Антология советского детектива-20. Компиляция. Книги 1-15 [Марк Соломонович Гроссман] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Юлий Анненков Штурманок прокладывает курс

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ



Глава первая ЮЖНОБУГСК

1

В детстве мне казалось, что в нашем городе две башни, в то время как на самом деле была только одна. Мы жили за рекой, в привокзальной части, и башню я видел издали, то справа, когда отец брал меня с собой на полигон, то слева — с берега реки у моста.

Взрослые, смеясь, убеждали меня, что башня только одна. Но для меня их все-таки было две. Они стояли, как часовые, возвышаясь над городом, чтобы никакая беда не могла нагрянуть неожиданно, — два огромных каменных рыцаря в острых шлемах, добрые великаны со светлыми лицами часов. И мне было жалко, что никогда они не могут сойтись вместе, присесть на склоне горы, побеседовать о том о сем и, может быть, даже снять свои тяжелые шлемы. Но башни не имели права оставить пост. Я твердо знал: они никогда не сделают этого, потому что у каждого есть свой долг.

Я не мог бы тогда объяснить, что это значит, но долг казался мне чем-то вполне естественным и неотъемлемым от мира, как неизбежность прохлады, ночи после жаркого дня и появление желтых солнечных полосок между досками ставень по утрам. Когда появлялись солнечные полоски, отец должен был вскочить с постели и, выбежав в трусах к колодцу, окатить себя с головы до ног синей водой. А ведро должно было снова, под грохот отполированной корбы*["1] мчаться вниз, в тесную темноту.

Мать ставила на стол чашки и тарелки; она торопила брата Колю и меня потому, что отец уже сидел за столом в своей защитной гимнастерке, а через окно доносился веселый звон подков по булыжнику двора. А потом в окне показывались лошадиные головы и блестящие шеи. Золотистая, тонконогая Зорька ни секунды не стояла на месте, косила ярким глазом и вскидывала светлой гривой. Вторая — Воронка, черная и глянцевая, как пианино, была потяжелее и поспокойней. На ней ездил ординарец отца — Сергий Запашный. Иногда он пил с нами чай, прихлебывая из блюдечка. Его чуб нависал над блюдцем и был точно такого же цвета, как чай.

— Сергий, почему ты не женишься? — спрашивала мать.

— Та де ж я знайду таку, як ви, Марія Андрієвна? — неизменно отвечал Сергий, и все смеялись.

По сравнению с моим отцом Сергий казался медлительным, даже неповоротливым, но однажды я увидел его совсем другим. Это было ранней весной, когда лед на реке поднялся под самый мост, выгнулся горбом, а потом вдруг пошел зазубренными зелеными зигзагами и с треском раскололся, заливаясь быстрой водой. Все это было так интересно и невероятно, что я простоял, должно быть, целый час на пригорке над рекой. Ветер размахивал черными ветками, льдины то поднимались, то наезжали друг на друга, а пенистая, как молоко, вода заливала домики на берегу. Оттуда выбегали люди, а ветер относил за реку их крики. Хату кузнеца Юхима залило до окон, и ноздреватая льдина с размаху въехала в стекло. Жена кузнеца, Мотря, взобралась на крышу крылечка, а мимо нее плыли дрова, собачья будка, корыто и табуретка. И тут мне стало страшно. Вода уже подобралась к моим белым валеночкам, и они сразу промокли.

Коля прибежал на берег без шапки. Он меня ругал за что-то. И все пытался взять на руки, но это ему было не по силам. Тогда он схватил меня за ворот шубейки и потащил вверх по пригорку, как мешок. Я отчаянно вырывался. Вдруг Коля отпустил меня и показал на реку. Плоский ледяной островок нес двоих ребят и рыжего пса к мосту, туда, где льдины крошили и топили друг друга. А на кровле хатки сапожника, хромого Гершка, обхватив трубу, женщина кричала: «Ратуйте, люди!»

Люди бегали у воды с длинными палками. Другие пытались столкнуть с пригорка вмерзшую лодку. Они кряхтели и бранились, но лодка не двигалась. Мы с братом побежали, чтобы помочь им, и тут я увидел отца. Он появился из-за дальнего поворота на своей Зорьке, которая не бежала, а летела над снегом, вытянув вперед длинную шею.

Отец круто свернул с дороги и, привстав на стременах, перемахнул на Зорьке через забор — вниз к реке. И я уже не удивился, когда чуть попозже появился Сергий. Комья талого снега из-под копыт Воронки взлетели прямо перед моими глазами. А следом, в пене, в мокром ледяном крошеве, в жарком, храпе тяжелых артиллерийских лошадей, скакала вся отцовская 2-я батарея. Красные звезды на остроконечных шлемах-буденовках проносились мимо меня. Кто был в шинели, кто — в ватнике, а кто — просто так. Красноармейцы спрыгивали на скаку, и весь берег сразу покрылся красными звездами. Красноармейцы мигом столкнули в разводье тяжелую лодку. Они бросили доски, на лед и побежали, как по дорожкам, и вот сразу три звезды появились у хаты хромого Гершка, а две других — на сарае кузнеца Юхима.

Сергия я увидел уже далеко на реке. Он обронил свою буденовку. Его желтый чуб мелькал, как огонек среди воды и льда. Сергий с разгона прыгнул на льдину, а она поднялась на дыбы и перевернулась, накрыв собой светлый огонек. Через мгновение он появился снова. Вскарабкавшись на большую льдину, Сергий пробежал по ней и схватил одного из малышей. А навстречу ему по зыбким льдам уже спешили красноармейцы. Ребят перебрасывали друг другу, как мячи. Даже собаку не забыли.

Сергий выбрался на берег. Кто-то сорвал с себя буденовку и напялил ее на мокрый чуб Сергия. Другой накинул ему на плечи свою шинель, Я протянул мои красные варежки.

— Та вони менi на ніс! — сказал Сергий, лязгая зубами. — Холодно ж, хай йому бic! А ну, тiкай до хати!

До меня донесся издалека голос отца:

— Все — от моста! Взры-ы-в!..

Тут ударил гром без молнии, но такой сильный, какого я никогда не слыхал, а у моста поднялось облако черного снега.

Что было дальше, не помню. Потом казалось, что на меня лезут льдины, трещат, переворачиваются, давят мне на грудь. Я задыхался, кричал, становилось то очень холодно, то душно.

Я пришел в себя, увидел отца и мать. Отец в ремнях поверх шинели и мать в белом переднике сидели у моей кроватки с грустными лицами и молчали.

— А Сергий? — спросил я. — А льдины?

— Сергий в полку, а льдин больше нет! — засмеялся отец. — Мы их победили.

— А зачем он полез на льдины?

— Это был его долг, — сказал отец.

Около двух месяцев я пролежал с воспалением легких. Когда я поднялся с постели и мать вывела меня в сад под цветущие яблони, я спросил;

— Как отец и красноармейцы узнали о беде?

Мать сначала не поняла, о какой беде я говорю.

— Ну, о льдинах, которые лезут друг на друга, и о ребятах на реке, и о хате хромого Гершка...

Как она могла забыть об этом? Мать объяснила, что из города позвонили в полк по телефону, Я не понял, но для себя решил, что о беде отцу сообщили башни. Для того они и стоят. И ведь они действительно звонят каждый час. Ночью, когда очень тихо, их звон слышен даже на нашем берегу. На этот раз они, наверно, звонили так громко, что отец и красноармейцы услышали у себя в казарме. И, конечно, они тут же надели свои красные звезды и прилетели на жарких, храпящих лошадях, потому что это их долг.


2

Любовь к лошадям появилась у меня в раннем детстве. Не последнюю роль в этом сыграли рассказы отца о легендарном корпусе Гая, в котором он воевал с белополяками в гражданскую войну. Когда мне было семь лет, Сергий впервые посадил меня в седло, а в четырнадцать я уже брал препятствия, хотя и случалось порой лететь кубарем через голову лошади.

В седьмом классе я твердо знал: хочу быть красным командиром. Географию я любил не меньше чем лошадей, мечтал о путешествиях, но это не вязалось с намерением стать командиром.

— А ты стань моряком, — смеялся отец, — вот тебе и командир и путешественник.

Это подходило! Правда, у моряков нет лошадей, но что поделаешь...

Младший брат матери — дядя Володя — служил на линкоре «Парижская коммуна». Он участвовал в знаменитом тогда походе из Кронштадта в Севастополь и вскоре после этого заехал к нам на несколько дней.

Ладно скроенный темно-синий китель с нарукавными нашивками и сверкающий краб на фуражке произвели на меня неизгладимое впечатление. Еще привлекательнее были дядины рассказы о жестоком шторме в Бискайском заливе, о стволах огромных орудий, где «свободно может поместиться такой парень, как ты», и о морских сражениях, в которых сам дядя не участвовал по молодости лет. Но он курил трубку, пил густой до черноты чай, компас называл компaсом — словом, был моряком хоть куда!

Вскоре после его приезда мне посчастливилось приобрести настоящую морскую книгу. Не какой-нибудь там роман капитана Марриета, а книгу, по которой в самом деле учатся капитаны. Растрепанный том «Эволюции парусных судов», спасенный мной в продовольственном магазине, где из него вырывали листы для заворачивания селедок, я принес в школу как сокровище. Переплет и середина книги отсутствовали, но это меня не смущало.

На уроке немецкого языка, опустив глаза на колени, я постигал разницу между поворотами «оверштаг» и «через фордевинд». Эти забавные словечки попадались мне и раньше у Жюля Верна. Теперь представилась возможность узнать их таинственный смысл. Сосед по парте, Витя Горовиц, тоже заинтересовался. Мы шепотом выясняли, как руль перекладывается к ветру, когда над нашими головами прозвучал голос Ивана Степановича.

— Aber es stinkt ja hier furchtbar nach Hering!*["2] Кто из вас принес селедка в класс?

Сухая рука выкинулась из аккуратно отглаженного, потертого рукава и подняла чуть ли не до потолка «Эволюции парусных судов». Жирные следы пальцев продавца расплывались желтыми пятнами по наполненным ветром марселям и брамселям. Иван Степанович, или, как мы называли его между собой, Иоганн Себастьянович, брезгливо положил книгу на крышку парты. Весь класс захохотал, но под взглядом учителя тут же притих.

— Das ist eine Schande!*["3] Кто принес этот гадость, прошу покидать класс!

— Это я принес, — поднялся Витька.

— Нет, я!

Теперь мы оба стояли, положив измазанные чернилами руки на селедочные страницы.

— Солидарность! — произнес Иоганн Себастьянович. — В таком случае sie beide — ви оба... — он сделал паузу, — оставайтесь в класс, но без селедка! Schneller!*["4]

Немецкий язык не доставлял мне ни трудов, ни неприятностей. Слова почему-то запоминались сами собой, и в седьмом классе я уже довольно бойко склеивал фразы, на удивление самому себе и Иоганну Себастьяновичу, который считал, что мне следует в будущем поступить на филологический факультет. Тем не менее, он сообщил об инциденте с селедочной книгой моим родителям.

— Все-таки это безобразие! — сказала мать. — Взрослый парень, а ведешь себя как маленький. От тебя до сих пор пахнет лавровым листом.

Взглянув на отца, она неожиданно отвернулась к зеркалу, будто поправляя свои длинные волосы. Но в зеркале я видел, что ее глаза и губы смеются.

— Действительно, от тебя так пахнет селедкой, что хочется выпить рюмку водки, — сказал отец. — А если серьезно, то есть в нашем полку батарея. Весь год их хвалили: отличные, разотличные! А на осенних учениях «отличные» не поразили ни одной цели. Потому что зазнались, распустили поводья. А если б в настоящем бою? Не собрали бы на батарее ни костей, ни колес.

— Ясно, — ответил я по-военному.

— А если ясно, значит, поводья не распускать, заниматься серьезно и упорно, в том числе и немецким, тем более что это — язык вероятного противника.

Тут я сразу забыл, с чего начался разговор.

— Конечно, немцы — фашисты, гитлеровцы! Они готовятся к войне, но наши им так врежут! Правда, папа?! И воевать будем на чужой территории!

— А ты стой как полагается и не маши руками! — Теперь отец и вправду помрачнел. — На нашей ли, на чужой ли — разобьем обязательно. А насчет немцев запомни: немцы тоже бывают разные. Ты в этом убедишься через несколько дней.

Тут я узнал, что в нашем домике поселится немецкая семья. Оказывается, в Южнобугск приехало несколько немецких семей. Они бежали из Германии, чтобы не попасть в концлагерь. Есть среди приехавших и ребята.

— Ребятам надо помочь, — сказала мать. — Пусть они не чувствуют себя на чужбине. А ты ведь у нас крупный специалист по немецкому языку, даже занимаешься на уроках посторонними вещами. Немецкий мальчик, который будет жить с нами, наверно, много перенес. Встреть его потеплее.

— Это наш долг, — сказал отец.


3

На следующий день после уроков я вывел свой велосипед из-под навеса, где он всегда дожидался меня, обмахнул тряпочкой блестящие ободья и тут увидел двоих незнакомых ребят, стоявших вместе с нашими посреди двора. Один, высокий, светловолосый, был года на два старше меня. Засунув руки в карманы кожаной курточки, он спокойно давал созерцать свой короткий нос и здоровенные плечи нашим девчонкам, которые делали вид, что и не смотрят на него, хотя на самом деле им до смерти хотелось познакомиться с красивым иностранцем. Второй, щупленький, голенастый, с большим кадыком, пытался что-то объяснить Витьке Горовицу. Он поминутно поправлял берет со свиным хвостиком, который сползал ему на глаза.

Перед гостями нельзя было ударить лицом в грязь.

Я прыгнул в седло на ходу, дважды объехал без руля вокруг двора и соскочил назад, вытолкнув из-под себя велосипед. После этого можно было знакомиться.

Высокого, светловолосого звали Бальдур. Он крепко пожал мне руку и сказал что-то, как я понял, не очень лестное по поводу моего велосипеда. Худенький Отто возразил и знаками попросил разрешения прокатиться.

Тут мы увидели, что такое настоящая фигурная езда. Отто пролезал под рамой, вертел педали руками, на ходу выворачивал руль в обратную сторону. Девчонки пищали от восторга, ребята не скрывали восхищения. Потом Отто проехался на одном переднем колесе, в то время как заднее вешено вертелось в воздухе. Это было невероятно!

Из остолбенения меня вывел голос незнакомой девочки:

— Ist genug, Otto! Sonst geht das fremde Rad kaput!*["5]

Только теперь я увидел, что с немецкими ребятами была девочка. Отто, задыхаясь, уселся прямо на земле, обхватив руками коленки, а девочка взяла велосипед и подвела его ко мне.

Поясняя свои слова жестами, она сказала, что я тоже хорошо езжу на велосипеде, а Отто — в этом нет ничего удивительного: ведь он работал в цирке вместе со своим отцом в городе Дрездене. Может быть, я слышал о таком городе?

Я слушал молча и смотрел на смеющиеся губы, на черные блестящие волосы над ясным лбом, и, хотя она говорила очень весело и уверенно, мне стало жаль эту стройную девочку, одетую как взрослая. Вероятно, я почувствовал контраст веселой детской улыбки и скрытой грусти в ее глазах. Глаза у Анни были почти зелеными. Вся ее милая повадка, манера чуть наклонять в сторону голову, легкость движений напомнили мне что-то знакомое, будто я знал ее давно. Никогда до этого я пристально не рассматривал девчонок, хотя некоторые нравились мне, и теперь трудно было подобрать для этой девочки подходящее сравнение. Наконец я решил, что она похожа на отцовскую Зорьку.

Пока я думал об этом, вид у меня, наверно, был очень смешной, потому что все девчонки начали хохотать и Анни вместе с ними. Бальдур покровительственно улыбнулся, а Отто, который наконец отдышался, подошел к нам. Он сказал, что охотно научит меня всем этим фокусам.

Надо сказать, что подростки отлично понимают друг друга, довольствуясь самым скромным запасом слов. Выяснилось, что все трое приняты в наш 7-й «А». Бальдуру было шестнадцать, а Отто и Анни по четырнадцать, как и нам. Анни оказалась даже чуточку старше меня — на два месяца и шесть дней.

— September, Oktober und sechs Novembertage!*["6]

Ребята начали расходиться. Бальдур с отцом и Отто с родителями поселились неподалеку. Мы проводили их все вместе. Анни надо было добираться за реку. Сегодня она впервые побывала в своем новом доме на улице со странным названием «Бах-мутскайа», и тут же девушка из гороно отвезла ее на трамвае в школу.

— Так что я, пожалуй, не найду дорогу, — сказала Анни.

Тут меня осенило: в нашем доме на Бахмутской будет жить не немецкий мальчик, который много перенес, а сама Анни!

Бальдур заявил, что проводит Анни, но она отказалась:

—Зачем, если Алеша живет в этом доме?

Она очень смешно произносила мое имя: Аль-оша, но мне это почему-то нравилось.

Мы добирались пешком целый час. Не мог же я сесть с велосипедом в трамвай! А посадить Анни на раму я не решился, хотя не раз возил наших девчонок. Я показал ей самый большой дом, гостиницу «Красное Подолье» и еще один дом с колоннами.

— Посмотрите, какой он красивый — er ist sehr schun!*["7]

— Grossartig!*["8] — великодушно согласилась Анни.

Мне хотелось тут же, немедленно показать ей все достопримечательности, доказать, что маленький украинский город очень хороший и не такой уж маленький.

Мы шли через городской сад. Звенели под ногами бронзовые листья каштанов, а в воздухе проплывали последние паутинки бабьего лета. В угол городского сада вторгалась башня. Та, что в детском моем представлении превращалась в двух добрых каменных рыцарей. Потом из двух башен стала одна, но я любил ее не меньше. Могучее шестигранное ее основание было облицовано гранитными плитами, которые скрывались в листве каштанов и кленов, а выше на целые шесть этажей шла кирпичная кладка, и на самой вершине возвышалась башенка со шпилем и четырьмя циферблатами часов. Но это было слишком трудно рассказать по-немецки.

— Ты посмотри, окна у нее, как в церкви, — показывал я. — Сводчатый вход с чугунными воротами! И доска с надписью: «Часы на башне установлены фирмой Мозер в 1891 году». Моего отца еще не было на свете.

Вдруг Анни помрачнела, взяла меня за рукав повыше локтя. Мы тогда еще плохо понимали друг друга, но позже я узнал: ее отца, Иозефа Розенвальда, год назад убили штурмовики. Он был лучшим часовым мастером в городе, механиком-самоучкой, который, не окончив никаких университетов, рассчитывал сложнейшие механизмы и, кроме того, играл на скрипке.

Потом Анни много рассказывала мне о своем отце. Как-то так получилось, что все свободное время я проводил с ней. Брат поступил в авиационное училище и уехал в город Чкалов. Почти все школьные товарищи жили за рекой. Мы ходили в школу во вторую смену, а с утра вместе с Анни готовили уроки по всем предметам. Сначала по-немецки, потом по-русски.

Фрау Розенвальд с утра уходила на работу. Она устроилась чертежницей-копировщицей и за те годы, что они провели в нашем городе, так и не научилась говорить по-русски. Зато Анни схватывала всё на лету. Ей доставляло удовольствие рассказывать мне о Германии. Иногда она читала стихи Шиллера, Гейне, Бертольда Брехта. Анни помнила их чертову уйму. А еще она очень любила музыку, но петь при мне стеснялась, говорила, что не умеет. Но через тонкую стенку я хорошо слышал, как она поет «Прекрасную мельничиху» или «Лесного царя». Когда Анни пела, становилось грустно, и все равно хотелось слушать еще.

Иногда Анни приходила к нам. Для этого надо было только пробежать несколько шагов от одного крыльца до другого.

— Ты посмотри, какая она складная! — как-то сказал мой отец матери. — И знаешь, на кого она немного похожа?

— Наверно, на своих родителей! — смеялась мать, слегка наклонив голову.

— Представь, что на тебя! И черты лица не те, и глаза другие, а что-то общее есть.

Через год Анни бегло говорила по-русски, путая русские и украинские слова. Но со мной она почти всегда говорила по-немецки, и, если верить ей, мои успехи были просто поразительны.

— Wunderbar! Grossartig!*["9] — восхищалась она. — Скоро ты будешь говорить как настоящий немец, и ты действительно похож на немца — высокий, сильный, светловолосый...

— Я — русский и хочу быть похожим на русского. И ты, кстати сказать, тоже не очень похожа на немку — тонкая, черноволосая, вот! По виду ты настоящая украинка, если на то пошло.

— Может быть, — согласилась Анни. — Ты знаешь, по крови я немка только наполовину, и все-таки я — настоящая немка! Я люблю Германию. Ничего не поделаешь. Разве меньше любишь родного человека, если он болен? Фашисты — это болезнь. Они не имеют отношения ни к Гейне, ни к Бетховену, ни к нашим цветам и черепичным крышам. Если бы ты побывал в Дрездене, услышал наш оркестр! Если бы ты увидел Цвингер и Земперовскую галерею!

Она говорила о знаменитой картинной галерее. Но как я могу попасть в Дрезден? Это все равно что на Марс!


4

Я твердо решил стать военным моряком. Слыша о моих усиленных занятиях плаванием и греблей, ради которых была забыта даже верховая езда, Сергий добродушно посмеивался:

— Капитан-голоштан кинув у море барабан!

Сергий отслужил срочную, женился, но по воскресеньям захаживал к бывшему своему комбату, который теперь стал командиром полка.

— Навiщо йому то море? — спрашивал Сергий, взмахивая густым чубом. — Хай краще буде, як батько, артиллеристом.

— Нет, — возражал отец, — пускай идет, куда душа просится.

Родители не принимали всерьез мое увлечение флотом, пока мать не увидела на столе «Правила приема в военно-морское училище». Она протянула брошюру отцу:

— Оказывается, он уже вырос, и все это не игра!

— Конечно, Машенька, — сказал отец. — Семнадцатый год! Ты вспомни: в этом возрасте я уже воевал на польском фронте, а еще через три года ты стала моей женой...

Отец положил мне руки на плечи. Теперь я был почти одного роста с ним. Он спросил:

— Будешь дожидаться призыва в армию?

— Нет. Закончу восьмой класс и подам в военно-морское. Ведь ты в моем возрасте уже воевал...

— Другое время, — сказал отец.

Я указал кивком на стенку, за которой жила Анни:

— А почему они здесь, папа? Почему они не в Германии? Разве сейчас другое время?

— Ладно, — сказал отец, повернул меня и хлопнул по плечу, будто провожал в далекий путь вот в эту минуту. — Давай!

Но я еще никуда не уезжал, потому что восьмой класс докатился только до середины и надо было решать уравнения на уроках «тишайшего арифметика» — Мефодия Игнатьевича Митрофанова — и скучать, слушая педантичного Иоганна Себастьяна.

Анни, Бальдур и Отто во время немецкого играли в волейбол во дворе, но мне не разрешалось отсутствовать, хотя нудный законник Иоганн прекрасно понимал, что школьная программа для меня все равно что игрушечный пугач для настоящего артиллериста. Ведь он сам, как классный руководитель, поручил мне занятия с Бальдуром и Отто по всем предметам, кроме математики. Наш «тишайший арифметик» доверил это дело Витьке Горовицу. Вообще он всегда отличал Витьку и ставил нам в пример его «абстрактно-математическое мышление». Как-то Витька принес какие-то расчеты на тетрадной обложке. Тут Мефодий Игнатьевич заулыбался во все свое сморщенное личико и стал размахивать, как дирижер, левой рукой, измазанной мелом (правая у него не действовала). Оказывается, Витька самостоятельно освоил какие-то заковыристые функции и уже добрался до дифференциалов.

Надо сказать, что в последнее время помогать немецким ребятам было не трудно. Оба парня недурно навострились по-русски, хоть им, конечно, далеко было до Анни. Бальдур держал себя с ребятами как старший, но, в общем, оказался неплохим, компанейским парнем. Он стал незаменимым нападающим в нашей футбольной команде, лучше всех ходил на лыжах, «крутил солнце» на турнике, чего не мог сделать никто из нас. И все-таки он мне не нравился. Я не мог забыть, как он однажды поддал носком школьную собачонку, которую звали Бобик вопреки ее полу. Бобик должен был скоро иметь щенят. От удара он отлетел метров на пять.

— Мяч — в воротах! Гол! — расхохотался, Бальдур.

Ребята были тогда возмущены, но, надо признаться, Бальдур пользовался авторитетом. С разрешения инструктора физкультуры он организовал боксерскую секцию. Правда, ее скоро прикрыли, потому что все члены секции постоянно ходили с расквашенными физиономиями. В это дело вмешались педсовет и комсомольское бюро. Я как член бюро был против закрытия секции.

— Надо так натренироваться, чтобы отучить его использовать нас в качестве тренировочной груши! — предложил я.

— Попробуй! — сказали ребята.

Я попробовал и получил нокаут. Бальдур великодушно подал мне руку и даже предложил сделать массаж.

Зато в плаванье я оставил Бальдура за флагом. В сентябре у нас очень тепло, и водная станция полна народу. Мы пришли как-то под вечер с Витькой и Отто, разделись под деревьями и вышла на мостки. Анни была уже здесь. Она только что выбралась из воды. Черный купальный костюм с белой чайкой на груди блестел, как морской лев. Я помахал ей рукой, и она побежала нам навстречу по скользким доскам. Потом я тысячу раз вспоминал, как она бежала, ее смеющееся мокрое лицо и туго обтянутый, будто собственная кожа, купальный костюм. Вся она светилась, потому что солнце опускалось в реку и лучи вместе с Анни летели над самой водой.

В нескольких шагах от нас она поскользнулась и упала с мостков. Мне некогда было вспомнить о том, что здесь мелко. Я кинулся в воду головой вперед и зарылся носом в тину. Во взбаламученной воде ничего не было видно, но я уже держал Анни за волосы, потом, как было изображено на плакате «Учись спасать утопающего!», крепко обхватил ее правой рукой, вынырнул вместе с ней, но не поплыл, а встал. Мне было… по пояс.

Выплевывая липкую тину и хватая ртом воздух, я все еще не отпускал Анни, крепко прижимая ее к себе, но глаз не открывал, потому что они тоже были залеплены тиной.

— Lass mich doch, Al-oscha!*["10] — крикнула Анни прямо мне в ухо.

Я наконец отпустил ее и открыл глаза. Все вокруг хохотали. Карапузы, плескавшиеся у берега, побросали свои игрушки. Витька отплясывал танец ирокезов. Мальчишки свистели, девчонки нищали, пловцы выгребали полным ходом к берегу, чтобы не пропустить такое редкое зрелище.

Вид у меня, наверно, был презабавный. Я все еще отплевывался и задыхался, а зеленая тина свисала с волос и ушей. И больше всех смеялась Анни — надо мной и над собой, потому что она тоже была вся в тине и наглоталась воды не меньше меня. Но я не сердился на нее. В эти минуты всеобщего хохота я видел только ее глаза, которые на закате из зеленых стали фиолетовыми, как сливы.

Среди всех, наблюдавших мои «подвиг», не смеялся только Бальдур. Он стоял на самом верху вышки, чуть покачиваясь на трамплине. Бальдур оттолкнулся, описал красивую дугу и вошел в воду, как нож, почти без всплеска. Он вынырнул у конца мостков, подтянулся и рывком выскочил наверх. Когда Бальдур подошел ко мне, я все еще стоял по пояс в воде. Он смотрел на меня сверху вниз, широко расставив мускулистые ноги.

— Ты имеешь жалкий вид! — сказал Бальдур. — Она плавает лучше тебя. Напрасно беспокоился.

Я мигом вскочил на мостки. Он был мне ненавистен.

— Кто как плавает — это мы еще посмотрим. Давай до лодочной пристани и обратно — только честно!

Бальдур кивнул головой. На старте командовал Витька:

— Приготовиться... Внимание... Марш!!!

Бальдур сразу вырвался вперед. Я видел его в те мгновения, когда поднимал голову из воды.

Вдох!.. Выдох — в воду... Вдох — выдох... Я знал, что взял правильный темп, и не думал в это время ни о чем. Руки и ноги работали сами. Теперь мы шли рядом. Он плыл кролем, как и я. Лодочного причала мы коснулись одновременно. Теперь снова к мосткам, вперед, во что бы то ни стало, даже если сердце разорвется. Я чувствовал Бальдура чуть позади себя. Он усилил темп. Всплески его согнутых рук отдавались у меня в ушах все чаще. Я тоже усилил темп. Вода стала тяжелой, густой, я отталкивался от нее, как от стены.

Взмах, еще взмах! Уже нечем дышать. Сердце стучало часто и глухо: бум, бум, бум, бум — сейчас остановится... Еще взмах — из последних сил, еще один...

Витька протянул руку с мостков и помог взобраться на доски. Его голос я услышал как во сне:

— Алешка Дорохов — салют! — Он поднял вверх мою руку, как в боксерском матче. Бальдур отстал на полкорпуса.

Я лежал на траве, закрыв глаза, и слушал стук своего сердца. Бальдур лежал рядом, но теперь моя злость по отношению к нему уже погасла. Анни подошла к нам и сказала:

— Вставайте! Вы простудитесь. Солнце село.

Я открыл глаза и приподнялся на локтях. Анни была уже одета. Шкура морского льва свисала с ее руки, беспомощная и тусклая. И захотелось, чтобы эта шкура снова была на ней и чтобы снова я крепко прижимал ее к себе, стоя по пояс в воде.

Бальдур придвинулся ко мне и сказал на ухо:

— Du wirst es lange bedauern!*["11] — и ушел.

Мы тоже пошли домой. Всю дорогу я молчал и даже не смотрел на Анни, а только изредка касался ее плечом на ходу. А ей было весело. Она напевала немецкие песенки, прыгала как маленькая. Прохожие улыбались, глядя на нее, а тучная старуха, которая сидела на табуретке у входа в дом, подозвала Анни к себе и дала ей палевый георгин.


5

Я давно собирался поговорить с Анни о Бальдуре, но все не приходилось к слову, В самом конце зимы Анни предложила мне пойти на каток. Был там и Бальдур на длинных, как ножи, норвегах. Они очень здорово танцевали с Анни бостон и еще какие-то бешеные танцы. Все вокруг восхищались, говорили: «Какая прелестная пара!» — но мне этот балет на льду не доставил ни малейшего удовольствия.

По дороге домой Анни рассказала мне, что Бальдур уже давно признался ей в любви и добивался, чтобы она дала ему слово. Какое слово, я так и не понял. Не будет же он на ней жениться в восьмом классе, в самом деле!

— Он тебе нравится, — сказал я, — это факт. А я терпеть его не могу. Если хочешь знать, он похож на фашиста.

Тут Анни рассердилась. Во-первых, я в жизни не видел фашистов, и дай мне бог их не видеть, а во-вторых, Бальдур вовсе не нравится ей, и знаю ли я, что он еще в четырнадцать лет помогал своему отцу расклеивать антифашистские листовки.

Мне приходилось видеть отца Бальдура, рослого и плотного инженера Роберта Миттаг. Несколько раз я слышал его выступления на разных митингах и заключил, что он лично знаком с Эрнстом Тельманом.

— А Бальдур тоже из Дрездена? — спросил я.

— Нет. Из Дюссельдорфа. Мы познакомились с ним уже в Польше, за день до отъезда в Советский Союз.

На этом разговор о Бальдуре был исчерпан. Больше мы к этой теме не возвращались. Теперь все внимание занимали экзамены, которые приближались неотвратимо, как лавина. А я вдобавок продолжал готовиться к поступлению в училище. О моем решении знали только родители и Анни.

Я выучил флажковый семафор и, стоя на столе, размахивал самодельными флажками. Анни, сидя на продавленном диванчике, со свойственной ей деловитостью, проверяла мои сигналы. Таблицы лежали у нее на коленях. Забавно было смотреть, как ее ресницы и брови то взлетали, то опускались вниз.

Я отмахал два раза:

«Иже-Иже!»

— Учебная боевая тревога! — тут же подтвердила Анни.

«Вeди-Добро!»

Брови и ресницы снова метнулись вниз и вверх:

— Рихтиг! Разрешаю возвращение в базу!

Я просигналил, что перехожу на передачу клером, то есть на телеграфный код — по буквам. Она кивнула головой.

«Аз-Небо! Еще раз Небо! Иже!»

Анни взглянула удивленно. Она узнала свое имя.

«Люди-Юг-Буки-Люди-Юг-Тот-Есть-Буки-Ясно!» — промахал я с лихостью флагманского сигнальщика.

Она все-таки успела разобрать движения моих рук и сказала каким-то странным голосом:

— «Он! Аз!» — что на языке флажков означает: «Вас не понял! Повторите сигнал!»

И снова я замахал:

«Аз-Небо...»

Флажки рвались из моих рук и кричали так, что можно было услышать даже в Севастополе: «Анни, люблю тебя!»

— Не понимаю, — сказала она. — Ты, наверно, устал, и сигналы стали неразборчивыми.

Анни сложила таблицы и встала. Ее глаза блестели, и, будь на моем месте более опытный сигнальщик, он несомненно понял бы, что сигнал принят.

Глава вторая «ПОТОМСТВУ В ПРИМЕР»

1

«Не может быть, чтобы при мысли, что и вы в Севастополе, не проникнуло в душу вашу чувство какого-то мужества, гордости и чтобы кровь не стала быстрее обращаться в ваших жилах».

Эти слова Толстого я повторял тысячу раз в те дни, когда передо мной открылись севастопольские бухты е их золотой голубизной и волей. Все было мне тут по душе. Я узнавал места, знакомые по книгам и картинкам, и радовался им, как добрым друзьям. Севастополь стал для меня своим сразу и навсегда.

Бронзовый орел раскинул крылья в вышине. Я подолгу следил за его недвижным полетом на вершине колонны. А с поросшего водорослями подножия памятника кидались в море черномазые ребятишки. Они визжали и кувыркались под сенью крыльев, седых и зеленых от времени и черноморской соли.

Коротенький трамвайчик, останавливаясь на разъездах, вез меня не по улицам и площадям, а по живой истории флота: площадь Ушакова, проспект Нахимова, набережная Корнилова. Корабельная сторона! Я жадно вдыхал воздух, которым дышали лейтенант Шмидт и матрос Кошка. Ладони горели от прикосновения к шершавому чугуну орудий 4-го бастиона, стрелявших в последний раз сотню лет назад, во времена артиллерии поручика графа Толстого. «Не может быть, чтобы при мысли, что и вы в Севастополе...»

На Матросском бульваре я видел каменную ладью. Высоко в горячем воздухе она плыла из далеких лет. «Казарскому. Потомству в пример».

Бронзовые буквы, короткие слова — грозные и неожиданные, как выстрел.

Свободным, размашистым шагом проходила колонна моряков. Поравнявшись с каменной ладьей, лейтенант подал команду «смирно!», и матросы перешли на строевой шаг. Головы в белоснежных бескозырках все разом повернулись к памятнику. И уже не из прошлого, а в будущее плыла каменная ладья.

С вершины городского холма я смотрел на белые колонны Графской пристани. Отсюда уходили в дальние походы великие адмиралы, и здесь встречали их, когда они возвращались с победой. Я видел ширь Северной бухты, крейсера и линкор на рейде. Они притягивали меня, как гигантские магниты. Вместе с уходящим миноносцем я переносился вдаль, к Константиновскому равелину, охраняющему вход в гавань. В подножие приземистой, полукруглой крепости били волны открытого моря. За боновыми воротами оно лежало светлое и высокое — до самого неба. Маленький буксир сонно покачивался у мыска. Но стоило подняться сигнальным флагам на мачте Константиновского равелина, и буксир оживал. Он деловито отводил в сторону черную цепочку бонов, взлетали потревоженные чайки, и миноносец, мелькнув пестрыми флажками, торжественно уходил в сияние открытого моря. А на мачте сигнального поста развевались флажки. Я читал этот сигнал:

«Счастливого плавания!»

Я представлял себя на мостике корабля и уже оттуда видел исчезающий за кормой Севастополь. Мы шли по зову сердца, по велению долга в необъятный взрослый мир, где еще очень много несправедливого и злого. Умелые, знающие моряки с улыбкой в глазах, мы шли, чтобы навсегда истребить это зло, чтобы нигде не таилась война и чтобы фашисты не убивали людей в старом городе Дрездене.

А если нам не суждено вернуться назад, к белому портику Графской, пусть тогда и о нас говорят бронзовые буквы под летящей ладьей: «Потомству в пример...»


2

В училище мы отправились с дядей Володей. Дядя был одет по форме «раз». Складки его белых брюк резали воздух, а туфли сверкали такой белизной, что чистильщики не смели крикнуть ему: «Почистим, побелим!» Они восседали под парусиновыми зонтами, разложив в теневом круге свое хозяйство. Продавщицы мороженого и лоточники с крымскими безделушками хватали за полы курортников. К морякам они не приставали, зато ни одна цветочница не пропускала франтоватого старшего лейтенанта. Но цветы нас не интересовали. Мы были полны сознания важности своего похода: я приобщался к славному сословию черноморцев.

Мы шли мимо вокзала. В двух шагах от маслянистой воды Южной бухты катились пассажирские вагоны, а чуть поодаль плавучий док втянул в свое красное нутро два корабля. Моряки в робах мыли палубу катера забортной водой. Пыльный и белый, уходил, заворачивая в гору, Малахов проспект.

Повернув за угол, мы вошли по парадной лестнице в полутемный прохладный вестибюль. Дежурный мичман у столика с телефоном козырнул дяде Володе. Шаги гулко отдавались под высоким потолком. Ребята вроде меня — тоже поступающие — толпились перед расписанием экзаменов.

— А это кто? — спросил Володю старший лейтенант в лихо заломленной мичманке.

— Племяш. Будущий флотоводец. Знакомься!

Старший лейтенант Шелагуров сразу мне понравился. Черный как цыган, отчего его белый китель казался еще белее, подвижный, стремительный, он потащил нас на второй этаж по выщербленной лестнице, вернее, по трапу, потому что сейчас все уже называлось по-морскому.

— Главное, не тушуйся! — говорил он мне. — Ничего особенного у тебя не спросят. Как в школе! Ты, конечно, уже набрался морских словечек, даже выучил флажковый семафор?

— Откуда вы знаете? — удивился я.

— Я все знаю! — Шелагуров сверкнул зубами, щелкнул крышкой портсигара. — Куришь? Нет? И правильно делаешь! Если попадешь в подводники, там от этой привычки одна мука... Надоело мне тут! — жаловался он дяде. — Подал рапорт, чтобы отпустили на эскадру. Говорят: послужишь еще годок здесь. Так и трублю командиром роты. Воспитываю вот таких, как твой Алешка.

Мне очень захотелось попасть к нему в роту, и Шелагуров, будто угадав мои мысли, сказал Володе:

— Если твоего парня зачислят, постараюсь взять к себе. У меня как раз будет первый курс. — Он тут же повернулся ко мне: — Спортом занимаешься? Само собой — вижу! Главное, чтобы экзамены без всяких там троек. Ясно, флотоводец?! — Он хлопнул меня по плечу, сунул дяде Володе коричневую руку и исчез за массивной, сверкающей медью дверью.

На письменном по математике произошла пренеприятная история. Я быстро решил два примера по алгебре и геометрическую задачку, а потом помог сидевшему рядом пареньку. Его скуластое личико покрывал мелкий бисер отчаяния. А все дело было в ничтожной описке, которая укоренилась в вычислениях.

Уронить ручку под стол и, поднимая ее, шепнуть: «Раззява! Корень квадратный из трех!» — было делом секунды. Но усатый капитан третьего ранга Потапенко, который вышагивал между столами, заметил этот молниеносный маневр и внезапно просиявшее лицо соседа. Он взял мой листок:

— Уже решили? М-да... А не прошлись бы вы погулять?

С бьющимся сердцем я стоял в коридоре. За окном в конце улицы видны были чугунные ворота с орлами. А за ними отлого белея и зеленел священный для меня Малахов курган.

Славно я начинаю морскую службу! К следующему экзамену меня уже не допустят. Я представил себе, как возвращаюсь домой и ставлю в угол чемоданчик. Отец уже все понял. А что мне было делать, когда человек тонет на глазах?

Один за другим ребята выходили из класса. Последним вышел мой сосед. Он крепко пожал мне руку:

— Спасибо! Костюков Женька, то есть Евгений.

К нам подошел капитан третьего ранга Потапенко.

— Давно знакомы? Дружки?

— Только познакомились, товарищ капитан третьего ранга.

Усы и брови Потапенко сердито щетинились, а в глубине его трубки разгорался зловещий красный огонек.

Мы стояли как в строю.

— Значит, взаимная выручка? Так? — Он, не глядя, сунул в карман дымящуюся трубку. — Взаимозаменяемость, други мои, хороша на боевых постах, а не на экзамене.

На следующий день Женька Костюков очень толково отвечал на устном по алгебре и геометрии. Экзамен принимал все тот же Потапенко. Мне досталась пустяковая теорема. Капитан третьего ранга не дал довести доказательства до конца:

— Ясно! Дальше!

Он задал еще несколько вопросов и, вписывая в ведомость «отлично», спросил:

— Ну, как взаимозаменяемость?

— На боевых постах, товарищ капитан третьего ранга!


3

Экзамены прошли благополучно. До начала занятий оставался месяц, но домой я уже не поехал. После экзамена по немецкому на меня налетел порывистый как вихрь Шелагуров:

— Слушай, ты же говоришь, как чистокровный немец! Есть дело. Приказывать, конечно, не могу, но прошу; сделай для меня!

Мне предстояло «поднатаскать» по немецкому четверых матросов. Ребята отслужили срочную и сдали экзамены в училище. Всё, кроме немецкого. Их зачислили условно с тем, чтобы через месяц-два они пересдали немецкий. Как было отказаться?

Я написал домой о том, что так вышло, и получил от отца телеграмму: «Поздравляю поступлением желаю успешной службы тчк помочь товарищам твой долг увидимся будущем году».

Ребята оказались хорошими. И занимались они как черти. С утра мы сидели на балкончике у дяди Володи, потом вместе отправлялись в Учкуевку на пляж и там тоже занимались немецким, а после обеда снова зубрили на балконе.

Мы быстро сдружились, весь день проводили вместе, иногда ходили в кино или в матросский клуб. Только Васька Голованов, бывший котельный машинист с «Коминтерна», вечно пропадал по вечерам. Ребята посмеивались над его романами. Этот худощавый и жилистый парень был года на два старше меня. На его груди красовалось искусно наколотое переплетение змей, женщин и кинжалов, а поверх всего парила какая-то странная птица. Васька говорил, что это горный орел, а ребята дразнили: ворона!

Владелец сложной татуировки не сердился. Его вообще нелегко было разозлить, но, разозлившись, Голованов мог убить. Под пропеченной насквозь темной кожей, обтягивавшей ребра, пряталась неожиданная сила. Однажды он обозлился на другого моего ученика — медлительного белоруса по фамилии Микаенок.

Это было вечером, на Приморском бульваре, или, как говорят в Севастополе, на Примбуле. Микаенок подтрунивал над очередным увлечением Василия. Тот терпел-терпел, сидя скорчившись на скамеечке, потом распрямился мгновенно, как пружина, легко поднял плотного Микаенка и швырнул его через парапет. Парень провалялся неделю, но не пожаловался. А Голованов приносил ему котлеты с макаронами из столовки и пиво через день.

Незадолго до начала занятий Голованов рассказал мне свою биографию. Он воспитывался в детдоме, убежал, бродяжил по стране, воровал, потом попал в рыбачью артель на Каспии, а оттуда был призван на флот. Здесь ему поначалу было очень трудно, но все-таки привык, увлексятехникой и спортом. Службу закончил старшиной второй статьи и мастером спорта.

В обмен на плюсквамперфекты и конъюнктивусы Василий обучал меня приемам джиу-джитсу. От этой учебы ныли суставы, но наука шла впрок.

— У тебя есть рефлекс, — говорил Голованов, — и силы хватает. Нет в тебе злости — вот что плохо.

— Ну, какая может быть злость? Это же спорт.

— Это бой! — Глаза у Василия суживались, жилы напрягались. — Ты кидайся на меня, будто я твой главней враг.

Мы яростно бросались друг на друга. Он все-таки жалел меня. Когда я уже готов был завыть от боли в вывернутой руке, «враг» внезапно прекращал бой. Его узкие глаза гасли.

— Ну как, жив?

Мы растягивались на песке. Потом опять начинался немецкий.

Так прошел этот месяц. Первого сентября в новенькой форме «два», тщательно подогнанной и отутюженной, я стоял в строю между Васей Головановым и Женькой Костюковым.

— Товарищи курсанты... — Начальник училища держал речь. — Сегодня вы начинаете свою службу в рядах Красного Флота...

Правый фланг шеренги терялся в глубине прохладного коридора. Отчетливо тикали круглые часы у меня над головой: «Слу-жба... Слу-жба... Слу-жба...»

Она не была мне в тягость. С детства я видел ясный смысл в четком укладе военной жизни и в ограничениях, тягостных для многих на первых порах. Сигнал горна возвещал наступление дня, расписанного по минутам. И хотя учился я легко, свободного времени почти не оставалось. Мне поручили заниматься с группой командиров изучением немецких уставов и наставлений. К этим занятиям приходилось серьезно готовиться.

Незадолго до Нового года мать написала мне, что Николай уехал в долгосрочную командировку. Нетрудно было догадаться куда. В училище уже знали, что несколько командиров с Черноморского флота уехали воевать в Испанию. Официально об этом не говорили, но Испания была в центре внимания. Там шла настоящая война, первая война на моей памяти.

Всю зиму мы переписывались с Анни, и, конечно, по-немецки. Я вспоминал все наши встречи. Почему я так и не сказал ей, что люблю ее? После моего флажкового сигнала Анни как-то очень ловко не допускала этих разговоров. Временами мне казалось, что Анни любит меня, но какие тому доказательства? В письмах её говорилось о школе, о нашей будущей встрече ближайшим летом. Но до этой встречи было еще очень далеко.

Новый год наступил в зимних штормах, в туманах с талым снегам, в порывистых ветрах. Мы с Женькой Костюковым встретили его в карауле. Я стоял у входа в учебный корпус, а Женька у ворот. Пробило двенадцать. Женька помахал мне рукавицей. Я отсалютовал винтовкой по-ефрейторски. И не только Женьке, но и моим родным. Они вспоминают меня сейчас за праздничным столом. И брату Коле. Он встречает Новый год где-нибудь на аэродроме под Мадридом или Барселоной. А может быть, он сейчас в воздухе? Как там теперь? Такой же мокрый туман или солнце? И конечно, думал я об Анни. Пусть этот новый год принесет свободу Германии... Нет, сами фашисты не уйдут. А кто их прогонит? Революция в Германии? Ну, тогда Анни немедленно помчится в свой Дрезден, и никто ее не удержит. Она рассказывала о своем друге, Эрихе Бауэре. Он работает лекальщиком на заводе «Заксенверк», состоял в коммунистической организации молодежи. Я даже немножко ревновал к этому Эриху, который когда-то учил Анни плаванию в клубе «Водяная лилия».

...А вообще-то говоря, часовому не полагается отвлекаться ничем, даже посторонними мыслями. Я поднял воротник бушлата и зашагал по своему участку — двенадцать шагов вправо, потом назад, до будки, и снова двенадцать шагов к воротам.


4

После Нового года зима пошла бегом. Быстро проскочил февраль, а за ним и ранняя крымская весна. Хорошо выйти весенним вечером на Приморский бульвар! Накануне выходного, в субботу, я тщательно отгладил брюки, но вместо увольнения попал в наряд по городу.

Смеркалось. С незнакомым лейтенантом и с Женькой Костюковым мы патрулировали по Большой Морской. В переулке возле почты долговязый старшина целовался со своей девушкой. Лейтенант подозвал его. Увольнительной у старшины не оказалось, и мне было приказано отвести задержанного в комендатуру. Довольно противное занятие — вести своего брата-моряка под карабином. Зайдя за угол, я взял карабин на ремень и пошел рядом с задержанным. Сначала оба молчали, потом я спросил:

— Как это тебя угораздило?

— Впервые в жизни так получилось!

Оказалось, старшина 2-й статьи Задорожный — рулевой с эсминца «Бойкий», отличник. Через неделю — в отпуск домой, и вот из-за этой девчонки — самоволка. Смотался во время культпохода в картинную галерею. А корабль стоит в доке на морзаводе. Туда можно проскользнуть незаметно.

Я пожалел парня:

— Иди! Только не попадайся, а то мне нагорит.

Доброта стоила мне трех суток строгого ареста. Лейтенант записал фамилию задержанного и проверил в комендатуре. Там же меня и посадили после возвращения из наряда по городу.

Вернувшись в училище, я был вызван к начальнику строевой части, полковнику береговой обороны Блохину. Он меня долго отчитывал, а я молчал, рассматривая четыре золотые нашивки с коричневыми просветами на рукаве его кителя.

— А задержанного шпиона вы тоже отпустили бы?

Вопрос показался диким, но полковник и не ждал ответа.

— Вы опозорили училище! Можем попасть в приказ по флоту.

К взысканию, наложенному дежурным комендантом, он добавил «месяц без берега» и выговор «за моральную неустойчивость».

Шелагуров уже знал обо всем. Отчитывать меня он не стал. Только спросил, как я расцениваю свой поступок. Об этом самом я думал трое суток на гарнизонной гауптвахте. Я поверил Задорожному, что он отличник, пожалел его репутацию, поставил себя на его место. И действительно, сам оказался на его месте: испортил свою репутацию отличного курсанта. А как я должен был поступить? С этим вопросом я обратился к Шелагурову.

Он взъерошил свой черный чуб, отошел подальше, словно желая меня рассмотреть получше:

— Да, хорошего воспитанника мне подкинул твой дядька! Задай ему этот вопрос! А вообще, курсант Дорохов, я осуждаю ваш поступок. Идите!

Я не спал всю ночь. Не взыскание огорчало меня. Мучила мысль: как согласовать совесть и долг? Мой отец, наверно, сказал бы: «Для военного человека совесть и долг — понятия неразделимые» — и наказал бы еще пожестче. Ведь если бы на «Бойком» сыграли боевую тревогу, вся группа помчалась бы бегом из музея на корабль, а Задорожный, вместо того чтобы стать к штурвалу, целовался бы в переулке возле почты. Но корабль находился в доке. Он не мог срочно выйти в море. А если бы «Бойкий» стоял на якоре, решился бы тот рулевой на самоволку?

На комсомольском бюро я искренне признал свой поступок неправильным. Ребята вынесли мне выговор без занесения в учетную карточку. Скоро я забыл об этом прискорбном случае, но настало время, когда мне припомнили его.

С ясными голубыми днями возобновились занятия на шлюпках. Это дело было мне по душе! После долгого сидения в классе мы шли на шлюпочную пристань Аполлоновка как на праздник.

— Отваливай! На воду!

Восьмивесельный ял чуть ли не с места набирает ход, и вот уже летим по Севастопольскому рейду, мимо линкора и крейсеров, стоящих на бочках, мимо Михайловской батареи.

Ритмичное поскрипывание уключин, шелест разбиваемой форштевнем воды, журчание струек под килем... Ял идет вдоль берега Северной стороны. А он уже весь зеленый, яркий, каким бывает только в эту весеннюю пору. А вода — светло-голубая и белая, темнеющая вдали.

После такой работы ноет спина, тяжестью наливаются руки. Но ладони уже не болят, кожа стала жесткой и твердой, как у заправского матроса. А после ужина отдыхать некогда, потому что скоро зачеты и надо готовиться к ним. Потом будет практика на корабле и, наконец, отпуск — на месяц домой!

Но вот и зачеты остались позади. Весь наш класс проходил морскую практику на бригаде эсминцев. Такие, как я или Женька Костюков, поначалу не умели даже ходить по кораблю. Голову кружило от восторга и боязни опозориться.

— Со мной не пропадете, салажата! — важно говорил Вася Голованов. — Знаете морскую команду: «Делай, как я»?

И мы действительно старались делать все, как он. Швабрили палубу, лихо подавали бросательные концы, одним прыжком спускались по трапам, вцепившись в поручни, отполированные множеством матросских рук.

Целую неделю мы стояли у Минной стенки. Но все-таки это была уже корабельная жизнь, с корабельными нарядами, с подъемом флага по утрам и его спуском после захода солнца. Команду «Корабль к бою и походу изготовить!» мы ждали, как девушка первого свидания, с веселым нетерпением, к которому примешана изрядная доля страха. Приказ выйти в море обрушился неожиданно, вместе с теплым июльским дождем. А когда дождь прошел, эсминец миновал уже боновые ворота.

Первые мили! Впервые в жизни я увидел Севастополь с корабля. Скрылся мыс Херсонес с маяком, а потом мыс Чауда и неуклюжий утюг — мыс Сарыч.

— Покой — до половины!

Взлетает желто-синий сигнал правого поворота, и эсминец, чуть накренившись, уходит в открытое море, а береговая линия отодвигается влево, мутнеет и исчезает в лиловато-зеленой воде. Как передать ощущение открытого моря, когда ни с какой стороны не видно земли — только волны и облака и светло-зеленая стеклянная дорога за кормой.

В начале моей морской практики я почти не вспоминал ни о доме, ни об Анни. За день уставал так, что только бы добраться до койки. Но разве поспишь вволю? Среди ночи продолжительный звон колоколов громкого боя и голос по трансляции: «Боевая тревога!» Топот ног по палубам. Мы мчимся, кто в робе, кто голый до пояса. Скатываемся, прыгаем с трапов, и вдруг — все затихло. Где люди? Мы все на своих боевых постах, не видать никого. Все задраено, закрыто, и ни огонька. Во мраке кажется, что эсминец не плывет, а скользит над волнами. И моря нет. Только белая накипь. И звезды. Их так много, как никогда не бывает на берегу.

— Торпедная атака!

Ветер рвет с головы бескозырку. В глухом гудении турбин эсминец мчится сквозь плотную тьму к невидимой цели.

— Аппараты товсь! Пли!

Длинное тело торпеды, скользнув из аппарата, летит над водой и погружается. Пошла!

Попали или не попали? Мне кажется, от этого зависит моя жизнь. Нет ничего на свете важнее этой торпеды.

Попали! Об этом объявляется по трансляции. Торпеда прошла под целью. Но еще не все! Учебная торпеда должна всплыть, а потом ее нужно поднять на корабль.

— Смотреть! — кричит старпом.

— Смотреть! — грозно приказывает Шелагуров.

До боли в глазах вглядываюсь в темноту, вцепившись и поручень, но вижу только волны, и вдруг — мерцающий, неяркий огонек среди гребней. Что есть мочи кричу:

— Вижу торпеду! С левого борта — двадцать!

Теперь Шелагуров тоже увидел фосфорный светлячок.

— Молодец! — Он хлопает меня по жесткой робе. — Будешь моряком. В шлюпку!

Честно говоря, страшновато впервые оказаться среди ночи в шлюпке, которую подбрасывает на волнах, но я ни за что не покажу своего страха ни Ваське Голованову, сидящему рядом на баковой банке, ни матросам с эсминца, ни Шелагурову.

Все ближе, ярче фосфорное пламя. Шлюпка то подымается, то проваливается. Шелагуров резко кладет руль право на борт, и я вижу торпеду совсем рядом. Она огрызается оранжевыми вспышками, но мы все-таки берем ее на буксир и, как громадную рыбину, волочим к кораблю. Вот уже опустился в шлюпку трос. Подводим его под торпеду. Пошла!

Я вижу снизу, как красноголовую тушу, поднятую выше борта, несколько матросов подхватывают на широкие рогатины. И вслед за торпедой на талях подымается наша шлюпка, Голованов и другие ухватываются за тросы, помогая своими мускулами быстрее поднять шлюпку. Она раскачивается над волнами, над краем палубы корабля. Вася Голованов, прицелившись, прыгает на палубу. Не помня, что делаю, в паническом восторге я прыгаю вслед за ним, падаю, и тут же чья-то рука хватает меня за ворот. Еще мгновение — и я свалился бы за борт.

Шлюпка уже стоит на кильблоках. Шелагуров надвигается на меня в желтом луче прожектора. Его глаза светятся, как у волка. Он подходит вплотную, тяжело дыша:

— Кто разрешил прыгать?! Герой!

С непокрытой головой стою на скользкой палубе, покачиваясь от усталости и смущения. Моя бескозырка плавает где-то среди волн. Матросы в мокрых робах хохочут. Шелагуров зло застегивает, китель и сдвигает на затылок фуражку. (Как она не свалилась, когда он вслед за мной выпрыгнул из шлюпки?).

— Полyчите взыскание! А сейчас марш в кубрик!

В кубрике темно. Все улеглись. Вася с верхней койки перегибается ко мне и шепчет;

— Завтра покажу, как прыгать, а вообще молодец! Спи!

Но я еще долго не могу уснуть и засыпаю, кажется, за мгновение до того, как быстрые звуки горна повелительно провозглашают подъем. И снова — приборка, проворачивание механизмов, занятия по специальности. Когда же думать о доме?

Перед самым окончанием практики я получил письмо. Мать писала, что отца перевели в город Брест. Он уже получил там квартиру, и теперь наш дом будет в этом городе.

Вот так штука! Конечно, где родители, там и дом, и все-таки жаль расставаться с родным городом, с милой моему сердцу башней и с рекой, на берегу которой я вырос. Но главное — Анни! По дороге в Брест непременно заеду к Анни и поговорю с ней. Нужно решить, как нам быть дальше. Ведь пройдены только первые мили, а сколько еще впереди миль — легких и трудных, тихих и штормовых.


5

Проездные документы в кармане. Завтра — в отпуск. Только вчера курсанты — теперь уже второго курса — возвратились с кораблей. Нашит второй угольник на рукав, уложен чемодан. Хорошо пройтись по городу теплым вечером, особенно после того, как больше месяца не ступал на твердую землю.

Как обычно, увольняющихся построили в коридоре. Дежурный, командир придирчиво осмотрел строй, вручил отпускные билеты. С этого момента мы уже в отпуску. Хорошо!

Но вместо команды «Разойдись!» я неожиданно услыхал:

— Курсант Дорохов! Выйти из строя! К командиру роты!

Шелагуров показался мне озабоченным.

— Повидай перед отъездом своего дядьку, — сказал он.

— Вот сейчас и собираюсь к нему. А в чем дело?

— Дядька твой на корабле. — Шелагуров нахмурился. — А жена его уехала к родным в Ленинград. Квартира заперта. Иди на Минную. В двадцать три будет барказ с линкора. — Командир роты стиснул мне руку, хлопнул по спине. — Одним словом, задраить люки и горловины, крепить по-штормовому. Что? Там узнаешь. Ну, доброго пути! — И внезапно добавил строго официально: — Можете идти!

За час до назначенного срока я сбежал по крутому трапу Минного спуска. У пирса стояло несколько барказов. Я взглянул на флюгарки*["12]. Вот этот — с крейсера «Ворошилов», этот — с «Красного Кавказа», с «Коминтерна», с лидера «Ташкент». Барказа с линкора не было. Я посмотрел на море и понял, что его и не будет. Два буксира выводили огромный корабль на середину Северной бухты. Таких громадных стволов, такой изогнутой передней трубы не имел ни один корабль флота. Дядю Володю повидать не удастся, потому что линкор уходит из гавани.

Шелагуров жил далеко, у Стрелецкой бухты. Я добрался туда около двенадцати. Долго барабанил в темное окно. Наконец показалась заспанная хозяйка в ночной рубашке.

— А он мне докладает, куда ходить? — довольно нелюбезно сказала она через форточку. — Носить вас шут по ночам!

Потом она все-таки объяснила, что Шелагуров, скорее всего, у своей Маши, Степана, докмейстера, дочки. А живет тот Степан на Северной стороне, два шага от пристани, домик на горушке у Катькиной меты.

Катькину мету я знал. Так называли каменные столбы, установленные на пути Екатерины, когда она ездила в Крым посмотреть на новые земли и недавно спущенные на воду Ушаковым корабли Черноморского флота. Была такая мета и на Северной стороне. И домик неподалеку я запомнил. Еще весной Шелагуров водил всю роту в выходной день на Братское кладбище. По дороге он задержался в этом самом домике — попить водички. Строй повел мичман, а Шелагуров присоединился к нам только на обратном пути. «Видно, хороша там вода», — решили тогда курсанты.

На Северную сторону попасть не удалось. Катера начинали ходить только с шести утра. Я отправился в училище. Ноги гудели. В эту ночь я прошел не меньше десяти километров. Дежурный у входа подозрительно посмотрел на меня:

—А ну дыхни! Трезвый. А почему такой замученный вид?

Я не стал вдаваться в объяснения. К семи утра должен явиться Шелагуров. Узнаю все — и на вокзал.

Уснуть я не мог. Одно предположение возникало за другим. Может быть, дядя Володя собрался в отпуск и хочет, чтобы мы поехали вместе? Почему Шелагуров прямо не сказал об этом? А если что-нибудь случилось дома? Западная Белоруссия освобождена недавно. Говорят, там постреливают по ночам.

Шесть часов! Сейчас будет подъем. Не ожидая сигнала, я встал, умылся до пояса в пустой и холодной умывальне. Потом снова вернулся в кубрик. Часы показывали пять минут седьмого, но сигнала не было. Какой же я болван! Сегодня — воскресенье, и Шелагуров вообще не придет в училище, а разыскивать его поздно. Поезд отходит в семь сорок пять.

И потому, что уже никак не выяснить, зачем звал меня дядя Володя, тревога моя дошла до предела. Сейчас не могло быть и речи о поездке в Южнобугск. Как можно скорее в Брест! Я отправился на вокзал.

Мне казалось, что поезд движется со скоростью черепахи. Крымские горы не исчезали из окна. Колеса стучали в замедленном темпе. Только к вечеру мы проехали Мелитополь.

Я не помню, как уснул, а когда проснулся, солнце стояло высоко. Поезд споро бежал мимо белых домиков с тополями. В переплетениях моста сверкнула речка. И вдруг я почувствовал, что тревога моя ушла. То ли освежил меня крепкий сон, то ли солнце и тополя сделали это доброе дело, но теперь все страхи показались необоснованными. Ничего не случилось. Я успешно окончил курс, еду домой, вокруг милые люди, которые наперебой угощают пирогами и домашней колбасой.

Поезд пришел в Брест в сумерках. Замелькали станционные постройки, и тревога снова попыталась поднять голову, но я резко осадил ее, как норовистую лошадь.

На улицах попадалось много военных. Молоденький красноармеец рассказал, как пройти на улицу Свободы. Он хотел проводить меня, но я-то хорошо знал цену часам увольнения и решительно отказался от этой жертвы. К своему новому дому я подошел один. С минуту постоял перед дверью, поправил форменку и решительно нажал на звонок. Открыл отец.

— Разрешите войти, товарищ полковник?!

— Входи, сынок, — невесело сказал отец и обнял меня.

Лицо отца показалось мне осунувшимся и постаревшим.

— Как мать? — спросил я.

Но она уже выбежала в переднюю, и сразу мое лицо стало мокрым от ее слез.

Мы вошли в комнату, очень напоминавшую знакомую мне с детства. Так же левым краем к окну стоял письменный стол с двойной чернильницей. Ее блестящие крышечки были похожи на верхушку нашей башни. В детстве я называл их шлемами. Над диваном висела «Незнакомка» Крамского. Отец любил эту картину, может быть, потому, что его собственная жена была похожа на даму в экипаже. Сейчас сходство исчезло. В лице матери не было ни веселого спокойствия, ни свежести красок. Оно словно стало меньше, щеки втянулись, а глаза, подчеркнутые к иными полукружиями, стали еще больше.

Нет, не напрасной была моя тревога! Теперь она стучала во мне и билась. Я спросил почти шепотом:

— Что?..

— Он ничего не знает, — сказал отец и подвел меня к письменному столу.

Там стоял небольшой портрет брата. Я не сразу заметил черную ленточку, приколотую булавкой к углу фотографии. На обороте кто-то написал, путая русские буквы с латинскими:

«Отец и мать! С гордостью и болью узнайте, что в небе над Теруэлем ваш сын Николай сбил два „юнкерса“ огнем своего пулемета. Третий он сжег огнем своего сердца. Таран летчика Дорохова будут помнить в битве с фашизмом сыновья всех народов. Эта битва только начинается. No pasaran!*["13]

Висенте Рохас, Сергей Гуров, Гюнтер Рихтер».

Весь отпуск я провел с матерью. Отец уехал по делам в другой гарнизон. Он возвратился только за день до моего отъезда, так что мы не успели даже поговорить как следует. Мать вообще мало говорила. О брате она не сказала ни слова за целый месяц.

Несколько раз мать подходила ко мне. Я ждал, что она скажет что-то важное, но она говорила: «Я выстирала тебе рубашку» или «Пора спать!». Как когда-то в детстве. Невысказанная мысль мучила ее. Перед самым отъездом я спросил:

— Ты все эти дни хотела поговорить со мной? И я, кажется, догадываюсь о чем. Ты хотела бы, чтобы хоть один из трех мужчин нашей семьи не был военным? Да?

— Теперь об этом поздно говорить, — сказала мать.

К моему отъезду она подбодрилась, надела новое платье, и даже лицо у нее как будто посветлело. На столе стоял мой любимый яблочный пирог. И все-таки мы думали только о Коле.

Когда мать вышла в кухню за чайником, я спросил отца:

— Будет война?

Отец грустно улыбнулся:

— Торопишься открыть личный счет?

— Да.

— Не торопись. К тому идет. Будет трудно.

— Пусть трудно!

Отец помедлил, тронул золотой шеврон на моем рукаве.

— Скажу тебе, моряку, по-сухопутному: важно, чтобы ты всегда знал, где проходит линия фронта. Солдат — всегда солдат.

Я не понял его слов. Вошла мать, и мы замолчали. Уже на вокзале, у входа в вагон, отец сказал мне:

— До будущей осени, сынок. За мать не беспокойся — она сильная. Я знаю ее раньше, чем ты.

Она улыбнулась и в эту минуту показалась совсем такой, какой была до моего отъезда в училище.

И снова поезд. Мокрые деревья вдоль насыпи и вода, вода... Ее много в Белоруссии. Мелкая вода среди деревьев, низкие облака, капли дождя на стекле… А небо над Теруэлем, наверно, очень знойное. И воды ни капли. А обломки алюминия и плексигласа поблескивают среди камней, Я засыпал под говор колес, негромкий и твердый, как слова: «No pasaran!»


6

На втором курсе учиться стало труднее. Появились новые предметы: теория корабля, вооружение ВМФ, радиотехника. Теперь и вовсе не оставалось свободного времени. Начальник факультета предложил освободить меня от изучения немецких уставов и наставлений с группой командиров. Я поблагодарил и отказался.

Мне нравился немецкий язык. Несмотря на отвращение к тому, что сейчас говорили и писали в Германии на этом языке. Несмотря на могилу брата Коли среди камней и песка. Я любил этот язык: на нем говорила Анни. Я помнил о ней всегда. Случилось так, что этой осенью нам не удалось повидаться. Я написал ей почему, конечно, не называя страны, где погиб Николай. Она поняла, прислала мне очень хорошее письмо. Там ничего не говорилось прямо о любви, да и вообще я никогда не слышал этого слова от Анни. Но такое письмо может написать только та, которая любит.

Анни сообщала, что переезжает в Москву. Навсегда, вернее, до того времени, когда ее родина станет свободной. Дальше следовал намек на то, что она сама надеется участвовать в приближении этого дня. Она, конечно, будет писать мне и из Москвы и горячо верит — так и было написано: «Горячо верю в нашу встречу. Было бы несчастьем потерять тебя из виду».

Вскоре после получения этого письма важная новость облетела все училище: программу перестроили. Теперь мы изучали на втором курсе то, что раньше проходили на третьем и даже на четвертом. Количество учебных часов увеличили, кое-какие предметы подсократили за счет практики. Война! Это первое, что приходило в голову. Почему бы иначе изменять программу?

— Чудаки! — пожимал плечами Голованов. — Газеты надо читать. Гитлер идет напролом. Швыряет страны в свою топку, как куски угля. А мы что — будем смотреть?

С тех пор как я помнил себя, война стояла рядом. Сначала это была прошлая война — гражданская. Она оставила тысячи примет. Старая двуколка во дворе. На таких в гражданскую возили раненых, патроны, продукты. Ветер тихонько посвистывал сквозь дырочки, пробитые «пулями в трубах нашего дома. Во дворах и садах ребята находили то стреляную гильзу, то какой-нибудь странный кусок железа непонятного назначения. Но мы знали, что это за железо. „Я — война!“ — безмолвно кричало оно сквозь ржавчину. „Я — война!“ — говорили израненные опоры старого моста, уже поросшие водорослями по изломам кирпича и цемента.

Среди голубых весенних луж на косом перекрестке улиц вытянулся к облакам и застыл серыми гранями обелиск. Гранитное дерево без ветвей, с корнями, уходящими в войну. Рядом хлопали форточки, бросая на мокрые тротуары квадратики солнца. Грохотали по булыжнику телеги. Шарманщик вертел ручку, и от грустной польки становилось весело. Женщины несли из магазина сахар, и хлеб, а воробьи отважно прыгали у их ног. Все это обтекало обелиск, не касаясь его. Он жил в другом измерении, в прошлом, а может быть, в будущем. И никто не подходил к нему. Только мы, ребятишки, раскачивались на тяжелых цепях, отгораживающих войну.

С годами все реже стало попадаться ржавое железо войны, но все-таки она была рядом. В редких рассказах отца, в первых книжках, в немых фильмах, где под звуки разбитого пианино мчались тачанки и бесшумно вскидывались разрывы снарядов. Война была уже прошлым, и в то же время незаметно подкатывалась будущая.

В разговорах взрослых о «мирной передышке», в нестрашных плакатных Чемберленах и Муссолини она проступала сквозь сознание, как отражение в воде, когда, склонившись над колодцем, начинаешь видеть там незнакомое лицо и вдруг оборачиваешься, потому что кажется: кто-то тихий и белый поднялся у тебя за спиной.

Много раз она снилась мне. Странные самолеты появляются из облаков. Горит наш сад, а все мы стоим у забора и смотрим, как огоньки пляшут по листьям и стелется у корней бурый дым. А однажды приснилась темнота. На улице светло. Окна открыты, а в комнатах мрак, и вместо знакомых вещей какие-то огромные бочки. Я проснулся, и действительно было темно, потому что еще не рассвело. Из-за реки донесся гулкий бой часов, и сразу стало не страшно.

Война начала восприниматься как нечто реальное только в старших классах, когда заговорили о Гитлере. А вскоре появилась девочка со взрослыми грустными глазами, пришедшая оттуда, где делают войну. И все-таки, несмотря на эту реальность, даже решив стать военным, даже поступив в училище, где все люди и вещи существовали только для обороны нашей страны от врагов и больше ни для чего, я постоянно ощущал преграду» отделяющую от меня войну, как тонкий борт судна отделяет теплую койку от бездонности и черноты моря.

Смерть брата пробила невидимую стенку. Даже не фотография с траурной лентой, а глаза матери, такие знакомые и вдруг незнакомые, резкая черта между бровями, которой не было раньше, — вот здесь начиналась война.

Детское представление о мчащихся тачанках и вскипающих над конскими гривами клинках сменили пеленги, курсовые углы и торпедные треугольники. Опасность я уже знал. Можно сыграть за борт, когда волна перекатывается через полубак, можно перевернуться со шлюпкой. Опасность — это вода. Пока только вода, потому что бои — учебные, а пробоины — воображаемые.

После сдачи зачетов за второй курс мы снова пошли на корабли. Я все время заставлял себя думать: это бой. Но боя не было, а море, все более привычное, вовсе не воспринималось как враг. И можно ли думать о воображаемой войне, когда мне на самом деле доверили штурвал крейсера?

Это было почти невероятно. Рядом стоял опытный рулевой, готовый в любой момент исправить ошибку, но все-таки штурвал в моих руках. И это мои глаза, прикованные к картушке гирокомпаса, должны мгновенно заметить малейшее отклонение от курса. И это моим ушам — только моим! — на всем корабле, на всем Черном море, на всей Земле нужно услышать команду: «Лево — три градуса по компасу! Одерживать! Так держать!»

В те минуты я не помнил ни о чем. Только штурвал, компас и голос: «Право на борт!»

Штурвал через электрический привод мягко передает рулю движение моих рук. И вот уже повернулся огромный корабль. Но для меня повернулась только картушка гирокомпаса.

Передав штурвал другому курсанту, я спустился в кубрик. Давно я не испытывал такой усталости, хотя простоял на вахте не более часа. Вытянувшись на койке и повторяя все команды, которые выполнял в течение этого часа, я подумал, что именно это должен делать рулевой в бою. Но я ведь встречу войну не рулевым, а штурманом. Страшно подумать: от того, насколько быстро я решу задачу, которая в классе кажется такой простой, будет зависеть не только безопасность корабля, а может быть, и выполнение операции, охватывающей тысячи судеб друзей и врагов.

Я поднял голову. В темном иллюминаторе то появлялась, то исчезала литая зеленая волна. На переборке кубрика бородатый адмирал Макаров улыбнулся мне из багетной рамки. Это он сказал: «Помни войну!» Я помнил о ней, чувствовал ее рядом, но ни один человек на свете не узнает, что такое война до того, как она не явится к нему собственной персоной и не опалит ему ресницы.


7

Анни прислала первое письмо из Москвы. Обратный адрес на конверте показался странным: «Воротниковский переулок, 3, Шуцбунд».

Из письма я узнал, что в этом доме поселились австрийские антифашисты, бежавшие со своей родины после ее захвата гитлеровцами. Среди этих шуцбундовцев оказался двоюродный дядя Анни. Он-то и вызвал к себе фрау Розенвальд с дочерью.

Оборвалась последняя линия связи с Южнобугском. Теперь наверняка не попаду туда, не увижу милую мою реку с островами и с гранитными скалами и старую башню на горе среди золотых каштанов. Вот закончится практика, и отправлюсь прямо в Москву, а оттуда в уже знакомый Брест.

Анни Москва очень понравилась. В каждом письме она описывала улицы и площади. Многие места были знакомы мне по фотографиям, а сейчас во всех письмах Анни я находил цветную открытку: площадь Пушкина, Крымский мост, Охотный ряд. Я тоже послал ей несколько открыток с видами Севастополя: Графская пристань, Приморский бульвар, Малахов курган. И вдруг письма от Анни прекратились. Может быть, ей некогда? Я уже знал, что Анни поступила в Институт иностранных языков. Там у нее появились, наверно, новые знакомые, новые интересы.

Два года я не видел Анни, но думал о ней теперь все время. Вот она возвращается из института через парк. Должны же там быть парки! Рядом с ней — студент. Я представлял его почему-то таким, как Бальдур. Студент рассказывает что-то очень умное и интересное. Анни слушает его серьезно, чуть наклонив голову, а потом он целует ее — смело, уверенно. Почему я ни разу не поцеловал Анни? Почему я такой болван?

Ни в марте, ни в апреле, ни в мае я не получил от Анни ни одного письма. Мои письма возвращались с лиловым штампиком: «Адресат выбыл», Значит, Анни уехала куда-то вместе со своей матерью и двоюродным дядей. Но почему не сообщить новый адрес?

Шелагуров заметил мой удрученный вид:

— Ты на себя не похож! Сегодня пойдешь в санчасть.

Врачи не нашли никаких признаков болезни, но Вася Голованов все-таки считал, что я болен.

— Ходишь как мешком ударенный! Что стряслось?

Я рассказал ему. Вася поднял меня на смех;

— И всего делов?! Плюнь ты на эту деваху! Уехала с родными в другой город, а там появился новый парень, не хуже тебя. И я ее даже не виню — живой человек. Что за любовь по переписке? Так только в книжках. Вот пойдем с тобой в увольнение...

Я не дослушал его. Кто может меня понять? Даже отцу нельзя это объяснить. Да ему и не до моих переживаний сейчас!

Отца уже давно не было в Бресте. Он воевал на финском фронте, потом получил назначение на Дальний Восток. По его настоянию мать уехала в Сухуми к своему старшему брату, дяде Мише, которого я не видел ни разу в жизни. Из ее письма я узнал, что она пробудет в Сухуми до тех пор, пока отец не вызовет ее к себе.

Что же мне делать? Сейчас предстоит летняя практика. Потом — отпуск. Навещу мать — и в Москву. Я найду Анни, узнаю, что с ней. Не могла она забыть меня. И мы увидимся непременно, что бы ни случилось.

Перед штурманской практикой мы должны были ознакомиться с новым навигационным оборудованием. Пока что — по инструкции, потому что самого прибора в училище не было. Меня как старшину группы послали в штаб за инструкцией. Старший лейтенант в нарукавниках отметил в списке мою фамилию, потом достал из сейфа тоненькую брошюрку форматом чуть поменьше почтовой открытки и предложил расписаться в книге.

— Напоминаю! — сказал он. — Схемы не копировать, цифровые данные не переписывать. После занятий сдадите инструкцию мне.

Я положил брошюрку в желтый кожаный бумажник, подаренный отцом, и пошел в учебный корпус. По дороге я раза два хлопал себя по заднему карману брюк, чуть оттопыренному бумажником.

Занятия прошли, как обычно. Я читал инструкцию, а капитан 3-го ранга Потапенко чертил на доске схемы. После объяснения он тщательно стер их. Прозвенел звонок.

— Встать! Перерыв!

Я снова спрятал брошюрку в бумажник и попутно пересчитал свои финансы. Шестнадцать рублей! Мне нужно было еще шестьдесят два. И ни копейкой меньше! Завтра — на корабли, а сегодня я должен хоть на полчаса вырваться в город. В магазине Госиздата на Большой Морской я обнаружил великолепный том — «Шедевры живописи». Там были репродукции картин из Дрезденской галереи, о которой с таким восторгом вспоминала Анни. Я представил себе, как, приехав в Москву в конце августа, подарю эту книгу Анни в день ее рождения — 31-го числа. До чего же она обрадуется всем этим Афродитам и Мадоннам! Я уже видел веселый блеск ее глаз, слышал ее смех, чувствовал прикосновение ее пальцев, когда мы вместе будем перелистывать глянцевитые страницы. Мысли о том, что я не найду Анни, не было. Меня тревожило только одно: лишь бы не продали заветную книгу! Продавец обещал задержать ее до конца сегодняшнего дня.

Перед занятиями в штурманском кабинете я отвел в сторону Голованова и выложил без всяких предисловий:

— Срочно нужны шестьдесят два рубля.

Вася бережно приложил ладонь к моему лбу:

— Шестьдесят два градуса выше нуля! Решил корову купить? А может, ты видел в кино, как буржуи купаются в шампанском? Этого тебе захотелось?

Мне очень трудно было объяснить ему, зачем нужна такая дорогая книга. Я и не стал говорить о ней.

— Понимаешь, Вася, я хочу вернуть девушке кусочек родины. Это очень важно для нее...

— И для тебя! — перебил он. — Тратить такие деньги на женщин может только малохольный, но раз надо — значит, надо.

Голованов ничего не делал наполовину. Он вытащил из кармана мятую десятку и вошел в класс, где уже рассаживались за столами, шурша штурманскими картами, курсанты.

— Ребята, у кого есть шайбы? В море покупать нечего, а после практики отдадим. Требуется полсотни.

Уже прозвенел звонок, когда я торопливо засунул в бумажник всех будущих Афродит и Мадонн. Потапенко входил в класс.

— Смирно!

Занятие началось. После составления таблицы циркуляции перешли к определению места корабля. Потапенко приказал включить гирокомпасы. В это самое время Голованову потребовалась резинка, Я полез за ней в карман брюк, где лежал желтый бумажник. Сашка Савицкий — старательный паренек, белобрысый и тихий — побежал выполнять приказание. Он нечаянно толкнул меня, протискиваясь к рубильнику. Резинка упала на пол.

— Ходишь, как во время восьмибалльного шторма! — буркнул Голованов, поднимая резинку.

— Простите, хлопцы, нечаянно! — громко прошептал Савицкий.

— Прекратить разговоры! — приказал Потапенко. — Вы кто? Штурмана или барышни в танцклассе? «Толкнул! Извините!»... Дорохов, дайте истинный курс!

Занятие продолжалось. Тихо гудела аппаратура. Я учел магнитное склонение и назвал истинный курс корабля.

— Ветер срывает пену с гребней, — дал вводную Потапенко, — пена стелется полосами по ветру. Далеко слышен шум прибоя.

Ну и хитрый же этот Потапенко! Я сразу понял, чего он хочет. Не пользуясь вертушкой, определить и учесть при прокладке скорость ветра. Выходило восемь баллов, примерно тридцать три узла, — скорость ветра, а наша, по условию задачи, — тридцать. Детская задачка! Не успел я решить ее, как занятие окончилось.

До закрытия магазина оставалось сорок пять минут. Увольнительную я получил еще утром. Оставалось только забежать в штаб, сдать инструкцию, но, как назло, меня остановил преподаватель тактики. Ему срочно потребовалось перевести полстранички из немецкого «Морского ежегодника». Пока мы разбирали этот текст, пробило половину седьмого. Через полчаса закроется магазин!

От ворот училища до трамвайной линии я добежал за десять минут, прыгнул на ходу в дребезжащий вагончик и с облегчением уселся у окна. Мелочи у меня не оказалось. Сунул руку в задний карман и обмер — бумажника не было!

Инструкция! Меня кинуло в жар. Не может этого быть! Сейчас найду!

Я посмотрел под скамейками, кинулся на площадку. Конечно, здесь его быть не может. Не иначе, бумажник выпал, когда я прыгал в трамвай!

На ближайшей остановке я сошел, двинулся назад вдоль трамвайной колеи, осматривая каждую рытвинку, каждый бугорок. Бумажника не было нигде. Я дошел до ворот училища, потом снова к трамваю. Тщетно! Безуспешно искал я свою пропажу во дворе, на лестнице, спрашивал каждого встречного. Желтого бумажника не видел никто.

За окнами стемнело. Рота пошла на ужин. Есть я не мог. Остался в кубрике. Злополучная инструкция, отпечатанная петитом на желтоватой бумаге, мелькала у меня перед глазами. Может быть, это сон? Бывают же такие мерзкие сны! Вот проснусь — засуну руку в карман... Я старался успокоить себя. Доложу дежурному о пропаже, а бумажник с инструкцией уже у него. Нет, все равно накажут жестоко. Но я был готов снести любую кару, лишь бы снова увидеть эту невзрачную брошюрку.

Курсанты вернулись с ужина.

— Ну как? Купил корову? — спросил Голованов, но тут же понял, что мне не до шуток.

Я рассказал ему и Женьке о своей беде, Голованов долго не мог вымолвить ни слова, потом процедил:

— Дела — дерьмо... И сам ты... Одним словом, иди заявляй! Чуяло мое сердце — эта затея с деньгами не к добру.

— При чем тут деньги! — сказал Женька и вдруг спохватился: — Слушай! Я ж помню твой бумажник — большой, светло-желтый. Да? Точно такой я видел в руках у Сашки Савицкого.

— Не может быть!

— Очень даже может! После занятий захожу в гальюн, а он там стоит около умывальника. Увидел меня, сунул бумажник в карман и начал мыть руки. Старательно так...

— Дела! — сказал Вася. — Ты пока погоди докладывать. Дождемся Савицкого. Он — в увольнении.

Савицкий возвратился из города перед самой вечерней поверкой. После поверки Женька вызвал его на лестничную площадку. Здесь не было ни души, кроме меня и Голованова.

— Вы что, ребята? — забеспокоился Сашка, отступая к дверям.

Вася повел расследование без шерлокхолмовских тонкостей:

— А-ну, покажи бумажник!

Сашка густо покраснел, губы у него задрожали. Потными, трясущимися руками он выкладывал на подоконник содержимое карманов. Мелочь со звоном запрыгала по ступенькам.

— Не это! — сказал Женька. — Где желтый бумажник, который ты положил в карман, когда мыл руки в гальюне?

Сашка клялся и божился, что не видел никакого бумажника.

— Врешь, гад! — Голованов прижал его к подоконнику. — Кто терся за нашими спинами, когда Потапенко приказал включить гирокомпасы? Признавайся, а то выкину с четвертого этажа и скажу, что так и было! — Молниеносным приемом он вывернул руки Савицкого за спину.

Тот завыл от боли. Я с трудом освободил его.

— Послушай, Савицкий, в бумажнике была инструкция. Отдай ее, и черт с тобой. Обещаю никому не говорить.

Сашка трясся от страха и боли, размазывая слезы по лицу, волосы его слиплись. Я не выдержал и двинул его разок по физиономии, и тут Сашка завизжал на все училище. Сильным пинком Голованов пустил его кубарем вниз по лестнице.

— Подумать только! Попадает в училище такая подлюка! На корабле пошел бы ты у меня под винты!

На крик Савицкого сбежались курсанты. Снизу подымался с повязкой дежурного на рукаве старший лейтенанту Шелагуров.

Глава третья МОЙ ДОМ — КОРАБЛЬ

1

Ранним утром Шелагуров на свой страх и риск послал меня, вместе со всей группой, проходить корабельную практику. Он был в ярости. Ругал меня и распекал, грозил самыми страшными карами, но я понимал: так же как и мои друзья, он считает Савицкого вором. Санька видел, как я собирал деньги, воспользовался удобным случаем, стянул бумажник, а потом обнаружил инструкцию и испугался — бумажник и документ уничтожил, а деньги отнес куда-то, когда ходил в увольнение. Однако доказать это было невозможно. В рапорте начальнику факультета я изложил все обстоятельства пропажи инструкции и просил до принятия решения разрешить мне практику на корабле. Этот рапорт еще не был вручен по назначению, когда я поднялся на ют крейсера «Красный Крым». За самосуд над Савицким Шелагуров объявил мне и Голованову «два месяца без берега», но взыскание это было формальным. Так или иначе предстояло провести два месяца на корабле. Лучшего я и не желал.

Прошел первый день. Вечерело. Крейсер стоял на внешнем рейде. Я был один в просторной штурманской рубке «Красного Крыма». Все казалось здесь проще и легче. Хотелось думать, что гроза прошла стороной. Я устал обвинять и казнить себя. Конечно, инструкцию надо было положить в тот самый карманчик, пришитый изнутри к тельняшке, где я хранил комсомольский билет, но жалеть об этом поздно. Сейчас полезнее подготовиться к вахте, потому что уже сегодня ночью я буду дублировать младшего штурмана — командира рулевой группы. Множество приборов окружало меня. Вот репитер гирокомпаса — прямо передо мной. Вот два черных циферблата показателей оборотов, лаги, преобразователь координат. Я разложил на карте карандаши и линейки. Над головой зашелестел динамик корабельной трансляции, потом раздался голос вахтенного командира: «Принять катер с левого борта!»

Кто бы это мог быть? Если бы начальство, приняли бы справа. Свои все на корабле. Через несколько минут снова заговорил динамик: «Курсант-стажер Дорохов, к трапу с личными вещами!»

Я думал, что ослышался, но радио повторило эту фразу трижды. У трапа покачивался разгонный катер нашего училища. На юте разговаривал с прибывшим лейтенантом руководитель практики Потапенко.

— Дорохов, пойдете в училище, — сказал он. — Оприбытии доложите начальнику строевой части.

— Разрешите узнать, в чем дело? Я заступил на вахту.

Потапенко ничего не знал, и мне подумалось, что, может быть, нашлась инструкция. Я сбежал по трапу. Следом сошел лейтенант. Командиры на катере и на борту крейсера вскинули руку к козырьку. Катер взбурлил недвижную воду и дал ход.

Мы пришли в Южную бухту еще засветло. Я сам подал кормовой конец и выскочил на пирс. В училище было пусто. Все курсанты находились на эскадре. В кабинете начальника строевой части полковника Блохина я застал начальника факультета и Шелагурова.

— Садитесь, — приказал Блохин, глядя в бумаги.

— Спокойно! — тихо сказал Шелагуров, и от этого его слова стало еще тревожнее.

Блохин спросил:

— При каких обстоятельствах вы утеряли инструкцию, полученную под расписку в штабе?

— Я все изложил в рапорте, товарищ полковник. Инструкция украдена вместе с бумажником и деньгами. Курсант Савицкий...

— Вызовите Савицкого! — сказал начальник факультета.

Вошел Сашка. Под глазом у него расплывалось желто-фиолетовое пятно. В ответ на вопрос, держал ли он в руках желтый бумажник, Сашка затараторил горячо и быстро, прижимая руки к груди:

— Не видел! Не брал! Врет Костюков — личные счеты. — Дорохов сам потерял, торопился в город, деньги брал у курсантов для какой-то своей девки...

Я вскочил, забыв от ярости, где нахожусь!

— Подонок! Вор! Если скажешь еще хоть слово о моей девушке, получишь под второй глаз!

Шелагуров, сидя в углу, делал мне знаки, которые могли означать только одно: «Успокойся! Сам себя губишь!» Но я уже не мог остановиться.

Блохин стукнул кулаком по столу:

— Сесть! Прекратите ругань! Ваша моральная неустойчивость давно известна. Случай в патруле, теперь избиение курсанта и, как финал, утеря служебного документа!

— Почему вы ушли в город, не сдав инструкцию? — спросил начальник факультета.

— Торопился успеть до закрытия книжного магазина. В этом — моя вина, и я готов понести наказание, а Савицкий — вор.

— Вот и понесете наказание, — сказал Блохин. — От занятий вы отстраняетесь. Покидать территорию училища запрещаю. Идите!

Я ушел в кубрик. Лег не раздеваясь. Ночь шла длинная, как дорога. Эта дорога вела меня в неизвестный мир, потому что по собственной вине прядется, скорее всего, расстаться с училищем. Если бы не Анни, не стал бы я собирать деньги на подарок и не прельстили бы эти деньги Савицкого. В горести своей, удрученный заслуженным и в то же время незаслуженным наказанием, я искал отдыха и подкрепления в моих воспоминаниях. И самым привлекательным в этом кинофильме, который я развертывал перед собой, оставалась Анни. Я не винил ее. Не написала — значит, не могла. Но что бы ни случилось, мы непременно встретимся, не может быть, чтобы не встретились!

Утром меня вызвал Шелагуров. В его комнате все было перевернуто вверх дном, словно тут прошел тропический циклон. Сам Шелагуров в распахнутом кителе ходил из угла в угол, ероша волосы. Он не поздоровался со мной. Остановился, сказал, словно продолжая прерванный разговор:

— И все-таки все из-за твоей крали.

Впервые в жизни я назвал его по имени-отчеству:

— Александр Николаевич, она не краля. Я люблю ее.

— Тем хуже! — сказал он. — В общем, держись. С флота, думаю, не прогонят. Будешь еще командиром.

Теперь было совершенно ясно, что меня отчисляют из училища.

— Как же мне быть, товарищ старший лейтенант?

Он вдруг накинулся на меня, будто я просил его о чем-то:

— У тебя тащат почем зря служебные документы, а я должен знать, как тебе быть! Я — кто? Комфлота? Или бабка-угадка? Или Кио? Тебе теперь всё сплюсовали... — Он яростно загибал один палец за другим: — Арестованного отпустил — раз! Курсанту морду набил — два! При начальстве себя, невыдержанно повел — три! Ну, знаешь, был бы я начальником училища и получил бы, как он, фитиль от командующего флотом, я бы еще не то с тобой сделал!

— А вы? — спросил я. — Тоже огребли фитиль?

— А как же! В моей роте ЧП, да еще тебя, посетителя книжных магазинов, на корабль отправил. Одним словом, иди к начальнику училища, проси оставить, пока не подписан приказ. — Он вдруг стих, положил мне на плечи свои темные руки. — Выбрать слабину. Крепить по-штормовому! Будь что будет, а ты уже все равно моряк, и на этом все!


2

Начальник училища выслушал меня, но рапорт не взял. Я видел, что капитану 1-го ранга трудно говорить со мной.

— Очень сожалею, товарищ Дорохов, — сказал он. — Вы были отличным курсантом и, думаю, стали бы неплохим командиром...

Пауза. Начальник училища смотрит в окно. Я тоже смотрю.

По дороге в гору идут строем курсанты. Вдали — ворота с орлами, за ними — Малахов курган. Вспомнились стихи молодого поэта Симонова, которые Анни прислала мне из Москвы:

Уж сотый день врезаются гранаты
В Малахов окровавленный курган,
И рыжие британские солдаты
Идут на штурм под хриплый барабан.
Неужели этот Малахов курган и синяя фланелевка с курсантскими шевронами — это уже не мое? Глупости! Не может этого быть!

— Вы слышите меня, Дорохов?

— Простите. Задумался, товарищ капитан первого ранга.

— Понимаю. Сделаю для вас что могу. Если комфлота разрешит оставить вас на флоте, отслужите срочную службу, подадите снова заявление в училище, если захотите. Может быть, примем вас сразу на третий курс. А пока — ждите.

Я ждал.

Прошло несколько дней. Бродить по пустым коридорам училища было невыносимо. Шелагуров под свою ответственность дал мне отпуск на сутки, а сам отправился на корабли. На базарчике у Батарейной бухты я купил сливы. Старая татарка сказала, подняв на меня глаза под черным платком:

— Много даешь, молодой человек.

Я действительно дал ей десятку вместо трех рублей. Старуха предложила персики. Купил и персики.

У самой воды сидели мальчишки с удочками. Я высыпал им прямо на каменные ступеньки все свои фрукты. Один мальчишка сказал «спасибо», а второй, засовывая персики в карманы, шепнул первому: «Дувана!» Это значит по-татарски «ненормальный». По-разному оценивают люди человеческие поступки.

С причала видна была пирамида — часовня на противоположном берегу бухты. Там, на холме, — Братское кладбище героев Севастопольской обороны 1854—1855 годов. Хорошо бы туда!

Подошел рейсовый катер. Я переправился на Северную сторону, поднялся по крутому склону не по дороге, а напрямик, через пролом забора. Я шел между крестами и обелисками. У моих ног простирались огромные гранитные плиты, которые покрывали целые батальоны и полки. Добравшись на вершину к пирамиде, я впервые увидел на ее гранях мозаичные иконы и черные квадраты с названиями частей, оборонявших Севастополь. А внутри все стены снизу доверху были испещрены званиями и именами офицеров, погибших под Севастополем.

И снова кресты, обелиски, братские могилы — каменный парад мертвых. Ни души вокруг, и только погибшие дивизии, полки, флотские экипажи... А я один — среди них на горе, — и море внизу.

Назад я возвращался по центральной аллее. Дойдя почти до самых ворот, обернулся и увидел античную колонну белого мрамора. С высоты колонны мраморный генерал смотрел поверх бухты на город. И надпись: «Хрулёву — благодарная Россия».

Я вспомнил этого Хрулёва. Конечно, это он по озаренному боем полотну Панорамы устремился под ядра вражеских пушек в дым, в грохот, на малиновые мундиры англичан, которые шли «на штурм под хриплый барабан», как белополяки под Перемышлем, когда отец атаковал их с фланга: «Даешь Варшаву!» Красные звезды мелькали среди льдин, и вот они уже у хаты хромого Гершка и на крыше кузнеца Юхима... Хрулев повернулся в седле, оглянулся. Русские кавалеристы, похожие на Сергия Запашного, неслись за ним лавой, обнажив сабли. И разве выдержат такое рыжие британские солдаты?.. «А льдин больше нет. Мы их победили...»

Четкие канелюры колонны задрожали и помутнели, и все мутнело у меня в глазах, горло сжималось. Я услышал какие-то странные звуки и понял, что плачу навзрыд, прижавшись лбом к теплому мрамору над могилой чужого генерала, который умер сотню лет назад, так же как все они, лежащие здесь.

Я не мог больше оставаться среди могил и своих мыслей. Едва не свернув шею, сбежал вниз по круче к морю. И уже, тяжело переводя дыхание на пассажирском причале, увидел: распахивая зеленое зеркало, на внутренний рейд входил линкор. В его кильватерной струе шли крейсера и эсминцы. Даже сюда, на Северную, доносились медные голоса труб с Приморского бульвара. Вдоль всего парапета и левее, на водной станции, и правее, на набережной пестрели платья, косынки, рубашки... Эскадра возвращалась с учений. Мелькали сигнальные флаги, и весело расступалась вода перед хозяевами города и моря.

Вдруг мне стало легче. От быстрого бега, от стука крови в висках? Я не принял никакого решения. Я и не мог ничего решать. Как флаг на флагштоке, я развернусь по ветру, который подхватит меня: пойду матросом на водолей или мусорную баржу, уйду совсем с флота и поступлю на завод, а может быть, буду работать инструктором физкультуры или преподавать немецкий язык. Но где бы я ни был, куда бы ни понес меня суровый ветер нашего времени, он всегда будет развевать за моими плечами синий с белыми полосками матросский воротничок, уже выгоревший, как у бывалого моряка, от солнца и соли, от первых и последних во взрослой жизни слез там, наверху, среди могил Братского кладбища.


3

У времени есть интересное свойство: чем быстрее оно проходит, тем длиннее и значительнее оно в воспоминаниях. Если же время тянется однообразно, весь этот период представляется потом кратким и быстротечным. Так проскользнули в моей памяти осень и зима сорокового — сорок первого годов.

Я спорол с рукава курсантские шевроны и отправился в учебный отряд для прохождения срочной службы в качестве краснофлотца, как отчисленный из училища. Здесь я и провел всю осень и зиму. Освоил специальность моториста, учился водить автомобиль, а в свободное время изучал английский язык, читал свои конспекты и учебники. Я верил, что стану командиром, и не хотел забывать пройденного в училище. За этим занятием застал меня однажды в воскресный день начальник штаба отряда.

Он взял мою тетрадь, долго перелистывал ее.

— Почему не пошел в увольнение? Так, так... «Атака миноносца с малых курсовых углов...» Тонкая материя! Ну, а что это дает, к примеру, тебе?

Я ответил, что когда-нибудь пригодится.

— Ясно. Плох солдат, который не хочет стать генералом.

Он вспомнил, что я — тот самый бывший курсант, и спросил:

— Сколько имели по навигации? А за штурманскую практику? Всюду пять баллов? Добро, будете помогать готовить рулевых.

Я честно помогал по мере сил командирам и преподавателям, хотя и оставался на положении рядового матроса. В городе я бывал редко, но курсантов из училища приходилось встречать довольно часто. Мы жили рядом и пользовались одним артиллерийским парком. Как-то попался мне Вася Голованов. Он обрадовался, начал расспрашивать о жизни в отряде. Я вытащил пачку папирос. Вася удивился:

— Ты ж не курил?

— Закурил. Хорошо, что не запил.

Я действительно начал курить совсем недавно. Словно бы это помогало от тоски. Писем от Анни не было. Несколько раз я заходил за ними в училище, потом перестал ждать.

— Не тушуйся, салага! — сказал Голованов. — Мы еще с тобой повоюем.

В апреле, когда на Приморском бульваре появились первые цветы и лопнули почки платанов, я шел по влажному гравию. Только что прошумел первый в этом году теплый дождь, и, хотя форму «два» еще не надели, все выглядело по-весеннему.

На душе у меня было невесело. И все-таки радовало, что прошла эта томительная зима. Внезапно я услышал у себя за спиной:

— Краснофлотец Дорохов! Ко мне!

Черт возьми! Неужели я проворонил кого-то из наших начальников?

— Дорохов! С левого борта — сорок пять!

Я посмотрел налево и увидел на скамейке старшего лейтенанта Шелагурова. Он был в светлом гражданском костюме, и только поэтому я не заметил его, проходя мимо. Рядом, на аккуратно разостланной газете, сидела девушка-блондинка. На вид ей можно было дать не больше семнадцати.

Категорически, как всегда, Шелагуров распорядился, весело сверкая черными глазами:

— Алеша, знакомься!

— Марья Степановна, — важно представилась девчушка, протягивая руку.

— Ты не смотри на ее куклячий вид, — продолжал Шелагуров, — детский сад закончила давно и мединститут...

— Недавно, — в тон ему продолжала Марья Степановна.

— И кроме того, Алешка, сообщу тебе по секрету: она — жена командира БЧ раз*["14], одного из лучших кораблей флота.

— Лучшего корабля! — поправила Марья Степановна.

— Совершенно верно! Лучшего корабля своего класса! — согласился Шелагуров. — Понятно?!

Я был совершенно сбит с толку. Почему Шелагуров так гордится кораблем, где служит муж Марьи Степановны? И не розыгрыш ли это все? Но, зная по опыту, что на морскую подначку лучше не реагировать, принимал все как должное.

Они подвинулись, освобождая мне место на газете. Шелагуров спросил:

— Ты не торопишься?

— Нет. Увольнение до двадцати трех.

— Тогда пошли с нами!

Мы прошли по бульвару, потом уселись за столиком на веранде ресторана «Волна». Отсюда был хорошо виден рейд. Поодаль стоял на бочках незнакомый красавец корабль.

— Вот он, кораблик! Ничего? — спросил Шелагуров.

— Корабль красивый, а вообще-то отсюда мало разберешь.

На мостике вспыхивали проблески сигнального прожектора.

— Принимайте! — сказал Шелагуров привычным деловым тоном, не вяжущимся с его гражданским костюмом и беленькой девушкой, перетянутой в талии, как песочные часы.

Это было похоже на экзамен. Я ответил:

— Есть! — и начал читать. — Командир корабля просит разрешения сойти на берег...

— Что это Арсеньеву не сидится? — засмеялся Шелагуров. — А ты молодец: не забыл!

После обеда Марья Степановна заявила, что пора домой. Когда мы шли катером через бухту, Шелагуров снова обратил мое внимание на тот же корабль. Это был новенький лидер типа «Ленинград», знакомый мне только по картинкам.

— Хотел бы ты послужить на таком?

— Еще бы!

Мы добрались до знакомого мне домика на Северной стороне, рядом с Катькиной метой. Шелагуров предложил:

— Зайдем?

— А что скажет штурман с того корабля? — спросил я. — Или его нет дома?

— Только что пришел! — рассмеялась Марья Степановна, а Шелагуров поднял ее легко, как игрушку, и вместе с ней перешагнул низенький заборчик.

Я последовал той же дорогой.

На лай косматого барбоса из дома вышел еще нестарый, коренастый мужчина в сорочке, сквозь которую просвечивали синие полосы тельняшки. По обветренному, смуглому лицу, по осанке и походке в нем сразу можно было признать бывалого моряка.

Он стиснул мне руку, словно клещами:

— Степан Капустин, докмейстер. Милости прошу!

Я просидел до позднего вечера в домике докмейстера под распускающимися акациями. Мы пили из тяжелых зеленых стаканов светлое вино, которым хозяин очень гордился:

— Собственного производства!

Я узнал, что Шелагуров еще месяца два назад ушел из училища на эскадру. Сбылось наконец его давнее желание.

— Вот так и живем! — сказал он, накрывая ладонью маленькую руку Марьи Степановны. — Поженились в конце февраля, потом съездили на месячишко к моим родным в Краснодар, а сейчас — служба. У нее — госпиталь, у меня — лидер «Ростов». Недавно вышли из дока от ее батьки. Сейчас будем плавать.

Это был очень хороший день. Я давным-давно не помнил такого.


4

Когда-то Анни, моя светлая и смуглая Анни в белом свитере, сидя на продавленном диване, читала мне стихи великого немецкого поэта: «Entbehren sollst du! Sollst entbehren!»*["15] Я не согласен был с моралью Фауста, да и он сам не последовал этому рецепту, когда представилась возможность снова стать молодым и брать от жизни все, что захочешь.

Анни понимала мысль Гёте так: да, нужно отказываться, ограничивать себя, мужественно переносить потери во имя чего-то большого и важного.

Теперь гётевские строки приобрели для меня глубоко личный смысл. Нет сейчас пути флотского командира. Нет умных и добрых глаз Анни, которые светились в ее письмах. И все равно надо жить. Пусть не так, как хочешь, но надеяться на лучшее. Надежда — это ветер, наполняющий паруса жизни. А рождается этот ветер среди горных вершин человеческой дружбы.

Недели через две после встречи с Шелагуровым я стоял на Минной пристани в строю других штатных специалистов из учебного отряда. Краснофлотцев вызывали по списку и тут же отправляли на корабли.

В группе командиров с эскадры я увидел Шелагурова. Лейтенант, который привел строй, продолжал выкликать фамилии:

— Дорохов!

— Есть!

— На лидер «Ростов»!

— Ко мне! — сказал Шелагуров. Рядом с ним уже стояли человек пять из нашего отряда. — На барказ, по одному — марш! — Он заглянул в свой блокнот и тоже прыгнул в барказ, который тут же отвалил от пирса.

Обойдя торчащую из воды метелкой вниз зюйдовую веху, мы взяли направление на корабль. Даже издали он сильно отличался от эсминцев, стоявших у стенки. Скорее он был похож на небольшой крейсер — длинный, стремительный, с высокой носовой надстройкой и внушительными башнями главного калибра.

Солнце искрилось в каждой дрожащей складочке моря, легкие белые облака плыли над головой. Корабль становился все больше. Он будто вырастал из воды. Оттуда летела нам навстречу игривая песенка. «О любви не говори — о ней все сказано...» — настаивала Клавдия Шульженко, Матросы под музыку швабрили верхнюю палубу.

Барказ подошел к трапу. Вслед за Шелагуровым я поднялся на просторный ют, резко повернув голову к кормовому флагу.

— Ну вот и дома, — вполголоса сказал Шелагуров.

Скоро я действительно почувствовал себя как дома и с первых же дней влюбился в лидер «Ростов». Теперь я мог по достоинству оценить его быстроходность, маневренность, вооружение. А главное, мне нравились здесь люди.

Взять хотя бы сигнальщика Валерку Косотруба. Этот стремительный хлопец с рыжеватыми вихрами и мелкой россыпью веснушек под вечно смеющимися глазами понравился мне с первого взгляда. Наши койки были рядом, и я не помню случая, чтобы, сменившись с вахты, он не рассказал какую-нибудь пусть неправдоподобную, но невероятно смешную историю.

Старшина группы рулевых — главстаршина Батыр Каримов, костистый и долговязый, — плохо говорил по-русски, но мастерству у него можно было поучиться. Любое замечание подчиненному он обычно начинал с вопроса: «Ты где служишь? — И тут же пояснял: — Лидер „Ростов“? Да?» Был он молчалив. И даже сумрачен. В свободное время писал домой длиннейшие письма по-башкирски, вина не пил и складывал все деньги на сберкнижку, чтобы возвратиться домой с богатыми подарками.

Каримов пристально присматривался ко мне во время первых моих ходовых вахт. Кажется, я недурно справлялся с обязанностями, но он все-таки стоял за моей спиной как приклеенный к палубе, не отрывая глаз от гирокомпаса.

В начале июня мы вышли в море и легли на курс 175 — почти строго на юг. Я стоял у штурвала, а Батыр, как обычно, за моей спиной. В переговорной трубке раздался сердитый голос Шелагурова:

— Каримова ко мне немедленно! Дорохов — после вахты.

Батыр ушел и скоро вернулся. Пробили склянки. Я передал вахту Яше Саенко, милому круглолицему украинцу. Когда мы вышли из рубки, Батыр спросил:

— Что такое «мелочная опека»? Скажи, пожалуйста. Штурман отругал. Теперь будешь стоять вахта один, как палец. Только помни, где служишь. А?!

Я ответил, что помню всегда, и пошел к Шелагурову.

В штурманской рубке я бывал часто. Шелагуров поручал мне брать пеленги, определять место корабля, прокладывать курс. Без лишних слов он продолжал мою штурманскую подготовку. На этот раз он устроил мне форменный экзамен и, загоняв до седьмого пота, перешел наконец на неофициальный тон:

— Поедешь в отпуск. Возвратимся в базу — подашь докладную.

Теперь я не мог дождаться того дня, когда покажется знакомый Херсонесский маяк и огни Инкерманского створа приветливо вспыхнут в глубине бухты.

Еще до возвращения в базу меня вызвал командир корабля. Мне не приходилось говорить с капитан-лейтенантом Арсеньевым. Мы, матросы, обычно имели дело с командирами своих подразделений и в крайнем случае со старпомом Зиминым, которого с легкой руки Косотруба прозвали Черноморским крабом. Этот пожилой капитан 3-го ранга, придирчивый до мелочей во всем, что касалось службы, никогда не повышал голос. Был он скуп на взыскания, справедлив и заботлив, и все-таки его боялись больше, чем самого командира корабля.

В каюте Арсеньева я застал Черноморского краба и замполита Батурина. Командир был в хорошем настроении. Ночью мы ходили в торпедную атаку, «потопили» транспорт и первыми стали на якорь на Феодосийском рейде. Все это было в мою вахту, и, кажется, я не подвел.

Арсеньев спросил, как мне служится, усадил у своего стола. Под стеклом у него лежала фотография: молодая женщина держала за руку девочку. Они стояли на берегу, а вдали угадывались очертания Константиновского равелина. Они ждали корабль.

Капитан-лейтенант заметил, что я смотрю на фотографию.

— Жена с дочкой! — сказал он. Потом посмотрел на меня и спросил с какой-то очень молодой улыбкой: — А вообще-то говоря, прав был адмирал Макаров: «В море — дома». Так?

— Так-то так, — окая по-волжски, заметил замполит, — а мать вы не видели давно и, пожалуй, не грех бы повидать.

— Разрешите? — обратился к командиру старпом и тут же внес ясность: — Штурман доложил, что вы отлично несете службу, попутно изучаете штурманское дело, и командир корабля решил предоставить вам внеочередной отпуск на две недели.

В Севастополь мы на этот раз не вернулись потому, что был получен приказ идти в район Батуми. Утром мы отдали якорь на Сухумском рейде. На отлогом берегу застыли, как театральная декорация, пальмы и бананы. Хорошо были видны купальщики на пляже и арба, запряженная двумя черными буйволами, которая въехала прямо в море.

Где-то здесь совсем рядом живет моя мать. И она не подозревает, что я так близко! Но мне до нее ровно вдвое дальше, чем до Севастополя. Надо вернуться туда и потом ехать в Сухуми. Попросить увольнения до вечера? Нельзя. Корабль может сняться с якоря в любой момент.

Стояла изнуряющая, неподвижная жара. Металлические поручни обжигали. Вода в бачках нагрелась и нисколько не утоляла жажду. Все мечтали только об одном — искупаться.

Перед обедом раздалась долгожданная команда:

— Рубить стойки!

Вдоль борта расстелили джутовую дорожку, потому что на раскаленную палубу невозможно было ступить босой ногой. В одних трусах мы выстроились в шеренгу, положив у своих ног бескозырки. Но выкупаться мне не удалось. Вызвал Шелагуров.

— Через час пойдет барказ в Сухуми, — сказал он. — Едва хватит времени для оформления документов и на сборы.

— Куда?

— Вот непонятливый! Чем ехать поездом из Севастополя два дня — сразу окажешься здесь. Живо — в корабельную канцелярию, а оттуда к старпому!

Капитан 3-го ранга Зимин внимательно прочел мой отпускной билет и поставил внизу замысловатую закорючку.

— Возвращаться советую через Поти. Зайдете к оперативному, возможно, будет оказия в Севастополь. Смотрите не опаздывайте ни на сутки, — напутствовал меня старпом. — Тридцатого июня доложите о прибытии.

В барказе меня уже ждали матросы во главе с боцманом Бодровым, громогласным хозяином полубака. Он славился тем, что десять раз подряд поднимал одной рукой двухпудовую гирю.

— Везет, же людям! — добродушно сказал мичман Бодров, когда я спрыгнул в барказ.

— Да, погуляет! — мечтательно заметил краснолицый комендор Клычков, которого на корабле прозвали Самоваром. От жары его физиономия лоснилась и сверкала.

Высоко над нами, на площадке трапа, махнул рукой вахтенный, Бодров крикнул: «Отваливай!» — и поднес ладонь к козырьку.

Уже на берегу, преодолев песчаную полосу пляжа, я увидел с пригорка наш лидер. Курортницы в ярких купальных костюмах, абхазец в мохнатой папахе, черномазые ребятишки — все они смотрели на лидер и радовались, что удалось увидеть так близко военный корабль. Для них он был воплощением какой-то чужой, незнакомой жизни, может быть трудной и опасной, но очень красивой. А для меня это был просто дом. Обжитой, знакомый. Дом, где живет моя семья, принявшая меня как брата в трудное для меня время: и немножко смешной Каримов, и весельчак-гитарист Косотруб, и придирчивый, добрый старикан Зимин, и, конечно, мой штурман Шелагуров, проложивший для меня единственно верный в жизни курс.

Я пристально вглядывался в корабль. Сквозь слепящую завесу солнечных лучей я видел, как что-то сверкнуло на ходовом мостике. Вероятно, это наш командир Арсеньев смотрит в бинокль на берег. Командир, которому доверен весь этот большой дом, все заклепки, все винты и все человеческие сердца. А на берегу его ждет молодая женщина с девчонкой, и, конечно, они не понимают того, что ясно каждому из нас, от командира корабля до краснофлотцах в море — дома...


5

Вспоминая недолгие дни в Сухуми, раньше всего вижу себя шагающим по каменистой дороге. Я иду быстро, но время идет еще быстрее. Все чаще смотрю на часы, но не разрешаю себе перейти с шага на бег, потому что знаю: выдохнусь, а до аэропорта еще далеко. Кончается аллея эвкалиптов. Теперь солнце бьет в меня прямой наводкой. Белая форменка промокла, струйки пота текут по лбу и щекам. Мелкие камешки хрустят под ногами, иногда попадаются более крупные. С ходу откидываю их носком серого от пыли ботинка. Ненавижу знойную дорогу, отделяющую меня от самолета, не позволяю себе думать ни о чем, кроме дороги. Ее нужно отталкивать назад каждым шагом, не дать ей победить меня. И она меня не победит! Я иду, не снижая, темпа, все в том же ритме, шаг за шагом, километр за километром. Дорога начинает покачиваться. Понимаю: кружится голова. Может быть, присесть прямо в пыль и отдохнуть одну минуту. Одну минуту — не больше… Нельзя! И я иду.

Это было не начало, а конец. Примостившись в переполненном самолете на каком-то ящике, вспоминаю все сначала.

Сначала был дом под склоном горы и виноградник.

Я не верю в предчувствия, но, вероятно, существует нечто, не познанное наукой, какая-то радиосвязь между близкими людьми, у которых сознание настроено на одну и ту же волну. Мать нисколько не удивилась моему появлению. Она радовалась и волновалась, но удивлена она не была.

— Я знала, что ты придешь. А когда увидела корабль — они редко бывают здесь, — я сказала дяде Мише: что Алешкин корабль.

Михаил Андреевич, длинный, седой, в парусиновой блузе и в чувяках на босу ногу, сидел за некрашеным столом, положив на него свои большие осторожные руки садовника.

Мы никогда не видели друг друга, и я показался ему похожим на мать, а дядя мне — на Колю, если бы ему прожить еще лет сорок, а потом сделать негатив: лицо темное, а волосы белые. И тут мне стало страшно: наверно, негативом было его лицо среди расплавленных обломков самолета.

— Чудеса! — сказал Михаил Андреевич. — Ведь она и верно говорила утром: «Вот Алешкин корабль!»

Он взял ножницы, нахлобучил войлочную шляпу и пошел на виноградник. А мать села за стол на его место и смотрела на меня так, будто я только утром ушел в школу, а сейчас вернулся. Весело и спокойно она убеждала меня, что все будет хорошо. И вовсе не беда послужить простым матросом. Зато увереннее буду потом носить командирский китель.

Теперь я уже не спрашивал, не жалеет ли она, что все трое мужчин в нашей семье стали военными. Мать сама запомнила, как объяснял нам отец, почему он военный: «Лучше бы, конечно, делать вещи — столы, паровозы, мосты. Но пока есть на свете болезни — нужны доктора. Пока есть слово „война“ — нужны солдаты. Когда-нибудь не будет ни войн, ни болезней».

Дядя Михаил Андреевич делал вещи. Из земли, из воды и солнечных лучей. Несколько раз я ходил с дядей на его работу, в совхоз. Маленькие деревья были уже увешаны лимонами величиной с фасоль. Они созреют только в ноябре, когда в Севастополе подуют холодные ветры с дождями и туманами.

Вставали мы на рассвете, обедали в полдень, Ложились спать вскоре после того, как наступала короткая влажная темнота. Я спал в саду, в шалаше, окруженном тихими шумами и отчетливыми запахами ночи, как корабль всплесками и солью моря.

Поначалу ничего нельзя было разобрать, но, когда гасли окна, сразу включались звезды и ровный гул ночи расслаивался: трещали цикады, отправляясь на ночную работу, шелестели травами жуки, птицы говорили между собой на разных языках, за горой не то смеялся, не то плакал шакал, и с тихим свистом резала воздух летучая мышь.

Я просыпался с птицами, но через открытые окна видел, что мать уже в движении. Она появлялась то в одном, то во втором окне, что-то несла, варила, стирала. Заметив меня, останавливалась на мгновение, а потом снова бралась за свое хозяйство. А я до завтрака, пока не жарко, успевал сбегать к морю. Оно было довольно далеко. По пути назад я покупал молоко, а иногда и десяток серебряных, с чернью рыбок, которых на Черноморье зовут чирус. В этот ранний час, когда солнце только вылезает из-за горы Баграта, на пляже бывало пусто. В море тоже никого, кроме нескольких рыбачьих лодок и бакланов. И мне казалось тогда, что это совсем не то море, бурлящее под винтами, разрезаемое форштевнем, дружественное, но строгое, с которым я связан взаимным долгом. То флотское — севастопольское море несет наши корабли, а мы несем на нем службу. Иначе и быть не может. Но с безмятежностью этих голубых и розовых вод просто не вяжется представление о службе.

Вскоре я убедился в ложности такого ощущения. Да, это то самое море, бесчисленные портреты которого на плотных бледных листах, разграфленных координатной сетью, хранятся в стеллажах штурманской рубки.

Прошла ровно неделя моего пребывания в Сухуми. По дороге к морю я увидел с гребня откоса эскадру, идущую тремя кильватерными колоннами на норд-вест. Я узнал силуэты линкора, двух крейсеров и нескольких эсминцев. Лидеры шли мористее, и опознать их наверняка было трудно, но я почти не сомневался, что это мой «Ростов» и однотипный «Киев».

На головном крейсере положили руля влево. Последовательно сделали поворот остальные, и скоро эскадра скрылась за горизонтом «курортного» моря, которое сразу стало обычным флотским, разграфленным незримой координатной сеткой.

Вернувшись домой, я рассказал о встрече с флотом.

— Соскучился? Еще неделька — и будешь там, — обмакивая вареник в сметану, сказал Михаил Андреевич. — Пожалуй, успеешь еще помочь мне подстричь кустарник. А вареники, Машенька, хоть на выставку в Париж! Налегай, Алешка. У вас на кораблях таких не дают.

— У нас — макароны по-флотски, — ответил я с полным ртом.

Мать не ела. Она пристально смотрела на меня и только, встретившись со мной взглядом, взялась за вилку. Я понял, она думала: «Как это мало — неделя!» А если бы месяц? Тоже миг. Все равно надо расставаться. А когда увидимся?

В воскресенье я взялся за подрезку живой изгороди вокруг дядиного участка. Самшит, или, как его называют ботаники, буксус, — дерево очень твердое. Натянув шнурок вдоль линии густого кустарника, я орудовал большими ножницами. С хрустом падали веточки. Это напоминало работу парикмахера.

Продвигаясь вдоль изгороди, я дошел к полудню до окна дома и увидел, как мать наглаживает мою белую форменку.

«Пожалуй, все-таки надену гражданскую безрукавку, когда поедем смотреть обезьяний питомник», — решил я. Эту безрукавку-тенниску я носил еще в школе. Мать привезла ее в Сухуми. «А вдруг будет тесна? Все-таки стал пошире!»

Я подумал о том, что Анни никогда не видела меня в форме. Даже фотографию я ей не послал. А какая разница? Исчезли из моей жизни внимательный, добрый взгляд, и легкая плавность движений, и голос, который буду помнить всегда.

Я быстрее защелкал ножницами, отгоняя ненужные мысли. Стало очень жарко. Наверно, уже полдень. Вот дойду до угла изгороди и сделаю перерыв.

Из дома вышла мать. Несмотря на жару, она была очень бледной. Подойдя, взяла меня за руку, как маленького:

— Кончай, Алешенька...

И вдруг, второй раз в жизни, я увидел, что она плачет. Снова, как тогда в Бресте, мое лицо стало мокрым от ее слез.

Я выронил ножницы:

— Что? Отец?!

Она вытерла глаза передником:

— Нет, нет...

— Так что же?

— Сегодня... на рассвете немцы бомбили Севастополь.

А потом была дорога в аэропорт. В тот же день. Я не мог ни минуты оставаться здесь, среди лавров и виноградников, и мать не задерживала меня, потому что, пока есть на свете войны, нужны солдаты.

Глава четвертая ЧЕРНОМОРЦЫ В БОЮ

1

Всегда, во все времена Севастополь был военным городом. После бомбежки, в ночь с двадцать первого на двадцать второе июня, внешне он почти не изменился. Но внезапно он потерял самую характерную свою черту — улыбку.

Это было первое впечатление. Словно за одну ночь уехали все севастопольцы, а их место заняли другие — молчаливые люди с нахмуренными бровями и сжатыми губами. Летняя форма «раз» исчезла вопреки календарю, и флот стал из белого черным. На мне одном — белая, мирная форма.

У Приморского бульвара меня остановил морской патруль:

— Почему не по форме «три»? Документы!

Долговязый старшина первой статьи показался знакомым. Черт возьми! Ведь это Задорожный, которого я когда-то отпустил по дороге в комендатуру.

Он тоже узнал меня. Я показал отпускной билет.

— Ясненько... Из отпуска. Похерил Гитлер твой отпуск.

Мы постояли немного, как старые знакомые, глядя на рейд. Северная бухта была непривычно пустынной. Ни одного крейсера! Никакого движения. Только небольшой работяга-буксир медленно волочил за собой поперек рейда плавучий кран.

— Корабли развели по бухтам, — объяснил старшина, — рассовали кого в Казачью, кого в Камышовую. — Он взглянул на мою бескозырку. — С «Ростова»? Этот здесь, у Госпитальной, на бочках. Ну, будь! Как говорится, гора с горой...

Столб воды и дыма взметнулся над бухтой, подушка плотного воздуха ударила в лицо, и грохотом заложило уши. Я едва устоял, привалившись к ограде.

Вода, поднятая взрывом, обрушилась в бухту. Дым расплывался. Буксир исчез. На поверхности торчала только стрела крана. Все это произошло почти мгновенно. Сквозь глухоту, усиливаясь, пробивался вой сирены.

— Что это?

Старшина закричал мне в ухо:

— Подорвался на парашютной мине! Немцы ночью набросали.

Постепенно затих звон в голове и вернулись звуки. Подобрав бескозырку, я побежал на Минную и через полчаса поднялся на борт «Ростова».

— Товарищ старший лейтенант, краснофлотец Дорохов прибыл из отпуска!

— Вижу. — Шелагуров, против обыкновения, был неприветлив. Он даже не поинтересовался, как мне удалось добраться из Сухуми в Севастополь в тот самый день, когда началась война. Только сказал: — Молодец!

На корабле, так же как в городе, все и изменилось, и осталось прежним. Люди еще не вошли в войну, не приняли внутренне ее неотвратимости, не надели на свои души защитную броню, которую носить им до самой победы или до своей смерти. Лишь один Арсеньев был уже целиком в войне. В первый ее момент он потерял всё. Прошлой ночью бомба снесла домик на улице Щербака. Жена и маленькая дочка Арсеньева погибли. Я увидел его на главном командном пункте корабля.

Шелагуров послал меня туда отнести карту. Капитан— лейтенант отчитывал за что-то командира БЧ-5. Голос его звучал безжалостно, резко. В глазах была холодная пустота. Он смотрел сквозь людей. Не обращая внимания на меня и сигнальщика Косотруба, Арсеньев сказал главмеху:

— Не ждите трибунала, если в бою подведет техника. Расстреляю.

— Идите, идите, — как-то не по-военному выпроводил нас с Косотрубом старпом, взяв у меня карту.

У военных людей есть огромное преимущество перед всеми остальными — они живут во власти приказа. Но где же он, этот приказ? Мы делали то, что всегда, и это казалось недостаточным. Может быть, поэтому все стали другими? Только Валерка Косотруб, с которым мы вместе спустились с ходового мостика на полубак, встретил меня, как всегда, шуткой:

— А я думал, ты поедешь прямо в Берлин, Гитлера топить в помойном обрезе!

— Ладно тебе травить!

— А ты, может, не слышал? У нас тут война...

Мичман Бодров оборвал его:

— Нашел над чем шутить!

Мой старшина Батыр Каримов рассказал, как все произошло. Я не ошибся. Действительно, позавчера «Ростов» с другими кораблями находился в восточной части моря. Вчера возвратились в базу, но на берег никого не отпустили. В субботу сыграли боевую, потом отбой, а на рассвете, — только серело, разорвались первые бомбы. Сначала говорили — румыны, а оказалось — Германия. Корабль заступил в боевое ядро.

— Заступишь вторая вахта. Отдыхай, — заключил Каримов.

Было уже темно, но никаких огней не включали. Иллюминаторы задраены. В кубрике — духота.

Утром я узнал, что наши войска на западной границе отошли на новые рубежи. Это было неприятно, хотя и объяснимо. Но день шел за днем, ночь за ночью, а сводки не говорили о наступлении. И уже обозначились направления немецкого наступления: Минское, Львовское, Барановичское... В сводках появилась наводящая тоску формула: «После ожесточенных боев наши войска оставили город...»


2

Прошел июнь. Мы не выходили в море. Тревоги бывали часто. К ним привыкли. Несколько раз налетали самолеты. Когда начинался перестук зенитных автоматов и разноцветные трассы устремлялись в ночное небо, я жалел, что не стал зенитчиком. Только раз я видел, как горящий «юнкерс» врезался в воду. Его сбили комендоры «Красного Крыма». Они открыли свой боевой счет.

Потом налеты прекратились. Долгое время в Севастополе не раздавался ни один выстрел. Только время от времени рвались мины в бухте. Маленькие базовые тральщики день-деньской утюжили рейд. Они воевали. И я жалел, что не служу на тральщике.

Однажды рядом с нами стал на бочки лидер «Харьков». В грязи и иле, с почерневшими бортами и надстройками. Он пришел из-под Констанцы. Он был в бою. Мы ждали. А война шла. Совинформбюро сообщило о зверствах в Бресте и Минске. В том самом Бресте. Ничего не говорилось о сдаче Южнобугска, но бои уже шли восточнее. Немцы в моем городе — невероятно!

Чего же мы стоим на якорях? Неужели будем ждать врагов здесь, в Севастополе? Они уже под Одессой.

Валерка Косотруб знал все на свете. Он рассказал, что формируют часть морской пехоты для высадки в тылу противника под Одессой. Валерка попросился в эту часть, но Шелагуров не отпустил с корабля лучшего сигнальщика. Я решил попытать счастья. Без меня-то корабль обойдется.

Шелагуров только что вернулся с берега и тут же занялся какими-то картами. Войдя в его каюту, я с первого взгляда узнал на карте район Одессы. Шелагуров указал на стул:

— Садись! — и, не отрываясь от карты, протянул мне руку.

Это означало, что я могу вести себя неофициально, как у него в гостях. Я спросил:

— Как Марья Степановна? Не горюет, что редко видитесь? Все-таки жена!

— Жена... Если бы ты знал, какая у меня жена, Алешка! Дай тебе бог Саваоф — не хуже. Под Одессой сейчас моя жена.

Он расхаживал по каюте, возмущаясь и восхищаясь, ероша волосы и кидая грозные взгляды:

— Надумала! Девчонка, кукла, карманный доктор — и туда же, воевать!

— А вы бы попросились в морскую пехоту, может, встретитесь, — осторожно вставил я.

— А ты откуда знаешь? — Шелагуров резко остановился, сунул руки в карманы.

— И я пойду с вами. Вот принес рапорт.

— Ты? Ну, это, брат, мимо! Рулевой, да еще без пяти минут штурман. И не мысли! — Шелагуров вытащил из бачка умывальника черную бутылку и запер дверь на ключ. — Деда производство, докмейстера. За Марью Степановну!

Он налил по стакану. Чокнулись. В дверь постучали. Шелагуров, как школьник, залпом выпил свое вино, сунул под подушку пустую бутылку. Его вызывал командир корабля.

Возвратившись, он сказал:

— Арсеньев не отпускает. Уже составлен список. Отправляют мичмана Бодрова и шесть матросов. Тебя в списке нет.

— Тогда обращусь к комиссару. Этого вы не запретите.

Батурина в каюте не оказалось. Но его окающий голос раздавался за дверью каюты командира.

— Правильно поступил адмирал, что не пустил тебя в десант, — сказал комиссар, выходя из каюты. Он обернулся и уже из коридора добавил: — Лидер в строю — твое место здесь!

Арсеньев увидел меня через полуоткрытую дверь:

— Ко мне?

Перешагнув через комингс, я оробел под взглядом Арсеньева. Его глаза напоминали промерзшие до дна ледяные озера.

— В чем дело? Разучились говорить?

Я протянул рапорт. Командир корабля взглянул на листок, потом снова на меня:

— Война не отменила дисциплину. Почему не обратились к командиру боевой части?

— Он отказал, но я прошу вас...

— И я отказываю! — отрезал Арсеньев. — Можете идти.

— Товарищ капитан-лейтенант, мой брат погиб в бою.

— Мой город заняли немцы.

Арсеньев отвел глаза, и, следя за его взглядом, я увидел, что под стеклом стола уже нет той фотографии.

Арсеньев медленно провел рукой по лицу ото лба к подбородку, словно сдирая выражение отчужденной сухости. Когда он отнял руку, глаза его уже не были ледяными. Настоящее человеческое горе просвечивала в них, как тяжелые черные глыбы в прозрачной глубине воды.

— Добро. Передайте мичману Бодрову, идете с ним.


3

Нас формировали в учебном отряде. Здесь было много знакомых. Мичмана Бодрова назначили командиром взвода десантников с лидеров «Ростов» и «Киев», а командиром роты оказался Вася Голованов. Его выпустили досрочно вместе со всем курсом.

Сияя новеньким крабом и нарукавными нашивками лейтенанта, Голованов командовал своими бойцами с такой уверенностью, будто всю жизнь занимался этим. Мне он обрадовался чрезвычайно. Женька Костюков тоже был здесь. Его назначили помощником начальника штаба одного из батальона.

С утра начинались тренировки. Поднимая повыше винтовки, мы прыгали с барказов в воду и в мокрой одежде штурмовали балки и косогоры. От бросков и форсированных маршей с полной выкладкой занесколько дней мы измотались и почернели.

— Вот она, матушка-пехота! — говорил Бодров. — Работенка — и пыльна и не денежна! А ну подтянись! Тверже ножку! Выше голову! Не к теще в гости!

Во время двухдневного отдыха пришла почта. Мать писала, что работает в госпитале медицинской сестрой. Письмо было спокойным и бодрым. Вчера вот сварила варенье из слив... Когда вернусь с войны — попробую. От этого письма мне самому стало спокойнее и веселее. А может, и вправду скоро начнется общее наступление? Может быть, с нашего удара под Одессой?

Перед погрузкой на корабли нам выдали сухой паек, дополнительные пачки патронов, гранаты и ножи. Голованов показывал, как пользоваться ножом.

— Бери его, как молоток, а большим пальцем упирайся вот сюда. Коли резко! Нет, не так! Снизу вверх! Подходи вплотную и коротким ударом — раз!

Боевую тревогу сыграли, как всегда, неожиданно. За несколько минут кубрики опустели. Свободным, широким шагом колонна шла к кораблям. Августовский вечер был теплым. Бушлат, затянутый ремнем с подсумками и гранатами, жарил, как печка. Но такова уж доля солдата: летом ему жарко, зимой пробирает мороз.

Кирзовые сапоги глухо стучали по брусчатке. Над холмом Матросского бульвара плыла каменная ладья. В первый день в Севастополе меня поразил ее гордый, недвижный полет и короткая подпись: «Потомству в пример»... Теперь — наш черед...

Батальон погрузился на эсминец уже в сумерках. Кто-то хлопнул меня сзади по плечу.

— Задорожный!

— А я ж говорил: гора с горой... — засмеялся старшина. — Помнишь, в первый день, когда гэпнула мина? Ну, сегодня дадим!

За разговором я не заметил, как миновали боновые ворота. Было уже совсем темно.

Ночь прошла спокойно. Еще не рассвело, когда загрохотали в клюзах якорьцепи. Только теперь стало тревожно. На корабле, что ни говори, было привычно, хоть и знали, куда идем.

В большом моторном барказе сидели впритирку. Мой сосед комендор Клычков ворчал:

— Набили, как сельдей, повернуться негде!

— А тебе отдельную каюту? — спросил Бодров. — С пружинной койкой и умывальником?

Барказы отошли от корабля. Скоро мы потеряли его из виду. Ровно стучал мотор. Теперь никто не говорил ни слова. Со стороны берега плоско скользнул по воде прожектор. Его луч не дошел до нас и погас. Берега мы не видели, но чувствовали: он притаился с правого борта. Все напряженно ждали. Чего? Выстрела или света? Меня познабливало. Хотелось курить.

Ветерок с берега разогнал облака, и показались звезды. Голованов, сидевший на корме рядом с рулевым, сказал;

— Сейчас — огневой налет.

Первый залп рванул воздух, будто лопнул гигантский брезент, натянутый между морем и небом. В мгновенных артиллерийских вспышках возникли силуэты кораблей. Снаряды шелестели над нами, уносясь к берегу, который уже можно было различить в рассветной полумгле.

— Право на борт! Самый полный!

Барказ резко повернул и пошел прямо к берегу. Впереди и позади, справа и слева шли такие же барказы и катера. Несколько бледных лучей метались по светлеющей поверхности моря, и со всех сторон подымались всплески снарядов. Один из них закрыл от меня соседний барказ. Кто-то сказал:

— Прямое попадание!

И тут я увидел, что того барказа нет. Крики тонущих донеслись до меня.

Мичман Бодров наклонился к мотористу:

— Еще прибавь обороты!

Но движок и так работал во всю мочь. Близкие разрывы подкидывали то нос, то корму. Мы валились друг на друга. Со всех сторон раздавались свист и фырканье — летели осколки. Матрос впереди меня схватился за шею и застонал. Рядом сильно стукнуло в борт. Барказ отяжелел, вода плескалась под ногами — пробоина! Голованов поднялся на корме:

— В воду!

Бодров прыгнул первым, подняв над головой автомат. Я видел, как выпрыгнул Клычков, и тут же сам оказался по пояс в воде. Совсем как на тренировках. Но на тренировках не было этих черно-желтых деревьев, мгновенно выраставших из воды. Потом вода исчезла. Мы бежали уже по отлогому берегу.

То и дело впереди меня кто-то падал, но я не останавливался, пока видел перед собой черные бушлаты. На фоне белесого неба появились какие-то сараи, а перед ними проволока на кольях. Посмотрел налево. Ко мне бежали люди, но не в бушлатах, а в серых куртках и в касках.

Немцы! Те самые немцы! Тысячу раз представлял себе встречу с ними, но тут не пришло в голову, что сию минуту меня могут застрелить. Сзади часто-густо затрещал пулемет, и все немцы сразу упали. Кто-то крикнул над ухом:

— Ложись! — и тут же сильным толчком сбил меня с ног.

Я выронил винтовку, вспомнил о ноже на поясе, схватился за рукоятку и увидел моего командира роты — Голованова.

Лежа рядом со мной, он строчил из автомата, а серые куртки снова вскочили и, пригибаясь, побежали к нам.

— Гранаты, — закричал Голованов.

Поднявшись, как учили, на одно колено, я швырнул гранату. Она упала в нескольких шагах от нас, но, к счастью, не разорвалась. Я забыл вложить запал.

Потом мы снова бежали вперед, повернули направо, а колючая проволока каким-то образом осталась позади.

Бой в траншее запомнился отдельными вспышками сознания.

Чья-то каска перед глазами. С размаху бью по ней прикладом. Очень тесно. Негде размахнуться... Багровое лицо Клычкова... Граната разорвалась! Звон в ушах, дым... Матрос с нашего корабля — все лицо в крови, дикие глаза...

На Голованова накинулись трое. В руках у него нож. Коротким ударом снизу бьет немца, второго — ногой в живот. Третий — рядом со мной, направляет пистолет на Голованова...

— Вася! — слышу свой истошный вопль и выстрел. Чувствую, как мой штык уходит в мягкое тело...

И уже нет немца с пистолетом, нет Голованова. Падаю лицом вниз... Душно. Больно. Я умираю... Неужели я умираю?!

...Мичман Бодров льет мне на лицо воду из фляжки.

— Что это?

— Вон — смотри!

Сначала вижу толстенные подошвы коротких сапог, брюки и куртку в крови и нечистотах, потом уже — белое и пухлое, как рыбий живот, лицо, а выше — сгусток крови, волос и земли.

— Вот этот душил тебя! Здоровый!

Понимаю, что траншея наша. От взвода осталась едва половина. Меня тошнит от вони, от грязи, набившейся в рот, от вида развороченных тел и чужой крови на моем лице и руках.

Матросы перевязывают друг друга. Военфельдшер убит. Постепенно прихожу в себя. Даже не ранен! Только слегка оцарапана пулей левая рука выше локтя и все еще болит шея от пальцев вон того, белесого, которому Бодров раскроил башку.

Солнце еще не взошло. Сколько же продолжался этот бой? Кажется, прошло много часов, а все еще раннее утро.

Бодров посылает меня и Клычкова к командиру батальона. Мы вылезаем из траншеи, ползем по смятой, изрытой воронками кукурузе. Комбат — дальше, в домике под бугром.

Крыши нет, двери тоже. В углу на никелированной кровати — рация. Радист кричит в трубку:

— «Мостик», «Мостик»! Я — «Выстрел»! Принимайте...

Рядом с радистом, спиной ко мне, — командир в изодранном кителе, без фуражки. Обращаюсь к нему:

— Товарищ командир батальона...

— Подожди! — обернулся Голованов. Лоб у него перевязан кровавой тряпкой от темени до бровей. — Передавай! Занял рубеж — высота 96,4. Выхожу к сахарному заводу...

Продиктовав донесение, он повернулся ко мне:

— Вот, друг, какие дела. И командир батальона убит, и начальник штаба. Пришлось взять на себя. А ты, между прочим, меня спас. Раскроил бы мне черепушку, сукин сын!

Голованов послал меня назад к Бодрову с приказанием продвигаться по сигналу: две красных ракеты. Оказалось, наш батальон наносил вспомогательный удар. Главный удар нанесли другие. Они захватили огневые позиции дальнобойной артиллерии, которая вела огонь по Одессе.

Позже я видел эти орудия у сожженного хутора. Серо-зеленые пушки с хищно вытянутыми из-за броневых щитов длинными стволами стреляли прямо с железнодорожных платформ. По величине и калибру они не уступали башенной артиллерии крейсера. Комендоры с «Красного Кавказа» быстро освоили эти махины и теперь вели огонь по врагу.

На рельсах и у откоса невысокой насыпи лежали трупы. Немцев было мало. Больше — наших. И среди них я узнал моего дружка Женьку Костюкова с лейтенантскими нашивками на рукавах, из которых торчали уже одеревеневшие руки.

В это утро я видел очень много мертвых, сам едва не погиб, но Женька? Он всегда был небольшим, стеснялся своего ребячьего вида. Сейчас он вытянулся, стал длиннее и много старше. Каким же он стал взрослым, Женька Костюков!

— Ну, хватит! — сказал Голованов. — Ройте могилы, а то скоро начнут нам давать дрозда.

Он был прав. Мы едва успели похоронить убитых, а вместо салюта были авиабомбы. Потом на нас двинулись танки. Я их не видел. К счастью, танков было мало и батальон удержал плацдарм.

После полудня батальон занял участок на краю кукурузного поля. Впереди — шоссе с поваленными телеграфными столбами, а за ним — полуразрушенные заводские корпуса. Справа догорал хутор. В солнечном свете огня не было видно. Только бурый дым поднимался колоннами в безветренное небо. Далеко впереди, за заводскими постройками, шел бой. Его нестройный гул то усиливался, то ослабевал. Самолеты больше не прилетали. Кончался самый длинный день моей жизни.

Шея все еще болела, главное — очень хотелось спать. Возбуждение сменилось усталостью. Я не мог преодолеть ее. Свой сухой паек мы съели. Воды тоже не было.

— Может, подвезут? — спросил матрос.

— Сейчас тебе немцы подвезут! — огрызнулся Клычков. — Горяченького! Только поспевай хлебать. Слышишь? Уже везут!

Гул боя приближался, нарастая. Среди заводских строений начали рваться снаряды. Там все заволокло дымом. Сон слетел с меня. Сейчас начнется!

Над высоткой слева вспыхнула ракета, за ней вторая. В разных местах поля, невидимые раньше среди густых стеблей, поднимались моряки.

— Атака! — заревел Бодров, вскакивая на ноги.

И будто в ответ на его крик — пулемет. Он бил с противоположной стороны шоссе. Пули срезали кукурузные стебли над моей головой.

«Ни за что не встану, — с тоской подумал я, — не могу».

Земля не отпускала меня. Но мимо уже бежали вперед матросы. Многие были в одних тельняшках. Почему-то именно это подействовало на меня. Сдернув через голову фланелевку, я побежал вместе со всеми, выставив вперед штык.

Страха не было. Усталости тоже. Только желание поскорее добраться до этих красных построек в дыму. До них оставалось совсем немного, когда пулеметная трескотня прекратилась и оттуда побежали на нас солдаты. Контратака?

На этот раз запал был вложен заранее в мою последнюю РГД. Я размахнулся, чтобы швырнуть ее, и... увидел красные звездочки на пилотках. Матросы обнимались с красноармейцами. Это было так неожиданно и странно. Так странно и радостно!

Усатый сержант схватил меня за руку, в которой я все еще держал гранату, ловко вытащил из нее запал и пробасил:

— О, тепер здоров, хлопче! Що, своїх не пізнаєш?

Я спросил, все еще не веря, что это свои:

— Звідки ви взялися?

— 3 Одеси! Вам назустріч пробивалися!

Так наш десант соединился с частями, наносившими удар навстречу нам из окруженной Одессы.

В сумерках на заводском дворе, среди битого кирпича, моряки и красноармейцы ели подгорелую кашу и холодный суп, который только что подвезли. Здесь я снова увидел Васю Голованова. Он оказался настоящим командиром, и не его вина, что от нашего батальона осталось не более роты.

— Каких ребят положили! Ты только подумай! — Он тяжело шагал вдоль заводской стены, у которой лежали рядами убитые.

Вот она — братская могила! Не очень глубокая, но какая же широкая и длинная... Если покрыть ее каменными плитами, будет как те — на севастопольском Братском кладбище.

Стемнело. На западе снова бухали орудия. Запах гари и тления полз над землей. Со скрипом подъехала телега, накрытая пехотными плащ-палатками. Когда их сняли, я увидел троих. Командир с двумя орденами на гимнастерке. За ним — молодой парень. И третий — совсем маленький, в темно-синем кителе моряка и берете. Мальчишка показался мне странно знакомым. Я обошел вокруг телеги, посмотрел и отшатнулся. Лицу стало жарко.

— Не может этого быть! Марья Степановна!

«...Девчушка, кукла, карманный доктор...» Кто угодно пусть скажет об этом Шелагурову... Только не я!

И все-таки я сказал ему. Это было труднее, чем подняться в атаку на кукурузном поле. Но я сказал. Через два дня.

Захваченный десантом плацдарм заняли части, прорвавшиеся из Одессы. Многие наши моряки остались с ними. Штатных специалистов с кораблей приказано было вернуть на эскадру.

Ночью мы погрузились на тральщик с рыбачьей пристани, а утром ошвартовались в Севастополе. Моего корабля в гавани не оказалось. Он пришел через сутки. Лидер был в бою, конвоировал транспорт, успешно атаковал подводную лодку и отбился от самолетов. Ребята радовались нашему возвращению, расспрашивали о десанте. Но рассказывать не хотелось. Слишком много было пережито на плацдарме. Да и что рассказывать? Наш батальон наносил вспомогательный удар, а основное сделали другие. Никакого геройства я не проявил и, в общем, действовал довольно бестолково, но, кажется, не опозорился. А главное — те орудия на платформах уже не будут стрелять по Одессе.


4

Смысл существования корабля — бой. Для этого он рожден. Здесь я узнал боевые части, боевые посты, боевые тревоги, боевые курсы, боевое расписание и множество разных механизмов и деталей, к названию которых обязательно добавлялось слово «боевой», В мирной жизни корабль был для меня островком войны. Теперь он стал островком мира среди войны, царившей в небе, на берегу, в открытом море. Спустя месяц после десанта мне все еще снились фонтаны воды пополам с песком, рыхлое тело немца, в которое так легко вошел штык, взвизгивание мин и слипшиеся веки Марьи Степановны. Боевые тревоги вырывали меня по ночам из тины военных кошмаров.

После похода, в котором я не участвовал, корабль все время стоял на бочках в Северной бухте. Каждое утро, как всегда, подымался флаг. С первых шагов службы на флоте этот ритуал был исполнен для меня величайшего значения. Время не сделало его ни обыденным, ни привычным.

Подъем флага был радостной неизбежностью, так же, как восход солнца и наступление нового дня. Флаг не мог не подняться, как не может не взойти солнце. Что бы ни случилось, даже если на корабле останется только один человек. Я думал об этом, стоя в строю у борта, потому что уже подана была команда: «На флаг и гюйс — смирно!»

Лейтенант Николаев, командир батареи главного калибра, доложил Арсеньеву, что время вышло. Командир корабля едва заметно кивнул головой.

— Флаг и гюйс — поднять! — скомандовал Николаев.

Под веселые переливы горна бело-голубое полотнище медленно поднялось на кормовом флагштоке.

Сразу же после подъема флага был спущен командирский катер. Капитан-лейтенант Арсеньев ушел на нем по направлению к Минной, а на корабле тут же начали разогревать котлы.

Поход! Куда? Когда? Этого пока не знал никто. Меня вызвал недавно назначенный младший штурман, лейтенант Закутников, бывший мой однокашник по училищу. Жаль, конечно, что Васю Голованова назначили на «Киев», а не к нам, но что поделаешь?

Мы только закончили с Закутниковым проверку штурманского хозяйства, когда возвратился командир корабля. Сыграли большой сбор. По лицу Арсеньева нельзя было определить, рад он или встревожен. Он был собран и холоден. Несколько секунд он стоял молча, пристально рассматривая строй. Потом сказал негромко, но так, что было слышно каждое слово:

— Поздравляю с боевым приказом. Надеюсь, моряки лидера «Ростов» не опозорят наш флаг.

После обеда погода начала портиться. Бухта посерела. Небо заволокло облаками, чуть накрапывал дождик. Когда стемнело, флаг перенесли на гафель, и мы вышли в море.

Ни одна искорка не светилась в Севастополе. Даже огни Инкерманского створа были погашены. Я не знал еще, куда и зачем мы идем, но корабль уже не казался мне островком мира среди военной непогоды, как сегодня утром.

В кильватер нам шел лидер «Киев», а где-то впереди — эсминцы. Они ушли из гавани на полчаса раньше. У штурвала стоял Батыр Каримов. Картушка гирокомпаса замерла на румбе 270.

Начинало покачивать. Я постоял у борта, потом спустился в кубрик. Бодров рассказывал ребятам о нашем десанте. Сейчас это было уже прошлым. И, как во всяком прошлом, человеческая память стремилась увидеть хорошее.

— Командир роты попался толковый, хоть молодой, — Голованов с «Киева». Потом принял на себя командование батальоном. Мариман — правильный! — Тут Бодров посмотрел на меня: — А ты тоже решительный парень! Если б не он, ребята, не сидеть бы сейчас Голованову в штурманской рубке «Киева», а лежать в братской могиле.

И только о том, как он сам спас мне жизнь в немецкой траншее, Бодров не сказал ни слова.

Ночью, перед сменой вахты, по корабельной трансляции передали: «Корабль идет к Констанце, имея задачу уничтожить своим огнем нефтехранилища и разведать боем систему обороны этой базы с моря». Говорил комиссар Батурин. Его окающий говор все узнали с первого слова.

Так вот что значит курс 270! Почему же я волнуюсь? Ведь досадовал, что стоим без дела. И что может испугать меня после десанта? Разве не к такому походу я готовился всю жизнь, с тех пор как еще мальчишкой решил стать моряком?

Мне хотелось, чтобы отец увидел меня у штурвала корабля, идущего в непроницаемой, враждебной тьме. А мать? Лучше пусть думает, что я в Севастополе. Анни? Может быть, она вообще не думает обо мне? Но я буду помнить тебя, Анни... Улыбнись, пожалуйста, как ты умеешь, грустно и светло.

— Третьей вахте заступить!

Неужели я задремал и Анни привиделась мне?.. Отсвет сна еще мелькал затухая, когда я бежал по трапу, по скользкой от брызг палубе, в полной темноте, касаясь рукой штормового леера.

И вот я уже в рулевой рубке — на боевом посту.

Все тот же курс — 270. Принимаю штурвал у Батыра Каримова. Рукоятки — теплые от его рук. Теперь он не говорит: «Где служишь? А!» Нервы и так напряжены до предела.

Я — у штурвала. Мои руки уже не принадлежат мне. Это руки командира корабля Арсеньева, который там, наверху, на главном командном посту, принимает решения один за нас всех. Чуть-чуть смещается картушка. Едва заметным усилием возвращаю ее на прежнее место. Руки не дрожат, и в мыслях ясность. Миля за милей, час за часом идет военная ночь.


5

Перед рассветом, сдав вахту, я пошел в штурманскую. Теперь изрядно покачивало. Свет с востока гнал ночь на запад, а мы догоняли ее, но не могли догнать.

За штурманским столом бледный Закутников прокладывал курс. Я взглянул на карту. Линия курса уже врезалась в прямоугольник, ограниченный красным пунктиром. Вероятно, в этот момент у меня был очень удивленный вид.

— Вот именно, Алеша! — сказал Шелагуров. — Вошли в зону минных полей.

После смерти жены Шелагуров замкнулся. Он не спрашивал меня о Марье Степановне. Ему вообще было трудно говорить со мной. А тут вдруг заговорил:

— Плохо мне, Алешка. Хуже не будет. Говорю, потому что ты — друг, — и отвернулся к приборам. Когда он снова повернулся ко мне, на темном, угловатом лице не было и тени слабости: — Если меня убьют, за меня Закутников. За него — ты.

Я старался не думать о минах. Их может и не быть. Район минирования обозначался предположительно.

Не прошло и минуты, как мы затралили мину параваном*["16]. Дистанция сокращалась. Мы вошли уже в сферу огня береговых батарей. Почему же медлит Арсеньев? Почему не открывает огонь? Удивительно, как нас не заметили с берега. Это из-за тумана. Но через десять — пятнадцать минут он рассеется, и тогда...

В переговорной трубе раздался голос Арсеньева:

— Штурманская! Ложусь на боевой куре!

Не оборачиваясь, Шелагуров приказал:

— Дорохов! На кормовую надстройку.

Я побежал в запасную рулевую рубку. Здесь уже стоял рулевой Яша Саенко. Всё как на учениях. Поступит вводная: «Рулевая рубка вышла из строя» — берем управление рулем на себя.

Туман плавился, испарялся на глазах. Теперь был отчетливо виден «Киев», идущий за нами в кильватер. Почему же, черт возьми, Арсеньев не открывает огонь?

Залп, которого я нетерпеливо ждал, прогремел внезапно. Один. Другой. Третий...

Наши «стотридцатки» сотрясали корабль. «Киев» тоже открыл огонь, и теперь грохот стал непрерывным.

Я увидел на берегу высокое, дымное пламя. Достали! Подожгли! Только нефтехранилища могут так полыхать. Корабль изменил курс. С берега донесся долгий раскатистый взрыв. В этом взрыве потонули выстрелы береговых батарей, но всплески уже подымались и падали, пока с недолетом.

Картушка начала быстро перемещаться. Ясно: положили руля право на борт. Уходим!

По корабельной трансляции тут же передали: «Боевая задача выполнена. Ложимся на курс отхода — восемьдесят четыре». А еще через минуту: «Принята радиограмма командующего флотом. Корабль представлен к награде».

Мне захотелось еще раз посмотреть на пламя над Констанцей. Приоткрыв дверь, выглянул наружу. «Киев» находился в точке поворота. И вдруг он закрылся клубами бурого дыма. Несколько вспышек сверкнули одновременно сквозь эти клубы. Потом донеслись взрывы. На моих глазах, в течение нескольких секунд, лидер «Киев» развалился на части и затонул.

Большой корабль, точно такой же, как наш, перестал существовать. Триста человек, и среди них Вася Голованов!

Я все еще стоял у открытой двери рубки, когда снаряд разорвался у нас на полубаке. Следом за ним — второй, где-то рядом, у самого борта.

Сейчас и мы, как «Киев»... Немедленно менять курс, сбить пристрелку! Но корабль шел все тем же курсом со скоростью не менее сорока узлов. Что-то случилось на командном пункте или в рулевой рубке.

Мне некогда было размышлять. Не ожидая команды, круто положил руль лево на борт, и наш славный «Ростов» послушно выполнил маневр. Он накренился, вспенивая воду, и вошел в крутую циркуляцию. Всплески разрывов легли в стороне. Я отводил руль вправо, когда в рубку заглянул комиссар Батурин.

— Молодцы! Правильно действуете! — и скрылся.

Я уже не выпускал штурвал, а через минуту в переговорную трубу была подана команда. Арсеньев перешел на запасный командный пункт. Я услышал его голос — четкий, спокойный. С таким командиром, на таком корабле мы еще повоюем! Мы им еще дадим за «Киев», и за Марью Степановну, и за всё!

В бою страшнее всего бездействие. Сейчас я работал. Руки прикипели к штурвалу. Они принадлежали Арсеньеву.

Несколько раз мы ложились на зигзаг, сбивая пристрелку. И наконец, всплески разрывов остались за кормой. Тут же нас атаковали торпедные катера. Я не видел их, вообще ничего не видел, кроме репитера гирокомпаса, но слышал, как наши комендоры дают по этим катерам. Кажется, один или два мы потопили. Остальные выпустили торпеды, но Арсеньев сумел уклониться. Я восхищался им. Он был самым близким человеком на свете. И я знал, что выполню любой его приказ.

Застучали зенитки, сразу все автоматы, и с нарастающим воем на корабль обрушились пикировщики. Появились наконец! Их я тоже не видел, но чувствовал весь ход боя. Мы поминутно меняли курс. «Ростов», израненный уже, подчинялся мне с удивительной чуткостью. ...А зенитки стреляли непрерывными очередями. Как только выдерживали стволы?

Треск, дым, мощный удар... Меня отбросило от штурвала. Тут же вскочил и снова вцепился в него, уже понимая, что в корабль попала авиабомба. Сразу уменьшился ход.

— К штурману! — крикнул в ухо мой подвахтенный Саенко.

Я передал ему штурвал и выбежал на палубу. Солнце уже поднялось. Прячась в его лучах, снова приближалась цепочка «юнкерсов». Все горело и дымилось вокруг. У зенитного орудия лежали убитые. Заднюю трубу снесло. А на западе, над исчезающим берегом, стояло высокое, дымное облако.

В запасной штурманской рубке Шелагуров, без фуражки, в расстегнутом кителе, указал мне на карту:

— Прокладывай курс! Закутников ранен.

Не успел я взять в руки линейку, как снова завыли пикировщики. Меня швырнуло в сторону, ударило о переборку. Дым застилал глаза. Как сквозь вату, я услышал крик Шелагурова:

— Отказало рулевое управление!

Оба, не сговариваясь, мы кинулись по направлению к румпельному отделению. Попасть туда не удалось, потому что из люка вырывалось пламя. Но сейчас это было уже бесполезно. Главные двигатели остановились. Корабль дал дифферент*["17] на нос.

Мимо пробежал мичман Бодров. Он крикнул:

— За мной — вниз!

Вода заполняла одно помещение за другим. Свет погас. Откачивающая система отказала. Мы откачивали воду вручную, подпирали крепежным лесом переборки, а вода все же рвалась из одного отсека в другой, сметая наши преграды и подымаясь все выше.

Мелькнул слабый свет ручного фонаря.

— Мичман! Все — наверх! — Это кричал Косотруб.

— Кто приказал? — спросил Бодров.

— Командир корабля!

Тут я понял, что все кончено. Мы поднялись наверх. Орудия уже не стреляли. Арсеньев стоял на кормовом мостике. Рядом с ним не было никого, кроме сигнальщика Косотруба. Людей вообще оставалось мало. Повсюду лежали убитые и раненые.

Несколько раненых — среди них Закутников, Батыр Каримов и старпом Зимин — поднялись из лазарета на верхнюю палубу. Старпом едва держался на ногах, опираясь на обломок поручня. Вдруг он закричал:

— Флаг!!!

Сорванный с гафеля флаг корабля, как большая птица, поплыл вниз. Я бросился к нему и поймал конец материи, уже лежа плашмя на палубе. Бодров поднял флаг. Через мгновение его привязали к стволу зенитного автомата.

Никто не подавал команду: «На флаг — смирно!», но все мы повернулись к флагу, подымавшемуся вместе со стволом орудия. Нас было мало, и большинство раненые. И все-таки мы стояли под своим флагом.

Валерка Косотруб, срывая голос, закричал с мостика:

— Справа десять — корабли! Курсом на нас!

Это были эсминцы из группы прикрытия, но чем они могли помочь теперь? Два «юнкерса» заходили на нас. Лейтенант Николаев, комендор Клычков и еще кто-то кинулись к зенитному автомату, на стволе которого развевался наш флаг.

...Вой пикировщика. Удар и вспышка.

Последнее, что помню на корабле, — флаг. Даже в воде мерещилось: вижу его. Но это был не флаг, а доска. Широкая доска со скобами, и я вцепился в нее.

Волны качали меня на доске, а солнце било в лицо. Последним усилием расстегнул ремень и продел его сквозь скобу. Сознание возвращалось проблесками. Мелкая волна захлестывала в рот. Я отворачивался от нее и силился проснуться. Ведь не может же все это быть явью!

Я слышал музыку, голоса... Нет, это не музыка, это шум двигателя, но откуда здесь двигатель? Что-то темное заслонило солнце. Неужели я тону и свет солнца пробивается уже сквозь воду? Почему же не душно? Только ужасно болит голова...

Появилась рука с ножом. Нож совсем близко. Зачем он пилит ремень? Я не смогу плыть без доски! Доска скользкая, она уходит из-под меня, но я не тону — подымаюсь вверх...

...И опять голоса. Над самым ухом. Это бред! Нет ни голосов, ни рук, которые тянут меня через железный борт.

...Перевалился и упал на мягкое. Стучит мотор. Солнце снова светит в лицо.

Я очнулся, когда моторный барказ подошел к пирсу. Нет, не сплю и не брежу. Это действительно барказ. Я приподнялся. Моряк в мятой бескозырке подал швартов на берег и наклонился ко мне. Он что-то говорил, и крупные рябины плясали у него на щеках. Я не понимал его слов, и это лицо было незнакомо. Наверно, он с эсминца из группы прикрытия!

Радость сверкнула во мне. Невероятное счастье вернуло силы. Схватив за плечи своего спасителя, я встал на ноги и... увидел на околыше мятой бескозырки надпись латинским шрифтом: «Marina Militara»*["18].

Глава пятая НА РУМЫНСКОЙ ЗЕМЛЕ

1

Плен!..

За это утро я уже не раз считал себя погибшим, но мысль о плене не приходила в голову. Лучше было умереть среди своих, у штурвала, или даже захлебнуться на той доске со скобами. Слово «плен» ошеломило меня. А корабль? Где корабль?!

Рябой матрос добродушно похлопал меня по плечу и помог взобраться на пирс. Тут было несколько человек с «Ростова». Старпом в нательной рубахе. Голова перевязана. Лейтенант Закутников. Еще четверо матросов, старшина рулевых Батыр Каримов.

Я едва держался на ногах. Вокруг стояли румынские моряки. Их форма была очень похожа на нашу, и все-таки это была чужая форма. Я не сразу понял, в чем различие. Бескозырки без пружин? Нет, не то. Звездочки нет — вот что! И эта надпись: «Marina Militara».

В конце мола возвышался толстый маяк с белыми и черными полосами. Я узнал его немедленно по силуэту и этим черно-белым поясам. Именно так он был изображен в лоции. И этот брекватер*["19] из наваленных друг на друга гранитных глыб. Он тянется под прямым углом к молу. Мы — в Констанце. Где же еще?

За брекватером искрилось в мелкой зыби пустынное до самого горизонта море — тюремная стена от берега до неба.

И все-таки мы уйдем! На любой лодчонке, на доске, вплавь. Линия курса 90 тянулась от моих ног на ту сторону моря — до самого Севастополя.

Когда нас вели по пирсу на берег, подошел еще один барказ. Там тоже были наши, но лиц я не разобрал. Мы прошли мимо двух миноносцев — «Марешти» и «Мэрэшешти». Порт еще дымился. Вокруг — полный хаос: разрушенные здания, искореженные балки, разбросанные в беспорядке грузы. На железнодорожной ветке догорали товарные вагоны. Паровоз сошел с рельсов и уткнулся в пакгауз. А на северо-западе до сих пор полыхало пламя.

— Это есть ваша работа, tikalos!*["20] — Румын замахнулся линьком, но тот, первый, рябой, удержал его руку.

— Наша работа, — тихо сказал старпом Зимин. — Видите, что грохнуло тогда в порту? Эшелон с боезапасом. Теперь эта база долго не войдет в строй.

Нас заперли в пустом складе с железной дверью. Сквозь разметанную взрывом крышу ярко светало солнце.

— Не зря! — сказал Зимин, опускаясь на цементный пол.

Я спросил:

— А корабль?

— Нет больше нашего корабля...

Нет лидера «Ростов»! Все погибли. И Арсеньев, и Шелагуров, и Валерка... Три сотни моряков. Все — мертвые, а мы — в плену.

Кое-как мы перевязали друг друга тряпками. У меня была крепкая ссадина на голове, но я чувствовал себя лучше других. Зимину стало совсем худо. Губы его посерели, глаза закрылись. Лежа навзничь на цементном полу, он тяжело дышал, и при каждом вдохе из-под повязки на голове сочилась кровь.

Говорить никому не хотелось. Только Батыр Каримов, сидя в углу, бормотал что-то, путая башкирские и русские слова. Он вспоминал ковры, которые собирался везти домой в подарок, потом внезапно повторял команды. Помешался!

Когда уже смеркалось, ввели Шелагурова, Голованова и двоих матросов с «Киева». Их тоже подобрали на плаву румынские катера. Мы бросились друг к другу. Колено Голованова было обмотано толстым слоем грязных тряпок. Он прихрамывал, но перевязать не позволил и при этом как-то странно взглянул на меня.

Левая рука Шелагурова висела плетью. Лицо посерело от боли. Он не стонал, даже подбадривал нас, когда мы затягивали его руку в лубок из обломков ящика. Подойдя к Зимину, Шелагуров опустился на колени рядом с ним:

— Плохо дело. Все равно оставить его не можем. Добро! Там будет видно, а сейчас всем — отдыхать.

Здесь, в плену, с переломанной рукой, он чувствовал себя командиром. Я понял, что побег для него — дело решенное, хотя говорить об этом сейчас он считает преждевременным.

Все были усталыми до предела. Все чего-то ждали, прислушиваясь к голосам за дверью. В проломах крыши светилось розоватое зарево и проплывали полосы дыма. Констанца все еще горела. Хотелось пить, гудела голова.

На рассвете меня разбудил окрик: «Вставайт!» Ввалились несколько румынских солдат с длинными винтовками и офицер-немец в черном. Тех, кто замешкался, поднимали прикладами.

Зимин не двигался. Он тихо стонал с закрытыми глазами. Офицер ткнул его в бок носком сапога, покачал своей сухонькой головкой в высокой фуражке и распорядился:

— Alles raus!*["21]

Мы хотели поднять нашего старпома, но нас вытолкали наружу. Уже отойдя от склада, мы услышали пистолетный выстрел. Я посмотрел на Шелагурова, а он на меня. Скоро Черный догнал нас. Он шагал, как журавль, выбрасывая вперед тонкие ноги.

Рабочие разбирали битый кирпич, вытаскивали искореженные балки. Все-таки изрядно мы, им здесь наворотили!

В тупике, на крылечке особняка, немец отдал распоряжение румыну. Донеслось слово «официрен». Шелагуров шепнул:

— Может, не увидимся. Прощай! — и незаметно сунул что-то в мой карман.

Я услышал тихий и чистый звук часов. Они были хорошо знакомы мне, штурманский хронометр в водонепроницаемом корпусе, на эластичном металлическом браслете. Удивительно, как это румыны не отобрали их раньше? Видно, Шелагуров решил, что ему уже не пользоваться этими часами, а может, просто захотел оставить на память о нашей дружбе.

Шелагурова и Голованова забрали в дом. На Закутникова не обратили внимания. Он был без кителя. Нас повели дальше.

На узкой, подымающейся в гору улице, с калитками, заросшими вьющимися растениями, не видно было никаких разрушений, и, хотя румынские солдаты и немцы попадались довольно часто, улица имела удивительно мирный вид.

Вероятно, было около восьми. Домашние хозяйки с кошелками и сумочками, чернявые дети со школьными ранцами, пожилые мужчины в светлых пиджаках и темных шляпах — все они шли куда-то по своим мирным делам и с удивлением останавливались, глядя на нас. Не знаю, понимали ли эти люди, что именно мы вчера обстреляли их порт. Я не видел враждебности на лицах. Скорее они выражали любопытство, иногда жалость.

Мы не ели со вчерашнего дня, и теперь голод присоединился к жажде. На углу, у лавчонки без передней стены, люди пили что-то из больших кружек. Старик в шлепанцах толкал перед собой тачку с овощами. Откуда-то потянуло запахом подгоревшего молока. Я очень ясно представил себе это молоко, вздыбившееся белым пузырем над кастрюлькой и пролившееся на плиту. Если бы хоть глоток молока — горячего, густого!

Мы шли, молчаливые, угрюмые, спотыкаясь и хромая. Какая-то женщина сошла с тротуара на мостовую и сунула матросу булку. Румын-конвоир сделал вид, что не заметил. Тогда подбежала вторая — совсем молодая, в красном платке на плечах. Она протянула мне сверток в газете. Сержант оттолкнул ее. На мостовую посыпались лепешки, а девушка начала выкрикивать резкие и громкие слова. Вероятно, она отчаянно бранилась, потому что прохожие и даже наши конвоиры смеялись. Но нам было не до смеха. Каждый шаг отдавался звоном в голове, ноги подкашивались, а горло горело от жажды.

На краю города, посреди каменистого пустыря без единого деревца, высились желтые корпуса с колоннами. Десятка два заморенных солдат маршировали под командованием унтера.

В подвале под зданием казарм нас накормили похлебкой из гнилой свеклы. Воды дали вволю, и мы пили ее с наслаждением, хотя она отдавала ржавчиной и гнилью. Стало немножко легче, только все еще болела голова. Надо было решить, как вести себя на допросе. Посоветовавшись, договорились отвечать, но с толком. О кораблях, о Севастополе — ничего, а о себе — пожалуйста.

Батыр Каримов не участвовал в этом разговоре. Он впал в апатию, то дремал, то бормотал что-то. Я встряхнул его за плечи:

— Батыр, друг! Что у тебя болит?

Он поднял мутные, пустые глаза и заговорил о коврах.

Допрашивать начали вечером. Меня ввели одним из последних в высокую полутемную комнату. За столом сидели два румына и тот самый эсэсовец с маленькой головкой, который застрелил Зимина. Допрашивал младший из румынов. Он прилично говорил по-русски, сыпал один вопрос за другим, нестрашно тараща глаза и почти не слушая ответов.

— Сколько кораблей в Севастополе? Сколько подводных лодок? Где находятся эсминцы? Где стоит линкор?

Я ответил, что ничего этого не знаю, потому что я рядовой матрос а, кроме своего корабля, нигде не бывал.

Румын как будто поверил. Я подумал, что все обходится благополучно. Из-за стола поднялся тот, Черный.

Не говоря ни слова, он сильно ударил меня по лицу.

Бронзовый подсвечник сам очутился у меня в руке. Я размахнулся, чтобы раскроить эту птичью головку, но румын, стоявший сзади, умело перехватил мою руку. Меня сбили с ног. Поднялся я весь в крови. От ярости и боли мутилось сознание.

Румын снова начал задавать вопросы. Теперь я вообще не отвечал. Немец сказал румыну:

— Den Nachsten! Hab' keine Zeit sich mit jedem Matrosen abzuqualen!*["22]

— Если будешь молчать, тебя сейчас расстреляют, — устало перевел румын, но я-то понял, что говорил немец.

Из рассеченной губы и из носу текла кровь. Двое солдат держали меня за руки. И не было уже ни страха, ни, боли, только злоба, какой я не испытывал никогда в жизни. Когда выводили во двор, мелькнула мысль: а что, если действительно расстреляют? Долго ли им? Он же сказал: «...некогда возиться».

В крытом брезентом грузовике я застал наших ребят. Они лежали вповалку, избитые, как и я. Недоставало только Батыра Каримова.

— Нет больше Батыра, — сказал матрос. — Ухлопал его тот немец. Увидел, что человек решился ума, и ухлопал.

Сколько смертей сразу! А сейчас Каримов... Он всегда спрашивал: «Где служишь?» Не посрамил Батыр наш «Ростов».

Машина тряслась по булыжнику. Я был так слаб, что, если бы и отпустили, не выбрался бы из грузовика. Но я убегу все равно!

Вокруг — темнота. Только сзади светлое пятно и два малиновых огонька. Конвойные курили, сидя на заднем борту. Затянуться бы разок! Болело все тело — и спина, и руки, и зубы. Давило сознание беспомощности. Нас увозили подальше от моря, от моей прошлой жизни с ее радостями и горестями.

Дребезжит старый грузовик. Огоньки папирос выписывают странные узоры на клочке темного неба. Время от времени застонет кто-нибудь из товарищей. Куда нас везут?

Собрав остаток сил, говорю:

— Держитесь, хлопцы. Чтобы расстрелять, незачем везти так далеко. Мы еще подумаем. Мы что-нибудь придумаем...

Стучит о доски приклад: «Молчать! Не двигаться!»

Но думать они мне не запретят. Буду думать о том, как вернусь к своим, стану за штурвал и услышу голос командира: «Так держать!»

Так держать! Не сдаваться! Ни на минуту не считать себя побежденным. И еще я буду думать об Анни...


2

Нас привезли в лагерь «Беньяка». Собственно говоря, лагеря еще не было. Мы валили в лесу деревья и волокли их на себе к жаркому пустырю, окруженному двумя рядами колючей проволоки. Другие военнопленные копали канавы и возводили первые бараки, в которых должны были жить. Я жить здесь не собирался. Вот только немного окрепну — и домой. Любым путем!

Мы подымались в пять и шли на работу. Обязательно в ногу, как воинское подразделение. В двенадцать — похлебка и кусок жмыха вместо хлеба. С заходом солнца — в лагерь. Ужин — та же похлебка. Вечерняя перекличка и сон — прямо на земле.

Здесь, в лагере, спустя несколько дней я встретил Васю Голованова. Кто не был в моем положении, не поймет, какая это радость. Ведь я не надеялся увидеть друга в живых. Голованов провел два дня с Шелагуровым в Констанце.

— Вначале с нами обращались вполне прилично, даже, можно сказать, хорошо, — рассказывал он, — накормили мамалыгой с мясом, хотели перевязать, да я не позволил!

Обоим предложили службу в румынском флоте. Долго уговаривали, поясняли, что «Москва будет взята в ближайшие дни, а от Ленинграда остались одни руины». Уговоры не подействовали. Тогда начали избивать. Особенно усердствовал тот эсэсовец Вильке, что застрелил нашего старпома. Вася оставил Шелагурова в комендатуре.

— Вряд ли выживет, — заключил он.

Недели через две нам удалось установить связь с черноморцами, разбросанными по разным плутонам, что значит по-румынски «взвод». Здесь был мой знакомый старшина Задорожный. Вскоре появился Закутников. Не было самого дорогого человека, Шелагурова. По ночам, лежа под звездами, я доставал из тряпья хронометр и прислушивался к его звонкому ходу. Холодный металл нагревался от моей руки. Секунды улетали. Зеленоватое свечение стрелок успокаивало, и я говорил себе, что время работает на меня.

Мы с Васей решили уйти отсюда при первом же удобном случае. Большинство пленных надеялись на наступление советских войск, но были и такие, кто рассчитывал дотянуть в лагере до конца войны. Сержант-пехотинец, попавший в плен где-то под Балтой, рассказывал, что немцы прут железной стеной, а наши от них бегут. Я не верил.

— Врешь! Сам, наверно, бросил винтовку и поднял руки! Наши воюют, как мы воевали, пока не попали сюда.

— А где ж твой пароход? — ехидно спросил сержант. Обмакивая кусок жмыха, твердого, как булыжник, в тепловатую баланду, он рассуждал: — Ну, положи, проходить он двадцать километров на день. Прикинь-ка, ученый, октябь кончается. С июня месяца три тыщи километров он за собой оставил!

Получалось, что гитлеровцы уже где-то за Уралом. Голованов пришел в ярость:

— Арифметика!

Это слово, как плевок сквозь зубы, разом перечеркнуло все подсчеты сержанта. Губы у Голованова побледнели, а глаза сузились. Я знал этот признак ярости и, сам того не замечая, по-шелагуровски успокаивал его:

— Спокойно, Вася, спокойно! Крепить по-штормовому!

Военнопленный, которого все звали Матвеичем, степенный украинец примирительно сказал нам:

— Та не слухайте його, хлопці. Хай йому біс з тою арихметикою! Кажуть, наші турнули німця під Київом...

Он всегда рассказывал что-нибудь обнадеживающее. То ли наши самолеты бомбили Констанцу, то ли на севере Красная Армия перешла в наступление... Вероятно, Матвеич выдумывал эти новости, чтобы поддерживать в нас надежду.

Несмотря на тяжелую работу и скверное питание, к концу месяца я заметно окреп. Осень уже давала о себе знать. Днем было жарко, а ночью мы плотно прижимались друг к другу в своих телячьих загончиках без крыш. Осень заставляла спешить. Особенно настаивал на этом Вася Голованов.

Бежать из лагеря «Беньяка» было, в общем, несложно. Румыны несли караул не слишком добросовестно, а немцев я не видел совсем. Непосредственным нашим начальником был лагерный капо. Он ведал распределением работы на день, следил за раздачей пищи и персонально отвечал за каждого из нас. Этот рыжий уголовник из Молдавии, здоровенный,как буйвол, ходил в немецком мундире без погон и русских галифе с кантами. Питался капо из котла охраны, спал в отдельном шалашике. Символом его власти была нагайка — ножка от стула черного дерева с блестящим набалдашником на конце. К другому концу был прикреплен сплетенный втрое свинцовый телефонный провод.

Раньше всего надо было избавиться от капо. Бежать решили днем, во время работы в лесу. Обезоруживаем конвоиров и разбегаемся парами в разные стороны. Встреча ночью на хуторе.

Этому плану не суждено было осуществиться. За день до намеченного срока заготовка леса прекратилась. Половину пленных отправили в другой лагерь. Среди них был и лейтенант Закутников. А потом и мне пришлось расстаться с лагерем «Беньяка».


3

Комендант лагеря, румынский майор, приехал на красной двуколке. Лошадью правил плотный мужчина в шляпе и высоких сапогах — управляющий боярского поместья «Дорида».

Домнул*["23] управляющий тыкал пальцем то в одного, то в другого пленного. Майор с готовностью кивал головой. Капрал слюнявил карандаш и записывал фамилии. Набралось десятка два человек. В их число попал и я. Управляющий уехал, звеня бубенчиками, а мы разбрелись по своим недостроенным баракам.

Я подумал, что убежать из поместья легче. Но Голованова не брали. Вероятно, из-за больной ноги. Матвеич немного понимал по-румынски. Он слышал, как комендант сказал, что через час за нами пришлют грузовик. Раздумывать было некогда. Пришлось идти к лагерному капо.

Он отдыхал у себя в шалаше. Рыжая шерсть ритмично поднималась на его груди. Нетрудно было заметить, что капо не в духе. Причиной тому были две банки сгущенного молока, которые капо стащил из кухни коменданта и выменял на кукурузную водку. «Торговую операцию» раскрыли, и капо угрожало смещение с высокой должности.

— Господин начальник, сделайте милость! Пусть мой друг Голованов поедет тоже на работу в поместье.

Капо молчал. Я вытащил из кармана шелагуровский хронометр на блестящем браслете. Капо лениво взял его, поднес на ладони к толстому уху без мочки. Четкий ход теперь доносился до меня, как последний привет мирной, свободной жизни.

— Хотите вместе смыться? — спросил капо, пряча часы. — Ну, чего стоишь? Линкс-рум, марш! — скомандовал он, гордясь немецкими словами, которые ему удалось запомнить.

Я не уходил. Капо схватил нагайку за середину точеной ножки. Я инстинктивно отшатнулся, а капо захохотал. Нагайка поднялась, но, вместо того чтобы ударить, рыжий почесал медным набалдашником у себя за пазухой и вышел из шалаша.


4

В поместье «Дорида», близ приморского городка Мангалия, Голованов поехал с нами. Штурманский хронометр сделал свое дело. Он тоже попал в «Дориду» вместе с новым хозяином, которого за превращение молока в раку выпороли его же плетью и отправили в поместье старшим нашей команды. Охрана состояла из шести солдат с капралом. Мы копали сахарную свеклу, убирали кукурузу, молотили ячмень, а капо молотил нас.

Здесь я снова увидел Черное море. Оно было необычно спокойным для конца октября. За колючей проволокой, внизу, под откосом, стояли у пристани рыбачьи лодки. Тут начиналась незримая трасса, ведущая в Севастополь. Подойдя вплотную к проволоке, я долго смотрел вниз. Матвеич понял меня.

— Нічого з цього, хлопче, не буде, — сказал он, — як не підірвешся на міні, то дожене тебе куля. Ось, диви!*["24]

Катеришко с двумя пулеметами патрулировал вдоль берега, а в прибрежных кустах солдаты устанавливали прожектор.

На следующий день заштормило, прошел холодный дождь. Мокрые, усталые, подняв воротники арестантских курток с клеймом «OST» на спине и на груди, мы возвращались с работы. Мучил голод. Кроме похлебки из гнилого картофеля, не давали ничего.

Дорога со свекловичной плантации вела мимо рыбачьего поселка. Я остановился у глинобитного домика с чисто выбеленными стенами. Он напомнил знакомые с детства украинские хаты. На заборе сушились сети. Под навесом сидели куры. Щенок, удобно устроив на вытянутых лапах рябую мордочку, лежал в своей будке и сердито поглядывал оттуда, как большой пес.

Мои товарищи прошли вперед с конвоиром. Он решил, что я хочу попросить милостыни. Это не возбранялось. Да и вообще по территории поместья мы передвигались довольно свободно, иногда даже без охраны.

Из домика вышел седоусый старик босиком, в исподней рубахе. Он высыпал в корыто размоченные корки. Куры кинулись к корыту, а я с завистью наблюдал за их пиршеством. Седоусый ушел в дом и вернулся с краюхой, намазанной, чем-то желтовато-белым, удивительно привлекательным. Я понял, что это мне.

— Здравствуйте, — сказал я, чтобы скрыть смущение. Смутился еще больше и добавил: — Buna ziua!*["25]

— Русский... — сказал старик не то с жалостью, не то с укором, — ну и говори по-русски!

Он протянул краюху. От нее до одури пахло свежим хлебом, салом и луком, потому что белое было именно салом, топленным с луком. Это казалось чудом. Но русская речь здесь, в «Дориде», близ Мангалии поразила меня больше, чем сказочная еда.

— Вы — русский! — воскликнул я. — Как вы сюда попали?

Старик строго посмотрел на меня:

— Сам-то ты как сюда попал, аника-воин?

Мне перехотелось есть. Во рту разом пересохло. Старик думает, я из тех, что бросали винтовки.

— Я не сдавался!

— Знамо дело, не сдавались. Одессу отдали, немец — у Москвы-матушки. Севастополь наш отдадите — креста на вас нет!

Стало душно, жарко. Особенно поразило это слово — «наш Севастополь». Рванул себя за ворот арестантской куртки, и отлетели деревянные застежки. Я готов был избить старика, который считает Севастополь своим, а меня — трусом, дожидающимся в Румынии конца войны.

— Мы не сдавались! Слышите вы, русский человек! Поезжайте в Констанцу. Тут близко. Порт... Нефтехранилища... Эшелон с боезапасом... Я сам видел. Понимаете — сам! Когда вели с пирса. Взяли в море, на доске... Корабль наш потопили... Возьмите свой хлеб. А Севастополь черноморцы не отдадут. Слышите!

Я наконец выговорился и тут заметил, что старик не слушает. Он протянул через забор сухую руку и дотронулся до моей груди. Он тихо бормотал:

— Черноморцы... Тельник сберег матрос. И я сберег.

Конвойный звал меня, стоя на повороте дороги.

— Ты иди, браток, иди, — подтолкнул меня старик. — Завтра приходи под вечер. Буду ждать, браток...

Я оборачивался несколько раз, а он все стоял под дождем у забора и смотрел мне вслед.


5

На следующий день после работы я сказал рыжему капо, что пойду побираться. Он важно взглянул на шелагуровский хронометр и отпустил меня на час сорок шесть минут. Какая военная точность появилась у этого громилы! Ровно в 22.00 я обязан вернуться и принести капо часть своей добычи.

...Старик встретил меня у калитки. В домике было прибрано. Стол, накрытый белой скатертью, светился как солнце. Хлеб, сало, бутылка, заткнутая кукурузной кочерыжкой. Под темным образом в углу — лампадка.

Старик захлопотал у печи, вытащил сковородку с бараниной, залитой яйцами, и все приговаривал:

— Ешь, ешь, браток! После расскажешь.

Он налил две стопки водки, перекрестился на образ:

— Сподобил меня Николай-угодник перед смертью повидать русский флот. Сюда было слыхать, как гремело, а над Констанцей, почитай, сутки стояло зарево.

Он выпил свою стопку залпом, а я только отхлебнул. Глоток самогона ушел в тощий желудок, как дождь в песок, и жестокий чертополох голода распустился с новой силой, обжигая внутренности. Я ел торопливо, и, когда съел все, в замутненном сознании вещи стали представляться проще и светлее. Старик даст мне рыбачью шаланду, пищу, компас, и махнем мы с Головановым прямо в Севастополь — курс 100!

Я видел, как картушка репитера гирокомпаса, медленно повернувшись, замерла на единице с двумя нулями. И в этот момент сна наяву было совершенно естественно, что на рыбачьей шаланде — штурвал и гирокомпас, как на лидере «Ростов».

Старик вежливо кашлянул. Я отодвинул пустую тарелку, початую бутылку самогона:

— Спасибо вам, русский человек. Не знаю, как называть вас и кто вы.

— Во здравие тебе, сынок!

У себя в доме, накормив меня так, как сам, наверно, едал не часто, старик стал называть меня уже не братком, а сынком. Он наклонился ко мне через стол и сказал одним духом:

— Его императорского величества эскадренного броненосца «Светлейший князь Потемкин Таврический» палубный комендор Ковригин Иван Ерофеев сын.

Я не разобрался сразу в этом громоздком титуле. Старик вынул из шкафа бескозырку. На георгиевской ленте было написано золотом: «ПОТЕМКИНЪ».

Это слово с твердым знаком на конце мгновенно осветило все. Я вспомнил знаменитый кинофильм, лестницу в Одессе. Вспомнил матросов, накрытых смертным брезентом, и ярчайший флаг на мачте. Весь фильм был черно-белым, и только этот флаг — красным.

— Потемкинцы мы! — подтвердил старик. — Может, знаешь про восстание на «Потемкине» или слышал от кого? Давно это было. Почитай, скоро сорок годков на чужбине.

Я сказал ему, что нет в Советском Союзе человека, который бы не знал о «Потемкине», о его подвиге и горькой судьбе.

— Говорили некоторые, — вздохнул старик, — зря, мол, мы отдали якоря в Констанце. А что было делать? Не пошел за нами флот. Стрелять — не стреляли. Прошел наш броненосец сквозь линию кораблей. Ждем, вот подымут алые флаги, ан нет... Ну, а потом, известно, ни угля, ни харчей. Пошли в Румынию...

Я не удержался от вопроса:

— Как же вы могли столько лет прожить здесь?

— Многие тогда остались, — сказал он, — каторга или петля не слаще. А когда в семнадцатом слух пошел про революцию в России, поздно было возвращаться. Врос я корнями в чужую землю. Рыбачил тут, женился, детишки пошли. А когда-никогда взглянешь на море... Эх, была у меня думка — обратно в Россию. Да как вернешься на готовенькое-то? Пока мы здесь кефаль ловили, люди кровь проливали за новую, значит, власть. И тут говорят: не моги про Россию думать, там тебя живо в ЧК, потому как ты есть сейчас буржуазный элемент, иностранец. Это я-то иностранец? — Он махнул рукой. — Hу, то старое, быльем поросло. Давай насчет тебя лучше...

Я стал рассказывать о десанте под Одессой и о налете на Констанцу. Когда дошел до гибели корабля, старик сказал:

— Все ж счастливые вы. За себя воевали. Вот и мы так хотели. А когда немец на вас напал, места я себе не находил. Жена к тому времени померла, дочки за мужьями далеко. Подамся, думаю, в Севастополь, авось и мои руки сгодятся: шлюпки, что ли, конопатить али борта красить. Да как пойдешь? Немец проклятый к нам набежал. И чую я себя ровно в стане врагов.

Мы долго еще разговаривали, и старик всякий раз крестился, когда речь шла о гибели наших моряков. Не ожидая моего вопроса, он сам заговорил о побеге:

— Чего-нибудь сообразим, сынок. Познакомлю тебя с одним человеком. Помозгуем, как вас, моряков, вызволить из неволи.

Настало время уходить. Я захватил с собой бутылку самогона в подарок капо и обещал зайти через день.

Капо остался доволен подношением. Я сказал, что украл эту бутылку. Он поверил. Люди часто меряют других на свой аршин. Теперь ничего не стоило снова отпроситься «на промысел».

Голованов слушал жадно, не перебивая рассказ о потемкинце, потом заключил:

— Морской человек. Можешь верить.

Какое-то мрачное веселье светилось в его худом лице, и даже хромота его прошла. Я заметил:

— Нога твоя получше?

Вася криво усмехнулся, хлопнул себя по толстому колену:

— Оно еще пригодится! — и сразу снова охромел.

В следующий раз я застал у потемкинца другого старика — долговязого Серафима с медной серьгой в ухе. По одежде, по темной коже я принял его за румына, но оказалось, Серафим тоже из потемкинцев, осевших в Румынии. Живет он в Мангалии, рыбачит, а сын его в самой Констанце машинист. Мне пришлось повторить все, что я рассказывал раньше. Я торопился и кое-что пропускал. Иван Ерофеич недовольно останавливал меня:

— Погодь! А почему не сказал, как бабу-доктора хоронили, штурманскую жёнку? Немца-супостата опиши, что рулевого-башкирина убил. У, гадина! Колосник бы ему на шею да за борт!

Я без конца отвечал на вопросы, описывал Севастополь, довоенную жизнь на флоте. Все нравилось старикам. Не могли понять только двух вещей: почему нет памятника адмиралу Нахимову на площади у Графской и как это получается, что матросы и офицеры у нас вроде бы наравне, хоть обязанности разные.

Особенно тронул стариков рассказ об отпуске в Сухуми.

— Как это так? — недоумевали они. — И штурман, и старший офицер (так они именовали по-своему старпома), и сам командир корабля позаботились, чтоб матрос повидал свою мамку. Прямо из кампании отпустили!

И после этого, конечно, не было ничего удивительного в том, что этот матрос, узнав о войне, сломя голову помчался на свой корабль.

— По воздуху летел!

— Нет, надо тебе в Севастополь, сынок! — приговаривал Иван Ерофеич. — Голову клади, а на русский флот добирайся.

Морской вариант бегства был отвергнут.

— Посудина в море, что рубль на ладони, видна каждому, — с сожалением сказал он. — Прожекторы, катера... Не годится!

Выход был один — пробиваться за Днепр. Значит, раньше всего надо попасть на Украину, а там идти от села к селу. Все надежды возлагались на Серафимова сына, машиниста. Побег был назначен в ночь с воскресенья на понедельник.

— Хороший день, — сказал Серафим, — многие с похмелья глаз не продерут. Сегодня же направлюсь в Констанцу упредить сына.

Иван Ерофеич заключил:

— Как получим «добро», поведу вас, сынки, в Констанцу.


6

Под диктовку Серафима я записал самые нужные румынские фразы, и потом мы с Головановым всю ночь твердили их. Вместе с нами собирались бежать старшина Задорожный и Матвеич. Задорожный сразу сказал, что с нами готов хоть к черту в зубы, а Матвеич колебался, боялся стать обузой, но решился.

В субботу мы закончили копку свеклы. По распоряжению управляющего нам в этот вечер выдали мамалыгу. Капо раздобыл себе водки. Потом ему показалось мало, и он командировал меня за пополнением. Иван Ерофеич обрадовался:

— Николаю-угоднику слава, морскому заступнику!

Оказалось, что «добро» от Серафимова сына получено, но бежать надо сегодня же, потому что в воскресенье Серафимов сын уезжает в рейс и вернется не скоро.

Иван Ерофеич пошел купить самогона для капо, а я остался его ждать. Заступник моряков строго глядел на меня из угла. Он чем-то напоминал хозяина дома, и мне пришла в голову смешная мысль: «Уж не сам ли святой принял облик старого матроса, чтобы вывести нас из плена?»

— Выведешь нас? Молчишь, Николай-угодник. Все-таки хороший ты мужик! Сколько поколений русских матросов с надеждой смотрели на тебя в минуты опасности! А моего брата тоже звали Николаем...

Мне было лет десять, когда мы с Колей заблудились в пещерах под Южнобугском. Я вспомнил свой страх и уверенный голос Коли: «Выйдем!» И он действительно вывел меня, а потом никто не верил, что мы прошли подо всем городом. Там их до черта, этих ходов, в моем родном городе. И вряд ли кто знает их план. Вот где прятаться партизанам, если они только есть. Не дожил брат до этой войны. Мне — воевать за двоих. Уйдем из «Дориды», и снова начнется для меня война. Подземная война — в катакомбах, в темных коридорах. И я найду выход, непременно найду. А Шелагуров, Зимин, Батыр Каримов и те, кто погиб с кораблем? Они тоже верили, что останутся живы. Вот и я так. Может, и до Констанцы не доберусь, только подведу хорошего человека? Может, подождать? Наши придут в Румынию — «Красный Кавказ», «Коминтерн», «Червонка». Дядька мой придет на линкоре «Севастополь»...

Я представил себе четырехсотмиллиметровые жерла, наведенные на Констанцу, на комендатуру, на черного Вильке, на колючую проволоку концлагерей. Комендоры застыли в башнях, а с командно-дальномерного поста виден весь порт, и те береговые батареи, и румынские миноносцы.

Ревун — залп! Еще залп! Без пропусков грохочут башни главного калибра, и к ним присоединяется весь флот, и немцы бегут, и румыны бегут, и мы выходим из-за проволоки, из вонючих подвалов. Мы бежим в гавань. Там полно кораблей. Шлюпки, мотоботы, катера высаживают невиданный десант. Матросы — в тельняшках, как мы на кукурузном поле. Только их в тысячи тысяч раз больше. Тот десант дойдет до Бухареста, до Берлина...

...Увел ты меня, Николай-угодник, в трусливый лабиринт. Хочешь, чтоб я дожидался, пока весь Черноморский флот придет за мной сюда? Чтоб отсиживался тут, копал свеколку управляющему, носил подарочки капо. А если наступление будет через пять лет? Ждать? Лишь бы не подставляться под пули?

И даже не через пять лет, а через пять дней, — что я скажу, когда меня освободят наши? Скажу, что честно воевал. Не моя вина, если я до сих пор жив и хочу жить. Хочу увидеть мать и найти Анни, и не быть больше дураком, и целовать ее изо всех сил. Тебе это непонятно, Николай-угодник, потому что ты святой и, кроме того, старик. А я — молодой. Мне нужно жить на земле, а не на небе. Если б ты знал, какие глаза у Анни, и как хорошо обнять ее, и как она понимает меня...

А поймет ли меня Анни? Я пытался вспомнить звук ее голоса, какую-нибудь ее любимую фразу. Вот она сидит на продавленном диванчике и читает книжку в зеленом переплете:

«Лишь тот достоин жизни и свободы, кто каждый день идет за них на бой!» — Она повторяет: — Каждый день! Не один раз, не два раза, а всегда...»

— Заждался, сынок? — Иван Ерофеич плотно прикрыл за собой дверь. — Водку принес и еще кой-чего.

В свертке были две пары брюк, темные рубахи с вышивкой. Старик счастливо улыбался:

— Кой на что еще пригожусь, сынок! Если вызволю вас, можно спокойно помирать. Дал бы только бог!

Он перекрестился. Я тоже взглянул на святого, но теперь мне не хотелось дискутировать с ним, да и сам святой в присутствии своего хозяина уже не был похож на него. Потому что святой был мертв, а в этом старике горела жизнь, которая не боится смерти.

Я взял бутылку и ушел, чтобы в последний раз вернуться в этот дом через несколько часов.

Глава шестая ПУТЬ К ФРОНТУ

1

«Нас мало, но мы — в тельняшках!» — так говорил мичман Бодров с «Ростова», добродушный силач и ревнитель морских традиций. Нас было сейчас действительно мало: три моряка, и один красноармеец, да еще один матрос русского флота, который ждал за плотными ставнями своего домика.

В подвале стоял разноголосый храп моих заморенных товарищей. Дверь недавно заперли на ночь, но кислая духота уже собралась под низким потолком, вернее, полом конюшни, находившейся над нами. Иногда было слышно, как лошадь бьет копытом над головой. К двери, запиравшейся изнутри, вели скользкие ступеньки. Рядом на своих нарах спал капо. Ключ был у него. Если кто-нибудь просился по нужде, капо отпирал. Снаружи, у двери, — часовой, чуть поодаль — его напарник. Но мы знали, что они обычно режутся в карты или дрыхнут в конюшне.

Капо ворча отпер дверь. При свете фитилька, плававшего в консервной банке с кукурузным маслом, его рыжие космы казались бронзовыми. Голый до пояса, с вздувшимися выпуклостями мышц, он был, пожалуй, красив в этот момент, как бывает красив племенной бык или жеребец.

— А ты куда? — спросил капо Голованова, поднявшегося на ступеньки следом за мной.

— В гальюн, начальник. И покурить...

Он вынул из кармана пачку сигарет «Гитана», тоже из запасов Ивана Ерофеича. Протянул ее капо.

Часового не было. Фонарь у конюшни освещал маленькую площадку, окруженную густыми каштанами. Луна еще не взошла.

Капо надорвал пачку. Он вытаскивал зубами сигарету, когда Голованов выдернул пистолет из-под тряпья, которым было обмотано его колено, и приставил ствол к голому животу капо:

— Один звук, паскуда, и все восемь патронов — твои! Кругом! Руки — за спину!

Я неслышно двигался в обход конюшни, следом за мной, добросовестно соблюдая тишину, — капо, за ним — Голованов, который время от времени приговаривал:

— Если хоть веточка хрустнет, бандюга, сей же момент выпущу кишки и скажу, что так и было!

Остановились на дне оврага, чтобы дождаться Задорожного с Матвеичем. Капо было предложено бежать с нами. Другого выхода у него нет. Если поймают, расстреляют как сообщника. Он немедленно согласился. Договорились вместе добираться до Мангалии. Оттуда, сказали мы, рыбачья шаланда увезет нас в Турцию, а он может отправляться на все четыре стороны.

Наши не шли. Кусты чертополоха над обрывом обозначились, как вырезанные из черной бумаги. Подымалась луна. Мы ждали. Капо вдруг разговорился, рассказал, что в прошлом году в Кишиневе он «пришил» полицейского и был за то присужден к повешению, но тут в Бессарабию пришли русские. Он освободился вместе с политическими, работал на скотобойне — «здоровейших бугаев валил одним ударом». Перед войной его забрали в армию, а потом оказался в плену «так само, как вы».

— Стоп, травить! — сказал Голованов. — Автобиографию изложишь в письменном виде в свободное время. Алексей, подымись наверх. Глянешь, что там, только осторожно!

Я не успел отойти на сотню шагов, как услышал дикий, торжествующий рев. Кинулся назад и увидел, что капо всей тяжестью своей туши прижимает к земле Голованова, вырывая у него пистолет. Левой рукой капо вытащил откуда-то, из глубины своих галифе, нож. Прийти на помощь я не успел, потому что Голованов вывернулся ужом и свободной рукой сделал «вилку» — ткнул растопыренными пальцами в выкаченные глаза капо. Тот снова заревел, на этот раз от боли, вскочил на ноги и тут же рухнул, как «здоровейший бугай», от молниеносного удара пистолетной рукояткой в висок. Второго удара не понадобилось.

Голованов поднял с земли нож и протянул его мне:

— Трофеи наших войск! Пошли быстрей отсюда.

О хронометре я вспомнил, когда мы переползали через поле. Голованов ругал меня, но я все-таки вернулся в овраг. Капо лежал на спине, раскинув огромные ноги. Под луной его глаза напоминали куски круглого мыла.

Я с отвращением прикоснулся к еще теплой руке, отстегивая браслет. Было сорок минут первого.

Задыхаясь, я поднялся по склону оврага. Со стороны конюшни послышались крики, потом винтовочные выстрелы. Голованов встретил меня гневным шепотом:

— Пацан! Когда нас будут вешать, тебе потребуется точное время?

Мы перебежали грунтовую дорогу, огороды и с тылу подошли к усадьбам поселка. Щенок Ивана Ерофеича встретил нас звонким лаем, но тут же умолк. Потемкинец волновался:

— Где вас носит нечистый дух? А те двое не пошли?

В комнате мы переоделись. Мне достались черная рубаха с вышивкой, войлочная шляпа и холщовые брюки. Голованову — коричневая куртка. Он поставил пистолет на предохранитель и опустил его в глубочайший карман домотканых штанов.

Старик дал нам торбу с кукурузными лепешками, бутыль молока, кусок сала — то, что берет с собой румынский крестьянин, отправляясь в путь. У стенки лежала баранья туша.

— Вы ее везете на базар из деревни Коешти, — пояснил Иван Ерофеич. Он достал из комода зеленые бумажки. — Двести пятьдесят лей. Больше нету!

Мы упорно отказывались, но он настаивал. Решили взять по сотне лей, а пятьдесят оставить ему. Иван Ерофеич повторял:

— Не запамятуйте: за собором — второй переулок. На углу — алимантария — закусочная, значит. В переулке — второй дом. Ежели все в порядке, на окошке — зеркальце.

Задорожный и Матвеич все не шли. Видно, попались. В имении подняли тревогу. Старик торопил нас. Мы уже собирались выходить и снова услышали выстрелы. Через неплотно притворенные ставни в свете луны была видна дорога вдоль домиков. Из-за поворота выбежали двое. Один упал. Второй бежал по направлению к нам и был уже близко.

— Задорожный!

Показались несколько солдат. Голованов вытащил пистолет, пошел к двери, Иван Ерофеич пытался удержать его. Тут один из солдат остановился и выстрелил с колена.

Меня бил озноб. Я не видел, что делают Голованов и Иван Ерофеич потому, что не мог оторваться от щели в ставне. Задорожный был убит наповал. Румын взглянул на него и пошел назад. Двое потащили под руки раненого Матвеича.

Вася сидел скорчившись на табуретке. Его лицо почернело. Старик крестился перед лампадой, и ее огонек тлел еле-еле, вот-вот погаснет. Дорожка лунного света лежала на полу. Мышь скреблась за печью. Щенок тихонько подвывал на дворе. Вероятно, ему было страшно.


2

Иван Ерофеич благополучно вывел нас за поселок. Патруль остался позади. Мы слышали, как солдат насвистывал песенку.

В дубовой рощице у шоссе под деревьями паслись стреноженные лошади. У крытого фургона сидели двое мужчин и мальчик. Старик поздоровался с ними, сняв шляпу. Они тихо поговорили, потом крестьянин показал кнутовищем внутрь кузова и улыбнулся — белозубый, ладный, в такой же ловкой безрукавке, как у Голованова. Мальчишка привел лошадей. Помогая отцу застегивать жесткие ремни упряжи, он смешно высовывал кончик языка и все поглядывал на нас. Голованов потрепал его по плечу:

— Молодец! Мужчина!

Второй румын возился в кузове, готовя для нас место среди мешков ячменя. Иван Ерофеич сказал:

— На них полагайтесь, сынки. Хорошие люди. Всюду есть хорошие люди!

Он пожал руки своим друзьям-румынам, потом троекратно поцеловался с нами обоими:

— Попутного вам ветра, сынки, на родную землю. Храни вас Николай-угодник! — перекрестил и махнул рукой.

С рассветом мы въехали в Констанцу. Полицейский у шлагбаума заглянул внутрь кузова. Румын снял шляпу. Мы тоже. Фургон покатился по булыжнику и остановился на базаре рядом с другими такими же фургонами.

Прямо на земле лежали кучи красного перца, большие тыквы, арбузы, капуста — обыкновенная и какая-то лиловая. Мешки с ячменем и овсом громоздились как бастионы. Блеяли овцы. Лошади, погрузив морды в подвесные торбы, хрустели зерном. Их чистые глаза светились на солнце. Мухи слетались на ободранные бараньи туши. Гул толпы усиливался. На лавках с грохотом поднимались железные шторы.

— Большой базар! — сказал я. — Piata mare!*["26]

— Da, sigur. Diminica!*["27] — объяснил младший румын.

Нам нечем было отблагодарить этих хороших людей. Мы очень крепко пожали им руки. Старший сверкнул улыбкой:

— Счислива!

Откуда он знал это русское слово? Наверно, наш старик потемкинец научил. Счастливо и тебе, русский моряк на чужбине, счастливо вам, румынские друзья!

Мы шли по широкой улице Антонеску, где громоздкие и помпезные здания многочисленных банков и торговых фирм чередовались с гостиницами и особняками. Мы двигались спокойно, не торопясь, изредка перебрасываясь словами.

По брусчатке катились машины, и запах выхлопных газов смешивался с запахом роз. Цветов было много. На клумбах, в окнах, прямо на тротуарах — в корзинах продавщиц.

Словно и нет войны! О ней напоминали только зенитки в скверах и немецкая форма, которая попадалась довольно часто.

Молодых мужчин было мало. Все больше женщины и пожилые мужчины. Священники встречались на каждом шагу — черные и коричневые, толстые и тощие. Один шествовал с кадилом. Мальчишка в белых кружевах звонил в колокольчик. Полицейский остановил движение, и странная процессия пересекла улицу.

— Откуда черт несет столько попов? — тихо спросил Голованов.

Я видел все, но мне казалось, что иду не по солнечной улице, а в темном подземелье, где каждый шаг грозит падением в невидимую пропасть.

Торговцы в магазинах без передней стены, посетители berarii*["28], пьющие пиво под тентом, женщина в экипаже с фонарями и извозчик с плюмажем на цилиндре не видели нашего подземелья. Мы жили в другой жизни, со своим счетом времени и пространства. Для всех — улица. Для нас — минное поле.

Мы остановились у пестрой лавочки с надписью «Loteria Centrala»*["29]. Мелочь со звоном сыпалась на цинк прилавка. Лотерейщик раздавал жетончики, вертелся прозрачный барабан. Кто-то тут же получал коробку печенья или бритву. Другие — ничего.

— В следующий раз повезет! — успокаивал лотерейщик.

Наша лотерея была иной. Если проиграем сейчас, следующего раза уже не будет. Двинулись дальше. Садовник в широкополой шляпе поливал из шланга гладиолусы и георгины. В центре площади, одинокий и маленький, стоял римлянин в тоге. Здесь, среди цветов и зеркальных витрин, он казался чужим. На постаменте было написано: «Ovidio Nasoni»*["30].

И вспомнился вдруг закат, спуск к реке. Паром скользит по ней. Чуть знобит от близости зеленоватой воды или от близости Анни. Она сидит рядом и читает стихи, полные гордой грусти. Стихи о любви и изгнании. Звали этого поэта странно — Овидий. Сейчас он стоял передо мной, такой же чужой в этом городе, как и мы. Он тоже жил в другом измерении.

— Про памятник старик не говорил, — зашептал Голованов, — сбились с курса!

Рядом остановился автобус. Кондуктор провозгласил:

— Piata Ovidiu! Statie urmatoare — Catedrala!*["31]

Тут и дурак поймет: площадь Овидия, следующая — собор. По ходу автобуса, за углом, открылся грузный, пятиглавый собор. Мы быстро нашли закусочную, переулок и окно с зеркальцем. Я уже хотел постучать, но Голованов подтолкнул меня:

— Тихо! Смотри!

Длинноногий немец в черной фуражке вышел из машины у соседнего особнячка с балконом, заросшим плющом.

— Он! Вильке! Тот самый!

Мы прижались к стене, но Вильке не обратил на нас ни малейшего внимания. Ему открыли, и он вошел. Нам тоже открыли. Двое ребятишек выглядывали из-за спины худой женщины.

Я сбросил с плеч свой груз:

— Вот хороший баран, хозяйка!

Это был пароль. Из другой комнаты вышел румын, чернявый, быстроглазый и сутулый:

— Marinari rusi?*["32] Милости просим!


3

Серафимов сын, Степан, был не похож на русского. Видно, пошел в мать. По-русски он говорил неплохо. Оказалось, Степан отправляет отсюда уже не первого пленного. Он объяснил, что надо добираться до станции Меринка, где кончается румынская зона оккупации. В Меринке служит товарным кассиром некто Гущинский. Через него русских переправляют в партизанский отряд.

Значит, есть на Украине партизаны! Новые Котовские и Щорсы! Они, конечно, помогут перейти линию фронта. Мне и в голову не приходило тогда остаться у партизан. Мысль о возвращении на флот не покидала меня с первого момента плена.

О положении на фронтах Степан не мог сообщить ничего хорошего. Геббельс твердит по радио, что немцы видят в бинокль Московский Кремль, а 7 ноября фюрер будет принимать парад на Красной площади. Ленинград блокирован с моря и с суши. Украина, Белоруссия, Смоленщина тоже под немцем. Они уже заняли Крым и подходят к Севастополю.

Это было чудовищно. Сидя перед полными тарелками, мы не могли проглотить ни куска. Как же это случилось, что Гитлер так далеко забрался?!

Хозяйка улыбнулась, что-то сказала. Степан перевел:

— Марица говорит: надо кушать, а то не будет сил бить немцев. — Он добавил: — И нам они осточертели, вместе с Антонеску. Вся надежда на русских. Жить невозможно. Аресты. Дороговизна. Скоро не останется мужчин. Всех гонят в мясорубку.

После обеда нас уложили отдыхать. Казалось, не засну. Мысли как бестолковая волна на мелководье. Моряки ее зовут толчея. Пена, брызги, гребни завиваются, а глубины нет.

...Побег из «Дориды». Кремль — в бинокль... Немцы под Севастополем — с суши! Нелепица!.. А глубины все-таки нет! Как понять, осмыслить, проложить курс? Какое склонение компаса в районе Констанцы? Было остовое, два и восемь. А сейчас? Годичное увеличение — четыре минуты. Сколько прошло лет?

— Вставай!

Голованов тянул меня за руку. Солнце уже закатывалось. За окном потемнело, и только крест на соборе горел.

— Степан был на станции, — сказал Голованов. — Там что-то изменилось. Сегодня идет другой эшелон. Степанов приятель, машинист, возьмет тебя за кочегара. Двоих не может. Я — завтра. Встретимся в Меринке, у Гущинского.

Я не соглашался:

— Ты — лейтенант. Ты — нужнее. Поезжай, а я — завтра.

Тут он вскинулся:

— Раз я лейтенант, выполняй приказание. Вот роба паровозная, а нож отдай. — Он добавил спокойнее: — У меня — дело.

Какие у него могут быть дела в Констанце? Просто не хочет оставлять меня одного. А зачем нож?

Голованов взял тот самый нож, которым капо собирался его прирезать, и ушел. Стемнело. Сели пить желудевый кофе. Степан мрачно поглядывал на часы. Хозяйка убрала со стола. Голованов не появлялся. Теперь Степан шагал взад и вперед по комнате. Как бы извиняясь за подозрение, он спросил:

— Ты его хорошо знаешь?

— Смеешься?! Мой ближайший друг!

— Для чего, интересно, он меня расспрашивал про того немца, что ходит к своей полюбовнице?

— Какой полюбовнице? Какой немец?

— Да вот, в соседнем доме живет лавочница. Муж — в армии, а она спуталась с эсэсовцем.

Я вскочил. Так вот какие дела у Голованова!

— Степан! Что ты ему сказал? Скорей!

— Ничего особенного. Сказал: немца не знаю. Бабенка — порядочная дрянь. Живет одна. Прислуга уходит в шесть. Еще спрашивал про собак, про дворника. Ну, дворник бывает по утрам, собаки нет. Была там...

Я перебил его:

— Пошли! Погибнет Васька и вас погубит. Пошли!

— Куда?

— К той бабе! Скорей!

Степан не хотел идти и меня не пускал:

— Derbedei вы — не русские моряки! На какого беса он туда пошел? Luptatori de gunoi!*["33]

С улицы послышался нарастающий треск мотоциклов. Мы замерли. Мотоциклисты промчались мимо.

— В подвал — живо! — яростно шептал Степан.

В кухонное окно тихонько постучали. Это был Голованов.

— С Вильке — все! Баба его меня видела. Надо смываться.

Степан был в ярости. Он потребовал, чтобы Голованов немедленно шел с ним на станцию.

Вася уже не возражал, но пытался успокоить нас:

— Вильке не хватятся до утра. Баба связана правильно. Порядок морской!

Перед уходом Вася протянул мне пистолет «вальтер»:

— Держи, матрос! На этом пистоле — кровь наших, Шелагурова, может быть...

Теперь и Степан понял кое-что. Его гнев остыл, но тревога не улеглась:

— Погубишь ты нас всех, как щенков! Что ж лавочницу оставил?

— Не могу бабу убивать. Я ж не фашист. Ну, пошли! — Он вдруг поцеловал хозяйку, хлопнул меня по спине. — До Меринки! Не тушуйся, салага, делай, как я!

Он не случайно произнес свою любимую фразу. Потом остановился в дверях и добавил:

— Только не в этом смысле. Пусть твой «вальтер» до Меринки молчит. Только в крайнем случае. Это приказ. Повторите!

— Есть! До Меринки — только в крайнем случае.


4

Степан явился после полуночи. Он рассказал, что Голованов благополучно отбыл в качестве помощника машиниста. Пока дожидались отправления, Голованов успел рассказать Степану о казни Вильке. Это была действительно казнь, а не просто убийство. Через кухонное окно Голованов пробрался в дом и в спальне застрелил эсэсовца из его же пистолета, а «полюбовницу» связал полотенцами. Уходя, он оставил записку: «От имени Трибунала Черноморского флота немецкий офицер Вильке, повинный в зверских убийствах советских военнопленных, приговаривается к расстрелу».

Остаток ночи прошел спокойно, но осторожный Степан продержал меня до следующего вечера в погребе. Когда стемнело, мы отправились на товарную станцию. Она находилась рядом с портом. И снова я увидел разрушенные пакгаузы, обгорелые стропила — следы нашего обстрела с моря. До сих пор не разберутся!

Степан перекинулся словечком со сцепщиком. Мы переползли под вагонами несколько путей. Торба с продуктами колотила меня по спине. Наконец вышли к Степанову паровозу. Я поднялся, ухватившись за отполированные руками поручни. Кочегар был уже здесь. Его звали Михай.

— Как короля! — пояснил Степан. — Только у короля работенка почище.

Я принялся помогать им. Это была тяжелая работа, но вольная. За месяц на румынской земле впервые работал для себя.

В два часа ночи тронулись. Огоньки Констанцы поплыли за окнами паровозной будки. На минуту показалось море. Над ним скрещивались лучи прожекторов. Потом море скрылось, прогрохотал мост, и мы легли на курс.

«Курс — домой!» — так думал я тогда.


5

Тезка короля, Михай оказался неутомимым и веселым парнем. Даже мрачный Степан не мог удержаться от смеха, когда Михай, орудуя лопатой, рассказывал анекдоты. Я их не понимал, но тоже смеялся, глядя на уморительные рожи, которые корчил мой новый приятель. Его лицо с одной стороны освещало пламя из топки, а другая была темной. Капельки пота блестели, длинные руки работали, как рычаги. После очередной загрузки топки, задраив дверку, Михай усаживался подальше от нее и вытаскивал свою торбу с продуктами. Раскрыть мою торбу Степан не позволял:

— Успеешь! Наголодаешься.

Они угощали меня из своих запасов, а утром на станции Браила Михай раздобыл яблоки и кувшин простокваши. В простокваше плавала угольная пыль, а яблоки пахли машинным маслом, но мне все нравилось здесь.

Справа то появлялся, то исчезал Дунай с его широченной поймой, болотами и тростниками. Дунай напомнил о Днепре. Скорей бы эта Меринка, Украина и путь к Днепру! Если в Румынии нашлось столько друзей, то сколько же я встречу их на украинской земле!

Через сутки за пригородными лесами в сетке мелкого дождя показался Кишинев. На соседнем пути остановился товарный состав. К решеткам крохотных оконцев прижимались бледные лица. Стоны, плач, проклятия доносились из вагонов с надписями на бортах: «Аушвитц». У тормозных площадок стояли немцы-караульные в касках. От этого состава распространялся неистребимый в памяти запах горя. Он долго преследовал меня.

В Тирасполе ждала неприятная новость: паровоз отправляют назад, а эшелону дадут другой. Степан почесал затылок.

— Этого я и боялся! Но ничего — доберешься. Иди с Михаем.

— Ивану Ерофеичу и отцу твоему передай мой сыновний поклон. Ни тебя, ни их никогда не забуду.

Степан обнял меня:

— Прощай, друг! Авось встретимся после войны!

Михай сунул мне в руки здоровенный гаечный ключ. Мы полезли под тендер, оттуда под вагон. Пол его был проломлен, и доска держалась на двух гвоздях. Через минуту мы были в вагоне, где за пустыми ящиками для меня заранее приготовили убежище. В полумраке я увидел матрац и немецкий канистр.

— Вода! — указал Михай. Потом добавил что-то по-румынски, крепко хлопнул меня по спине и спрыгнул вниз. Наверно, он хотел сказать: «Все будет хорошо! Не волнуйся. Но и не зевай!»

Через сутки поезд остановился на станции Меринка. С котомкой за плечами и гаечным ключом в руке я спустился на пути, прополз под соседним составом и пошел вдоль вагонов. Ключ предназначался для маскировки, но мог служить и оружием.

Рассвет с трудом пробивался сквозь густой дождь. Было холодно. Прошел патруль. Я застучал ключом по скатам вагонов. Состав кончился. Вдали открылся большой вокзал, тускло освещенный синими лампочками. Ориентиры точно совпадали. Пакгауз, поворот, железнодорожный переезд. Обойти его слева. Все так. Уже промокший насквозь, я бодро шагал по непролазной грязи. Дом кассира Гущинского ничем не отличался от других таких же домиков с палисадниками, но я сразу узнал его. Напротив — колодец, у калитки — осокорь.

Дверь открыла женщина лет сорока. По ее лицу, по беспорядку в комнате я понял: что-то случилось здесь.

— Здравствуйте в вашей хате. От Степана вам поклон.

Она рассматривала меня, взяв с припечка керосиновую лампу. Вид у меня был, вероятно, страшный. Весь в грязи — с головы до ног, лицо — в паровозной копоти.

— От Степана-машиниста привет! Где хозяин?

— Черт бы забрал вашего Степана! Нет хозяина!

Оказалось, вчера приходил «какой-то вроде меня», тоже от Степана. Ушли вместе с Гущинским, а когда Гущинский вернулся, нагрянули полицаи. Перерыли весь дом, а его забрали.

— Так что делать вам тут нечего. Идите отсюда. Для вас же будет лучше!

Вот я и один... Случилось то, чего боялся больше всего. Ниточка оборвалась, и куда идти — неизвестно.

Я ушел бы тут же, если бы не появился парнишка лет четырнадцати, русый, в отцовских сапогах. Он что-то зашептал матери на ухо, потом принес из сеней ведро и таз. Я наскоро вымыл лицо и руки. Женщина дала мне брюки и ватную куртку. Парнишка снял с себя сапоги:

— Скорей переобувайтесь, дядя. Я провожу!

Мать накинулась на него, замахнулась веником, но хлопец мгновенно выскользнул в сени. Когда я переодевался, женщина увидела пистолет и вдруг разрыдалась. Она схватила меня за руки, умоляла пощадить парнишку:

— Пусть немедленно идет домой! Сию минуту!

Я обещал. Поблагодарил за одежду и положил на припечек зеленые бумажки — сто лей. Она и не взглянула на деньги. Ей нужно было одно: чтобы я поскорее ушел.

Парнишка ждал за дверью. Тщетно я пытался отправить его домой. Он не соглашался:

— Выведу вас на дорогу и вернусь!

На ногах у него были резиновые чуни, подвязанные веревочками. Огородами и садами вышли на край поселка. Было уже светло. Дождь продолжался. У проселочной дороги паренек остановился. Оказывается, он кое-что знал: нужно идти на село Косачи, потом все на север. Так его батька направлял людей от Степана. Они двигались к Новоград-Волынску. Это далеко. По пути будут реки и магистральные шоссе. Но все равно надо идти, потому что под Новоград-Волынском — отряд Белобородова.

Я пожал ему руку, как взрослому. Поблагодарил.

— Не за что! — сказал паренек. — У каждого своя работа.

Так, наверно, говорил его отец. Шагая вдоль топкой дороги, я думал о неизвестном друге — товарном кассире Гущинском. Может быть, его уже расстреляли. А Голованов? Раз Гущинский вернулся домой, значит, он вывел Голованова на трассу. И тогда Вася идет где-то впереди курсом на Новоград-Волынск.

С трудом вытягивая пудовые сапоги из чавкающего чернозема, я двинулся тем же курсом.


6

Весь день я шел по своему курсу вдоль большого тракта, то удаляясь от него, то приближаясь. Иногда я видел немецкие грузовики, телеги, запряженные всклокоченными лошаденками. Я сильно устал, и продукты мои кончились. За прудом, сплошь заросшим почерневшим камышом, показались крыши села. Через пруд были проложены мостки. Резкий ноябрьский ветер нес дым из труб и последниелистья, сорванные с осин и тополей. Вечерело. Не надеясь добраться к ночи до следующего села, я перешел через мостик и постучался в дверь крайней хаты.

Пожилой крестьянин с благообразной, окладистой бородой впустил меня в дом. Я сказал ему, что уволился с железной дороги и добираюсь в свое село на Уманщине. В комнате пахло горячими щами. Хозяйка возилась у печки. Городская кровать была накрыта ковром, а в углу, прямо на полу, стояло большое зеркало без рамы. В зеркале отражался я сам, а за моей спиной — голое грушевое дерево в окне и дорожка к пруду.

В другом углу, под иконами, молодая женщина что-то шила. Хозяин поинтересовался, не был ли я в армии. Ответил, что не взяли по болезни. Глядя на меня, легко было поверить в это.

— Значит, повезло тебе. А вот ее мужа, — он кивнул в сторону молодой, — забрали, и пропал, как булька на воде.

— Почему пропал? — возразил я. — Где-нибудь воюет.

— Да, война... — вздохнул он, сгребая свою бороду горстью. — У нас она скоро кончилась, а в России, говорят, воюют. Нравится им, что ли, воевать?

Это замечание мне не понравилось, но тут хозяйка принялась разливать по мискам борщ, который сейчас занимал меня больше всего. Мой ватник сушился на печке, сапоги стояли у двери. Сонное тепло обволакивало мысли.

Сидя в торце стола, хозяин поглядывал на меня сбоку. Потом я понял, что вальтер оттопыривал тесный карман брюк. Бородатый послал дочь за водкой и тут же вышел следом:

— Погоди! Посуду дам.

Молодая долго не возвращалась, и мы принялись за борщ — наваристый и густой. Уже доканчивая миску, я поднял глаза и увидел в зеркале троих мужиков с винтовками.

Партизаны? Среди бела дня в селе, с оружием? Они направились прямо к хате. А почему желтые повязки на рукавах? Полицаи?! Дочка пошла за водкой... Вопросы об армии. Слишком жирный борщ... Второй двери в хате, очевидно, нет...

Хозяин смотрел в окно. Полицай снимал винтовку с плеча.

Резким рывком я опрокинул стол вместе с борщом и вытащил из кармана вальтер. Хозяйка пронзительно заверещала:

— Ой, лышенько!

Схватив мимоходом ватник, я бросился во вторую комнату. Прикрывшись ватником, с налета высадил оконце. Боль за ухом — стекло! Но я уже снаружи... Справа — стог сена, дрова...

Выстрел хлопнул. Это — в меня. И тут же увидел у стога полицая. Он передергивал затвор винтовки. Я выстрелил прямо ему в лицо и кинулся к пруду, с разбега нырнул в мокрые камыши, провалился по колено в холодный ил. Сзади стреляли, и я уходил все глубже, по грудь, по шею...

Потом стало мельче. Спотыкаясь и скользя, я добрался до противоположного берега. Один из полицаев наудачу стрелял в камыши, другой побежал через мосток. Я слышал топот его сапог и со злостью вспомнил о своих, которые остались в хате.

Высунуться из-за камышей я не мог. Полицай тут же взял бы меня на мушку. Стараясь поменьше шевелить стебли, я двинулся назад; скорчившись, подлез под мостки. Илистая вода попадала в нос и в рот. Я глотал ее, стукался головой о настил, но пистолет держал выше уровня воды. Дополз почти до берега и замер под мостками.

Меня бил озноб. Ноги сводило от холода, но я ждал. Прошло не менее получаса. Из моего убежища я видел, что уже стемнело, и слышал, как полицаи перекрикиваются через пруд. Еще четверть часа — окоченею и захлебнусь в грязи под мостками. Полицай снова выстрелил. По звуку я понял, что он стоит левее меня. Высунулся из-под мостков и увидел его в десяти шагах.

Моя рука с пистолетом дрожала. Облокотился о настил, тщательно прицелился и выстрелил два раза подряд. Полицай закричал, бросил винтовку, схватился за живот. Я помчался прыжками по берегу пруда к темным кустам. Они хлестнули меня по лицу. Споткнулся. Вскочил. Снова бежал, продираясь сквозь ветки. Потом пересек луг, за которым темнел лес. Я задыхался, падал и все бежал, бежал, пока не свалился в полном изнеможении.

Тиканье часов постепенно проникло в сознание. Часы лежали в кармашке, пришитом к тельнику. «Секунда — и раз. Секунда — и два. И три, и четыре...» Надо встать! Нет сил. Открыл глаза — мрак. Стволы едва проступают из темноты. И сверху и снизу — темно, как под водой.

...Поднялся. Пошел, натыкаясь на стволы. Болела порезанная стеклом шея. И ноги. Особенно левая. Роща кончилась. Началось поле. По колючей стерне двигаться я не мог.

А куда я иду? Где север? Ты же собирался стать штурманом? Но у штурмана есть компас, карты, звезды, наконец! У меня не было даже звезд. Казалось, их нет совсем. Даже там, за темнотой неба. Осенняя ночь, черная и густая, была бесконечной. Я падал, подымался и снова шел.

Рассвет застал меня у проселочной дороги, взрытой колеями колес. Мокрый ватник висел тяжелым грузом. Я скинул его, остался в румынской рубахе поверх тельняшки. Было так холодно, что я не мог удержать стонов. Ветер донес запах дыма. Как дикое животное, я принюхивался к нему, инстинктивно чувствуя опасность, потому что к этому запаху примешивался другой, едва уловимый запах.

Он напомнил мне вагоны с надписью «Аушвитц».

Первое побуждение — идти прочь. Но оставаться в поле я не мог. Дым, даже отравленный, притягивал. Он привел меня к селу.

Издали оно показалось вымершим. Ни лая собак, ни скрипа колодезных корб. Только возбужденный вороний грай.

Подойдя ближе, я увидел печные трубы среди обугленных головешек. Кое-где сохранились почерневшие остовы хат. Это не были следы войны. Скорее — расправа.

На деревенской площади стояла виселица — два столба и перекладина из неструганых бревен. Трое повешенных, и надпись на фанерке по-русски и по-немецки: «Хоронить воспрещено».

Огромные, наглые вороны нехотя слетели с трупов и уселись на перекладине. Босые ноги повешенных покачивались на уровне моей груди. Двое были в армейских гимнастерках, третий — в нижнем белье. Головы странно наклонены вниз и вбок. Без глаз. Совсем без глаз! Я пошел прочь, а вслед неслось торжествующее карканье. И даже когда село осталось позади, вороний крик отдавался у меня под черепом и запах тления преследовал меня.

На хуторе, неподалеку от сожженного села, я провел несколько суток. Какая-то женщина втащила меня в сарай. Руки у нее были жесткие и сильные. Появился чугун с горячей кашей. Я хватал ее прямо руками. Потом меня накрыли рядном. Дождь стучал по крыше. Было тепло. Пахло сеном, амбарной пылью и коровой. Она терлась боком о глинобитную перегородку.

Мне ничего не снилось. Я спал и просыпался временами. Пил горячее молоко. Один раз я проснулся с явным ощущением того, что силы возвращаются ко мне. Ноги почти не болели. Они были смазаны каким-то жиром и накрыты обрывками полушубка.

Не знаю, как зовут женщину, которая спасла меня. Не знаю названия хутора. Не знаю точно, сколько пробыл там. Она разбудила меня среди ночи, надевая мне башмаки. Она говорила:

— Тікай, ріднесенький, тікай, бо в мене діти маленькі. Хату спалять, що робитиму?

И я ушел, через огород, в лес, в темноту, так и не увидев ее лица. Ногам было тепло в больших башмаках с портянками. В толстой куртке и рваном брезентовом плаще, с палкой в руках, я шел и думал об этой женщине, пытаясь отделить сон от яви и убеждаясь, что все было явью — и виселица с воронами, и теплая клуня, и корова за стеной. Когда-нибудь разыщу эту женщину. Я узнаю ее по прикосновению сильных рук, которые перевязывали мне шею, обматывали ноги мягкими тряпками и напоследок сунули в карманы два крутых яйца и луковицу.

Я прошел километров тридцать, держа курс на северо-восток, и снова заночевал у одинокой женщины на краю села. Там уже был один человек, который тоже пробирался от села к селу. Я лег у печки, он — на лавке у окна. Он поинтересовался, куда я иду. Я назвал первый попавшийся город — Умань. Когда он уснул, я достал свой хронометр и спрятал его, по методу Голованова, под грязной тряпкой на забинтованной ноге. Пистолет я положил под голову, но воспользоваться им не пришлось.

Меня разбудил яркий свет из двери и из окна. Я едва успел сунуть вальтер за печку, вскочил, подгребая ногой сено к печке. Пронзительный луч в упор ослепил меня. Я прикрылся ладонью, понимая, что произошло непоправимое. Стволы трех автоматов смотрели мне в лицо.

— Papiren! Waffe!*["34]

Не ожидая ответа, они обыскали нас обоих.

— Raus!*["35]

Нас вытолкали за дверь.

Один из немцев, выходя, стукнул хозяйку прикладом:

— Alte Hexe!*["36] Партизанский матка!

На пересыльном пункте набралось с полсотни задержанных в разных селах. Бродяги в лохмотьях, крестьяне, у некоторых — остатки военного обмундирования. Ночь мы провели за колючей проволокой, под дождем. Вызывали в хату по одному. Как я жалел теперь, что мой вальтер остался за печкой! Можно было бы умереть по-солдатски, а не как баран на бойне. Но шансов не было никаких. Дом окружили, вошли сразу шестеро.

Допрашивал молоденький офицерик в нижней рубахе. Китель армейского лейтенанта висел на стуле. Начищенные сапоги сверкали на столике под иконами. Солдат подкидывал поленья в раскаленную печурку.

Я повторил свою историю о железнодорожнике, освобожденном от призыва по болезни.

— Все они не были в армии! — сказал офицер переводчику, и я понял, что моя выдумка не слишком оригинальна.

— Шталаг! — отрубил немец.

На этом допрос окончился, и начался путь. Нас вывели на шоссе. Гнали быстро, форсированным маршем. По четыре в ряд. Справа — каски. Слева — каски. Глаз не видно. Подбородки. Подбородные ремни. И собаки на сворках. Желтые глаза. Мокрые языки. Где они набрали таких псов? Таких псов с волчьими мордами?

Немцы ставят ногу с размаху. В коротких сапогах. За голенищами — обоймы.

— Dally! Dally!*["37]

Мимо мокрых деревень. Мимо поваленных телеграфных столбов. Мимо леса. Мимо поля. Мимо ржавого комбайна.

Разговаривать нельзя. И некогда. Надо следить за дорогой, чтобы не споткнуться, не поскользнуться, не сделать шаг в сторону, потому что пес тут же, рыча, натягивает сворку.

В пути, на коротких привалах, когда мы ложились, как стояли в строю, прямо в грязь, к нам присоединялись новые группы. Дождь то моросил, то переставал. Счет времени исчез.

— Dally! Dally!

Только не отчаиваться, не терять надежды! Некоторые падали. Подымать нельзя. Помогать нельзя.

— Dally! Dally!

«Вперед! Идите вперед. Здесь каждый только за себя. Каждый — один в этом строю. Один — и каски. Один — и собаки».

Изредка позади раздавался выстрел. Я понимал. Я шел — и дождь в лицо, и ветер в глаза.

Как же я буду истреблять вас, если когда-нибудь... Если только когда-нибудь...

Справа лес надвинулся на дорогу. Лес — спасение. Темнота. Шоссе идет в гору, круто поворачивает, темный язык кустов и деревьев выдвигается вплотную к нам. Между касками — интервал в несколько шагов, а там — деревья и овраг...

Майор без шапки, со шпалами на драной гимнастерке, рванулся в сторону, прыгнул через ров.

В него не стреляли. Только спустили псов. Больше я ничего не видел. Конвоир огрел меня по лицу: «Не оборачиваться! Идти!» А сзади лай и человеческий крик. Не крик — предсмертный вопль. Рычание псов. И все...

Глава седьмая ШТАЛАГ № 4037-БИС

1

К концу пути я двигался автоматически, ничего не замечая вокруг. Оцепенение прервалось, когда мы свернули с шоссе. Воронки, заполненные водой, и обугленные пни говорили о том, что здесь проходила линия фронта. За разрушенными корпусами показалась вышка с площадкой наверху. Вскопанная полоса земли. Фонари на столбах — размытые желтые пятна в сером свете сумерек, а может быть, рассвета. И колючая проволока. Черные строчки одна над другой, чуть ли не до самого неба. Ворота с вывеской: «STALAG № 4037-BIS».

Тут началось невероятное. В воротах открылась калиточка. Не больше двух человек смогли бы протиснуться туда одновременно. Каски отодвинулись на края площади, Вдруг кто-то закричал:

— Собаки! Они спустили собак!

Псы ворвались в колонну. Я увидел рядом оскаленную морду, почувствовал смрадное дыхание этой пасти и ринулся к спасительной щели, в живое человеческое месиво. Некоторые пытались бежать в сторону. Их расстреливали из автоматов.

По ту сторону калитки я очутился весь в крови, в разодранной сверху донизу куртке. За воротами добивали раненых.

Ночь мы простояли в сарае, набитом до отказа, валясь друг на друга, как в переполненном трамвае. Не хватало воздуха. Сознание то гасло, то возвращалось короткими всплесками.

Утром двери распахнулись. Меня вынесло наружу. Все медленно просветлело: угловая пулеметная вышка, ряды бараков за бетонной полосой, кое-где на вытоптанной земле — клочья травы.

Началась регистрация. Новоприбывших было не меньше тысячи человек. Вахманы — охранники в синей форме ударами прикладов выравнивали строй вдоль аппельплаца.

У столика, за которым сидели два писаря, появился переводчик. Распахнув светло-коричневое кожаное пальто, он вытер ладонью рот и объявил, что за ложные сведения о себе виновные будут расстреляны на месте. Подъехали на машине эсэсовцы в черных мундирах: заместитель коменданта лагеря оберштурмфюрер Шмальхаузен и зондерфюрер Кроль*["38]. Они тут же начали отделять евреев и коммунистов от «честных хлеборобов».

— Национальность? Фамилия? Номер части? Звание? Место рождения? — спрашивал переводчик.

Меня здесь никто не знал, и я мог назвать себя как хотел. Версия об освобожденном от призыва железнодорожнике уже однажды подвела. Я назвался украинцем по фамилии Дорошук из села Комары в окрестностях Южнобугска. Назвал номер дивизии, в которой якобы служил. Дивизия попала в окружение. Я скрывался по селам, а теперь добираюсь домой. Все выглядело довольно правдоподобно. По-украински я говорил не хуже других. Переводчик не мог бы ни к чему придраться.

Писарь уже собирался внести мою фамилию в список «честных хлеборобов», которых немцы с пропагандистской целью отпускали домой, но меня выдали волосы. В отличие от красноармейцев срочной службы, я не был острижен под машинку.

— Mutze ab!*["39] — закричал Кроль, плотный эсэсовец с тонким голосом.

Кто-то сбил с меня шапку.

— Offizier? — спросил Кроль. — Komissar?*["40]

Лица немцев поплыли перед глазами. Слово «комиссар» произнесено — я погиб. Что делать? Заговорить по-немецки? Сказать — железнодорожник? Поздно!

За спиной кто-то произнес спокойно и четко:

— Biн — сержант-надстроковик. Був у нас кладовщиком. Мы з одної роти.

Я повторил, как ученик подсказку:

— Сержант-сверхсрочник. Служил кладовщиком.

Моего спасителя вызвали из строя. Я сейчас же узнал его по голосу, хоть видел только раз в полумраке хаты, где нас взяли. Теперь он стоял перед эсэсовцами — рослый, большеголовый и длиннолицый, с крупными, грубоватыми чертами. Лет ему было под сорок. Скорее всего, его можно было принять за обычного колхозника. Небольшие темные глаза выражали ту милую простоватость с хитрецой, которая заключена в старинной украинской поговорке: «3 мужика ти мене не скинеш!»*["41]

Да, это тот, кто спал в хате у окна, когда нас взяли. Он повторил названный мной номер дивизии. Зачем? Если обман раскроется — пропали оба.

Ему поверили, но все-таки ни его, ни меня не записали в «честные хлеборобы». Мы оказались рядом в колонне, которую вели на обед. Он спросил:

— Лейтенант?

— Моряк, — сказал я.

— Как зовут?

— Алексей.

— А я — Петро. Встретимся!

Обед раздавали из железной бочки из-под бензина. Заключенные подходили к загородке и получали черпак грязной баланды. Каждый подставлял что имел: котелок, ржавую каску или консервную банку. У многих не было никакой посуды. Им наливали в пилотку, в полу шинели. Я подставил рваную шапку и в растерянности задержался у бочки, потому что пойло тут же вытекло на землю.

— Ты что, закуски ждешь? — заорал охранник и огрел меня черпаком по темени.

Это был мой первый обед в лагере. Потом я раздобыл себе консервную банку, но бурда, которую нам раздавали два раза в день, и кусок хлеба из отрубей с опилками едва поддерживали силы. Голод не покидал меня ни в бараке, ни на работе. Временами наступало полудремотное состояние апатии, когда предметы вокруг исчезают и под закрытыми веками плавают желтые круги. Я чувствовал, как тупею, остаются только животные стимулы самосохранения: есть, беречь тепло, не попасться на глаза зондерфюреру Кролю. Мысль о побеге казалась фантастической.

На развалинах сельскохозяйственных мастерских немцы строили авторемонтный завод. В кучах мусора и битого кирпича, который мы разбирали, иногда обнаруживались мины. Попадались разбитые винтовки, патроны. Все найденное оружие полагалось немедленно сдавать, но охрана не могла усмотреть за огромной массой заключенных. Я видел, как один человек подобрал обломок широкого штыка от винтовки СВТ и спрятал его под свое тряпье. Он повернулся ко мне, и я узнал своего спасителя — Петра. Он улыбнулся. Было странно, что кто-то может еще улыбаться.

Петро сказал, что его перевели в нашу бригаду. Это меня обрадовало на мгновение, но не все ли равно?

— Ты мне нужен! — заявил он.

— Зачем? — спросил я.

— Вместе теплее, — ответил Петро и снова улыбнулся, — вечером в бараке поговорим.

О чем? О кружке баланды? Или о том, кто из нас раньше сдохнет? Мне казалось, люди вообще разучились говорить.

Вечер пришел такой же, как всегда. Как вчера, как завтра. Сосед слева бормотал:

— Господи Иисусе Христе, помилуй мя!

Эту фразу он повторял несчетное количество раз. Даже когда он молчал, серые губы шевелились, и по их движению я узнавал слова, доводившие меня до умопомрачения.

Мокрый снег с дождем бил в крохотное окошечко. Под потолком собирался пар. Закутавшись в свое тряпье, я пытался согреться, чтобы уснуть наконец, не видеть всего этого, не слышать.

Вошел Петро, сел рядом со мной на нары, предложил махорки:

— Кури. Только потихоньку.

От сладкого дыма с отвычки закружилась голова.

— Я был три раза в концлагерях, — сказал Петро. — Этот — четвертый. Три раза бежал.

Так я и знал: заведет разговор о побеге.

— Куда бежать? Как? Вот послушай.

Слева доносилось! «Господи Иисусе Христе, помилуй мя...»

Петро спросил:

— У тебя есть мать?

Зачем это? Я не хочу помнить ни о чем!

— Нет у меня никого. И меня нет.

— Врешь! — сказал Петро. — Есть у тебя мать. И ждет. Мать, Алешка, это такое дело... Она чует, пока ты жив! Не смеешь лишать ее этого чувства.

На этот раз Петро больше ничего не сказал, но теперь каждый вечер он сообщал какую-нибудь новость. То узнал от вольнонаемных газосварщиков сводку Совинформбюро: «под Севастополем немецкое наступление провалилось», то прослышал, будто поблизости пошел под откос немецкий эшелон.

— Сам он пошел, что ли? Ясно? Ты пойми, Алешка: живем не среди палачей и сумасшедших. Живем среди своих!

— Знать, где проходит линия фронта... — сказал я.

Вероятно, Петро понимал эти слова лучше меня самого. Он положил руку мне на голову:

— Вот здесь, в наших головах проходит сейчас линия фронта, последний оборонительный рубеж.

Постепенно из простоватого мужичка, который спас меня на регистрации, Петро превращался в командира.

— Чего ты от меня хочешь, Петро?

— Слушай. Река есть река, пока течет. Вынь рыбу из воды — погибнет. Не дай бензина мотору — заглохнет. Не дай растению дождя — увянет. А солдат — всегда солдат.

— Понятно.

— Ничего тебе еще не понятно!

Я был зол на него. Он тормошил меня. Не давал уйти в единственное мое убежище — тупую отрешенность. Он приказывал и смеялся, сравнивал меня с полоумным богомолом:

— Тот тоже уходит, заглушает волю молитвой. Я хочу, чтобы ты остался человеком, Я требую этого, как старший по возрасту и по званию. Я хочу, чтобы твоя мать дождалась тебя.

— Кто ты такой, черт возьми... Кто вы, наконец?

— Говори мне «ты», как говорил. Здесь для всех — рядовой солдат. Самое высокое звание. И ты — солдат. Это — спасение.


2

Он все-таки добился своего. Теперь я сам старался преодолеть болезненную апатию. Вспомнилось морское правило: укачивает тех, кто бездельничает. А если от работы тельняшка мокрая, то никакая морская болезнь тебя не возьмет.

Моя тельняшка давно истлела, а шелагуровский хронометр был до сих пор цел. И снова я прислушивался по ночам к его тихому ходу, укрепляя себя в уверенности, что каждая прожитая секунда работает на меня. Это еще не было возвращением в строй. Иногда казалось: все разговоры Петра — самообман. И нечего барахтаться. Если не сдохну с голода, сойду с ума.

В те дни Петро доверил мне первую тайну. В лагере создан штаб подпольных боевых групп. И первое задание: искать и прятать все, что может служить оружием. Наблюдать за немцами, изучать их повадки, склонности. Замечать, когда они появляются на территории лагеря, когда уходят.

— Вот, к примеру, зондерфюрер Кроль, — говорил мне Петро. — Его оружие — не только пистолет и нагайка. Понаблюдай за ним.

Этого Кроля военнопленные боялись больше, чем самого лагерфюрера — коменданта-лагеря. Черноволосый и черноглазый, Кроль мало соответствовал арийскому типу и, может быть, поэтому особенно старался проявить свой истинно немецкий дух. Дробно семеня маленькими сапожками, коренастый Кроль весь день шнырял по лагерю. Он натравливал русских и украинцев друг на друга и тех и других на армян, грузин, узбеков. Об евреях вообще не было речи. Их немедленно уничтожали. Каждый новый хефтлинг*["42], появившийся в бараке, мог оказаться шпионом Кроля. За последние дни непонятным образом были выявлены три командира Красной Армии и два еврея, числившихся армянами. Командиров за обман послали в штрафлаг, а евреев Кроль расстрелял собственноручно на аппельплаце.

Вскоре после получения задания Петра я услышал разговор Кроля и белобрысого, анемичного оберштурмфюрера Майзеля, который был у нас арбайтсфюрером — начальником строительства.

В конце ноября ударил мороз. Полураздетые, валясь с ног, мы таскали в рогожах кирпич. К Майзелю подошел Кроль.

— Чем скорее они сдохнут, — сказал он, — тем лучше. Пришлют новых.

— А пришлют ли? — возразил Майзель. — Бои идут на тысячу километров восточнее. А наши на этой баланде долго не протянут.

Майзель сказал «баланда» по-русски, но я отлично понял все остальное, хотя они говорили по-немецки. Меня потрясло другое: тысяча километров восточнее! Это где-то неподалеку от Волги. Я прислушивался, наклонившись над кирпичами.

— Смотри, он, кажется, понимает! — сказал Майзель.

— Mich wurde sehr ihre Meinung zu dieser Frage interessieren!*["43] — издевательски спросил Кроль.

Я стоял перед ним с шапкой в руках и молчал.

— Говорить! Бистро! — приказал Кроль. — Ти понималь немецки язик?

— Нет, господин офицер, я услышал слово «баланда», и мне захотелось есть.

— Есть, есть, есть! — повторял Кроль и при каждом слове бил меня кулаком по лицу. — Работайт надо! Работайт!

Вечером я рассказал Петру о подслушанном разговоре. Его удивило, что я так хорошо понимаю по-немецки.

— И говорить можешь?

— Свободно.

— Учтем! — сказал Петро. — Это может пригодиться. Только вот что: пусть никто не подозревает, что ты знаешь немецкий. Кстати, где это ты выучился? В институте?

— Нет, дома. От одной немки.

Он больше не расспрашивал, а я не стал говорить ему об Анни. Говорить и думать было трудно. Мороз сковывал мысли. Руки и ноги были у меня обмотаны тряпьем. Найденный под лестницей рукав телогрейки прикрывал шею и грудь. Но чем заглушить мысли, чтобы не думать о хлебе? Хлебом называли запеченную смесь половы, отрубей и опилок. Мой желудок пока выдерживал эту пищу. Многие заболевали. Их отправляли в ревир — лагерный госпиталь. Оттуда не возвращался никто. Было еще одно наводившее ужас место — штрафблок, бетонированный погреб, в котором за несколько дней человек становился инвалидом.

И все же, несмотря на ежечасную угрозу гибели, воля более сильного человека постепенно освобождала мою собственную волю, скованную холодом, голодом, отчаянием и одиночеством. Если раньше передо мной были только палачи и их жертвы, то сейчас появилось вновь, хотя и в совершенно непривычной форме, понятие «противник». Не стихийное бедствие, а конкретные носители зла — фашисты и их холуи.

И подпольная организация уже вступила в борьбу с ними. Может быть, Петро действовал слишком смело, но поначалу и нельзя было иначе. Я видел, что он использует каждую возможность для привлечения новых людей и для укрепления своего авторитета.

Этому способствовал случай с Павликом, пареньком лет шестнадцати, который как-то ухитрился получить вторую порцию «обеда». Виновного обнаружил Севрюков, льстивый трус, уборщик в лагерной канцелярии. Он подкармливался там, но не упускал своей доли из общего котла.

Мальчишку уже собирались бить, когда подоспел Петро. Он отшвырнул Севрюкова и загородил перепуганного насмерть Павлика:

— Вы солдаты или полицаи? Убьете пацана за ложку бурды! Кто его тронет, будет иметь дело со мной! — Он крепко встряхнул Павлика: — И ты хорош! Чтоб это было в последний раз!

Все потихоньку разошлись. И главным было то, что в лагере, где фашисты насаждали волчий закон: «Каждый против всех и все против каждого», восторжествовала человечность.

Севрюков, однако, затаил злобу против Петра, Через несколько дней, возвратившись с работы, мы застали в бараке Севрюкова. Он вскочил с чужих нар и пошел к своему месту, а на том месте, где спал Петро, открыто лежал обломок штыка с деревянной рукояткой.

Петро поднял самодельное оружие:

— Кто это положил здесь? Ты, Севрюков?

— Оно лежало, — заюлил Севрюков, — я вошел, а оно лежало!

— Он сам подкинул! — закричал Павлик.

Люди надвинулись на Севрюкова. Он невнятно залопотал:

— Не подкинул... Сел на нары... Заблестело... Потянул...

— Сейчас мы тебя потянем! — сказал один из заключенных.

— Чего в чужих нарах копался? — спросил другой.

— Погодите. — Петро подошел к Севрюкову. — Никто не видел этой штуки. И ты, Севрюков, не видел. Понятно?

— Понятно, конечно, понятно, за кого ты меня считаешь?

— За сволочь, — пояснил Петро. — Повтори приказание!

— Я не видел этой штуки, — послушно повторил Севрюков.

В барак вошел охранник. Вероятно, он слышал все, стоя за дверью. Отступать было поздно. Сунув оружие под куртку, Петро спокойно сказал:

— Вы, господин вахман, тоже ничего не видели и не слышали. А если вы все-таки что-нибудь слышали, то судить вас будет не военный суд Красной Армии, а суд временно находящихся в плену красноармейцев.

Я заметил, что подлецы и садисты, за редким исключением, — трусы. Охранник не донес, хотя одного его слова было достаточно, чтобы Петра бросили в штрафблок.

С этого дня Петро стал признанным руководителем барака. Он обладал удивительным свойством притягивать и подчинять людей. Даже капо старался сохранять с ним добрые отношения.

Когда-то Петро был агрономом. Он рассказывал о заповеднике Аскания-Нова, вспоминал, какие там были растения, как приручали диких животных: оленей, косуль, даже медведей.

— Хорошая была работа! — Его глаза теплели, лицо молодело. — Хуже, когда из человека делают зверя. Вот к тому тянут фашисты. Сначала свой народ перебесили, теперь за нас взялись. Только ничего из этого не выйдет. Человек есть человек. Его дело растить, воспитывать и растения, и людей...

— И немцев? — спросил кто-то.

— И немцев! — кивнул Петро. — Только прежде фашистскую погань будем выжигать до корня. Приходится ведь в сельском хозяйстве — крапиву, волков. Ну, а потом и немцев воспитывать. — Он устало улыбнулся, будто видел далекие, скрытые от нас времена. — Это с точки зрения агронома.


3

Вероятно, Петро был хорошим агрономом, но имел он и другое призвание: поддерживать в людях собственное достоинство и веру в жизнь.

Вечером, после двенадцати часов работы на морозе, нас, как обычно, заперли в промозглом бараке. Петро завел разговор с Бирюковым, бывшим командиром зенитного орудия. Накануне Бирюкова избили за какую-то пустяковую провинность, и в довершение он остался без обеда, потому что, перевязывая руку, опоздал в строй.

Петро вытащил из-под тряпья кусок черствого хлеба:

— На, ешь! В воде размочи.

Бирюков поднес хлеб ко рту и тут же отдал его Петру:

— Не надо. Твое. Ешь сам, а мне все равно не долго...

Петро принес воды, размочил хлеб и снова отдал Бирюкову, который мелко дрожал в углу, кутаясь в обрывки шинели. На этот раз Бирюков не удержался. Потом Петро вывернул карман и ссыпал на ладонь горсточку махорочной пыли. Кто-то протянул клочок газеты. Бирюков торопясь скрутил цигарку.

На осторожные удары кресала явился капо Запруда:

— Сдурели, что ли? Раскурились в бараке! В карцер захотели?

Петро миролюбиво похлопал его по плечу:

— Один раз можно. Видишь, человеку плохо?

— Всем плохо, — сказал капо, почесывая бороденку.

Раскулаченный галичанин, Запруда встречал немцев хлебом-солью, а они, за сокрытие продуктов, отправили его в шталаг. Здесь его назначили капо. Запруда старался вовсю, но и с нами ссориться не хотел.

Поворчав, капо удалился, а Петро подождал, пока Бирюков выкурит крохотную цигарку, потом спросил:

— Скажи мне, Бирюков, почему зенитчики даже в начале войны не боялись самолетов? Вот ты, к примеру, зенитчик...

— Был. Хефтлинг я теперь. Чего за душу тянешь?

— А все-таки, — настаивал Петро, — вспомни. Налетели «юнкерсы». Каждый прижимается к земле. От воя этого берет оторопь, а вы стоите на горбушке и смолите из своей пушчонки. И бомбы все вам, и осколки вам, а вы стоите и знай лупите. Когда мимо, а когда и в цель, но главное — стоите!

— А что еще делать? Такая работа. Был бы ты зенитчиком, тоже стоял бы.

— То-то и дело! Зенитчик в этот момент воюет. Нет на войне хуже бездействия. От него и страх и тоска.

Я вспомнил свой единственный морской бой. Пока ничего не делаешь — страшно, а стоишь сам у штурвала — для страха нет места, потому что ты действуешь.

— Нет хуже бездействия на войне, — повторил Петро.

— Так то на войне... — протянул Монастырев.

— А мы где? — вскочил Петро. — Где? На свадьбе?

— На похоронах, — сказал Монастырев. Он сидел на нарах под самым потолком, свесив тощие ноги.

— Да, на похоронах, — согласился Петро, — если хотите стать покойниками. Нравится тебе такая должность, Монастырев? Мне не нравится. А раз не нравится — значит, я солдат, а не хефтлинг. Ты, Бирюков, и ты, Павлик, и ты, Монастырев, и Алешка, — все вы солдаты и все вы будете воевать, а не подыхать!

Снова появился капо Запруда:

— Кончайте партсобрание! Из-за вас сам пропадешь.

— Ладно, — сказал Петро, — кончаем. А ты, капо, помни, что слышал все и никаких мер не принял.

Вот это был поворот! Запруда даже рот разинул:

— Ты хочешь, чтобы я доложил про твою агитацию?

— Нет. Не хочу. И ты не доложишь. Мы тебя не подведем, а ты помалкивай. Знаешь, что такое нейтралитет?

— Не морочь голову! — рассердился капо. — Бунтуешь народ, а я буду помогать?! Может, меня в партию запишешь?

Петро рассмеялся:

— В партию тебя не примут, а простить твои грехи могут, если не станешь нам поперек дороги.

Все разошлись. Через несколько минут раздавался только храп, прерываемый тяжелыми вздохами. Павлик что-то бубнил спросонок, совсем как маленький, привалившись к крепкой спине Петра. За решетчатым окошком сыпался снег. Потеплело. А может быть, потеплело оттого, что снова я не один, а словно бы опять на корабле. Только этот корабль занесло в очень далекое море, какого нет ни на одной карте, даже на туманных и зыбких изображениях далеких планет.


4

В конце декабря у нас уже сложилась группа людей, которые полностью доверяли друг другу. Такие группы были и в других бараках. Ими руководил штаб. Из членов штаба я знал только Петра, Владимира Антоновича и Бориса Шилова.

Владимир Антонович считался в лагере сержантом-сапером из запасников. На самом деле он был кадровым военным инженером. Чем-то он напоминал мне дядю, Михаила Андреевича. Тоже высокий, чуть сутуловатый, бровастый. И руки у него совсем как у дяди — большие, осторожные, не знающие покоя. То они мастерили мундштук или кресало, то чинили обувь.

Ленинградский паренек Борис Шилов служил бортмехаником. Его самолет сбили под Киевом. Шел к своим и угодил в концлагерь. Там его вместе с трупами выбросили на свалку. Добрые люди подобрали, выходили. Снова пробирался к линии фронта и оказался в нашем лагере. При встрече с немцами он опускал глаза, чтобы скрыть ненависть, которую излучали его неподвижные зрачки. Жажда действия сжигала его. Петро поручил Борису собирать материал для подпольной газеты.

От своего отца-полярника Борис слышал, что челюскинцы выпускали на дрейфующей льдине стенгазету «Не сдадимся!». Так мы и назвали нашу, умещавшуюся на одном листке. Это название нравилось мне. Может быть, оно напоминало отца, Сергия, ледоход.

Редактором избрали Владимира Антоновича. Посоветовавшись с Петром, он переписывал крохотные заметки каллиграфическим почерком. Газета выходила раз в две недели. Третий номер был особенный. Он открывался сводкой Совинформбюро о потерях немцев под Москвой. Эту сводку Петро получил через вольнонаемных рабочих. Были в номере даже стихи, грустные и довольно складные. Их писал наш пацан, Павлик. Он все время держался рядом с Петром, и, если бы тот приказал кинуться среди бела дня на коменданта, Павлик сделал бы это не раздумывая.

Некоторые считали газету «Не сдадимся!» бесполезной и опасной затеей. К ним относился Ферапонтов, горбоносый, седой не по возрасту казак неукротимого нрава. Он дважды побывал в штрафблоке. Нужно было обладать титаническим здоровьем, чтобы остаться живым.

— В игрушечки играете! — ворчал Ферапонтов. — Шибко помогут нам газетки! Лучше ту бумагу на раскурку пустить. Больше проку!

— Чего же ты хочешь? — спрашивал Петро. — Кинофильмы тебе тут крутить или устроить театр?

— Плевал я на тот театр! — огрызался Ферапонтов. — Отнять винтовки у охранников и в атаку на караулку! Тыща погибнет — дюжина уйдет к партизанам, и то хлеб!

Владимир Антонович хмурил густые брови:

— Нельзя, дорогой друг! Попытка с негодными средствами. Самоубийство! Погодите.

— Интеллигенция! — вскипал Ферапонтов. — Через нее войну проигрываем. Годим, годим, а немец пока допер до Москвы.

Мне казалось, что Ферапонтов ненавидит инженера. Их отношения обострялись с каждым днем. Владимир Антонович никогда не отвечал на ругань. Он выслушивал все оскорбления, а потом срезал противника одной спокойной фразой:

— Из матюгов пулемета не соберешь! — Или так: — Был у меня боец. Всякий раз ругался по-новому. А ты — на один лад.

Большинство заключенных понимали, что и газета, и тайные визиты Петра в другие бараки, и связь с вольнонаемными — все это подготовка к большому делу, которое он взял на себя.

— Основное — сохранить костяк! — говорил Петро. — Спасать людей. Поддерживать надежду.

— Плевал я на ту надежду! — хрипел Ферапонтов. — К весне все передохнем. Некому станет надеяться.

Действительно, люди умирали почти ежедневно. От скоротечной чахотки. От истощения. От кровавого поноса. Больных немедленно забирали в ревир. Они исчезали навеки.

И все-таки организация «Не сдадимся!», получившая название от нашей газеты, продолжала расширяться. Боевые группы делились на звенья. Командир звена знал только своих бойцов и командира группы, а командир группы — одного из членов штаба и своих командиров звеньев. Эта система должна была предохранить нас от провала.

Я подчинялся непосредственно штабу. Такое исключительное положение удивляло меня. Что это — высшее доверие или наоборот? Все стало ясно, когда Петро сказал:

— Сегодня, Алеша, устраиваем тебе экзамен.

Владимир Антонович затеял со мной разговор по-немецки. Петро стоял рядом и слушал. Владимир Антонович остался доволен. Он улыбнулся, потер всегда зябнущие руки:

— Ну, Алеша, не ожидал! У тебя такая беглость речи и такое произношение, будто ты и думаешь по-немецки.

И тут я впервые понял, что, собираясь произнести немецкую фразу, вовсе не перевожу ее с русского. Немецкие слова и даже интонации сразу возникают в голове в ответ на вопрос.

— Не мне его экзаменовать, Петро, — сказал инженер, — он владеет языком куда лучше меня.

Петро кивнул головой:

— Все ясно. Подходишь. Будешь разведчиком нашего подпольного штаба.

Оказалось, что одного военнопленного из хозяйственной команды за какую-то провинность отправили в штрафлаг. Потребовался новый уборщик. Его должен был назначить капо Запруда. По настойчивому совету Петра капо назначил меня. Так я стал слугой герра Шмальхаузена, оберштурмфюрера СС, заместителя начальника шталага № 4037-бис.


5

Герр Шмальхаузен вставал рано. Выходил в трусах на мороз и упражнялся на турнике. Потом он принимал горячую ванну и завтракал. Когда оберштурмфюрер удалялся, я под присмотром денщика Прёля мыл полы, убирал, выносил из подвала бак, заменявший канализацию.

Бревенчатый коттедж состоял из спальни, кабинета-столовой и кухоньки. Из сеней открывались двери в кабинет и в кухню, а также в ванную. В кухне был люк, ведущий в подвал. На нем, поверх линолеума, стояла койка Прёля. Этим ходом пользоваться не разрешалось, поэтому проклятый бак с нечистотами приходилось вытаскивать через окошечко, прорезанное в нижних венцах сруба. Потом я нес его добрых полкилометра, чтобы опорожнить в ту самую канаву, куда выбрасывали трупы из ревира.

Я старательно выполнял свои обязанности. Вскоре Прёль сообразил, что может свалить на меня и свою работу — чистку одежды и обуви, стирку и утюжку. Тут я тоже угодил. Какой матрос не умеет выутюжить брюки или форменку? Чтобы не водить меня на обед, Прёль великодушно отдавал мне остатки с кухни. Эта пища по сравнению с лагерной была великолепной. Скоро я почувствовал, что сил у меня прибавилось.

Прёль целыми днями дремал в кресле. Иногда, чтобы не заснуть окончательно, он закуривал сигарету или выпивал рюмочку шнапса. Этот денщик держался с достоинством преуспевающего адвоката. Щеки его были оттянуты, на манер двух кошельков, ежедневным тщательным бритьем. Важный, гладкий, с пробором, проведенным, как па линейке, он величественно тыкал пухлой ручкой, указывая, что убрать, принести или вымыть.

Проглядывая какой-нибудь журнальчик с голыми девицами, Прёль бросал на меня время от времени критический взгляд и, убедившись, что все сделано по его вкусу, небрежно ронял:

— Ein gut gedrilltes Automat!*["44]

Мне не доверялось только приготовление пищи. Обедал Шмальхаузен в офицерской столовой, а завтракать и ужинать любил дома. Прёль вдохновенно творил замысловатые блюда. Когда-то он был поваром, потом метрдотелем в одном из первоклассных ресторанов Гамбурга. Больше всего Прёль боялся Восточного фронта — и попал именно туда. Должность денщика явилась для него спасением, но чистка сапог, а тем более уборка казались ему унизительными, поэтому такой автомат, как я, был для Прёля просто находкой.

Иногда Прёль устраивал мне проверку. То обронит перочинный нож, то оставит деньги на кухонном столе. Я немедленно приносил ему «потерянное» и, поклонившись, отдавал:

— Герр гефрайтер, пожалуйста!

Однажды я укусил себя за язык, когда с него чуть не сорвалось «битте».

Через месяц Прёль настолько уверовал в мою благонадежность, что оставлял меня одного, уходя за продуктами или за почтой. Герр гефрайтер знал: убежать я не могу. Коттеджи офицеров охранялись. Но я и не думал о побеге. Я наблюдал, приучал себя замечать даже незначительные мелочи. И всё, что я видел, возвратясь вечером в барак, докладывал Петру.

Как-то раз я спросил его:

— Когда?

— Когда накопим силы и сложится подходящая обстановка.

В каждом бараке шло накопление сил. С помощью вольнонаемных рабочих пополнялся наш арсенал. Котлы с баландой и баки для нечистот служили транспортными средствами. Мелкие детали приносили под бинтами и в поленьях дров. Удалось припрятать кое-что из найденного при разборе завалов мусора и щебня. Кусок железной трубы, напильник, лезвие бритвы — все это было оружие или средство для его изготовления. Уже зимой пленные обнаружили под снегом противотанковые мины. Владимир Антонович сумел разрядить их. Тол запрятали, а корпуса зарыли в снегу. Ночами мастерили ножи. Миллиметр за миллиметром, с величайшей осторожностью затачивали железные скобы.

Вероятно, капо Запруда замечал эту тайную работу, но его сковал двойной страх: перед эсэсовцами, которые не простят ротозейства, и перед нами, особенно перед Петром.

Петро торопил меня:

— Пока что твоих сведений маловато. Действуй решительнее! С тех пор как этот дурень Прёль потерял бдительность, у тебя открылись богатые возможности. Проверь карманы у Шмальхаузена. Проберись в ящики стола.

Последнее удалось без труда, когда Прёль отправился на склад за яйцами и сахаром. В правом ящике, среди бритвенных лезвий «Soldatenfreund»*["45], запонок и прочей мелочи, лежала обойма с патронами к парабеллуму. Я не тронул ее. Был здесь еще пакет с фотографиями на тисненой бумаге. Герр Шмальхаузен — в кругу семьи, с девочкой лет пяти на коленях. У девочки в руках кукла.

Письма, много писем — все от жены. «Мой пупсик, я так соскучилась...», «У кузена Франца неприятности. Попался на операциях с продовольственными талонами...», «Вилли убит на Восточном фронте...», «Мой любимый, мне нужна русская норка...».

Теперь — левый ящик. Что здесь? Опять фотографии. Жаль, нельзя послать их фрау Шмальхаузен. Полураздетые и совсем раздетые девушки с бокалами и без бокалов. Черт с ними! А это? Зачем они делали эти снимки? Шмальхаузен и еще двое — в ряд. Руки у всех вытянуты. Пистолеты уперлись в затылки людей, стоящих на коленях у края рва. Лиц не видно. Только затылки, тонкие шеи, узкие плечи. Это же женщины! Остриженные под машинку...

Я выронил фотографию. Спокойно! Поднять! Положить на место, как лежало.

Куда сложнее было обследовать карманы оберштурмфюрера. Все-таки я улучил момент. Шмальхаузен занимался гимнастикой во дворе. Прёль готовил емузавтрак, а я мыл пол в кабинете. Рискнуть? Да, необходимо! Я вытер руки и тихо вошел в спальню. Черный мундир с одним погоном висел на спинке стула.

Тут я чувствовал себя, как на минном поле... Бумажник: деньги, служебное удостоверение... Левый карман — блокнот. Черт, как он неразборчиво пишет! Адреса, адреса, адреса — берлинские, мюнхенские, варшавские...

Все спокойно! Через щелочку между шторами видно, как Шмальхаузен поджимается на турнике. Между турником и окошком подвала — полузасыпанная снегом стрелковая ячейка. Из кухоньки доносится звон вилки — Прёль взбивает яичную пену.

Дальше! Столбики цифр. Июнь... Июль... Август... Это он записывал, сколько денег отложено на сберкнижку. Складывай, складывай, кровопийца, надеюсь, получать их будет уже твоя вдова...

Был еще в блокноте непонятный чертежик. Что-то вроде столба на подставке. Проставлен размер — 2 м 10 см. Сверху подвижная планочка. Под ней отверстие, сквозь которое просунуто что-то, напоминающее ствол пистолета с мушкой. Что это такое? Новый вид оружия? Скорее, похоже на штангу для измерения роста. Но при чем тут пистолет? А может, это не пистолет?

Я не стал ломать голову. Во внутреннем кармане лежало еще письмо. Приятель из Берлина сообщал Шмальхаузену, что ищет для него подходящую должность на территории самого рейха, так как шталаг через месяц будет реорганизован. Наиболее крепких и вполне обработанных хефтлингов направят в рейх. Остальные подлежат ликвидации.

Я сунул письмо в конверт и тут же услышал, как отворяется наружная дверь. Сейчас он застанет меня тут!.. Выйти не успею.

На ночном столике — пистолет. Вынул его из кобуры. Массивный парабеллум с удобной ручкой. А что скажет Петро?.. Так бездарно завалить все!..

Сию секунду он войдет. Медленно подымается рука с пистолетом, будто чужая, но не дрожит. Хороший пистолет...

Шум воды в ванной. Ну конечно, он же всегда после гимнастики идет прямо в ванную!

Когда я снова взялся за тряпку, руки у меня дрожали. Оберштурмфюрер съел свое рагу и ушел, а Прёль занялся журнальчиком. На цветной обложке — юные фройляйн в пестрых купальниках играют в мяч.


6

Я с трудом дождался вечера. Наконец Прёль отвел меня в барак. Выслушав мое сообщение, Петро спросил:

— А если тот берлинский приятель ошибся или у начальства изменятся планы?

Я ничего не мог на это ответить.

— Надо проверить, — сказал он. — Следи за письмами. Слушай.

Не очень-то хотелось мне снова проверять карманы Шмальхаузена. Петро понял, о чем я думаю, улыбнулся:

— Ничего не поделаешь, Алеша. Такая у тебя работа!

В бараке было тревожно. Писарь, наш человек, сообщил: Севрюков донес Кролю, что Владимир Антонович занимается сборкой оружия. Борис Шилов предложил убрать Севрюкова.

— К чему? Он уже донес, — возразил инженер. — Сорвем все дело. Даже мысли о нашем сопротивлении не должно быть у немцев.

— Хорошо, — согласился Шилов. — Но вам надо бежать.

— Фантазия, мой юный друг. Невозможно. А если бы и возможно, то за побег одного расстреляют сотню.

Решающее слово принадлежало Петру. Севрюкова не тронули, а все, что находилось под нарами Владимира Антоновича, перенесли в другое место. Никто не спал. Некоторые тихо переговаривались. Владимир Антонович подсел к Ферапонтову:

— Я на тебя не в обиде. Прошу об одном: будь спокойнее. Не нарывайся на скандал с охраной. Надо, чтобы было тихо.

Ферапонтов хотел было ответить обычной бранью, но вдруг почуял что-то необычное.

— Ты что, помирать собрался? — спросил он. — Чего это вдруг «не в обиде», «прошу» — гутаришь ровно поп!

— Может, и помирать, — тихо сказал Владимир Антонович, потирая пальцы. — Дело такое: видимо, сегодня придут за мной. Нашлись негодяи, доложили, что вожусь с железками.

Подошел Петро со свертком грязной одежды в руках:

— Переодевайтесь, Владимир Антонович. Думаю, получится.

— Это что — на смерть ему одежонка похуже? — спросил Ферапонтов.

— Помалкивай! — отрезал Петро.

Инженер уже успел натянуть полуистлевшие штаны и куртку.

Внезапно Ферапонтов вскинулся в ярости:

— Хватит! Никого сегодня не отдам, Антоныча — тем паче!

— Почему тем паче? — спросил Петро.

А я поддержал:

— Вы ж грызлись всегда. Пусть забирают. На что он нам?

Ферапонтов вдруг стих, сказал укоризненно:

— Алеха ты, Алеха, видать, считаешь ты Ферапонтова за круглого дурака. Не понимаю, что ль, каков он человек?

Он расстегнул телогрейку и откуда-то из глубины, из-под прелой ваты, извлек гранату «Ф-1» — маленькую «лимонку» с глубокой насечкой, тяжеленькую и грозную в мнимой своей уютности.

— Вот! — сказал он. — Кто взойдет — взорву себя и их! Не может больше моя душа.

Петро с удовольствием взвесил на ладони темно-коричневое яйцо, потом вернул гранату ее владельцу:

— Береги! Из этого яичка еще вылупится славный петушок.

Ферапонтов не знал о наших планах. Мы боялись его горячности. Пришлось сказать. Он принял известие о близком восстании с энтузиазмом, но тут же снова сник:

— А как же с ним, с Антонычем, значит? Как последние сволочи отдадим человека, чтоб самим сподручнее потом тикать?

— Его не отдадим, — сказал Петро, — умер Антоныч.

— Ты что ж, надсмехаешься надо мной! А это кто?

— Это — Сухов, — спокойно пояснил Петро, указывая на Владимира Антоновича. — Сухов, который умер сегодня днем.

Только тут Ферапонтов начал понимать:

— Министерская у тебя голова, Петро! Наверно, ты все ж большим был командиром — не меньше как эскадроном командовал!

— Забирай повыше! — усмехнулся Петро. — Дивизией!

Через полчаса явился зондерфюрер Кроль. Капо Запруда доложил, что Владимир Антонович сегодня скончался.

На его нарах действительно лежал труп в одежде с номером нашего инженера. А Владимир Антонович стоял по стойке «смирно!» у того места, где полчаса назад лежало тело Сухова.

Под нарами Владимира Антоновича обнаружили кусок железа, пустую гильзу и кремешки. Пусть Кроль успокоится. Мастерил покойник кресала, и ничего более. А Севрюкову мы сказали так:

— Ты все видел и все знаешь. Если пикнешь хоть полслова, утопим в выгребной яме. В канцелярию больше не пойдешь.

Наутро Севрюков сказался больным. Убирать канцелярию послали другого. Он заметил, что там идет перерегистрация. Кучи папок лежали на полу. Трещала пишущая машинка.

Были и другие факты, подтверждающие письмо приятеля Шмальхаузена. Лагерфюрер уехал на три дня. Около ревира выстроили за день небольшой домик. У дверей повесили вывеску: «Медицинский кабинет». В тот же вечер из первого барака туда повели на осмотр двенадцать пленных. Никто из них не вернулся. На следующий день таким же путем исчезло еще двадцать.

Петро принялся выяснять, не видел ли кто-нибудь, какое оборудование вносили в домик. Отозвался тощий Монастырев:

— Я видел. Как навесили двери, стали таскать туда разное барахло, что бывает в амбулатории. К примеру, бачок такой, что в него дуют, чтоб узнать, кто сколько выдует.

— Спирометр, понятно, — кивнул Петро. — Дальше!

— Весы, конечно. Потом рейка на подставке, какой рост мерют, только не из теса, а железная, крашеная.

Тут меня осенило: чертежик в блокноте Шмальхаузена! Штанга с дыркой для ствола пистолета. Это — орудие казни! Человека ставят к штанге якобы для измерения роста, и в это время кто-то сзади через маленькое отверстие пускает ему пулю в затылок. Именно в затылок! Это их излюбленный метод.

— Очень возможно, — согласился Петро. — Дело идет к развязке. Ждать нельзя. Как считаете, товарищи?

Все высказались за то, чтобы ударить в ближайшие дни.

— Все равно помирать, — заключил Ферапонтов, — так лучше под музыку!


7

Это решение было принято во вторник, а в четверг утром я узнал от Прёля, что двадцать второго февраля, в субботу, герр Шмальхаузен дает банкет в честь своего сорокалетия.

— Один абендброт ауф цванциг перзонен. — Прёль дважды показал десять растопыренных пальцев. — Ферштанден?

Я кивал головой, вытянувшись перед ним.

Но откуда двадцать персон? В лагере одиннадцать офицеров-эсэсовцев. Видно, ждут гостей.

Подготовка началась немедленно. Я таскал дрова, месил тесто, кипятил без конца воду, ощипывал индеек. Вечером я доложил нашим о готовящемся пиршестве. Петро заинтересовался:

— Кто эти гости? Постарайся завтра же выяснить.

Владимира Антоновича интересовало другое. Он спросил:

— Ты, помнится, рассказывал о подвале под коттеджем Шмальхаузена. Он только под уборной или пошире?

— Нет, пошире. Под кухней и кабинетом.

Владимир Антонович кивнул:

— Великолепно! Уточни, пожалуйста, завтра же размеры подвала и толщину пола. Определи место в подвале точно под обеденным столом. Очень прошу!

— Это приказ, — заключил Петро. — Ясно?

Мне вовсе не было ясно, зачем все это нужно. Я сказал:

— Есть!

На следующий день приготовления к банкету возобновились с новой силой. Шофер привез ящик коньяка. Прёль извлек из сундука кучу салфеток. Их надо было выгладить и сложить особым образом: голубые — корабликом, а розовые — цветком.

Я умышленно сложил розовую салфетку корабликом.

Прёль хлопнул себя по лбу, потом меня по щеке:

— Bist du aller blod! Die rosigen nur fur Damen!*["46]

Все ясно. Десять розовых салфеток предназначены для дам. Значит, эсэсовцев будет десять. Все, кроме дежурного.

— Двадцать второго февраля, в субботу, намечено развлечение с дамочками. Ну, мы им устроим развлечение в канун Дня Красной Армии! — сказал Петро, когда вечером я изложил ему свои выводы.

Мы лежали рядом на неструганых нарах. Голубая изморозь выступала на стенах. В бараке стоял нестройный гул. Он складывался из ночных стонов, тяжелого дыхания, кашля, сонного бреда. Сквозь этот тихий гул страдания, сквозь плотный, загрязненный воздух, сквозь стены, над рядами колючей проволоки мысли летели на волю. Если восстание удастся, Петро, конечно, пойдет к партизанам, и многие с ним. Ферапонтов, например, или Шилов. А мне надо пробиваться через фронт.

Мои мысли прервал шепот Петра:

— Слушай и запоминай. Решение принято. Такой случай не повторится. Мы подымемся по сигналу, который подашь ты.

— Я?

— Ты. Молчи и слушай. Вопросы потом. Здесь всего одиннадцать эсэсовцев. Утром пойдешь выносить бак. Тебе туда положат взрывчатку. Когда пир будет в разгаре, ты подорвешь всю банду. Инструктаж получишь у Антоныча. В двадцать три ноль-ноль — взрыв. Надеюсь, этого не потребуется, но... любой ценой. Понял? От тебя зависит все.

Петро приподнялся на локте. На фоне изморози его лицо казалось черным. Этот человек однажды спас мне жизнь. Кто дал ему право посылать меня на смерть?

Меня знобило, как на барказе перед высадкой под Одессой. Но Петро знал, что сердцем я уже принял его приказ. Когда-то он говорил мне: «Настоящий командир, отдавая приказание, всегда уверен в его выполнении». Он положил на мою руку свою, большую и теплую:

— Уверен, что ты сделаешь все.

Я только кивнул. Слова казались лишними.

— Когда ты уничтожишь офицеров, охранники растеряются. — Петро сказал «когда», а не «если», подчеркивая свою уверенность в успехе. — Они трусы, будут защищать свою шкуру, а наши пойдут на смерть. Все сразу ринутся наружу. Мы атакуем караульное помещение. Немцев-караульных — неполный взвод. Некоторые в увольнении. После взрыва беги в сторону ворот через лаз у овощного склада. К тому времени, надеюсь, угловая вышка будет наша. Все!

В конце барака шла тихая возня. Три человека, пригнувшись, пронесли что-то длинное. Я хотел взглянуть, что происходит, но Петро удержал меня:

— Знай свое дело. Это к тебе не относится.

— А что там?

— Все идет по графику. Севрюков и еще один подонок отравились окисью меди. Посуда плохая. Понял?

— Понял. Пойду к Владимиру Антоновичу за инструктажем.

— Погоди. — Он протянул мне нож. — Вот. Понадобится при монтаже взрывчатки, а может, еще для чего. И последнее. Если меня убьют, а тебе удастся прорваться к партизанам, пусть передадут на Большую землю, что Степовой погиб. Сте-по-вой. Забудь это имя и вспомни только там. Ну, по-вашему, по-морскому, — счастливого плавания!

Глава восьмая ОПЯТЬ В БОЮ

1

В субботу, еще затемно, я, как обычно, вытащил из подвала бак и понес его к канаве. Там меня встретили заключенные из второго барака. Мне был знаком только одноглазый, в бурой шинели.

Пока вахман прикуривал, одноглазый ловко опустил в мой бак объемистый сверток — шестнадцать килограммов тола. Возвращаться назад было труднее. Бак я держал за дужку одной рукой и слегка им помахивал, чтобы каждый видел: бак легкий. Так велел Степовой. Кто он на самом деле? Агроном из Аскании-Нова? Там действительно степи... В любой разведотдел передать о гибели Степового. Значит, его хорошо знают?

Я прошел мимо ревира. Слева остался освещенный четырьмя фонарями штрафблок. На аппельплаце уже шла утренняя проверка. Переводчик выкликал номера. Слабые голоса заключенных едва долетали сквозь морозную мглу. Колонна дыма стояла в безветрии над зданием собачника. Варят пищу для псов. Дальше — овощехранилище. За ним — колючая проволока вокруг офицерских коттеджей. Здесь должны проделать лаз для отхода после взрыва.

Рука болела, но я продолжал помахивать баком и шел довольно быстро. Говорят, своя ноша не тянет. Вот это была действительно своя ноша. Шестнадцать килограммов — пуд золота или бриллиантов значил бы для меня не более чем содержимое бака, которое я отнес в ров. Сейчас жалкий автомат, тупое животное, ассенизатор и сам кандидат в выгребную яму несет шестнадцать килограммов жизни. И легко, хоть дужка врезается в ладонь.

Я втащил бак в подвал, сунул тяжелый пакет в угол и отправился колоть дрова. Топор летал, как птичка.

Ни минуты времени! Отнести дрова в кухню, а приготовленные вчера — в ванную, Разжечь. Поскорее! Сейчас около семи. Шмальхаузен поднимается в восемь. Прёль обрядился в белоснежный медицинский халат и орудовал на кухне.

Шестнадцать часов до взрыва. Шестнадцать килограммов тола. Я повторяю инструкцию. Четыре пачки тола, двадцать пять сантиметров бикфордова шнура. «Жалко портить патроны, но больше пороха взять негде, — говорил Владимир Антонович, — шнур тонкий, не стандартный. Будет гореть две с половиной минуты или меньше. Заряд повесить под серединой стола...»

Я натираю пол. Шаг, два, два с половиной — от стены. Тут — середина стола. Шаг, два, пять — от той стены. Все ясно. Подвешу даже в темноте. Но когда?

— Коm her, du!*["47] — Прёль опять зовет. Он не поинтересовался моим именем. Для него я только хефтлинг.

— Слушаю, герр гефрайтер!

...Тряпки, вилки, пирожные, рюмки, сбитые сливки...

Хлопнула наружная дверь. Шмальхаузен ушел. Значит, без десяти минут девять. Он точен, как хронометр, этот оберштурмфюрер. А мой хронометр снова при мне. Три месяца, завернутый в последний клочок тельняшки, он пролежал в ямке под нарами. Теперь он со мной. И секунды работают на меня. Знал бы Шелагуров, для чего пригодятся его часы! Конечно, время взрыва можно определить и по стенным. Теперь все часы работают на нас. Даже те золотые, что на вашей руке, герр оберштурмфюрер.

Снег блестит. Хороший денек. Все-таки конец февраля. Небо уже весеннее. Дни длиннее. И скоро будет весна. Может быть весна без меня? Это трудно представить.

Фанерной лопатой откидываю снег. Он взлетает в воздух и рассыпается блестками. Морозец приличный, градусов десять, но мне тепло. И силы откуда-то берутся. Вот не околел же с голода в лагере, не попал в ревир, не попал в штрафблок. Мне везет! Мне определенно везет всю жизнь. Я исключительно везучий парень.

Так, дорожка расчищена. Дамы эсэсовцев смогут подъехать к самым дверям. Фу, даже жарко стало! Это работа для вас. А теперь — для меня. Против окошка подвала засыпанная снегом стрелковая ячейка. Долой оттуда снег! Эта ямка пригодится!

У меня несколько свободных минут. Прёль поглощен паштетом «сюзерен». Для его изготовления нужна желудочная травка — магенграсс. «Ее, конечно, нет в этой проклятой России, но можно заменить консервированной петрушкой». На кой черт я запоминаю все, что бормочет Прёль? Я должен помнить только инструкцию Владимира Антоновича: шнур вставить в углубление тола, проверить крепление, кончик шнура зачистить... А что, если сделать это сейчас? Владимир Антонович рекомендовал установить нашу мину попозже, но позже может не оказаться времени. Решено! Лопату в сторону, и через оконце — в подвал. Два с половиной шага от этой стенки, пять шагов вот от той. Стол — здесь. Что есть силы втискиваю два гвоздя рукоятью ножа в щели балки. Пакет тола подтягиваю потуже. Вставляю шнур. Коротенький, к сожалению... Ну вот, все. Кресало надежное. Владимир Антонович отдал свое. Только где кремешок? Неужели выронил? Ощупываю ладонями пол. Нет! Наверно, потерял в снегу. Размахался лопатой — вот дурень!

— Kom her, du! — Прёль давно звал меня и разгневался: — Schweinehund! Was machst du im Keller?*["48] Вниз? Погреб?

Я объяснил жестами, что утром в спешке плохо установил бак. Неужели у Прёля возникли подозрения? Как будто нет. В профилактических целях он закатил мне еще одну затрещину.

День продолжался. В кабинете пробило половину второго. Девять с половиной часов до взрыва!

Неожиданно явился Шмальхаузен. Пришел проверить, все ли готово к приему гостей. Прёль рапортовал, как на параде, А вдруг он скажет Шмальхаузену, что я спускался в подвал, и они пойдут туда? Поторопился я с установкой мины!

Шаги в спальне, в кабинете, в сенях... Вышли наружу...

Шмальхаузен ушел. Пронесло. Тишина. Только потрескивают дрова. Под салфеткой — груда пирожков. Горячие, с мясом, пахнущие до спазма в глотке. Только один! Нельзя! А вот пустой спичечный коробок из мусорной корзины возьму! Терочку — под подкладку куртки. И несколько спичек из коробки на полочке. Порядок! Теперь только ждать.

Прёль, наконец, уселся почитать «Volkischer Beobachter»*["49]. Я заметил заголовок статьи: «Русский генерал Зима уходит в отставку. Скоро начнут наступать немецкие генералы».

Все эти месяцы отчаяния и обреченности я мало думал о том, что происходит на фронтах. Когда Петро вернул меня к действию, новости с фронта снова стали интересовать меня. Однажды через вольнонаемных рабочих мы получили запись радиопередачи о разгроме немцев под Москвой. Мне запомнились слова: «Немецкое наступление исчерпало себя. Больше они наступать не будут». А Петро пробормотал: «Опять шапкозакидательство. Будут они еще наступать». Я спросил, почему он думает так. «Потому что у них еще много сил, — сказал Петро. — Мы их, конечно, разобьем, только не надо считать, что война уже идет к концу».

Эх, повоевать бы мне еще по-человечески! Боюсь не смерти, а страха смерти, который может связать в последнюю минуту, удержать руку. «Только тот свободен, — говорил Петро, — кто не боится страха смерти». Я не раз преодолевал его, но можно ли избавиться от него совсем?

Прёль кашлянул, потер ладонями оттянутые полированные щеки и сказал самому себе:

— Что ж, пора готовить горячие блюда.

Мое горячее блюдо было готово. Оставалось только подать его своевременно.


2

Перед банкетом Прёль дал мне подробнейшие наставления. Главное — подача блюд и уборка пустых тарелок. Подавать только слева, убирать справа. Горячие напитки наливаются на кухне.

Я обнаружил редкую понятливость. Прёль остался настолько доволен, что подарил мне сигарету. Я сунул ее за ухо и низко поклонился.

В десять вечера я уже стоял у двери в белой кофте поверх поношенной немецкой формы. Прёль, во фраке, с напомаженным пробором и в белых перчатках, встречал гостей у входа.

Пятьдесят пять минут до взрыва!..

Два автомобиля подкатили к самому крыльцу. С облаком морозного пара первым ввалился лагерфюрер, которому пришлось нагнуться, чтобы войти в сени. За ним — Шмальхаузен, Майзель со скрипкой в футляре. Эсэсовцев было восемь, и с ними девять женщин. Последней вошла круглоглазая, в шубке из серого каракуля. Ее мускулистые ноги, несмотря на мороз, обтягивали прозрачные чулки, и кожа на ногах была красной.

— О как тепло! — прохрипела она неожиданным басом. — Как есть варм! Господа, майне геррен!

Высокая блондинка, красивая, с четким вырезом ноздрей, бойко лопотала по-немецки. Остальные коверкали немецкие слова, как они уже исковеркали свою жизнь. Признаться, я испытывал к ним не больше сожаления, чем к отбивным и пирожным, которые пойдут на потребу немцам, а потом вместе с ними взлетят на воздух, если... если все получится, как намечено.

Блондинка попросила передвинуть стол к дверям спальни и поставить его поперек.

— Мне нужно пространство, чтобы петь! Вы будете видеть меня как бы на сцене.

«Произношение у тебя неважное, немецкая подстилка, — подумал я. — Если передвинут стол, взрыв придется сбоку. Некоторые, пожалуй, уцелеют».

А тут еще хрипатая Тамара добавила:

— Конечно, майне геррен, передвигать дер тыш. Их кан нихт танцевать цыганский танец. Нет места.

— Желание дам — закон для офицера! — галантно заявил Шмальхаузен.

Мы с Прёлем начали передвигать стол. Майзель и еще один эсэсовец помогали. Дамы держали в руках соусники и бокалы. Лагерфюрер возвышался подобно монументу с бутылками шампанского в руках. Он не сводил глаз с самой юной гостьи, накрашенной щедро и неумело, как манекен в плохой парикмахерской. Ее звали Кетхен. Остальные женщины, привычно оживленные, держали себя свободно, а эта поминутно поправляла широкий вырез парчового платья, напряженно улыбалась и не знала, куда девать руки. Она, наверно, впервые, решил я, стесняется.

Стол с трудом поместился поперек комнаты. Лагерфюрер уселся посреди широкой стороны, спиной к спальне. Рядом с ним немедленно села блондинка Элиза. (До прихода немцев она, конечно, была просто Лиза.) Шмальхаузен как хозяин сел в торце стола. Рядом с ним — молоденькая Кетхен.

Черные мундиры и пестрые платья мелькали у меня перед глазами, я едва удерживался от того, чтобы не смотреть на часы. Появился еще один эсэсовец. Отсутствовали только дежурный и Кроль. Выйти было невозможно ни на минуту, потому что я как привязанный следовал с блюдом в руках за Прёлем.

Снова отворилась дверь. С фуражкой в руках вошел дежурный. Что-нибудь обнаружено! Нет, он зашел только поздравить Шмальхаузена и сообщить, что зондерфюрер Кроль задерживается вместе со своей дамой. Он прислал денщика из поселка.

Когда дежурный вышел, Шмальхаузен позвал Прёля:

— Ну, раз больше ждать некого, запри наружную дверь, а ключ отдай мне.

Вот это оборот! Чтобы пролезть через окошечко в подвал, надо выйти наружу. Есть еще черный ход, из кухни, но может помешать Прёль.

Эсэсовцы уже изрядно набрались, Лагерфюрер совсем обмяк. Только Шмальхаузен как огурчик.

Двадцать два часа двадцать восемь минут. Тридцать две минуты до взрыва! Элиза встала. Собирается петь.

Прёль отдал ключ Шмальхаузену, и тот положил его у своей тарелки, Элиза пела:

«Реве та стогне Дніпр широкий...»

Майзель аккомпанировал ей на скрипке, Немцы без всякого интереса слушали песню, которую я знал с детских лет. Эту песню любил отец. Пела бы хоть немецкую!

Ей похлопали без энтузиазма. Женщины ворковали со своими кавалерами. Лагерфюрер поднялся над столом, расплескивая коньяк из бокала:

— За то, чтобы Днепр всегда орошал немецкую землю!

Офицеры закричали!

— Зиг-хайль!

Пусть кричат. Они не знают, что Днепр придет на немецкую землю, и Волга, и Дон, и мой Южный Буг. А я сам приду?..

Прёль раскладывает по тарелкам отбивные, Обязательно слева — immer von links! Von links!*["50]

Я иду за ним и накладываю гарнир... Von links! Von links!

Двадцать четыре минуты до взрыва!

Сейчас — в кухню, через кухонную дверь — наружу. Перевесить заряд, проверить крепление шнура. Он горит две с половиной минуты... или меньше, но я успею все равно... Окошечко. Стрелковая ячейка у турника...

Снова пела Элиза:

Wer reitet so spat durch Nacht und Wind?
Das ist der Vater mit seinem Kind...*["51]
Мало тебе, падло, украинской песни? Взялась за немецкие. Именно эту пела Анни за стеной. Если сейчас не уйду, потеряю все, испугаюсь, раскисну. Не надо думать об Анни. Надо только перевесить заряд и поджечь шнур. И пора. Двадцать минут!

Ну, иду. Но куда это черт понес ту молоденькую, Кетхен? В уборную, что ли? Чего доброго, заметит, как я выйду.

Я положил на тарелку Майзеля последнюю порцию гарнира и вышел в сени, прикрыв дверь. Дверь уборной открыта. Там никого. Заглянул за угол, в темный закуток, и там увидел неузнаваемое, оскаленное бессильной ненавистью, как у пойманного зверька, лицо Кетхен. Помада и румяна исчезли в темноте. Огромные зрачки яростно впились в меня. Что-то стукнуло об пол, она сунула руку за пазуху, и ствол пистолета взметнулся из темноты. Я инстинктивно схватил его, вывернул руку с пистолетом, как учил когда-то Голованов. Прижатая к стене, обезоруженная, она пыталась вцепиться мне в горло.

— Ты что, сдурела?!

— Русский! — Она плюнула мне в лицо, и я понял.

Я зажал ей рот ладонью:

— Тише! Пропадем оба! Я — советский разведчик.

Если есть на свете бог, то это он сделал так, что во время этой свалки Элиза закатила последнюю руладу, которая потонула в хлопках аплодисментов. Кто-то провозглашал тост.

А в это время в закутке между уборной и ванной наши мысли и слова, как бесшумные выстрелы в темноте, несколькими вспышками осветили все. Я вернул ей маленький дамский пистолетик:

— Зачем? Вот с этим?

— Нет!

Она подняла с пола гранату «РГД»:

— Не успела вставить запал. Хотела всех сразу...

— Кто послал?

— Сама!

— Врешь!

— Неважно. Вот сейчас — время.

— Ты знаешь?

— Я одна могла пройти. Офицер пригласил.

Там, в кабинете, Тамара отплясывала цыганский танец. Немцы хлопали в такт, женщины визжали. Кетхен вырвалась от меня:

— Скорей гранату! Сейчас — время!

— Не время!

Оставалось еще двенадцать минут. Неужели и эта безумная девчонка погибнет вместе с эсэсовцами? Я потащил ее в кухню. Сдвинул засов двери:

— Удирай!

Дверь не открывалась. Крючок! Все равно не открывалась. Я налег изо всех сил. Заперто на ключ! Проклятый Прёль! Окно! Решетка... Спустить девчонку в подвал через кухонный люк? Отодвигать кровать, линолеум?

Нельзя!

— Послушай, Кетхен...

— Я — Катя! Давай гранату! — Она дрожала как в лихорадке, рвалась со своей паршивой хлопушкой, которая в лучшем случае искалечит нескольких человек и подымет всю охрану.

— Катя! — Я с размаху дал ей пощечину. — Слушай! Я взорву их всех. А ты — в ванную. Приведи себя в порядок. Войдешь через несколько минут. У Шмальхаузена под тарелкой — ключ от парадного. Смотри на часы. Ровно без одной минуты встанешь. Если сумеешь выйти, обойди коттедж. У турника — яма. Спрячься. Прикроешь мой отход. Все!

Больше я не мог быть с ней ни секунды. Если я сейчас же не появлюсь, Прёль хватится, и все пропало.

До взрыва десять минут с половиной. Если спущусь сейчас в кухонный люк, могут успеть помешать. Я подхватил на обе ладони два блюда с паштетом «сюзерен» и понес их в кабинет. Прёль, увидев меня с заветным кушаньем, составлявшим гвоздь вечера, затрясся от гнева, а Шмальхаузен обрадовался:

— Дамы и господа! Сейчас вы попробуете такое, чего не подают даже у Максима в Париже! А где же малютка Кетхен?

Прёль взял у меня одно блюдо. Я со вторым успел пройти на ту сторону стола, которая примыкала к спальне.

Теперь все сидели за столом. Последней села рядом со Шмальхаузеном Катя, и сейчас, сквозь слой безвкусной помады и румян, я видел лицо обыкновенной девочки лет шестнадцати, детские губы и впалые от голода щеки. Только на одно мгновение мы встретились взглядами. Под насурьмленными ресницами две туго сжатые черные пружины — два солдата, выполняющие приказ.

Семь минут до взрыва! Налить бокал Элизе, ее соседу-эсэсовцу. Сейчас выйду из-за стола — и в кухню.

Бочком, бочком я двигался между дверью спальни и спинками стульев. Хотел протиснуться мимо Шмальхаузена, но в это время он поднялся для очередного тоста, задев меня локтем.

— Entschuldigen sie, bitte, Herr Obersturmfuhrer!*["52]

Кажется, впервые в жизни он взглянул на меня. Захватило дыхание: я сказал по-немецки! Ну и что? Он только чуть улыбнулся, а я жестом показал, что пройду через спальню.

Шмальхаузен утвердительно кивнул и начал свою речь, подняв бокал. Я попятился назад и, уже входя в спальню, успел увидеть. Катя взяла ключ.

Остается четыре с половиной минуты. Через спальню — в ванную, оттуда — в сени, в кухню. Это заняло несколько секунд.

— Пусть этот вечер сохранится в памяти каждого из нас... — громко и четко произносил Шмальхаузен.

Я осторожно сдвинул кровать Прёля, отвернул линолеум. Крышка легко поднялась.

Мыслей уже не было. Только действия. Спрыгнул вниз, опустил крышку. Снизу плотно не закроешь. Чуть светится окошечко. Хронометр показывает без четырех минут одиннадцать. Взрывать так? Нет, перевешу! Надо наверняка! Всех!

Крепко же я привязал этот тол... Нож! Не торопиться! Есть еще время... Точно считать шаги! Стена холодная, липкая. Четыре, пять, шесть... Я — точно под серединой стола. Надо мной — лагерфюрер и белая Элиза. Все-таки нас, матросов, научили вязать узлы. Тол на месте. Потуже вставить шнур. Готово!

Без сил опустился на пол... Я был мокрым, как в парилке. Щеки горели. Три минуты до взрыва! Чему радуюсь? До смерти... Петро… Оберштурмфюрер... Катюша... Сейчас она пойдет. Почему-то мысль о Кате вернула спокойствие. Я не один!

Достал подаренную Прёлем сигарету, терочку, спички. Закурил. Хорошо! Какие длинные эти минуты...

Двадцать два часа пятьдесят семь минут с половиной. Время!

Конечно, я не один! Мягкий хоботок бикфордова шнуpa щекочет щеку. Крепко затянулся сигаретой и прижал красный светлячок к пороховой мякоти.

Горит! Побежал огонек... Запах пороха...

Я не один! Отец, я и сейчас слышу твой голос: «Все — от моста! Взр-ы-в!»

Шнур должен гореть две с половиной минуты... Или меньше... Кидаюсь к окошечку. Без бачка пролезть ничего не стоит.

Над головой стук, топот. Прёль увидел непорядок:

— Haftling ist fortgelaufen!*["53]

Сейчас все всполошатся, разбегутся из-за стола. Шнур горит. Еще долго — целых две минуты... Люк открывается! Свет!

Так нет же! Не успеете!

Взмахом ножа я перерезал бикфордов шнур почти у самого заряда и поджег этот крохотный хвостик.

Горит!

Прыжком — к окну. В снег! Еще прыжок — и падаю в яму. Подо мной — теплое и живое.

— Катя! — кричу изо всех сил, но уже не слышу своего крика.

Оранжевая молния. Рев урагана. Удар. Боль в ушах. И черный снег.

Прямое попадание... Лидер тонет! Все — от моста...


3

Казалось, прошли часы. На самом деле — минута. Сухие губы щекотали мне ухо. Она что-то кричала, но я слышал только гул под черепом. Мороз схватил меня, когда отошло оцепенение. Я подумал: как же должно быть холодно ей!

Подняться во что бы то ни стало! Сейчас же!

Отодвинул бревно, разгреб снег и увидел небо. У коттеджа вырвало стену. Крыша съехала набок. Там горело. Тени копошились в дыму. С другой стороны, вдали, за турником, тоже горело.

Я подхватил Катю под мышки, вытащил ее из ямы. Она что-то совала мне в руки. Понял — граната! Мы побежали в сторону огня, мимо овощного склада. В это время звуки уже прорвались сквозь внутренний гул в моей голове — выстрелы, выкрики и шум многотысячной толпы, как шум моря. Часового на месте не было. Теперь не через лаз, а бегом, мимо будки, скорей к своим...

— Поспевай, Катя!

Кто мог бы понять, что творилось в лагере? Тьма и всполохи. Там, за аппельплацем, — прожектора, пулеметные очереди и человеческий рев. У собачника горел фонарь. Тут я увидел наших. Немец показался в окне. Он стрелял, и в него стреляли. Борис Шилов выбежал вперед. Я видел, как распахнулись двери. В светлом квадрате — немец и собаки. Борис бросил гранату.

Взрыв! Дым!

Один пес выскочил, промчался мимо. Шилов упал. Убили!

Я бросил свою гранату в окно, и свет погас, Мы побежали дальше, к воротам, как велел Петро. Теперь и справа и слева были люди. Хрипло дышали, кричали. Я видел на бегу, как выламывают дверь штрафблока. Но мне надо к воротам!

На аппельплаце шел настоящий бой. Я понял, что наши захватили караулку, потому что у многих были винтовки.

— Катя! Катя! — Она исчезла, и я не мог искать ее в этом хаосе.

Стало светлее. Горело со всех сторон. И всюду лежали тела. Убитые, раненые. Никогда я не видел столько убитых сразу. Толпа несла меня на аппельплац. Стало тесно, а впереди, в струе прожекторного желтого света, бежали и падали, падали и бежали по телам, под непрестанный треск пулемета.

И вдруг толпа ринулась назад. Меня сжало и понесло, а сзади тоже стреляли, рвались гранаты.

Тут я увидел Петра. Он стоял на том самом столе, за которым сидели писаря на поверках. Высоко подняв над головой винтовку, Петро кричал:

— Только вперед! К воротам! Иначе всех побьют! На угловую вышку!

Потом он снова исчез. Меня вышвырнуло из толпы на край аппельплаца. Здесь шел рукопашный бой. Ферапонтов, ухватив винтовку за ствол, размахивал ею как дубиной. Он раскроил череп охраннику, потом перехватил винтовку и ринулся один, как танк. За ним побежали вперед другие, и я тоже.

Лица возникали и исчезали. Я видел безумные глаза богомола. Он сидел на корточках. Монастырев перепрыгнул через него. Снова я увидел Петра, и он тоже увидел меня, радостно закричал:

— Алешка — живой! Пошли!

Перед воротами зияло в свете прожекторов свободное пространство. Пулемет с угловой вышки поливал эту площадку густым огнем. С другой вышки тоже стреляли. Ее очереди сюда не достигали, но она перекрывала кинжальным огнем сбоку подход к воротам.

На желтое световое пятно выплеснулось человек двадцать — тридцать, и тут же их скосило. Только одноглазый, тот, что вчера передал мне тол, еще бежал. Упал... Нет, опустился на колено. Выстрел. Второй. Третий. Все-таки он снял пулеметчика. Толпа кинулась к вышке. Впереди — Петро. Его обогнал Ферапонтов. Обгорелый, уже без винтовки, он карабкался наверх, ловко, быстро, выше, выше. Он уже на площадке, развернул пулемет в сторону боковой вышки.

Вот это да! Ферапонтов, казак, давай! Чего он возится там? Не знает немецкого пулемета? Давай же, Ферапонтов!

Уже другие бежали к вышке; тут Ферапонтов понял наконец. Очередь! Вот так! По той вышке. Порядок!

Он высунулся до пояса за перильца, что-то прокричал. Слов не понять: крик радости — торжество победы, месть, восторг... И рухнул вниз, ударился о булыжник, резко раскинул руки. На желтой от света мостовой — горбоносый полуголый казак, как на распятии. И черное пятно во лбу.

Но боковая вышка уже молчит, и нет кинжального огня, и крылья ворот распахнуты. Мы хватаем винтовки, мы срываем шинели с трупов охранников, мы спешим наружу, и людской поток идет, идет...

Идет река... Днепр придет в Берлин, и Волга придет, и мой Южный Буг, и я...

В этот час неистовой радости пробуждалась воля к жизни и свободе даже у тех, кто не штурмовал караулку, не дрался на аппельплаце и вообще не участвовал в восстании, Таких было тоже много. Они пассивно подчинились восстанию и, только выплеснутые за ворота его волной, поняли вдруг, что свободны.

Здесь я снова увидел Катю. Она бросилась ко мне.

— Я думала, никогда не увижу тебя! — кричала Катя, обхватив меня за шею. — Как тебя зовут? Скажи скорей!

Я напялил на нее немецкую шинель, и она бежала за мной вприпрыжку в своих туфельках и шинели, волочившейся по снегу.

Петро подозвал меня, крепко стиснул руку:

— Я не ошибся в тебе, матрос.

Впервые после взрыва коттеджа я посмотрел на часы. Четверть третьего! Три часа назад началось восстание. Расчет Петра оказался верным. Взрыв вывел из строя сразу всех эсэсовцев. Вахманы растерялись. Многие выскакивали из казармы в нижнем белье, без оружия. И все-таки победа обошлась дорого. Только полторы тысячи из шести тысяч заключенных смогли вырваться за ворота. Среди них не было ни Ферапонтова, ни Бориса Шилова, ни Владимира Антоновича, который погиб одним из первых на аппельплаце.

Петро повел нас в сторону леса. Не доходя с полкилометра, мы увидели цепочку огоньков. Они сползали с шоссе и шли прямо по целине. Гул моторов четко разносился в морозной ночи. Бронетранспортеры охватывали нас широкой дугой, оставляя открытой только одну дорогу — назад, в лагерь. Полукольцо сжималось, и рассыпанное под звездами наше маленькое войско не располагало никакими средствами для отражения этой атаки.

Вряд ли мы узнаем, кто вызвал эти машины. Их, вероятно, не меньше тридцати. Но какая разница? Мы были свободны четверть часа. Ради этого стоило взрывать коттедж и брать угловую вышку. Через несколько минут начнется бой. Тут, под звездами, на равнине, где и укрыться не за что и бежать некуда.

— У кого винтовки — вперед! — приказал Петро. — Единственный шанс для нас — прорыв. По свистку — перебежками, вдоль этой ложбинки, прямо к лесу!

А потом началась бойня. Убийство в темноте, на снежной равнине между лагерем и лесом, около четырех утра, задолго до восхода солнца.

Свет фар. Пулеметные очереди и трассирующие пули автоматов. Полукольцо сжималось. Это не было похоже на мой первый бой под Одессой. Это не было похоже на схватку у ворот.

Загонщики гнали дичь в мешок. Я не видел, как падают люди, потому что они падали в темноте и крики гасли в перекрестных струях очередей. Только огромное небо в звездах и стелющаяся над землей смерть. Рядом со мной Петро негромко сказал:

— Пошли!

Его верный адъютант, Павлик, заложил четыре пальца в рот и засвистел так, как мог свистеть только Вася Голованов.

И пошли в атаку бывшие хефтлинги. С винтовками без патронов и вообще без винтовок. Теперь я понял, что страха смерти может и не быть. Был страх одиночества и плена.

Петро вел нас по ложбинке, прямо на немецкие цепи, в широкий промежуток между бронетранспортерами. На бегу некогда оглядываться. Впереди — Петро, рядом с ним — Павлик, потом сутулый Монастырев бежит, вскидывая ноги. Человек с дубиной. Человек с лопатой. Человек с винтовкой. Это Бирюков, зенитчик. И еще один — летчик. Нет летчика — значит, упал. Раненых тут не будет.

Катя рядом, слева.

— Беги, беги, Катя!

Катя где-то сзади. Как она поспевает за нами в своих туфельках? Мельче снег. Ложбинка кончается. Сейчас... Сейчас...

Голубые и малиновые цепочки пуль. Уже видны каски. Остановиться нельзя. Стрелять только в упор. Пять патронов — пять немцев. Почему я до сих пор бегу? Где Петро? Где Катя?

...Ударило в плечо. Наверно, ранен. Почему же я бегу?

Пулемет — сбоку. За спиной у немцев. Один упал, второй... Из леса бьет пулемет. Пулемет бьет из леса. Бьет по немцам! Здесь, против нас, погасли цепочки трассирующих пуль. Темнота. Только сбоку, справа, — желтые глаза бронетранспортера. Идет наперерез. Стал. Застрял в канаве и, ревя моторами, отчаянно лупит из пулемета в пустоту, выше наших голов, прямо в небо.

Но мы уже в лесу. Вперед, вперед!

Кто-то кричит:

— Свои! Свои!

Остановился. Не могу перевести дух. Передо мной, среди деревьев, — незнакомые темные фигуры. Один из этих людей торопит:

— Скорей, скорей!

Глубокий снег, ветки по лицу, но выстрелы уже далеко.

— Катя!

— Я тут... — кричит где-то рядом. Вот она, под деревом.

— Ты ранена?

— Кажется, нет... Нет сил.

Пустую винтовку — за спину. Подхватил Катю на руки и понес. А тот торопит:

— Скорей, скорей!

Спускаемся вниз, в яр, снег по пояс, по грудь. Не видать ни зги. И вдруг светлее, мельче — поляна. Остановились. Слышу только свое дыхание, и сердце стучит как барабан.

— Все, кто прорвались, тут, — сказал незнакомый человек с наганом на ремне поверх гражданского пальто. Его лица не видно. Он считает нас, тычет рукавицей. Тридцать восемь осталось из тех, кто был под звездами.

Минут десять мы отдыхали. Молча сидели на снегу. Потом тот, незнакомый, сказал:

— Пора. На рассвете начнут прочесывать лес.

Его фамилия Попенко. Так его называют другие. Их только шестеро. Это они обстреляли немцев с тыла из пулемета.


4

К рассвету мы были на лесном хуторе. В котле бурлили щи. Женщина, закутанная до глаз темным платком, разливала их по мискам. Мы хлебали, обжигались, жались к печке, на которой мигал и чадил каганец.

Когда голод и холод отступили, Попенко занялся обмундированием. В лесном домике была припасена кое-какая одежда, а у нас — снятые с убитых охранников и солдат шинели, сапоги, суконные шапки с козырьком. Мне достались короткие немецкие сапоги, и теперь можно было шагать до самой линии фронта.

Петро критически осмотрел меня, потом спросил одного из наших, одетого в новую немецкую шинель:

— А погоны куда девал?

Только что сорванные погоны валялись под печкой. Их тут же прицепили на шинель, которую вместе с шапкой отдали мне.

— Вот так, — сказал Петро. — Теперь ты настоящий фриц.

— К чему это? — спросил я.

— Пригодится. Неизвестно, как будем выходить. Может быть, под твоей винтовкой, как арестованные. А почему кровь? Ранен?

— Пустяки, чуть задело.

Плечо саднило, но не сильно. Выходит, снова повезло. Те, кто был ранен сильнее, остались в заснеженной ложбине. Им уже не понадобятся ни шинели, ни сапоги. Петру пуля попала в левую руку. Обмотанная тряпками, она висела на ремне, согнута в локте. Казалось, что, разговаривая с Попенко, Петро держит на руках младенца.

— Ваше сообщение получили своевременно, — говорил Попенко. — В субботу вечером собирались идти навстречу, чтобы провести через лес, как прибегает Карпуша, говорит: сюда идет колонна. Ну, решили — пулемет есть! — ударить немцам в спину против той ложбинки. Только тут вы могли прорываться. — Он указал на парня в свитере, который чистил наган на печке, у каганца. — Расскажи, Карпуша.

Тот оторвался от своего занятия:

— Вы когда ушли им, значит, навстречу, а мне велели понаблюдать, замечаю в поселке Кроля. Баб они себе подбирали. Ну, Катя тогда вызвалась на диверсию...

Попенко стукнул своей трубочкой по столу так, что искры посыпались.

— Насчет диверсии вашей поговорим особо!

— Вы ж меня не взяли, — сказала Катя. — Карпуша рассказал про восстание, а тут эта вечеринка. Меня офицер пригласил...

Карпуша перебил ее:

— Я говорил, пойду сам, а она смеется: «Ты что же, себе грудки под свитер подложишь?» Мы отговаривали, а она: «Все равно пойду». Пришлось отдать ей гранату и пистолет.

Петро долго смотрел на Катю, потом устало улыбнулся:

— Как же это ты так? Могла Алешке испортить всю музыку.

Тут Катя вдруг расплакалась, как маленькая. Волосы у нее растрепались следы румян и помады еще оставались на лице, а поверх парчового платья была надета вахманская шинель.

— Об ней — потом! — отрубил Попенко. — Докладай про Кроля.

Карпуша с силой продернул тряпочку через канал ствола.

— Очень просто. У моей тетки живет на квартире одна девка. Путается с Кролем. Все немцы уехали с бабами на машинах, а Кроль ждал эту, свою. Тут староста прибегает сам не свой, говорит, в лагере пожар и выстрелы доносятся. Кроль на мотоцикл и укатил. Спрашиваю тетку — не видала ли, в какую сторону. Оказывается, по Ново-Бешевской дороге. Там стоит немецкая часть. Было это после одиннадцати. Ну, я — к вам, товарищ Попенко...

— А дальше, — сказал Попенко, — похватали на квартире кое-кого из наших. И нас бы взяли, только мы были уже за поселком, торопились к лесу. Теперь домой нельзя!

Я смотрел на этих гражданских людей, которые, не задумываясь, напали на регулярную немецкую часть, чтобы помочь нам вырваться из кольца. Верно говорил Петро: «Живем среди друзей!» И эта яростная девчонка Катя с ее диверсией, и Карпуша, который, кажется, ее любит, и Попенко с его трубочкой — свои! Наконец! Они, наверно, знают про Белобородова.

— Нет, ничего не слышал про такой отряд, — ответил Попенко. — Формируем свой. Оставайтесь.

— Посмотрим, — сказал Петро. — Пожалуй, пора двигать?

Попенко кивнул, удобнее устраиваясь у стенки:

— Как Сашко вернется из деревни Гречишки, доложит, что путь свободен, тогда и двинем.

Петро подозвал Катю. Они поговорили в уголке. Один раз она взглянула на меня, а Петро кивнул головой.

Каганец догорал. Все уже спали. Карпуша слез с печки и сел рядом с Катей. Она спала, уронив голову на стол.

Петро заметил, что я не сплю. Наклонился через стол:

— Что думаешь делать?

— Как это — что делать? Добираться к своим через фронт.

— А тут — чужие?

Мне стало стыдно, будто собираюсь оставить их в беде. Я стал объяснять, что должен воевать на флоте. Я же штурман, хоть без диплома, рулевой — на худой конец. Какая от меня тут польза? Подпольной работе я не учился...

— А кто учился? Надо бить Гитлера тут. Пусть снимают части с фронта — посылают против партизан. Нашим — самая лучшая помощь. Верно?

— Верно.

— А партизанская наука придет. О чем говорить? Ты уже начал. За взрыв представим к награде.

— Кто представит, зачем?

Он усмехнулся:

— Найдется, кому представить. А польза от тебя большая. Ты ж говоришь, как немец. В общем, работа будет.

Его веселый тон действовал сильнее приказа. Но мне надо идти по своему курсу, избранному еще на пирсе в Констанце.

Вошел один из людей Попенко, паренек вроде нашего Павлика. Попенко мгновенно проснулся, захрипел своей трубочкой:

— Сашко? Чего вернулся?

— Немцы — с двух сторон! — сказал Сашко. — От деревни и от дороги.

Все начали собираться. Петро отвел меня в сторону:

— Некогда долго беседовать. Говоришь, без пяти минут штурман? Так и будет твой псевдоним — Штурманок.

— Зачем мне псевдоним? Что я, артист?

— Потребуется — будешь артистом. Если нас с тобой разбросает, останешься жив, добирайся под Киев, в поселок Караваевы Дачи. Туда пойдет Катя, к тетке своей Варваре Тепляковой. Расспроси подробно, как найти. Там и тебе найдется место. Туда придет человек, спросит Штурманка — отзовись!

— А если не доберусь до того места?

— Ты слушай. Через любой партизанский отряд иди на связь с любым соединением Красной Армии. Передашь номер 3649. Даю его, чтобы тебе поверили.

— Пошли! Пошли! — торопил Попенко. — До света надо пересечь дорогу. Хозяюшка, с нами! Вам оставаться нельзя. Карпуша, Сашко — с пулеметом: прикроете. А ты, товарищ Петро, дай одного человека понадежней.

Петро кивнул:

— Дам. Надежного.

Вслед за Попенко все начали выходить, пригибаясь под притолокой. Катя схватила меня за рукав немецкой шинели:

— Петро тебе говорил? Караваевы Дачи. Это вторая станция от Киева на юг. Моя тетка — Варя Теплякова. Дом у мостика, кирпичный, не со стороны станции...

— Давай, давай! — торопил Петро. — Дорогой договоритесь. Вместе пойдете. Ну, Штурманок, до встречи! — Он протянул мне руку, и я понял, что Петро решил сам прикрывать отход.

— Ну, это — нет! Тогда и я останусь!

После тепла и уютного света каганца ночная тьма казалась особенно плотной. Одну за другой она поглощала фигуры уходящих моих товарищей. Бирюков с Монастыревым подошли ко мне.

— Остаемся с Петро! — сказал Бирюков.

— Добро! — Я подозвал Катю. — Иди с Попенко. Я остаюсь.

Она снова схватила меня за рукав.

— И я тоже! Я с вами!

— Что тут за торговля? — громким шепотом спросил Петро. — Немцев хотите дождаться? Иди, Катя, пожалуйста. И вы идите.

Катя всхлипнула. Я не видел в темноте ее лица и не знал, что сказать ей. Снял с руки шелагуровский хронометр:

— Возьми. Если увидимся — отдашь, а нет — будет память.

Она взяла часы, на мгновение прижалась щекой к моему рукаву и быстро ушла вслед за остальными. Петро пытался отправить и нас. Мы не соглашались.

— Не пойдем, и все тут!

Маленькая колонна уже скрылась в лесу. Отсылать нас было поздно. Петро пересчитал оставшихся:

— Семь человек. Кто седьмой?

— Это я, — отозвался Павлик.


5

Карпуша установил пулемет у просеки. Вряд ли немцы пойдут целиной. Когда на фоне неба появились темные фигуры, он дал короткую очередь, и сразу же в ответ затарахтели автоматы. Мы отходили вдоль просеки, останавливались и снова стреляли. Потом выстрелы послышались с другой стороны.

— Пора уходить, — сказал Карпуша, — наши уже прошли.

Мы свернули в чащобу, долго шли, натыкаясь на деревья, по пояс в снегу. Наконец идти дальше стало невозможно, и Карпуша предложил подождать, пока чуть развиднеется.

— Ты говори прямо: знаешь дорогу? — спросил Петро.

— Надо идти назад, — мрачно сказал Карпуша.

Мы двинулись по своим следам. Когда небо побелело, снова оказались у просеки, где прикрывали отход наших.

— Ну, напутал ты, следопыт! — сказал Петро. — Проблукали всю ночь в одном квадрате. Где-то близко должна быть та избушка.

— Хотел обойти заслон и сбился, — признался Карпуша, — такая тьма! Но теперь я знаю!

Снег на опушке розовел. Он был весь истоптан сапогами.

— А не в мешке ли мы? — спросил Петро.

В утренней тишине четко обозначился шорох и хруст валежника. С востока шли люди. Мы двинулись на запад и тут же наткнулись на выстрелы.

Сашко слабо крикнул. Упал, Монастырев и Бирюков подхватили его. Протащили метров пятьсот. Преследователи опять потеряли нас.

— Зря мы его тащили, — сказал Монастырев, — помер!

Сашко лежал на снегу и смотрел в светлое уже небо. Сколько же я видел мертвых за эти месяцы! Если бы они выстроились в шеренгу, ее фланг исчезал бы где-то за горизонтом.

Мы кое-как закидали тело снегом, чтоб вороны не выклевали глаза. Монастырев спросил:

— Кого следующего будем хоронить?

— Пусть фашисты хоронят! — сказал Петро и пошел впереди.

Теперь мне не казалось, что на руках у него младенец. Скорее, будто левая рука лежит на ложе автомата. За деревьями забелела покрытая толстым слоем снега крыша нашего ночного пристанища. Окно было распахнуто.

— Петро, а здесь немцы побывали, — сказал Павлик.

Петро резко остановился, всматриваясь между стволами:

— Ложитесь! Вот они!

Они двигались между деревьями параллельно просеке, друг за другом. Снова затрещали автоматы. Мы были в ловушке, в капкане, обложенные со всех сторон шесть человек, из которых один раненый, а второй мальчишка.

Уже под выстрелами мы вбежали в домик.

— Карпуша, на чердак с пулеметом! — командовал Петро. — Алешка, Бирюков — к этому окну!

Он сам стал с Павликом у второго окна, а Монастырева послал в смежную маленькую комнатку.

Несколько солдат побежали по опушке к дверям, стреляя на бегу. Карпуша скосил их всех до одного через слуховое окошечко.

Враги стали осторожнее. Они стреляли из-за деревьев. Граната разорвалась перед окном. Снег взметнулся. Кислый дым полез в комнату. Один осколок залетел в кадку с водой и зашипел. Вторую гранату на длинной ручке солдат бросить не успел. Бирюков снял его навскидку, как охотники стреляют птиц.

«Если продержимся до темноты, может быть, удастся ускользнуть», — подумал я, но впереди был весь день. У меня оставалось еще два десятка патронов. В горле пересохло, и отойти напиться нельзя.

— Накрылись мы тут! — сказал Бирюков. — Теперь всё.

— А ты не торопись преждевременно на тот свет, — ответил Петро, не оборачиваясь. — Их тут не больше взвода.

— Поболее! — сказал Бирюков и выглянул из-за подоконника.

Хлопнул выстрел, тихонько скрипнула в полете пуля. Бирюков беззвучно опустился на пол. Он был убит наповал. Снова немцы пошли в атаку, но наш пулемет молчал. Я крикнул Петру:

— Иду на чердак!

По лесенке в сенях я взобрался наверх. Карпуша лежал у пулемета вниз лицом. Он уже не дышал. Через слуховое оконце я увидел цепь солдат, приближающихся к дому. Нажал на спуск пулемета. Очередь легла с недолетом. Я взял чуть повыше. Вот это хорошо!

Вероятно, по мне тоже стреляли, но в запале я не замечал ничего, только нажимал на спуск. Снег взлетал под пулями.

Еще двое поднялись из-за дерева, но пулемет не работал. Заело! Где, черт побери? Диск пустой!

Наступила тишина. То ли они решили, что все мы уже убиты, то ли готовились к новому броску. Я спустился с чердака.

Петро стоял, прислонившись к стене. Левая рука, как прежде, висела на ремне. В правой он держал маленькую гранату «Ф-1». Лужица крови собиралась у его ног на полу.

Павлик кинулся ко мне:

— Петро ранили, умирает...

Петро повернул ко мне голову. Выражение его лица поразило меня. Черты стали еще крупнее, выступили, как на барельефе. Он был очень бледен. Глаза из темных впадин смотрели сосредоточенно и спокойно.

— Еще не умираю... — Он поднял руку с гранатой. — Вот... берег. Ферапонтова подарок.

Я хотел уложить его на пол, посмотреть, где рана. Он мотнул головой:

— Не надо. Бесполезно. Как войдут — их и себя...

Жизнь уходила от него. Дыхание с хрипом вырывалось из побелевших губ. И все-таки он стоял. Он действовал — приказывал:

— Штурманок... поближе!

— Я слушаю тебя, товарищ Степовой.

Он удовлетворенно кивнул и с усилием поднял голову:

— Так. Передашь!.. Работай под немца... Понял? Ты уйдешь.

Было очень тихо, гораздо тише, чем прошедшей ночью, когда на печке мигал каганец и мы радовались своему спасению. Наверно, они спаслись — те, которые ушли под нашим прикрытием. А теперь — конец.

Я позвал Монастырева. Он не отзывался. Павлик с винтовкой стоял у окна. Наверно, и Монастырев убит, а оконце маленькой комнатушки уже никем не защищается. Вошел туда и замер. В окно лез немец.

Он тоже увидел меня, но ничуть не испугался.

— Alles tod?*["54] — спросил он.

Тут я вспомнил, что на мне немецкая форма, и ответил:

— Alle! Kom her!*["55]

Но где же Монастырев? Сейчас ворвутся...

Солдат спустил ноги с подоконника. Он был небольшого роста, щуплый, с ефрейторскими нашивками. Он приблизился ко мне, довольный, что вместо врагов встретил здесь своего, и, только когда я вскинул винтовку, испуганно отшатнулся:

— Mach keine Dummheiten!*["56]

Это были его последние слова. Звук моего выстрела потонул в разрыве гранаты. Рядом со мной оказался Павлик; Вероятно, Петро только что отослал его.

Я бросился в ту комнату. Сквозь мешанину пыли и кислого дыма увидел на полу Петра. Он был мертв. Тут же лежали трупы двоих немцев. Я с трудом оторвал Павлика от тела Петра, потащил мальчишку за собой в маленькую комнату. За окном увидел каски и закричал:

— Nicht schiessen! Dorthin! Schnell!*["57]

Двое ввалились в комнату. Я держал Павлика за шиворот. Мимо нас они проскочили в дверь. Я взял автомат и каску того ефрейтора, что принял меня за своего, сунул шапчонку в карман, и мы тут же вылезли в окно.

Дом уже был окружен. Я сказал Павлику:

— Иди как арестованный.

Павлик шел в трех шагах от меня, заложив руки за голову. Этому жесту его обучили в лагере. Мы уже отошли шагов на сорок от домика, когда я наткнулся на тело Монастырева. Вероятно, он пытался бежать и погиб под пулями.

Раненый немецкий солдат вскочил с пенька и выстрелил в Павлика. Мальчишка упал, не крикнув. Солдат захохотал, показывая на свою перевязанную голову:

— Это они сделали!

Мне стоило огромного усилия опустить автомат.

— Куда их водить? — примирительно сказал солдат.

У меня перехватило горло, и все-таки я помнил, что сейчас я должен вести себя как немец.

Я выругался и оттолкнул его, может быть сильнее, чем следовало. Фельдфебель позвал меня:

— Эй, ты! Чего стоишь? Из какого взвода?

Я ответил, что мне нужно помочиться, и стал за дерево.

Фельдфебель махнул рукой и ушел в сторону дома. Никто не наблюдал за мной. Я беспрепятственно вошел в лес.

Снова один. Среди врагов и сам в немецкой форме. Петро умер. Все умерли. А я иду между деревьями, слышу голоса издалека. Что это за голоса? Который час? Какое число? Двадцать третье февраля — День Красной Армии!

Сейчас лягу в снег под деревом и буду лежать. Нет, я должен идти, чтобы передать: «Товарищ Степовой погиб!»

Ясность мыслей медленно возвращалась, и вместе с ней пришла боль в ноге и в плече. Надо сделать перевязку.

Я вышел на дорогу — огляделся. Метрах в двадцати стоял автоматчик, поодаль еще один. Оцепление.

Идти спокойно, не обращая внимания ни на кого. Очень трудно идти, голова кружится... «Работай под немца», — сказал Петро. Я работал под немца. Ничего не говоря, сел на дорогу и начал снимать сапог. Там было полно крови.

— Ранен? — спросил автоматчик, как будто это и без того не было ясно. — Идти можешь?

— Кое-как доберусь. Дай пакет.

— А где твой?

— Отдал.

Он достал из кармана индивидуальный пакет. Я залил рану йодом, кое-как забинтовал, застегнул английской булавкой.

— Помоги-ка надеть сапог!

Он положил на землю автомат, натянул сапог мне на ногу. Было больно, но не очень, Стонал я главным образом для него.

— Не знаешь, поймали этих хефтлингов? — спросил автоматчик.

— Не знаю. Некоторых убили. А сколько их было?

— Говорят, тысячи полторы.

Ему и в голову не приходит, что я не немец!

— Ты из тридцатого батальона? — спросил солдат.

Я кивнул, подтянул ремень, поблагодарил солдата за помощь. Теперь нужно было сделать последний верный шаг — не ошибиться направлением.

Я попросил закурить, но солдат оказался некурящим. Потом признался, что от ранения у меня кружится голова и я совсем потерял ориентировку.

— Где санитарный пункт?

— Все у вас в батальоне такие хлюпики? — засмеялся солдат. Он указал пальцем в ту сторону, откуда я пришел. — Вот там ваша санитарная машина, недавно прошла на просеку.

— Ее подорвали русские! — Я сам удивился быстроте своего ответа.

— Что ты говоришь? Ну, тогда иди к нашему доктору. Он на бронетранспортере номер двадцать шесть. Вон там!

Не ожидая дальнейших разъяснений, я заковылял в указанную сторону, потом незаметно сошел с шоссе и углубился в лес.

Солнце ярко светило, и снег кое-где оттаивал. Никто не встретился мне по дороге. Часа через полтора я вышел из лесу, пересек сверкающее до боли в глазах поле и подошел к селу.

Женщина с ведрами на коромысле прошила меня взглядом, как иглой, и поспешила прочь. Я пошел за ней. Из ворот навстречу ей вышла девочка. Мать сказала:

— Навязался на мою голову! Все время идет следом.

Я вошел в хату. Хозяйка побоялась захлопнуть передо мной дверь. Она поставила ведра и, не снимая кожуха, бухнула на стол чугун с холодной картошкой:

— Жри! Больше ничего нет, хоть стреляй!

Я снял каску, прислонил к стене автомат и спросил:

— Вы не выдадите меня? Я — из концлагеря...

Чистая русская речь поразила их, но все-таки они еще не верили. Я стянул сапог. Показалась кровавая повязка. Раненый немецкий солдат пошел бы к своим докторам, а не в первую попавшуюся хату. Они поняли это, и девочка спросила:

— Дядя, а вы правда русский?

Меня перевязали, накормили, уложили спать в чулане. Спал я долго, а когда проснулся, была ночь. Мысли успокоились во сне, и теперь я мог вспомнить все, что произошло со мной. Да, действительно это я стрелял с чердака из ручного пулемета. А раньше шел по лесу, а еще раньше... Я мысленно назвал имена всех погибших моих товарищей. Последним шел Петро. Это он спас меня во время регистрации, не дал погрузиться в отчаяние в лагерном бараке. Он сделал меня снова солдатом и вот теперь вывел на волю в немецкой шинели. Я был ему нужен. Мои мускулы, мои глаза, мой немецкий язык. Что он хотел поручить мне? Может быть, я узнаю это, если найду тех, кому должен сообщить, что товарищ Степовой погиб, а я — Штурманок — передаю номер 3649...

Было около одиннадцати. Вот и прошел мой первый День Красной Армии в тылу врага. Сутки назад я поджег бикфордов шнур. И с этого момента все время бой. И так будет долго, очень долго. Может быть, до последней черты моей жизни, товарищ Степовой.


6

Мокрый снег слипался в хлопья на лету. По обочине дороги, изрезанной узорными оттисками шин, шел немецкий солдат в каске, с автоматом за спиной. Этим солдатом был я.

Уже в первый день пути я начал привыкать к новой роли. Немцы, проезжавшие на машинах, не обращали на меня внимания, крестьяне уступали дорогу.

Под вечер на окраине села я остановил военный грузовик, который вез мясо. Шофер не проявил никакого любопытства, и я взобрался в кузов высокого «бюсинга», где уже сидел солдат с чемоданом. Положив автомат на дно кузова, я скинул каску и вытащил из кармана точно такую же каскетку, какая была на новом попутчике.

Солдат оказался общительным. Он подвинулся, освобождая мне место между кабиной и морожеными тушами, и тут же сообщил, что его зовут, Аугуст Циммерих, что он служит в части, расположенной западнее Славуты, а сейчас направляется «нах фатерланд», в город Штеттин.

Аугуст болтал без умолку. Я отвечал односложно. Мне нужно было принять решение. Петро погиб. Значит, добираться на Караваевы Дачи бессмысленно. Никто за мной туда не придет. Но я должен сообщить на Большую землю, что Степовой погиб. Для этого надо связаться с партизанами. Где-то в двух-трех сотнях километров отсюда мой родной город Южнобугск. Но там меня может опознать первый встречный, да и есть ли там партизаны и как их найти? Значит, курс прежний, на Новоград-Волынск, в отряд Белобородова.

— Что ты нахохлился, как сова? — спросил Аугуст. — Едешь в город, фельдфебеля твоего здесь нет, а ты киснешь!

«В конце концов, от него можно получить кое-какие сведения», — подумал я.

Быстро темнело. Грузовик, не сбавляя хода, катился по мокрой дороге, мимо сел и хуторов. Теперь я сам поддерживал разговор, из которого узнал, что о партизанах здесь не слыхать, а позавчера взбунтовались заключенные в шталаге 4037-бис, перебили чуть ли не всю охрану и вырвались за проволоку. Аугуст, вместе с его тридцатым батальоном, участвовал в подавлении бунта. Пришлось задержаться на двое суток.

— Теперь самое время ехать в отпуск, — продолжал Циммерих. — Месяц назад русские взяли Ростов, но, только потеплеет, снова начнем наступать. Чего доброго, опять угодишь на передовую! Хорошо, хоть успею повидать ребятишек. Кое-что им везу. Свитерочки, ботиночки, правда бывшие в употреблении, но совсем как новые. А жене — браслетик. Золотой, массивный и сережки. Достал еще в Барановичах в одной жидовской квартире. Там были еще часы «таун-вотч» — изумительные, но их отобрал лейтенант. Всегда они забирают самое лучшее, — вздохнул он, — ничего не поделаешь. Сильный всегда прав!

Я представил себе, как он выдергивает серьги из ушей женщины. Может быть, он убил мать на глазах у детей, а потом снимал с них ботиночки, которые «совсем как новые».

К ночи взял морозец. Дорога стала скользкой. Мой попутчик опустил наушники своей «мютце». С обеих сторон лежала заснеженная степь. Вдали поблескивали огоньки. Загудел паровоз.

— Сейчас будет дорога вправо, к станции. Я схожу, — сказал Циммерих. — А ты едешь дальше?

— Нет, сойду, — сказал я, поднял автомат и с размаху ударил его прикладом что было сил. — Это — за браслетик. Это — за ботиночки! А это...

Я вытащил из его кармана бумажник. Там лежала солдатская книжка рядового тридцатого батальона, в которую был вложен отпускной билет. Кроме того, обнаружилось пятьдесят марок; — сумма довольно значительная. Не паршивые оккупационные марки, а рейхсмарки, имеющие хождение в Германии.

Отодрав от солдатской книжки фотографию, я положил бумажник в карман шинели, потом застучал кулаком по кабине:

— Стой! Мне сходить!

Чемодан я не взял. Шофер видел, что я садился без вещей.

— А где тот? — спросил шофер, когда я спрыгнул на дорогу.

— Напился! Спит! Просил не будить.

Шофер махнул рукой и захлопнул дверку.

Подойдя к станции Шепетовка, я закинул в кучу паровозного шлака автомат и каску. На слабо освещенном перроне солдат стерег ящики, сложенные у путей. Прошел поезд Ровно — Луцк, на котором Аугуст Циммерих собирался уехать в Германию. Мне нужно было в обратную сторону. В ожидании поезда я зашел в станционный буфет и сделал первую ошибку — сел в помещении для офицеров. Пришлось оставить недопитую чашку кофе и последовать за дежурным фельдфебелем в комендатуру.

Заспанный лейтенант взял у меня документы Циммериха. Он был возмущен, что я первым делом не явился за отметкой в комендатуру, А вдобавок нахально уселся за офицерский стол.

— Отпускник? А почему книжка без фотографии?

— Оторвалась, герр лейтенант!

— Какого черта вы не уехали поездом Ровно — Луцк?

— Ошибся поездом в темноте, герр лейтенант. К тому же у меня украли чемодан...

— Вы порядочный растяпа, — сказал он. — Посидите на гауптвахте, пока кто-нибудь из части не подтвердит вашу личность.

Попасться так глупо, так бездарно! Поперся в буфет, предъявил документ без фотографии! А что мне оставалось? Теперь поздно думать об этом. Надо бежать до того, как приедет человек из тридцатого батальона.

Дежурный комендант не спешил связываться с «моей частью», Прошло два дня. Меня кормили и вместе с другими проштрафившимися солдатами посылали грузить дрова. За это время я научился играть в скат (деньги у меня не отобрали) и почерпнул некоторые практические познания. Мне стало известно, что солдаты из линейных частей недолюбливают эсэсовцев, которые получают лучшее содержание. Узнал я и то, что унтер-офицеры составляют отдельную касту и пользуются значительно большей властью над рядовыми, чем наши младшие командиры. Мой язык пополнился типичными солдатскими словечками и, главным образом, ругательствами.

Я ждал подходящего момента для побега и дождался нового вызова в комендатуру. Когда меня привели, я увидел того самого дежурного коменданта. Теперь он смотрел на меня с нескрываемым любопытством. Вошел обер-лейтенант фельджандармерии*["58]. У него был маленький рот и острый подбородок.

— Этот самый, — сказал лейтенант.

Полевой жандарм долго рассматривал меня и вдруг рявкнул:

— Рядовой Циммерих!!!

Я бы никогда не подумал, что такой крохотный ротик способен издавать столь грозные звуки.

— Слушаю вас, герр обер-лейтенант!

— Что находилось в чемодане, украденном у вас?

— Я перечислил подарки — ботиночки, свитерок, браслетик.

— Еще что?

— Парадная форма. Белье.

— А фотоаппарат? Какой системы?

Я понял, что меня ловят.

— Там не было никакого фотоаппарата.

— Понятно, — сказал он и тут же засыпал меня новыми вопросами: — Как фамилия вашего фельдфебеля? Кто командир роты? Откуда часть пришла под Славуту?.. Не помните? Понятно! Кстати, фотоаппарат в чемодане все-таки был — русский, системы «ФЭД». И, кроме того, там были письма на имя Аугуста Циммериха. Вместе с чемоданом они были доставлены шофером машины. Кстати, как зовут ваших детей?

Я молчал.

— Тоже не знаете? Отлично! Теперь расскажите, кто вы такой и почему вы убили Циммериха?

Допрос вступил в новую фазу. Вошли двое солдат в клеенчатых фартуках. Один схватил меня за руку, прижал ее к столу, и тут я взвыл от дикой боли: второй солдат неожиданно всадил мне под ноготь перо.

Очнулся я в одиночной камере, на цементном полу. Рядом стояла кружка воды, накрытая куском хлеба. Было холодно. Рука болела. Очень хотелось пить. Я глотнул из кружки и тут же выплюнул соленую воду.

Высоко под потолком посветлело окошечко. Начинался новый день. Опять вызовут на допрос, снова перо под ноготь или выдумают что-нибудь почище? А кому нужно мое молчание? Что я скрываю? Государственную тайну? Дислокацию кораблей? Почему не сказать прямо, что я бежал из лагеря? Вот и закончился мой путь в подземелье. Теперь уже действительно нет выхода.

«Не может быть, чтобы не было выхода!» — так сказал Коля, когда мы заблудились в пещерах. И он действительно нашел выход. Мы увидели небо и реку Южный Буг. Как там много воды! Если бы мне хоть взглянуть сейчас на реку, жажда ослабела бы. Никогда не думал, что холод и жажда могут мучить человека одновременно. Лучше думать о реке.

...Солнце садилось, и вода была розовой. Анни бежала ко мне по мокрым мосткам. И вдруг поскользнулась... Как я мог так долго не вспоминать о ней? Где сейчас Анни? В Москве, конечно. Она уже вышла замуж, работает переводчицей в каком-нибудь штабе. А муж у нее майор. Красивый, высокий. Он очень занят и только поздно вечером приходит домой. А потом они садятся пить чай... Нет, лучше — воду, прохладную, свежую воду... Буду думать об Анни, а не о воде.

Приоткрылась дверь. Полоска света легла на пол. Снова допрос? Сейчас я им все скажу... А Петро? Как бы он поступил?

Полоска стала широкой полосой. Она уходила, как мост, во внешний мир, и на этом мосту, заложив руки в карманы, стоял мой мучитель с маленьким ротиком и острым подбородком. Почему он пришел сам, а не велел, чтобы меня привели к нему?

— Вы меня слышите? — спросил фельджандарм.

Я попытался подняться, но он очень вежливо сказал:

— Лежите, пожалуйста. Вам так удобнее. Лежите и слушайте. У вас есть последний шанс. Если вы признаетесь, что вы русский разведчик, будете помещены в хорошие условия, а о дальнейшем можно договориться. Не признаетесь — расстреляю через пятнадцать минут. — Он посмотрел на часы. — Я жду.

Солдат принес табуретку, и он уселся нога за ногу.

— Герр обер-лейтенант...

— Слушаю вас...

Какой он стал вежливый! Чем это объяснить?

— Герр обер-лейтенант, я вам ничего не могу сказать. Вы не получите от меня никаких полезных сведений, даже если сожжете меня живьем. Я не знаю ни слова по-русски.

— Вот это уже неправда, — сказал он, — в бреду вы произносили русские слова, упоминали какого-то Петра. Учтите, что пятнадцать минут истекают.

Я медленно встал. Он тоже поднялся, расстегнул кобуру, которая висела у него слева на животе.

...Немцы носят пистолет слева, а наши справа... Холодно стало. Фельджандарм взвесил тяжелый парабеллум, медленно поднял... А наши моряки носят сзади, свисает из-под кителя... Сейчас выстрелит. Схватить его за руку, как учил Голованов... Черная дырочка на уровне моих глаз, в четырех шагах... Чуть подрагивает... Нет сил выдохнуть воздух...

Обер-лейтенант приподнял левую руку, посмотрел на часы.

— Еще одна минута! — Он сказал по-русски.

Но я не должен понимать русского языка. Прислонился к стенке. Пальцы свело. Ну, скорей же стреляй, скорей...

Он опустил пистолет, повернулся и вышел. Я сел на пол. Почти без сил.

Снова распахнулась дверь:

— Raus! Schnell!*["59]

Меня вывели на пути. Солнышко светило. Дым из паровозной трубы клочьями улетал в небо. С криком носились галки. Повели вдоль состава. Из окон классных вагонов выглядывали немецкие офицеры. Баба, в хустке, с корзиной, подошла к вагону:

— Може, купите пишки?

На кой черт им ее пышки?

На вольном воздухе стало теплее. Снег темный, талый местами земля обнажилась. Ранняя в этом году весна!

Последний вагон — товарный. Конвоир указывает на открытую дверь. Неужели надо везти поездом, чтобы расстрелять? А мой фельджандарм тоже тут. Что-то показывает солдату и подымается в классный вагон. Ничего не понимаю!

В товарном вагоне — полумрак. Трое заключенных. Солдат задвинул дверь. Вешает замок. Паровоз свистит. Тронулись.


7

Поезд набирал скорость, а я все думал и думал, и даже меньше хотелось пить. Почему они меня не расстреляли?

Постепенно у меня созрел план, единственно возможный. Я вспомнил, как кочегар Михай показал мне вход и выход из вагона через пол. Но там доска была отодрана заранее. Значит, надо попытаться отодрать. Трудно? Но не невозможно. Вагон старый, трухлявый. В нем перевозили скот. Даже скобы остались в толстой доске, прибитой к борту вагона. К этим скобам привязывали коров или лошадей. Такой скобой можно продолбить доску в полу, а потом поднять ее. Одному мне это не под силу. Значит, надо попытаться подбить на это дело моих невольных попутчиков.

Попутчики были люди, совсем не похожие друг на друга. Плотник — здоровенный мужчина лет пятидесяти, с руками, как грабли, — сбежал с какого-то строительства. Получал несколько оккупационных марок в день. Сейчас будет работать бесплатно. Он все корил себя за то, что пошел в родное село:

— Люди стали як ті собаки. Свій сусід доказав на мене німцям!

Следы горя лежали на его лице, как зарубки на стволе дерева. Он вздыхал, никак не мог улечься на полу. Но я понимал, что мешают ему не твердые доски, с которыми он привык иметь дело всю жизнь, а собственные его трудные мысли.

Второй арестант — самогонщик из-под Житомира — жил при немцах припеваючи, как вдруг забрала его СД. Приняли за советского разведчика, да не за какого-нибудь рядового, а за полковника. Неделю таскали из одной тюрьмы в другую. Хотят, чтобы он признался. А в чем ему признаваться? Самогонщик ругал напропалую и немцев, и Советскую власть, при которой ему тоже не было жизни, потому что приходилось работать.

Толстый, рыхлый, совершенно раздавленный свалившейся на него бедой, он недоумевал, как могли принять его за агента. Это незнакомое слово наводило на него ужас.

Третий арестант — молодой грузинский крестьянин Левон — попал в плен на Западном фронте, был в рабочем лагере, бежал. Голод и холод заставили его украсть чемодан. Думал найти там теплую одежду и вещи, которые обменяет на пищу у крестьян. Чемодан оказался немецким. Задержали. И всё допытывались, какие были в чемодане бумаги. А он эти бумаги сразу же выкинул, потому что и по-русски читает с трудом, не то что по-немецки.

Самогонщик и грузин попались с неделю назад. Из их сбивчивых рассказов я понял, что оккупационные власти ищут кого-то. Может, и меня они принимают за крупного разведчика? Потому и не расстреляли. Теперь везут к начальству. Вот только куда?

Я завел разговор с Левоном и втолковал, что его ждет расстрел. Раз пропали секретные бумаги, немцы не станут церемониться.

— Ну, а его дело — совсем табак, — указал я на самогонщика. — Каждому видно: советский агент! На прошлой неделе двух шинкарей расстреляли в Славуте. Многие самогонщики — агенты. Очень удобно — продаешь водку, все заходят к тебе. У одного получил сведения, другому передал, а потом, глядишь, и сам подался к партизанам.

— Сам ты партизан! — накинулся он на меня. — Петлю тебе на шею! А я — честный хлебороб. У меня аусвайс*["60] был!

— Был, да сплыл! Потому что ты — агент!

Он отвернулся и плюнул с досады, но через несколько минут снова заговорил со мной:

— Ты, видать, парень бывалый. Посоветуй, что делать. Может, откупиться? Пообещать?

Это был момент, которого я ждал.

— Пообещать? Чудак человек! Они тебя выведут в расход, а потом поедут за деньгами твоими. Только бежать! Иначе всем нам сперва повырывают ногти, а потом в яму с известкой. Нечего терять время. Взломаем пол вагона, а там как повезет!

Левон сразу согласился. Самогонщик боялся, но я припугнул его так, что у него затрясся подбородок. По моему указанию оба они принялись раскачивать железную скобу.

Плотника я в расчет не принимал: темный, дремучий дядька. Сначала он безразлично смотрел на нашу работу, потом подошел:

— Не так!

Видно, много накипело у него на сердце, если решился принять участие в таком деле. Ему-то не грозил расстрел. В худшем случае выдерут розгами и заставят снова тесать бревна. Он взялся за работу со знанием дела: легонько пошатал одну, другую скобу, выбрал самую слабую и начал раскачивать ее круговыми движениями. Потом подналег и вырвал ее, как зуб с двумя корнями. Таким же образом он извлек вторую скобу.

Плотник оказался неоценимым помощником. Начав действовать, он забыл на время о своей беде и теперь был поглощен только работой. Он долбил пол острием скобы сноровисто, упорно, без передышки. Мы с Левоном попеременно долбили соседнюю доску.

Работать я мог только одной рукой, но старался показывать пример. Поезд часто останавливался. Мы тут же прекращали свою долбежку. В эти промежутки мы отдыхали. Плотник разговорился, и я понял, откуда эта жажда труда для себя, смертельно опасного, но не подневольного.

Когда-то — теперь, как и каждому из нас, ему казалось, что это было бесконечно давно, — имел он жену Килину и хату, и были у него три сына, «як три зеленых дуба: Андрий, Назар та Максимка». И была еще дочка Поля, «як біла троянда»*["61]. Сам он человек малограмотный. Топор, пила и долото — вот его грамота, но на селе его уважали. Если поставит сруб, так стоять тому дому до нового потопа. А в своем доме сделал резные наличники над окнами, как в Вологде. Он там побывал в юности. По всему селу были мазанки, а у него — бревенчатый дом с петухами на стрехе. А Полинка покрасила тех петухов червонным цветом. Стоял бы дом до потопа, а простоял до прошлого лета, когда затопили немцы село кровью и слезами. Андрий погиб на границе в первые дни войны. Максимка работал учетчиком в колхозе. Совсем пацан, шестнадцать лет, а пошел к партизанам. Только далеко те партизаны не ушли. Подожгли немецкую машину и на том отвоевались. Повесили Максимку на воротах колхоза, которые отец строил своими руками. Знал бы, на что строит? Да и вообще знал бы человек, для чего жизнь строит? Стал бы он семью заводить, чтоб два сына погибли, третий без вести пропал, а дочку чтоб угнали в неметчину молодость в неволе губить.

Забрали плотника под город Воронеж, а жинка Килина осталась на чужом дворе, потому что дом плотника спалили за сына-партизана. Стал плотник делать в строительной организации «Тодт» обычную свою работу. Те же топор и долото. Харчи давали, марки платили. Ты, говорят, вольнонаемный, а все равно была та работа подневольная. Рядом военнопленные работали — кости да кожа, миска бурды да кулаком в зубы. Высматривал плотник среди них своего Назара, только не было его. Видать, в другом лагере или вместе с братьями на том свете. И такая взяла плотника тоска, что решил он идти в родное село. Заберет оттуда жинку, поставит себе хатенку в густом лесу, и будут они ждать, пока кончится тот потоп.

— Ну, вышло все видишь как! — закончил он. — Получается, нельзя ждать конца. Надо самому строить для немца домовину... Я тебя, парень, наблюдаю, наподобие ты моего Максимки. Так что давай долбать!

Поезд тронулся, и снова мы удар за ударом пробирали пол вагона под стук колес. Самогонщик начал отлынивать.

— Вы, — говорит, — все тут партизаны и воры, а я честный хлебороб.

Левон замахнулся на него скобой, а я предупредил по-головановски:

— Тебе, паскуда, выход только на тот свет! Выбирай — хоть сейчас, хоть завтра немцы выпустят из тебя дерьмо!

— Правильно говоришь, кацо! Мудрые слова! — одобрил Левон, хватаясь обеими руками за конец доски.

— А ну, взяли! — сказал плотник.

Доска скрипнула, поднялась, и тут же шум колес стал громким, а под ногами замелькали шпалы.

Мы закончили работу, когда было уже совсем светло. Обе доски водворили на место, присыпали мусором.

Полдня мы простояли на каком-то разъезде. Дверь открыли. Фельджандарм посмотрел на нас снизу. Видно, он вез нас куда-то, как крупную добычу.

Нам принесли в ведерке горячей воды, швырнули кусок хлеба и рыбину. В ведерке плавали нефтяные разводы, а от рыбы воняло, как из помойной ямы.

Самогонщик сразу вцепился в хлеб и начал грызть с куска. Плотник без всякого усилия отнял у него землисто-серый ломоть и той же скобой, которой мы долбили пол, разделил хлеб на четыре части. Рыбу он есть не стал. Мы с Левоном тоже. Через открытую дверь я видел угол разбомбленного кирпичного домика. Талый снег чуть прихватило морозцем. Между рельсами соседнего пути просыпалось зерно. Два хлопчика, медлительные, маленькие старички, ползали на четвереньках, собирали по зернышку.

Поодаль — будка с вывеской, висящей на одном гвозде: «Бoярское сельпо». Дверь задвинули, но поезд стоял. Самогонщик уже сожрал свой хлеб и жадно глотал вонючую рыбу.

— Глупый человек, — сказал Левон, — на три дня раньше будешь помирать!

Где же мы все-таки находимся? Очень далеко уехать не могли. Километров триста — не более. А в какую сторону? Бoярка! Знакомое слово. По какой же дороге эта Бoярка? Плотник не знал, и Левон не знал. Тут заговорил самогонщик:

— Бoярка — это под Киевом. Сейчас будут Жуляны, потом Караваевы Дачи, Пост Волынский и Киев. В Киев везут.

Меня подкинуло, как на трамплине. Караваевы Дачи! Катя и ее тетка Теплякова. Хоть ночью, хоть белым днем — бегу!

Шел на убыль второй день пути. Тяжело Груженный эшелон прогрохотал мимо. Сквозь щелочку в борту вагона мелькали платформы с орудиями под чехлами. Поехали!

Я хотел поставить самогонщика у щели, чтобы он сказал, когда будет станция Караваевы Дачи, но он не отвечал. Его сотрясала икота. Лицо стало мокрым, руки дрожали.

— Что с тобой, дядя?

Самогонщика били судороги. Он катался по полу, рвал на себе ворот, потом затих и только тяжело дышал, закрыв глаза.

— Я говорил, раньше помирать будет, — спокойно констатировал Левон. — Что будем делать, командир?

Впервые в жизни меня, военного моряка, назвали командиром. И где — в немецком тылу, в арестантском вагоне!

Плотник тоже смотрел на меня, но молчал. Эти люди ждали моего решения и готовы были выполнить его, как на фронте. Они поверили в меня, поверили, что я опытнее и сильнее их.

— Смотреть! — сказал я. — Не пропустить Жуляны! — и подумал, что сейчас отвечаю не только за себя, но и за этих двоих. Самогонщик был не в счет. — Уходить отсюда будем, не доезжая Караваевых Дач,

— На ходу? — спросил плотник.

— Как придется. На станции — нельзя. Светло еще.

Поезд, как назло, разогнался. Наш вагон — хвостовой и негруженый — болтало и трясло. Сумерки только надвигались, когда за щелью замелькали составы. Я увидел надпись: «Жуляны». Поезд проскочил станцию без остановки. Плотник сидел на полу, обхватив колено руками, похожими на корни дерева. Его лицо было внимательно и спокойно. Левон волновался. Он ходил взад и вперед по вагону, останавливался у заветного места и даже пробовал приподнять доску.

— Вынимай! — сказал я ему. — Ничего не поделаешь, кацо, будем парашютистами без парашютов.

— И ты можешь шутить? — удивился он. — Тебе не страшно?

Я показал ему руку с изуродованным ногтем. Рука болела все время, но мне как-то некогда было думать о ней.

— А так лучше? Все равно нам конец, так помрем по-человечески, а не как вот этот... — Я подошел к плотнику: — Решай, отец. Тебе прыгать не обязательно. Может, дождешься победы потихоньку.

Он подумал с минуту, потом сказал:

— Я за тобой, парень. Чего зря языки чесать?

— Добро. Тогда слушай мою команду: первый пойдет Левон, вторым — ты, отец. Потом — я. Если останетесь живы, идите вперед по путям, а я — назад. Если не встретимся, добирайтесь в поселок Караваевы Дачи.

Я рассказал Левону и плотнику, как найти дом Катиной тетки, Тепляковой. Самогонщик не слышал. Он лежал в углу, привалившись к стене. А этим двоим я не мог не сказать. Ведь не только они верили мне, но и я — им. Ни Левон, ни плотник не могли быть провокаторами. К тому же впереди — последняя проверка. Провокатор не прыгнет под вагон между колес.

Поезд пошел чуть потише. Время.

Только раньше вот что: не могу, не имею права погибать, не выполнив последнюю волю Петра.

Поезд — еще тише. Подъем здесь, что ли? Или уже близко Караваевы Дачи? Пропустим время, выбросимся у самой станции, тут нас и похватают, как зайцев.

Поезд — тише... Еще не темно, но темнеет. Хорошо! А могу ли я привести к Кате целую команду? Рассчитывают на одного. Куда они всех нас денут? А бросить на произвол судьбы можно? Петро бросил бы? Шелагуров бросил бы?

Окно в полу — дорога свободы. Дорога, дорога — железная дорога, шпалы, шпалы, шпалы... Шпалы в чистом поле. Снег. Он мягкий. А если головой под колеса?

— Левон! Спустишь ноги вниз, руками держись за края, потом опустишься быстро. Голову береги, падай на руки. Понял?

— Понятно. Все понятно!

— Погоди. Если я разобьюсь или немцы ухлопают, добирайся до любого партизанского отряда. Пусть передадут на Большую землю: товарищ Степовой погиб. Ясно?

— Ты — Степовой! — закричал Левон. — Ай, немцы — дураки!

— Да никакой я не Степовой. Запомни, что сказано, и пошел! Быстрее!

— Нет, ты скажи! — радовался грузин. — Они Степового ищут. На меня думали — Степовой, еще на одного и на этот тухлый бурдюк тоже! А Степовой едет в вагон и смеется над ними!

Мне все стало ясно. Значит, и меня принимали за Степового. Так нет же! Не найдут его — ни живого, ни мертвого. А вместо Петра придет другой человек, такой же бесстрашный, такой же умелый. Но для этого— действовать немедленно.

— Левон, друг, не Степовой я. Прыгай живее!

Я все-таки не убедил его. Полный радостной веры, что он попал под защиту неуловимого разведчика, Левой ринулся вниз, забыв обо всех моих наставлениях. Он просто сел и спрыгнул, и в ту же секунду краем пола его ударило по голове. Тело метнулось, исчезло. Поезд набирал ход, быстрее мелькали шпалы.

Я кивнул плотнику. Он молча спустил ноги в дыру, схватился руками и нырнул вниз, вперед, точно, как я говорил.

Самогонщик хрипел в углу. Я хотел сбросить его вниз, чтобы не оставлять свидетеля, потом решил не марать рук. А поезд летел уже полным ходом, и у меня не было больше времени даже на страх. Поджался на руках, вытянул ноги вперед, медленно опустился, как на брусьях, над стремительно бегущей пустотой, рванулся вперед.

...Свист ветра. Грохот колес... Шелагуров прыгнул из шлюпки за мной на палубу... Вспышка прожектора ослепила меня, и, уже теряя сознание, я почувствовал, как моя мать поправляет у меня под головой подушку.

Глава девятая КАРАВАЕВЫ ДАЧИ

1

Кто-то действительно поправлял подушку ловко и легко. Но это не могла быть моя мать, потому что она в Сухуми, а не в немецком тылу. А где я? Почему так трудно думать? Но думать надо! Вспомнить все по порядку. Был взрыв — это ясно... Потом мы шли с Васей. Нет! Мысли ускользают. Голова болит. О чем я думал? Да, подушка — большая, пухлая. С каких пор в концлагерях дают подушки? Раньше всего — открыть глаза. Это очень трудно. Я плыву, плыву вместе с подушкой, и покачивает слегка. Вот соскользну с доски и пойду ко дну. Глупости! Это не доска — кровать. Почему же она качается? Потому что — в вагоне. Поезд! Все понятно! Поезд! Дыра в полу! Левон, плотник!

— Лежи, пожалуйста! Ну, лежи, не двигайся!

Кто это сказал? Это не Левон, не плотник. Меня кто-то целует, и я открываю глаза.

Катя в платочке стоит на коленях у низкой кровати, на которой я лежу. В просторной комнате — полумрак.

— Он очнулся! Он смотрит! — Катя кричит кому-то, стоящему за спинкой кровати, но я не могу поднять голову.

— Катя... — и снова не то засыпаю, не то тону.

В следующий раз я проснулся от яркого солнца и сразу увидел статную, светловолосую женщину, которая мыла пол. Сначала я подумал, что снова брежу, но все было таким светлым и материальным, каким никогда не бывает во сне.

— Доброе утро! — сказал я.

Она обернулась, прижала палец к губам, подхватила ведро и быстро вышла.

Потом пришла Катя с доктором, и я узнал, что у меня сотрясение мозга, перелом ключицы и руки, вывихнута нога и множество ушибов, а кроме того, странное ранение пальца.

Доктор в несвежем халате поверх жилетки, маленький и старый, смотрел на меня не то со страхом, не то с восторгом и все повторял:

— Счастливчик! Выкрутился, ей-богу, выкрутился!

Осмотреть меня толком он не мог из-за гипсовых повязок, которые облегали меня, как панцирь.

Когда доктор ушел, Катя снова села около меня.

— Ты молчи, — сказала она. — Я тебе все расскажу сама. Тебя принес Герасим Иванович.

— Какой Герасим?

— Молчи! С которым вы прыгали через дырку в вагоне. Он тебя спрятал в лесу, а ночью разыскал наш дом. Доктор говорит — ты выздоровеешь, но надо ждать и непременно лежать спокойно.

Катя не дала мне сказать ни слова. Сейчас, в темном платьице и в тапках, она казалась совсем девчонкой. Даже глаза были не такими, как в коттедже Шмальхаузена. Просто карие девчачьи глаза, встревоженные и радостные.

Катя поправила одеяло, провела рукой по моей щеке, и я понял, что у меня отросла порядочная щетина. Та светловолосая, что мыла пол, принесла блюдце молочной каши. Катя накормила меня с ложечки, задернула занавеску и снова села рядом:

— Спи!

Так началась моя жизнь в поселке Караваевы Дачи, в доме Катиной тетки — Варвары Тепляковой.

Через несколько дней, когда мне стало получше, я узнал от Кати, что незадолго до того, как плотник принес меня сюда, приходил какой-то человек. Он спросил Штурманка, покачал головой и ушел. Кто он и откуда, человек не сказал. Передал Кате привет от Попенко и оставил немного денег в оккупационных марках. Видно, расставаясь с Попенко, Петро на всякий случай передал через него, чтобы меня искали на Караваевых Дачах.

Сколько же ошибок я сделал с тех пор! Понадеялся на собственное рассуждение, пошел к Новоград-Волынску, а двинулся бы сюда, как приказал Петро, и была бы у меня верная связь со своими. Придет ли еще тот человек? Видно, нужны мне не только смелость и находчивость, но и умение подчинить свою волю приказу.

Попенко выполнил приказ Петра, но о гибели его не знает никто, кроме меня. Не сбейся Карпуша с дороги в лесу, мы вырвались бы из капкана. Значит, приказ Петра остается в силе — передать нашим: Степовой погиб и выйти на связь с нашими через номер 3649. Только какой из меня сейчас боец? Одна обуза для женщин. Хоть бы плотник Герасим был здесь, и то легче.

Плотник не захотел остаться у Варвары. Прыгнул он из вагона удачно — поезд шел не быстро, — отделался несколькими ушибами. Убедившись, что Катя будет выхаживать меня, как родного, он ушел на следующую же ночь. Попросил у Варвары топор и кусок хлеба на дорогу. На прощание сказал: «Береги его, дочка! Это будет большой командир».

Не могу понять, откуда они взяли, что я командир? И бедный Левон так думал. Еще одна могила друга на моем пути. Когда Герасим нашел его на шпалах, Левон был уже мертв.

— Очень о нем жалел Герасим Иванович, — добавила она. — А на тебя смотрел, как на сына. Давно ты его знаешь?

— Давно, — сказал я. — Всю жизнь, как тебя.

Она не поняла, но не стала добиваться ясности. Ее занимало только одно: вылечить меня побыстрей. Она выполняла все обязанности сестры и санитарки. Не знаю, окажись я в центральном севастопольском госпитале на Павловском мысу, была ли бы у меня такая умная и неустанная сиделка.

Я долго не мог привыкнуть к тому, что девушка, вернее, девчонка с естественной простотой моет и перевязывает меня, меняет на мне белье и кормит с ложки.

Я попросил Катю побрить меня. Она взялась за это дело робко, но охотно. Я терпел и подбадривал ее:

— Очень хорошо! Как в парикмахерской на Большой Морской!

Через сорок минут Катя в отчаянии отложила бритву. Мыло на моих щеках стало розовым от порезов и соленым от ее слез. Тут появилась Варвара. Она взялась за дело уверенно, хоть и не особенно умело, и без лишних нежностей соскоблила мою щетину.

— Фу! Рыбу чистить легче! — сказала она, критически глядя на свою работу. — А вы, оказывается, совсем молоденький, только морщинки между бровями… и седина пробилась на висках.

Варвара всегда держала себя со мной сурово-весело, и я никак не мог понять, что у нее за характер. Катя говорила, что Варя работает в немецком магазине. Оттуда и продукты, потому что где их еще взять? На базаре цены немыслимые.

Катя мне рассказала, как в первый день, когда я был совсем плох и никак не приходил в сознание, Варвара решила отвезти меня в больницу. Пошла к коменданту и сказала ему, что возвратился с фронта ее муж. Был в окружении, совсем инвалид — руки, ноги переломаны, не говорит, не видит. Вот она и просит господина коменданта дать ей машину или подводу — отвезти мужа в больницу. Комендант хорошо знал красивую продавщицу. Он готов оказать ей услугу. Даст не только подводу, но и надежного солдата для сопровождения, а по дороге тот солдат избавит ее от мужа. Зачем ей возиться с инвалидом, молодой и красивой?

Варвара не расплакалась, не возмутилась. Просто сказала, что это ей не подходит. Она разыскала хирурга. Отдала ему золотые сережки. С помощью Варвары и Кати старичок обработал раны, наложил гипс, а потом приходил два раза в неделю.

В конце апреля сняли гипс и даже разрешили встать. Вцепившись в Катино плечо, я сделал первый трудный шаг. С трудом мы добрались до стола.

— Ну вот, Алешенька, ты и на ногах! — вздохнула Катя. — Через месяц будешь совсем здоров, только питаться надо получше.

Интересно знать, как питалась она сама? Все эти два месяца Катя спала около меня на раскладушке. Я не видел, ни как она ложилась, ни как вставала, потому что до поздней ночи она шила, а подымалась рано. Варвара нашла ей надомную работу — какие-то строчки-мережки, которые охотно покупали немцы. Платили они, конечно, ерунду, но все-таки добавка в семью, состоящую из двух женщин и мужчины-инвалида.

В этот день я впервые обедал за столом вместе с ними.

— У Кати есть для вас подарок, — сказала Варвара.

Она вынула из комода штурманский хронометр. Часы шли, как всегда, звонкими маленькими шагами. Сколько они прошли со мной разных мест! А ведь нет еще полугода с тех пор, как я получил их от Шелагурова в Констанце. Штурманские часы отсчитывали секунды с жестокой ясностью. Вот сижу за скатертью с двумя женщинами. Свет и тепло. Где Шелагуров? И Голованов? Петро подорвался последней гранатой. Владимир Антонович, Ферапонтов, Борис Шилов... И вот Левон — недавно... А я сижу за столом!

— Отчего вы помрачнели, Алеша? — В голосе Варвары не было веселой строгости. — Вспомнили что-нибудь? Всем есть что вспомнить. А лучше не надо. Живите сегодняшним днем.

Что понимает эта красивая баба? Она может жить сегодняшним днем: есть дрова и крыша над головой и фрицы ее не трогают до поры. А муж, наверно, давно в братской могиле.

Она, не дрогнув, встретила мой взгляд:

— Вы сейчас плохо подумали обо мне.

Какое право я имел порицать ее? За что? За то, что она спасла меня, прятала и кормила два месяца?

Катя хотела помочь мне добраться до кровати, но я решил проделать обратный путь сам. Это удалось. Как можно быстрее стать в строй! Как можно быстрее!


2

С каждым днем вместе с теплом и листьями деревьев прибавлялись мои силы. Я шагал без палки по обеим нашим комнатам, а вечером меня выпускали в маленький садик. Рука зажила, но я старался пока не утомлять ее.

Тот человек не приходил. Безделье угнетало меня:

— Катя! Долго еще буду на санаторном режиме?

— Пока не окрепнешь совсем.

— Так я уже здоров как бык! — Я обхватил ее, хотел поднять, но она вырвалась.

Варвара из соседней комнаты цыкнула на нас:

— Дети! Не шуметь! Беда мне с этим детским садом...

Она неизменно выдерживала роль главы семьи и в полушутливой форме заставляла делать все так, как считала нужным. Меня раздражал покровительственный тон и эта ее способность радоваться пустякам среди всеобщего горя.

В середине мая, когда распустились нарциссы, а темно-красные стрелки пионов уже торчали под окном, Варвара заявила:

— В воскресенье у нас будет гость — хауптман Ранков, комендант района.

— Вы шутите?

— Нисколько. Лучше пригласить его, чем ждать, пока они нагрянут сами.

Меня снова обвязали бинтами, пожалуй, еще погуще, чем в первые дни. Ранков явился к обеду. Он вел себя весьма тактично. Пил и закусывал, хвалил хозяйку, мило шутил с Катей, а я, лежа в соседней комнате, представлял себе, как эта маленькая партизанка, скрывая свою ненависть, силится улыбаться.

Ранков прилично говорил по-русски, только изредка переходил на свой родной язык. Варвара кое-как отвечала ему. Работая в магазине, она выучилась самым ходовым фразам и с помощью жестов могла поддержать несложный разговор.

Перед уходом комендант заглянул ко мне и поздоровался.

— Толя, это господин хауптман Ранков, — пропела мне Варвара в самое ухо. — Поздоровайся с господином Ранков.

Я промычал что-то невразумительное, не то «здравствуйте», не то «сдох бы ты».

— Ваша верность меня умиляет, фрау Варвара, — сказал Ранков, — вы напоминаете истинно немецкую женщину.

На следующий день Варвара принесла мне оккупационный паспорт на имя Теплякова Анатолия Касьяновича, бывшего военнослужащего Красной Армии, женатого, проживающего в поселке Караваевы Дачи. Все это было написано по-украински и по-немецки. На паспорте с печатью полицейского управления стояла жирная отметка черной краской: «OST», а ниже выведено тушью: «Inwalide».

Я положил паспорт на стол:

— Что это значит?

— Нужен же вам документ! «OST» означает, что вас никто не погонит в Германию. Выздоровеете, тогда решим, как быть.

— Я уже здоров.

— Не совсем. Окрепнете еще немного, появится тот человек, пойдете к партизанам, через фронт, куда захотите. А сейчас это нелепо. Вы погибнете и ничем не поможете русским.

— Русским? А вы какая — немецкая?

— Не придирайтесь к словам. Сейчас все так говорят. Поймите, Алеша, я не героиня, не Катя, которая бежит с пистолетиком на банкет эсэсовцев. Я хочу жить, переждать это несчастье.

— Все хотят жить!

— Я не делаю ничего плохого. Даже помогаю другим. — Она поняла свою ошибку и сказала: — Мой муж, старший лейтенант Тепляков, мог оказаться в вашем положении. Он погиб еще в прошлом году, в Бресте...

Тут она разрыдалась. От Петра я слышал, что гарнизон Брестской крепости, где до войны служил отец, еще долго сражался, когда фронт передвинулся на восток.

— На войне всякое бывает, Варя. Может быть... Меня, наверно, тоже считают убитым.

Она вытерла слезы рукавом:

— Не надо утешать, Алеша. Мы с Толей давно были чужими. Я от него уехала за два месяца до войны. В Киев, к папе. А если правду — к одному человеку. Но он оказался мерзавцем.

— Бросил вас?

— Хуже.

Она никому не рассказывала об этом, а начав, уже не могла остановиться. И я увидел Киев 19 сентября 1941 года. Листья каштанов на мостовой вперемежку с горелой бумагой, которая летела из окон учреждений. Многие ушли из города с войсками. Киев стал полупустым. Ее отец эвакуировался со своим заводом. А этот пан — она не хотела называть даже его имени — говорил: «Подожди, за мной пришлют машину».

Потом на Красноармейской улице, вместе с другими трусами и негодяями, он встречал немцев хлебом-солью. Заливался духовой оркестр, реяли желто-блакитные и немецкие знамена. А по улице в город вползала гигантская гусеница. Рокоча и извиваясь, она растянулась на много километров, через площадь Толстого и Бессарабку вползла на пылающий Крещатик и лезла, лезла дальше... Мелькали черно-белые кресты на броне. Город казался вымершим, и только кучка мерзавцев на Красноармейской улице, словно издеваясь над ее названием, приветствовала победоносное германское воинство.

Человек, обманом заставивший Варвару остаться в Киеве, этот самый пан, как те галичане, что понаехали с запада, нацепил себе трезубец и стал видным чином в националистской раде. И у них было масло и какао, в то время как в первые дни оккупации нельзя было достать ни крошки хлеба даже за миллион, а воду люди носили с Днепра через весь город.

А еще через несколько дней началось самое страшное. Штадткомиссариат издал приказ: всем евреям захватить лучшие вещи и идти на Лукьяновку, за еврейское кладбище, на сборный пункт для отправки в гетто. Несколько дней длилось это шествие. Старые и малые, рабочие и интеллигенты, женщины и мужчины, они шли и шли, и Варваре казалось, она потеряла рассудок — все это дикая игра воображения.

Уже не помещались мертвые тела в глубоких рвах, а новые жертвы все шли и шли, уже зная, что никуда их не повезут, а просто разденут догола и расстреляют в Бабьем Яру.

«Почему они идут? — спрашивала себя Варвара. — Почему не бегут отсюда, не прячутся?»

Были и такие. Их находили, выволакивали из убежищ и расстреливали тут же, во дворах. А тем временем новые тысячи людей шли и шли в направлении Лукьяновки.

Варвара лежала, зарывшись в подушку, и в голове у нее звучал шум шагов и смертный шелест. Она хотела себя уверить, что это шумят каштаны у балкона, и они действительно шумели, гудя желтеющими кронами в ночи, но она знала, что слышит только шум идущей по улицам смерти.

На рассвете пришел старик сосед, известный адвокат Берман. Она была поражена, увидев его у порога. Как он мог не уехать? Почему? Он ничего не умел объяснить, говорил о редких книгах, которые собирал всю жизнь. Его квартира от пола до потолка была уставлена этими книгами. Варвара пригласила старика войти, но в это время проснулся ее пан. Он вышел в голубых кальсонах, с трубкой в зубах. «Что же ты стоишь, Варвара? — сказал он. — Надо приготовить фаршированную рыбу — фиш для дорогого гостя. Или лучше позвонить на Владимирскую, тридцать три?» Варвара знала, что на Владимирской, 33, размещается гестапо.

Шаркая домашними туфлями, старик ушел вниз по лестнице. Варвара выбежала на балкон и увидела, как он слился с потоком людей, которые всё шли и шли мимо дома, ведя за руку детей, поддерживая больных. Многие почему-то были в шубах, несмотря на теплое сентябрьское утро.

Вечером явились гости. Шампанское, черная икра, колбаса, пушистый белый хлеб на столе — все это было сейчас неправдоподобно. Может быть, муляжи из витрины? Сами гости напоминали манекены в белых и вышитых сорочках из витрины универмага на углу улицы Ленина, которая сейчас называлась Фундуклеевской, как при царе. Среди гостей были двое давно знакомых Варваре приятелей ее пана. Она всматривалась в лица и силилась отыскать прежние черты милых, добропорядочных киевлян, которые ходили Первого мая на демонстрацию и платили профсоюзные взносы.

Ее спрашивали, не больна ли она, а Варварин пан извинялся: «Супруге действительно немного нездоровится». Это не помешало одному из гостей, полковнику немецкой армии, ухаживать за ней сначала галантно, а потом довольно грубо.

Подвыпивший полковник остался ночевать, и Варвара каким-то образом оказалась в одной комнате с ним. Ключ повернулся в замке. Сквозь дверь просочился вкрадчивый голос пана: «Ну будь же умницей, дорогая! Подумай о нашем будущем».

В чем была, она выскочила на балкон и по пожарной лестнице спустилась вниз. Она ночевала в подвале у кривого дворника Хведька — солдата первой мировой войны. Всю ночь ее бил озноб. Шумели каштаны, а за шкафом в уголке, завешенном рядном, жена дворника уговаривала пятилетнюю Раю: «Спи, дитинка. Ось прийде мама, принесе дитинцi цукерки...» Ее маму еще утром увели в Бабий Яр.

На следующий день Хведько принес Варваре ее аусвайс и несколько платьев. Пан расстался с ней без всякого сожаления, и она ушла пешком сюда, на Караваевы Дачи, в отцовскую квартиру. Потом она поступила на работу и со случайной оказией послала письмо Кате, у которой и отец и мать были на фронте: «Приезжай. Вдвоем будет легче». Катя не ответила. И как она могла ответить? А весной неожиданно появилась сама, страшная, худая, в изорванном парчовом платье и в больших сапогах.

— Вот и все! Что вам еще сказать, Алеша?

Я не стал спрашивать. Чтобы переменить тему, заговорил о Кате.

— Вы с ней обращаетесь как с ребенком, — сказала Варвара, — подымаете на руки, то не замечаете, то ласкаете. А Катя — не ребенок. Семнадцать лет.

Я не понимал, к чему она клонит.

— Да, Катя — настоящий человек. Уж это я знаю!

— Ничего вы не знаете. Катя любит вас. Понятно?

Катя? Никогда в голову не приходило! А может быть... Я вспомнил, как она поцеловала меня, когда я лежал в гипсе.

Я пытался объяснись Варваре, что сейчас вообще не время для любви. Она смахнула волосы с лица, будто смахнула все жестокое и страшное, о чем мы говорили:

— Неправда. Человеку нужна радость. И вы любите кого-то... Заболталась, опоздаю на работу!

Странная женщина! Хочет отгородиться от войны на этой даче. Не удается! Плотник Герасим понял это. И она поймет.

Пришла Катя. Она задержалась потому, что район был оцеплен. Снова мотоциклисты, полицаи. Опять кого-то ловят.

— Как ты, Алеша? Почему такой хмурый? Болит что-нибудь?

Я промолчал. Что мог я ответить?

Эх вы, маленькие черные пружинки, сильные и слабые! Жаль будет с вами расставаться, а что поделаешь — война!


3

Варвара перешла на новую работу — диспетчером в гараже ликеро-водочного завода Кирхгофа в самом Киеве. Оккупанты побаивались новых людей, а ее уже знали по работе в магазине. Выписывать путевки шоферам — штука не хитрая. К тому же, имея с ними дело, можно обеспечить себя дровами и керосином.

Я решил нанести визит «жене». Тот человек, о котором говорил Степовой, больше не приходил. Бездействие угнетало. В моей несуществующей краснофлотской книжке появилась надпись, мысленно внесенная мной самим: «Годен к строевой службе без ограничений».

Может быть, в Киеве мне удастся разыскать подпольщиков?

До Киева я добрался на попутной машине. Еще школьником я однажды побывал здесь с отцом. Мне понравился тогда звонкий и веселый город на холмах. Теперь Киев, в котором оставалась едва ли треть жителей, был неузнаваем. В солнечный весенний день пешеходов попадалось не много. По захламленным улицам проносились «мерседесы» и «фольксвагены».

Идти было легко. Еще не пропыленная листва тополей бульвара Шевченко шумела надо мной. Спрашивать дорогу не хотелось, да и о чем спрашивать: «Где подпольщики?» На Владимирской я повернул направо и увидел полусожженное здание университета, а перед ним памятник Шевченко в скверике. Цвела сирень. На дорожках, среди плевков и окурков, пробился бурьян. Только небо было чистым, и на фоне неба — упрямо наклоненная голова поэта, черная и гневная.

Почему они не снесли памятник? Играют на националистических чувствах, хотят противопоставить Шевченко Пушкину?

Я уже собирался идти дальше и вдруг услышал:

— Що, хлопче, питаєш поради у Тараса?*["62]

Это был обычный киевлянин того времени, не то городской, не то деревенский человек с котомкой. На осунувшемся лице чуть заметная улыбка под седыми усами.

Я ответил тоже по-украински, глядя на памятник:

— Якби він заговорив...

— Він досить сказав, якщо пам'ятаєш, — негромко ответил киевлянин за моей спиной: — «Борітся — поборете! Вам бог помогає! За вас правда, за вас слава i воля святая!»

Обернулся. Нет того человека. Скрылся за кустами сирени или только померещился мне?

Я пошел дальше в направлении Крещатика. Как много было здесь пустых квартир! Раскрытые окна, выбитые стекла. Из одного окна свешивалась наружу портьера, когда-то красная, выцветшая и изорванная ненастьем, как боевое знамя.

Где же все эти люди, жившие тут? Уехали? Расстреляны? Угнаны в Германию? Может быть, я ищу тех, кого нет? А встреча у памятника Шевченко? Значит, есть все-таки люди, которые не боятся сказать первому встречному: «Боритесь — поборете!»

Крещатика я не нашел. Вместо нарядного проспекта увидел руины: щебень, битый кирпич, скрюченные балки — и все. Не было даже самой проезжей части. Только кое-как расчищенная дорожка, где не смогли бы разминуться два автомобиля.

Отыскав на окраине ликеро-водочный завод Кирхгофа, я сказал охраннику, что моя жена, Теплякова, унесла ключ от дома и вот пришлось идти сюда. Меня пропустили. Варвара удивилась, но быстро вошла в роль и крепко отругала меня за то, что я явился сюда, в то время как ключ лежит под дверью.

Шоферы, толпившиеся в диспетчерской, дружно смеялись над растяпой-мужем, который, наверно, находится под каблуком у жены. Чумазый парень — все его звали Мишкой — рассказывал анекдоты. Шоферы гоготали. Варвара прикрикнула на них:

— Вот перепутаю наряды, потом кто будет отвечать? Накурили, как в пивной! А ну, давайте на улицу!

Шоферы вышли. Остался один Мишка.

— Пани Варвара, — попросил он, — что вы мне обещали?

Она воровато глянула по сторонам и выписала ему путевку. Парень ушел. Следом и я отправился домой.

Катя встретила меня у калитки. Она беспокоилась. Я сказал ей напрямик:

— Мне очень хорошо здесь, у вас. Но так продолжаться не может. Я должен искать своих. Буду добираться под Новоград-Волынск, в отряд Белобородова.

Когда вернулась Варвара, я попросил ее взять для меня аусвайс у коменданта. Поеду в деревню менять вещи на продукты.

Такие поездки были тогда обычным делом. Ранков не отказал. Только предупредил, что к западу от Киева действуют «большевистские банды». Лучше не ехать в ту сторону.

Я решил направиться именно на запад.


4

Я колол дрова. Под взмахами топора сухие поленца со звоном разлетались по двору. Зайчик от блестящего лезвия гонялся за ними. Пахло травой и свежим бельем, которое Катя развешивала на веревке. Я понес поленья в сарай и чувствовал спиной: она смотрит на меня. В сарае стояла золотистая полумгла. Сквозь щели крыши лучи вонзались в густую паутину. «Надо успеть починить крышу», — подумал я, повернулся и очутился лицом к лицу с Катей.

— Ты как подкралась?

— Алеша, — сказала она, — ты скоро уедешь. Я хочу попрощаться с тобой вот сейчас.

Она старалась не плакать, но слезы текли по ее щекам и губы дрожали. Я хотел обнять ее. Она замотала головой:

— Не надо!

Мне тоже было горько расставаться с ней:

— Катя, ты моя храбрая маленькая сестренка...

— Нет! — перебила она. — Я не сестренка. Я тебя люблю, и ты это знаешь. С той самой ночи. Не отвечай. Слушай.

Я молчал. Я слушал.

— Что ж ты молчишь? — тут же спросила она. — Скажи, что ты любишь кого-то. Мне будет труднее, но все равно, скажи.

— Да, Катя. Но, наверно, никогда не увижу ее.

— Как ее зовут?

— Если бы не Анни, я, наверно, полюбил бы тебя.

— Молчи! Обещай мне: когда найдешь партизан, пусть заберут меня к себе. Ты нет думай! Не затем, чтобы быть с тобой. Просто, если останусь тут, я такого натворю в поселке...

— Не натворишь! Жди! Я найду наших. Сообщу тебе.

— Честное комсомольское?

— Да. Если не убьют.

— Тебя?! Этого не может быть! Слышишь? — Она кинулась ко мне, схватила за руки и тут же отпустила. — Я дура, дура! И все равно я должна была сказать тебе.

Она круто повернулась и вышла из сарая.

Когда вернулась с работы Варвара, я сразу заметил, что она чем-то озабочена. Оказалось, пропала пишущая машинка. Подозревают того самого Мишку, которого я видел в диспетчерской. Сегодня управляющий спрашивал Варвару, знает ли она его.

— И что же вы ответили, Варя?

— Сказала — не знаю. Их много. Одни нанимаются, другие уходят.

— Вы предупредили его?

— Его не было на работе, а завтра — воскресенье.

Этот Мишка, которого по списку звали вовсе не Мишкой, а Миколой Мелешко, несколько раз отправлялся в какие-то таинственные рейсы. Варвара выписывала ему путевки, а он в благодарность всегда привозил то курицу, то крупы или сахару.

— Варя, мне нужен Мишка. Как его найти?

Она с неохотой сказала, что знает старуху, у которой он часто ночевал, когда задерживался на работе.

Я решил разыскать эту старуху, и тут Варвара согласилась:

— Хорошо. Пойдемте.

Уже вечерело, когда мы вышли на Константиновскую улицу. Бледный мужчина вез тачку с какой-то рухлядью.

Теперь в Киеве появилось много таких тачечников, потому что другого транспорта не было. Люди ходили пешком, сторонясь проносившихся немецких машин. Если нужно было что-нибудь перевезти, нанимали тачечника.

Ветер нес обрывки бумаги. Мусор никто не убирал, и улицы день ото дня становились грязнее. Это не интересовало ни оккупационные власти, ни городскую раду.

— Грязь какая! — поморщилась Варвара, обходя кучу вонючего тряпья на тротуаре.

— Уберут! — сказал я. — Дайте немцев убрать!

С Крещатинского переулка в Михайловский вела деревянная лестница. Над ней в безветренном воздухе застыли темные уже кроны каштанов. У самой лестницы, на фанерном щите, поверх старых афиш было приклеено объявление:

«На заводе пана фон Рентеля расстреляно за саботаж восемьдесят рабочих. В случае повторения подобного будет расстреляно вдвое больше. Ортскомендант».

В глубоком, захламленном дворе Варвара с трудом разыскала нужную квартиру. Подслеповатая старуха помешивала ложкой в кастрюльке. Она узнала Варвару и, после некоторого колебания, сказала, что Мишка сейчас в Никольской слободке, по ту сторону Днепра. Она довольно толково объяснила, как нужно туда добираться. Варвара пошла провожать меня до парома.

По склонам Днепра на несколько километров тянутся сады: Купеческий, Царский, Мариинский. Мы громко разговаривали, как беспечные влюбленные, которые до войны целыми стаями бродили по этим зеленым склонам. Неширокие булыжные дорожки, петляя и извиваясь, вели вниз к реке, через чащи клена и орешника. Опираясь на мою руку, Варвара рассказывала об этих прибрежных парках. Наверно, ей хотелось представить себе, что нет никакой войны и не было пана на Красноармейской, что она — совсем еще юная девушка — просто гуляет с парнем.

С одного из поворотов тропинки открылся Днепр. Он был теперь не такой, каким остался в моей памяти. Не синий, а белый и плоский. Течение не чувствовалось. Только вокруг опор взорванных мостов бурлили водоворотики. Без мостов река казалась голой и, может быть, оттого какой-то приниженной.

— Вон там шел железнодорожный, а здесь — Никольский мост, — показала Варвара. — Видите Матвеевский залив? Там — Старик.

— Какой старик?

— Так у нас называют старое русл». На его берегу — Никольская слободка. Ее отсюда не видно.

К парому я спустился один. Полицай проверял документы. Пассажиры с опаской проходили мимо него. Я протянул свой паспорт и тоже прошел.

Как я мечтал переправиться через Днепр! Он был символом свободы и в «Беньяке» и в шталаге 4037, а сейчас и за Днепром — фашисты. Теперь к своим ведут неведомые тропы, может быть, известные Мишке.

Меня не сразу пустили к нему. Молодая баба с плечами тяжелоатлета сказала, что никакого Миколы Мелешко не знает.

— А Мишку? Я от Варвары. Есть разговор.

Она утверждала, что не знает ни Мишки, ни Варвары. Но приметы совпадали. Это был именно тот дом, который я искал.

Сзади кто-то тихонько кашлянул. Я обернулся и увидел самого Мишку. Он вошел со двора, босиком, в футболке, перепачканной солидолом, с шоферской монтировкой в руке.

— Если не ошибаюсь, хахаль пани Варвары? — сказал он.

— Ошибаешься. Не пани, а просто Варвары. И не хахаль, а муж.

— Знаем мы вас, мужей! — Мишка все еще не выпускал из рук монтировку. — Ну, раз пришел — заходи.

Мы прошли во вторую комнату. На столе дымилась тарелка борща. Рядом лежал надкусанный кусок хлеба. Нетрудно было догадаться, что, услышав чужой голос, Мишка бросил обед и вышел на улицу черным ходом.

— Так о чем речь? — спросил он, принимаясь за обед.

— Полиция тобой интересуется. Сегодня управляющий расспрашивал о тебе Варвару. Вот о чем!

Он продолжал есть свой борщ, аккуратно подставляя хлеб под ложку, чтобы не накапать на стол. Ясно — не доверяет!

Я рассказал о нашем визите к старухе, Он спросил:

— Как же ты, муженек, решился сюда податься? — спросил он. — Не боишься гестапо? Или, может быть, у тебя там друзья?

Мне хотелось крикнуть ему: «Да брось ты этот борщ! Понимаешь, что в любой момент могут нагрянуть?!» Лучший способ вызвать доверие — рассказать о себе. И я рассказал, без деталей и имен, что бежал из шталага, а теперь ищу связь с партизанами.

— Удивительное дело, — заметил Мишка, протирая тарелку кусочком хлеба, — дали тебе явку, а связи нет!

— А ты разве не знаешь, как может потеряться связь?

— Нет, — сказал он. — Откуда мне знать? Мое дело — машина. Съездил на район, полмешка крупы привез или сальца. За это в гестапо не заберут.

— А за пишущую машинку?

Он наклонился ко мне через стол:

— Берешь на пушку? Ну, валяй!

На табуретке лежала его монтировка. Он пододвинул ногой табуретку поближе.

— Вот что, — сказал я, — меня-то пугать не надо. Я уже пуганый. Возьмешь меня с собой?

— Куда?

— За крупой и салом.

— А если не возьму?

— Дело твое. Буду искать других путей.

Я пошел к двери. Мишка не спеша вышел из-за стола:

— Погоди! Ну, а если б я тебя взял туда, где та крупа, не потянут пани Варвару за подол в гестапо? Куда, мол, девали муженька? Это тебя не волнует?

Я вытащил из кармана аусвайс:

— Еду менять шмутки на продукты.

— Ясно! — сказал Мишка. — Значит, думаешь съездить и вернуться. А если не вернешься?

— Надо будет — не вернусь. Мало ли что могло случиться в дороге? Заболел, помер, партизаны убили.

— А разве под Киевом есть партизаны? — насмешливо спросил он.

— Есть.

— Ты их видел? Хоть одного?

— Вижу вот сейчас.

Он рассмеялся:

— Какой я партизан? Так, мешочник. Твоя пани вообразила черт знает чего со страха.

— А путевки она тебе выписывала тоже со страха? Давай кончать. А то, знаешь, поздно. Домой не доберусь.

— Испугался, муженек?

— У меня есть имя.

— Слышали! Анатолий Тепляков. А если взаправду?

— Взаправду — Штурманок. Так и передай своим.

Я хотел выйти на улицу, но он провел меня через огород, в другой переулок. На прощание пожал руку:

— Я подумаю. Может, и возьму тебя за крупой. Завтра приходи к двенадцати на Сенной базар. Около весов найдешь полуторку. На борту написано по-немецки: «Кирхгоф». Это — моя.

— Ты и машину угнал? — изумился я.

— Ну, зачем так грубо? Взял во временное пользование.

— А если тебя не будет?

— Не обессудь! Значит, не смог. Но учти, как там тебя — муженек или Штурманок: если помешаешь моей крупяной торговле, сам Эрих Кох тебя не спасет!

На том мы и расстались. Я спустился к Днепру. Он был сейчас совсем другим. Отсюда, с левого берега, река казалась полноводной и быстрой. За зеленью парков на том берегу подымался Киев. Низовой ветер летел по Днепру, кричали речные чайки. Искалеченные опоры мостов высились над водой, как бастионы разрушенной, но непокоренной крепости.

Глава десятая НЕВИДИМАЯ ЛИНИЯ

1

Полуторка с надписью «Кирхгоф» на борту, благополучно миновав заставу и мостик через речку Ирпень, катила по шоссе, изрытому танковыми гусеницами.

— Ну, что задумался? — сказал Мишка. — Пани свою вспоминаешь? Может, повернем назад?

Солнце светило по-летнему. В кабине становилось жарко.

Я снял пиджак, расстегнул рубашку. Уже три часа мы были в пути. Мишка насвистывал песню: «Ой, за гаем, гаем...»

— Теперь-то можешь сказать, куда едем?

Мишка рассердился:

— «Куда, куда»?! На кудыкину гору, от нашего забора до вашего плетня — ровно три шага вприсядку!

— Скажи хоть, когда приедем?

— Шофера — народ суеверный, — ответил он. — Когда выехал — знаю, а когда приедем — знает бог и его мамаша. Усвоил? А сейчас — привал! — Он вытащил из-под сиденья полбуханки хлеба и теплую флягу.

У меня тоже была фляжка, но не с водой, а с самогоном. Варвара дала мне ее в дорогу в дополнение к печеной картошке.

— Сто грамм за благополучный приезд? — предложил я.

Мишка не разрешил даже открыть фляжку.

— Когда еду за крупой — не пью. И тебе не дам.

Мне понравилось это запрещение. В нем чувствовался армейский порядок, и я уже видел себя среди партизан, которые без военной формы воюют, как подразделение на фронте.

Отдых продолжался недолго. Мишка спешил:

— Наше дело — наматывать километры на колеса.

Уже стемнело, когда на горушке у церкви мы увидели бронетранспортер и мотоцикл с погашенными фарами.

Мишка с ходу повернул на проселочную дорогу. Тут же вспыхнула фара мотоцикла, и он запустил за нами прямо с горы. Мишка, к моему удивлению, сбросил газ и поехал не торопясь.

— Все равно догонят! — сказал он. — Может быть, отбрешемся. Документы — в порядке.

Мотоцикл громко засигналил, потом раздался предупредительный выстрел, и мы тут же остановились, не глуша мотора. Обогнав нас, мотоцикл круто затормозил, занеся коляску на обочину дороги. Мишка сунул мне в руку карандаш и, уже вылезая из кабины, пробормотал скороговоркой:

— Под сиденьем — граната. Оружие — в бочке с солидолом.

Я не сразу сообразил — к чему карандаш. Черт! Это же запал!

Мишка скинул шапку, подошел к мотоциклу и протянул документы. Сквозь рокот мотора донесся разговор немцев:

— Gerade jener Lastuto! Kirchgof Fabrik. Schau mal!*["63]

— Aber die Nummer?*["64]

Все ясно. Они ищут нашу машину. Номер Мишка перекрасил, а надпись оставил. Почему? Теперь это уже не играет роли. Сейчас они осмотрят машину, найдут оружие...

Было уже почти темно. Узкая дорога исчезала в полях. Сзади, над самой землей, под шапками крыш светились огоньки села, а вокруг — ни души. На горе ярко вспыхнули фары. Бронетранспортер идет сюда!

Мотоциклист крикнул мне:

— Выходить!

Я ответил по-немецки, что сейчас достану свои документы, полез под сиденье и вытащил оттуда знакомую гранату «РГД».

Мишка увидел, как я подымаю сиденье, что-то сказал и пошел к машине.

— Мишка, ложись!!! — распахнул дверку и швырнул гранату.

Мотоциклист не успел сорвать из-за спины автомат, Мишка ринулся под машину, и тут грохнуло! Осколки ударили по железу и по лобовому стеклу.

Дым взрыва еще не рассеялся, а Мишка уже сидел в кабине.

— О це — добре! — крикнул он по-украински, хотя до этого мы все время говорили с ним по-русски. Но, видно, такова уж человеческая природа, что в минуты наивысшего душевного напряжения мысли обретают форму именно на родном, материнском языке.

Мы мчались во весь дух по проселочной дороге, нещадно стукаясь головами на ухабах о крышу кабины. Я открыл дверку, оглянулся назад и увидел вдали пару прыгающих над дорогой огней. Бронетранспортер шел за нами.

— Газу, Мишка! Жми на всю железку!

Пронеслись через темный хутор и внезапно выскочили на магистральное шоссе. Мишка вел машину, как самолет, словно не было под нами изрытого войной асфальта. Сквозь разбитое лобовое стекло врывался ветер — густой и жесткий. Кусты на обочинах исчезали, едва успев возникнуть. Я не поверил бы, что эта старая полуторка может развить такую сумасшедшую скорость. Глухо гудел задний мост. Мотор уже не ревел, а пел надрывно и тонко. Прыгающие желтые глаза приближались.

Не отрывая взгляда от дороги, Мишка сказал:

— Слушай, Штурманок! — Он впервые назвал меня так, без лишних слов признавая за своего. — Если нас разбросает, переходи речку Уж, потом — на юг. Малин оставишь по левую руку, и дальше — к Новоград-Волынску, лес — ищи Денисенко...

Транспортер дал очередь. Дорога раздваивалась. Мишка поехал по левой, более узкой.

— Давай в кузов! Оружие... Приторможу — прыгай!

Не знаю, как мне удалось на таком ходу перебраться в кузов. Запустив руки в густую, как повидло, смазку, я вытащил из бочки наган, обернутый в тряпку, и сунул его в карман.

Мишка привстал на подножке, закричал, срывая голос:

— Впереди — разбитый мост через Уж... Прыгай!

Снова донеслась очередь. Струя трассирующих пуль скользнула над нами в темноту неба. Я перегнулся к кабине:

— Мотор — на стоп! Уходим вместе!

Он сбросил газ, но машина шла еще очень быстро. Он уже не кричал, а хрипел:

— Приказываю — прыгай!.. Встретимся на том берегу...

Впереди, совсем близко — маслянистый блеск воды за кустами. Я перемахнул через борт, упал, скатился в канаву. И тут же мимо меня, на мгновение ослепив фарами, тяжело прошумел бронетранспортер. Сквозь треск пулемета я различил какой-то странный грохот. Потом стрельба прекратилась, и я понял: полуторка обрушилась в реку. Но успел ли выпрыгнуть Мишка?..

Подъехала еще одна машина. Солдаты высыпали на землю и начали наудачу строчить по кустам. Я лежал в траве. Где Мишка? Если он выскочил, если он только успел выскочить, то перешел на левый берег речушки. Но на дороге — немцы.

Притаившись в кустах, я ждал. Солдаты прочесывали местность у реки. Часа через два, когда обе машины ушли — я видел на дороге огни их фар, — можно было приблизиться к берегу. Осторожно я раздвинул кусты над берегом. Речка была неширокой, мелкой, но берег высокий, крутой. Там, внизу, лежала вверх колесами наша полуторка.

Тишина. Клочья тумана цеплялись за кусты. Сырость подымалась от воды. Взошла луна. Из темной, маслянистой, река стала серебряной. Ярко высветились мокрые плоские камни. На одном из них, уронив голову в воду, лежал Мишка.

Вот тебе и Мишка... «От нашего забора до вашего плетня — ровно три шага вприсядку!»

Я тихонько побрел по правому берегу вверх по течению. В десять вечера перебрался через речку Уж, чтобы искать Мишкиных партизан в направлении Новоград-Волынска. Может, это и есть отряд Белобородова? Только нет веселого Мишки, быстролетного моего спутника...


2

Я шел всю ночь. Слева остались огоньки городка. Наверно, Малин. Полярная звезда все время за спиной. На юг! На юг!

К рассвету я сильно устал. Сел на пенек у края болота. Соловей посвистел, посвистел и замолк. От кустов отделилась фигура человека с торбой за плечами. Плосколицый, приземистый и незаметный, как лист-подорожник, он, вероятно, уже давно наблюдал за мной. Небольшие глаза, прикрытые козырьком рваного кашкета, насмешливо смотрели на меня.

Наверно, крестьянин из местных. Стоит спросить, с какой стороны лучше обойти болото.

— Що притомились, пане? — спросил он неожиданно звонко.

— Какой я тебе пан?! Вот болото, понимаешь...

— Було б болото, а чорти напригають! — сказал он. — А куди тoбi треба?

Я показал рукой в южном направлении. Тут за кустами раздался свист наподобие соловьиного, и мой собеседник скрылся так же внезапно, как появился. Поистине лист-подорожник!

Мне оставалось идти наудачу: авось найду переход через болото. Через полчаса — солнце уже всходило — где-то правее меня загремели винтовочные выстрелы. Стрельба то стихала, то снова разгоралась. Донеслись выкрики, топот лошадей по проселку. С наганом в руке я выглянул на просеку.

Трое с автоматами возникли передо мной, как из-под земли:

— Стой!

На одном из них был шлем танкиста с красной звездочкой. От радости и волнения я не мог вымолвить ни слова. Мне хотелось обнять их всех сразу. Это же партизаны! Наконец!

Но они не спешили со мной обниматься.

— Оружие — на землю! Живо! — скомандовал танкист.

Я подал ему свой наган рукояткой вперед:

— Зачем — на землю? Держи!

Он вырвал у меня револьвер.

— Руки — назад! Пошли!

— Товарищи...

Другой партизан прикрикнул на меня:

— Вперед! Бандеровцы тебе товарищи!

В штабе отряда я понял, что попал в незавидное положение. На рассвете подразделение партизан столкнулось с националистами-бандеровцами. Меня принимали за одного из них.

Допрашивал командир. Капельки пота блестели на его широком лбу с залысинами, уходившими, как два заливчика, в спутанные волосы. Сквозь серый загар лица проступала бледность. Из-под расстегнутого ворота гимнастерки виднелись несвежие бинты.

Когдая сказал, что ищу отряд Белобородова, партизаны многозначительно переглянулись. Командир спокойно объяснил мне, что никакого Белобородова нет и не было. Это прошлогодний пароль для идущих в партизаны. Он давно сменен.

— Бульбаш!*["65] — отрубил начальник штаба, тот самый боец в шлеме танкиста. — Хреново у вас поставлена разведка. Признавайся: разведчик?

— Разведчик! — уже зло сказал я. — Только не бандеровский, а советский. Меня послал Степовой.

— Да, — покачал головой командир, — о Степовом мы слышали, хоть дела с ним не имели. Как вы можете это доказать?

— Может быть, вы знаете Денисенко? — спросил я.

Они снова переглянулись, еще более враждебно.

— А вы сами его знаете? — Командир отпил воды из котелка, в котором плавали иголочки хвои.

— Знаю. Вернее, у меня к нему поручение.

— Я — Денисенко, — сказал командир. — Кто вас послал?

— Мишка, то есть Микола Мелешко. Его-то вы знаете? Погиб Мишка.

— Как — погиб?! — вскочил Денисенко, хватаясь за пистолет. — Ну, говори: замучили Мелешко?

Я взял себя в руки и подробно рассказал все, что знал о Мишке и о геройской его гибели. Может быть, я и сумел бы убедить их, но тут снова начался бой.

Отбиваясь от карателей и бандеровцев, отряд Денисенко уходил в глубь лесов, а меня вели в обозе под охраной инвалида, который сидел на телеге с моим наганом в руках.

На следующий день я снова увидел Денисенко. Он шел с несколькими партизанами по краю лесной дороги.

— Товарищ Денисенко!

— Ну, что еще? — устало спросил Денисенко.

— Вы не дослушали меня вчера. Мне нужна связь с разведкой Красной Армии.

— Вы же видите, — сказал он, — идет бой.

— Поставьте меня рядовым в любое подразделение. Дайте винтовку. Куда я денусь?

Из кустов орешника неслышно выскользнул человек с котомкой. Я немедленно узнал его: Лист-подорожник! Денисенко быстро повернулся к нему.

— Пантелеймон! Ну как? Идут?

Из разговора я понял, что прибывший — связной из другого отряда. Батальон из того отряда идет на помощь Денисенко. Я услышал, что каратели оцепили лес с севера. Это были очень важные известия, и командир совсем забыл обо мне, слушая Пантелеймона. А тот все время поглядывал на меня острым глазком.

— Ну, а бульбашїв не чути? — спросил командир.

— Як же, не чути?! Під Городницею зібрались три куріні. Було б болото, а чорти напригають!

Лист-подорожник не сводил с меня глаз.

— Товарищу командире, — спросил он, — а звідки у вас о цей красавчик?

Он доложил, что еще вчера я «болтался в лесу», в том секторе, откуда наступали бандеровцы. Хотел проследить за мной, только потому не пристрелил. Потом его позвали показывать дорогу, и вернуться ко мне он уже не смог.

— Що, голубчику?! — сказал он, обращаясь ко мне. — Занадився глечик по воду ходити, там йому й голову розбити!*["66]

Денисенко бросил начальнику штаба как приговор:

— Разобраться с ним и решить.

За высоткой завыл немецкий шестиствольный миномет. Мины с кряканьем обрушились в орешник. Заходили ходуном кусты. Комья земли ударили в лицо. Все вокруг окуталось кислым дымом.

— Сейчас немцы начнут прочесывать лес, а тут еще с этим возиться! — буркнул начальник штаба.

— А чого з ним возитись? — спросил Пантелеймон. — Ці бульбаші мою жінку зарізали, хату спалили, а ми будемо з ними панькатися?!

Он уже поднимал автомат.

Я заорал на него:

— В немцев стреляй, сукин сын, а не в своих!

Денисенко крикнул с другой стороны просеки:

— Отставить! Это у вас в отряде так положено?

Пантелеймон ругнулся и отошел. Обо мне снова забыли. Никому не нужный, я стоял среди людей и деревьев, которые были здесь все заодно в тревожный час перед боем.

Мне не довелось участвовать в этом бою. Подразделения прорывали окружение, а меня вели за телегой с ранеными.

Ночью отряд Денисенко, сильно поредевший, оторвался от преследователей и углубился в обширный лес.

Когда стало поспокойней, я спросил начальника штаба:

— Скажите, прошлой осенью, тогда еще был пароль «Белобородов», не появлялся у вас здесь моряк Голованов?

Отозвался Пантелеймон:

— А звідки вы його знаете?

Я рассказал об училище, о гибели корабля и о том, как мы с Васей бежали из лагеря «Беньяка».

Пантелеймон слушал с удивлением и недоверием:

— Цей бульбаш правду каже!

Он пошептался о чем-то с Денисенко, а вечером с несколькими партизанами из отряда «За Родину!» мы тронулись в путь. Я не знал, куда меня ведут, на отношение ко мне стало другим.

На следующий день пришли в небольшое село. Стоя у дверей хаты, я слышал, как Пантелеймон докладывает кому-то:

— Товарищ начальник разведки, привел человека. Говорит, что вас знает.

Из хаты вышел Вася Голованов.

— Живой, салага! Я так и знал! — Он едва не задушил меня, а Пантелеймон стоял рядом, почесывая затылок, и повторял:

— Ну, чудасія! Буває ж таке!


3

Я рассказывал Голованову все подряд. Он слушал, лежа на животе и опираясь на локти. Ночь изо всех сил старалась убедить нас, что нет никакой войны. Было очень тихо и очень тепло. Деревья отцветали, и даже в темноте их белый пух выделялся на траве.

— Здорово же ты хлебнул, Алешка! — сказал Голованов. — Но, если хочешь знать, первое дело сейчас — доложить про Петра.

— Сам знаю. Видишь, сколько времени искал партизан...

— А когда нашел, чуть не пустили в расход! Ну, добро! Пошли спать!

Командир отряда «За Родину!» предложил мне остаться у них. Я сказал, что о лучшем не мечтаю, но раньше всего необходимо связаться с армейским командованием.

Он покачал головой:

— Непросто! Радиосвязи нет. Но ты не отчаивайся. Нам самим позарез нужен контакт. Сегодня высылаю связного.

— Постой, командир! — вмешался Голованов. — Вот Алешка и пойдет с ним. Хорошо бы и мне, конечно...

Командир посмотрел с укором, и Голованов покорно сказал:

— Понимаю. Значит, так: пойдут Пантелеймон и Алексей.

Пантелеймон оказался незаменимым спутником. Я понял это в первый же день пути. Там, где я неминуемо попал бы в руки врага, он проходил, как иголка сквозь рыболовную сеть.

По пыльным дорогам, через деревни и разоренные местечки пробирались двое уроженцев Ровенской области, отпущенные оккупантами из концлагеря. Без всякого оружия и без копейки денег, снабженные поддельными немецкими справками, одетые в лохмотья, с котомками за плечами, мы двигались на северо-запад.

С Пантелеймоном можно было пройти двадцать километров кряду и не заметить. На всякое слово находилось у него присловье. Поговорки так и сыпались, как спелые яблоки, если потрясти яблоню в сентябре. И про панов, и про попов, про девчат и хлопцев. А то вдруг запоет песню:

І шумить, і гуде
Бульбаш Гітлера веде:
«Оцей мені гітлерюга
Самостійність здобуде!»
— Добра пісня! Де ти її взяв?

А он смеется:

— На млину, на перевозі, в чорта лисого на розі!*["67] — И только где-то далеко, в глубине его веселых глаз, скрывалось горе. Не мог он забыть жену, загубленную бандеровцами.

Пантелеймон в совершенстве владел искусством бесшумно передвигаться по лесу, в любой момент мог слиться с кустами, затеряться среди стволов. Он был действительно как лист-подорожник, прижимающийся к земле и всегда находящий у нее защиту.

Шел девятый день пути... Снова леса и проселки, болота и мелкие озера, пока, наконец, не остановила нас партизанская застава.

Убедившись, что перед нами те, кого мы искали, Пантелеймон переломил о колено свой посох странника и вытащил из него документы, написанные на листках папиросной бумаги.

В партизанской бригаде «Украина» я доложил все, что мне было поручено. Пантелеймон готовился в обратный путь, чтобы вести своих сюда, в чащобы Полесья. Мне предстояло на следующий день, идти на связь с армейским командованием. Жаль было расставаться со спутником, у которого я многому научился. Мне казалось, и он привык ко мне. Прощались мы на развилке дорог, у мостика через неприметную речку. Я думал, он хоть сейчас забудет о своих шуточках, но вместо слов прощания услышал:

— Іде син до річки купатися; а мати й наказує: «Гляди, сину, як утопишся, то й додому не приходь — буде тобі від батька»*["68].

Я оценил его заботу. Он просил быть осторожным.

Мы пошли в разные стороны: я с провожатым из бригады «Украина» — на запад, Пантелеймон — на юго-восток. Через несколько шагов я обернулся, чтобы помахать ему рукой, но Пантелеймон уже исчез — слился с серой пылью дороги, затерялся в стеблях прибрежного тростника.


4

Я думал, для связи с армейским командованием придется добираться за тридевять земель. Представлял себе бетонные блиндажи в лесных дебрях и сложную систему пропусков.

Все оказалось значительно проще. Уже на следующий день я спустился в просторную землянку. Еще со ступенек, вырубленных в грунте, увидел седеющую голову человека в гимнастерке. Он чинил карандаш. Когда я вошел, отложил нож, встал из-за дощатого стола, расправил ладонями гимнастерку под ремнем. На его петлицах еще видны были следы шпал.

Подчиняясь старому рефлексу, я вскинул руку к своей кепчонке и смутился, не зная, как доложить.

— Входите, пожалуйста! — Он улыбнулся и представился сам: — Полковник Веденеев.

Я сказал, что прибыл для установления связи.

Он позвал:

— Паша! Надо бы накормить товарища!

Появилась девушка в пестром платочке и тоже в гимнастерке.

— Це ми зараз влаштуємо! — произнесла она с мягким полтавским акцентом.

Я поблагодарил и отказался.

— Тогда рассказывайте, — сказал он. — Я представляю здесь разведку Красной Армии. Не торопитесь. Давайте все по порядку.

Я не стал рассказывать по порядку, сразу начал с главного:

— Товарищ Степовой погиб.

— Вы работали со Степовым?! — Он потерял на мгновение всю свою сдержанность. — Это точно?

— К сожалению, точно. На моих глазах.

Мы говорили несколько часов. Вернее, говорил я, а он слушал, не спуская с меня глаз, и только изредка записывал что-то в ученической тетрадке. Наконец я рассказал о том, как Петро подорвал себя вместе с врагами ферапонтовской «лимонкой».

Веденеев был потрясен. Некоторое время он сидел неподвижно, сосредоточенно смотрел на свои руки, сцепленные на колене.

— Да, мы подозревали, — сказал он наконец, — и все-таки надеялись. Большой был разведчик. И большой души человек. Скажите, он ничего не велел передать конкретно?

— Нет, только сообщить, если его убьют.

— А о вас? — Он держал в руках письмо, подписанное командиром отряда «За Родину!» и Головановым. — Тут о вас много хорошего... А Степовой ничего не передавал о вас лично?

— Петро, то есть, простите, товарищ Степовой приказал передать номер 3649. Это он дал мне псевдоним Штурманок.

— С этого бы и начинали! — сказал Веденеев. — Нам нужно будет о многом поговорить, но сейчас вам пора отдыхать. Жду с утра.

На следующее утро разговор возобновился. Не сомневаюсь, что Веденеев сверил по радио или по каким-то таблицам четыре цифры, переданные от Степового. Теперь он сам рассказал мне о полковнике Степовом, который создал целую сеть подпольных групп в центральных областях Украины и сам руководил ими. Осенью Степовой исчез, а люди, оставленные им в селах и городах, действовали. От его имени продолжали руководить этими людьми.

— Есть данные, — сказал Веденеев, — что в некоторых местах от лица Степового пытаются действовать гитлеровские агенты. Вот и получается: немцы ищут его на воле, а мы стараемся найти его следы в тюрьмах и лагерях. Понимаете, насколько важно ваше сообщение? — Он помолчал с минуту. — Потеря огромная. Одному человеку не возместить. Для этого потребуются многие, и вы в том числе.

— Вы берете меня на работу к себе?

Он улыбнулся.

— Степовой уже принял вас на службу, товарищ Штурманок.

Много дней провел я в особом отряде Веденеева, который был замаскирован под один из многочисленных партизанских отрядов.

Веденееву нужно было знать обо мне решительно всё. Каждая моя встреча до начала войны, на флоте, в плену и на оккупированной территории представляла для него интерес.

В эти дни вся моя жизнь повторялась в ускоренном темпе. Я как бы смотрел на нее со стороны, заново терял друзей и встречал новых, таких, как старик потемкинец, Катя, Мишка — Мелешко...

Иногда Веденеев останавливал меня:

— Потише. Мне нужны все детали. Это не любопытство...

Только потом я понял, что Веденееву нужны люди для выполнения какого-то задания, и я показался ему подходящим.

Конечно, рассказал я Веденееву и о том, что был исключен из училища как «морально неустойчивый и проявивший недопустимую халатность в обращении со служебным документом».

— Об этом не беспокойтесь, — сказал полковник, — сейчас людей подбирают не по анкетам, а по делам. Взрыв коттеджа Шмальхаузена и рекомендация Степового убедительнее любых анкет.

Больше мы к этой теме не возвращались. В штабе Веденеева я нашел подшивку газет «Правда» и «Красная звезда», которые время от времени доставлялись сюда на самолетах. Только теперь я смог представить себе весь ход войны. Из газет и от самого Веденеева я узнал об обороне Ленинграда и Севастополя, о том, что в новогоднюю ночь Черноморский флот высадил десанты в Керчи и Феодосии. Но несколько дней назад нам пришлось оставить Керченский полуостров. Ожесточенные бои идут под Харьковом и в районе Изюма. Было ясно, что положение на фронте очень тяжелое.

— Противник готовит большое наступление, — говорил Веденеев. — Где? Когда? Чтобы установить это, существует разведка.

Мне хотелось узнать о судьбе группы Попенко. Оказалось, этой группе удалось выйти в расположение одного из партизанских отрядов, и оттуда поступила просьба разыскать меня в поселке Караваевы Дачи под Киевом.

Когда речь зашла о Киеве, я напомнил Веденееву о Кате:

— Это чудесная девушка, товарищ полковник! Она способна на многое. Если не дать ей дела, придумает себе сама. И погибнет, скорее всего...

Веденеев кивнул, записал что-то в своей тетрадке.

Выходя из его землянки, я столкнулся носом к носу с Головановым. Мы так обрадовались друг другу, будто только сейчас встретились после Констанцы.

Вася был в гражданском пиджаке, затянутом солдатским ремнем, и в лихо заломленной флотской мичманке. Пистолет, как положено у моряков, болтался сзади на длинных ремешках.

— Ты прямо как с корабля! — восхищенно сказал я.

— С корабля на бал! Вот, начальство вызывает. Пусть видят сразу, с кем имеют дело!

Оказалось, что отряды Денисенко и «За Родину!» влились в бригаду «Украина», а Голованова и еще нескольких людей откомандировали сюда, в распоряжение Веденеева.

— Что он за человек? — спросил Голованов. — Не люблю, знаешь, нового начальства.

— Начальство правильное! Сам убедишься. Интересно, где ты добыл в лесу морскую фуражку?

Он рассмеялся:

— На млину, на перевозi, в чорта лисого на розi!

— Эту поговорку я уже слышал. А если серьезно?

— На ловца и зверь! В бригаде «Украина». Могу подарить!

— Нет, Вася. Видно, не носить нам теперь форму. После войны пойдем с тобой на Примбуль в белых фуражечках.

— Да, Примбуль... Как там, в Севастополе? Не слыхал?

— Держатся! — сказал я. — Веденеев говорит: немцы на Мекензиевых, на Бельбеке, в Балаклаве. Нашим там труднее, чем нам.

Шутить больше не хотелось. Из землянки выглянула Паша:

— Есть тут Голованов? К полковнику!

Мы провели с Головановым только сутки. Это очень много на войне и очень мало. Разве знаешь, когда встретишься снова?

Наутро меня вызвали к полковнику. Его самого не было. Паша возилась с бумагами.

— Интересно, Пашенька, в какой отряд меня пошлют?

Она удивленно посмотрела на меня:

— А почему вы думаете, что в отряд?

Тут вошел Веденеев, еще со ступенек кивнул мне:

— Садитесь, Штурманок! Паша, документы на Пацько готовы?

Она протянула ему бумаги. Веденеев долго изучал их, рассматривал на свет через лупу.

— Недурственно! Держи, друг!

Я раскрыл паспорт на имя Пацько Федора Карповича, уроженца города Воронежа и жителя Львова. Моя фотография была прихлопнута на уголке фиолетовой печатью с орлом. Так вот для чего фотографировали три дня назад в рубашке с галстуком! Партизанам такие паспорта ни к чему. Как странно все складывается! Мечтал перейти линию фронта, воевать на флоте, а стал партизаном. Только привык к мысли о войне в лесах, а посылают совсем на другую работу.

— Поедете в свой родной город — Южнобугск! — сказал Веденеев. — Опираться будете на местную подпольную организацию. Главная задача — информация о силах противника, расположенных в городе и его окрестностях, и особенно о частях, проходящих по железной дороге. Город лежит на важной коммуникации. Дополнительно будут поставлены задачи в ходе работы.

— Понял вас, товарищ полковник.

— Вы не были в Южнобугске несколько лет и сильно изменились. Теперь появились и усики и бачки. Считаю, что узнать вас не смогут, если вы сами не выйдете на связь с теми, с кем найдете нужным. Город и окрестные села вы знаете хорошо. Сможете в случае надобности привлечь людей, заслуживающих доверия. Номер, который вам дал Степовой, сохраняется. Он будет передан тем, кто вас встретит. Пистолет получите у помпотеха отряда. Пользуйтесь им только в крайнем случае. Вот и все, Федор Карпович! Привыкайте к новому имени, пан Пацько.

Глубоко же запрятана теперь моя отцовская фамилия. Гитлеровцы и их приспешники будут считать меня каким-то Пацько, новые друзья — подпольщики узнают как Штурманка, но ведь есть на свете люди, которым жизненно необходимо знать, где находится Алеша Дорохов.

— Товарищ полковник, если есть возможность... я хотел сказать, может ли моя мать узнать, что я жив?

Он улыбнулся:

— Постараемся. Шифровка ушла еще вчера. Помимо служебных сообщений, там содержится просьба разыскать в Сухуми Марию Андреевну Дорохову, сын которой воюет в рядах украинских партизан. Есть еще просьбы?

— Есть. Если можно, сообщить то же самое Анни Розенвальд, в Москве.

Он вытащил пачку папирос, предложил мне, закурил сам.

— Понимаю. Но этого я вам не обещаю. — Бросил только что прикуренную папиросу в консервную банку и неожиданно сказал: — Если это действительно любовь, будет ждать!

Прощание было коротким. Веденеев обнял меня, круто повернул и хлопнул по плечу, совсем как отец, когда я принял решение поступить в военно-морское училище.

— Желаю успеха, Штурманок!

Когда-то отец говорил: «Важно знать, где проходит линия фронта». Сейчас она проходит по моему родному городу. Через несколько дней увижу знакомые улицы Южнобугска, излучину реки и старую башню на городском холме.

Долг разведчика посылал меня теперь в город детства, на линию невидимого фронта.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ


Глава первая В РОДНОМ ГОРОДЕ

1

Башню я увидел еще из окна вагона. Потом башня скрылась, и вскоре должен был показаться вокзал. Но поезд остановился раньше, у бывшей заводской платформы. Вокзал сгорел.

Трамваи не ходили. Один из них, полузасыпанный мусором, лежал на боку. Из разбитого окна вырос чахлый подсолнух.

В эту июньскую пору акации цвели во всю мочь. Тополиный пух летел над городом. Как и в Киеве, людей на улицах было немного. Знакомые дома стали чужими от того, что на их стенах появились черные готические буквы. Памятник героям гражданской войны снесли. От него остался один цоколь — немой каменный пень.

В центре народа было больше. Попадались странные личности, словно выходцы с того, старорежимного, света — в котелках, с тросточками. У некоторых я заметил на лацкане маленький трезубец. Немецкие машины стояли у подъезда гостиницы «Червоне Подилля». Теперь она, как до революции, называлась «Риц». А на здании горсовета висела черная табличка: «Stadtkommissariat»*["69].

Мне вспомнилось, как мы шли с Головановым по улицам Констанцы — чужие в чужом городе. Зеленый город моего детства тоже стал чужим. И в этом чужом городе надо найти своих.

Первая явочная квартира — на слободке Дубовка. Вместо дома я увидел пепелище. Соседние хаты целы. Плохое начало. Похоже, хату спалили в отместку подпольщикам. Вечерело. Не дожидаясь комендантского часа, я пошел в сторону вокзала.

На улице, параллельной реке, почти все дома были мне знакомы. Я находился неподалеку от своего дома на Бахмутской. Множество известных с детства фамилий складывалось в уравнение со многими неизвестными. Я повернул к реке. У мостика через впадающую в Буг речушку Бужанку — хата кузнеца Юхима. Когда-то ее залило во время наводнения. Льдины тыкались в окна... И вот стоит же до сих пор — покосившаяся, черная.

Из кузницы к хате прошла кошка. Я видел, как жена кузнеца Мотря впустила ее через форточку. Решено! Иду.

Кузнец Юхим сидел на табуретке, а его тяжелые руки лежали на столе. От кистей вверх шли толстые, как провода, синие вены. Мотря согнула старую спину, доставая кастрюлю из печи. Она оглянулась, когда скрипнула дверь, а Юхим не шевельнулся, только поднял красные веки без ресниц.

— Пустите, люди добрые, переночевать!

Они с удивлением смотрели на паныча в чесучовом пиджачке.

— Вам, пане, лучше бы устроиться в гостинице «Риц», — сказал кузнец и закашлялся. Потом вытер вспотевшее лицо, все в черных крапинках от въевшегося угля. — Негде у нас. Видите?

— Ну, хоть поесть дайте. Я заплачу. С дороги не евши.

— М-да, — сказал кузнец, пристально меня рассматривая. — Це таке дiло... А отметку в полиции сделали?

— Нет, — признался я. Снял пиджак и открыл чемодан.

Мотря поставила на стол вареную картошку и кипяток. Я достал из чемодана хлеб, отрезал несколько толстых ломтей:

— Берите, пожалуйста! У меня, видите, сколько!

— На пекарне еще больше, — заметил кузнец, — а по карточкам полкило на неделю. Ну, а на базаре... — Он снова закашлялся.

Мотря зажгла каганец, налила в стаканы кипяток. Ужинали молча. Юхим не дотронулся до моего хлеба, а Мотря взяла ломтик и положила в шкаф.

— Ребятам? — догадался я. — Берите всю буханку! Очень прошу.

Тут кузнец решил, что пора кончать дипломатию:

— Вы прямо говорите, кто будете? А не то — вот бог, а вот порог. На бандита вы не похожи, да и брать у нас нечего, а если думаете узнать про партизанов, так мы ничего не знаем.

— Что ты, Юхим, так грубо! — впервые за все время заговорила Мотря. — Может, человеку и вправду негде переночевать?

Я показал аусвайс. Юхим взял его негнущимися пальцами.

— Подай-ка, Мотря, мои окуляры, — Он долго изучал документ, потом спросил: — А у нас в городе раньше не бывали?

— Бывал. Еще до войны.

Не снимая очков, он придвинулся, всмотрелся пристально:

— А не знали вы здесь таких Дороховых?

— Нет. А вода у вас близко, — сказал я, — наверно, заливало, когда наводнение?

— Бывало.

— Наверно, и льдины в окна бились, если у моста затор? Тогда надо взрывать лед. А оттуда, с пригорка, можно накидать досок на льдины. Если, конечно, есть смелые люди...

Он уже не пытался скрыть свое удивление:

— Вы почему вдруг про это? — и встал.

— Так. Представил себе. Наводнение — беда...

— Да, — сказал он, — беда. — Помолчав немного, вышел и принес из сарая раскладушку. Молча поставил ее посреди хаты, запер дверь, попил воды и лег спать.

Мотря положила на раскладушку одеяло в рубцах и латах, но чистое и красную подушку. Потом свет погас и наступила ночь. Первая ночь в родном городе.


2

На второй явочной квартире я спросил пани Карпецкую. Дверь без крылечка выходила прямо на тротуар. Ее чуть приоткрыли на цепочке, и кто-то невидимый сказал, что Карпецкая давно уехала к сыну в Тирасполь.

Дверь захлопнулась перед моим носом. И тут я впервые увидел на улице знакомое лицо. Рядом на тротуаре стоял точильщик со своим станком. Этого точильщика я помнил с детства. Косматый, с торчащими вперед усами, он вращал глазищами, как Бармалей, выкрикивая во дворах свою немудрую песенку: «Ножи-ножницы, топоры-инструмент. Заточим в любой момент!»

Точильщик равнодушно посмотрел на меня и согнулся над своим станком. Я отправился на последнюю явку, предчувствуя недоброе, а сзади доносилась песенка точильщика: «Ножи-ножницы, топоры-инструмент...» Он шел следом за мной.

Я прибавил шагу, чтобы оторваться от него. Жара спала, но горячая пыль висела над городом. Только отойдя от центра, я вздохнул свободнее. Под густыми кленами тихой Пушкинской, круто спускающейся с горы, я нашел особнячок из светло-серого силикатного кирпича. Номер 19. Девятка полустерта. Точно! Я позвонил: раз — сильно, второй — слабее.

Веселый толстячок в рубахе навыпуск и домашних туфлях подтвердил, что пани Галушко живет именно здесь и действительно она продает швейную машину:

— Знаете, какая сейчас жизнь? Приходится продавать вещи. А племянница скоро будет. Она вышла по хозяйству.

Он предложил подождать и вышел в другую комнату. Через несколько секунд я услышал стук калитки, выглянул в окно. Мой толстячок, как был, в домашних туфлях, и не подпоясавшись, спешил куда-то вверх по тротуару. Странная торопливость! Я заглянул в соседнюю комнату. Никого. Чисто прибрано, и действительно у стены швейная машина. В третьей комнате я увидел на вешалке немецкий мундир. Может быть, хозяин — портной? На столике у кровати — немецкая книжка. Пачка сигарет. Тоже немецкие.

Здесь живет немец! Вот его парадная фуражка на шкафу!

Я кинулся в первую комнату за своим чемоданчиком, и тут же зазвонил дверной звонок. На пороге стоял точильщик:

— Ножи-ножницы...

— Нет хозяина! — сказал я.

— Вот, пока его нет, мотайте поживее через черный ход. Машинку здесь не купите, а самого вас продадут за два гроша. Меня найдете завтра на базаре в десять утра.

Кухонная дверь оказалась запертой снаружи. Через окно я увидел во дворе двух солдат с винтовками. Ловушка захлопнулась!

А что, если попробовать?.. Мундир и форменные брюки — поверх моей одежды. Фуражка! Сапоги сойдут мои.

Скрипнула входная дверь, но я уже за окном, выходящим в соседний двор. Подтянулся на заборе. Черт! Зацепил карман!

Через соседний двор — на улицу. Бежать нельзя. Спокойно!

...Прошел патруль. Я небрежно ответил на приветствие. Но оставаться на улице нельзя. Сейчас начнут задерживать каждого, кто в немецком мундире.

Я дошел до конца квартала. Дома, домики, маленькие палисадники... Белый домик с двумя крылечками кинулся мне в глаза, будто закричал: «Вот я! Чего же ты ждешь?!»

Тут жили наши учителя. Слева — математик, тишайший Мефодий, справа — немец Иоганн-Себастьян. Или Иоганн — слева?

В сумерках я увидел вдали моего толстячка в рубахе навыпуск. Он бежал вприпрыжку за двумя высокими в гражданской одежде. Мотоциклы рокотали мне навстречу. Где-то раздался свист, потом выстрел. И, уже не имея больше ни одного мгновения, не раздумывая, я сильно постучал в левое крыльцо.

И все-таки я перепутал. В темных сенцах передо мной стоял школьный учитель немецкого языка:

— Was ist ihnen gefalig, gnadiger Herr?*["70]

Я ответил, что ищу квартиру, и вошел без приглашения.

Он мало изменился. Тот же отглаженный, потертый пиджак. Только щеки втянулись. Разговор, естественно, шел по-немецки.

— Квартира эта вам не подойдет. Всего две комнаты. Живу один. Некому будет приготовить кофе и выстирать белье.

Над столом — полочка с учебниками. На столе — две картофелины и стакан бледного чая.

Он закрыл ставни, зажег начищенную до блеска медную лампу.

— Чем еще могу быть полезен, герр хауптман?

С улицы донеслись голоса, потом — стук в дверь. Учитель вышел в сени. Прикрывшись дверкой шкафа, я вынул пистолет.

В сенях кто-то басил:

— Простите, пан учитель. К вам не заходил немецкий офицер?

— Офицер? Нет. Никто не приходил.

Он ответил по-немецки, и я понял, что в сенях были и немцы. Они ушли все сразу, извинившись за беспокойство, а учитель вернулся в комнату в тот момент, когда я, выходя из укрытия, прятал в карман вальтер.

Учитель не обратил никакого внимания на пистолет. Он потер сухие ладони, сказал, как прежде, по-немецки:

— Вы понимаете русский язык?

— Десятка полтора слов, самых нужных.

Иван Степанович укоризненно посмотрел на меня и вдруг спросил строгим учительским голосом на русском языке:

— Отвечайт! Кто приносил селедка в класс?

Это был единственный вопрос. О чем спрашивать, если за окном выстрелы и шум погони, а потом является твой бывший ученик в немецком мундире с оторванным карманом?

Обычно молчаливый и сухой, он вдруг заговорил, волнуясь, останавливаясь и снова начиная.

Он прожил почти всю жизнь на Украине, так и не овладев тонкостями ни русского, ни украинского языков.

Но эту страну считал родиной, честно служил ей четверть века и гордился тем, что принес сюда традиции и культуру своих предков. Он с увлечением учил детей немецкому языку, хотел привить им любовь к немецкой поэзии и музыке, к немецкой пунктуальности, трудолюбию, добросовестности. И вот оказалось, что все эти прекрасные качества вывернуты наизнанку. С присущей им добросовестностью немцы уничтожали, истребляли, калечили все то, что окружало его. Родной немецкий язык стал языком смерти, а он, советский учитель Иван Степанович, которого только мы, ученики, в шутку называли Иоганном-Себастьяном, получил удостоверение фольксдойче, где привычное русское имя заменил Иоганн.

Когда оккупанты открыли школу для детей фольксдойче, ему предложили преподавать в ней. Он согласился, чтобы заработать на хлеб. И теперь многие, встречая его на улице, переходили на противоположную сторону. Как доказать им, что он не фашист, хотя и немец, что ему стыдно за этот «новый порядок», не имеющий ничего общего с поэтичной, добропорядочной Германией?

И вот случай послал ему меня. Он не может рассчитывать на доверие, но он сделает все, что в его силах, даже если это будет опасно для жизни.

— Вы уже сделали это, Иван Степанович, — сказал я.

Он снова заговорил:

— Ты мне не обязан ничем. Даже немецким языком, которым владеешь, как настоящий немец. Тебя выучил не я, а та девочка. Забыл, как ее звали. Где она сейчас?..

Если бы я знал, где сейчас эта девочка!

— Я спас тебя для своей совести, — продолжал он, — чтобы спокойно умереть немцем. Ты понял? Когда вы победите — я уверен в этом, потому что правда не может не победить, — вы подумаете о том, что не все немцы — убийцы.

Я переночевал у Ивана Степановича. Немецкую форму мы сожгли в печке, а вместо фуражки я взял соломенную шляпу учителя.

— Ну что ж, пора и в путь.

— Прощай, Алеша! — Он впервые назвал меня по имени.

— До свидания, Иван Степанович.

Его сухая рука дрогнула в моей, и он улыбнулся:

— Спасибо.


3

Странное впечатление производил базар в оккупированном городе. Еще издали я обратил внимание на то, что он — тихий. Не слышно было обычной перебранки торговок, рева скотины. Продажа скота была запрещена, а громко говорить люди отучились сами. Каждый спешил купить то, что ему нужно, а поскорее убраться с базара.

Я заметил, что люди покупают мало — стакан пшена, черствую булочку, луковицу, две-три картофелины. В серой толпе изредка мелькало яркое платье какой-нибудь новоявленной пани. Очень много было калек, побирушек, слепых. Иногда толпа раздавалась, образуя подобие просеки, и по ней проходил патруль: солдаты в касках, с засученными рукавами и с автоматами на животах.

Торговали здесь всем — ягодами и рыболовными крючками, печеным хлебом и мылом. Особенно дорога была соль. Деньги ходили самые разнообразные. Украинские карбованцы, напечатанные на тетрадной бумаге, ценились вдесятеро дешевле оккупационных марок, а те шли по десятку за одну настоящую рейхсмарку.

В тылу мануфактурных лавок пахло мочой и ржавым железом. Здесь лежали на земле навалом среди ветхого тряпья замки, прелые меха, картинки, подсвечники, ковер с русалкой.

Со стороны колбасной доносилась знакомая песенка: «Ножи-ножницы, топоры-инструмент...»

Ритмично нажимая на педаль, точильщик гнал свое колесо в нескончаемый путь на одном месте. Спицы сливались в полупрозрачном круге, а из лезвия летели пропадающие на солнце искры.

Я протянул перочинный ножик. Точильщик даже не взглянул на меня, только пробормотал:

— Через час — у пивного ларька на Немецкой.

Ножик он отточил, как бритву, попробовал на ногте, вытер ветошью.

— Один карбованец, пане! К вам подойдут насчет швейной машинки... — и снова затянул свою песенку.

Я уже знал, что Немецкой улицей называется Первомайская. Не меньше сорока минут хода. Всю дорогу меня не оставляло смутное ощущение слежки. Полиция или подпольщики? Я шел не оборачиваясь, наконец добрался до ларька с надписью «Пиво», где торговали брагой из отрубей. Посетителей не было. Я поставил кружку с кислой бурдой на одноногий стол, врытый в землю под липой. Скоро ко мне присоединился еще один любитель браги, немолодой, но с виду крепкий рабочий человек. Глядя в свою кружку, он спросил, чуть заикаясь:

— П-поточили н-ножичек? — И, не ожидая ответа, добавил: — В пять в-вечера... Киевская, ш-шестьдесят восемь. — Он показал рукой, будто вертит швейную машину.

День тянулся томительно. И где бы я ни был — в сквере или в харчевне, на улице или в церкви (туда я тоже зашел, чтобы продемонстрировать благонадежность), — все время чувствовал спиной, плечами, затылком внимательный взгляд, следящий за каждым моим шагом.

В доме на Киевской меня ждали.

— Продается машинка, — сказала хозяйка. — Вот придет Иван Терентьевич со смены...

На кухне раздались шаги. Потом долго лилась вода из рукомойника. В свежей холщовой рубахе, с капельками воды на седеющих усах вошел тот самый человек, который пил со мной брагу. Казалось, Иван Терентьевич сразу поверил мне. С веселым радушием предложил попить чайку, осведомился, как я добрался. Однако ответного пароля — «Не сыграть ли нам в шахматы?» — я не получил. Мы говорили о том о сем, ходили вокруг да около, но настоящего разговора не получалось. Хозяйка во второй раз подогрела самовар. Вместо сахара на блюдечке лежали кусочки поджаренной тыквы. Стемнело. Наступил комендантский час.

— Ну вот что, — сказал я, — если мы выпьем с вами еще один самовар, толку от этого не прибавится. Я ночую у вас.

— Это м-можно! — легко согласился Иван Терентьевич. — Только, извините, оружие по-прошу сдать. Завтра п-получите его в подпольном горкоме.

Неужели ловушка? Но для чего меня спасли от ареста на Пушкинской? Чтобы направить на квартиру другого провокатора? Маловероятно. А может, с моей помощью хотят уличить Ивана Терентьевича? Если так, пистолет мне не поможет. Возможно, Иван Терентьевич не уполномочен вести со мной разговор по существу.

Я положил на стол свой вальтер. Иван Терентьевич не спеша спрятал его в карман! Мне постелили в каморке без окон. Замолк дальний собачий лай. Ни одна машина не проходила за стеной, и наступила такая тишина, будто я лежу на морском дне, куда не достигают ни свет, ни звуки человеческой жизни.

Внезапно дверь распахнулась. Вошел с лампой Иван Терентьевич. Он сказал:

— Надо уходить! — и подал мне длиннополое летнее пальто и шляпу-канотье.

Такую одежду я уже видел кое у кого в городе. Выходцы с того света принесли с собой и давно забытые моды.

Договорились, если останусь цел, встретиться завтра в парикмахерской на Садовой. Уже в сенях Терентьич сунул мне в руку наган. «А почему не мой пистолет?» — подумал я, но спрашивать было некогда. Убедился ощупью, что в барабан вложены патроны. Накладка на рукоятке нагана — самодельная, деревянная, с несколькими глубокими зарубками.

На дворе было не многим светлее, чем в моей каморке. С запада нагнало туч. Вслед за Терентьичем я шел по влажной дорожке между лопухами. Репейники липли к нелепому моему наряду. Потом начался спуск в овраг.

Хоть и пришлось мне пережить немало предательств, Терентьич не вызывал подозрений. Спокойная его улыбка и наружность старого рабочего располагали к доверию. Успокаивало и то, что он пошел впереди, под дулом моего нагана.

На дне оврага среди кустов темнела какая-то постройка. Сквозь мутную прореху в облаках луна осветила бревенчатый сарай под соломенной кровлей. Мы остановились. Прислушались. Ни звука! Только чуть шелестела под ветром взлохмаченная солома. Вошли. Мне послышалось чье-то дыхание. Схватил за рукав Терентьича, и тут же дверь захлопнулась за нами. Снаружи лязгнул засов, а в спину мне больно уперлись два металлических предмета. Успел только подумать: «Винтовки или пистолеты?» Кто-то резко вывернул мою руку, держащую револьвер:

— Ложи оружие!

Сопротивляться было бесполезно. Тяжело охнул Иван Терентьевич. Под балкой загорелся фонарь, и я увидел рослого полицая, который держал только что отобранный у меня револьвер. Парень, в спецовке, с повязкой на рукаве, пнул ногой лежавшего на полу Терентьича. Другой парень, длинный и нескладный, с такой же повязкой, спросил полицая:

— Можно вести, пан начальник?

— Почекай, Федя! — важно ответил тот и обратился ко мне: — Твой наган?

Нелепый вопрос! Я огрызнулся:

— А то твой, что ли?!

Как же это я не успел застрелить хоть одного? Так бездарно провалиться в самом начале! Досада и злость были сильнее страха, Я ненавидел себя в этот момент. И Терентьич — хорош подпольщик! Залез прямо в капкан.

Полицай рассматривал револьвер, держа его за ствол. Теперь я видел на самодельной рукоятке шесть зарубок.

— Здоров, Мелас! — сказал полицай. — Рад познакомиться. На, держи! — Он отдал мне револьвер. — Слышал я про этот наган с зарубками, а с тобой встречаться не доводилось. Платон Будяк! — Он протянул руку.

Что это значит? Кто такой Мелас? Я был ошарашен еще сильнее, чем минуту назад, когда почувствовал ствол оружия между лопатками. За кого они принимают меня?

— Ловко ты затащил сюда старого дурня! — продолжал полицай.

Терентьич смотрел на меня с яростью, будто я и впрямь привел его в этот сарай. Какого же черта действительно он пошел сюда? Мысли сталкивались, наползали друг на друга в бредовом круговороте, но поверх этой сумятицы все четче высвечивалось убеждение, что на ситуации можно сыграть.

Между тем полицай начал допрашивать Терентьича. Тот не отвечал ни на один вопрос. Стоял потупившись. Руки у него были связаны за спиной. Полицай вытащил пачку немецких эрзац-сигарет, закурил и протянул мне.

Я тоже закурил, решившись положить наган на перевернутую бочку.

— Молчи, молчи! — сказал полицай Терентьичу. — Больше тебе говорить не придется. Раз увидел пана Меласа, кончено твое дело. — Он обратился ко мне: — У тебя сколько зарубок, Мелас?

— Шесть, сам видишь.

— Значит, будет седьмая. Прикончи его тут. Ты ж любишь эту работу.

Долговязый, который куда-то отлучался, вошел в сарай и доложил, что посты сняты.

Теперь я уже был убежден, что меня принимают за провокатора-изувера, которого Платон Будяк не знает в лицо. Узнал по этому проклятому нагану. И вдруг сверкнула другая догадка: вербовка это — вот что! Они выследили меня, знают, что я шел на связь. Завербовать представителя Центра или партизан — крупный успех. Вот и разыграли эту комедию, чтобы заставить убить подпольщика и тем самым накрепко связать меня с полицией. Но наган-то с зарубками мне вручил Терентьич! И откуда полицаи узнали, что Терентьич поведет меня в этот сарай?

...А посты действительно сняты? Здесь их трое. Долговязый копается в своем кисете. Терентьича поставили к столбу в двух шагах от меня.

— Кончай, Мелас! — буркнул Будяк. — И пошли по домам. Моя баба заждалась.

Я медленно поднял наган, навел его на Терентьича и, резко повернувшись, поймал на мушку широкое лицо полицая. Нажал на спуск — осечка! Еще раз нажал — снова нет выстрела. Мгновение остановилось, как кинокадр. Почему они не двигаются, не стреляют? Ближе всех стоял парень в спецовке. В ярости отбросив наган, я схватил левой рукой ствол его карабина, пригнул к земле, а правой со всего размаха ударил под челюсть.

Парень рухнул наземь, а Терентьич, легко стряхнув веревку с рук, уселся на бочку. Полицай отставил свой карабин и чиркнул спичкой, прикуривая погасшую сигарету.

Я стоял посреди сарая в полной растерянности. Терентьич поднял с полу наган и сказал:

— Пошли в хату! Не сыграть ли нам в шахматы?

Когда мы вернулись в комнату, он объяснил:

— П-прошу нас извинить. Без п-проверки не могли. Ну, давай знакомиться. Платона Будяка уже знаешь. Он действительно служит в полиции. Тот длинный — Федя с лесопилки. Он остался снаружи на всякий случай. А это — шофер Чижов или попросту Алеша Чижик.

Мой тезка, парень в спецовке, сплюнул кровь и протянул руку:

— Разве можно так бить, трясця твоей матери!

Мы уселись за стол и говорили до утра. Уже светало, когда я улегся на койку все в той же каморке. Будяк ушел. Из соседней комнаты доносился храп Терентьича. Спать я не мог.

У южнобугских подпольщиков были все основания для жестокой проверки «на разрыв и на сжатие», как выразился Терентьич. Один провал за другим. Потеряна связь с разведцентром и подпольным горкомом. Собственно говоря, организации сейчас нет. Явки провалены. Радиостанции нет. Осталось несколько человек. Но оставшиеся понимали, что разведцентр пошлет человека на связь. День за днем наблюдали за старыми явочными квартирами. Точильщик услышал, как я спросил на одной из них пани Карпецкую. К счастью, ему удалось перехватить меня на Пушкинской.

«Полицай» Будяк, мой тезка Чижик, точильщик, лавочница Софранская, несколько рабочих с мехзавода — вот вся группа Терентьича. За каждого он ручается головой. Меня знает только толстячок с Пушкинской улицы. Это некий Гуменюк. Фашисты привезли его из Западной Украины. Служит на почте, а по совместительству в охранной полиции. Его придется убрать, но не сейчас. Первым делом надо легализоваться и восстановить связь. Нельзя ждать два месяца, пока полковник Веденеев пришлет мне связного. И самое главное, обнаружить подводный риф — причинупровалов.


4

Бывший мой учитель немецкого языка охотно согласился принять меня в качестве квартиранта. Он не предполагал такого доверия. Квартира фольксдойче сама по себе служила признаком благонадежности. Через запущенный сад, спускающийся к реке, мой связной Алешка Чижик мог беспрепятственно приходить в любое время.

Соседи по дому, две старушки, не вызывали опасений. Они поселились здесь после того, как прежний жилец, наш математик Митрофанов, переехал в более удобную квартиру. Я чувствовал, что Иван Степанович относится к математику плохо, но в расспросы не вдавался, полагая, что сам добрейший Мефодий Игнатьевич не желает поддерживать знакомство с фольксдойче.

Прописку я оформил без труда. Иван Степанович сам сходил в полицию. Мои документы не вызвали никаких подозрений.

Учитель вставал рано, варил желудевый кофе, и мы завтракали, если можно назвать завтраком чашку бурды с ломтиком пайкового хлеба. Тридцатого июня Иван Степанович принес мне фашистскую газетенку «Южнобузькі вісті», издававшуюся на украинском языке. На первой странице огромными буквами было написано: «Севастополь пал! Немецкие войска заняли сильнейшую в мире морскую и сухопутную крепость».

Тяжкая весть. Невозможно представить себе оккупированный Севастополь! Теперь буду здесь воевать за него, вместе с моряками, которые увели корабли из севастопольских бухт.

Вся последняя страница газеты была занята объявлениями: «Требуются секретари-машинистки, знающие немецкий язык», «Авторемонтный завод доктора Капса принимает слесарей и кузнецов», «Ландвиртшафтскомиссариат примет на работу человеку с хорошими рекомендациями, владеющего немецким языком, на должность инспектора по скоту и лошадям».

Это, кажется, подходит! В моих документах сказано, что я торговал лошадьми. Попробуем!

Через три дня я был зачислен на работу. Одну рекомендацию дал Иван Степанович. Вторую подписал инженер с Королёвского сахарного завода. Этот человек не принимал участия в работе подпольщиков, но не отказывал Терентьичу в мелких услугах.

Ландвиртшафтсрат*["71] Велле сразу заговорил со мной по-немецки. Я отвечал медленно, коверкая произношение, но мои знания вполне удовлетворили начальника. Он предложил приступить к работе немедленно, а проверку военных властей я смогу пройти потом.

Обязанности оказались несложными: составление сводок, прием желающих получить разрешение на продажу скота и работа переводчика при самом советнике Велле. Он был весьма деликатным господином, любое распоряжение сопровождал словом «пожалуйста», даже в жару носил крахмальные воротнички и смачивал носовой платок одеколоном. Ко мне он явно благоволил.

— Я впервые встречаю здесь интеллигентного человека, — сказал он мне, — трудно поверить, что вы славянин.

— Родители моей матери — немцы. Они из остзейских дворян, — сказал я. — К. сожалению, не сохранились документы...

— Я чувствую немецкую кровь интуитивно! — обрадовался Велле. — Если мы будем вами довольны, гepp Пацько, возможно, вам удастся получить права фольксдойче.

Я горячо поблагодарил и отправился к своему столу составлять сводку молочного скота.

Работая в сельскохозяйственном комиссариате, я скоро приобрел много знакомых. Среди них был новоявленный помещик из воспрянувших во время оккупации кулаков — Данило Романович Семенец. Я оказал ему кое-какие услуги, скрыл от властей часть продуктов, подлежащих сдаче. От взятки я отказался, зато получил доступ в роскошное и безвкусное жилище на Аверьяновке. Эта часть города, тихая и зеленая, была очищена от местного населения. В особняках из белого кирпича жило немецкое начальство. В числе немногих представителей «низшей расы» семейству Семенца разрешили проживать на Аверьяновке.

Хозяйка, моложавая широкоплечая дама с громовым голосом, устраивала по субботам приемы, на которых бывал мой начальник Велле. Здесь я познакомился с епископом автокефальной церкви*["72] Никодимом и майором Лемпом. Велле представил меня как подающего надежды чиновника, владеющего немецким языком.

— Очень рад, Фердинанд Лемп. — Майор сердечно пожал мне руку. — Только в этом доме увидишь приятного человека.

Полное, с нерезкими чертами лицо майора было воплощением учтивости. Глаза светились добродушием. Пехотный мундир с белой окантовкой на погонах сидел мешковато. Лемп говорил с ленцой, любил удобно устроиться в кресле рядом с хозяйкой, Галиной Прокопьевной, у которой его рискованные остроты вызывали взрывы смеха. Не оставалась обойденной его вниманием и дочь Семенца — Светлана, бело-розовая девица, несколько крупная для ее девятнадцати лет.

Лемп служил за городом, в каком-то тыловом учреждении, но награды на его мундире говорили о боевых заслугах. Он не рассказывал о них и вообще говорил мало, зато охотно слушал чужую болтовню. Он прилично знал русский язык, но обрадовался появлению собеседника, говорящего по-немецки. Светлана изо всех сил старалась говорить по-немецки, хоть это плохо у нее получалось.

Я взялся учить эту румяную дуру немецкому языку. Скоро мы стали приятелями. Мамаша не возражала против нашей дружбы, а более прямолинейный отец заявил как-то, что, пожалуй, отдаст за меня Светлану, если я сумею сколотить себе состояние.

— На вашей работе это нетрудно, — сказал он.

Как-то, придя на урок, я застал у Светланы крепкого загорелого парня лет двадцати.

— Мой брат, Аркадий, — представила его Светлана.

Парень был явно смущен моим присутствием. Он прятал глаза, не знал, куда девать неуклюжие руки, и скоро ушел.

— А вы не похожи друг на друга, — сказал я Светлане.

Оказались, что Аркадий — сын Галины Прокопьевны от первого брака. Живет он постоянно в имении, в городе бывает редко.

Здесь скрывался какой-то секрет, но я не стал задавать вопросов, рассчитывая на болтовню своей ученицы. Через несколько дней я узнал, что Аркадий служил в Красной Армии, попал в плен, а теперь освободился. Семенец сумел выправить ему паспорт на свою фамилию, хотя настоящая фамилия Аркадия — Гусаков.

Встретившись с Аркадием в следующий раз, я спросил, не скучно ли ему в деревне среди коров и поросят. Он замялся:

— Конечно, там не очень весело, но в городе надо иметь такую работу, чтоб не погнали в Германию, а где ее взять?

— Подумаем! — сказал я. — Когда получше познакомимся.


6

— Вы еще не прошли проверку, пан Пацько? — спросил Велле.

— Нет еще, герр ландвиртшафтсрат. Я думал, что меня вызовут.

— Нет-нет, вам надо самому пойти в службу безопасности.

Служба безопасности помещалась в желтом доме с колоннами, который я когда-то показывал Анни как достопримечательность города. Тяжелый июльский зной висел над пыльными деревьями, над немытыми окнами домов, над черными немецкими вывесками.

Проходя мимо башни, я отвернулся, чтобы не видеть ее. Башня ослепла, оглохла, онемела. Вместо циферблатов — зазубренные черные дыры. Давно уже не раздавался гулкий, протяжный звон, не бежала вода по трубам. Водопровод не работал. Хорошо еще, что Южный Буг охватывает весь центр города голубой подковой. Можно принести воды из реки.

Я подошел к облупленным, вросшим в землю колоннам. Здесь!

В приемной с полузадернутыми шторами на высоких окнах было прохладно. За длинным столом сидел солдат-писарь, а в промежутке между окнами возвышался портрет Гитлера во весь рост. Писарь велел ждать. За обитой клеенкой дверью кто-то говорил по телефону. За другой дверью стучала машинка. Я ждал. Плавали в солнечном луче пылинки. Пахло формалином и кожей.

Резко распахнулась входная дверь. Писарь вскочил, и я тоже. Вошел офицер в форме СС. Узкий луч из окна падал прямо на него.

— Это к кому? — спросил офицер.

— На проверку, герр оберштурмфюрер, — ответил писарь.

Офицер вышел, даже не взглянув на меня, но я узнал его мгновенно, потому что это был Бальдур Миттаг.

Сын антифашиста в форме эсэсовца! Я не любил Бальдура, но встретить его здесь? Невероятно!

Может быть, Бальдур — наш разведчик? Анни говорила, что еще мальчишкой он расклеивал антифашистские листовки.

Бред! Если бы Бальдур был нашим, его не послали бы в Южнобугск, где столько людей знает его. А как же меня послали?..

— Пацько, в кабинет номер два! — сказал писарь.

В кабинете офицер в такой же форме, как у Бальдура, раскрыл тощую папку. Он спросил по-русски:

— Вы жили во Львове, пан Пацько?

Я хорошо выучил биографию мелкого львовского коммерсанта, осужденного советским судом за саботаж. На вопросы я отвечал уверенно и боялся только, чтобы не вошел Бальдур.

Сзади раздались шаги. Усилием воли я заставил себя не обернуться. Но это был не Бальдур, а мой знакомый — Лемп.

Майор нисколько не удивился, встретив меня здесь.

— А, пан Пацько! Будете сегодня на музицировании у Галины Прокопьевны? Какая тоска! Зато предвидятся жареные гуси!

Он взял какую-то бумажку и вышел. Но упоминание об общих знакомых и жареных гусях было кстати. Мне предложили сесть.

— Вы молодо выглядите для ваших лет, — заметил эсэсовец.

Я подумал, что выглядел бы еще моложе, если бы не они.

— Да, многие это замечают. Может быть, благодаря тому, что в жилах моих предков текла здоровая арийская кровь.

— Об этом тоже написано, — вяло сказал он, переходя на немецкий язык, — впрочем, проверить сложно. Так что на положение фольксдойче рассчитывать трудно.

Я встал и ответил по-немецки, что, независимо от этого, буду служить великой стране, которую считаю своей родиной.

— Фюреру и рейху! — добавил он, подписывая пропуск.

Я вышел в приемную. Пылинки плавали в солнечном луче, а на полу лежала тень от решетки.

В тот же день, нарядившись в новый костюм, купленный в комиссионке, я явился на музыкальный вечер к пани Семенец. Лемп уже был здесь. Он пел под аккомпанемент Светланы. Я похвалил его манеру исполнения. Лемп поблагодарил и тут же спросил:

— У вас дела в СД? Работаете на них помаленьку?

— Всякий разумный человек работает сейчас на Германию.

— На Германию можно работать по разным каналам, — сказал он.

Светлана безжалостно дубасила по клавишам, кто-то играл на скрипке, наконец появились жареные гуси. Странный разговор с Лемпом больше не возобновлялся. Я вернулся домой поздно. Три раза предъявлял по дороге ночной пропуск. Болела голова. Не пить за фюрера и великую Германию было невозможно.

Не успел я улечься, как в окошко, выходившее в сад, постучал Чижик. Терентьич просил срочно назначить встречу.

Стоял знойный украинский июль, но южнобугские пляжи пустовали. Напрасно надрывалась местная газетка: «Купальный сезон в разгаре, а население почему-то считает, что купаться нельзя. Городской пляж открыт, работает паром». Рядом с этим призывом была изображена красотка в купальном костюме.

Ну что ж, воспользуемся предложением заботливых властей! Встречу с Терентьичем я назначил на городском пляже.


6

На следующее утро я спустился к реке по старинной каменной лестнице. Воспоминания окружали меня. Сколько раз мы ходили здесь с Анни! Сколько раз съезжали с ребятами вниз по перилам! Теперь перила были сломаны. Между плитами ступеней пробилась трава.

Маленькими рывками паром шел по ржавому тросу поперек реки. На той стороне была станция «Динамо». Тогда! В той жизни.

Как все здесь изменилось с тех пор! На месте лодочной пристани — фанерные купаленки с черной надписью: «Badehauser»*["73]. Вот отсюда, кажется, начинались мостки.

...Анни бежала по мокрым доскам и поскользнулась. Я кинулся спасать ее и зарылся носом в тину... Воспоминание об Анни было таким свежим, что, казалось, сейчас услышу ее голос.

Круглые камни высовывались из воды, блестящие, как спины бегемотов. Я спрыгнул с парома на один из них. На пляже было десятка два купальщиков, внявших, очевидно, призыву печати. Среди них я увидел Терентьича. Он загорал в длинных выцветших трусах, подставив солнцу белую грудь. Я разделся и лег рядом. Новость действительно оказалась важной: нам посылают оружие и рацию.

Подпольщику Феде с лесопилки передали записку. Неизвестный просил встретиться за штабелями бревен для продажи «румынского табака». Этим паролем пользовались до потери связи с разведцентром. По совету Терентьича Федя пошел на свидание и узнал, что в ночь на воскресенье груз доставят к устью речки Черешни, за бывшей психиатрической больницей.

Меня возмутила доверчивость Терентьича. Как он мог разрешить такой разговор с незнакомым человеком?

— А т-ты не г-горячись! — сказал Терентьич, переворачиваясь на живот. — Пароль п-правильный. Пойду сам.

Он объяснил, что в этом месте они дважды встречали связного разведцентра. Все было гладко. Провалы пошли потом.

Точка встречи была выбрана в самом деле удачно. Там и до войны редко кто бывал. Захватив город, немцы расстреляли всех больных из пулемета, а в больнице устроили склад. Наша авиация разбомбила его. Сейчас на пять километров в округе никого не встретишь. Это место я знал очень хорошо. Мы с ребятами не раз купались там, а потом с братом Николаем искали клад в пещере среди скал у речки Черешни.

— Ну вот что, Терентьич, пойдем вчетвером: я, ты, тот парень с лесопилки и Чижик. Сбор — засветло, по одному в устье Черешни. Захвати с собой гранаты и несколько свечей.

— Это еще зачем? — удивился он. — Где их взять, свечи?

— Ну, факелов, что ли, наделай. Надо.

Мы искупались и разошлись. Субботний день тянулся томительно. Велле попросил сводку. Составляя ее по-немецки, я добросовестно сделал несколько орфографических ошибок. Потом перевел на украинский язык распоряжение рейхскомиссара Украины Коха о новых ценах на мясо. В пять часов я пообедал в закусочной, зашел домой за пистолетом и отправился к устью Черешни.


7

Тропинка тянулась вдоль Буга, по косогору между скал. Когда-то здесь брали камень. Гранит отступил в глубь берега, в заросли дикой черешни, от которой получила название заболоченная речушка. Она незаметно подкрадывалась к Бугу в густой осоке и неслышно вливалась в него.

Все было здесь, как в мои школьные годы. Жара не спадала, хоть солнце уже катилось в желтые холмы за реку. Вслед за Федей с лесопилки появился Терентьич с корзиной.

— Вы что, на базар собрались?

Терентьич вытащил из корзинки керосиновую лампу:

— Факелы — неудобно. Как их понесешь? А теперь г-говори, командующий, к чему эта иллюминация?

— Пригодится. А где гранаты?

— Вот, в буханке хлеба одна. Больше нету, — сказал Федя.

Терентьич грустно покачал головой:

— Эх, нет с нами одного хлопца! Вот была голова! Мины замедленного действия делал... Постой-ка! Идут!

Из кустов вышел Алеша Чижик. Его промасленная кепка была полна черешен.

— Сладкие, как мед!

Черешни действительно были сладкие. Они уже перезрели и немного подсохли.

— Так что за парень такой, Терентьич? — спросил я.

— Горовиц Витька.

— Витька! Он тут?

— Был, — хмуро выдохнул Терентьич. — Застрелил его Шоммер собственной рукой. Будяк видел.

Оказалось, Витька был в организации с первых дней. Работал под чистильщика-грека, даже усы отрастил. И при провале уцелел.

— Ну, а потом?..

Чижов рассердился, черешни посыпались из его фуражки.

— «Потом, потом»! Опознал его потом один подонок. Так до конца и не узнали, что был Витька подпольщиком. Просто расстреляли как еврея, и все тут!

Кажется, пора бы мне привыкнуть к потерям друзей, но Витька!.. Я не знал его на войне. Для меня он ушел прямо со школьной парты. Тишайший пророчил ему будущность математика...

С трудом разжав губы, я спросил:

— А известно, кто продал?

— Известно, — сказал Терентьич, — учителишка один, с-сухорукий, — Митрофанов. Сейчас работает в городской управе. Оказывается, бывший петлюровский чиновник. Брата его богунцы расстреляли*["74].

Мне еще нужно было узнать, кто такой этот Шоммер. Оказалось, он молодой офицер из службы безопасности. Довольно ловкий контрразведчик. Ну что ж, встретимся когда-нибудь, герр Шоммер, и с вами тоже, добрейший наш математик Мефодий Игнатьевич!

Чижик по ягодке собирал черешни в траве. Муха билась в паутине. Косые лучи падали сквозь зелень. Вечерело.

Мы ждали долго. Луна поднялась над Бугом, и он засеребрился, ожил весь в мелких чешуйках света, а речка Черешня, покрытая зеленью, осталась все такой же темной и тихой. Было очень тепло и влажно. Настоящая июльская ночь, когда, по народному поверью, расцветает папоротник — признак зарытого в земле клада. Я вспомнил, как мы с братом здесь, рядом, искали клад в пещере под скалой, у дуба с обгорелой вершиной.

Послышался плеск весел, скрип уключин. По Бугу шла лодка.

Человек в лодке, с трудом вытягивая весла из тины, повернул в устье Черешни. Лодка скрылась в осоке. Я слышал, как стебли шуршат о борта. Потом раздалось: хлюп-хлюп-хлюп. Он шел в сапогах к берегу. Я пошел навстречу. Он уже стоял на полянке. Увидев меня, зашептал торопливо:

— Вы не лесник будете? Здесь неподалеку дом лесника.

Дом лесника — пароль. Я ответил:

— Лесник заболел.

При свете луны я рассмотрел худощавого человека в армейских брюках и черной рубашке. Рука его была холодная и влажная.

— Старший лейтенант Рубцов из Центра, — пробормотал он. — Где ваши люди? Груз большой.

Подошли Терентьич и Федя. Рубцов повел нас от реки. Он сказал, что груз был доставлен прошлой ночью и спрятан в лесу.

— А п-почему сообщили, что на берегу? — спросил Терентьич.

Рубцов оборвал его:

— Никаких вопросов! Такой приказ Степового.

Меня кинуло в жар.

— Чей приказ?

— Вы что, не знаете товарища Степового? Присылают черт те кого!

Я уже овладел собой. Как можно спокойнее спросил:

— А кто такой этот Степовой?

— Степовой — начальник подпольного штаба, — неохотно пояснил он. — Будете вы брать груз? Проканителишься тут с вами!

— А т-ты, парень, больно горячий... — начал Терентьич.

Издали донесся совиный крик — сигнал Чижика. Сюда идут!

Без лишних слов я схватил Рубцова за руку, опущенную в карман, приставил ему к животу пистолет:

— Ни звука! Отдайте оружие.

Мы мигом обезоружили «связного» и повели его назад, к берегу Черешни. Чижик продрался к нам через кусты:

— Немцы!

Блики фонарей забегали за дальними деревьями. Рубцов внезапно кинулся в сторону, закричал:

— Спасите!

И тут же лес поверху наполнился перестуком выстрелов. Рубцов уже не кричал. Федя с лесопилки навалился на него в кустах. Чижик схватил меня за руку:

— Их там много! Бежим вниз! К берегу!

Но снизу резанула по веткам автоматная очередь. Окружили!

Над прибрежным мелколесьем высилась верхушка старого, дуба, опаленного молнией много лет назад. Мы были уже неподалеку от этого дуба, когда Федя упал, цепляясь за кусты, Терентьич и Чижик подхватили его.

Вот скала. Деревья расступились. Луна осветила поляну на самом берегу речушки Черешни. Сзади раздался резкий выкрик:

— Nicht schiessen! Bei lebendigem nehmen!*["75]

Я обернулся. Из черешен, с той стороны полянки, где мы были минуту назад, выбегали немецкие солдаты. Офицер в летней форме СС задел головой за ветку. Фуражка упала, и в ярком свете луны, в двадцати шагах от себя, я увидел Бальдура.

— Шоммер! — закричал Чижик.

Подхватив раненого, мы прыгнули с маленького обрывчика прямо в тину. Вода — по колени, по пояс. Тень дуба скрыла нас. Вот то, что я искал, — два камня, как карточный домик.

— Сюда!

Сквозь стену осоки мы втащили раненого в пещеру. Ход сворачивал вправо. Прошли несколько шагов в полной темноте. Стрельба прекратилась. Слышались голоса и хлюпанье сапог по воде. Я осторожно выглянул из-за поворота. Желтый овал света лежал на каменистом дне пещеры. Нашли!

Короткая очередь прогремела в тесной пещере, как артиллерийский залп. Я торопил своих:

— Скорей! Сейчас они нас потеряют. Терентьич, лампу!

Лампа осветила лаз у самой земли. Мы с трудом пронесли раненого через эту нору. Она вела в следующую пещеру, довольно просторную, которая разветвлялась на два хода. Я твердо помнил, что мы с братом Николаем шли по правому. Так и пойдем. Но больше тут не пройдет никто!

Массивный наплыв грунта свешивался уступом над лазом, через который мы проникли сюда.

— Давай-ка, Терентьич, гранату!

Стоя на коленях над неподвижным телом, Терентьич расстегнул рубаху на груди раненого, приложил ухо:

— Умер...

Мы похоронили Федю под тяжким грузом земли, который рухнул от взрыва, завалив выход к Черешне.

Я швырнул гранату из боковой галереи, и все-таки воздушный удар сбил меня с ног. Взрывной смрад закупорил легкие.

Терентьич поднял лампу и снова зажег ее. Стекло, конечно, разбилось. Еще долго удушливый газ преследовал нас в подземном коридоре. Шли молча. Над головой — глинистый свод. Мелкая щебенка под ногами. Дорога поворачивала то вправо, то влево.

— Учти, — предупредил Терентьич, — керосина мало.

— Убавь фитиль!

Мы шли долго, очень долго. Что-то блеснуло под ногами. Терентьич поднял большой осколок лампового стекла:

— К-кружимся, как слепая лошадь на крупорушке. Я выкинул это час назад! Тут этих ходов до черта. Не выберешься!

Он воткнул осколок в стену, и снова мы двинулись. Нелепые наши тени скакали по стенам. Терентьич отдал мне лампу. Я пошел впереди, пристально вглядываясь в стены и боясь увидеть снова тот самый осколок стекла. Дорога заметно поднималась в гору. Так было и тогда, с Колей. Идем верно. Шаг за шагом. В полутьме. Рука устала.

— На-ка, Чижик, неси лампу! Десять суток, если уронишь!

— Хорош к-командир, — проворчал Терентьич, — завел, можно сказать, в преисподнюю и еще насмехается...

Который же теперь час? Хронометр я оставил дома, а карманные часы Терентьича разбились, когда нас шугануло взрывной волной. На воле, вероятно, уже светло.

Терентьич, тяжело дыша, привалился к стене:

— Сдает мотор!

— Тогда — привал. Гаси, Чижик, свет.

Сон пришел незаметно. Разбудил меня Терентьич, Снова горел фитилек лампы.

Неужели пропадем в этих чертовых катакомбах? Я вспомнил уверенный голос брата: «Не может быть, чтобы не было выхода!» Он, мальчишка, не терял надежды и считал своим долгом ободрить меня.

Снова шаг за шагом в душной галерее. Чадящий огонек. Гулкие наши шаги. Хорошо, что сегодня воскресенье: не хватится меня мой начальник. А может быть, уже вечер? Сколько мы проспали?

Коридор резко расширился, и я увидел деревянный сруб. Бревна окаменели от времени. На верхнем были грубо вырезаны крест и стрела. Тогда, с Колей, мы пошли по пути, указанному стрелой. Где-то здесь мы слышали церковное пение. Теперь я уверенно вел своих спутников, зная, что мы находимся под центром города.

— Прибавь-ка, Чижик, огня!

Терентьич запротестовал:

— Куда т-ты — т-такой свет? Скоро будем в потемках!

Маленькое пламя пульсировало, дрожало и грозило вот-вот погаснуть. Но мне был уже не страшен мрак. Над головой вместо плотного глинистого грунта мы увидели бревенчатую кладку, а в ней небольшой люк, тот самый, который нам с братом так и не удалось поднять. Мы находились под костелом, и отсюда прямая как стрела галерея вела к берегу реки. Сверху не доносилось ни звука. Не всякий же раз слышать церковное пение под землей.

Мы шли под уклон, спускаясь с городского холма к реке, пока катакомбы не сомкнулись с водоотводной трубой. Под ногами был высохший ил. Я постучал по низкому своду:

— Цемент!

Впереди забрезжил свет. Влажный речной воздух шел нам навстречу. Мы были на берегу Буга. Вода в лучах заката стала розовой. Мы смотрели на нее сквозь прибрежный камыш. Над рекой стояли облака. Лягушки начали свой вечерний концерт.

Терентьич зачерпнул пригоршней теплую воду:

— Хороша! В жизни такой не пил. А Федька остался там...

— Да, Терентьич. Федя — последняя жертва той провокации.

Теперь мне была понятна причина провалов южнобугских подпольщиков. От имени Степового действовала немецкая охранка.

— Вид у нас не того... — заметил Чижик.

— А какой же вид может быть у людей, которые прошли подо всем городом с юга на север, с одной стороны речной излучины на другую?

Почистив свою одежду насколько было возможно, мы разошлись по домам.

Наутро я пришел на работу и услышал там, что прошлой ночью за старой психбольницей была перестрелка.

Глава вторая «ОРУДИЯ — НА ТОВСЬ!»

1

Терентьич познакомил меня с Дарьей Денисовной Софранской. Эта неприметная женщина средних лет с первых дней оккупации работала на продпункте вокзала. После провала явок ее квартира стала главным пунктом связи. Ширмой служила бакалейная лавочка, открытая Софранской с разрешения властей. Мало ли кто зайдет за пакетиком сахарина или куском мыла, которое не моет, а только пачкает? Для немцев Софранская держала немного товара получше. В передней комнате, выходившей прямо на улицу Пирогова, можно было выпить бутылку пива или рюмку яичного ликера.

Дарья Денисовна жила одна, Муж ее, кадровый рабочий, по национальности поляк, погиб в конце гражданской войны, оба сына служили в Красной Армии. Для меня эта женщина была настоящим кладом. Ничего не записывая, она подсчитывала все проходящие эшелоны, прекрасно различала эмблемы родов войск и даже ухитрялась узнавать подлинные номера частей.

Каждый день эшелоны шли через Южнобугск на восток. Фронт подкатывался к Волге и Кавказу. Газета «Фёлькишер беобахтер» пророчила окончание войны к 7 ноября: «Жидовско-большевистская власть длилась четверть века, теперь ей пришел конец». А из немецкого госпиталя до нас доходили вести об упорных боях. Все время прибывали раненые.

Чернорабочими в госпитале были военнопленные. Некоторым из них удавалось выходить в город. Терентьич завел знакомство с двумя сержантами. Ничепорук и Тазиев явно искали связи с подпольщиками. По моему совету Терентьич поручил им добывать оружие на вокзале, когда прибывали раненые офицеры. У многих из них на носилках лежали пистолеты.

Спустя несколько дней я зашел к Софранской. Дарья Денисовна повела меня в комнату за лавкой и выдвинула ящик комода. Там, под крахмальной скатертью, ждущей конца войны, чернело тяжелое немецкое оружие — два парабеллума с обоймами.

— Тазиев достал! Вчера пришел санпоезд из-под Ростова.

Не успели мы вернуться в лавку, как появился Лемп. Он частенько захаживал сюда выпить рюмочку ликера. За ликером Лемп завел разговор о фронте:

— Сегодня русские выбиты из Ростова и Новочеркасска. Наступление идет великолепно! Так можно и опоздать на фронт, — улыбнулся он. — Попрошусь в действующую армию.

Лемп хотел расплатиться за ликер, но я не разрешил:

— Герр майор, я кое-что заработал сегодня. Позвольте мне...

Теперь у меня водились деньги. Немецкие чиновники брали взятки с каждого просителя. Почему я должен быть исключением?

— Вы умеете жить, герр Пацько, — сказал Лемп. — Но неужели вам не надоела эта паршивая работа?

— А чем она плоха? Все время среди людей...

Он улыбнулся и налил еще по стаканчику.

— Да, для вашей основной работы это полезно.

Что он имеет в виду? Неужели заподозрил?

— Работа мелкого чиновника бесперспективна, — продолжал он. — Надо думать о будущем. Вот женитесь, Светлана очень мила.

Я заверил его, что вовсе не собираюсь жениться.

— Не скромничайте! — воскликнул Лемп. — Я вижу, вы свой человек в доме. Кстати, что представляет собой сынок Семенца? Я его видел как-то разок.

Его интересует Аркадий. Вряд ли майор хочет доставить неприятность Семенцу. И все-таки этот вопрос неспроста.

— Понятия не имею, герр майор. Сам его видел только раз. А насчет женитьбы, ей-богу, ошибаетесь.

— Тем лучше, — сказал он. — Зачем это нужно, если в ваших жилах, как я слышал, течет немецкая кровь?

И это знает? Похоже, что он следит за мной. Майор встал, расплатился за последнюю рюмку.

— Ну что же, пойдемте!

Мы вышли и расстались на углу. Когда Лемп скрылся за поворотом, мне пришло в голову, что он считает меня секретным агентом СД. Но кто же он, этот бравый вояка, рвущийся на фронт? И почему я встретил его в СД? Может быть, он сам там служит?


2

В конце июля в нашем городе полно лилий. Во всех садах и палисадниках покачиваются на высоких стеблях белые короны, и плывет над улицей густой, сладкий запах середины лета. Я всегда был равнодушен к белой лилии. Мне больше нравились розовые пионы, незаметный алисон, наполняющий в полдень сады и парки медовым запахом. О лилиях я вспомнил потому, что увидел их на травяном склоне у стены костела.

Старичок с леечкой вышел из калитки в костельной стене. Немощный на вид — ему, пожалуй, уже подкатило под сотню.

— Цветочками любуетесь, пане? Могу уделить букетик для украшения жизни, — заговорил он неожиданно бодрым голосом.

Я поблагодарил и отказался.

— Да, — заметил старичок, — сейчас цветы никому не требуются. Забыли люди про красоту. И птахи чего-то не поют...

Действительно, певчие птицы исчезли из садов и бульваров.

— Улетели птахи, — сообщил старичок, подпирая прутиком стебель цветка, — потому что зима настала долгая.

— Что это вы говорите, папаша? Какая сейчас зима? Вы, я вижу, и телогрейку натянули, будто на дворе снег.

Он поднял на меня вылинявшие от времени, но ясные глаза:

— Зима, пане, круглый год зима. А хуфайка?.. Прохлада у нас в храме, особо в подземелье. Корешки цветочные там храню...

Когда через несколько дней мы встретились с Терентьичем и Будяком у Софранской, я попросил Дарью Денисовну поискать ключи к сердцу костельного сторожа. Терентьич понял меня и заулыбался:

— Толковое дело и вовремя задумано! Снова начал действовать подпольный горком, а с тобой, Штурманок, секретарь горкома хочет встретиться лично.

Встреча состоялась на следующий день в пригороде за польским кладбищем. Когда я вошел, незнакомый человек докладывал о подпольной работе на Королевском сахарном заводе. Секретарь горкома ударил по столу ребром ладони:

— Це ми вже чули!*["76] Давай конкретно!

По этой фразе я узнал Владимира Черненко, бывшего инструктора горкома комсомола, который часто приходил в нашу школу. Он носил тогда командирский ремень и планшетку через плечо. Это придавало солидность, несмотря на курносый нос в веснушках и светлую челку. Вместе с нами он прыгал с вышки в воду и играл в волейбол на школьном дворе. Собрания с его участием всегда проходили быстро, без длинных речей и казенных резолюций. Если кто-нибудь пускался в словопрения, Черненко постукивал по столу ребром ладони и говорил: «Це ми вже чули. Давай конкретно!» Мы так его и прозвали: «Давай конкретно!»

Черненко сильно постарел. Волосы поредели, глаза выцвели и сузились, скулы обтянулись. И только нос на его лице выглядел как веснушчатый школьник среди хмурых взрослых людей.

— Штурманок прибыл по вашему вызову, товарищ секретарь.

Он указал мне на табуретку, продолжая свой разговор:

— Ни тонны сахара выйти не должно. Людьми помочь не могу. А у Штурманка хватит своих дел. Так и учти, сахарозаводчик.

«Сахарозаводчик» ушел, Черненко обратился ко мне:

— Была идея замкнуть вас на Королёвку как чиновника по продовольствию. К тому же опыт подпольной работы.

— Какой же у меня опыт?

— Опыт измеряется не годами, а делами, — сказал Черненко. — Разоблачение их провокации на имени Степового — дело громадное. Кстати, откуда вы узнали о подземном ходе?

— Пришлось как-то, Владимир Викторович, еще в детстве слушать под землей церковное пение.

Черненко взглянул на меня не то гневно, не то весело:

— Меня зовут Мартын Казан. Водопроводчик я. В настоящее время для пропитания мастерю зажигалки. Понятно?

— Ясно, товарищ Казан.

Я узнал от секретаря, что в городе создано несколько подпольных групп, а в лесах и селах действует конный партизанский отряд. К сожалению, нет связи ни с Большой землей, ни с отрядом Запашного.

«Неужели это Сергий, бывший ординарец отца?» — подумал я.

— Товарищ Казан, мне бы очень хотелось связаться с отрядом.

— Это мы сделаем сами, — сказал Черненко-Казан. — Чем я могу помочь в вашей основной работе?

— В конце августа придет связной моего Центра. Но связь нужна сейчас. Если горком пошлет человека, я дам координаты.

На том и порешили. Прощаясь, Черненко перешел на «ты»:

— Не спрашиваю твоей настоящей фамилии... — и неожиданно закончил: — ...потому что знаю. Ты — Алексей Дорохов. Учился в десятой школе. Отец твой — военный, а брат погиб в Испании. Точно?

— Точно.

— А раз точно, значит, еще кто-нибудь может тебя опознать.

— Кто, к примеру?

— Раньше всего Шоммер! — И он рассказал мне о карьере моего одноклассника, Бальдура Миттаг.

За два дня до отхода наших войск от Южнобугска инженер мехзавода, антифашист Генрих Миттаг исчез. Вместе с ним исчез его сын Бальдур, студент пединститута. А потом появился штадткомиссар, подполковник немецкой армии Шоммер. Бывший резидент вылавливал всех подозрительных, а сын помогал ему. Этому делу он, оказывается, учился еще подростком у себя на родине, в отряде гитлерюгенд. Одной из первых жертв Бальдура был его земляк Отто. Шоммер определил сына в службу безопасности, При участии Бальдура СД перехватила линию связи наших подпольщиков. Предатель выдал явки и пароли. Командир разведгруппы был схвачен. Вскоре, якобы по приказу Степового, подпольщики попытались освободить группу военнопленных. В результате этой провокации вся организация была разгромлена, погиб секретарь подпольного горкома. Бальдур отличился в этой операции, и ему присвоили звание штурмфюрера. Потом он был ранен, лечился в Германии, а оттуда вернулся оберштурмфюрером.

— Так что берегись его, Штурманок! — закончил Черненко. — Это человек опасный, ловкий и, надо сказать, не трус.

«Ну что ж, герр Шоммер, — подумал я, — последняя попытка воспользоваться именем Степового не удалась. Вы, конечно, придумаете что-нибудь еще. Раньше или позже придется нам встретиться, бывший школьный товарищ, футболист и боксер, обаятельный парень!»


3

Велле послал меня в Королёвский гебит замерить запасы зерна в копнах. Солнце стояло в зените. Даже деревянные крылья шарабана стали горячими. Раскаленный воздух скрадывал очертания предметов, стоял колеблющимся маревом над стерней.

На полях герра Фрауенхайма, пожалованных ему самим гаулейтером Кохом, скирды высились, как дома. Целая улица хлеба. Казалось, продержись эта жара еще несколько часов, и хлеб в скирдах запылает сам собой. А может быть, стоит помочь солнцу?

Девчата в низко повязанных косынках жали пшеницу вручную. Их кофточки просолились потом, как солдатские гимнастерки. У дороги хромой парень возился со сломанной косилкой. Я узнал сына кузнеца. Его звали, как и отца, Юхимом.

Из-за скирды донесся отчаянный женский крик. Я выпрыгнул из шарабана и обежал вокруг скирды. На стерне, в горячей пыли, лежала девушка. Сморщенный мужичок топтался вокруг нее, норовя попасть сапогом в лицо или в живот. Я оттащил его за шиворот!

— Ты что делаешь, сукин сын?!

По моей решительности и по добротному шарабану мужик смекнул, что имеет дело е начальством. Он поклонился, утер рукавом пот со своего бабьего, безволосого лица:

— Пане, оця сука підкинула залізяку під косарку!

Дивчина, шатаясь, встала на ноги. Размазывая по лицу слезы и кровь, она клялась, что железяка лежала тут с прошлого лета.

Другие девушки прекратили работу. Они окружили меня и старосту. Тут я заметил, что к нам приближается неспешной походкой офицер в форме немецкого военно-морского флота. Длинное его лицо покрывал нездешний темный загар, и только морщины в углах глаз белели. Откуда, интересно, тут взялся немецкий моряк?

— А ну, девчата, все работать! — сказал я. — Живо!

Офицер видел все. Он кивнул мне и спросил старосту:

— Што тут есть такой случатця?

— Герр корветен-капитан, — сказал я по-немецки, — эта девушка не виновата, староста напрасно избил ее.

Офицер был приятно удивлен моей немецкой речью. Еще больше его удивило, что я правильно назвал его по званию.

— Вы немец? — спросил он.

— Только на двадцать пять процентов. Чиновник ландвиртшафтскомиссариата Пацько к вашим услугам.

— Макс Вегнер. — Он поклонился. — Вы поступили правильно.

— Простите, если вмешался не в свое дело, но, по-моему, не следует озлоблять население.

— Особенно когда в лесах появились партизаны.

Через полчаса мы с ним сидели в тени, на веранде господского дома, и пили прохладное пиво. Вегнер скинул китель, расстегнул рубаху, и я увидел еще розовые, свежие шрамы недавних ранений. Оказалось, он командовал миноносцем на Средиземном море. Месяца два назад корабль Вегнера торпедировала английская подводная лодка. Почти весь экипаж погиб вместе со штабом дивизиона, который находился на борту. Пролежав месяц в госпитале на острове Сицилия, Вегнер приехал долечиваться к сестре, фрау Гильде, хозяйке этого поместья. Других родных у него не было.

Я понял, что Вегнер чувствует себя лишним в этой семье. Он пытался помогать зятю в ведении хозяйства, но у них были разные точки зрения на местное население. Вот и сейчас, при мне, между братом и сестрой начался спор.

— Ты не офицер, а провинциальная фройляйн! — говорила фрау Гильда. — Чем больше наказывать этих русских, тем лучше.

— От Триполитании до Украины нас, немцев, везде ненавидят, — отвечал Вегнер.

— Ну почему же, — вмешался я, — вовсе не всех немцев.

— Когда нас начнут бить по-настоящему, не станут разбираться, какой немец плохой, какой хороший. — Он говорил смело, не подбирая обтекаемых выражений. — Вот попал в приживалы к герру Фрауенхайму! Конечно, пороть украинских девок безопаснее, чем отражать атаки подводных лодок, но мне не по душе ни то, ни другое.

Я поинтересовался, какое занятие ему по душе.

— Три поколения моей семьи — моряки из Вильгельмсхафена. Я кончил мореходную школу, хотел водить торговые суда...

— Судя по наградам и званию, у вас неплохо пошла служба.

— Об этом пока рано судить, — сказал он.

Я поблагодарил за пиво и любезный прием. Вегнер проводил меня к шарабану.

— Заезжайте, когда будет время, герр Пацько.

Уехав, я тут же забыл об этом странном немце. Меня занимало сейчас зерно, которое не достанется населению, а будет погружено в немецкие вагоны, если оставить его в копнах. Конечно, мелкие диверсии — не мое дело. Заниматься ими нельзя. А что, если осторожно направить на эти копны верную руку?

Под вечер я пришел в кузницу Юхима. У самых дверей, под железным мостком, шумела по камням крохотная речушка. Темно-вишневое железо лежало в горне, и прозрачные при солнечном свете язычки пламени плясали вокруг него. Мехи раздувал мальчик лет двенадцати. Он был без рубашки. На тонких руках, покрытых сажей, уже выступали голубые, как у отца, жилы.

— А, пан Пацько! — сказал кузнец, откладывая клещи и вытирая руки о фартук.

Я спросил кузнеца, где его сыновья — Юхим и Дмитро. Он не удивился, что я знаю их имена.

— Дмитро в Красной Армии, если еще жив, а Юхим тут. А вот последышек, — кивнул он в сторону мехов. — Гриць! А ну, давай!

Мальчишка налег на рукоятку мехов, захлопала толстая воловья кожа. И вдруг проснулись темно-бурые угли по краям горна. Кузнец выхватил клещами железо, положил на наковальню.

— А ну, посторонись, пан Пацько!

Сноровисто, не спеша он наносил молотом удар за ударом, а малый держал клещами поковку, отвернув в сторону лицо. Когда железо стало лилово-синим, приняв форму подковы, Юхим отложил молоток и сказал, будто продолжая разговор:

— А не было бы у меня старших сынов, если б не хорошие люди. Вот вы тот раз толковали про наводнение... — И он рассказал мне, как когда-то красноармейцы спасли его детей и жену. — Теперь про то не всякому скажешь, — неожиданно закончил он. — Может, зайдете, повечеряем?

И снова я сидел в комнатке, где провел первую ночь в родном городе. Тогда сыновья кузнеца, Юхим и Гриць, работали где-то в деревне. На этот раз я дождался Юхима-младшего. Он быстро понял, что от него требуется, и не стал задавать лишних вопросов.

— Работа не кузнечная, однако горячая. Сделаем. И Гриця возьму на подмогу, если батько его отпустит.

— Отпущу, — сказал кузнец. — Раз пришла на нас крига*["77], надо ее всем подрывать, как делал твой батько, пан Пацько!


4

Я часто вспоминал теперь слова отца: «Знать, где проходит линия фронта!» Когда-то она тянулась по плацдарму под Одессой, пересекала курс лидера «Ростов». Потом эта линия проходила только в нашем сознании, и если бы не Степовой, мне не удержать бы своего последнего рубежа. Сейчас я — один из тех, кто должен заменить в строю Степового. Благодаря ему я вышел в родном городе на незаметную для постороннего глаза линию фронта.

Не зря пословица говорит: «Дома стены помогают». Мне помогали не только стены. Люди! Теперь у меня было много друзей. Целый экипаж корабля! Но этот экипаж никогда не собирался по большому сбору. Многие даже не знали друг друга. Люди разных профессий, знакомые мне до войны, и те, кого я встретил в подполье, день за днем, ночь за ночью стояли рядом со мной на боевом рубеже. И среди них — те, кого я раньше никогда не назвал бы бойцами.

С детства я помнил старого доктора Яблонского. Когда я болел воспалением легких, он распахивал окна, весело кричал на маму. Вместе с ним в дом входили свет и какое-то ясное веселье. Теперь, может быть, впервые в жизни он прислушивался не к шороху дыхания в стетоскопе, а к словам пациента, не относящимся к медицине.

В доме доктора мы устроили конспиративную квартиру, Здесь бывал немой носильщик Панько, краснолицый и безбровый. В школьные годы я всегда видел его с фанерным щитом на согнутой спине. В жару и в мороз он шел вразвалку, как под низкой кровлей, с которой смотрели в небо Любовь Орлова, Чарли Чаплин или Чапаев — Бабочкин с Петькой — Кмитом за верным «максимом». Мы, мальчишки, мчались навстречу Панько, чтоб поскорее узнать, чем поразит нас сегодня кино «Ким» — бывшая Вознесенскаяцерковь.

Сейчас Панько по-прежнему таскал афиши, но названия фильмов были незнакомые и ненавистные, как все то, что устраивали оккупанты в своем стремлении симулировать мирную жизнь.

Теперь я узнал, что Панько хотя и нем, но вовсе не глух. Черненко включил его в свою группу, когда восстанавливал организацию после провала. А доктора Яблонского привлек я, вспомнив, с каким доверием и почтением относился к нему отец.

Вскоре после моего посещения кузницы Юхим-младший выполнил задание. Велле конфиденциально сообщил мне, что в окрестностях Южнобугска появились партизаны, которые сожгли почти весь урожай герра Фрауенхайма. Теперь хлеб после уборки нужно немедленно молотить и вывозить.

Черненко не похвалил меня за эту операцию:

— Занимаешься не своим делом!

Мы сидели у доктора Яблонского. Я снял рубашку, чтобы немедленно изобразить пациента, а Черненко, с гаечным ключом, в спецовке, сошел бы за слесаря, ремонтирующего отлив.

Черненко прав. Мелкие диверсии — не мое дело. Но связи нет. Знаю, какие части стоят в окрестностях, сколько в них танков, сколько самолетов на аэродроме. Знаю, какие части прошли на фронт по железной дороге. А связи нет!

— Давай конкретно! — сказал Черненко. — Что предлагаешь?

Давно ушел связной к Веденееву. Потом — другой на поиски партизан, но след Запашного пропал. Летние дожди смыли объявления, где за его голову предлагалось десять тысяч марок. «Южнобузькі вісті» сообщили, что он пойман, но исчезали сельские полицаи, горели стога, а в селе Макаровка партизаны вывезли зерно из амбаров.

Что я мог предложить? Искусство разведчика не только в действии, но и в умении ждать своего часа. Так говорил Степовой.

А на фронте тяжело! В июле немцы взяли Миллерово, Ворошиловград, Ростов. А в августе наши оставили Краснодар и Майкоп. Бои идут на Кавказе, под Сталинградом...

Когда же придет наконец сентябрь и вместе с ним связной от Веденеева! Ночами мне слышался доносящийся за сотни километров орудийный гул. Но это были только отзвуки далеких гроз. Душный август плыл надо мной. Вот снова наступит утро. Надену чесучовый пиджачок и отправлюсь на службу.

«Гутен морген, пан Пацько! Как спалось?» — скажет Велле.

Он до тошнотворности вежлив, до тошнотворности пунктуален. А я стараюсь быть еще вежливее и пунктуальнее.


5

Километров за двадцать от города стоит на высоком каменном пьедестале придорожный крест. Наверно, он постарше тех деревьев, что уже много лет шуршат под его плечами, пористыми от времени. Только вековые дубы с противоположной стороны шоссе накрывают его своими черно-зелеными плащами, когда солнце закатывается за реку.

У этого креста я назначил встречу связному Веденеева, если до конца августа не смогу подать весть о себе. Место было выбрано удачно. Даже если крест свалило разрывом, каменный пьедестал никуда не делся. Связной начертит на нем с восточной стороны два косых крестика углем.

Прошел август. Отцвела липа. Облетел тополиный пух. Желтая акация покрылась маленькими стручками, из которых в детстве получались великолепные свистульки. Надо откусить кончик стручка, высыпать созревшие зернышки — и готово. Свистулька издает звук, наподобие свиста той пташки, которая любит селиться в густых деревьях на берегах рек. Этот звук не спутаешь ни с каким другим. Он и будет сигналом связного.

Каждый день наши люди осматривали придорожный крест, но на нем не появлялось никаких знаков.

Я жил теперь на новой квартире, в доме с мезонином на Пироговской улице. Каменная лестница вела прямо с тротуара ко мне в мезонин. Можно было пройти и по внутренней лестнице. Был у меня еще один выход — через окно, по старому каштану. Поздно вечером я сидел у этого окна и думал о том, где базируются сейчас черноморские корабли. 9 сентября наши оставили Новороссийск. Может быть, в Поти или в Батуми?

Неожиданно появился Чижик. Ему не полагалось приходить сюда. Связь со мной шла только через лавочку Софранской.

— Что стряслось? Ведь уговорились сюда не соваться?

— Уговорились, командир! — Чижик сиял, как именинник. Наклонившись ко мне, он произнес: — Старый крест. Связной!

Сколько я ждал этого дня! Кажется, не месяцы, а годы. Кто этот связной: партизан, красноармеец, старик или мальчик? Может быть, женщина? Ничего этого Алеша Чижов не знал. Связной прибыл. Он ждет меня в корчме, неподалеку от того самого креста.

На следующий же день, с разрешения Велле, на попутном грузовичке я отправился на Королёвский сахарный завод. Дорога шла вдоль реки, которая то исчезала, то снова взблескивала за густыми деревьями. В эту пору ранней осени деревья вели себя по-разному. Акация оставалась яркой и свежей, а липа светилась кое-где красной медью. Дуб и не собирался желтеть. Он покрывается листвой позже всех и позже всех сбрасывает ее. Так и люди по-разному проявляют скрытые до поры качества. Почему этот лист зелен и свеж, а соседний сморщился коричневым старичком? Почему одни люди распрямляются в беде, а другие никнут?

Буг остался влево. В последний раз он открылся на повороте, и распахнулись на том берегу до дальнего синего леса освещенные солнцем поля. Вот и старый крест. Лес будто отступил от шоссе, освобождая ему место.

За поворотом дороги, у сгоревшей мельницы, стоял шинок. Их много развелось во время оккупации. Приказ властей строго запрещал варить самогон, но доходов шинкаря хватало и для кубышки, и для глубоких карманов тех, кто издавал приказы.

В прохладном полумраке шинка худющий, как кощей, мужик полоскал стаканы в тазу. В углу, спиной к двери, сидел единственный посетитель. Нудно зудела муха под низким потолком. Я поздоровался. Кощей, не взглянув на меня, пробурчал:

— Самогону нема. Пиво и квас.

Я протянул бумажку — карбованец с оторванным уголком:

— Квас так квас, абы с ног валил зараз!

Шинкарь не успел ответить на пароль. Сидевший в углу резко отодвинул от себя стол, шагнул ко мне. Васька Голованов!

Он прибыл два дня назад, оставил метки на кресте, но на связь не выходил. Думал, приду я, а появляется неизвестный дядька. Неизвестным был шинкарь. По приказу Черненко он дежурил в лесу, пока не дождался Голованова. Толковый оказался мужик и не пьющий. Все вокруг пьют, а он подливает и деньгами шуршит.

— Так что прошу любить, и жаловать, — смеялся Голованов. — Аусвайс — люкс, на мое имя. По специальности машинист, родом из Одессы, родных нет, в Красной Армии не служил. Сидел при Советской власти, а немцы выпустили. Вот так!

Мы уплетали зеленый борщ деревянными ложками из одной миски. Шинкарь принес по стопке. Голованов рассказывал:

— От тебя — ничего. Рация молчит. Меня должны были послать в другое место. Попросил Веденеева, чтоб отправили к тебе. Разрешили. Добрался без приключений вместе с супругой.

— Какая супруга? Опять подначиваешь?

— А что, я не имею права жениться?

Он порядком помучил меня, прежде чем сказал, что под видом его жены в Южнобугск приехала Катя. Веденеев выполнил обещание: забрал ее с Караваевых Дач вскоре после моего отъезда.

— Толковая дивчина! — продолжал Голованов. — Будь сейчас мирное время, так я, может, и вправду бы на ней женился. За месяц освоила рацию на второй класс.

— Так где же она? Чего ты тянешь?! — Я не верил своему счастью. Двое ближайших друзей — здесь, со мной!

Мне не терпелось увидеть Катю. Только через два дня мы встретились у Софранской. Это было ранним утром. Терентьич повел Голованова на завод. Люди очень нужны, особенно котельные машинисты. А потом можно будет подумать и о работе для Кати.

Катя сильно повзрослела. Она даже выросла немножко. Щеки обветрились. Из-под платка смотрели на меня все те же черные глаза, которые умели становиться то нежными, то гневными.

— Не удалось тебе, Алеша, от меня избавиться, — сказала она.

— Пойду в лавку, — усмехнулась Дарья Денисовна. На ее впалых щеках внезапно появились ямочки. — Может, кто зайдет...

Когда Софранская вышла, Катя тихо сказала:

— Прежде чем толковать о делах... — Она потуже затянула платок. — Все, что тогда говорила, забудь. Я — твой радист. А ты, может быть, еще встретишь ту девушку...

Встречу ли я ее? Не надо думать о том, что невозможно. Но когда трудно, надо вспомнить Анни. Только на минутку.

Катя осторожно взяла меня за локоть:

— Ты думаешь о ней?

— Нет. О том, где надежнее установить рацию.


6

Месяц я не видел старого учителя, с тех пор как переехал на Пироговскую. Он ждал, верил, что еще понадобится.

— Хочу вам порекомендовать, Иван Степанович, молодую пару в качестве квартирантов. Ведь та комната пустует?

Он немедленно согласился, даже не спросил, кто эти люди.

— Только здесь есть одна деталь, Иван Степанович: муж будет спать в вашей комнате, если это вас не затруднит. И, кроме того, надо нам подыскать местечко для одной вещи.

Тайник для рации мы устроили в печке. «Супруги» Головановы поселились на Пушкинской. Будяк без труда оформил прописку. Василий уже работал машинистом. Катя занималась домашним хозяйством.

И вот, наконец, моя первая разведсводка ушла в эфир. У Кати горели глаза:

— Они ответили! Ответили!

Ломая карандаш, она расшифровывала цифровые группы. Крохотные капельки пота поблескивали на ее лбу и даже на носу.

«Штурманку: действуете правильно. Сеансы связи: понедельник, четверг ноль два часа, продолжительность пять минут. Докладывайте количество эшелонов восточном направлении, самолетовылеты аэродрома Рябиновка. Веденеев».

Я схватил Катю на руки и начал кружиться с ней по комнате. Голованов зыркнул на меня веселым бешеным глазом:

— Полегче с моей законной! — Он сделал стойку, потом изо всех сил огрел меня по спине. — Ну, считай, Алешка, поход продолжается. Орудия — на товсь!

Через несколько дней Катя приняла шифровку, где сообщалось, что в окрестностях Южнобугска действует абвергруппа*["78]. Оттуда в район Котельникове, под Сталинград, забросили группу диверсантов во главе с пленным красноармейцем Рюхиным. Рюхин пошел в нашу контрразведку. Один из диверсантов тяжело ранил его, но группа была обезврежена, а с помощью радиокода, переданного Рюхиным, удалось вызвать еще одну группу диверсантов. Она угодила прямо в руки чекистов.

Где находится шпионский центр, Рюхин не знал. Его везли из лагеря военнопленных в абвер, а потом на аэродром в наглухо закрытой машине. Мне приказали установить расположение абвергруппы. Но раньше предстояло подумать о Кате.

На афишных тумбах и на стенах домов появилось распоряжение: «Всем женщинам от шестнадцати до сорока пяти лет, бездетным или имеющим детей старше шестнадцати лет, явиться для отправки в Германию. Штемпель биржи „Забеспечено“ и литеры „О“ на паспортах аннулируются. Штадткомиссар Шоммер».

На помощь пришла Дарья Денисовна.

— С железной дороги в Германию не берут, — сообщила она. — На продпункте вокзала есть вакансия раздатчицы.

За большую взятку нам удалось задним числом включить Катю в списки рабочих, принятых ведомством Тодта на железную дорогу. Целую неделю она таскала шпалы. Потребовалась еще одна взятка, чтобы перевести Катю из чернорабочих на раздаточный пункт. Деньги я взял у пана Семенца. Он давно приставал ко мне с предложениями помочь в его махинациях.

Цены на хлеб и мясо снова поднялись. Буханка хлеба стоила на базаре 120 карбованцев, а фунт сала — 700.

Две тысячи пятьсот оккупационных марок в конвертике Семенец вручил мне за справку о сдаче продуктов, которые он продал на черном рынке.

Сделка состоялась во время одного из музыкальных вечеров на Аверьяновке. Светлана бренчала на рояле, а Лемп слушал, будто выполнял повинность. Он по-прежнему проявлял ко мне непонятную симпатию. Однажды он предложил пообедать в ресторане «Риц». Там я увидел Бальдура, который сидел в другом конце зала. Его спутница, красивая блондинка, громко смеялась. Сквозь звуки оркестра доносились обрывки немецких фраз.

— Вы, вероятно, знакомы с оберштурмфюрером Шоммером? — небрежно спросил Лемп.

— Кажется, где-то видел этого офицера, — сказал я, думая, как поступить, если Бальдур вот сейчас узнает меня.

Лемп шутливо погрозил мне пальцем. Он уже несколько раз давал понять, что считает меня сотрудником СД.

Зачем я нужен Лемпу? Цели бы он служил в СД, то знал бы, что я не имею отношения к этой организации. Почет, которым он окружен в семье Семенца, доказывает, что Лемп — важная птица. Дело тут не только в амурных склонностях хозяйки.

Я поручил немому Панько проследить за Лемпом. Выяснилось, что квартиры в городе у него нет. Он постоянно уезжал на своем «BMW» куда-то за город по Юго-западному шоссе.

Закусывая салатом из помидоров, Лемп вдруг спросил:

— Где вы родились, Тедди? (Тяжеловесное мое имя Федор Карпович он в последнее время заменил на фамильярное Тедди.)

— Под Курском. Я же говорил вам.

— Да, кажется, говорили, но я бы не удивился, узнав, что вы откуда-нибудь с Верхней Эльбы. У меня были друзья из Майсена. Некоторые слова вы произносите, как они.

— Это неудивительно. Родители моей матери родом из Дрездена. У нас в доме не переставали говорить по-немецки, и, естественно, с саксонским произношением, — ответил я, наблюдая за Бальдуром.

Он расплатился. Девица подняла последний тост:

— За встречу в Германии!

— Это Эвелина фон Драам, — пояснил Лемп, — завидная невеста! Ее папаша — крупный чиновник в Ровно. Птичка улетает в рейх, а кавалер надеется последовать за ней. Впрочем, вы, вероятно, знаете это лучше меня.

Проходя мимо нас, Бальдур кивнул Лемпу. Я успел отвернуться, чтобы взять горчицу с соседнего стола. Лемп переменил тему разговора:

— Вероятно, вы очень нуждаетесь в деньгах, если решаетесь на рискованные комбинации с продуктами?

Всё это сильно смахивало на шантаж. Неужели безмозглая индюшка — пани Семенец выболтала Лемпу секреты мужа? Что же все-таки ему нужно от меня?

Глава третья ВОДА, ВРЕМЯ И ВИНТОВКА

1

Есть люди, которым не дано познать иностранный язык. К их числу принадлежала Светлана Семенец. Мои уроки шли впустую, но это не мешало нашей дружбе. В конце сентября начался новый набор мужчин для отправки в Рур. Светлана попросила меня устроить ее брата Аркадия в немецкое учреждение. Я удивился:

— Друг вашего дома майор Лемп имеет, наверно, больше возможностей, чем я, скромный служащий.

Она замахала руками:

— Что вы! Что вы! Именно к нему нельзя обращаться за этим.

— Хорошо, попробую. Но мне нужно поговорить с Аркадием. Вы же понимаете, что все это не просто.

Тут же был вызван Аркадий. Я спросил, как он сумел освободиться из лагеря. Аркадий волновался. Сестра подбадривала его:

— Пану Пацько ты можешь довериться!

— Отпустили, — мрачно сказал он.

— Покажите справку.

Он вытащил бумажку, где было написано, что военнопленный Гусаков А. Д. освобождается как честный хлебороб с направлением к месту жительства в Полтавскую область.

— При чем тут Гусаков? Вы же Семенец?

— Это все равно, — тупо сказал он, — по батьке я Гусаков.

— Добро. Выйдите-ка, Светлана. У нас мужской разговор... Кончай врать, — сказал я, когда она вышла. — Здоровый парень, а трусишь, как баба. Признавайся: сбежал?

— Не имею права, — взмолился Аркадий. — Я дал подписку.

— Кому?

На его глазах были слезы, но я не чувствовал жалости.

— Будешь говорить или нет? Считаю до десяти и ухожу.

Оглядываясь на дверь, он рассказал, что ему помогла немка.

— Противная такая выдра, плоская, как доска, а уши красные...

Он ей понравился, стал ее дружкам, и она сообщила его матери, где он находится. А потом мать выкупила его за пятьсот царских золотых пятерок.

— Где ж ты находился?

Чутье меня не обмануло. Не зря я тратил время на этого оболтуса. Оказалось, что в лагере Аркадия завербовали в абвер. Привезли сюда, в окрестности Южнобугска, а куда точно, он не знает, потому что везли в закрытой машине.

«Понятно! — подумал я. — Как Рюхина. Только Рюхин оказался человеком, а этот — мешок навоза. Решение задачи, полученной из Центра, было где-то рядом».

Аркадий рассказал, как его учили подрывному делу, радиосвязи и шифрованию. Он испытывал жесточайшие муки страха. Боялся немцев, но еще больше русских, к которым его пошлют.

— Кому мать дала золотые пятерки?

Он снова засопел и умолк.

— Придурок! — спокойно, почти ласково сказал я ему. — Ты уже выболтал все. Если я доложу в СД, получишь тихую пулю в затылок, и никакое золото не спасет. Но я хочу помочь. Не ради тебя — ради Светланы. Кому дали деньги?

— Майору Лемпу.

Все ясно. Лемп служит в абвере. Он считает, что я работаю на СД, могу узнать, как жадность толкнула его на преступление против рейха.

У Аркадия словно вышибли пробку изо рта. Без моих вопросов он рассказал, как его мамаша познакомилась с Лемпом в гостинице «Риц» и оставалась до утра в его номере. С тех пор Лемп стал своим человеком в доме, а вскоре Аркадия в закрытой машине привезли на папашину птицеферму.

Я выполнил обещание — устроил Аркадия в наше учреждение кладовщиком. Потом я еще раз встретился с Аркадием и предупредил его:

— О нашем разговоре никому ни слова, если хочешь жить. Я ничего не знаю о тебе. И второе: проворуешься на складе хоть на два гроша, лично отведу в гестапо.

В тот вечер я не остался ужинать в доме Семенца. У меня было назначено свидание с Софранской. В комнате за бакалейной лавкой Дарья Денисовна рассказала о том, что с костельным сторожем установлен контакт через одну прихожанку. У старика — внуки в Красной Армии. Он ненавидит немцев и готов помочь по мере сил. Куда ведет подземная галерея, сторож не знает, но проникнуть туда из костела просто. Надо спуститься в усыпальницу, где стоят саркофаги ксендзов, похороненных бог знает когда.

На следующий же день мы с Головановым пошли в костел. Старик показал ход в боковом приделе, ведущий в усыпальницу.

— Нехорошо нарушать покой святых, — сказал он, — но если нужно для живых, то бог простит.

Вася был очень доволен. На радостях он свернул цигарку, но сторож гневно запротестовал:

— То есть, прошу пана, глупство!

Для серьезного дела он готов был нарушить святость храма, но осквернять его по пустякам не позволил.

— Извините, папаша, мое невежество, — сказал Голованов.

Он погасил цигарку о каблук и спрятал ее в карман. Мраморные святые смотрели на нас из своих ниш, длинные тени вздрагивали на каменных плитах пола. Старик перекрестился и повел нас к выходу через черный двор на улицу Пархоменко, где, выступая из зелени сквера, подымается над городом любимая моя старая башня.

Недавно, по случаю какого-то немецкого праздника, сквозь разбитый циферблат просунули палку с фашистским флагом. Он и сейчас свисал оттуда, неподвижный, тяжелый в безветренном воздухе.

— Ты знаешь, Вася, — сказал я, — придут наши, мы починим часы и поднимем свой флаг вон там, на шпиле, на шлеме рыцаря.

— А зачем ждать? — ответил он. — Насчет часов — это конечно. А флаг можно поднять и раньше. Берусь!

Я знал его бешеный характер.

— Товарищ лейтенант, как командир разведгруппы запрещаю вам эту операцию.

— Ну, ну! Заговорил по-уставному! Забыл, как сам был у меня в подчинении не так давно?

Все-таки Голованов уговорил меня хотя бы обследовать башню.

— Там же лучший в городе НП! Как это фрицы не додумались его использовать! Надо узнать, кто там живет, а при случае...


2

Случай всегда представляется тем, кто его ищет. Несмотря на другие куда более важные дела, мысль о башне то и дело возвращалась ко мне. Я узнал, что комендант выселил оттуда семьи водопроводчиков. Ход наверх опечатали, а цокольное помещение отдали какому-то пану из Западной Украины под сапожную мастерскую. В пять часов вечера сапожники уходят, и остается только ночной сторож по фамилии Козубский.

Я шел к Козубскому, уже многое зная о нем. Лет ему около пятидесяти. В армию не попал по болезни. Этот человек — мастер на все руки. До войны он слесарил, шил сапоги, чинил велосипеды, подстригал кусты в сквере. В башне работает много лет. Жену его и дочь угнали в Германию, а самого слесаря вышвырнули вон из комнатки, которую он занимал. Козубский не ушел далеко, ночевал под сценой летней эстрады. Прошлой осенью он заболел, всю зиму отлеживался у знакомых, а весной нанялся сапожником к новому хозяину цокольного этажа башни. Там же, в мастерской, он ночевал, оберегая хозяйское добро. Он мерз и голодал, валялся на подстилке среди обрезков кожи, но из башни все-таки не уходил.

Все это рассказали Терентьичу те люди, что выходили Козубского зимой. Они же и предупредили сторожа о моем посещении. Этого было достаточно, чтобы завоевать его доверие.

Теплым сентябрьским вечером мы сидели с Козубским на скамеечке под каштаном. Он взял у меня немецкую эрзац-сигарету, затянулся, потом мучительно кашлял, отвернувшись в сторону.

— Эрзацы! — прохрипел он сквозь кашель. — И мы сами тоже эрзац. И воздух стал эрзац. Вдохнешь — не выдохнуть.

Он напомнил мне заключенных в шталаге. Такая же обреченность, безразличие, медленное сползание в небытие. И все-таки в этом человеке было нечто, привязывающее его к жизни, — место, где он прожил более тридцати лет. Я спросил:

— А можно мне посмотреть башню внутри?

— Чего ж, пожалуйста, если желательно.

Свет едва проникал в цокольное помещение через арку входа. Черные колонны уходили вверх, в непроглядный мрак, а по стенам острыми углами подымались марши железного трапа. Громоздкие машины, переплетенные трубами, оставляли не много места для столов и табуреток сапожников. Над моей головой вырисовывались сводчатые окна, забитые досками. Все это напоминало не то церковь, не то машинное отделение корабля. Вход на трап перегораживала решетка, запертая амбарным замком с сургучовой печатью.

Я рассказал Козубскому, что в детстве любил эту башню. Рассказал о двух рыцарях в шлемах и о светлых лицах часов. Он, казалось, не слушал, но мой рассказ пробудил его воспоминания.

Он говорил долго, кашлял и снова говорил. И я представил себе, как по этим черным колоннам с глухим журчанием подымалась вода. Ее гнали насосы — вот эти самые машины. Над ними, наверху, была небольшая комната. Окно приходилось вровень с вершинами деревьев, и птицы покачивались на резных листьях у самого подоконника. Маринка сыпала на подоконник крошки...

— Тогда никто не жалел хлебных крошек птицам, — неспешно, будто себе самому, рассказывал Козубский.

Потолок в комнатке железный, потому что он, собственно, не потолок, а днище огромного бака, занимающего все верхние этажи. Оттуда вода самотеком низвергалась вниз и разбегалась по всему городу — к кухонным кронам и уличным колонкам. Проходя мимо такой колонки, Козубский видел, как женщины в подоткнутых юбках уносят полные ведра воды, поднятой из Буга высоко над городом насосами башни.

...А потом Маринка выросла, поступила в институт и все-таки сыпала птицам крошки. Ну, а потом пришли вот эти. Не стало ни крошек, ни птиц, ни Маринки...

— А еще выше бака — башенка, и там — время! — Он приложил заскорузлый палец к губам, тонким и белым. — Время!

Двадцать девять лет Козубский ежедневно поднимался в башенку и заводил часы. Он делал это перед рассветом, когда спали даже птицы. Весь мир спал. Только гудела в трубах вода, и, как вода, шло время.

— А что, громко стучали часы?

Козубский посмотрел на меня с удивлением:

— То, молодой человек, не часы. То — время. Оно идет гулко, широко, как паровоз. Маятник, балансир, шестерни...

Он вдруг рассмеялся дробно-дробно и снова закашлялся, выталкивая воздух впалой грудью.

— Вы прислушайтесь! Оно и сейчас идет: ш-шаг — раз! Ш-шаг — два! Ш-шаг — раз...

Может быть, он помешался, этот Козубский, не старый еще человек, с лицом без возраста, как у заключенных в концлагерях?

— А если покрутить корбу, — продолжал он, — будет бой.

— Какой бой?

— Пружина разбита главная, а звоны — на месте. Можно вручную провернуть. Я пробовал раз в грозу.

— Да, жаль, что нельзя посмотреть часы, — сказал я, указывая на замок и печать.

— Почему нельзя? Вы думаете, они запечатали время? Если только не боитесь...

И тут он показал мне, что на одной из магистральных труб со стороны стены укреплены скобы, точно скобтрап на корабле.

Вначале я поднимался легко и быстро, как по боевой тревоге, потом медленнее. Я насчитал сто двадцать пять скоб, отдохнул и полез опять. Все выше, выше, в полной темноте. Наконец уткнулся головой в люк, поднял его. Сразу стало светло. Я находился в странном помещении. Вокруг были зубчатые колеса, рычаги. Свет падал через большие дыры в круглых окнах с четырех сторон. Я понял, что нахожусь внутри часов, а круглые окна — это и есть те светлые лица, что восхищали меня в детстве.

Осторожно выглянул через растерзанный пулеметной очередью циферблат. В теплом золоте сентябрьского вечера подо мной лежал город, и впервые в жизни я увидел подкову реки, всю излучину целиком. В сверкающем ее полукружии — бесчисленные крыши: красные, зеленые, черепичные. Я видел поезд на насыпи и шоссе в двойном обрамлении осенних лип. Я узнавал знакомые улицы, здания, перекрестки. И далеко-далеко за Бугом различил пять тополей старого моего дома.

И тут мне стало ясно, о чем говорил Козубский. Можно расстрелять из пулемета часы, можно расстрелять сто, тысячу, десять тысяч человек, но время расстрелять нельзя. Оно идет, как паровоз, — неудержимо, спокойно, гулко...

Ветер принес из детства старую песенку:

Наш паровоз, вперед лети!
В Коммуне остановка.
Другого нет у нас пути,
В руках у нас винтовка...
Вот именно. Винтовка. Винтовка и время. Больше ничего.


3

Прошел сентябрь — лучший месяц в наших краях, когда солнце греет не жарко, а добрая осенняя зрелость сияет в садах и парках. В это время город бывал полон фруктами, но теперь фрукты то ли не уродились, то ли их меньше привозили. Зато богато уродились каштаны. Эти лакированные драгоценности в зеленых коробочках с шипами всегда привлекали только ребят. Сейчас каштаны собирали взрослые. Несъедобный конский каштан стал пищей. Горькая мука из каштанов была не хуже тех отрубей с опилками, из которых выпекали хлеб для населения. А сельскохозяйственный комиссариат господина Велле ежедневно отправлял в Германию и передавал воинским частям вагоны пшеницы, бочки масла, грузовики мясных туш.

По этим делам мне приходилось бывать в интендантстве. Там я встретил корветен-капитана Вегнера.

Поверх рукавов его морской тужурки, как у бухгалтера, были натянуты нарукавники.

Вегнер обрадовался мне:

— Что ж не заехали ни разу, пан Пацько?

— Да все дела, герр корветен-капитан. А что делает боевой офицер кригсмарине в таком прозаическом учреждении?

Оказалось, медицинская комиссия признала его негодным к строевой службе. Он не стал возвращаться в Германию, где нет ни родных, ни близких знакомых. Остался у сестры и ежедневно ездит сюда на работу. Уже и личное дело переслали в интендантское управление. Видно, просидит тут до конца войны.

— А вы думаете, это будет скоро? — спросил я.

Он пожал плечами:

— Кто знает? Похоже, что так. Русские отступают, а англичане вряд ли предпримут что-нибудь серьезное.

— Пожалуй, — сказал я. — Жаль будет, если вы встретите так бесславно нашу победу.

Он улыбнулся:

— Четверть вашей немецкой крови бурлит сильнее трех четвертей русской. А я уже навоевался предостаточно.

После этого разговора мы еще встречались в интендантстве, но к политическим темам больше не возвращались.

Работа по снабжению армии открывала широкие возможности. Зная дневные нормы солдат, не трудно было установить количество личного состава в частях, размещенных поблизости и проходящих по железной дороге. Столбики цифровых групп улетали в эфир. Дешифровать их могли только в разведцентре. Но скоро я узнал, что к нашим шифровкам прислушиваются не только друзья.

Мне сказал об этом майор Лемп. Я возвращался в город из земхоза по Юго-западному шоссе. Нескончаемым строем шли вековые липы. Их кроны временами перекрывали дорогу, по которой катился мой старенький «фольксваген». И хотя октябрь был теплый, липы пожелтели за одну ночь.

С пригорка, где липы расступались, открылась в косых лучах справа от дороги усадьба за потемневшим кирпичным забором. До войны тут был дом отдыха. Сейчас, как сообщала стрелка, прибитая к дереву, — «Общество любителей зимней охоты». На окнах нижнего этажа — решетки, на крыше — антенна. Какая же именно дичь интересует этих «любителей»?

До ворот усадьбы оставалось метров триста, когда оттуда выскользнула машина. Я попросил шофера прибавить ходу, но где нам было угнаться за приземистым стремительным «BMW»!

Через минут десять я снова увидел эту машину. Шофер снимал колесо, а рядом нетерпеливо топтался Лемп.

— Добрый вечер, герр майор! Пересаживайтесь ко мне!

— Спасибо. Лучше составьте мне компанию, пока этот болван будет переставлять свое проклятое колесо.

Мы медленно прогуливались под липами.

— Наша встреча очень кстати. Хотел специально искать вас... — сказал Лемп.

— Всегда к вашим услугам, герр майор!

— Так вот, дорогой Тедди: вы, вероятно, знаете, что где-то в городе прослушивается русская радиостанция.

— Вполне возможно. При чем же тут я?

— Не торопитесь. Станция пока не обнаружена. Вы понимаете, что абверу хотелось бы опередить службу безопасности.

— Вы связаны с абвером? Никогда бы не подумал.

— Не валяйте дурака, Тедди. Если поможете мне, заработаете хорошие деньги. Этот способ спокойнее вашего.

О своей работе в абвере он говорил вполне откровенно. Я знал еще от Веденеева о постоянной борьбе между гитлеровскими секретными службами. Сейчас Лемп пытается переманить агента СД. А может быть, советского подпольщика?

— Но послушайте, Ферри! — Я умышленно назвал его уменьшительным именем. — Откуда мне знать о подпольной русской радиостанции? Я занимаюсь пшеницей и скотом.

— Вот-вот, — сказал он, — ваш предшественник тоже увлекался махинациями с пшеницей. Его расстреляли и взяли вас. Мне плевать — русский вы или немец. Можете оставаться русским, но не забудьте о моей просьбе. Кстати, если понадоблюсь вам срочно — летите сюда, в «Общество любителей». Скажете, что вы специалист по набивке оленьих чучел. Вас проводят прямо ко мне.

Машина Лемпа была готова. Мы условились встретиться через два дня в гостеприимном доме Семенца.

Утром по главной улице прогромыхала тачка, нагруженная хламом. Среди ржавого железа поблескивали никелированные шары отслужившего свой век супружеского ложа, а впереди, как пушка, торчал рыжий валенок. Тачку катил немой носильщик Панько.

За Бугом, у того места, где в него впадает заболоченная речушка Бужанка, носильщика остановил вышедший из своей кузницы кузнец. Он показал знаками, что кое-какое железо может ему пригодиться. Тачка вкатилась в кузницу и через несколько кинут снова появилась на улице. Панько продолжал свой путь, а кузнец сваливал лопатой угольный шлак в закуток за горном.

Из этого закутка ночью была извлечена рация с батареей БАС-80. Потом кузнец и его семья улеглись спать. Младший сын устроился на чердаке. Через слуховое окно ему была видна улица до самого поворота. В эту светлую ночь можно было разглядеть каждый камешек на дороге и даже толстую лягушку, которая вылезла на берег понежиться при свете луны. В звучном по-осеннему воздухе раздался паровозный гудок, и потом еще долго слышался перестук колес дальнего эшелона. А в каморке кузнеца тихо постукивал радиотелеграфный ключ. Катя передавала цифровые группы, из которых складывались понятные для посвященных слова: «Абвергруппа майора Лемпа расположена 26 километров южнее города 300 метров западнее магистрального шоссе отдельное двухэтажное здание. Сюда передислоцирован артполк четырехдивизионного состава. Аэродром Рябиновка базирование полка бомбардировщиков 28 машин „Юнкерс-87“ эскадрилья истребителей прикрытия. Штурманок».

Самая обычная разведсводка.


4

Погода переменилась внезапно. Холодный дождь разом смыл последние зеленые листья. В эти дни почти все воинские части ушли под Сталинград. Я уже знал о начале советского наступления на Волге. Грохот артиллерийской подготовки 19 ноября донесся даже сюда, в глубокий немецкий тыл.

Между тем служба безопасности продолжала искать наш радиопередатчик. Я вовремя забрал его с квартиры учителя. Фургон с вертящейся антенной уже несколько раз проезжал ночью по Пушкинской. Но и оставить рацию у кузнеца было невозможно. Ночные визиты Кати могли вызвать подозрение.

Новое место для рации предложила сама Катя. Три раза в неделю она работала на продпункте вокзала в ночную смену.

— Искать на вокзале никому не придет в голову. Вокруг полно солдатни, а у продпункта стоит фриц с винтовкой.

Я возражал, но Дарья Денисовна убедила меня, что место выбрано неплохо. С часу до трех ночи на продпункте перерыв. Повара и подавальщицы отдыхают, и в комнатку за кладовкой в полуподвале не заходит никто. Рацию удобно прятать в водопроводном люке, на котором стоит шкаф. Отодвинуть его легко. А стука морзянки не услышит никто. Стены толстые, кроме того, на вокзале всегда шумно, даже глубокой ночью.

Там, на вокзальном продпункте, Катя приняла шифровку, где сообщалось, что в Южнобугск прибывают рейхсминистр Берг и помощник гаулейтера Украины Эрвин Хокк. Мне было приказано их уничтожить. Случай совершенно исключительный, ради которого стоило рискнуть всей моей последующей работой.

Я встретился с Черненко у доктора Яблонского. Решили готовить подрыв поезда на перегоне Рябиновка — Южнобугск.

— Партизаны помогут, — сказал Черненко.

— Какие партизаны?

— Запашный. Подпольщики из Королёвки установили связь.

Ночью, лежа без сна в своем мезонине, я думал о том, как выполнить задачу, которая была бы по плечу самому Степовому. Верно он говорил: «Ждать своего часа». Вот и пришел этот час. Хватит ли у нас сил, умения, мужества? Скорее бы хоть увидеть Запашного, выработать общий план! Неужели это действительно Сергий? Так или иначе, упустить Берга и Эрвина Хокка не имею права. Но и Лемпа нельзя выпускать из поля зрения. Похоже, он хочет с моей помощью одурачить СД.

С дробным стуком скатывались по крыше каштаны. После каждого порыва ветра раздавалась короткая очередь, заглушающая шорох листьев и шум дождя. Среди этих звуков мне послышался какой-то другой, словно ветка скрипнула, а потом каштаны обрушились на железо крыши целым каскадом. Кто-то влез на дерево!

Стоя в трусах у окна, я спустил предохранитель вальтера, и тут из веток прозвучал хриплый басок:

— Спокойно, это я — Будяк.

Он уселся на подоконник в своей мокрой полицейской шинели.

— Завтра — встреча с Запашным. Придешь в шинок у креста.

Я узнал Сергия с первого взгляда. А он меня не сразу и, когда узнал, чуть не задушил в объятиях.

— Ото вірно кажуть! Який батько — такі й діти! От тобі — представник розвідцентру, а це Альошка, хай йому грець!

Его чуб стал еще светлее от седины, но все так же лихо спадал на лоб из-под армейской фуражки со звездой. Мы сидели в прибранной крестьянской хате, куда связной Сергия привел меня из корчмы. Человек десять партизан, вооруженных трофейными автоматами, радовались, как дети, нашей встрече. Видно, каждый слышал о моей семье. Сергий тут же начал вспоминать:

— А хто тебе вперше на коня посадив?

— Ты, Сергий, ты!

— А як з кригою воювали? — Сергий обернулся к своим: — Мати в нього — красуня, а батько — покарай мене господь, як його батько зараз не командарм! Де батько?

— Не знаю, Сергий. Где-нибудь воюет.

Сергий начал партизанить в одиночку с первых дней оккупации. Потом стал собирать бойцов из окруженцев. Зимой сорок первого у него уже был конный отряд. Когда стало туго, отряд ушел в Полесье, а летом снова вернулся, уже имея связь с другими партизанскими частями. Каратели пытались восстановить население против Запашного, приписывали ему собственные злодеяния в селах, но люди не верили. И не нашелся пока ни один негодяй, который выдал бы отряд фашистам.

Мы подробно обсудили план подрыва поезда под Рябиновкой. Сергий прямо-таки ухватился за это дело;

— Ось такої справи чекаю усю війну!*["79]

Я должен был сообщить ему точную дату, которой пока не знал сам. Прощаясь, я попросил Сергия достать мне немецкую военную форму, лучше эсэсовскую.

— Только чтобы сидела, будто на меня сшита. Можно?

Один из партизан тщательно измерил веревочкой мой рост, ширину плеч, длину рукавов.

— Ателье заказ приняло! — засмеялся Сергий.

Через несколько дней в лавку Софранской был доставлен черный мундир хауптштурмфюрера войск СС, с погоном на правом плече. Все было точно по мерке, даже фуражка с кокардой, изображающей череп. Кроме костюма, Софранская передала мне пакетик. Там, с документом офицера службы безопасности, лежал железный жетон на цепочке. Он был поценней мундира.

Теперь следовало приступить к «выполнению» задания Лемпа. Мысленно я называл эту операцию по-морскому: залп по состворенной цели. Удар решал три задачи: направить поиски нашей рации по ложному руслу, покарать предателей руками самих фашистов и, главное, сделать меня агентом абвера. Что ж, попробуем!

Глава четвертая ФЛАГ НА БАШНЕ

1

Иван Степанович дал мне адрес своего коллеги — «тишайшего арифметика» Митрофанова. Два дня мы наблюдали за квартирой. На третий, в восемь утра, когда Митрофанов ушел в школу, у него в парадном задребезжал звонок. В переднюю вошли двое. Один из них скинул гражданский плащ, под которым обнаружилась черная форма СС. Второй, в штатском костюме, запер дверь изнутри и уселся у окна. Хозяйка залебезила перед офицером. Ей и в мысли не пришло, что гость в черном — ученик ее мужа, ближайший друг Витьки Горовица, «будущего ученого», которого сухорукий учитель выдал гестапо.

Я приступил к обыску в спальне, а Голованов возился с ящиками стола в кабинете. Через полчаса мы ушли, строго предупредив хозяйку, чтобы о нашем посещении никому не сообщали, пока мужа не вызовут в службу безопасности.

У Софранской я переоделся и отправился в свой комиссариат.

Герр Велле был взволнован. В одном из земхозов шестьдесят тонн муки кто-то залил керосином. По этому поводу строились различные предположения. Но я-то хорошо знал, что люди Запашного ляпнули в закрома несколько ведер клопомора.

О происшествии полагалось немедленно доложить. Я взялся избавить Велле от неприятного разговора и после окончания рабочего дня зайти в службу безопасности.

В последние дни, всякий раз, когда я уходил с работы, за мной увязывался шпик. Накануне мне удалось поменяться с ним ролями. Я знал город лучше его и после двух-трех петель по проходным дворам превратился из дичи в охотника. Потеряв меня, шпик еще немного побродил по улицам, потом пошел через парк на окраину и сел в машину, номер которой был мне знаком. Она принадлежала «Обществу любителей охоты». Как я и предполагал, слежку установил Лемп.

Теперь, направляясь в СД, я вовсе не стремился отделаться от шпика; Но наивная уловка должна была убедить его в том, что я бываю в СД тайно. Постояв в парадном, я сманеврировал по параллельным улицам, а затем направился прямиком в дом с колоннами. На этот раз я не встретился с Бальдуром. Тот самый офицер, который проверял мою благонадежность, принял у меня докладную, задал несколько вопросов и тут же выписал пропуск на выход. Шпика на улице уже не было. Он счел свою задачу выполненной.

Я отправился пешком на Аверьяновку. Как обычно, Светлана бренчала на рояле, батюшка в лиловой рясе рассматривал семейный альбом. Пан Семенец завел со мной беседу о положении на фронтах. Наконец явился Лемп. Я всячески уклонялся от разговора наедине: рассказывал анекдоты, учил Светлану новому танцу, потом вступил в почтительный спор с батюшкой о перспективах украинской автокефальной церкви. Галина Прокопьевна вертелась вокруг Лемпа, но он слабо реагировал на ее заигрывания. Когда подали кофе, под окнами пьяный голос запел «Ой на ropi та женці жнуть...».

Это был сигнал. Голованов уже побывал на Пушкинской у Гуменюка. Теперь можно разговаривать с Лемпом. Его люди без труда обнаружат в квартире Гуменюка использованную батарею БАС-80 и перегоревшую радиолампу.

Я спокойно допил кофе и вышел покурить на веранду. Лемп вышел вслед за мной, и тут-то я сказал ему, что служба безопасности засекла конспиративную квартиру у учителя Митрофанова.

— Советую срочно послать ваших людей к Митрофанову. Пусть обратят внимание на оборотную сторону крышки письменного стола. Там должен быть график перемещения большевистской рации.

— Ее искали в квадрате Пушкинская — Володарского — река, — проявил осведомленность Лемп.

Ясно! Он тоже следил за пеленгатором. Я пожал плечами:

— Плохо искали. Если поторопитесь, можете опередить оберштурмфюрера Шоммера. Кстати, этот учителишка Митрофанов, ловкая сволочь, замаскировался под осведомителя полиции. Как видите, среди агентуры СД есть люди, работающие на русских.

Лемп вскоре откланялся, немало огорчив своим уходом Галину Прокопьевну, а еще через полчаса ушел и я.

У Софранской ждала новая шифровка:

«Берг и Хокк прибудут завтра из полевой ставки Гиммлера в Житомире не поездом, а по Киевскому шоссе, в сопровождении генерала Томаса — начальника службы безопасности Юга России. Проедут в черном „мерседесе“ и сером „штейере“ по главной улице в штадткомиссариат. Усиленная охрана».

Всё сошлось одновременно! У меня руки заняты Лемпом, а тут такое чертовски сложное задание. Связаться с Запашным не успею. Рассчитывать могу только на свою группу. И времени на подготовку — ночь. И все-таки приказ должен быть выполнен любой ценой. Думай, Алешка, думай! Как бы поступил тут Степовой? В то время как я в квартире Софранской обдумывал свой план, люди Лемпа должны были, по моим расчетам, уже закончить обыск у Митрофанова. Они найдут там план города. Я представлял себе, как Лемп, вооружившись лупой, изучает едва заметные крестики на этой схеме. Ими отмечены разрушенныйкирпичный завод, хатка в слободе Дубовка и дом номер 19 на Пушкинской улице. Конечно, Лемп тут же пошлет своих по всем точкам, и в первую очередь к Гуменюку. Гуменюк постарается связаться со службой безопасности, но Лемп не допустит, чтобы люди Гиммлера узнали о его вмешательстве в их дела.

Я передал через Софранскую по цепочке: «Срочный сбор группы у доктора Яблонского!» Времени оставалось в обрез. Но, прежде чем говорить со своими, надо побывать в башне. Я пошел через сквер. Там было пусто. Мокрые листья лежали на дорожках. За черными стволами серело гранитное основание башни. Козубский сидел на скамеечке у входа.

— К вам завтра придет один парень, — сказал я. — Нужно пропустить его наверх. Он будет там долго. И никому — ни слова!

Козубский молчал. Видно, колебался.

— Вы хотите, чтобы вода шла по трубам, чтобы звонили часы?

Он посмотрел на меня с грустью:

— А что, этот парень починит часы и главный насос?

— Починят другие. Те, кто придет после нас.

Он понял. Я сообщил ему пароль: «Вода и время».

Смеркалось. Подходя к дому доктора, я встретил немого Панько с его тележкой. Ясно — наблюдение выставлено.

Меня ждали Терентьич, Голованов, Чижик и сержант Тазиев, который добывал оружие на вокзале.

— Что за п-пожар? — спросил Терентьич.

Я рассказал, в чем дело, изложил свой план. Он понравился всем, да ничего другого и не подготовить за такое короткое время. Перед каждым была поставлена задача:

— Терентьич, за тобой боезапас, немецкая форма и связь. Голованов — наблюдательный пункт, а потом вторая огневая позиция у выхода из сквера. Чижик — со мной: ударная группа.

Третьим в ударную группу был назначен сержант Тазиев.

На вопрос, ясна ли задача, все отвечали «ясно» или просто кивали. Голованов сказал:

— Есть! — и тут же возразил: — Значит, сам — в бой, а меня — в тыл? Не согласен!

— Нельзя допустить, чтобы цель ушла, — сказал я. — Если мы не сможем положить залп на поражение, второй удар — твой. Кому еще могу доверить?

Была у меня и другая причина не включать Голованова в ударную группу. Если меня убьют, командиром останется он. Только Голованов связан с Катей, знает радиокод, а в случае провала сможет установить личный контакт с Веденеевым.

Он все-таки возражал. Я сказал ему тихо:

— Вася, приказ остается в силе. Есть еще личная просьба. Если я... Ну, словом, если я не смогу, не уходи из города, пока не уничтожишь Бальдура Шоммера.

— Есть! — сказал Голованов. — Не сомневайся.

Пришел Будяк. Он следил за квартирой Митрофанова. Там был обыск. Потом Лемп поехал на Пушкинскую, к Гуменюку.

Теперь мне надо было как можно скорее добираться домой. Уже на углу Пироговской я увидел машину «BMW». Такие машины есть, конечно, не только у Лемпа, но, если это он, надо быть дома.

Я перемахнул через забор. Из проходного двора — в переулок. Всюду спят. Ставни закрыты. Еще забор. За углом — отблеск фар. Подниматься по наружной лестнице некогда. Каштан! С разбега подпрыгнул, ухватился за ветку, полез наверх. Еще рывок — окно. Толкнул раму и, задыхаясь, свалился в комнату.

С улицы стучали в парадную дверь. Но я уже разделся, аккуратненько сложил брюки, перегнувшись через подоконник, повесил пистолет на ветку дерева. Черт его увидит там ночью, в листве! Юркнул под одеяло, накрылся с головой.

Через несколько секунд распахнулась дверь. Яркий луч фонарика пробился сквозь одеяло.

— Aufstehen!*["80]

Вот таким же окриком меня подняли год назад в крестьянской хате. Как и тогда, морозное оцепенение сковало руки и ноги. Но только на секунду. Сейчас все иначе. Нарочно не спеша откинул одеяло и, будто не понимая, кто меня разбудил, ответил по-немецки:

— Was ist los?*["81]

Я зажег лампу и увидел лейтенанта в общевойсковой форме, а с ним солдата — шофера Лемпа.

Ход через каштан пригодился. Не окажись меня дома среди ночи, Лемп определенно заподозрил бы недоброе.

Лейтенант сказал, что ему очень жаль, но он обязан произвести обыск. Я потребовал документы!

— А вдруг вы переодетый партизан? Я — чиновник немецкого учреждения.

Он пожал плечами, и перед моими глазами мелькнуло удостоверение: «Абвер, лейтенант Кляйнер».

Тут же вдвоем с шофером они перерыли все вещи, вспороли матрац, простучали, стены как доктор выстукивает больного. Я сидел в одних трусах на подоконнике.

— Может быть, закурите, герр лейтенант?

Он был очень молод, моложе меня и безусловно нервничал. Шутка сказать — обыскивать человека, которого считают сотрудником службы безопасности.

Наконец обыск кончился. Кляйнер взял у меня сигарету:

— Майор Лемп передает вам привет!

— Странная манера передавать приветы.

— Вы понимаете, я выполняю приказ.

— Пожалуйста, ничего особенного. Кланяйтесь Ферри.

— Герр майор велел сообщить вам изменение пароля, если понадобится приехать к нам: «Птицелов из местных, с хорошей рекомендацией». — Он поклонился, и две пары сапог простучали по ступенькам внутренней лестницы.

Я достал с ветки пистолет, кое-как прибрал в комнате, а сейчас — спать. Утром у входа в водосток встречу Чижика и Тазиева. Сторож костела предупрежден: он откроет люк.

Заснуть было трудно. А если «гости» проедут ночью? Нет. Ночью ехать побоятся. Доставил ли Терентьич оружие в подземный ход? Все это будет известно завтра. Вернее, уже сегодня.


2

Над сутолокой крыш на городском холме белый костел возвышается, как епископ в толпе прихожан. Островерхая кровля с деревянной башенкой поднимается над крепостной стеной, сооруженной во времена, когда дольские шляхтичи защищались от набегов татар и казаков. Эта стена, крытая позеленевшей от времени черепицей, выступает вперед, на улицу, суживая ее так, что две машины едва могут разминуться. С внутренней стороны, у самого гребня стены, идет балюстрадка. Туда можно пройти по мостику, ведущему через окно с витражом прямо на хоры.

В это утро в костеле было пусто. Несколько богомолок со своими молитвенниками на дубовых пюпитрах терялись в малиново-лиловом свете высоких витражей. Когда мы с Чижиком вышли из-за статуи святого Себастьяна и скользнули к винтовой лесенке, ведущей на хоры, только одна богомолка обратила на нас внимание. Она закрыла и тут же снова раскрыла свою священную книгу. Путь свободен! Молодец Дарья Денисовна!

Беспокоило отсутствие Тазиева. Он не пришел в назначенный час. Ну что ж, будем действовать вдвоем!

На хорах, за колоннами, мир предстал перед нами сквозь витраж в розовом свете. Может быть, в том-то и смысл религии, чтобы будущее казалось розовым? Розовым стало осеннее, сырое небо. На его фоне четко выделялась за полуоблетевшими кронами городского сада верхушка башни. По-прежнему там болтался фашистский флаг. Через пролом циферблата Голованов с его НП даже без бинокля видит Киевское шоссе, мост, главную улицу. Я не вижу Голованова, но в темной внутренности часов вспыхнут проблески трехцветного немецкого фонарика. Только бы не красный! Он означает: «НП обнаружен».

Десять часов. Сидим, обняв колени, на цементном полу, и в церковной тишине доносится до нас бормотание богомолок. Рядом, накрытые рогожей, немецкие автоматы, обоймы, противотанковые гранаты. Отличные гранаты мгновенного действия. Уже вставлены запалы. Достаточно легкого толчка...

Время тянется. Солнце выплыло из розового киселя туч. Осторожно пробую, как открывается оконная рама. Легко!

Солнце снова пропало. Мелкий дождь. Чижик скручивает цигарку. Смущенно улыбается и прячет ее, поймав мой взгляд.

Шелагуровский хронометр показывает четырнадцать. Кто-то поднимается на хоры. Шаркающие шаги. Выше, выше... Слышна тяжелая одышка. Сторож — вот кто! С трудом преодолевает последние ступеньки. Шепчу зверским шепотом:

— Зачем вы пришли?

Он молча подает сверток и тут же начинает спускаться. В свертке — бутылка молока, заткнутая по-деревенски кукурузной кочерыжкой, кусок хлеба и золотисто-коричневые огромные жовтяки — перезрелые осенние огурцы. Эти жовтяки и щепотка соли в бумажке почему-то особенно трогают меня. Но разве хочется сейчас есть? Чижик резко дергает меня за рукав.

Сигнал! В глубине часов — белый огонек. Значит, те машины уже въехали с Киевского шоссе в город. Едут быстро. Через минуту — зеленые проблески — въехали на мост.

— Чижик, спокойно! Помни, как говорил: бросать с упреждением — перед машинами.

Гранаты — за поясом. Автомат — на шее. Скрипит оконная рама, цветные блики витража поползли по хорам. А мы уже снаружи, на мокром мостике. Пробегаем на балюстрадку и, согнувшись, прижимаемся к ноздреватому кирпичу костельной стены. Улица не видна. Для этого надо выпрямиться, подняться над черепичным гребнем. Он порос мохом, а кое-где в расселинах выросли деревца. Зеленый сигнал горит. Горит непрерывно, и уже явственно слышен рокот нескольких машин.

— Чижик, спокойно... Подымаемся!

Мы хватаемся за черепицы, выпрямляемся во весь рост. Под нами по узкой улице пролетают мотоциклисты, разгоняя редких прохожих. Вот спасибо: никого не заденем.

Бронетранспортер. Каски сверху, как свинцовые шары.

— Чижик, товсь!

Вот он, длинный черный «мерседес», но за ним не серый «штейер», а «хорх».

— Все равно. Огонь!

Собственный голос тонет в грохоте двойного взрыва. Желтый его каскад мгновенно взлетает до гребня стены. Внизу ничего не разобрать.

— Огонь!

Еще пара гранат, и тут же, перегнувшись через скользкую черепицу, свесившись до пояса, хлещем из автоматов по этому месиву железа, булыжников и фашистской мерзости там, внизу.

Уже рассеиваются дым и пыль, кто-то пытается отползти от места взрыва. Очередь ему! Получайте, помгауляйтер, рейхсминистр, адъютанты, холуи!

Не верю, чтобы кто-нибудь из них уцелел.

— Чижик, отход! Время!

Бронетранспортер возвращается задом, лупит из пулемета по окнам, по костельной стене. На улице крики, выстрелы, и вдруг сквозь этот xaoc звуков до меня доносится протяжный бронзовый гул — торжествующий бой башенных часов.

Я резко повернулся, взглянул на башню. В черной дыре циферблата каплей крови алел тревожный красный сигнал. Фашистского флага нет. А наверху, над шлемом моего рыцаря, — бело-голубой, с красной звездой, с серпом и молотом — советский военно-морской флаг!


3

— Кто тебе разрешил эту затею с флагом?

Голованов усмехнулся:

— Ты же запретил поднимать государственный флаг, а о морском речи не было. Катя сшила его ночью, а учитель-немец вырезал из красной материи звезду и серп с молотом.

— Значит, ты заранее...

— Постой. Сейчас не в том дело. Выручил ты меня классно. Ты давай говори быстро, как удалось там, а то опять на немцев наскочим.

В маленьком «адлере» мы ехали под дождем по темным улицам. За рулем сидел Чижик. Раньше всего — отвезти домой Голованова. Он вчера отпросился по болезни, и на случай проверки ему лучше всего быть в постели.

По пути я рассказал Голованову о своей операции и о том, как мне удалось выручить его самого. После огневого налета мы с Чижиком благополучно прошли через костел и спустились в усыпальницу. Сторож шел со свечой впереди и поторапливал:

— Прэндзэй, панове, прэндзэй!*["82]

Мы миновали несколько громоздких саркофагов. Звуки из костела едва доносились сюда. Вероятно, немцы пошли по ложному следу — через костельный двор. Там были заранее примяты кусты, а у стены обронена старая кепка.

Предпоследний саркофаг легко отодвинулся. Под ним, в дрожащем свете свечи, круглились бревна той крышки, которую я видел из-под земли. Старик называл ее «дах». Уже снизу, беря у сторожа свечу, я спросил:

— А как же вы, папаша? В костеле полно немцев. Заметят!

Он склонился над люком, тряся жиденькой бородкой:

— А не один тут ход, пане товарищ. Не знайдут тедески. Усе буде горазд, як матка боска допоможе.

Матка боска пока помогала неплохо. Мы дошли по подземному ходу до старого водостока. Здесь, в нише стены лежали моя форма хауптштурмфюрера СС и два комплекта обмундирования рядовых солдат. Второй предназначался для Тазиева.

Переодевшись, мы с Чижиком добрались до выхода под высоким берегом реки. Уже смеркалось. Обрыв скрывал от нас городские дома. Над прибрежными ивами подымалась только вершина башни. На ней по-прежнему, как на гафеле боевого корабля, развевался военно-морской флаг. С той стороны доносилась автоматная трескотня. Значит, Голованов еще там!

Я не имел права идти туда. Веденеев определенно запретил бы эту безумную попытку. Нет, ни в коем случае! Нельзя!

С этими мыслями я шел вдоль берега, подымался по старой гранитной лестнице, ведущей прямо на улицу Пархоменко. И когда я понял, что, вопреки здравому смыслу, все-таки попытаюсь выручить Васю, сразу появился план.

— Чижик! Я — представитель высшего начальства. Ты — моя охрана. Отвечай только по-немецки: «Ja, Herr Hauptsturmfuhrer!»*["83] А все остальное делай, как я. И никаких фамильярностей!

Около башни толпились солдаты и полицаи. Они беспорядочно палили вверх, по разбитому циферблату. Я с ходу заорал на фельдфебеля, который распоряжался здесь:

— Где офицеры? Сколько времени вы будете здесь возиться?

— Герр обер-лейтенант, там. — Фельдфебель указал вверх.

— Где это «там», болван? На небе? Прекратить огонь! Мы его возьмем живым.

Цокольный этаж башни заливал свет электрических фонарей. Пожилой офицер и несколько солдат стояли у входа на трап. Решетку сорвали с петель, но вверх никто не поднимался. На полу, раскинув худые руки, лежал Козубский.

Я показал свой гестаповский жетон пожилому обер-лейтенанту — командиру комендантской роты. Волнуясь, он доложил, что пробиться наверх невозможно. Они потеряли уже шесть человек, потому что по этой чертовой лестнице можно идти только гуськом. И, едва чья-нибудь голова покажется над верхним люком, немедленно раздается выстрел.

— Что же вы намерены делать?

Он молчал, уставившись на меня. Не знаю, кого он сильнее боялся — того большевика наверху или гестаповца рядом.

— Значит, ваши солдаты трусят? Хорошо. Пойдете вы сами. Я иду за вами. Ну?! — Я вытащил пистолет. — Шульц, за мной!

Мы начали подниматься вверх — обер-лейтенант, за ним я, потом Чижик. Остальным, к их радости, я велел оставаться внизу.

Поднимались молча. Обер-лейтенант сопел. Он явно трусил, этот вояка из запасников, уютно устроившийся в комендатуре.

Сверху показался серый квадрат света. Офицер вытащил из кармана маленькую гранату.

— На кой черт вам эта хлопушка? Швырнете ее вверх, и она упадет нам на головы. Отдайте ее сюда!

И тут он неожиданно оказал сопротивление. Он повернулся ко мне, лязгая зубами от ужаса. С гранатой в одной руке и с фонарем в другой, он кричал, что я не имею права посылать его на верную смерть. Я не знал этой системы гранат, но он не стал бы таскать в кармане взведенную гранату. А раз так...

Внизу, в цокольном этаже, вероятно, решили, что стреляет обер-лейтенант. Граната со стуком покатилась по ступенькам. Тут я услышал голос Голованова. Он крыл нас на черноморском жаргоне и обещал девять граммов тому, кто еще сунется.

— Вася! Это я, Алешка...

— Врешь!

— Ты, большевик, сдавайся! — Это по-немецки и тут же тихо по-русски: — Вася! Училище, уроки немецкого на пляже...

Только сейчас он поверил. Мы поднялись в башенку часов и открыли там сумасшедшую пальбу. Голованов приладил две гранаты к самодельному фалу, на котором он поднимал флаг.

— Пусть сунутся сюда — обе сработают!

Закончив это нехитрое минирование, мы связали Голованову руки, обмотали ему лицо тряпкой, как раненому, и начали спускаться. Навстречу уже поднимались солдаты.

— Все — вниз! Веду пленного! Дорогу!

Они тут же выполнили мое приказание.

Внизу все еще лежало тело Козубского, и я простился еще с одной верной душой, встреченной на моем курсе.

Солдаты нас окружили. Всем хотелось посмотреть на большевика, так яростно оборонявшегося на вершине башни.

— Возьмите тело вашего командира, — сказал я, — там, наверху. Он погиб как герой. Фельдфебель, машину! Моя испорчена, я бросил ее за углом.

Несколько солдат пошли за телом обер-лейтенанта, а мы под моросящим дождем уселись в его маленький «адлер». Фельдфебель побежал за шофером, но я не стал дожидаться. Чижик сел за руль. Мы уже отъехали километра полтора от башни, когда на ее вершине раздался взрыв.

Так закончили свою жизнь старые башенные часы. Флаг на башне не был спущен. Он сгорел в пламени взрыва, как доложено корабельному флагу, по незыблемому морскому закону: «Погибаю, но не сдаюсь!»


4

Голованов не знал, как обнаружили его присутствие. Возможно, это случилось, когда он, высунувшись через разбитый циферблат, накидывал фал, а проще говоря — бельевую веревку, на маковку башни. Позже он слышал громкие голоса внизу.

Когда Голованов подал все сигналы и услышал разрывы наших гранат, он решил, что можно подумать о себе. Но было поздно. Внизу уже колотили по решетке. Снаружи стреляли по окнам. Вот тогда-то Вася выбрал фал и, убедившись, что флаг поднялся «до места», зажег красный сигнал тревоги, а потом провернул вручную механизм боя часов, чтобы привлечь наше внимание. Он успешно отбил несколько атак и решил подорваться вместе с врагами, если они проникнут в часовую башенку.

— Ну, а дальше знаешь, — закончил Голованов. — Если бы не заговорил про училище, шуганул бы я тебя гранатой.

Пока он рассказывал все это, наш маленький «адлер», трясясь по булыжнику, приблизился к площади. Улица была перегорожена бревном. Под проливным дождем жались к стенке несколько полицаев. Пришлось затормозить.

Старший полицай увидел форму СС и начал извиняться:

— Приказано останавливать и проверять всех...

Тут я заметил среди них Будяка. Предъявив старшему жетон, я потребовал одного полицая для сопровождения:

— Дизер! — повелительный жест в сторону Будяка. — В машина, шнеллер! Показывать дорога!

Будяк не заставил повторять приказание дважды.

Полицаи подняли бревно, и мы поехали. Тут Будяк сообщил мне ошеломляющую новость: Эрвин Хокк, Берг и генерал Томас не приехали. Мы уничтожили группенфюрера Шноля из ставки Гиммлера и какого-то рейхсбаннрата*["84]. С ними ехал штадткомиссар Шоммер. Ни один человек в обеих машинах не уцелел. Фамилия эсэсовского генерала Шноля была мне известна. Он, конечно, заслужил свою участь, но мы-то рассчитывали на другое!

— Паника — будь здоров! — рассказывал Будяк. — Все выезды перекрыты. Патрули проверяют каждого. Полицаев из участков забрали под метелку, даже писарей послали в дозоры.

Среди задержанных Будяк видел сержанта Тазиева. Вероятно, его взяли утром, по пути из госпиталя к месту сбора. Будяк считал, что мне сейчас нельзя появляться ни на службе, ни дома. Он слышал, как из полиции звонили Велле.

Мы проехали мимо моего дома. Опасения Будяка подтвердились. У ворот стояли несколько человек.

На улице Урицкого, над рекой, мы остановились. Отсюда Голованов огородами и садами доберется домой. Будяк отправится пешком на свою заставу и доложит, что хауптштурмфюрер довез его до реки и там приказал расстрелять человека с перевязанной головой, который сидел в машине. Мы с Чижиком переночуем у кузнеца. Утром Чижик пойдет на работу, а я свяжусь с Черненко, и решим, как действовать дальше.

В привокзальную часть пришлось ехать через мост. Здесь нас снова остановил патруль. К машине подошел офицер. Блик от единственного фонаря падал на его мокрый плащ, такой же как у меня. Даже не повернув, головы, я показал жетон.

— Документы! — потребовал он.

— Личный представитель генерала Томаса, фон Генкель.

Он посветил фонариком на документ:

— Проезжайте, герр хауптштурмфюрер.

Настил понтонного моста колебался под колесами на уровне черной воды. Еще несколько минут — и я у моего родного дома. Чижика с машиной я оставил там, где мы когда-то стояли с братом во время ледохода. Вон из-за того поворота вылетел отец на Зорьке. Забора, через который он перемахнул, уже нет. Скользкая от дождя тропинка ведет к кузнице.

Юхим открыл, не спрашивая кто. Воров он не боялся, а немцы все равно войдут, хоть спрашивай, хоть нет.

— Гости к нам, — тяжело выдохнул кузнец, пропуская меня.

— Что, не признали, дядя Юхим?

— Пан Пацько?

— Какой я Пацько? Во всем городе вы первый узнали меня. Смогу я сегодня переночевать у вас еще с одним парнем?

— Да, добре нарядился! — Он обнял меня жесткими своими руками, сказал Юхиму-младшему и Грицю: — Вот какие сыны у полковника! А вы?

— Они — настоящие ребята, дядя Юхим! Можете мне поверить!

Мотря пододвинула миску с кашей из толченых каштанов:

— Повечеряете с нами?

— Что ты, мать, — засмеялся Юхим-младший, — такой важный офицер будет есть нашу баланду!

— Еще как! — Я вынул из карманов мундира жовтяки и хлеб. — Вот только приведу моего парня.

За окном затрещали мотоциклы. Я вышел к кузнице и увидел их справа и слева. Над спуском к реке вздрагивали в дождливой мути расплывшиеся пятна фар. Самая настоящая облава! Переулок, конечно, уже перекрыт. Разыгрывать здесь, среди лачуг, ночью, эсэсовское начальство — неправдоподобно.

Увязая сапогами в жидкой грязи, я перепрыгнул через ручеек у кузницы, с трудом поднялся по откосу. «Адлера» не было. Подсвечивая спичками, пошел по следу протектора. Только потому, что в этих местах прошло мое детство, я безошибочно ориентировался в темноте. Вот хата хромого Гершка. Проулочек за ней выводит на улицу Красных курсантов. «Адлер» должен был непременно проехать здесь. На улице я снова зажег спичку и тут же услышал окрик:

— Halt! Wer da?*["85]

Часовой, судя по испуганному голосу, один. Вот он стоит, солдат в каске. Рядом темнеет на фоне неба машина.

Я закричал ему по-немецки:

— Подсвети мне фонариком, идиот! Это гестапо. Тут можно голову свернуть!

— У меня нет фонарика! Стойте!

— Тогда включи фары! — Я пошел к машине. Оттуда раздался приглушенный голос:

— Герр хауптштурмфюрер!

На большее знания немецкого языка у Чижика не хватило.

Ясно — он задержан вместе с машиной. Патруль пошел дальше, а машину отогнали на открытое место и выставили часового.

— Не двигаться! — закричал он и выстрелил в воздух.

Мне оставалось только стрелять, но не в воздух. Часовой упал в грязь. Чижик лежал в машине, связанный по рукам и ногам. На выстрелы снизу от реки уже спешили патрульные, но они не знали той дорожки, по которой прошел я. Через несколько минут мы выбрались на Юго-западное шоссе, объехав стороной через рощицу заставу у городской черты. Я понимал, что на стареньком «адлере» от погони далеко не уйдешь, но Чижику возвращаться в город нельзя. К утру на работу он не попадет, а немецкая форма погубит его. Чижика надо отослать к партизанам. А что делать мне?

И тут пришла в голову рискованная идея.

— Жми, Чижик, на всю железку!

Первое время мы ехали по шоссе, не видя за собой никого. Только на семнадцатом километре я заметил посади свет идущих машин. Дождь прекратился, облака быстро уходили на север, будто поверх луны. Все гуще проступали звезды. Придорожные липы потеряли уже листву, и на шоссе было светло. Отсюда — рукой подать до «Общества любителей зимней охоты».

Шофер из меня неважный. Еще в учебном отряде взял несколько уроков. Но, чтобы утопить эту машину, умения хватит.

Слева, за скошенным полем, лес подступал к шоссе.

— Чижик! Сбрось газ! Тормози!

Пока машина сбавляла ход, я решил в уме простенькую задачку. Мы — на двадцатом километре Юго-западного шоссе. А корчма Кощея на таком же примерно расстоянии по Северо-западному. Получается равнобедренный прямоугольный треугольник. Гипотенуза — чуть поболее 28 километров. Если Чижик пойдет на север...

— Ну, стали, — сказал Чижик. — Что теперь?

— А теперь видишь Полярную?

— Какую Полярную?

— Звезду. Вот там, маленькая, как раз над клином леса. Иди все время на нее. Утром выйдешь в район корчмы у креста или чуть восточнее. Кощею пароль: «Ой, за гаем, гаем...»

— Ясно. Ну, а ты, значит...

— Значит, надо. Не теряй времени. Запашному расскажешь всё.

Он вышел из машины, а я поехал вперед. Слева, за двойной линией лип, заблестел под луной пруд. Я свернул, медленно подъехал к обрыву. Глубоко!

Те автомобили сзади уже настигали. Лучи их фар заскользили по липам. Выйдя из машины, я подтолкнул ее. «Адлер» плюхнулся в озеро. Вода покрыла его.

Немцы все-таки заметили, как я сворачивал влево. Одна их машина прошла вперед, вторая остановилась, и оттуда высыпали солдаты. Прячась за стволами, я побежал мимо пруда, к въезду в усадьбу «Общества любителей зимней охоты».

Спереди и сзади приближались развернутыми цепями солдаты. Они шагали поперек шоссе и по полям, за липами. Но я уже стоял в тени кирпичного забора и нажал пуговку звонка у ворот.

— «Птицелов из местных, с хорошей рекомендацией...»

Глава пятая ХАУПТШТУРМФЮРЕР ВОЛЬФГАНГ ФОН ГЕНКЕЛЬ

1

Солдат проводил меня в зальце с колоннами. Из-за стола в углу вскочила фройляйн в форме вспомогательных войск. У нее были круглые очки, унылый нос и роскошная светло-каштановая коса. Докладывая, что майор Лемп в городе, а лейтенант Кляйнер сейчас освободится, девица покраснела. Ее оттопыренные уши были густо розовыми на просвет. Занятно! Неужели это она выручила Аркадия Семенца?

Девица предложила сесть и сама уселась так, что были слишком хорошо видны ее ноги в изящных туфельках, вопреки форме.

Я тут же взял дружески-игривый тон. Ее звали Эрна.

— А почему не Эри? Так называется озеро в Канаде. Вы там не бывали, Эри? Ваши глаза напоминают это озеро. Снимите-ка очки!

Мы уже были почти приятелями, когда ее позвал Кляйнер. Не дожидаясь приглашения, я тоже вошел в кабинет.

Слева небольшая дверь, столик с креслами. Справа — сейф, яркая лампа на обширном письменном столе, за котором терялся в этой полупустой комнате маленький лейтенантик. Он узнал меня мгновенно и не слишком удивился:

— Прошу вас, герр хауптштурмфюрер!

Мы поздоровались как знакомые, без официального «хайль».

Кляйнер извинился за вчерашний обыск и тут же попросил документы. Я сказал, что предъявлю их Лемпу. Тут Кляйнер обратил внимание на мои сапоги, залепленные грязью:

— Вы пришли пешком?

— Да нет! Преследовал одного типа, залез по горло в болото. Ну, а потом у ваших ворот отправил машину. Срочный пакет в Ровно. Лейтенант, вам не приходит в голову, что я голоден? Ужин — сюда, в кабинет, а я пойду приведу себя в порядок.

— Слушаюсь, герр хауптштурмфюрер. Если разрешите, я пока допрошу некую личность. Возможно, знаете его — Гуменюк.

Когда я вернулся в кабинет выбритым, в начищенных сапогах, Гуменюк все еще был там. Кляйнер, как водится, посадил его под свет лампы. Эрна переводила, делая заметки в блокноте.

Кивнув Кляйнеру, чтобы он продолжал, я сел за спиной Гуменюка к столику, где уже стоял ужин с бутылкой вина.

Гуменюк говорил без умолку; пыхтя, доказывал, что сызмальства ненавидит все русское. Ему противен русский язык. Само слово «Москва» доводит его до бешенства. Как он может быть связан с подпольем, если большевики лишили его имущества?

Время от времени Кляйнер прерывал это словоизвержение:

— Откуда у вас радиодетали? Где русская радиостанция?

Гуменюк разводил короткими руками, затылок его багровел.

— Придется допросить его в подвале, — сказал мне Кляйнер.

Гуменюк обернулся. Узнал или не узнал?

— А вы не церемоньтесь с ним, лейтенант. Сейчас я научу вас.

Гуменюк смотрел на меня с ужасом и удивлением.

— Вы, вы. — Он даже встал. Сейчас скажет, кто я.

— Сесть! — Я так стукнул по столу, что выплеснулось вино. — А ну рассказывай, предатель, как ты дал немецкую форму партизанскому связному. Говори, шкура, куда увезли рацию!

Я расстегивал кобуру пистолета, когда в комнату вошел мрачный Лемп в шинели и фуражке. Он увидел меня и остолбенел.

— Чему вы удивляетесь, Ферри? Хайль Гитлер!

Он ответил «хайль» таким тоном, будто хотел сказать: «Ну и денек сегодня!»

— Уберите, пожалуйста, этого кретина, — попросил я Кляйнера. — У нас с майором есть дела поважнее.

— Да, да, — сказал Лемп, — займитесь им там...

Эрна взяла его шинель и фуражку. Когда все вышли, я показал Лемпу жетон и документы фон Генкеля:

— Вы молодец, Ферри, не ошиблись тогда.

— Только идиот мог считать вас русским, — буркнул он. — Но зачем все это?

И тут я рассказал ему, что по заданию генерала Томаса провожу секретную проверку местной службы безопасности.

— Вы в курсе сегодняшних ужасных событий, герр майор? За это крепко достанется всем.

— Еще бы! Весь город в панике, будто русские танки уже на мосту. А этот флаг на башне? Почему-то морской?

Я налил по бокалу себе и ему. Он выпил, но остался мрачным. Тут я «пошел на откровенность», сказал, что в четвертое управление СД в Берлине еще несколько дней назад поступили сведения о подготовке покушения на Берга и Хокка. Именно поэтому вместо них прибыли менее значительные лица. А местная СД показала свою полную бездарность, если не хуже.

— Они умеют только мешать вам, Ферри. Впрочем, и вы не брезгаете вмешательством в их дела.

Тихо, как мышка, в дверь проскользнул Кляйнер и вызвал Лемпа. Понятно! Гуменюк сказал Кляйнеру, что я партизан.

Оставшись один, я убедился, что ящики стола не заперты. Ничего важного там нет. Сейф обычный. Я видел такие в советских учреждениях. Маленькая дверка ведет в комнатку с архивными шкафами и умывальником. Выход из комнатки — только сюда.

Лемп отсутствовал долго. Очевидно, он сам допрашивал Гуменюка в подвале. Сейчас он сделает свой ход.

Ход оказался несложным. Лемп вернулся в сопровождении автоматчиков и с порога потребовал, чтобы я сдал оружие.

— Этот пистолет — подарок моего начальника, — сказал я, протягивая ему рукояткой вперед вальтер, полученный от Веденеева. — Пожалуйста, не повредите его как-нибудь.

— А сами вы не боитесь получить повреждения, герр Генкель, пан Пацько или как вас там по-настоящему?

Один из солдат с профессиональной сноровкой обшарил мои карманы, вынул из кобуры запасную обойму:

— Больше оружия нет, герр майор.

— А теперь убирайтесь вон, — спокойно сказал я солдату. — Надеюсь, вы не боитесь, Ферри, остаться с безоружным человеком, которого, как вы выразились, только идиот мог принять за русского.

— But I don't say you are a Russian!*["86] — произнес он на плохом английском языке.

Вот это оборот! Он принимает меня за англичанина!

— Your english is wery poor, Ferry!*["87] Продолжим на родном языке. Отошлите охрану. Вы помните Рюхина?

Он махнул рукой автоматчикам и уселся, как прежде, за столик с незаконченным ужином. Постепенно его лицо из надменно-официального снова стало настороженным и фальшиво-любезным.

— Так вот, мой дорогой Ферри, ваш русский агент Рюхин выдал советской контрразведке всю заброшенную вами группу.

— Это ложь! — сказал он. — Откуда вы знаете о Рюхине?

— Вы получали от Рюхина шифровки, по его требованию направили в район Котельниково еще одну группу, а потом наступило молчание. Так?

— Дальше. Что вы еще знаете?

— То, чего не знаете вы. Вы стали объектом радиоигры русской контрразведки. Это они посылали вам шифровки, пользуясь позывными и кодом Рюхина. Данные, полученные вами, — липа. Вы сообщили о сосредоточении русских войск в том месте, где их не было, и неплохо помогли русским при окружении шестой армии. А люфтваффе вместо военного объекта разбомбила склад железного лома.

— Если даже это так, откуда вам это известно?

— Не догадываетесь? Английская разведка обменивается информацией с русскими.

— Вы подтверждаете, что вы английский агент. Какая служба? «Сикрет сервис» лорда Ванситтерта или МИ-15 полковника Кука?

— О моих контактах с англичанами вам знать не обязательно. Кстати, вы весьма смутно представляете себе организацию британских секретных служб. Это простительно. Но если адмирал Канарис узнает, как вы его подвели, пойдете рядовым на Восточный фронт. Это — в лучшем случае!

Я объяснил ему, что провал диверсионной группы под Сталинградом привлек внимание СД к южнобугской абвергруппе.

— Кальтенбруннер ищет промахи Канариса, чтобы при случае предъявить их фюреру, а вы, Лемп, пешка в этой игре великих людей. И действуете вы как самый настоящий идиот. Ну, на кой черт вам понадобился мой пистолет?

Лемп, однако, не сдавался. Он спросил, зачем мне, офицеру СД, нужно было наводить абвер на Митрофанова и Гуменюка:

— Согласитесь, это странно, Тедди! Что вы скажете на это, сэр? Как вас там — Джонсон или Смит?

— Если я Смит, почему вы зовете меня Тедди? Тедди — это Федор Карпович Пацько, которого больше не существует. Меня зовут Вольфганг фон Генкель. Вы можете называть меня по-приятельски Вольф.

Он наконец соизволил пошутить:

— Вам больше подходит Фукс*["88].

— Благодарю вас. Так вот, Ферри, вы хотели завербовать мелкого осведомителя СД, а я предлагаю вам работать непосредственно на четвертое управление службы безопасности и помочь мне следить за местными органами СД. Со своей стороны обещаю вам, что позорная история с Рюхиным не дойдет до вашего начальства.

Мы говорили до часу ночи, и я доказал Лемпу, что самый опасный для него человек — этот подонок Гуменюк, большевистский подпольщик, который сумел стать агентом службы безопасности. Если СД удастся заполучить Гуменюка, его потихоньку расстреляют, а потом заявят, что улики против него сфабрикованы Лемпом для дискредитации южнобугского СД. Лемп наживет врагов в лице начальника СД и его помощника Шоммера. Они доведут до сведения самого Гиммлера, что абвер вмешивается не в свое дело. Поэтому из Гуменюка нужно выжать все и тут же расстрелять его.

— Мы ни черта не добились у него, — мрачно сказал Лемп. — Попробуем еще завтра.

— А учителишко Митрофанов?

— Оказался очень хлипким. Подох на допросе у Кляйнера.

Наконец Лемп согласился, что лучше всего расстрелять Гуменюка немедленно. Ну, а нелепая выдумка, будто я бежал из его квартиры в костюме немецкого офицера? Кляйнер слышал, как я рассказал подобный эпизод Гуменюку. Он сейчас готов на любую уловку, чтобы добиться встречи со своими хозяевами в СД.

Лемп нажал ногой незаметную кнопку у левой тумбы письменного стола. Тут же появился тихоня Кляйнер.

Лемп спросил:

— Гуменюк дал сведения?

— Нет. И теперь уже вряд ли даст.

— Ликвидируйте его, и чтобы не было никаких следов. Верните хауптштурмфюреру пистолет.

Я небрежно опустил пистолет в кобуру. Мы допили вино.

— С меня на сегодня довольно. Что за день! — сказал Лемп. — Пошли спать?

— Да. Русские говорят: утро вечера мудреней.

С меня тоже было довольно на сегодня. Только крайнее нервное напряжение помогало преодолевать усталость. Но игра еще не была окончена.

Проходя по коридору, я увидел щелочку света в неплотно притворенной двери. В этой щелке блестело круглое стеклышко очков. Малышка Эри интересуется, куда мы пошли!

Моя комната оказалась через одну дверь. Я пожелал Лемпу спокойной ночи и лег не раздеваясь.

Есть ли у них радиосвязь с Берлином? Пистолет, как и следовало ожидать, был разряжен. Хитрюга Лемп! Но нервы у меня все-таки покрепче, чем у вас, герр майор. Следующий ход делаю я!


2

Дверь была не заперта. Эрна сидела на постели без очков, в кружевном пеньюаре. Я уселся рядом и начал говорить о том, как мне недостает женской ласки и тепла. Она попыталась погасить лампу, но я не позволил:

— Твои волосы так эффектны при электрическом свете...

Она тут же распустила их решительным жестом.

— Наверно, они очень нравятся Лемпу?

— С этой точки зрения он меня не интересует. Пытался ухаживать, но я была неприступна.

Я понял — все наоборот. Не может простить Лемпу равнодушия.

— Лемп нашел себе в городе старую жирную подружку, — захихикала Эрна.

— А у жирной подружки есть сын, Аркадий, и вот ему-то очень нравятся эти восхитительные волосы.

Она отодвинулась от меня и спряталась под скорлупу очков.

— Крошка, — сказал я, — ты нарушила расовые законы? Славянин — какой позор! А если в гестапо станет известно, как Аркадий вернулся в лоно семьи?

Она потянулась к тумбочке, но я раньше ее сунул руку в ящик, взял оттуда пистолет и высыпал патроны себе в карман.

— Не делай глупостей, Эри! Версия с самозащитой не пройдет. За убийство офицера гестапо повесят. Ну, а за то, что агент Гусаков вместо советского тыла разгуливает по немецкому, только отправят в Бухенвальд или Заксенхаузен.

Эрна мелко дрожала в своем пеньюаре. Я накинул на нее одеяло, выглянул в коридор и снова сел рядом с ней:

— Мне жаль тебя, а Лемп мне нужен. Я спасу вас обоих, если ты мне поможешь.

Она попыталась успокоиться, закурила сигарету.

— Что я должна сделать?

— Только ответить на мои вопросы. Но если соврешь, это непременно выяснится. Тогда — концлагерь.

Оказалось, что Лемп не знает о ее делишках с Аркадием. Он служит здесь несколько месяцев, раньше служил в Ростоке, но проворовался и едва не угодил на

фронт. Об этом рассказал Эрне предшественник Лемпа. Сейчас Лемп мечтает о возвращении на запад. Именно для этого ему потребовалось золото пана Семенца. Зимой Лемп примет абвергруппу в Нормандии. Эрна ежедневно дает ему уроки французского языка.

Она устала и отвечала на мои вопросы послушно и вяло.

Я узнал, что Кляйнер уже пристрелил Гуменюка в подвале. Радиосвязь со штабом абвера можно установить в любое время.

— Где находится ключ от сейфа в кабинете Лемпа?

Эрна снова насторожилась:

— При чем тут сейф?

— Я тебе объяснял, что проверяю работу вашей абвергруппы. Мне надо знать, соблюдаются ли правила секретности.

— Лемп всегда носит ключ с собой.

— Тоже непорядок! — сказал я. — Сейчас мы расстанемся. Ты никогда никому не скажешь о нашем разговоре. И Лемпу тоже. Если заметили, что я был у тебя, можешь покраснеть и смутиться. Ясно?

— Ясно, герр хауптштурмфюрер.

— Ну, зачем так официально? Ложись спать — скоро утро. И помни даже во сне: если проболтаешься или наврала — концлагерь.

В своей комнате я первым делом зарядил пистолет, разделся и лег отдыхать. Мне нужно было выключиться хотя бы на два-три часа, чтобы набраться сил для очередной схватки. Но лежать я не мог. Подошел к окну, распахнул его. По двору ходил часовой. Светало. Луна ушла, и пруд за кирпичным забором стал из серебряного свинцовым. В этот пруд они, вероятно, сбросили труп Гуменюка. А может быть, и я последую за ним? Нет! Я сильнее Лемпа, хотя нахожусь у него в руках. Для него нет ничего святого. Только деньги! За них продаст отца и мать и даже своего проклятого фюрера. Вот это надо помнить всегда, имея с ним дело. Взятка — его оружие в борьбе с такими, как он. Семенец дает взятку Лемпу, Лемп — какому-то своему начальству, чтобы перевестись во Францию. Даже человеческая жизнь расценивается у них на золото. Посмотрим, во что вы цените собственную жизнь, герр майор!

3
Утром мне принесли чашку натурального кофе и булочку. Пить кофе я не стал. Не ожидая приглашения, я сам пошел к Лемпу. В кабинете, кроме него, находился чистенький, выбритый Кляйнер. Лемп выглядел усталым. Веки припухли, небритые щеки приняли пепельно-серый оттенок. Очевидно, он так и не ложился сегодня.

— Вы плохо спали, Ферри? — спросил я.

Он отослал Кляйнера. Снова мы уселись за стол в углу. Это напоминало продолжение шахматной партии с невидимыми фигурами. Я не знал, есть ли у Лемпа ферзь, не знал, какие поля под ударом.

Лемп сразу пошел ферзем:

— Ночью я получил справку по радио из нашей берлинской картотеки. В штабе генерала Томаса никакого Генкеля нет. — Он сделал паузу, чтобы насладиться произведенным впечатлением. — Я могу вас арестовать или просто ликвидировать, как вы советовали поступить с Гуменюком. Кстати, я пока воздержался от этого.

Я знал, что он лжет, но не стал его уличать.

— С Гуменюком вы можете поступить как угодно, со мной — не можете. Я слишком много о вас знаю.

— Тем более! — резонно ответил он. — Интересно, что же вы знаете обо мне, кроме провала группы Рюхина?

— Это немало, А в какую сумму обошлось улаживание воровской истории в Ростоке?

— Да, — сказал он убежденно, — камень на шею — и в озеро.

— Не that has a house of glass must not throw stones!

Он тоже знал эту поговорку, и она привела его в ярость:

— Бросьте дурачиться! Говорите начистоту!

— Хорошо, будем откровенны. Вы собираетесь во Францию? Не удивляйтесь — служба безопасности обязана знать всё. Я помогу вам, если окажете мне маленькую услугу.

— Отпустить вас? А на кой черт мне теперь ваши услуги?

— Вы хотите сказать, что уже купили себе перевод во Францию за пятьсот золотых пятерок, которые получили от Семенца?

Это был залп на поражение. Лемп встал и сделал шаг к столу, вернее, к кнопке у левой его тумбы.

— Вы действительно много знаете. Вас надо уничтожить до того, как явятся офицеры СД.

— Я сам офицер СД и поэтому знаю, что вы отпустили Аркадия Гусакова — он же Семенец, — которого готовили для засылки в тыл русских. Кажется, это называется разоблачением тайн абвера.

Лемп тяжело вздохнул:

— Я давно почувствовал, что вы опасный человек...

— Наоборот. Я — ваш спаситель. У меня очень высокие связи. Пистолет, который вы у меня отобрали, подарен самим шефом гестапо Мюллером. Вот смотрите...

Я вытащил пистолет. Лемп устало усмехнулся:

— Кем бы ни был подарен этот вальтер, он разряжен.

Тут я нажал на защелку, и мне в ладонь выпала заряженная обойма. Лемп с неожиданным проворством кинулся к столу.

— Назад! Сядьте в кресло! Молчите! — Обойма была уже в рукоятке пистолета. — Я предвидел, герр майор, что вы будете нервничать, — сказал я, вытаскивая из его кармана пистолет.

— Послушайте, сейчас сюда войдет Кляйнер.

— Не войдет! — Я запер дверь. — И вы не выйдете.

— Английская разведка всегда была лучше нашей, —сказал он, — но и вы тоже отсюда не выйдете.

— Посмотрим. Считайте меня, если хотите, англичанином, но я действительно хауптштурмфюрер.

— Врете, — прошипел Лемп. — Вы не Генкель. Он служил в войсках СС в рейхе. Уехал месяц назад на Украину.

— Вы чудак, Ферри! Мы же действительно на Украине, а не в Нормандии. Я — Генкель, родом из Дрездена. Вы давно заметили мое произношение. Знаете Магдебургштрассе, за стадионом? Дом семь — заходите после войны.

Лемп уже не говорил, а хрипел. Как загнанный в угол зверь, он вжался в кресло, сжимая подлокотники.

— Все равно вы — английский разведчик!

— Это мое хобби — вторая специальность. Почему Гуменюк мог служить рейху и русским? Я поступаю благороднее.

— Вас повесят.

— Поймите, Ферри, после окружения Паулюса фортуна может изменить Германии. И тогда связь с англичанами очень пригодится вам. Поэтому сейчас вы откроете сейф.

Он тут же согласился, и я понял: в сейфе есть оружие.

— Отоприте дверку, но не открывайте ее. Стреляю без предупреждения.

Он подчинился. В сейфе действительно лежал парабеллум. Стоя боком к Лемпу, с наведенным на него пистолетом, я быстро перебирал бумаги: отчет о формировании диверсионных групп, списки завербованных шпионов, инструкция с грифом «Особо секретно», за подписью самого Канариса, в связи с наступлением группы Манштейна на Восточном фронте.

В дверь постучали. Из коридора донесся голос Кляйнера:

— Вы здесь, герр майор?

Я шепнул Лемпу:

— Скажите, что заняты, пусть зайдет через полчаса.

Он послушно повторил мои слова. Инструкцию, касающуюся наступления Манштейна, я спрятал во внутренний карман.

— Копию вашего донесения я тоже захвачу. Напишите на ней, пожалуйста: «Хауптштурмфюреру Генкелю, лично» — и распишитесь вот здесь.

— Для чего вам это нужно?

— Для того чтобы покрепче пришвартовать вас к Британским островам. Вот так. Благодарю вас.

Снова в дверь постучал Кляйнер:

— Герр майор, к вам приехал оберштурмфюрер Шоммер.

— Пусть подождет, — сказал я очень тихо.

— Пусть подождет, — громко повторил Лемп.

Через окно я видел машину у ворот. Теперь меня может спасти только Лемп. Я наклонился к нему:

— Слушайте внимательно. Если сегодня к вечеру я не буду там, где меня ждут, то завтра на Принц Альбрехтштрассе*["90] получат сообщение об освобождении Гусакова. А адмирал Канарис узнает о провале Рюхина.

Несколько секунд он рассматривал свои ботинки.

— Ложь. Еще одна ваша уловка.

И тут я рассмеялся:

— Ферри, я похож на кретина? Неужели же я полез бы к вам сюда, не обеспечив отход? Не говоря о вашем автографе.

Лемп поднял на меня красные от бессонницы глаза:

— Так уходите ко всем чертям! Сейчас позвоню, чтобы вас выпустили.

— Вот телефон нам ни к чему! — Я вырвал провод из стены вместе с розеткой. — С Бальдуром Шоммером у меня свои счеты. Для него я — русский агент СД, вышедший из повиновения, и он постарается арестовать меня, но тогда пакеты в Берлине попадут по назначению. Я буду за дверью, в этой комнатушке, а вы постарайтесь спровадить Шоммера. Никаких Гуменюков и Митрофановых вы в глаза не видели, а хауптштурмфюрер Генкель уже уехал. Не забудьте запереть сейф. Шоммера впускайте одного, без его головорезов, а то он и вам свернет шею. Держите ваш пистолет.

Через минуту из-за двери архивной комнатушки я услышал голос Бальдура. Он заявил, что служба безопасности возмущена вмешательством в ее дела. Митрофанов и Гуменюк должны быть немедленно переданы ему лично. В ответ на это Лемп утверждал, что слышит такие фамилии впервые. Бальдур настаивал:

— Их увез офицер абвера. Это точно установлено.

Нахальный басок Бальдура сменялся осипшим баритоном Лемпа. Когда Бальдур пригрозил, что перероет все помещение, Лемп вышел из себя:

— Мальчишка! Как вы смеете так говорить со старшими?!

— Видно, вы не имели еще дела со службой безопасности, — сказал Бальдур, — впрочем, один человек, носящий нашу форму, тоже находится у вас. Больше никуда он не мог скрыться на этом отрезке шоссе вчера около десяти вечера.

Было ясно, что Бальдур не собирается уходить. Того и гляди, явится его шеф с телеграфным вызовом Лемпа в Ровно или в житомирскую ставку Гиммлера. Единственная защита — атака.

Я вошел в кабинет и, не замечая Бальдура, спросил Лемпа:

— Почему здесь такой шум, герр майор? Я ведь просил не мешать мне просматривать ваши архивы.

Лемп моментально вошел в роль:

— Извините, герр хауптштурмфюрер. Тут приехал ваш офицер...

Бальдур перебил его:

— Подождите...

Он пошел на меня неслышным шагом через весь кабинет. Его широко расставленные серые глаза не мигая всматривались в меня, как окуляры стереотрубы:

— Какая приятная встреча! — Он сказал это по-русски, остановился, расставив ноги, засунул руки в карманы.

Я обратился к Лемпу:

— Герр майор, у нас свои внутренние дела. Тысячу раз извините, но нельзя ли нам остаться вдвоем?

Лемп медлил, не решаясь оставить нас наедине. Он боялся предательства, которое было обычным делом среди офицеров немецких секретных служб.

— Я — хозяин своему слову, герр майор.

Он вышел, а я тут же уселся за его стол.

— Ты смелый и нахальный парень, — сказал Бальдур, — но все-таки я тебя арестую.

— Ты забыл, что прошло уже много лет.

— Что из этого следует?

— То, что я уже давно служу фюреру и рейху. То, что мне по заслугам присвоили звание. Сейчас мы — не враги.

— Ошибаешься, — сказал Бальдур. — Даже если бы ты действительно был немецким офицером, мы все равно враги. Вспомни мои слова на водной станции.

— Ты промахнулся и тогда и сейчас.

— Неужели? — Он торжествовал, он позволил себе поиграть мною как кошка мышью. — Ну, а где теперь Анни?

— Анни — в Москве. Кажется, вышла замуж. Давай не отвлекаться. Вот мой жетон! — Я говорил громко, чтобы Лемп за дверью слышал наш разговор. — За попустительство вчерашней диверсии ответишь перед имперским трибуналом. Я убежден, что ты — комсомолец, антифашист — продался русским так же, как твой отец.

Он схватился за кобуру:

— Не смей упоминать имя моего отца! Ты арестован!

Я нажал ногой кнопку у левой тумбы стола. Вошли трое автоматчиков и следом за ними Лемп.

— Теперь понятно! — Бальдур взялся за телефонную трубку.

— Телефон испорчен, — сказал Лемп. — Вы кончили разговор о внутренних делах СД?

Бальдур презрительно посмотрел на него:

— Я арестовал вашего гостя, герр майор. В лучшем случае вы заблуждаетесь в том, кто этот человек.

— В моем учреждении вы никого не арестуете, — сказал Лемп. — Тем более офицера.

Бальдур расхохотался:

— Он — офицер? Пошли! А с вами, герр майор, мы поговорим!

Я поднялся из-за стола:

— Шоммер, вы ведете себя недостойно и ответите за эта. Доложите вашему начальнику, что завтра я буду у него с полномочиями от генерала Томаса. Майор Лемп, этот мальчишка зарвался. Проводите его, пожалуйста. У меня мало времени.

И Бальдур ушел. Он обернулся на пороге:

— Не позже чем через два часа тебе будут загонять иголки под ногти! — и захлопнул за собой тяжелую дверь.

Мои силы были на исходе. Больше суток — непрерывный бой. Но надо сделать еще одно усилие.

— Ферри...

Стоя у окна, он смотрел сквозь потоки, бегущие по стеклу, как Бальдур идет к машине. Когда она тронулась, Лемп сказал:

— Я погиб. Теперь мне ничто не мешал пристрелить вас.

— Нет, Ферри, мешает. Ваш пистолет разряжен. А главное то, что теперь только я могу вас спасти. Сейчас вы лично отвезете меня в закрытой машине туда, куда я укажу.

— А дальше? Что будет дальше?

— Дальше? Обличающие вас донесения будут задержаны. Я выеду в Житомир и вернусь сюда с генералом Томасом, чтобы навести порядок в местном СД. Ну, а затем, возможно уже в Нормандии, вы получите задание от моих других хозяев. Понятно? Что вы предпочитаете — доллары или фунты?

Спустя несколько минут из ворот усадьбы выехал закрытый вездеход. У бровки шоссе мок под дождем оставленный Бальдуром солдат-эсэсовец, но ему не было видно, кто сидит в машине. Да и что мог бы он сделать? Миновав пруд, машина свернула на проселок, ведущий к лесу, в котором вчера вечером скрылся мой тезка Чижик. Вездеход абвера шел на север, в сторону Киевского шоссе.

Всю дорогу мы молчали. Когда до корчмы Кощея оставалось не больше двух-трех километров, я попросил остановиться. Мокрые, ржавые дубы нависали над проселочной дорогой, а над дубами низко стелились осенние тучи. Шофер, тот самый солдат, который обшаривал мои карманы, злорадно наблюдал, как хаушгштурмфюрер в сверкающих сапогах выходит из машины прямо в грязь. В полузакрытых глазах Лемпа промелькнула яростная искра.

— Поздно, Ферри! Не поддавайтесь соблазну. Этот выстрел равносилен самоубийству. Сегодня между одиннадцатью и двенадцатью ночи на этом самом месте вы получите от меня известие. До полуночи не рекомендую возвращаться в абвер.

— Я понял, — сказал он, захлопывая дверку.

Хронометр показывал одиннадцать пятнадцать утра. Я стоял на обочине под дубами, и шум мотора уже затихал вдали.

Глава шестая ОТЧАЯНЬЮ И СМЕРТИ ВОПРЕКИ

1

В тот же день, когда мы расстались с Лемпом, в условленное место привезли труп полицая, убитого разрывом гранаты. Опознать личность было невозможно. Но в черном мундире со знаками различия хауптштурмфюрера СС нашли служебное удостоверение с моей фотографией на имя Вольфганга фон Генкеля. В дополнение к этим останкам Лемп получил сорок золотых пятерок царской чеканки и письмо:

«Дорогой Ферри! Преступник, присвоивший себе имя покойного Генкеля, отошел в лучший мир. Это лишает меня возможности повидаться с Вами, но полностью реабилитирует Вашу честь. Вы следили за большевистским агентом и уничтожили его при попытке сопротивления. Приложенная сумма в той валюте, которую Вы, кажется, предпочитаете, выплачивается Клубом, где Вы состоите отныне под именем Онест Хантер. Документы, любезно предоставленные Вами, хранятся в надежном месте как гарантия Вашей исполнительности. Это делается исключительно в Ваших интересах, чтобы Клуб мог и в дальнейшем переводить гонорар в Цюрих на Ваш текущий счет. С дружеской симпатией — Ваш коллега Тедди».

С тех пор прошел месяц с лишним. На Большой земле произошли важные события. Мы услышали по радио о разгроме группы Манштейна, которая должна была деблокировать Паулюса. В этот разгром была вложена и наша малая доля. Веденеев сообщил, что сведения о войсках, проходивших через Южнобугский узел, и данные, почерпнутые из сейфа майора Лемпа, помогли уточнить масштабы и сроки операции «Зимняя гроза».

Новый год мы встречали в лесном селе, далеко от Южнобугска. Около полуночи, вернувшись вместе с Чижиком из разведки, я доложил Сергию Запашному, что бандеровцы ушли на Львов, а гитлеровцев поблизости не видать. В жарко натопленной хате, за столом, который по случаю праздника хозяйка накрыла пахнущей нафталином скатертью, Сергий разливал водку по кружкам. Снимая в углу полушубок, Чижик услышал какую-то новость и тут же кинулся ко мне:

— Штурманок, они говорят...

— Цить! — прикрикнул на него Сергий. — Віськова таэмниця!*["91]

Все смеялись. Что это еще за военная тайна от меня?

— Твои часы самые точные, Алешка, — сказал Сергий, — подашь сигнал Нового года.

— Есть! — Я засучил рукав. Секундная стрелка бежала по циферблату хронометра. — До Нового года — полторы минуты!

...Как тепло и людно в хате! Вокруг — свои. И можно быть самим собой, а не предателем Пацько или эсэсовцем Генкелем. Вот это и есть счастье. Если бы только знать, где сейчас Анни... Хоть по радио услышать ее голос...

Стрелка добежала до нуля, и, как вахтенный при подъеме флага на корабле, я вскинул руку к шапке:

— Товарищ командир, время вышло!

Сразу стало шумно. Стукнули кружки и стаканы.

— С Новым годом!

— За победу!

— За то, чтобы в этом году ни одного немца не осталось на нашей земле! — сказал Сергий.

— Ни одного фашиста! — поправил я.

— Да, — согласился он, — за такого немца, как твой учитель, даже выпить стоит в Новом году. Но раньше, Алеша, за тебя!

— Это еще почему за меня?

— Встать! — Сергий вытащил из кармана листок.

Я узнал мелкий почерк Кати. Вероятно, шифровку принесли в отряд, когда я был в разведке.

— «Из Указа Президиума Верховного Совета от 24 декабря 1942 года „О награждении партизан Украины“, — прочел Сергий. — Орденом Отечественной войны первой степени — старшего лейтенанта Дорохова А. А. ...»

Он обнял меня. Со всех сторон потянулись с кружками и стаканами. Я ничего не понимал.

— Постойте! Это ошибка. Наверно, однофамилец. Тут же сказано: «старшего лейтенанта»...

— Не перебивай! — сказал Сергий. — На, читай!

В этой же шифровке Веденеев сообщал, что командиру Южнобугской разведгруппы Штурманку присвоено звание старшего лейтенанта. Все это было невероятно — и орден и звание сразу!

— Так что есть повод выпить за тебя по второй, — сказал начальник штаба Спиридон Кукурудза, громадный мужчина с детскими, ясными глазами.

Распахнулась дверь. Морозный пар ворвался в хату, и вместе с паром ввалился весь в снегу Голованов. Он сорвал с себя обледенелый треух.

— Празднуете?!

Капли пота скатывались с его лба на побелевшие от мороза скулы. Я бросился к нему:

— Стакан водки, быстро!

Голованов не взглянул на стакан. Глаза его остановились, будто и они замерзли. Эти замерзшие глаза сказали мне, что произошло несчастье прежде чем он вымолвил:

— Катю арестовали. Немца-учителя. Шифр — у меня.

Все началось позавчера. Катя вышла в эфир и уже начала отстукивать очередную разведсводку, когда в дверь ее каморки за вокзальным продпунктом стал ломиться подвыпивший телеграфист. Он уже давно пытался ухаживать за Катей. Катя спрятала рацию в водопроводный люк, открыла дверь и надавала ухажеру затрещин. На шум явилась полиция. Пьяного увели, но в душу Кати закралось сомнение: а что, если натренированный слух телеграфиста уловил через дверь стук радиотелеграфного ключа?

Наутро Катя положила рацию в корзину, насыпала сверху угля и отправилась домой. Когда Голованов пришел с работы, Катя рассказала ему обо всем, и он тут же пошел к Терентьичу, захватив с собой шифр. Надо было срочно подыскивать новое место для рации. Вернулся он уже затемно и напоролся на засаду. В него стреляли, и он стрелял. Ночь была безлунная, и ему удалось под берегом реки, по льду, выйти в привокзальный район. В хате кузнеца Юхима его перевязали.

— Ты ранен?

— Не перебивайте! Ерунда, в плечо...

Тут он наконец выпил водку и позволил снять с себя пальто. От усталости и потери крови он говорил медленно и тихо:

— Кузнец не хотел отпускать. Насилу уговорил. Мужик какой-то вывез меня за город под сеном. У Кощея узнал, где вы сейчас. Вот добрался... — И вдруг он вскинулся с таким знакомым мне выражением ярости в лице: — Что вы смотрите на меня все? Алешка, ты командир или чурбан? Надо действовать!

Мы решили выехать перед рассветом, добираться в город кружным путем, по реке.


2

В легкие розвальни запрягли пару коней светло-коричневой масти, каких на Украине называют «каштан». Бросили на сено несколько тулупов, положили для маскировки корзину яиц, мешок картошки. Спиридон Кукурудза сам вызвался ехать со мной. Договорились, что завтра же трое саней приедут в слободу Дубовка. Голованова я брать не хотел:

— Ты ж ранен! Отдышись хоть три дня. Он меня не слушал:

— Пойми, Алешка, — это ж Катя!..

Впервые в жизни я видел слезы в его глазах.

— Ну, если так — поехали.

Четвертым я взял Чижика. Все — в черных шинелях полицаев — уселись в розвальни. Кукурудза гнал лошадей без остановки. Солнце взошло неяркое, как луна, в снежной мгле, и все вокруг было снежно-белым. Поседели и наши кони, покрытые изморозью. Река лежала под снегом, будто широкая, неезженая дорога. Скалы в белых маскхалатах сугробов нависали с правого берега, а с левого деревья подступали к плоскому скату, и нельзя было сказать, где кончается земля и начинается покрытый снегом лед.

По пути дважды нам встречались немцы. Раз спросили дорогу, во второй даже не остановили. Форма полицаев помогла. Мы сняли эти шинели уже в слободке, проехав черту города, и сейчас были просто мужиками, которые привезли продукты на базар.

Я пошел «на прием» к доктору Яблонскому. Он уже знал об аресте Ивана Степановича и его квартирантки. Терентьича тоже взяли. Ведь не кто иной, как Терентьич, привел на завод Голованова — «мужа» радистки, схваченной вместе с рацией.

Доктор обещал связать меня с Черненко. Надел свое длинное пальто, взял палку и отправился в город. Мы с Головановым остались в холодной, тихой комнате. На столе бронзовые часы под стеклянным колпаком: казалось, еле передвигали стрелки. У этих часов был особый маятник — круглая площадка, подвешенная на стальной нити. Площадка кружилась: вправо-влево, вправо-влево... Вася, как завороженный этим кружением, не отрывал глаз от часов, осыпая пеплом отмытый до белизны пол.

Наконец пришел Черненко со своими отвертками и ключами.

Голованов атаковал его с хода. Он не мог ждать ни часу.

— Ты давай конкретно! — Черненко рубанул ребром ладони по краю стола. — Что предлагаешь?

— Закидать охрану гранатами, ворваться в тюрьму...

Черненко посмотрел на него с грустной нежностью, как на дитя неразумное, попавшее в беду, и обратился ко мне:

— Давай ты, Штурманок. Где заключенные — неизвестно. Знаю, что забрал их Шоммер.

Раньше всего узнать, где арестованные. Сегодня-суббота. У супруги Семенца — обычный прием. Рискованно, но попробую.

Пришлось мне снова обрядиться в шинель полицая. Было уже совсем темно, когда у тротуара на углу Аверьяновки остановился черный «BMW». Я тихонько окликнул:

— Ферри, мне хотелось бы прокатиться с вами на машине...

На улице — ни души. Ставни в домах наглухо закрыты.

— Садитесь! — буркнул Лемп. — Опять маскарад?

За городом мы вышли, чтобы шофер не слышал разговора.

— Какого черта еще вам надо? — спросил Лемп.

Не обращая внимания на его грубость, я спросил:

— Как дела? Надеюсь, после ликвидации Генкеля, СД вас не беспокоит? Жаль, что советскую рацию захватили они, а не вы.

Лемп тоже сожалел. Он рассказал мне, что Шоммеру удалось выследить и арестовать радистку с ее напарником — старым фольксдойче. В понедельник утром военный суд будет судить их в штадткомиссариате. Завтра об этом сообщат в газете.

— А где сейчас эти большевики?

— В комендатуре СД, на Подвальной.

— Значит, утром в понедельник их перевезут в штадткомиссариат?

— Вероятно. Ради этого вы встретились со мной?

— Нет, конечно. Нужны данные об одесской абвергруппе.

Теперь Лемп был совсем ручным. Он выругался, но обещал через месяц дать подробные сведения.

— А как с переводом? Мы рассчитываем на вас в Нормандии.

Тут Лемп впервые обратился ко мне за советом.

— Понимаете, Генкель... Тьфу, дьявол! Как вас прикажете называть, провалитесь вы в ад!

— Можете называть меня по-старому — Тедди. Но прекратите ругань. Перед моим подлинным именем стоит приставка «фон».

— Хорошо, — сказал он, потирая уши, — насчет Франции — туго. Я согласился бы и на Румынию. Но что делать с Кляйнером? Этот подхалим начинает меня шантажировать. Он умнее, чем вы думаете.

— Понимаю. Слишком много знает. Кляйнера мы уберем, но не бесплатно. Это пойдет вместо следующего перевода в Цюрих.

— Согласен, — сказал Лемп.

Договорились, что в воскресенье Лемп пошлет Кляйнера на легковой машине якобы за своими агентами на двадцать восьмой километр Киевского шоссе. Оттуда лейтенант не вернется. Потом Лемп посмертно представит его к награде. Что касается наших будущих встреч, то Лемп попросил больше не ловить его на улице, а пользоваться явкой у портного в Хлебном переулке.

Утром в понедельник пятеро партизан со Спиридоном Кукурудзой притаились под мостиком через овраг. Еще ночью подпилили толстенный ясень. Он рухнет поперек улицы от одного толчка. В переулке стоял припорошенный снегом автомобиль, на котором Кляйнер ездил на двадцать восьмой километр. Там его встретили Голованов и Чижик. Теперь Чижик сидел за рулем машины, в форме, снятой с абверовского шофера. За углом стояла еще одна машина — полуторка. Ее прислал Черненко. Мы с Головановым в форме полицаев устроились за забором. Будяк прогуливался по улице. Было так холодно, что пришлось положить пистолет за пазуху. В половине девятого посветлело. Появились прохожие.

— Сможет ли она идти? — вдруг спросил Голованов.

Солнце уже всходило. Неяркие в морозном тумане фары я увидел раньше, чем услышал свист Будяка. Рухнул с шумом и треском ясень. Снежное облако, как от взрыва, поднялось над дорогой. Тюремный фургон уткнулся в ствол дерева. Шофер открыл дверку. Двое солдат выпрыгнули на дорогу.

Мы бросились к машине с двух сторон. Впереди широкими скачками бежал Кукурудза. Он не добежал нескольких шагов и рухнул, как тот ясень, поперек дороги. Автоматы били из машины, вспарывая снег. Упали еще двое партизан. Но мы были уже рядом. Пулей обожгло щеку. Прикладом автомата я сбил с ног солдата, краем глаза увидел, как Голованов вскочил на подножку, выстрелил в кабину. Еще несколько выстрелов, и все разом смолкло. Четверо конвойных лежали на снегу. Голованов взломал внутреннюю дверь фургона:

— Катя! Катя!

Солнце поднялось над гребнем крыши. За раскрытыми дверями фургона блестел цинковый пол, кое-где потемневший от чьей-то крови. Фургон был пуст.


3

Лемп не соврал. «Южнобузькі вісті» напечатали сообщение о суде над «красными террористами». Но суда не было. Фашисты решили обойтись без инсценировки.

Два дня мы пробыли с Головановым в домике на хуторе у Львовского шоссе. Нам не удалось даже узнать, где находятся наши друзья. Скрипела люлька, плакал ребенок, мокрые валенки сушились на печке. Утром на третий день хозяйка пришла с базара и сказала, чтобы мы шли на польское кладбище.

Потеплело. Галки кружили над елями. Шел снег.

...Их повесили на воротах кладбища. Ночью. Тайком. И теперь под снегом сгладились черты искаженных страданием лиц. А снежинки не таяли, опускаясь на босые ноги. Катя была в одной рубашке, Голованов стиснул мне руку до боли:

— Молчи!

Там, в домике на хуторе, я думал, он помешался. Не говорил и все ходил из угла в угол день и ночь. А теперь вдруг успокоился, окаменел, как те, на перекладине ворот. Сквозь погребальный снег просвечивали темные Катины скулы, и хорошо, что не видно было мертвых глаз. Ивана Степановича повесили рядом с Катей. Я знал, что в последние минуты жизни его не мучил стыд за свой народ. Он сделал так, как велела ему совесть.

Только у Терентьича глазницы не были забиты снегом. И казалось, он видит то, чего не видим мы, живые. Четвертым повесили Тазиева, арестованного больше месяца назад.

Русская, немец, украинец, азербайджанец... Не разбираясь в национальности казненных, фашисты прибили к воротам кладбища доску с надписью: «Предатели украинского народа».

Ночью кто-то заклеил доску бумагой, на которой было написано: «Слава погибшим героям». Бумагу сорвали и выставили у виселицы караул, трех здоровенных полицаев. И вот тогда Вася Голованов сказал!

— Теперь пойдем мы.

Мы пошли, когда настала ночь, а с нами трое рабочих с завода Терентьича. И еще двое подъехали к кладбищу на санях с тыла, где лежит за оврагом заснеженное Львовское шоссе. Луна еще не взошла. Светилось окошечко кладбищенской сторожки. Полицаи грелись самогоном, оставив одного на посту. Не скрипнул под валенками снег, не вскрикнул под виселицей полицай.

— Это — первый, — сказал Голованов.

Мы не тронули фашистскую доску. Мы тихо пошли к сторожке...

А когда настал новый день, люди увидели на кладбищенских воротах трех повешенных полицаев, и под ними черные буквы: «Предатели украинского народа».

Далеко от города, под вековой липой у Львовского шоссе, в братской могиле похоронили мы нашу Катю и тех, кто погиб вместе е ней.

Тяжело было долбить чугунную землю. И насколько же тяжелее закидывать мерзлыми комьями, а потом легким снегом! Мы управились только к рассвету и ушли, не оставив ни звезды, ни знака, ни зарубки.

На краю леса нас ждали сани. Здесь мы остановились, обернулись. Вдалеке прошла по шоссе машина, скользнув лучами на повороте по заснеженным стволам. И я увидел очень ясно — может, это был только льдистый отблеск фар? — под той самой липой засветились на миг маленькие огни, нежные и гневные, как глаза Кати. И подумалось мне: придет время, растопит огонь их сердец ледяную броню, и поднимется звонкая молодая трава отчаянью и смерти вопреки.

Глава седьмая ВЕСНА СРЕДИ ЗИМЫ

1

Еще в середине января мы узнали о прорыве блокады Ленинграда, потом наши взяли Воронеж, и, наконец, грянул Сталинградский гром, возвещая всему свету — и врагам, и союзникам, и нам, солдатам в тылу врага, — что весна уже не за горами.

Лютовали февральские метели, заваливали хаты до стрехи сыпучим снегом, сравнивали овраги с дорогой, но уже виделся в просветленном цвете, неба конец зимы.

В эту самую пору ковылял от села к селу бедолага-нищий с клюкой. Где дадут гнилую картофелину, где угостят подзатыльником. Через полицейские кордоны, мимо закутанных до бровей немецких часовых шел он из полесских чащоб и дошел до самого Южнобугска, а там разыскал бакалейную лавчонку.

— Подайте калике перехожему христа ради! — снял с плеча залатанную торбу и еще что-то сказал хозяйке такое, что она быстро увела его в комнатку за лавкой.

Дарья Денисовна растолковала, как найти отряд Запашного, и хоть Сергий со своими хлопцами редко сидел больше суток на одном месте, бродяжка-нищий все-таки настиг нас в одном селе.

Я брился за ситцевой занавеской, Запашный и еще несколько человек отдыхали — кто на лавке, кто на печи. Один Голованов не знал покоя. Толком не отдохнув, он уже собирался в новый поиск. Тоска гнала его, и даже я, знающий Васю не первый год, поражался его ярости и неутолимой жажде боя.

— Ищешь пулю, Вася, так и скажи.

— Ты знай брейся, воспитатель! — буркнул он. — У каждого своя пуля.

Тут я услышал, как хозяин хаты кого-то выпроваживает:

— Иди ти під три чорти! Немає в мене ніяких гостей.

— Було б болото, а чорти напригають!

С намыленной щекой я выскочил из-за занавески.

— Пантелеймон!

Мгновенно бродяжка-нищий преобразился. Куда девались хилость и хромота? Откинул котомку, вытянулся по-солдатски:

— Связной разведцентра прибыл, товарищ Штурманок! Получите пакет! — И разлетелась надвое сломанная о колено клюка.

— Ну, теперь видно, что скоро весна, если распустился Лист-подорожник! — Впервые после гибели Кати Голованов улыбался... Он обнял бывшего своего разведчика: — Вот это в точку. Мы ж без связи с тех самых пор...

И снова помрачнел, ушел в свое горе, да и мне не захотелось больше шутить и смеяться. Еще не затянулись наши раны.

— Докладывай, Пантелеймон!

Из шифровки Веденеева мы узнали, что скоро начнется большой рейд конных партизанских соединений на юг — в украинские степи. Нам надлежит разведать маршрут на своем участке, выбрать места для привалов, а потом всем отрядом влиться в партизанскую лаву. И еще надо нам срочно указать точку для выброски парашютиста с рацией и оружия.

Я тут же засел за составление разведсводки, а Пантелеймон тем временем, водрузив свои валенки у печной трубы, будто каждый день сушил их здесь, занялся борщом и кашей.

Терпения не хватало дождаться, пока он кончит.

— Будешь рассказывать ты? — спросил кто-то из хлопцев.

Он вытер миску хлебом.

— Буду. Підійшов Гітлер до свого портрету та й каже: «Адольф, що станеця з нами, як більшовики переможуть?» З рами виставилась намальована морда та й каже: «Мене знімуть, а тебе повісять!»

Голованов хлопнул его что было силы по спине:

— Вот чертов Подорожник! Серьезно рассказывай!

— А разве я шучу? В Полесье, в Белоруссии — полная чудасия. Немцы снимают дивизии с фронта против нашего брата.

Пантелеймон проспал целый день, а к вечеру отправился в обратный путь. В назначенное время прилетел самолет. Радиста сбросили не очень точно, но мы быстро разыскали и его и груз, а в начале марта вошли в наши леса и села эскадроны партизанской конницы. Такого еще не бывало на Подолии за всю войну.

В эти дни мне пришлось еще раз встретиться с двумя хорошо знакомыми немецкими офицерами — Бальдуром Шоммером и Максом Вегнером. Связной подпольного горкома передал Запашному письмо от Черненко. Совещалось, что городской банк собирается эвакуировать ценности из отделения банка в местечке Королёвка. Поздней осенью это отделение открыли для расчетов с сахарными заводами и для выплаты жалованья сельским полицаям. Но когда под самым Южнобугском появилось конное соединение партизан, штадткомиссариат не решился оставить деньги в местечке, где не было никакой, охраны, кроме взвода перепуганных полицаев и двух унтеров. Запашному понравилась идея «помочь» немцам эвакуировать ценности из Королёвки.

— Людей здесь много не надо, — сказал он, — но без Алешки не обойтись. Правда, он мне не подчинен... Как, сынок?

Решение приняли сразу. Городские подпольщики достали бланк штадткомиссариата. На бланке напечатали предписание директору банка сдать все ценности предъявителю сего, гауптману Фогелю, под расписку для доставки в Южнобугск. Печать на документе мне не понравилась, зато удостоверение Фогеля — подлинное. Этот Фогель шел сорок седьмым номером в счете мести Голованова.

Ночью партизаны Запашного захватили в земхозе старенький «фольксваген». За руль сел Алешка Чижик. Не впервой он играл роль немца-шофера. Форма покойного Фогеля сидела на мне не очень ладно, но на подгонку не хватило времени. Голованов изображал фельдфебеля, а трое партизан — охрану.

В десять часов утра «фольксваген» лихо подкатил к особнячку с решетками на окнах. Полицай у входа отдал честь. Двое «солдат» остались у парадной двери. Я предупредил их:

— Если придет какой-нибудь посетитель — впускайте.

В конторе пахло кофе и сургучом. Директор банка, аккуратненький господинчик с розовыми щеками, прихлебывал кофе из чашечки. Двое писарей торопливо опечатывали папки. Директор был немало удивлен. Накануне он получил приказ подготовить ценности и бумаги к часу дня. Ввиду важности поручения их должен был принять лично помощник начальника городского СД Шоммер.

— Но сейчас только пять минут одиннадцатого, гepp хауптман, — суетился директор, расплескивая кофе.

— Положение изменилось. С минуты на минуту сюда может нагрянуть целый полк партизан.

— Но как же быть? Приказано сдать деньги герру Шоммеру.

Я наклонился к директору и доверительно шепнул на ухо:

— Шоммер выехал на рассвете и был убит по дороге.

— Боже мой, какой ужас! — Он допил кофе и засеменил к телефону. — Сейчас позвоню в городской банк.

— Бесполезно, связь нарушена. Мы не могли дозвониться.

Писаря поливали папки сургучом, хлопая печатью куда попало.

— К черту папки! Упаковывайте деньги!

У меня были все основания торопить их. Бальдур мог явиться и раньше часа дня, если обнаружится обрыв связи.

Когда пачки марок и карбованцев уложили в кожаные мешки с металлическими затворами, директор проставил сумму в расписке. Тут в контору вошел посетитель. Он был один, и мои ребята пропустили его. Голованов уже взялся за кобуру, но я мигнул ему и вскинул руку в фашистском приветствии:

— Хайль Гитлер! Чрезвычайно рад нашей встрече, герр Вегнер!

Он, несомненно, знал, что Пацько из ландвиртшафтс-комиссариата оказался не тем, кем его считали.

— Да, мы, кажется, знакомы, герр... — Вегнер запнулся. — Я, видите ли, хотел внести деньги на счет сахарного завода за поставки интендантскому управлению.

— Никаких платежей сейчас! — закричал директор. — Видите: деньги сданы. В любой момент тут могут появиться партизаны.

Вегнер, конечно, понимал, что он влип в опасную историю, и все-таки чувство юмора взяло верх. Он сказал директору:

— По-моему, они уже очень близко. Вряд ли вы успеете...

— Что за неуместные шутки! — возмутился директор, лихорадочно тыча в карман мою расписку.

Я согласился с директором:

— Шутки действительно неуместные, герр корветен-капитан, но вы мне нравитесь!

— Благодарю вас! — Он протянул руку. — Прощайте. Моя тыловая служба кончается.

Этот немец действительно был мне симпатичен, Знакомство со мной может дорого ему обойтись. Я сказал директору:

— Лихой офицер! Мы с ним здорово заправились коньяком, пока мне заправляли машину в имении его сестры.

Вегнер ушел, а еще через несколько минут мешки с деньгами и опечатанные папки были погружены в «фольксваген». В двенадцать часов без пяти минут мы выехали на Киевское шоссе. Солнце светило по-весеннему, комья мокрого снега взлетали из-под колес.

— Надо было все-таки подшить к делу этого фрицевского моряка и директора тоже, — с сожалением заметил Голованов.

— Директору дадут и без нас, Вася. А тот офицер, кажется, начинает кое-что понимать.

Борт о борт с нами, по направлению к Королёвке, промелькнула встречная машина. Я успел заметить сидящего рядом с шофером Бальдура.

— Он нас не видел, — сказал Чижик, сворачивая на крепкую лесную дорогу.

— Все равно бы не догнали, — сказал я, — да и в лес они сейчас не сунутся.

— А жаль! — Голованов закрыл глаза и откинулся на заднее сиденье.

— Не огорчайся, Вася! Мы еще встретимся с господином Шоммером.


2

Прогрохотал и ушел на юг партизанский рейд, оставляя за собой сожженные комендатуры, взорванные мосты и простреленные серые каски в непролазной грязи сельских дорог. Немцы вздохнули с облегчением, но скоро поняли, что они уже не хозяева в селах, потому что бикфордов шнур рейда бегучим огнем поджег весь горючий материал даже в тех местах, где и не слыхивали о партизанах. Теперь повсюду действовали местные группы патриотов, поднятые цоканьем копыт и звоном трензелей партизанской конницы.

Большая часть отряда Запашного ушла в степи, влившись в одну из партизанских бригад. Сам он остался с одним взводом. Скоро соберется вокруг этого ядра новый отряд.

Из письма Черненко я узнал о переменах в городе.

Велле убрали из ландвиртшафтскомиссариата, когда выяснилось, кем был его подчиненный Пацько. А директора Королёвского банка судили и расстреляли за связь с партизанами. Досталось и службе безопасности. Генерал Томас действительно приехал и привез с собой нового начальника городского СД. Прежнего послали на фронт. Бальдур тоже должен был уехать в действующую часть, но пока оставался, чтобы передать агентурную сеть новому сотруднику.

В конце мая меня вызвал к себе Веденеев. Надо было добираться километров за триста в село Позументное. Мы выехали верхами ясным утром вдвоем с Сергием, который решил проводить меня до соседнего партизанского отряда. На этот раз я изображал обер-лейтенанта немецкой кавалерии.

Кони шли неторопливой рысью по обочине дороги. Слева выблескивал под солнцем Королёвский пруд, а справа вставала стена акаций. Белые цветы охапками свешивались над нашими головами. Они пахли летом и детством.

Давно я не чувствовал себя так легко. Будто вернулся домой из дальней дали. Ловко и ладно мне в седле. Ноги обжимают упругие бока лошади, и чуть натягивается повод в руке. Конь просит хода. Полететь бы сейчас полевым галопом, пригнувшись к пахучей холке, поднять клубом пыль на улице и круто осадить у ворот домика с пятью тополями. Отец выходит за ворота, придирчиво сует палец под конскую подпругу: «Ну как, Сергий, наш кавалерист? Не набил спину Воронке?» А Сергий отвечает: «Порядок полный, товарищу командир. Тримаєця у сідлі як пришитий»*["92]. А тут мать распахивает окно, и сладкий дух яблочного пирога доносится из дома. «Обедать, кавалерия! И вы, Сергий. Расседлывайте поскорей...»

Мой жеребец забрал повод, вскинул голову, заржал.

— Алеша! Кто-то едет! — предупредил Сергий, поправив непривычно висящий на животе шмайсер.

Но я уже и сам заметил кобылку, запряженную в канареечного цвета тильбюри. Рядом с кучером сидел корветен-капитан Вегнер в пиджачке и тирольской шляпе — ни дать ни взять прусский юнкер у себя в поместье.

Остановились. Я протянул ему руку с седла:

— Привет землевладельцу!

— Привет кавалерии! Вы меняете звания и роды служб как перчатки. Чиновник, пехотинец, кавалерист! — Он ничуть не боялся меня. — Не удивлюсь, если вы еще летчик или моряк.

— Возможно, гepp корветен-капитан. Или вы уже в отставке?

— Если бы! Наоборот. Отдыхаю от формы перед отъездом.

— А куда, если не секрет?

— Не удалось накормить рыб на Средиземном море, теперь ваши друзья помогут мне это сделать на Черном.

— У меня там действительно друзья... Что ж, желаю вам остаться живым, когда мои друзья будут топить ваших.

Он резко отрубил:

— У меня там нет друзей. И нет друзей вообще!

Длинное его лицо помрачнело. Он сказал кучеру:

— Ехайте! Мы имеем никакое время!

Тильбюри тронулось. Но мне не хотелось так расставаться.

— Герр корветен-капитан, вы правы. У немцев осталось мало времени в России, но у вас, лично у вас, еще могут быть друзья. Только надо решать быстро, по-морскому: «Рулевой, лево на борт! В машине — левая назад, правая — полный вперед!»*["93]

Вегнер обернулся:

— Очень четкая команда, герр вахтенный офицер, и я о ней подумаю.

— Подумайте, Вегнер, и, может быть, когда-нибудь мы будем с вами на одном корабле!


3

До нового расположения штаба Веденеева я добирался четверо суток. Простившись с Сергием, сменил седло и немецкую форму на латаную свитку. В большом селе Позументном меня встретил старый знакомый, Пантелеймон. Мы пошли, как когда-то, ему одному известными лесными тропками. По пояс в воде перебрались через мочар*["94], минуя немецкие патрули, которые ни за что на свете не сунулись бы в эти гиблые места. Сразу за мочаром, на луговине, окруженной березняком, стояли мазанки под соломой. Я вошел в хату и тут же рванулся назад. У телефонного аппарата сидел офицер в погонах. Двое других, тоже в погонах, склонились над картой.

Кто такие? Куда же ты привел меня, чертов Подорожник?! Отступать поздно. Лучше прикинуться дурачком. Я сорвал с головы каскетку и робко шагнул вперед:

— Дозвольте войти, господин начальник...

Все трое удивленно смотрели на меня. Тут за спиной раздался смех Пантелеймона:

— О-то, пішов вовк у вівчарню, а потрапив на псарню!

Из соседней комнаты вышла Паша, та самая девушка, которая год назад готовила для меня документы на имя Пацько.

— Товарищ Штурманок! — Она бросилась ко мне, как к старому другу. — Та заходьте ж мерщій! Зараз доповімо генералу!*["95]

Незнакомые командиры в незнакомой одежде жали мне руку. Никогда в жизни я не подумал бы, что они слышали обо мне. Мне казалось, я знаю все, что происходит на Большой земле, но о введении новых знаков различия я не знал. Многие партизанские командиры в тылу врага носили нашу форму. Это одно уже говорило о том, насколько уверенно они чувствуют себя здесь.

— Та скидайте ви цю свиту! — хлопотала Паша. Она побежала за горячей водой для бритья, но мне не терпелось скорей увидеть Веденеева. Он был в соседней хате.

— Товарищ генерал, старший лейтенант Штурманок по вашему вызову прибыл.

Веденеев вышел из-за стола, обнял меня:

— Здравствуй, Алеша!

— С производством вас, товарищ генерал!

Он поблагодарил, а потом здорово отчитал меня:

— Не ожидал! Взялся за «банковскую операцию». Голованову простительно, но ты — командир, опытный разведчик... У нас на тебя большая ставка. Мойся, отдыхай. Поговорим.

Через несколько часов я снова пришел к Веденееву с подробным докладом обо всех наших делах. Не утаил и того, что мы сняли с виселицы и похоронили казненных. Он долго молчал и вдруг сказал неожиданно:

— Есть для тебя новая работа, Штурманок. Будешь служить в армии.

С первой минуты плена меня жгло единственное стремление: к своим, на фронт, в регулярные части. Теперь я воспринял переход из разведки в войска как недоверие.

— За что в армию, товарищ генерал? За этот банк?

— Да не в нашу армию, чудило! В немецкую!

Вместе с майором и капитаном, поразившими меня своими погонами, я занялся разработкой операции. А что, если попытаться поехать на фронт вместо Бальдура? Его биографию я знаю чуть ли не с детства, а самого его в новой части, скорее всего, не знает никто. Захватить Бальдура не сложно. Куда труднее получить его личное дело и выяснить место назначения. Веденеев не отверг и не утвердил мой план.

— Пробудешь здесь две недели, — сказал он. — Постарайся изучить досконально структуру СД и абвера. Получишь материалы о разведслужбах Англии и Америки. Тоже может пригодиться. Ну, а дальше посмотрим. Вернешься в район Южнобугска, оценишь ситуацию на месте. Я, видимо, буду неподалеку. Свяжемся с Москвой и решим. Только не увлекайся своим проектом, если появится более перспективный вариант.

Снова я превратился в ученика. Приходилось работать по двенадцать — четырнадцать часов. Я уставал, конечно, но с радостью обнаружил, что за время службы в разведке память стала емкой и цепкой. Мои учителя, майор и капитан, были довольны. Майор владел немецким не хуже меня. Много раз мы разыгрывали с ним разговор в немецком штабе, в абвере, в полевой жандармерии, и надо сказать, в некоторых случаях я поправлял его, потому что общение с немцами обогатило меня множеством деталей, которые нельзя узнать ни из одной инструкции. Потом майор уехал. Прощаясь, он сказал:

— Спасибо вам, Штурманок. Скоро тоже надену немецкую форму.

Незадолго до моего отъезда самолет с Большой земли сбросил контейнеры с оружием, батареями для радиостанций, консервами и газетами. А кроме всего этого, там были письма.

— Пляшите, товарищ старший лейтенант, — сказала Паша, протягивая два письма. Прямые, острые буквы на конверте могли быть написаны только однимчеловеком на свете — моим отцом.

«Вот мы и воюем оба, сын!..» Наверно, я сильно побледнел, потому что Паша протянула кружку воды.

Отец всегда оставался для меня живым, хоть с начала войны я ничего не знал о нем. Он командовал теперь артиллерийским соединением. О службе отец писал скупо. Я понял, что его полки участвуют в большом сражении. Может быть, Сталинград? Письмо было датировано началом января. Оно кончалось словами: «Верю, что мой моряк и в сухопутной войне проложил верный курс. Твой отец, гвардии полковник Дорохов». Второе письмо было от матери из Сухуми. Треугольничек из тетрадной бумаги. Как только развернул его, понял все. Не закружилась голова. Никто не принес мне воды.

«...Не могу, не имею права, Алешенька, скрыть от тебя правду. За несколько дней до полной победы под Сталинградом убит отец».

До самого утра я бродил между берез, а утром пришел к Веденееву и протянул ему оба письма. Он прочел, встал, постоял с минуту, опустив голову. Потом сказал:

— Война. Большего для себя не желаю.

Он никогда не говорил мне о себе. Только сейчас рассказал, что его жена умерла от голода в Ленинграде, а оба сына погибли на Ораниенбаумском плацдарме.

Накануне моего ухода Веденеев сообщил мне, что разведцентр, вместе с партизанским полком, меняет дислокацию. Он будет находиться в лесах, километров на семьдесят восточнее Южнобугска. Маленькому отряду Запашного приказано отвлекать внимание от разведцентра. Во всем, что касается разведки, отряд подчинен мне, а начальником штаба назначен Вася Голованов.

Во всей партизанской деревне и даже в самом разведцентре никто не знал дня и часа моего ухода. Мы простились с Веденеевым. В воздухе висел тихий зной, необычный для конца мая. С северо-запада наползала туча, далекие молнии беззвучно вспыхивали за темными деревьями по ту сторону болота.

— Будет гроза, — сказал Пантелеймон. Он подал мне знакомую латаную свитку и торбу странника. — Дождь пойдет, и мы вместе с ним...

Глава восьмая ВЕГНЕР МЕНЯЕТ КУРС

1

Запашного я застал в сильном гневе. Молодой партизан Присудок стоял перед ним со связанными за спиной руками.

— Злодій! — сказал Сергий. — Ось це мені гірше смерті*["96].

Сколько раз пытались немцы обвинить Запашного в грабежах, чтобы восстановить против него крестьян. Не верили! И вот, пожалуйста, в самом деле грабеж. Этот Присудок, недавно принятый в отряд, зарезал на хуторе корову и отобрал у старика пасечника бочку меда.

Запашный собрал «тройку», которая вынесла решение за пятнадцать минут.

— Прикажите расстрелять этого сукина сына! — сказал Запашный новому начальнику штаба, Голованову. — Мародеров в отряде не потерплю! — и ушел, даже не взглянув на осужденного.

Парнишка с оттопыренными ушами кинулся в ноги:

— Любое задание дайте! Пусть лучше немцы убьют, чем свои!

Я сказал Голованову.

— Жаль! Молодой, исправится.

— Могила его исправит, — ответил Вася.

— Так ведь и ты когда-то воровал. Сам рассказывал.

— Пацаном я воровал, с голоду, а он — здоровенный лоб. В бандеровском курене ему место. Пуля — и весь разговор.

— А может, прибережем пулю для фашиста?

Голованов подошел к Присудку, вынул нож и перерезал веревку:

— Пойдешь со мной на задание. Если подведешь — выпущу кишки вот этим самым ножом.

Мы пошли к Запашному. По дороге Голованов сообщил новость:

— Шоммер уехал в Германию. Простить себе не могу!

Наверно, я ненавидел Бальдура не меньше, чем Голованов, но сейчас речь шла уже не о чувствах, а о срыве нашего плана. Несколько дней я ломал голову, пытаясь придумать новый вариант. Все это время Сергий не подходил ко мне. Он сердился за отмену его приказа, но в глубине души был, верно, благодарен.

Тут прибыл приказ от Веденеева нанести отвлекающий удар по комендатуре в местечке Сороковицы, чтобы обеспечить переход в наши края партизанского полка и разведцентра.

— Не вовремя! — огорчился Сергий. У него были в эти дни совсем другие намерения. — Знаешь бывший совхоз «Рассвет»?

— Конечно. Это усадьба Фрауенхайма. Он женат на сестре Вегнера. Помнишь, видели его, когда я уезжал к Веденееву?

В усадьбе остановились трое немецких офицеров. Запашному давно хотелось посчитаться с Фрауенхаймом за издевательства над крестьянами, а тут еще эти офицеры. Голованов считал, что здесь лежит решение моей задачи.

— Офицерики зеленые, видать, прямо из училища. На месте назначения вряд ли их знают. Может, попробуем?

— Вдвоем? Брось, Вася. Несерьезный разговор!

— Зачем вдвоем? Пусть Запашный уходит с отрядом на свое задание, а нам оставит человек десять. Хватит.

Связаться с разведцентром я сейчас не мог. Принял решение сам. Усадьбу атакуем, офицеров попытаемся захватить.

Запашный согласился. Он оставил нам десять человек, и среди них моего друга Чижика и проштрафившегося Присудка.

Перед рассветом, в самый сонный и глухой час, мы с Чижиком и с двумя партизанами залегли в лопухах у забора. Голованов с остальными пошел в обход, чтобы блокировать флигелек охраны.

В три светает. Атака назначена на два сорок. Еще десять минут, и подымемся на веранду. Девушка-прислуга откроет дверь. Часы сверены. Никаких сигналов. Главное — внезапность.

В темных окнах за деревьями сада мне чудилось какое-то движение. Скрипнула невидимая за кустом дверь веранды. Наверно, девушка уже открыла нам.

До назначенного времени оставалось еще целых восемь минут. За домом гулко ударил винтовочный выстрел и следом короткая очередь из автомата. Что-то заставило Голованова начать раньше срока. Прыгая через клумбы, мы побежали к веранде. Дверь была открыта, и вот мы уже в темной гостиной. Внезапно вспыхнул свет. Из комнат справа и слева загремели выстрелы.

— Хлопцы, назад! Тут западня!

Мы кинулись к выходу, но со ступенек веранды поднялись трое.

И здесь произошло непостижимое. Один из тех, кто был на веранде, выстрелил в упор в своего соседа. Другой, вскинув винтовку, хотел броситься на меня, но и того свалил выстрелом неожиданный союзник. В луче света, упавшем из двери на его лицо, я узнал корветен-капитана Вегнера.

— Zuruck! Schnell!*["97] — закричал он.

Нас не преследовали. Только стреляли наудачу в темноту. За домом тоже раздавались выстрелы. Мы побежали туда вместе с Вегнером и за конюшней столкнулись с Головановым.

— Присудок продал! — сказал Голованов. — А это кто?

— Потом объясню. Пошли!

В гуще подсолнечника, за забором усадьбы, остановились. Еще не светало, но вершины деревьев уже обозначились на фоне неба. Весь дом был освещен. Оттуда время от времени постреливали. Голованов рассказал:

— Мы лежали в засаде. Пересчитал людей. Присудок исчез. Теперь понятно: предупредил сторожа, и в усадьбе подготовились. — Он посмотрел на Вегнера. — А этот почему не связан? Сбежит.

Вместо ответа я протянул руку корветен-капитану:

— Спасибо. Как вы решились?

— Не знаю. Я много думал раньше, но все получилось внезапно. Сначала — тревога. Пришлось идти в эту засаду. Потом вдруг увидел вас прямо на мушке, как цель в тире. Вспомнил наш разговор: «Лево на борт!» Решился. Теперь — всё.

Голованов не понимал нашего разговора по-немецки.

— Пошли! — торопился он. — Потом допросишь.

— Нет! Герр Вегнер, когда вы должны уехать отсюда?

— Через неделю. Теперь это не имеет значения. Фюреру придется обойтись без меня.

— Понятно. Предписание к месту службы при вас?

— Еще не получил. Должен прибыть фельдкурьер.

— Тогда вот что, герр Вегнер, прошу вас вернуться в усадьбу. Вы преследовали партизан и не догнали. Прошу вас получить предписание и выяснить, где личное дело. Через девчонку-прислугу получите координаты и время для встречи со мной.

Он был не просто удивлен, но даже растерян:

— Но зачем все это?

— Герр Вегнер, вы уже сделали поворот. Теперь надо идти нашим курсом. Все узнаете потом. Еще раз благодарю от души.

— А вы не боитесь, что я снова переложу руль?

— Нет, не боюсь. До встречи!


2

Встреча состоялась неделю спустя в корчме у Кощея за кружкой пива, которое было очень кстати в эту жару. А еще через сутки я доложил свой план Веденееву:

— Вегнер — самая подходящая фигура. Родных и друзей в Германии у него нет. Не был там с начала войны. Фельдкурьер уже привез Вегнеру предписание в Новороссийск.

— Боюсь, ваш блестящий план имеет дефекты, — сказал Веденеев. — В главном штабе кригсмарине есть документы на Вегнера?

— В том-то и дело, что нет. Там только карточка — самые краткие данные. А личное дело потонуло вместе с кораблем Вегнера, на котором штаб дивизиона шел из Триполи в Италию.

— Но потом, наверно, составили новое? Немцы — аккуратисты!

— Новое дело, товарищ генерал, составленное на острове Сицилия, переслали сюда, в интендантское управление, к месту службы.

В усталых глазах Веденеева появился огонек:

— Обстоятельно работаете, Штурманок. Ну, дальше?

— Фельдкурьер, в числе прочих документов, увезет дело Вегнера в Ровно для пересылки на Черное море. Если разрешите...

— Подождите! — Веденеев долго молчал, сидя с закрытыми глазами. Потом резко поднялся. — Сейчас решим!

Он вызвал знакомого мне капитана. Через полчаса был принят план, весьма близкий тому, что хотел предложить я. Этот план начал осуществляться на следующий же день.

Фельдкурьер — лейтенант из запасников — весело провел вечер в ресторане «Риц». Наутро, с тяжелой головой, он сел в свой «оппель» и задремал, обняв портфель. На заднем сиденье разместились унтер-офицер и ефрейтор. Они тоже не теряли времени накануне, а потом попросили официантку Надю завернуть пару бутылочек, так как завтра утром они уезжают. По пути домой Надя заглянула в бакалейную лавочку Софранской.

Около восьми утра на повороте Львовского шоссе шофер фельдкурьера хотел обогнать воз с сеном, но дурень-мужик, видно со страха, задергал вожжами, и воз стал поперек дороги. Шофер круто затормозил, едва не врезавшись в телегу. И тут громадная копна сена обрушилась на автомобиль. В тот же миг из-за лип выскочили еще несколько мужиков. Потом лейтенанту казалось, что их было не меньше сорока.

Партизаны Запашного быстро справились с путешественниками. Шофер и ефрейтор пытались оказать сопротивление и поплатились жизнью. Лейтенант с унтер-офицером на своей машине благополучно поехали дальше. Правда, не по шоссе, а по узкой лесной дороге. Алеша Чижик нажимал на акселератор до предела. «Оппель» прыгал по колдобинам, как дикий конь.

Фельдкурьера вместе с унтером бросили связанными в какой-то сарай среди леса. Там они пролежали дотемна, прислушиваясь к голосам снаружи и ожидая каждую минуту, что их поведут на расстрел. Когда стемнело, снаружи поднялась стрельба. Пули пробивали ветхие стены сарая. Вдруг пленники услышали отборную немецкую ругань, которая прозвучала для них, как «небесная арфа».

Именно так выразился лейтенант, когда я «отбил» его у партизан. Мы ужинали с ним в домике лесника.

Фельдкурьер клялся мне в вечной дружбе. Отныне его жена ежедневно будет возносить за меня молитвы в церкви святой Родегонды в Дуйсбурге, потому что я спас не только его жизнь, но и честь. Драгоценный портфель оказался в полной сохранности на сиденье машины.

— Эти тупицы-русские увидели, что там нет денег, и не обратили внимания на бумаги, — радовался фельдкурьер. — Вы понимаете, что было бы, если бы пропали документы, герр обер-лейтенант!

Действительно, ни одна бумажка не пропала, но в одном из личных дел поменяли фотографию, аккуратно подправили рост и цвет волос. Так корветен-капитан Вегнер внезапно вырос на шесть сантиметров и из брюнета превратился в светлого шатена.

Мы доехали до шоссе на машине фельдкурьера. Прощаясь, я посоветовал молчать о том, что он был в плену у партизан. Потянут в СД, начнут расследовать. Трудно поверить в такое счастливое освобождение. Еще решат, что он завербован русскими.

Это предположение привело фельдкурьера в ужас. Конечно, он доложит о нападении в дороге. Шофера и ефрейтора убили, но он, лейтенант, сумел отбиться и спасти документы.

— А ваш унтер-офицер?

— О, он не дурак, подтвердит все, что скажу я.

Фельдкурьер подарил мне на память зажигалку, сел за руль и укатил, увозя с собой мое исправленное личное дело.


3

Родственники проводили корветен-капитана Вегнера только до ворот усадьбы. Сослуживцев он угостил прощальным ужином. Ему сочувствовали: отправляется из такого теплого местечка на фронт. Но Вегнер знал, что воевать ему уже не придется.

Партизаны Запашного доставили его в штаб Веденеева. Здесь мы провели вместе несколько суток. Он добросовестно пополнял мои сведения о немецком флоте, очень подробно рассказывал о себе, о своих знакомых и сослуживцах. Хотя корветен-капитан вышел, как он говорил, из этой бесперспективной войны, на душе у него было тяжело, Будущее страшило неизвестностью. После моего отъезда его отправят на крупную базу, а оттуда самолетом в Москву.

— И там расстреляют как фашиста! — сказал он полушутя.

— Вы все-таки до сих пор верите Геббельсу, герр Вегнер. Расстреливают преступников, а вы добровольно перешли к нам в бою. Может быть, хотите остаться в отряде? Вы ведь не трус.

— Нет. Не хочу убивать ни русских, ни немцев.

— А как же те двое на веранде?

— Что делать! Я должен был поменять курс. И, кроме того, мне чертовски захотелось спасти одного смелого парня.

— Спасибо, Макс, мне тоже очень хотелось спасти вас.

На том мы и расстались. Перед отъездом в Новороссийск, по решению Веденеева, мне надо было еще раз повидать Лемпа.

Мы встретились на его явочной квартире, у портного в Хлебном переулке. Лемп выполнил поручение, принес данные об Одесской абвергруппе. Жаль, конечно, что не по Новороссийску.

Из-под подкладки пиджака я извлек тысячу рейхсмарок:

— Считайте, Ферри, и прибавьте пятьсот долларов на Цюрих.

— Ваши хозяева не очень щедры, — сказал он, пряча деньги.

— Но ведь и ваши заслуги пока невелики. Следующий взнос поступит в Цюрих, когда нам станет известно, что начальник абвергруппы в Новороссийске получил ваше личное письмо, где вы очень тепло отзываетесь о некоем корветен-капитане Вегнере, который по вашему заданию подбирал русские кадры и даже участвовал в некоторых операциях.

— Откуда вы взяли это? Вегнер служит в интендантском управлении. Никогда с ним не имел дела.

— Зато мы имели. Давайте составим текст письма.

Он долго упирался:

— А если этот Вегнер провалится? Нет, надевать себе веревку на шею я не намерен. Ни за какие доллары и фунты!

— Веревка уже на вашей шее, — объяснил я, — а конец в руках у нас. Вы оказали нам некоторые услуги, и теперь возврата нет, Онест Хантер!

Лемп еще поторговался немного и обещал отправить письмо.

Я шел по знойной улице, размышляя о побуждениях двух немецких офицеров, нарушивших присягу своему фюреру. Как переплелись судьбы этих немцев, ничем не похожих друг на друга! Связующее звено — я, русский человек, советский разведчик.

Меня обогнал прохожий с тросточкой, в котелке. Моя охрана! Это далеко не излишне. Больше года я продержался в Южнобугске под разными обличьями. Сколько раз приходилось отходить, откладывать выполнение задания и даже отказываться от очень соблазнительных встреч и контактов. С каждым месяцем я становился осторожнее не потому, что больше боялся за свою жизнь. Просто стал опытнее, профессиональнее. Конечно, после операции в костеле и освобождения Голованова показываться в городе без крайней надобности мне запретили. Сейчас была именно такая крайняя необходимость. Встретиться с Лемпом не мог никто, кроме меня. Теперь я — торговец из местечка, приехал в город за товаром, заболел и вот ищу доктора.

У доктора Яблонского уже ждал Черненко. Он сказал мне, что за последние сутки через станцию прошли три эшелона с танками.

— Дивизия, а может быть, даже две. Немой Панько сумел раздобыть на вокзале газетенку. Вот она, почитай!

Под броским заголовком готическим шрифтом «RAUPE UND RAD» было напечатано помельче: «Nachrichtblatt eines Panzerkorps»*["98]. Ого! Речь идет о целом танковом корпусе!

...Выступление Геббельса. Обычное хвастовство: «Лето нашей победы». Дальше — заметки: «Львы пустыни покажут когти в русских степях», «Наши танки не боятся русской артиллерии...»

Еще в мае немцы сдали Бизерту и Тунис. Может быть, это остатки роммелевских войск? Но как их хотят использовать?

Веденеев просил быть крайне осторожным, но в разведцентре пока ничего не знают о передислокации большой массы войск. Надо выяснить все, что возможно, за оставшиеся два дня.

Я переночевал у Яблонского, а на следующее утро поступили новые сведения. Станционный сцепщик сказал Софранской, что танки необычного цвета, а желтые, вроде бы песочные. Он заметил это, когда с двух танков сняли брезент.

Песок... Пустыня! Конечно, этот корпус идет из Африки, и танки даже не успели перекрасить. Видно, очень торопятся. Почему?

Нашим людям удалось узнать, что командующий должен прибыть на машине откуда-то с запада. Я понимал, что речь идет, видимо, о командующем танковым соединением. Называли даже его фамилию. Не то Рауберг, не то Раубергер. Я пытался сопоставить эти отрывочные сведения, когда к доктору пришла еще одна «пациентка», официантка Надя из отеля «Риц». Она неплохо понимала по-немецки и не раз передавала нам разговоры, услышанные в гостинице. Волнуясь и спеша, Надя докладывала:

— Оберштурмфюрер Шоммер, который живет в двадцатом номере, уезжает совсем. Он будет служить у генерала Раухенберга.

— Кто этот генерал?

— Не знаю. Шоммер говорил своему приятелю, что генерал недолюбливает офицеров службы безопасности. Я поняла, что Шоммер этого генерала не знает и должен встретить его завтра днем где-то по дороге, а потом они вместе поедут на какую-то железнодорожную станцию. Там их будет ждать эшелон.

— Молодец, Надя! Что еще ты слышала?

— Больше ничего. Говорили о какой-то Эвелине. Она приедет из рейха, но Шоммера уже не будет. Он очень жалеет об этом.

Нападение на немецкие машины среди бела дня стало обычной операцией у украинских партизан. Но одно дело — захват фельдкурьера, и совсем другое — нападение на крупного генерала с эскортом. Об этом нечего даже и думать. Время и маршрут неизвестны. Но здесь может быть интересен совсем другой вариант. Мой план — влиться в немецкую армию под именем Бальдура — отвергнут, но, если превратиться в Бальдура хотя бы на несколько часов, можно получить интересные сведения об этом танковом корпусе. И провалить главное свое задание? А что главное? Но ведь ситуация с Вегнером не повторится. Потерять эту возможность — преступление! Надо немедленно доложить Веденееву.

Как только я вышел на улицу, снова появился «тип в котелке», Я сделал ему знак, и он вошел вслед за мной в подъезд.

Сколько нужно времени, чтобы добраться в разведцентр?

— К вечеру добрался бы. Но я не имею права вас оставить.

— На мою ответственность. Срочное дело. Прошу Веденеева назначить внеочередной сеанс радиосвязи сегодня в три ночи.

И снова милый доктор Яблонский взял свой саквояж и палку и пошел к «пациенту». В три часа ночи незнакомая девушка, которая сменила Катю на боевом посту, включит рацию.

Шифровку Веденеева мне передали утром, как только закончился комендантский час:

«Штурманку. Весьма срочно. Немедленно принять меры для выяснения состава маршрута и места назначения танкового корпуса. Доложить одновременно Леснику и Стратосфере».

«Лесник» — это сам Веденеев, а «Стратосфера» — Москва. Дело настолько важное, что ради него следует отложить все остальное, в том числе мое персональное задание.

Глава девятая В КОРЧМЕ КОЩЕЯ

Машина пивоваренного завода везла меня по Киевскому шоссе. Надо было как можно скорее найти Сергия Запашного. Никто не остановил нас. Я распрощался с шофером около хорошо знакомой корчмы. Две женщины в подоткнутых юбках размахивали квачами, покрывая известкой стены, которые не белили, должно быть, со времени царицы Екатерины. Третья терла рогожей залитый водой пол. Кощей возвышался за своей стойкой, как в осажденной крепости.

— Почему такой аврал?

— Не нравится — проваливай дальше! — ответил он, как всегда, кратко и энергично.

Только когда мы остались одни, я узнал причину аврала.

— Генеральская уборка, — важно заявил шинкарь.

— Ты хотел сказать — генеральная?

— Именно генеральская. Вчера тут был офицер, видать из СД, велел, чтобы все сверкало, как на пасху. Сегодня заедет по дороге важный генерал. Тот офицер будет его ждать. Уже индюк жарится.

Неужели Раухенберг? Но он должен приехать с запада, значит, по Львовскому шоссе. Впрочем, маршрут могли изменить.

Я попросил Кощея описать наружность офицера и тут же получил вполне определенный портрет Бальдура:

— Высокий такой, белявый, складный мужик, лет на двадцать пять, глазищи большие, светлые. Над левой бровью шрамик.

— Запашный уже знает?

— Послал к нему пацана. Далеко...

— Почему ушли?

— Было дело. В прошлую пятницу Запашный спалил усадьбу Фрауенхайма. Искали там предателя какого-то. Шуму — на всю округу. Потом Запашный увел отряд верхами за Буг, в Черный лес.

— А предателя поймали?

— Сбежал, паскуда.

Понятно. Была бы цела усадьба Фрауенхайма, генерал, возможно, заехал бы туда. Теперь Бальдур избрал эту корчму. Если люди Запашного явятся своевременно, можно успеть захватить Бальдура. А если не явятся? Вдвоем с шинкарем ничего не сделаем.

— Кощей, я остаюсь. Где у тебя оружие?

— В льоху. В огуречной дижке*["99]. Только пусть эти бабы уйдут.

В этот момент в шинок заглянул какой-то человек в низко надвинутом на глаза бриле. Я не успел разглядеть его лица, потому что он тут же скрылся за дверью, наверно, увидел, что в шинке большая уборка, и пошел себе дальше.

— Лазют тут всякие! — буркнул Кощей. Он повел меня через двор в клуню и спрятал на сеновале. — Отдыхай пока. Принесу тебе автомат.

От сена шел крепкий дух. Жара сгущалась. Даже соломенная крыша не спасала от июньского зноя. Кощея не было. Видно, задержались те бабы. Давно уже не приходилось мне прятаться вот так, безоружным. Но я изображал торговца из местечка и пистолет оставил у Софранской в фибровом чемодане Вегнера вместе с полным обмундированием офицера кригсмарине.

Через слуховое окошечко я видел светлый ствол орехового дерева и его широкие листья. Даже в жару они остаются яркими и свежими. Пес высунул голову из будки, вывалил язык. Ему тоже жарко. Дверь корчмы, выходившая во двор, была распахнута, но Кощей все не шел. А Бальдур мог приехать в любой момент.

Парадная дверь корчмы не была видна мне. Но дорога в обе стороны от дома хорошо просматривалась. Я вздохнул с облегчением, когда ушли наконец уборщицы. И тут же у самой корчмы промелькнул соломенный бриль. Кто-то вошел. Почему-то я его раньше не заметил на дороге? Не в кустах же он сидел?

Пыль на шоссе. Едут! А партизан нет. Еще издали я узнал Бальдура. Он был в летней соломенно-желтой форме войск СС, как и те, что сидели сзади. Всего, считая шофера, семь человек.

Конец! Операция провалилась. И неудивительно. Слишком мало было времени для подготовки. Но кому это интересно? Москве нужны сведения о танковом корпусе. Как добыть их?

Из шинка во двор вывалилась вся команда эсэсовцев. Трое быстро обежали вокруг клуни. Человек в бриле закричал Бальдуру:

— Осторожней, господин офицер! Он, наверно, вооружен!

Подлюга — Присудок!! Вот где он! Я виноват. Сам спас его от партизанской пули.

Автоматная очередь прошла по кровле. Посыпалась соломенная труха. Всем телом вжался в толстый слой пыли на потолке. Подполз к краю, раздвинул солому. Так и есть: клуня окружена!

Снизу кричали:

— Партизан, спускайс! Шнель!

Я мечтал о пуле, об одной-единственной пуле, чтобы пустить ее в свою дурную башку. Но и этого мне не дано!..

— Er ist scheinbar waffenlos*["100], — сказал Бальдур своим.

— Scheint keiner da zu sein!*["101] — ответил унтершарфюрер.

— Ты — подонок! — закричал Бальдур на Присудка. — Если соврал, прикажу вырезать язык! Полезай на чердак! Тащи его оттуда!

И он полез, наверно, под пистолетом. Заскрипела приставная лестница. Я встал у люка. Появилась голова в соломенном бриле.

— Послушай, ты, слезай, — лепетал он, не видя меня и давясь от страха. — Хуже будет!

Но мне уже не могло быть хуже. С размаху я ударил ногой изо всех сил. Присудок рухнул вниз. Никогда я не думал, что человек способен так выть. Вой перешел в неясное бормотание. И я снова услышал голос Бальдура:

— Hab ja gesagt — ist waffenlos! Bei lebendigem nehmen!*["102]

Через несколько минут я лежал на земляном полу клуни, связанный по рукам и ногам. Меня не били, только раз стукнули прикладом, когда связывали. Бальдур стоял надо мной, расставив ноги, точно в той же позе, как на водной станции после нашего заплыва. Он демонстративно говорил со мной только по-русски:

— Как дела, герр хауптштурмфюрер? Интересно, что сказал бы Лемп при виде этой картинки? Тебя, естественно, повесят, но если не хочешь лишних мучений, говори, где твои сообщники.

Он был уверен, что я не один. Я не стал отвечать.

— Молчишь? Раньше ты был разговорчивее. Но мы еще побеседуем с тобой.

Он вышел наружу, оставив одного эсэсовца стеречь меня. Присудок лежал тут же. Он то стонал, то впадал в беспамятство. Бальдур распоряжался во дворе. Теперь он вспомнил о Кощее, но того и след простыл.

Как угнетает солнечная тишина! Машин не слышно на шоссе, и птицы замолчали. Только листья чуть шелестят в знойном мареве...

Я вдруг подумал, что смерть сейчас не пугает меня. Надо же когда-нибудь! Только вот этот танковый корпус... Куда он идет? Зачем? Этого я уже не узнаю... Из двери пышет как из печки. А тут не жарко. Только болит разбитая скула. И пить хочется, но не так мучительно, как в шепетовской комендатуре. Я тогда старался думать об Анни, чтобы забыть о воде... Теперь мысль об Анни, явившись, уже не оставляет меня. Я открываю глаза, и с темного потолка на меня смотрит Анни. Вот ее широкий ясный лоб и четкие брови. Губы улыбаются. Как хорошо я вижу твое лицо, Анни!

Ветерок повеял. Оказывается, запахи тоже бывают печальными. Горький запах... Это пахнут твои руки или, может быть, листья ореха? У этого дерева гладкая, прохладная кожа. Если бы прикоснуться к ней щекой... Ты пахнешь листьями ореха, Анни?..

Я всматриваюсь до боли в ее лицо на потолке, зыбкое, как отражение в воде. Мне хочется услышать голос, и я слышу его. Сейчас мне можно все. И скользит, мерцает светлая мелодия. А слова? «Entbehren sollst du! Sollst entbehren!»*["103]

Почему я должен отказаться? Хочу жить! Хочу купаться в реке! Хочу видеть солнце, а не блики на потолке сарая. И нет Анни! Полутемная клуня, прелая солома и немец в соломенно-желтой форме. Он задремал на ящике из-под пива. Поставил между колен автомат. Даже подползти к нему я не могу. Я ничего не могу — только мыслить. Но пока мыслю, линия фронта проходит через дверь этого сарая, через мое сердце, раз оно еще бьется.

Я закрыл глаза, сжал веки... И грянул гром. Гром среди ясного неба, как тогда, когда отец скомандовал: «Все — от моста!.. Взрыв!» Потому что это был действительно взрыв. За ним — второй, третий, и сливающийся перестук автоматов. Мой сторож вскочил и упал, не вскрикнув, на пороге клуни. А там, в корчме, грохотали выстрелы, рвались гранаты. Пыль встала во дворе золотым туманом, и из него появились двое. Нож полоснул по веревкам.

— Алешка! Живой! Держи! — Голованов сунул мне в руки автомат убитого.

Кощей помог подняться. Вдруг он насторожился. Ржавая солома шевелилась. Там копошился человек. Кощей вытянул его за ногу, безразлично спросил:

— А, це ти?

Он поднял в углу лом и с выдохом ударил вниз, как скалывают лед. Потом вышел вслед за мной. Двор был полон народа. Партизаны окружили горящую корчму. Прозрачные в солнечном свете языки пламени скользили по стекам. Бурые клубы поднимались над кровлей. Запашный, еще разгоряченный боем, кинулся ко мне:

— А що, таки вчасно поспіли, хай йому грець!

Он был совсем таким, как тогда, на льдине, только золотой чуб стал тусклым от седины и гари.

— Сколько немцев было? — спросил Сергий у шинкаря.

— Семеро.

— Один — тут, унтер — в комopi, — деловито считал Сергий, — шофер — під машиною, ще один — в клуні…

Партизаны выволокли из горящей корчмы еще двоих эсэсовцев в дымящейся одежде. Голованов бросился прыжком на одного из них, схватил за глотку:

— Шоммер!

Мы с трудом оттащили его от Бальдура.

— Это ж Шоммер... — хрипел Голованов, — ...который Катю замучил.

Я подошел к Бальдуру:

— Раздевайся!

Он презрительно посмотрел на меня, сказал сквозь зубы:

— Жаль, что я тебя сразу не расстрелял.

— Раздевайся, говорят тебе!

Партизаны уже стаскивали с него мундир. В любой момент мог появиться генерал со своей свитой. Запашный выставил на дороге дозоры. Чижик вывел немецкую машину, за ворота. Голованов, поостыв, надевал эсэсовскую форму. Бальдур, в одних трусах, сидел на земле. Взгляд его остановился. Он был потрясен.

Запашный взял офицерскую книжку Бальдура, мазанул закопченным пальцем по фотографии, потом вытащил пистолет и прострелил книжку как раз в том месте, где была наклеена фотография:

— Зараз — добре! А ну, хлопці, хто без діла — усі у ліс! — Он обернулся к шинкарю: — Що, Кощей, сгоріла твоя комерція?

Кощей захохотал оглушительно, как его предки-запорожцы:

— До біса той шинок! Набридло як гірка редька. Теперь я такий партизан, як усі!

Издалека донесся переливчатый свист. Едут! Я подошел к Бальдуру. Мне хотелось еще раз посмотреть на него. Этот человек сделал очень много зла, но он не был моим личным врагом. Он был просто фашист, подлежащий истреблению.

— Тебе не будут загонять иголки под ногти, — сказал я ему. — Просто расстреляют. А Раухенберга вместо тебя встречу я.

Глава десятая ЭШЕЛОНЫ ИДУТ НА ВОРОЖБУ

1

— Что у вас за вид, герр Шоммер? — спросил генерал, возвращая мне предписание Бальдура.

— Разрешите доложить, эксцеленц! Только что выдержал бой с целой оравой большевистских бандитов.

— Вот здесь?

— Точно так. Они проведали, что вы будете проезжать, и организовали засаду. Пришлось принять бой. Потерял двух человек.

Я стоял вытянувшись у дверки семиместного «даймлера». За спиной догорала корчма. Поодаль тихо пофыркивал «фольксваген». В нем сидели мои «эсэсовцы» — Чижик, Голованов и еще двое.

Раухенберг с любопытством рассматривал меня. Он был стар, и длительная поездка, вероятно, утомила его. Чем-то он напоминал нашего Кощея, только Кощей напускал на себя мрачность, а генерал старался ее скрыть. Бледные глаза под коричневыми веками и сухие губы изобразили подобие улыбки:

— Что ж, похвально, молодой человек... Особенно для офицера службы безопасности. Это лучше всяких рекомендаций.

Солнце стояло еще высоко. Всем было жарко, но на костистом лице генерала не блестело ни капельки пота. Он весь был матово-бронзовый, как его потемневшие плетеные погоны.

— Я прошу разрешения немедленно тронуться. В любой момент нас могут обстрелять. Эти бандиты...

— Меня больше интересует обед, — перебил генерал. — Разве теперь пост? Или встреча с партизанами отбила у вас аппетит?

— Прошу прощения, обед сгорел вместе с этой корчмой. Я осмелюсь предложить легкий завтрак: русская икра, датский сыр, французский коньяк. Только не здесь, С этой минуты я отвечаю за вашу жизнь, эксцеленц.

— В таком случае — марш! — снова посуровел Раухенберг. — Поужинаем в эшелоне.

Я поехал впереди, за мной машина генерала. Бронетранспортер замыкал маленькую колонну. Скрылся за кронами дубов старый придорожный крест. Немало завоевателей провожал он, сперва на восток, а потом — обязательно — на запад.

У мостика я увидел солдата в обгорелой куртке. Машина шла медленно. Я тут же узнал эсэсовца, который свалил меня на чердаке клуни ударом приклада.

— Чижик, гляди, седьмой! Вот этого недосчитался Запашный.

Он узнал меня слишком поздно, этот сбежавший эсэсовец, который добирался в город пешком, и до смерти обрадовался немецкой машине. А в машине ехала его смерть.

— Передашь привет твоему Шоммеру, — сказал Голованов, вскидывая автомат. — Это семьдесят третий. За Катю.

Ребята вынули из кармана соломенно-желтого мундира документы и сбросили труп в реку. Эта встреча оказалась кстати.

— Товарищи, у кого есть какой-нибудь советский документ?

Один из партизан протянул мне свой паспорт. «Даймлер» обогнал нас и остановился. Я подбежал к машине.

— Эксцеленц, это партизанский наблюдатель. Они часто переодеваются в нашу форму. Прошу посмотреть на его документ.

Генерал взял паспорт кончиками сухих пальцев:

— Какие из этого выводы, мой доблестный Арминий*["104]?

— Возможно нападение. При обстреле умоляю не останавливаться. А еще лучше, если бы вы, эксцеленц, пересели в бронетранспортер.

Он опустил углы губ:

— Вы забываетесь, оберштурмфюрер! Я солдат, а не тыловой каратель. И потом, там очень жарко...

Через несколько километров нас обстреляли из леса. Бронетранспортер открыл огонь по деревьям и кустам. Мы тоже остановились и начали стрелять из пулемета.

Потом Чижик остался в машине, а я повел троих партизан в атаку на воображаемого врага. Когда шоссе скрылось за деревьями, один из моих свистнул в четыре пальца. Через минуту из орешника появился партизанский связной. Я сказал ему:

— Пока все нормально. Пусть Запашный немедленно пошлет к Веденееву. С завтрашнего дня прошу сеансы связи два раза в сутки. И еще! Прошу достать для меня точно такую форму, как на мне. Только новенькую. Пусть передадут Софранской.

Я пошел назад. Цепочка солдат уже входила в лес. Хотя стоял еще светлый день, лейтенант нервничал:

— Прошу вас, герр оберштурмфюрер, скорей назад! Генерал остался с врачом один. Он погнал всю охрану вслед за вами.

— Вы, кажется, действительно смелый человек, несмотря на вашу форму, — сказал Раухенберг, когда мы возвратились.

К станции Меринка подъехали уже в темноте. Перед зданием вокзала, едва освещенным синими лампочками, стоял эшелон — платформы с танками и классные вагоны. Сколько же нужно таких длиннющих эшелонов, чтобы перевезти танковый корпус? Куда его везут?

Генерала встречал весь штаб. Надо было прощаться с друзьями. Увидимся ли? Мне очень хотелось обнять Васю Голованова, который, вытянувшись, стоял передо мной в форме эсэсовского унтера. Еле слышно я сказал ему:

— До свидания, друг. Не лезь на рожон. Нам еще нужно пройтись по Примбулю в белых мичманках и выпить за победу в ресторане «Волна».


2

Генерал Раухенберг оказал мне высокую честь приглашением на ужин в вагон-салон. Вероятно, ему казалось забавным, что я сяду за стол в изодранном, обгорелом обмундировании. Выручил адъютант. Он дал мне свой мундир, слишком широкий и короткий. В салоне меня встретили недоуменными взглядами. Раухенберг, не изменяя своей обычной манере, представил:

— Герр Шоммер — гордость тыловых войск и гроза партизан. У него масса достоинств, в том числе ящик «мартеля».

Коньяк и икра из машины Бальдура попали по назначению — на стол командующего. За этим столом, кроме него самого, сидели еще два генерала и полдюжины старших офицеров. Раухенберг сразу определил мое положение. Он попросил контрразведчика Траумера оставить меня пока при своей особе. Рыхлый, нескладный полковник Траумер поспешил согласиться, вытирая салфеткой рот, а заодно и шею. Он не отличался хорошими манерами и наливал коньяк куда попало, то в цветной бокал для вина, то в фужер.

Ночь была душной. Несмотря на это, все, за исключением Раухенберга, пили много. В разговоре упоминались Эль-Аламейна, линия Марет, Сфакс, Бизерта. Раухенберг командовал в Триполитании танковой дивизией. Он уехал в рейх еще в апреле, до взятия союзниками Туниса, а сейчас возвратился в тот же корпус командующим. Он мало говорил за столом, но из отдельных его замечаний можно было понять, что в предстоящем сражении генерал видит единственную возможность спасти положение на фронтах.

Щеголеватый полковник из абвера поинтересовался, не знаю ли я в Южнобугске некоего Лемпа.

— Конечно, герр оберст. Мы никогда не были приятелями, но я отдаю должное заслугам майора, как начальника абвергруппы.

— Каналья ваш Лемп, — сказал полковник. — Эта бестия здесь, в тылу, обскачет нас всех.

Когда подали кофе, адъютант доложил, что одна из дивизий отбыла из Дебрецена на Черновицы. Раухенберг отодвинул чашку и вышел в соседнее купе — рабочий кабинет. Несколько человек последовало за ним. Меня не звали, и я остановился у окна. Вдали темнело чудом уцелевшее здание вокзала. На эту самую станцию я приехал из Румынии в товарном вагоне.

Только по вызову генерала я пошел в кабинет.

— Входите, Шоммер, — сказал Раухенберг. — В лесу вы смелее.

Одного взгляда на карту, висевшую на переборке, было достаточно, чтобы понять: эшелоны корпуса — с запада и с юга — идут через Ворожбу в район Курска. Линия фронта советских войск врезалась широким выступом в территорию, занятую немцами. Очевидно, именно тут противник наметил фланговые удары. И наше командование, конечно, предвидит такую возможность. Но известны ли нашим сроки немецкого наступления? Судя по торопливости немцев, оно начнется очень скоро. Может быть, ждут именно этот танковый корпус.

Раухенберг был чем-то недоволен. Он спросил начальника штаба:

— Вы гарантируете прибытие этого эшелона в Во-рож-бу (ему с трудом давалось это слово) через тридцать часов?

— Так точно. По графику движения, послезавтра в три утра пройдет Ворожбу эшелон 2906. Мы проследуем в три сорок пять, а еще через пятьдесят минут пройдет эшелон 2908. По плану оберкомандо вермахта...*["105]

Раухенберг перебил его:

— Наша болезнь — фетишизация планов с красивыми названиями, например «Зимняя гроза», но русские вносят свои поправки.

Никто не посмел возразить ему. Я подумал, что Сталинград и битва при Эль-Аламейне, в которой принимал участие Раухенберг, научили его сомнению в непогрешимости планов оберкомандо.

Послезавтра на рассвете у Ворожбы при любой задержке может создаться нежелательная для немцев концентрация составов с танками. Но немцы, как говорил Веденеев, аккуратисты. Вряд ли они допустят такую оплошность. Эшелоны пройдут Ворожбу, через сотню километров разгрузятся где-то в лесах, а потом танковые дивизии ударят во фланг наших войск, если об этом не узнает своевременно Советское командование.

Эшелон тронулся. Раухенберг буркнул:

— Наконец-то!

— В четыре часа будем в Южнобугске, — сказал начальник штаба.

— И простоим до вечера, — проворчал Раухенберг.

— К сожалению, эксцеленц, — ответил начштаба, — график спланирован так, чтобы возможно меньше двигаться в дневное время.

— Его составляли вы, — сказал Раухенберг. — Мы уже оценили вашу осторожность в Африке, когда танки подошли к линии Марет с опозданием на сутки. Примите меры для сокращения стоянки.

Вероятно, я выбрал неподходящее время, чтобы попросить разрешения отлучиться в Южнобугске за новым обмундированием.

— И повидать какую-нибудь даму? — ехидно спросил командующий.

— Вы видите насквозь, эксцеленц, но главное — обмундирование.

Раухенберг угадал. Мне необходимо было повидать именно женщину. Мы прибыли в Южнобугск на рассвете, а в восемь часов я уже завтракал в офицерской столовой на вокзале. Софранская сама подала мне кофе. Вместе с чаевыми она получила записку: маршрут эшелонов и время прибытия на станцию Ворожба.

— Ваш чемодан здесь, у меня, — шепнула Дарья Денисовна, — а летняя форма СС будет через час.

— Добро. Через два часа — здесь.

Конечно, я не собирался ехать с Раухенбергом на фронт. Связи с Центром у меня не будет, даже если удастся продержаться некоторое время под именем Шоммера. Я решил остаться в эшелоне до его отправления, чтобы попробовать узнать количество боевых машин и время их выхода на рубеж сосредоточения. Потом, не появляясь в городе, сяду на первый же поезд, идущий на юг, и в качестве корветен-капитана Вегнера приступлю к выполнению моей главной задачи. Ее никто не отменял. Явки в Новороссийске указаны, а личное дело, наверно, уже там.

Эти планы нарушил начальник контрразведки. Я не смог прийти к Софранской через два часа, потому что полковник Траумер вызвал меня к себе, и, хотя разговор шел в непринужденной форме, было ясно, что это проверка.

Траумер уже успел связаться с южнобугским отделом службы безопасности. Он сказал, что обо мне сложилось наилучшее мнение, и вдруг огорошил неожиданным вопросом: знаю ли я об исчезновении машины, на которой приехал в Меринку.

— Как? Пропала?! Там были отличные люди. Боюсь, машину перехватили партизаны на обратном пути.

После этого разговора надо было уходить отсюда немедленно. Я вышел на перрон. Платформы, товарные вагоны... Обойду поезд с хвоста — и прощайте эксцеленц!

Погрузка снарядов заканчивалась. Раухенберг торопится. Эшелон уйдет раньше назначенного срока.

Сзади послышались торопливые шаги. Меня догонял адъютант:

— Герр оберштурмфюрер!

Может быть, он следит за мной? Сейчас нужны выдержка и полное спокойствие. Я остановился.

— Вас хочет видеть шикарная дама, — сказал он.

— Кто она такая?

— Не знаю. Важная особа. Ее провожал комендант станции.

К нам шла по перрону высокая блондинка в белом костюме, с букетом роз. Эта девушка с розами показалась мне страшнее целого батальона эсэсовцев. Эвелина фон Драам! Официантка Надя говорила, что она должна приехать. Успела все-таки!

Эвелина приближалась. Я пошел ей навстречу:

— Добрый день, фройляйн фон Драам!

— Простите, не припоминаю...

— Друг вашего жениха, — сказал я очень тихо и, почтительно взяв ее под руку, повел в сторону от офицеров. — Бальдур поехал в город. Он будет ждать вас в отеле «Риц».

— Ничего не понимаю! В отеле еще вчера я узнала, что он уехал. Позвонила на службу — послали сюда, на вокзал, а тут указали в ту сторону, где стояли вы!

— Все верно. Бальдур встретил вчера генерала и с эшелоном приехал сюда. Выяснилось, что поезд задерживается, и он...

— Решил уехать в город? Вы что-то путаете!

Я стоял на своем:

— Фройляйн, не теряйте времени. Бальдуру хотелось провести с вами время в отеле, а не тут, среди солдатни. И я его отлично понимаю. Он поехал обеспечить номер и заказать обед.

Она наконец улыбнулась:

— Благодарю вас. Сейчас снова позвоню в отель.

Я поцеловал ей руку и получил белую розу из букета.

— Простите, фройляйн, не могу проводить вас. Служба!

Эвелина пошла к станционному бараку, а оттуда уже бежала ко мне девушка-судомойка. Она несла знакомый фибровый чемодан. Вероятно, Софранская подумала, что я не могу вырваться, и послала мне форму СС вместе с вещами Вегнера. Это была серьезная ошибка, потому что у меня оставалось всего несколько минут, пока Эвелина говорит по телефону.

— Ваши вещи, господин офицер! — Запыхавшаяся девушка поставила передо мной чемодан, а в конце перрона появился комендант станции, который безусловно знал Бальдура в лицо.

Вместе с ним шел начальник штаба Раухенберга.

Я пошел в обратную сторону и снова столкнулся с адъютантом, устроившим мне свидание с Эвелиной. Он хитро подмигнул мне:

— Почему она покинула вас и унесла с собой букет?

— Узнала об одной интрижке. Потом расскажу.

— Непременно! За рюмкой коньяка. Эй, ты! — окликнул он солдата. — Отнеси чемодан оберштурмфюрера в четвертый вагон! — Услужливый адъютант вырвал чемодан у меня из рук и отдал его солдату: — Побыстрей! Мы скоро тронемся. Четвертый вагон.

Солдат унес чемодан, а мне пришлось идти за солдатом, вернее, за вещами и документами Вегнера, чтобы они не уехали на станцию Ворожба.

В купе я надел новенькую летнюю форму СС, достал из чемодана документы Вегнера и пошел по вагонам к хвосту поезда.

Легкий толчок. Это прицепили паровоз. Офицеры уже поднимались в вагоны. Я оттолкнул одного из них:

— Прошу извинить! — спрыгнул с подножки и неторопливо пошел.

Вслед за мной соскочил лейтенант из штаба:

— Герр оберштурмфюрер, вас вызывает командующий!

Пришлось идти в вагон Раухенберга. Времени уже не оставалось.

— Прошу разрешения войти, эксцеленц.

— Послушайте, — сказал генерал, — говорят, вы поссорились с вашей невестой.

Эшелон вздрогнул. Вагоны и платформы передали друг другу толчок. Два паровоза с трудом тронули с места тяжелый состав. Люди на перроне, столбы, станционные бараки поплыли за стеклами. Из дверей барака вышла на перрон Эвелина. Она увидела меня в окне вагона и в отчаянии махнула рукой. Букет упал на землю.

— Эксцеленц, смею вас заверить, что у нас наилучшие отношения. Просто она огорчена моим отъездом.

— А все-таки у вас какое-то недоразумение, — заметил Раухенберг. — Может быть, поэтому вы так стремитесь на фронт?

Я поклонился, отдавая дань его проницательности. Когда я выходил из купе, генерал крикнул вдогонку:

— Приходите ужинать, Шоммер, и захватите бутылку «мартеля».

Поезд набирал скорость. Скрылась за лесом верхушка башни — давние детские мечты и недавние бои в родном городе.


3

Час за часом, без остановок эшелон подминал под себя километры пути. А впереди и сзади шли такие же эшелоны, груженные тысячами тонн брони и надеждами немецкого командования на успешное наступление.

За сгоревшими полустанками, за разрушенными домами вставали июньские леса, разворачивались поля и луга. Скорее, скорее... Они спешат, и я спешу. Мне нужно как можно скорее отделаться от этого грохочущего потока немецкого железа.

В купе — звон рюмок, дым сигарет, разгоряченные зноем и вином чужие лица. Я тоже пью коньяк, рассказываю анекдот, швыряю бутылку в окно.

Полковник Траумер любезен, насколько это для него возможно. Но за этой любезностью — профессиональная цепкость. Покровительство генерала новому офицеру только усиливает эту цепкость. Траумер наблюдает за всеми, даже за генералом.

— Разрешите идти, герр оберст?

— Да, отдыхайте. На фронте будет много работы.

Солнце садится, а в поезде все равно душно. Паровозная копоть летит в окно. Леса темнеют. Бледнеет закат. Ночь. Задраены окна. Пыльный плафон освещает руки, ноги, серо-зеленые мундиры на вешалках. Все уже улеглись. Кто-то просит:

— Выключите свет!

— Что ты? С ума сошел? Пусть горит.

— Черт! Здесь есть клопы!

Медленнее речь, быстрее перестук колес. Раздетые до трусов, все засыпают, полуоткрыв рты, дышащие перегаром. Я один не сплю. Лежа на верхней полке, отодвигаю штору. За ней — мрак.

Неужели так и не будет остановки? Двери перекрыты. Выбить стекло в уборной? Скорость — не меньше семидесяти. А когда с плотником и Левоном прыгали через пролом в полу? Тогда я обязан был рисковать. Теперь — не могу. Какая длинная ночь...

На рассвете резкий толчок разбудил всех.

— Почему стоим?

— Это уже Ворожба?

— Какая, ко всем чертям, Ворожба! Мост взорван!

— Когда?

— Говорят, час назад.

Наш эшелон почти вплотную уперся в 2906-й, который шел впереди. Скоро подоспеет 2908-й. За окном — бледные пятна ручных фонарей. Голоса:

— Никому не вылезать! В вагоны!

Мы пошли в штабной вагон. Кто-то говорит, что будем разгружаться тут. До Ворожбы — восемь километров.

— Глупости! Куда вы будете спускать танки? Под откос?

— Все — по вагонам!

Вернулись в купе. Из-за дальней линии леса в розовом разливе показался край солнца. И тут внезапно хором загудели паровозы. С востока шли самолеты. Уже слышен был гул моторов. Застучали зенитки. Люди бросились вон из вагонов.

Самолеты! Мои самолеты! Мои бомбы!

Все немцы выбежали из купе. От близкого разрыва вагон качнуло, как на волнах. Еще разрыв! Я уже не слышал ничего. Ослепительно сверкнуло. Потолок обрушился на меня, дым застлал глаза.

«Сыпьте им, хлопцы! Сыпьте!!!»

Сколько времени я был без сознания? Минуты или секунды?

Резкий ожог заставил вскочить. Эсэсовская форма горела на мне. Срывая сапоги и брюки, почувствовал под ногами хруст стекла и понял: вагон лежит на боку, а я стою на окне. Диванная обшивка, шторы, краска — все горело. Я ощупал в кармане трусов бумажник с документами. А чемодан? Где он?

Чужие чемоданы лезли мне в руки. Моего не было. Уже отчаявшись найти его, хотел выбраться из купе и споткнулся о какой-то предмет. Задыхаясь в дыму и ничего не видя, попытался откинуть препятствие и ощупью узнал чемодан Вегнера по длинным, узким замкам.

Полки стояли вертикально. Добравшись до окна, которое оказалось теперь как бы на потолке, я высадил его чемоданом, в трусах и кителе выбрался наверх. Стоя на борту вагона, сквозь дым увидел наш разорванный, горящий эшелон. Два состава — впереди и сзади — тоже горели. Поодаль, на параллельном пути, стоял пассажирский поезд. Несколько трупов валялись среди сброшенных взрывной волной танков. И нигде — ни души!

Я не видел живых людей. Все они убежали подальше от поезда и прячутся в канавах и во ржи. Вдали опять слышался гул самолетов. Новая волна!

Я не стал больше испытывать на себе силу советского оружия. Обдирая кожу о крышу вагона, с чемоданом в руках, спустился на насыпь, потом в канаву. Снова захлопали зенитки. Я погрузился в густую траву луговины и только здесь увидел множество немцев, прижимающихся к земле, живых, и мертвых, и раненых. Из свежей воронки, которая еще дымилась, поднялась голова:

— Шоммер! Куда вы? Ложитесь! — Это мой «приятель»-адъютант.

Наверно, и Раухенберг рядом. То-то удивится, увидев, как храбрый Шоммер драпает в одних трусах да еще волочит чемодан. Теперь это не имеет никакого значения.

В ложбинке, среди острой густой осоки, я перевел дыхание. Вокруг — никого. Нужно добираться к тому пассажирскому поезду. Если только не погибну от наших бомб, сейчас начнется новая биография корветен-капитана Вегнера.

Я надел флотские брюки, рубашку и черную тужурку, зашнуровал блестящие ботинки. Потом поднялся из своего укрытия и увидел поезд в двадцати шагах. От него навстречу мне, пригнувшись, скакали по шпалам солдаты, железнодорожники, мешочники.

Гул моторов заполнил все пространство от рельсов до облаков. Самолеты шли низко, боевым курсом на этот поезд. Из головного самолета черными комочками вывалились, бомбы. Последнее, что я видел, были красные звезды на плоскостях...

Ураган подхватил меня, и в беззвучном мраке только красные звезды искрами проносились на шлемах кавалеристов. Жаркое дыхание вытянутых в струну коней обдало меня. Разрывов я уже не слышал.

Глава одиннадцатая КАМЕННЫЙ ГОРОД ДРЕЗДЕН

1

— Кохер! Смените тампон!

Обрывки непонятных слов. Клочья фраз. Густая красная мгла, и сквозь нее — свет. Я лежал на дне красного моря. На поверхности скользили тени, то открывая, то заслоняя источник света. И звук — глухой, ритмичный стук.

Резкий, повелительный голос:

— Зажмите сосуд! Быстрее, черт вас возьми!

Говорили по-немецки. Сознание шло ко мне толчками вместе с болью. Чем острее боль, тем оформленнее мысль. Я услышал собственный стон, будто он донесся издалека.

— Держите его крепче! Он приходит в себя.

Отхлынула красная мгла из-под век. Надо мной — яркий рефлектор, а выше — полукруглый потолок вагона. Лицо под марлевой маской приблизилось ко мне. Видны одни глаза.

— Терпите! Будет больно!

Сейчас я уже мог терпеть. Но что я сказал раньше! Бой продолжался. И мучительнее боли был вопрос: «Что я сказал?»

Потом реальность начала уходить. Боль стала невыносимой. Я тонул в ней, и снова надвигалась красная мгла.

Когда сознание вернулось, я попытался пошевелить рукой — и не смог. Но мысли уже были связными. Санитарный поезд увозил меня в неизвестном направлении от станции Ворожба, где наши разбомбили три эшелона с танками. Плотная, пропитанная удушливыми испарениями жара стояла в вагоне. Теперь уже не было рефлектора. Желтые полки, белые бинты вокруг. Вибрирует, покачивается вагон, стонет раненый надо мной. Окно открыто, но все равно жарко. И надо работать!

Я работал. Сквозь жар и боль вспоминал все, что говорил мне Вегнер, потому что я Вегнер, и никто иной. И даже в бреду я должен видеть гавань в Триполи, а не Севастопольскую бухту.

Сколько дней прошло? Время от времени кто-то брал мою руку, и я чувствовал легкий укол. А потом я увидел небо, спину и руки человека, который держал ручки носилок. Рядом со мной положили мой пистолет и форму, свернутую узлом.

В госпитале под Гомелем я пробыл около месяца. Опять операционная, перевязки, во время которых от боли мутилось в глазах. В палате было почти так же тесно, как в вагоне, и еще более жарко. Я искал знакомые лица и не находил их. Потом понял из разговоров: в первую очередь подбирали раненых с эшелонов, а меня взяли только к вечеру, когда прибыл третий санитарный поезд. В него сносили раненых из того пассажирского состава, к которому я бежал во время бомбежки.

Однажды я услышал разговор над своей койкой:

— Этот — практически безнадежен, герр оберст. Осколочное ранение легкого. Удивительно, как он дотянул до сих пор.

— Значит, в барак? — спросила женщина.

— Нет, нет! — сказал оберст. Под небрежно наброшенным халатом виднелся пехотный мундир. — Вы меня слышите, герр Вегнер?

Я собрал все силы, чтобы ответить как можно четче:

— Вас слышу, герр оберст, и умирать не собираюсь. Мне нужно еще повоевать.

— Вы видите? — сказал оберст. — Вот ответ настоящего немца. Это заслуженный офицер кригсмарине, судя по его крестам и отметкам в офицерской книжке. Такие люди — наш золотой фонд. Эвакуировать в рейх! Где вы предпочитаете лечиться, мой друг? В Пруссии, в Баварии? Может быть, у вас есть пожелания?

Все немецкие города были для меня одинаковы. Я вспомнил рассказы Анни о Дрездене. Может быть, там разыщу ее друзей. На это мало надежды, но все же...

— Благодарю за заботу, — сказал я. — У меня нет родных, но я предпочел бы Дрезден.

Так я попал в Саксонию. Госпиталь размещался в большом загородном доме, километрах в пятидесяти от Дрездена. Здесь все было иначе. В просторной палате стены спокойного светло-бежевого цвета. Сквозь огромное, цельного стекла окно видна Эльба, причудливые скалы на берегу и сосны.

Германия! Немецкая река, немецкие сосны, немецкие врачи. Все — только немецкое. И я сам — заслуженный офицер кригсмарине, которого изо всех сил стараются поставить на ноги.

Снова сделали операцию. Профессор похвалил меня;

— Вы мужественный человек, герр Вегнер.

Жилистая монашка положила на койку Евангелие:

— Это вам поможет, сын мой!

— Бог да вознаградит вас, — ответил я смиренно, — но мне еще лучше помогла бы книга «Майн кампф».

Профессор посмотрел на меня не так дружелюбно, как раньше. Когда он отходил от койки, послышалось слово «фанатик».

Несколько раз мне переливали кровь. Я спросил монашку:

— Милостивая фрау, чья это кровь течет теперь в моих жилах?

Монашка смутилась:

— Видите ли, кровь обезличена. Мы не знаем доноров.

— Как жаль! Я продиктовал бы благодарственное письмо!

Она все-таки придумала ответ:

— Вы можете считать, что это кровь всего немецкого народа.

— Врет эта святая метла! — сказал сосед по палате. — Кровь берут у военнопленных и еще у детей в восточных областях. Так что в ваших жилах течет теперь русская кровь!

Все-таки монашке пришлось писать письмо. Под мою диктовку она выводила колючие готические буквы: «Дорогая сестра Гильда...» Письмо было адресовано в Королёвку, сестре Вегнера. Я просил ее во имя будущей победы нашего оружия прислать мне украинского сала, комплект обмундирования, оставленный в усадьбе, и ее сестринское благословение.

Двое соседей по палате — летчик-ас и штабист-подполковник, потерявший ногу на Ленинградском фронте, — улыбались, слушая это послание. Они не понимали, что мне нужно не благословение и даже не сало, а ответное письмо, которое еще раз подтвердит мою личность, как корветен-капитана Вегнера.

— Вам это сало, надеюсь, поможет, — сказал летчик, — а нашему оружию вряд ли.

Теперь даже в рейхе все чаще говорили о поражении. Ни для кого не был секретом разгром немцев на Курской дуге.

— Меня сбили над Прохоровкой, — рассказывал летчик, — с трудом дотянул до наших позиций. Вы не представляете, сколько танков у большевиков! Я видел их сверху! Лучше бы мне их не видеть!


2

В начале сентября безногого подполковника выписали.

— Поедет домой, — завидовал ему летчик, — а мне снова летать. Лучше бы отрезали ногу...

Спустя несколько дней выписали и его. Я остался один в палате. Но и наедине вел себя так, будто я Вегнер. Я вспоминал факты его биографии, имена его знакомых, повторял морские термины, команды, старался представить себе места, где бывал человек, уступивший мне имя. О связи со своими я сейчас не думал. Вот вылечат, приеду в Новороссийск, там выйду на связь.

В палату пришли двое писарей. Битый час заполняли с моих слов анкеты, сверяли с документами, которые были при мне в момент ранения. А еще через день фельдфебель вручил мне жалованье за два месяца — пачку обандероленных рейхсмарок.

Под вечер в палату вошел бледный, человек лет тридцати, в пижаме, накинутой прямо на голые плечи. Левая его рука покоилась в гипсовой повязке. За ним шел санитар с чемоданчиком и пачкой книг.

— Готфрид фон Динглингер, — представился новый сосед, движением плеч скинул пижаму, и я увидел под мышкой высоко подтянутой руки обозначение группы крови. Такую татуировку непременно делали всем эсэсовцам.

В тот вечер Динглингер не произнес ни слова. Лежа на койке, он перелистывал книжку с картинками, непрерывно курил, хотя это не разрешалось. Потом вынул из чемоданчика шприц и одной рукой очень ловко сделал себе укол в бедро. После этого он задремал, но когда я проснулся среди ночи, то увидел, что Динглингер пристально рассматривает меня.

Против ожидания, он оказался общительным и веселым парнем. Вид из окна восхитил его:

— Вот она, Саксония! Вы бывали здесь раньше?

— Нет, никогда.

Он много рассказывал об этой стране, о ее искусстве, архитектуре, истории и охотно дал мне свои книги — монографии по живописи. Фон Динглингер знал несколько языков. Он поинтересовался, говорю ли я по-итальянски. Я ответил, что, кроме родного, знаю только слегка английский и еще русский, которому научился на Украине. По временам Готфрид мрачнел, жаловался на боль в руке и впрыскивал себе очередную порцию наркотика.

Мы быстро подружились, но и через неделю я знал о Готфриде только то, что он родом из Дрездена и больше всего на свете любит живопись.

В середине сентября я чувствовал себя совсем здоровым. Динглингеру сняли гипс. Мы гуляли в парке, любовались закатами над Эльбой и осенними цветами. Однажды он попросил у меня денег взаймы. Я дал ему пятьсот марок. После этого Динглингер исчез на двое суток и вернулся в черной форме СС с тремя квадратиками на петличке. Кресты и медали говорили о значительных заслугах перед рейхом или о высоких связях.

— Герр хауптштурмфюрер! — сказал я. — Не знал, что имею честь дружить с таким заслуженным офицером.

— Бросьте, Макс! Кого интересуют эти побрякушки? У вас, наверно, не меньше. Кстати, что вы думаете делать после госпиталя?

— Вероятно, отправлюсь по назначению, в Новороссийск.

— В Новороссийск? Сомневаюсь. — И я снова заметил пристальный взгляд из-под полуопущенных век.

На следующий день в госпиталь приехал полковник, и меня пригласили к нему. Сначала разговор шел о моей службе на Средиземном море, потом — о пребывании в Южнобугске. В паузах я слышал легкий шорох. Может быть, беседу записывает магнитофон? Уже попрощавшись, полковник неожиданно спросил:

— Какие задания давал вам майор Лемп?

Я понял, что дело Вегнера и письмо Лемпа находятся здесь, в рейхе. Неужели Лемп выдал меня? Маловероятно. Побоится.

— Герр оберст, о моей связи с Лемпом я могу доложить только в абвере.

— Прекрасно! — сказал он. — Вы знаете, что Новороссийск оставлен нашими войсками?

— Не знал. Весьма огорчительно, герр оберст.

Если Новороссийск освобожден, связь потеряна. А может быть, ловушка? Знает, что меня ждут в Новороссийске?

— Где вы думаете провести отпуск после госпиталя?

Сказать, что хотел бы повидать сестру? Только в Южнобугске можно восстановить связь. А если и тут ловушка?

— У меня нет родных, — кроме сестры на Украине, но я уже сыт по горло партизанскими налетами.

— Так куда же? Может быть, все-таки навестите сестру?

Раз он настаивает, надо отказаться:

— Мы виделись недавно. Полагаю, сейчас не время для отпусков. Получу назначение и поеду прямо к месту службы.

— Весьма патриотично! — сказал он. — Желаю успеха. В палате ждала посылка от сестры.

— Нет ли там партизанской бомбы? — пошутил Готфрид.

Бомбы не оказалось, сала тоже. Поверх отглаженного морского мундира лежало письмо. Его уже прочли, не позаботившись снова заклеить. «Сестра» была очень огорчена моим ранением, просила беречь себя, вспоминала, как отважно я вступил в схватку с партизанами. Усадьбу они продали после того, как «эти бандиты» сожгли господский дом. Поэтому сала сейчас нет, но вместе с сестринским благословением она посылает мне коньяк.

Готфрид обрадовался:

— Вот это кстати! Сегодня у меня встреча с друзьями. Прошу вас тоже, вместе с коньяком. Сколько он стоит?

— Какие могут быть счеты между друзьями?

В госпитале были комнаты для приезжающих, обставленные со старомодной добротностью. Вечером я застал там Готфрида и его гостей. Одним из них оказался полковник, мой утренний собеседник. Второй — в гражданском костюме, плотный и лысый — назвался советником магистратуры. Об утреннем разговоре никто не вспоминал, но было ясно: этот разговор продолжается.

Пили много. Беседа легко перескакивала с одной темы на другую и всякий раз оборачивалась вопросом ко мне. Тобрук и Триполи, Южнобугск и родина Вегнера, Вильгельмсхафен, упоминались вперемешку. Приходилось до боли в висках напрягать память, чтобы назвать фамилию директора училища, которое закончил Вегнер, или описать морской бой у мыса Бон. Лишь только подводный риф оставался позади, как тотчас возникал следующий.

Готфрид подливал в бокалы, рассказывал забавные истории. С гостями он держал себя почтительно, но без подобострастия. Лысый прилично говорил по-русски. Я тоже произнес несколько русских фраз, подражая акценту Велле — бывшего моего шефа.

Когда нервы напряжены, алкоголь валит с ног либо не действует. Я был почти трезв, но старался казаться пьяным, чтобы пригасить осторожность допрашивающих, потому что это был самый настоящий допрос, несмотря на дружеские тосты.

Распахнув окно, Готфрид восхищался саксонской природой:

— Признайтесь, Макс, у вас на севере нет ничего подобного!

Я сказал, что для моряка прекраснее всего море, поэтому дождливый Вильгельмсхафен для меня милее здешних красот.

Готфрид продолжал ораторствовать:

— Вам везет, Макс. Вы не потонули в море, уцелели на Украине, остались живы, когда разбомбили ваш поезд, и скоро вы увидите самый прелестный город... — Он неожиданно закончил: — Поэтому я предлагаю выпить на брудершафт!

Мы выпили и облобызались. Гости встали из-за стола.

В госпитале все уже спали. По темным коридорам мы с Готфридом добрались до своей палаты. Он спросил:

— Как тебе понравились мои друзья?

— Достойные люди! — На правах пьяного я спросил напрямик: — Они, вероятно, служат в разведке, так же как и ты?

Готфрид фамильярно хлопнул меня по спине:

— Все мы служим фюреру, старина, и себя не забываем. По-моему, тебе тоже приходилось иметь дело с разведкой?

— Какой из меня разведчик? Я моряк и моряком помру.

— Ну, это мы еще посмотрим, — засмеялся Готфрид. — Кстати, как фамилия начальника абвергруппы в Южнобугске?

— Дорогой и уважаемый друг, — сказал я ему, хватаясь за спинку кровати, — фамилии офицеров разведки — тайна! Поэтому даже если бы я знал...

— Ты — дитя, — ответил он, — а твой Лемп арестован. Его вчера привезли в Берлин.


3

По просторной набережной летел ветер с Эльбы, взлохмаченной во всю ширь мелкой косой волной. Легкий и стройный, врезался в низкие облака одноглавый собор, весь в колоннах, украшениях и статуях. А чуть подалее, на противоположной стороне Театральной площади, протянулись в два яруса сводчатые окна. Я узнал это здание сразу — Земперовская картинная галерея.

Город серого, причудливого камня; его статуи и площади туманным видением представлялись мне, подростку, в восторженных рассказах Анни. Теперь я снова слышал ее голос: «Если бы ты видел Брюльскую террасу!..» Тогда я подумал, что Дрезден так же недоступен для меня, как планета Марс. Сейчас я шел по Брюльской террасе в узеньких плетеных погончиках на офицерском пальто, и этот город был уже не фантастическим видением, а вполне реальным полем боя. Конные статуи саксонских курфюрстов надвигались сквозь мелкий дождь, как танки. Влажные фасады дворцов и церквей окружали подобно тюремным стенам. И ни одной пары знакомых глаз, ни одной пары дружеских рук. Только германское оружие, наведенное на меня из окон, из-под огромных арок Георгентор, из-за облетевших деревьев Гроссер гартена. Даже если бы я обошел весь город, не нашел бы в нем человека, которому можно сказать: «А помнишь?..» Впрочем... одно имя я знал: Эрих Бауэр. Коммунист, рабочий на заводе «Заксенверк». Друг Анни. Наверно, он давно за решеткой, если не погиб где-нибудь на Восточном фронте.

И все-таки в этом городе должны быть еще такие люди, как Бауэр. Но как их найти? И сколько у меня времени?

После того как Готфрид внезапно обрушил на меня сообщение об аресте Лемпа, мы больше не возвращались к этой теме. Я считал, что могу «забыть» о пьяном разговоре. Готфрид через два дня выписался, взяв с меня клятвенное обещание позвонить ему в Дрездене, когда приеду за назначением.

В конце октября я приехал на автобусе в Дрезден и явился в военную комендатуру. Дежурный помощник коменданта долго вертел круглый шкаф со множеством ящичков. Выяснилось, что моих документов здесь нет. Мне выдали жалованье за месяц, продовольственные карточки, ордер на комнату в отеле и предложили подождать несколько дней.

Звонить или не звонить Готфриду? Если ведется негласная слежка, эта встреча ничего не испортит. Я не чувствовал себя загнанным зайцем, прижавшим уши в ожидании выстрела. Когда уйти от опасности невозможно, надо идти ей навстречу.

Белая монетка скрылась в щелке уличного телефона. Готфрида не было. Попросили позвонить через два часа.

Возвращайся в отель не хотелось. Лучше побродить по городу. Может быть, обнаружится мой «хвост»? Я пошел в Земперовскую галерею. Имею же я право посмотреть сокровища искусства, накопленные и награбленные саксонскими курфюрстами?!

Музей был закрыт. Шуцман рассказал, что картины вывезены, так как на город уже налетали «томми».

Хронометр показывал шестнадцать часов. Немецкое время!.. И у нас, в Южнобугске и в Киеве, тоже немецкое время, а вот в Новороссийске, где мне полагалось быть, время уже советское!

Скромно одетые дрезденцы спешили мимо, сгибаясь под дождем. В зеркально-черном асфальте отражались машины и пешеходы. Я вышел на центральную площадь — Альтмаркт. Здесь народу было побольше. Сжавшись под карнизами зданий, люди часами выстаивали в очередях у продовольственных магазинов. Конечно, это не тот голод, что принесла Германия в другие страны, но и в Германии не жирно. И молодых мужчин мало. Много только пестрых плакатов и воззваний — на стенах домов, на тумбах, на фонарных столбах. Даже у входа в Земперовскую галерею я видел остановившиеся глаза фюрера и его слипшуюся челку.

Под холодным дождем, загаженный этими плакатами, город все-таки был прекрасен, и я вовсе не хотел, чтобы «томми» разбомбили его. Может быть, потому, что Анни любит этот город? «...Фашизм — это болезнь, — говорила она, — а разве близкого человека любят меньше оттого, что он болен?»

Как странно все получается! Анни жила здесь, ходила по этой самой Прагерштрассе, а я находился на другой планете. Военные дороги привели меня в родной город, и я вспомнил, что она жила там, ходила по моим улицам, похожим на зеленые туннели. И вот я — на ее родине. Но сейчас на другой планете — она.

Я снова позвонил Готфриду. Мы встретились на Мюнхенерплац. Выскочив из кремовой машины, он так бурно приветствовал меня, будто мы просидели десять лет на одной школьной парте.

Я рассказал о разговоре в комендатуре.

— Великолепно! — воскликнул он. — Пока они будут там возиться с бумажками, ты посмотришь Дрезден.

Он непременно хотел сам показать мне город. Пришлось сесть в машину. Часа два мы колесили по центру. Как заправский гид, Готфрид расхваливал здание магистратуры, увенчанное статуей Геракла, Японский дворец и средневековую кордегардию.

Мы пообедали в кафе «Прага» на Альтмаркте. Я вытащил свои продовольственные карточки. Готфрид запротестовал:

— Нет, нет. Карточки не нужны. Я угощаю, и не спорь!

Он заплатил официанту и тут же вернул мне долг:

— Ты крепко тогда выручил меня, Макс!

В программе Готфрида была еще встреча с девушками:

— Все — по классу «люкс».

Я отказался, сославшись на то, что еще не вполне здоров.

Через два дня мы встретились снова.

— Как дела в комендатуре?

— Все то же. Видно, мне сидеть тут до конца войны.

— Ты думаешь, нас так скоро разобьют? — спросил Готфрид.

— Если офицеры будут околачиваться в тылу, а не воевать.

Я снова поймал его внимательный взгляд.

— Можно воевать и в тылу. Иногда это довольно опасно...

Что это? Намек? Угроза? Скрытое предложение? Попытка переманить разведчика, но какого — английского или советского?

По своей привычке он тут же оборвал острый разговор, словно показал и спрятал отточенное лезвие:

— Ты должен посмотреть музей «Грюнес Гевёльбе»! В этом музее действительно было много интересного.

Готфрид подвел меня к одной из витрин. Там хранился золотой кофейный прибор тончайшей работы. Он возвышался на инкрустированной, украшенной статуэтками подставке, как маленький храм.

— Ну, что ты скажешь?

— Готфрид, это изумительно! Работа большого художника.

— А ты посмотри, кто этот художник: И. М. Динглингер — мой предок! Теперь понимаешь, откуда у меня тяга к искусству?

Предки Готфрида Динглингера меня не интересовали. В зале было пусто. Только старик смотритель в синем мундирчике дремал на стуле в углу.

— Вероятно, ты не меньший художник в своем деле, — сказал я. — Чего тебе от меня нужно?

Он рассмеялся:

— Если бы ты был девушкой, я понял бы твои опасения.

На следующий день Готфрид повез меня не в музей, а в бассейн. Мы прыгали с вышки, стреляли в тире из пистолета. Готфрид стрелял великолепно, Я тоже, кажется, не опозорился. Но к чему эти экзамены? Вероятно, закончив проверку на благонадежность, перешли к проверке моей пригодности для какого-то дела. Я, со своей стороны, старался укрепить отношения с Готфридом, не задавая ему никаких вопросов.

День шел за днем, и, хотя новый друг не давал мне скучать, бездействие угнетало. Я решил испытать единственный шанс найти друзей в этом чужом городе.

Глава двенадцатая ОФИЦЕР ШТАБА «ЦЕППЕЛИН»

1

Мне не стоило большого труда отыскать в промышленном районе завод «Заксенверк». Вероятно, этот завод, как и все другие, выпускал сейчас военную продукцию, поэтому болтаться у ворот не стоило. Я устроился неподалеку за столиком в бирхалле, куда часто заходили рабочие с «Заксенверка». На мне был поношенный штатский костюм, купленный в комиссионном магазине.

— Кельнер! Одну большую светлого и сосиски!

Подбежал пожилой официант, поставил на мрамор высокую кружку и картонное блюдечко с одинокой эрзац-сосиской.

— У тебя свободно? — спросил седоусый рабочий.

Потом подсел другой, помоложе. Они медленно пили пиво и молчали.

После второй кружки я спросил, берут ли сейчас на завод электромонтеров. Отвечали сдержанно: да, берут рабочих всех специальностей, если есть рекомендация и освобождение от военной службы. Я сказал, что рекомендацию мне получить нелегко, потому что я не местный. Вот если бы разыскать одного парня — Эриха Бауэра. Когда-то он работал на «Заксенверке».

— Распространенная фамилия, — сказал старший, — таких много.

— Он лекальщик, родом из Вестфалии.

— А в каком цеху?

— Не знаю, может, он вообще уже не работает.

Снова молчание. Я заказал всем еще по маленькой кружке.

— Безработный, а деньгами швыряешься! — сказал младший.

Я рассказал им, что уволен из армии по ранению. Была маленькая велосипедная мастерская. Продал ее. Отсюда и деньги.

Когда пиво было выпито, старший решился. Он остановил кельнера:

— Фриц, ты не знаешь лекальщика Бауэра? Он из Вестфалии.

Оперев поднос на угол стола, кельнер задумался:

— Постойте, это же Эрни! Он действительно вестфалец. А вам зачем?

Снова пришлось рассказать ту же историю. С соседних столиков звали официанта:

— Фриц, дома будешь разглагольствовать! Наше пиво прокиснет.

Он подхватил свой поднос:

— Эрни сейчас в цехе. Он, наверно, заглянет к нам в понедельник, когда будет работать в утреннюю смену.

Я не верил своей удаче. Найти в немецком городе единственного человека, которого знаешь по имени, — редкое счастье.

В понедельник я снова пришел в бирхалле. Фриц, получивший прошлый раз чаевые, тут же узнал меня:

— Вот он, ваш Эрни. За столиком у музыкального автомата.

А захочет ли Эрих разговаривать с незнакомым? Люди запуганы до полусмерти. Чего доброго, еще выдаст меня. Но Анни говорила: «Если Эрих жив, он борется. Это такой человек!» А что говорила Анни о Бальдуре? Тоже подпольщик?!

— Можно присесть? — Не ожидая разрешения, я уселся со своей кружкой за его столик.

На вид Эриху было около сорока. Я знал, что он моложе. Лицо изможденное, как у большинства. Эрих посмотрел на меня без всякого интереса:

— Это вы приходили в пятницу?

Я опустил десять пфеннигов в автомат. Сладкий мужской голос запел: «Ах, майн либер Аугустин, Аугустин, Аугустин...»

Надо было спешить, пока кто-нибудь не подсел к нам.

— Вы, кажется, работали инструктором в спортивном клубе «Водяная лилия», герр Бауэр?

— Ну, работал. Что из этого? Я вас не знаю.

— И не можете знать. Мы видимся в первый раз.

— И, надеюсь, в последний, — не очень любезно сказал он.

Фриц подскочил к нам с подносом:

— Две больших? За встречу! А может быть, шнапс?

Я заказал две больших и сосиски. Фриц побежал за пивом.

— Эрих, мне рассказывала о вас Анни Розенвальд. Когда ее отца убили штурмовики...

— Не знаю никакой Анни. — Он отодвинул кружку. — У меня семья. Я работаю здесь восемь лет и не хочу терять работу.

Несколько монет звякнули о мрамор столика.

— Понимаю. Вы думаете, я из полиции. Но если вы уйдете...

— Что тогда? — В запавших глазах появился злой огонек. — Раз вы не из полиции, к чему эти угрозы?

— Я не угрожаю. Я прошу не уходить. Спрячьте деньги.

— Тогда возьмите их за пиво и сосиски.

Мне пришлось сгрести с мокрого мрамора его монеты.

— Эрих, Анни очень много рассказывала о вас. Я не могу сейчас сказать, где это было, но мне необходимо ваше доверие.

— Вам, кажется, нужна была только рекомендация на завод?

— Пусть так. Я понимаю. Если спросят, скажите — земляк. Вы правы. Я бы тоже не поверил. Сейчас уйду.

Эрих пожал плечами:

— Странный человек! Как вас зовут, по крайней мере?

К этому простому вопросу я не был готов.

— Вы забыли ваше имя? — спросил Эрих. — Или у вас их много?

Я едва успел произнести первое попавшееся имя — Карл. Двое посетителей подошли к нашему столику:

— Свободно?

— Да, да, конечно, — ответил Эрих и тут же, словно продолжая прерванный разговор: — ...в общем, неплохо живу. Зарабатываю прилично для нынешнего времени. По воскресеньям хожу вечерком с детишками в Гроссер гартен. Они у меня любители смотреться в зеркала смеха. Получаются презабавные рожи. Потеха!

— Никогда не видел, — подхватил я. — Что еще за зеркала?

— А ты сходил бы посмотрел, — наставительно заметил он, — все-таки это Дрезден. Не твоя деревня!

Мы выпили еще по маленькой кружке, и я ушел. В отеле портье передал мне записку. Готфрид просил позвонить с утра.


2

Динглингеру захотелось непременно показать мне какой-то замок в окрестностях Дрездена — образец позднего барокко. Я не стал спорить. Замок так замок. Мы добирались туда на его стремительном «фиате» не меньше часа. Машина свернула с шоссе в сосновую аллею. В конце ее показался вычурный дом с двухъярусной черепичной крышей. На маленьких башенках вертелись флюгера. Ветер катил сухие листья, и скрипел под шинами, песок.

У входа эсэсовец потребовал документы. Так вот что это за барокко! Они определенно намерены как-то использовать меня, но как? А если очная ставка с Лемпом?!

Пока мы подымались по лестнице с резными перилами, я пытался угадать, какой мне готовят сюрприз. В кабинете, облицованном черным дубом, не было никого. Горел камин. Поблескивали рамы картин. Над диваном висело старинное оружие.

— Это тоже музей? — спросил я Готфрида. — Тогда расскажи хотя бы вот об этой картине. Ты же знаток!

На темном полотне сражались воины в рогатых шлемах.

— Все объяснения даст хозяин дома фон Ригер.

В кабинет вошел тот самый «советник магистратуры», с которым мы пировали в госпитале. На этот раз он был в морской форме. Я отдал ему честь, как полагалось по уставу.

— Вы нисколько не удивлены? — спросил «советник».

— Герр капитан цур зее*["106], моряк не должен ничему удивляться. Еще тогда я понял, что вы — офицер высокого ранга.

— Приятно иметь дело с догадливыми людьми, — сказал Ригер.

Одышка мешала ему говорить. Временами вставлял слово Динглингер. Мне предлагали перейти из кригсмарине в «другое ведомство», как выразился фон Ригер.

— Я привык к службе на корабле. Но если это приказ...

— Вам не предлагают отказаться от моря, но вы, кажется, выполняли и другую работу по поручению майора Лемпа?

Я не стал разыгрывать дурачка, который не понимает, что имеет дело с секретной службой. Об аресте Лемпа уже не было речи. Шеф объяснил напрямик, что моя проверка закончена, получены материалы из штаба кригсмарине, из Южнобугска и других мест. Теперь я буду служить в специальном отделе службы безопасности — штабе «Цеппелин». Здесь потребуются мои знания и опыт офицера флота.

Потом, уже в другой комнате, началось заполнение анкет, фотографирование, снятие отпечатков пальцев. Мы уехали с Динглингером только под вечер. Он предложил поселиться у него:

— Не стоит искать квартиру. Все равно скоро пошлют в другой город. Живу один, в центре, на Гевандхаузштрассе.

Моя служба началась на следующий же день. К девяти часам утра я приходил в отдел, размещавшийся на одной из красивейших улиц — Вальштрассе. Первое время мне поручали составление сводок по разведданным о флотах противника. Через день — уроки русского языка. Порой трудно было промолчать, когда преподаватель, поправляя меня, сам делал ошибку.

Мы часто ездили с Динглингером на его полугоночном кремовом «фиате» с темно-красными сиденьями. Однажды, перебрав лишку в ресторане, он попросил меня сесть за руль. Я отказался:

— Жаль покорежить такую великолепную машину.

— Тем более, что это подарок моего друга Скорцени. Ты, надеюсь, слышал о нем?

— Еще бы! Штурмбанфюрер Скорцени — это имя!

Я действительно слышал это имя еще у Веденеева. Его называли в числе самых опасных и ловких фашистских диверсантов.

— Овладеть машиной необходимо, — сказал Готфрид, — как стрелять. Мы исправим это упущение.

С этого дня я регулярно садился за руль и очень быстро освоился. Недели через две я так же лихо срезал углы на поворотах и пулей обгонял автобусы, прижимаясь к тротуару, как это делал сам Готфрид. Несколько раз за нарушение правил движения меня останавливали шуцманы, но удостоверение службы безопасности действовало магически. Шуцман прикладывал руку к козырьку и желал счастливого пути.

— Это не единственное достоинство нашей работы, — похвалялся Готфрид, — все блага жизни доступны тебе, и, если ты не дурак, можешь быстро разбогатеть. Ты же видел мои картины?

Его квартира действительно напоминала музей.

— Погоди, дай добраться до пражских фондов, — мечтал Готфрид, — там есть такие полотна!

Из разговоров с Готфридом мне стало ясно, зачем я понадобился фон Ригеру. В борьбе Гиммлера и Кальтенбруннера с адмиралом Канарисом, не оправдавшим многие надежды Гитлера, имперское управление безопасности брало верх и постепенно прибирало к рукам функции абвера. Для диверсий в тылу противника был создан штаб «Цеппелин», куда входил и отдел Ригера. Этой осенью многих офицеров флота привлекали в секретные службы. Кандидатура Вегнера, моряка с безупречной репутацией, уже знакомого с Россией и к тому же связанного с абвером, показалась подходящей. Тут сыграло роль письмо Лемпа в новороссийскую абвергруппу. Готфрид гордился своей «находкой».

— Ты делаешь успехи, — сказал он, — чутье не обмануло меня.

Однако в первые же дни моей работы на Вальштрассе выяснилось, что я не умею вести допросы. Готфрид доложил об этом Ригеру в моем присутствии. Отдышавшись и выпив стакан минеральной воды, Ригер сказал:

— Допросы, в общем, не его дело, но технику знать надо. Займитесь этим, Динглингер. Пусть поприсутствует на допросах в гестапо, когда там разбираются интересующие нас дела.

Допросы велись обычно по ночам. На рассвете я возвращался домой в изнеможении. Я не представлял, что придется пройти через такие мучения. Они могли сравниться только с допросом в шепетовской комендатуре. Нужно было собрать всю волю, чтобы с холодным безразличием присутствовать на пытках.

После одного из допросов я сидел вместе с Динглингером и его коллегами в ресторанчике рядом с церковью Кройцкирхе, прославленной своим органом. Церковные часы пробили четыре, но кабак не закрывался до утра.

Динглингер был в центре внимания. Ему льстили, хвалили его на все лады.

Косой эсэсовец Франц гоготал, вытянув шею:

— Говорю тебе, Готфрид, год я тебя знаю — ты голова! Гордость ты наша, Готфрид! Ты — художник, говорю тебе!

Этот косой Франц едва не довел меня до обморока на допросе английского летчика. Летчик не дожил до конца допроса, потому что Франц спьяну включил слишком сильный ток.

— Отто Скорцени, конечно, сила, — сказал другой собутыльник, — но он только сила, а Готфрид — интеллект. Если ему прикажут, он выкрадет английскую королеву в ночной сорочке.

Противно было слушать этот поток славословий. Я предложил тост «за дружбу» и начал наливать коньяк в рюмку Готфрида.

Он отстранил мою руку:

— Я думал, у тебя нервишки покрепче, Макс. Когда допрашивали англичанина, ты стал бледным, как бумага.

— Не бледнее тебя!

— У меня всегда такой цвет лица, а ты струсил.

— Если так... — Я налил две рюмки и отошел в противоположный угол. — Попробуем сейчас твои нервы. Хочешь изобразить Вильгельма Телля? Я буду держать рюмки вплотную у висков. Стреляй! Если промахнешься хоть раз — поменяемся местами.

Я думал, он не согласится. И, когда Готфрид вытащил пистолет, пожалел о своем безумном предложении. Погибнуть среди пьяных эсэсовцев! Веденеев не найдет ни слова сожаления, если узнает, как безрассудно умер его разведчик.

Даже этой компании показалось, что я хватил через край. Но Готфрид уже целился. Два выстрела раздались один за другим. Осколком стекла мне оцарапало скулу. Одна рюмка уцелела.

Восторженные крики прервал спокойный голос Динглингера:

— Твои выстрелы остаются за тобой. Но не сейчас. Я должен уехать в очень важную командировку, и, кстати, вместе со Скорцени. Не имею права рисковать.

Наступило замешательство. Ни о какой командировке никто не слышал. Косой почувствовал, что задета честь его кумира.

— Когдаты вернешься, Готфрид, — сказал Косой, — мы все будем присутствовать на втором акте этой дуэли.

Динглингер уже обмяк. Ему требовалась порция наркотика.

— Обещаю вам это зрелище, — вяло сказал он, — вы будете сидеть на персидских коврах, которые я привезу. А тебе, Макс, я привезу гурию лет четырнадцати.

Я сел рядом с ним:

— Брось пить, Готфрид, и забудь об этих выстрелах. Я не такой стрелок, как ты.

— Нет, ты стрелок! — Он вяло погрозил мне пальцем и встал. — Поехали домой. Мне утром к шефу.

Динглингер вовсе не сердился за то, что я поставил его в неловкое положение. Наоборот, по его мнению, я выдержал еще один экзамен. Утром, за кофе, он не забыл подтвердить:

— Твои выстрелы за тобой, Макс, как только вернусь.

— Ты действительно собираешься в Иран?

Он нахмурился:

— Мне казалось, ты умеешь забывать разговоры за бутылкой. Ты ни разу не спросил меня о Лемпе.

Теперь я не сомневался, что с Лемпом все в порядке. Меня испытывали. Я сделал вид, будто припоминаю:

— А, ты о том... Я принял это за шутку.

— Тогда прими за шутку разговор об Иране. И никому эту шутку не повторяй.


3

Секретарь фон Ригера проводил меня в комнату без окон. Резкий белый свет падал с потолка. Вдоль стен на железных стеллажах стояли, как каторжники в строю, толстенные серые тома. На корешках — черные надписи: «Бухенвальд», «Аушвитц», «Дахау», «Заксенхаузен», «Нойенгамме», «Равенсбрюк»... Вся Европа расплющена могильными плитами этих томов. И в каждом — бесконечные столбцы фамилий. Перед многими стояла отметка: «GEST». Я знал, что это значит. Повешены, расстреляны, заморожены, удушены газом, истреблены голодом, сожжены электрическим током. Русские, французы, голландцы, поляки, немцы...

Мне приказано было отобрать моряков. Нужны офицеры среднего ранга, желательно с Черноморского флота. Зачем?

Несколько дней я сидел над этими томами. Отобрать моряков было не просто. Не у всех фамилий обозначен род службы. Кроме того, я знал, что многие скрывают в плену свое имя и специальность. И все-таки я искал знакомые фамилии. К концу недели набралось пять или шесть. Может быть, однофамильцы?.. Полки и дивизии мертвецов проходили передо мной, и не было им конца.

— Корветен-капитан Вегнер! К шефу!

Войдя в кабинет, я застал там Динглингера и услышал последние слова фон Ригера:

— ...между пятнадцатым и восемнадцатым ноября или раньше. Не загружайтесь другими делами.

Я подумал: это по поводу Ирана. Теперь известно, когда он едет. Но зачем?

Ригер сразу обратился ко мне:

— Взгляните на карту, Вегнер. Девятого октября мы оставили Таманский полуостров. Русские стоят у Керченского пролива. Дальше — Крым. Теперь сыграет важную роль русский флот. К сожалению, мы всегда недооценивали его. — Шеф отдышался, вытер испарину со лба. — Вам, Вегнер, поручается заброска в тыл Черноморского флота группы диверсантов. Для операции нужны один-два моряка, абсолютно надежные, но и не подозрительные для русских. Операция должна быть проведена эффективнее, чем это делал обычно абвер.

Теперь было понятно, зачем потребовались моряки. Я снова отправился изучать списки концлагерей. К вечеру от усталости фамилии начали сливаться в одну непрерывную полосу: «Шебунин, Шевардин, Шевцов, Шевченко, Шевчук, Шейкин, Шелагуров, Шеманский, Шенгелия...»

«...Шенгелия, Шеманский, Шелагуров...» Нет! Не опечатка, не однофамилец. Именно его фамилию, не отдавая себе отчета, я искал и боялся найти все эти дни. Я увидел его таким, как в первый раз, в коридоре Севастопольского училища. Его блестящие черные глаза и крутой чуб. Белоснежный в голубизну китель. Его темные руки. «Шелагуров А. Н., капитан-лейтенант. Черноморский флот». И нет в начале строчки отметки «умер»! А на корешке переплета надпись: «Нойенгамме». Как же добыть его оттуда? Как сдержаться, не показать своего интереса именно к этой фамилии, к одному из тысяч и тысяч хефтлингов, которого я должен спасти.


4

На следующий день мы снова поехали с косым Францем на допрос. В машине он спросил:

— Все-таки будешь стрелять по рюмкам?

— Буду.

— Конечно, — загоготал он, изгибая шею, чтобы заглянуть мне в глаза, — если не будешь, гордость Готфрида пострадает.

Я подумал: пытать человека электрическим током, с их точки зрения, вполне достойное занятие. А не выполнить идиотский пьяный договор — бесчестие.

— Только тебе придется долго ждать, — продолжал Косой, — Готфрид уедет через две недели, а когда вернется — неизвестно.

Мы приехали в отделение службы безопасности района Бюлау. Подследственных обвиняли в сборе военной информации. Рабочего с завода «Пентакон»*["107] допрашивали уже больше суток подряд. Следователь уступил место Косому. Я сел рядом.

Подследственный отрицал все: «Ничего не слышал ни о каких прицелах для танков, никому ничего не передавал». Он был уже настолько слаб, что взбадривающие уколы не помогали.

— Включайте ток! — приказал Косой.

Я шепнул ему:

— Погоди, меня тошнит от горелого мяса. В деле говорится, что подследственный передал пакет какому-то Пансимо, не подозревая, что он осведомитель гестапо. Где этот тип? Давай очную ставку, а то оптик подохнет, и мы вообще ничего не добьемся.

Ввели Пансимо. Чернявый красавчик уселся на стул против меня, подобрав маленькие ножки. Его масляный пробор блестел.

Оптика с «Пентакона» привели в чувство, и, когда этот человек, выдержавший всю программу пыток, увидел Пансимо, он понял, что его предали. Впервые на его глазах показались слезы.

Пансимо бойко перечислял фамилии и адреса, уже значившиеся в деле, добавляя новые детали.

— Это моя обязанность перед рейхом, герр следователь. Я надеюсь, человек, передавший мне чертежи, не выйдет отсюда?

Тихие, гладенькие фразы Пансимо сыпались, как блестящие шарики. А я думал о том, что послезавтра воскресенье. Бауэр должен привести своих детишек глядеться в кривые зеркала...

Пансимо сообщил, что оптики «Пентакона» связаны с рабочими завода пишущих машин «Эрика» и завода «Заксенверк». Солдат-стенограф записывал каждое слово провокатора. Но я и без стенограммы запомнил все, даже застенчивую улыбочку и скользящий взгляд этого тихого доносчика.

Вернулся я домой под утро, но Готфрида еще не было. Неужели уехал? А может быть, где-нибудь заночевал по пьянке?

В спальне я обнаружил новый белый костюм и панаму. Такие вещи не нужны в Германии в начале ноября. Осмотреть ящики и шкафы я не рискнул, тем более что такой опытный разведчик, как Динглингер, не стал бы хранить дома секретные документы. На столике у кровати лежала английская книжечка — вовсе не секретная — «Путеводитель по Тегерану с указанием достопримечательностей». Теперь не оставалось сомнений. Как же узнать, зачем он едет туда? Да еще в обществе Скорцени — этого знаменитого мастера убийств и диверсий? Не за коврами же, в самом деле! Передо мной открывается важнейший источник информации. Моя ли это заслуга? Отчасти. Удачное стечение обстоятельств и результат труда тех, кто готовил и направил меня. Но связи нет. Самое ужасное для разведчика — потерять связь. И все-таки я должен выжать из этой ситуации все, что возможно, даже если нет надежды на связь. Впрочем, есть единственная ниточка — Эрих. Придет ли он?


5

В воскресенье я не пошел смотреться в зеркала смеха. В этот день я был далеко от дрезденского парка Гроссер гартен. Накануне меня вызвал фон Ригер. Задание оказалось настолько срочным, что ни мне, ни косому Францу не удалось даже заехать домой. Прямо от шефа мы отправились на вокзал.

Курьерский поезд пересек всю Германию с востока на северо-запад: Лейпциг... Ганновер... Бремен... Ольденбург... В Вильгельмсхафене — с перрона — в машину. Косой пил в поезде коньяк. Теперь он приставал ко мне в пьяном раже:

— Это же твой родной город! Есть же тут веселые места?!

— Франц, ты сошел с ума! Девочки будут в Дрездене.

Пока машина мчалась по темному городу, я думал о коммерсанте по имени Хедвиг Ангстрем, который сейчас находится на борту шведского теплохода «Густав I», идущего из Канады рейсом Галифакс — Гётеборг. Там, в Гётеборге, мы должны встретить этого коммерсанта, доставить его через пролив Каттегат в Данию, а оттуда — на специальном самолете — в Берлин, прямехонько на Принц Альбрехтштрассе, в имперское управление безопасности. Только особо важные причины могли заставить Ангстрема предпринять опаснейшее путешествие через Атлантику, хотя бы и под флагом нейтральной страны. Я знал, что на «Густаве I» почти нет пассажиров. Рейс явно убыточный.

Проскочив под мостом, машина остановилась прямо на пирсе, у трапа эсминца. Матросы помогли Косому подняться на ют. Рыжебородый командир корабля встретил нас с иронической любезностью. Меня он явно принимал за переодетого эсэсовца.

— Не зацепитесь за трос, герр штурмфюрер! — Он вздернул свою бородку. — Мат! Проводите наших гостей в каюту.

— С вашего разрешения, у меня такое же звание, как у вас, герр корветен-капитан.

Не ожидая приглашения, я прошел по шкафуту, поднялся на ходовой мостик. Туман с дождем закрывал рейд, но я различил силуэты нескольких подводных лодок, отходивших от соседнего пирса. Через полчаса снялся со швартовых и наш эсминец. Матрос принес мне реглан. Командир больше не обращал на меня внимания.

Справа по борту остался остров Альте-Меллум. Потом прошли остров Вангероге — самый восточный из Фризских островов. Косого укачало. Он отлеживался в каюте, проклиная море и «болванов, которые разъезжают на шведских теплоходах».

Этот «болван», как я понимал, нужен позарез, если для его доставки предпринимается целая экспедиция. Кто он — швед или немец? Я знал только его позывной «Меркурий» и свой пароль «Морицбург».

Было уже совсем темно, когда прямо по курсу я различил желтые проблески маяка на острове Гельголанд. Командиру подали какую-то бумагу. Он долго читал ее при свете индикаторной лампочки у приборов, потом шепотом посоветовался со своим старпомом и протянул бумагу мне. Это был уже дешифрованный бланк радиограммы: «Секретно. Весьма срочно. Вегнеру и командиру корабля. Служба разведки Home Fleet*["108] узнала о пребывании известного вам лица на борту «Густава I». Вероятна попытка перехвата судна англичанами». Далее следовало предписание встретить судно в море возможно раньше, принять Ангстрема на борт и доставить его в Вильгельмсхафен.

Около двенадцати часов следующего дня мы находилась на траверзе норвежского порта Ставангер, милях в сорока от берега. Плотный туман лежал над морем. По расчету, минут через десять мы должны были пересечь курс судна «Густав I», но из-за тумана могли, скорее всего, разминуться с ним. Этого не случилось. Вахтенный радист принял сигнал бедствия, переданный на английском, шведском и немецком языках: «Теплоход „Густав I“ торпедирован неизвестной подводной лодкой, — сообщал капитан, — продержимся на плаву не более сорока минут». Он находился где-то совсем рядом, не далее двух-трех миль. Ветер резко переменился. Теперь он дул с севера. Туман редел. Стоя на мостике, мы всматривались в даль с надеждой вот-вот увидеть гибнущее судно.

Косой Франц проклинал англичан, которые топят нейтральные суда, но виноваты были вовсе не англичане. Я слышал, как командиру доложили о перехваченном донесении немецкой подводной лодки. Она сообщала на свою базу, что потопила английский вспомогательный крейсер именно в той точке, откуда принят был нами сигнал бедствия. Можно было не сомневаться, что эта подводная лодка атаковала «Густава». Немецкие подводники не особенно разбирались в целях для своих торпед. Да и нелегко в таком тумане определить тип и национальную принадлежность судна.

Так или иначе, следовало немедленно идти на помощь «Густаву». Это понимал даже Франц:

— Если наш агент погибнет, шеф сделает из тебя и из меня...

Что сделает из нас шеф, я так и не узнал, потому что за кормой поднялись всплески разрывов. Они ложились с перелетом, но стреляли, конечно, по нашему эсминцу.

— Радар! — сказал командир. — Проклятая выдумка!

Я уже знал, что у англичан появилась эта новинка, позволяющая вести огонь по невидимой цели. Единственное возможное решение — идти вперед. Ветер сносит пелену тумана к югу. Через несколько минут англичане появятся в поле зрения наших приборов.

Косого била дрожь. В гестапо он был смелее.

— Макс, это крейсер! Сейчас они нас потопят...

По всплескам можно было предположить, что падают снаряды среднего калибра. Скорее всего, эсминец или фрегат*["109].

— Герр командир, надо идти вперед!

Командир даже не обернулся.

— Много вы в этом понимаете! — процедил он, но сделал все-таки то, что следовало, — прибавил ходу.

Корабль шел теперь самым полным.

Через несколько минут обстрел прекратился. С севера донеслись мощные глухие взрывы. Внезапно туман исчез, вернее, остался за кормой. Мы вырвались из него, словно вынырнули из белого киселя, и сразу, насколько хватал глаз, открылось серо-зеленое море. Вершины волн были покрыты пеной. Низко над головой, почти касаясь мачт, стремительно неслись на юг клочковатые облака.

Я увидел тонущий четырехпалубный теплоход, а в нескольких кабельтовых*["110] от него — английский фрегат. Два других фрегата — значительно севернее — сбрасывали глубинные бомбы. Вероятно, они обнаружили ту самую подводную лодку, которая торпедировала «Густава», и сейчас быстро уходили к горизонту. Но меня теперь интересовали только «Густав» и фрегат, идущий ему на помощь.

Все три башни нашего эсминца открыли огонь по англичанину. С правого борта выскочил из тумана немецкий эсминец, однотипный с нашим. Силы были не равны. Эсминцы взяли фрегат в перекрестный огонь. Пытаясь развернуться на другой курс, он подставил борт и тут же получил два прямых попадания. Два других английских корабля уже скрывались за горизонтом.

Сигнальщик на левом крыле мостика закричал:

— Вижу шлюпку! Слева — тридцать! Дистанция пятнадцать кабельтовых!

Я кинулся к визиру, навел его в направлении, указанном матросом, и тут же увидел моторный барказ примерно на полпути от теплохода к фрегату. Двигатель на нем, вероятно, заглох, и волны нещадно швыряли суденышко. Но чей это барказ? С «Густава» или, может быть, с английского корабля? А если так, то успели ли англичане снять часть людей с теплохода или только направлялись к нему?

Фрегат погружался. Задранная корма временами показывалась за гребнями волн. Рыжебородый влепил ему еще один залп.

— Хватит, командир!—сказал я. — Фрегат пойдет ко дну через несколько минут. Займитесь теплоходом. Готовьте шлюпку.

Он рассмеялся прямо мне в лицо:

— Во-первых, откуда вы знаете, когда он пойдет ко дну? А во-вторых, я спущу шлюпку при такой погоде, только если вы сами возьметесь командовать ею.

Он явно издевался, а я думал в этот момент уже не об агенте «Меркурий», а об экипаже теплохода и о тех англичанах, которые погибают, как положено настоящим морякам, не спуская своего флага.

Снаряд с тонущего корабля разорвался у нас под бортом. Каскад воды обрушился на мостик. Это привело рыжебородого в ярость. Он приказал снова открыть огонь. Англичанин был не далее чем в двадцати кабельтовых. Я видел, как там пытались спустить шлюпку, которая тут же перевернулась, едва коснувшись воды. Нам на «Ростове» приходилось спускать плавсредства и не в такую волну. Я снова подошел к командиру:

— Герр командир, если этот агент погибнет, пойдете рядовым на Восточный фронт. В пехоту! Становитесь лагом к волне, спускайте шлюпку с левого борта! Я буду ею командовать.

Шлюпочная команда уже занимала места. Косой Франц, стоя в дверях рубки, кричал мне:

— Покажи им, Макс, что такое настоящий моряк!

Сам он, конечно, не собирался лезть в шлюпку.

Меня охватило знакомое чувство схватки с морем на равных. Сбросив реглан на руки матросу, я прыгнул в шлюпку:

— Боцман, мат! На талях! Отдавать только по моей команде!

Корпус эсминца прикрывал нас от волн. Шлюпка висела почти над самой водой. Сейчас опаснее всего был удар борта корабля. Я выбрал момент. Левый борт наклонился над водой.

— Отдавать!

Шлюпка резко ударилась об воду, и тут же ее подхватила волна, а борт корабля начал выпрямляться, поднимаясь вертикально.

— Весла — на воду!

Матросы гребли изо всех сил. Они поверили в мое умение и знали, что от меня зависит их жизнь.

Фрегат погрузился. Скрылись под волнами верхушки мачт. И теперь я увидел тот самый барказ. Он не был уже таким беспомощным, потому что там сумели запустить двигатель. На корме можно было ясно различить британский военно-морской флаг. Барказ кружил на месте гибели фрегата и вылавливал из воды уцелевших.

Мы подошли к «Густаву»; Вся кормовая часть уже была под водой. В носовой части, поднявшейся высоко вверх, сгрудились, вцепившись в поручни, несколько человек. Я закричал им, чтобы они спустили штормтрап, и они не замедлили сделать это. Нижний конец штормтрапа повис на высоте трех метров над водой. Отталкивая друг друга, люди стремились спуститься вниз. Я кричал им по-английски и по-немецки, приказывал, просил, чтобы они спускались по очереди, но они не слушали меня. Они раскачивались на трапе, ударялись о борт, срывались и падали в воду. А в это время другие уже перелезали через фальшборт и тоже цеплялись за трап. В конце концов он оборвался и рухнул. Нам удалось втащить в шлюпку только семь человек. Некоторые были без сознания. Один разбил себе голову, вероятно, о борт.

Теперь нельзя было ни секунды оставаться у тонущего судна. Мы были уже метрах в ста от «Густава», когда он завалился на правый борт и тут же пошел ко дну. Не знаю, куда девались остальные члены экипажа и пассажиры. Многие, наверно, погибли при взрыве торпеды, а другие спаслись на том самом барказе, который теперь быстро уходил от нас на норд-ост. А что, если мой агент там? Я приказал передать семафором на корабль, чтобы они догнали и подняли на борт барказ. Сигнальщик разворачивал свои флажки, когда раздались два пушечных выстрела. Снаряды прошуршали над головой, и я увидел два всплеска, накрывшие английский барказ. Видно, командир решил, что я выполнил свое задание, и, вместо того чтобы попытаться спасти англичан, предпочел расправиться с ними без риска и без хлопот.

Моя шлюпка была перегружена. Матросы устали, и все труднее становилось бороться с волнами. И все-таки я не мог возвратиться на корабль, не попытавшись спасти тех, кто еще, может быть, держится на поверхности воды. Мне вдруг представилось очень ясно, как я сам лежу на скользкой доске, отворачивая лицо от захлестывающей меня констанцкой зыби.

Мы приближались к месту гибели барказа, и мне то и дело казалось, что я вижу головы, мелькающие среди волн. Но это были только обломки, доски, ящики, всплывшие, когда погрузился фрегат.

Двоих англичан мне все-таки удалось спасти. Один держался на плаву, схватившись за пустой бочонок, второго выручил надувной жилет.

Эсминец шел нам навстречу. На гафеле грот-мачты развевался гитлеровский военно-морской флаг. Я взглянул на шелагуровский хронометр. Около часа я провел в этой шлюпке. И весь этот час делал то, что должен был бы делать настоящий офицер кригсмарине, будь он на моем месте. Возможно, он не стал бы спасать этих англичан, но все остальное он, вероятно, сделал бы точно как я. И чем точнее я выполняю свои обязанности гитлеровского офицера, тем лучше выполняю тот долг, который принял на себя в прохладном коридоре училища, произнося слова военной присяги.

Прежде чем подойти к борту корабля, уже не надеясь на то, что задание фон Ригера выполнено, я спросил:

— Есть тут герр Хедвиг Ангстрем? Герр Ангстрем, вы меня слышите?

Один из лежавших на дне шлюпки, тот самый, который разбил себе голову, спускаясь по штормтрапу с борта «Густава», приподнялся на локтях.

— Это я — Ангстрем, — прохрипел он.

Когда нас подняли на борт, командир сказал мне:

— Прошу прощения, герр корветен-капитан. Вы — моряк.

— Очень благодарен. Однако вы поступили далеко не так, как полагается моряку. И ответите за это.

— За что?! — закричал он. — За эту вонючую английскую шлюпку?

— Но ведь герр Хедвиг Ангстрем мог находиться там?

Ко мне подошел один из спасенных англичан, судя по нашивкам на мокрой фланелевке — старшина.

— Никогда не поверил бы, — сказал он, — что немцы способны рисковать жизнью ради англичан.

Что ответить этому рослому парню со смелыми глазами? Через несколько дней он станет хефтлингом в концлагере.

Я протянул ему руку:

— Спасибо. Что бы с вами ни случилось, помните: немцы бывают разные.

Герр Хедвиг Ангстрем лежал на палубе без сознания. Я приказал отнести его в мою каюту. Косой Франц угрожал корабельному врачу:

— Если не придет в сознание, будете иметь дело с гестапо!

Когда агент открыл глаза, я наклонился над ним и четко произнес:

— Морицбург.

— Меркурий... — еле слышно ответил он. — Слушайте меня внимательно. Записывать не надо...

Мы оставили агента в госпитале в Вильгельмсхафене. Врач категорически запретил везти его в поезде. На следующий день я доложил фон Ригеру:

— Контейнер с документами пропал. Вот микрофотопленки. Агент «Меркурий» передал, что переговоры с американцами не состоятся. Рузвельт одержал верх. В последних числах этого месяца в Тегеране начнется конференция глав правительств Соединенных Штатов, Советского Союза и Англии.

Я не мог скрыть это от шефа, потому что косой Франц присутствовал при разговоре с агентом. Но теперь мне было известно, с какой целью Динглингер и Скорцени направляются в Тегеран.

Еще на корабле, по пути в Вильгельмсхафен, я мучительно думал о том, как сообщить нашим о готовящемся покушении на глав правительств. Никогда в моих руках не было такой жизненно важной информации. И никаких средств для передачи!

Только одна слабая надежда: Дрезден, Эрих Бауэр, антифашисты. Может быть, у них есть какая-нибудь связь с нашими?

Глава тринадцатая ДВЕ ГЕРМАНИИ

1

Немецкое радио не сообщило о том, что 6 ноября советские войска освободили Киев. Но в доме на Вальштрассе это стало известно немедленно. Я пытался представить себе, как пехота и танки форсируют Днепр. Танки подымаются на крутой берег, бойцы в мокрых шинелях видят высоко над обрывом золотые купола Лавры. И вот наши уже идут по разрушенному Крещатику, по бульвару Шевченко, по Владимирской, и бронзовый Кобзарь приветствует их среди облетевшей листвы университетского сквера.

Но, несмотря на радостное известие, я был в отчаянии. На службе, дома, на улице я думал только о Тегеране.

Прошло две недели после встречи с Эрихом Бауэром. В прошлое воскресенье я находился в море. Может быть, Эрих приходил в парк к зеркалам смеха? Придет ли он еще раз?

Наконец настало воскресенье. Народу в парке было немного. Зеркала смеха занимали небольшую аллейку за тиром. Хлопали духовые ружья. Им мало стрельбы на фронте — надо еще здесь!

Двое мальчишек смотрели на свои растянутые в ширину отражения. Этим ребятам действительно не мешало бы потолстеть. Важная фрау с девочкой взглянула в зеркало, изумилась, оттащила девчонку за рукав. Чтобы не выделяться, я добросовестно скорчил рожу перед выпуклым зеркалом. Проходившая мимо женщина с кошелкой гневно посмотрела на меня:

— У всех горе, а этот бездельник развлекается! На фронт бы его!

Эриха я увидел у соседнего аттракциона. Он стоял, облокотившись на загородку, у качелей «Пикирующий бомбардировщик». Мальчик и девочка взлетали высоко в воздух. Потом самолетик с черно-белыми крестами на плоскостях стремительно шел вниз. В это время надо было выбросить мешочек с песком и попасть в мишень на земле. Там было несколько кружков с надписями: «Москау», «Ленинград», «Лондон», «Бирмингам».

Я стал рядом с Эрихом и тихо сказал:

— Ничего себе, игрушку придумали!

Он будто не слышал. Медленно повернул голову:

— А, Карл! Все-таки пришел посмотреться в кривые зеркала?

— Где мы можем говорить?

— Здесь, конечно. Пришли за рекомендацией на «Заксенверк»?

— Мне не нужна рекомендация.

— Так и думал, — сказал он.

— Слушайте, Эрих, и запоминайте. Пансимо — провокатор.

Я медленно перечислял фамилии уже арестованных и тех, кого назвал Пансимо. Эрих следил за полетом качелей.

— Вы запомнили, Эрих? После завода пишущих машин возьмутся за ваш. Обвинение — сбор военно-промышленной информации.

Он и бровью не повел, всё наблюдал, как летают его ребята. Качели остановились.

— Генрих, Эльза! Хватит на сегодня!

Мальчик и девочка выбежали из-за загородки к отцу.

— Вы остаетесь? — спросил он. — Нам пора.

— Может быть, выпьем по кружечке пива? — предложил я, уже теряя всякую надежду установить с ним контакт. — Здесь, рядом, пивной павильон...

— С детьми? Что вы, Карл!.. И вообще мне тут надоело. Послезавтра пойду в кино на Фридрихштрассе. Шикарная картина — «Любовь пирата». Купил два билета на пятичасовой, в двадцать пятый ряд, а жена не может. Досада! Ну, доброго вечера!

И он ушел по аллейке неторопливо, вразвалочку. Дети бежали впереди. Теперь я уже не сомневался: мне назначена явка.


2

После нашего выхода в море косой Франц проникся ко мне почтением. В самых высокопарных выражениях он доложил шефу о моих решительных действиях, а Динглингеру похвалил его самого:

— Ты голова, Готфрид! Я всегда это говорил. Ты нашел именно такого моряка, какого хотел шеф.

Готфрид снисходительно принял очередной комплимент.

— Да, шеф тобой доволен, Макс. Он сказал: если следующее задание выполнишь не хуже, можешь рассчитывать на повышение и награду. Кстати, сегодня познакомлю тебя с двумя твоими подопечными. Там еще будет женщина, но ее я не знаю.

Подопечные — власовцы, Пелевин и Ковров, — уже два месяца жили при штаб-квартире шефа. Их подготовка была закончена, теперь они проводили дни за картами, проигрывая будущие гонорары. Хмурый, коротконогий Ковров прятал глаза, говорил вполголоса. Осенью сорок первого года он перебежал к немцам и дослужился до чина подпоручика в РОА. Видно было, что он боится предстоящей поездки. Пелевин — уголовник, приговоренный советским судом к десяти годам тюрьмы за грабеж и убийство, — бравировал. Ему, мол, все равно, лишь бы хорошо платили. Развинченный, как на шарнирах, он хмурил узенький лобик, чуть заметно шевеля ушами.

— Интересно, какая у меня будет жена? — спросил Пелевин. — Хорошо бы, не очень старая.

Я прикрикнул на него:

— Стать смирно! — Коверкая русский язык, объяснил: — Если захочешь приставать к ней, она будет выпускать тебе кишки. Это есть немецкий фрау, твой начальник.

О будущей «жене» Пелевина — Ирме я знал только то, что она из прибалтийских немцев, свободно говорит по-русски, служила надзирательницей в женских бараках Заксенхаузена, а сейчас выполняет где-то личное задание шефа.

Не хватало четвертого диверсанта. Из моего списка моряков отобрали два десятка фамилий. Косой объездил несколько лагерей, вернулся усталый и злой.

— Ни черта нет, половина уже подохла. Другие не годятся. Тот не протянет и недели, этот подозревается в подпольной работе.

Я просмотрел список:

— А эти четверо? Не отмечено ничего.

— Двое — в штрафлаге. Оттуда нельзя. Двоих забрал абвер.

— Так, может быть, возьмем у них? Не знаешь, куда их забрали?

— Ше-лоу-гуроф. — Он с трудом прочел эту фамилию. — Керченская абвергруппа. А второй — в Эстонии.

На следующий день Косой улетел в Констанцу договариваться с местным начальством о подготовке операции. Теперь диверсанты были подчинены непосредственно мне. Снова я поехал к Ригеру.

— Плохо выглядите, Вегнер, — сказал шеф, — устали? Надо быть в форме, чтобы на юге получилось не хуже, чем на севере.

— Благодарю вас, герр капитан цур зее, я действительно немного устал.

— Завтра Ирма позвонит вам на Вальштрассе, — продолжал фон Ригер. — Только не вызывайте ее туда. Поезжайте к ней в гостиницу. И вообще до самого вылета те двое русских не должны ее видеть. Так спокойнее. Успеют познакомиться в Констанце.

— Я спросил, как быть с моряком, нельзя ли взять человека из кадров абвера?

Он нахмурился, долго пыхтел, перекладывая бумаги.

— Нежелательно делать это на высоком уровне. Лучше использовать личные контакты.

— Простите, не понимаю.

Он тяжело поднялся, пошевелил кочергой дрова в камине.

— Завидую вам, Вегнер. Скоро будете в теплых краях. А насчет моряка?.. Я просил начальника СД в Констанце, Ральфа, подобрать подходящего человека. Мы еще вернемся к этой теме.

Мне не удалось завести разговор о тех моряках, которых забрал абвер. Надежда на встречу с Шелагуровым исчезала. Но даже не это сейчас главное. Больше всего на свете мне нужна связь. Любой ценой! Только бы не опоздать на встречу с Эрихом!

Как назло, Ригер долго продержал меня. Он отлично знал Черное море и теперь подробно рассказывал мне о соотношении сил на этом театре.

Шеф говорил о советских кораблях, базирующихся в устье реки Хоби, севернее Поти, а я думал о немце, который ходит по тротуару у кино, чтобы продать мне свой лишний билет.

Когда я добрался до Дрездена, не оставалось времени, чтобы заехать домой переодеться. Часы на башне ратуши пробили пять. Сеанс уже начался. Кассир-инвалид левой рукой отсчитал сдачу. Билетерша с фонариком ввела меня в темный зал.

— Спасибо, фройляйн! Тут, кажется, свободно. — И я уселся у самой стенки, на свободное место в двадцать пятом ряду.

Эрих не мог скрыть удивления, увидев меня в форме:

— Как это понять?

— Моя служба.

На экране сшибались бригантины, гремели аркебузы, пират ревел свою любовную песню, а в заднем ряду, под балконом, прижавшись друг к другу, мы обменивались едва слышными, как дыхание, репликами.

— Вы успели? — спросил я.

— На «Эрике» не успели. Уже уехали...

— А ваши?

— Спасибо, успели.

— И как?

— Это наше дело. Что еще?

— Мне нужна связь.

— С кем?

— С русскими.

Он даже присвистнул слегка:

— Ас Луной не хотите?

Я терял последнюю надежду. Действительно, откуда может у него быть связь с нашими? То, что помог антифашистам, — хорошо, но главное: как быть с Тегераном? Конечно, кроме меня, действуют другие разведчики. Может быть, они уже сообщили о Тегеране. Нет! Если бы каждый красноармеец ожидал, пока выстрелит сосед, мы давно проиграли бы войну. Я не могу ждать.

— Пожалуйста, Эрих, спросите ваших. Речь идет об очень важном. Покушение на глав правительств антигитлеровской коалиции.

— Не морочьте голову. Это похоже на провокацию.

— Хорошо. Тогда больше не увидимся.

— Как вас зовут по-настоящему?

— Здесь — корветен-капитан Вегнер.

— А там?

— Штурманок.

— Штурман-ок? Странное имя. Это ваша профессия?

— Имя, говорят тебе! Доложи твоим руководителям: нужна радиосвязь на ту сторону. Немедленно!

Он долго молчал, потом выбрал момент, когда снова загрохотал барабан, завыли трубы:

— Откуда вы знаете Анни?

— Вместе учились в школе. Жили в одном доме...

— Где?

— Там!

— Где она сейчас?

— Не знаю.

Почти до конца фильма мы молчали. Я не очень-то следил за сюжетом, но чувствовалось приближение финала. Эрих спросил:

— Запомнили кассира?

— Однорукого?

— Да. Завтра с двух до четырех. Вместе со сдачей получите записку. Теперь уходите.

Я так и не узнал, добился ли пират любви своенравной красавицы. Дождь выбивал фонтанчики из черного асфальта. Тусклые фонари на чугунных столбах светились кое-где по углам. Середина улицы лежала во мраке. В этот вечер в темноте чужого города я увидел проблески далекого маяка, то загорающиеся, то исчезающие в штормовом море прямо по курсу моего корабля.


3

Меня позвали к телефону.

— Делаешь успехи, — заметил коллега по отделу. — Бабенки уже названивают на работу.

— Вегнер слушает.

— Это Ирма. Вы не считаете, что нам нужно повидаться?

Голос вкрадчивый, с дребезжащими нотками, но молодой. Она остановилась в отеле «Кёнигштайн» на Прагерштрассе, слишком шикарном для рядового агента. Я отправился туда немедленно. Когда вошел в номер, с ковра у зеркала поднялась оскаленная желтоглазая морда. Овчарка беззвучно показала пасть, вздыбила шерсть на загривке.

...Бесконечный путь под проливным дождем. Слева — каски. Справа — каски. Псы — на сворках. «Dally! Dally!» — «Где они набрали таких псов? Таких псов с волчьими мордами?..»

— Девочка, на место! — прозвучал из-за портьеры знакомый голос с вкрадчиво-угрожающей интонацией.

Овчарка ушла за портьеру, но мне все еще слышались окрики конвойных, шарканье шагов по темной дороге и рычание псов.

В красно-черном платье, с руками, голыми до подмышек, мелко ступая большими ногами, из-за портьеры появилась Ирма. Твердый костяной носик торчал под охраной глубоко вдавленных глаз, светло-желтых, почти как у ее овчарки.

Ирма сразу приступила к делу. Она доложила, что знает задачу не хуже утренней молитвы. Теперь ее интересуют спутники.

— Вы познакомитесь с ними в самолете. Подходящий материал. Только держите их на коротком поводке.

— Что-что, а это я умею, — улыбнулась она, и я увидел широкие редкие зубы.

Нисколько не стесняясь, она рассказывала о своей работе в Заксенхаузене. Это не было похоже на хвастовство. Она просто испытывала гордость за свою профессию и, как о самых обычных вещах, говорила о газенвагенах, пытках и истязаниях.

Да, мое лагерное начальство могло бы показаться мягкосердечным по сравнению с этим существом, которое, наливая кофе, говорило о своей работе в оккупированной Эстонии:

— Нам нужно было восстановить население против русских. Вы понимаете: лишить их агентуру всякой поддержки. Я организовала молочную кухню для младенцев. В молоко добавляли состав, от которого дети покрывались язвами и гнили заживо. И многие верили, что это большевистская диверсия...

Слушать дальше было невыносимо.

— Спасибо, я не пью много кофе. Меня интересует ваша практика как разведчицы.

И тут в жестяных глазах я впервые увидел чувство — страх. Она уже была однажды на Черноморском побережье, служила в Новороссийском флотторге, фотографировала советские корабли и подбрасывала сыпнотифозных вшей в корзинки покупательниц.

— Это было почти безопасно, — рассказывала она, поправляя белесые локончики. — Наших зверушек обрабатывали порошком, они засыпали и начинали двигаться уже дома у русских.

Я вышел из отеля «Кёнигштайн», как из газенвагена.


4

Отдавая сдачу за билет в кино, однорукий кассир ловко сунул мне в рукав конверт. Там оказался глянцевитый, с каемочкой пригласительный билет на благотворительный базар «Зимняя помощь». Кроме билета, была записка: «Дорогой корветен-капитан, каждый честный немец должен участвовать в сборе средств на теплую одежду для солдат фюрера. Приходите непременно. Вы поможете рейху и приятно проведете время».

К подъезду величественного здания дворянского собрания «Ландхаус» подкатывали «хорхи» и «мерседесы». Я поднялся по отлогой мраморной лестнице. Лакей в позументах распахнул двери в зал. Оперная люстра отражалась в зеркалах. Здесь танцевали. А у стен, между колоннами, нарядные дамы в солдатских шапчонках торговали сувенирами, эрзац-шоколадом и цветами. Бледная девица с профилем Людовика XVI продала мне за немыслимую цену какую-то статуэтку, потом дополнительно всучила букетик эдельвейсов и навязалась на танго.

Танцуя, я заметил плотного джентльмена лет сорока в вечернем костюме с ленточкой незнакомого ордена. Этот человек не нравился мне. Он все время держался поблизости. Если я не видел голубоватых от бритья, полных щек и напомаженных усиков, то в двух шагах был его коротко остриженный, мощный затылок.

Когда я, наконец, выпустил влажную ладонь партнерши и отвел ее к сувенирному киоску, плотный джентльмен подошел ко мне, поклонился, не сгибая корпуса, как это делают офицеры:

— Если не ошибаюсь, корветен-капитан Вегнер? — Костюм с ленточкой надвинулся почти вплотную.

Какого черта Эрих послал меня на благотворительное фашистское сборище? В надушенном, теплом воздухе явственно ощущался запах провала. Под элегантным костюмом парижского покроя мне виделся гестаповский мундир. Однако какая необходимость взять меня именно здесь? Отход уже невозможен. Надо идти на разговор:

— Так точно, Макс Вегнер. С кем имею честь?

— Роберт Немлер, сотрудник швейцарского консульства в Лейпциге. Мы, помнится, встречались.

— Может быть, в Африке?

— Скорее, в Москве.

Мы медленно двигались по залу, как по льду, над собственными отражениями в паркете. В соседней гостиной уже ждет патруль в штатском.

— Вы шутите, герр Немлер. Я в жизни не бывал в Москве.

— От Арбатской площади, — продолжал он, — идет улица к Кремлю. Справа — дом с колоннами... Как она называется, позабыл...

«Хватит, — подумал я, — пора переходить в контратаку».

— Не знаю никаких московских улиц, зато знаю Принц Альбрехтштрассе в Берлине. Вы не считаете, что мне следовало бы сообщить туда об этом странном разговоре?

Он улыбнулся:

— Что ж, у меня там друзья.

Наконец-то сказал правду!

Путь через зал кончился. За стеклянной дверью оказалась буфетная. Здесь было пусто. Старичок, увешанный орденами, дремал в углу.

— Давайте выпьем за общих знакомых! — сказал Немлер.

— У нас нет общих знакомых, герр Немлер.

— Есть, Эрих Бауэр.

— Не знаю никакого Бауэра. Это что, допрос?

Он со вкусом прихлебывал из бокала, а я решал труднейшую в жизни задачу: друг или враг? Вспышки мыслей мелькали, как в бою, не успевая приобрести словесную форму.

Эрих — предатель. Зачем было вызывать меня сюда?

Эрих — жертва провокации. Гестаповец странно ведет себя.

Он — не гестаповец. Как в этом убедиться?

— Понимаю, — сказал он, — вам нужны доказательства. Но, согласитесь, и я иду на риск. Ваше сообщение о предполагаемых арестах может оказаться ловким трюком. Итак!.. — Он поставил на стол пустой бокал и вдруг, понизив голос, спросил на чистейшем русском языке: — Вы будете выходить на связь или нет?

Но и это ничего не доказывало. Только неожиданный поворот мог внести ясность, Я расстегнул кобуру, тихо приказал:

— Встать! Идите в вестибюль. Вы арестованы.

Немлер даже не шелохнулся. Только чуть прищурил глаза.

— Погодите, — сказал он, снова переходя на немецкий язык. — Что это даст? Если я агент гестапо, вы только облегчите мою задачу, доставив меня туда. Если же нет, вы теряете единственную возможность передать ваше срочное сообщение...

Он медленно поднялся, предложил мне сигарету.

— Впрочем, даю вам еще такой вариант... Вы пейте, не оставляйте полный бокал. Мы виделись с вами... Где? Вы упоминали Африку. Пусть будет Тунис. Встретились здесь. Случайно. Решили возобновить знакомство. Моя невеста, Марта Шведе, хочет пригласить вас на обед. Позвоните ей завтра: Лейпциг, Вест — 94-02. Эриха не ищите. В крайнем случае — кассир в кино.

Он поклонился и вышел. Из зала доносился вальс. Я выпил вино, немного посмотрел на танцующих и отправился домой.

Готфрид завязывал галстук у зеркала, напевая арию из оперетты «Летучая мышь».

— Ты, кажется, в заоблачном настроении?

— Ты проницателен! — сказал он, надевая пиджак в серебряную искорку. — Через неделю улетаю за рыцарским крестом с дубовыми листьями.

— На меньшее ты не согласен. А ковры?

— Ковры — само собой. Кстати, летим в одном самолете.

— Куда?

— Ты — по своим делам, я — по моим. Представлю тебя в Констанце, и дальше — в неизвестность! Как я выгляжу?

— Великолепно!

— Я так и думал. Дома ночевать не буду.

— Желаю успеха!

Уже из передней он крикнул:

— Завтра в восемнадцать часов тебя ждет шеф.

Завтра вечером я должен звонить в Лейпциг невесте Немлера. Если он провокатор, это уже ничего не изменит. Добро! После посещения Ригера позвоню из какого-нибудь кафе.


5

Капитан цур зее встретил меня вопросом:

— Вы еще не разучились управлять шлюпкой, Вегнер?

— Полагаю, что нет.

— Высаживаться придется не на причал, а на неприспособленный берег, возможно при солидном накате.

— Понимаю. Какого типа шлюпка?

— О, совершенно нового! Смотрите! — Ригер оживился, вытащил из ящика чертеж. — Двигатель бесшумный, аккумуляторный. Превосходная остойчивость. И в то же время сидит неглубоко. Эта шлюпка будет укреплена на носовой надстройке подводной лодки типа «U-1». Она всплывет в пятнадцати кабельтовых от берега. Дальше вы пойдете своим ходом.

— Могу ли я ознакомиться с судном?

— В Констанце. Там проведете тренировку группы.

Я не задавал лишних вопросов. Ригер принял это за некоторую растерянность.

— Вы предполагали спуститься по парадному трапу прямо на пирс под звуки оркестра?

— Никак нет, герр капитан цур зее, у меня изрядная практика в управлении шлюпкой.

— Это послужило одной из причин, чтобы доверить вам руководство операцией. Лишние люди не нужны. Вы, механик-электрик, который уже находится в Констанце, фрау Ирма и двое русских.

— Речь шла еще об одном русском — моряке?

— А вот это, герр Вегнер, вторая причина, по которой выбор пал именно на вас. Вначале мы собирались использовать вас на более знакомом вам Средиземном море, но вы владеете русским языком, и, кроме того, на Черном море подвизается ваш приятель Лемп. Ялтинская абвергруппа.

Неужели снова ловушка? Как можно спокойнее я спросил:

— Его же, кажется, хотели перевести в Нормандию?

— Этого хотел сам Лемп. Он мотивировал свое желание знакомством с морскими разведоперациями. Вот его и послали на море, только не на то... Вы помните наш разговор? — спросил шеф, наливая себе стакан минеральной воды.

Я следил за пузырьками, поднимавшимися со дна стакана, и думал о том, что даже случайные ситуации могут быть обращены на пользу дела, если использовать события целенаправленно, а не отдаваться их течению. Именно потому, что я попал в сельскохозяйственный комиссариат, произошло знакомство с Семенцом, в доме которого я встретил Лемпа и получил ключ к его секретам. Теперь, может быть,благодаря знакомству с Лемпом я попадаю в Констанцу, откуда начался мой курс по фашистским тылам...

Отдышавшись и отпив несколько глотков, фон Ригер продолжал:

— Контакты с абвером допустимы только при личном знакомстве. Вы должны получить через Лемпа такого моряка из их кадров, какой нам нужен. Ну, а в дальнейшем я рассчитываю на вашу информацию о действиях абвера, особенно об их промахах.

Только теперь шеф посвятил меня в план операции. Я высаживаю группу на берег, встречаю в условленном месте агента по кличке Жорж, передаю ему группу, получаю от него информацию и только после этого возвращаюсь на корабль.

— Точку высадки вы узнаете в Констанце от подполковника Ральфа. Примерно через неделю будете там.

Порядок вылета был установлен такой: я лично перевожу на Вальштрассе обоих диверсантов за несколько часов до вылета, затем заезжаю за фрау Ирмой и от нее — прямо на аэродром.

Шеф поднялся. Я решил, что беседа закончена.

— Мне можно идти, repp капитан цур зее?

— Еще одна деталь, — сказал он. — Главная роль в деятельности группы отводится фрау Ирме. Это очень ценный и особо засекреченный агент. Даже здесь, кроме меня, ее знает только мой помощник. К сожалению, его пришлось послать в Киль. Таким образом, дело с Ирмой имеете только вы. Берегите ее, не затрудняйте тренировками и не привлекайте для общения с ней третьих лиц.

— А герр Динглингер и Косой... простите, Франц?

— У Динглингера хватит своих дел, а Франц встретит вас в Констанце. До приказа о вылете можете отдыхать. Развлекайтесь, отоспитесь хорошенько, только не пейте много.

— Как можно, герр капитан цур зее? Я вообще без надобности не злоупотребляю алкоголем.

Он погрозил мне толстым пальцем:

— Хитрец! В день знакомства вы глотали коньяк, как лимонад.

— Мне не хотелось показаться слишком осторожным. Я понимал, что идет речь о моей карьере.

— Вы мне определенно нравитесь, Вегнер. Жаль отпускать вас.

— А разве я не вернусь сюда?

— Возможно, останетесь там на самостоятельной работе. Если чисто выполните задание. Нам нужен там смелый и думающий человек. Это не всегда совпадает.

Прямо от шефа я поехал в маленькое кафе «Шоколадница». Копия картины Лиотара красовалась над стойкой. Я попросил официантку, одетую как девушка на картине, принести кофе с коньяком и заказать телефонный разговор с Лейпцигом.

Не успел я допить суррогатный кофе, как официантка снова подошла к столику:

— Уже соединили с Лейпцигом, герр офицер.

...Тесная телефонная будочка за буфетом. Окурки в пепельнице. За стеклом — полупустое кафе. Темное окно» Дождь, который не прекращается уже несколько дней. Шелест и гул расстояния в трубке. И вдруг сквозь этот гул голос:

— Слушаю вас.

— Могу ли я попросить фройляйн Марту Шведе?

— Я Марта Шведе. Кто это говорит?

Трубка дрогнула в моей руке. Что-то странно знакомое послышалось в этом голосе через сотню с лишним километров. Наверно, нервы у меня разыгрались.

— Вы — Марта Шведе? Из Лейпцига? — переспросил я.

— Ну конечно. Кто же еще? — Я услышал смех, такой знакомый, что зажмурился, как от внезапного света в темноте.

Она назвала себя Мартой, говорила из Лейпцига, но, даже если бы она говорила с Марса или назвалась иранской шахиней, я все равно узнал бы голос Анни.


6

На следующее утро я приехал в маленький городок Вурцен, между Дрезденом и Лейпцигом. Полтора часа местным поездом.

Дождь, наконец, перестал. Блестели черепичные крыши и оконные стекла домиков, очень похожих друг на друга, и все-таки каждый чем-нибудь отличался: у одного был цветной витражик, у другого — башенка, у третьего — выложенный плиткой подъезд.

Высокий забор. Калитка. Открыла старушка в капоре:

— Да, фройляйн Марта ждет вас. А герр Немлер будет позже.

Она еще что-то говорила, но я не слышал. То, что хранилось глубоко в подсознании, запертое печатью войны, внезапно вырвалось наружу. По телефону не сказано было ничего, кроме любезно-салонных фраз. Приглашение на обед. Благодарность. Адрес. А для меня эти слова звучали предвестием чуда. Всю ночь и утро и последний час и минуту я не сомневался в его свершении. Сейчас войдет чужая женщина, и кончится наваждение.

Отворилась дверь. Я не услышал — только почувствовал движение воздуха. Обернулся. У порога, слегка наклонив голову, стояла Анни. Ее губы смеялись, а глаза были серьезны и строги.

— Аль-оша, ты еще помнишь, что говорили флажки?

Я не ответил. Просто сделал то, что должен был сделать тысячу лет назад, когда разговаривали флажки. Я поцеловал ее в первый раз в жизни.

— Вчера, в «Ландхаузе», — сказала Анни, — я увидела тебя, как только ты вошел. Я смотрела на тебя. Ты не почувствовал?

— Нет. Тогда я еще не верил в чудеса. Ты была...

—...за колонной, и когда ты пошел в мою сторону…

—...ты скрылась. Ты не имела права на эту встречу.

— Сейчас — имею. Твой позывной: 3649, Штурманок.

У них есть связь! Теперь незачем было спрашивать, куда исчезла Анни, когда в Севастополе я перестал получать ее письма. Мы оба стали людьми одной и той же профессии.

— Я многое испытала, — рассказывала она, — но, когда увидела тебя в этой форме, и еще не знала, кто ты, мне стало страшно. Понимаешь? Сердцем я знала, что ты — наш, но разве я могла верить сердцу? Ты так настойчиво требовал от Эриха связи...

— Я раскрыл ему секреты гестапо.

— Знаю. Этого тоже было мало. Только сегодня ночью удалось связаться с Большой землей. Они дали твой позывной. В этот момент ты второй раз родился для меня.

— А если бы Москва ответила другое?

— Тогда... — Она протянула мне руки, приблизила глаза, почти зеленые под летящими бровями. — Аль-оша, я всегда ждала тебя... И буду ждать всю жизнь, сколько мне осталось. Но если бы Москва ответила другое, ты не вернулся бы из Вурцена.

Вдруг она вырвала свои руки, побежала в кухню, и я услышал:

— Frau Schwede! Oh, Gott! Den Wein, den ich gestern mitbrachte, habe ich ganz vergessen... Giessen sie in sofort aus!*["111]

Только сейчас я понял, что мы все время говорили по-русски. Почти полгода не позволял себе даже думать на родном языке. Он пришел, как воздух в распахнутый иллюминатор, вместе с Анни, с немецкой девушкой, которая вот сейчас дала мне самое главное в жизни и больше, чем жизнь, чем любовь, — связь с Родиной.

И тут мне стало страшно за нее. Я представил себе Анни на допросе у косого Франца, включающего электрический ток...

В первый момент мне показалось, что Анни нисколько не изменилась. Только прическу переменила. Когда она вернулась из кухни и села рядом со мной на диванчик, как когда-то в домике под пятью тополями, я увидел на ее лице все пережитое за эти годы. Те же черные блестящие волосы над ясным лбом и очень белые зубы. Даже белый свитер, похожий на тот, что она любила носить в ранней юности. Но лицо стало строже, черты четче, и какое-то новое, сосредоточенное выражение глаз.

Еще в школе меня удивляла взрослая скорбь во взгляде девчонки. Теперь в этом взгляде была решимость. Когда она говорила, что я мог бы и не вернуться из Вурцена, ее глаза стали такими, как у командира лидера «Ростов» на мостике, в первый вечер войны: «Если техника откажет в бою, не ждите трибунала. Расстреляю сам».

— Анни! Теперь я постоянно буду бояться за тебя.

— А я. Кто бы подумал, что ты станешь разведчиком?

— Это все твой немецкий язык. Если бы не он... Если бы не он, я не выбрался бы из той лесной избушки, где погиб мой крестный отец — Петро Стеновой.

Мне нужно было узнать все об Анни, каждый ее шаг по минным полям. Нужно было рассказать все о себе, как шла она рядом со мной на боевом курсе. Но прежде всего — главное!

Выслушав мое сообщение о Тегеране, Анни нахмурилась, некоторое время сидела молча, подперев лоб ладонью.

— Чего ты молчишь? Говори, Анни! Есть же у вас связь?

Оказалось, что связь с Центром бывает у них только раз в неделю. Значит, еще целую неделю там не узнают о Тегеране.

— Нет, нельзя, — сказала она. — Приедет Павел Иванович...

— Кто такой Павел Иванович?

— Немлер. Мой так называемый жених.

Даже Эрих Бауэр не знал, с кем связана Анни. Он знал только, что его маленькая подружка из клуба «Водяная лилия» за год до нападения на Советский Союз внезапно появилась в Германии в качестве внучки старухи Шведе из городка Вурцен.

Информация, собранная антифашистами на военных заводах, шла через Вурцен куда-то дальше, туда, где она была нужна. Эрих понятия не имел о существовании Немлера, но то, что он передавал кассиру-инвалиду в кино на Фридрихштрассе, попадало именно к Немлеру, преуспевающему дельцу и советнику консульства Швейцарии, нейтральной страны, где заправилы рейха помещали свои капиталы.

У Немлера действительно были приятели в имперском управлении безопасности. Через него они поддерживали связь со швейцарскими банками. Анни для всех была невестой Немлера. Это не только позволяло ему встречаться с ней, но и охраняло девушку от посягательств многочисленных ухажеров.

— Я работаю переводчицей в частной фирме «Феникс», — рассказала мне Анни. — Три раза в неделю бываю в Лейпциге, иногда в Дрездене и Мюнхене.

— С какого же ты языка переводишь? Не с русского, надеюсь?

— С французского. Я неплохо говорила еще в детстве, потом, ты знаешь, училась в институте в Москве, а русский — это только для себя, когда по ночам разговаривала с тобой.

И снова я увидел улыбку Анни, которую столько раз видел во сне и даже в солнечных бликах на потолке клуни Кощея.

Она хотела поехать в Испанию. Не пустили. «Вы там ничем не поможете», — сказал седой полковник в Москве. Тогда она спросила: «Где я могу помочь, чтобы убийцы моего отца не пришли сюда?» Ей обещали: «Подумаем» — и вскоре предложили параллельно с институтом учиться еще в одной школе.

— А потом, за год до войны, уехала сюда и начала работать в «Фениксе». Какое издевательское название у этой фирмы!

— Почему издевательское? — спросил я. — Кажется, так называлась мифологическая птица, которая возрождалась из пепла.

— Они делают деньги из пепла, — глухо сказала Анни, — из пепла сожженных в крематориях концлагерей, из женских волос, из детских чулочек в запекшейся крови.

Дважды Анни была на грани провала. Раз скрылась в котельной, чуть не задохнулась под полом. Второй раз спас Немлер, направив подозрения в другую сторону. Но за ту ночь, которую она провела в ожидании машины из гестапо, у нее появилась седая прядь.

— Вот видишь? — Она откинула волосы, и я увидел над левым ухом белую волнистую дорожку.

Я провел рукой по ее волосам:

— Как след торпеды в темном море...

— Эта торпеда прошла мимо, но где-то уже нацеливаются другие. Теперь не страшно. Страшно было, что умру, а ты не узнаешь, как я тебя люблю.

— Почему же ты не написала мне тогда из Москвы?

— Я не хотела, чтобы моя любовь связывала тебя. И потом, перед отъездом я должна была исчезнуть — для всех.

— Лучше бы я не знал тебя совсем, Анни, не слышал твоего голоса, не видел света твоих глаз.

— Ты глупый, — сказала она. — Разве это не счастье — сидеть вот так рядом? А расставаться приходится всем, так или иначе. Другие живут вместе всю жизнь, а на самом деле они уже расстались давным-давно. — Она помолчала с минуту. — Рассказывай. Я хочу знать все о тебе.

Опять, как в землянке Веденеева, будто в поле оптического прибора, проходили мои скитания и бои, друзья и враги и мысли. Я рассказывал долго и устал. Временами лицо Анни начинало расплываться, меняться у меня перед глазами. Я останавливался. Она прикасалась к моей руке:

— Говори.

И снова я шел по своему курсу через гремящие широты сороковых годов. Иногда я слышал свой голос будто со стороны.

За окном потемнело. В дверь заглянула фрау Шведе с тарелками на подносе. Анни мотнула ей головой, и старушка исчезла.

Теперь я рассказывал о Южнобугске, о Бальдуре, о Кате и о ее могиле под липой на шоссе. Вдруг я увидел, что Анни плачет. Она не вытирала слез, и они катились, догоняя друг друга.

— Говори, говори!

Я дошел до встречи с Готфридом Динглингером. Теперь лицо Анни стало другим. Ни слез, ни грустной улыбки. Ее взгляд выражал только острый интерес к фактам, событиям, именам, имеющим прямое отношение к работе. Она сразу стала старше на десять лет, будто передо мной сидит уже не Анни, а ее сестра, кадровая разведчица. Радость встречи, любовь, которую она не могла и не хотела скрывать, — все ушло на второй план. Осталось главное — то, что все эти дни заполняло мое существование: Тегеран.

Приехал Немлер — усталый, встревоженный. Усики торчали совсем не фатовато, лицо посерело. Фрау Шведе принесла ужин.

— Да, — сказал Немлер. — Счастье, что вы нашли нас.

— Значит, завтра я еду в Лейпциг? — спросила Анни.

— Поедете. — Он посмотрел на нее грустно и ласково. — Вы понимаете, насколько опасно искать наших в неурочное время?

— Дело не в этом. Найду! — сказала Анни. — Но если я вызову подозрения, то поставлю под удар вас, Павел Иванович.

Он ковырял вилкой нетронутую тушеную капусту, долго думал.

— Понимаете, Штурманок, — объяснил он мне, — Марте придется действовать от моего имени. Она, надеюсь, выполнит задание, но может скомпрометировать меня. Это помешает закончить дело, которым занимаюсь сейчас. Речь идет о контрнаступлении немцев под Киевом. Значит, — сказал он уже самому себе, — все необходимо закончить раньше, на случай ареста. Так!

Он написал записку на бланке швейцарского консульства, отдал ее Анни и встал:

— Не забудьте, Марта: если сумеете добиться связи, — а вы обязаны добиться! — передать не только о Тегеране, но и о том, что Штурманка посылают в Констанцу. Нужно подготовить ему явку.

— Понятно, — кивнула Анни.

Я спросил Немлера, не может ли он соорудить какой-нибудь документ в подтверждение того, что в цюрихский банк на счет Лемпа вносятся деньги за услуги английской разведке.

— Правильно, — сказал он, — я передам вам такую бумажку через кассира кино. Там, конечно, не будет говориться, кто вносит деньги. Кстати, вам ведь самому нужны деньги. Вот десять тысяч марок. Встретимся, когда вернусь из Берлина. Через, четыре дня зайдите к кассиру за моим сообщением и той бумажкой.

Немлер крепко пожал руки нам обоим и уехал. Анни долго прислушивалась к затихающему шуму мотора.

— Этот человек, — сказала она, — передал в Москву за две недели до начала войны, что она начнется двадцать второго июня. Правда, я слышала от него, что примерно в то же время или даже раньше другие наши люди из других мест дали ту же информацию...

Об этой параллельности в работе разведчиков я думал в последние дни, когда искал способ передать сообщение о Тегеране.

— Да, Анни, мы не имеем права рассчитывать на других. Каждый должен работать так, будто он — один...

— Но, если бы он был действительно один, он не смог бы сделать ничего. Поэтому завтра я еду в Лейпциг, а сейчас не хочу думать об этом. — Она сжала ладонями виски, потом отняла руки, потянулась. — Сейчас нет ни Штурманка, ни Марты!

Я смотрел на Анни и удивлялся. Она преобразилась, будто сбросила жесткую военную форму и вместе с ней годы в тылу врага. В голосе, в движениях, во взгляде снова светилась юность. Она развеселилась, смешно дула в блюдечко с чаем и поджимала губы, показывая, как фрау Шведе торгуется с зеленщиком.

— Ты помнишь, Анни, мы шли домой, и ты дурачилась на улице, точно как сейчас. Какая-то старуха сидела у своих дверей...

— Конечно, помню! Она дала мне георгин. А ты помнишь, в тот самый день я упала с мостков, а ты кинулся спасать меня.

— Ну еще бы! Тина залепила мне глаза, и я не мог открыть их.

— А я могла, только не хотела... — Она перестала смеяться, спросила серьезно и тихо: — Знаешь почему?

— Почему?

— Чтобы ты подольше не отпускал меня. В ту минуту я поняла, что могу быть только твоей.

Я обнял ее, как тогда в теплой реке, и река понесла меня. Все исчезало вокруг. Еще мгновение — и не смогу отпустить ее.

— Мне пора идти, Анни…

Она помолчала немного, не отводя своего взгляда, и сказала:

— А мне кажется, тебе сегодня совсем не надо уходить.


7

Готфрид уехал на два дня в Берлин, а вернувшись, почти не бывал дома. Дни проводил за городом у фон Ригера, а ночами кутил где-то. На правах приятеля я пожурил его:

— Нельзя так расходовать себя перед заданием. Мне нет дела, куда ты едешь и зачем, но я хочу, чтобы все прошло хорошо.

Он рассмеялся:

— Посмотрите на этого тихоню! Между прочим, ты тоже не всегда ночуешь дома. Уже нашел себе наконец по вкусу?

— Что ж, я не человек?

Если бы мои отлучки вызывали подозрение, Готфрид не стал бы говорить о них. Значит, пока все нормально.

— Кстати, — сказал он, — ты можешь, когда меня нет, пользоваться моим «фиатом». А за это ты мне окажешь услугу — отвезешь в одно место и отгонишь машину назад. Идет?

— Конечно. Когда тебе будет угодно.

Я снова навестил Ирму. Она была озабочена вопросом, кому поручить свою овчарку.

— Вот сложность! Хотите, отвезу ее на псарню городского гестапо. У меня там знакомые.

— Вы с ума сошли! — возмутилась она. — Мою Девочку — на служебную псарню? Она не привыкла к такой жизни.

Я пожал плечами:

— Тогда сами ищите ей место, но ежедневно с пяти вечера прошу быть дома. Ясно?

— Слушаюсь.

Прошло три дня после встречи с Анни, а мне казалось — месяц. Я снова поехал в Вурцен. Можно было воспользоваться «фиатом» Готфрида. Ключ висел на вешалке, рядом с его шинелью. Я все-таки предпочел поехать поездом. В Вурцене, прогуливаясь под дождем по улице, зашел в магазин, купил ненужный мне галстук и, только убедившись, что за мной не следят, отворил калитку в высоком заборе фрау Шведе.

Анни увидела меня через окно кухни, выбежала в тонком платье под дождь, полетела навстречу по мокрым плитам дорожки, как когда-то по мосткам, кинулась ко мне:

— Это были лучшие дни в жизни! Я ждала тебя и знала, что увижу хоть ненадолго. — Задыхаясь, она обняла меня мокрыми руками. — Выполнено! Все передано Москве! Они подтвердили!

Мы вошли в дом. Усталость, которую я преодолевал все время, пока меня давило непереданное сообщение о Тегеране, теперь взяла верх. Все! Конец. Сел и закрыл, глаза. Можно ехать в Констанцу, в Берлин, к черту на кулички. Теперь — не думать. Просто сидеть и держать Анни за руку.

— У тебя дрожат руки, — сказала она. — Ну, посмотри на меня!.. Я сделала все, что могла.

— Это сейчас пройдет, Анни. Как ты смогла добиться...

— Подожди! Еще не все. Запоминай. Тебе назначена явка в Констанце. Улица Мангалия, магазин готового платья «Лувр», старший продавец домнул Дмитреску. Пароль — «Костюмная ткань Виндзор». Ответ — «Вы хотели сказать: уиндзер?» И еще: «Штурманку лично. Вам присвоено звание капитан-лейтенант. Награждены орденом Красного Знамени». А теперь уезжай немедленно. Прошу тебя.

— Почему? Что случилось?

Уже забыты были и усталость, и радость нового звания, и награда. Волнение Анни передалось мне. Она не скрывала его.

— Пока — ничего. Но у меня предчувствие...

— Что с тобой? Говори! Я не верю в предчувствия.

Анни приехала в Лейпциг, когда ее не ждали. Вызвала от имени Немлера нужного человека. Это не могло не навлечь подозрений. А Павел Иванович в Берлине тоже торопился, зная, что может быть разоблачен. Ему нужно было узнать, какие части и когда оберкомандо бросит в контрнаступление под Киевом. Ради этого он шел на риск, которого не позволял себе раньше. Я пытался отвлечь ее, переменить тему разговора.

— Не надо, — сказала Анни, — главное сделано, а теперь, пожалуйста, уходи, если ты любишь меня.

Она была права. Я не принадлежал ни ей, ни себе. Впереди — Констанца. Нельзя пропустить диверсантов в тыл флота.

Анни проводила меня до калитки:

— Альо-ша, я всегда жду...

Эти ее слова звучали под стук колес до самого Дрездена. Легкий запах ее рук пробивался сквозь стойкие запахи вагона. Свежесть ее губ, выражение глаз оставались со мной до утра в пустой квартире Готфрида Динглингера.

На следующий день я едва дождался открытия кассы кино на Фридрихштрассе. У окошка не было ни души. Кассир передал мне конверт. Там лежало свидетельство об открытии счета в цюрихском банке и записка. Я прочел ее в ближайшем скверике, у раковины фонтана, заполненной опавшими листьями: «Павел Иванович убит. Необходимо отправить Марту по железной дороге „Заксенверк“.

Как — убит?! Где? Кем? Что за железная дорога? В достоверности сообщения не было сомнений. На обороте листка — отметка, о которой мы договорились с Немлером: перечеркнутая латинская буква «Р» в кружке, вроде дорожного знака «Стоянка воспрещена». Теперь этот наудачу выбранный символ имел для меня реальный смысл: промедление — гибель. В записке упоминался «Заксенверк». Эрих должен знать, в чем дело. Надо найти его!

Едва сдерживая шаг, чтобы не кинуться бегом, я вернулся к кассиру, подождал, пока ушла парочка, которая покупала билеты.

— Срочно необходим Эрих Бауэр!

— Он на заводе, — сказал кассир. — Конец смены — в шесть.

— Хорошо. Встретьте его. Свидание со мной — в девятнадцать, вон в том сквере у фонтана.

— Я не имею права. Я только передаю записки.

— На мою ответственность.

— Но, герр Вегнер, я подчиняюсь не вам...

— Тот, кому вы подчиняетесь, погиб. В девятнадцать жду.

Через десять минут я уже выводил из гаража «фиат» Динглингера. До Вурцена — сто двадцать километров. Успею или нет?

Шоссе шло параллельно Эльбе, вниз по течению. Стрелка спидометра легко перевалила через цифру 100. Ровно гудел мотор. Идеально гладкое полотно асфальта мчалось мне навстречу вместе с голыми деревьями, коттеджами, встречными машинами.

Я въехал в древний городок Майсен. Его улочки, построенные тысячу лет назад, еще при Генрихе-Птицелове*["112], не были рассчитаны на автомобильное движение. На углу, у дома из серого камня, пористого от времени, пришлось остановиться. Каменные воины стерегли вход в ресторан «Миттельальтер». У этого средневекового ресторана стоял вполне современный «мерседес». Из него вышли трое в черной форме гестапо с нарукавными повязками. Мне надо было подождать, пока пройдет автобус или отъедет «мерседес». Я знал эти проклятые машины с зажимами для ног арестованного. Один из гестаповцев окликнул меня:

— О, герр Вегнер! Решили посмотреть древности?

Я был для них своим. Мы не раз встречались на допросах.

— А вы что здесь делаете? Решили проверить благонадежность этих типов? — Я кивнул в сторону древних воинов у входа.

— Нет, мы хотим проверить, какое здесь пиво и бифштексы, — ответил гестаповец. — С утра голодные как волки. Только собрались пообедать на Прагерштрассе, как пришлось ехать в Вурцен.

— Там тоже отбивные?

Он захохотал, наклонился к окну «фиата» и понизил голос:

— Кое-что поделикатнее. Скорее, куропатка в белом соусе. Молоденькая фройляйн, причем невеста иностранного дипломата.

Каменные истуканы качнулись вместе со стеной. С трудом я разжал губы:

— Ну что ж, желаю успеха.

— Может быть, пообедаем вместе? Здесь великолепная кухня.

— Спасибо, спешу. Я тоже тороплюсь к одной фройляйн, но совсем по другому делу. Приятного аппетита!

Автобус уже прошел. Дорога была свободна. Озноб и оцепенение сменились хорошо знакомым ощущением боя. Руки не дрожали на рулевом колесе. Проехав Майсен, я снова нажал акселератор до предела. Эльба ушла влево. Еще полчаса — и впереди показалась розовая черепица Вурцена. Гестаповцы уже, вероятно, заканчивали свой обед. А что, если не застану Анни? Где искать ее?

Она была дома. Сидела за столом в черном платье, бледная, напряженная. Увидев меня, вздрогнула, вскочила:

— Зачем ты приехал?! Уезжай сейчас же! — Она обнимала меня и тут же отталкивала. — Уезжай! Я уже попрощалась с тобой.

— Анни, ты знаешь?..

— Я знаю все. Уходи же ты, ради бога, пока не поздно!

— А почему ты?.. Чего ты ждешь?

— За мной должен был прийти человек, но теперь, видно, уже не придет. Минут через десять я ушла бы куда глаза глядят.

— Тогда собирайся. Где твое пальто?

Она все еще не соглашалась:

— Я не поеду. Погибнешь вместе со мной!

Я силой вывел ее на кухню, сказал фрау Шведе:

— Запомните, пожалуйста: Марта уехала в Лейпциг утренним поездом. Надеюсь, вас они не тронут.

Назад я поехал другой дорогой. Мы пересекли речушку Мульде, повернули на юг, чтобы возвратиться в Дрезден через Дебельн. Анни сидела в машине как каменная. Смерть Павла Ивановича потрясла ее. Оказалось, один из берлинских «друзей» Немлера застал его у своего сейфа. Завязался бой. Разведчик сумел выбраться на улицу, но он был уже смертельно ранен. Его шоферу удалось спастись. Он-то и сообщил Анни о катастрофе.

Когда мы въехали в Дрезден, оставалось два часа до встречи с Эрихом. А что, если отвезти Анни на квартиру Готфрида? Дома он не бывает, а следить там не станет никто. Но едва мы остановились у входа, как из подъезда вышел сам Готфрид, в гражданском костюме, с плащом на руке. Проехать мимо было невозможно. Он увидел меня за рулем своей машины и замахал шляпой. Анни опустила вуалетку, а я выскочил из машины:

— Как удачно, что застал тебя! Специально заехал узнать, не нужна ли тебе машина.

Готфрид беззастенчиво отодвинул меня.

— Что ты ее прячешь? Не отниму. Поезжай куда хочешь. За мной придет служебная.

— Ну чудесно! Так мы покатаемся часок по набережным?

— Хоть до утра. Желаю успеха, фройляйн!

Анни кивнула ему из машины, но он думал уже о другом:

— Ты не забыл своего обещания? Завтра ты — мой шофер!

Подъехала служебная машина, и Готфрид уселся в нее. Опустив стекло, он покрутил пальцем, изображая винт самолета:

— Завтра мы с тобой, вероятно...

Эта новость оглушила меня. Что делать с Анни?

— Готфрид, постой! Ты думаешь, действительно завтра?

— Скорее всего, да. А там черт его знает! Пользуйся жизнью, пока возможно. Да, Макс, я сегодня хотел познакомиться с твоей фрау Ирмой, заехал без звонка и не застал. Только пес рычит за дверью. Где ее носит?

Я не успел ответить. Его машина тронулась.

— Пошли, Анни!

Мы поднялись на второй этаж, я отпер дверь своим ключом.

— Жди меня тут. На звонки не отвечай. Не открывай никому.


8

В семь часов вечера Эрих сидел на скамейке у фонтана. Я сел на ту же скамейку, закурил, спросил, не глядя:

— Куда вы спрятали рабочих, на которых донес Пансимо?

— Отправили в Богемию.

— Как?

— Вверх по Эльбе на барже под грузом до Пирну, потом лесами с надежными людьми в Дегин. Там уже чешские партизаны.

— Это и есть «железная дорога»?

— Была. До прошлой недели. Шкипера арестовали. Все баржи проверяют с собаками.

Это был удар. Завтра улетать — и никакого выхода... «Насколько же мне стало труднее, когда появилась Анни, — подумал я и тут же обругал себя: — Неблагодарная ты скотина! А кто, рискуя жизнью, связал тебя с Центром? Кто передал о Тегеране? И все-таки так плохо мне еще не было никогда, даже в шталаге, даже в плену у Бальдура, в клуне на полу...»

— В чем дело? — спросил Эрих.

Я рассказал ему об Анни. Мы сидели молча у бездействующего фонтана. Так прошло минут десять. Надо было расходиться.

— На сутки-двое можно спрятать здесь, в городе, — сказал он.

А что потом? «Не может быть, чтобы не было выхода!» — говорил брат Коля в подземной галерее в Южнобугске. Но то был родной город. Там я нашел бы выход. Здесь, в гитлеровском рейхе, мне не поможет никто. И главное — завтра вылет.

Я взглянул на небо. Тяжелые тучи подступали широким фронтом. Наверно, опять будет дождь. Но самолет вылетит все равно. Когда речь идет о Тегеране, не станут откладывать из-за погоды.

Стоп! Дикая, невероятная идея пришла мне в голову:

— Эрих, где, ты говоришь, можно укрыть Анни на двое суток?

Он рассказал, что в мастерских Высшего технологического училища есть свои люди, двое коммунистов, — старик и безногий инвалид войны. Они и живут в мастерских, у медеплавильной печи. Там есть система вентиляции — огромные трубы-коллекторы, в которых прятали подпольщиков перед отправкой в Чехословакию.

— Хорошо! Иди туда, предупреди. Через час привезу Анни.

Анни я застал в той же позе, в какой она сидела, когда я уходил, на скамеечке в прихожей. Она не сняла даже перчаток.

— Я обдумала все, — сказала она, — ты не должен рисковать. Попрощаемся. Нельзя слишком многого требовать от жизни: мы были счастливы друг другом почти сутки. Это не так мало. Теперь я их не боюсь. Сейчас я уйду.

— Нет, поедешь со мной. Только переоденусь в штатское.

Мы поехали в район «Зюд». Анни была моим штурманом, так как мне не приходилось бывать в этой части города. Оставив машину на стоянке у главного корпуса Высшего технологического училища, прошли переулком. Полицейский проводил нас взглядом. Наверно, принял меня за студента, ведущего девицу к себе в интернат.

В высокой полутемной комнате, напоминавшей цех завода, мы застали Эриха и его друзей. Хилый на вид старичок мастер неожиданно сильно пожал мне руку, включил лампочку под жестяным абажуром на верстаке. С койки поднялся парень лет двадцати в солдатском мундире без погон, перепачканном машинным маслом. Все его лицо было в голубых пятнышках въевшегося в кожу пороха.

Анни бросилась к Эриху. Он поцеловал ее в щеку.

— Эрих, скажи ему, — умоляла Анни, — пусть он уезжает! У него очень важное дело. Он мне не поможет.

— Он знает, что делать, лучше нас с тобой, — сказал Эрих. — Поешь, и мастер отведет тебя в свой дворец.

— Меченый, сервируй стол для дамы! — весело приказал мастер.

Парень расстелил газету на верстаке, нарезал гороховой колбасы и хлеба, а мастер снял с электроплитки бурый кофейник.

Странно мне было видеть бледную Анни в черном, закрытом платье, сидящую между медеплавильной печью и токарным станком; ее тонкие руки, держащие двузубую вилку с костяным черенком и жестяную солдатскую кружку. А она чувствовала себя здесь как дома. Выпила горячей ячменной бурды, оживилась, по-хозяйски налила кружку Меченому, начала вспоминать, как Эрих учил ее плавать брассом и как весело было на Альтмаркте до прихода «этих».

— Всё они испакостили! Аль-оша, если бы ты видел старый Дрезден до них!

Меченый смотрел на Анни с откровенным восхищением.

— Еще до войны, — сказал он, — я был в музее. Там до черта картин разных. Я запомнил одну. Женщина, как девочка, с ребенком на руках, идет по облакам и смотрит прямо тебе в сердце. Забыл, как называется. Теперь я думаю: наверно, тот художник нарисовал вас, фройляйн. — Вдруг черты его перекосились, запрыгала синяя сыпь на впалых щеках: — Если придут за ней, зубами им горло перерву!

— Много ты сделаешь со своим костылем! — усмехнулся мастер. — Ну, банкет закончен! Пошли, дочка, а то действительно принесет кого-нибудь.

В темном углу, за компрессором, мастер открыл люк. Широкая труба уходила вперед и вниз. Мастер подсвечивал фонариком:

— Полезай, дочка, там чисто. Голову береги. Я иду следом.

Свет фонарика скрылся за поворотом трубы. Мастер вернулся минут через десять, задраил люк, навалил на него листы железа.

— Фонарик я ей оставил. И вода там есть. Будь спокоен.

Я дошел до автомобильной стоянки, уселся за руль на упругое сиденье «фиата». Мрачные улицы текли за опущенными стеклами. Сырой туман застилал дорогу, забирался за воротник, как скользкий гад. Утром — снова Готфрид, шеф, Ирма с ее овчаркой. Но, как всегда, на самых крутых поворотах моего курса я был не один в штормовом море. Эрих Бауэр, фрау Шведе, двое рабочих, старик и юноша-инвалид, обожженный войной, и еще... женщина в музее, которая смотрит прямо в сердце, — вот подлинная Германия.


9

Утром Готфрид спросил:

— Ну как?

— Все нормально.

— Чудесно! Теперь не скоро увидишь немецких девочек. Румынки тоже ничего, только от них пахнет луком. Но это все чепуха. Ты помнишь о своем обещании?

— Ну конечно. Сыграть роль твоего шофера.

— Это займет у тебя два часа. Понимаешь, как все неудачно складывается. Эти картины из пражского музея привезли только вчера вечером, а сегодня — вылет. Если не взять сейчас же, картины уплывут. Когда вернемся от шефа, поедем на склад. Потом я уеду по делам, встречусь с тобой уже на аэродроме. Ты отвезешь картины домой и спрячешь их в сейф за кроватью.

— А меня не задержат с этими картинками?

— Ну, не думаю, — важно сказал Динглингер. — За ворота склада выведу тебя я, а в дороге, если бы и случилось, пошли их ко всем чертям. Покажешь свой документ.

Если меня задержат с ворованными картинами, Анни погибла. Но отказывать Готфриду нельзя. Его доверие мне необходимо. В том числе и ради спасения Анни. Задача, конечно, усложняется. А может быть, так даже лучше?..

Динглингер взял свой чемодан, и мы поехали на служебной машине к Ригеру. Он встретил нас торжественно:

— Хайль Гитлер! Сегодня, двадцатого ноября, в восемнадцать тридцать вы вылетите в Будапешт, а оттуда в Констанцу.

Шеф еще раз повторил всю инструкцию, отдышался, вытер платком лысину и добавил:

— Берегите Ирму! Это бесценная женщина. Вчера я был у нее, предупредил, что вы заедете по пути на аэродром. Вы, Динглингер, будете на аэродроме раньше, а вам, Вегнер, надлежит прибыть в восемнадцать часов — не раньше и не позже.

— Слушаюсь, герр капитан цур зее. Мы будем иметь честь видеть вас на аэродроме?

— Нет, это лишнее. Я провожаю вас здесь. Выполнение задачи началось. — Он пожал мне руку, а Динглингера обнял. — Германия смотрит на вас, Готфрид!

Семиместный «хорх» доставил нас на Вальштрассе. Пелевин, в модном костюме и элегантном пальто, с интересом поглядывал вокруг. В дороге он пытался со мной говорить, но я оборвал его. Ковров был, одет не хуже Пелевина, но все сидело на нем колом.

Я сдал их обоих дежурному по отделу:

— Запереть. В двенадцать — обед. Никаких контактов до моего возвращения. Распоряжение шефа.

После этого мы с Готфридом поехали за Эльбу на его «фиате». Машину беспрепятственно пропустили во двор здания, напоминавшего тюрьму. Там в багажник положили три цилиндрических запломбированных футляра. К каждому футляру была прицеплена бумажка.

— Это огромная ценность, — шелестел мне в ухо Динглингер, — тут подлинный Франс Гальс и два этюда школы Рембрандта.

Он сам вывел машину за ворота, предъявив пропуск часовому, а за воротами уже ждало такси. Я понял, что Готфрид заблаговременно вызвал его сюда. Не успел я отъехать и четверти километра, как шуцман на перекрестке поднял жезл. Рядом стояли солдаты. Вот она, западня! Задержат — придется звонить шефу, и еще неизвестно, сможет ли он меня выручить. Воры не любят, чтобы у них крали. Картины могут предназначаться для самого высокопоставленного грабителя, вплоть до рейхсмаршала Геринга.

Я решил не останавливаться. Будь что будет! Прибавил газу и промчался мимо патруля, но на следующем углу большой грузовик перегораживал улицу от одного тротуара до другого. Снова патруль! Офицер в форме войск СС подошел к машине, заглянул в нее:

— Откройте багажник!

— А в чем дело? — Я показал удостоверение СД.

— Дело в том, — сказал он, — что мне позвонили по селектору. Вы проскочили блокпост. Конечно, везете картины?

— Да как вы смеете досматривать багаж офицера СД! Через полчаса будете под арестом!

Он нисколько не испугался:

— Распоряжение обергруппенфюрера Кальтенбруннера — проверять все машины, идущие со склада двести шестьдесят семь.

Я нажал кнопку. Поднялась крышка багажника. Они, как коршуны, кинулись на футляры, распаковали их, потом снова уложили в багажник.

— Можете ехать, — сказал офицер. — Не понимаю, почему вы не подчинились блокпосту, раз у вас все в порядке.

Я тоже ничего не понимал. Уже в квартире Готфрида прочел бумажки, прикрепленные к футлярам. Это были ордера на вывоз трех картин современных чешских художников. Картины соответствовали ордерам. Ни о каком Франсе Гальсе не могло быть и речи. Мне стало смешно. Бандиты приволокли в рейх награбленные полотна. Лучшие предназначались, конечно, для главарей. Вор среднего калибра, Динглингер решил снять сливки, а воришка помельче, какой-нибудь чиновник департамента искусств, подсунул ему что подешевле. Поистине: вор у вора дубинку украл!

Я запер картины в сейф и позвонил Ирме в «Кёнигштайн».

— Вы получили указание шефа?

— Да. Он вчера посетил меня.

— С Динглингером тоже говорили?

— Нет, — удивилась она, — разве он приезжал?

— Вы знаете Динглингер а в лицо?

— Нет, мы не знакомы. А в чем дело?

Именно это мне нужно было узнать от нее.

— Из номера не выходите. Заеду за вами. Собаку устроили?

— О, герр Вегнер, я нашла для Девочки такое чудесное место! Один адвокат...

— Не называйте мою фамилию по телефону! Ждите!

У меня был один шанс из тысячи, как в той лотерее в Констанце. Еще один телефонный звонок, в отдел на Вальштрассе:

— Как мои подопечные?

— В порядке. Пообедали.

— Надеюсь, без шнапса?

— Конечно. Вы скоро будете у нас?

— Несколько задерживаюсь. В семнадцать ноль-ноль машина должна стоять у подъезда. Моих подопечных без меня не выводите.

В два часа дня я принял душ, подогрел себе кофе. Он был намного лучше, чем у мастера и Меченого. И все-таки они чувствуют себя увереннее, чем Готфрид. У них есть то, о чем он не имеет представления: верность и вера. Им не нужны наркотики для поддержания боевого духа.

В пятнадцать часов я снова сел за руль кремового «фиата» и поехал в «Кёнигштайн». Три с половиной часа до вылета.

Время шло скачками, как в коттедже Шмальхаузена перед взрывом. В такие дни чувствуешь особенно ясно: время — это атомы жизни. Их нельзя замедлить или ускорить. Но можно заполнить действием или бездействием. Пришло время действовать.

Ирма была несколько удивлена:

— Так рано? Шеф говорил, вы заедете в пять, с мальчиками.

— Маленькое изменение, фрау Ирма. Нам необходимо захватить кое-какое оборудование. Потом не успеем. Мы вместе заедем за вашими мальчиками. Чудесные ребята, ей-богу!

Я повез ее в район «Зюд». По дороге мы говорили об ее овчарке. Девочка будет жить за городом и получать кило мяса в день. С автомобильной стоянки у Технологического училища было хорошо видно угловое окно на верхнем этаже интерната. Через несколько минут оно открылось и закрылось: путь свободен.

Я вышел из машины, распахнул дверку перед Ирмой:

— Вы составите мне компанию, фрау Ирма? Шеф так заботится о вас, что запретил оставлять вас одну даже в Дрездене.

— Он преувеличивает мое значение, — сказала она, выходя.

Я повел ее под руку через тот переулок, по которому мы проходили с Анни. Никто не обратил внимания на офицера, заботливо поддерживающего свою даму.

— Ну наконец, — сказал мастер, запирая за нами дверь. — Меченый, иди за фройляйн.

Гудела медеплавильная печь. Вентилятор шумел по-корабельному. Горячий воздух из вентиляционной решетки шел по ногам.

Ирма вдруг забеспокоилась:

— Куда вы меня привели? — Она озиралась, как затравленный волк в кольце красных флажков.

Мастер открыл дверку кладовой:

— Идите туда, фрау.

— Что это значит? — взвизгнула она, отскочила, вытащила из сумочки пистолет.

Мастер, будто ждал этого, схватил ее за кисть. Из-за компрессора вышел, опираясь на костыль, Меченый, за ним Анни. Она увидела Ирму и закричала:

— Меченый, что это за женщина?

Действительно, можно было испугаться ее редкозубого оскала и мутной ярости в глазах.

Я вышел из-за станка:

— Это не женщина, это сыпнотифозная вошь. Пойдем скорее!

— Счастливого пути! — сказал мастер. — Всё в порядке.

Мы приехали на Вальштрассе в пять минут шестого. Дежурный уже ждал меня на улице у служебной машины.

— Что случилось, герр Вегнер? Мы волновались. Звонили в отель фрау Ирме, там никто не отвечает.

— Фрау Ирма здесь. Я задержался с Динглингером, пришлось заехать за фрау на его машине, а по дороге скисло зажигание. Ну, давайте моих людей, а «фиат» пусть отгонят в гараж.

Мы пересели в служебную машину. Анни — впереди, я — сзади, рядом с Пелевиным и Ковровым. На откидных местах — два эсэсовца. За три минуты до срока мы были у контрольного поста военного аэродрома. Я достал сигарету. Пальцы чуть дрожали. Ровно в восемнадцать часов подошел к окошечку:

— Вегнер. Спецрейс В-13. Со мной трое, без документов. Все вписаны в мое предписание. Кроме того, шофер и охрана.

После проверки машину пропустили прямо на старт, к трапу десантного «Юнкерс-52». Динглингер был уже в самолете, вместе с двумя мрачными личностями в штатском.

— Ну, как доехал? — спросил он.

— Как видишь, прибыли все.

— Я не о том! — Он заметил Анни и прищурился: — Погоди, погоди, так это ее ты возил по набережной? Знал бы об этом шеф...

— Готфрид, она же умирала с тоски. Одна — и собака.

— А мне что? — засмеялся он. — Мы с вами почти знакомы, вернее, этот нахал не удосужился нас познакомить.

Анни решительно протянула руку в перчатке:

— Ирма. Вернее, была ею. Сейчас уже Мария Строганова.

— Никогда не подумал бы, что вы так прелестны, — сказал он. — И молоды! Почему-то считал вас блондинкой лет тридцати.

Анни погрозила ему пальцем:

— Вам доступны все тайны разведки, герр Динглингер, но не дамские тайны. До сегодняшнего дня я была блондинкой. Ну, а возраст — это мой секрет. Благодарю за комплимент...

Я поспешил прервать этот разговор:

— Твои картины, Готфрид, — в сейфе за кроватью.

Он был счастлив, обнял меня:

— Я не останусь в долгу, Макс!

Взревели все три мотора, и «юнкере» тяжело покатился по взлетной полосе. Слева внизу остались стальной росчерк Эльбы и каменный город Дрезден. Самолет лег на курс зюйд-ост, а мы с Анни продолжали идти своим курсом, невидимым здесь никому.

— А знаешь, — тихо сказала Анни, — все-таки жаль, что тебе не удалось посмотреть Дрезденскую галерею.

Глава четырнадцатая БОЛЬШАЯ ИГРА

1

Начальник службы безопасности в Констанце, подполковник Ральф, глянцевитый и негнущийся, как козырек его высокой фуражки, принял Готфрида с почетом.

— Очень, оч-чень рад, герр Динглингер, вашему появлению в этом отвратительном городе!

Готфрид представил меня как офицера по особым поручениям штаба «Цеппелин» и допросил выполнять всемои пожелания незамедлительно. Нам предстояло провести тут неделю. Оказалось, что высадка моей группы у поселка Кулеви, в районе Поти, отложена. Теперь ждут сообщения от агента Жоржа с указанием новой точки и времени высадки.

— Ну, а герр Динглингер, видимо, не спешит? — спросил Ральф, пододвигая Готфриду коробку сигар.

— Спасибо, я курю сигареты, — ответил он. — Полагаю, отправимся одним кораблем с Вегнером.

— Слушаюсь! — сказал Ральф. Он был старше по чину, но явно заискивал перед Готфридом.

Мне стало ясно, что Ральф знает о делах Готфрида значительно меньше, чем я. Скорцени тут как будто не появлялся. Может быть, он уже в Тегеране?

Готфриду и мне предоставили номера в гостинице «Карол». Там уже поселился косой Франц, который встретил нас на аэродроме. Мою группу решено было оставить в здании СД.

— А будет ли там удобно фрау Ирме? — спросил я. — Она чистокровная немка, а не какая-нибудь перебежчица. Шеф особо выделяет ее как весьма ценного агента.

— Да, да, конечно! — подтвердил Готфрид. — Казарма — не место для дамы, даже если она агент секретной службы.

Ральф тут же позвонил по телефону, и Анни поселили в гостинице «Карол», рядом со мной.

Когда Готфрид ушел по своим делам, Ральф положил передо мной три тоненькие папки:

— Вам нужен еще один человек из моряков? Посмотрите пока документы. Если подойдут — прикажу доставить людей.

Оказалось, двое из них — уголовники, а третий — рыбак с Азовского моря. У меня были все основания для отказа.

— Нет, герр подполковник, такого дерьма хватает в лагерях в рейхе. Нужны настоящие моряки. Может быть, пошарим в карманах у абвера? Фон Ригер санкционировал мою беседу с майором Лемпом, начальником ялтинской абвергруппы. Нельзя ли запросить управление порта о попутных кораблях в Крым?

Ральф поговорил с кем-то по телефону и заулыбался:

— В Ялту вы, конечно, сможете съездить, но, по-видимому, Лемп сегодня здесь. Вы знаете, куда я звонил?

— Полагаю, в абвер или в штаб кригсмарине.

— Ничего подобного! В казино. Здесь одно из богатейших заведений в Европе, почти Монте-Карло. И ваш знакомый нередко посещает его. Сегодня будет большая игра.

Я вышел на улицу. В Германии уже поздняя осень, а здесь почти лето. Ноябрь выдался на редкость теплый, и хотя море штормило, а солнце грело не очень жарко, на клумбах было полно цветов. Садовники в черных шляпах, как два года назад, неторопливо поливали канерозии и георгины.

Снова Констанца. Круг замкнулся, но теперь не надо ни от кого прятаться. Румынские моряки с надписью «Marina militara» на бескозырках старательно отдавали мне честь. Даже старшие по званию офицеры-румыны спешили приветствовать первыми.

Кучка людей сбилась у пестрой будочки. Тот самый лотерейщик, которого мы с Васей Головановым видели в позапрошлом году, вертел свой прозрачный бочонок. Заметив немецкого офицера, люди расступились. Лотерейщик выбежал из будки:

— Вам угодно испытать счастье, герр корветен-капитан?

— Да, попробую!

Мимо проезжал извозчик на дутых шинах. Я остановил его:

— На улицу Мангалия!

В магазине «Лувр» народу было немного. Ко мне подбежали две продавщицы с ресницами невероятной длины. Они залопотали по-немецки, снимая с вешалок один костюм за другим:

— Вот этот, парижский, герр офицер, очень вам подойдет.

— Может быть, итальянский? Изящно и дешево!

Мне не подошел ни один костюм. Я потребовал вызвать старшего продавца. Оказалось, что домнул Дмитреску уехал за товаром в Бухарест. Связи пока нет. Но не могу же я везти этих бандитов, Пелевина и Коврова, на советскую землю, не предупредив, чтобы нам устроили соответствующую встречу!

— Пожалуйста, заходите, герр корветен-капитан! Завтра у нас будет новый товар.

Я сказал, что непременно зайду, и пошел пешком к кафедральному собору. Вот и переулок, где жил русский румын Степан со своей женой Марицей. Теперь зеркальца на окне не было. Не оказалось и Степана. В квартире жили другие люди.

Вечерело. Пока я дошел до берега моря, совсем стемнело. У самого уреза воды сияло всеми окнами вычурное здание, которое я видел с палубы лидера «Ростов».


2

В казино действительно шла большая игра. Все места за широкими зелеными столами были заняты. Мужчины и женщины. Старые и молодые. Румынская и немецкая форма. Черные пиджаки. Голые плечи. Дробно сверкали бесчисленные хрустальные подвески на люстрах, поблескивали неестественной величины драгоценные камни в ушах, у влажных шей, на запястьях женщин, на галстуках и манжетах мужчин.

Я подошел к ближайшему столу. С той стороны, где сидел крупье во фраке, с лопаточкой на длинной рукоятке, вертелась вдавленная в стол плоская чаша. В ней то летел по кругу, то останавливался блестящий шарик. Казалось, он движется под давлением взглядов — исступленных, умоляющих, ненавидящих, отчаянно жаждущих выигрыша. Крупье загребал лопаточкой кучки денег, падали на стол фишки, мелькали цифры на ободе лежащего навзничь колеса счастья.

— Зеро!

— Красное!

— Игра сделана!

Понемногу я начал разбираться в правилах этой несложной игры. Я обошел все столы. Лемпа не было ни за одним. В глубине помещения, за резными ореховыми дверями, размещались «приватные» залы. В каждом небольшом зальце стоял один стол. Ставки здесь были побольше, а игроки посолиднее. И если что и блестело тут, то не фальшивые брильянты, а плетеные генеральские погоны.

В одной из этих комнат для солидных игроков я увидел Лемпа. Ничего не замечая вокруг, он вцепился короткопалыми ладонями в высокий рант стола, как утопающий в планширь шлюпки. Расширенные зрачки не отрывались от магического шарика.

Я простоял довольно долго в двух шагах от Лемпа. Ему не везло. Пачка денег перед ним уменьшалась, а лицо все гуще наполнялось темной кровью. Когда денег больше не осталось, Лемп расстегнул мундир, вытащил из внутреннего кармана две бумажки по пятьсот марок и швырнул их на стол:

— Черное!

Шарик побегал, побегал и остановился на красном поле. Лемп охнул, будто его ударили ножом в бок. Бледность опускалась на его лицо — сначала побелел лоб, потом нос и щеки, губы, подбородок. Никто не обращал на него внимания. Крупье называл цифры, летал одержимый бесом игры шарик...

Лемп все еще не видел меня, хотя нас разделял только стол. Я бросил ему через стол сто марок:

— Играйте, Ферри! Ставьте на зеро.

Мне приходилось наблюдать, как пьяные люди мгновенно трезвели от выстрела над ухом. Нечто подобное произошло с Лемпом. В этот момент он забыл об игре.

Я кивнул крупье:

— Он ставит на зеро!

Игра продолжалась. Лемп выиграл дважды подряд. Он готов был продолжать до тех пор, пока снова не останется ни пфеннига. С трудом я вывел его в большой зал.

— Опять вы?.. — устало сказал Лемп. — Зачем вы мне сбили игру?

— По-моему, я вернул вашу тысячу марок.

— Все равно... Я проиграл значительно больше. Продулся, как никогда. У вас есть еще деньг!?

— Деньги нужно заработать.

Мы вышли на веранду, спустились на берег моря. Здесь было пусто и темно.

— Ну, кто вы теперь? — спросил он раздраженно.

— Корветен-капитан Вегнер к вашим услугам.

— Та-ак... — Лемп долго переваривал это известие. — Кто вас послал искать меня здесь?

— Я здесь служу. А в казино меня направил Ральф.

— Раньше или позже вас все равно повесят, — сказал он.

— Вместе с вами! Кто меня рекомендовал на Черное море? Кстати, Ферри, мне нужны русские моряки, завербованные керченской абвергруппой. Вполне официально! — Я назвал четыре фамилии, в том числе Шелагурова.

Лемп поднял камешек и швырнул его в темноту моря.

— Пожалуй, не по моим силам добыть этих русских! К тому же после высадки советского десанта керченская абвергруппа передислоцирована в другой порт.

Я взял его под руку, и мы пошли вдоль парапета.

— Эти моряки, — сказал я, — нужны не только моим первым хозяевам, но и вторым. Вы получите за это хороший куш.

Лемп вдруг остановился, выдернул свою руку:

— Не вздумайте дурачить меня, как бы вас ни звали!

— Вегнер, и никак иначе. А отношения по-прежнему деловые. Ваш счет открыт в Цюрихе.

— А может быть, в Москве?

— Простите, не понимаю.

— Я не удивился бы, — сказал он, — если бы вы оказались не только офицером СД и агентом английской службы, но и русским разведчиком!

Я приложил ему руку ко лбу. Лемп дернулся, схватился за задний карман.

— У вас определенно жар, Ферри! — Я рассмеялся, и он оставил в покое свой пистолет. — Это от рулетки! Предположим, однако, вам пришла в голову безумная мысль, будто я большевистский агент. Что это меняет? Тем хуже для того, кто дал мне рекомендацию. После войны вы получите в Цюрихе кругленькую сумму, а сейчас я могу уделил вам кое-что из личных средств. Вы же проиграли казенные деньги? Не так?

— К сожалению, так.

Я дал ему пачку рейхсмарок:

— Пересчитайте дома. Здесь три тысячи. Надеюсь, хватит?

Мы побродили еще минут десять в темноте по берегу. Волны накатывались на замшелые камни, разбиваясь о парапет. Это был только отголосок шторма, бушевавшего в открытом море.

— Что я получу за этих русских? — спросил Лемп.

— Если Шелагуров будет здесь не позже чем через три дня, на ваш счет поступит пять тысяч долларов.

Я вытащил из кармана бумажку, и при свете своей зажигалки Лемп прочел записку на бланке швейцарского консульства: «Сим удостоверяется, что в банке города Цюриха открыт лицевой счет антикварной фирмы „Морис д'Астье“. Чековая книжка может быть выдана по предъявлении данного письма, заверенного личной подписью мосье ................................»

— Какого мосье? — спросил Лемп. — Что это за точки?

— Ферри, ей-богу, вы не деловой человек! Здесь должна быть проставлена ваша фамилия. Не могла же служба МИ-8*["113] открыть счет непосредственно на сотрудника абвера?

— Мне нужен не английский юмор, а английские фунты.

— О фунтах не тревожьтесь. Если вас не потопят русские, не повесят немцы и сами вы не пустите себе пулю, проигравшись в рулетку, то после войны получите все до цента.

— Я могу идти? — спросил Лемп, пряча записку в карман.

— Только, пожалуйста, не возвращайтесь сегодня в казино.


3

Прошло два дня. Даже в Германии я не испытывал такого напряжения. Время раздвоилось. Каждый прошедший час приближал спасение Анни и уменьшал шансы увидеть здесь Шелагурова.

Ночью мне позвонил Лемп:

— Ваш человек уже направлен сюда. Прибудет транспортом «Трансильвания» в четырнадцать часов.

— Хорошо. Приеду за ним на судно. Пусть ждут меня.

Спал я тревожно. То слышались шаги в коридоре, то скрип двери соседнего номера. Я вышел в коридор, подошел к двери Анни. Тихо. Но я знал, что она не спит.

Около десяти часов утра я уже был у Ральфа.

— Только что хотел звонить вам, — сказал подполковник. — Получено сообщение агента Жоржа: через четыре дня выходите в море. После высадки Динглингера в той точке, которую он укажет (даже Ральф не знал, куда направляется Готфрид!), подводная лодка пойдет к мысу Кодор.

Кодор — километров на пятнадцать южнее Сухуми! Ну что ж, глубины там порядочные, можно подойти чуть ли не к самому берегу в подводном положении. Конечно, если допустят наши.

Ральф показал мне на карте точку высадки. Здесь между тремя и четырьмя ночи нас встретит в условленном месте Жорж. Корабль будет ждать полтора часа. За это время нужно передать группу Жоржу, получить от него информацию и возвратиться.

— Что и говорить, дело опасное! — вздохнул Ральф и протер очки замшевым платочком. — Такая у вас работа.

«Да, такая моя работа, — подумал я. — Только бы возвратился Дмитреску...»

Ральфу я сказал:

— Сегодня посмотрю этих русских из кадров абвера. Потом ими займется Франц.

Закрепленная за мной машина ждала у подъезда. Я поехал в магазин «Лувр» и там сразу же увидел энергичного продавца с серебряным зачесом и крашеными усиками. Девушки-продавщицы вертелись под его придирчивым взглядом, как мухи вокруг лампочки. Одна из них узнала меня:

— Домнул, вот герр офицер приходит к нам уже в третий раз, но, к сожалению, ему ничего не нравится.

Серебряный пробор приблизился с легким поклоном:

— Постараемся вам помочь, герр корветен-капитан.

— Мне нужен костюм из шерсти Виндзор...

— Простите, вы имеете в виду английскую ткань уиндзер? — спросил продавец. — Такой костюм у нас имеется...

Непрерывно болтая и расхваливая свою фирму, он отвел меня в примерочную кабину.

— Я сам обслужу покупателя.

Пока я примерял костюм, он записал на своем крахмальном манжете время и координаты высадки. Мы договорились, что оторванный уголок на этикетке костюма будет означать: наши извещены.

— Великолепно, герр корветен-капитан! Весьма к лицу.

— Хорошо, беру! — И, уже выйдя из кабины, небрежно бросил через плечо: — Завтра доставьте покупку в отель «Карол».

Теперь можно было ехать в порт. Стоя у парапета, я думал о предстоящей встрече. Неужели смогу руками Лемпа освободить первого моего командира?

«Трансильвания» вошла в гавань. Два тральщика охранения остались на внешнем рейде. Наверно, судно примет груз и тут же пойдет дальше. Может быть мне уже не полагалось волноваться ни при каких встречах, но сколько же можно швартоваться? Телегой вам управлять, а не судном! Вот, пожалуйста, бросательный конец упал в воду. Мазила!

Наконец транспорт ошвартовался. Я поднялся на борт и предъявил свой документ вахтенному офицеру. Стоило немалого труда сохранить безразлично-презрительный вид. Только бы Шелагуров не выдал меня с первого слова!

Вахтенный проводил меня в каюту на корме. Машины работали. Через открытый иллюминатор доносились крики румынских грузчиков. Судно принимало какой-то груз, и на палубе было шумно. Я стал к иллюминатору, спиной к двери.

— Герр корветен-капитан, заключенный доставлен в ваше распоряжение!

Я не обернулся, процедил, не вынимая сигарету изо рта:

— Оставьте его здесь. Вызову вас, когда потребуется.

Захлопнулась дверь. Я задраил иллюминатор и повернулся.

— У комингса стоял старый человек в арестантской одежде. Редкие серо-черные волосы падали на глаза, в которых не было никакого выражения — одна усталость.

Я резко выкрикнул:

— Ваша фамилия, звание?

Он напрягся, как ржавая, но еще сильная пружина, подался вперед, сжал кулаки. Он узнал меня мгновенно, но, прежде чем он заговорил, я еле слышно произнес:

— Говорите как с немцем... Одно неосторожное слово — погибнем оба.

Мне хотелось кинуться к нему, расцеловать иссеченные морщинами щеки, покрытые седой щетиной. Но вместо этого я повторял, коверкая русские слова:

— Называйте ваша фамилия! Подходить ближе! Садиться!

Он сел за стол против меня. Губы его дрожали. Худые, темные руки сжимали подлокотники. Никто не видел и не слышал нас. Я обошел вокруг стола, взял его за руку. Он зажмурился, сквозь стиснутые зубы прорвался тихий стон.

Еще в лагере «Беньяка» Голованов рассказывал, как Шелагурова пытались завербовать в румынский флот. Уговаривали, потом мучили... Теперь он подумает, что я оказался слабее, надел эту шкуру для спасения собственной. Просто невозможно требовать от Шелагурова доверия после всех его страданий!

Он поднял на меня глаза, ставшие вдруг снова блестящими:

— Алешка, понял тебя.

Я сел за стол. Вперемежку с казенными окриками и ответами шел неуловимый разговор взглядов, междометий и тихих слов, будто шифровки летели сквозь враждебный эфир.

Мне нужно было сообщить ему пока очень немного: «Соглашайся идти в диверсанты. Скажи: понял, русские проиграли войну. Скажи — хочешь жить...» Через несколько суток мы будем говорить громко, не боясь ничего.

Я нажал сонетку над столом. Появился унтер-офицер, который привел Шелагурова в эту каюту.

— Доставить в управление СД! Никаких контактов до моего прихода! Выполняйте.

Уже стоя у парапета над портом, я видел, как уходила из гавани «Трансильвания». Она увозила не только тот груз, который опустили в ее трюмы, пока я «допрашивал» Шелагурова. Она увозила в прошлое страшную его судьбу. Стена от берега до горизонта, возникшая здесь передо мной два года назад, раздвинулась. Черное море открывало дорогу к дому.


4

Каждую минуту я ждал внезапной атаки. Со стороны Готфрида или Ральфа, Лемпа или косого Франца. Готфрид перестал пить и, судя по его мрачному настроению, воздерживался от своих инъекций. Подозревает ли он что-нибудь? Вряд ли. Но подозрительность до такой степени стала его сущностью, что каждое действие окружающих он тут же берет на проверку как враждебное.

Три дня подряд шли тренировки. Шлюпка с электродвигателем, которой так гордился Ригер, была спущена с самоходной баржи типа «Зибель» в пяти кабельтовых от берега.

Неутихающая констанцкая зыбь подкидывала шлюпку, но она уверенно шла к берегу. Я сидел на руле. Шелагуров, чисто выбритый, в гражданском пальто и кепке, выглядел еще старше, чем при встрече на «Трансильвании». И теперь еще разительнее стал контраст между прежним Шелагуровым и нынешним.

Шлюпка подошла к берегу. По команде «В воду!» Шелагуров шагнул через борт. Он выполнял мои приказания автоматически, как в концлагере. Неужели он не чувствует, не понимает, что это дорога к дому?

Мы выбрались по мелководью на песок одного из пляжей в окрестностях города. Из-за забора в нескольких сотнях метров от уреза воды вышел косой Франц. Он изображал агента, который должен встретить нас на советском берегу. Пелевин и Ковров поползли вперед. За ними — Анни. Мы с Шелагуровым остались сзади. Одна из немногих минут, когда можно поговорить.

— Ковров, быстрее! — командовал я. И тут же тихо Шелагурову: — Вы рассказывали о приказе...

— Да, по Черноморскому флоту. Мне показали его в лагере Нойенгамме. Через год после неудачного побега вдруг снова вспомнили обо мне.

— Фрау Ирма, не отставать! Держите оружие наготове!

— Там был список фамилий, — продолжал Шелагуров, — в том числе моя. Нас объявляли предателями, которые пошли служить в кригсмарине.

— Фальшивка?

— Ну конечно! Я понял с первого взгляда. Сделал вид, что поверил. Завербовался в абвер, думал, так попаду к своим.

— А потом?.. — И тут же громко: — Высадка — сначала! Все — на шлюпку!

Продолжение разговора уже на следующий день.

В кустах разворачивалась рация. Ковров отстукивал позывные. Пелевин и Анни — в стороне. Шелагуров наблюдал за берегом и тихо рассказывал мне:

— В Керчи пробыл три месяца. Учили, как вот этих твоих типов. Уже готовили к, заброске, а тут наш десант. Школу эвакуируют. Не сдержался, не сумел спрятать радость...

— И снова в концлагерь?

— Да. Под Николаев. Этот лагерь подлежал ликвидации.

К нам приближались Пелевин и Ковров. Анни, освоившись с ролью Ирмы, лихо командовала ими:

— Мальчики! Побыстрей! Ковров, подайте мне таблицу!

— Если б не ты, — сказал Шелагуров, — попал бы я в душегубку. Мне уже было все равно.

— Все — к берегу! — закричал я. — Переползание к забору — сначала!

Тут появился Готфрид. Он впервые пришел на нашу тренировку и наблюдал, стоя поодаль.

— Герр Пелевин, — сказала Анни, — вы слишком быстро переползали в прошлый раз. Я не могла за вами угнаться.

Пелевин хотел возразить, но вмешался Готфрид:

— Почему вы так обратились к нему? Для вас он просто Костя, ваш муж.

— Для меня он просто хефтлинг! — жестко и высокомерно сказала Анни.

Я подошел ближе. Готфрид спокойно закуривал, но я понял, что его подозрительность уже на боевом взводе.

— Как вас понять, фрау Ирма? — спросил он.

— Очень просто. Хефтлинг, каких тысячи были в Заксенхаузене. Чтобы относиться к этому Косте как к человеку, мне нужно хотя бы иногда представлять его немцем.

— Психологически верно! — заметил Готфрид. — Вы приучаетесь смотреть на него как на своего.

— Да, до определенного предела, — ответила она, — но это не помешает мне пустить ему пулю в затылок при малейшем неповиновении.

«Психологически верно другое, — подумал я. — Чтобы не выдать своего отвращения к этому предателю, Анни нужно смотреть на него как на немецкого фашиста. И как удачно она ответила Готфриду, вывернув наизнанку свою психологию».

Готфрид постоял и ушел. Я продолжал тренировку:

— Попробуем вариант, когда группа вынуждена рассредоточиться. Фрау Ирма, ко мне! Пелевин, возвращайтесь, на берег! Ковров, можете покурить у забора. Шелагуров, задержитесь!

Мы остались втроем. Шелагуров уже знал, что Анни — та самая девушка, которая писала мне письма в училище. Он посмотрел на нее долгим, грустным взглядом.

— Ты очень счастливый, Алексей, — сказал он.

— Это благодаря вашим часам. Приносят счастье.

— Ты думаешь?

— Были бы они у вас, вы прошли бы мой путь, а я уже давно истлел бы где-нибудь в шталаге.

— Что говорить обо мне? — сказал он. — Моя жизнь уже схлынула.

— Я снял с руки часы:

— У меня просьба: наденьте их!

Он ни за что не хотел:

— Ни к чему! Тебе нужнее.

Анни сама надела часы на его руку:

— Вы обязаны взять их. Штурманские часы пригодятся, когда поведете корабль в Констанцу, за ним. — Анни улыбнулась Шелагурову, как умела она одна: губы смеются, а в глазах слезы.

— За кем? — Он держал руку на весу, и солнечный зайчик от стекла падал на лицо Анни.

— За мной, конечно, — сказал я. — Ведь мне надо вернуться сюда и, может быть, прожить тут до тех пор, пока в эту гавань не придут наши корабли.

Косой Франц возвращался с Пелевиным. Разговор кончился.

— Фрау Ирма, берите рацию! Шелагуров, вперед! Ковров, кончайте курить, ко мне!

Тренировка продолжалась...


5

За два часа до выхода в море я зашел проведать моих бандитов. Ковров вскочил, а Пелевин лежал на койке и напевал: «Николай, давай закурим, в саду девочек задурим...»

— Встать!

Он нехотя поднялся.

— Вы, кажется, думаете, что вы уже в России? — спросил я.

Пелевин ухмыльнулся, скривив губу:

— А мне — что Россия, что Германия. Вот моя родина! — Он хлопнул себя по карману. — Ради нее служу вам. Не бойтесь — не подведу.

Не стоило с ним связываться сейчас. Едва я вернулся в отель, как мне позвонили в номер из управления СД:

— Подполковник Ральф просит приехать немедленно. Машина ждет у подъезда.

Странный вызов перед самым отправлением! Захотелось хоть на минуту зайти к Анни, но я не позволил себе этой, может быть, последней радости. Спустился в вестибюль. Там ждали двое унтер-офицеров в гестаповской форме. Они отдали честь как полагается, но это еще ничего не означало. Я увидел машину со знакомым номером и пожалел, что все-таки не зашел к Анни. Внешне машина не отличалась от обычной, но там, внутри, перед задним сиденьем, стальные капканы, сжимающие ноги арестованного. Выдал Лемп? Или обнаружилось исчезновение подлинной Ирмы? Кто-нибудь подслушал мой разговор с Шелагуровым? Какую еще я мог допустить ошибку?

Я открыл переднюю дверку и сел рядом с шофером. Никто не возражал, но и это ничего не значило. Машина помчалась по затемненным улицам Констанцы. Слева здание банка, за ним, в переулке, зонтичная мастерская — явочная квартира, указанная мне Дмитреску. Теперь поздно!

Ральф не поздоровался, не предложил сесть. Но даже если он заявит, что я арестован, все равно не поддамся искушению застрелить его. Пока человек жив, последний шанс не потерян. Главное сделано. Операция «Тегеран» не состоится, и эти бандиты не выполнят своей задачи в тылу флота. Вот только Анни и Шелагуров... Я уже поверил, что спасу их...

Ральф заговорил:

— Речь идет о фрау Ирме...

Вот оно! Наверно, получена радиограмма из Германии.

— Только что получена шифровка от вашего шефа.

Я сел, не ожидая приглашения:

— Какие-нибудь изменения?

— В восточной части моря разыгрался шторм.

— При чем же здесь фрау Ирма?

— Фон Ригер сначала подтвердил прежний срок, а сейчас представляет этот вопрос на ваше усмотрение. Он говорит, что фрау Ирма плохо плавает и, если она погибнет при высадке, ответственность за срыв операции ляжет на вас.

Мне стало легче. Снаряд просвистел мимо. Но нет ли здесь ловушки?

— Надо решать немедленно, — сказал Ральф. — Мы еще успеем предупредить Жоржа.

— Герр подполковник, поскольку это зависит от меня, высадка состоится в срок. Нельзя размагничивать людей. Что касается фрау Ирмы, она неплохо потренировалась тут, в Констанце. Кроме того, рядом буду я.

— Вы твердо решили?

— Я не меняю своих решений. Но, герр подполковник, вы обещали от имени командующего кригсмарине, что наши корабли проведут отвлекающую операцию на траверзе отметки двести тридцать шесть.

— Все остается в силе.

— А шторм? Должны были идти торпедные катера.

— Итальянские «массы» достаточно мореходны.

Теперь я был почти спокоен:

— Знаете, герр Ральф, я вообще не склонен доверять итальянцам. Они не раз подводили нас в Африке.

— Пусть вас это не беспокоит, — сказал Ральф. — Послезавтра в три утра в районе отметки двести тридцать шесть будет инсценировка десанта. Уже отдан приказ. — Он взглянул на часы. — Через час сорок минут жду вас на пирсе.

Глава пятнадцатая КРЕПИТЬ ПО-ШТОРМОВОМУ!

Две машины бесшумно вкатились прямо на затемненный пирс. Вода плескалась о низкий борт подводной лодки. Готфрид со своей охраной был уже на корабле.

— Счастливого возвращения! — сказал Ральф.

С барбета лодки я еще раз оглянулся на Констанцу. За мачтами судов, за портовыми кранами выделялись на фоне неба развалины портовых сооружений, разбитых два года назад огнем наших кораблей. Правее поднимались куполообразные башенки казино.

Командир подводной лодки, низкорослый, хмурый обер-лейтенант цур зее, не скрывал скверного настроения:

— Женщина на борту — плохая примета. Как вы, моряк, на это согласились?

— Теперь вряд ли стоит говорить об этом, командир. Она не женщина, а разведчик.

Вслед за командиром вся моя группа скрылась за дверью легкого корпуса. Потом начался спуск через люк боевой рубки. Анни была рядом, вернее, надо мной. Помогая ей спуститься по отвесному трапу, я обнял ее в темноте:

— Осторожно!

— Не беспокойтесь, герр корветен-капитан, я чувствую себя отлично!

Этого нельзя было сказать о Коврове. Он определенно трусил. Когда лодка вышла из гавани и погрузилась, Коврова начала бить дрожь. Вместе c Шелагуровым и Пелевиным он находился в носовом отсеке. Пелевин разлегся на чужой койке и закурил.

Шелагуров молча вырвал у него сигарету изо рта.

— Пелевин, — сказал я, — боевая операция началась. Если будете работать как следует, получите кругленькую сумму и положение фольксдойче в придачу. Но возможен и другой вариант. Вам ясно?

Он скрипнул зубами, но промолчал.

— Шелагуров! На берегу вы отвечаете за Пелевина, а вы, Пелевин, за Коврова. Если он сдрейфит на высадке — прикончите его без шума!

Я вернулся в центральный пост. Анни с интересом следила за работой рулевых, а Готфрид вообще не обращал внимания ни на что, кроме своих часов.

Штурман доложил:

— Пришли в точку. Прошу назначить курс.

Командир вопросительно посмотрел на Готфрида. Тот достал из кармана блокнотик и прочел:

— Мыс Гюзельхисар. Широта сорок один градус ноль-ноль минут пятнадцать секунд. Долгота тридцать девять градусов сорок четыре минуты тридцать секунд.

Насколько же засекречена эта операция «Тегеран», если командир только в море узнает, куда он ведет корабль! Мыс Гюзельхисар. Теперь мне было ясно, что мы идем к турецкому порту Трабзон. Оттуда рукой подать до иранской границы.

Когда лодка легла на курс, Готфрид отправился отдыхать в крохотную каютку командира. Я остался в центральном посту. Командир нервничал:

— Впервые такое задание! Лучше бы мне атаковать любой конвой!

— Чепуха! — успокоил я. — Высадим вашего пассажира у Трабзона и спокойно пойдем турецкими территориальными водами до параллели сорок один — двадцать пять.

Он выругался с досадой:

— Пусть эти проклятые турки подавятся собственными кишками! Они не разрешают ходить у них под берегом. Да и времени мало. Пойдем открытым морем и непременно наткнемся на русские противолодочные катера.

Такая опасность была вполне реальной, но пока акустик еще ни разу не доложил о шуме винтов. Днем мы шли в подводном положении. Ночью всплывали для зарядки аккумуляторной батареи.

На исходе вторых суток в лодке стало душно. Анни снова пришла в центральный пост, вопросительно посмотрела на меня.

— Потерпите, фрау Ирма. Хотите кофе?

— Нет. Только воды. Не беспокойтесь, пожалуйста.

К рассвету третьего дня корабль пересек в юго-восточном направлении все Черное море. С мостика был виден маяк на мысе Гюзельхисар.

Шторм утихал, но все-таки лодку сильно качало.

Коврова совсем развезло. Косой Франц тоже чувствовал себя неважно, а Анни держалась молодцом, спокойно сидела на раскладной табуретке в центральном посту, будто едет в трамвае. Я предложил ей выйти на мостик подышать, но она отказалась.

Преодолевая волну, к нам подошел катер. Матросы помогли Готфриду и его охране перебраться на палубу.

Я крикнул вдогонку:

— Благополучного возвращения!

Рокот двигателя заглушил его ответ. До меня донеслось:

— ...два выстрела за тобой!

«Надеюсь, ты их получишь в Тегеране», — подумал я.

Снова мы шли весь день в подводном положении, но было ясно, что скоро придется всплыть. Плотность аккумуляторов упала. Их давно следовало зарядить.

На параллели Поти, милях в восьмидесяти от берега, командир приказал всплывать для зарядки батарей. Шторм улегся. Пологие медленные волны слегка раскачивали корабль. Кирпичная луна поднималась из моря, светлея на глазах.

Командир длинно и изобретательно ругал луну. Его монолог прервал крик сигнальщика:

— Самолеты!

Я знал, что при подходе к мысу Кодор нас пропустят беспрепятственно или инсценируют неудачный поиск подводной лодки, но нельзя было рассчитывать на прекращение боевых действий по всему Черному морю, тем более что я не мог сообщить заранее наш курс.

Самолеты вынырнули из-под луны и стремительно атаковали нас. Командир едва успел захлопнуть за собой рубочный люк:

— Срочное погружение!

Лодка камнем провалилась в глубину. Я уже спустился в центральный пост, когда толчок страшной силы положил лодку на борт. Свет погас. Посыпалась пробковая обшивка. Я ждал, что сейчас масса воды хлынет в отсек, но лодка выпрямилась. И тут же вторым разрывом корму подкинуло высоко вверх. Меня прижало к переборке. Люди метались в темноте, сталкивались друг с другом. Мне все-таки удалось найти в темноте Анни. Корабль снова встал на ровный киль.

— Не бойтесь! Теперь они нас не достанут! — сказал я.

— С тобой я ничего не боюсь, — еле слышно ответила Анни, касаясь губами моего уха.

Включился аварийный свет. Пытаясь улыбаться, Анни терла ушибленное колено. Я все еще не верил в ее спасение. Но сейчас уже скоро. Через несколько часов — советская земля.

Из торпедного отсека доложили:

— Вода поступает в отсек!

Я пошел туда и увидел Шелагурова. Он работал как одержимый, и немцы спешили выполнять распоряжения, которые он отдавал, смешивая русские и немецкие слова, а больше жестами. В минуту опасности люди, как всегда, подчинялись самому решительному.

— Товарищ... Тьфу, пропасть! Герр корветен-капитан! — крикнул мне Шелагуров. — Уберите отсюда этого сукина сына — мешает работать!

Один из матросов держал за шиворот Коврова, который рвался вон из отсека. Пелевин присмирел, забившись в закуток у торпедных стеллажей.

— Не мое это дело, — извиняющимся тоном сказал он, — вот высадимся, увидите: я не трус.

— Тогда посмотрим! Работать!

Лодка не получила серьезных повреждений. Раненых тоже не было. Только штурман лежал без сознания. Он ударился головой об угол своего железного столика. Командир сам возился у карты. Я подошел к нему:

— Пожалуйста, займитесь вашими делами. Можете считать меня вашим штурманом.

— Спасибо! — Он протянул мне штурманскую линейку.

Подводная лодка легла на прежний курс. Через три часа снова пришлось всплыть для зарядки батарей. Я поднялся на мостик, чтобы поточнее определиться. Ветер разогнал облака, и хорошо были видны звезды.

Удивительно порой складывается судьба! Мечтал о работе штурмана и только приступил к ней, как погиб наш «Ростов». Два года прокладывал свой курс по сухопутью — и вот сейчас буду определять место корабля не в переносном, а в прямом смысле. Немецкого корабля!

Не успев как следует зарядить батареи, командир приказал погружаться. Мы шли теперь под шноркелем*["114]. Скорость, конечно, была невелика. Час проходил за часом. Я доложил:

— Командир! До мыса Кодор — тридцать миль!

И тут же услышал доклад гидроакустика:

— Шум винтов с правого борта.

Через несколько минут он сообщил, что наперерез нам идут советские противолодочные катера.

Лодка нырнула на глубину, резко изменила курс. Глубинные бомбы легли далеко за кормой.

Командир хотел уйти снова на юг, но я воспротивился:

— Опоздаем. Провалим задание!

— Нас потопят! — закричал он. — Не вмешивайтесь в управление кораблем!

Я пытался его успокоить:

— Тут большие глубины. Ныряйте на сотню метров и идите вперед.

Он нехотя подчинился. Советские катера-охотники еще некоторое время преследовали нас и вдруг отстали. Они безусловно получили приказ пропустить лодку, идущую курсом на мыс Кодор.

И все-таки мы опаздывали. Агент Жорж уйдет. Провал задания немецкого офицера Вегнера был бы провалом советского разведчика Штурманка.

Я поднял с койки косого Франца, объяснил ему, что в надводном положении лодка идет гораздо быстрее, чем в подводном. Надо заставить командира всплывать.

Но и Косому рисковать не хотелось:

— А если нас атакуют русские?

Тут я сам атаковал его:

— Ты — трус! Если опоздаем, шеф сорвет с нас головы! Пойдем рядовыми на Восточный фронт!

Командир отчаянно сопротивлялся:

— За корабль отвечаю я! Вы — пассажиры.

— Понятно, — сказал я. — Франц, возьмите, пожалуйста, обер-лейтенанта под стражу. Как старший по званию и представитель вышестоящего штаба я отстраняю его от командования кораблем.

Конечно, я не имел такого права, но командир понимал, что служба безопасности опаснее для него, чем русские корабли. От них он мог уйти на глубину, повернуть на юг, к турецким берегам, наконец, мог пустить в ход свое оружие. От СД спасения не было.

— Вы — фанатик! Самоубийца! — сказал он. — Всплывать!

Анни была при этом разговоре в центральном посту. Она хотела что-то сказать мне:

— Герр корветен-капитан...

— Фрау Ирма, идите отдыхать! Через три часа — высадка.

Советские «охотники» пропустили нас. Корабль шел в надводном положении самым полным. Пена завихрилась у носа, и рвался из-под винта бурун. Когда до советского берега оставалось не более десяти миль, командир снова приказал погрузиться. Не мог же я сказать ему, что нас не тронут?

Вся группа уже была в центральном посту. Поверх гражданской одежды мы натянули прорезиненные комбинезоны. Косой раздавал пистолеты, ножи, электрические фонарики.

Пелевин, нервно оживленный, взвешивал на ладони советский пистолет «ТТ». Ковров прятал глаза, но внешне не выказывал признаков беспокойства. А когда я посмотрел на Анни, мне снова показалось, что рядом со мной не она, а ее старшая сестра.

Немец-штурман уже вернулся к исполнению своих обязанностей. Он отвел взгляд от карты и доложил:

— Герр командир, до берега пятнадцать кабельтовых.

Последнее всплытие. Сжатый воздух с шумом гнал воду из цистерн. Стрелка глубиномера круто пошла вверх. И вот уже распахнут рубочный люк. Сразу стало легче дышать. Шлюпка спущена на воду. Моторист, Шелагуров, оба диверсанта уже там. Матросы придерживали крючьями шлюпку, которая то поднималась, то опускалась на волне.

Косой оставался на корабле. Я сказал ему:

— Франц, ты знаешь наш порядок. Если уйдете до моего возвращения, ответишь головой вместе с командиром.

— Жду ровно час тридцать минут, — ответил вместо Косого командир, — так сказано в приказе. В пять тридцать пять ухожу.

Косой хотел обнять меня.

— Не надо, Франц, — плохая примета. Фрау Ирма, в шлюпку!

Она решительно шагнула в темноту. Шелагуров подхватил ее. Я сел за руль.

— Малый вперед!

Луна то показывалась, то снова исчезала. Туман стлался понизу, скрывая берег. Подводная лодка уже исчезла в тумане. Шум наката нарастал. Всмотревшись вперед, я увидел белую линию прибоя. Шелагуров приказал четким, командирским голосом:

— На руле! Круче к волне! Убрать обороты!

Волна подхватила шлюпку, швырнула ее вперед, и заскрежетала под килем галька. Шелагуров первым прыгнул за борт. Анни выпрыгнула в воду вслед за ним, и волна тут же накрыла ее, потянула назад в море. Я бросился к ней, но она уже вскочила, побежала вперед по пояс в пене.

Мы вытащили шлюпку на берег. Последняя волна прошла по нашим ногам. Скинуты комбинезоны. Гуськом, по одному, пригибаясь, как под выстрелами, мы двигались вдоль берега. Прибрежные кусты скрыли нас. Веточки буксуса цеплялись за одежду, шумел накат, и шелестели под ветром кусты.

Правее, за открытым пространством, снова полоса кустов. Оттуда идет дорожка к сараю, в котором рыбаки сушат сети. Ползу по-пластунски вперед. Жесткая, каменистая земля. Дыхание Анни рядом со мной... Вот и сарай с навесом. Здесь должен ждать Жорж. Ветер трется о влажный толь. Остов старого барказа. Резкий запах водорослей. Сухая рыбья чешуя под ногами.

Жоржа нет. Через час подводная лодка уйдет...

Через пятьдесят пять минут... Через пятьдесят...

Легкий посвист в ушах — ветерок под стропилами или полет времени?

Кусты прозрачны. За ними тень кипариса лежит на земле черной стрелой. Тень удлиняется, ползет в тонких линиях кустов. Человек!

Я постучал по столбу навеса: раз. Раз-два... И раз!

Такой же стук камешков в кустах: раз. Раз-два… И раз!

Тень сгустилась, выделилась из сетки кустов. Агент Жорж вошел под навес. Я сделал несколько шагов навстречу. Луна осветила меня. Он подошел вплотную. Рыбачья куртка висела, как на вешалке, на узких плечах. Голова вытянулась из воротника, всматриваясь в тень у барказа, где стояли прибывшие со мной.

— Все тут? — спросил он.

— Все.

— А фрау Ирма?

— Здесь.

— Слава богу! Вот фотопленка. Чертежи — в сигаретах...

— Давайте сюда! Что-нибудь передадите на словах?

За узкой спиной Жоржа, в тех самых кустах, откуда он выполз, я увидел сразу несколько теней. А за сараем, сзади... Это не ветер, не шум наката. Сквозь шепот Жоржа мне послышался едва уловимый звук шагов по песку.

— Время связи прежнее, — шептал Жорж. — Было очень трудно, но раз тут фрау Ирма... Надо идти. Фрау Ирма!

Анни вошла в квадрат, освещенный луной. За ней остальные. Жорж внезапно сжался, как улитка, втянул голову в плечи:

— Это не фрау Ирма! Мы с ней в Новороссийске...

Я схватил его за руку, опущенную в карман куртки:

— Ни с места!

Мой пистолет — у его лица.

За сараем — команда по-русски:

— Вперед! Не стрелять!

Ковров закричал:

— Предали!

А Пелевин кинулся на меня сзади с ножом. Анни бросилась между нами...

Выстрел!

Рухнула задняя стенка сарая, и мгновенно, как из-под земли, спереди, сзади — матросы в бушлатах, вскинутые стволы автоматов, яркий свет фонарей.

Пелевин лежал на земле среди рыбьей чешуи. Шелагуров поставил пистолет на предохранитель и сунул его в карман. Двое матросов с зеленой окантовкой на погонах уже держали Жоржа, а Ковров бросил оружие на землю и закрыл лицо руками.

Ко мне подошел капитан первого ранга. Наш разговор был краток. Коврова и Жоржа уже увели.

— Можете работать спокойно, — сказал начальник разведотдела. — В установленное время штаб «Цеппелин» будет получать шифровки от «группы Ирмы». А мы будем ждать ваших вестей из Констанцы, товарищ Штурманок.

Мы с Анни вышли из-под навеса. Меньше минуты оставалось быть вместе.

— Анни, — сказал я. — В пятнадцати километрах отсюда живет моя мать. Домик в Сухуми, у виноградника, на склоне горы Баграта. Ты придешь к моей матери и скажешь, что я по-прежнему в партизанском отряде на Украине. А на этом берегу я не был. Я не могу прийти, пока идет война, потому что я один из нашей семьи воюю. За отца и за брата.

— А я? — спросила Анни. — Разве я не из вашей семьи?

— Ты... К чему говорить? Но я хочу, чтобы ты знала, Анни. Ты не связана никаким долгом передо мной. Ты дала мне так много, что мне хватит на всю жизнь. На тысячу лет, и на год, и на день, и на последний час.

— Ты глупый, — сказала она. — Где бы ты ни был — на воде или под водой, на этой земле или на другой, даже под землей, — я буду ждать, потому что ты непременно вернешься ко мне. Помни! Я жду всегда!..

Растворились, скрылись в тенях кипарисов матросы. Вместе с ними ушла Анни. Только один Шелагуров остался со мной. Мы постояли молча перед тем, как расстаться надолго, может быть навсегда. Он был такой же, и волосы не почернели, и не сгладились чудом морщины, и не стали молодыми глаза, но в них снова светился тот самый живой огонь, который всегда отличал его. Голос его был твердым и рука не дрожала при прощании.

Мой первый командир, мой штурман провожал меня в мере. Он снял с руки часы:

— Возьми! Приносят счастье!

— Жду вас в Констанце, — сказал я, — флот и тебя.

Я отошел уже далеко, обернулся, прежде чем войти в тень прибрежных кустов. Предутренний бриз повеял с берега, донес до меня еще раз голос Шелагурова:

— Счастливого плавания... Крепить по-штормовому!

Я шел к морю, и луна уходила в море. Всё ниже, ниже...

Ночь кончается. Кончается ночь.

ВМЕСТО ЭПИЛОГА

Североморск. Вице-адмиралу Ш-ву.

Дорогой друг Александр Николаевич!

Поздравляю тебя с двадцатипятилетием нашей Победы!

А вот с твоей собственной полусотней не поздравил. Прости, был далеко.

Когда расставались в ноябре сорок третьего на мысе Кодор, думалось: останемся живы — будем видеться каждый день, а получается, чтомесяцами не пишем друг другу. Что поделаешь — служба! У тебя — твои подводные ракетоносцы, у меня — свои дела. Здорово написали в «Красной Звезде» о последнем походе твоих моряков! Хорошо бы подробней, да понимаю — нельзя. А о моих нынешних походах и вовсе не принято говорить. Но о том, что было в войну, мне давно хотелось написать. Это нужно не для нас с тобой, а для тех молодых, которые выходят сейчас на свой жизненный курс. Надо им знать, какой ценой этот курс проложен.

Посылаю тебе рукопись моей книги. Посмотри ее верным штурманским глазом. Ты найдешь там много знакомых. И себя самого под фамилией Шелагурова, и меня, как Дорохова. Словом, все события — подлинные, а фамилии — вымышленные.

В этой книге я не писал о том, как ушел назад в Констанцу на подводной лодке и целый год провел на немецком флоте, до того самого момента, когда наши торпедные катера и тральщики ворвались в гавань Констанцы. Об этом стоит написать отдельную книгу. Никогда не забуду 30 августа сорок четвертого года — тебя, и всех наших, и наши корабли у того самого пирса, куда высадили нас с румынского барказа после гибели лидера «Ростов»!

Жду твоего отзыва на мою книгу. Прочти сам и дай почитать флотской молодежи — матросам и офицерам. А если они спросят о судьбе наших боевых друзей, расскажи им прежде всего, как геройски погиб Вася Голованов в день освобождения моего родного города. Недавно я был там у моей матери. Города не узнать. На месте бывшего польского кладбища, где повесили Катю, теперь парк, а рядом — площадь Космонавтов: асфальт, стекло, свет неоновых фонарей. А та башня, что так нравилась мне в детстве, стоит по-прежнему, вся в отметинах пуль, как памятник уже далеких и славных лет.

Тот, кто прочтет мою книгу, может спросить и о судьбе врагов. Тут стоит упомянуть троих. Готфрид Динглингер не вернулся из Тегерана. Майора Лемпа, уже во Франции, немцы расстреляли за связь с английской разведкой. А фон Ригер преспокойно живет в ФРГ, хотя и внесен в список военных преступников. Это не мешает ему получать дивиденды в промышленном концерне, который строит подводные лодки.

Вот и все по поводу книги. Пиши, друг, почаще, не бери пример с меня.

Анни шлет сердечный привет. Недавно вернулась из ГДР со съезда филологов. Видела Эриха. Он здорово постарел, но продолжает работать все на том же заводе начальником цеха.

Анни просит тебя приехать к нам в Ленинград, а я присоединяюсь к ее просьбе. Ну, что тебе стоит? Один час лёту от Мурманска. Выбери времечко. А то опять уйду в дальний поход. Когда увидимся?

Всегда твой Алексей.


Эд. Арбенов, М. Писманик В ШЕСТЬ ТРИДЦАТЬ ПО ТОКИЙСКОМУ ВРЕМЕНИ

Часть I. Черная тень белого солнца

ТОКИО

ДАЙРЕН

ХАРБИН

САХАЛЯН

ИЗВЛЕЧЕНИЯ ИЗ ПРИГОВОРА МЕЖДУНАРОДНОГО ВОЕННОГО

ТРИБУНАЛА ДЛЯ ДАЛЬНЕГО ВОСТОКА ПО ДЕЛУ ГЛАВНЫХ

ЯПОНСКИХ ВОЕННЫХ ПРЕСТУПНИКОВ

«Японская агрессия против СССР

Установлено, что в течение всего периода, охватываемого доказательствами, представленными Трибуналу, намерение вести войну против СССР было одним из основных элементов военной политики Японии…

Наряду с непосредственными военными приготовлениями была намечена и проводилась в жизнь тщательно разработанная программа подрывной деятельности против СССР, рассчитанная как на мирное, так и на военное время. Об этом говорится в докладе, представленном еще в 1928 г. японским офицером разведки Канда Масатона, позднее занявшим пост начальника русского отделения 2-го отдела генерального штаба. Этот доклад был послан в генеральный штаб и штаб Квантунской армии, и в нем излагались основные принципы и способы подрывной деятельности, направленной против СССР. В частности, планировалась подрывная и провокационная деятельность на коммуникационных линиях Северной Маньчжурии, главным образом на Китайско-Восточной железной дороге.

В докладе говорилось: «Наша подрывная деятельность против России носит многосторонний характер и распространяется на весь мир».

Автор доклада, бывший генерал-лейтенант Канда, во время допроса в суде подтвердил достоверность этого документа»

Дело первое Заговор молчания

Пепел безмолвен

14 августа 1945 года

Огонь вспыхнул в сумерках, когда улицы Токио уже погрузились в синюю тень и лишь на холмах Итагае еще лежало августовское солнце, горячее, багряное. В этом багрянце пламя костров не примечалось. Только дым, легкий, как шелк, взлетал над городом голубовато-сизыми лентами.

К 23 часам, когда был объявлен рескрипт императора Хирохито о принятии ультиматума союзных держав, бумажный костер принял чудовищные размеры. Целый батальон трудился над тем, чтобы огненный дракон не испытывал голода. По коридорам и лестницам военного министерства и генерального штаба армии носились приземистые и юркие японские солдаты, нагруженные папками. Словно муравьи, торопливой цепочкой двигались они от выходных дверей до площади, где пылали костры. Офицеры хозяйничали у сейфов и стеллажей. Сортировать и отбирать бумаги времени не было, хотя и не все следовало предавать огню. Но разве в этом море дел с грифом «секретно» и «совершенно секретно» отличишь важное от неважного. Поэтому — все в огонь. Все в пепел. Пепел безмолвен!


Мертвые тоже безмолвны

15 августа 1945 года

Волна самоубийств. В этот день покончили с собой бывший премьер-министр Японии Коноэ, член высшего военного совета генерал-лейтенант Иосио Синодзука, военный атташе в Швейцарии Окамото, министры кабинета Судзуки — Кондзуми и Хосира, генералы Тейцы Хасимото и Хамада Хитоци, начальник лагеря военнопленных полковник Суя, глава бывшего Нанкинского правительства Чен Гунбо…

…Перед рассветом Корэтика Анами снова вышел на веранду, теперь уже не для того, чтобы убедиться, горят ли костры на холмах Итагае. В руках его был короткий меч. Военный министр сел на пол лицом к дворцу императора и резким движением вонзил меч себе под левое нижнее ребро, сдвинул его вправо, распоров живот, затем повернул клинок под прямым углом и дернул вверх.

Смерть не приходила. Еще были минуты впереди, мучительные и страшные. Анами испугался их. Пальцем левой руки стал торопливо ощупывать шею, отыскивая сонную артерию. Рука дрожала.

Секундант Такесита заботливо поддержал министра под локоть. (По самурайскому обычаю, харакири совершается в присутствии секунданта. Он же оказывает помощь самоубийце, если силы оставляют того на пороге смерти. Обычно находящейся в агонии жертве отсекается голова.)

— Могу ли я приступить к обязанностям секунданта? — спросил Такесита.

Анами, задыхаясь, прохрипел:

— Нет!

Рука отыскала наконец артерию, а может, и не отыскала, просто необходимо было последнее движение. Анами полоснул клинком по правой стороне горла, и кровь потоком хлынула на пол веранды.


Кто не хотел умирать сам, того убивали

Документ, в котором впервые упоминается генерал-лейтенант Янагита, но не сказано еще ни слова о «японском Лоуренсе»…

19 августа 1945 года

«17 августа солдат Дайренской японской военной миссии Такая рассказал мне, что из Токио прибыл некий Маратов, перебежчик из Советского Союза, и что он секретно проживает в Дайрене, в отеле «Ямато», и его имеют в виду отправить куда-то дальше. С этого дня японцами велись разговоры, в которых часто приходилось слышать фамилию Маратова.

19 августа начальник японской военной миссии Такеока поручил сотруднику миссии Аримицу что-то оформить в госпитале и крематории. Аримицу несколько раз ходил туда и возвращался возмущенный — администрация не соглашалась брать на себя оформление нужных миссии бумаг. И только под вечер согласие наконец было получено. Пока Аримицу занимался госпиталем и крематорием, военный чиновник Ивамото готовил какой-то ранец. Я обратил внимание, что вещи в этом ранце не японские, а европейские и что они не принадлежат Ивамото.

Примерно в 9 часов вечера в кабинете Такеоки вспыхнул яркий свет. Как дежурный по миссии, я поинтересовался у своего помощника, что происходит у начальника. Помощник-японец ответил: «Такеока ведет разговор с каким-то посетителем».

В 10 часов и в 10.30 в кабинет были вызваны поочередно Ивамото и Аримицу. Аримицу пробыл у Такеоки минут тридцать, затем дверь отворилась и из кабинета вышел начальник миссии, его посетитель, Ивамото и Аримицу. Все четверо стали спускаться по лестнице. И когда сошли со ступенек, раздался выстрел. В наступившей затем тишине прозвучал стон раненого человека. На выстрел из кабинетов выскочили сотрудники миссии. Я и капитан Андо Эйдзи остались на своих местах в дежурке. Мы знали, что на лестнице находился начальник миссии, и выдавать любопытство свое не считали возможным.

Снизу послышался шепот — «Он жив, надо оттащить его внутрь помещения». В это время в дежурную комнату вбежал бледный, трясущийся от страха Ивамото. У него в руке был пистолет системы браунинг. Он хотел, видимо, что-то сказать или сесть на стул, но не успел сделать ни того ни другого. Снизу его позвали. Он выскочил во двор, и через минуту примерно снова раздался выстрел. Мы услышали слова Такеоки. «Скорее несите одеяло!» Кто-то из сотрудников миссии, кто именно, уже не помню, заскочил в нашу комнату, схватил два одеяла, предназначенные для дежурных, и побежал с ними вниз. Во дворе звучал все тот же голос Такеоки Он отдавал распоряжение отнести труп в подвал.

Как потом стало известно, сотрудники, несшие труп, столкнулись у двери со служанкой миссии и, растерявшись, бросили убитого около каменной стены на груду угля. Перепуганная служанка Кояма прибежала в дежурную комнату и стала сбивчиво рассказывать нам, что в миссии творится что-то странное — стреляют, прячут людей…

Кояму прервал вошедший в комнату в сопровождении сотрудников начальник миссии Такеока. Он метнул в служанку строгий взгляд и велел ей выйти. Затем объявил всем, что сегодня ему впервые пришлось совершить гнусное дело. «Я не хотел этого, — сказал Такеока, — убийство кладет пятно на Дайренскую миссию, но генерал-лейтенант Янагита Гендзо дал категорический приказ ликвидировать Маратова, и я исполнил его. То, что сегодня произошло, является государственной тайной, и никогда, нигде, ни при каких обстоятельствах мы не должны ее выдавать. Маратов — перебежчик, его никто здесь не знает. Труп перевезут в военный госпиталь и сожгут в крематории, затем по буддийскому обряду совершат молебен. На панихиде будут присутствовать некоторые офицеры миссии

Возможно, кто-либо на улице слышал выстрелы. Если возникнет следствие, то все должны показывать, что ночью покончил самоубийством военный чиновник из Северной Маньчжурии».

На следующий день я узнал некоторые подробности убийства Маратова. Сначала ему предложили выпить яд, но он отказался и попросил дать ему возможность бежать, так как к Дайрену приближались советские войска. Начальник миссии будто бы согласился и выразил желание проводить Маратова до машины. На лестнице Такеока выстрелил Маратову в грудь, но неудачно, тогда он передал пистолет Ивамото, а тот Аримицу, который разрядил браунинг в голову Маратова. Я не возразил рассказывавшим, хотя точно помнил, как в дежурную комнату вбежал с пистолетом в руке именно Ивамото. Видел это и капитан Андо. Позже капитан Андо возмущался тем, что с Маратовым поступили так подло. «Он принес много пользы Японии, без него генеральный штаб не смог бы осуществить важные военные планы, а его убили». «Он больше не нужен, — высказал я предположение, — война заканчивается». Андо не согласился со мной: «Вместе с ним жила, наверное, какая-то тайна, и она должна была умереть».

Труп Маратова лишь утром взяла санитарная машина. Ее сопровождал врач-японец. В полдень Аримицу сообщил нам, что все формальности соблюдены и «самоубийца» предан кремации. К вечеру состоялась панихида».

Из показаний сотрудника японской военной миссии в Дайрене

Погребнякова Павла Михайловича


Наконец мы встречаем Лоуренса-2

3 мая 1946 года

«Был составлен заговор между подсудимыми, в котором участвовали правители других агрессивных государств, а именно: нацистской Германии и фашистской Италии. Главной целью этого заговора было обеспечить господство агрессивных государств и эксплуатацию ими остальной части мира и для того, чтобы вдохновлять совершение преступлений против мира, военных преступлений и преступлений против человечности в том смысле, как они определены Уставом настоящего Трибунала».

«Пункт 25. Обвиняемые Араки, Доихара, Хата, Хиранума, Хирота, Хосино, Итагаки, Кидо, Мацуока, Мацуи, Сигемицу, Судзуки и Тодзио в течение июля и августа 1938 г. развязали агрессивную войну, нарушающую международное право, договоры, соглашения и заверения, напав на Союз Советских Социалистических Республик в районе озера Хасан».

Из обвинительного Акта по делу о главных японских военных преступниках


«Японский Лоуренс» — издали

Токио. 7 мая 1946 года

«…Я остановил взгляд на подсудимом, сидевшем в первом ряду амфитеатра. Из партера, где находились мы, журналисты, он был хорошо виден. Я сразу узнал его по той фотографии, что несколько лет назад была помещена в прессе в связи с событиями в Сингапуре. Он совсем не изменился: та же грузность, тот же надменный взгляд больших раскосых глаз, та же решимость в лице и во всем облике. Да, это человек действия, обладатель острого, изобретательного ума, психолог. Хотя, возможно, и нетонкий психолог, неглубокий, но вооруженный точными формулами. И они, эти формулы, его не подводили. В сущности, он видел в другом человеке скопище инстинктов и легко выделял те, которые должны проявиться в ситуации, построенной его фантазией. Жертва действительно поступала так, как он предполагал. Впрочем, ситуации были такими, в которых предлагался слишком ограниченный выбор — жизнь или смерть. В девяноста девяти случаях избиралась жизнь. А жизнь — это лабиринт, хитро сооруженный, из которого уже не было выхода.

Его называют «японским Лоуренсом». Возможно, поэтому я так пристально вглядываюсь в лицо подсудимого. Что побудило прессу поставить рядом двух разведчиков — английского и японского? То, что оба они действовали на Востоке, оба вершили судьбами правителей и государств. Только это. В способах достижения цели они различны, как различен и подход к материалу, из которого формируется будущее. Лоуренс — тонкий психолог, учитывавший все нюансы, делавший ставку на человеческое тщеславие, ревность, алчность, фанатизм, религиозные предрассудки. Он не приставлял к виску жертвы пистолет, не затягивал петлю на ее шее, не предлагал скупой выбор — жизнь или смерть.

«Японский Лоуренс» эксплуатировал лишь инстинкт самосохранения. Поэтому рядом с ним звучали выстрелы, гремели взрывы, лилась кровь, хрипели в предсмертной агонии неугодные и несговорчивые. «Человек хочет жить, — рассуждал Лоуренс-2, - ради этого он наденет на себя то ярмо, которое ему дадут вместе с правом дышать, есть, пить». Железная убежденность. И она, в общем-то, не подводила самурая до 3 мая 1946 года, пока он не оказался на скамье подсудимых Международного военного трибунала и не услышал обвинительный акт, где его фамилия была названа в числе главных японских военных преступников.

Журналистам раздали текст обвинения и краткие биографические справки о подсудимых. Никаких деталей, никаких подробностей. Ступени служебной лестницы. Вот они:

видный разведчик, комендант г. Мукдена и организатор провокации, послужившей началом захвата Маньчжурии в 1931 г.,

занимал высокие командные должности в 1931–1940 гг.,

генерал-инспектор авиации в 1941 г.,

член высшего военного совета в 1940–1943 гг.,

командующий 7-й армией в Сингапуре в 1944 г.,

генерал-инспектор военного обучения в 1945 г.

Он ответствен за события как генерал-инспектор авиации, как командующий 7-й японской армией в Сингапуре, наконец, как член высшего военного совета. А как разведчик? Какое военное преступление совершил Лоуренс-2?

На процессе он назван организатором Маньчжурского инцидента. Кто помнит события тех лет — а мы, англичане, хорошо их помним, потому что в Маньчжурии столкнулись интересы Запада и Востока, точнее, интересы Великобритании и Японии, — для тех инцидент прозвучал как прелюдия большой войны на Дальнем Востоке. Изменялось соотношение сил, характер влияния, менялись краски на карте Азиатского материка. Зеленый тон Великобритании исчез, его заменили оттенки сиреневого, которым обычно окрашивается Япония.

Перемена палитры на Востоке дорого тогда обошлась нам, англичанам. Правда, никто не знал в то время истинных намерений генерального штаба Японии. Меморандум Танаки был секретным из секретных документов, и множество разведчиков из европейских стран напрасно бились над разгадкой тайны — каковы истинные цели японцев? — но так и не разгадали ее. Сотни тысяч долларов и десятки тысяч фунтов стерлингов заплачены за фальшивки. Шпионам продали блюдо из мыльных пузырей. Стратегические планы генштаба оставались в сейфах. Да что планы! Тактические задачи никому из европейских разведчиков не были известны. О диверсиях и провокациях японцев в Маньчжурии, подготавливавшихся месяцами, а то и годами, мы узнавали лишь после того, как они совершались. Узнавали из газет. Корреспонденты работали лучше шпионов.

Провокации устраивал Лоуренс-2. Это он заставлял шуметь печать мира: удивляться, негодовать, сожалеть. Сколько восклицательных знаков было израсходовано на шапки и заголовки первых полос! А сколько гневных слов произнесли дипломаты! Но все вослед событиям. Предугадать их не удавалось. Вот тогда-то и зацвела пышным цветом слава Доихары Кендзи — смелый, неуязвимый, непогрешимый!

Как-то странно видеть его сейчас умиротворенным. Да и сам он, наверное, чувствует эту неестественность своего состояния, тяготится им. Но ничем не выражает своего недовольства. Внутренняя дисциплина! Или игра в покорность.

На голове его наушники. Связь с миром осуществляется теперь через эти две черные чаши, прижатые стальной дужкой к седым вискам. Они рассказывают ему о прошлом, о том, к чему он когда-то был причастен. И выглядит прошлое не так, как воспринимал его Лоуренс-2, а как воспринимал мир. Собственная жизнь — чужими глазами. Это странно, наверное, — смотреть на себя глазами других. И не всегда дружелюбными глазами. Даже ненавидящими. Слышать отзвук чьей-то боли. Ведь наносилась же боль…

Правда, говорят, да и Лоуренс-2 подтверждает это, что своей рукой он никого не убил. Короткие, мясистые, с пучками черных волос на суставах пальцев, покоящиеся сейчас на коленях руки Доихары не сдавили ничье горло. Динамит, поднявший в воздух вагон маршала Чжан Цзолина 4 июня 1928 г., был заложен тоже не руками Доихары. Он не прикасался к бомбам, что были преподнесены вместе с фруктами императору Пу И 6 ноября 1931 года. Не из его кольта стреляли по жителям Тяньцзиня во время спровоцированных волнений 8 ноября 1931 года…

В тайной войне обычно нет свидетелей. Иначе она не называлась бы тайной. Но все же что-то видели и что-то слышали.

Мы ждали показаний Генри Пу И. Он должен был приподнять завесу над таинственным прошлым Лоуренса-2. Ведь именно Пу И играл одну из главных ролей в том спектакле, который режиссировал Доихара. Актер и режиссер обязаны сталкиваться, не говоря уже о сценарии, связывающем постановщика и исполнителя. А завеса не приподнялась.

Пу И говорил много. Восемь дней продолжался допрос свидетеля обвинения. Он нарисовал подробную картину событий, назвал сотни имен преступников, перечислил чуть ли не по календарю все встречи с офицерами штаба Квантунской армии. Слово в слово восстановил беседы, касавшиеся будущего Маньчжурии. Среди офицеров, уже известных трибуналу, оказался и Итагаки Сейсиро, ставший позже начальником штаба Квантунской армии и военным министром Японии. А вот о Доихаре Кендзи император сказал всего несколько слов. В Тяньцзине его тайно посетил Лоуренс-2 и предложил бежать с концессии, где скрывался последний отпрыск династии Цин, на север, в Мукден. В случае отказа от побега безопасность императору не гарантировалась командованием японской армии. В Тяньцзине начались беспорядки, и были попытки убить единственного наследника престола.

Вот все, что знал о Лоуренсе-2 император. И много и мало. Много потому, что большего никто не сказал. Других свидетелей секретной деятельности Доихары Кендзи не оказалось.

Он кажется почти чистым, если смотреть издали. Ни к чему не прикоснулся, ни на чем не оставил отпечатков пальцев.

Стоустая молва сделала его героем тайной войны, живой легендой. Миф! А миф, как туман, истаивает, проходит сквозь пальцы, не оставляя ничего. Сожмется кулак — пустота!

Доихара спокоен. Он слушает рассказ о своей жизни, написанный другими. Слушает внимательно, с интересом. Изредка густые, нависшие над глазами брови его поднимаются и тем выражают недовольство или удивление. Он может отвергать чужой рассказ, корректировать его — истина известна лишь ему одному. Но открывать ее Лоуренс-2 не собираете. Тайна остается с ним…»

Чарлз Д. Фруд, корреспондент агентства Эксчейндж Телеграф


Лоуренс-2 — ближе…

Необычная миссия императора Пу И

Мысль была спокойной. Когда все завершено и позади трудные месяцы допросов, возня с документами, систематизация разбросанного по сотням папок материала, порой измельченного до едва приметной строчки, фразы, случайно брошенного слова, приходит то самое удовлетворение, рядом с которым — и равнодушие и беспечность. Человек получал право не быть настороженным.

Самым изнуряющим в эти прошедшие месяцы было напряжение памяти. Работая в Приамурье, он много слышал, видел, пережил. И это пережитое оказалось связанным с нынешними событиями. Ему довелось проследить путь многих разведчиков и диверсантов. Не только тех, кто перебрался через Амур на левый берег, но и тех, кто лишь направлялся к нему. Направлялся издали. Он приметил тогда Доихару Кендзи. И именно в час, когда загоралась звезда «японского Лоуренса». Вначале она блуждала где-то около Пекина, потом — около Мукдена и Тяньцзиня, не обошла Дайрен и Порт-Артур, задержалась в Харбине, глянула на Сахалян и через него на Благовещенск — самый близкий из советских городов, предмет давнего вожделения штаба Квантунской армии…

Сейчас это — прошлое. О нем можно вспоминать без особых эмоций. Можно даже иронизировать по поводу несоответствия человеческих желаний и человеческих возможностей. Сожалеть о том, что судьба не столкнула их в течение двадцати лет, не дала скрестить шпаги. Он считал Лоуренса-2 своим личным противником и мог надеяться на поединок. Теперь поединок уже невозможен. Лоуренс-2 вышел из борьбы. Он — бывший разведчик.

Возможно, он не был личным противником. Не все, кто выступал против его страны, могли оказаться на какое-то время по ту сторону барьера и принять вызов. Являясь врагом, Лоуренс-2 целился в кого-то другого и сам представлял собой мишень. Но не для майора Язева. И то, что тот ловил Лоуренса-2 на мушку, было лишь проявлением обычной бдительности. Не задержался Доихара в Сахаляне, не сделал попытки перебраться на левый берег, хотя его и ждали и готовились принять. Майор Язев тоже готовился. Впрочем, кто отказался бы от поединка со знаменитым разведчиком. Федор Пильнов, тогда уже опытнейший следопыт, раскрывший не один шпионский тайник и обезвредивший не одного агента, заброшенного из-за Амура, ждал встречи с Доихарой Кендзи. Встречи не обязательно на этом берегу. Лоуренс-2 мог предстать организатором и даже автором хитроумной акции, предпринятой вторым отделом генерального штаба Японии Это была бы тоже встреча. Зорко следил за «японским Лоуренсом» первый чекист Приамурья Терентий Дмитриевич Дерибас, полномочный представитель ОГПУ по Дальневосточному краю. Отмечая на карте пункты, в которых задерживался разведчик, он предупреждал оперативников: «Доихара не может так просто уйти от границы. Не для того приближался к Амуру, чтобы глянуть в его спокойные воды. Надо быть готовыми к встрече…» Особенно насторожила Дерибаса «прописка» Лоуренса-2 в Харбине, в белогвардейском заповеднике, где китайская и японская секретные службы готовили агентов для заброски на левый берег Амура. Из Харбина начинался путь почти всех диверсантов, идущих на север.

Пункты «прописки» Доихары остались на карте Дерибаса, остались в донесениях, сводках. Сам же Доихара исчез. И следов не сыщешь. Были, вообще-то, следы, но вели они почему-то не к Амуру, а на юг, в Китай, к побережью Желтого моря. А из харбинского заповедника по-прежнему пролегала черная тропа на север. Агенты шли к большой реке, одолевали ее на рыбацких лодках или пешими по льду, если была зима, удачливые выбирались на левый берег, неудачливые тонули или падали на лед, чтобы уже никогда не встать. Каждый нес с собой чей-то приказ, чье-то веление. И ни разу не удалось обнаружить у агентов приказа Доихары Кендзи. Другие имена называли лазутчики. «Не его почерк, — констатировал Федор Пильнов. — Или сменил направление, и Приамурье его больше не интересует?» Да, получалось вроде так. Не осуществив ни одной акции против советского Дальнего Востока, Лоуренс-2 покинул маньчжурский плацдарм. Покинул, хотя так старательно, с таким риском готовил его. Плацдарм заняли другие: Комуцубара, Янагита, Акикуса, Хата… Их стиль хорошо знали в Хабаровске, диверсионные планы разгадывались по почерку авторов. Доихара в эту цепь не вклинивался со своей особой, жесткой манерой проведения операции. И Лоуренса-2 вычеркнули из списка действующих в Приамурье, перевели в число возможных противников, так сказать, потенциальных.

Потенциальным Доихара и остался, пока не вышел в полную отставку как разведчик. Не по возрасту и не по решению генерального штаба. Штаб считал Лоуренса-2 исполняющим задание и после того, как император Хирохито приложил руку к историческому рескрипту и радиостанции мира известили человечество о выходе Японии из войны. Уже подписан был на линкоре «Миссури» акт о капитуляции и на аэродромы Токио садились самолеты с представителями командования союзных армий, а Доихара все еще оставался в строю. Он покинул его лишь тогда, когда в дом его вошли американские офицеры и объявили об аресте.

На что надеялся все это время Лоуренс-2 — неизвестно. Если на переворот, который затеяли «молодые тигры», намереваясь поставить во главе правительства решительных генералов, способных продолжить войну, так путч сорвался, и кандидат в диктаторы военный министр Анами покончил с собой на рассвете 15 августа, а другого претендента не было. Или ждал чуда? Подарила же заботливая Аматэрасу императорскую династию Японии, отчего бы ей теперь не спасти ее от неумолимых волн истории? Повернуть назад от островов союзные армии, остановить советские войска хотя бы у Порт-Артура. Чудес не было, это хорошо, слишком хорошо знал Доихара. К богам он относился тоже без особого почтения. Во всяком случае, отправляя в преисподнюю земных наместников всевышнего, приставляя к их вискам пистолеты прямо в Алтарях небес, он нисколько не задумывался над тем, как к этому отнесутся творцы мира. Богов надо почитать, но не впутывать в политику, считал Лоуренс-2. Их советы хороши в кругу семьи и совсем непригодны в разведке.

Ни на чудо, ни на божественное провидение Доихара не рассчитывал. И все же что-то удерживало его в строю. Что-то неведомое.

Неведомое могло занимать Язева. Но и то лишь как недосказанность, с которой не хочется мириться поначалу, однако затем все же принимаешь ее — ведь и многоточие по-своему красноречиво…

Последняя страница жизни Доихары. Ее можно пробежать глазами, задуматься над судьбой разведчика. И только. Закрыть папку с делом Лоуренса-2. Расписаться в сопроводительной карточке: «Читал тогда-то майор Язев К.». Еще кто-то распишется. Еще… И будет это уже не встреча с Доихарой Кендзи, а расставание.

Да, он расставался с Лоуренсом-2, хотя еще шло следствие и до заседаний трибунала было далеко.

И расстался бы, не «открой» снова папку с делом Доихары будущий свидетель обвинения Генри Пу И. Не на процессе, а здесь, в отеле.

Но все по порядку…


Император Маньчжоу-го, бывший, естественно, — в Токио сейчас почти все бывшие, если иметь в виду звания и титулы, — сидел против майора и изучал меню. Обычно сидел и обычно изучал, как делают это все смертные, собираясь пообедать и не думая о том, что на их голове могла быть в эту минуту императорская корона, а на плечах шитая золотом мантия, не говоря уже о божественном сиянии, обязательном для всякого, вошедшего хоть раз в Алтарь небес.

Император говорил по-русски. Плохо говорил, но все же говорил. И ему это нравилось. Не желал слышать японскую речь, хотя пятнадцать лет был окружен японцами и общался с ними чаще, чем со своими подданными. Прежде чем глянуть на них и убедиться, насколько они счастливы под его правлением, он должен был испросить дозволения у своего советника — японского генерала, а тот — доложить по инстанции, инстанция — рассмотреть просьбу его величества и принять решение. За это время у императора пропадала охота видеть подданных. Сами же подданные не проявляли желания лицезреть маньчжурского микадо. Их вполне устраивал бронированный автомобиль, окруженный тройной цепью солдат, из которого боялся высунуться мистер Пу И. «Бронированным императором» в шутку называли его не особенно расположенные к веселью маньчжуры. Как известно, они бросали в этот злосчастный автомобиль бомбы и явно не для того, чтобы проверить прочность японской брони или величину заряда, трижды поджигали дворец императора и опять-таки не ради устройства праздничной иллюминации. Желание как можно скорее и надежнее отправить в рай единственного представителя Цинской династии было всеобщим. Японцы грозились убить его за то, что он не соглашался быть императором, маньчжуры и китайцы — за то, что согласился. «Не было в истории второго такого короля, — иронизировал Пу И, — которому столько раз подсовывали яд, подкладывали бомбы. Я не только боялся закурить сигарету, но и утолить жажду обычным способом. Впервые спокойно, без дрожи в руках, я прикоснулся к чашке, когда меня свергли с престола».

Наверное, поэтому император так старательно и с таким удовольствием изучал меню. Он больше не император, хотя по-прежнему его официально именуют императором, иногда — интернированным императором. Майор Язев же в шутку обращается к своему подопечному «ваше величество», на что император отвечает веселой улыбкой. Этот застенчивый, маленького роста, очень маленького — он всего лишь по плечо майору, — человек хорошо понимает шутку и сам любит пошутить. Странно, как он сумел сохранить чувство юмора после пятнадцатилетнего общения с советниками из штаба Квантунской армии, которые, прямо скажем, не пытались внушить императору оптимизма относительно его настоящего и тем более будущего. Улыбка при общении с ним исключалась, дабы не создать у императора мнения о легкомысленности того, что делалось рыцарями белого солнца, как именовали себя оккупанты, в Маньчжурии. Официальная же улыбка, предписанная министерством иностранных дел во время аудиенций, больше походила на гримасу арлекина, чем на выражение удовольствия.

А вот теперь Айсинцзюэло Пу И улыбается. Все-таки хорошо, быть неимператором. Можно вот так, безо всякого согласования со штабом (бывшим, естественно) Квантунской армии (тоже бывшей) заказать себе какую-нибудь самую обыкновенную еду вроде свинины с соевыми бобами, или каракатицу с бамбуком, или, наконец, бифштекс по-английски, из которого еще не ушла кровь.

— Как вы думаете, господин майор, — поднял голову Айсинцзюэло, или просто Генри Пу И, — в этом отеле знают, что я император?

Вопрос поставил майора Язева в несколько затруднительное положение. Честно говоря, он не помнил, как записан был в книге гостей Пу И. Кажется, обычно: участник процесса или что-то в этом роде. А может, и император.

— Наверное, старший портье знает, — высказал предположение майор. — Портье уже за пятьдесят, и он на своем веку кое-кого видел, да и газеты помещают портреты известных политических деятелей, оказавшихся в зале трибунала в качестве свидетелей. Вездесущие корреспонденты уже разнесли по всему свету сенсацию: император Маньчжоу-го — свидетель обвинения… В отеле знают, — уточнил после минутного размышления Язев, — но официант, которому вы собираетесь заказать свою любимую каракатицу с бамбуком, может оказаться абсолютно несведущим в политике человеком.

Майор понимал причину беспокойства собеседника. Императору все еще мерещатся агенты второго отдела генерального штаба, агенты Итагаки Сейсиро и Доихары Кендзи, против которых он выступает в качестве свидетеля обвинения. В бытность свою военным министром Итагаки довольно ясно выразил свое отношение к душевным порывам императора. Он сказал: «Вы можете не любить свой народ, можете ненавидеть японцев и даже меня лично, но не надо проявлять эти чувства. Они недостойны живого императора». Итагаки Сейсиро иногда был изысканным, не объявлял прямо, что ухлопает императора, если тот изобразит на своем лице недовольство или еще хуже — отчаяние. Все это хорошо на том свете, но не на этом.

Теперь самое время выполнить давнюю угрозу. Император не только выражает недовольство, он собирается разоблачать своих бывших «покровителей». Надо полагать, Итагаки и Доихара проклинают тот день, когда посадили на Маньчжурский престол этого хилого на вид принца Айсинцзюэло. Впрочем, он был им нужен больше, чем они ему. Коль создана империя, должен быть и император. Не мог же сам полковник Итагаки занять престол и надеть на свою, уже тогда лысую голову корону Маньчжоу-го?

— Да, — отчего-то грустно улыбнулся император, — говорить хозяину горькую правду в его же доме и потом принимать из его рук чашу с рисом не совсем-то хорошо.

— Ваше величество хочет сказать, что эта чаша не всегда может быть чистой? — полушутя-полусерьезно заметил Язев.

— Именно…

— Что ж, горькую правду придется выслушать не только от императора Маньчжурии… Другие тоже готовы…

Император оторвался вторично от меню и посмотрел с недоумением на майора:

— Те, другие, не были императорами. Им не обещали близкую разлуку с этим миром.

— О расставании с этим миром думают, по-моему, сами вершители судеб Азии. Им не до вас сейчас, Генри.

Большие глаза императора вдруг засветились. На маленьком лице его они казались огромными. И свет их был загадочным.

— О! Господин майор ошибается. Они не думают о расставании…

Теперь Язев посмотрел с недоумением на императора:

— Как надо понимать вас, Генри?

— Так, как я понял, господин майор.

— Неужели они верят в то, что трибунал их оправдает? Или пример Нюрнберга не был красноречивым?

— Просто генералы считают себя людьми нужными…

— Японии?

— Нет, союзникам.

Свет в глазах императора сделался еще загадочнее. И именно этот свет заинтриговал Язева. Не фраза о расчетах подследственных на милосердие американцев и англичан. Корреспонденты уже открыто поговаривали о намерении Макартура отвести удар от японских военных преступников, сохранить их для будущего. Вряд ли таким открытием император намеревался озадачить майора. И Язев сказал:

— Не собираются ли они продавать секреты своих поражений?

Император был явно настроен на шутливый лад. Он откинулся на спинку стула, к самой шторе, что свисала с потолка, закрывая своей золотистой тканью с вышитыми на ней серо-коричневыми ветками сакуры огромное, во всю стену, окно. Откинулся и произнес торжествующе:

— Не поражений, а побед. Ведь были у японцев и победы.

— Пёрл-Харбор, что ли? — иронически заметил Язев. — Так это — предательское нападение. Такое же, как в Маньчжурии. Тут заслуга не столько армии, сколько разведки. На Пёрл-Харбор японские бомбардировщики наводили немецкие шпионы.

— В Маньчжурии обошлось без немцев, — уточнил император. — Доихара предвосхитил идею коричневорубашечников об ответственности народа за провокации, им не совершенные.

— Ну, это не его изобретение. Англичане высаживали войска в Шанхае для защиты своих соотечественников, якобы подвергшихся нападению местных жителей. Так поступали все интервенты. Ничью идею не предвосхитил Доихара, не сделал никакого открытия в колониальной политике.

Развенчание «японского Лоуренса» несколько огорчило и даже обидело императора. Ему не хотелось признавать себя пешкой в руках бездарного игрока. Если Доихара не великий разведчик, а мелкий провокатор, то какова цена тому, кто являлся исполнителем его воли? Все-таки лучше быть жертвой орла, чем трясогузки — она-то питается всего лишь гусеницами.

— Допустим, Доихара ничего не изобрел и лишь ловко воспользовался чужим изобретением. Но в политической кухне Дальнего Востока он был первым кулинаром. Печь была раскалена, а он ни разу не обжег руки.

— Может быть, — склонил задумчиво голову Язев. — Зато сейчас горит. И я уверен, потушить огонь не удастся…

Император намеревался возразить, в глазах его была уже не загадочность, а решимость опровергнуть все сказанное только что майором. Но осуществить это намерение ему не дал официант, подошедший с подносом, на котором была ваза с кори и фужеры. В жаркий июльский день что может быть приятнее струганого льда с сиропом!

Официант — седоватый японец в черной паре, улыбающийся все двадцать четыре часа (так, во всяком случае, можно было предположить, глядя на застывшее на его лице выражение радости, с которым он возникал неизвестно откуда и неизвестно куда исчезал). Улыбку он забывал убирать даже тогда, когда посетители проявляли свое недовольство или даже возмущение.

Император боялся этого мертвого сияния радости. Он говорил, что, подобострастно осклабившись, слуги поднесли его жене-китаянке пирожное, начиненное ядом. Потом ему самому с такой же улыбкой советник вручил альбом, в котором были фотографии японских девушек, рекомендованных министерством внутренних дел в качестве невест овдовевшего вдруг правителя Маньчжоу-го. Поэтому сейчас он отвернулся и, не глядя на официанта, произнес название выбранного им блюда. На сей раз им оказалась не каракатица с бамбуком, а намасу — сырая рыба с уксусом. Язев вопросительно глянул на императора — почему он изменил своему правилу? Но следующая фраза, произнесенная уже официантом, все объяснила:

— Слушаюсь, ваше величество!

Император, кажется, поперхнулся. Что-то похожее на спазму сдавило ему горло, и он, открыв рот, долго молча глядел на официанта. Потом кивнул, отвечая этим и улыбающемуся японцу и изумленному майору.

Язев заказал самый обыкновенный куриный шашлык, правда с экзотическим названием — якитори.

Официант удалился вместе со своей гипнотической улыбкой. Впрочем, удалился прежде он сам, а потом уже улыбка. Некоторое время император и майор видели ее рядом с собой.

— Вот, — сказал уныло император, — оказывается, и он знает меня.

— Поэтому вы заказали намасу?

— Да. Из его рук лучше принять рыбу. Она почти живая…

— Рыба считается живой, пока плавает, — как-то неопределенно резюмировал Язев.

— Вы не разделяете моих опасений? — Император осторожно, едва касаясь ковшиком края вазы, стал перекладывать в бокал белые стружки льда. — Если он знает, что я император Маньчжоу-го, то почему бы ему не знать, что я свидетель обвинения. А кому, простите, нужны свидетели?

— Истории.

— Говорящие свидетели?

— Естественно…

— А молчащие? — Император уставился на майора, будто хотел увидеть смущение, которое должно было возникнуть на его лице. Не заметил ничего. — Молчащие не нужны. Им нет смысла предоставлять слово.

— Молчание не изменит положения. Будут говорить документы, в них не подсыплешь цианистого калия.

— Документов, программирующих преступления и скрепленных чьей-то подписью, нет. Огонь поглотил их. Немцы спрятали свои архивы, японцы превратили в пепел. Теперь вам понятно значение живого свидетеля?

Язев, как и Генри, наполнил фужер льдом и, пригубив, стал не спеша втягивать в рот мороженые крупинки. Кори приятно освежало. Ощущение было необычным и удивительным и отвлекало от всего, что думалось и чувствовалось только что.

— Его надо убрать, — продолжал Генри. Он жил болезненной идеей о вечном преследовании. — И убрать не после того, как свидетель выскажется, а до того. Способов много, агенты всюду. Когда в Харбин прибыла комиссия Лиги наций, лорда Литтона окружили цепью шпиков: портье внизу, портье на этаже, соседи по номеру, шофер машины, горничная, дворник. Всякий, кто приближался к отелю «Модерн» ближе чем на сто метров, арестовывался. Студента политехнической школы застрелили лишь за то, что он оказался на этаже, где жил Литтон… В моем дворце все, кроме меня самого, являлись агентами.

— Тогда они были на свободе, — откликнулся Язев.

— Агенты и сейчас на свободе, — горячо возразил император. — И они действуют по старой инструкции…

— Во имя чего?

— Во имя свободы своих богов. Во имя их жизни хотя бы.

— Глубочайшее заблуждение.

— Заблуждение? Допустим. Но оно существует, и с ним нельзя не считаться…

Еще что-то более важное хотел произнести император и для этого наклонился над столом, приблизившись к майору. И снова ему помешал официант. Он появился с огромным подносом, уставленным тарелками, графинчиками, соусниками. Сооружение из стекла и фарфора заслоняло собой голову японца, и седоватые виски, и торчащие в стороны большие уши, и маленькие карие глаза, втиснутые в узкую щель между припухшими веками. Одна лишь улыбка не заслонялась. Да и трудно было ее заслонить — она двигалась впереди официанта и даже впереди подноса с блюдами.

— Только что из бассейна, — сказал официант, ставя перед императором тарелку с рыбой. — Шеф желает вам приятного аппетита.

Еще одно проявление интереса к императору! Генри посмотрел торжествующе на Язева: каково, господин майор? Что вы теперь скажете о заблуждениях? Агентура действует вовсю. Он подождал ответного взгляда Язева. Увы, Язев не принял чужой победы. Он улыбнулся едва приметно, одними уголками рта, и этим дал понять, что опасения императоранапрасны. Генри не оставалось ничего другого, как кивнуть благодарно официанту за проявленное им и его шефом внимание и приняться за сырую рыбу. Ту самую рыбу, которая подверглась — теперь уже не было в этом никакого сомнения — особой обработке на кухне. Во всяком случае, к ней проявил интерес не один шеф-повар. С каким-то отчаянием, даже с обреченностью какой-то император отправил в рот сдобренный уксусом кусок филе. Отправил и стал жевать неторопливо, дожидаясь пока предупредительный и заботливый официант не кончит бренчать посудой и вместе со своей улыбкой не исчезнет за колоннами.

— Сырая рыба, конечно, вам не по вкусу, — посочувствовал императору Язев, когда удалился официант. — Не надо было изменять традиции.

— Разве дело во вкусе! — уныло ответил император. — Подтвердились мои предположения — вот в чем дело. И если учесть особый интерес ко мне не только портье и официантов, но и самих господ…

Кусочек филе был наконец проглочен, что стоило императору немалого труда. Так проглатывают ампулу с ядом или живую змею, если, конечно, это делается по принуждению. Добровольная транспортировка в желудок яда и тем более живой змеи, безусловно, не сопровождается судорожным движением губ и закатыванием глаз. А именно это увидел Язев.

— Каких господ? — спросил он не столько ради любопытства, сколько для того, чтобы убедиться в благополучном завершении процедуры и способности императора продолжать разговор.

— Которые находятся пока под следствием…

— Почему «пока»?

— Потому что они делают решительную попытку избежать суда.

Свои мысли император выражал сегодня загадками. И не только сегодня. Язеву следовало бы привыкнуть уже к этой странности своего собеседника и подождать, пока он сам разгадает то, что загадал. А майор проявил несвойственную ему торопливость. Он спросил:

— Каким образом?

Император внимательным взглядом обвел колонны, проверяя, не скрывается ли за розово-белым с причудливо ветвящимися прожилками мрамором официант, поднял почему-то глаза вверх, будто улыбающийся японец мог взлететь к потолку и затаиться там в каменных лепестках лотоса. Убедившись, что «агента» нет поблизости, император произнес шепотом:

— Опираясь на вас, господин майор!

Пришло время удивиться Язеву. Заявление императора было потрясающе неожиданным. Невероятным просто. Как шутку его можно было еще принять. Но всерьез! И Язев, освободившись от павшего на него минутного недоумения, сделал попытку улыбнуться:

— Предположения вашего величества всегда были неожиданными.

— Предположения?! — Император отодвинул от себя сырую рыбу с уксусом. Теперь, в отсутствии официанта, он мог быть смелым и решительным. — Какие там предположения! — Голос его обрел звонкость. — Информация из первых рук! — Однако следующую фразу его величество произнес уже тише: — Сегодня со мной говорил… — А последнее слово прозвучало снова шепотом: — Доихара…

В улыбке не было необходимости. И Язев поспешно стер ее с лица. Упоминание имени разведчика само по себе уже настораживало.

— Доихара Кендзи? — уточнил майор.

— Другого Доихары я не знаю. Да и существует ли другой? Человек, поднявший меня на престол, один, — с горечью произнес император. — Тогда еще я смеялся над ним, считал самоуверенным наглецом, мелким провокатором. Но довольно скоро он отучил меня улыбаться. Он как-то сказал обо мне — «Я сделаю из него императора, как делают из бумаги бёбу…». Вы знаете, что такое бёбу, господин майор? Ширма всего-навсего. Он довольно точно определил мое назначение в жизни.

— Что ж, Доихара снова решил прибегнуть к своему излюбленному приему, — не совсем удачно сострил Язев. — Только для повторения эксперимента ему не хватает генеральских погон или хотя бы полковничьих. Тогда, кажется, он был полковником?

— Да, — рассеянно кивнул император, чужая ирония его не коснулась. — В тридцатом году Доихара был полковником… Но какое это имеет значение! Я для него лишь посредник сейчас. И даже меньше. Опять-таки что-то вроде бёбу. Доихаре нужны вы!

Император вернулся к тому, от чего отошел, бросив загадку Язеву. Круг небольшой, и времени на то, чтобы обойти его, потребовалось не так уж много, но майору показалось, что он слишком долго находится в неведении и Генри просто испытывает чужое терпение.

— Именно я, майор Язев?

— Вы могли бы быть не Язевым и даже не майором. Генерал ищет представителя советского командования.

— Но я не представитель командования!

— Вы — офицер советской контрразведки, — уточнил император. — Этого вполне достаточно. Доихаре нужен офицер контрразведки…

— Черт знает что такое! — сорвалось у Язева. — Зачем вы сказали ему, что я из контрразведки?

— А я и не говорил. Генерал знает, кто вы.

На лице майора отразилось такое недоумение и такое огорчение, что император поторопился развеять загадочную тучу, нависшую над собеседником.

— Он помнит вас по Харбину.

Нет, туча не рассеялась. Она, кажется, сгустилась, стала темнее.

— Я не был в Харбине.

— Но там были люди, ходившие на ту сторону Амура, к вам. И они показали Доихаре ваш портрет. И не только ваш. Лицо сотрудника ГПУ чем-то заинтересовало Доихару, и фотография отпечаталась в памяти. Способность фиксировать у Доихары феноменальная. Теперь портрет наложился на оригинал. Совпадение полное. Генерал знал, кем вы были тогда, и понял, кто вы сейчас.

— Просто понял?

— Если вы имеете в виду эмоции, то не просто. Он испытал удовольствие. А я — огорчение. Не так-то приятно видеть радость своего врага.

— Что же нужно Доихаре от меня? Или хочет поделиться своими воспоминаниями о Харбине?

— Вряд ли… Прошлое ему нужно только как материал для сотворения настоящего и будущего. Я же сказал вначале: они намерены избежать суда.

— Вы уверены в этом?

— Да.

— И выступаете посредником?

Каверзный вопрос. Император должен был смутиться, услышав его. А смущения не последовало. Не прозвучал он неожиданно для Пу И. Не раз, видимо, он сам задавал его себе и не раз находил ответ. Теперь он повторил его Язеву:

— Иногда я вижу себя в стенах тайной резиденции в Тяньцзине и слышу голос полковника Доихары: «Или — или?»

— Сейчас тоже?

— Не в эту минуту… Но здесь минут пережито очень много. И были схожие с теми, что испытал я в Тяньцзине. Одна из них связана с разговором с Доихарой.

— Он надеется, что вы можете быть доверенным лицом?

— Уверен… И, как видите, я оправдал надежду генерала. Трудная миссия, ненавистная даже, но…

— Что же он думает предложить нам? — озадаченно произнес Язев. — Что может быть у Доихары?

— Тайна… — определил император. — Сейчас торгуют только тайнами. За них можно получить жизнь и даже свободу…

Император выжидательно посмотрел на Язева: что решит майор? И решит ли? Дано ли ему право на это? «Скажи, нет! — попросил он мысленно. — Нет! Нет…»

Не услышал Язев императора. Не угадал его желаний. А может, не захотел услышать. Не подошло ему короткое «нет». Сказал то, что не ожидалось в эту минуту:

— Однако куриный шашлык почти остыл… Займемся-ка обедом, ваше величество. Не ради же генерала мы сюда пришли…


Рядом…

Было что-то около десяти утра…

Доихара Кендзи:

— Я понял, что не имею права молчать. И в то же время не могу никому поведать тайну, даже своим соотечественникам. Она принадлежит стране, которая была моим противником и борьбу с которой я считал своим священным долгом. Однако тайна теперь должна быть возвращена бывшему врагу…

На этот поступок он решился не сразу. Понадобилось триста сорок три дня, томительных, изнуряющих мозг и сердце дня, прежде чем утвердилась в нем самом мысль о последнем шаге. Последнем не потому, что за ним не существовало уже других шагов и путь оканчивался. Нет, именно шаг этот давал возможность идти дальше… Жить…

Для себя он именовал его тактическим приемом, на самом же деле это было предательство. Иногда оно так и звучало в душе его, и он содрогался от мысли, что и другие — не сегодня, потом, когда все погрузится в Лету и забудется сама причина, побудившая его совершить этот поступок, — скажут так же. Подумают-то уж наверняка. Поэтому он мучительно долго искал какое-нибудь средство, способное если не изменить отношение соотечественников к его последнему шагу, то хотя бы оправдать его.

«Я вынужден поступить так, иначе оборвется нить, и очень скоро», — объяснял он незримым обвинителям. Они должны были понять его и простить.

О, как тягостно было произносить это слово — «простить». Оно стояло рядом со словом «смерть». Почему-то прощают обычно умирающих. А он не хотел смерти, страх перед нею и заставил его совершить последний шаг.

Страх родился недавно. Прежде его вроде не было. В момент ареста — это официально называлось пленением — он хотел покончить с собой. Не так, как Анами, на коврике, обратясь лицом к императорскому дворцу. Не до церемоний было. Он выхватил пистолет, вернее, расстегнул кобуру, чтобы вцепиться рукой в отдающую холодом, знакомым и всегда ободряющим холодом, рукоятку, но ему помешали. Два дюжих молодца сковали его плечи, и пистолет так и остался в кобуре.

Тогда он пожалел, что попытка уйти из жизни не удалась. В короткую секунду, до невероятия короткую, будущее представилось ему совершенно ясной, пронзительно четкой формулой: борьба за мнимое спасение и мучительный конец. Обязательно конец. Последнее было самым четким.

Когда его вели все те же дюжие молодцы, когда усаживали в машину, серую, дико-серую машину, в нем все еще жила мысль о самоубийстве. Нервным, торопливым взглядом он обегал окружавшие его предметы, отыскивая что-либо, способное прервать жизнь.

Потом желание мгновенной смерти угасло. Угасло, как только началось следствие. Ритмичный, напряженный допрос. Пришлось работать. Работать так, как работали следователи — до усталости, до изнеможения порой.

Он вел счет дням. Вначале запоминал их от момента ареста, затем от первого вызова на допрос. Потом по календарю, что лежал на столе следователя. И еще — по погоде. За окном кабинета следователя шла жизнь и шел счет времени. Менялось что-то: моросил дождь, плыли облака, вспыхивало солнце в скупых прогалинах и даже заглядывало в комнату, падало на ноги арестованного, осторожно касавшиеся цветастого, дерзко-малинового ковра. И тогда он шевелил ими робко, находя что-то приятное в этом наивном движении.

Однажды совсем неожиданно и даже без причины он вдруг ясно представил себе торопливо бегущее время. Его время. И близкую пустоту впереди. Он отшатнулся от этой пустоты, стал искать опору, ощупывая, как в потемках, вокруг себя все и ничего не находя. Инстинктивно потянулся к прошлому. И там, среди нагромождения событий, нашел желаемое. В какой-то счастливый момент оно подвернулось под руку. Он торопливо заслонился находкой, как щитом. Поставил перед собой, отгораживаясь от пустоты.

Вот таким, заслоненным, и увидел его Язев. Рука со щитом была выброшена вперед и отделяла Лоуренса-2 от чекиста. Не давала приблизиться, понять, что там, за седыми волосами, за припухшими веками. Разоружился Доихара? Или это кажущееся умиротворение?

Но щит надо было принять. То, что поведал Лоуренс-2, составляло тайну второго отдела генштаба. Важнейшую тайну. И тайна касалась родины Язева. Его самого касалась.

Когда Доихара изложил все и смолк, несколько смущенный тем впечатлением, которое произвел на чекиста его рассказ, майор вдруг спросил:

— Вам известно, что Маратов убит?

Вопрос был нелепым, неуместным в разговоре, который они начали сейчас. Даже кощунственным в некотором смысле. Доихара открыл тайну, значение которой для советской контрразведки исключительно. Надо уметь пережить удар (да, это удар), и не только пережить, найти в себе мужество признать поражение. А он спрашивал о Маратове. Или не почувствовал удара или просто не оценил важности происшедшего.

Доихара досадливо поморщился:

— Убит во время штурма Дайрена?

— Нет, убит за два дня до взятия города… По приказу генерал-лейтенанта Янагиты…

Вопрос, оказывается, имел отношение к разговору, начатому только что. Янагита Гендзо один из немногих, посвященных в тайну. Ему передал ее Лоуренс-2, как говорится, из рук в руки. Но почему генералу надо было убрать Маратова? Майор что-то путает, соединяет совершенно разные вещи. Вот так терпят поражение не умеющие мыслить.

— Значит, вы не знали об убийстве Маратова? — спросил Язев.

— Нет. В последние дни войны связь с японскими миссиями прервалась. Почти прервалась. Мы с трудом передавали в Маньчжурию приказы, связанные с решением императора о выходе из войны.

— Но то, что Маратов был срочно переправлен из Токио в Порт-Артур, а оттуда в Дайрен, вы могли знать. Это же решалось здесь, в генштабе,

«Нет, контрразведчик мыслит явно не в том направлении. Дался ему этот Маратов!»

— Решали, конечно, в генштабе. Маратов был референтом по русским вопросам, прежде всего — дальневосточным вопросам, и самовольно не мог покинуть Токио. В переброске его на территорию Маньчжурии, видимо, возникла какая-то необходимость…

Голос Доихары звучал ровно, но в нем уже угадывалась нотка раздражения.

— Видимо? Точно вы не можете сформулировать причины?

— Нет, я не соприкасался с теми инстанциями, которые контролировали и направляли Маратова. Последнее время, естественно. Прежде он сотрудничал со мной при разработке некоторых планов…

— Операции «Большой Корреспондент» тоже?

— Большой Корреспондент появился, как я уже сказал вам, сразу после нашего укрепления в Маньчжурии, когда Амур стал пограничной рекой Японии.

— Но операция длилась несколько лет, и последний период Маратов захватил?

— Да.

— И был посвящен в детали всей акции?

— Я не посвящал.

— Другие?

— Другие, наверное… Обязаны были посвятить, поскольку Маратов являлся референтом по Приамурью, а Большой Корреспондент базировался в Хабаровске…

— Значит, Янагита?

— Безусловно.

— И он же приказал ликвидировать Маратова… Тут какая-то нелогичность? Не находите?

Язев понуждал Лоуренса-2 к размышлению. Ненужному сейчас, да и вообще ненужному. Все, о чем говорил советский контрразведчик, лежало за гранью настоящего. Уже проведена черта и, может быть, даже подведена. Подводится, во всяком случае. Следствие в самом разгаре, Ежедневно Доихару возвращают в прошлое. Он устал от этих постоянных прогулок по тропам тридцатых годов. Ему хочется здесь, наедине, избежать анализов прошлого, затушить упрямое любопытство собеседника согласием с ним.

— Нахожу.

Не затухает любопытство — ошибся Доихара.

— Да, явная нелогичность, — продолжает развивать свою мысль Язев. — Так просто не убирают единомышленников, это вы знаете хорошо. Убирают доверенное лицо лишь в том случае, когда возникает опасность раскрытия тайны. Элементарный закон буржуазной разведки.

На серое, испещренное морщинами, как зарубками, лицо Лоуренса-2 набегает волной тень беспокойства. Одна за другой следуют волны, и все мрачнее и тревожнее. Тревога и в глазах. Надо бы смежить веки, заслониться от чужого любопытства, а что любопытство присутствует, нет сомнения. Зачем же иначе эти настойчивые вопросы? Но Доихара не успевает опустить веки, и в узких, как амбразурная щель, просветах Язеву видны тревожные огоньки.

— Тут что-то личное, — сделал предположение Доихара. Ему так удобнее отстраниться от необходимости участия в разгадке тайны.

— Вряд ли, — отбросил легкое решение Язев. — Янагита не скрывал своего приговора, а передал его официально начальнику Дайренской военной миссии. Как приказ. И все сотрудники узнали о нем. Личное тут исключается.

— Вы правы, пожалуй, — снова попытался затушить чужое любопытство Доихара и снова безуспешно.

Язев торопливо подхватил согласие своего собеседника:

— Вот и получается, что Янагита убирает Маратова с определенной целью и цель эта связана с акцией «Большой Корреспондент».

— Произвольное заключение. Вы прибегаете к нему, чтобы усложнить вопрос. А он довольно ясен. Операция «Большой Корреспондент» для каждого, кто был к ней причастен, представлялась как крупнейший стратегический и уж, конечно, тактический удар в тайной войне на Дальнем Востоке. Удар достиг сейфов советского генштаба и пробил их. Мы знали все, что осуществлялось и что будет осуществлено командованием Особой Дальневосточной армии. Мы читали здесь, в Токио, приказы Блюхера, указания Сталина, видели на картах дислокацию советских войск и следили за перемещением частей вдоль Маньчжурской границы. Информация была точной, а если выражаться деловым языком, то документальной… Бросить тень на эту блестящую операцию подозрением о какой-то связи «Большого Корреспондента» с судьбой Маратова, значит, не понять значение удара. Вы, как контрразведчик, должны оценить событие по его значимости и своим донесением о состоявшемся у нас разговоре помочь быстрой ликвидации крупного агента. Он в самом штабе Дальневосточной армии. В самом сердце…

— Сообщение уже сделано.

Тень с лица Доихары как-то легко и быстро сошла. Успокоенный, он глянул на Язева с прежним снисходительным сочувствием: как там, в Хабаровске, да и в Москве отнесутся к сообщению? Поежатся небось. Японская разведка сильна. Сильна и талантлива,

— Благодарю, — склонил голову Доихара. Величественно склонил. Он должен был играть пленника, но не побежденного врага. И играл с вдохновением. — Миссию свою я, кажется, выполнил…

Или нет? Не испытывает Язев смущения, в глазах его какое-то наивное любопытство и даже озорное легкомыслие — этот майор отказывается вроде признавать победу противника, очевидную победу.

«Да, теперь совершенно ясно, что Доихара перебрался через Амур. А мы считали его только потенциальным противником, — подумал Язев, — покрутился, мол, на чужом берегу, посмотрел из Сахаляна на Благовещенск и ушел на юг. Ошибка. Какой-то ночью, невидимый, неугаданный, он вышел на наш берег. Символически, конечно. В облике этого самого Сунгарийца, как назвал резидента Лоуренс-2. Потом перевоплотился в Большого Корреспондента».

Сунгарийца Язев помнил. Однажды зимой, где-то за полночь, на льду Амура пограничники перехватили связного, направлявшегося к маньчжурскому берегу с донесением. Случайно перехватили. Была метель, злая февральская метель, тучи снега неслись по Амуру — ни земли, ни неба не видать. В такую погоду не то что до чужого берега, до своего дома не доберешься. Закружила связного пурга, завертелся он на одном месте как юла. А тут еще полынья — отсырел лед перед метелью, сдал кое-где, а может, и рыбаки попытали счастья, прорубили круги для неводов. К ночи затянулись просветы, занесло их снегом, но окрепнуть не успели — нога связного так и пошла в воду. Закричал бедняга, позвал на помощь. Тут закричишь, хоть и не велено, если под лед тянет, а руки скользят по кромке, не находя опоры. Услышали дозорные. Как уж услышали — неведомо, порывом ветра, должно быть, принесло крик. Поспешили на помощь. Успели вытянуть человека, почти подо льдом был, едва живой.

Что он связной, никто не знал, сам, конечно, не открылся — охота ли сидеть в тюрьме? Стал плести обычное. Заплутался, мол, в буран, забрел на лед. Не поверили. Тогда не верили случайностям: граница, как передний край, каждый день нарушение, да и не одно. Время к тому же было суровое — бдительность обострена до крайности. Обыскали, распороли одежду по швам, всю, даже портки не обошли, хотя ясно было, что в складках тонкой бязи ничего не скроешь. Нашли все же — не в полушубке, не в кителе и не в нижнем белье, в подкладке левого голенища Записка крошечная, в кошачью лапу: «В полночь Большой выходит из игры». Вот так просто и так таинственно резидент сообщал о выходе из дела одного из агентов. Было ли это истинное намерение или ложное — не поймешь. Посчитали открытый текст шифрованным. Тоже ничего не поняли, Но ломать голову над бумажкой в кошачью лапу не было смысла. Принялись искать Большого. Связной вначале вроде попытался помочь, что-то выдал через стон и хрип, потянулась ниточка, да тут же оборвалась — впал в забытье. Крепко обожгла его полынья, загорелся ледяным огнем, а он горячее обычного, бред от него тяжелый. Врачи в те времена антибиотиками не располагали, с пневмонией боролись старыми способами, впрочем, и антибиотиками не удалось бы спасти связного. Слишком шибко ожег его Амур. Сгорел, так и не придя в себя. Поэтому искали Большого уже без связного. Не нашли. По записке разве найдешь, да еще такой крошечной, в кошачью лапу? Осталась она в деле как след.

На этот след и наткнулся как-то Язев, тогда еще совсем молодой сотрудник ОГПУ, случайно, не в связи с Большим, по другому поводу. Заинтересовался Ну а если заинтересовался, то и запомнил.

Была в записке какая-то закорючка, подпись, что ли, или знак какой, похожий на букву «с», а может, на «е» или «о» недописанное. Теперь представилось как «с», только «с» Сунгариец! К нему легко пристегивался и Большой. Все на своем месте. Пригодилась записка, а многие над ней тогда посмеялись.

— Настоящая фамилия Сунгарийца?

Они вроде закончили беседу. Так понял Доихара. Даже поблагодарил майора за любезность. Можно было встать и уйти. Не как обычно уйти, конечно. Где-то за дверью Лоуренса-2 ждал конвоир — американский солдат в очень красивой фуражке с кокардой, вежливый и предупредительный, как бы извиняющийся за необходимость сопровождать японского генерала. И все же сопровождающий, своим присутствием напоминающий о неволе, в которой содержится теперь почти легендарный Доихара.

Уйти, однако, нельзя. Даже встать нельзя. Майор вопросом задерживает Лоуренса-2. Ох, эти вопросы. Они не содержат ничего коварного, ничего унизительного. Но они снижают значение встречи, они приглушают ее торжественный тон: ведь Доихара сделал важное, очень важное заявление. Оно само по себе обязывает к какой-то особенной обстановке. Вопросы же мельчат все, тянут в обыденность, элементарную деловитость. А сейчас не допрос. Даже намек на допрос недопустим. Доихара по собственной воле сделал заявление и по собственной инициативе снизошел до встречи с майором. Генерал Доихара и майор Язев, Возможно ли было такое до августа 1945 года?

— Не знаю фамилии Сунгарийца.

— Не знаете или не помните?

— Не помню…

Доихара сделал усилие, проверяя себя. Память у него была хорошая, и среди множества следов прошлого могли сохраниться и следы Сунгарийца. Но их не оказалось.

— Была, наверное, какая-то фамилия. Люди не рождаются с псевдонимами. Веспа представлял его мне накануне переброски в Благовещенск и называл как-то…

— Амлето Веспа?

— Да.

— Этот китаец итальянского происхождения причастен к операции «Большой Корреспондент»?

— В какой-то степени… — Доихара подосадовал на себя за оброненное имя. Веспа хорошо известен в Европе и как секретный агент Японии вызывал любопытство,

— Он вербовал Сунгарийца?

— Не то чтобы вербовал, — скривил губы Доихара, — нашел где-то… Кажется, в Сахаляне, среди эмигрантов.

— А не в Харбине? Там вы встретили Веспу.

Доихара отшатнулся — такой неожиданной была справка Язева. Майор вроде бы уличал Лоуренса-2, во всяком случае, приближал к тому, от чего тот хотел отойти.

— Почему там?! Из чего вы заключили, что я встретил Веспу в Харбине?

— Так пишет сам Веспа.

— Ах, да… Я упустил из виду стряпню моего бывшего агента относительно его успехов в Маньчжурии. Он не всегда был точен, пожалуй, всегда неточен и, главное, неискренен.

— Нам показались его характеристики почти что фотографиями.

— Кроме самого Веспы, — с раздражением заметил Доихара. — Себя он изобразил рыцарем разведки.

Язев вспомнил книгу Веспы, которая в свое время наделала много шума в Европе да и в Америке, попытался представить себе страницы, где шла речь о самом авторе. Признался:

— Он обходит себя.

— Это так кажется, — загорелся Доихара. — Явных откровений нет, зато, осуждая японскую секретную службу, Веспа отстраняет собственную персону от всего, что могло казаться европейцам коварным и жестоким. Он льет слезы по поводу судьбы китайских агентов, лишенных возможности делать свое дело в присутствии японцев, в то же время сам Веспа был китайским агентом, и именно мы, японцы, привлекли его к секретной работе, и именно он создал для нас агентурную сеть среди белоэмигрантов.


Свидетельство первое

Харбин, 14 февраля 1932 года

«В штаб-квартире военной миссии после пятиминутного ожидания я был введен в кабинет полковника Доихары. Доихару я, знал уже давно. Он всегда был со мной подчеркнуто любезен. Иностранные журналисты часто называют его «японским Лоуренсом». Я думаю, однако, что если бы его сестра не была наложницей японского наследника, то большая часть «успехов» Доихары осталась бы лишь плодом его собственной фантазии.

Он встретил меня улыбкой, не то саркастической, не то издевательской.

— Итак, мистер Веспа, — проговорил он по-русски, пронизывая меня взглядом, — мы друг друга знаем, не так ли? Не припомните ли вы, где мы с вами встречались в последний раз?

— Если не ошибаюсь, это было в Тяньцзине?

— Совершенно верно. У вас хорошая память. Мне говорили, что вам никогда не приходится что-либо объяснять дважды. Приступим к делу… В прошлом японские военные власти не раз предлагали вам оставить китайскую службу и перейти к нам. Вы постоянно отказывались, но теперь положение вещей изменилось. Я не приглашаю вас, я заявляю: отныне вы будете работать на японцев! Я знаю, что, если вы захотите, вы сможете сделать многое и сделаете это хорошо. Если будет сделано мало и плохо, это будет значить, что вы работаете с неохотой. Так вот, — добавил он медленно и угрожающе, — я предпочитаю расстреливать тех, кто проявляет к нам недружелюбие. — Затем уже более спокойным тоном он продолжал: — Идет война, мистер Веспа. То, что официально она не объявлена, никакого значения не имеет. Всякую вашу попытку к бегству мы будем расценивать как дезертирство, а дезертирство мы караем смертной казнью. Разумеется, при ваших обширных дружеских связях в Маньчжурии и в Монголии вам ничего не стоило бы перебраться в Китай. Но вы не один, у вас семья. А для семьи, состоящей из пятерых человек, пересечь огромные степи Маньчжурии и Монголии — дело нелегкое. Вы меня поняли? А потому советую вам, взвесив все сказанное мною, взяться за дело. Жалеть вам не придется.

Я выразил удивление по поводу его тона и заявил, что хотя у меня нет особого желания работать на японскую разведку, так как я сберег немного денег и приобрел паи в нескольких театрах, все же, если мне предложат достаточное вознаграждение и не будут разговаривать со мной тоном угрозы, я могу обдумать такое предложение.

Доихара нахмурился:

— Я не делаю вам предложений, мистер Веспа, я уже объяснил, что отдаю вам приказание. Полагаю, что нет нужды останавливаться на этом. Завтра, в 11 часов, вы должны быть у меня: я познакомлю вас с начальником японской разведывательной службы в Маньчжурии. Уверен, что вы с ним прекрасно сойдетесь и вообще привыкнете к японцам. Будьте осторожны, не сделайте опрометчивого шага. Не забывайте о том, что произошло с вашим покойным другом Суайнхартом. Ведь вы помните? Он утонул, мистер Веспа. Не так ли?

Суайнхарт был американским гражданином, служившим китайским властям в Маньчжурии. Во время поездки в Японию он был убит японцами, а труп выброшен в море. Токийские газеты сообщили, будто Суайнхарт утонул случайно.

На следующий день, в 11 часов, я явился в назначенное Доихарой место…»


— Веспу принудили к сотрудничеству, — заметил Язев.

— А кто добровольно берет на себя трудную и опасную обязанность тайного агента? — в свою очередь отметил Доихара. — При разоблачении это смерть.

— При отказе от обязанностей — тоже смерть.

— Да, — определенно и довольно твердо ответил Доихара.

Язеву захотелось порассуждать о принципах мобилизации чужих усилий.

— Страх — единственный стимул. Надежно ли это?

— Страх и заинтересованность в хорошем вознаграждении, — добавил Доихара. — На этом держится мир.

— Свою японскую агентуру вы подбирали по другому принципу. Материальная заинтересованность не играла почти никакой роли.

— Пожалуй, — опять не сразу ответил Доихара. Прежде подумал, взвесил одному лишь ему известное и только тогда согласился с доводом Язева. — Но страх играл ту же роль, что и при вербовке иностранного агента.

— Страх?

— Именно страх. Ну и потом воспитание. Мы со школьной скамьи готовим юношу к самопожертвованию, к служению долгу — Доихара посмотрел на Язева как-то снисходительно, будто вдруг понял, как высок он, «японский Лоуренс», и не столько он, сколько страна, родившая его и тысячи, тысячи других солдат невидимой армии.

Доихара не сказал о тайном обществе «Гэнъёся» («Черный океан»), которое поставляло шпионов и диверсантов второму отделу генштаба. Опытные торговцы душами следили за молодыми японцами, заносили в свои карточки все, что характеризовало каждого, и, накопив нужное количество «жизненного» материала, представляли его совету общества для вынесения решения: годен или не годен кандидат к вступлению в ряды «Черного океана». И когда совет произносил «да», подопечный автоматически вводился в общество. Его приглашали на заседание совета и объявляли о выпавшем на его долю счастье служить великой цели. Конечно, он должен был дать согласие стать солдатом тайной армии, его не принуждали к жертве. Но отказ мог рассердить божество, покровительствующее обществу, и неизвестно было, как оно поступит с неблагодарным избранником. Туманное, выраженное высоким стилем предупреждение совета могло получить довольно конкретное воплощение в виде ножа, воткнутого между лопатками, или яда, всыпанного в чашку с чаем. Поэтому «нет» исключалось, в лучшем случае он вымаливал время на обдумывание своего будущего шага. Советоваться ни с кем не разрешалось, даже с семьей. Он мог лишь проститься с близкими, и то мысленно. Исчезновение из дома происходило внезапно. Человек растворялся, как «утренний туман при восходе солнца».

Перед «путешествием» избранный в присутствии членов совета произносил собственный приговор:

«Клянусь богиней Солнца, нашим священным императором, который является высшим священнослужителем великого храма Исэ, моими предками, священной горой Фудзияма, всеми реками и морями, всеми штормами и наводнениями, что с настоящей минуты я посвящаю себя службе императору и моей родине и не ищу в ней личной выгоды, кроме того блаженства, которое ожидает меня на небесах…»

Рука избранного была поднята и как бы символизировала решимость отдать себя во власть небесных сил.

«..Я торжественно клянусь, что никогда не разглашу ни одному живому человеку того, чему общество научит меня или покажет мне, того, что я узнаю или обнаружу в любом месте, куда буду послан или где окажусь. Исключение из этого будут составлять мои начальники, которым я обязан беспрекословно повиноваться, даже тогда, когда они прикажут мне убить себя. Если я нарушу эту клятву, пусть откажутся от меня мои предки и пусть я вечно буду гореть в аду!»

Не мог сказать Доихара о «Черном океане» потому, что это была не личная его тайна, и еще потому, что сам он когда-то давал клятву богине Солнца. Нарушение ее, как известно, вело в ад, который не рисовался грешникам чайным домиком в Симбаси, где глаза услаждали грациозные движения гейш, а слух — душевная мелодия кото.


— Национальная черта, так сказать, — обобщил мысль собеседника Язев.

— Можно назвать это национальной чертой, — кивнул Доихара. Он еще пребывал в блаженном состоянии избранного, когда все вокруг существует лишь для того, чтобы подчеркнуть его превосходство. Взгляд Доихары был надменен, губы, жестко очерченные, втянуты и оттого казались мертвыми. «Я из иного мира, — говорил своим видом Доихара. — Мы — разные люди, если считать меня только человеком…»

Поднимался ли он в мыслях до такой высоты, которая читалась в его внешнем облике, или это было лишь обличье бутафорское, приобретенное не по особенно дорогой цене. В среде военных многие считали Доихару выскочкой с довольно заурядными способностями. Именно так характеризовал Лоуренса-2 Комуцубара Юкио, один из видных разведчиков Дальнего Востока, сталкивавшийся не раз с Доихарой Кендзи при выполнении заданий второго отдела генштаба. Наоборот, генерал Нанао, стоявший у истоков карьеры Доихары, называл его талантливым разведчиком, яркой звездой на фоне секретной японской агентуры двадцатых годов. Являясь советником Чжан Цзолина, генерал Нанао никак не мог обойтись без своего адъютанта, полковника Доихары при осуществлении той акции, которая решила судьбу Северного Китая и открыла дорогу японской армии на континент. «Он умел не только выдвигать удивительные планы, но и блестяще их осуществлять, — говорил Нанао. — И планы были до того смелыми, что мы порой испытывали растерянность и даже тревогу».

Возможно, Нанао, подчеркивая роль адъютанта в разработке и осуществлении планов диверсий, тем самым как бы отводил от себя обвинение в совершении террористических актов на Дальнем Востоке, которое в свое время предъявляла да и сейчас предъявляет мировая общественность японской военщине. Это, мол, все смелый и изобретательный Доихара. Это его инициатива, его творчество. Мы тут ни при чем! Так позже отвечал и японский генштаб на уведомления и протесты Советского правительства по поводу провокаций на границе. «Нашему командованию ничего не известно…» Нанао, конечно, было все известно, но инициатива вроде бы исходила не от него. «Слишком самостоятелен, слишком независим Доихара. Что я мог поделать с ним!» Впрочем, это домысел.

Ни Комуцубара, ни Нанао, ни многочисленные авторы повествований о «героях» японской секретной службы, в том числе и Амлето Веспа, не дают точного портрета Доихары. Каждый ретуширует его по своему вкусу и в соответствии со своими целями. Когда начальник японской разведывательной службы в Маньчжурии сказал Веспе: «С тех пор как европейцы назвали его (Доихару) «японским Лоуренсом», он стал высокомерен и хвастлив», он хотел только подчеркнуть новую черту в характере Доихары, но не развенчать его как разведчика. Правда, Лоуренсом он его не считал. «Я, ни минуты не колеблясь, могу сказать, что он меньше всего похож на Лоуренса, — заметил шеф секретной службы. — Разумеется, никто не станет отрицать, что в ряде случаев он добился определенных успехов». Об успехах говорил постоянно близкий друг и почитатель Доихары военный атташе в Берлине Хироси Осима. Он называл Доихару разведчиком экстра-класса, современным Вильгельмом Штибером, а не Лоуренсом.

Хироси Осима видел свой идеал только в немецком обличье, он был, как выражались при дворе микадо, больше нацистом, чем японцем. Сама Япония представлялась ему третьим рейхом, одетым в кимоно, а Токио — расцвеченным фонариками Берлином. В 1936 году его усилиями осуществился сговор с нацистами и стало торопливо расти здание тройственного союза. Генерал Хироси Осима своими маленькими, но старательными руками помогал ковать пресловутую ось Рим — Берлин — Токио. В акции против Чжан Цзолина он увидел стиль чернорубашечников и не отказал себе в удовольствии отметить это. «Старая Европа негодует, и что же? — менторски заключил он. — Мы не можем действовать старыми методами, они малоэффективны. Бояться выстрелов и крови, значит, бояться смелых и решительных шагов. А нам нужны решительные шаги в Азии!»

Хироси Осима мог бы сравнить Доихару с Отто Скорцени, с этим любимцем бесноватого фюрера, но тогда еще для мира и для самого Хироси не существовал полулегендарный «человек со шрамом», на крыльях планера вынесший из альпийской тюрьмы насмерть перепуганного дуче. Позже такое сравнение он сделал бы, это соответствовало духу японского нациста, но время и события избавили Хироси от рискованных сопоставлений. К ним прибегли другие много лет спустя и не на родине Доихары, а далеко за океаном.

Все эти противоречивые мнения никак не открывали Доихару и тем более не давали возможности решить вопрос: поднимался он в мыслях до такой высоты, которая чудилась в его внешнем облике? «Я — из иного мира!» — он мог так думать и имел на это какое-то право. Легенда о «японском Лоуренсе» создана на биографии Доихары, а не другого разведчика. Ямагути, например, вцепившегося мертвой хваткой в морское министерство Соединенных Штатов в 1934 году, или главу японской шпионской сети там же в 1938 году — секретаря посольства Тэрасаки. Или Хата Хикосабуро, осуществившего ряд смелых акций в Маньчжурии перед второй мировой войной, наконец, Канда Масатона, начальника второго отделения генштаба Японии, причастного к провокациям, решившим судьбу Северного Китая, и уже названного нами Комуцубара Юкио, чье имя хорошо известно на Дальнем Востоке. Другие не получили права называться «японскими Лоуренсами», Штиберами, Скорцени. Даже если считать, что сам Доихара складывал слова легенды, то не из одних же слов она состояла? Вокруг чего-то плелся этот словесный плющ, на что-то нанизывался? И на что-то значительное, для японской разведки хотя бы, для генштаба Японии тех времен.

Доихара оказывался почти всегда у истоков главнейших событий тридцатых годов на Дальнем Востоке. Талантливо или не талантливо играл он свою роль, об этом можно говорить, оценивая события, но он играл ее. Не вычеркнешь Доихару из перечня действующих лиц в Мукдене, Тяньцзине, Харбине. Теперь уже — в Харбине, если принять за факт операцию «Большой Корреспондент», открытую Доихарой советской контрразведке. Генеральную операцию, если можно так выразиться. Она в течение почти десятилетия питала секретную службу Японии данными о советском Дальнем Востоке, о боевой готовности Особой Дальневосточной армии. На основе этих данных строилась стратегия и тактика японского генштаба, формировалась и дислоцировалась самая многочисленная и самая агрессивная Квантунская армия. К разработке и осуществлению акции «Большой Корреспондент» были причастны многие сотрудники второго отдела, весь разведцентр Маньчжурии какое-то время занимался «Большим Корреспондентом». Но первый ход в игре был сделан Лоуренсом-2. Как же исключить после этого Доихару из списка главных действующих лиц японской секретной службы и согласиться с Комуцубарой Юкио, что это просто выскочка с заурядными способностями, или признать вывод Амлето Веспы, будто во взлете Доихары повинна лишь сестра его, оказавшаяся наложницей японского наследника, без которой «большая часть «успехов» Доихары осталась бы лишь плодом его собственной фантазии»?

Доихара был крупным японским разведчиком и, главное, типичным японским разведчиком, если иметь в виду характерные черты, культивируемые секретной службой Японии тридцатых годов. Пожалуй, он имел право требовать к себе внимания и поднимать высоко голову, когда был окружен почитателями. Сама по себе голова его не возвышалась в силу элементарных положений физики — Доихара был среднего роста, поэтому он не любил стоять рядом с подобными же. Держал их на дистанции. Зато грузная фигура его легко выделялась среди щуплых и низеньких, как правило, японских офицеров, и Доихара казался высоким, солидным, производящим впечатление. Лоуренс-2 учитывал это.

Низкий, басовитый голос его звучал повелительно, понуждающая нотка улавливалась в каждом слове. Он не терпел возражений и не умел выслушивать чужие доводы. То, что было им решено, не менялось и не корректировалось, оно осуществлялось, и осуществлялось настойчиво, ломая преграды, подавляя сопротивление.

Во втором отделе знали характер Доихары и не мешали ему. Даже когда действия Лоуренса-2 грозили неприятностями для министерства иностранных дел и даже для самого правительства в целом, операции его не приостанавливались. Некоторое смущение и порой замешательство испытывали и в штабе и в кабинете министров: уж слишком громкий резонанс получали акции Доихары, однако ему никогда не ставилось это в вину. Резкие и торопливые повороты нужны были генеральному штабу — сами генералы торопились с выполнением планов создания великой Азии. Как модно было говорить тогда в воинственной Японии: «Не опоздать на автобус!» Не опоздать бы!

Доихара не опаздывал. Удивительно вовремя звучали выстрелы, взрывались поезда, менялись главы правительств, воздвигались троны, создавались новые государства. Вовремя! Может быть, в этом и секрет славы Доихары Кендзи.

А как с «Большим Корреспондентом»? Не опоздал ли Доихара или не слишком ли рано осуществил эту акцию? «Интенсивный шпионаж должен предшествовать интенсивному вооружению для подготовки к войне» — так, по выражению одного из теоретиков разведки, устанавливается время активных разведывательных акций агрессора. Японский генералитет готовился к большой войне на континенте. Первая фаза была завершена вводом войск в Северный Китай, вторая завершалась — возникла империя Маньчжоу-го и появился плацдарм на правом берегу Амура. На очереди третья фаза — удар по советскому Дальнему Востоку. Планировался тотальный шпионаж. Значит, время для большой разведывательной акции созрело. Доихара, как всегда, поспел к началу событий. Чутье не изменило ему.

Он обычно действовал на освоенной территории — освоенной японскими войсками, или на территории, находящейся под их контролем. В худшем случае — в вакууме, где местное правительство уже не имело силы для поддержания порядка и власть фактически отсутствовала. Тут Доихара ходил вооруженный до зубов и в сопровождении телохранителей. Иногда ему, как, например, в Тяньцзине, приходилось прибегать к фарсу с переодеванием. Правда, это мало помогало Лоуренсу-2, его всегда узнавали, и едва приземлялся самолет или пришвартовывался катер со странным пассажиром, как газеты поднимали шум: «В городе Доихара Кендзи! Положение критическое».

Он был вестником перемен, и перемены наступали сразу — Доихара не отличался терпеливостью. Небо заволакивали тучи, словно их гнал ветер, и начиналась буря. В этом Доихара напоминал настоящего Лоуренса, Томаса Эдуарда. Появление «некоронованного короля» всегда приносило перемены на Востоке. Его, как и Доихару, легко узнавали, хотя на нем был то тюрбан бедуина, то цветастая шаль цыганки, то ряса буддийского монаха. Его разоблачали пресса, контрразведка. С нимначинали борьбу дипломаты. Чего стоит знаменитый протест правительства Афганистана с требованием отозвать Лоуренса из пограничных районов Индии! И даже отозванный, он делал свое дело, вернее, дело, начатое им, завершалось нужным результатом. То самое правительство Афганистана, которое послало ноту протеста Англии, было уже обречено. Понадобились лишь дни, чтобы оно пало.

Правда, Доихару не отзывали, протесты были, но безрезультатные, он доводил до конца начатое. Только удостоверившись в удачном завершении операции, Лоуренс-2 покидал место действия. Как говорили, придавив ногой пепел. Пепел был горяч, всегда горяч. Даже вился дымок. Не случайно пресса Запада легко узнавала о содеянном. Начиналась кампания посрамления японской секретной службы.

Доставалось всегда генеральному штабу или кабинету министров. Доихара исчезал. Неторопливо, даже слишком неторопливо. Чего ему было, бояться на территории, контролируемой японскими войсками, или в вакууме? Исчезновение, увы, не мешало западной и китайской прессе точно определить виновника событий, и имя Доихары не сходило с газетных полос.

Операция «Большой Корреспондент», кажется, первая операция Доихары, не получившая огласки. О ней не узнали журналисты, тайна не коснулась ушей досужих репортеров. Наверное, потому, что проводил ее Лоуренс-2 за пределами японских владений и документы, связанные с ней, хранились в папке с грифом «кио ку мицу» (совершенно секретно). Надпись выводилась ярко-красными чернилами или была оттиснута такого же цвета типографской краской. Да и не только папка. На каждом документе горели эти предостерегающие слова: «Совершенно секретно!» Даже теперь, когда смотришь на них как на свидетельство прошлого, ушедшего навсегда и потому потерявшего свое значение, понимаешь, какую робость испытывали перед этим «кио ку мицу». Прикосновение чужой руки к бумаге с подобным грифом было связано с риском. Чужой интерес расценивался кемпейтай — японской контрразведкой как проявление недобрых чувств к Стране восходящего солнца. «Я предпочитаю расстреливать тех, кто проявляет к нам недружелюбие», — говорил Доихара.

Сейфы надежно хранили тайну. Посторонние к ней не прикасались, посвященные молчали, связанные клятвой. Круг посвященных постепенно сужался: кого-то уносило безжалостное время, кто-то падал на дорогах войны, кого-то убирали… Последнее было непонятным. Непонятным опять-таки для непосвященных. Посвященные знали, почему это делается. Генерал-лейтенант Янагита, например, знал. И, убирая Маратова, руководствовался определенной целью. Не знал Доихара. Удивительнее всего, что не знал именно он, планировавший и осуществивший операцию.

— Национальная черта… — повторил Язев почему-то раздумчиво и несколько иронически. — Однако для операции «Большой Корреспондент» вы прибегли к услугам иностранцев, в частности к Веспе и Сунгарийцу. Последний, как я понял, был русским эмигрантом из амурских казаков.

— Выбор диктовался условиями, — не снижая торжественности и нисколько не ставя под сомнение сказанное прежде о японской разведке, пояснил Доихара. — Работать Сунгарийцу приходилось на советской территории. Этими соображениями руководствовался и Веспа. Белую эмиграцию он знал отлично.

— Но ведь прежде ваша секретная служба имела резидентов на левом берегу из числа японцев. Помните Абэ Чута?

Доихара с явным недоверием глянул на Язева. Ему почудился подвох в словах собеседника.

— Кто такой Абэ Чута?

— В вашу бытность начальником Харбинской военной миссии он выполнял обязанности вице-консула Маньчжоу-го в Благовещенске. Правда, под вымышленной фамилией.

— Он был вице-консулом? — уточнил Доихара.

— Он был японским резидентом.

— И советская контрразведка это знала?

— Узнала… Мы напали на след агентуры, а агентура привела к резиденту.

Недоверие во взгляде Доихары сменилось досадой. Сообщение майора разрушало горделивое здание, воздвигнутое только что в честь японской разведки.

— Его предали агенты — русские или корейцы, — попытался отвести обвинение Лоуренс-2.

— Он выдал себя грубой работой, — дал справку Язев.

Это касалось уже самого фундамента: камни вынимались прямо из-под стен.

— Он не был разведчиком, — заслонился Доихара и тем самым заслонил секретную службу.

Язев мягко, даже чуточку извиняясь, улыбнулся:

— Абэ Чута — разведчик, прошедший специальную школу, долго готовившийся к работе в России. Он знал в совершенстве русский язык, а это нелегкое приобретение, вы должны согласиться со мной.

— Да, — вздохнул Доихара.

Ему самому пришлось потрудиться несколько лет, прежде чем стали выговариваться правильно русские слова. Лоуренс-2 специализировался как зарубежный агент с прицелом на советский Дальний Восток. Работа в Китае была лишь стажировкой будущего резидента на левобережном Амуре. Время, однако, изменило планы японской секретной службы — Доихара застрял в Маньчжурии.

— Провал Абэ Чута и других резидентов, — продолжал мысль Язев, — вынудил вас обратиться к помощи иностранцев

— Нет-нет! — отрубил Доихара. — Я ничего на знал о вице-консуле и его провале, как вы называете случай с Абэ Чута. Мы руководствовались совсем иными мотивами. Нам нужен был информатор из самого центра, а проникнуть в центр, не вызывая подозрений, мог только русский, и не просто русский, но хорошо знающий Приамурье, имеющий связи с местными жителями. Им оказался Сунгариец.

— Белоэмигрант?

— Белоэмигрант — это общо. Амурский казачий офицер, — дал свое определение Доихара.

— И вы считали это достоинствами, вполне подходящими для человека, собирающегося проникнуть в штаб Дальневосточной армии?

Доихара скептически улыбнулся: сомнения майора показались ему наивными. Чересчур наивными. За кого он принимает руководителей японской секретной службы?!

— На том берегу белый офицер превращался в коммерсанта, — азбучно пояснил Лоуренс-2. — Версия разрабатывалась специалистами, хорошо знающими обстановку в тогдашнем Благовещенске…

Теперь мог улыбнуться Язев, и не скептически, а откровенно насмешливо.

— Версия не гарантирует возможности, она дает лишь право, причем формальное, на легализацию агента. Не любоваться же Амуром посылали вы Сунгарийца? Он должен был пробиться в центр, а центр слишком далек от торговых дел, которыми занимался резидент.

Грузное тело Доихары качнулось, он словно бы отстранился, чтобы глянуть на Язева со стороны: так ли в самом деле наивен этот контрразведчик, не лукавит ли, не прикидывается ли простачком? Или действительно простак, не разбирается в самых элементарных вещах? Неужели на континенте так плохо готовят кадры секретной службы? Ему стало как-то неловко за своего собеседника.

— Вы полагаете, что резидент должен быть лично знаком с командующим армией и даже участвовать вместе с ним в боях? — кольнул собеседника иронией Лоуренс-2. — Разведка знает резидентов, выступавших в качестве официантов, полотеров и даже содержателей публичных домов.

— Да, но знающих нравы и обычаи той среды, в которой вращаются, органически связанных с ней. Белогвардейский офицер, почти двадцать лет проведший за границей, оторванный от родины, — это инородное тело на левом берегу.

Доихара подумал: «Пожалуй, он не так уж наивен, но все же примитивен. Мысль его шаблонна».

— Существует способность к ориентации, фантазия, дарование, если хотите, — сказал Доихара — он решил немного просветить контрразведчика. — Этими качествами обладал Сунгариец… Между прочим, он был сапожник,

Следовало ахнуть, развести в удивлении руками, на крайний случай поднять брови. Ни того, ни другого Язев не сделал. Справка Доихары не поразила его, хотя, честно говоря, она прозвучала неожиданно.

— Стал сапожником? — заменил слово Язев и тем самым выявил суть. — Офицеры тоже хотят есть. Эмигрантов не держат на даровых хлебах даже в Париже, а о Харбине и говорить не приходится. Там довольно жестокие законы существования.

— Не мы их ввели, — пресек возможное обвинение в адрес японцев Доихара. Просто пресек, как это делается в официальных опровержениях. — Китайцы не обещали армии Семенова райские сады на правом берегу Амура. Их нет там. Пустыня Гоби. — Даихара критически взглянул в прошлое, и оно показалось ему разумным, даже мудрым в какой-то степени. — Хорошо обеспеченный эмигрант быстро стачивает зубы на обильных ужинах. Известно ведь, что вечно голодный волк сохраняет клыки острыми.

Уже не китайскую, а собственную точку зрения высказывал Доихара. Это было кредо селекционера, который культивирует определенную породу. Выращивать ее начали еще задолго до него, он принял дело и создал идеальный по его представлениям человеческий материал для секретной службы: голодное, острозубое, готовое к прыжку существо.

— Сунгариец был голоден? — Язеву очень хотелось обнаружить изъян в этой хорошо скованной цепи логических умозаключений Лоуренса-2. И не только умозаключений. Существовала система, реально действующая система, и ни одно звено в ней не отказывало, не выпадало…

— Голоден… Не в обычном понимании, естественно. Сапожное дело приносило ему доход, приличный доход. Заказчиком Сунгарийца, как говорил мне Веспа, был даже Чжан Цзолин.

На этом имени Доихара вдруг споткнулся, неожиданно для себя и для Язева тоже. Больше — для Язева: майор в то мгновение никак не соединил фамилию диктатора с Лоуренсом-2. Это была только фамилия, знаменитая, конечно, но всего лишь фамилия, пример, подтверждавший особые успехи Сунгарийца в сапожном деле. И только. Но Доихаре почудилось, что соединение произошло. Он осекся и выдал себя и свои опасения. На какую-то долю секунды в глазах Язева мелькнуло недоумение. И тут же сработала память. Он поставил рядом Доихару и Чжан Цзолина. Лоуренс-2 убил маньчжурского диктатора! Убил, и это знали все.

Доихара заторопился:

— Веспа тоже носил сапоги, сшитые Сунгарийцем…

— На фотографии он в них? — спросил Язев, не глядя на Лоуренса-2 и тем избавляя его от необходимости скрывать растерянность.

Доихара, кажется, попытался вспомнить страничку из «Секретного агента Японии», где изображен этот итальянец. Именно попытался. Ему вовсе не нужно было подтверждение чужой догадки, он ухватился за возможность сыграть роль занятого мыслью человека. Доихара широко распахнул глаза, тяжесть, всегда таившаяся в них, будто истаяла, открылась какая-то прозрачная глубина, бесцветная, ничего не говорившая, мертвая будто. Язеву показалось, что в пустоте трудно отыскать прошлое, и Доихара напрасно пытается это сделать… А Доихара не искал. Он играл в поиск. Ответ был готов еще в ту секунду, когда прозвучал вопрос. Лоуренс-2 отходил от глупой кочки, о которую споткнулся, назвав имя Чжан Цзолина.

— В них… Такие голенища кроил один Сунгариец. Особый силуэт. Бутылочный…

Подробность примечательная. Ее мог зафиксировать лишь требовательный к проявлению моды глаз. Был ли таким глаз Доихары? Существовала ли в самом разведчике потребность видеть причудливую линию, ощущать игру красок? Или здесь профессиональное умение примечать деталь, чувствовать конкретность, складывать из приметного, особенного образ и запечатлевать его? Что-то схожее с дарованием художника. Если так, то Доихара носил в себе портреты людей, чем-то поразивших его. Сунгариец должен был попасть в незримую папку с эскизами. Не слишком заурядная личность, надо полагать. Рядовому агенту такую роль не поручили бы. Сделав такой вывод, Язев решил тут же проверить способности Доихары.

— Жаль, что рядом на фотографии нет самого создателя этих сапог.

— Резиденты не фотографируются. А уж если нет возможности избежать этого, становятся спиной к объективу. — Доихара опять просвещал бедного майора.

— Жаль, — повторил с огорчением Язев.

В широко распахнутых глазах Доихары, рисовавших только что поиски и еще не избавившихся от этой задачи, мелькнула тень беспокойства: не то искал он! Майору нужен портрет Сунгарийца — так надо понимать интерес к фотографии. Какой-нибудь портрет. В Хабаровске намерены искать резидента. Сигнал Доихары принят.

А портрета нет. Нет никакого портрета. Такой в сущности пустяк: картонка девять на двенадцать, шесть на девять, в конце концов. Сколько этих картонок прошло через руки Доихары и сколько лежало в сейфах и столах! Была, наверное, и та, с изображением Сунгарийца. Конечно, была. Дело резидента существовало: с фотографиями, анкетами, отпечатками пальцев, приметами. И возможно, где-то есть. В том же Харбине или Дайрене. Или здесь, в Токио. Хотя мало вероятно. Приказ от 15 августа требовал уничтожения всех документов. Секретных в первую очередь… «Предать огню! Под личную ответственность…»

Веки сами по себе опустились. Никакого поиска. Что блуждать в пустоте. Он не помнил лица резидента, ничего не помнил. И не потому, что устал мозг или время стерло образ, просто встреча с Сунгарийцем была слишком короткой, причем единственная встреча. Если бы Сунгариец отличался чем-либо особенным, какая-то черта редкая, приковывавшая глаз, была в его облике, Доихара, конечно, зафиксировал бы ее.


Веспа привез Сунгарийца, тогда еще не Сунгарийца, а казачьего подъесаула, тачавшего сапоги для харбинских чиновников, на конспиративную квартиру. Где точно находилась эта квартира, Доихара не помнил: у сотрудников японской военной миссии было множество конспиративных квартир. Сеть расширялась, и места явок агентов буквально усеяли Харбин В Фуцзядяне, кажется. Старый китайский район с его узкими, слепыми переулками, бесчисленными харчевнями и опиумокурильнями хорошо оберегал тайну любой встречи.

В небольшой комнате с задернутыми занавесками при свете жалкой керосиновой лампы казачий офицер показался Доихаре очень высоким, голова едва не упиралась в потолок. Впрочем, потолки в китайских домиках низкие — поднятой рукой свободно достанешь камышовый настил. Просто подъесаул был выше Доихары — вот в чем дело, а себя Лоуренс-2 считал высоким человеком.

Около окна стояли табуреты, и Доихара поспешно сел. Для «гостя» он подчеркнул этим свое начальствующее положение, а себя избавил от неприятной необходимости чувствовать разницу в росте… Унизительную в некотором смысле разницу. Сел и отвернулся. Стал смотреть на желтый язык пламени, что приплясывал в стеклянном пузыре лампы. Так Доихара делал при встрече с агентами: лицо себеседника его не интересовало. Да и существовало ли вообще лицо? Агент! Человек, который куплен.

Молодой, старый, красивый, некрасивый — какое это имело значение? Когда приобретали его, оценили качества, возможно, смотрели даже зубы, как у лошади на торгах. Все оказалось подходящим. Веспа не взял бы плохой товар. Этому итальянцу с китайским паспортом Лоуренс доверял. Опытный скупщик! Теперь Доихара пожалел, что поручил вербовку Веспе. Как бы пригодились сейчас приметы Сунгарийца.

— Высокий… Он был высокого роста, — виновато произнес Лоуренс-2 и глянул на майора так, будто просил извинить за слишком скупое сообщение. «Вы должны учесть, — мысленно добавил он, — что в обязанности начальника военной миссии не входит вербовка резидента для Благовещенска. Я мог интересоваться лишь его деловыми качествами, легендой, с которой он пойдет на левый берег, наконец, произнести напутственную речь… Остальное — дело подчиненных». Высказав все это взглядом и убедившись, что Язев понял, Доихара несколько успокоился. В душе, однако, жила досада на себя, на всех. На того же амурского казака. Надо же было ему пройти мимо начальника миссии непримеченным!

Язев, кажется, вздохнул. В такую трудную для Доихары минуту высказал свое огорчение и тем столкнул Лоуренса-2 с его пьедестала, высокого, сооруженного усилиями стольких лет. Доихара почувствовал, что падает…

«Не поверили!» Он не подумал о майоре. Майор мог не поверить. Пусть! Не поверили там, в Хабаровске и в Москве Руки стали влажными. Холодная испарина выступила на ладонях, и Доихара провел ими по сухой ткани брюк, стараясь избавиться от раздражающего ощущения влаги.

— Высокого… Я должен поработать. Должен вспомнить.

Предательская влага не оставляла его рук, они стали еще мокрее, и холодок сковал пальцы. Доихара принялся перебирать ими, постукивая по коленям, как по клавишам. Ему сделалось страшно. Страшно, как в минуту ареста, когда перед ним открылась чернота бездны. Вечная чернота. Защититься от нее нельзя. Можно оттянуть мгновение, и только. Все эти месяцы приходилось заглядывать в бездну. Вначале редко, сейчас — все чаще и чаще. Изменившийся ритм стал пугать его: как бы ощущение падения не стало постоянным. Другие, сидящие рядом в камере, пытались принять эту необходимость, приучить себя к неизбежному. Он не мог. Ужас охватывал его при одной лишь мысли о конце.

Ему говорили, что он самурай, слуга императора, наконец, просто японец, долг которого принять смерть как дар неба. Напоминали об уходе из этого мира военного министра Анами, добровольном уходе. Он слушал и молчал. Будто бы соглашался. Но в глазах был протест, боль была. Не принимал смерти Доихара. И они, сидящие рядом, видели это.

Боль заставляла его искать выход, торопила. Кажется, он нашел просвет в глухом кольце: тайна «Большого Корреспондента». Широкий просвет, через него можно было вернуться в мир, тот прежний мир, который находился за стенами тюрьмы Сугамо и ежедневно заглядывал в решетчатые оконца арестантской машины.

Доихара уже шагнул в просвет. Так, во всяком случае, ему представилась встреча с советским контрразведчиком. И тут вдруг выход заслонил Сунгариец, этот сапожник в чине казачьего подъесаула. Заслонил своим бесформенным телом, да-да, бесформенным: не было в нем ничего определенного, ясного, запоминающегося. Безликое существо, тень какая-то. И как тень — нематериальна. Легенда, идея, мечта. Выдумка Доихары!

Вот чего он испугался.

Он встал грузный, измученный беседой. Последними минутами измученный, словно была проделана непосильная работа. Ей отдано все, даже вера в завтрашний день. А это ли не самое большое из того, что он имел и чем жил?


Пауза, которая дает возможность найти утерянное

Выдумка! Легенда!

Об этом тоже подумал Язев. В какую-то секунду, когда Лоуренс-2 растерянно смолк и стал искать в лабиринтах своей памяти приметы Сунгарийца, Язев испытал досаду: старый, опытный разведчик потерял то, что не имел права потерять. Не имел права. И если уж потерял, то не должен был идти сюда, на встречу с представителем советской контрразведки. Без примет, без фамилии, без каких-либо опознавательных деталей трудно, да и просто невозможно отыскать резидента. Располагая лишь общими сведениями о Большом Корреспонденте и Сунгарийце, в Благовещенске, Хабаровске и Москве не продвинутся ни на шаг. Условные обозначения, псевдонимы! А что за всем этим?

Пустота!

Доихара заполнить ее не в силах. Никто, видимо, не в силах восстановить прошлое.

Язев пытается.

Прежде всего начало.

Вот что история может предложить Язеву:


Документ 393

«26 июня с. г. на участке заставы Даурского погранотряда к пограничному знаку № 47 подъехали со стороны Маньчжурии две легковые машины, из которых вышло 6 чел., одетых в военную форму, 1 в штатском. Указанная группа пересекла границу, углубившись на территорию СССР на 500 метров…»


Документ 416

«22 декабря на советской территории, западнее г. Турий Рог, были задержаны два китайца шпиона, из которых один оказался командиром отделения 15-го полка 3-й пехотной бригады Маньчжоу-го Хан Минфа, а другой — жителем пограничного маньчжурского пос. Оренбай.

Оба показали, что выполняли приказания японского офицера — разведать местность восточнее горы Пропасть (на запад от Турьего Рога), а именно — состояние дорог, строительство казарм и расположение воинских частей. По делу производится строгое расследование».

Правда, 25 декабря 1934 г.


Документ 418

«27 декабря с. г. в 13 ч 40 мин японский самолет типа разведчик на высоте 600 м перелетел границу у отметки 450 (6 км южнее заставы Сиянхе, участок Градековского погранотряда). Взяв курс на северо-восток, самолет углубился на 12 км советской территории и, достигнув отметки 284, повернул на северо-запад. Самолет пересек границу в районе истока реки Большой Ключ и скрылся на территории Маньчжурии…»


Язев расставил факты в нужной ему последовательности, связал с тем пунктом, где впоследствии оказался Сунгариец и где он акклиматизировался. Сочетания не получалось. Если даже кто-то из военных 26 июня застрял на нашей территории, то, находясь под наблюдением, не смог бы далеко уйти. Притом все военные были японцами.

По той же причине не представляло интереса и сообщение «Правды» о двух шпионах. Допустим, было не двое, а трое лазутчиков, один не попал в поле зрения пограничного поста и скрылся на нашей территории. Задержанные рано или поздно сообщили бы о нем. А такого сообщения не последовало. Отпадал и третий факт. Самолет мог, безусловно, сбросить парашютиста. Но в зоне, примыкающей к границе, небо хорошо просматривается, да и высота в 600 метров малопригодна для выброски. К тому же за нарушителем следили и с заставы и с автомашины, которая шла по курсу самолета. Участок был тщательно прочесан.

Но вот четвертый документ заставил Язева призадуматься.


Документ 548

«С июня-июля чрезвычайно усилилась деятельность белоэмигрантов-фашистов в закордоне; создавались новые белобандитские формирования; под руководством и по заданию японских военных миссий белобандиты стали подбрасываться к границе; участились случаи их переброски на нашу территорию с диверсионными, разведывательными целями, в том числе крупной банды (Маслакова)…

Начальник Управления НКВД по Дальневосточному краю

комиссар государственной безопасности 1-го ранга Дерибас»


Не был ли Сунгариец причастен к белоэмигрантской фашистской организации в Маньчжурии, которая поставляла штабу Квантунской армии живой материал? Организация-то ведь поддерживалась и финансировалась японскими военными миссиями.

Лихорадочная работа мысли. Попытка сцепления фактов Доихара не говорил о причастности Сунгарийца к фашистской партии, но он вообще не упоминал о политических симпатиях или антипатиях своего резидента Он их просто не знал. Логически же Сунгариец мог оказаться среди харбинских нацистов, это естественно для казачьего подъесаула, заброшенного событиями в Маньчжурию и вынужденного служить японцам. Беляки-фашисты тоже служили оккупантам и тоже выполняли секретные задания второго отдела генштаба. Значит, связь логична. Сцепление возможно.

Особенно заинтересовал Язева пятый документ. Он не только подкреплял его предположения, но и открывал путь для разработки целой версии. Кажется, теперь становилась ясной картина появления Сунгарийца на левом берегу. Кто-то нарисовал ее беспристрастными четкими линиями.


«Формирование банды началось… в Харбине и проводилось фашистами под руководством Харбинской военной миссии. Глава РФП Радзаевский через своих начальников отделов и районов приступил к вербовке отдельных фашистов в Хайларе и на ст. Яблоня КВЖД из числа охранников лесной концессии

В июне формирование банды было закончено. Завербованные 35 чел. съехались в Харбин, где были размещены в двух общежитиях. Содержалась банда строго конспиративно.

В первых числах августа подготовка банды была закончена, и вечером 5 августа все бандиты были собраны в доме майора японской военной миссии Онаучи, куда явился Радзаевский с несколькими фашистами. Онаучи и главарь банды произвели перекличку. Радзаевский произнес напутственную речь. После этого банда была посажена на грузовые автомашины и отправлена на ст. Санкашу Лафа-Харбинской железной дороги. Здесь бандиты были пересажены в товарные вагоны, которые были затем закрыты и запломбированы Со станции поезд с бандой убыл в направлении Сахаляна (на границе против нашего Благовещенска).

В ночь на 8 августа на перегоне Боганцзы — Сахалян банду высадили из вагонов в степи и направили походным порядком к берегу Амура, куда она прибыла к 24 ч. 8 августа и была принята на борт японо-маньчжурской канонерской лодки. Бандитов поместили в трюм, запретив выходить на палубу. Утром 9 августа канонерская лодка в сопровождении двух японских бронекатеров двинулась вверх по Амуру.

…В целях конспирации и для связи с закордоном на случай, если кто-либо из бандитов останется на территории СССР, каждому бандиту были присвоены кличка и личный (порядковый) номер. Здесь же банда получила оружие, снаряжение и обмундирование. После этого банду с канонерской лодки пересадили на бронекатера и доставили в г. Мохэ, где на один из катеров сел начальник японской военной миссии, находящейся в этом городе. В 16 ч. 23 августа катера направились далее вверх по Амуру и в 23 ч. того же числа подошли к советскому берегу в районе устья реки Амазар, где банда и была высажена на наш берег. От Харбина и до места вьгсадки на нашу территорию ее сопровождали японцы: Судзуки, Ямада, Нака-сима и фашист Носов.

Банде Харбинской военной миссией и главой РФП Радзаевским были поставлены следующие задачи: выйти на железнодорожную линию и организовать крушения нескольких поездов с целью добыть документы для бандитов, получивших задание осесть в СССР; часть документов должны были отправить в Харбин; разрушить телеграфную и телефонную связь на линии железной дороги; фотографировать железнодорожные и оборонные объекты.

Кроме того, часть участников банды получили особые задания, должны были осесть на территории СССР с целью насаждения фашистских ячеек, организации вредительства, диверсий и для совершения террористических актов в отношении членов правительства и руководителей партии. Получившие особые задания были вооружены лучшими револьверами, им рекомендовалось вначале попасть в центральные районы СССР, ассимилироваться в советских условиях, а затем уже осесть в определенных местах…»


Кажется, это начало. Среди намеченных к оседанию в Хабаровском крае мог быть и амурский казак по кличке Сунгариец, тот самый подъесаул, что поразил Доихару своим ростом. Язев живо представил себе идущих по тайге беляков и среди них высокого статного подъесаула, одетого в суконную куртку, подбитую мехом: был сентябрь, а в Приамурье в это время уже прохладно, дуют северные ветры. Идут не тропой хоженой — как бы тонка ни была, пусть в нитку, берегись ее. Там, где прошел человек раз, пройдет и второй, и именно сейчас, когда беляки оседлали стежку. Глухоманью пробираются, стайкой, чтобы рассыпать след, не протоптать одну стезю. Семьдесят ног — шаг в шаг — легко выбьют траву, какая бы густая да высокая ни была. А потом по голой земле, по вмятинам кому надо пересчитает банду и отыщет без труда. Для собак так это просто указка — беги по тропе, как на привязи, не даст она сбиться, свернуть в сторону.

Давненько не хаживал по тайге подъесаул, с самого детства, небось тяжело воевать с разлапистыми елями: лезут колкими ветвями прямо в лицо, хлещут по рукам. Еще тяжелее одолевать бурелом: пока не раскидаешь сушь, не пропустит. Руки в ссадинах, смола жжет кожу, тело ноет от усталости. Передохнуть бы, да нельзя. Каждый час рассчитан. Продовольствия — в обрез. Кончится — околеешь. Тайга не накормит. Тут опытный охотник и тот не надеется на поживу, берет с собой что надо.

Нет, это не умозаключение Язева. Документ рассказывал о голоде, который настиг банду на девятый день похода. Слишком отклонились диверсанты от прямых дорог, слишком вытянули тропу. Завела она их в безлюдье. А безлюдье — это все равно что пустыня. Восемь человек отказались идти дальше — невмоготу. Пока еще есть силы, лучше вернуться назад. С ними, малодушными, Сунгарийца не было. Ему нельзя было возвращаться, не для того перебрался на левый берег. И он шел, усталый, голодный, через тайгу, мучаясь, проклиная все на свете и в том числе Доихару, пославшего его на гибель.

Здесь уже предположение Язева. Подъесаул мучился, конечно, испытывал, как и все, голод, с ног валился от усталости, но проклинать ему было некого. Сам выбрал тропу, по которой шел сейчас. Ни Веспа, ни Доихара не понуждали его к жертве. Да и можно ли принудить человека жить и работать за кордоном? Там страх бессилен, рука карающая не дотянется до отступника. Только интерес, только высокое вознаграждение способны удержать от нарушения клятвы. И еще долг. Ненависть, наконец. Все беляки жили надеждой на расплату с Советами за потерянное. Ненависть могла вести на левый берег и подъесаула.

И это — предположение. Одни предположения. Язев блуждал среди расставленных им же самим вешек, не зная, на какую ориентироваться. Чувство мести вряд ли руководило Сунгарийцем при решении вопроса о будущем. В Маньчжурию он попал почти мальчишкой, не способным оценивать события, происходившие на левом берегу. Не воевал. Чин достался ему от отца, по наследству вроде. Символический, так сказать, подъесаул. Да и все символическое. Ненависть отпадает.

Остается заинтересованность в высоком вознаграждении. Ради этого Сунгариец мог терпеть лишения.

Язеву пришла мысль: почему, собственно, Сунгариец должен терпеть лишения? Почему необходимо делить тяготы, павшие на банду, совершать преступления ради куска хлеба. Ему не надо было убивать стрелочника станции Амазар Верхотурова, грабить рабочих прииска Калтагай и жителей поселка на перегоне разъезд Потайка — разъезд Колокольный, ютиться в шалашах зимовья вблизи устья реки Ушман и потом отстреливаться от настигавшего банду отряда лейтенанта Галатина, спасать себя и своих дружков, ползти раненому по мокрой от дождя земле. Умирать. Да, умирать. Почти все диверсанты нашли свой конец на левом, чужом берегу. Не надо было.

Банда рассеялась, как только почувствовала опасность. Сунгариец мог оказаться в числе тех, кто таинственно исчез где-то между Сахаляном и устьем реки Амазар. Или еще где-то. Ведь группа при перекличке состояла из тридцати пяти человек, а 29 августа, в момент разделения, в ней оставалось всего тридцать два диверсанта: двадцать четыре плюс восемь. Вот где Сунгариец! Он и не блукал по тайге. Он шел своей дорогой, известной ему одному, и добрался до нужного пункта. На худой конец мог оторваться от группы при первом столкновении с пограничниками. Рассыпались диверсанты, каждый по собственному разумению решал задачу — как спастись. Решил ее и Сунгариец.

Решил! Если существовал вообще Сунгариец, резидент японской секретной службы…

Дело второе Неожиданный свидетель

Пассажир с грузового катера

— Осенью 193… года, не то в октябре, не то в начале ноября, во всяком случае, было холодно, мы с полковником Янагитой отправились в порт, надев плащи с теплой подкладкой. Кажется, шел дождь, мелкий, почти невидимый, обычный в Приамурье. Янагита сказал, что в такую погоду удобно приземляться на берегу. Он не имел в виду самолет. Разговор шел о речном причале. Со стороны Благовещенска должен был подойти грузовой катер и высадить нужного нам человека.

Я не знал, что это за человек и почему он едет не на пассажирском, а на грузовом катере, но поскольку его появление определялось конспирацией, такой способ переправы казался вполне естественным.

Янагита был целиком занят предстоящей встречей. Втянув голову в высоко поднятый воротник плаща, он шагал размеренно по мокрому тротуару и сосредоточенно думал. Не о том, надо полагать, как вечером, в шесть тридцать по токийскому времени (мы всегда уславливались так со своими людьми — местное время игнорировалось), в международном отеле он будет разговаривать с «гостем» с левого берега. Встречи с агентами — я не сомневался — случались не раз, к ним давно привык Янагита. Его беспокоило другое — появление «гостя» на берегу. Полковник был уверен, что город наводнен русскими разведчиками и они обязательно зафиксируют визит нужного нам человека. Возможно, Янагита был прав. Без причины к нему не приходила тревога, а в это утро он проявлял нервозность и как-то подозрительно ко всему присматривался. Даже дорогу к причалам выбрал необычную — через военную площадь, где проходили муштровку маньчжурские солдаты. Это был крюк, и довольно большой, но он давал нам возможность войти в порт с тыла и застать врасплох наблюдателей.

На берегу мы оказались минут за двадцать до подхода катера. Амур был по всему плесу затянут серой пеленой дождя, и противоположный берег, хорошо просматривавшийся в ясную погоду, теперь исчез. Не был виден и катер, наверняка уже отошедший от Благовещенска. Глухо звучали басовитые сирены судов, вспыхивали прожектора пограничных дозоров.

У причала мы никого не встретили. Здесь были только грузчики-китайцы и таможенные чиновники. Полковник сказал:

— Это хорошо. Грузовой катер не возбудит любопытства, а если кто-то и решит следить, ему неловко будет появиться тут среди портовой обслуги.

Мы прошли мимо причала и остановились у скверика, рядом со штабом Маньчжурского гарнизона.

Катер выплыл из тумана, когда до берега осталось каких-нибудь сорок-пятьдесят метров. Он сигналил без конца, предупреждая о своем движении, и смолк лишь у самого причала. От катера приняли канаты, и его легко пришвартовали на спокойной воде — ветра не было, и волна почти не приплескивала. Это был советский катер — не помню, как он назывался, но по всему борту светлела надпись на русском языке, да и флаг на корме был красный.

Мы следили не столько за катером, сколько за берегом. Полковнику надо было точно установить, кто встречает грузовое судно. Я помогал ему, оглядывая подходы со стороны складов. Сам же он контролировал мост, соединяющий берег с улицей Ван-Юан-лу, точнее, с городом. Ничего подозрительного мы не обнаружили. К катеру приблизились лишь трое таможенников и поднялись на борт.

Янагита пояснил:

— С этой стороны, кажется, все в порядке. Не было бы только «хвоста» на самом катере.

Таможенники управились довольно быстро. Через полчаса примерно они покинули судно и следом за ними сошел на берег человек, которого мы ждали. Я видел его впервые и потому не мог определить, он ли это, но по выражению лица и какому-то настороженному взгляду Янагиты догадался: именно он. Еще в отеле полковник предупредил: «Будьте внимательны. Возможно, вам придется встретиться с ним еще раз без меня. Особых примет у «гостя» нет, фиксируйте облик!»

Примет особых действительно не было. «Гость» ничем не отличался от известных мне по Харбину и Дайрену русских эмигрантов. Позже, правда, я приметил кое-что, но в то утро это кое-что отсутствовало. Сразу взгляд отметил только одно — стройность и высокий рост «гостя». Стройность подчеркивалась темным пальто, перехваченным, как тогда было модно, поясом с большой пряжкой. Поднятый воротник закрывал затылок до самого кепи, надвинутого на лоб, но не слишком, а в меру, как это делают при дожде, скрывая чуточку глаза и вместе с тем не заслоняя дали. Ни чемодана, ни портфеля у «гостя» не было, в левой руке он держал кожаные перчатки, небрежно снятые только что: на берегу ему показалось не так-то холодно. А возможно, это был условный жест. Для Янагиты. Лично я не был предупрежден о деталях. Паролем мне показалась и папироса, раскуренная тут же. «Гость», прежде чем закурить, смял одну и бросил в урну. Это что-то означало. Опять-таки для Янагиты. Я был непосвященным.

Пока «гость» занимался папиросой и зажигалкой, я фиксировал его облик. Нас отделяли каких-нибудь пятьдесят метров. Прежде всего я установил, что «гость» блондин. Неяркий. Волосы почти пепельные, усы и бородка — тоже. Бородка не клинышком, а овальная, повторяющая линии строгого, чуть крупноватого подбородка. Лицо из-за этой бородки казалось удлиненным, да и на самом деле было вытянуто. Острый нос, некрупный, без горбинки, но и не вдавленный, а ровный, соединенный одной линией со лбом, делал профиль «гостя» четким. И был этот профиль характерным для амурских казаков. Во всяком случае, мне часто приходилось видеть такие лица. В нашей миссии работал переводчик, похожий на «гостя» с левого берега, только тот был шатен и не носил бородки. Для запоминания общая характеристика ничего не давала. Необходима была особенность сочетания линий. Даже одинаковые черты комбинируются на лице по-разному. Я принялся искать это своеобразие. Расстояние между нами сокращалось: «гость» шел к мосту, который начинался как раз у сквера, где мы стояли, но все же несколько десятков метров — интервал слишком большой для изучения внешности человека. К тому же условия для «поиска» были малоподходящими: пасмурная погода, кратковременность встречи. Я растерянно глянул на полковника: что делать? Он понял меня и направился по аллее сквера к каналу.

Нас отделяла от дороги цепь деревьев, уже облетевших, и живая изгородь — какие-то чахлые кустики, посаженные как попало. Символическая ширма. При желании ее можно было считать глухим забором. Так и сделал Янагита. Он смело шагал по аллее, предполагая, что нас со стороны дороги никто не видит, и тем более пассажир с грузового катера. Я следовал его примеру. Что еще оставалось мне делать в присутствии начальника? В конце концов ему лучше знать, видят нас или нет. Возможно, отсутствие маскировки его вовсе не беспокоило. Позже я убедился, что предположение мое не было ошибочным.

Мы проследовали по аллее до того места, где сквер оканчивается, и вышли на дорогу перед мостом. Здесь же оказался и пассажир катера. Он двигался нам навстречу под углом градусов в шестьдесят. Через минуту мы должны были встретиться и вместе взойти на мост. Свернуть некуда: слева и справа — канал, сзади — порт, Возвращаться никто не собирался, да и зачем.

Янагита делал вид, что увлечен разговором со мной и вовсе не интересуется каким-то прохожим. Получалось это у полковника довольно плохо. Он вообще не умел играть роль. Как и другим руководителям секретной службы, ему не приходилось самому проводить операции. Практическую разведывательную работу проводили мы — рядовые сотрудники. Янагита ограничивался указаниями. И когда вдруг обстановка требовала личного участия шефа в осуществлении акции, он проявлял полную беспомощность и вел себя как последний дилетант. Вот и сейчас попытка изобразить делового человека, решающего на улице какие-то вопросы со своим спутником, выглядела как сцена из плохо срепетированного спектакля. Вовлеченный в игру, я изо всех сил старался поддерживать партнера: кивал, разводил руками, улыбался…

Так бездарными актерами мы и предстали перед «гостем» с левого берега и дали возможность ему посмеяться над нами. Правда, внешне он не выразил ничего, что могло быть истолковано как осуждение, но в глазах его я приметил издевку. Черт возьми, он был насмешником, этот человек с бородкой!

Вот она деталь, нужная мне. Характер всегда проявляется в чем-то. В ту минуту настроение «гостя» запечатлелось в выражении глаз. Особый прищур. Полусмеженные веки создавали сумеречность какую-то, и в этой сумеречности становились приметными веселые, насмешливые огоньки. Возможно, они всегда там горели, но лишь в полумраке становились видимыми.

Я увидел их. Не знаю, коснулся ли свет полковника, почувствовал ли он насмешку прохожего. Вряд ли. Увлеченный своей ролью, старательно трудясь над решением непосильной для него задачи, Янагита не смотрел на пассажира с катера. Да и не надо было ему смотреть. Это возлагалось на меня.

Минута, отведенная на знакомство с прохожим, была израсходована полностью. Даже не минута, а какие-то секунды «Гость» находился против меня всего лишь мгновение, и взгляды наши встретились один раз. Большего мне не надо было. И большего не позволило время.

«Гость» свернул на мост и направился по улице Ван-Юан-лу к зимней таможне. Мы пошли следом, держась от «гостя» на некотором расстоянии. Впрочем, надобности в таком сопровождении не было: мы установили, что «гость» с левого берега прибыл один и один продолжает путешествовать по правому берегу. «Фотографию» я получил. Полковник подал знак, и за мостом мы свернули налево, к штабу пограничного поста. Янагита продолжал что-то говорить — роль словоохотливого дельца пришлась ему по вкусу, и он уже не хотел с ней расстаться. Лишь за штабом, на улице Да-Син-цзе, наступила наконец пауза, и полковник посмотрел на меня не как на компаньона по коммерции, а как на своего подчиненного.

— Запомнили? — спросил он.

— Так точно! — кивнул я.

— Понравился вам Сунгариец?

Впервые прозвучало имя «гостя», вернее, кличка. Мне следовало удивиться. Во-первых, Янагита не имел привычки посвящать в свои деловые секреты рядовых сотрудников, во-вторых, откровению не предшествовали никакие объяснения. Я выполнял скромную обязанность спутника Янагиты, сопровождал его, как сопровождает слуга своего господина. Но удивления своего я не выдал. Сделал вид, что знаю, о ком идет речь, и вопрос меня не озадачил. Задуматься действительно заставил. Нравится ли мне этот Сунгариец? С какой точки зрения? Как человек? Агент? Чей агент? Абстрактной позиции не могло быть, да и к чему она — мы разведчики.

Он все-таки агент. И наш агент, иначе ни о какой встрече в шесть тридцать не могло быть и речи. Следовательно, впечатление о пассажире с катера — это впечатление о тайном сотруднике японской военной миссии.

С такой позиции я и взглянул на него. Сунгариец мне не понравился. Не могу сразу объяснить, почему именно не понравился. Хорошо сложенный, красивый человек, наверное, красивый, если черты его лица правильные. Держится с достоинством. Весь короткий путь от причала до моста проделал удивительно просто, естественно, как если бы шел не по чужому, а по своему берегу, и шел не в первый раз. Допускаю, что подобные прогулки он уже совершал и достаточно хорошо знал город. Даже в этом случае поведение его было подкупающе безукоризненным. «Гость» чувствовал себя хозяином. Как это лучше объяснить? Хозяином не того места, по которому ступал, а хозяином положения. Не приспосабливался, пусть умело, даже талантливо к ситуации, а творил ее. Мы же с Янагитой были в ней чужими. Гостями, актерами на гастролях.

Но не потому мне не понравился Сунгариец. что жил в своей роли лучше нас — это меня как раз восхитило. Не понравился взгляд его. Красноречивый взгляд. Сунгариец, так я полагаю, все понимал, верно оценивал, разгадывал суть. И насмехался над тем, что раскрывалось перед ним. Людиподобного склада не способны внутренне подчиняться тем, кому служат. Они всегда независимы и всегда ненадежны. Лично я не принял бы такого человека под свое начало. Он видит лучше меня, легко понимает то, что я лишь пытаюсь понять. Самое главное, читает мои мысли. Психолог. Отличный психолог.

Я не сказал всего этого полковнику. Не посмел. Янагита мог обидеться. Он задал вопрос, желая услышать похвалу. Я же собирался преподнести огорчение. Да и было ли мое мнение объективным? Минутной встречи мало для вынесения приговора человеку.

Еще одно соображение останавливало меня. Я не знал, на кого работает Сунгариец, вернее, против кого. Если против нас, он опасен, если против врагов — незаменим. Наверное, он работал против врагов. Это главное…

Я сказал:

— Интересный человек.

Янагита поправил свои круглые, в золотой оправе, очки — он так делал, испытывая волнение:

— Находка.

Высокая похвала. Не всякий наш агент удостаивался такой оценки. Мне подумалось, что это находка самого полковника. Потом узнал: Сунгарийца добыл Доихара Кендзи. Странно, почему Янагита, тщеславный и эгоистичный человек, превозносил чужие заслуги. Значит, «гость» слишком дорого стоил. Прикосновение к нему обогащало.

Теперь уже я не способен был высказать свое мнение о «госте», если бы меня к этому даже принудили. Сунгариец принадлежал второму отделу генштаба.

Дождь не прекращался. Как часовой механизм, небо посылало на Сахалян ровные порции влаги — ни больше ни меньше. Час, два, сутки, неделю могла продолжаться эта процедура, пока все вокруг не намокало, не превращалось в желтый кисель. И сам город становился желтым…


Встреча в далеком южном городе

Это окончание, вернее, продолжение рассказа капитана японской секретной службы.

Начало было другим. Неожиданным и для Язева и для нас.

Министерству внутренних дел в Ташкенте доставили пакет с заявлением военнопленного Сигэки Мори. Он сообщал, что среди военнопленных японцев находятся два сотрудника Харбинской военной миссии, занимавшихся разведывательной работой против СССР, и что они продолжают оставаться сотрудниками миссии, точнее, секретной службы Японии, хотя и миссия и служба юридически не существуют. Поскольку эти бывшие сотрудники предложили Сигэки продолжить работу, начатую в Харбине и Дайрене, иначе говоря, считать себя, как прежде, секретным агентом, он ставит об этом в известность советскую контрразведку.

«Я сложил оружие 20 августа 1945 года, война с Советским Союзом кончена, — писал Сигэки. — Если говорить откровенно, демобилизовался я раньше и не желаю снова брать в руки оружие, пусть даже тайное».

Спустя три дня Сигэки Мори сидел в кабинете подполковника Н. и рассказывал:

— Никакого поручения генерал-лейтенант Янагита мне не давал. Не помню, чтобы давалось оно другим офицерам перед тем, как покинуть штаб Дайренского военного округа.

— Возможно, Янагита беседовал с офицерами разведки без свидетелей?

— На эту тему вряд ли. Офицеры секретной службы находились в распоряжении второго отдела штаба Квантунской армии или военной миссии, а штаб уже не существовал, как не существовала и сама Квантунская армия.

— Указание могло исходить от генштаба Японии. Как вы считаете, такой вариант допустим?

— Допустим. Однако из Токио никогда не поступали приказы, адресованные непосредственно рядовым офицерам. Все-таки должен быть посредник — начальник миссии или руководитель одного из отделений штаба, ведь дело шло о новой разведывательной акции после объявления капитуляции. Насколько мне известно, такого плана в генштабе не было. Квантунская армия — армия наступления. Это ядро, вокруг которого объединялись остальные силы, способные подчинить себе весь Дальний Восток. Мне часто приходилось читать предписания органам разведки на случай войны, и ни разу я не сталкивался с пунктом, предусматривавшим наши действия в случае поражения и тем более капитуляции. Этот термин я услышал только 17 августа. Он показался мне нелепым, не соединяющимся с Японией, искусственно привязанным к ней. И, возможно, потому невоспринимаемым чувствами. Нам все время говорили о превосходстве нашего оружия, о той высокой миссии, которую мы несли на континенте. Это была не догма — я офицер, поймите, и способен здраво оценивать события и идеи. Мы действительно переделывали мир на свой лад. Нравится или не нравится людям такая переделка — никто не интересовался, в том числе и я: Лишь позже ко мне пришла мысль о каком-то заблуждении… Ну, я отвлекся. Плана секретной работы в тылу противника после выхода Японии из войны не было…

— Предполагаете или знаете точно?

— Предполагаю… Хотя все сказанное мною доказывает отсутствие такого плана.

— Следовательно, двое сотрудников военной миссии, оказавшись в советском тылу, очень глубоком — Фергана находится от Токио на расстоянии более девяти тысяч километров, — по собственной инициативе начали разведывательную работу в интересах секретной службы Японии?

— Именно так.

— По инерции?

— Да.

— Немного наивно, не правда ли?

Пауза. Долгая пауза…

— Пожалуй, наивно.

— Вам, конечно, известно, что немецкая разведывательная служба еще задолго до окончания войны законсервировала свою агентуру в других странах. А Германия, между прочим, тоже не собиралась капитулировать. Помните хвастливые слова Гитлера: «Куда ступила нога немецкого солдата, оттуда он уже не уйдет!» И в это время Шелленберг подписывал секретнейшие приказы о консервации разведывательных точек за рубежом, особенно на оккупированной территории. Эти приказы с перечнем адресов, фамилий, кличек, паролей упрятали так глубоко, что и сейчас их нелегко отыскать. За копиями списков охотится разведка и контрразведка всех государств мира. Как видите, обширная программа побед не исключает лаконичного пункта о возможном поражении и сохранении сил для реванша. Пример гитлеровской секретной службы не уникален, надо полагать. Он, пожалуй, даже типичен. Как вы находите?

Снова пауза…

— Во многом мы подражали немецкой разведке, это верно, даже переняли в свое время систему Вильгельма Штибера, но это лишь истоки. Секретная служба Японии шла своим путем, воспитала чисто японский тип разведчика.

— Суперразведчика?

— Я бы назвал иначе — фанатичного разведчика.

— В этом его сила?

— И сила и слабость… Иногда он становится слепым.

Внимательный, очень внимательный взгляд подполковника. Профессиональный интерес вначале, а потом просто человеческий. Удивительная личность этот Сигэки Мори. Впрочем, настоящий разведчик всегда удивителен. А Сигэки — разведчик, мыслящий критически.

— Предположение, которое я высказал, не противоречит характеристике японского разведчика, данной вами, господин Сигэки, напротив, пожалуй, подкрепляет его. Поражение в открытой войне не всегда является поражением в войне тайной. Солдат складывает оружие, разведчик сохраняет его.

— Если считать, что тот и другой получают соответствующий приказ. Я, господин подполковник, такого приказа не получал. Иначе не оказался бы в вашем кабинете…

— В отношении вас у меня нет никаких подозрений. Они исключены всем ходом событий. Но другие сотрудники секретной службы могли получить такой приказ. Янагита беседовал с каждым в отдельности, так ведь?

— Допускаю… Со мной он говорил в штабе гарнизона.

— Был кто-то третий?

— Нет…

— Янагита не советовал вам, как другим, смешаться с солдатами гарнизона и сдаться в плен?

— Я сам просил его об этом.

— Вам отказали?

— Отказали… Янагита требовал, чтобы я скрылся, пользуясь обстановкой, царившей в Дайрене.

— Где скрыться?

— За пределами Маньчжурии.

— В Японии?

— Родной дом для меня был закрыт тем же Янагитой. «Если уничтожены все секретные документы, — говорил он, — не должны остаться и люди, их готовившие и тем более писавшие. Врагу нельзя знать нашу тайну — так он мне сказал. — Пусть пройдет время всеобщего любопытства. Когда нас забудут, мы вернемся».

— Какой же адрес предлагал вам Янагита?

— Первый раз, 15 августа, он назвал Южный Китай, портовые города. «Оттуда легче, — рассуждал он, — перебраться в Гонконг или Сингапур». Во время второй беседы была названа Формоза.

— Тайвань?

— Да… Лицо мое не слишком типично для японца, это сыграло определенную роль в моей специализации как разведчика. Я предназначался для заброски на левый берег Амура, в корейские районы.

— Вы знаете корейский язык?

— Достаточно, хотя главным для меня был русский, ему я отдал пять лет, занимаясь в институте иностранных языков. Практику проходил в Харбине, у эмигрантов.

— Переброска не состоялась?

— Янагита не отпустил меня. Слишком удачливыми для нас обоих оказались первые годы работы в Маньчжурии. Лишь однажды мне довелось побывать в Хабаровске в качестве дипкурьера японского консульства. Больше на левый берег я не попадал.

— Не посылали?

— И не посылали, и сам не проявлял желания оказаться в неуютной для меня обстановке. Понял, что не смогу акклиматизироваться…

— Но вы же готовились к этому?

— Долго готовился. На границе весь настрой пропал. Как объяснить вам? Россия была та же, что в лекциях и на фотографиях, и в то же время не та. Уверенности в собственных силах я не ощутил… Это удивительно. Благовещенск по описаниям знал лучше, чем Сахалян и Харбин, даже лучше, чем Токио, где родился. Меня нельзя было смутить вопросом: где такая-то улица или такое-то учреждение? По Хабаровску я мог пройти с завязанными глазами. Но лишь только ступил на берег — Благовещенск расположен на Амуре против Сахаляна, — как все мои познания вроде бы улетучились. Заблудиться я не мог, разоблачить себя — тоже, способен был осесть в том же Благовещенске или Хабаровске и выполнить задание нашего Центра.

Однако именно на левом берегу передо мной ясно вырисовался конец моего пути, и конец скорый…

Интерес к Сигэки Мори усилился. Не одна лишь склонность японского разведчика критически осмысливать события занимала теперь подполковника, внутренний анализ перемен, происшедших во взглядах Сигэки, проделанный им самим с такой беспощадной объективностью, был примечателен. Сигэки пытался понять самого себя. И хотя этот процесс начался, надо полагать, еще до встречи с работниками советской контрразведки, наибольшей активности он достиг теперь. Так казалось подполковнику, и так, вероятно, было на самом деле. Желание быть понятым заставило Сигэки соединять самое доступное и простое со сложным и отвлеченным.

— Я не видел своего противника, вернее, видел, но он был совсем не таким, каким нарисовали мне его в Токио и Харбине и какого я сам представил себе, находясь на правом берегу Если изобразить все это наглядно, то моя предварительная работа напоминала игру в разборный домик. Мой противник был разобран на детали, рассмотрен, прощупан, детали были пронумерованы мысленно и получили свое наименование. Затем я их собрал по схеме. Вышел домик, то есть мой противник. Так повторилось несколько раз, пока руки и глаза не научились производить операцию автоматически. Я знал его характер, привычки, наклонности, вкусы, мог угадать, как он поведет себя в том или ином случае, как будет реагировать на мои поступки, как оценит их. Вооруженность моя была универсальной.

И она мне не понадобилась. Ну как если бы я вовсе явился безоружным, с пустыми руками, что ли. Мы изучали условного русского человека, а он оказался конкретным Он был связан с датой своего рождения и существования, дышал воздухом совсем другого мира, чужого и непонятного мне. Иначе говоря, я не знал этого человека, я не мог сложить тот самый домик, детали которого были в моих руках. Получался, в общем-то, совсем не тот домик. Или совсем ничего не получалось. Я растерялся…

— Вы поделились с Янагитой своими мыслями?

В третий раз пауза…

— Можно считать, что поделился, хотя мысль моя была несколько иной, чем сейчас. Я сказал ему, что не готов к акклиматизации на левом берегу. Я солгал… Уже тогда мне было ясно, что готовности никогда не будет. Надо родиться там, надо жить в мире своего противника…

— Но вы же разведчик по профессии, по призванию, наконец. К чужой обстановке приспосабливаются.

— Должно быть, я плохой разведчик.

Это не было признание собственной безнадежности. Так, исходная точка для размышлений о пределах человеческих возможностей. Поэтому подполковник не откликнулся на слова Сигэки.

— Вы остались в Харбине?

— Меня оставил Янагита: вначале во втором отделе штаба Квантунской армии, потом в Харбинской военной миссии. Он считал меня специалистом по русским вопросам…

— А ваше мнение?

— Янагита ошибался… Россию я знаю, но не как разведчик. Бывает другая степень определения. Ее иногда именуют любопытством, иногда — симпатией. Более точным, мне кажется, удивление. Это не профессиональное отношение к объекту, в котором тебе надо работать»…

— Янагита не разделял вашей точки зрения?

— Нет, конечно.

— Осуждал ее?

— Открыто — никогда. Но оно существовало, это осуждение, и скрывалось как возможная мера воздействия при критической ситуации.

— Критическая ситуация наступила?

— 15 августа.

— Когда решался вопрос о выезде из Маньчжурии?

— Бегстве… Мы должны были тайно покинуть Дайрен Я уже говорил об этом. Янагита не хотел оставлять меня в городе. Причин особых для этого не было — я имею в виду обычные причины. Я догадался: он не доверял мне. Слишком долго нам пришлось быть вместе. Дважды напоминал о поездке в Сахалян, пытался выяснить, помню ли я о резиденте из Благовещенска. Первый раз подошел к этому издалека и ничего не добился. Интерес Янагиты к прошлому был настолько неожиданным, что озадачил меня, и я из тактических соображений прикинулся забывчивым. Мне надо было узнать, что беспокоит шефа. Но лишь наивный человек мог надеяться на откровенность Янагиты — он не раскрывался ни при каких обстоятельствах. Это был сам Янагита, со своей вечной тайной. Я оказался перед закрытой дверью.

Второй раз генерал-лейтенант совершил открытое нападение. Он сказал: «Сигэки-сан, мне известна ваша феноменальная память, потрудитесь напрячь ее!» Ему зачем-то нужен был резидент или, вернее, моя мысленная фотография «гостя» с левого берега. Инстинктивно я замкнулся. Жестокий огонек в глазах Янагиты напугал меня. Это был знакомый огонек. «Ты ничего не знаешь, — стал я убеждать себя, — абсолютно ничего!» Но как высказать такое шефу? Он никогда не поверит в забывчивость подчиненного, заподозрит обман. А это равносильно приговору.

Не знаю, стоило ли мне умирать из-за какого-то резидента, как умер мой друг Идзитуро Хаяси. Наверное, не стоило. Значит, изображать забывчивость опасно, опасно и признаваться в том, что хорошо помню «гостя» с левого берега. Я избрал полуправду. «Верно, — ответил я шефу, — какого-то человека из Мохэ мы встречали, но разве он был резидентом? Вы назвали его тогда агентом Комуцубары, завербованным фашистской партией Радзаевского». Сначала Янагита открыл глаза в удивлении, потом смежил веки и стал недоверчиво разглядывать меня, будто я был тем самым агентом, которого он пытался воскресить. «Откуда появился катер?» — спросил шеф. «Я увидел его в нескольких метрах от причала. Амур был скрыт дождем и туманом…» «Да, кажется, шел дождь, — согласился Янагита. — В самом деле, шел дождь, на мне был плащ. Серый плащ, который я брал с собой в поездки». — «Я тоже был в плаще. А «гость» приехал в пальто…» — «Вы это помните?» — «Конечно, мне надо было все замечать — такой вы дали мне приказ. Я следил за «гостем» внимательно, особенно за его спутниками. По вашему отношению к «гостю» легко было догадаться, что вы ему не доверяете. Или мне так показалось. Для себя я сделал вывод: агент будет убран!» Глаза Янагиты снова открылись, кажется, он видел все по-новому. Видел то, что я говорил ему. Шефу хотелось верить в это новое. Во всяком случае, оно ему нравилось.

И все же, когда я кончил, Янагита погрустнел. Он догадался, что это сказка. «Вы назвали его агентом Комуцубары?» — переспросил Янагита. «Так мне представили «гостя» вы…» Я лгал беззастенчиво. Это была наглость. В другом случае шеф оборвал бы меня самым бесцеремонным образом и, возможно, даже подверг аресту. Сейчас он проглотил все и сделал вид, что доволен ответом: «У вас феноменальная память, Сигэки-сан».

Вторая беседа, принесшая будто бы успокоение Янагите, в действительности расстроила его. Недоверие ко мне возросло. Я понял это из решения шефа взять меня с собой. Твердое решение. «Вы мне понадобитесь там…» Где там, не пояснил.

— Формоза больше не упоминалась?

— Вообще ничего не упоминалось. Янагита ждал какое-то судно, кажется рыбачье, которое должно было взять его и, следовательно, меня на борт. Курс судна был известен лишь капитану и Янагите. В таких случаях о маршруте не распространяются. Главное было в том, чтобы покинуть Дайрен вовремя — советские войска подходили к городу.

— Он назвал час и день отъезда?

— Нет. Приказал быть готовым каждую минуту. Я понял, что все решится той же ночью…


Вот начало истории Сигэки Мори. О Сунгарийце он рассказал уже позже, при второй, третьей и четвертой встрече с сотрудником госбезопасности далекого южного города.


Так что же произошло в шесть тридцать по токийскому времени?…

Весь день шел дождь. И вечером тоже…

Город затянуло густой мокрой пеленой, и кто знает Сахалин, его слепые серые улицы, поймет, каково в сумерках отыскать нужный дом. Благо все здесь прямое, будто расчерченное по линейке. Улицы от берега поднимаются параллельными рядами к линии железной дороги, к так называемым Южным и Западным воротам. Сахалян обнесен крепостной стеной, когда-то защищавшей его от хунхузов, теперь разрушенной и жалкой, не способной ни от кого и ни от чего защитить. Прежде всего от нищеты. Голодные, бездомные собаки как бы символизируют эту нищету. Они всюду. Это тень Сахаляна, ваша тень, следующая по пятам через весь город. Здесь их называют собаками, за городской стеной — шакалами. Наверное, потому шакалами, что там они воют, наводя тоску и уныние.

Грязь и темень…

Светло только перед клубом охранного отряда и на коротенькой Сяо-Дун-лу: слева горят окна огромного здания жандармерии, справа, у верхнего моста, — фонари сахалянской почты. Есть еще светлая улица — Син-Лун-цзе, там банк, телеграф, японское консульство, магазины и отели. Наш отель, вернее, отель, в котором должна была состояться встреча моего шефа с пассажиром грузового катера, тоже находился на Син-Лун-цзе. Он именовался громко — международный отель, но это всего лишь провинциальная гостиница со скрипучими полами и отсыревшими стенами. В городе были и другие отели, более приятные и более современные, но международный считался нашим, и мы чувствовали себя в нем спокойно. Начиная от хозяина и кончая швейцаром, все были платными информаторами Сахалянской военной миссии и, следовательно, секретной службы вообще.

К шести мы возвратились в отель, вернее, возвратился один я — Янагита был в отеле с обеда. Он беседовал с агентами, закрепленными за Сахаляном, а их тут тьма-тьмущая, не знаю, как не перепутают своих людей военные миссии и второй отдел штаба. По-моему, сахалянские агенты следят друг за другом и за своими хозяевами, дерутся из-за ничтожных сведений, которые удается кому-нибудь добыть. Такое впечатление, что весь Сахалян работает на секретную службу и этим только и живет. Во всяком случае, кормится этим. Кому не перепадает от разведки — так это бродячим псам. Им не на кого доносить, и потому они дохнут с голоду.

Мой номер рядом с номером шефа. Ровно в шесть я заглянул к нему. Не для того, чтобы узнать, чем он занимается, — подобное любопытство исключалось в принципе. Просто я подчеркнул свою пунктуальность: приказано явиться в шесть — и я на месте, жду указаний. В номере никого, кроме шефа, не было. Он просматривал какие-то бумаги, именно какие-то, потому что никогда не узнаю я их содержания, — это тоже исключено в принципе. Полковник просит меня пройти в комнату, и, когда я оказываюсь перед его креслом, он, не глядя на меня, произносит:

— Вы запомнили его лицо?

— Да, господин полковник.

— Узнаете даже в темноте?

— Да, господин полковник! (Конечно, я никогда не узнаю ночью пассажира с грузового катера, но как в этом признаться?)

— Ваше зрение, как и память, удивительны, — продолжая глядеть в бумаги, делает мне комплимент полковник.

Я слишком хорошо изучил шефа, чтобы принять его похвалу как оценку моих способностей. Это не комплимент, это угроза. «Вы не имеете права ошибиться!» — так надо понимать полковника. Или еще хуже: «Не вздумайте ошибиться!» Последнее самое верное.

Мой кивок подтверждает, что предупреждение принято.

— Используйте свою память и свое зрение, Сигэки-сан, — оторвался наконец от бумаг полковник и посмотрел на меня так, будто увидел впервые. Точки его зрачков, как булавки, искололи мое лицо. Я чувствовал это физически. Каждый раз, давая задание, он исследовал меня своими уколами, словно печатал на мне план действий. — Я должен знать, — продолжал шеф, — какое впечатление произведет на «гостя» наша беседа — утомит ли она его или останутся силы для продолжения разговора еще с кем-то?

Классической формой намека полковник владел в совершенстве: он умел в одно слово вталкивать девять понятий и каждое понятие окрашивать в девяносто оттенков. Из девяноста девяти я научился, к счастью, выбирать одно. Это тоже было моим преимуществом.

— В котором примерно часу мне следует начать испытание зрения и памяти?

На губах шефа мелькнуло что-то схожее с улыбкой. Условной, естественно. Улыбку тоже надо было разгадывать. Другим она казалась гримасой брезгливости. Не знаю, кто был ближе к истине — я или другие.

— Наша беседа продлится не больше двух часов, — пояснил шеф.

— Значит, в восемь тридцать?

— Наверное… Испытание может быть долгим, Сигэки-сан, поэтому пусть вас не смущает потушенный свет в моем номере. Я не сплю даже в темноте…

Я вышел от шефа десять минут седьмого. Переоделся в своем номере, учитывая погоду и время, проверил пистолет, захлопнул дверь и спустился вниз, в холл. Мне надо было подыскать подходящее место для наблюдения.


Официантка международного ресторана, которой суждено сыграть важную роль в судьбе Сунгарийца и некоторую роль в судьбе Сигэки Мори

Так что же произошло в шесть тридцать по токийскому времени? Узнал ли кто третий о цели приезда в Сахалян Сунгарийца и содержании беседы между ним и Янагитой? Вряд ли. Третьим мог быть я, но не стал. Полковник не счел нужным посвящать меня в свою тайну (как потом выяснилось, это была тайна генерального штаба), он вообще не имел обычая делиться чем бы то ни было и с кем бы то ни было.

Могла оказаться третьей официантка международного ресторана Катька-Заложница. Странное имя, не правда ли? Но странность исчезает, как только познакомишься с биографией этой женщины. Катька-Заложница была агентом Харбинской военной миссии. Давним агентом, во всяком случае, приобщение ее к секретной службе состоялось раньше, чем мое и моего друга Идзитуро Хаяси.

Почему я предположительно назвал ее третьей? Катька-Заложница пересекла в тот вечер, и не один раз, тропу, по которой шел «гость» с левого берега. Пересекла не случайно: ей было известно, я в этом убежден, и время, и место встречи, даже цель, во имя которой появился в Сахаляне человек в сером кепи. Катька, как и мы, ждала его.

До шести тридцати и даже до девяти тридцати я был еще далек от подобного подозрения. Просто мне в голову не могла прийти такая мысль, хотя все эти два часа я находился рядом с Катькой-Заложницей. Рядом, имея в виду пространство сравнительно небольшого ресторана в первом этаже отеля. Я сидел за столиком около входа и мог обозревать зал, через который пролетали официанты и официантки с подносами.

Позиция моя была достаточно удобной: кроме зала в поле моего зрения попадал и вход — застекленная дверь, дававшая возможность контролировать лестницу, ведущую на второй этаж. Чтобы попасть к Янагите, «гость» должен был пройти мимо этой двери. Не существовало другого пути и для возвращения на улицу. Конечно, самым лучшим местом был бы подъезд, но, честно говоря, мне совсем не улыбалось мокнуть под дождем в ожидании «гостя», который черт знает как собирался распорядиться своим временам. К тому же общество бездомных сахалянских собак, жавшихся к подъезду, тоже было не слишком приятным. В общем, я выбрал ресторан, как выбирают меньшее из зол обреченные на скуку в течение целого вечера. Да что вечера, ночи. «Гость» был гостем Сахаляна, и почему бы ему не отдохнуть как следует в этом пышно расцвеченном злачными местами городишке.

Среди официанток, мелькавших между столиками, была и Катька. Грубо звучит это слово — теперь я сам чувствую оскорбительность окончания, которое, видимо, нарочно соединили с именем. Тогда оно казалось мне естественным, и всем тоже, возможно, и самой Кате — она откликалась и никогда не выказывала протеста. Однако я разрешу себе в нашей беседе называть ее Катей.

Катя была в числе обслуживающих мой ряд. Это порадовало меня, как радует всякого встреча со знакомым за пределами родного дома… Пусть даже случайным знакомым, никогда прежде не интересовавшим вас, не нужным попросту. Такой, собственно, знакомой была Катя-Заложница. Я видел ее несколько раз в Харбине, в ресторане «Бомонд», где она так же порхала между столиками и так же обворожительно улыбалась. Впрочем, «порхала» не подходит к Кате: она двигалась плавно, с достоинством неся себя и свою черноволосую голову над шумной и пестрой толпой посетителей. Не обратить внимания на эту красивую казачку было нельзя. Слишком ярки и выразительны были ее глаза, слишком черна коса, собранная на затылке в тугой узел, чуть спадавший на плечи. Иногда она распускала этот узел, и коса змеилась вдоль спины или, обогнув плечо, падала на грудь. Так бывало в русские праздники. Посетители ресторана — амурские казаки устраивали вечер воспоминаний, требовали, чтобы вся обслуга наряжалась и причесывалась по-станичному. В Сахаляне Катя вряд ли могла нарядиться на казачий манер, не устраивались здесь пасхальные и рождественские банкеты. Другого сорта эмигранты жили здесь, не похожие на харбинских: тихие и деловитые, забывшие, откуда вышли, и молившиеся неизвестно какому богу.

Чужим для Кати был Сахалян, не сживалась она с людьми, которым служила и которым так приветливо улыбалась. Бросить бы ей этот город, вернуться в Харбин, да не могла. Слово «заложница» не просто пристегнуто к ее имени. Куплена она была хозяином «Бомонда» у какого-то генерала, вернее, получена в залог. Уже официанткой ее перепродали японской разведке. Сумма была большая, и второй отдел выплачивал ее в рассрочку. Собственно, Катя сама расплачивалась за себя, так как на погашение долга генерала шла большая часть вознаграждения, получаемого ею за секретную информацию.

Амурская казачка оказалась талантливым агентом. Она умела вытягивать из посетителей «Бомонда› такие сведения, которые приводили в восторг харбинских резидентов. Способности Кати первым обнаружил небезызвестный Амлето Веспа. У него был особый нюх на людей. Он так и слыл на Дальнем Востоке международной ищейкой. Связи его казались фантастическими. Не было, пожалуй, человека в Китае, которого он не знал бы и к которому не подобрал бы ключей. Различие национальности, вероисповедания, профессии не считалось для Веспы препятствием. Он владел множеством языков, в том числе и русским. Нам говорили, что Веспа бывал в России и участвовал в какой-то акции. Авантюрист по духу и разведчик по профессии, он служил разным хозяевам и умудрился ни разу не провалиться. В критический момент Веспа исчезал, поймать его никому не удавалось. Даже мы не смогли предотвратить его побег из Харбина, хотя были приняты все меры. Объявив честно о своем разрыве с японской секретной службой, Веспа в один прекрасный день улетучился. Ни угроза смерти, ни репрессии в отношении его семьи не заставили его вернуться.

Веспа открыл Катьку-Заложницу и привлек ее к работе Харбинской военной миссии. На Цицикарской улице, где помещалась миссия, она, конечно, не появлялась. Явочным пунктом для нее как агента был магазин «Муцуми», принадлежавший коммерсанту Сакаи Иосио, а в действительности — штабу Квантунской армии. Коммерческие способности Сакаи приносили мало пользы секретной службе, даже наоборот, купца приходилось то и дело выручать из беды, зато он оказался отличным резидентом. Фирма его процветала и давала немалый доход в виде обстоятельных отчетов агентуры с ценными разведывательными сведениями. В процветании фирмы была заслуга и Катьки-Заложницы. Это приметил полковник Комуцубара. «Я покупаю агента», — заявил он начальнику второго отдела, как только получил назначение в Сахалянскую военную миссию.

Он знал историю официантки ресторана «Бомонд» и не мог не подумать о расплате с хозяином. Долг был погашен лишь наполовину, и оставшуюся часть Комуцубара взял на себя. Болтливые люди говорили, что не одни способности к секретной работе пленили в Кате полковника. Было что-то другое. Уж слишком часто пропадал он в банкетном зале «Бомонда». Но кто мог поручиться за точность подобных слухов. Во всяком случае Комуцубара получил Катьку-Заложницу и отвез ее в Сахалян, в самое горячее место разведывательной работы. Тогда Сахалян считали передним краем.

И вот Катя между столиками международного ресторана. Официантка-агент. Для несведущих только официантка, красивая женщина, приятный собеседник. Для меня — АГЕНТ. Знакомый человек, которому хочется улыбнуться по-приятельски, дать понять, что скучаю и рад встрече.

Я не был поклонником черноволосой казачки. И не потому, что она мне не нравилась, — это была бы неправда. Катя нравилась мне, и даже очень, но в первый же день после знакомства я понял: жизнь ее сложна и трудна, она не хозяйка собственной судьбы и чувства далеки от ее сердца. Она вступила в страшную игру, исход которой никому не ведом. И выйти из нее нельзя. Мы, влюбленные, для нее не существуем. Мы или гости ресторана, или сотрудники секретной службы, а уже потом люди. И чтобы разобраться в этих людях, нужны были силы и время, а ни того ни другого у нее не оставалось. Она трудилась и трудилась, пытаясь вырваться из кабалы, в которую попала по чьей-то злой воле. Это я понял и отошел в сторону. Многие отошли. Слишком чужой была она для нас. И мы для нее тоже чужие.

И все же в тот вечер я обрадовался встрече с харбинской казачкой. Она прошла мимо, бросила короткий взгляд в мою сторону, узнала и кивнула по-приятельски. Только кивнула, без улыбки, которая, в общем-то, была необязательна, но привычна. Катя всем улыбалась — так уж заведено в наших ресторанах. Неожиданное озадачивает. Я воспринял отсутствие улыбки как событие. Что-то произошло с Катей. Сердиться на меня она не могла, мы не виделись с ней целый век, да если бы и виделись: не существовало ничего общего, способного людей обрадовать или огорчить и тем более рассорить. Не во мне дело. В каких-то событиях, коснувшихся Кати. Может, чувствах? Могли наконец родиться в этом проданном и перепроданном, живущем, как автомат, существе чувства. Да, все дело в чувствах. Короткий ее взгляд, брошенный в мою сторону, был отмечен грустью. Такой несвойственной Кате, ненужной, нелепой даже. Никто не знал официантку ресторана «Бомонд» грустной или плачущей, во всяком случае, не видел.

Грусть прозвучала как откровение. Катя вроде бы поделилась со мной чем-то, доверила мне затаенное, личное, и я проникся вдруг благодарностью к ней за эту доверчивость. Мне стало почему-то больно за Катю, жаль ее и захотелось избавить чужую душу от тяжести. Все это, конечно, мимолетное, короткое, как ее взгляд, но не бесследное. Будто ранила меня легко Катя. И я стал думать о ней, попытался разгадать причину грусти.

Маленькое, случайное и, возможно, ошибочное впечатление развлекло меня. Предстоящая тяжелая работа, а слежка — это тяжелая работа, уже не казалась мне такой неприятной и унизительной, как прежде, я попросту забыл о ней. Мне было предоставлено право отключиться на два часа (с шести тридцати до восьми тридцати, как сказал Янагита), не думать ни о чем, и прежде всего о пассажире с грузового катера. Я решил поговорить с Катей.

Ждать пришлось долго. Или так показалось. Изучая маршруты казачки, я мысленно все сворачивал ее к себе, и безуспешно. Катя, будто нарочно, обходила меня. Должно быть, считала, что я на работе и просто расходую время — чем дольше просижу в ресторане, тем больше выиграю. Она была, увы, опытным агентом и все понимала и все учитывала. Я действительно отбывал повинность — два часа надо было на что-то убить. Ей и в голову не приходило, что работник разведки способен интересоваться официанткой и тем более ее настроением.

Катя все-таки подошла. И теперь улыбнулась. Привычно, как улыбаются посетителю, намеревающемуся поужинать. Я тронул ее руку и шепнул:

— Что случилось?

Она изобразила удивление, подняв высоко свои тонкие брови и пожав плечами:

— Ничего.

Попытка перешагнуть через загородку, которую Катя давно соорудила вокруг себя, не удалась. Она была высока и крепка. И чтобы напомнить об этом, Катя добавила смешливо:

— Разве со мной что-нибудь случается?…

Загородка не пускала меня, но я все же попытался одолеть ее.

— Значит, я напрасно забеспокоился?

— Напрасно.

Тут она посмотрела на меня почему-то серьезно и с недоверием и задержала взгляд на какие-то секунды. Они показались мне долгими и трудными. Человеку, которого изучают, всегда трудно, как на экзамене.

— А я подумал…

— Вы ошиблись, — прервала меня Катя. — Что бы вы хотели заказать, господин капитан?

Никаких иллюзий и сомнений! Она хорошо знала меня и дала понять, что играть в обычного посетителя ресторана не нужно.

— Принеси что-нибудь трудоемкое, часа на два.

Она снова посмотрела на меня, теперь — вопросительно. Сразу я не понял, что именно ее интересует: точность заказа или точность времени? Глаза спрашивали с какой-то тревогой, и я догадался: время! Ассортимент блюд не заботил Катю.

— Я жду друга. Он должен приехать с восьмичасовым поездом.

Объяснение было лишним. Катя сама произвела какие-то расчеты и сделала выводы. Я же говорю: это был опытный агент. Даже подавая закуску, Катя продолжала работать на секретную службу. Автоматически.

Вот только почему тревога?

— С вином?

— Нет… Хотя рюмочка коньяку не помешает.

Мысль Катина читалась легко: «Он на работе, кого-то ждет. И не друга. Для друга столик не занимают за два часа до встречи. Главное, ему надо быть трезвым, потому что самое ответственное предстоит после ужина…» Нет, она была умным агентом. Не случайно ее переманил к себе Комуцубара.

Удовлетворенная собственным анализом, Катя улыбнулась и ушла. Улыбнулась необычно. Ей надо было что-то скрыть. По-моему, озабоченность.

Грусть Кати тронула меня, заставила отозваться, искать способ утешения, а вот озабоченность прошла мимо. Я не придал ей никакого значения. Не подумал, что спустя два часа, эти нелепые два часа, все объяснится и самым удивительным образом

Ровно в восемь я почувствовал какую-то притягательную силу, идущую от двери. Без каких-либо побуждений мозг мой приступил к выполнению задания полковника. Я слышал шум зала, видел людей вокруг, следил за Катей, но все это жило самостоятельно и не касалось меня. Существовала реально только дверь.

Мимо нее должен был пройти пассажир с грузового катера. Точнее, Сунгариец. Пройти и остановиться у вешалки, получить свое пальто, темно-серое, с широким поясом и огромной пряжкой, дать на чай швейцару и покинуть отель. Время, которое потребуется Сунгарийцу для всех этих процедур, я посвящаю выполнению своего плана: одеваюсь (деньги официантке уже уплачены, пальто висит на краю вешалки) и иду следом.

Если Сунгариец наймет извозчика и даст адрес в западном районе, тот поедет влево, ссылаясь на плохую дорогу и темноту, обогнет здание телеграфа и управления Южно-Маньчжурской железной дороги и выберется на Да-Сан-цзе или проследует до почты и свернет на Сяо-Дун-лу. Оттуда он, совершив круг, вернется на Ин-Юан-лу, и здесь я встречу его на своей пролетке и как бы случайно поеду следом. Адрес в восточном районе заставит извозчика свернуть вправо. Повторится круг, но только по Третьей улице и мимо японского консульства. Тогда я встречу Сунгарийца на Да-Сан-цзе. Прогулка пешком менее удобна для меня. Придется идти по пятам «гостя», скрываясь все время в подъездах домов, прыгать через выбоины, купаться в лужах — льет дождь, а тротуары в Сахаляне отвратительные.

Мне не повезло. План мой полетел вверх тормашками В восемь пятнадцать дверь отворилась, и в ресторан вошел Сунгариец Не проследовал мимо, не задержался у вешалки, не перекинулся парой слов со швейцаром о той же погоде, а прямо — в зал!

Я опешил. Почему-то такой вариант не пришел мне в голову, и я к нему, естественно, не подготовился. А вариант был прост. Он был логичен: Сунгариец решил поужинать в ресторане, отдохнуть после деловой встречи с полковником. Никаких отрицательных эмоций беседа у него, видимо, не вызвала, и искать утешения где-то на задворках Сахаляна не было надобности.

Предположения мои строились на явной ошибке. И откуда она взялась — не знаю. Должно быть, тон шефа, его намеки вселили в меня сомнения относительно мирного исхода встречи. Потом приказ последить за «гостем». Все должно было насторожить. И насторожило.

Я ожидал увидеть испуганного беглеца, а в зал вошел спокойный, даже слишком спокойный человек. Лицо, как и утром, было оживленным, а во взгляде светилась плохо скрываемая насмешка. «Гость» смотрел как-то брезгливо, словно ему все приелось и только необходимость заставляла мириться с этим и терпеть. Меня снова поразило его хозяйское отношение к окружающему. «Он бывал здесь, — подумал я, — и бывал не раз, и все эти прелести китайского города не способны ни удивить его, ни привлечь его внимания».

Он шел через зал, не видя его, не слыша звуков, не выбирая дороги. Просто шел, легко и как-то грациозно, огибая столики, отстраняясь от летящих навстречу официантов, пригибая голову под склонившимися лапами огромных пальм, расставленных в зале. Шел никуда, потому что столиков свободных не было, и в то же время движение его было устремленным и привело к цели. Оказался свободный столик. Словно в сказке, под одной из пальм появился белый квадрат, уставленный приборами. Возможно, он не появился, а был там всегда, но почему-то я его не видел. Не видел, хотя считаю себя человеком весьма наблюдательным. Ну пусть проглядел. Возникла вторая загадка: каким образом столик сохранил свою неприкосновенность, когда кольцо вокруг него было плотным и открыто агрессивным? Посетители теснились на дополнительно приставленных стульях, искали свободное место. Кто-то оберегал стол. Этого стража я тоже не заметил.

«Гость» сел, взял карточку с перечнем блюд и стал равнодушно разглядывать ее. На одной из рук «гостя» был дорогой перстень, и, когда рука двигалась, камень вспыхивал крошечным, но ослепительно ярким пламенем.

С момента появления в ресторане Сунгарийца я изо всех сил старался заслонить себя: то вазой с цветами, то ладонью, то салфеткой. Мне надо было раствориться среди сотен лиц, быть незамеченным, во всяком случае, неузнанным. Утром мы столкнулись с пассажиром грузового катера, и не только я, но и он тоже мог изучить прохожего. Теперь память легко восстановит схваченное на лету, и портрет спутника Янагиты будет сличен с подлинником. Тут и неразведчик догадается, что за ним следят, и следят люди полковника. Все труды Янагиты, все его добрые заверения и льстивые улыбки (Янагита умел, когда надо, улыбаться) будут перечеркнуты. Пока не поздно, исчезни, Сигэки Мори, сбереги дело своего шефа!

Не оглядываясь, я поднялся и вышел в холл. Со спины меня вряд ли мог узнать Сунгариец: все мы, японцы, затылками одинаковы. За дверью любопытство все же заставило меня посмотреть в зал. «Гость» сидел под той же пальмой, в той же позе. Мне следовало мысленно проститься с ним и уйти. Я так и поступил бы, но что-то заставило меня задержаться. Что-то мелькнувшее между столиками. Платье Кати-Заложницы. Она шла к Сунгарийцу, неся поднос с вином и закусками. «Именно к нему», — решил я, хотя она могла спешить совсем к другому посетителю. Мне, вероятно, надо было увидеть Катю рядом с «гостем», оправдать вдруг родившуюся догадку. Ничем не объяснимую пока. И я увидел. Катя подошла к Сунгарийцу. Поставила перед ним бутылку, тарелки с салатом, колбасой, сыром. Потом стала вкручивать штопор в пробку. Движения ее были медлительными, вернее, замедленными, словно она сдерживала себя, боясь сократить время, предназначенное для этой нехитрой процедуры.

Я не видел ее лица, но хорошо видел лицо «гостя». Он смотрел на официантку. Не с интересом и не любуясь ее чертами, а будто спрашивая что-то или пытаясь угадать. Молча притом. И, должно быть, получил ответ. Тоже молчаливый. Они разговаривали. Они понимали друг друга.

Меня охватила радость. План мой осуществлялся. Собственно, это был не план, а предписание к действию, отданное мысленно. Игра! Она забавляла меня некоторое время. Однако скоро мне стало ясно, что не я руководил чужими поступками, — они совершались не по моей воле и имели какую-то собственную пружину. Официантка подошла к гостю не потому, что так хотелось мне или маршрут ее случайно совпал с местом, где находился столик. Ей надо было что-то сказать Сунгарийцу, и она сказала. Причем очень важное. Для них обоих.

«Катя и Сунгариец знают друг друга, — подумал я. — И давно знают…» Это было опять-таки предположение, и не последнее в тот вечер. Кажется, я был в ударе. Открытие следовало за открытием. Если бы хоть на мгновение передо мной предстали последствия этих открытий и трагический финал кажущихся пустяковыми и даже смешными событий, я отстранился бы от всего. Но я не видел будущего, не знал его и потому легко, с каким-то увлечением, даже радостью присоединялся к чужой игре, пытался понять ее тайный смысл.


Вечер я провел все-таки в компании бродячих псов. Их была сотня, не меньше. И откуда они брались в этом городе, нищем и голодном, не способном прокормить себя? А собаки жили и плодились, ни на что не похожие и не предполагавшие, чтосуществует на свете родословная и надо на кого-то быть похожим, если называешься собакой. Ни ушей, ни хвостов. Насчет хвостов не утверждаю категорически, возможно, они и были, но их так искусно прятали между ног, что я ни одного не увидел. Животов тоже не было. Они им просто ни к чему. Живот существует для того, чтобы его наполняли. А чем наполнишь такое устройство в Сахаляне? Если за целый день попадет на язык корочка хлеба, то считай себя королем, среди псов, естественно.

Лаять они тоже не лаяли. Забыли, как это делается, да и на кого здесь лаять? На прохожих? Так по какому поводу? Порога твоего он не переступал, нет этого порога, как нет забора, калитки, конуры. Ничего нет. Следовательно, и охранять нечего. Не ветер же? Этого добра в Сахаляне, правда, много, даже слишком много. Но в какие это времена ветер охранялся собаками?

Мне он, сахалянский ветер, изрядно надоел. Собакам — тоже. Мы прятались в подъезде отеля, за стеной, жались к забору. Я ждал Сунгарийца, а чего ждали собаки — неизвестно. О куске хлеба можно было только мечтать. Мало на белом свете чудаков, которые выносят с собой из ресторана булку или отбивную в надежде встретить голодного. Не вынес и я, не предполагал попасть в общество четвероногих. Следовательно, хлеб отпадал, отбивная тем более. Оставались отбросы, которыми, собственно, и жили сахалянские псы. Но время появления на свалке свежих объедков еще не наступило — ресторан работал, посетители насыщались, отбивные лежали на тарелках вместе с косточками, которые по закону принадлежали четвероногим джентльменам.

Да, это были джентльмены в самом прямом смысле слова. Предупредительные, внимательные, осторожные, тактичные. Никаких оскорблений, ссор, драк. Они были выше мелочности. Когда кто-то из посетителей ресторана, выйдя на улицу, швырнул одному из псов конфету, остальные не кинулись на нее. Они даже не сошли со своих мест. Правила приличия не допускали проявления инициативы, когда дело касалось личного преподношения. Конфету съел тот, кого угостили. Девяносто девять (я все же считаю, что там была сотня собак) только облизнулись, а может, и не облизнулись. Будучи джентльменами, они скромно потупили очи или отвели их в сторону. А как им хотелось есть! Можете себе представить настроение не завтракавших, не обедавших и не ужинавших собак. Причем не сегодня лишь. Я так подробно рассказываю о сахалянских собаках, потому что никакая другая компания меня в тот вечер не принимала. Четыре часа, которые мне выделили на ожидание «гостя» с левого берега, надо было чем-то заполнить. Хотя бы знакомством с четвероногими обитателями Сахаляна. Для точности — псам я отдал три часа, оставшиеся шестьдесят минут провел в пролетке, куда меня почти насильно затолкал кучер, сжалившийся над бездомным господином. Ну, тут, конечно, роль сыграла не одна жалость, вернее, вовсе не жалость: за дежурство у отеля извозчику было уплачено вперед, и уж если стоять, то почему порожним? Верх пролетки был поднят, сиденье сухое, и я, забившись в угол, дал своему телу возможность отдохнуть и отогреться. Ночь была холодная и, как известно, дождливая…

Из ресторана доносилась музыка, шум голосов, в редкие минуты, когда дверь распахивалась, чтобы выпустить очередного, перегрузившегося вином и закусками посетителя, можно было расслышать даже отдельные слова. В такие минуты я напрягался, ожидая появления Сунгарийца. Фонари подъезда горели ярко, и миновать этот светлый круг было нельзя, как нельзя было оказаться на улице, не обратив на себя моего внимания. Я держал круг под неослабным наблюдением. Я трудился, как говорят, в поте лица.

В это время «гость» с левого берега отдыхал и веселился. Наверное, веселился. Нельзя же четыре часа подряд есть и пить — на это никого не хватит. Танцевал. Пригласил какую-нибудь даму и танцевал. Кстати, о даме. У хозяина отеля всегда были в резерве миловидные особы, умеющие занимать одиноких посетителей. В обязанность особ входило разговаривать, пить вино и танцевать. Что касалось вина, здесь их вкусы не отличались разнообразием: они пили все, что заказывал гость, другое дело — беседа. Международный ресторан предполагал появление за столиками людей разных национальностей, отсюда и специализация дам. Одни предназначались для англичан и американцев, другие — для немцев, третьи — для русских, четвертые — для китайцев. Были и «француженки». Эти котировались особенно высоко, так как вербовались из высшего круга — из жен и дочерей бывших русских офицеров и чиновников дворянского сословия. Французский, который они учили в гимназиях и пансионах, открывал им дорогу в рестораны Харбина, Дайрена, Сахаляна. Особые рестораны, контролируемые секретной службой. Дамы являлись нашими агентами. За интересные сведения, добытые у посетителя, им выплачивалось вознаграждение.

Так вот, одна из таких дам наверняка развлекала сегодня моего подопечного. Разве упустит хозяин ресторана возможность прощупать «гостя» с левого берега? А то, что он с левого берега, ему известно. Об этом позаботился начальник Сахалянской военной миссии Комуцубара. Ну и мой шеф тоже. Если он поручил мне следить за Сунгарийцем, почему бы ему не подключить к делу и штат ресторана. Катя-Заложница уже приступила к выполнению задания…

Тут моя мысль осеклась. Не по-обычному вела себя амурская казачка. Не так стояла перед Сунгарийцем, не так говорила. Впрочем, ее, Катю, можно отделить на время от пассажира с грузового катера. Четыре часа он пробыл с кем-то другим, с дамой, говорящей по-французски. Почему-то мне представился именно такой вариант: дама, говорящая по-русски и по-французски. Облик Сунгарийца подсказывал такое сочетание. «Гость» интеллигентен, из дворян, офицер белой армии. Именно «француженка» могла быть рядом с ним.

Видите, сколько предположений, и весьма логичных, родилось в моей голове. Я был убежден в том, что сделал очередное открытие. Требовалось только подтверждение.

В двенадцать тридцать ночи (по токийскому времени) из подъезда вышел Сунгариец. Вышел один. Ни «француженка», ни «англичанка», ни «немка» его не сопровождали. В темно-сером пальто и светло-сером кепи. Как утром. Ноги тверды, походка уверенная. Такое впечатление, что он не пьян.

Говоря откровенно, я был несколько разочарован, даже огорчен: где же приметы падения моего подопечного? Где схема, начерченная мною?

Он постоял некоторое время у выхода. Поежился, поднял воротник, закурил. Черт возьми, он собирался идти пешком!

Так поступают лишь отчаянные люди или вконец истратившиеся гуляки, нормальный человек не вступит в единоборство с сахалянскими лужами. Вначале извозчик, потом рикши продвинулись к подъезду: авось человек наймет их! Они принимали его все-таки за нормального посетителя ресторана. Ошиблись. Как и я…

Папироса затлела, задымила, и Сунгариец пошел по Син-Лун-цзе в сторону японского консульства. Он не пожалел меня, моего мокрого плаща и сырых ног. Предложил прогулку через Сахалян. Это было равносильно приглашению под душ на открытом воздухе в январе месяце. Но что делать? Я солдат. Пошли! Он впереди, я сзади, на расстоянии ста метров.

Мне нужен был темп, стремительное движение моего подопечного, иначе холод одолеет меня. Он не желает торопиться, прогулка под дождем доставляла ему удовольствие. На углу Сунгариец остановился и стал разглядывать небо. Это было похоже на издевательство. Прижмись к забору и жди, когда твой подопечный насладится созерцанием туманного неба и соизволит сделать шаг вперед.

Минут десять-пятнадцать длилось это нелепое стояние. Шел дождь, дул ветер с Амура, где-то далеко-далеко выли шакалы. Глухая, сиротливая ночь. Внутри у меня что-то заныло от тоски. Или от сознания униженности своей. Я все больше и больше убеждался в том, что делаю какое-то нелепое, глупое дело. Туманные намеки полковника никак не вязались с реальностью происходящего. Настороженность, которая возникла у меня вначале, постепенно угасла. Не улавливал я тайны. Поведение Сунгарийца было естественным, даже шаблонным, если можно определить так поступки человека. Он ничего не скрывал, не затушевывал, не маскировался под разведчика, как маскировались многие иностранные агенты.

Главное, у Сунгарийца не было хитрой схемы, способной сбить с толку, повести по ложному следу. А я предполагал существование такой схемы и готовился раскрыть ее. Первый неожиданный шаг «гостя» — появление в ресторане — принял за вход в лабиринт и остановился. На самом деле это оказался вовсе не лабиринт. Сунгариец хотел есть, у него было свободное время, а где провести его, находясь в чужом городе, как не в ресторане? Четыре часа выброшены. На такую щедрость способен лишь человек, не обремененный никакими заботами, во всяком случае, не подчиненный жесткому графику. Устраивать деловые свидания в международном ресторане глупо. Там все фиксируется, все прослушивается, все доносится разведке и контрразведке. Разведка там просто живет. Свидание возможно только с агентурой японской военной миссии.

Что-то похожее на встречу с агентом я усмотрел в безмолвной беседе Сунгарийца и Кати. Хотя смешно вести деловой разговор на виду у всех. Да и что скажешь официантке, когда минуту назад закончилась исповедь у самого Янагиты, а Катя лишь рядовой агент секретной службы? Если она подослана Комуцубарой, тогда свидание у столика под пальмой приобретает иной смысл. Соперничество двух руководителей разведки может выразиться в такой комбинации. Надо поставить шефа в известность о контакте «гостя» с агентом Комуцубары.

И это все. Все, что я добыл за четыре часа. Есть от чего впасть в уныние и разочароваться в самом себе.

Через пятнадцать минут из ворот отеля, а не из главного подъезда, вышла женщина в пальто с меховым воротником, в шляпе и с зонтиком и застыла в нерешительности у ограды. Должно быть, в темноте она не увидела «гостя». И тут он окликнул ее: «Люба!» Банальнее не придумаешь. Встреча с дамой на панели.

Они пошли. По темной улице, по лужам, прикрываясь от дождя зонтиком. Пошли рядом, как влюбленные, возможно даже под руку.

Двинуться следом или повернуть назад, в отель? Меня подмывало плюнуть на все это, объявить полковнику, что затея со слежкой за пассажиром грузового катера бессмысленна. Глупа просто.

Но это была только мысль. Тогда я не умел еще превращать желания в действия. Я подчинялся силе инерции.

Мои подопечные — их теперь было двое — шли к японскому консульству, о чем-то мило переговариваясь. Иногда до меня долетал сдержанный смех дамы — «гость» рассказывал ей что-то смешное. На Ин-Юан-лу они свернули направо, в сторону Амура. Река была близко, метрах в двухстах, и шум волны, гонимой к берегу северным ветром, явственно слышался.

У Амура ночью делать нечего, особенно в такую погоду: тьма, дождь, холод, а они шли именно к Амуру. И это меня смущало. Пугало даже. После четырехчасового душа мне никак не улыбалась прогулка по берегу под шквальным ветром. Мои бедные зубы жалобно постукивали, и весь я продрог, как тот бездомный пес у подъезда.

Совершенно измученный этой борьбой с холодом, я доплелся кое-как до конторы золотопромышленной компании и здесь остановился, решив для себя, что шагу больше не сделаю. Они поняли, видно, мое состояние (чего только не придет в голову отчаявшемуся преследователю) и тоже остановились. Но не у конторы, а на тротуаре, под облетевшими деревьями. Дальше была кромка берега, дальше был Амур.

«Зачем? Почему, — спрашивал я себя, — эти люди ночью пришли к реке? Есть ли тут какая-то причина?» Я все еще пытался определить смысл поступков Сунгарийца. Тайный смысл, интересующий нас, полковника Янагиту и меня. То, что люди ходят по земле, едят, пьют, любят, мечтают, относилось к ряду обыденных явлений, стоящих по ту сторону интересов секретной службы. Это был иной, не наш мир. В нашем же мире все подчинялось скрытой цели, опасной для дела, которому мы служили. Обыденное, если оно вдруг встречалось, полковник, ну и я, следовательно, воспринимали как маскировку.

Но маскировка не вечна. Где-то она должна быть сброшена, как костюм актера после спектакля. Где сбросит ее Сунгариец? Не на берегу же Амура? Более неподходящего места трудно придумать.

А есть ли костюм?

Что-то не верилось в его существование. Передо мной были просто люди с обычными человеческими слабостями, которые проявлялись к тому же слишком наивно. Они искали уединения в дождливую осеннюю ночь, как ищут ее юные существа, стесняясь своих чувств и желаний. Мне было отчего-то жаль их…

Когда они сели на скамейку под голыми ветвями осины, на мокрую скамейку, и, опустив зонт прямо на головы и плечи, замерли, мне захотелось подойти к ним и сказать шутливо: «Как же глупы вы! Как вы глупы!» Или в сердцах обругать за мучительную ночь для меня, за то, что я мок на дожде и зяб на ветру. И ничего-ничего не узнал.

Но они целовались, наверное целовались, и я не подошел к ним. Я повернулся и зашагал назад к отелю, шлепая по глубоким холодным лужам…


В два часа ночи я постучал к полковнику. Осторожно, одним пальцем, чтобы не привлечь внимания консьержки, дремавшей в кресле в конце коридора.

Полковник не спал. Он умел не спать по ночам, доводя до изнеможения своих подчиненных. Они вынуждены были по его примеру до рассвета иногда не смыкать глаз.

Шеф сидел за столом в той же самой позе, что и в шесть десять вечера, когда я покинул его, и изучал через свои маленькие, в золотой оправе, очки все те же бумаги. Или мне так показалось. Во всяком случае они были секретными, потому что, когда я вошел, он прикрыл их газетой. Мы не доверяли друг другу. Все не доверяли…

— Выпейте коньяку! — сказал шеф и достал из шкафа бутылку.

Я расценил это как проявление заботы о подчиненном. Вид мой был слишком красноречивым. Чего стоила одна шляпа, превращенная дождем в тряпку! И весь я походил на утопленника, только что извлеченного из воды.

Шеф нацедил в стакан коньяку и подал мне. Я выпил торопливо, и зубы мои при этом, кажется, стучали. Потом я разделся и сел в кресло против стола полковника. Он и здесь, в отеле, расставил мебель, как в своем кабинете.

— Это или слишком глупый или слишком умный человек, — сказал Янагита, глядя на меня и читая довольно легко мои мысли. Он говорил о Сунгарийце. О ком еще можно было говорить после возвращения подчиненного с задания? Шеф понял, что я ничего, ровным счетом ничего интересного не узнал и зря убил вечер. Да что вечер, ночь почти. — Вы не находите?

Я не ответил. Насчет умственных способностей «гостя» с левого берега у меня не было никакого мнения. Я неопределенно пожал плечами, только и всего.

— Вам трудно судить о нем, — объяснил мое молчание Янагита. — Вы его просто не знаете…

Это шеф говорил для себя — чужое мнение в данном случае не играло никакой роли. Полковник умел сам задавать вопросы и сам отвечать на них. Обычно такая беседа продолжалась довольно долго. На этот раз неожиданно оборвалась.

— И не узнаете… Я не вижу необходимости поручать кому бы то ни было встречу с нашим «гостем»…

Он снова нацедил в стакан коньяку и протянул мне. Я, видимо, слишком медленно возвращался в свое нормальное положение, и полковник решил поторопить это возвращение с помощью вина. Меня задело такое открытое признание моей слабости, и, приняв стакан, я поставил его на край стола.

— Возможно, мои сегодняшние наблюдения имеют какую-то ценность, — сказал я, собрав силы и заставив зубы не клацать. Признаюсь, сделать это было не так-то просто. Должно быть, я основательно продрог на проклятом сахалянском ветру. — Ценность хотя бы для характеристики «гостя»…

— Вы беседовали с ним?

— Нет… Но я узнал имя человека, с которым он провел вечер.

И я рассказал все, что видел и слышал. Полковник, как и следовало ожидать, не проявил никакого интереса к моему сообщению, будто я повторял уже много раз слышанное им и набившее оскомину. Раздражения и недовольства, правда, он не изобразил на своем всегда постном лице, но в его равнодушии было что-то тягостное. Я с трудом довел рассказ до того места, где «гость» произнес имя Люба. Это место должно было раскрыть человека, с которым провел вечер пассажир грузового катера. Произнеся слово, чрезвычайно важное по моему разумению, я смолк и посмотрел вопросительно на шефа. Мне хотелось увидеть довольную улыбку или поднятые в удивлении тонкие брови полковника. Ничего не увидел. Лицо словно не жило. Тогда, выдержав паузу, я продолжил рассказ и закончил его скамейкой на берегу Амура. Внутри у меня родилось то самое чувство досады на самого себя, которое я испытал уже три часа назад, дежуря у подъезда отеля.

Наконец Янагита очнулся.

— Люба — это Катька-Заложница, — произнес он сухо, будто давал официальную справку.

Я был убит этим открытием. Не потому, что существовало второе и, возможно, настоящее имя у официантки международного ресторана. Мало ли у людей имен, и тем более у людей, причастных к секретной службе! Я не узнал Катю, когда она вышла из ворот отеля. Принял ее за даму, приставленную к «гостю» хозяином ресторана. И не это самое поразительное. Катя разделила с ним вечер. Она любила Сунгарийца!

Последнее должно было потрясти и Янагиту. Ведь Катя наш агент. Агент второго отдела штаба Квантунской армии. Она, черт возьми, агент Комуцубары! Это что-то да значит для того же Янагиты. А он сонно выслушал меня и даже зевнул. Он ничего не понимал. Или, напротив, многое понимал.

Да, кажется, Янагита все хорошо понимал. Он сказал и теперь с лукавой усмешкой:

— Как-то спится сегодня Комуцубаре… Не позвонить ли ему и не пожелать ли спокойной ночи?

Вот что понял Янагита.

Меня передернуло от этой циничной шутки. На Комуцубару мне, конечно, было наплевать, но грязь, брошенная в Катю, вроде бы оскорбила и меня. Я думал о ней всегда хорошо. Я любовался ею. Издали, правда.

В моих глазах Янагита прочел, наверное, осуждение или недоумение. Что-то, во всяком случае, прочел, и это «что-то» свидетельствовало о серьезных пробелах в моем познании мира. Янагита пояснил:

— Они давно знакомы, еще с Харбина… О симпатиях мы не подозревали. Упущение, конечно, но не такое уж великое. Простим себе его…

Он прощал себе, я в счет не принимался. Я был сторонним в этом деле и выполнял обычное задание. Случайное к тому же. Мне полагалось забыть вечер в Сахаляне, Катьку-Заложницу и пассажира с грузового катера. Помнить мог только дождь и еще ветер. Холодный ветер с Амура, который пробрал меня до костей.

Когда я встал, намереваясь покинуть номер — пора было подумать о сне, ночь уходила, — Янагита бросил пустяковую фразу:

— Будьте осторожны с этой казачкой… Она красива.

Пошлость присутствовала всегда. Янагита не умел говорить о человеческих чувствах без цинизма. Достоинства людей оценивались лишь практически, словно это были признаки вещей. Спустя время, уже не в Сахаляне, а далеко от него, Янагита напомнил мне о красоте Катьки-Заложницы и снова цинично, но не шутливо, как первый раз, и не предостерегая, а призывая к стойкости. Мне поручалось приведение в исполнение смертного приговора агенту японской секретной службы Любови Шелуновой.


— Вы спросили, откуда появилась убежденность в том, что Янагита намерен убрать меня? И почему я понял это именно 19 августа?

Второе легче объяснить, чем первое. 19 августа генерал-лейтенант объявил мне о нашем отъезде и приказал быть готовым в любую минуту. Не получив такого приказа, я, наверное, оставался бы в некотором сомнении относительно целей шефа. Цели же раскрылись передо мной раньше, необходимо было лишь соединить то и другое, чтобы ясно представить себе будущее. Тон, которым приказ был произнесен, не оставлял места для иллюзий. И в глазах Янагиты при этом горел холодный огонек, такой знакомый мне. Огонек вспыхивал всякий раз, когда Янагита программировал чью-то смерть.

— Это чисто психологический момент, господин Сигэки. Программа действий Янагиты могла касаться кого-нибудь другого.

— Других уже не было. Из пятерых, знавших Сунгарийца, остались мы двое: я и генерал. Себя, надо полагать, он не вносил в список приговоренных. То, что нас двое, я узнал, правда, не 19, а уже 20 августа, на рассвете, но от этой разницы во времени дело не менялось.

В полночь Янагита зашел ко мне в комнату и спросил:

— Вы готовы?

Я решил, что настала минута, о которой генерал предупреждал меня, и стал собираться. Собственно, все было собрано, оставалось только одеться и взять чемодан. Шеф вдруг остановил меня:

— Не надо.

Вероятно, он имел в виду совсем другую готовность. Вещи не играли тут никакой роли. Защелкнув замок, я отодвинул чемодан от себя и посмотрел недоуменно на генерала.

Он должен был объяснить причину внезапной перемены в своих планах. Но объяснения не последовало. Янагита заговорил совсем о другом:

— Вы испытывали когда-нибудь желание быть выше по званию?

Это можно было расценить как шутку, хотя сейчас ни я, ни генерал не были расположены шутить. Слишком невесело складывалась наша судьба в Дайрене, да и вообще судьба японцев. Мы доживали свои последние дни в том мире, который именовался нашим. Я был совершенно подавлен.

— Простите, капитан, — продолжал Янагита. — Мы мало думаем о тех, кто рядом с нами. Вы заслуживаете большего, чем имеете.

Шеф, оказывается, не шутил. Он размышлял о жизни и о путях, которыми идут по ней люди. Янагита философствовал в эту, совсем неподходящую для высоких взлетов минуту Философствовал перед подчиненным, собравшимся в далекий и страшный для него путь. Меня не занимали ни чины, ни блага, приносимые ими, я хотел избавления от тяжести.

По выражению моего лица Янагита догадался, что я далек от всего, что говорит он. Неизмеримо далек. Мне нужен был приказ, сигнал к действию. Когда нервы напряжены до предела, только обычный, грубый толчок способен восприниматься, остальное мешает, путает, раздражает.

— Мы едем сегодня? — перебил я Ячагиту.

Он вздрогнул от этой нетактичности: его доверительный тон, его раскаяние были отвергнуты.

— Нет… Еще не ясно, будет ли принят ультиматум Запада. Еще ничего не ясно, хотя конец уже предопределен всем ходом событий. Видимо, неделю мы продержимся здесь, если русские продолжат движение первоначальными темпами…

— Дайрен будет защищаться? — спросил я.

— Способен, во всяком случае. Но до этого вряд ли дойдет. Мне не хотелось бы видеть конец… Скажите, Сигэки-сан, есть ли у вас адреса явок в Китае и на островах?

Вот о чем он беспокоился.

— Я не занимался этим последнее время… Все передано в военную миссию. Они держат связь с агентурой на южном побережье. Если, конечно, не поторопились уничтожить списки по приказу генерального штаба…

При упоминании миссии Янагита почему-то помрачнел, глаза его беспокойно забегали. Я расценил это как проявление недовольства моими действиями. Мне и в голову не пришла истинная причина волнения шефа. Да и как могла прийти, когда я не ведал о событиях, происходивших в это время в здании японской военной миссии? Даже торопливый взгляд Янагиты, брошенный на часы, не внушил мне никакого подозрения. Лишь утром я понял, почему шеф вел себя так. Наш разговор совпал с моментом приведения в исполнение его приказа о ликвидации одного из пятерых, посвященных в тайну «гостя» с левого берега.

— Это было бы печально, — произнес Янагита.

Я снова ничего не понял.

— Уничтожение списков еще не полная потеря явок, — попытался я вернуть надежду шефу. — Они сохранились в памяти сотрудников. Частично, естественно…

— Весьма печально, — повторил Янагита. Мой довод никак не окрылил его, напротив, привел в еще большее уныние.

— Разрешите, я поговорю с капитаном Аримицу, — предложил я спасительный выход.

Янагита поднял предостерегающе руку:

— Никакого Аримицу… Нет-нет…

При полковнике Такеока, начальнике Дайренской военной миссии, Аримицу был кем-то вроде доверенного лица и ближайшего помощника. Все, что знал капитан, становилось достоянием полковника. Поэтому, видимо, Янагита не захотел открывать свои намерения Аримицу.

— А если капитан Андо? — заменил я кандидатуру. — Он очень порядочный человек…

— Андо?! — задумался Янагита. — Это маленькое лысое существо с наивными глазами…

— Да. С наивными глазами.

— Что ж, Андо, пожалуй, подойдет… Поговорите с Андо!

— Можно сослаться на вас при изложении просьбы?

Взгляд Янагиты, обеспокоенный, торопливо обегавший комнату, вдруг остановился на мне.

— Зачем?

Я попытался объяснить:

— Так может спросить и Андо: «Зачем?» Я вряд ли сумею придумать что-либо. В такой обстановке невозможно найти причину. Ее просто нет. Авторитет командира заменит неубедительную версию. Ваш авторитет…

— Постарайтесь обойтись без меня.

— Сумею ли… Я всего лишь офицер для особых поручений.

Янагите почудился в моей реплике намек на слишком медленное продвижение подчиненного по служебной лестнице, хотя я не имел ничего подобного в виду. Просто, моя должность не давала мне права на соответствующий разговор с сотрудником миссии, и тем более на категорический тон. Без санкции генерал-лейтенанта или его приказа никто не дал бы мне секретных сведений.

— Моя вина, — склонил покаянно голову Янагита. — И я снова прошу прощения. При первой же возможности ошибка будет исправлена…

Он был неузнаваем, этот Янагита.

— Благодарю… Я забочусь лишь о положительном исходе встречи с Андо… Он не волен в своих поступках, ему нужен хотя бы намек на желание командующего.

Я опять заставил Янагиту задуматься.

— Намек, туманный намек… Этого достаточно для Андо?

— Если нет ничего другого… — пожал я плечами. Предприятие, затеянное генералом, казалось мне по-прежнему сомнительным. Вряд ли один я смог бы добыть нужные сведения.

— Ничего другого нет, — подтвердил Янагита. — Это все…

Он повернулся, чтобы уйти.

А срок? Янагита не назвал время, которое предоставляет мне на выполнение задания.

— Сейчас в миссии никого нет, — напомнил я шефу.

Ему пришлось остановиться и взглянуть снова на часы.

— Пожалуй, нет. Один дежурный… Завтра, то есть сегодня утром, вы найдете Андо. Он человек пунктуальный. — Генерал как-то насмешливо скривил губы: — Маленькое лысое существо с наивными глазами…

Я кивнул. Я согласился с Янагитой, хотя слышать эту насмешливую фразу было неприятно. Грустно было отчего-то…

— Все-таки генерал-лейтенант не отказался от использования агентуры после капитуляции. Я так понял вас, господин Сигэки?

— Не совсем так.

Разве интерес к адресам заграничных явок не об этом говорит? Янагита за пределами войны видел себя разведчиком, и только разведчиком. Не думаю, чтобы на островах или на южном побережье Китая он собирался командовать японской армией. Ее уже не было…

— Безусловно… Янагита строил планы будущего без армии. По природе своей он не был ни стратегом, ни тактиком военного искусства. Он не был ни полевым, ни штабным офицером. Назначение Янагиты командующим Дайренским военным округом — прихоть руководителей генерального штаба. А возможно, и не прихоть, а какая-то уж слишком хитрая комбинация, не понятная строевым офицерам, главное, не оправдавшая себя. Янагита не удивил никого своим полководческим гением, он попросту не воевал. Все свое внимание генерал-лейтенант сосредоточил на контроле за офицерскими кадрами и сборе сведений о настроениях в частях.

Впрочем, в таком же плане проявили себя и другие разведчики в роли полководцев. Известный всем Доихара Кендзи командовал 7-й армией в Сингапуре, Итагаки Сейсиро возглавлял японскую армию в Корее. После оккупации этих территорий роль армии свелась к поддержанию порядка и подавлению сопротивления местных жителей. С этой задачей и Янагита, и Доихара, и Итагаки справлялись отлично. У них был опыт. Превратившись в армейских офицеров, они оставались офицерами разведки. Остался таким и Янагита Гендзо. Поэтому вы правы, считая Янагиту за пределами войны тем же, кем был он во время войны…

— А если Янагита оставался разведчиком, следовательно, действия свои подчинял прежней задаче. Не так ли?

— Это логика, господин подполковник! Вы связываете два самостоятельных конца нити в один узел. Иначе говоря, подводите формулу непрерывности действий секретной службы под все времена и события. Война явная кончилась, тайная — продолжается. И ее ведут те же, кто вел до сентября, 1945 года. Второго отдела генштаба нет, но есть его аппарат, и он функционирует вроде по инерции.

— Не совсем по инерции… Скорее, по идее и традиции.

— Старой идее. Но мир переменился, изменились и идеи. Вечного ничего нет, господин подполковник.

— Для того чтобы переменились идеи, необходимо изменение образа мыслей. Вы стали другим человеком, господин Сигэки, но Янагита, как я догадался, не изменился. Он собирается воевать…

— Да. Он сказал мне, когда «молодые офицеры» затеяли возню вокруг вопроса о капитуляции: «Недоноски, капитуляция, и причем немедленная, предотвратит разгром наших сил. Если мы хотим снова поднять голову, то должны прежде всего сохранить ее…»

— Видите, сохранить силы! Это, надо полагать, не абстрактная категория. Под силами подразумевается генералитет, офицерские кадры, обученная армия, промышленность, способная быстро возобновить производство оружия. В понятие «силы» входит и разведывательная сеть. Не случайно Янагита заинтересовался адресами резидентов.

— Здесь вы ошибаетесь, господин подполковник. 19 августа перед Янагитой стояла очень примитивная задача — скрыться! Он заботился о пристанище. Рыбацкое судно, если бы оно оказалось у дайренских причалов, не могло болтаться все время в Даляньваньском заливе. Ему надо было рано или поздно выйти в Желтое море и искать берега. А берег без гостеприимной хижины все равно что вражеский форт. Кто даст приют японцу во время войны? Только свой человек. Его и намерен был искать Янагита.

— Ну, хорошо… Предположим, Янагита обрел нужный ему приют где-то на островах. Что дальше?

Можно было ответить: «Ничего!» Так, собственно, и хотел ответить Сигэки Мори. Бегство из Дайрена — грань, за которую он вступал в своих размышлениях и предположениях. Существовал, правда, еще сам Сигэки, спутник Янагиты, но его жизненный путь оканчивался где-то в волнах Желтого моря или ближе — Даляньваньского залива. Что стоило Сигэки упасть ненастной ночью за борт! Ничего не стоило. А со дна моря он не увидел бы уже ни своего шефа, ни берег, к которому пристало рыбацкое судно…

И все-таки Сигэки не сказал подполковнику: «Дальше ничего». Не мог сказать. На какое-то мгновение он представил себе генерала, прогуливающегося по улицам Гонконга. Пусть Гонконга, какое имеет значение название города? Главное, прогуливающегося, беспечного, довольного собой. Представил себе и тотчас мысленно стер картину. Она показалась ему нелепой. Невероятной показалась.

— Дальше, наверное, возвращение в Японию. У Янагиты в Токио семья.

В Японии он немедленно бы предстал перед судом Международного трибунала. Зачем такое кольцевое движение к дому? Капитулировав, Янагита достиг бы той же цели без риска погибнуть в пути.

«Дальше» не получалось. Вернее, получалось, но нелогично. Янагита не мог таким странным способом вернуться домой. Если же в самом деле собирался вернуться, то зачем было бежать из Дайрена? Зачем? Бесконечные «зачем?»!

— Нет, дом не был его целью…

— Тогда что?

— Он уходил из этого мира.

Трудное решение. Отвлеченное весьма.

— Предположение?

— Да.

— Уходил как Янагита или только менял обличье?

— Как Янагита.

— Навсегда?

— Видимо… Рассчитывался с прошлым, с тем, что составляло его жизнь и работу.

— С собственным «я» тоже?

— Естественно…

— Значит, Янагита переставал быть разведчиком…

Сигэки Мори дошел до конца по им же избранной тропе и понял, что оказался в пустоте. Он потерял Янагиту. Того Янагиту, который был знаком ему и доступен в своих намерениях и действиях. Был совсем другой человек. Нереальный. Неощутимый.

— Нет, он не мог не быть разведчиком. Не мог…

— От этого мы, собственно, и шли все время. Но если принять вашу гипотезу о расставании с прошлым, то для какой надобности сохранять частицу этого прошлого? Янагита брал с собой вас. Он сказал: «Вы мне понадобитесь там…» Выходит, он рвал не со всем, что связывало его с минувшим. Прошлое должно было служить будущему.

— Лишь на короткое время. Я был приговорен.

— Янагитой же?

— Им.

— Следовательно, он заметал следы. Какие-то следы, ни мне, ни вам не ведомые. А во имя чего они заметались? Вы предполагали тайну. Я тоже считаю, что была тайна, и весьма важная. Государственная тайна. Тайна японской секретной службы. И Янагита хотел унести ее с собой. В то самое будущее. Наш узел затянулся вопреки вашему желанию. Соединились концы, кажущиеся очень далекими…

— Вы, наверное, правы, господин подполковник.

— К сожалению… Янагита не разоружился и не собирался разоружаться. Прошлое ему необходимо для будущего.

— И тайна тоже?

— Тоже…

Сигэки Мори поднес ладони к вискам и сжал их:

— Не пойму, зачем она нужна ему там… в будущем.

Подполковник встал из-за стола и прошелся по кабинету. Как и Сигэки, он испытывал тяжесть от бесплодных исканий и пытался освободиться от нее.

— Янагита имел награды?

— Множество.

— Были особые, составляющие предмет его гордости?

— Он любил орден Восходящего Солнца, носил его постоянно.

— За что представлен?

— Точно не знаю… За какие-то заслуги по Харбину.

— Разведывательные?

— Конечно… Говорили, будто Янагита осуществил крупную акцию в советском тылу. За нее получили награды несколько офицеров секретной службы, в том числе Итагаки и Доихара.

— До войны?

— Перед Халхин-Голом. На это наступление возлагали большие надежды. Янагита дважды вылетал в Токио с каким-то докладом. Он был вроде бы героем дня, к нему постоянно обращались работники генштаба и командующий Квантунской армией…

Подполковник вернулся к столу, принялся перебирать рукой листки бумаги — это играли нервы. Тяжесть не спадала, но чувство было такое, будто вот-вот она спадет, и надо только изловчиться, сделать нужное движение.

— Кто из офицеров Харбинской миссии или второго отдела штаба был причастен к акции Янагиты?

Сигэки Мори повел плечами:

— Никто… Мы что-то, возможно, делали, но не знали задачи. Определенных, связанных между собой усилий не было. Длительной была акция, началась еще до меня и продолжалась почти все время моего пребывания в Харбине. Ближе других к чему-то важному подошел Идзитуро Хаяси, мой друг. Была ли это частица той акции, судить трудно. Краешек тайны выскользнул однажды — это связано с появлением Маратова в Харбине. Но Маратов перебежал к нам уже после награждения Янагиты. Много позже. Должно быть, тут разные акции и разные секреты.

— А если одна акция?

— Почему вы так подумали?

— Следы разных лет, которые заметал Янагита, чем-то схожи между собой. Вернее, схожи мотивы, понуждающие Янагиту действовать. Он убирает людей по одному признаку — кто знал или мог знать Сунгарийца. Верно?

— Пожалуй, верно.

— Значит, дело в Сунгарийце. В нем тайна.

— Ну, это ясно. Только почему тайна так оберегается? Почему суживается круг посвященных?

— Не суживается, а уничтожается. Не должно быть никого, помнящего «гостя» с левого берега. Даже помнящего!

— Вы повторили мои слова, господин подполковник.

— Повторил.

Подполковник перестал перебирать бумаги, поднял голову и посмотрел на Сигэки Мори:

— Мне казалось, что я пробивал свежую тропу, а она уже торена много раз. Странно… Может быть, тайна вовсе не в Сунгарийце, а в самом генерале? Вы приблизились к ней, и он принял меры защиты…

Тяжести не было, вроде спала тяжесть, мысль легко устремлялась к цели, неясной пока, но заманчивой, угадываемой одним лишь чувством.

— Без Сунгарийца нет тайны Янагиты, господин подполковник. — Сигэки Мори попытался удержать чужую мысль вблизи реального — Янагита убивал только тех, кто знал «гостя» с левого берега.

Подполковник устало вздохнул;

— Маратов знал Сунгарийца?

— Лучше остальных… Он все знал, даже то, что не следовало знать. Я удивлялся, почему свой жребий Маратов вытянул последним.


Деловой день миссии начинался в шесть утра — так предписывало военное положение. Я пришел в пять, только рассвело, а отделы миссии уже работали. Мне показалось, что никто не покидал здания со вчерашнего дня: сонные, измученные лица, угасшие глаза. Во всех кабинетах горел электрический свет — его не успели выключить.

Посреди двора стояла санитарная машина. Человек в белом халате, распахнув переднюю дверцу, пытался взобраться на сиденье рядом с шофером. Его задерживал начальник миссии полковник Такеока. «Вы не можете так поступить, — говорил он горячо и с обидой. — Вы не должны так поступать… Я настаиваю…»

Увидев меня, Такеока отпрянул от дверцы и смолк. Шофер только этого, кажется, и ждал, включил скорость, и машина, фыркнув, устремилась в ворота. Начальник остановил бы ее, не окажись я рядом, а тут ему пришлось смириться с потерей машины, и он лишь махнул безнадежно рукой.

Я вытянулся и поприветствовал Такеюку как старшего по чину. Он не ответил. Посмотрел на меня настороженно, с испугом даже. И вдруг, не ожидая вопроса, сказал:

— Приказ генерал-лейтенанта выполнен.

Ему казалось, что я обязательно спрошу об этом. Для чего иначе я пришел в такой ранний час? Я не спросил, не мог спросить, так как не знал о приказе генерала. Вообще ничего не знал. Мне нужен был Андо.

— Этот проклятый доктор не желает нам помочь. Никто не хочет марать руки. Только Такеока. Один Такеока!

Он был возбужден и не совсем ясно понимал, что говорит и кому говорит.

Я сделал вид, что в курсе событий, и, слушая торопливую, сбивчивую речь полковника, решал, как вести себя, как реагировать на откровения Такеоки. И тут ко мне пришла спасительная идея.

— Три часа назад в восточном секторе сброшен советский десант, — сказал я.

Это был удачный ход. Он выручил меня. Такеока забыл о враче

— Три часа назад? — переспросил полковник. — Не может быть! Такого не может быть…

Мое молчание рассеяло родившееся вдруг сомнение Такеоки. Он понял, что я информирован и сообщаю официальные данные. Я действительно знал о советском десанте и даже располагал сведениями о количестве сброшенных на Дайрен русских солдат.

— Мы не слышали выстрелов, — досадовал полковник. — Ни одного выстрела не было в течение ночи. — Тут он почему-то осекся и посмотрел на меня испуганно.

— Войскам дан приказ не оказывать сопротивления. Мы капитулируем…

— Боже мой! — закачал головой Такеока. — Все в одну ночь… И еще этот проклятый доктор!

Он кинулся в подъезд, и так стремительно, что я едва успел произнести:

— Мне нужен Андо.

Такеока не был способен что-либо воспринимать. Он, правда, остановился, но сделал это машинально, не отдавая себе отчета в том, что совершает. Остановился и посмотрел на меня недоуменно:

— Почему Андо?

— Таково поручение генерал-лейтенанта.

На лице полковника отразилась мука.

— Опять поручение генерал-лейтенанта. Ко времени ли все это? С одним не можем распутаться…

— Мне нужен Андо, — повторил я.

— Андо! — зло, словно ругаясь, а не произнося имя, гаркнул полковник. — Андо! Где Андо?

Он распахнул дверь в коридор. Его должен был кто-то услышать. И, наверное, услышали: дежурная комната была рядом, справа от входа. Полковник повернулся ко мне и сказал:

— Проклятие! Все перепуталось… Андо отправили…

— Куда отправили?

— В отель… В отель «Ямато»… Он вернется через час.

Я кивнул.

— К семи я буду здесь снова…

Полковник равнодушно пожал плечами. Ему было абсолютно все равно. На его месте я, наверное, так же отнесся бы к чужим намерениям и желаниям. «Пропади все пропадом! — казалось, говорил Такеока. — Все в тартарары! И вы, и ваш Андо тоже!»

В тартарары мне было еще рано — так я прикинул и направился к себе в штаб. Возвращаться без нужного Янагите списка, правда, не хотелось, генерал не принял бы меня, он приказал добыть адреса любой ценой, а должных усилий я не проявил в этом направлении. Вообще ничего не проявил, кроме обычного житейского любопытства — установил, что полковник Такеока взволнован и напуган. А что мне испуг Такеоки? Сейчас все напуганы. Конец!

Поразмыслив так о судьбе начальника миссии и вообще всего человечества, я решил, что возвращаться в штаб рановато, и свернул на главную улицу. Побрел мимо закрытых дверей и калиток — город еще спал — к отелю «Ямато». «Почему бы мне не встретиться с Андо в отеле? — решил я, — Вне стен миссии, без опасения быть подслушанным всегда проявляющими интерес к словам посетителей сотрудниками Такеоки я сумею лучше объяснить этому маленькому человеку с наивными глазами желание штаба иметь списки резидентов на южном побережье Китая. Наконец я буду свободен в выборе средств воздействия. Намек на шефа наверняка прозвучит».

Отель «Ямато» напоминал своих собратьев с таким же названием во всех городах Маньчжурии. Почему-то содержателям гостиниц очень нравилось это слово. Видимо, хитрые дельцы старались потрафить вкусам своих новых господ — японских офицеров и чиновников. Какой же это город без японского отеля!

Вестибюль был закрыт, и мне пришлось долго звонить, пока в застекленном проеме двери не показалась встревоженная физиономия дежурного. Он пялил на меня глаза и подавал какие-то знаки руками, что должно было означать его нежелание пускать кого бы то ни было в отель. Видимо, и сюда дошли слухи о высадке в Дайрене советского десанта.

Я вынул комендантское разрешение на хождение по городу в ночное время и показал через стекло дежурному. Широкая цветная полоса поперек листка, означавшая право не считаться ни с какими запретами, возымела свое действие. Дежурный отпер дверь.

— Пусть господин не сердится, — сказал он на плохом японском языке и перегнулся в поклоне. — Хозяин не велел никого пускать до восьми часов. Гости перепуганы…

— Однако ты пустил на рассвете чиновника миссии.

— Господин чиновник имел приказ.

— Тебе нужен приказ?

— Он у вас есть, господин. Я уже видел…

Дежурный принял бумагу с цветной полосой за распоряжение высокого начальства. Глупый человек, над ним можно было посмеяться, будь подходящее время иподходящее настроение. Но подходящего настроения у меня не было.

— Где чиновник миссии? — спросил я требовательно, как делают это люди, имеющие право повелевать.

— В тридцать втором номере.

— Кто с ним?

— Никого. Гость, который приехал десять дней назад, ушел вечером и не вернулся.

«Осматривает чужой номер, — понял я. — Похоже на обыск. Почему для этой цели выбрали Андо? Он никогда не участвовал в налетах и проверках, и тем более в арестах. Он слишком прост и наивен. Слишком человечен…»

— Номер на втором этаже?

— Да, господин… Только чиновник не велел никого пускать к нему.

— Я его начальник.

Дежурный поклонился, и это значило, что он не собирается вмешиваться в наши отношения и, как бы ни обернулось дело, сочтет себя слепым и глухим.

— Лестница одна?

— Две. Та, что справа, удобнее. Пусть простит меня господин, я не смогу проводить его в номер. Больная нога не позволяет мне двигаться…

Он был хитер, этот китаец дежурный. Весьма хитер. Но я не обиделся на него. Меня вполне устраивало подобное лукавство.

Не знаю, какой была лестница слева, но правая, по которой я шел и которую дежурный назвал удобной, скрипела под ногами как несмазанная телега, перила качались, и казалось, вот-вот сорвутся и полетят вниз вместе со смельчаком, отважившимся на них опереться. Я не оперся и тем самым спас себя и имущество отеля.

На втором этаже, как и на первом, было тихо, коридор пребывал в сонном полумраке, и все двери были наглухо закрыты. Тридцать второй номер попался сразу. Я не стал стучать, чтобы не разбудить соседей, и рывком толкнул створку. Она с шумом распахнулась.

Номер, очень скромный, даже бедный, предстал передо мной со всеми своими прелестями: старым потертым диваном, разномастными стульями и потемневшей от времени деревянной кроватью. Незастеленной кроватью. Тут уж вина была не гостиничной прислуги, а чиновника миссии Андо. Он рылся в простынях и матрасах, отыскивая что-то. Я застал его как раз в тот момент, когда он сунул свою лысую голову в ворох подушек и на свет божий глядели лишь его короткие ноги и та часть туловища, которую обычно не называют в официальных документах.

Услышав стук двери, Андо вынырнул из вороха подушек и испуганно уставился на меня своими большими наивными глазами. Прежде чем вынырнуть, однако, он машинально схватился за кобуру и стал отыскивать пальцем кнопку. Это была запоздалая мера. Вряд ли посетитель, намеревавшийся напасть на чиновника миссии, стал бы ждать появления пистолета. Он ухлопал бы лысого Андо выстрелом в затылок.

Естественно, узнав меня, Андо оставил в покое кобуру и растерянно произнес:

— Господин капитан, как вы попали сюда?

Я улыбнулся. Вид у Андо был забавный. Над ухом белело куриное перо, остатки волос на голове, обычно старательно зачесанные набок, торчали сейчас в разные стороны.

— Подобный вопрос должен задать я. Это мой номер.

— Ваш?! — Андо совершенно растерялся. — Дежурный сказал, что здесь жил… Нет-нет. Вы шутите, Сигэки-сан… Вы всегда шутите.

— Шутил, дорогой Андо. И это было давно… Теперь мне отчего-то грустно.

Я закрыл дверь и прошел в номер.

— Не смотрите на меня так испуганно, Андо. Вам ничего не угрожает. Вообще с двух часов ночи никому ничего не угрожает, если не считать русского плена.

Андо ничего не понимал и таращил на меня свои большие глаза. Ему хотелось сказать еще раз: «Вы шутите, Сигэки-сан…» Так мне показалось. Но он не сказал. Андо догадывался, что это не шутка.

— Простите, господин капитан, я стал плохо разбираться во всем. Что происходит?

— Если вас интересует судьба Дайрена, то она решена. Ночью высадился русский десант. Если не понятна причина моего появления здесь, уделите мне пять минут — и я объясню. Всего пять минут из тех тридцати, что остались в вашем распоряжении. В семь часов вы должны быть в миссии…

— Вы все знаете, Сигэки-сан, — смутился Андо.

— Не все. Ровно столько, сколько положено знать офицеру для особых поручений штаба Дайренского военного округа. А честно говоря, мне хотелось бы знать еще меньше. Например, не знать, что вы здесь, что приказ генерал-лейтенанта выполнен, что проклятый доктор не хочет марать руки…

Я говорил, а глаза Андо расширялись и расширялись, и казалось, они вот-вот вылезут из орбит. Чужая осведомленность напугала его. Он, видимо, считал свое поручение сверхсекретным и чрезвычайно ответственным, а тут — разоблачение! Мне стало как-то неловко за ту бесцеремонность, с которой я ворвался в тайну Андо.

Но я ошибся. Бедный Андо меньше всего думал о себе. Он, оказывается, тревожился за полковника Такеоку и своих товарищей по миссии.

— Доктор, значит, отказался… — произнес он со вздохом. — Что же теперь будет? Куда они денут труп?

Труп! Вот почему осекся Такеока, когда сказал: «Мы не слышали выстрелов. Ни одного выстрела не было в течение ночи». Были выстрелы. Во дворе миссии выполняли тот самый приказ генерал-лейтенанта Янагиты, о котором сообщил мне десять минут назад полковник. Кого же они убили?

Я был далек от мысли, что убит известный мне человек. Не только известный, но и связанный со мной своей тайной. Поэтому я довольно спокойно сказал Андо:

— Куда-нибудь денут. Полковник Такеока найдет выход из положения.

— Его надо предать кремации, — пояснил Андо. — Следы не должны остаться. Если русские обнаружат труп в миссии…

Он боялся русских. Именно русских. И страх этот не был лишь страхом Андо. Что ему, рядовому чиновнику, до каких-то событий в миссии. Сам он не стрелял. Не мог стрелять. Андо просто не способен на такое. Это же казнь. Обыкновенное убийство по приказу начальника. Стреляли другие. Он даже не видел ничего. Спрятался в своей комнатке и зажал уши ладонями…

— До сдачи Дайрена еще много времени, — успокоил я Андо. — Следы общими усилиями сотрут. Вы ведь тоже этим заняты. — Я кивнул на разбросанные по кровати одеяла и подушки.

Андо мог смутиться, мог сделать вид, что не понимает меня, мог, наконец, кивнуть: да, мол, приходится заниматься чужим делом. Но Андо был наивен и доверчив, он сказал:

— Здесь ничего нет… Третьего дня вещи перенесли в миссию. Он собирался этой ночью исчезнуть из Дайрена.

Странное совпадение. И мы этой ночью намеревались покинуть город. Янагита намекал на близкий отъезд: «Будьте готовы каждую минуту!» Что еще можно подумать, услышав подобное предупреждение в конце дня?

— И все-таки вы что-то искали.

— Документы… Полковник подозревал, что они спрятаны в столе или кровати.

— Для кого спрятаны?

— Не знаю. Вероятно, для русских. Прислуга могла обнаружить и передать кому следует.

— Сложная комбинация, — заметил я иронически. — Если существовала подобная идея, ее можно было осуществить другим, более надежным способом. Связаться с русскими в Дайрене несложно.

— Может, не для русских…

— Тем более. В городе масса коммерческих представителей, корреспондентов газет, просто иностранцев — отдай кому угодно. Зачем прятать документы в постель? Это же не деньги, прислуга бросит их в урну.

— Я тоже так думаю.

Мне очень хотелось узнать имя человека, занимавшего тридцать второй номер. Спросить у Андо я не решался. Нельзя было спросить. Что после этого стоил бы весь разговор, начатый мною так свободно и так уверенно, с такой претензией на полную осведомленность. Даже намек разоблачил бы меня, унизил, превратил в дешевого провокатора, и я пал бы в глазах доверчивого Андо. А я ценил этого человека, как-то по-своему даже любил. Пусть лучше обман. Уловка, к которой я прибег, оправдывалась необходимостью — мне надо было получить адреса явок. И Андо мог их дать лишь человеку, посвященному во все тайны военной миссии, знающему даже то, чего не знает полковник Такеока.

— Теперь, когда вы убедились, что здесь ничего нет и не могло быть, — сказал я мягко, но с убежденностью, способной внушить доверие к произносящему такую фразу, — остается только вернуть вещам их первоначальное положение и поторопиться в миссию, где вас ждет господин полковник. Вероятно, ждет. Правда, я очень сомневаюсь, что после сообщения о высадке русского десанта он сочтет целесообразным тратить время на выслушивание доклада по поводу состояния тридцать второго номера отеля «Ямато». Надо заботиться не о мифических документах, спрятанных в этой постели, а о реальных, лежащих в сейфах миссии. Если они попадут в руки русских — это будет действительно страшно. И не только для полковника, но и для всей секретной службы. Поэтому давайте приведем в порядок номер и в оставшиеся минуты… — я посмотрел, как Янагита, на свои часы, — поговорим о более важных вещах…

Пока я произносил свою чрезвычайно умную и убедительную, как мне казалось, речь, Андо смотрел на меня не отрываясь и шевеля губами. Он, видимо, считал, что я повторяю слова более высокого по званию человека, и поэтому боялся что-либо пропустить и тем лишить себя возможности выполнить точно волю начальника. Андо был чиновником. Всего лишь чиновником…

— Я уполномочен передать вам личное распоряжение генерал-лейтенанта Янагиты, — продолжал я после небольшой паузы, чтобы Андо смог осознать и прочувствовать услышанное.

— Лично мне? — спросил он с каким-то благоговейным трепетом.

Спросил не потому, что усомнился в достоверности сообщения. Он верил мне, особенно сейчас. Ему хотелось еще раз услышать эту удивительную фразу — личное распоряжение командующего Дайренским военным округом.

— Да, вам.

Будь другое время, благополучное для нас, японцев, слова мои осчастливили бы не только Андо, но и человека более значительного и важного по своему положению. Но шло 20 августа, предпоследний день существования Квантунской армии, канун великого траура, и внимание генерал-лейтенанта к простому чиновнику могло восприниматься лишь как печальное недоразумение. Андо не понимал этого. Он был отключен от времени. Он жил в условном мире с неизменными категориями. Глаза его светились каким-то фантастическим огнем.

Мне стало неловко, даже совестно от того, что я вызвал светлое чувство Андо ложью. Передо мною вроде бы было дитя, наивностью которого я воспользовался. Я подумал тогда: как дурен наш принцип эксплуатации лучших порывов человеческой души! Это была трудная для меня минута.

Но она прошла. Что не проходит!

Уже без волнения и раздвоенности чувств я изложил требование Янагиты о предоставлении штабу адресов секретных явок на островах и южном побережье Китая. Я боялся, что Андо воспротивится и задаст каверзный вопрос: почему свой выбор генерал-лейтенант остановил именно на нем? Андо не задал такого вопроса, он вообще не задал никаких вопросов. Внимание генерала разоружило его полностью. Он только извинился, предупредив о бедности своей картотеки:

— У меня лишь один участок побережья… И тот передан Аримицу.

Ненужная фамилия. Опасная в некотором смысле. Надо обойти Аримицу любыми путями.

— Документация уничтожена! — солгал я или забежал слишком вперед. Возможно, в эту минуту секретная документация вместе с портретами императора уже горела во дворе миссии.

— Вчера она была цела, — виновато посмотрел на меня Андо. — Я вручил ее Аримицу в конце дня.

Чертов Аримицу! Он продолжал путаться под ногами.

— В конце дня был жив и он… — Я кивнул вторично на разбросанные по номеру вещи. Кивок больше убедил Андо, чем все слова, произнесенные до этого мною.

— Конечно, — вздохнул Андо.

— Ваша память — единственный источник информации, — пустился я на лесть. — Единственный! Генерал так и сказал.

Я, кажется, переборщил. Как бы Андо не почувствовал фальшивую нотку и не отрезвел разом. Тогда все пропало.

— Листки картотеки перед вами. Вглядитесь, Андо!

Слишком много внимания уделялось достоинствам этого маленького лысого человека с наивными глазами. Он взлетел. Впервые в жизни, возможно, увидел себя над обыденным и пошлым. Над Аримицу увидел.

— Я хорошо помню свою картотеку, — улыбнулся Андо загадочно и даже торжественно. — В ней было всего двенадцать карточек. Они могли пропасть, сгореть, например. Такое бывает…

— Вы зафиксировали мысленно, — поторопился я с выводом. — Они при вас…

— Да.

Я взял со стола лист бумаги, предназначенный для писем постояльцев, и подал Андо. Молча подал. Он догадался, для чего это сделано, и кивнул благодарно.

— О номере не беспокойтесь, — предупредил я. — Мне доставит удовольствие навести здесь порядок.


Внизу у стойки администратора я задержался, чтобы заглянуть в книгу гостей. Китаец-дежурный не выразил по этому поводу ни удивления, ни недовольства. Только сонно зевнул, подавая мне потертый в нижнем правом углу, запятнанный чернилами фолиант в ледериновой обложке. Открыл страницу с номером тридцать два и ткнул пальцем в нижнюю строку. Он был опытен, этот китаец-дежурный, он все понимал с полуслова.

Под его кривым толстым пальцем я прочел: «Маратов Н. Из Токио, 9 августа 1945 г.»

Я прикусил губу, чтобы не вскрикнуть. Третий из пяти кончил свой путь этой ночью…

Я не знал Маратова до тридцать восьмого года. Вернее, не слышал о нем. Это неудивительно: он находился в Благовещенске, я — в Харбине. Возможно, и позже до меня не дошли бы слухи об этом человеке, не разоткровенничайся мой друг Идзитуро Хаяси. Я уже упоминал его имя. Мы учились вместе в Токио на русском отделении института иностранных языков и оказались вместе в разведшколе. Потом судьба свела нас в одном отделе штаба Квантунской армии и поставила под начало Янагиты. Мы были молоды и тщеславны, мы желали многого, и многое нам было обещано временем. Япония зажигала свое белое солнце над Азией. И это не просто слово. Это история. Она творилась ради нашего счастья. Я собирался прославить себя на левом берегу Амура, Идзитуро — в Маньчжурии. Его сразу определили в Харбинский центр русской эмиграции, в так называемый БРЭМ, для контроля и координации действий амурского казачества. Мои планы изменились, я рассказывал об этом, планы Идзитуро остались прежними, и он успешно осуществлял их. Он шел быстрее меня к своей цели. Шел легче. Ему, как говорят, везло. Все называли Идзитуро удачливым. При его участии разрабатывались интересные операции. Какие — я не знал. Да и мало кто знал о работе БРЭМа. Создавались секретные школы, курсы, формировались группы, отряды, добывалось оружие. Идзитуро день и ночь был занят, и я редко видел его.

В июле 1938 года Идзитуро вдруг оставил эмигрантов и обосновался в отделе под крылом Янагиты. Это тоже расценили как удачу. Полковник разрабатывал акцию особой важности и привлек к ней самых перспективных офицеров. Контролировал операцию непосредственно второй отдел генерального штаба.

Хотя операцию готовили всего несколько человек, весь отдел жил ею. Напряженная таинственная обстановка взвинтила нервы, напрягла их до предела. Черт знает что лезло нам в голову. Какие только предположения не рождала разгоряченная фантазия! И конечно же, мы завидовали счастливчикам, причастным к такой важной акции. Я провожал восхищенным взглядом Идзитуро, когда он шел по коридору в свой кабинет или кабинет полковника, и мысленно произносил восторженные слова в его адрес. Идзитуро был на высоте, и эта высота была прекрасной.

Несколько раз Идзитуро выезжал вместе с полковником на границу, и всегда это превращалось в какую-то загадочную церемонию. Возвращались они еще более важными, чем уезжали. Наконец группа исчезла вовсе. Произошло это в одну из осенних ночей, и мы решили, что она переброшена на левый берег.

Мы ждали вестей, как ждут сводку с фронта. Радистов одолевали молчаливыми вопросами: «Ну как там? Что слышно?» Те отвечали тоже молча: «Ничего неизвестно. Да и будет ли известно? У нас и задания такого нет — слушать группу…» Интерес возрос: значит, операция под контролем самого генштаба, и лишь Токио в курсе дела.

Группа вернулась на третий день и опять-таки ночью, когда никого в Центре не было. Утром мы узнали, что операция прошла успешно. По лицам офицеров догадались: они были важными и счастливыми. Идзитуро издали улыбнулся мне, как улыбаются своим поклонникам знаменитости после юбилея. Он даже не подошел ко мне.

Таинственность, сопутствовавшая операции, царила еще некоторое время. Более любопытные и энергичные работники отдела узнали как-то, что Янагита привез с границы какого-то русского военного и что этот военный спрятан в одной из гостиниц Харбина, не то в «Нью-Харбине», не то в «Гранд-отеле». Русского охраняют офицеры штаба Квантунской армии, и главный опекун — Идзитуро Хаяси. Его приставили к русскому по личному распоряжению начальника второго отдела генштаба. Идзитуро подчинялся непосредственно Токио.

Завеса таинственности спала внезапно. Воскресный номер токийских газет украшали сенсационные заголовки: «Перебежчик из Советского Союза!», «Важные сведения о военных приготовлениях русских!», «Маратов переходит границу», «Небывалый случай в практике секретной службы — портфель с государственной тайной СССР в руках японских разведчиков», «Маратов: «Я выбираю Страну восходящего солнца!». На первых страницах газеты поместили портрет самого перебежчика. Пресса торжествовала, репортеры захлебывались от восторга, превознося заслуги разведки. Надо было понимать, что весь Дальний Восток уже в руках Японии.

Маратов стал популярной личностью. О нем говорили много, говорили долго. А он все жил в Харбине, и его охраняли офицеры штаба Квантунской армии. Боялись, что советская разведка обязательно выкрадет перебежчика и приведет в исполнение смертный приговор, который вынесен ему в Хабаровске военным трибуналом.

Прогулки Маратов совершал в окружении телохранителей, и если он выражал желание пообедать в ресторане, его везли в «Бомонд», где вся обслуга была завербована японской секретной службой. Дважды он вылетал в Токио на собеседования с военным министром и начальником генерального штаба.

Сопровождал его все тот же Идзитуро Хаяси, мой однокурсник. Однако там Маратова не оставили. Его резиденцией оставался Харбин, хотя считался он референтом генерального штаба и по логике легче выполнял бы свои обязанности, живя где-то в столице, а не на территории Маньчжоу-го. Видимо, в Харбине тогда решались главные военные вопросы, и решались при участии Маратова.

Гроза должна была вот-вот разразиться. Мы все это чувствовали. Квантунская армия была приведена в боевую готовность. 29 июля, как известно, начались бои у озера Хасан. Разведка получила приказ активизировать все агентурные точки, на территории советского Приморья. Диверсионные группы перебрасывались на линию границы, чтобы по мере наступления наших войск очищать территорию от партизан и советских активистов. Воинственный пыл охватил всю Маньчжурию. Но через десять дней все угасло. 9 августа части Квантунской армии были разгромлены у озера и отступили.

Прошел слух, что в неудаче повинен начальник штаба Квантунской армии, не сумевший воспользоваться сведениями, которые предоставил Маратов. Авторитет перебежчика поднялся. Он себя уже не считал простым пленником, обрел уверенность. Свита из офицеров отпала, остался лишь Идзитуро, который не охранял Маратова, а исполнял роль переводчика и посредника между вторым отделом генерального штаба и референтом по русским вопросам. По традиции Янагита считал Маратова своей собственностью и время от времени вызывал к себе для бесед. Лично я не видел референта у нас в отделе, должно быть, встречи происходили или в доме Янагиты или в номере гостиницы.

Постепенно интерес к перебежчику потерял свою остроту, и его стали забывать, тем более, что никто из сотрудников с ним не сталкивался по работе и в услугах его не нуждался. Все дольше и дольше Маратов задерживался в Токио и все реже и реже появлялся в Харбине. Вместе с ним исчезал и Идзитуро. Дружба наша стала символической, прошлое занимало в ней больше места, чем настоящее. Мы не испытывали горячего желания встретиться, поговорить, излить друг другу душу. Охлаждению способствовала еще и обида, поселившаяся во мне. Хаяси обходился без меня и, возможно, даже тяготился необходимостью выражать симпатии к своему старому другу — так рассуждал я. Зачем же быть навязчивым?

Наверное, не мне одному приходилось расставаться с прошлым и не я один терзался догадками и сомнениями. Юношеские привязанности уходили вместе с юностью. Это было грустно. Но неизбежно. Мысленно я простился с Хаяси.

И вот совершенно неожиданно дружба наша ожила. Верно говорят, друзья познаются в беде. Беда настигла Идзитуро. Удачливому, везучему Идзитуро вдруг не повезло. То есть не то чтобы не повезло: дела его шли хорошо, он преуспевал во всем, что касалось службы. К нему переменилось отношение начальства, точнее, отношение Янагиты.

Как-то в конце дня, когда я не то чтобы Идзитуро, уже почти забытого мною, никого вообще не ждал, в кабинет заглянул именно он. Притворив за собой дверь, Идзитуро сказал:

— Мне очень нужно поговорить с тобой, Мори…

Не будь появление его таким неожиданным и желание таким необъяснимым, я, наверное, ответил бы ехидной остротой насчет сказочного удонгэ, который цветет лишь раз в три тысячи лет. Но внезапность ошеломила меня, и я кивнул:

— Садись!

— Нет-нет, Мори… Не здесь. Разреши мне прийти к тебе домой. Или лучше встретимся где-нибудь в тихом месте.

Это тоже было неожиданным и необъяснимым. Никогда прежде Хаяси не скрывал своей симпатии ко мне и не избегал встреч на людях. Все было новым.

Я глянул в глаза Хаяси. И понял. Он был испуган. Панический страх привел его ко мне. Он искал защиты.

Человек может напугаться, может потерять веру в себя. Это так естественно для живущего. Но для Хаяси? Не было силы, казалось мне, способной внушить страх моему другу. Он шел уверенно по жизни и ясно видел цель, к которой стремился. Хаяси знал, когда достигнет ее. Рядом с ним было легко и другим, мне, например. Чужая убежденность придает силы, окрыляет. Я хочу еще сказать, что Хаяси самой судьбой был определен ведущим для слабых и малодушных. Он был умен, смел, решителен и красив. Даже ростом своим Хаяси выделялся — ему невольно уступали дорогу, на него равнялись в строю. Я никогда не видел его со склоненной головой. Она всегда была гордо поднята.

— Хорошо, — ответил я, — приходи ко мне домой или назови место, где мы сможем встретиться.

— Я постучу к тебе в семь часов… В семь десять уже не жди. Садись на трамвай и езжай на Новоторговую. Дом двадцать девять. Вход со двора. Откинутая занавеска на втором окне от крыльца. Я увижу…

Хаяси был разведчиком и конспиратором. Он умел быть кратким и точным даже в дружеском разговоре.

Я хотел спросить, что все это значит, но не успел. Да и не надо было, наверное, спрашивать. Когда тебе назначают свидание таким тоном и в такой форме, вопросы неуместны

Дверь хлопнула. Я увидел лишь плечи Хаяси, сутулые, как у старика, и примятый китель. Таким мы никогда не знали Идзитуро.


В семь часов он не постучал. Не смог постучать. Днем, еще в моем кабинете, Хаяси знал, что не постучит. Слишком наивным было желание посетить друга в его доме, осторожная мысль сразу же отказалась от такого намерения, продиктованного взволнованным чувством. Моя квартира находилась почти в центре Харбина, недалеко от магазина Чурина, и любопытный глаз — а он всегда существует — обратил бы внимание на молодого офицера, идущего не совсем обычной дорогой. Этого глаза побоялся Хаяси. Что ж, он прав.

Я сел в трамвай и через пятнадцать минут был на Новоторговой улице, в доме номер двадцать девять.

Я не узнал Хаяси. За эти несколько часов он сник еще больше. Его рука была холодна, словно жизненные силы уже истаяли.

— Ты уверен, что за тобой не следили? — спросил он, когда дверной замок щелкнул и занавеска на окне опустилась, отделив нас от остального дома легкой цветастой тканью.

— Нет, — признался я. — Мне просто не пришло в голову таиться.

— Напрасно… Впрочем, не думаю, что генерал так быстро сориентируется.

Хаяси говорил о вещах, которые в обычной обстановке показались бы мне нелепыми, даже вздорными. На шутку это не было похоже, слишком таинственно и взволнованно все произносилось. Здесь же, в чужом доме, при закрытых дверях и опущенной занавеске нелепость приобретала оттенок реальности. Друг мой чувствовал опасность. Она существовала и была, видимо, неотвратимой.

— Это моя новая конспиративная квартира, — объяснил Хаяси. — Она еще не зарегистрирована в отделе, и сюда никто не додумается прийти.

Я не знал, что отвечать Хаяси. Все было непонятным, необъяснимым и, главное, неожиданным. Отсутствовало какое-то звено, связывающее прошлое и настоящее, а без такого звена я не мог принять нового Хаяси, его тревоги и опасения. Сам же он не чувствовал разрыва и говорил со мной как со сведущим человеком.

— Мы успеем обо всем потолковать…

В углу стоял диван, старенький, покрытый серым чехлом, я опустился на него и откинул голову на спинку. Этим мне хотелось показать Хаяси, что я устал от всей этой загадочности и мне тяжело.

— Мори!

— Ну?

— Я знаю, ты не можешь мне помочь, да и никто не в состоянии помочь человеку, выброшенному на скалу волнами… — Хаяси стоял около дивана и смотрел мне в глаза, будто проверял, насколько я близок к тому, что чувствует он сейчас. Тревогу уловил. И только. Мне по-прежнему было все непонятно и оттого тягостно. — Сколько бы я ни прижимался к скале, они снова смоют меня. Или сам брошусь в море. Ожидание нестерпимо…

Я сказал:

— Тебе не нужна помощь… Все умирают в одиночку, так уж заведено. Но не ошибаешься ли ты, вынося себе приговор? Что за вина твоя, Хаяси?

Он опустился на диван рядом со мной и обхватил ладонями собственные колени. Ему надо было сосредоточиться.

— Мы, японцы, в последнюю минуту всегда торжественны…

— Наверное, все люди такие… Мир очищается от мелочей, когда видишь его уже издалека.

— Это страшно, Мори.

Перед тем как поведать причину — а я был уверен, что Хаяси для этого и позвал меня, — друг мой стал говорить о следствии, то есть о своих страданиях. Утешить его вряд ли мог кто-либо, тем более я, не знающий, куда и чем нанесен удар. Я молчал.

— …И страшно не потому, что надо переступить порог небытия, а потому, что, переступив его, вызовешь насмешку людей. Никто не узнает, почему это сделано. Прибегнут к домыслу, а домысел может быть и грязным. Слышать проклятия даже там больно. Я хотел бы оставить свидетеля здесь… Ты можешь быть моим секундантом?

Хаяси говорил не о дуэли. Обряд харакири требует присутствия секунданта, который в последний момент помогает самоубийце расстаться с жизнью без долгих страданий.

Я вздрогнул. Такого еще никто не предлагал мне. Да и не в просьбе было дело. Хаяси должен был умереть на моих глазах. Мой товарищ, единственный близкий человек на чужбине.

— Нет!

Хаяси посмотрел на меня с удивлением и обидой. Он расценил мое «нет» как предательство, как измену клятве. Невысказанной клятве: в настоящей дружбе не клянутся, она где-то в душе. У нее нет слов. Только — чувство.

— Ты отказываешься? — грустно произнес он. — Ты, Мори?

Я взял его руку и сжал ее:

— Да… отказываюсь. Я не могу быть свидетелем того, чего не понимаю и что задернуто пологом.

— Надо приподнять полог? — усомнился в искренности моего желания Хаяси.

— Может быть…

— И тогда ты решишься?

Он обвинил меня в малодушии и даже трусости, как мне показалось. Я не предполагал, что это лишь дружеское предостережение.

— Да, — как можно тверже произнес я: пусть не думает, что товарищ его трус.

— Вместо одной ты предлагаешь принести небу две жертвы?

— Слишком много пояснений, дорогой Хаяси, — бросил я вызов. — Можно подумать, что за твоим пологом сама преисподняя.

— Ты же знаешь, по соседству с храмом всегда живет дьявол.

— И все же люди ходят в храм.

Видя, что меня не переубедить, вернее, не сломить моего упрямства, Идзитуро прибег к угрозе:

— Я оказался на той самой скале, потому что случайно прикоснулся к тайне, даже не прикоснулся — она коснулась меня сама, без моего желания. Теперь я должен толкнуть ее к тебе, сделать своего друга несчастным. Ты требуешь этого?

Конечно, я не этого требовал. Несчастье не украсило еще ни одну жизнь, и никто не протягивал руку, чтобы в нее положили в виде милостыни горсть страданий. Я хотел разделить боль друга, остановить камень, брошенный в него. Если бы даже камень этот поранил меня.

— Требую! — сказал я. Не так твердо, как в первый раз, и не так громко, но все же сказал. И Хаяси, должно быть, почувствовал уверенность в моем тоне.

Он поднялся с дивана и прошел к окну. Мне подумалось, что Хаяси проверяет, нет ли кого у стены, или хочет поправить занавеску. Я ошибся. Ни того ни другого он не сделал. Его больше не интересовало чужое любопытство. Он, кажется, забыл об опасности.

Около самого окна Хаяси повернулся и стал прохаживаться по комнате. Руки его переплелись на затылке, словно бы поддерживали голову или унимали боль. Боль, наверное, была…

— Мори, — произнес он тихо, как бы издалека и с каким-то чувством, — ты должен простить меня. Мне казалось, что я один… Теперь мне легче.

Я не отозвался. Не хотел спугивать павшую на Хаяси решимость.

— Теперь я могу откинуть полог…


Из Токио шифрованной телеграммой сообщили, что некая М., находящаяся на лечении в Карлсбаде, встретилась с советником японского посольства и просила установить связь с ее мужем в Благовещенске. Второй отдел генштаба, учитывая необычность и важность этой просьбы, поручал секретной службе штаба Квантунской армии через агентурную сеть установить контакт с мужем госпожи М.

Привлекать к операции агентуру было рискованно: вдруг это провокация и надежные, осевшие в Благовещенске люди окажутся раскрытыми? Поэтому задачу возложили на японское консульство. Там тоже сидели разведчики. Встреча состоялась, и второй отдел получил необходимое подтверждение. Муж госпожи М., находящейся на лечении в Карлсбаде, выразил желание перейти границу с секретными документами. Для осуществления этой акции была создана оперативная группа. Ее возглавил полковник Янагита. Одним из оперативных членов группы стал Идзитуро Хаяси, молодой сотрудник отдела.

25 июля 1938 года группа выехала к границе для встречи перебежчика. Заставу привели в боевую готовность. Наряды пограничников отвели за контрольную полосу и разоружили, чтобы по наивности кто-либо не открыл огонь во время проведения операции. Штабную машину укрыли в небольшом леске возле заставы.

На рассвете 26 июля группа стала на вахту. Четыре бинокля взяли под прицел небольшую проселочную дорогу, пролегавшую по ту сторону границы. В десять утра должен был появиться перебежчик. Но десять — это ориентировочный срок. Человек мог прийти раньше и мог опоздать — граница живет своими законами, которые, увы, подвластны случайностям.

В десять он не появился. Не было его и в одиннадцать, и в двенадцать. Янагита начал нервничать. Потребовал; чтобы связались с отделом по телефону и выяснили, не поступило ли какое распоряжение о перенесении срока или перемене места встречи. Отдел ответил: не поступило. Тогда Янагита заподозрил обман со стороны самого «гостя»: передумал или струсил. Он вылез из машины и принялся кружить по леску. Прошел еще час. Не спавшие ночь офицеры с трудом одолевали дрему. Шофер уже посапывал, положив голову прямо на баранку. В начале второго сонную идиллию нарушил рокот мотора. По дороге, что пролегала за линией границы, бежал крытый брезентом автомобиль. Бежал торопливо, не собираясь задерживаться у невысокой сосны, обозначенной в схеме операции как ориентир. Здесь для «гостя» было открыто «окно».

Янагита навел на машину бинокль и стал следить за ней. Слева сидел какой-то военный в форме командира, кто был вторым, полковник не разглядел — водитель заслонял его лицо. Машина пролетела на большой скорости мимо сосны и исчезла за сопкой. Янагита разочарованно опустил бинокль и снова принялся кружить по леску.

Минут через пятнадцать тот же мотор затарахтел над сопками — машина шла уже в противоположном направлении. Скорость была сбавлена. Около сосны движение совсем замедлилось, и машина встала. Из нее вышли двое; невысокий коренастый мужчина в полувоенной фуражке — он сидел за рулем — и второй, повыше, тонкий, без головного убора, с полевой сумкой через плечо. Второй обошел автомобиль, отстегнул крышку сумки, вынул листок бумаги, поставил ногу на ступеньку и, используя колено как столик, написал что-то короткое. Несколько минут ушло у него на всю эту процедуру. Первый, прислонясь, к капоту машины, ждал. Курил. Второй сложил листок и подал первому. Тот, не глядя, положил записку в карман кителя, сел за руль и дал газ. Машина понеслась по дороге, поднимая тучи пыли.

У сосны остался человек с полевой сумкой…

— Приготовиться! — скомандовал Янагита. — Ни в коем случае не применять оружие. Если даже это провокация.

Он сел в штабную машину рядом с шофером. Жестом указал, куда ехать. Машина развернулась, обогнула заросли кустарника и, покачиваясь на выбоинках и бугорках, двинулась к контрольной полосе.

Человек с полевой сумкой продолжал стоять у сосны. Он почему-то медлил, то ли не знал, кто в машине и куда она направляется, то ли ждал чего-то.

Это был он, перебежчик. Приметы совпадали: сухощавый, с копной черных волос на круглой голове, с маленькими усиками под самыми ноздрями. Он чем-то напоминал популярного артиста кино.

Машина шла уже вдоль контрольной полосы к узкому просвету, что светлел между вспаханными участками. Шофер вел ее на малых оборотах, подчиняясь руке Янагиты. Взгляд Янагиты в это время был прикован к человеку с сумкой, фиксировал каждое его движение. И остальные офицеры смотрели на перебежчика. Чего-то ждали от него или чему-то удивлялись. Может быть, выдержке, с которой тот осуществлял свой план. Надо было бежать. Оторвать себя разом от чужой земли — она была ему уже чужая, если он решился на измену. Почему-то никто не подумал о чувствах, способных жить в этом человеке. Все-таки он расставался с прошлым и даже настоящим, с тем, что называется отчизной. А они не думали об этом. Не предполагали даже такое. И были правы, возможно. Повернуть назад он не мог. Жена его в этот час попросила убежища в японском посольстве, и, если бы он вернулся, ей предстояло одной поехать в Токио. Поехать, но не доехать. Посол сегодня же получил бы предписание — лишить госпожу М. убежища и публично объявить об этом. Остальное для нее и для него развернулось бы по логической схеме: попытка измены уже измена. А судьба предателя одинакова во всем мире.

Он не повернул. Но он медлил. И Янагита не понимал, почему это делается. Рука его по-прежнему лежала на локте шофера и сдерживала движение машины. Нервы полковника сдавали. Каждую минуту на участке могли появиться советские пограничники и пресечь акцию. Они могли стрелять, пока перебежчик находился на их территории. Могли убить его. А труп, если бы даже он оказался на маньчжурской земле, не нужен никому. Труп всего лишь труп.

Идзитуро Хаяси рассматривал перебежчика в бинокль. Какими бывают предатели? Не потом, когда освоятся на новом месте, приобретут типичный облик эмигранта, растворятся в массе им подобных. А сейчас, в минуту измены. Перед последним шагом.

Не похожи ли на смертника, идущего к эшафоту? Нет. Перебежчик был спокоен. Издали, во всяком случае, так казалось. Не суетился, не совершал нелепых поступков.

Стоял и смотрел, как двигалась вдоль контрольной полосы штабная машина. Не торопил ее знаками. Или был чертовски выдержан или слишком уверен в себе, в своем будущем.

Потом только Идзитуро понял, что человек с сумкой ждал момента, когда машина подойдет к условной линии и риск попасть под выстрелы сократится до минимума.

Машина свернула в просвет и двинулась прямо на перебежчика. Казалось, она пересечет ту самую линию, что прочертил мысленно человек с сумкой, и окажется на советской территории. Этого не случилось. Машина встала в каком-то метре от черты, и Янагита распахнул дверцу. Наверное, так было оговорено. Или полковник просто напомнил о необходимости действия. Теперь пора было бежать. Человек с сумкой должен был пригнуться, вобрать голову в плечи и помчаться что еоть духу на ту сторону. А он застегнул спокойно сумку, поправил на плече ремень, оглянулся, чтобы удостовериться, нет ли кого поблизости, и, убедившись, что один на дороге, неторопливо пошел к машине.

Это было удивительно. Янагита повел плечами, пораженный такой выдержкой.

Через какие-то секунды линия была пересечена. Человек с сумкой остановился у машины, молча вынул из кармана платок и вытер лоб. Лицо его было бледным до синевы. И губы дрожали. Он пережил все, что переживает смертник.

Полковник протянул ему руку. Сказал по-русски:

— Здравствуйте, Маратов!

Перебежчик кивнул и попытался улыбнуться. Улыбки не получилось. Губы как-то мучительно скривились, и офицеры услышали нервный шепот:

— Еще бы минута…


Когда группа отъезжала от контрольной полосы, на той стороне показалась машина, крытая брезентом, та самая, что доставила перебежчика. Она резко затормозила у сосны. Из кабины выскочил человек в полувоенной фуражке. Растерянный и испуганный, он оглядел дорогу, отыскивая, видимо, своего приятеля, и тут наткнулся на убегающий в лесок японский штабной лимузин.

— Стой! — закричал он истошно. — Стой, тебе говорят!

Лимузин, конечно, не остановился. Да и зачем было ему останавливаться, когда весь смысл происходящего заключался в том, чтобы скрыться поскорее, унося похищенное на границе?

Тогда человек в полувоенной фуражке выхватил из кобуры наган и в порыве отчаяния выстрелил. Раз, другой. В воздух, естественно. Понимал человек: пуля, упавшая на ту сторону, сотворит зло не тем, кто бежал сейчас в лес, а тем, кто охраняет границу у сосны. Провокацией назовут выстрел и обольют грязью советских воинов. Прокричат на весь мир об угрозе с Севера.

И человек только выплеснул огнем нагана свое отчаяние. Потом он вернулся к машине, уронил голову на капот мотора и застыл так. Может быть, он плакал, а может, черно, не выбирая слов, ругался…


Первый допрос Маратова состоялся в этот же день, вернее, в эту же ночь в штабе Квантунской армии. Допрос назвали секретным совещанием. Наверное, это и было совещание, потому что на нем присутствовали начальник штаба и его заместитель. Идзитуро Хаяси выполнял роль переводчика. Русским языком владели почти все присутствовавшие, но их познания не были так глубоки, чтобы разговаривать свободно с перебежчиком.

На столе лежала карта одного из приграничных советских районов, и начальник штаба требовал от Маратова точных сведений о дислокации частей ОКДВА. У начальника штаба был какой-то план, и этот план выверялся с Маратовым. Конечно, перебежчику не выкладывали секретов, но он мог догадаться и наверняка догадался, что готовится какая-то операция с применением танков и артиллерии. Идзитуро Хаяси, переводя вопросы командующего и начальника штаба, например, легко расшифровал задачи совещания и сделал для себя вывод: близка война! Он ошибся лишь в сроках. Ждал в августе — она началась в июле, ровно через три дня.

Идзитуро некогда было приглядываться к Маратову и анализировать его способности: слишком напряженно шла работа, он едва успевал переводить вопросы и ответы. Но все же какие-то впечатления остались от той ночи. Маратов обладал хорошей памятью, многое знал и легко ориентировался в самых сложных ситуациях. Ум у него был живой, острый. Сбить с мысли каким-либо неожиданным вопросом Маратова никому не удавалось. А вот других он сбивал. И это производило впечатление.

Перебежчик всем понравился, и за Маратовым с первого же дня закрепилась репутация мыслящего и, главное, полезного человека. Янагита, присутствовавший на совещании, принимал похвалы, адресованные Маратову, на свой счет: он добыл его, ему принадлежал вроде бы этот полезный человек. Когда командующий отмечал обстоятельный ответ Маратова, Янагита благодарно склонял голову.

Совещание окончилось где-то в четыре часа утра. Янагита попросил Идзитуро Хаяси проводить Маратова до отеля и позаботиться о том, чтобы «гость» хорошо отдохнул.

— С этого часа, — сказал полковник, — вы будете всегда рядом с ним.

Так Идзитуро Хаяси стал тенью Маратова.

Ему хотелось понять человека с усиками. Тень иногда любопытна. Задавать вопросы, не связанные с интересами штаба Квантунской армии, неудобно, да и небезопасно. У Маратова слишком внимательные глаза. Он тоже изучает и анализирует. Потом спросит Янагиту: «Меня допрашивают по вашему распоряжению?» Или только с намеком, это у него хорошо получается: «Мой юный друг желает получить образование в русском духе…» И Янагита объяснит Идзитуро его обязанности. Объяснит в приказе, после чего «юного друга» откомандируют в другой город и забудут вернуть.

Он попытался проникнуть внутрь Маратова при закрытых дверях, то есть без вопросов, только приглядываясь, анализируя, строя догадки. Газетная шапка «Маратов: «Я избираю Страну восходящего солнца!» показалась ему фальшивой. Конечно, человек с усиками избрал Японию, но выбор его был весьма ограничен. Вообще выбора не было. Куда он мог податься из Благовещенска? Не в Австралию же! И не в Америку! О Европе и говорить нечего. Граница пролегала рядом. Появилась возможность бежать. И он побежал.

Итак, Маратов не избирал. Не манили его лазурные берега, не импонировал душевный склад японцев. Когда на второй день начальник штаба Квантунской армии устроил обед в честь «гостя» и приказал обставить комнаты в японском стиле, Маратов отнесся к меблировке без интереса, он не заметил редких вещей, специально для этого случая принесенных из квартиры командующего. То же самое повторилось и в Токио. Прогулка по Гинзе, посещение театра Кабуки, ужин в обществе гейш не произвели на перебежчика никакого впечатления. Он был далек от Японии, хотя и находился в Японии. Он был вообще человеком без определенных симпатий и привязанностей. Вещи он оценивал с точки зрения их практической целесообразности. И, конечно, стоимости. Дорогое он легко отличал, если даже внешне оно выглядело скромным.

Это огорчило Идзитуро. Обидело почему-то. Он знал, что Маратов перешел границу во имя политических целей, он менял строй. Но где-то в глубине души могла жить симпатия к людям, которых он избрал своими будущимисогражданами. Ну за их трудолюбие, ум, наконец, за экзотическую раскосость глаз, такую необычную для европейцев. За что-то…

Существуй такое тепло в душе Маратова, Идзитуро, пожалуй, простил бы ему многое: и голую расчетливость, и эгоизм, и даже вероломство. Последнее если не простил бы, то, во всяком случае, оправдал желанием человека найти свой дом под солнцем. Но тепло душевное никак не обнаруживалось. Возможно, его не было вовсе. Как же тогда жил человек?

А он жил. Не любя, не пытаясь понять окружавшее его, не утруждая сердце сочувствием к чужой боли, он шел вместе со всеми по дороге, не знакомой ему и, в общем-то, не нужной.

Она была удобной, и все. Этого оказалось достаточно для Маратова.

«Зачем ты пришел к нам? — спрашивал мысленно перебежчика Идзитуро. — Или не пришел, а просто зашел, чтобы, передохнув, пойти дальше. Куда? Есть ли земля, которую ты назовешь своей?»

Были ли у Маратова идеалы? Этого не знал Идзитуро. Перебежчик часто говорил о каком-то политическом учении и называл себя троцкистом. Что исповедовали люди, принявшие это учение, к какой цели они шли? Существовал ли бог, свой, особенный, вечный, которому они молились? И где он находился: на небе или в земле? Идзитуро, слушая Маратова, почему-то рисовал себе темный лабиринт без конца и без надежды. Выйти к солнцу из него нельзя было. А Маратов шел…

Возможно, Идзитуро был так требователен к Маратову, потому что не любил его. Не принимал его сердцем, так же как Маратов не принимал сердцем соплеменников Идзитуро. Они были чужими.

Иногда Идзитуро ловил взгляд Маратова, остановившийся на японском лице. Что-то насмешливое, пренебрежительное было в этом взгляде и, главное, печальное. Печаль разочарования или сожаления. Может быть, даже досады. За себя, за необходимость брать хлеб из рук японцев, служить им. Прозвучало даже раздражение. Это когда Квантунская армия оставила озеро Хасан, откатилась под ударами советских войск. Начальник штаба изобразил отступление как тактический ход и преподнес его Маратову. Тот скривился:

— Я так и понял…

Как хлестнул Идзитуро этот ответ! Маратов отказывал японцам в талантливости.

На Новый год, который отмечали в чудесном местечке близ Камакуры, офицеры пригласили Маратова. Штабному начальству хотелось познакомить перебежчика с японскими обычаями. В двенадцать часов раздался первый удар храмового колокола, и все благоговейно смолкли. Ударов должно было быть сто восемь, последний, сто восьмой, извещал об окончании старого года и исчезновении всех неприятностей прошлого. Это были торжественные, возвышенные минуты. И вот где-то на двадцатом ударе Маратов зевнул. Скучно, уныло, опоганивая чувства людей. Заметил ли кто это оскорбительное проявление равнодушия, Идзитуро не знал, но он заметил, и ему стало не по себе.

Сто восемь ударов храмового колокола запомнились навсегда. Особенно тот, двадцатый…


Как-то Идзитуро спросил Маратова:

— А что с тем человеком?

Маратов не понял:

— С каким человеком?

— Что вернулся на машине к сосне… Его судили?

— Надо полагать.

— Кто он вам — друг, родственник?

— Подчиненный.

— Он умер?

— Не думаю. Тюрьма всего лишь.

— Но он же невиновен?

— Какое это имеет значение? Ветер сбивает с ног тех, кто нетвердо стоит или не видит, откуда налетает вихрь.


Идзитуро тоже не видел, откуда налетает вихрь. Он просто не предполагал о его существовании. Он был наивен.


Последний разговор произошел в загородном особняке Янагиты. У генерал-майора (в тридцать девятом году Янагите присвоили новый чин) был для конфиденциальных встреч такой особняк. Что-то вроде дачи в японском стиле. Здесь он принимал гостей, с которыми не следовало показываться на людях, — штаб-квартира и даже отель всегда у кого-нибудь на примете, а здесь полная изоляция.

Последнее время Маратов для бесед с генералом приезжал только на дачу. Он был важным лицом и претендовал на внимание и почет. Главное, он был нужным лицом. Токио отпускал Маратова в Маньчжурию лишь после настоятельных просьб штаба Квантунской армии. С Янагитой он держался на равных и разрешал себе иногда даже подтрунивать над шефом маньчжурской секретной службы.

В тот день они обсуждали план заброски диверсионных групп в Приамурье. Второй отдел намечал цикл таких ударов по советскому тылу с помощью эмигрантских организаций. Разведшколы готовили в различных городах группы подрывников и террористов, которые должны были дезорганизовать работу транспорта, связи, обезглавить советские и партийные органы. Янагите хотелось узнать у Маратова, насколько крепок советский тыл. и какие средства защиты против диверсий там существуют. Проще говоря, он искал уязвимые места, и места эти должен был указать Маратов.

— Назовите мне пункты высадки групп и схему движения по территории! — потребовал перебежчик.

— Ориентировочно?

— Нет, точно. В противном случае я не смогу назвать препятствия, с которыми столкнутся группы в том или ином месте.

Это требование ущемляло как-то Янагиту, и он сразу принял оборонительную позу:

— Хорошо… Я покажу на карте маршрут и назову цель. Но тогда вы будете ответственны за безопасность операции.

— Ответственность за безопасность операции лежит на том, кто ее разработал. Я же призван только оценивать ее.

Янагита вспыхнул. Его умение думать и действовать ставилось вроде бы под сомнение.

— Предоставьте нам эту возможность оценивать, — осадил «гостя» генерал. — Нам по силам такая миссия. От вас же требуется консультация…

— Беспредметная…

Маратов не желал сдаваться и имел на это какое-то основание. И поддержка, видимо, была там, в Токио. Развалившись в кресле, он свысока смотрел на Янагиту. Много воды утекло за год, Маратов был уже не тот, которого Янагита подобрал на границе. Он сам, кажется, способен был «подобрать» шефа секретной службы в критический момент. Генерал понял это.

— Вот схема. — Он протянул карту с нанесенными на ней синим и красным карандашами линиями движения групп, Синие линии — к цели, красные — от цели.

— Одно направление, — бросил коротко Маратов.

— Что?

— Красные стрелки можете перечеркнуть. Отхода не будет. Некому будет отходить. — Маратов взял со стола карандаш и жирными кругами обвел конечные пункты: — Здесь — кольцо. Перестреляют, как зайцев. Первый поселок, который им встретится, зафиксирует движение, и группу уже встретят, вернее, отрежут от границы. Они, сами того не зная, будут втягиваться в мешок. Останется только завязать его.

Циничный тон, которым Маратов излагал итоги операции, оскорбил Янагиту. Он, конечно, понимал, что перебежчик прав. Наверное, прав, хотя правота ничем не доказывалась, только утверждалась. Но признать чужую правоту, значит, расписаться в собственной беспомощности.

— Схема опробована, — заметил Янагита.

— Покойниками? — Маратов позволил себе хихикнуть. Это было уже слишком.

Янагита взорвался.

— Что?! — почти крикнул он. Первая нота прозвучала очень высоко, вторая — ниже, третья — совсем низко. В одном слове отразилась борьба генерала с самим собой. Дав поначалу волю чувствам, он тут же приглушил их. Нельзя было перед Маратовым показывать свою слабость.

Но упущенное не вернешь. Маратов все понял и отметил про себя, что спокойствие хозяина показное, он с трудом владеет собой. Не больно хорошо, видно, идут его дела с засылкой диверсантов. Но бередить чужую рану не стал — рискованно. Стер с лица ехидную улыбку и нарисовал что-то схожее с огорчением и сочувствием. В глазах, однако, продолжала искриться насмешка.

— Вы же помните, как закончила свой путь группа Радзаевского… Остался жить только тот, кто поднял руки.

— Не только… — Янагита подавил гнев и уже спокойно реагировал на колкие слова Маратова. Может, и не подавил, а лишь упрятал поглубже, чтобы робеседник не замечал раздражения. — Кому нужно было, тот остался жить…

— За колючей проволокой, — снова не удержался от насмешки Маратов.

— За стенами штаба Дальневосточной армии!

Гнев, оказывается, не угас и не слишком глубоко был, видно, припрятан, иначе не загорелся бы снова так быстро Янагита и не бросил бы в отместку Маратову эту фразу. Одним ударом сразить хотел собеседника.

— За стенами? — переспросил Маратов.

— Да, за стенами. У самых сейфов, которые так старательно охраняются!

Не сразил. Не так-то легко было повалить Маратова. Слишком много знал этот перебежчик. Впрочем, на его осведомленность и рассчитывал Янагита, произнося свою загадочную фразу.

Короткое замешательство. Генерал, кажется, попал в цель. Маратов бросился на поиск информатора, пробравшегося в штаб ОКДВА. Бесплодный поиск. Бесплодный поиск. Агент был слишком хорошо законспирирован, даже японцы не знали его настоящего имени.

Не без удовольствия следил Янагита за поиском Маратова. Теперь настал его черед смеяться над собеседником: «Ну, каково быть в положении поверженного?»

— Не Большого ли Корреспондента вы имеете в виду? — спросил Маратов. В самом вопросе уже прозвучала какая-то ирония. Недозволенная ирония. «Большой Корреспондент» — одна из великих акций японский секретной службы. Два эти слова должны произноситься с благоговением.

— Да, Большого Корреспондента, — торжественно повторил Янагита. Он был на высоте и оттуда, с высоты, смотрел на побежденного Маратова.

— Что ж…

Неопределенно прозвучало это «что ж». Вроде бы признавал Маратов успех Янагиты и самой секретной службы и вместе с тем сомневался в чем-то и этим сомнением как бы умалял значение успеха. Опускал Большого Корреспондента на ступеньку ниже, а может, и вообще снимал с той лестницы, на вершину которой вознес его Янагита.

Могло и другое побудить Маратова произнести это многозначительное и настораживающее «что ж». Боязнь сокрушить самого Янагиту. Не агента секретной службы Японии, а одного из руководителей этой секретной службы, заместителя начальника второго отдела штаба Квантунской армии. На самой кромке обрыва стоял Янагита, и надо было лишь толкнуть его, чтобы с криком ужаса полетел он в бездну.

Янагита почувствовал себя на кромке. Слишком стремительный взлет всегда близок к критической грани, за которой уже не устремление вверх, а падение. Такое же стремительное. И тем более опасен этот предел. Внизу бездна. Янагита знал о ее существовании, но никогда не вглядывался в беспредельную пустоту, не видел себя падающим. И вот перебежчик понудил его к этому своим неопределенным «что ж».

Но прежде всего надо было убедиться, что Маратов искренен, что тут честная игра, а не тактическая уловка, желание посеять сомнение в душе Янагиты, убить радость победы. Весь разговор сегодня — хождение по шипам. И шипы ставит Маратов. Он ухмыляется, когда его собеседник натыкается на острые иглы.

Вот это-то и ожесточило Янагиту. Он пренебрег опасностью, забыл о кромке, на которой остановил его Маратов, остановил загадочностью фразы. Ринулся по этим шипам, чтобы скорее одолеть колючую, наносящую боль полосу.

— Вот именно — «что ж»! Мы достигаем цели, когда это необходимо…

— Реальной цели? — не то спросил, не то уточнил Маратов.

— Ощутимой… Большой Корреспондент вскрыл русские сейфы!

— Ему было легко это сделать, — опять усмехнулся Маратов и тем наконец столкнул собеседника с кромки.

Кажется, зашумела под ногами Янагиты осыпь. Но он не понял этого.

— Большой Корреспондент — важное лицо в штабе Дальневосточной армии…

Маратов откинулся на спинку кресла и захохотал.

Вот тут Янагита понял, что падает. Он попытался уцепиться руками за выступы обрыва, но выступов не было. Не было ничего, способного остановить падение.

— Ваш Большой Корреспондент…

Для полного уничтожения Янагиты, для разрушения величественного изваяния Большого Корреспондента Маратов назвал известную фамилию. Колосс японской разведки медленно рассыпался.

— Выйдите, капитан! — закричал Янагита.

Идзитуро Хаяси был в комнате. Он не мог не быть здесь Он — тень Маратова. И вот Янагита отрывал эту тень.

— Сейчас же выйдите!

Идзитуро встал — он сидел в углу под желтым японским фонариком, выполнявшим роль торшера, и просматривал журналы, — встал и пошел к двери, бледный, отрешенный, испуганный. Путь в несколько шагов был долгим, мучительно долгим и для Идзитуро, и для Янагиты.

За дверью Идзитуро остановился, обхватил голову руками и зашептал:

— Что же теперь будет?… Что будет?


В номере отеля, куда Идзитуро привез ночью своего подопечного — тень оставалась тенью, — Маратов сказал:

— Забудьте, друг мой, что слышали сегодня в доме Янагиты… Я пошутил… Пришла в голову шальная мысль позлить новоиспеченного генерал-майора.

Идзитуро молчал. Он не знал, как отнестись к словам перебежчика. Ему все еще было страшно.

— Вы еще молоды, — добавил Маратов, — и мне не хотелось бы видеть вас несчастным… Заставьте себя позабыть все…

Идзитуро кивнул. Это было признание собственной обреченности.

— Обещайте! — попросил Маратов.

— Хорошо.

Через два дня Маратов вернулся в Токио. Один. Капитана Идзитуро Хаяси впервые оставили в Харбине. Не по его просьбе. Ему нашлась срочная работа: подготовка диверсионной группы к выброске на левый берег Амура. Группу готовили на окраине Харбина в лагере «Хогоин», который официально именовался «Научно-исследовательским отделом». Шесть человек должны были перейти государственную границу в районе маньчжурского погранпоста, что в шести километрах северо-западнее селения Раддэ, и углубиться на советскую территорию. Пятеро диверсантов — из эмигрантского отряда «Бункай», шестой — Идзитуро Хаяси. До этого японских инструкторов не бросали за кордон. Они лишь готовили группу и иногда сопровождали до пограничной полосы. Впервые инструктор переступал рубеж. И им оказался Идзитуро.

Объяснений не требовалось. Да никто и не собирался давать их. Надо уметь самому делать выводы. И Идзитуро сделал.


— Ну вот, полог откинут, — закончил Хаяси свой печальный рассказ. — Ты увидел тайну, которая принадлежала всего трем людям. Теперь нас четверо.

Четверо! Простая смена цифр. Для арифметической задачи требуется лишь крестик после тройки, и за знаком равенства появится новое число. Если бы так было и после нашей встречи с Идзитуро. До знака равенства стояли числа, связанные с тайной, а после него — жертвы.

Мы молчали.

За стеной стихали звуки города, погруженного в темноту ночи. Харбин засыпал.

— Прости меня, — сказал Хаяси после долгой безмолвной минуты. — Моего мужества оказалось мало для испытания. Я побоялся остаться один на один с несчастьем…

Это были последние слова Хаяси. Он больше не просил меня стать секундантом. Простое, человеческое победило в нем офицера разведки. Наверное, оно побеждало не раз…

И все же ему было стыдно. Он закрыл лицо руками и так застыл перед окном. В темноте. Я не видел его лица, а ему казалось, что оно освещено…


— Вы сказали: «Не знаю, стоило ли мне умирать из-за какого-то резидента, как умер мой друг Идзитуро Хаяси. Наверное, не стоило…» Он умер?

— Группа не вернулась с операции. В ее задачу входило спровоцировать инцидент в районе полицейского поста 207. На другой день газеты сообщили о нарушении советскими вооруженными силами маньчжурской границы. Диверсанты из отряда «Бункай» были одеты в красноармейскую форму и легли под пулями наших же пограничников. Мне потом сказали, что боя и не было. Группу просто расстреляли из пулеметов, когда она возвращалась на свой берег. Так было задумано. Вот этого Идзитуро не знал…


Мне бы хотелось, чтобы время сохранило память о моем друге. Наивное желание, не правда ли? Великое само утверждает себя в веках. Рожденные героями бессмертны. Даже если след, оставленный ими, окрашен кровью. Идзитуро был только солдатом, японским солдатом. Умри он в бою с врагом, боги вознесли бы его на небо. Но его убили свои. Братья! Не знаю, к какому перечню благодеяний отнесена такая жертва. Видимо, ни к какому.

Или это глупая смерть. Хаяси наступил босыми ногами на змею. Может ребенок наступить на змею или взять ее в руки? В росной траве — а жизнь иногда схожа с росной травой, зеленой и нежной, — мы не видим ничего, кроме буйства весны. И вдруг — яд! Если бы ноги наши не были босы. Если бы! Но пройти через жизнь, ни разу не обнажив себя, не дав телу насладиться радостью общения с весной! Кто способен на это?

Кому отдана жизнь? Богине солнца Аматэрасу? Силам, творящим свет и красоту мира? Мне хотелось думать, что смерть Хаяси была продиктована высшей необходимостью. Только какой? Камень, устилающий дорогу, дает возможность идти вперед, достигать цели. Идзитуро стал камнем дороги будущего. Это прекрасно!

Так я думал как японец. Изменить себя мы не вправе, иначе перестанем быть солдатами императора. А мы рождены ими.

Счастье в том, чтобы не сомневаться в собственных убеждениях. А я стал сомневаться. Сомнения принес Янагита. Как ни пытался я закрыть перед ним дверь, ничего не помогало. Он проник, а может быть, и не проник, а находился внутри и время от времени давал о себе знать. Как умный ястреб, Янагита прятал свои когти. Лишь иногда они обнажались, чтобы вонзиться в жертву.

Как-то я подумал: не этому ли богу отдана жизнь моего друга? Кто же такой Янагита? Почему он требует жертв? На чей алтарь они кладутся? Его ли только или самой Аматэрасу? Он посредник между людьми и небом.

Высокое сравнение, не правда ли? Оно может показаться даже кощунственным, если верить в небо и считать его обителью богов. Но когда видишь, что Янагита неуязвим, Янагита вечен, а сам ты беззащитен и смертен, ты фонарь на ветру, который можно легко задуть, кощунственное отбрасывается. Свет Хаяси именно так померк на великом ветру. Мне хочется, чтобы друг мой, умирая, был убежден в этом. Проще расставаться с жизнью, видя себя хотя бы песчинкой в вихре событий. Горе, если Хаяси в последнюю минуту отверг великое и понял, как понял позже я, что не было над нами неба. Не во имя ясной синевы его мы погибли. Пулеметная очередь, пронизавшая всех шестерых, могла отрезвить его… В последнюю минуту. Горестно, если так…

— Он, кажется, намеревался покончить с собой… Правильно я понял смысл вашего разговора с Идзитуро Хаяси на конспиративной квартире?

— Это было бы протестом — наложить на себя руки.

— Протест — итог раздумий. Что-то, значит, изменилось в представлениях вашего друга о пути, которым он шел.

— Ничего не изменилось. Хаяси обвинил себя в невольном прикосновении к тайне и избрал смерть как наказание за эту оплошность.

— Фанатическая убежденность в непогрешимости господина?

— Да.

— Печальный пример… Впрочем, вы, кажется, относите это к отличительному качеству японского разведчика. Особый тип офицера секретной службы — так вы назвали его?

— Почти…

— А как же быть с вашими сомнениями?

— Я — плохой разведчик… Я уже признался в этом вначале.

— Разрешите не согласиться с вами, господин Сигэки. То, что вы разгадали необычность Сунгарийца, свидетельствует как раз о противном…

— Сомнения родились помимо моей воли. Не особенно-то хотелось вступать в конфликт с господином, как вы назвали Янагиту, и навлекать на себя его гнев. К тому же он мог оказаться не один. Несколько господ… Много…

— Сомнения могли родиться и у Идзитуро, и тоже помимо его воли.

— Для этого ему нужно было дожить до 20 августа.

— Не так уж много… Несколько лет.

— Несколько лет — это целый век, если говорить о событиях. Великий взлет и великое падение!

— Не думаю, чтобы в вашем прозрении главную роль сыграли эти события. Пять человек, посвященных в тайну, — вот круг, из которого вы пытались выйти. Трагический круг. В нем все решалось. Смерть Идзитуро — начало пути к сомнениям

— Нет, не начало. Сострадание не способно пробудить протест, оно вызывает лишь скорбь и отчаяние.

— Разве вы, думая о друге, не задавали себе вопрос: «Зачем?»

— Не помню… Наверное, не задавал. Да и надо ли было его задавать? Ответ давно известен — высшая необходимость.

— А мне кажется, душевная боль — начало размышлений о причинах страданий человека.

— Если они известны, нет надобности искать новые. О тайне я, верно, думал. Но пока без сомнений. Вопрос «зачем?» возникал, по-видимому, но он относился к тайне. Во имя чего оберегается она? Что в ней? Это было только любопытство. И еще — страх. Когда притрагиваешься к неведомому, сердце сковывает холод.

— И все же вы притронулись?

— Меня каждый раз подталкивал Янагита. Идзитуро оказался случайным свидетелем разговора о Сунгарийце и Большом Корреспонденте и тем ввел себя в роковой круг. Я оказался в нем по желанию шефа. Помните мои злоключения в Сахаляне? В тот вечер я следил за Сунгарийцем. Вместе с маршрутом гостя с левого берега я принес Янагите имя его спутницы — официантки международного ресторана. Через два месяца после гибели Идзитуро Хаяси шеф предложил мне отыскать Катьку-Заложницу и ликвидировать ее. Вот когда вопрос «зачем?» стал донимать меня. Я соединил смерть друга с приговором Кате, или, как она звалась по-настоящему, Любови Шелуновой. «Способ изберите сами, — сказал Янагита, — только будьте осторожны — она красива».

Янагита мог дать распоряжение о ликвидации Кати-Заложницы той же военной миссии, как сделал это с Маратовым, но почему-то не воспользовался такой возможностью. Он считал, что я плохо знаю официантку или совсем не знаю, и потому предостерег об опасности…

Не смотрите на меня так, я не убивал официантку. Нет-нет! Я не смог бы это сделать. Вы понимаете? Никогда бы не смог…

— Но приказ!..

— Приказ был выполнен… Не важно как, но выполнен. Агент Комуцубары перестал существовать…


Атаман Семенов и официантка ресторана «Бомонд»

Да, Янагита считал, что я не знаю Любови Шелуновой. Его ввели в заблуждение мои недоуменные вопросы и та ошибка с опознанием спутницы Сунгарийца, которую я принес ему ночью в номер отеля. Что ж, на какое-то время это избавило меня от преследований шефа.

Вначале я только присматривался к Кате как сотрудник второго отдела и иногда как посетитель ресторана «Бомонд». Первое было запретным. Не полагалось офицеру разведки интересоваться чужим агентом, тем более агентом своего начальника. Второе даже поощрялось, поскольку симпатии сотрудника секретной службы не выходили за пределы самой секретной службы. Я почему-то отдавал предпочтение запретному, то ли в силу своей склонности к психологическим анализам и, следовательно, к поискам ответа на всевозможные «почему?» и «зачем?», то ли из желания делать все наоборот — дух противоречия живет во мне с детских лет. Всегда мне хотелось возразить другим, и, даже соглашаясь (бывает так, что нельзя не согласиться), свой ответ я начинал со слова «нет». Что-то, в общем, заставляло меня шагать по запретной тропе.

Конечно, никто не видел меня на ней — я приходил в «Бомонд» как самый обыкновенный посетитель. Вопросов Кате не задавал, даже не садился за ее стол. Любопытство мое удовлетворяли завсегдатаи ресторана, эмигранты-офицеры, считавшие за честь ответить на вопрос японца, заданный к тому же на русском языке. Это был осведомленный народ. У некоторых запас всяких историй был настолько велик, что вызывал постоянную потребность излить его, облегчить свою душу.

От завсегдатаев «Бомонда» я узнал о существовании второго имени у Кати — Заложница. Они растолковали и смысл его. А вот имени человека, продавшего Катю хозяину «Бомонда», не помнили. Это не мешало им, однако, смело фантазировать и присваивать «торговцу живым товаром» титулы и чины. Кто утверждал, что покровителем Кати был граф Смолич, кто — князь Беспалов. Назывались и другие князья и графы. Баронов, правда, не было. Где они сейчас, эти князья и графы, словоохотливые завсегдатаи сказать затруднялись. Или слабо знали географию, или у них не хватало воображения. Но то, что покровители исчезли именно в ту ночь, когда получили деньги за Катю, подтверждали все без исключения.

Со свойственным мне упрямством я доискивался до истины: куда же все-таки девались покровители Кати? В каком хотя бы направлении исчезли? Вопрос заставлял моих собеседников пожимать плечами. Кое-кто кивал неопределенно, но не на север. Север почему-то исключался. Запад — тоже. Что-то вроде юго-востока. Один произнес твердо: «В Австралии он!» Почему в Австралии? Многозначительно поднятые брови, как многоточие, уводили в туманную неизвестность. Австралия не объяснялась. Все далекое необъяснимо, иначе оно перестанет быть загадочным. Назвавший Австралию просто высказал предположение о судьбе эмигранта, которому вдруг повезло — он добыл деньги. А где их истратить, как не в барах полуамериканского пятого материка? Назвавший сам охотно продал бы Катю, приведись такая возможность, и подался бы от этой горькой и смрадной жизни на край света, за океан, на какой-нибудь коралловый риф…

Спустя год, а может и больше в том же самом «Бомонде» я разговорился с совершенно незнакомым мне человеком. Очень странным человеком. Он был совершенно лыс и гол лицом — ни единого волоса, если не считать седых, весьма пышных бровей. Но не в лысине и не! в бровях была его странность. И даже не в удивительной округлости всех черт — шарообразный лоб, яблоковидные щеки, блюдцеподобный подбородок. Он ничего не ел, только пил. Вот в чем была его странность. Пил короткими и редкими глотками, смакуя вино и поглядывая на посетителей. Увидев Катю, он сказал в пустоту, ни к кому не обращаясь:

— Дочь холуйствует, а отец проматывает деньги в карты…

Это было что-то новое и, главное, совсем невыдуманное.

Страшно похожее на правду. Я спросил:

— У нее есть отец?

Круглый человек оказался колким:

— У кого нет отца! Увы, все от какого-то происходят…

Мой вопрос прозвучал глупо, я понял это и стушевался:

— Я хотел спросить: ее отец жив?

— Да. Этого пройдоху ничто не берет. Боюсь, что уже не успею бросить горсть земли в его могилу.

«Колет, не щадя никого, — отметил я про себя. — И похоже, что колет в уязвимое место».

— Если бы даже успели, — заимствовал я у лысого насмешливый тон, — трудно, находясь в Харбине, бросить горсть земли в могилу где-то в Австралии.

— В Австралии?! Ха-ха! — скривил губы лысый. — Австралийским кенгуру явно повезло. Он в Дайрене, всего лишь в Дайрене. А до Дайреиа я как-нибудь доберусь на своих больных ногах. Ради такого случая можно пренебречь даже подагрой.

Не любил Катиного отца лысый.

— Удивительно, — признался я. — А мне говорили, что ее отец или жених, не помню уж, сбежал куда-то за океан. Продал дочь и сбежал.

— Продал, верно. Он не то что дочь, душу черту продаст, лишь бы денежки, золотишко… А вот бежать ему незачем. От кого бежать? Они с племянником тут хозяева.

Лысый интриговал меня своими неожиданными открытиями. О каких-то важных лицах, известных в Маньчжурии, говорил он.

— И не вспоминает о дочери? — выразил я недоумение и тем попытался приблизить лысого к именам этих лиц.

— У него этих дочерей! По всему Приморью… Генерал от бабьих юбок… В одних исподниках драпал от красных… С какой-то печи стащил его ординарец, а то бы так голоштанным и попал в ЧК.

— Здесь он появился с дочерью? — вернул я лысого к началу разговора.

— Привез ее кто-то из Благовещенска на радость папеньке.

— Похожа на отца?

Лысый хихикнул. Видимо, вопрос мой прозвучал как издевка.

— На генерала похожа лишь старая калоша и то, если поносить ее лет двадцать… Вы что, не видели никогда дядюшку атамана? Бог мой!

Я действительно не видел дядюшку атамана Семенова — теперь стало ясно, что лысый говорит именно о нем. Самого атамана я встречал не раз и в Харбине, и в Порт-Артуре, и в Дайрене. Если атаман внешне схож со своим дядей, то не так уж тот безобразен. Лысый из ненависти к генералу мог сравнить его черт знает с чем. Хотя есть ли что унизительней старой калоши, ношенной двадцать лет?

— Не видел, — признался я.

— То-то… Не советую смотреть. Когда мне приходилось лицезреть генерала, я спешил сплюнуть. А плюю я, учтите, только на жаб и мокриц.

Все же я посмотрел на генерала Семенова. Не в тот, естественно, вечер и не в ту неделю. Не было надобности. Да и желания тоже. Разговор со странным посетителем «Бомонда», развеселившим меня своими неожиданными сравнениями и еще более неожиданными заключениями, не породил любопытства к личности генерала. Исчезла таинственность, так занимавшая меня прежде. А без таинственности не существовала и сама Катя. Мне даже подумалось, что говорил лысый о ком-то другом.

Интерес к амурской казачке пробудился вновь после намека Янагиты на какую-то близость ее к Сунгарийцу, «давнюю дружбу», как сказал полковник. Мне захотелось узнать, откуда все-таки появилась черноволосая официантка «Бомонда». Объяснить это свое любопытство теперь мне трудно, но какое-то объяснение, наверное, существовало. Задела меня, должно быть, Катя красотой своей или судьбой необыкновенной. Правда, рвения особого и торопливости в поисках истины я не проявлял. Так, при случае выспрашивал эмигрантов, ловил случайно брошенные фразы, связанные чем-то с историей «Бомонда» или прошлым генерала Семенова. Но вот дела миссии привели меня как-то в Дайрен. Я оказался рядом с атаманом на одном банкете. За вином и закусками разговорились. Я выразил сожаление, что не знаю его дядюшки, по слухам, весьма любопытного и, главное, оригинального человека. Вина было выпито немало, и я разрешил себе некоторую вольность, восхитился красотой дочери генерала. Атаман сделал удивленное лицо:

— Не послал бог. Все сыновья!

Сказано это было просто и искренне. Мне ничего другого не оставалось, как смущенно примолкнуть. Атаман, наливая новую рюмку, заметил мое смущение и усмехнулся:

— Небось полковник Кратов просветил вас?

Я не слышал прежде такой фамилии, но догадался, что атаман говорит о лысом господине из «Бомонда».

— Он чего не наплетет, — продолжал атаман. — Эту Катьку-Заложницу всем сватали, даже управляющего КВЖД Хорвата не обошли…

— Не было, выходит, у нее папеньки?

— Здесь не было… Папенька ее расстрелян большевиками в Зее в двадцать втором году. Отец Фотий, может, слышали? Хотя вряд ли! Не так уж знатен и велик, чтобы сюда его славу занесли. Выдал он нам подпольных коммунистов, ну мы их и порубали под рождество. Большевики потом дознались, кто выдал, и засудили батюшку. Без нас уже… А Катька вроде младшая дочь. У Фотия их было пять или шесть… Красавицы все.

— Вроде?

— Что вроде?

— Вроде бы дочь…

— Ах, да! Так ведь в Зее кто ее видел? — Атаман поправил свои нафабренные усы и молодцевато вздернул большую угловатую голову: — Среднюю помню. Тоже черноволосая с этаким бюстом. — Он хихикнул и изобразил руками что-то объемное. — Ольгой, кажется, звали. Да, Ольгой. Другой Ольги не знаю… Рождество-то у батюшки справляли. Ольга все плакала, просила взять ее с собой: «Вы, говорит, уедете за Амур, а нам как здесь? Пропадем». А куда взять, если жен и тех едва спасли…

— Младшую все же прихватил кто-то?

— Не мы… В двадцать третьем князь Астахов привез девчонку. Назвал дочерью отца Фотия. Ну назвал, кто спорить станет. Мог и наследницей русского престола назвать, тут всякие были. А отец Фотий известен. Великомученик! Дочь приняли во всех домах Харбина. Князь при ней как жених. Помолвлен вроде бы. Князь мне, честно говоря, не по душе пришелся. Ветрогон, картежник. Мы все грешны, любим и винцом и картишками побаловаться. А тот из-за стола не выходил. Пока не просадит все — не встанет. Иногда выигрывал, конечно, но редко. Мой дядька тоже картежник, азарта ему не занимать, но против Астахова — дитя. Тот играл запойно, до черноты в глазах. Страшновато смотреть было, как он метал банк. Руки тонкие, белые, трясутся, словно в лихорадке. От колоды, кажется, так к пистолету и потянутся. Жизнь-то его была постоянно на волоске, с такой страстью по земле не ходят.

С генералом он последнюю колоду распечатал. Гол был князь, без копейки. Дядька поднялся из-за стола — конец! А Астахов кричит: «На движимое ставлю!» В шутку, а может, всерьез пустил кто-то слух, будто у князя рысак чистопородный, не то выигранный в карты, не то полученный за долги. О рысаке подумали тогда все, и генерал тоже подумал. Сел на место и стал тасовать: отчего не рискнуть на коня? Забава, да и деньги немалые. Кто был в комнате, сгрудились у стола. Ждут. Азарт неописуемы». Секунды, однако, ожидание только и длилось.

Сгорел князь на четвертой карте. Думали, застрелится тут же. Нет. Побелел лишь. «Прости!» — прошептал. Кому? Генералу ли, чести своей. Утром всё выяснилось. Приехал к дядьке с невестой. «Вот, говорит, генерал, проигранное. Бери!» Ну, дядька в амбицию. Обман! Как смел играть на живого человека? Бесчестье! Прогнал князя. Что бы, вы думали, тот сделал? Заложил невесту владельцу «Бомонда» и расплатился с генералом. Весь Харбин ахнул. Каков Астахов! Он и верно был бесподобен. Девку продал, как при Екатерине…

Атаман опять поправил усы, придавил кончики к щекам, серым, одутловатым, словно прилепил к стене обветшалой.

— Выкупить обещал через месяц. Ей ли или тому же хозяину «Бомонда», бог знает. Только не выкупил. Сгинул. В ту же ночь. Видели, как он на французский пароход садился в Порт-Артуре. Подался куда-то на юг. В Европу отсюда французские суда не ходили. Или в Сайгон или самое дальнее до Реюньона и Мадагаскара. Думаю, зацепился где-то на островах. Оттуда уже не возвращаются. Так Катька и осталась в «Бомрнде»…

Конечно, не будь у генерала семьи, может, и взял бы выигрыш. Но не те времена. За Амуром все наши свадьбы кончились. А теперь… — атаман притуманил томно взгляд, — теперь уж поздно… Хотя… — Он засмеялся как-то утробно, и все грузное тело его затряслось. — Выпьем, капитан, за это «хотя»…

Выпили. Я заметил как бы между прочим, без интереса, справедливости ради:

— Настоящее имя ее Любовь?

— Любовь?! Ах, да… Это в «Бомонде» придумали Катьку — иностранцам легче выговаривать. В Маньчжурии все официантки Катьки и Нюрки: «Катька, иди сюда! Катька, принеси! Катька, подай…»

Иностранцев атаман напрасно приплел. Не слышал я ни разу, чтобы англичанин, или француз, или тот же немец называл официантку Катькой. Мы, японцы, верно, так называли, но в моем присутствии Семенов постеснялся бросить тень на хозяев Маньчжурии.

— Теперь она выкупилась, — сказал я.

— Да-да… с вашей помощью. Благородное дело… Благородное дело…

Слова свои атаман подкрепил улыбкой, неопределенной весьма: она означала одновременно и сочувствие, и одобрение, и намек. Знаем, мол, зачем выкупили девку. Все знаем.

Конечно, Семенов знал. Он занимался слежкой и тайны наши разгадывал легко: ведь половина, а то и больше сотрудников секретной службы состояла из членов всяческих белогвардейских организаций, которые возглавлял атаман Семенов Это была общая торговля тайнами. Продажа и перепродажа «товара» не считалась чем-то запретным и тем более зазорным. Секреты сбывали в два-три адреса.

В зал вошел высокий сухой старик в казачьей форме.

— Генерал, к нам! — помахал рукой атаман. — Сюда, сюда!.. Сейчас я представлю вас, капитан, — повернулся ко мне Семенов, — своему дядюшке, или, как вы изволили его назвать, папаше Катьки-Заложницы, простите, Любови Фотиевны… — Атаман опять засмеялся, и обрюзгшее тело его снова заколыхалось.

Старик прошел между столами, гордо неся свою маленькую голову, украшенную редкими волосиками, старательно зализанными на левую сторону и таким хитрым способом прикрывающими плешь. Впрочем, плеши, возможно, и не было, просто мне показалось, что сквозь волосяную драпировку просвечивает что-то бледно-розовое. Возле нас старик остановился и, как ворон с ветки, посмотрел на меня, определяя, что я собой представляю и как ко мне следует относиться.

— Вот, генерал, — сказал улыбаясь атаман, — прошу любить и жаловать — капитан Сигэки.

Я поднялся и склонил голову в поклоне.

— Очень рад, — машинально произнес генерал и кивнул коротко. Будто клюнул. Как ворон.

Мы сели. Атаман разлил вино. Теперь троим.

— Очень рад, — повторил генерал. Это прозвучало тостом, и мы выпили.

— Капитан интересуется прекрасным полом, — сказал атаман, теперь без улыбки, однако тон его был игривым и произнесенное следовало считать как вступление к шутке.

— Очень приятно, — кивнул-клюнул генерал. Он не понимал, чего от него хотят, и ждал пояснений. В противоположность своему племяннику дядя не был настроен игриво и, кажется, вообще не обладал веселым нравом. Лицо было сосредоточенно-холодным, взгляд надменным и пустым. Все больше и больше Семенов-старший напоминал мне ворона, только не мрачно-черного, а серо-розового, потертого, облезлого, старательно приглаживающего свои скудные перышки.

— И какой из представительниц прекрасного пола, как бы вы думали, интересуется господин Сигэки? — продолжал атаман.

— Вот именно — какой? — не пытаясь отгадать, машинально повторил генерал. Он явно пренебрегал обязанностью думать.

— Дочерью отца Фотия!

— Очень приятно, — кивнул дядюшка, полагая, что вопрос решен и надо выразить к этому свое отношение.

— Но вы не спрашиваете, какой из дочерей интересуется капитан.

— Полагаю, что нетактично любопытствовать насчет чужих симпатий. Это дело личное. Так сказать, мужская тайна.

— Не совсем, генерал, — вмешался я. — Меня ввел в заблуждение слух, пущенный завсегдатаями харбинского «Бомонда».

— «Бомонд» неплохой ресторанишко, — изрек генерал, будто разговор шел не о дочерях преподобного отца Фотия, а о злачных местах Маньчжурской империи. — Вина там настоящие… Французские.

— А официантки? — подсказал атаман. — Особенно эта, Катька, амурская казачка… Поведет глазом…

— Катька? Какая Катька?… — генерал сморщил лоб. И без того узкий, тот стал совсем ничтожным, вроде полоски гофрированной бумаги.

Племянник все же понудил бедного дядюшку к размышлению:

— Ну Катька, младшая дочь покойного отца Фотия… Морщинки мгновенно расправились, и лоб принял свой обычный вид. Только матовость не вернулась. Над бровями заблестели бусинки пота — трудную работу задал племянник дядюшке. Генерал церемонно вытянул из кармана платок и вытер лицо.

— Никакой Катюши у отца Фотия не было.

— А Люба была?

— Люба была, но не из «Бомонда». Придумал Астахов и Фотия, и дочь его, и самого себя.

— Как же так, генерал! — взмолился атаман шутливо, правда, и изобразил на лице деланное огорчение. — Князь Астахов известен.

— Князь Астахов, верно, известен, а вот сын его… Не помню сына… Если вот только побочный.

— Когда метали банк, вы признавали его прямым.

— Так за карточным столом все прямые: король и слуга равны. Было бы на что играть.

— Вот, господин капитан, — развел руками атаман, — изничтожил всех генерал. Строг и недоверчив. Упаси бог попасть под его начало!

— А откуда такое убеждение, что Люба из «Бомонда» — не дочь отца Фотия? — спросил я генерала. Что-то смутило меня в сумбурных утверждениях атаманова дядюшки.

Морщинки снова набежали на узкий лоб генерала. Снова ему приходилось думать.

— А потому, — после долгой паузы объяснил генерал, — что дочь должна знать своего отца… Спросил я однажды ее: «Была, говорю, у дражайшего батюшки твоего занятная родинка на щеке, и рос из нее черный волос. Батюшка как взволнуется, так принимается крутить его. Только вот запамятовал, на какой щеке. Вроде бы левой рукой крутил…» «На правой, — ответила Любка, — на правой».

— А родинка-то была на левой! — захохотал атаман. — Хитрец генерал… Хитрец…

Генерал выждал, пока племянник утихнет, налил себе вина в рюмку. Посмотрел сквозь золото напитка на люстру, полюбовался, выпил и сказал:

— Не было никакой родинки у отца Фотия.

Потом поставил рюмку, твердо поставил. Звонко стукнула она о стол и тем как бы завершила рассказ.

— Ну, генерал! — прошептал восхищенно племянник. — Кто бы мог подумать!

— Да, — согласился я, — ловко…

В ту минуту вся эта сценка показалась мне искренней и, главное, остроумной. Только позже впечатление изменилось. Я подумал, что господа Семеновы разыграли передо мной спектакль. Хорошо разыграли. Что стоил восхищенный шепот атамана: «Ну, генерал!» Сколько раз, поди, они повторяли рассказ о родинке отца Фотия и сколько раз восхищался талантом своего дядюшки атаман.

А в самом деле, была ли Люба дочерью священника из Зеи? Существовал ли сам отец Фотий? Правдой из всего сказанного племянником и дядюшкой была, видимо, лишь история с проигрышем князем своей невесты. И еще донос отца Фотия и расправа с подпольщиками в Зее.

Множество всевозможных загадок вынес я из встречи с господами Семеновыми. Самой трудной и мучительной для меня была загадка самой Катьки-Заложницы. Связали почему-то Катю с отцом Фотием, с князем или псевдокнязем Астаховым, с дядюшкой атамана Семенова, с Комуцубарой и, наконец, с Сунгарийцем. С Сунгарийцем связал уже я, шагая в ночном Сахаляне по следу «гостя» с левого берега. В тот момент мне не было известно, что Катька-Заложница имела какое-то отношение еще и к пресловутому тайному агенту второго отдела итальянцу Амлето Веспе. Все эти точки соприкосновения официантки «Бомонда» с самыми разными событиями и самыми разными людьми собирались в какой-то страшно запутанный узел противоречий. Любовь Шелунова была необъяснима.

И вот в такой момент прозвучал приказ ликвидировать Катьку-Заложницу! Ликвидировать загадку. Для меня загадку.

Она находилась в Сахаляне.

Всю дорогу я сидел у окна вагона и смотрел на мелькавшие за стеклом унылые картины осенней Маньчжурии: поблекшие склоны сопок, чахлые рощицы, серые селения. Может быть, все выглядело иначе — светило солнце, зеленели холмы… Может быть! Не помню. Не видел ничего. Была осень, это знаю, потому и говорю об унылом пейзаже. Все казалось грустным и тревожным. Я пребывал в каком-то мучительном оцепенении.

У меня было много времени, чтобы подумать о смысле происходящего. Катю убирали, потому что она знала Сунгарийца. Убирали вслед за Идзитуро Хаяси. Значит, ночная встреча Маратова и Янагиты явилась началом целой серии смертных приговоров. Я тоже знал Сунгарийца, знал Идзитуро, знал Катьку-Заложницу. Не нужно быть слишком догадливым, чтобы понять, какова моя судьба. Янагита еще не нащупалнить, связывающую меня с Идзитуро, не предполагал о существовании нашей дружбы. Но поиск приведет его к этой нити, и он нащупает ее. Потребуется лишь время, какие-то месяцы или недели. Когда не станет агента по имени Катька-Заложница или агента номер такой-то, на конвейер стану я. Своим путешествием в Сахалян я сам подталкиваю себя к конвейеру, взбираюсь на него. Он движется, как этот противный сахалянский поезд!

Меня удивляло, почему Янагита не убирает Маратова. Логично было бы прежде избавиться от источника, от первого звена, которое начинает цепь, а потом уже крошить остальные звенья. Может быть, не понадобится столько жертв? Достаточно одной.

А Янагита не трогал Маратова. Или не мог тронуть, не имел силы, или боялся вызвать этим интерес к событию. Вернее всего, не мог. Маратов находился под защитой генштаба, защитой всей секретной службы, пришлось поэтому заключить союз с перебежчиком, добиться у него заверений, что ни одно слово, произнесенное в особняке, не будет повторено еще где-нибудь. Никогда. А свидетели смолкнут. И не только те, что слышали Маратова, но и те, что знали истину.

Видимо, Катя знала.

В Сахалян поезд прибыл днем, часа в три. Стоянка длилась минут сорок, затем поезд возвращался назад. Мне этого было достаточно, чтобы позвонить в город и переговорить с Катей. Я надеялся, что она уже в отеле и подойдет к телефону. План мой был построен именно на этом разговоре.

— Я слушаю!

Несколько минут ожидания: пока взяли трубку, пока искали официантку, а она, конечно, не отыскивалась, пока она шла к телефону, я стоял у аппарата и подавлял нервный озноб, который явно осиливал меня. Не помню другого случая, когда бы так мучительно долго длилось пустяковое время. От двух этих слов: «Я слушаю!» — зависела и моя, и ее судьба.

Даже жизнь, пожалуй. Не окажись сейчас Кати в отеле, я вынужден был бы принять к исполнению план Янагиты.

— Это Катя? — спросил я приглушенным голосом. Волнение мне мешало не только говорить, но и дышать.

— Да, — ответила она, и мне почудилась в тоне тревога. Едва-едва уловимая.

— Мне нужно быть уверенным, что это действительно вы. Назовите свое настоящее имя!

В трубке, кроме неясного шелеста, ничего не улавливалось. Катя молчала.

— Настоящее имя! — повторил я.

— Кому это нужно? — спросила Катя после раздумья.

Если бы я знал ее кличку или агентурный номер, то легко бы вызвал ее доверие к себе, но я не знал ни того ни другого. Не дал мне этих ключей Янагита, умышленно, наверное, не дал, чтобы потом не всплыли улики. Катя не должна была знать, что исполняющий приговор — сотрудник секретной службы.

— Нужно Маратову…

— Как?

Она вскрикнула, или мне так показалось. Испуг, во всяком случае, звучал в ее вопросе.

Я оглянулся: нет ли кого рядом, способного услышать фамилию перебежчика? Произнес четко:

— Маратову!

Что-то щелкнуло на другом конце провода, и послышались гудки. Катя бросила трубку. Сумасшедшая! Она убила себя этим. Себя и меня.

Растерянный, я стоял перед аппаратом и слушал отбойные гудки. Что делать? Что можно было вообще делать, когда в самом начале план действий разлетался в прах?

Я снова набрал номер отеля. Наивная попытка задержать или догнать звонком убегавшую Катю. Она убегала, в этом не было сомнения. Убегала, охваченная паническим страхом.


Видимо, я не рассчитал удара. Заряд, заложенный в фамилию Маратов, оказался сильнее, чем можно было предполагать. Он сразил Катю. А мне казалось, что сообщение о Маратове лишь заинтересует ее, возможно насторожит. И только.

На звонок не ответили. Или у аппарата никого не было, или Катя нарочно не брала трубку. Скорее всего, никого не было. Катя поняла, что говорит не Маратов — акцент легко выдавал во мне японца. Вот это-то и напугало официантку. Ей подавали сигнал бедствия. Кто именно — не играло роли.

Важное, чрезвычайно важное открытие сделал я для себя. Катя, оказывается, имела отношение не только к Сунгарийцу, но и к Маратову, вернее, к тому, что знал Маратов. Невероятное сплетение обстоятельств. Нити сходились в один огромный узел. И его пытался разрубить Янагита.

Что же все-таки делать? План мой, продуманный еще в Харбине, состоял из довольно простых элементов. Я должен был проверить звонком официантку и в зависимости от ответа решить: вернуться ли мне в Нуньцзян этим же поездом или остаться в Сахаляне. Зачем возвращаться? Да из соображений конспирации. Мне нельзя было показываться в городе, особенно в центре, чтобы агентура Комуцубары не засекла, меня и потом не связала мое появление в Сахаляне с переменой в судьбе Кати. Остаться же я мог лишь в том случае, если официантки международного ресторана не окажется в городе и ее придется поджидать.

Ни первое, ни второе не совпадало с конкретной ситуацией. Катя находилась в Сахаляне, но уехать я не мог. Разговор по телефону ничего не дал. По существу он не состоялся. Единственное, что я выяснил: Катя в городе, голос ее звучал по телефону. И в то же время ее могло уже не быть здесь. Она исчезла, точнее, исчезала, причем самым фантастическим способом. Растворялась.

В течение часа я обстреливал звонками город, пока наконец не услышал голос портье:

— Да-да… Международный отель.

Тщедушный голосок, произносящий громкое, претенциозное название: международный!

— Попросите Катю!

— Ее нет, господин.

— Найдите!

— Как же я найду ее, если час назад она уехала.

— Что?

— Уехала.

— Она не могла уехать час назад, потому что именно час назад я разговаривал с ней по телефону.

— Вот после вашего звонка она и уехала. Вы же сами сказали Кате, что сестра ее при смерти.

У меня чуть не сорвался возглас удивления: «Ничего я не говорил! Никакой Катиной сестры не знаю! Да и есть ли на свете такая сестра?» Но пришлось сдержаться.

— Так-так, — подтвердил я. — А где же она сейчас?

— Кто?

— Катя…

— Это вам лучше знать, господин хороший, где Катя. Сами говорили с хозяином, сами посадили ее в фаэтон и еще велели Степану гнать лошадей быстрее…

Теперь уже не удивление, а растерянность пала на меня. Исчезновение Кати было действительно фантастичным.

— Ты спутал, любезный, — сказал я. — За Катей приезжал мой друг. Мужчина средних лет в сером кепи…

Я рисовал портрет Сунгарийца. Другого у меня не было, да и не пришел другой на ум. Почему-то отъезд Кати я связал с «гостем» с левого берега.

— Средних лет, верно, но кепки не было.

— Должно быть, оставил в фаэтоне?

— Да нет, он держал в руках фуражку.

— Успел купить… Быстр… Значит, уехали уже?

— Почитай, час, как уехали. Прямо по Нань-Да-цзе к Восточным воротам…

«Зачем к Восточным воротам? — недоумевал я. — При чем тут Восточные ворота? Это где-то у мусульманской мечети. Через Восточные ворота можно попасть лишь в Айхунь. Там нет железной дороги и от берега Амура сравнительно далеко».

— Спасибо, любезный, — сказал я и повесил трубку. После разговора с портье мне стало немножко легче.

Я даже повеселел: Катя исчезла из Сахаляна, и с меня снималась тяжелая обязанность решать ее судьбу. Одно было огорчительным — необходимость сообщить генералу о случившемся. Но эту неприятную миссию я отложил на конец дня. Сколько мне подарено часов и минут? Вечерний поезд отходит из Сахаляна в десять вечера. Целых шесть часов. Богатство.

Я отправился в город. Теперь-то мне нечего было бояться агентов Комуцубары. Появление мое в Сахаляне не связано с судьбой официантки международного ресторана. Я — свободен.

Погода была отличная. Осень только что сняла свой багряный наряд, и низкорослые маньчжурские осины стояли обнаженные, словно на молитве. Облака то закрывали солнце, то распахивали настежь голубые окна, и по холмам плыли сизые и желтые полосы. Блеклая трава то вспыхивала ярко, то гасла. Я шел сначала вдоль полотна, а потом через Южные ворота, ведущие на Сандногоу, выбрался на дорогу. Сахалян у городской стены похож на околицу села: пустыри, одинокие домишки с палисадниками, огороды. Даже сквозная, пересекающая Сахалян с юга на север до самого Амура улица Ай-Дун-лу начинается с огородов, с грядок капусты, лука, картофеля.

Я не хотел ни о чем думать, поэтому отвлекал свое внимание на все, что встречалось на пути, любовался осенним пейзажем, заставлял себя, когда вокруг было пустынно и скучно поднимать глаза и следить за плывущими облаками, за игрой света и тени. И все же я не мог не думать. Не избавился я там, у телефонного аппарата, от Кати и всего, что было с ней связано.

Я не собирался ее убивать. Все эти дни до отъезда в Сахалян я только тем и занимался, что изобретал способ безболезненного ухода официантки международного ресторана из поля зрения Янагиты… Варианты были самые разнообразные, вплоть до отказа от исполнения приговора вообще. Я даже пытался заболеть и с этой целью приобрел лекарство, способное нарушить временно функции сердца, но тут же отказался от такого хода. Янагита расценил бы мою болезнь как проявление трусости или, того хуже, как саботаж. А саботаж — это уже вызов, за которым последуют меры против слишком смелого подчиненного. Какие меры? Такие же, как и против моего друга Идзитуро.

Надо было найти такой способ, чтобы Катя сама исчезла. Слово «исчезла» не совсем точно выражает мое желание. Самоубийство исключалось. В данном случае это было бы тем же убийством, только совершенным руками жертвы. Исчезнуть, то есть стать недосягаемой для меня, для второго отдела штаба Квантунской армии, для Янагиты.

Но как исчезнуть с территории, контролируемой секретной службой? Перемена места не поможет — найдут в любом городе, любом селении Маньчжурии. Перебраться в Китай? Но там слишком мало русских, а те, что есть, хорошо известны, новый человек сразу обратит на себя внимание и будет выдан властям. Даже отбросив сложность пребывания в собственно Китае, не избавишься от сложной задачи переезда туда. Не птица ведь — подняться и улететь.

Когда в мыслях своих я доходил до момента исчезновения Кати из Сахаляна, возникала та самая каверзная задача: куда и как? Не решив ее (для себя хотя бы), я не мог применить план, разработанный мною. Он был прост. Принудить Катю к бегству. Принудить угрозой разоблачения, предупреждением об опасности, наконец, намеком на существование смертного приговора. Любая из этих угроз способна была, на мой взгляд, спугнуть агента. Но она же могла поставить его и в безвыходное положение. Куда бежать? Западня. Единственный выход — самоубийство.

Вот что меня останавливало. Отсутствие крыльев. Катя не могла улететь.

Смерть. Янагита точно знал, что ожидает агента в Сахаляне, он не строил никаких иллюзий. Убейте! И все. Так даже легче для жертвы. Она возвращается домой ночью. Она спокойна: усталый человек равнодушен ко всему. Она идет по глухой улице, ничего-ничего не ожидая. И в это время ей стреляют в затылок. Именно в затылок. «Так проще умирать и, главное, быстрее, — говорил Янагита. — Ни стона, ни крика. Единственный звук — выстрел. Только не промахнитесь!»

Впрочем, Янагита не навязывал ничего, кроме самой необходимости уничтожить. Способ — на выбор исполнителя.

Пугать Катю, следовательно, было рискованно.

Существовала еще другая опасность. Катя могла, окажись она непричастной к тайне Маратова, раскрыть провокацию перед Комуцубарой. Тогда обвинение пало бы на меня и на Янагиту, человека, давшего указание. Вообще, провокация всегда несет в себе опасность разоблачения. Надо быть абсолютно уверенным, что поразишь цель. Точно знать, какая цифра мишени уязвима. Не все ведь пробиваются. Я имею в виду наше дело…

Я избрал Маратова. О, как пришлось помучиться, прежде чем «цифра» эта раз, и два, и три выпадала при жеребьевке. Ведь доводов особых не было. Интуиция. Или предложение. «Если Сунгариец, — думал я, — то почему бы и не Маратов?» Поставил на Маратова.

Потом мысль о Кате. О том человеке, которого я хотел сохранить. Просто сохранить, без каких-либо прав на него в будущем и без надежды увидеть когда-либо. Я не знал, где она и жива ли. Крыльев все-таки у нее не было. Бежать — это еще не значит убежать. Но часы и дни ей подарены. Если даже двигаться по кругу, то возвращение к исходной точке наступит лишь через определенное время — все зависит от длины круга и скорости движения.

С Катей был кто-то — мне портье назвал мужчину с фуражкой, — это меняло положение. Хотя этим «кто-то» мог оказаться всего лишь друг, близкий друг, ни на что не способный, кроме сочувствия. Выехать из Сахаляна он поможет А дальше?

Я исключал, что друг Кати такой же, как и она, агент, скажем, агент Комуцубары или выше — второго отдела штаба Квантунской армии. Никто из людей, связанных с нами, не взял бы на себя роль гида в путешествии по железному кольцу. Роль смертника.

Все складывалось трагически. Наступал момент, когда агент не нужен или когда он мешает естественному ходу событий

Избежать гибели Катя не могла — это было ясно. Но не я прикасался к ней в критическую минуту. Кто-то другой. Или что-то другое.


В конце дня из конторы уездного управления я позвонил в Харбин. Моего звонка ждали, и я хорошо слышал в трубке грубое дыхание Янагиты.

— Мне не удалось встретить пароход из Мохэ, — сказал я. Это была условная фраза. — Он ушел за несколько минут до моего приезда в Сахалян.

На другом конце провода прозвучало что-то похожее на хрип. Так Янагита выражал свое недовольство.

— Когда вернется?

— Пароход закончил навигацию.

Теперь уже не хрип, а стон бился в трубке. Янагита едва сдерживал себя:

— Догоните!

— Не знаю расписания.

— Узнайте! Приказ должен быть выполнен

Тарабарщина, которой мы пользовались, не давала мне возможности объяснить шефу, что произошло в Сахаляне, поэтому Янагита, рисуя себе воображаемую картину, свирепел. Он отбросил условность и заговорил так, будто никакой конспирации не было и мы находились не у телефонных аппаратов, отдаленных друг от друга половиной Маньчжурии, а сидели у него в кабинете и беседовали с глазу на глаз.

— Сделайте невозможное, переверните Сахалян, достаньте ее из-под земли. Из-под земли, слышите!

— В таком случае я вынужден буду раскрыть себя.

— Запрещаю.

— Как же мне поступить?

— Выполняйте приказ.

— Не могу.

Янагита оторопел:

— Что это значит?

Я все еще пытался держаться в рамках конспирации:

— Парохода не будет. Не будет — понимаете?

— Никогда?

— Кажется…

В трубке послышалось что-то похожее на вздох облегчения.

— Хорошо. Действуйте сообразно обстоятельствам.


Я ждал конца Кати. Все зависело теперь от времени, и только от времени

Но где ждать? Приказ Янагиты забросил меня в чужой город. Он мог, конечно, мгновенно стать своим, стоило лишь объявить в любом отеле, кто я. Да и без объявления меня приняли бы, предоставили кров — везде наши агенты, везде слуги Комуцубары. Они знают капитана Сигэки. Должны знать. За что же иначе получают эти бесчисленные господа деньги?

Свой и чужой Сахалян. В эту минуту чужой.

А на улице вечер, осенний вечер с тьмой и холодом.

Я иду на вокзал, беру билет и сажусь в поезд. Сажусь не потому, что мне хочется совершить прогулку по железной дороге (это, кстати, не прогулка, если иметь в виду наши поезда и пейзаж за окном вагона), не потому, что хочу покинуть навсегда Сахалян, просто надо немного отдохнуть и согреться. Утром с этим же поездом или другим, идущим на север, к Амуру, я вернусь в Сахалян… Вернусь, чтобы бродить по его улицам. Ждать, ждать, ждать…


Недели мне показалось достаточно для завершения операции. Странной и страшной операции. А понадобилось всего три дня.

Каждое утро я сходил с поезда и звонил в отель. В одно и то же время и одним и тем же голосом произносил:

— Катя вернулась?

Мне отвечали:

— Не вернулась.

И снова:

— Не вернулась. Не вернулась…

И вдруг:

— Вернулась!

Я не поверил.

— Катя-официантка?

— Катя-официантка.

Ответ был таким невероятным, что я растерялся. Всего, всего ожидал, но не этого. Меня могли обругать, мне могли просто не ответить: назойливость кого не выведет из себя. Но такое! Тон, которым был произнесен ответ, показался мне странным. Словно не те слова говорили, которые следовало. И зло как-то все прозвучало, с досадой. Но это тонкости. Их можно не принимать в расчет, к тому же аппарат порой искажает голос. Я был ошарашен самим фактом — Катя вернулась — и второпях прибег к самому обычному:

— Попросите ее к телефону.

Теперь там, в отеле, растерялись. Или не растерялись, а просто утратили дар речи. Ни звука!

Я кашлянул, чтобы напомнить о себе, и тогда в трубке раздался всхлип. Глухой, сдавленный, который сразу не разгадаешь. Нужно вслушаться и лишь тогда поймешь: плачет мужчина.

— Что такое? — закричал я.

— Нет Кати…

— Как нет?

— Утопла… Амур ночью принес ее к берегу…


В тот же день я позвонил в Харбин и сообщил о смерти Кати-Заложницы.

Янагита выслушал донесение, ни разу не перебил меня и не задал вопроса. Когда я кончил, он сказал:

— Возвращайтесь, капитан. Вы устали, наверное…

Вот и все. Вечером я вернулся в Харбин.


Подполковник долго, очень долго молчал. Взгляд его, рассеянный и задумчивый, был обращен к шторе, заслонявшей комнату от яркого, южного солнца. Опаленная лучами ткань горела розово-оранжевым пламенем. Пламя было спокойным. Оно не пыталось охватить штору волной огня, не тревожило полосы, перечеркивающие ткань сверху вниз симметричными рядами, а терпеливо и уверенно прожигало ее. Розово-оранжевое пятно вроде бы занимало подполковника, помогало ему думать и чувствовать, собирать воедино разрозненное и противоречивое.

— Это было все же убийство, — произнес он наконец.

— Возможно, — согласился Сигэки.

— Вы говорили, что самоубийство — это то же убийство, только совершенное руками самой жертвы.

— Да, так, наверное, и было, если считать, что человек наложил на себя руки, если есть доказательства насильственного ухода из жизни: огнестрельная рана, яд в крови, след петли на шее или еще что-то другое.

— Топятся без следов на теле, — заметил подполковник.

— Согласен, следов действительно не было. Но ведь когда бросают за борт или сталкивают с обрыва, следов не бывает, если, конечно, жертва не сопротивлялась…

— Она могла сопротивляться?

— Способна, во всяком случае.

— Вы сказали: следов действительно не было. Вы осматривали труп?

— Нет, только видел его на расстоянии шага. Осматривала полиция и врач госпиталя. Комуцубара тоже был в морге. Он первым приехал и опознал Катю. За ним опознали остальные. Меня в морг пускать не хотели, пришлось вопреки запрету шефа показать документы. Подействовало. Труп был в ужасном состоянии, если так можно сказать о трупе. Тело и лицо изуродовано до неузнаваемости, видимо, несчастную несло издалека, и каждый камень, каждый корень касался тела — ранил, рвал, бил…

— Да, тут следов не обнаружишь, — покачал головой подполковник. — Как же Комуцубара опознал Катю?

— Не понимаю…

— И остальные опознали?

— В один голос. Так официально было зафиксировано в протоколе жандармского управления.

— Вам показали его?

— Нет, зачем же! Но дежурный подтвердил, а этого вполне достаточно.

— Вы тоже подтвердили?

— Конечно… Я подтвердил еще до того, как осмотрел труп. Причем сделал это охотно — мне надо было как можно скорее избавиться от поручения шефа. Неожиданное происшествие даже обрадовало меня…

Настороженно, с каким-то разочарованием во взгляде посмотрел подполковник на Сигэки Мори. По-новому посмотрел, будто это был совсем другой, незнакомый человек, вдруг оказавшийся рядом.

— Вы, кажется, симпатизировали этой женщине?

— Какой женщине?

— Которая оказалась в морге…

На лице Сигэки Мори отразилось крайнее недоумение. Он вроде бы не понимал подполковника или считал сказанное им каким-то нелепым заблуждением.

— Я не знал ее прежде… Никогда не знал.

Да, перед подполковником был совсем другой человек, по какому-то странному совпадению именовавшийся Сигэки Мори, капитаном японской армии.

— Катька-Заложница… Любовь Шелунова! — напомнил подполковник.

— Это была не Люба, — просто и почему-то виновато произнес Сигэки.

— Как то есть?

Вопроса этого можно было не задавать. Вопросы вообще не нужны были. Подполковник понял это и улыбнулся смущенно: он вроде бы участвовал в заговоре капитана и хитрость его разгадал лишь сейчас, в самом конце. Чтобы как-то оправдать эту свою несообразительность, он пожурил Сигэки.

— Но вы же сообщили Янагите, что труп опознан.

— А что было делать, когда опознание зафиксировано протоколом и подписал его сам Комуцубара. Всем необходима была смерть Катьки-Заложницы.

— И вам в том числе?

— Мне — в первую очередь.

— Так кто же все-таки утонул?

— Не знаю… Волосы у несчастной были не Катины, и не походила она на русскую, китаянка, вернее всего… Крутил ее Амур неделю, а то и больше, а Катя исчезла три дня назад, даже два, если быть точным… И уехала-то она в сторону Суня, а это вниз по течению — не мог Амур вернуться на запад…


Утро последнего дня

Прошло еще двадцать четыре часа. Уже не нужные ни мне, ни тем тысячам японцев, что находились в Дайрене. Короткая война, невероятно короткая для нас, заканчивалась. Меркло то самое белое солнце, которое мы зажгли на континенте с верой в его вечный свет. Горе и отчаяние пало на нас. Уйти из жизни — вот о чем думали многие. И уходили.

Еще до того, как стрелка часов завершила свой второй круг — а это было где-то за полночь — генерал вспомнил обо мне и прислал шофера с приказом спуститься вниз, к машине. Мы все-таки покидали Дайрен. Все-таки. А я надеялся, что Янагита отменит свое решение, откажется в последнюю минуту от безумной затеи. Утром я передал ему адреса резидентов на южном побережье и по недовольному взгляду его догадался, что он колеблется. Далекие и ненадежные были адреса. Рисковать не следовало.

Янагита рискнул.

Мы спустились вниз. Маленькая штабная машина стояла на противоположной стороне улицы в тени деревьев. Было темно, а под деревьями и того темнее, и я с трудом отыскал ручку дверцы, вернее, нащупал ее. Почему-то она открылась сама

— Осторожнее! — услышал я голос шефа. — На сиденье передатчик, не свалите его.

Даже передатчик. Побег обставлялся по всем правилам.

Почему-то этот дурацкий передатчик успокоил меня. Чувство обреченности, которое было со мной все эти дни, вдруг исчезло, и я обрел на какое-то время уверенность в будущем. А что, если страшное не случится, не поглотит меня бездна?…

Протиснувшись с трудом на свое место, сзади генерала, я устроился поудобнее и затих. Пусть судьба решает, жить мне или не жить. А почему бы не жить? Мне в эту минуту хотелось довериться Янагите.

Заурчал мотор, и машина, не зажигая фар, покатила по темной улице.

Августовский рассвет был близок, но он не угадывался еще в цвете неба и очертаниях домов — бесконечная чернота, густая, душная. Черноту эту одолевала упрямо наша камуфлированная штабная машина, чем-то похожая на ночного жука.

Я никогда не видел улицы Дайрена такими тревожно пустынными: ни реклам, ни фонарей, ни единого светлого пятнышка. И конечно, ни души. Понятно, военное время, комендантский час. Но патрули могли бы быть. Могли бы остановить машину, спросить: куда, зачем? Мне очень хотелось, чтобы кто-нибудь остановил нас или хотя бы проводил взглядом, и потом, когда наступило бы время и любопытные люди поинтересовались нашей судьбой, назвал бы улицу, по которой мы проезжали, покидая город, вспомнил бы час и минуту. Мы исчезали. Навсегда. В этом я был уверен. Я прощался с Дайреном. Пусть он не был моей родиной, но он назывался по-японски…

Мы долго кружили по ночному городу. Будто Янагита нарочно петлял, сбивая кого-то со следа, или осуществлял свой хитроумный план. Как потом оказалось, мы просто не могли выбраться прямой дорогой к порту — ее уже перекрыли русские, поэтому приходилось окольными путями выбираться из Дайрена.

Уже рассвело, когда машина наконец достигла окраины. Впереди тянулась серая лента шоссе, еще покрытая тенью, и за ней — море.

— Мы ищем советское командование… — сказал генерал.

Первый раз в эту ночь я услышал голос Янагиты. Он был незнакомым, словно говорил совсем другой человек. Это меня поразило. И еще поразили слова «мы ищем советское командование». Значит, сдаемся в плен. Янагита переменил свое решение. Можно ли этому верить?

Машина выбралась на шоссе и сразу стремительно ринулась вперед. Ветер зашумел в бесчисленных щелях брезентового покрытия. И тут снова я услышал голос Янагиты. Как прежде, спокойный, жесткий, со злобинкой.

— …если спросит русский патруль… — Он просто закончил фразу, которая меня удивила вначале. — Вы ответите патрулю, — подчеркнул Янагита. — Я русского языка не знаю. Запомните — не знаю!

Я запомнил. Янагита — нет.

Не проехали мы и километра в сторону залива, как на шоссе возник, словно вырос из-под земли, русский автоматчик:

— Стой!

Тормоза дико взвизгнули, и машина замерла. Я едва не ткнулся лбом в спину шефа.

Тяжело, вразвалку к нам подошел автоматчик и, небрежно козырнув, сказал:

— Нельзя!

Чтобы мы поняли, повел ладонью влево и вправо. Это означало, что двигаться по шоссе запрещено. Нам, японцам, естественно.

Янагита сдержался бы, не окажись перед его глазами огромная ладонь, двигающаяся влево и вправо. А тут не сумел

— Я еще никогда в жизни не видел, чтобы солдат задерживал генерала.

Автоматчик пожал широкими, массивными плечами. Сказал, извиняясь:

— Война…

Нам надо было сдаться этому солдату и закончить разом все, и войну в том числе. Или повернуть назад, в город, еще куда-нибудь повернуть, если это «куда-нибудь» совпадало с планами Янагиты. А мы стояли и ждали чего-то. Я вспомнил фразу шефа, что мы ищем русское командование, и с опозданием решил воспользоваться ею. Вылез из машины — генерал заботливо уступил мне дорогу, склонившись в сторону водителя, — и сказал:

— Генерал имеет поручение штаба Дайренского военного округа связаться с советским командованием. Укажите нам направление для следования.

Автоматчик снова повел ладонью влево и вправо:

— Нельзя.

Я повернулся к Янагите и произнес по-японски

— Вам отказывают в проезде по шоссе.

Впервые в глазах генерала я увидел испуг. Они бывали разными: строгими, колкими, жестокими, насмешливыми, равнодушными, спокойными, отчужденными, но испуганными — толь ко сейчас.

Не знаю, что напугало Янагиту. Запрещение в проезде к морю или мое откровенное «вам». Я как бы отстранился от генерала. Он понял это.

Дверца машины была распахнута: меня ждали, мне приказывали вернуться на свое место. Мотор нетерпеливо урчал, напоминая о необходимости торопиться.

И вот тут произошло невероятное в моей судьбе. Я почувствовал себя свободным. От всего!

Руки мои вцепились в пряжку ремня, на котором висел пистолет, и стали его отстегивать. На глазах у генерала. Он зажмурился от ужаса:

— Капитан!

Окрик не остановил меня.

Автоматчик тоже с недоумением и настороженностью смотрел на торопливые движения моих рук.

Мотор вдруг взвыл от напряжения — шофер, подчиняясь приказу генерала, дал полный газ и крутанул машину почти на месте. Когда ремень был снят, машина уже неслась на предельной скорости назад, в город. Легкая пыль поземкой стелилась по шоссе…

Я протянул пистолет солдату и символически — в этом уже не было практической надобности — поднял руки.

— Ты что? — растерянно произнес автоматчик. — Ты что, парень?

— Капитан японской армии Сигэки Мори сдается в плен.

Он отстегнул кобуру, вынул мой новенький, с полной обоймой, пистолет, осмотрел с любопытством и сунул в карман шаровар.

У меня почему-то страшно билось сердце и ноги подкашивались. Я опустился на край кювета, обхватил голову руками и засмеялся. Странно как-то, с нервным ознобом,

— Ты что? — опять спросил солдат.

Я глотнул слезу. Кажется, я плакал.

— Ничего… Просто конец…


Снова император Пу И, теперь уже только собеседник.
Настоящее имя Сунгарийца.
Что должен был узнать Доихара и чего он не успел узнать
В холле уже зажгли вечерний свет. Матовые лампы, предназначенные для замены солнца, почему-то напоминали холодные луны: все было серебряно-голубым.

Серебряно-голубым было и лицо императора. Он казался неживым в своем черном костюме и белоснежной манишке. Весь лунный свет ламп сосредоточился на высоком аскетическом лбу и впалых щеках императора, и кожа его, и без того бледная, стала еще бледнее. Большие синеватые веки смежились, свидетельствуя о полной утрате сил. Он часто уходил вот так во время беседы в другой мир, и Язеву становилось страшно, и он или кашлем или громким шелестом газеты, которая была у него в руках, пытался вернуть императора в реальность.

Но это было только забытье. Он оставался здесь, рядом с Язевым, все слышал и все чувствовал. Он думал. В уединении.

Легкий кашель собеседника заставил его оторваться от дум.

— Их накажут?

Их — это главных японских военных преступников. Император говорил о своих бывших хозяевах только с помощью местоимений: он, они. Он все еще боялся их и требовал от Язева заверений в том, что они больше не вернутся на континент.

— Безусловно.

— И Доихару? — допытывался император.

Доихара Кендзи, «японский Лоуренс», казался императору неуязвимым. Майор это знал и старался успокоить собеседника:

— И Доихару.

Император смежил веки, застыл под мертвым светом ламп.

Так продолжалось бы долго. Язев углубился в газеты — а их было немало на столике, — Пу И отправился в путешествие по другому миру, а мир тот велик. Но чтение и путешествие прервались самым неожиданным образом. В холл вошел седой мужчина в костюме служителя отеля и направился через зал к майору Язеву. Именно к нему, потому что в этом углу холла, кроме императора и майора, никого не было, и маленький поднос из черного лака, который мужчина держал в правой руке, был направлен, как острие копья, точно в майора.

— Срочный пакет, — сказал служитель, когда оказался перед Язевым, и протянул с поклоном поднос.

На подносе лежал пакет с адресом на английском и русском языках.

— Благодарю.

Служитель еще раз поклонился и пошел назад через холл

Пакета ждал Язев. Ждал с того самого дня, как сообщил о разговоре с Доихарой Кендзи. Пальцы торопливо сорвали наклейку и вытянули из конверта небольшой лист с текстом, напечатанным на машинке.

Язев пробежал его глазами, мгновенно, кажется, и лицо его так же мгновенно изменило свое выражение Вначале было огорчение, даже досада, потом удивление. И наконец — радость!

— Поярков Борис Владимирович, — прошептал взволнованно Язев. — Кто бы мог подумать! Сунгариец — Поярков. Ваше величество!..

Император вздрогнул, открыл глаза и уставился удивлен но на майора.

— Ваше величество, победа!

Император закивал, ничего-ничего не понимая, но соглашаясь с майором. Если тот радуется, значит, действительно победа. Контрразведчик вел какой-то бой, не ведомый никому здесь, но бой трудный и Долгий. Мог победить. Должен был победить. И победил.

Часть II. «Бусидо-мираж»

БЛАГОВЕЩЕНСК

ХАБАРОВСК

ХАРБИН

ТОКИО


Дело третье Гость из Фуцзядяня

Теперь этот документ можно встретить в учебнике истории, а в свое время он был добыт с риском для жизни

Доклад генерала Танака императору Хирохито:

«Для того чтобы завоевать Китай, мы должны сначала завоевать Маньчжурию и Монголию. Для того чтобы завоевать мир, мы должны сначала завоевать Китай. Если мы сумеем завоевать Китай, все остальные малоазиатские страны, Индия, а также страны Южных морей будут нас бояться и капитулируют перед нами. Мир тогда поймет, что Восточная Азия наша, и не осмелится оспаривать наши права… Овладев всеми ресурсами Китая, мы перейдем к завоеванию Индии, стран Южных морей, а затем и завоеванию Малой Азии, Центральной Азии и, наконец, Европы. Но захват контроля над Маньчжурией и Монголией явится лишь первым шагом, если нация Ямато желает играть ведущую роль на Азиатском континенте…

…В программу нашего национального роста входит, по-видимому, необходимость вновь скрестить наши мечи с Россией на полях Монголии в целях овладения огромными богатствами Северной Маньчжурии. Пока этот скрытый риф не будет взорван, наше судно не сможет пойти быстро вперед».


А эта коротенькая информация была «обронена» на банкете у белогвардейского генерала Феоктистова резидентом английской разведки в Китае Лоу
«Этапы японской операции:

I — оккупация Маньчжурии,

II — захват пунктов: Жэхэ — Хэбэй — Чахар — Суйюань — Шэнси — Шаньси и Шаньдун,

III — захват Шанхай-Ханчжоуского района, закрытие входа в Китай по р. Янцзы,

IV — поход на СССР (Дальний Восток).

Дата оккупации Маньчжурии: сентябрь-ноябрь 1931 г.».


Первый этап

Японское информационное агентство распространило по всему миру сообщение о «провокациях» в Маньчжурии, вынудившее Японию ввести войска в этот район. Вот как описывает события агентство:

«Вечером 18 сентября 1931 года в предместьях Мукдена группа китайских солдат под командой бандитского генерала Чжан Сюэляна, сына покойного бандитского генерала Чжан Цзолина… заложила мину на японской железной дороге… К счастью, недалеко от этого места оказались 6 японских солдат под командой лейтенанта Кавамото, прямого потомка самураев из рода, насчитывающего сорок восемь поколений. Убедившись, что поезд приближается и что никакая человеческая сила не может предотвратить катастрофу… лейтенант Кавамото воззвал к божественной власти. Повернувшись в сторону Японии, он призвал на помощь Аматэрасу Омиками. Его смиренная и горячая молитва была услышана. Достигнув разрушенного полотна, поезд поднялся в воздух, пролетел над опасным местом, плавно опустился и продолжал свой путь…»

Через два дня поступило донесение Академика, в котором давалась действительная картина событий. Вот оно:

«Взрыв железнодорожного пути произошел после того, как поезд прошел, и был устроен с единственной целью — сделать фотоснимки, которые подтверждали бы официальную версию о происхождении инцидента. Японские войска, стоявшие у Ляояна, Инкоу и Фынвангена, за день до инцидента получили приказ, в котором им предлагалось выступить на Мукден в 3 часа дня 18 сентября, то есть за семь часов до взрыва.

К четырем часам утра 19 сентября, то есть всего через шесть часов после взрыва, на стенах домов в Мукдене уже были расклеены тысячи печатных листовок, направленных против маньчжурского правительства и обвинявших последнее в том, что оно якобы совершило нападение на японскую железную дорогу.

18 сентября такая листовка была уже передана редактору одной белогвардейской газеты с припиской, содержащей предложение опубликовать ее для блага белых эмигрантов. (Японцы тайно обещали создать эмигрантское правительство в Маньчжурии).

По приказу из Токио весь китайский технический персонал подлежал уничтожению, поэтому за неделю до взрыва в Мукден прибыл японский технический персонал для замены китайских инженеров на Мукденском арсенале».

Доихара считал, что не оставляет следов. он был даже уверен в этом


Генеральный консул в Шанхае Мураи министру иностранных дел Сидэхара

Передано вечером 2 ноября 1931 года.

2 числа с. м. китайская газета напечатала телеграмму из Тяньцзиня, сообщающую, что полковник Доихара прибыл тайно в Тяньцзинь. Газета пишет, что Доихара был доставлен в Тянъцзинь японскими агентами на небольшой паровой лодке и сейчас планирует способ похищения императора Сюань Туна


Телеграмма № 513, посланная генеральным консулом в Тяньцзине Кувасима министру иностранных дел Сидэхара

Тяньцзинь, 12 ноября 1931 года (6-й год эры «Сёва»)

Вчера, 11 числа, в 3 часа дня небольшой военный катер отправился с японской и французской концессий вниз по реке. На его борту находилось несколько человек в гражданском платье в сопровождении четырех или пяти солдат. Предполагают, что на катере был похищенный император Сюань Тун


Телеграмма № 96, посланная генеральным консулом в Инкоу министру иностранных дел Сидэхара

Инкоу, после полудня 13 ноября 1931 года (6-й год эры «Сёва»)

От капитана «Имадзи-мару» я узнал, что полковник Доихара возглавлял заговор бегства императора из Тяньцзиня… Император был тайно увезен в машине с концессии и доставлен на пристань, где группа под охраной, вооруженной двумя пулеметами, погрузилась на катер, направившийся в Тагу, оттуда все пересели на «Имадзи-мару».

В предыдущей телеграмме сообщалось, что император переоделся здесь в китайский костюм. Это не соответствует действительности. Он одет в обычную военную форму.

Следы, однако, оставались, и вели они на север


16 июня 1932 года

Из кругов, близких к императору Пу И, мне стало известно, что начальник японской разведки Доихара Кендзи посетил верховного правителя в его резиденции в Чанчуне и имел с ним беседу секретного характера. Прощаясь с правителем, сказал, что надолго покидает столицу Маньчжоу-го. По словам императора, Доихара направляется в Харбин для ликвидации там антияпонских очагов и руководства японской разведкой против СССР.

Академик


Коршуны слетаются на запах крови

Без даты. Август 1932 года

Как уже сообщалось, созданный в конце прошлого года боевой белоэмигрантский союз, именуемый «российской фашистской партией», на своем сборище в харбинском отеле «Новый мир» объявил о поддержке программы, осуществляемой японскими вооруженными силами на Дальнем Востоке. Дополнение: на сборище присутствовали офицеры второго отдела штаба Квантунской армии — капитан Комацу Мисао и резидент японской разведки в Харбине капитан Сакаи Исио. После официальной части главарь союза Радзаевский в одном из номеров отеля подписал обязательство о сотрудничестве РФП с японской разведкой. Есть сведения, что в этот же вечер Радзаевский получил от сотрудника второго отдела крупную сумму в маньчжурской валюте.

Академик


Июнь, июль, август, сентябрь 1932 года

Выдержки из донесений

Среди японских военнослужащих и чиновников распространена листовка, призывающая объединиться вокруг императорского трона. Листовку показал мне служащий мукденской почтовой конторы. Он же сообщил, как листовка попала к нему. Ее распространяет штаб Квантунской армии. Если ты согласен вступить в общество, то поставь свою подпись под листовкой и передай представителю будущего объединения, который находится на каждом предприятии и учреждении. Объединение названо «Кёвакай», то есть «Сотрудничество наций». Чиновник сказал, что это непростое общество. В него могут вступить только лица, готовые служить великой идее господства Японии в Азии, прославлению превосходства нации Ямато. Члены общества должны активно участвовать в превращении Маньчжурии в плацдарм для подготовки войны против СССР.


При встрече в кафе с резидентом английской разведки в Китае Лоу я поделился с ним новостью относительно общества «Кёвакай». Лоу сказал, что знает об этой организации и относится к ней равнодушно. Это фашистское общество и создано штабом Квантунской армии. Англии оно не мешает, поскольку направлено своим острием против России. Тут же Лоу с улыбкой добавил: «Мне удалось получить действительно сенсационные сведения. Вы даже не представляете их взрывную силу. Для Европы это что-то вроде нового извержения Везувия».

Я попытался вытянуть из Лоу хотя бы намек на суть дела, заставить его обронить какую-нибудь деталь. Но Лоу — крепкий орешек. Он хорошо знает, сколько стоит в Лондоне сенсация, и не отдаст ее просто так.

— Да она вам и не нужна, — сказал Лоу. — Китай не приобретает немецкие тайны, а это касается третьего рейха.

Лоу по-прежнему считает меня китайским агентом. Дважды он видел, как я входил в вестибюль резиденции Чжан Цзолина, однажды присутствовал при моей беседе с заместителем начальника жандармерии. Я говорил заместителю о сапогах, которые заказал диктатор, и это навело Лоу на мысль о возможном существовании какого-то шифра, построенного на сапожных терминах. Убежденность Лоу не поколебалась за эти годы, наоборот, она укрепилась, и укрепилась, может быть, потому, что я не пытался разрушить сложившееся у Лоу мнение обо мне, а сам оц не разрушал его.

Человеку, уверенному в собственной непогрешимости, трудно отказаться от раз принятого решения. К тому же эта уверенность возникла вроде бы сама по себе, и все, что происходило, было естественным доказательством правоты Лоу. С моей помощью Лоу сблизился с эмигрантами и добывал у них полезные для себя сведения, даже сенсационные. Я познакомил Лоу с Суайнхартом, личным советником Чжан Цзолина и моим постоянным заказчиком. Суайнхарт оказал немало услуг Лоу, в чем последний мне признался как-то в беседе. Являясь американским гражданином, Суайнхарт в продолжение довольно длительного времени служил у Чжан Цзолина личным агентом и информировал диктатора о положении дел в лагере противника. Когда Суайнхарта убили в Токио и бросили тело в море, Лоу завел со мной разговор о зыбкости положения китайской агентуры — «Даже американца не побоялись убрать!» — и предложил мне работать на англичан, то есть на него, Лоу. Тогда я понял, что он — резидент.

В одном из моих сообщений говорилось об этом, и я просил определить мою тактику по отношению к Лоу. Была выбрана оборонительная позиция: «Не считаю возможным нарушать обязательство. Измена не в моих принципах».

Лоу похвалил меня:

— Вы рыцарь, друг мой! Правда, донкихоты были редки уже в шестнадцатом веке… Мне посчастливилось.

Спустя год Лоу повторил свое предложение о сотрудничестве.

— Кислицын, Семенов, Радзаевский уже в штате японской секретной службы. Надеюсь, для вас это не открытие?

— Разумеется, — ответил я.

— И никто из них не испытывает угрызений совести.

— Надо полагать.

— Я понимаю, вы не разделяете моей точки зрения на принципы. Но пример этих господ поучителен.

— Конечно, — согласился я. — Главное, им не угрожает судьба Суайнхарта.

— Вот именно…

— Вам, Лоу, тоже следует сделать вывод из последних событий.

— Я и сделал.

— Какой?

— Нельзя служить мертвой разведке. Вместе с ней легко оказаться на том свете.

— Вы предостерегаете меня, Лоу?

— Да… А если быть точным, то зову!

— Снова?

— Считайте, что это продолжение разговора, я не переставал вас звать. Вы мне нужны. А сейчас и я вам нужен. Положение опасное.

Я насторожился:

— Для меня?

— Для всех, кто связан с Китаем.

— Ваше покровительство оградит меня от опасности?

— Британский флаг оградит.

— Суайнхарта не оградил американский флаг.

— Он не ему служил.

— Прошлый раз вы сказали, что японцы не побоялись убрать американца. Почему бы им побояться убрать англичанина?

— Суайнхарт сунул нос в кухню второго отдела. Это запрещено правилами игры.

— Кто знает, где кончаются границы «кухни»?

— Тут уж интуиция…

— У меня она отсутствует

— Значит, опять отказ?

— Считайте, как вам удобнее, Лоу

Лоу покачал головой:

— Не особенно разумное решение, но откровенное. Спасибо. А жаль, вы могли бы многое сделать и многого добиться. Избираете худший вариант. Боюсь быть пророком, но японской мышеловки вам не миновать.


Лоу все-таки проговорился. Возможно, обронил частичку своей сенсации с умыслом. Это он любит делать. «Троцкий установил тайный контакт с германским генеральным штабом. Японцы располагают документами». Я сделал вид, что не понял значения сенсации.

Прощаясь, Лоу как-то загадочно улыбнулся:

— Жаль, что китайцев не интересуют европейские дела.


Шифровано

Срочно!

Начато строительство железной дороги Дуньхуа — Яньцзи — Хайрен с веткой Яньцзи — Унгый, дающей возможность кратчайшим путем перебросить японские войска на материке в се верном направлении. С тем же назначением ведется линия Лафа — Харбин (Лабинская), она связывается с дорогой Дуньхуа-Дайрен. Задача: создать сплошную военно-стратегическую магистраль Сейсин — Харбин. Особенно важна дорога Бэйань-чжэнь — Сахалян (в плане она названа Цехэйской), последний ее участок подойдет непосредственно к советской границе. Осуществление этого плана обеспечит быстрое сосредоточение и высокую маневренность любого количества войск на важнейших операционных направлениях.


От полковника Савина узнал о создании диверсионной школы в предместье Харбина. Контингент — 28 человек. Из них двадцать поставил Радзаевский, остальные завербованы японскими военными миссиями. Курс рассчитан на шесть месяцев. Школа находится где-то в районе Фуцзядяня.


Исчез Лоу.


Получен приказ генштаба из Токио, согласно котором) должны быть подготовлены к принятию и базированию самолетов военно-воздушных сил на территории Маньчжурии 6 авиабаз, 10 оборудованных аэродромов, 10 аэродромов запасных и 40 посадочных площадок. Полная готовность к концу года.


Разыскивают Лоу. Подключены люди Кислицына и Семенова. Есть сведения, что Лоу бежал в Шанхай.


— …за особые заслуги перед органами Объединенного Государственного Политического Управления СССР наградить именным оружием. Оружие вручить по возвращении на Родину.

Полномочный представитель ОГПУ по Дальневосточному краю

Т. Д. Дерибас


— Служу Советскому Союзу!

— Дай обниму тебя, дружище!

— Ну и медведь ты, Василий. Задушишь…

— А ты держись. Или ослаб на белогвардейских харчах?

— Да нет, хотя харчи и жидковаты стали. Беляки тянутся с ложками к японскому котлу. Там каша пожирнее. В очередь становятся.

— Это я заметил. Борзых да легавых — туча. Меня всю дорогу один на прицеле держал, только на Большом проспекте отвязался, потерял в толпе. Чуют чужого, нюх отличный. Тут надо ухо держать востро…

— Мне Лоу уже пророчествовал печальный конец…

— Насчет мышеловки? Читали… Отбрось, пустое. Но с обстановкой считаться надо. Сложная обстановочка…

— Горяченькая… Так что предупреждение Лоу отбрасывать не следует. Мышеловка существует…


Мной усиленно интересуется Харбинская военная миссия
Все звали его Веселым Фыном — и в старом Фуцзядяне, где он жил с неведомых времен, и в Харбине, куда наведывался каждое утро. Именно Веселым Фыном и не иначе, хотя никто никогда не видел его улыбающимся. Могли бы назвать косым: левый глаз Фына смотрел не туда, куда правый. Или хромым: Фын припадал на одну ногу — когда-то где-то придавило ее бревном. Или лысым: ни одного волоса не росло на голове Фына. Наконец, худым: тонок был Фын, как болотный тростник. Так нет — веселым. С этим прозвищем и ходил он до седин в бороде, тощей мочалкой свисавшей на грудь Фына. Сам себя он тоже называл веселым. Переступив чужой порог, он представлялся:

— Вот пришел Веселый Фын!

Представлялся торжественно, с явным уважением к собственной персоне.

Так представился он год назад Борису Владимировичу Пояркову в его мастерской на Биржевой улице. Не склонив головы под низко висевшей вывеской с изображением черного сапога и красной туфельки, Фын вошел в крошечную комнатку, правильнее бы сказать — закуток под лестницей, и, подогнув больную ногу, чтобы опуститься на циновку у порога, а не на стул для заказчиков, сказал свое обычное.

— Пришел Веселый Фын!

Никто не удивлялся подобному представлению китайца, не задавал вопроса: кто, мол, ты такой и что тебе нужно? Поярков удивился. Он никогда прежде не видел Фына и никогда не слышал его странного имени. Однако виду не подал и, глянув мельком и оценив его, вернулся к своему делу — натяжке на колодку заготовки. Фын воспринял это как позволение вести себя свободно: откинулся к стене и стал ладонью поглаживать свою больную ногу.

— Шибко хорошо тачаешь сапоги, — произнес он после сравнительно долгого молчаливого изучения обстановки мастерской. Долгого потому, что закуток поярковский можно было осмотреть в какую-то секунду; вся обстановка его состояла из старого стула, обитого кожей, небольшого шкафчика с инструментом и колодками и висячей вешалки, пристроенной прямо за дверью. А Фын потратил на это столько времени, сколько тратят на осмотр тронного зала самого китайского императора.

Поярков снова не ответил и продолжал старательно затягивать клещами кожу.

— Шибко хорошо, — повторил Фын.

Тогда Поярков спросил:

— Будешь заказывать?

Фыну следовало рассмеяться — люди, обутые в серые полотняные штаны и такую же рубаху, не заказывают сапог с лакированными голенищами. Но Фын не рассмеялся. Веселый Фын, как известно, не умел улыбаться. Не научился за свою жизнь.

— А ты сделаешь башмаки на деревянной подошве?

— Я все могу. Но стоить это будет слишком дорого.

Надо было как-то подавить бесцеремонность, с которой Фын устанавливал свое право на равенство с офицером: Поярков был подъесаулом, хотя и тачал сапоги на Биржевой улице.

Подавить бесцеремонность Фына было не так-то легко. Он умел не замечать чужого протеста или чужого недовольства. Все так же старательно поглаживая свою больную ногу, он пояснил подъесаулу:

— Кому надо, тот денег не пожалеет.

Позже, спустя год, это пояснение Фына было подкреплено действием. Поярков получил заказ очень богатого и щедрого человека. Спустя год. А в тот день хвастовство Фына прозвучало комично.

Год Фын посещал мастерскую Пояркова, посещал как будущий заказчик, присматриваясь к мастеру и изучая товар. Можно было выставить нагловатого клиента, указать на дверь просто, не заботясь о том, как воспримет это Веселый Фын. В другом месте, например в магазине Чурина, с хромым китайцем так бы и поступили. Но Поярков не увидел в Фыне клиента. Что-то загадочное нес в себе китаец и это загадочное скрывал самым тщательным образом. Не особенно искусно, правда, — игра в заказчика была примитивной. Не верил ей Поярков, да и кто мог поверить. Сам Фын и тот, пожалуй, не преувеличивал собственных возможностей. Но играл весьма вдохновенно, старательно, главное.

Раз, а то и два в неделю Фын открывал дверь мастерской и, объявив о своем появлении знакомой фразой: «Вот пришел Веселый Фын», опускался на циновку.

Он приносил с собой кучу новостей — где он их находил, одному богу известно — и выкладывал все перед Поярковым.

Начинал обычно с пустяков, с какого-нибудь скандала в одном из игорных домов или опиумокурилен и кончал пикантной историей из жизни харбинского «Бомонда». Ведомы были Фыну и международные дела, например, кто из иностранных послов и когда посетил императора в его дигуне и какие подарки преподнес сыну неба. Главной темой Фына были, однако, «ужасы красного берега». Тут он мог говорить без конца, и скудный запас русских слов его не смущал. Он прибегал к помощи рук, которыми изображал и страх, и удивление, и возмущение. Впрочем, эмоции занимали незначительное место в рассказах Фына, так же как и комментарии. Выводы должны были делать слушатели, к этому стремился Фын, и, если его усилия не достигали цели, он огорчался и смолкал. Смолкать обычно заставлял Фына Поярков. Слушать слушал, а вот удивляться или возмущаться не хотел. Вообще ничем не выказывал своего отношения к новостям. Оторвется на минуту от своего недошитого сапога, посмотрит на Фына, и все. А вот что думает — неизвестно.

Так они скрывали друг от друга свои мысли. А время шло. Терпелив был Фын, а Поярков еще терпеливее. Однажды китаец сказал:

— Веселый Фын все знает.

— Так уж? — усомнился Поярков.

— Веселый Фын все знает! — повторил упрямо китаец. — Вчера Борис ходил мало-мало Большой проспект и говорил господином Кислицыным. Важный господин. Шибко важный.

Близость свою к эмигрантским кругам Поярков не скрывал, даже, напротив, афишировал иногда. Но осведомленность Фына его поразила. Хромой китаец не входил в общество русских офицеров, он просто не имел на это права. Ясно, что Веселый Фын пользовался чьей-то информацией, причем точной информацией и получал ее от человека, хорошо знавшего Пояркова. Только почему человек этот делился с Фыном? Что между ними общего?

Поярков более внимательно, чем когда-либо, посмотрел на Веселого Фына и отметил для себя, что китаец весьма удовлетворен тем впечатлением, которое произвел на сапожника.

В другой раз Фын попытался усилить впечатление.

— Красиво пишешь, — сказал он.

Фын, не знавший ни одной русской буквы, да и вообще никакой буквы, и ни разу в жизни не заглянувший в газету и тем более в книгу — не было надобности, — вдруг принялся судить о литературных опытах Пояркова.

— Читал? — съязвил Поярков.

Фын ответил своей стереотипной фразой, годной в любом случае:

— Веселый Фын все знает

— Так где же Веселый Фын узнал?

— Вот в этой бумаге…

И Фын вытянул из-под своей видавшей виды рубахи сложенный вчетверо субботний номер «Восхода». В этом номере была напечатана статейка Пояркова. Изредка он выступал с призывами к русским офицерам помнить, что их родина на той стороне Амура. Эта последняя статейка была подписана псевдонимом «Казак». Псевдонимы Поярков менял постоянно, настоящую его фамилию знала лишь редакция. И вот теперь узнал Фын.

— Красиво, значит?

— Шибко красиво.

— Научился читать по-русски! Трудно, поди, было?

Неспособный смущаться, Фын произнес свое:

— Веселый Фын все знает. — И добавил: — Любишь Амур… Домой хочешь… Русский Китай плохо.

Поярков почувствовал провокацию. Слишком уж откровенно высказывался о настроениях собеседника Фын.

— А китайцу в Китае хорошо?

— Где Китай? — вопросом на вопрос ответил Веселый Фын. — Фын здесь, Китай далеко. Китай — Янцзы.

Провокационный настрой сохранился.

— Ты родился в долине Янцзы? Там твой дом?

Фын вдруг вспылил:

— Веселый Фын родился в Фуцзядяне!

Это прозвучало как вызов. Надо было все-таки прекратить разговор. Поярков пожал плечами и принялся накалывать в подошве сапога отверстия для деревянных шпилек. Фын понял, что хозяин отходит от разговора, и бросил в угасающий костер смоляную веточку.

— Харбин — русский город, однако не Россия… Фуцзядянь — китайский город, однако не Китай.

Смоляная веточка ярко вспыхнула.

— Что же здесь за царство? — спросил изумленно Поярков. На лице Фына изобразилось огорчение — он сам хотел задать такой вопрос, и вот задали ему, и надо отвечать. Хитер, однако, был Веселый Фын, он сказал:

— Царство императора Сюань Тун из династии Цин…

Пристроив в отверстие первую шпильку, Поярков прицелился и уверенно вогнал ее молотком в подошву. Белая квадратная точка закрасовалась на темно-коричневой коже. Он полюбовался ею, хотя любоваться было незачем — не новичок был в сапожном деле Поярков. Ему просто надо было протянуть время и решить для себя вопрос: добивать Веселого Фына или пощадить его? И он решил добить. Надоел ему этот нагловатый «клиент».

— Династия Цин, между прочим, китайская династия. И царство императора Айсинцзюэло Пу И — китайское царство. Не только Янцзы, но и Сунгари протекает в Китае.

Почти детская обида застыла в глазах Фына, он готов был, кажется, заплакать с досады — перехитрил его сапожник. Глотнув судорожно воздух, он, как тонущий, выкрикнул:

— Да дарует бог многие лета императору! Слава сыну неба!

Все-таки он утонул, этот Веселый Фын, и Пояркову стало жаль его. Несчастный человек, непосильную работу взял на себя. Впрочем, нужда и не такое заставит делать.

— Ты хоть видел своего императора? — спросил мягко Поярков.

Веселый Фын плакал. Слез не было, но в голосе звучали плаксивые нотки.

— Разве китаец видит своего императора! Бога нельзя видеть.

Притворщик Фын! Он не чтил бога и тем более его сына. Он продался дьяволу. Причем за небольшую мзду. Какое-нибудь серебро. Поярков представил себе, как Фын протягивает сухую, морщинистую руку, чтобы получить заработанное, и как потом торопливо считает мелочь. Сколько ему дадут за сегодняшний разговор с хозяином сапожной мастерской? Пожалуй, ничего. А может быть…

— Говорят, император молодой… Совсем молодой, — шутливо заметил Поярков. Ему вздумалось подразнить сникшего Фына.

Это была бесплодная затея. Обиду Фын сохранял долго, внутри у него все замирало в каком-то мучительном полусне, и он не способен был очнуться. Так могло продолжаться и минуту, и две, и час даже. Мысль в это время работала и работала напряженно, отыскивая средство для нанесения ответного удара обидчику. Поэтому новые уколы Пояркова Веселый Фын не ощущал, он не замечал их просто.

— Фын должен это знать, — продолжал колоть «клиента» Поярков. — Веселый Фын все знает.

Окаменел Фын. Теперь не только иголкой коли, но и шпагой его пронзай, не шелохнется. Щели глаз до того сузились, что походили на тонкую нить, и сквозь этот просвет Фын разглядывал Пояркова. Ненависти во взгляде не было и злобы тоже, обида только. И еще любопытство: «Кто ты такой, русский сапожник? С какой стороны тебя можно взять? Ударить нельзя, убить тем более. А что-то надо делать. Может, отложить месть. Ждать, ждать, покуда не придет минута расплаты. Ведь она придет. Мир так устроен, что все приходит. Оступается человек, даже самый осторожный оступается… Впрочем, не за тем прислали сюда Фына. Не за тем! Что его глупая обида?»

С навязчивым «клиентом» было покончено. Поярков пододвинул к себе коробку со шпильками и принялся за работу. Левой вставлял в отверстие белый колышек, правой ударом молотка вгонял его в кожу. Так шпилька за шпилькой, шпилька за шпилькой потянулась ровная цепочка по краю подошвы. Любил Поярков вот эту завершающую процедуру. Сапог уже вроде готов, и можно оценить и красоту его линий, и искусство мастера.

Фын понял, о нем забыли. И еще понял, что он просто Фын, что его не уважают, и не любят, и не боятся к тому же. Он поднялся, придерживая рукой свою больную ногу:

— Веселый Фын все знает…

Это было отчаяние. И это была угроза.

Глянул как-то странно на Пояркова и ушел.

Поярков кивнул вслед. Попрощался. Подумал: больше Фын не придет в его мастерскую. Незачем. Была у него какая-то задача, бился он над ней почти год, да так и не решил. Любопытно, конечно, узнать: что это за задача и кто ее задал? Не сам же Фын затеял знакомство с сапожником с Биржевой улицы. Слишком беден и слишком жалок Фын, чтобы искать друзей среди эмигрантов. Только величайшая наивность способна толкнуть нищего на подобный шаг. А Фын не наивен. Он хорошо знает цену себе и окружающим. Пришел на Биржевую по чужой воле, не по своей и ушел. По воле Пояркова, возможно. А вот тайна осталась.

Поторопился Поярков проститься с Веселым Фыном. Через неделю, в обычный день и в обычный час, явился Фын в мастерскую. Все было обычным. Необычным было лишь поведение Фына. На циновку у порога не сел, так, стоя в дверях, сказал:

— Сошьешь сапоги для важного господина. — Сказал так, будто сам был этим важным господином и сапоги заказывал на собственные ноги.

Смешным показался Пояркову Веселый Фын в новой роли, и он воспользовался случаем, чтобы вышутить «важного клиента». Пододвинул стул, широким жестом предложил сесть:

— Прошу! Будем снимать мерку.

Брови Фына, вернее, те полоски кожи, на которых они обычно растут, полезли на лоб. Впервые он открыл широко глаза и этим выказал свое крайнее изумление. Он пришел расплатиться за обиду, а получил новый удар. И еще какой!

— Что будем шить? Сапоги, штиблеты? — не останавливался Поярков.

С большим трудом Фын выговорил:

— Сапоги… И не мне, а начальнику миссии…

Тайна начинала обретать какие-то контуры. Смутные пока, но все же по ним можно было кое о чем догадаться.

— Мерку снимать с тебя, а шить для начальника миссии?

Выдержка, никогда не покидавшая Фына, вдруг улетучилась. Он понял, что теряет силы. И завизжал в отчаянии:

— Иди! Иди за мной! Начальник ждет…

Поярков сделал серьезное лицо: ну, если сам начальник миссии! Встал со скамейки, снял фартук, поискал в кармане пиджака ключ, вынул его и стал вертеть в руках — дескать, пошли.

Веселый Фын вышел первым из мастерской и, не дожидаясь Пояркова, засеменил, прихрамывая, по тротуару в сторону Цицикарской улицы. Поярков двинулся следом. «Странный вызов, — подумал он. — Похоже на арест…»


Его встретили подчеркнуто учтиво. И не в самой миссии, а в особняке, что стоял недалеко от французского консульства на противоположной стороне улицы. Чугунная изгородь отделяла особняк и окружавший его парк от тротуара. Слуга-китаец поклонился Пояркову и открыл небольшую калитку рядом с воротами, жестом показал на дорожку, по которой следовало добираться до крыльца.

Веселый Фын куда-то исчез. Шел, шел рядом — и вдруг растаял. Он умел исчезать незаметно и, главное, неожиданно. Фын тоже знал порог, через который ему нельзя было переступать.

Пожилая японка в кимоно, расшитом белыми хризантемами, встретила Пояркова у двери и, церемонно кланяясь, проводила в гостиную. Поярков не бывал до того в японских домах и несколько удивился, увидев европейскую обстановку. В комнате стояли обитые желтым плюшем кресла, полированный стол с узкой длинной дорожкой из прозрачной ткани вместо скатерти и на нем ваза с подчеркнуто скромным букетом цветов — две белые лилии на высоких стеблях… Простенки между окнами были заняты пейзажами, выполненными на шелке черной и красной тушью. Конечно, тут были изображены вершины потухших вулканов и одинокие сосны. Была Япония, без которой не могли существовать хозяева дома.

Поярков осторожно прошел по пушистому ковру и сел в одно из кресел. Пожилая японка поклонилась еще раз и, пятясь, скрылась в боковой двери. Соблюдались все церемонии. Они удивляли Пояркова и, признаться, радовали: не так-то часто в Харбине приходилось пользоваться таким вниманием.

Ему предоставили возможность побыть одному, осмотреться, оценить богатство хозяина и его вкус. Почувствовать себя свободным. Последнее, видимо, играло немаловажную роль во всей церемонии. Позже его оставляли одного в кабинетах с открытыми столами и даже сейфами. Надо полагать, не случайно. Поярков не шелохнулся, не поддался соблазну изучить обстановку гостиной хотя бы взглядом. Он разрешил себе единственное — полюбоваться издали, из угла, где стояло его кресло, пейзажами. Ему казалось, будто еще кто-то находится в комнате, невидимый и неслышимый, но чуткий, как лесная птица.

Прошло минут десять, а то и больше, прежде чем боковая дверь отворилась и в гостиной появился хозяин дома — так следовало считать, судя по наряду: на нем была юката, легкое кимоно для прогулок по саду. Поклонившись, он, однако, не подошел к Пояркову, а остановился в дверях, дав понять этим, что сократить расстояние между ними должен сам гость. Поярков поспешно поднялся и подошел к двери.

— Мистер Поярков? — произнес хозяин не то по-английски, не то по-русски. Должно быть, по-русски, потому что следующая фраза была уже точно русская. — Рад видеть вас!

Русское давалось ему не так-то легко — он говорил с японским акцентом, чеканя каждый слог, — но давалось. Поярков, например, не смог бы произнести то же самое по-японски.

Пожав друг другу руки, они снова разъединились, хозяин сел под пейзажем, воспроизводящим вершину вулкана и одинокую сосну. Поярков чуть поодаль, в углу слева.

— Мистер Поярков хорошо переносит жару? — спросил хозяин и тронул рукой свой невысокий белый лоб, как бы смахивая пот.

Поярков не знал, как он переносит жару. Он никогда не задумывался над этим. Но кивнул — жара его не беспокоила.

— Да-да, привычка, — понимающе поднял брови хозяин дома. — Вы ведь старожил, давно живете в Харбине…

— С двадцать первого года.

— С двадцать первого года… — задумчиво повторил хозяин. — Это много. Мы еще не успели свыкнуться с необычным для нас климатом. У нас прохладнее в это время. В Благовещенске тоже…

«Все, как по нотам, — разочарованно отметил про себя Поярков. — Барин повторяет слугу». Он вспомнил Веселого Фына, досаждавшего ему своими расспросами о России.

— Когда как… — не дал Поярков в руки хозяина нить для продолжения разговора. Но тот и не добивался ее, программа беседы у него была составлена заранее.

— Амур защищает Благовещенск от этих ужасных пыльных бурь Гоби. Нет, Приамурье — благодатный край. Никакого сравнения! — Хозяин откинулся на спинку кресла и мечтательно закатил глаза, словно ощущал в эту минуту прикосновение прохладного амурского ветра.

Поярков вздохнул. Грустно. Он знал, что хозяину нужен этот вздох, что ради этого простого выражения человеческих чувств он вел трудный, конечно трудный, разговор. Слова-то выстраивались, будто колышки вколачивались. Небось речь свою учил со вчерашнего дня, а то и с прошлой недели.

— Что ж, судьба… — завершил тему хозяин дома и сочувственно взглянул на Пояркова.

— Да, судьба.

Хозяин встал, поправил на себе юката, плечи его при этом чуточку поднялись — он хотел выглядеть внушительнее, крупнее, чем на самом деле. А был он маленьким и кругленьким, с весьма приметным жирком на животе. В широком кимоно он казался пингвином, расправившим крылья. Приняв надлежащий его положению вид, хозяин зашагал по гостиной из конца в конец, как бы собираясь с мыслями и что-то решая.

— Мистер Поярков, — начал он опять не то по-английски, не то по-русски, — мы хотели бы иметь в вашем лице человека, способного сделать жизнь нашей семьи более красивой и удобной…

Поярков слушал. Руки его легли на подлокотники, грудь чуть подалась вперед, шея вытянулась. Он был весь внимание. Наступил вроде бы решающий момент разговора. Неужели начальник миссии, или бог знает кто он там, все-таки повернет дело к сапогам?

Повернул. Самым элементарным образом перескочил с благодатного Амура на туфли своей жены. Правда, витиевато несколько преподнес это, но тут уже стиль высокопоставленного лица.

— Мы знаем, какие у вас руки, мистер Поярков, вы все можете. Будем надеяться…

Поярков тотчас полез в карман за карандашом, листком бумаги и сантиметром. Прощупывание предварительное окончилось, наступает пауза для выполнения обязанностей, ради которых он, собственно, и вызван в дом важного господина.

Хозяин дома посмотрел внимательно на сапожника и сказал: — Я позову жену и дочерей… Сначала — им.

Он покинул Пояркова и буквально через несколько секунд вернулся в сопровождении сравнительно молодой полной японки и двух девочек-подростков, очень похожих на мать, но только худеньких. Пояркову показалось, что семья находилась за дверью и только ждала приглашения хозяина — слишком быстро они впорхнули в гостиную. Мадам первая опустилась в кресло и легким грациозным движением выпростала из домашней сандалии ногу, маленькую, тонкую, очень белую.

— Что будем шить? — спросил Поярков и улыбнулся хозяйке.

Та повернула голову в сторону важного господина и посмотрела растерянно. Хозяин тоже улыбнулся, перевел ей слова мастера, застыл в торжественной позе, что должно было подчеркнуть важность момента.

Хозяйка схватила со стола какой-то журнал с английским названием, перелистала его и, найдя нужную страницу, ткнула Пояркову.

— О!

Он увидел фотографию женской ноги в модной туфельке. Это был очень сложный фасон. Браться за подобный заказ не хотелось. Да и где взять товар? Харбин — не Лондон и не Париж. Однако начинать с отказа нельзя. Поярков принялся внимательно изучать фотографию.

Хозяин через плечо гостя глянул на страницу и покачал отрицательно головой:

— Это потом. Сначала японские. Вы можете шить японскую обувь?

— Да.

— А это — потом…

Огорчение на лице хозяйки было великим и, главное, непритворным. Она прикусила губу и с тоской посмотрела на мастера. Ей хотелось услышать от него что-то способное переубедить мужа. Поярков охотно откликнулся на призыв:

— Модель прекрасная! У госпожи изумительный вкус… И если вы разрешите, — он обратился к хозяину, — я позже попытаюсь сшить такие туфли. Позже…

Он остановился, чтобы дать возможность хозяину перевести сказанное.

Хозяин замешкался. Ему не особенно хотелось поощрять желание супруги и дочерей быть похожими на европеек. Он прежде взвесил все, нашел, что комплимент сам по себе не опасен в этом смысле, напротив, как бы возвышает японку, способную проявить тонкий вкус, и перевел слова мастера. Женщина зарделась, польщенная, и тут же согласилась с рекомендацией мужа: пусть прежде сошьют японскую обувь. Ей и дочерям.

Все складывалось как нельзя лучше. Мастер вел себя умно, даже очень умно, и это было отмечено хозяином. С таким сапожником можно поладить. В конце концов, дело не в сапогах и не в туфлях.

Поярков снял мерки с ног жены, дочерей и попросил сесть в кресло хозяина:

— Вам тоже японские?

Понадобилось время, чтобы тот ответил утвердительно. Видимо, в простом «да» таилось противоречие. Хозяин хотел иметь сапоги, обыкновенные, а может, и не совсем обыкновенные офицерские сапоги, какие носят командиры почти всех армий. Японские ли они? Почему бы им и не быть японскими, если их носит японский офицер.

— Японские, — сказал твердо хозяин и подставил ногу Пояркову.

Когда Поярков обхватил ее ленточкой сантиметра, последовал вопрос хозяина:

— Вы, кажется, шили сапоги Чжан Цзолину?

Поярков вздрогнул, Он не пропагандировал последнее время свою связь с маньчжурским диктатором, убитым японцами.

— Я шил всем господам, — обобщил Поярков.

— Да, о вас хорошо отзываются влиятельные люди Харбина, — кивнул одобрительно хозяин.

— Значит, будем шить сапоги?

— Сапоги, — снова кивнул хозяин. И, переждав немного, уточнил: — Как у Чжан Цзолина…

Он заставлял Пояркова вздрагивать. Умышленно, видимо, повторялось имя диктатора.

— В них не было ничего особенного, — повел недоуменно плечами Поярков. — Только материал…

— Их помнят в Маньчжурии, — заметил хозяин и тем как бы отдал дань таланту мастера. — Материал можно потратить и на солдатские ботинки, если, конечно, не жаль денег.

— Вы правы, — согласился Поярков. — Я обычно берегу материал.

— Не скромничайте, мистер Поярков. Сапоги Чжан Цзолина — легенда. Вы способны ее повторить?

— Если прикажете.

— Зачем же приказывать? Прошу.

Прицепился этот чертов хозяин к сапогам Чжан Цзолина. Хорошо, если к сапогам только.

— Сделаю лучше.

— О-о! Вы кудесник… — Хозяин как-то нарочито весело рассмеялся и даже прижал руки к своему толстенькому животику. — Но я хочу точно такие же, как у Чжан Цзолина. Точно такие.

— Ваша воля. Но японский офицер может предложить свой собственный фасон.

— Может… но в свое время… — полушутя-полусерьезно ответил хозяин. — В Китае любят высокие голенища. Консерваторы, ничего не поделаешь.

Из этой шутливой фразы Поярков выбрал всего три слова «в свое время». Значит, в свое время подлаживаться под китайские вкусы надобности не будет, их просто перечеркнут как анахронизм. С этим понятно. Непонятно, зачем хозяин акцентирует внимание Пояркова на Чжан Цзолине. Или пытается выяснить отношение мастера к китайцам, его связи с окружением бывшего диктатора? Ведь сын Чжан Цзолина находится в оппозиции к японцам и даже пытается выступать против них.

— Мода меняется, — с умыслом подчеркнул Поярков. — И надо идти с ней в ногу.

Посмеиваясь, все еще будто не улавливая подтекста в ответе Пояркова, хозяин сказал:

— Вы настоящий мастер. Вы все понимаете.

— Пытаюсь.

— И не безуспешно. Я порекомендую вас высшим офицерам штаба.

— Благодарю.

— Заказов будет много. Мой дом — только начало. Вы не пожалеете, что приняли наше предложение. Надо идти в ногу с модой, верно сказано.


Веселый Фын больше не появлялся на Биржевой улице. То ли надобности не было во встречах с сапожником, то ли обида мешала ему переступить порог мастерской.

«Миссия китайца завершена, — решил Поярков, — и он не нужен теперь ни мне, ни важному господину». Поярков ошибался, но выяснилось это позже, когда Веселый Фын был уже почти забыт. Почти забыт…

Спустя неделю после приема заказа Поярков снова навестил важного господина. Он показал товар, из которого собирался шить сапоги, и получил одобрение. Естественно, что одним осмотром материала дело не ограничилось. Хозяин распорядился подать чай, а, как известно, чайная церемония у японцев занимает не один час. За то время, пока жена и служанка сервировали столик, хозяин успел задать гостю не один десяток вопросов и получить на каждый исчерпывающий ответ. Вопросы были с подкладкой, как любил говорить Поярков, таили в себе вторую мысль, зашифрованную и старательно скрываемую, но все же угадываемую собеседником. Это напоминало харагей, манеру японцев изъясняться намеками, использовать подтекст, когда смысл отдельных слов менее важен, чем контекст всей фразы. Поярков отвечал так же. И собеседники остались друг другом довольны.

Пока это была разведка важного господина, и Поярков представлял собой объект для исследования, всего лишь. Очень удобный объект, поскольку давал возможность «потрошить» себя, не упрямясь и не сопротивляясь. И вместе с тем, чтобы не казаться уж слишком наивным, ставил перед исследователем преграды, сложные и простые, в зависимости от обстоятельств. Если они, эти преграды, оказывались слишком высокими и маленький важный господин не в состоянии был их одолеть, Поярков сам подрубал их, раскачивал, чтобы исследователь все же повалил их и добрался до цели. Иначе он не испытывал бы удовлетворения в этой, затеянной им борьбе за тайну.

Каждый раз, готовясь к беседе с важным господином, Поярков анализировал предыдущую встречу, намечал примерную схему «боя» и определял, где, в какой именно момент он должен отступить или сдаться в «плен». Последнее тоже планировалось.

Накануне таких, ставших традиционными встреч, когда Поярков был занят разработкой схемы «боя», произошло событие, вдруг нарушившее традицию. В мастерскую пришла женщина и заказала туфли.

Женщины вообще редко заглядывали в мастерскую Пояркова. В Харбине было несколько известных мастеров, специализировавшихся на изготовлении дамской обуви. Наконец, магазин Чурина выполнял заказы модниц, выписывая туфли из Франции и Германии. И вот заглянула. Она была молода и красива. Она была богата — так показалось Пояркову. Во всяком случае, медальон на золотой цепочке с тремя крупными рубинами, который заказчица так небрежно отбросила к плечу, наклонившись, чтобы снять туфлю, мог принадлежать только очень состоятельному человеку. О том же говорили бриллиантовые серьги и широкий золотой браслет.

Она была русской. Больше того, амурской казачкой, родным чем-то для Пояркова человеком. И следовательно, приносящим радость. Он понял сразу, что она с левого берега, и заволновался. Ему хотелось поговорить с ней, подольше поговорить, и не об этих дурацких туфлях, которые она пришла заказать, а о чем-то другом, душевном, близком им обоим.

Он смотрел, как она садилась на стул, старый, потертый стул, совсем не для нее, для амурской красавицы, предназначенный, как стягивала с головы газовый шарфик, оберегающий лица харбинок от противной желтой пыли, как улыбалась смущенно, возясь с туфлей, которая никак не хотела сниматься с ее смуглой, чуть полноватой ноги. Смотрел и тоже улыбался, но не смущенно, как она, а восторженно и счастливо.

Потом он так же, не отрывая от нее глаз, стал опутывать ее ногу сантиметром и повторял это десять раз, никак не запоминая цифры и не зная, какая цифра что означает. Тогда она взяла из его рук сантиметр, сама смерила и потребовала, чтобы он записал.

Он записал. Стал ждать, когда она назовет свою фамилию.

Она засмеялась:

— Нет у меня фамилии. Да и не нужна она. Катька я!

Поярков принял это за шутку. Написал — «Екатерина» — и снова замер в ожидании. Она поправила:

— Катька, а не Екатерина. Так зовут все…

— Адрес?

— «Бомонд»… Ресторан «Бомонд»…

Его передернуло. Как-то пошло прозвучало все это. Он посмотрел на заказчицу с обидой и укоризной:

— Мне надобен адрес. Где я найду вас, чтобы показать товар?

— Я же сказала: ресторан «Бомонд», Или вы никогда не были у нас?

Поярков покраснел. Его вроде бы отнесли к низшему сорту людей, перед которыми закрыты двери богатого ресторана. Признался:

— Не был… Не хожу в рестораны.

— А-а?!

Теперь она покраснела. Сапожник поставил себя выше ее, подчеркнул, что игнорирует, а может, и презирает тот мир, где она живет.

— Если не трудно, загляните сюда на той неделе, — предложил Поярков.

Она нахмурилась, и тонкие брови ее сошлись на переносице.

— Нет.

— Как же быть?

— Да никак… В среду я в зале. Столы мои справа у эстрады. Займете! Я подойду, приму заказ, а вы покажете свой товар.

Нелепые вещи предлагала амурская казачка. Он должен пойти в «Бомонд» и заказать себе ужин. Ради чего? Веселиться — желания нет, бросать деньги на ветер — тем более. Последнее ухватила заказчица и успокоила Пояркова:

— У меня в гостях побудете…

Сказала мягко. Но была в этом какая-то издевка. Поярков вовсе залился краской.

— Я предпочел бы в другом месте.

— Другого места у меня нет.

Она надела туфлю, встала. Поярков увидел, что казачка высока, или так показалось ему, и смотрит на него откуда-то издали. Взгляд ложится поверху, не касаясь его, не замечая вроде.

— В среду, — повторила она.

— Вечером? — спросил он зачем-то, хотя считал, что не пойдет в ресторан и не станет шить ей туфли.

Она насмешливо скривила губы:

— Утром ресторан не работает..


И не только миссия интересуется… еще кое-кто

В его распоряжении была целая неделя. Он мог не торопясь обдумать все, что связано с посещением странной заказчицы и ее приглашением посетить «Бомонд».

Теперь уже ясно было, что заказчица странная. Поначалу пораженный и восхищенный Поярков воспринял визит как неожиданное, но естественное событие: женщине, молодой и красивой, понадобились туфли, и она пришла к сапожнику, чтобы заказать их. Ведь случалось такое и прежде. Поярков шил туфли мадам Кислицыной, дочери генерала Бакшеева, не говоря уже о других, менее известных в Харбине модницах. Часть из них появлялась в мастерской на Биржевой улице, и не раз. Почему бы не заглянуть и этой амурской казачке? Тем более что она явно не из высшего круга. Какая-то Катька из ресторана всего лишь.

Так представлялся визит казачки поначалу. Но только поначалу. Пояркова смутило ее отношение к «Бомонду». В среде русской эмиграции ходили разные, в основном нелестные слухи об этом ресторане. Там довольно равнодушно относились к харбинским старожилам и весьма неравнодушно к «новичкам», проще говоря, приезжим, особенно с Севера. Перед ними расшаркивались, как перед именитыми и состоятельными людьми, хотя порой они не имели в кармане даже на приличный ужин с французским коньяком или шотландским виски. Ресторан содержал японец, и говорили, что расходы его превышают доходы. Однако он не разорялся, и «Бомонд» не терял своей репутации одного из лучших ресторанов Харбина. Его охотно посещали, но в залах старались не говорить о политике. «Не принято», — объясняли завсегдатаи. В этом «не принято» было что-то загадочное, и совсем не романтического характера.

«Бомонд» насторожил Пояркова. И не столько «Бомонд», сколько приглашение посетить его в среду вечером. Возможно, это была простая любезность: у казачки не оказалось квартиры, и она, живя где-нибудь в каморке нижнего этажа ресторана, постеснялась принять сапожника у себя и назначила встречу прямо в зале.

Возможно… Но если тебя шокирует обстановка, в которой ты живешь, не зови в гости, приди сама к мастеру и посмотри товар.

Нет, ей не нужна Биржевая улица, ей не нужны даже туфли — слишком спокойно она отнеслась к выбору фасона, кивнула, и все: шейте, мол, как считаете нужным. Наконец, с комплиментами Пояркова, очень откровенными, подчеркнуто восторженными, обошлась довольно бесцеремонно. Не заметила их. Самого Пояркова не заметила, а он так упорно добивался внимания, глаз с нее не сводил. Значит, и как мужчина он не заинтересовал ее. Какого же черта она пришла сюда?

Целая неделя, уйма времени… Можно все обдумать и все решить. А Поярков ничего не решил. Ему и хотелось пойти и не хотелось. То он видел свою заказчицу просто женщиной, не особенно тонкой и изобретательной, с самыми банальными идеями в голове и потому нещепетильной в выборе средств, то подозревал в ней тайного агента японской секретной службы, авантюристку и провокатора. И в первом и во втором случае, чтобы нарисовать точный портрет, ему не хватало каких-то черточек. Вернее всего, ему не хватало впечатлений. Он видел ее лишь какие-то минуты, конечно, минуты. Вошла, села, сняла туфлю. Сказала несколько слов и ушла.

Да, ему дано было очень мало, а решить надо было многое Главное — решить; идти или не идти. Если это просто заказчица, он не пойдет. Заводить знакомство с какой-то официанткой было глупо, да и рискованно. Бог знает с кем она близка и в какую историю втянет наивного поклонника. Другое дело — агент или доверенное лицо японской службы (Пояркову хотелось, чтобы за спиной всех этих посредников стояли обязательно японцы), тогда он разрешит с собой играть и даже сделает в этом направлении шаг. Он уже сделал такой шаг в особняке важного господина.

Увы, заказчица была похожа на официантку и совсем не похожа на агента.

В понедельник Поярков понес заказ в японский дом, надеясь увидеть важного господина и продолжить разговор, очень интересный, по его мнению. В руках он держал башмачки из сафьяна, предназначенные для хозяйки, и образчик товара: сапоги чжанцзолиновского фасона требовали особой кожи. Перед домом важного господина Поярков остановился, чтобы позвонить и доложить о своем появлении. Однако нажать кнопку ему не удалось. Словно из-под земли вырос Веселый Фын и протянул руку к свертку:

— Господина нет. Он велел передать заказ Фыну.

Поярков отвел торопливую руку китайца;

— Это госпоже.

— Госпожи нет. Она велела передать заказ Фыну.

Веселый Фын действовал как автомат. Возражать или доказывать ему что-то было бесполезно. Он смотрел не мигая на Пояркова и ждал.

— Меня просили прийти сегодня, — все же произнес озадаченный Поярков.

— Веселый Фын все знает.

Пояркова подмывало дать хорошую затрещину нахальному Фыну, но он сдержал себя и лишь усмехнулся:

— Этого ты не знаешь.

Фын сморщил лоб, пытаясь понять, что имеет в виду сапожник.

— Не знаешь, — повторил Поярков.

Он покрепче засунул под мышку сверток и, повернувшись, пошел прочь от дома важного господина.


Всю дорогу от Цицикарской до Биржевой он размышлял над событиями последней недели. Да, это были события, хотя и выглядели пустяками: явилась странная заказчица, важного господина не оказалось в назначенный день и час дома, появился вновь Веселый Фын. Каждое в отдельности событие можно расценить как случайность, но вместе они являют собой что-то целенаправленное и закономерное, необъяснимое и тревожное. Главное, необъяснимое.

Было начало. Ясное, логичное, характерное для японцев Большое вступление, короткая завязка и торопливое движение к цели. Все грубое, прямолинейное. И вдруг — обрыв!

«Узнали что-то дискредитирующее меня? Отказались от плана? Переменили тактику?»

Первое — опасно. Черт знает какую информацию получили японцы!

Второе — неприятно. Игра началась хорошо и была многообещающей. Для него, во всяком случае. Он рассчитывал на смелый ход.

Третье — любопытно. Изменение тактики — это что-то новое в работе японской секретной службы. Вклинился новый человек? Интересный, самобытный, смелый. Кто он?

Второе и третье — приемлемо. Второе, правда, разочаровывало, но что поделаешь, не он диктует направление деятельности штаба Квантунской армии. Третье давало возможность попробовать себя, напрячь силы, вступить в поединок. Победить, возможно.

Первое ни с какой стороны не устраивало. Оно пугало, сковывало, заставляло переходить к обороне. Отступать даже. А когда отступаешь хоть на шаг, на два, не знаешь, что ждет тебя. Ровная дорога или рытвины и ямы. Того и гляди, оступишься…

Пояркову казалось, что за ним следят. От самой Цицикарской кто-то идет следом, фиксирует каждое его движение. Фын идет. Именно он долженстать тенью Пояркова.

У мастерской Поярков не выдержал и оглянулся. Никого сзади не было. То есть были люди, но лысой головы Фына он не заметил.

«Мерещится! Значит, напряжены нервы. Теряю самообладание. Плохо…»


Цепь неожиданностей… кончится ли она?

Поярков вошел в мастерскую, снял пиджак, повесил его на гвоздь в углу. Застыл в нерешительности. Желания влезать в фартук и браться за молоток не было. Вообще желания оставаться в мастерской не было. Она пугала его сегодня своей полутьмой, своей неустроенностью. «Сапожник, почему я сапожник? — с досадой подумал он. — Надо же было выбрать такую нелепую специальность. Вечный полумрак и вечный запах кожи. Вечно разутые или обутые ноги. Черт!»

Он решил уйти. Побродить часок по городу. Развеяться. В это время в дверь постучали.

— Открыто! — нехотя отозвался Поярков.

Вошла она, та самая заказчица с газовым шарфиком на лице. Амурская казачка.

Этого еще не хватало! День неожиданностей. Поярков изобразил на лице такую муку, что заказчица не решилась пройти вглубь, к стулу, а замерла у двери.

— Не ко времени, что ли? — спросила она. Она была какая-то смущенная, виноватая.

— Пришли заказ вернуть? — зло бросил Поярков.

— Нет, что вы? Хотела сказать, чтобы не приходили в среду… Не надо…

Да, она чувствовала себя виноватой. Но вроде не перед ним, а перед кем-то другим, и тот, другой, послал ее на Биржевую улицу извиниться.

Не шло ей это смущение, виноватый тон не шел. Она была сильной, смелой, уверенной в себе. И рдела сейчас вся от сознания жалкости своей, унизительной для гордого человека

— Не надо так не надо, — обреченно и немножко грустно произнес Поярков. Все у него сегодня рушилось. Все, и это тоже.

— Только вы не сердитесь.

— Отчего же я должен сердиться? Вы назвали день, вы вправе и отменить. Если бы я назначил, другое дело…

— Так назначьте!

— Что?!

— Назначьте, говорю, только не среду. В среду нельзя… Меня не будет.

— Ерунда какая-то! — развел руками Поярков. — Вы понимаете, что говорите. Я хозяин только в своей мастерской, да и то временно, пока плачу аренду господину Сахарову. «Бомондом» не распоряжаюсь. Да и желания не имею распоряжаться. Там другие хозяева. Вы, может быть…

Широко открытыми глазами казачка смотрела на Пояркова. Он сердился, и это пугало ее.

— Вот мною и распорядитесь, — сказала она просто.

— Нет, вы ничего не понимаете. Абсолютно ничего. — Поярков пододвинул к ней старый, с потертой обивкой, стул — Садитесь!

Она кивнула, благодаря за приглашение, села на краешек и стянула с лица газовый шарфик. Еще красивей и неотразимей было это лицо. Волнение сделало его подвижным, глаза горели ярко, и вся чернота их будто выплескивалась на Пояркова. Он, как и в прошлый раз, застыл пораженный.

— Вами распорядиться? — спросил он робко.

— Ну да. Отчего же нет? Катькой все распоряжаются.

Циничное признание. Но Поярков уловил в тоне, каким казачка произнесла фразу, еще и вызов. Вызов оскорбленного человека.

— Вы не из тех, кем распоряжаются.

Она поняла, что переборщила. Конечно, ею распоряжались. Были такие. Только трудно им приходилось.

— Из тех… — сказала она упрямо.

— Что из того? Я тоже не распорядитель.

Казачка оглядела закуток, в котором царствовал мастер:

— Да, конечно…

— Значит, не мне назначать вам время и место.

— Как же тогда встретимся? — снова сказала она просто, будто виделись они много раз и надо было снова условиться о свидании.

Поярков опустился на скамеечку против заказчицы, посмотрел ей в глаза:

— Ну вот что, Катя…

— Катька, — повторила она.

— Все же Катя.

— Если уж хотите звать по-настоящему, то Люба, — открыла она свое имя и сделала это, стесняясь и тупя глаза. Почему-то ей стыдно было произносить два имени вместе.

— Хорошо, — улыбнулся он. — Хорошо, что Люба…

— Почему?

— Не знаю почему, но хорошо… Так вот, Люба, я сошью вам красивые туфли. Чудесные туфли. Весь Харбин завидовать станет… Но в «Бомонд» не пойду.

— Не пойдете? — Боль затенила ее лицо, боль отчаяния. — Как же так не пойдете? Нельзя вам не идти.

— Это что-то новое. Почему нельзя?

— Зову ведь… Не всякого Катька зовет.

— Догадываюсь.

— Коли догадываетесь, то идите. Только назначьте день!

Он вскочил:

— Да зачем я вам нужен, Люба? Покажу товар хоть сейчас. — Он полез в шкафчик, где хранились образцы, и стал копаться там.

— Не стану смотреть, — сказала Катя.

— Станете! — отбросил он ее возражение и еще глубже всунулся в шкаф.

Катя поднялась, отодвинула шумно стул и тем дала понять, что недовольна и собирается уйти.

— Куда? — испугался он.

— Да туда… откуда пришла.

Поярков бросил свои образцы — ворох цветных обрезков, с которыми возился, кинулся к Кате, взял ее за руку:

— Нет, не уйдете!

— Вот и уйду. — Большая, сильная, решительная, она шагнула к двери.

— Да что вы в самом деле, Люба?! Или туфли не нужны?

Неопределенно как-то она пожала плечами:

— Может, и не нужны…

— Так что вам нужно?

— Не догадываетесь?

— Нет.

Катя была уже у двери и тронула ее. Створка скрипнула тревожно.

— Прощайте, Борис Владимирович!

Его не испугало ее желание уйти, а если и испугало, то не настолько, как вот это «Борис Владимирович».

— Откуда вы знаете мое имя?

Она улыбнулась:

— Знаю.

Лукавая была улыбка, задиристая какая-то.

— Да откуда же?

— Недогадливый вы человек, Борис Владимирович… Однако, пустите, уйду я… — Требовательным движением Катя высвободила свою руку из ладони Пояркова.

— Нет уж! — Он преградил ей дорогу. — Прежде скажите, откуда знаете.

— Какой вы, право, любопытный и настырный… Вот только…

— Что?

— Несмелый…

Его ожгли эти слова.

— Не похож… Не похож на ваших знакомых, — проговорил он с явным желанием оскорбить гостью.

Она вспыхнула:

— А обижать меня не надо, хотя я и Катька всего лишь. Пустите-ка!

Поярков отстранился и дал ей возможность пройти. Без охоты сделал это, с сожалением даже — не гори в нем упрямство, не пустил бы Катю. Однако уж если замахнулись друг на друга, надо бить, и бить по-настоящему.

— Бывайте! — произнес он зло, сквозь зубы, и распахнул перед ней дверь.

Катя торопливо набросила на лицо газовый шарфик и выскользнула на улицу.

Наступила среда. Ничего знаменательного она собой не несла. Встречу, назначенную прежде на этот день, Катя отменила, а других встреч или приглашений не было. К тому же о встрече с Катей вообще не могло быть речи — он обидел ее и почти выпроводил из мастерской. И все же именно со средой Поярков связывал то волнение, то тревожное ожидание, что родилось в нем и с наступлением этого дня стало невыносимым. Работа не шла. Трижды он брался за сапоги важного господина и трижды откладывал их. «Не до этого», — говорил он себе, хотя почему не до этого, объяснить не мог. Сапоги все же заказаны были. Небось важный господин не откажется от них, как отказалась от туфель Катя. Впрочем, все может быть. Не принял же он в понедельник Пояркова, и жена не приняла. Все разом отвернулись от него, и отвернулись в тот момент, когда положение казалось ему устойчивым и надежным.

«Что-то должно произойти в среду. Что-то решающее, — объяснял свое тревожное состояние Поярков. — Предчувствие никогда не обманывало меня».

Чем ближе к полудню, тем яснее становилась эта убежденность и тем определеннее связывалось ожидание с именем Кати.

«Почему вначале она назвала среду? И повторила несколько раз: вечером в среду. И среду же отменила!»

Весь день, как это ни странно, он ждал появления Кати. Не признавался себе в том, что ждет, не произносил мысленно имени, но голос ее, ее шаги слышались ему постоянно.

Минул полдень, и никто не переступил порога мастерской. Предчувствие обманывало Пояркова. Тревога оказалась напрасной.

Однако она не покидала Пояркова. «Что-то должно все же произойти. Не сейчас, так вечером».

В шесть часов он закрыл мастерскую и пошел домой. Нет, не пошел, побежал, словно боялся потерять какие-то минуты. Переоделся, предупредил хозяйку, что, возможно, задержится, и помчался на трамвае в центр, к «Бомонду».

Ресторан только что открыли, и залы были почти пусты. Глупо было входить первым, во всяком случае одним из первых, — так солидные посетители не поступали. Но Пояркова меньше всего беспокоили этикет и традиция, он вошел и сел за один из столиков справа, как велела когда-то Катя.

Ему надо было увидеть ее, увидеть во что бы то ни стало. «Я не тоскую о ней и не испытываю никакого желания говорить о чувствах. У меня их просто нет. Мне надо уличить ее во лжи. Она говорила, что не будет сегодня в «Бомонде» — так он убеждал себя и так оправдывал свое появление здесь.

Обман имел какое-то значение для Пояркова. Он подозревал в Кате агента. Если она подослана к нему, то перемена даты имеет определенный смысл, и дело вовсе не в официантке, а в «хозяине», который разрабатывает план. Ему хотелось, чтобы так было. Он устал от ожидания.

Кати действительно не было. К Пояркову подошел официант, молодой человек с рыбьими глазами и загнутым книзу длинным носом, и предложил карточку. Поярков заказал коньяк, пару ломтиков лимона и легкую закуску.

«Может, Катя в другой половине зала, — подумал Поярков, — и еще появится…»

Он набрался терпения и стал ждать. Взгляд его время от времени обегал зал, проверяя столы, и не находил Кати. Подозрения его были напрасны. Она не обманывала.

«Глупо… Очень глупо, — кусал губы Поярков. — Я начинаю терять ориентацию. Нервы сдают, что ли?»

Он допил коньяк, нехотя, с тоской какой-то. Сунул в рот лимон, куснул его и не почувствовал обжигающей кислоты, не поморщился во всяком случае.

«Уйду… Уйду сейчас же!»

Его сердила бесплодность всего, что он затевал в последние дни. Какая-то пустота. Тропа, которую он избирал и которую ясно видел впереди, после нескольких шагов вдруг исчезала, растворялась вроде бы. Это способно вызвать не только гнев, но и отчаяние. Какую-то ошибку, видимо, он совершил при выборе схемы. Ошибку или ошибки. Целую серию ошибок.

«Десять лет меня ничему не научили. Главное, не научили видеть людей. Живых людей. Не манекены же я все время встречал? Откуда такой шаблон в подходе? Или смена обстановки сбила меня с толку? Не понял новых хозяев, не оценил их возможности. Не раскусил тактику японцев».

В одиннадцать часов, так и не увидев Кати, Поярков покинул ресторан. Стоит ли говорить о том, что он был мрачен, зол на всех и на самого себя и бранился. Мысленно, конечно. Ни официант, который дьявольски медленно подсчитывал выпитое и съеденное, хотя выпито и съедено было ничтожно мало, ни гардеробщик, возившийся с котелком Пояркова, как с короной английского короля — дул на него и подчищал щеточкой поля, ни кондуктор в трамвае, сонный старикашка, не услышали ни «дурака», ни «идиота», ни «кретина». Все это не слетало с губ и предназначалось лишь для Пояркова.

«А я ждал. Я чего-то ждал весь день. Да что весь день! Два дня. Неделю почти. Надо же так обмануться!»

Впрочем, было только одиннадцать часов. Одиннадцать с лишком. Среда еще не кончилась. До полуночи оставалось минут сорок, ну тридцать пять…

Около своего дома Поярков увидел человека. Притулившись к стене, он не то спал, не то отдыхал. А может, ждал кого-то. Ждал, наверное.

Когда Поярков приблизился к крыльцу, человек поднялся. Поднялся и заковылял навстречу. Это был Веселый Фын. Тощ, лыс, хром. Кто еще мог так странно, подергиваясь всем телом, припадать на одну ногу?

Наваждение какое-то! Откуда взялся здесь Фын? Он не знал адреса Пояркова и никогда не интересовался тем, где обитает сапожник с Биржевой улицы. Ему достаточно было мастерской.

Поярков мог пройти мимо, не глянув даже на китайца, они вроде бы поссорились, но не прошел. Мысль мгновенно связала Фына со всем, что произошло в эти дни, и, главное, с тем тревожным ожиданием, которым жил Поярков последние часы. «Вот оно, невероятное! — задохнулся он от волнения. — Пусть в образе Фына! Не все ли равно?»

Поярков задержал шаг и дал возможность Веселому Фыну приблизится, не мучая больную ногу лишним движением.

Лицо китайца было, как всегда, бесчувственным, в маске равнодушия, и глаза полузакрыты, словно в дреме.

— Вот пришел Веселый Фын! — сказал за китайца его обычную фразу Поярков.

Тот ничего не ответил. Не принял этого дружеского намека. Протянул Пояркову бумажку, старательно свернутую и потому казавшуюся крошечным конвертиком Ладонь была раскрыта, и конвертик трепетал на ветерке.

Поярков взял его и тотчас развернул. Ему не терпелось узнать, кто прислал записку. Именно кто, а не что в ней значилось. И не узнал.

«Будьте завтра там же!» — прочел он при свете уличного фонаря. Подписи не было. Всего четыре слова. Почерк ровный, почти каллиграфический, ничего не говорящий об авторе. Но неженский. Так показалось Пояркову.

Он посмотрел вопросительно на Фына. Тот, конечно, ведал, кому принадлежат эти четыре слова. Однако не откликнулся на немую просьбу, будто не был причастен к событию.

— Ты не ошибся, Фын?

— Нет.

— Мой адрес тебе не известен.

Поярков ждал традиционного: «Веселый Фын все знает!» Но не прозвучало традиционное. Китаец постоял еще с минуту, как-то странно покачивая головой, потом повернулся и заковылял в темноту.

Сострадание вдруг пробудилось в Пояркове.

— Фын, уже поздно. Может, переночуешь у меня?

Это было еще и чувство благодарности: китаец успокоил Пояркова своей маленькой запиской.

— У Фына есть свой дом, — ответил из темноты китаец… — У Фына все есть…


Кто он — господин Ли, сэр Стейл, капитан Милкич, синьор Вантини?

Его ждали. Об этом было нетрудно догадаться. Поярков не надеялся найти в «Бомонде» свободный столик, так как опоздал к открытию ресторана, но столик нашелся. На нем стояла картонка с коротким, но строгим текстом на английском, французском и русском языках: «Заказано». Его провели к нему и усадили.

«Значит, записка от Кати! — заключил Поярков. — Мир восстановлен». Ему было приятно сознавать, что она побеждена и признала это, проявив к нему внимание. Не без волнения ждал он появления казачки и приготовил благодарную улыбку. И не только улыбку, свои извинения за бестактность, за глупые намеки. В программе был ещё теплый взгляд и душевное прикосновение к ее руке.

Но… снова обман! К столику шел вчерашний официант, молодой человек с рыбьими глазами и большим носом крючком. Шел, неся впереди себя поднос, уставленный бутылками и закусками. Ужин был уже заказан. Катя или кто там еще расписали весь вечер Пояркова в «Бомонде».

— Пока закусывайте, — сказал, поклонившись, официант. — Стол для ужина сервируется в номере. — Он посмотрел на Пояркова многозначительно и с почтением, как на очень важного посетителя. — Прикажете открыть? — Официант показал на бутылку сухого вина.

Поярков кивнул.

Пробка щелкнула, и в бокал полился густо-красный напиток.

— Вы всегда у этих столов? — спросил Поярков.

— Нет, только два дня.

— Спасибо…

Официант исчез.

«Да, все расписано. Катька, оказывается не просто Катька, — озадаченно резюмировал Поярков. — Интуиция меня не обманула. Непонятной, однако, осталась тактика. Никак не удается ухватить нить, здесь я пасую. Логика начисто отметена. Или в этом и есть своя логика?»

Он отпил из бокала, почувствовал терпкость, возбуждающую и обостряющую мысль. Откинулся на спинку стула.

Все хорошо. Надо лишь освоиться с этим приятным состоянием. И подготовить себя к встрече. В кабинете ему преподнесут наконец «хозяина», иначе нет смысла затевать игру и строить дорогостоящие декорации. Фын, важный господин, его жена, Катя — это все промежуточные звенья, второстепенные и третьестепенные персонажи. Главный герой появится сейчас.

Со второстепенными надо проститься.

Веселый Фын сам ушел, о нем не стоит и думать. Отодвинулся в тень важный господин с Цицикарской улицы, возможно на время, но, как бы то ни было, пока что со счетов его можно сбросить. Выполнила свою роль и официантка «Бомонда». Что еще осталось ей сделать? Изобразить из себя случайную знакомую, несостоявшуюся заказчицу, стараться не замечать сапожника. Лучше всего — забыть!

«Больше, надо полагать, мы не увидимся, — решил Поярков. — Последнее «прощайте» было не случайно брошено Катей. Она знала, что это конец».

Ему стало отчего-то грустно. Со всеми расстался легко, а вот с Катей так не получилось. Оставила она в нем что-то тревожное и радостное вместе с тем. Какую-то светлую боль заронила. И непреходящую. Это он понял. Будет она, боль эта, мучить его и заставлять думать о Кате, мечтать о ней

Однако расстаться все же придется. И не когда-нибудь, а сейчас. Так проще и легче. Не нужен ему этот груз. «Все, — сказал себе Поярков. — Нет больше Кати…»

Он снова ошибся.

Официант подошел к столику и, наклонившись, сказал:

— Вон там, за большим цветком, синяя портьера… Откроете! Вас там ждут.

Ток побежал по телу Пояркова: «Сейчас! Сейчас начнется».

— Рассчитаться? — спросил он у официанта.

— Уже заплачено, — кивнул тот и отошел от стола, чтобы дать возможность Пояркову свободно пройти.

До синей портьеры было сравнительно далеко — восемь столиков. Каждый следовало обойти и потом еще подняться на ступеньку. Поярков обошел не спеша все восемь, главное, спокойно обошел, а вот перед ступенькой легкость и уверенность исчезли. «Кто там? — подумал он с тревогой. — Кто там за портьерой?»

Там оказалась Катя. Всего лишь Катя.

— Фу-ты! — вырвалось у Пояркова. — Вы?

— Или вас кто другой приглашал? — сказала она серьезно, почему-то серьезно, хотя следовало бы в таком случае приветливо улыбнуться.

— Нет, конечно, — растерянно ответил Поярков. Он был и удивлен и огорчен. Это не прошло мимо Кати.

— Правда, вы отказались от приглашения, и довольно бесцеремонно…

Поярков вспомнил, что, ожидая ее за столиком, намеревался испросить прощения и даже тронуть ласково ее руку.

— Простите меня, Люба!

Она грустно покачала головой:

— Бог вас простит, Борис Владимирович.

Потом подошла и вдруг поцеловала его в волосы. Легко, едва коснувшись губами.

Это было что-то невероятное. Он опешил:

— Люба!

— Ну-ну… Просто мир. Вы же хотели мира?

Она, чертовка, угадывала его желания.

— Да вы, оказывается, читаете чужие мысли!

Катя засмеялась:

— Не читаю, не умею… И зачем читать? Вы же вчера приходили, чтобы помириться.

— Меня кто-то видел здесь?

— Я видела.

— Почему же не вышли в зал?

— Борис Владимирович, вы забыли предупреждение: меня в среду не будет!

— Не забыл.

— Но все же надеялись увидеть?

— Должно быть…

Катя отодвинула стул, как тогда Поярков в своей мастерской, и жестом пригласила сесть. Села сама напротив.

— Не должно быть, а действительно надеялись. Захватили с собой образцы товара?

Об этом он забыл! Впрочем, не забыл. Шел-то он не к Кате, а к кому-то другому. Образцы тому, другому, были явно не нужны. Игра с Катей ведь кончилась. А почему кончилась? С чего он решил, что кончилась? Продолжается. Вот Катя перед ним и требует выполнения обещанного. Правда, шутливо требует.

— Нет, не захватил.

— Сегодня тоже?

— И сегодня тоже…

— Вы бесподобны, Борис Владимирович… Мне это нравится.

— Я подумал, что образцы не нужны. Туфли вряд ли интересуют вас.

— Почти… Хотя я женщина и люблю красивые вещи.

— Тогда я сошью.

Улыбка исчезла с лица Кати, и она озабоченно произнесла:

— Шить не обязательно, а вот принести образцы надо. Жаль, что не захватили… Впрочем, они могут быть с вами. В кармане пиджака. Так бывает?

Он кивнул виновато.

— Ну и хорошо.

Снова возникла загадочность, которую Поярков отметил при первой встрече с Катей и которая потом вроде бы исчезла. Она говорила не о себе. О ком же тогда? Чью волю она выполняет? Против кого заключает этот шутливый союз с Поярковым?

— Послушайте, Люба!

Рука ее предостерегающе поднялась.

— Только без серьезных вопросов! Мы отдыхаем. Имею я право иногда отдохнуть в обществе человека, который мне нравится?… Не пугайтесь моей откровенности. Я люблю говорить прямо… Вот вы и потупились, как красная девица. Смотрите смелей!

Шутливость ее была легкой, непринужденной, и трудно было устоять перед соблазном ответить тем же. Поярков принял тон Кати:

— Смотрю.

Взгляды их встретились, и теперь потупилась Катя.

— Ну, не так уж прямо… — произнесла она взволнованно.

— Почему же?

— Потому что не верю… Не правда это. — Она подняла глаза. — Не правда! — Сдвинула брови и посуровела: — А если правда, то ни к чему она… нам с вами. Мне уж совсем ни к чему.

— Тебе! А мне?

— Вам — не знаю. Да тоже, наверное, зря… — Катя встала вдруг и засуетилась: — Вдвоем мы бог знает до чего договоримся. Так и в омут можно… Сегодня день не тот. Я обещала вам веселый вечер. Во всяком случае, приятный. Сейчас познакомлю вас с моим родственником. Замечательный человек. Он вам понравится… И главное — будет полезен.

Поярков не успел выразить своего отношения к инициативе Кати, она торопливо вышла, но не в зал, за штору, а во внутреннюю дверь, ведущую в отель или в служебные помещения

«Ну теперь наверняка появится главный!» Поярков сел поудобнее, положил руки на подлокотники, откинул голову на спинку — полное спокойствие, даже пренебрежение ко всему, что происходит и что должно произойти в кабинете. Не хватало сигары. Но Поярков не курил.

«Давайте вашего главного!»

Вошел мужчина: не молодой и не старый, не низкий и не высокий, не худой и не толстый, в сером пиджаке с накладными карманами, в галифе и крагах. Лицо его было чуть продолговатым, сухим, глаза маленькие, цепкие. Щеки выбриты до синевы. Он улыбнулся тонкими, очень тонкими губами, и только губами, глаза остались строгими и спокойными.


— Борис Владимирович!

Поярков вскочил. Он не мог не вскочить. Во всем облике вошедшего было что-то требовательное и властное. Он внушал к себе уважение. Притом он был старше Пояркова, и это обязывало к подчинению.

Они протянули друг другу руки.

— Будем знакомы!

Своего имени вошедший не назвал.

— Милая, — сказал он оказавшейся сзади Кате, — распорядись, чтобы нам принесли из ледника водочки, русской водочки… Как, Борис Владимирович, вы относитесь к беленькой? А? Вижу, что не против. И семги, Катюша! И возвращайся. Скрась нашу холостяцкую компанию своим присутствием.

Катя улыбнулась весело — ей, кажется, польстило приглашение господина в сером.

— Я мигом… — И убежала.

«Родственник» расстегнул пиджак, вытянул из какого-то кармашка сигару, сел в кресло и закурил.

— Не предлагаю, — сказал он Пояркову. — Вы ведь не курите.

— Да, — признался Поярков. Без особого удовольствия признался. Кому доставит радость сознание того, что о тебе все известно и ты вроде бы просвечен насквозь.

— И правильно делаете, — одобрил господин в сером, этот мнимый родственник Кати. — В нашей с вами профессии это иногда мешает…

«В нашей с вами профессии!» Поярков сжал ладонью подлокотник, боясь, что непроизвольным движением выдаст свое изумление. Господин в сером имел в виду явно не сапожное дело, ему небось и кожи не приходилось держать в руках, не говоря уже о молотке. Конечно, можно не обратить внимания на слова, сделать вид, что не понял ничего. Так, собственно, и поступил Поярков. Но слова-то были сказаны и намек прозвучал ясно.

«Родственник» не придал никакого значения игре собеседника в наивность и, попыхивая сигарой, продолжал:

— Особенно в китайской компании. Они этими вещами, — он показал на сигару, — не балуются. И вообще, запах табака — улика… Легко установить твое присутствие в доме. А часто это нежелательно, весьма нежелательно… Что я вам толкую, вы китайцев лучше меня знаете…

Подлокотники не спасали. Господин в сером углублялся в такие профессиональные дебри, что жутко становилось. Поярков почувствовал, как немеют от напряжения его ладони и как проходит дрожь по всему телу. Тайна его стала достоянием противника. А он считал себя идеально замаскированным.

Играть в прятки не было смысла: партнер открыл себя сразу и показал, что Поярков тоже открыт.

Открыт! Когда это произошло? Катька его знала, Веселый Фын знал. Все знали.

— Чиновники давно приобщились к европейским обычаям, — включился наконец в разговор Поярков. — Я не замечал, чтобы они очень страдали от табачного дыма. Сами дымят…

Пока включение было формальным и отношение к объекту нейтральное: не стал Поярков на позиции собеседника.

— Ну такие, как Чжан Цзолин, конечно, отбросили традиции, да и вся его клика оевропеилась, а простые китайцы еще держатся прошлого. Оно для них — и закон, и философия, и, если хотите, откровение. Прошлое — сила, препятствующая разрушению нации под воздействием подпочвенных вод современности. Традиции китайцев достойны уважения, и не только уважения — преклонения, если хотите. Я люблю Китай и даже принял китайское подданство. Перед вами — китаец…

Господин в сером беззвучно засмеялся, и облака дыма одно за другим вырвались из его рта.

«Китайский подданный. Гражданин Китая!» Что-то, кажется, слышал Поярков о европейце, принявшем китайское подданство. Но где?

— Вас вынудили обстоятельства или покорили традиции? — полюбопытствовал Поярков.

— Меня подкупила перспектива… Этакая махина, материк целый. И первозданная наивность. Непаханые земли! Фигурально выражаясь, естественно…

Человек в сером говорил правильно по-русски. Очень правильно. Но он не был русским. И, конечно, он не был китайцем. Не был англичанином, не был французом. Немцем тем более. Определить его национальность было невозможно. Во всяком случае, Поярков не определил и мучился напрасно, чтобы угадать, кто же его собеседник.

Говорил он с акцентом. С каким — непонятно. Не поляк же, в конце концов!

— Вы, надо полагать, сошлись с ними по необходимости? — спросил в свою очередь человек в сером. — Трудно на чужбине…

Поярков вздохнул. Он повторил тот же прием, что и в разговоре с японцем на Цицикарской улице. Эмоции всегда неопределенны, и пусть собеседник принимает их так, как ему удобнее.

— Однако, что мы все о китайцах… Это — вчерашний день, — небрежно отбросил господин в сером то, чем восхищался только что и что защищал с таким старанием. — Мы потрудились на них, и потрудились на совесть… Дань прошлому отдана.

Он тоже вздохнул. Это была грусть, и, кажется, искренняя. Пояркову почудилась влажная искра в его глазах. Или господин в сером великолепно играл. Позже, много позже, Поярков узнал, что собеседник его действительно был нежно привязан к этому прошлому.

— Жить прошлым смешно и, простите, глупо. Вспоминать, и то изредка, вот так, за бокалом хорошего вина и в обществе единомышленника… — Он сделал паузу, взвесил свой довод, и он показался ему не слишком убедительным. — Лучше наедине с самим собой. Ваш Чжан Цзолин давно съеден червями, сын его Чжан Сюэлян предан анафеме… и китайские сапоги не модны.

Господин в сером манерно отвел руку с сигарой, и мизинец его, украшенный большим перстнем, поднялся вверх. Камень вспыхнул голубой короткой молнией и как бы подчеркнул благополучие его обладателя и значение того, что он говорит.

— Не надо работать на покойников, друг мой! Впрочем, вы, наверное, не работаете давно уже… Покойники, как правило, банкроты. Им нечем платить. А это немаловажное в нашем деле обстоятельство…

Он затянулся сигарой, выпустил дым и сквозь него посмотрел на Пояркова. Прищурившись, как смотрят в скрытое туманом и трудноразличимое.

— Есть в наше время не банкроты? — откликнулся Поярков.

— Преуспевающие обычно не банкроты. Им надо раскошеливаться, если хотят двигаться в нужном направлении, как говорят, смазывать колеса. Ведь когда торопишься, колеса должны крутиться быстрее.

Поярков отпустил подлокотники. Ему стало немного легче, он начинал понимать, куда зовет его собеседник, этот господин в сером.

— В общем, тут тоже необходимость.

— Пожалуй…

— Вы говорите от их имени? — пошел в открытую и Поярков.

— Да.

— Можно быть откровенным?

— Безусловно… Только откровенным, Борис Владимирович. У нас деловая встреча.

— Вы предлагаете работать на японцев, так я вас понял?

Человек в сером поднял руку со своим красивым перстнем:

— О, это не та откровенность! Называть хозяина не следует.

— Есть заменяющий иероглиф?

— Разумеется, но он появится лишь после того, как я услышу «да». Пока еще «да» не прозвучало.

Поярков почувствовал, что можно перейти в наступление:

— У нас, как вы сказали, деловая встреча… Условия?

Господин в сером встал и прошелся по кабинету. Он был доволен ходом беседы.

— Это другой разговор… Совсем другой. Будем считать, что «да» вы произнесли все же. Не возражайте, я не требую письменного обязательства, у меня нет записывающего аппарата и за портьерой не стоит свидетель… И я, тоже будем считать, предложил условия, вполне вас устраивающие. Вполне… — Господин в сером улыбнулся и вроде бы подмигнул Пояркову: не пропадете, мол. — Мы поняли друг друга. Этого достаточно на сегодня.

Он остановился, вынул из бокового карманчика галифе часы, нажал на кнопку — крышка, щелкнув, поднялась.

— Отметим время заключения договора… Девять часов сорок две минуты… Проверьте, Борис Владимирович!

Часы подплыли к лицу Пояркова.

— Я не ошибся?

— Нет. Девять сорок две… Хотя уже сорок три.

— Пусть будет сорок три. А теперь отдохнем… Катюша!

А, черт возьми! Свидетель все же был. Катя открыла дверь, и, сияющая, вошла в кабинет.

— Горькую несут!


Это был известный в китайских и японских шпионских кругах секретный агент, называвшийся то господином Ли, то сэром Стейлом, то капитаном Милкичем, то синьором Вантини. Настоящее имя его стало известно спустя несколько лет и Пояркову, когда в Англии вышла книга «Секретный агент Японии». На обложке стояла фамилия автора: Амлето Веспа. Был он китайцем итальянского происхождения.

В тот вечер в ресторане «Бомонд» Поярков, конечно, не знал его настоящего имени и вообще не предполагал о существовании человека с такой фамилией и с такой биографией. Почти одновременно, в начале двадцатых годов, они покинули левый берег Амура. Веспа, правда, чуточку позже и другим путем. Что он делал на левом берегу — осталось тайной, как и многое другое в его жизнеописании. Кажется, занимался проблемой извлечения золота из золотоносной жилы без применения кирки и лопаты. Сколько добыл благородного металла и добыл ли — тоже тайна, но кое-какие сведения о красной России вывез с собой в Китай и, главное, знание русского языка. Способность к языкам у Веспы была феноменальная. Он владел помимо итальянского английским, французским, датским, немецким, китайским, русским. Говорили, что, отправляясь в Россию, Веспа уже знал русский.

Работая на китайцев, Веспа завоевал не только авторитет, но и положение — он считался одним из главных агентов государственной секретной службы. Несколько раз ему приходилось скрещивать оружие с «японским Лоуренсом» — Доихарой Кендзи, и не всегда Доихара выходил победителем. Далеко не всегда.

Японцы пытались, и неоднократно, убрать Веспу, так же как убрали его друга Суайнхарта, но он умел вовремя ускользать. Чутье у него было отличное. Маньчжурские события застали господина Ли, или, как он назывался в то время, капитана Милкича, в Харбине. Вероятно, он мог бы исчезнуть, ему ничего не стоило перебраться в Южный Китай, но не исчез. Ждал чего-то. Возможно, воцарения Пу И: все-таки молодой император был отпрыском Цинской династии и по идее мог защищать интересы Китая. Ничьи интересы Генрих Пу И не защищал — он оказался марионеткой и действовал по указке японцев. Оставались еще силы, возглавляемые чжанцзолиновским сыном, им тоже мог быть полезен Веспа. Но и первому и второму капитан Милкич не понадобился. А японцы шли по следу китайского агента и легко накрыли его.

Они могли убить Веспу. Здесь, на почти собственной территории, ничего не стоило пустить в расход бывшего противника. Об этом никто не узнал бы. Но Доихара Кендзи решил, что выгоднее сохранить капитана Милкича, и не просто сохранить, а сделать его японским агентом. Бывшие враги стали союзниками. Амлето Веспа вошел в ударную группу японской разведывательной службы в Маньчжурии.

Одним из важных поручений Веспе был поиск человека для осуществления чрезвычайно секретной акции на левом берегу Амура. Доихара назвал эту акцию выходом за линию «черного дракона». Амур назывался рекой черного дракона. Поиски привели Веспу на Биржевую улицу к подъесаулу Пояркову.

Он знал этого эмигранта, подрабатывавшего шитьем сапог для китайских чиновников. Не лично. Существовала целая сеть информаторов среди белогвардейцев, осевших в Харбине, Дайрене и Сахаляне, и каждый русский, оказавшийся в Маньчжурии, был на учете. Поярков давно попал на мушку, давно его фамилия фигурировала в делах китайской жандармерии. Не запятнанная ничем антикитайским фамилия. И антиэмигрантским тоже. Напротив, он характеризовался как лояльно настроенный по отношению к правительству и к белому русскому офицерству. Его стали втягивать в «Союз монархистов», и он вошел в него, позвали в «Союз казаков» — дал согласие. Не получалось того же с «российской фашистской партией». Он посещал по приглашению Факелова и Радзаевского митинги, где славили дуче и клялись сжечь на кострах прогнивший мир демократии, но вступать в партию поклонников свастики не торопился. Поярков все спрашивал: «А как с царем? Царя, выходит, не будет? Мы, казаки, установлены государем. Мы его оплот!» Над ним смеялись, но считали не совсем потерянным для дела человеком. «Мы царя-то из твоей головы выбьем. А остальное нам подойдет…»

Большой интерес вызывали статьи Пояркова в эмигрантских газетах. Их не всегда одобряли: он призывал не терять связи с народом, не рвать с традициями, а это не устраивало кое-кого из теоретиков оседания русского офицерства в Маньчжурии. Они мечтали о создании в Харбине эмигрантского правительства и превращении самого Харбина в казачью столицу. Пояркова критиковали за его статьи, спорили с ним, но отдавали должное его желанию сохранить душу русского казака.

Все знал, все учитывал Веспа. когда решал вопрос, кому доверить выполнение очень трудной и очень тонкой операции. Родственники Пояркова жили в Хабаровске и еще где-то за Амуром Это сыграло решающую роль. Ну и, конечно, верная служба китайцам. Веспе не удалось найти донесений Пояркова штабу жандармерии, но он встречал ссылки на сапожника с Биржевой улицы во многих документах. Важные ссылки. К тому же Веспа знал о встречах Пояркова с Чжан Цзолином, офицерами его штаба и сотрудниками разведки.

Он остановился на Пояркове.

В среду операцию провела одна Катя. Поярков пришел в «Бомонд». Она видела его через штору и догадалась, что сапожник попал на крючок. Пора было тянуть его. С согласия господина в сером Катя через Фына послала Пояркову записку. Именно через Фына, чтобы сапожник понял, что он в кольце и кольцо замкнулось. В четверг Поярков оказался в номере и был завербован. В тот же вечер Веспа доложил начальнику Харбинской японской военной миссии о завершении первого этапа операции.

Формально Поярков еще не стал агентом японской секретной службы. Свое решающее «да», на котором настаивал господин в сером, не произнес, но практически уже приступил к выполнению задания. Ему было предложено, пока весьма вежливо, вспомнить всех своих родственников, близких и дальних, на левом берегу и дать им характеристику. Подробную характеристику. «Ограничивать себя не следует, — сказал господин в сером, — подробности всегда интересны и важны». Вот и все.

Когда-то он уже давал такую характеристику по требованию китайцев. Сами китайцы к нему не обращались. Это сделал руководитель «Союза казаков» Бакшеев. Просьбу повторил спустя некоторое время атаман Семенов. Но Поярков догадался, что ни Бакшееву, ни Семенову родственники подъесаула не нужны. Ими интересуется начальник контрразведки. Учитывая это, новую характеристику следовало согласовать со старой, расхождения допустимы только в словах.

Вторая встреча с «родственником» Кати состоялась опять в «Бомонде», в том же самом номере, но без Кати. И без беленькой. Господин в сером сказал, что торжественное посвящение в рыцари закончено и пока что нет повода произносить новые тосты. Такой повод, он надеется, появится в недалеком будущем, и будущее это легко приблизить с помощью энергии и таланта самого Пояркова. Дабы Поярков не испытывал затруднений в своей деятельности, ему вручается аванс. Господин в сером передал Пояркову пачку денег, довольно объемистую. «Вы должны быть свободны в расходах, — сказал он. — Встречайтесь с людьми, которые вам нужны здесь и могут понадобиться там Особенно с теми, кто имеет родственников в Хабаровске и Благовещенске».

Третья встреча произошла на берегу Сунгари, в небольшом кафе, совершенно пустом и, кажется, открытом в этот утренний час только для господина в сером.

— Ваш номер 243, - сказал он Пояркову. — Лично я к такому сочетанию цифр не прибегаю. Нарастающая очередность в несколько измененном виде — 243, 234. Но таков уж почерк шефа.

Поярков поморщился:

— Номера не люблю.

— Это учтено… — Господин в сером посмотрел, надо полагать специально, на желтую гладь реки, залитую утренним солнцем, и сказал: — Сунгариец! Сунгариец вам нравится?

«Сунгариец. Экзотично, — отметил про себя Поярков. — Оригинально даже».

— Нравится.

— Мне тоже… Между прочим, предложение шефа.

— Он знает мой вкус?

Господин в сером рассмеялся. Беззвучно, как всегда. У него это получалось.

— Как говорит наш общий знакомый, Веселый Фын все знает!

Напоминание о китайце сделано было с умыслом. Господин в сером хотел, чтобы Пояркову стало известно, кем срежиссирован спектакль в мастерской на Биржевой улице.

— Веселый Фын действительно все знает, — подтвердил Поярков и как-то загадочно улыбнулся.

— Или не все? — поднял брови господин в сером.

— Кое-что осталось.

— Всегда должно кое-что оставаться… Приятно слышать! Вы подаете большие надежды, Борис Владимирович.

— Сунгариец, — шутливо поправил Поярков.

— Браво! Пожалуй, за это можно и выпить. Успехи налицо!

— Кстати, как мне вас называть? — поинтересовался Поярков.

— Как? Действительно, как? А может, не надо никак называть. Наше знакомство слишком короткое. Настолько короткое, что вы не успеете воспользоваться именем моим… Я ведь только лоцман, выводящий судно из порта на рейд. А там уж дело капитана поднимать паруса и выбирать маршрут.

— Имя капитана тоже неизвестно, — иронически констатировал Поярков.

Господин в сером залился смехом. На сей раз он был звучным, этот смех, и всполошил чаек, сидевших на береговой кромке.

— Удивительное совпадение — неизвестно! Вы мне нравитесь, Сунгариец. Кроме прозорливости у вас еще и смелость. С шефом не всегда так разговаривают. А пока что я ваш шеф. Лоцман, между прочим, выше капитана, пока он ведет судно по опасному фарватеру…

Господин в сером хлопнул в ладоши, и из-под стойки вынырнул официант, а может, и не официант, а сам владелец кафе — толстенький, с лоснящимся от жира лицом человек непонятной национальности — и побежал к столику.

— Пару рыбешек на сковородку! — скомандовал господин. — А сюда, — он показал пальцем на стол, — графинчик ханшина!

Когда хозяин убежал, господин в сером спросил у Пояркова:

— Не знаю, пьете ли вы китайскую водку. Но если даже не пьете, то ради дня рождения… — Он со значением глянул на Пояркова: — Ради вашего дня рождения придется выпить… Опять событие. У нас с вами все время события… Сунгариец! Неплохо звучит. Кстати, китайское слово. Не забудьте! И водка китайская…

Водка не понравилась Пояркову. Второй раз в жизни он пробовал ее и второй раз одолел стаканчик с трудом. Господин в сером, напротив, выпил легко и даже закатил глаза от удовольствия.

— Ваш будущий капитан тоже не любит китайскую водку, он предпочитает сакэ… Как видите, не все о нем неизвестно. Имя будет, естественно, названо в свое время. Ну а дату встречи я могу назвать сейчас. 15 августа. Это одновременно и дата вашего зачисления в команду корабля… Счастливого плавания! — Господин вновь наполнил стаканчики и поднял свой: — Чокнемся по русскому обычаю, и пусть это будет отсчетом склянок готового к отплытию корабля.

Поярков заметил:

— У вас все иносказательно, а от меня вы требуете прямого и ясного «да» или «нет».

— Только «да»… И уже не требую, я ничего от вас не требую, Борис Владимирович. Можете выражаться фигурально. — Он потянулся к Пояркову со своим стаканчиком: — Даже рекомендую выражаться фигурально. Новые хозяева вас поймут. Это в их стиле. Так пусть пробьют склянки!

Выпили. Господин в сером посмотрел на графинчик, щелкнул по нему ногтем:

— Пока содержимое уменьшилось лишь наполовину, надо кое-что запомнить. Итак, пятнадцатое, десять вечера, у подъезда гостиницы «Нью-Харбин». К вам подойдет рикша и спросит: «Не торопится ли господин?» Ответите: «Тороплюсь». — «Тогда садитесь, я подвезу вас». Вы сядете. Остальное — за рикшей.

— Как он узнает меня? — усомнился в надежности предложенного плана Поярков.

— Ба! Пусть это вас не беспокоит, Борис Владимирович. Рикша, как Веселый Фын, все знает… А теперь опустошим посудинку!


Я предпочитаю расстреливать тех, кто проявляет к нам недружелюбие…

Рикша завез Пояркова в самую глушь города. Улочки — не поймешь, улочки ли это, какой-то лабиринт, в котором невозможно ориентироваться и из которого нельзя выбраться, — были до того узкими, что колеса едва не касались стен.

По неведомым Пояркову признакам, жалким огонькам или покосившимся калиткам рикша находил нужное направление. Около одной из таких калиток он остановился и, подняв кверху палец, известил седока, что путь окончен. Поярков слез с коляски и протянул рикше мелочь. Но тот отказался от денег. Проезд был уже оплачен.

Через низенькую и узенькую калитку Поярков прошел во двор — собственно, двором нельзябыло назвать пространство в два шага, какой-то курятник, заваленный к тому же всякой всячиной: ящиками, коробками, банками из-под консервов. Этой был, наверное, курятник, потому что где-то в темноте, среди хлама, закудахтали куры и тревожно закокал петух.

Птичий шум и явился сигналом для хозяина фанзы. Отворилась дверь, и в курятник пал приглушенный не то марлевой занавеской, не то матовым абажуром пучок света. Поярков понял, что дверь распахнута для него и надо в нее войти. Самого хозяина не было видно, — должно быть, его скрывала тень или дверной косяк.

Поярков переступил порог — не особенно уверенно переступил — и оказался в довольно просторной комнате, только очень низкой и почти пустой: два или три табурета и плетеная из травы циновка на полу. Вот и все убранство.

Только теперь Поярков увидел в свете полуприкрученной керосиновой лампы господина в сером и рядом с ним, вернее, за ним японца невысокого роста, но коренастого и большеголового. Господин в сером приветливо улыбался, японец же никак не проявлял своего отношения к гостю: лицо его было спокойно-сосредоточенным, холодным и надменным.

— Добрый вечер, господа! — Поярков произнес это громко и весело, желая сломить приглушенность и напряженность, которая царила в фанзе.

— Добрый вечер! — отозвался господин в сером. Японец помедлил и потом тихо, словно нехотя, выдавил из себя:

— Здравствуйте!

Какое-то время Поярков и японец изучали друг друга взглядами. Поярков припоминал, не видел ли он где этого коренастого человека с тяжелым взглядом больших раскосых глаз. Японец знакомился с новым агентом, оценивал его. Он верил в непогрешимость первого впечатления.

Неожиданно японец отвел взгляд и торопливо опустился на табурет.

— Вы все объяснили? — бросил он господину в сером.

— Все.

— Условия приняты?

— Да.

Японец повернулся к Пояркову:

— Ваш номер 243.

— Двести сорок три, — повторил Поярков. — Я — Сунгариец!

— Кличка предложена мною, — зачем-то пояснил японец. — Она дана навсегда, как и номер. Мы не любим менять то, что установлено, как и не любим, когда это делают другие.

Большие, строгие и пронизывающие насквозь глаза его остановились на Пояркове.

— Когда нам служат хорошо, мы вознаграждаем, когда изменяют — наказываем. Лично я предпочитаю расстреливать тех, кто проявляет к нам недружелюбие.

Предупреждение было таким грозным и в то же время таким нелепым сейчас, что Поярков не знал, как на него реагировать. Сказать, что принимает условия японца и клянется в верности, не мог. Это унижало его. Изобразить испуг — тем более. Он не боялся японца. Да и нужно ли вообще реагировать на эту напутственную речь шефа. Судя по всему, японец был его шефом. И не только его. Манера держать себя, тон, которым произносились слова, — все говорило о высоте положения японца. Он был, по меньшей мере, руководителем отделения или даже отдела разведывательной службы.

Поярков смолчал. Пусть японец расценит молчание как ему угодно: согласие, клятва, раздумье, испуг. Все.

Видимо, японец выбрал страх. Агент должен бояться расправы, иначе легко нарушит свое обязательство.

— Вы согласны служить на таких условиях?

— Согласен.

— У вас есть какие-нибудь личные мотивы, способные сделать работу за кордоном более полезной и эффективной?

За Пояркова ответил господин в сером:

— Сунгариец потерял все в девятнадцатом году. Его родители расстреляны, собственность отнята. Он лишен офицерского звания.

— Я — подъесаул, — добавил Поярков.

— По возвращении вы получите офицерский чин японской армии, соответствующий вашим заслугам и вашему положению. Надеюсь, он будет не меньшим.

Поярков кивнул благодарно.

— Миссия, которая на вас возлагается, — продолжал японец, — трудна. Она уникальна в некотором смысле и потому не может опираться на чей-то опыт. Мы не способны подсказать вам пути и способы и ограничиваемся лишь постановкой задачи. Остальное зависит от вашего умения. Мы вам гарантируем единственное — связь… И деньги. Столько денег, сколько потребуется для дела.

Поярков снова кивнул, теперь подтверждая, что понял японца.

— Мастерскую придется закрыть, — посоветовал господин в сером.

Японец скривил губы, совет прозвучал не ко времени, он снизил пафос напутствия, приземлил самого напутствующего.

— Да, закрыть… Вы переедете временно в Сахалян.

— Но у меня заказы. Еще не выполненные заказы, — запротестовал Поярков.

— Пустяки! — махнул рукой японец. — Фын, поди сюда!

Из темноты вынырнул Фын, тот самый Веселый Фын, который почти год навещал Пояркова в его мастерской. Он поклонился японцу, так низко поклонился, что едва не коснулся лбом пола:

— Слушаю, господин!

— Твои заказы не выполнил наш гость?

— Мои, господин.

Рассмеяться надо было Пояркову: дурацкую затею Фына он принял за хитрую игру важного господина, за тактический ход японцев. Впрочем, это и был ход, но сделанный с помощью Фына.

— Заплатишь гостю за работу!

— Слушаюсь, господин!

Поярков все-таки рассмеялся. Слишком уж наивно все выглядело, даже глуповато.

— Дарю Фыну и той даме с Цицикарской улицы японские башмачки. У нее очаровательные ножки.

Слава богу, дама с Цицикарской улицы не была женой нынешнего шефа Пояркова, и он никак не оценил комплимент,

— Вы хотите вручить их лично? — хитро улыбнулся господин в сером.

— Да, это доставит мне удовольствие.

Фын, ничего не поняв, полез под свою старую рубаху и вытащил деньги. Протянул, не считая, Пояркову. Видимо, сцена эта была прорепетирована.

Тут уж засмеялся и господин в сером:

— Ты действительно веселый, Фын!

— Я — Веселый Фын! — подтвердил китаец.

Как и в тог вечер у крыльца, Пояркову стало жаль этого хромого человека. Он отвел руку Фына:

— Следовало бы и тебе сшить ботинки… Обещал, да не вышло.

Деньги все еще были в руке Фына, он не знал, как ему с ними поступить. Ждал, видимо, приказа японца. Пожирал его глазами.

Тот не очень ясно представлял себе, что происходит и почему Поярков и господин в сером смеются. Познания его в русском языке были не очень обширными, чтобы уловить тонкости, и он счел самым лучшим для данного момента присоединиться к общему веселью. Он, правда, не рассмеялся, а только улыбнулся, но и этого было достаточно.

— Спрячь свои деньги, Фын! — сказал человек в сером. — Они не нужны.

— Это не мои деньги, — с обидой произнес Фын,

— Теперь стали твоими. Дарят тебе.

— Кто дарит? — Голос Фына дрожал.

Поярков и господин в сером поняли, что китаец уязвлен чем-то и продолжать разговор рискованно.

— Я дарю, — сказал японец.

Фын сразу успокоился и низко, низко поклонился. Он способен был принять деньги только от важного господина.

Японец поднялся с табурета. Это прозвучало как сигнал к окончанию встречи.

— Пусть удача сопутствует вам! — произнес он несколько торжественно. — Я верю в вашу победу, Сунгариец, а значит, и в нашу победу.

Пояркову ничего не оставалось, как протянуть руку и попрощаться с японцем.

— Фын! — крикнул тот, хотя надобности в этом не было: китаец стоял рядом. — Фын, проводи гостя! Из твоего дома без проводника не выберешься… И пусть рикша бежит короткой дорогой. Уже поздно.


Харбин. Последние часы


Надо было покидать Харбин. Десять лет он мечтал о свободе — чужая земля тяготила его, — а когда наступил час расставания, он вдруг загрустил. Привязался, что ли, к этому пестрому, пыльному Харбину, не похожему ни на русский, ни на китайский город, или привык к тревожности, которая окружала его здесь постоянно и стала какой-то необходимостью. Вечное ожидание, вечная напряженность, готовность к действию!

Он тянул с отъездом. Не закрывая мастерскую, отыскивая для японцев и для себя причины такой медлительности. Причин не было, во всяком случае убедительных причин. Какая-то пара чьих-то недошитых сапог. Он сам их, кажется, придумал. Стучал и стучал молотком — это слышали за стеной и у двери, если вдруг проходили близко или останавливались перед вывеской.

Вывеску надо было снять, не вводить в заблуждение харбинцев смешным изображением сапога и туфельки, ведь могло кому-нибудь взбрести в голову заказать себе на зиму обувь. А Поярков не снимал вывеску. Боялся, что тем как бы оборвет свою жизнь именитого в Харбине сапожника. Исчезнет с этой не особенно людной, но известной в городе Биржевой улицы.

Так он объяснял свою медлительность. Иногда словами объяснял, иногда задумчивым взглядом, грустной улыбкой. И его понимали. Естественное, человеческое легко находит отклик. Он мог бы еще сослаться на свои симпатии к официантке «Бомонда», на нежелание расставаться с тем, кто стал чем-то близок и дорог. Это была правда. Ему поверили бы и, возможно, посочувствовали бы — с кем такое не случается! Хотя не сочли бы настоящей причиной симпатию к официантке «Бомонда» для того, чтобы отказаться от переезда и, главное, от службы, которая будто бы ждала Пояркова на новом месте. Впрочем, о Кате Поярков никому не говорил, даже не намекал на существование чувства к красивой казачке. Да и не причина это действительно.

Пара сапог недошитых, продажа мастерской — вот что помогало защищаться от японцев. Некоторое время, конечно. Но и некоторое время истекло. Сколько можно шить сапоги!

День, еще день… Он упорно ждал откровения японцев. Проговорятся ведь когда-нибудь или сведут с человеком, знающим маршрут «поездки». Наконец, выболтают секрет друзья Кислицына или молодчики Радзаевского. Должна приоткрыться завеса, за которой удастся увидеть тропинку к дому.

Он знал о группе Радзаевского, завершающей подготовку к акции на левом берегу, и соединял эту акцию со своим отъездом. Предварительную информацию Поярков уже отправил, но точных сведений о дате переброски группы не имел. Не знал и маршрута.

Если его включат в группу, то встреча диверсантов будет осложнена. Не исключена случайность, в результате которой придется расстаться с жизнью не только молодчикам Радзаевского. А сожалением, которое потом последует, увы, не изменить печального итога.

Японцы не проговаривались. Кислицын и Радзаевский делали вид, будто диверсионная школа не имеет к ним никакого отношения. Да и вообще, существует ли на свете такая школа? Эмигранты не занимаются диверсиями.

«Некоторое» время истекло. В субботу утром Пояркову напомнили о приближении срока отъезда и приказали свернуть дело на Биржевой улице.

«Сегодня вечером вывеска должна быть снята. С заказчиками произведен полный расчет, с кредиторами, если они существуют, тоже. Для друзей, хозяйки квартиры, заказчиков — он переезжает в Дайрен. В Харбин больше не вернется. Отъезд завтра. Быть готовым к двенадцати дня!»

В его распоряжении был вечер. Один вечер. Японцы уже не успеют проговориться, если даже и захотят это сделать. Люди Кислицына и Радзаевского не собираются проговариваться. Все двери закрыты. Стучать бесполезно.

А стучать надо. Он вспомнил про Катю. Нет, о ней он думал постоянно. Вспомнил, что Катя близка к тому миру, где хранятся и творятся тайны. Она может что-то знать, что-то случайное, не представляющее для нее никакой ценности, но необходимое ему, Пояркову. Необходимое в эту минуту. Он решил искать Катю. Это была непростая задача. В «Бомонд» заявиться нельзя. Теперь нельзя. Его сразу заметят и тотчас доложат шефу. Тот допросит официантку, поинтересуется содержанием беседы с Сунгарийцем. А беседа предполагается не совсем обычная.

Он дождался закрытия ресторана и встретил Катю у извозчичьей биржи: ей надежнее всего было возвращаться в поздний час домой на пролетке. Она действительно пришла, но не одна, а в сопровождении японца. Не того, который беседовал с Поярковым в фанзе Веселого Фына, другого, незнакомого Пояркову, довольно высокого и стройного, одетого в отлично сидящую на нем черную пару. Он держал Катю под руку.

Это было неприятно. Во многих отношениях неприятно. Срывалась встреча, на которую возлагал немало надежд Поярков. Около Кати оказался человек, охранявший ее в этот вечер, а может, и постоянно. Наконец, это был мужчина. Поярков ясно ощутил прилив ревнивого чувства. Да, конечно, он не имел никаких прав на Катю, вообще не имел никаких прав на все, что было связано с другим миром. Но обида, однако, родилась…

Не отдавая себе отчета в том, что делает, Поярков пошел следом за официанткой и ее провожатым. Они сели в пролетку. Он тоже взял извозчика и велел ему ехать в том же направлении, но соблюдая дистанцию и не выпуская пару из виду.

Извозчик был тертый калач, он понял, что нужно Пояркову, сказал:

— Скучное это дело. Привезу вас куда надо, а вы уж там сами устраивайтесь.

Он свернул в боковую улочку и погнал лошадь.

Поярков усомнился в сообразительности извозчика и обругал его в душе, но подчинился. Не первый год небось стоит у ресторана, знает и обслугу и посетителей. И куда везти — тоже знает.

Своей, ему одному известной дорогой извозчик добрался до Садовой улицы и здесь, свернув в один из переулков, остановил пролетку.

— Вот тут… Шагов сорок всего пройти. Серый дом с белыми ставнями. Первое крыльцо от края…

Поярков не стал спрашивать, что за дом и почему именно с первого крыльца в него надо войти. Теперь уже смешно было что-то выяснять. Поступай, как велят

Он расплатился и отпустил извозчика.

Переулок был довольно глуховат, хотя и находился рядом с большой улицей, весьма людной днем. Дома закрыты, свет погашен, ставни сдвинуты. Два ряда осин вдоль тротуаров затеняли переулок, и он казался сейчас, ночью, совсем темным.

Поярков прошел вдоль фасада серого дома, огляделся, подумал: «А что, если Катя не здесь живет? Проторчу до утра несолоно хлебавши. Надо было не отпускать извозчика. Подождал бы за углом и в случае чего отвез бы назад».

Опасения оказались напрасными. Минут через двадцать послышался стук подков на Садовой — ночь была тихая и чуткая — и в переулок свернула пролетка.

В пролетке был один пассажир всего лишь. Катя. Удивительные вещи происходили последнее время. Непонятные и необъяснимые. Логика начисто отсутствовала. Японец исчез.

Заслоненный деревом, Поярков подождал, пока Катя сойдет с пролетки и окажется одна перед домом — извозчик, освободившись, сразу повернул и скрылся за углом на Садовой

Лучше всего было окликнуть Катю, но он побоялся, что она, испугавшись, шмыгнет в парадное и защелкнет замок. Тогда ее не выманишь на улицу, да и неудобно через дверь вести разговор — всполошатся хозяева. Он вышел из своего укрытия и направился к крыльцу — около дома светлее и можно разглядеть человека. Узнать его. Он надеялся, что Катя узнает.

Она, верно, узнала. Обрадовалась даже:

— Борис Владимирович! А я ждала вас в «Бомонде» — Она протянула ему обе руки.

— Там слишком людно, — объяснил Поярков свое появление у ее дома. — И слишком много желающих увидеть меня.

Он взял ее руки, пожал горячо, оставил в своих ладонях.

— Кроме меня? — игриво спросила Катя. Она не хотела всерьез принимать его намек на слежку. Не нужно ей, видимо, было это.

— Кроме вас.

Катя высвободила свои руки из плена, хотя он и был ей приятен, и сказала с деланной обидой:

— Вы боитесь, что нас примут за влюбленных?

— Не боюсь… Нас просто не примут за влюбленных.

— Ах, да! Вы постараетесь показать свое равнодушие Вы это умеете делать.

— Не умею, — признался он и вздохнул.

— Боже! Какая искренность…

Рука ее неожиданно, как тогда в ресторане, коснулась его виска и ласково прошлась по волнистым волосам.

— Я-то искренен…

— Упрек?

— Нет. Сравнение.

Она убрала руку и сказала строго:

— Я не могу быть искренней… Не имею права.

— Даже в чувствах?

— Не надо об этом. Я уже просила вас…

— Помню. Но такое условие мне не подходит.

Катя отвела взгляд от Пояркова. Темная даль проулка занимала ее некоторое время. О чем-то думала, что-то решала.

— Ничего другого предложить не могу

— Конечно. Вы на работе.

Она отшатнулась. Поярков переступил дозволенное

— Это не секрет… Для вас, во всяком случае.

— Да, со мной особенно не церемонились. Занавес был открыт сразу.

— Может быть, так лучше… — высказала предположение Катя.

— Для кого лучше?

— Для вас.

— Невысокого же вы обо мне мнения!

— Напротив, мы считали, что вы торопитесь, и строить громоздкие декорации ни к чему.

Он действительно торопился, но только в последнее время, а в те годы, долгие годы никак не проявлял своего нетерпения. Он был тогда тих и скромен. У него были другие задачи.

— Сыграли спектакль без декораций, — с досадой произнес Поярков. — И даже без костюмов.

— В этом есть своя прелесть, — с чувством сказала Катя.

— Но это скучно.

— Кому?

— Вам.

Катя задумалась:

— Не сказала бы… В вашей мастерской я испытала волнение и страх. Сделала не так, как задумано было… Вы мне понравились. И совсем-то не походили на голенького. Одежды на вас было дай бог, как зимой в амурскую стужу. Вы и сейчас в шубе.

— Что?

— В шубе, говорю… Искренность ваша с трудом пробивается.

Это был уже профессиональный разговор. Разговор двух агентов, хотя оба не считали себя в эту минуту агентами и даже забыли, что свело их.

— Вы огорчили меня, Люба.

— Люба… — Она как-то с болью повторила свое имя. — Я доверилась вам. Назвалась, как никому не называлась. Святое это!

— Спасибо.

— Да что уж… Разве тут в благодарности дело. Глупости все… — Катя посуровела вдруг. Такой она была одно лишь мгновение тогда на Биржевой и поразила этим Пояркова. — Вы ведь тоже сейчас на работе…

Никаких ухищрений, напрямик шла Катя. Поярков смутился:

— Пожалуй… Но не только на работе.

— Не на работе вы были там, когда увидели меня с полковником. Одну лишь минуточку. Самолюбие взыграло… Мужская гордость. А тут я вам нужна по делу.

Беспощадной оказалась Катя. Глаза горели злым огнем, и огонь этот жег Пояркова. И заслониться ничем от него нельзя было.

— Знаете, значит?

— Знаю.

— Может, знаете и по какому делу?

Она в упрямстве могла сказать «да», но заколебалась:

— Узнаю, раз пришли.

— Теперь-то уж не узнаете.

— Станет ли от этого мне хуже? — бросила она с вызовом.

— Станет.

— Погляжу.

— Потеряете друга.

— А он у меня был?

— Глупая… — Поярков обнял ее за плечи и привлек к себе.

— Вот оно что! — Катя легко отстранилась, руки у нее были сильные. — Таких-то друзей хватает… Они не теряются, к несчастью. Любой-то напрасно я назвалась. Катьку вы только во мне узрели…

Отчаяние охватило Пояркова: «Я теряю ее!» А терять нельзя было. Он не мог потерять Катю. Понял это сейчас.

— Я действительно друг ваш!

Она, не слушая, зашагала неторопливо по тротуару и тем как бы позвала его за собой.

— Хозяев разбудим, а они у меня любопытные.

Он взял ее под руку, но тотчас оставил: вспомнил японца, провожавшего Катю до извозчика, и ему стало неприятно.

— Странно все получается, — заговорил он, как только они удалились от крыльца и попали в тень деревьев. Голос его звучал взволнованно, и в тоне ясно проступала обида. — Очень странно. Нам в самом деле ни к чему это. Права не имеем на чувства. Они — для хозяев. В пролетку с вами сел небось хозяин?

Ее покоробила простота, в которую облек свой вопрос Поярков. Она отбросила суть и увидела лишь унизительный для себя намек. Ответила поэтому грубо:

— Полковник Комуцубара.

— Вы подчинены ему?

— Нет.

— Но… все-таки он хозяин. Он японец и служит в Харбинской военной миссии.

— Он не хозяин, — с раздражением подчеркнула Катя.

— Тогда почему?!

— Он любит меня.

Поярков остановился и посмотрел недоверчиво на Катю. Ему показалось, что она шутит.

— То есть как?

Детская наивность лишь способна была продиктовать подобный вопрос. Она, только что сердившаяся, рассмеялась весело:

— Вот так… И не хозяин, и любит… Бывает, Борис Владимирович. Вы ведь тоже не хозяин…

— Не хозяин, верно. Но вы со мной в пролетке не ездили.

Катя задержалась, подождала, пока огорченный Поярков догонит и поравняется с нею. И когда он поравнялся, положила ему руку на плечо и прошептала:

— Наймите, поеду!

— Ох, Люба!

— Поеду, верно. Хотя зачем ездить? И так хорошо. Одни среди ночи…

Перепутала все Катя, заплутался окончательно Поярков и не знал теперь, как выбраться из этой чащобы. А ему надо было выбраться. Ведь не за тем пришел, чтобы о сердечных делах говорить. Вовсе не за тем. Хотя и они его мучили.

— Верно, хорошо.

— Невесело говорите. Не больно хорошо, поди, вам.

Он признался:

— Нехорошо.

— Отчего?

— Тяжесть какая-то. Предчувствие, что ли, недоброе…

Катя покачала головой:

— Да, вам не позавидуешь.

— Вот и вы это понимаете. Может, меня бросают на верную гибель. Люба, вы-то ведь знаете… Вы рядом с ними.

Трудную задачу он задал ей. Неразрешимую почти. Посочувствовать Катя могла и даже утешить, но он искал не одного сочувствия. Ему хотелось знать то, что составляет тайну японцев. Тайну ее хозяев. Она запретна. Поэтому Катя откликнулась лишь на тревогу Пояркова. Так было проще.

— Вы слишком дорого стоите, чтобы потерять вас сразу.

— Дело только в цене?

— И в ней тоже.

— Получается так, словно я вещь какая.

— Не обижайтесь, не мои слова это, а вам важно знать то, что думают другие.

Конечно, ему важно знать, что думают другие, то есть хозяева. Но он еще ничего не узнал. Цену лишь свою.

— Если вещь дорогая, то должна быть и гарантия ее сохранения.

Он тянул ее к тайне, и Катя не заметила этого, ей чудилась тревога, и она принялась утешать Пояркова:

— Казаку там легче. Неприметен он, да и разговором не выдаст себя. Ну а если станет туго, сообразит, как поступить. Вы же русский… — При последнем слове Катя глянула на Пояркова настороженно, словно боялась, что он поймет ее превратно и ухватится за это самое «вы же русский».

Не ухватился Поярков, вроде не было сказано ничего, способного привлечь внимание.

— Полагаются целиком на меня, а сами в стороне?

— Почему же в стороне, вас прикроют.

— Меня прикроют или мной прикроются?

— Не знаю уж, как там. Думаю, прикроют. Жизнь ваша застрахована.

— И есть кому получать страховую сумму? Хотел бы я видеть этого счастливчика!

— Вы его видели.

— Видел? Когда?

Катя загадочно улыбнулась. Ответ, которого ждал Поярков, вероятно, был забавным.

— Час назад, у «Бомонда».

Поярков оторопел:

— Ваш полковник?

— Полковник Комуцубара, — уточнила Катя.

— Кто же отдал меня этому полковнику?

— Не знаю. Во всяком случае, не я. Мне выпала честь лишь поручиться за вас.

Все было настолько неожиданным и настолько удивительным, что Поярков не сразу принял сказанное Катей. Она имела какое-то отношение к его отъезду. Невероятно! Роль ее во всей истории представлялась ему весьма скромной. Мизерной просто. Связующее звено. И только. Или тут совпадение? Полковник Комуцубара ухаживает за официанткой «Бомонда», а официантка благосклонно относится к Сунгарийцу. Волею случая Комуцубара становится ответственным за переправу агента 243. Возникает трио, в котором люди связаны не только делом.

— Не беспокойтесь! — угадала состояние Пояркова Катя. — Он не знает, что вы сейчас здесь. И думаю, никогда не узнает.

Заверение смелое. Но оно не успокоило Пояркова. Слишком шатко все и противоречиво. Впрочем, в нем, в этом противоречии, есть свое преимущество для Пояркова. На его стороне Катя.

— Он будет со мной там? — спросил Поярков, хотя понимал, что переступал запретную грань. Тактическими приемами не интересуются. Тут стена.

Катя тоже увидела грань, но не побоялась перешагнуть ее. Сочувствие Пояркову помогло ей.

— Японцы за кордон не ходят. Теперь это исключено. Он даст возможность вам это сделать.

Вот что нужно было Пояркову. Значит, японцы пошлют его одного. Не станут перед группой расшифровывать агента и подвергать его опасности разоблачения. Судьба диверсантов капризна, не всякий устоит перед соблазном продать ближнего ради сохранения собственной жизни. А разоблаченный агент не нужен никому. Ни тем, кто его послал, ни тем, кто его приобрел. Японцы это учитывают.

— Вы верите в это, Люба?

Она ответила не сразу. Опять возникла грань и переступить ее было труднее, чем ту, первую. Поярков хотел знать ее мнение, а не мнение хозяев, от имени которых она вроде бы выступала до этого. Он обращался к чувствам ее.

— Я верю вам…

Это было не то. И прозвучало как-то тревожно, с каким-то особым смыслом, уводящим от всего, что говорилось сейчас и думалось. Далеко уводящим.

— Спасибо, Люба!

Поярков пожал локоть Кати, со значением пожал. Смелая до этого, она вдруг заробела, словно испугалась сказанного Поярковым. Конечно, она хотела, чтобы он понял, но не сразу, не в тот момент, а позднее, тогда бы ей не пришлось просветлять скрытое и тем ставить себя в опасное положение.

Но Поярков не попытался добыть большего, чем подумал. Он поберег Катю. А поблагодарив, как бы раскрыл и себя, присоединился к чужой тайне. Смутно все было пока, словами никак не очерчено, уцепись за слово, и ничего-ничего не поймешь. Вернее, поймешь как сказано, и потому бесполезно для ищущего истину. Это устраивало и Катю и Пояркова.

Взволнованные своим открытием, они уже не могли, да и не хотели говорить ни о чем важном. Надо было сжиться с тем, что приобрели, понять его и сберечь.

Молча они стали прохаживаться под осинами. До Садовой и назад, к крыльцу Катиного дома. От крыльца и снова до Садовой.

Потом заговорили. Но уже о другом, совсем не связанном с тем, что пережили только что. Им предстояла разлука. Долгая, а может, и вечная. Поярков уезжал. Уезжал туда, откуда редко возвращаются.

И все-таки они надеялись. Мечтали.

— Мы встретимся… Обязательно встретимся.


Они ошиблись. Оба ошиблись. Японцы не подчинялись логике.

Ночью он передал сообщение:

Предположительный отъезд на той неделе. Двухместное купе с полковником Комуцубарой.

Пересадка в Сахаляне. Встречайте!

А в двенадцать дня, минута в минуту, к дому, где жил Поярков, подкатил свою коляску рикша и пригласил господина, отъезжающего в Дайрен, воспользоваться его экипажем. Без особого удовольствия Поярков влез на сиденье, пристроил в ногах чемоданчик и кивнул хозяйке — прощайте!

Он собирался подъехать к вокзалу, показать, что в самом деле намеревается следовать в Дайрен, но рикша и в мыслях не имел совершать прогулки по городу. Он сразу повернул на окраину и предоставил Пояркову полную возможность погреться на полуденном солнце и поглотать густой харбинской пыли.

С полчаса рикша бежал по шоссе, потом свернул на проселочную дорогу и, отсчитав метров триста, остановился. Поднятым пальцем объявил о конце пути.

В стороне от дороги, в окружении чахлых, припорошенных пылью деревьев стояло серое здание барачного типа. На него показал рикша Пояркову:

— Там!


Остальное разворачивалось с быстротой кинематографической ленты.


12.30

Пояркова встретил японский офицер в чине капитана:

— Мне приказано подготовить вас к отъезду.

Он не назвал фамилию того, к кому обращался. С двенадцати тридцати Поярков стал именоваться «господин» и «мистер»

13.10

Ему отвели комнату. Маленькую, подслеповатую, с железной койкой.

— Отсюда выходить нельзя. Прогулки только в сопровождении офицера.

— Здесь нет одеяла.

— Оно не понадобится.

Это было удивительно.

«Кажется, я ошибся. Отъезд не на той неделе. Карты спутаны!»

14.25

Поярков лежал на койке, когда дверь без стука отворилась.

— Следуйте за мной!

Опять тот же капитан. Страшно серьезный и деловитый.

Они вышли в коридор. В конце его была лестница, ведущая в подвальный этаж. По ней они спустились вниз. Впереди капитан, сзади Поярков. Свернули вправо — оказались в траншее. Она привела их в тир, вырытый рядом с постройкой. В глубине стояли мишени различной формы.

Капитан спросил:

— Какое оружие вам по руке?

Поярков ответил:

— А разве понадобится оружие?

Капитан странно посмотрел на Пояркова и смолчал. Открыл дверцу шкафа, показал на полку, где лежали револьверы и пистолеты разных марок.

Поярков взял наган, привычным движением провернул барабан, проверил гнезда для патронов. Револьвер не был заряжен.

— Давно не стрелял. Попробуем?

Офицер кивнул:

— Да.

Полез в какой-то ящик, достал патроны, протянул их Пояркову:

— Попробуйте!

Значит, все-таки оружие понадобится! Печальный вывод.

Поярков вогнал патроны в гнезда. Стал боком к мишеням, прицелился.

Выстрел. Второй. Третий.

Мишени полетели кувырком.

— Неплохо! — похвалил себя Поярков. — Как вы считаете, капитан?

— Очень неплохо

— Попробуем маузер?

— Нет-нет…

15.00

Пояркову принесли обед. Рис, мясо, соус из бобов. Пожелали приятного аппетита.

— Не хочет ли господин водки?

— Нет.

Не успел Поярков покончить с обедом, как вошел капитан и разложил на столе полсотни фотографий:

— Есть среди этих людей ваши знакомые?

Знакомые были — люди Радзаевского. Поярков сказал, что видит их в первый раз.

Капитан собрал фотографии. В дверях объявил:

— Ваш порядковый номер 34.

«Забрасывают группой. Хуже не придумаешь. Где же страховка Комуцубары?»

19.45

Выдали костюм: теплую куртку, шерстяные брюки, сапоги, шапку.

Заставили примерить.

— Не снимайте!

20.00

Ужин.

— Ешьте, ешьте, ешьте!

— Потом отдых. Постарайтесь уснуть.

— Одежду не снимать! Сапоги — тоже.

«Все ясно. Отъезд сегодня. Катастрофа!»

23.08

Только задремал.

— Тридцать четвертый, на выход!

Во дворе возбужденные голоса, грохот сапог. Урчание автомашин.

Тьма кромешная.

Капитан рыщет в толпе с электрическим фонариком. Как светляк.

— По машинам!

Пояркова подтолкнул какой-то человек в кожаной куртке. Помог влезть в кузов грузовика. Ткнул на скамейку. Здесь еще темнее, не поймешь ничего — то задеваешь чьи-то ноги, то плечи. Тесно, тянет до дурноты гуталином. Намазали сапоги на совесть Ну, конечно, осень, там болота, лесная мокрядь.

— Садись сюда, Борис Владимирович!

Кто-то узнал все же. Наверное, тот, в кожаной куртке.


Понедельник. 02 часа

На какой-то станции группу пересаживают из грузовиков в вагоны.

Один вагон всего понадобился. Забили до отказа. Закрыли наглухо. Кто сел на солому, кто лег, кто прислонился к стене.

— Курить нельзя!

Сосед Пояркова выругался:

— Сволочи! Не могли устроить получше.

Теперь можно ругаться: японцы далеко, смерть близко. Комуцубары нет. Нет никого, кто должен заслонить Пояркова. Все шиворот-навыворот.


Понедельник. Утро

Светает. Или так кажется. Небо будто заголубело.

Время неизвестно. Часы стоят. Или Поярков забыл завести их, или неловким движением сбил маятник.

— Из вагона! Быстро!

Японцы буквально стаскивают людей вниз. Строят вдоль насыпи. Пересчитывают:

— Первый… Второй… Третий… Поярков услышал свой номер. *

— Тридцать четыре! Втиснулся в строй.

Стал приглядываться к японцам: нет ли среди них Комуцубары?

Все маленькие, щупленькие. Не похожи!

— Бегом!


Все еще утро

Берег Амура. Но не Сахалян. Восточнее или западнее, не поймешь. Наверное, восточнее.

На воде — канонерская лодка. В рассветном тумане синими линиями вырисовывается ее строгий корпус.

Всю группу сажают в лодки.

Ветер пробирает до костей. Знобкий, северный, но пахучий. Поярков жадно дышит, подставляет лицо струям.

Рядом, совсем рядом дом. На том берегу. Внутри замирает все от какого-то радостного и тревожного ожидания.

Рядом. А ведь можно и не доплыть.

Поднялись на борт. Всех — в трюм. Одного Пояркова оставляют наверху.

— Сунгариец!

Впервые за восемнадцать часов он слышит свое имя. Оглядывается. Вот он, Комуцубара, стройный, подтянутый, суровый. В форме со знаками отличия полковника. Наконец-то! Они отходят в сторону, за рубку

— Вот ваши документы, — говорит Комуцубара. — Теперь уже осталось недолго.

Поярков выражает недовольство:

— Выбрасывать с группой рискованно. Просто нелепо.

Комуцубара разводит руками:

— Все переменилось в последний момент. На той стороне стало известно о нашей операции и ориентировочные сроки выброски — пятница, суббота. Пришлось избрать понедельник. Тяжелый день для них. И легкий для нас. Думаю, что легкий. Когда не ждут, входить всегда проще.

— Но группа наведет на меня огонь пограничников.

— Она наведет его на себя, уж если такое случится. Вы окажетесь в мертвой зоне.

Комуцубара перешел на шепот:

— Вас никто не узнал?

Поярков вспомнил о человеке в кожаной куртке.

— Нет.

— И теперь уже не узнают… До выброски вы будете находиться в изолированном помещении. Есть у вас какие-нибудь претензии ко мне или японскому командованию?

— Только сожаление. С группой идти опасно.

— Принимаю. Но изменить уже ничего нельзя… Ни пуха ни пера, как говорят там. — Комуцубара пожал руку Пояркову и спустился по трапу в лодку.


Утро. День. Вечер

Время не фиксировалось. Его просто нельзя было фиксировать.

Поярков находился в каморке под палубой, громко названной полковником изолированным помещением. Ни иллюминатора, ни других отверстий, способных пропустить солнечный свет! Но он знал, что уже не утро и не полдень. Завтрак и обед подавали. Что-то близкое к вечеру или вечер. Канонерка шла не останавливаясь. Шла обычной скоростью и ушла, надо полагать, далеко. Миновали Благовещенск. Многое миновали…

Высадка ночью. В другое время это и не делается. Диверсант, как сыч, охотится под надежным покровом темноты. А на канонерке — диверсанты.

Чем ближе ночь, тем сильнее волнение. Уже не тревога, а страх вселяется в Пояркова. Не просто, оказывается, ступать на родную землю в обличье врага. Все внутри холодеет.

Он не мог лежать. Сидеть не мог. Покой невыносим! Только двигаться. Два шага к двери, два шага от двери. И так без конца…

Потом он упал на койку лицом вниз и замер. Внутри боль, одна боль.

— Тридцать четвертый, наверх!


Ночь

На палубе было тихо. Темно и тихо. Канонерка стояла метрах в ста от берега, который не был виден, а только угадывался. Оттуда летел ветер, пахнувший близким лесом и осенью. Землей пахнувший. И еще чем-то знакомым и ласковым.

Поярков влез по трапу в лодку. Она качалась на волне, тыкалась носом в железный борт, не хотела принимать пассажира. Он все же сел. Запахнул поплотнее куртку, надвинул на глаза шапку. Сжался весь.

Сверху крикнули:

— Пошел!

Лодка оторвалась от борта и поплыла…

Дело четвертое «Большой Корреспондент»

Человек с бородкой разгуливает по Благовещенску

Что-то около двух дня, когда начальник Благовещенского ГПУ Евгений Степанович Великанов собирался спуститься вниз пообедать, позвонил дежурный:

— К вам просится человек.

Напасть какая-то, телефон словно подкарауливает Евгения Степановича в эти последние минуты перед перерывом.

— Что за человек?

— Назвался Соломиным… Да, точно… по документам Соломин Федор Христофорович.

— Что ему надо?

Дежурный молчал. Не знал, видимо, что надо Соломину, или тот, Соломин, сам хотел объяснить причину своего появления в ГПУ и тянулся к трубке телефона.

— Ладно, пусть идет!

Евгений Степанович зло стукнул трубкой о рычаг:

— Хоть бы раз удалось нормально пообедать!

Он посмотрел недружелюбно, даже враждебно на дверь, откуда всегда появлялось то самое безжалостное существо, которое не давало Евгению Степановичу ни отдохнуть, ни поесть.

— Да, войдите!

Фу, черт, да это же директор ресторана «Амур»! А то Соломин, Соломин… Много их, Соломиных…

— Важное дело, товарищ Великанов, — запинаясь от волнения, произнес вошедший и с ходу принялся вытирать пот со лба и шеи. Он был тучен, этот Соломин, и немолод уже. Вьющиеся седые волосы окружали белым венчиком большую лысину, а многочисленные морщины уверенно расположились вокруг глаз и на подбородке. — Важное дело, иначе не стал бы отрывать от служебных обязанностей. Их у вас много…

— Не жалуемся, — бросил Великанов. — Садитесь! Рассказывайте, что у вас там.

— Да вот…

Соломин сел, провел еще раз платком по лысине и, подавшись вперед, чтобы быть ближе к начальнику управления, начал:

— Я имею честь заведовать рестораном «Амур»…

— Знаю. И у вас в ресторане вчера…

— Вы уже в курсе?

— Ничего я не в курсе… Просто решил помочь перейти к сути дела.

— Так вот, вчера у меня ужинал Борис Владимирович Поярков. — Соломин откинулся на спинку стула и посмотрел многозначительно на начальника управления.

— Кто? — не понял Великанов.

— Поярков Борис Владимирович! Ровно в семь часов…,

— Ну и что же?

— Как — ну и что же?! — удивился Соломин. — Поярков член «Монархического союза», агент секретного ведомства Чжан Цзолина. Его все в Харбине знают.

— Но вы-то откуда знаете, товарищ Соломин?

— Пять лет работал на КВЖД, этого достаточно, чтобы знать многое о белой эмиграции.

— Вы говорите, Поярков член Союза монархистов, агент охранки. Как же он оказался в вашем ресторане?

Соломин развел руками:

— Вот именно — как!

— Вы разговаривали с ним?

— Боже упаси! Он поймет, что его узнали, и скроется.

— А вы не ошиблись?

— Как можно, товарищ Великанов! Вот приметы! — Соломин полез во внутренний карман пиджака и вынул оттуда листок бумаги: — Выше среднего роста, блондин, волосы вьющиеся, бородка, лоб высокий, с глубокими залысинами, за ухом большая родинка.

— За каким ухом?

— Кажется, за правым. Да, точно за правым… Он сидел за столиком у окна левым боком, я подошел сзади и увидел родинку…

— Минутку, сейчас запишу.

— Да зачем записывать, товарищ Великанов?… Здесь все сказано. — Соломин протянул бумажку Великанову.

— Разберу? — поглядел на записи Великанов.

— Почерк каллиграфический. По чистописанию в гимназии получал только пятерки.

— Отлично! Сообщение действительно важное. Спасибо, товарищ Соломин! Примем меры…

Когда директор «Амура» ушел, Великанов снял трубку и набрал номер телефона своего заместителя.

— Федя… У меня был Соломин… Ну этот, из кавэжэдинцев, возглавляет «Амур». По тому же поводу… Займись им! Надо убрать из Благовещенска, и как можно скорее. Понял? Как можно скорее…

Это произошло во вторник. В пятницу Соломин получил приказ о повышении его в должности. Он переводился в Хабаровск, в управление Торгсина.


Дом на тихой улице
Есть в Благовещенске тихая улица. Спустившись с холма, открытого всем ветрам, она окунается в сады и начинает петлять, поворачивая то влево, то вправо, словно ищет место, где поспокойнее, и на самой окраине города исчезает вовсе. То ли становится другой улицей, то ли натыкается на чей-то забор.

На этой улице, за вторым перекрестком, стоит деревянный дом. Собственно, здесь почти все дома деревянные, но этот постарше и поновее других, обшит тесом с фасада и украшен замысловатым кружевом наличников. Таких наличников не встретишь уже — поистлели, рассыпались, а эти сбереглись. По ним и найти легко дом, надо только идти правой стороной и глядеть внимательно.

В девятом часу, в сумерках уже, подошли к дому двое мужчин. Судя по одежде, местные: брюки заправлены в голенища сапог, рубахи навыпуск, опоясанные тонким ремешком, на голове у одного кепка, у другого — фуражка из парусины. Оглянулись, нет ли кого на улице, потом первый, что в кепке, тихонько постучал в окно.

На стук выглянул хозяин, пригласил гостей в дом.

— Забрался же ты, Борис Владимирович! — сказал первый из гостей, вешая кепку на гвоздик, вбитый прямо в стену горницы. — Год ищи, не найдешь…

— Пытался, чтобы и два не нашли, — ответил тот, кого назвали Борисом Владимировичем, — да нет такого места в Благовещенске.

— Шутит, слышь, товарищ Западный, он еще шутит! — засмеялся первый из гостей. — Нет, тебя японцы, видимо, не переделали.

— Ну если китайцы за десять лет не переделали, то японцам за два года трудновато это сделать, — ответил хозяин.

— Ладно, давай здороваться! — Великанов — а первым гостем был начальник Благовещенского управления — обнял хозяина и похлопал его дружески по спине. — С приездом, брат. С благополучным возвращением на родной берег.

Повлажнели глаза хозяина. Непростые это были для него слова, ох непростые.

— Даже не верится, — сказал он тихо и с чувством.

— Знакомься! Заместитель Терентия Дмитриевича… Твой крестный теперь, поскольку ты снова народился на свет божий. Товарищ Семен…

Второй гость, высокий, плечистый, с кудрявой шапкой смоляных волос, протянул руку хозяину:

— Здравствуйте!

— Вот вы какой, товарищ Семен, — посмотрел на гостя хозяин. — А вас там совсем другим представляют…

— С рогами или без ушей?

— Да нет… — Хозяин замешкался, не решаясь, видно, сказать правду.

Гость помог ему:

— Небось без головы?

— Им этого хочется, — пояснил Великанов. — Во сне видят, что мы без головы… Так ведь, Борис Владимирович?

— Не совсем…

Хозяин отодвинул стулья от большого косолапого дубового стола и попросил гостей сесть.

— Чай будет? — полюбопытствовал Великанов.

— Как же без чая! Только прежде я ставни прикрою. Время…

— Давай распоряжайся… Стены-то как здесь?

— Рядом моя комната, — показал на дверь хозяин. — А владельцы по ту сторону коридора. Не слышно. Да и бревна на стенах в обхват.

Он вышел, и через минуту захлопали тяжелые доски ставней. Свет, слабый, закатный, но все же свет дня, струившийся в комнату, погас.

— Как под землей, — сказал Великанов.

— Да, — согласился второй гость. — Здесь полная изоляция… Но и ловушка. Обложат; не выберешься.

Вернулся хозяин. Засветил лампу, огромную, с большим стеклянным пузырем под розовым абажуром, и поставил на стол.

— Лучше бы газетой завесить, — предложил второй гость — он был истый конспиратор. — Больноярко…

Хозяин достал газету и обернул ею абажур. Свет густо потек на стол, на желтую, с каймой из цветов скатерть.

— Теперь годится?

— Вполне… Садитесь, Борис Владимирович!

— А чай?

— Чай успеется… Времени у нас много. Посидим, если не прогоните.

— Что вы?!

— Ну вот… Еще раз с благополучным возвращением домой. Между прочим, мы ждали вас со стороны Сахаляна и держали катер наготове. Мало ли что случается!

— Маршрут изменили в последнюю минуту. Две операции соединили в одну. Я оказался в группе Радзаевского.

Второй гость задумался:

— Случайное соединение? Или тактическая комбинация?

Хозяин смущенно пожал плечами. Ему самому не было ясно, какова природа происшедших изменений.

— Иногда мне казалось, что все это случайности, неожиданные совпадения. Но их было за последнее время слишком много, видимо, случайности закономерны.

— Видимо, — согласился второй гость. — Мы вот тоже рассчитывали на логический ход и традиционный маршрут, японцы предложили другую игру — случайность и неожиданность.

— Китайская схема перечеркивается, — включился в разговор Великанов. — Не подошла она второму отделу.

— Хотят быть оригинальными, — высказал предположение второй гость.

Хозяин сопоставил что-то мысленно и несколько смягчил категоричность чужого вывода:

— Пытаются…

Второй гость с интересом глянул в лицо хозяину. Не для того, чтобы проверить, искренен ли он, и поставить под сомнение сказанное, а желая найти следы минувшего.

— Вам не повредило путешествие?

— Да нет вроде… Так, царапина… Пустое… Остальные, кажется…

Великанов кивнул:

— Не повезло им.

— Кто-нибудь ушел назад?

— Двое… Ты — третий.

Второй гость полез во внутренний карман брюк и вытащил браунинг, положил его бережно на стол перед хозяином:

— Борис Владимирович, от имени полномочного представителя ОГПУ… Поздравляю! Здесь все сказано… — Он пододвинул браунинг к хозяину, рукояткой вперед. На ней было выгравировано: «Б. В. Пояркову! За мужество при исполнении особо важного задания».

Хозяин прочел. Нет, лишь коснулся взглядом короткой надписи. Потом провел рукой по холодному стволу. И отодвинул от себя браунинг:

— Передайте Терентию Дмитриевичу: счастлив, тронут. Если надо, пройду все снова… Но я еще Академик. Это помешает мне…

Великанов вздохнул сочувственно:

— Да, конечно…

Второй гость взял браунинг, повертел его в руке, разглядывая или любуясь. Вороненая сталь вспыхнула несколько раз и погасла.

— Завидую.

Отвел затвор, посмотрел в канал ствола. Там бежала на яркий свет лампы торопливая голубая змейка.

— И не попробуете?

На лицо хозяина легла грустная тень.

— Придет время…

— Безусловно. Он подождет вас…

Гость вернул затвор в прежнее состояние, убедился, что все в порядке, спрятал пистолет:

— Передам Терентию Дмитриевичу… В его сейф.

Долгая и хорошая минута прошла в молчании. Все смотрели на свет лампы, сживаясь с тем, что подарила им судьба сейчас и что должно сохраниться надолго, на всю жизнь, может быть, в душе каждого.

— В дорогу, — позвал Великанов.

— Да-да, — согласился хозяин. — Маршрут подбросили, дай боже!

Второй гость положил руки на стол, мускулистые, грубоватые, знавшие не только перо и пистолет, но и что-то потяжелее. Так он начинал обычно работу, а тут предстояла работа.

— Какой же маршрут и куда он ведет?

— Далеко. Японцы хотят дойти с моей помощью, естественно, до Хабаровска… до штаба Дальневосточной армии.

— Ого!

— И дойти быстро. Я имел в свое время наивность похвастать, что связан с родственниками, живущими в Хабаровске, причем намекнул на их солидное положение… Так мы здесь договорились…

Великанов подтвердил:

— Это входило в версию.

Второй гость спросил:

— Родственники еще не использовались?

— Нет. Ни разу.

Хозяин дал более точную справку:

— Как деталь биографии… Ее проверяли в ведомстве Чжан Цзолина с помощью харбинского резидента.

— Вас известили об этом?

— Зачем же… Они не так глупы. Просто я догадался по некоторым наводящим вопросам. Потом перемена отношения со стороны контрразведки весьма показательна.

— В лучшую сторону?

— Да.

— И все?

— Все.

— Японцы не занимались перепроверкой?

— Этого не знаю… Видимо, нет. Они верят документам, добытым китайцами. Потому у них на службе большинство чжанцзолиновских агентов. Почти вся сеть перешла в их руки. Меня представлял бывший крупный агент китайской секретной службы…

— Господин Ли?

— Вы уточнили? — несколько удивился хозяин.

— По картотеке, — пояснил второй гость. — Там есть и другая фамилия, названная вами, — капитан Милкич.

— Это тоже ненастоящая.

— Надо полагать… Мне думается, под псевдонимами прячется наш старый знакомый, промышлявший на левом берегу в период гражданской войны и японской оккупации. Какой-то итальянец Вантини.

Великанов покачал головой:

— Ты думаешь, он тогда носил настоящую фамилию? Это же профессиональный разведчик и попал на нашу территорию по заданию. Ясно, как божий день! Во всей картотеке одни псевдонимы.

— Подлинное имя знают только во втором отделе штаба Квантунской армии, — сказал хозяин.

— Черт с ним! — шумно опустил ладонь на стол второй гость. — Не он формулировал задачу?

— Считаю, что не он. Передавал только, и в общих чертах причем. Детали разработали в Харбинской военной миссии. Там расписали все по пунктам и установили срок.

— Срок выполнения всей акции? — не поверил второй гость.

— Первого пункта.

— Конкретно!

— Согласие родственников помогать мне. Две недели.

Пальцы гостя забарабанили по столу. Он нервничал.

— Наше согласие, проще говоря?

— Я такие вопросы не решал.

Стук пальцев стал громче, беспокойнее.

— Давайте подробный план!

— Хорошо… Только я сначала все-таки поставлю чайник…


Дерибас: «Для нас он остается Академиком!»

— Терентий Дмитриевич, дело оказалось сложнее и опаснее, чем мы предполагали.

— Ну-ну, не пугай… И сам не пугайся! Садись-ка, Семен, и выкладывай по порядку… Прежде всего, как чувствует себя Поярков?

— В норме.

— Да ты не по-казенному, а так, по-человечески. Понравился он тебе?

Западный, прежде чем ответить, посоветовался мысленно с самим собой, прикинул что-то, потом сказал:

— Пожалуй, да.

— Не совсем, значит… Ты ведь знаток человеческих душ, психолог.

— Понравился. Крепкий мужик и острый.

— Ишь ты, острый! Это что-то новое и непонятное.

Западный пояснил:

— Голыми руками его не возьмешь, порежешься.

— Сам-то себя не порежет?

— Он для этого слишком умен и прозорлив.

Дерибас почесал непышную бородку свою и улыбнулся. Он был благодушно настроен. Во всяком случае, так казалось.

— Аттестация, брат, на пять с плюсом. Как говорится, на золотую медаль тянет. Давно я не слышал от тебя таких оценок. Подобрел, Семен.

Легкая тень смущения пробежала по лицу Западного.

— Да нет, в самом деле — в норме.

— И не сдал? Двенадцать лет ведь прошло. Срок немалый, парнем уехал отсюда.

— Сопоставить не могу, не видел тогда.

— Я тоже не видел, фотографию только. Казак, что еще скажешь?

— Думаю, не изменился.

— Вот как! Бывают же счастливые люди — время их не берет.

— Вы, Терентий Дмитриевич, тоже к ним относитесь.

— Ну-ну, обо мне помалкивай. Я, брат, уже туда поглядываю. Да не обо мне разговор… Как он отнесся к оружию?

— Обычно… Вот, Терентий Дмитриевич! — Западный извлек из кармана пистолет и протянул его Дерибасу.

— Неужели в руки не взял?

— Нет.

— Выдержка или равнодушие?

— Выдержка.

— Ты смотри! Придется, пожалуй, присоединиться к твоей оценке. Пять!

— Вы предлагали пять с плюсом.

— Ах, да!

Глаза Дерибаса, посаженные глубоко и потому казавшиеся темными, сощурились. Решая что-то, он всегда чуть-чуть прикрывал веки, будто заслонялся от окружающего.

— Говоришь, трудное дело оказалось?

— Трудное, Терентий Дмитриевич. Японцы хотят проникнуть в штаб ОКДВА. Такая задача поставлена перед Поярковым.

— Именно перед ним?

— Нет, через него. Он должен приобрести корреспондента из числа руководящих работников штаба. Цена баснословная…

— Баснословная?

— Десять тысяч золотом.

— Серьезно, выходит.

— Весьма. И это только аванс.

— Деньги с Академиком?

— Три тысячи… Остальные по первому требованию.

— Да, весьма серьезно. Приспичило, значит, квантунцам.

— Академик считает, что интерес проявлен выше. Самим генштабом. Это вытекает из общих планов японского командования. Вы помните последние донесения из Токио и Харбина? Тенденция откровенная. Все перекладывается на разведку.

— Ну, это заметно и по нарушениям границы. Густо пошли господа… Академику дали кого-нибудь в помощь? Он, надо полагать, резидентом определен…

— Резидентом. И пока с одной лишь задачей — добыть корреспондента.

— Иначе говоря, целенаправленная и очень конкретная акция. Его ограничили сроками?

— По этапам. Первый — две недели: связь с родственниками и их согласие оказать услугу.

— Здесь — несложно. Я думаю, первый этап пройдет без препятствий. Как считаешь, Семен?

— Если второй — выход на корреспондента — допустим, тогда дадим добро Академику, пусть сигналит в Сахалян.

— Нет, Семен, связывать этапы пока не надо и тем более ставить первый и второй в зависимость. Мы должны сохранить возможность оборвать цепочку в любое время и в любом месте. Связались с родственниками — хорошо. Радуйтесь, господа! Дальше — тупик. Нет выхода на корреспондента. Мало ли причин: не нашли подходящей кандидатуры. Или нашли, так человек в отъезде, болен, в конце концов, не соглашается работать на японскую разведку…

Западный оживился. Положил руки на стол, стал перебирать пальцами. Сначала медленно, потом все быстрее и быстрее, с азартом каким-то.

— Ты что забарабанил? Или уже в бой собрался?

— А что?! Ведь второй этап тоже наш. Выпускаем Академика на тропу, пусть идет!

Дерибас колючим взглядом своим уставился на Западного. Колол, но не больно, будто понарошку, играючи вроде, и даже смешинка какая-то была в глазах подзадоривающая.

— Пусть идет!

Оба они загорелись. Мысленно пока, но все же представили себя в деле, и азарт стал захватывать их.

— Два этапа — целая цепочка, — развивал свой план Западный. — И довольно длинная. За нее уцепятся военные миссии, второй отдел и командование Квантунской армии…

— Месяца на два работы, — прикинул Дерибас. — И нам, и японцам.

— Только на два? — разочаровался Западный. — Почему на два?

— Да потому, что дальше дороги нет. У нас с тобой нет, Семен. В чужой огород залезаем.

Западный непонимающе уставился на Дерибаса:

— Остановка, значит?

— Может, остановка, а может, и конец. Академик отсигналит в Сахалян или в тот же Харбин: вербовка не состоялась, корреспондент отказался или еще что-нибудь в этом роде.

Западный перестал стучать пальцами по столу. Тишина воцарилась в кабинете: Необычная и смущенная какая-то, вроде бы явившаяся без спросу.

— Отбой! — усмехнулся Дерибас. — Повоевали — и хватит…

— Да, мир, Терентий Дмитриевич. Я думаю, и в атаку идти не надо.

— Это почему же?

— Мелочь. Игра свеч не стоит. Пощекочем мы японцев, поводим по закоулкам и вернемся туда, откуда начали.

— Не мелочь, Семен, и игра свеч стоит. Японцы потеряют два месяца, а то и три, бросят на ветер золото… Ну не все десять тысяч, но все же солидную сумму. Раскроют кой-кого из агентов в Благовещенске и Хабаровске…

— Согласен, но все-таки мелочь. Притом потери будут не только у японцев. Мы лишимся Академика. Они уберут его, едва почуют провал операции. Им не нужен в Благовещенске человек, знающий планы японской разведки.

— Могут отозвать просто…

— Это слишком гуманный вариант. В какой-то степени их резидент себя разоблачит здесь. Вербовка корреспондента, даже неудавшаяся, связана с раскрытием тайны. Резидент должен представиться как-то, выложить карты. Так сказать, сбросить плащ. А без плаща можно находиться лишь в обществе своих. Отказавшийся от сделки корреспондент — уже не свой. Он потенциальный враг…

— Пугаешь опять?

— Что вы, Терентий Дмитриевич! Рисую перспективу.

— Мрачноватая перспектива-то…

— Больше унылая.

— Хитер ты, Семен. Унылыми картинами своими хочешь расстроить меня, вывести из равновесия. Задену, мол, самолюбие старика, подпалю бородатого, сгоряча-то он и ринется в омут. А?!

Говорил Дерибас строго, отчитывая вроде своего заместителя, а глаза посмеивались озорно. По глазам судить надо было о чувствах Терентия Дмитриевича. Но не умел это делать Западный. Слушал только.

— В омут? Для чего? Это японцы собираются кинуться в омут. И надо помочь им это сделать.

— Хочешь все-таки продать корреспондента?

— Продать, Терентий Дмитриевич.

— Ох, Семен, Семен… Не дают тебе покоя десять тысяч. Ты что же, за золото липу хочешь подсунуть японцам?

— Зачем же липу! И мысли такой не было. Настоящего корреспондента.

— А где он у тебя? Где? Думаешь посадить за стол Яковенко или Санина и заставить их сочинять реляции по ОКДВА. Да Итагаки в два счета разгадает обман и тогда уж наверняка уберет Пояркова. Такое не прощают.

— Повторяю, не липового, а настоящего корреспондента, — сказал Западный, давя на слово «настоящий».

— Так ты в штаб метишь?

— Да.

Дерибас огорченно покачал головой:

— Ну и хитер! Умыкнул идею. Что с тобой делать, Семен, не знаю… — Опять смеялись глаза Дерибаса, опять лукавые искорки вспыхивали в узких прорезях.

— Могу подсказать! Дать своему заместителю распоряжение подготовить приказ о начале контроперации.

— Торопишься больно… Ведь сказал уже: в чужой огород лезем. В других масштабах пойдет измерение. И решать вопрос; быть или не быть этому корреспонденту, придется не нам с тобой. Наше дело доказать, что он нужен. Только доказать!

— Докажем.

— Постараемся, — поправил своего заместителя Дерибас. — Ты вот что, Семен, подготовь доклад и проект приказа. Проект приказа о проведении контроперации… Название потом. Все потом.

— Ясно, Терентий Дмитриевич…, Поярков войдет в операцию под японским именем?

— А как нарекли его в Харбине?

— Сунгариец.

— Сунгариец… — Дерибас поморщился. — Для нас он остается Академиком! И береги его, Семен! По нему японцы будут судить о состоянии погоды на нашем берегу…


Ночной звонок Комуцубары

22 августа в 3 часа ночи полковник Комуцубара получил первое донесение из Благовещенска. Оно было очень коротким и оторвало полковника от отдыха всего лишь на несколько минут:

«Был у родственников. Все живы и здоровы. Обещали помочь в розыске брата. Он в Хабаровске. Работает на прежнем месте.

Сунгариец».

Комуцубара приказал дежурному тотчас связать его по телефону с Харбином, с Доихарой Кендзи. Пока тот звонками будоражил линию, полковник накинул на себя китель и спустился вниз. Лестница в двадцать ступенек помогла ему собраться с мыслями и подготовить рапорт. Он хотел очень четко и очень торжественно преподнести Доихаре приятную новость. Там, в Харбине, ждут, с нетерпением ждут донесения из Благовещенска. И именно такого.


Ответ в трубке его разочаровал. Да что там разочаровал. Огорчил. Не было в миссии Доихары. Не было дома. И даже в самом Харбине. Он срочно вылетел в Токио. По интересующему полковника делу следует обратиться во второй отдел штаба.

Докладывать сразу расхотелось…

Полковник долго вертел в руках трубку, раздумывая, как поступить. Его, конечно, соединят с заместителем начальника отдела, с этим завистником и интриганом Янагитой Гендзо. Давним конкурентом Комуцубары. Если бы добраться до самого Исимото. Но Исимото не занимается непосредственно левым берегом, и этой операцией тем более. Он удивится неосведомленности полковника и переадресует Комуцубару проклятому Янагите. Еще сделает выговор.

Остается Янагита. Один Янагита. Не докладывать же прямо в Токио!

И полковник попросил дежурного соединить его с заместителем начальника разведки Квантунской армии. Возможно, он еще в штабе. Всем известно, что Янагита работает ночами.

— Полковник полчаса назад уехал домой, — ответили с другого конца провода.

«Спит, — отметил не без удовольствия Комуцубара. — Очень хорошо!»

— Соедините с квартирой!

— Полковник просил не беспокоить его до семи утра.

— Иногда надо беспокоить и до семи утра. И не только полковника. Соедините немедленно!

— Слушаюсь!

Янагита откликнулся сразу. Он или не спал еще, или проснулся при первом звонке.

— Да!

— Говорит полковник Комуцубара. По схеме В-77 поступило сообщение.

— Давайте!

Комуцубара начал читать текст и услышал в трубке напряженное, жадное дыхание Янагиты, даже почувствовал, кажется, как оно горячо.

— Подпись? — спросил Янагита, когда Комуцубара кончил читать.

— Сунгариец.

— Его рука?

— Да.

— Сейчас же отправьте секретным пакетом в Харбин. Все последующие сообщения передавать немедленно.


Им нужен большой Корреспондент? Пусть он будет!

В начале октября, а точнее, третьего числа, в одиннадцать утра, командующий Особой Краснознаменной Дальневосточной армией Василий Константинович Блюхер принял Дерибаса.

— Никого не пускать до двенадцати! — предупредил командарм своего адъютанта. — Нам хватит часа, Терентий Дмитриевич?

— Вполне.

Через час полномочный представитель ОГПУ простился с Блюхером и вернулся к себе. А еще через двадцать минут уже у себя в кабинете, он подписал секретный приказ о начале контроперации под кодовым названием «Бусидо-мираж». Внизу, перед подписью Дерибаса, стояла фраза: «Санкционирована Объединенным Государственным Политическим Управлением СССР».

— Вот что, Семен, — сказал Дерибас, после того как все формальности были соблюдены и приказ с планом проведения контроперации спрятан в сейф, — надо форсировать второй этап. Академик должен выйти на Корреспондента…

— Командировка в Хабаровск?

— С вечерним поездом. Описание места встречи, приметы Корреспондента подготовить сейчас же. Диалог составите вместе с Академиком по возвращении из Хабаровска.

— Родственник поедет?

Дерибас мысленно проследил за Академиком, чужим, придирчивым взглядом оценил все и сказал:

— А где живет этот родственник?

— По легенде — в Хабаровске.

— И адрес известен?

— Старый адрес. Его, кажется, проверяли китайцы — так полагает Академик. Сомнений, во всяком случае, не выражали.

— А японцы?

— Неизвестно.

— Теперь проверят. Что за люди эти родственники?

— Бывший работник таможни. Семья из шести человек, старший сын женат, двое детей…

— Кто близок к Корреспонденту?

— Старик. Он из бывших офицеров, добровольно перешедших на сторону Советской власти.

— По версии?

— На самом деле.

— Сын может встретить Академика?

— Они не знакомы.

— Дайте фотографию Академика, назовите приметы, установите пароль.

— Может быть, лучше явиться прямо домой? У них особнячок, тихое место…

— Нет, пусть встретят. И повеселее, как желанного гостя.

— Предполагаете слежку?

— Надеюсь… Если откровенно, то даже хочу, чтобы проследили.

— Это осложнит нашу операцию, Терентий Дмитриевич.

— Облегчит.

С недоумением Западный посмотрел на Дерибаса, потом, поняв что-то, улыбнулся:

— В некотором смысле облегчит… Значит, начинаем?

— Начинаем, Семен. Ни пуха ни пера!


Еще через час от рыбацкого причала отошла плоскодонка. Тихо отошла, никем не примеченная, как отходят лодки, которым плыть некуда: покружат у берега или, обогнув косу, в безветрии замрут у лески с поплавком, как на якоре. И сидел в лодке один лишь человек, похожий на рыбака — широкополая панама, плащ из брезента, на корме притороченная к сиденью удочка. Греб не торопясь, плавно кладя весла на воду и так же плавно, без плеска и брызг, поднимая. Плыл вниз по Амуру, не отдаляясь особенно от берега и не выходя на стремнину, останавливаясь то и дело, словно раздумывая, плыть ли дальше или свернуть за утес и стать там.

Как ни ленился рыбак, как ни губил попусту время, а шла лодка. Весла и волна относили ее от причала, и город таял постепенно вдали, а потом и вовсе исчез, заслоненный высокими выступами берега.

Рыболов положил весла, размотал леску и закинул удочку. Вода была по-осеннему теплая, хотя над рекой и летел знобкий ветер и рябил гладь. Не водилась тут рыба, а если и водилась, то не выходила в такое время, при полном солнце, на плес, держалась у берега, в тишине и полумраке заводей.

А человек ловил рыбу. Ждал ее терпеливо. И все поглядывал в сторону города, прислушивался настороженно к тишине.

Где-то за полдень, далеко за полдень — время идет и идет — послышался вверху рокот мотора. Со стороны причала, теперь уже невидимого, шла моторка или катер. Должно быть, катер, потому что голос мотора был низким, басовитым. Минут через десять или пятнадцать показался из-за выступа и сам катер. Он глубоко сидел в воде и тупым носом деловито рыл волну.

Рыболов свернул удочку, взял весла и стал грести к берегу. Был он, однако, далеко и уйти сразу с фарватера, которым шел катер, не мог. А может, и не собирался уходить. По косой направлял свою плоскодонку, и берег не приближался. Катер целился прямо в борт лодки. Или так лишь казалось. Не ударил ее. Не задел даже. Мотор сбавил обороты и почти у самой плоскодонки стих совсем.

— Эй там, на лодке! — крикнули с катера. — Откуда гребешь?

— От причала!

— Понятно, что от причала, да от какого?

— От своего.

— Да ты остряк, как видно. Ну давай, клади весла!

Рыболов послушно сложил весла и посмотрел из-под широких полей своей шляпы на человека, свесившегося через борт катера. Тот был во флотской форме со знаком инспектора судоходного надзора.

— Нашел, где ловить рыбу… Поднимайся на борт!

Катер подрулил к самой плоскодонке и ткнулся в нее носом. Лодка заметалась, заюлила у борта катера. Рыболов изловчился и бросил цепь человеку в форме. Тот поймал ее и подтянул плоскодонку.

— Руку давай!

Рыболов влез на борт, отряхнулся, сказал заботливо:

— Лодку не упустите. Мне вернуть ее надо, под залог брал.

— Ладно, ладно… Лезь в каюту!

В каюте на дощатой скамье, служившей когда надо и койкой, сидел Западный и листал журнал — старый потрепанный «Огонек».

— А, Борис Владимирович! Нашлись! А мы уже хотели тревогу поднимать. Десять километров отмахали — никого. Лодка небось худа?

— Добрый день! Лодка ничего, весла дрянь. Да и моряк я никудышный. Унесло бог знает куда, к самому Хабаровску почти…

— Поторопились, — засмеялся Западный. — До отхода хабаровского поезда еще есть время. — Он полез в карман и извлек оттуда железнодорожный билет. — В двадцать три десять. Вагон шесть, место…

— Погодите, при чем тут хабаровский поезд? — удивился Поярков. На плоскодонке по Амуру путешествовал именно он и сейчас снимал с себя рыбацкий наряд, так хорошо сидевший на нем.

— Командировка, Борис Владимирович! Надо выполнять задание хозяев, они зря деньги платить не будут.

Поярков торопливо закрыл дверь в каюту.

— Не беспокойтесь! — поднял руку Западный. — Это наш катер… Устраивайтесь поудобнее. Впереди уйма дел. Пока возьмите билет и спрячьте. Ваша полка нижняя. На верхней никого не будет. Из наших — никого. Место сохранят до отхода поезда. В последние десять минут его отдадут, если окажется очень настойчивый пассажир. В Хабаровске вас встретит сын Хлымова. Вы его никогда не видели, он вас — тоже… Приметы: среднего роста, широкоплеч, шатен, светло-коричневая фуражка, такой же китель. В руках черный портфель с медными застежками. Из портфеля торчит газета «Известия».

— Сколько лет этому сыну?

— Двадцать восемь.

— Тогда, в двадцать первом, ему было всего пятнадцать. Мальчишка!

— Возраст достаточный для того, чтобы запомнить дядю Борю.

— Если была возможность…

— Такая возможность существовала, судя по вашей биографии. Он любил вас и постоянно спрашивал отца, когда дядя Боря вернется. Наконец такой момент наступил.

— Объятия и поцелуи?

— Почти. Во всяком случае, оба рады. Особенно дядя Боря.

— Я человек несентиментальный, вы же знаете.

— В меру возможностей, Борис Владимирович. Переигрывать, конечно, не надо. Зрителей не будет, так я думаю.

— А если?

— Тем более… Естественное проявление радости. Сын отвезет вас домой, к отцу. Остальное возлагается на старика. Старик представит дядю Борю Корреспонденту.

— Решено, значит?

— Решено.

— Наконец-то…

Прозвучало это не совсем бодро, и Западный поднял на Пояркова удивленные глаза:

— Недовольны?

— Недоволен?! Какое тут может быть недовольство? Поражен.

— Не верили?

— Пожалуй. Мне казалось, что Корреспондента погасят. Сразу же. Опасная это затея.

— Для вас?

— И для меня тоже. Помните, когда в первый раз вы услышали о плане японцев, то задумались. Чертовски сложная комбинация. Пустяки второму отделу генштаба не нужны, а серьезное нас не устроит. В серьезном должна быть доля правды.

— Взвесили все, Борис Владимирович. Опасность тоже учли. Сахалян торопит вас?

— Открыто — нет. Но дважды интересовались здоровьем, спрашивали, не нужно ли чего.

— Намеки, все понятно. Можно дать третью информацию о предстоящей встрече с Корреспондентом.

— Сегодня?

— Время определите сами, но с таким расчетом, чтобы сообщение приняли до вашего отъезда в Хабаровск.

— Я не знаю, когда очищают «почтовый ящик». Раз в неделю, наверное.

Западный отрицательно покачал головой:

— Ежедневно.

— Ночью?

— Утром, с шести до восьми, перед открытием рынка, и вечером, во время уборки…

«Какой-то подметала, — подумал Поярков. — Кто еще убирает рынок?» Улыбнулся своей мысли и сказал:

— Тогда сегодня, до закрытия рынка. Интересно, кто же лазит в ящик?

— Вам лучше не знать его. Человек он осторожный, подозрительный и с очень цепким взглядом. Ваш интерес сразу отметит и донесет шефу о неестественном интересе Сунгарийца.

Поярков разочарованно вздохнул:

— Жаль, японцы строят свою тактику на неожиданностях, и мне хотелось бы еще раз убедиться в этом.

— Не убедитесь! Появление рыночного почтаря не было для нас неожиданностью. Он — здешний и давно на примете…

— Вот как! Ну что ж, принципа, возможно, нет, или им не всегда руководствуются.

На катере включили мотор. Как-то вдруг. Поярков с немым вопросом глянул на Западного: как тот дал сигнал мотористу? И когда, главное? Не выходил из каюты, не разговаривал с обслугой. Западный понял вопрос и лукаво подмигнул Пояркову: секрет, мол.

Катер двинулся сначала вниз по реке, держась левого берега, а потом стал разворачиваться. Вода бурлила за винтом, и катер вздрагивал весь, принимая на себя волну и силясь одолеть течение.

— Посудину-то мою не бросили? — обеспокоенно спросил Поярков.

— Куда же ее бросить? — усмехнулся Западный. — Мы посадим вас в нее. Вернетесь, как и отплыли, рыболовом. Только без рыбы. Надо бы вам парочку карасей положить в сетку, да не припасли.

— Бог с ними, с карасями. Не до них.

— Вам не до них, а японцам как раз к столу!

— Неужели и тут следят?

— Точно неизвестно, но почему бы не проконтролировать своего резидента.

— Сколько же их тут?

— С помощью Сунгарийца подсчитаем. Всплывать начинают, приманка больно аппетитная. А то все глубины держались…

— Выходит, я снова окружен частоколом дозорных?

— Ну, не частоколом, а так, отдельными столбиками. Срубить их нетрудно, но надо ли рубить? Контроль заставляет нас быть осторожными и изобретательными в проведении контроперации. Нам должны верить. Неожиданности, к которым прибегают японцы, здесь не подходят. Неожиданности настораживают и в конечном счете разочаровывают. А наша задача — увлечь японцев как можно дальше по той тропе, что они сами наметили. Тропа трудная, даже опасная, я бы сказал. После каждого шага им приходится оглядываться, проверять себя и своих агентов. Бдительность обострена до крайности…

— Но при таком контроле мое существование осложняется.

— Оно станет еще сложнее, Борис Владимирович. Вам надо поступить на службу. Без дела человек находится как бы в пустоте, а это неестественно для человека вашего возраста…

— Я понимаю.

— Дальгосторгу требуется разъездной агент. Очень удобная должность, постоянные выезды и в том числе за кордон. Японцам просто повезло!

— Справлюсь ли? Двенадцать лет на той стороне…

— Справитесь. Должны справиться.

— Меня примут в этот Дальгосторг?

Западный как-то загадочно улыбнулся:

— Вас там ждут.

Поярков потер виски. Старательно потер, даже покраснела кожа под бровями.

— Больно много неожиданностей. И все разом.

— Это ничего. Разом и переварите. Потом ясней все станет…


Донесение чрезвычайной важности

Сахалян. 5.17 утра

Комуцубара:

— Господин полковник, вы приказали докладывать в любое время. Три минуты назад получил донесение из Благовещенска по схеме В-77. Считаю его чрезвычайно важным. Передаю:

«Нашел брата. Женат, живет там же, занимает хорошую должность. Согласен делить наследство отца, но требует большую долю, то, что я предложил, его не устраивает. Что делать? Хорошо бы посоветоваться с друзьями отца, да как их найти?

Сунгариец».

— Прошу доложить начальнику штаба Квантунской армии и выше по инстанции.


Шесть тридцать по токийскому времени.
Минута, после которой уже ничего нельзя было изменить

За ним следили. С того дня, как он появился в Благовещенске, чьи-то внимательные глаза, и, наверное, не одна пара, держали его под постоянным прицелом. До разговора с Западным ему не приходила в голову мысль о возможном контроле со стороны японцев — зачем это? Он ведь на левом берегу, у себя дома. Намек Западного насторожил Пояркова. Уже на причале, после возвращения с рыбалки, он как-то иначе глянул на окружавших его людей и сразу выхватил из группы слонявшихся по берегу рыбаков и торговцев дарами Амура парня в ватнике. Он крутился около лодок и время от времени поворачивал голову в сторону вылезшего на берег рыболова. Парень сразу определил, что рыболов пуст и что его путешествие по Амуру не имеет никакого отношения к удочкам, которые он старательно сматывал на кромке причала.

Интерес к рыболову не пропал и после того, как Поярков покинул берег и направился домой. Парень в ватнике проводил его почти до самой калитки. На последнем перекрестке, когда уже ясно было, что подопечный никуда не свернет и не минует собственного дома, он не то отстал, не то исчез в каких-то воротах.

Вечером, «сдавая почту», Поярков засек еще одного подручного Комуцубары, мужчину средних лет, широкоплечего, кряжистого, с грубым, словно вытесанным из амурского кедра, лицом. Неповоротливый и даже сонный с виду, он едва двигался по рынку. Медведь, и только. Лишь глаза его — два черных огонька — были живыми и буравили встречных острым, настороженным взглядом.

«Медведь» и почту брал неуклюже. Прислонялся к стене и каким-то угловатым движением плеча отжимал доску, и в лапу его — как еще назовешь широкую, короткопалую, покрытую поверх ладони волосами руку? — заложенную за спину, падал пакет. Поярков не видел, как падал пакет, да и никто не видел, но после этого сжатая ладонь выплывала из-за спины и опускалась в карман куртки. Из этого же кармана «медведь» доставал кисет с махоркой, неторопливо сворачивал цигарку, долго и старательно слюнявя газетный лоскут и склеивая края, высекал из кремня искру и закуривал. Дрема вовсе одолевала его, и неведомо, каким образом «медведь» умудрялся дотянуть до конца процедуру уничтожения цигарки. И, дотянув, давил окурок о стенку и бросал небрежным жестом в урну — жестяной бачок из-под селедки. Бросал — и уходил прочь. «Медведь» был, вероятно, единственным посетителем рынка, который курил в указанном пожарниками месте и пользовался урной. Остальные дымили где угодно, и никто их не штрафовал.

Третий подручный Комуцубары сопровождал Пояркова до Хабаровска. «Познакомились» они при выходе на перрон. У Пояркова в руках был чемоданчик, у подручного Комуцубары — портфель. Он играл роль ответственного работника, отправляющегося в командировку на пару-тройку дней. Одет был в коричневое кожаное пальто и такого же цвета кожаную фуражку. Суетился, ругал железнодорожников за опоздание поезда, грозился позвонить куда-то и кому-то и все глядел на часы, серебряные часы, которые то и дело доставал из брючного кармашка, распахивая при этом полу своего кожаного пальто. Пола каждый раз солидно поскрипывала.

Сопровождающий Пояркову понравился. Роль у него получалась. А это не простое дело — хорошо играть роль. Но в один вагон они, однако, не попали, и Пояркову не довелось насладиться в полной мере искусством подручного Комуцубары. У Пояркова оказался мягкий, а у того жесткий плацкартный вагон. В Хабаровске они расстались, как расстаются обычно пассажиры поезда или парохода, — конец пути. Больше обладателя кожаного пальто Поярков не видел.

Совсем разные люди следили за Сунгарийцем и расставлены были так, что он все время попадал под их «обстрел». Это раздражало. Порой становилось просто невыносимо от этих настороженных, цепких взглядов. Они чудились всюду. Даже ночью, закрыв ставни, он, кажется, видел в щелях между досками чьи-то пытливые, неутомимые глаза.

«Мне не доверяют, — рассуждал утомленный постоянным контролем Поярков. — Каждый мой шаг взвешивается и оценивается. Даже самая безобидная вольность может быть истолкована превратно и побудить японцев изменить отношение ко мне. Поэтому каждый шаг, каждое слово обдумывай»!

Иногда возникало желание разом избавиться от чужого контроля. Убрать наблюдателей. Ведь это были враги, агенты японской секретной службы, их место за решеткой. Порой желание обрести свободу становилось настолько сильным, что он едва сдерживал порыв. Поярков клял агентов, грозился уничтожить их. И тем облегчал душу. И только! Убрать их было нельзя. Своим существованием они защищали Сунгарийца. Исчезни один из наблюдателей, и тень сразу падет на сахалянского резидента. Значит, выдал. Значит, связан с ГПУ. И предупреждение, сделанное Пояркову в фанзе Веселого Фына — «Я предпочитаю расстреливать тех, кто проявляет к нам недружелюбие…», — будет реализовано. Без выстрела, конечно. Где-то на темной улице наткнется Сунгариец на нож или стилет.

Но не в расправе дело. В конце концов, ее можно избежать, покинув Благовещенск. Главное, не станет японского резидента, оборвется операция «Большой Корреспондент» и вслед за ней контроперация, предпринятая органами государственной безопасности. Все оборвется. Вот что останавливало Пояркова от решительного шага. Наблюдатели должны были жить, ходить свободно по Благовещенску и Хабаровску, контролировать Сунгарийца и получать за это деньги. И вместе с ними сможет жить и действовать сам Сунгариец.

Четвертого дозорного Поярков обнаружил на пристани в то самое утро, когда собирался отплыть в Сахалян. Четвертый помогал матросам закатывать на палубу грузового катера бочки со смолой. Невысокого роста мужчина в зеленом брезентовом плаще с откинутым на спину капюшоном ничем внешне не проявлял своего интереса к пассажиру, он даже не поднимал головы, покрытой густой копной темно-каштановых, чуть примокших от дождя волос, спадавших густой прядью на лоб и глаза. Лишь когда Поярков прошел, он небрежным движением ладони смахнул прядь со лба и посмотрел вслед. Внимательно посмотрел, причем взгляд его задержался, и Поярков заметил это, оглянувшись в дверях каюты.

Сзади шел инспектор таможни. Четвертый принялся изучать его. Формы на инспекторе не было, вернее, она была под плащом, и следящему стоило немалого труда разобраться, кто идет с Поярковым. Только когда инспектор, осмотрев груз и проверив документы, вернулся на берег, четвертый успокоился. Видимо, ему надо было сообщить в Сахалян, тянется ли за Поярковым «хвост» или нет. Вот только каким способом он собирался это сделать? Катер пересекает Амур за полчаса, а в такую погоду — дождь и туман — минут за пятьдесят или час ни на лодке, ни вплавь реку быстрее не одолеешь. Световой сигнал не применим, даже луч прожектора не пробьет густую мглу, павшую на Амур. Остаются условные знаки, расставленные на самом катере. Поярков осмотрел палубу, стены кают, рубку, бочки со смолой и ничего приметного не обнаружил. Не было условных знаков.

Четвертого Поярков позже не раз встречал в Благовещенске. Агент обычно провожал Сунгарийца долгим внимательным взглядом. А потом исчез. Как сквозь землю провалился. То ли ушел к своим на правый берег, то ли на этом кончил свой путь. Не мог подумать Борис Владимирович, что исчезновение четвертого связано с его, Сунгарийца, делом. Переправляясь через Амур в последнюю мартовскую метель, четвертый провалился под лед. Это в его сапоге нашли донесение о выходе Большого из игры.

Но это было позже. Сейчас, в дождливое утро, ни Поярков, ни четвертый не ведали будущего, и каждый был занят своим делом. Один устраивался в каюте, собираясь отдохнуть перед встречей с Сахаляном, а другой следил за тем, чтобы эта встреча была безопасна для Сахаляна.

Больше получаса одолевал осеннюю ширь Амура грузовой катер. Он сигналил без конца, предупреждая идущие где-то в тумане пароходы и баржи, что фарватер занят и следует быть осторожными. Все эти полчаса Поярков, откинувшись на спинку скамьи, обдумывал предстоящую встречу с «друзьями отца», как он обозначил своих шефов из второго отдела штаба Квантунской армии. Он готовился к поединку, исход которого решал судьбу контроперации. Поверят японцы в существование Корреспондента или не поверят? Примут ли условия, которые от имени этого Корреспондента предложит им Сунгариец? Впрочем, первое и второе связано — если поверят, значит, примут. И еще думал Поярков о сюрпризах, приготовленных ему в Сахаляне японцами. Без сюрпризов японская секретная служба перестанет быть секретной.

Сюрпризы начались сразу, как только Поярков ступил на берег.

Около штаба Маньчжурского гарнизона стояли два японца в плащах. Два — это чисто арифметическое определение. Увидел Поярков только одного: невысокого, кругленького, в очках с золотой оправой. Того самого японца с Цицикарской улицы, что заказал когда-то сапоги чжанцзолиновского фасона. Система неожиданностей работала безотказно.

Поярков хотел улыбнуться важному господину как старому знакомому, но сдержался, боясь раньше времени разоблачить себя. Японец мог оказаться вовсе не шефом секретной службы, на встречу с которым ехал Сунгариец, а всего-навсего случайным прохожим. Правда, он внимательно смотрел на пассажира с грузового катера, слишком внимательно, но любопытство, даже такое, подчеркнутое, не свидетельствует о принадлежности господина в плаще к ведомству, именуемому вторым отделом. Или это просто слежка? Обычная слежка. Частокол дозорных, который расставлен на всем пути Сунгарийца.

Почему-то вывод этот не напугал, не расстроил Пояркова. Ему сделалось даже весело. Наивными и смешными показались вдруг все ухищрения японцев, их стремление быть обязательно непонятными и загадочными. «Ну-ну, играйте! — поощрил их мысленно Поярков. — Любопытно, как получится у вас заключительная сцена спектакля в шесть тридцать?»

Ему тоже надо было играть. Уже сейчас. По сценарию он должен вынуть из кармана пачку папирос и попытаться закурить. Причем сделать это натурально, чтобы поверили в естественность совершаемого. Дома он, некурящий, долго репетировал и вроде бы достиг этой естественности. Особенно хорошо получалось постукивание мундштуком по крышке коробки. Артистично просто. С постукивания и начал Поярков; извлечение из кармана папирос нельзя считать игрой и тем более прологом представления, тут без репетиции все выходит как в жизни. Первую папиросу он сломал — по программе. Швырнул ее с раздражением в сторону, вынул вторую. Очередь дошла до зажигалки. Она почему-то долго не вспыхивала. Вот это уже не входило в сценарий. Кремень, что ли, отсырел или бензин испарился. Или слишком напористо Сунгариец крутил колесико? Наконец он закурил и, старательно дымя, направился к мосту, ведущему на Ван-Юан-лу. Маршрут соответствовал программе. Пояркову надо было пройти мимо зимней таможни и затем к отелю, где его ждал номер.

Японцы двинулись наперерез. Такой ход не предусматривался «расписанием». Японцы в «открытом виде» вообще не предусматривались. Неужели это случайные прохожие? Пояркову опять пришло в голову: не поздороваться ли с важным господином, обстоятельства такие, что поклон напрашивается как бы сам собой, — знакомы ведь. И снова не поздоровался. Разъездной агент Дальгосторга не знает шефа японской секретной службы и по логике не должен знать. У моста они разминулись. Поярков прошел вперед, через мост, по направлению к таможне, японцы свернули влево.


Весь день шел дождь. Мелкий, как пыль, и ужасно холодный. Город словно бы утонул в сырой мгле.

Выходить на улицу не хотелось, да и не было надобности в этом. Если уготованы ему неожиданности, рассуждал Поярков, то они найдут его и в номере. Для секретной службы стены и двери — не препятствие. Время от времени он поглядывал на обитую черным дерматином дверь, ожидая, что она вот-вот распахнется и впустит «неожиданность», которая, само собой разумеется, будет иметь человеческий облик. Неожиданность, увы, оказалась более изобретательной, чем считал самоуверенный Поярков. Дверь не открылась до пяти часов, а ровно в пять консьержка без стука, не прикасаясь к двери, позвала господина Пояркова к телефону.

Он поднялся с дивана, на котором лежа просматривал местные газеты, и пошел в вестибюль.

— Мистер Поярков? — услышал он в трубке.

— Да, Поярков.

— Вам заказан столик в международном ресторане на восемь часов вечера.

Это был мужской голос. Человек говорил по-русски, без акцента иочень любезно.

Пояркова подмывало спросить, кто заказал столик, но любопытство в данном случае могло нарушить чьи-то планы, возможно планы того же важного господина, оказавшегося в Сахаляне.

— Я не уверен, что буду свободен в восемь часов вечера…

— Столик подождет вас до закрытия ресторана.

Событие несколько развлекло Пояркова, и он уже без тревоги и душевной настороженности, которая обычно мучает перед важным шагом, стал ждать назначенных шести тридцати по токийскому времени. Вернувшись в номер, он разрешил себе полежать еще на диване с полчаса, потом не торопясь оделся и ровно в шесть покинул гостиницу.

По странному совпадению и встреча и ужин были назначены в одном и том же месте, в международном отеле: ужин — на первом этаже, встреча — на втором. Возможно, это не было совпадением.

В вестибюле, снимая пальто и передавая его слуге при гардеробе, Поярков на всякий случай глянул через стеклянную дверь в зал ресторана: не окажется ли там человек, заказавший для него столик на восемь вечера? Знакомый, возможно, человек. Зал был пустым или почти пустым, и ни один из ужинавших не показался Пояркову знакомым.

Встреча назначалась в сорок второй комнате. Поярков поднялся на второй этаж, подошел к двери с номером сорок два и постучал. Было как раз шесть тридцать…

За дверью раздалось тихое и спокойное:

— Войдите!

Голос не Комуцубары. У того густой высокий баритон с приятным рокотом на низких нотах. А это что-то мягкое, даже женственное. Кто же?

Поярков распахнул дверь.

Важный господин! Заказчик с Цицикарской улицы. Тот самый полноватый мужчина с маленькими подслеповатыми глазками и любезной улыбкой на тонких синих губах.

— Мистер Поярков! — протянул руки важный господин, однако не поднялся с кресла, в котором уютно покоилось его небольшое, но тяжеловатое тело.

— Сунгариец! — поправил важного господина Поярков.

— Ах, да… Вы теперь Сунгариец… Все меняется, как меняемся и мы сами…

Это было условное, и они поняли друг друга. Поярков закрыл дверь, по-хозяйски защелкнув задвижку замка и проверив, надежен ли он.

— Да, все меняется, — повторил несколько озадаченный смелостью гостя важный господин. — Вас трудно узнать…

«То-то, — с усмешкой отметил про себя Поярков. — С вами церемониться особенно нечего… Следует иногда даже щелкнуть по носу».

— А я вас узнал сразу там, на пристани…

— На это мы и рассчитывали, — кивнул важный господин. — У вас хорошая память.

— Благодарю! При нашей с вами профессии, — Поярков прибег к изречению человека в сером, того самого пресловутого господина Ли, произнесенному в свое время в ресторане «Бомонд», — необходимо иметь хорошую память… И все же мне надо знать, с кем имею честь. Я — двести сорок третий! Вы?

Важный господин поправил очки. Это выдало его нервозность.

— Полковник Янагита Гендзо… — выдавил он из себя. — Заместитель начальника второго отдела штаба Квантунской армии. — Должность свою он преподнес торжественно, подчеркивая значение встречи.

Поярков отодвинул кресло от стола и сел, так же как полковник, откинувшись на спинку и заложив нога за ногу.

— Поймите, господин полковник, истинную причину моего любопытства, — объяснил Поярков. — Я мог бы обойтись без представления, в конечном счете звание не играет никакой роли, но мне необходимо знать, кто уполномочен решать вопрос, касающийся успеха всей операции: будет ли у штаба Квантунской армии Корреспондент в Хабаровске или не будет? И могу ли я представлять его здесь?

— Вы очень точно все определили, мистер Поярков, — одобрительно закивал полковник. — И вопрос ваш уместен. Решить судьбу операции поручено мне…

— Очень приятно.

Полковник поправил очки — это свидетельствовало уже не только о волнении. Чувство гордости наполнило Янагиту.

— Познакомьте меня, пожалуйста, с Корреспондентом! Надеюсь, вы помните, что он условно назван нами Большим Корреспондентом? — Посмотрев внимательно и со значением на Пояркова, полковник повторил: — Большим Корреспондентом…

— Не только помню. Для меня это было ориентиром при поисках человека в Хабаровске.

— И? — подтолкнул Пояркова полковник.

— Он оказался в самом деле Большим Корреспондентом. Не символ, а уже реальность. Назвать его должность, увы, нельзя, таковы условия. Но он стоит очень близко к тайнам штаба ОКДВА. Очень близко…

Невольно полковник потянулся к Пояркову, словно тот снизил тон и что-то чрезвычайно важное можно было не услышать.

— Через него проходят секретные документы?

— Только через него.

— О-о!

Янагита получил то, что ожидал, и, успокоенный, расслабленно откинулся снова на спинку кресла и прикрыл веки. Наступила пауза, которую можно было посвятить своим мыслям, приятным, надо полагать, мыслям, потому что лицо его посветлело и тонкие губы изогнулись в легкой улыбке.

Поярков дал возможность полковнику насладиться радостью победы. Это была, конечно, победа, и его, Янагиты, прежде всего. Не случайно же он приехал в Сахалян на встречу с благовещенским резидентом.

— Но он их пока держит в сейфе, — прервал ход радужных мыслей полковника Поярков.

Без особого желания Янагита откликнулся на сигнал собеседника. Но откликнулся:

— Условия?

— Прежде всего строжайшая конспирация с нашей стороны.

— Штаба Квантунской армии? — уточнил Янагита.

— Всей системы, начиная от доверенного лица…

— И кончая?

— Военными миссиями и штабами…

— Даже генерального? — поднял глаза полковник.

— Даже генерального… Корреспондент, если он станет корреспондентом, должен оставаться неизвестным. Только кличка и номер в случае необходимости.

— Что ж… — задумался Янагита. — Это, пожалуй, закономерно. Господина из штаба можно понять, он заботится о своей репутации.

— Второе, — продолжал Поярков, — он хочет, чтобы его сотрудничество поощрялось не постоянным денежным вознаграждением, а единовременными платами. За каждый шаг…

Янагита собрал на переносице складки, желая сосредоточиться и уяснить для себя мысль резидента:

— Какой шаг?

— Усилие, отмеченное эффективным результатом.

— То есть информацией, так я понял?

— Да.

— И как же он будет их оценивать? — поинтересовался несколько озадаченный Янагита. Разговор коснулся денег, и это щекотало нервы. — По мнению Корреспондента, информация стоит пятьсот рублей, а для нас — не более сотни…

Поярков брезгливо скривил губы:

— О сотнях вообще разговора нет.

— Как? — вытянул настороженно голову Янагита.

— Тысячи, только тысячи.

Маленькие колючие глазки Янагиты беспокойно забегали

— Почему только тысячи?

— Да потому что дело идет о сообщениях чрезвычайной важности. Ради таких сообщений и шел поиск Корреспондента в ОКДВА.

— Конечно, конечно, но оценка стоимости должна быть объективной.

— Господин полковник, я приехал сюда не для того, чтобы торговаться. Мне поручено передать условия, условия же таковы, что их примет любая разведка — английская, немецкая или американская. Англичане весьма интересуются военным потенциалом советского Дальнего Востока. Весьма… Сейчас они обеспокоены созданием так называемого колхозного корпуса.

— Как вы сказали?

— Колхозного корпуса. Мероприятие, связанное с привлечением сельского населения к обороне Приамурья.

— Постойте! Что-то упоминалось об этом в немецкой прессе. Какие-то военные занятия в пограничных селах…

— Немцы не поняли сути дела. Военные занятия проводятся постоянно, и газеты полны сообщений подобного рода. Тут никакой тайны нет. Немецкая пресса своей информацией лишь заострила внимание, но не ответила на вопрос, что же происходит на самом деле.

Янагита навалился грудью на стол и изменившимся вдруг голосом спросил:

— А что же происходит на самом деле? У вас есть какие-нибудь данные об этом корпусе?

Поярков полез во внутренний карман пиджака и под пристальным взглядом Янагиты извлек оттуда листок бумаги с человеческую ладонь.

— Только общего порядка.

Полковник выдернул из рук Пояркова бумажку и стал торопливо читать.

— Но здесь — голый факт. Принятые решения о создании корпуса. А остальное? Где остальное?

Поярков протянул руку, чтобы вернуть бумажку:

— Остальное в Хабаровске… В сейфе, господин полковник.

— У Большого Корреспондента? — понял Янагита. — За это уже заплачено?

— Что вы! Тут лишь характеристика одного из документов, способных нас заинтересовать. Сам документ засекречен.

— Есть еще характеристики?

— Словесные, господин полковник.

— Он умный человек, этот Корреспондент, — заметил Янагита и почему-то пристально посмотрел на Пояркова. — Очень умный. И хитрый.

— Просто осторожный, господин полковник.

— Не слишком ли?

— Он рискует жизнью.

Взгляд Янагиты еще некоторое время держался на лице Пояркова, но это был уже спокойный взгляд, без настороженности. Что-то уяснил для себя полковник и от чего-то отказался. От подозрения, должно быть. Он, кажется, поверил Пояркову.

— И как же высоко он ценит свою жизнь? — спросил Янагита.

Вызов, прозвучавший в вопросе полковника, не коснулся Пояркова. Он попросту отбросил его. Нужно было говорить о главном.

— Колхозный корпус — частица большой перестройки всей обороны левобережья, — вернулся к сказанному ранее Поярков. — Если мы остановимся на частном, оно обойдется нам недорого. В какую-нибудь тысячу или полторы тысячи рублей.

— Полторы тысячи! — оробел Янагита.

— Когда меня бросали на ту сторону, подчеркиваю, бросали, я получил заверение: денег будет столько, сколько нужно для дела… Я думал, что у секретной службы они есть!

Поярков вроде бы усомнился в возможностях японской разведки и тем обидел ее и самого Янагиту.

— Действительно есть!

— Но вы не уполномочены ими распоряжаться?

Янагита вспыхнул:

— Вы разрешаете себе слишком многое, господин Поярков.

— У меня на это есть право. Я сделал то, что секретная служба не могла сделать за пятнадцать лет. Сделал почти невозможное…

Рука Янагиты предостерегающе поднялась.

— Мы участвовали в этом.

— Каким образом?

— Обеспечили ваш выход к цели. Прикрыли Сунгарийца тридцатью жизнями…

Это прозвучало на высокой ноте. И она была оттенена укором и обидой, словно сам Янагита жертвовал собой.

— Их могло быть больше!

Резким движением Поярков стянул галстук и расстегнул сорочку. На левом плече краснел след недавно затянувшейся пулевой раны.

— Как? — смутился Янагита. — В вас стреляли?

— Стреляют во всех, кто переходит рубеж с оружием в руках. У меня был наган.

Сочувствие и даже скорбь отразились на лице Янагиты. Он покачал, словно заводной идол, небольшой лысеющей головкой и сказал грустно:

— Секретной службе не было ничего известно… Ничего не было известно. Вы заслуживаете вознаграждения. Я доложу…

Поярков застегнул сорочку и вернул на прежнее место галстук.

— Разве в этом дело… — Он был обижен и не скрыл своего, чувства: — За деньги под пули не идут… во всяком случае, офицеры.

— О, мы понимаем это… И все же вы имеете право на вознаграждение.

— Не обо мне речь, господин полковник. То, что достигнуто, не должно быть потеряно.

— Да-да-да… — снова, как заводной идол, покачал головой Янагита.

Пояркова осенила мысль: Янагита сомневается в существовании Корреспондента! Японская секретная служба сомневается. Слишком легко, видно, пройден последний этап — от Благовещенска до Хабаровска. Ведь они, японцы, не раз шли по этому пути и не доходили до цели. А этот Сунгариец пробежал его за какой-нибудь месяц. Даже месяца не прошло.

Пользуясь тем, что Янагита забыл о листке с донесением, выпустил его из рук и тот покоился безмятежно на столе, Поярков накрыл его ладонью и потянул к себе:

— Корреспондент еще не начал работать…

На пути листок перехватил Янагита и вцепился в него пальцами. Короткими и крепкими.

— Разве мистер Поярков не вручил Корреспонденту аванс, те три тысячи, что получил от нас в Харбине?

— Корреспондент себя не продает, я же предупредил вас. Мы оплачиваем только информации. Полные сведения о колхозном корпусе оценены в тысячу пятьсот рублей. Приказ о предстоящей передислокации войск на территории края и насыщенности их огневыми средствами — десять тысяч…

— …рублей, — закончил чужую фразу Янагита.

— Нет. Исчисление идет в золоте и иностранной валюте. Фунты и доллары, менее желательны франки и марки… Лиры вообще отпадают.

— Корреспондент — коммерческий человек, — иронически заметил Янагита.

— Деловой человек, — поправил полковника Поярков. — Он знает, что хорошая погода не постоянна. Даже чистое небо заволакивают когда-то тучи.

— Есть основания ожидать изменения погоды? — насторожился Янагита.

— Для него — да!

— Значит, он наш человек?

— Наших людей, господин полковник, там уже нет, если иметь в виду убеждения. И ради идеи никто не станет служить нам. Но есть любящие деньги. Это немногие, на кого мы можем рассчитывать. Таков наш Корреспондент. Но он с таким же успехом может стать английским или американским Корреспондентом — все зависит от условий. Интерес к Дальнему Востоку велик…

— Дальним Востоком интересуются сорок восемь стран, — таинственно изрек Янагита, — но не все так близко стоят к нему…

— Дальность расстояния не мешает им быть решительными!

— Вы правы, мистер Поярков, на Дальнем Востоке столкнулись великие силы. И одна из них должна выйти победительницей.

Лысеющая головка заводного идола поднялась, насколько это позволила короткая шея Янагиты, и застыла торжественно. Полуприкрытые глаза смотрели в далекое, неведомое и недоступное Пояркову, и он мог только предполагать, что это далекое рисует полковнику ту самую великую силу, которая мысленно уже победила. Янагита был, кажется, искренним в своих чувствах сейчас, верил в то, что говорил и к чему стремился. Остальное для него вроде бы не существовало.

— Без помощи Корреспондента победить будет трудно — попытался вернуть полковника к земным делам Поярков.

Вернуть Янагиту к земным делам было, однако, не так-то просто. Он не возвращался. Не хотел возвращаться. Из своего далека он холодно и равнодушно ответил:

— Корреспондента прежде надо иметь.

«Сделка не состоялась, — понял Поярков. — Японцы выудили у меня все, что связано с вербовкой Корреспондента, и пресекли операцию. Во всяком случае, остановили… Вроде бы споткнулись на деньгах. Три раза я начинал говорить об оплате, и три раза полковник уклонился от ответа. С удивительной последовательностью уклонился…»

Надо было принимать какие-то меры. Решительные меры.

Поярков рванул из рук полковника донесение. Почему-то этот ничтожный клочок бумаги казался ему символом борьбы за Корреспондента.

Янагита должен был удержать бумагу, а он, к изумлению и даже ужасу Пояркова, отпустил ее. Листок упал на стол.

— Нам очень нужен Корреспондент, — сказал Янагита, будто листок с донесением не имел никакого отношения к Корреспонденту и не представлял собой разведывательной ценности. Будто разговор весь вечер велся совсем о других вещах.

Полковник поднялся из своего уютного, глубокого кресла, лениво и неторопливо поднялся, и протянул Пояркову руку.

— Я доложу о ране на вашем плече… Вы заслуживаете вознаграждения.

Пояркову ничего не оставалось, как тоже подняться.

— Благодарю, господин полковник!

«Что же происходит? — поежился от неприятного холодка между лопатками Поярков. — Что?»

— Спокойной ночи, мистер Поярков!

— Спокойной ночи…


По лестнице Поярков спускался полный самых невероятных предположений и сомнений. Еще несколько дней назад, да что дней, нынче утром он был уверен, что знает японскую разведку, видит ясно схему, по которой она действует, понимает, на чем основан прием неожиданности. И все же просчитался. Японцы снова сбили его с ног. Без опоры он летел куда-то в неизвестность. И полет был не безмятежным. Страшноватым был полет.

И еще этот столик в ресторане в восемь вечера. Кому и зачем понадобился ужин? Очередная загадка. Неужели Янагита решил продолжить разговор за бутылкой вина? Глупо! Видимо, все же Комуцубара хочет встретиться с Сунгарийцем. Двойная игра. Это тоже в стиле японской разведки. Вторая схватка, и надо хотя бы из нее выйти без поражения.

Часы показывали восемь пятнадцать.

Поярков отворил дверь ресторана и оказался в зале, наполненном до отказа. Все столики были заняты. Все до одного.

Смущение охватило Пояркова: где его место? Задерживаться у входа и оглядывать растерянно зал, значит, поставить себя сразу в смешное положение. На это, возможно, и рассчитывали те, кто позвонил по телефону и пригласил в ресторан. Пошутили! И теперь поглядывают из углов и смеются.

Повернуть тоже нельзя. Хотя подобный шаг вполне допустим. Нет места, пойду искать столик в другом веселом заведении Сахаляна, благо их здесь больше, чем бездомных собак. Если это начало поединка, отступать нельзя. Надо принимать вызов. Поярков направился по проходу прямо на большую пальму, стоявшую в центре зала.

То ли его выручила интуиция, то ли спасла случайность — за пальмой оказался свободный столик. Единственный в ресторане, а может быть, и во всем Сахаляне. Он ждал Пояркова. Кого еще мог ждать в восемь часов вечера? Так сказали по телефону.

Под завистливые взгляды посетителей он опустился на стул и один-одинешенек стал царствовать под сенью пальмы.

Стол был сервирован на одно лицо. Один прибор, одна рюмка, один фужер. «Что это означает? — задумался Поярков. — Программа вечера с единственным исполнителем!» Возможно, где-то существовал другой столик, предназначенный для него и Комуцубары. Кто-то же хотел встретиться с Сунгарийцем в международном ресторане. Так устраиваются только встречи.

Он оглядел зал, внимательно оглядел, и не нашел второго свободного столика.

«М-да! Фантазия японцев неиссякаема. Еще одна неожиданность, причем довольно забавная. Что ж, примем ее как проявление заботы о левобережном агенте. Возможно, это входит в расписание моих гастролей по Маньчжурии. Вечер отдыха. Надеюсь, на этом сегодня поставим точку».

Увы, точку поставить не удалось. Сзади подошел кто-то и, наклонившись к самому уху Пояркова, сказал:

— Добрый вечер!

— А?!

Не надо было оглядываться. Он узнал голос Кати.

— Добрый вечер… — Спокойно, нет, он не мог ответить спокойно, только попытался это сделать. И не получилось Она услышала его волнение.

— С приездом…

Катя обошла столик, и Поярков увидел ее:

— Люба!

Она засмеялась. Она была взволнованна, как и он, и волнение это жило в ней с того самого момента, когда узнала о его появлении в Сахаляне. Широко открытыми глазами она смотрела сейчас на него и что-то говорила, говорила. И это были не слова. Разве слова способны передать то, что чувствовалось и думалось.

В руках у нее была записная книжечка и карандаш для внесения заказа, но это была просто книжечка, в которую она ничего не собиралась записывать, так же как и он не собирался ничего заказывать. Они разговаривали. Молча разговаривали, а все вокруг считали, что он думает, а она ждет. Катя все-таки что-то чиркнула или сделала вид, что чиркает. Потом кивнула и сказала очень тихо:

— За вами следят… Третий стол справа от двери.

— Кто?

— Человек Янагиты.

Она не имела права выдавать тайну, а он не имел права принимать ее. Оба — агенты разведки. Но к ним теперь это не относилось. Запрет снимался чувством.

— Оставайтесь здесь до закрытия ресторана…

Поярков взял карточку с перечнем блюд и стал изучать ее. Он знал, что Катя уже позаботилась обо всем и заказывать ничего не надо, но изобразить заботу о собственном желудке необходимо. И он стал старательно играть роль скучного и привередливого посетителя, которому никак не угодишь и который, прежде чем остановиться на каком-либо блюде или марке вина, раз десять перевернет карточку, раз пять положит ее на стол и только потом со вздохом скажет: «Опять ничего нового. Может быть, приготовите осетрину на вертеле? А? Есть у вас свежая осетрина? Есть! Так пусть повар замаринует ее. Я подожду…»

Ничего подобного Поярков не сказал, но в программу размышления это входило и по времени заняло именно столько минут, сколько тратит на изучение меню скучный и привередливый посетитель. Они переговаривались взглядами и испытывали удовольствие от того, что видят друг друга.

Катя наконец «получила» заказ и ушла, а Поярков остался под своей пальмой и, пользуясь правом одинокого посетителя, принялся изучать соседние столики. Близкие столики его, естественно, не интересовали — это были просто ступеньки, по которым он добирался до ряда, вытянувшегося вправо от двери, где должен был сидеть человек, следящий за Сунгарийцем. Любопытно, кого еще приставили к благовещенскому резиденту?

Ба! За третьим столиком устроился тот самый японец, что утром вместе с Янагитой встречал на пристани Пояркова — щупленький, подвижный молодой человек с очень внимательными глазами. Бедняга старательно закрывал себя, боясь быть узнанным. Не совсем приятная обязанность — вести наблюдение в ресторане. Все веселятся, а ты трудись, да еще прячься. Поярков отвел от него взгляд. Пусть японец думает, что не замечен, и спокойно ужинает. Ему сегодня долго придется торчать тут.

Катя принесла вино. Стала откупоривать бутылку. И опять смотрела и смотрела на Пояркова.

— Один глоток за меня, — сказала она и улыбнулась, грустно как-то улыбнулась.

— Все за тебя! — с чувством ответил Поярков.

Она подождала, пока он допьет, и шепнула:

— Уйдете последним…

— А ты?

— Буду на перекрестке Ин-Юан-лу.


Более опрометчивый и рискованный шаг трудно было себе представить: под контролем военной миссии и второго отдела штаба они устроили свидание. Как юноша и девушка, как два свободных существа, ни с кем не связанных, ни от кого не зависящих. Встретились на углу Ин-Юан-лу и пошли вниз к Амуру.

Посыльный Янагиты, капитан Сигэки Мори, шел следом до самого берега, удивляясь наивности людей, способных в холодный осенний дождь брести по ночному Сахаляну, не думая об опасности и последствиях.

Верно, они не думали об опасности. Ни о чем вообще не думали. Просто судьба подарила им вечер, суровая и капризная судьба, и не принять этот дар они не могли.

— За нами идут, — сказала Катя, когда темная измокшая Ин-Юан-лу приняла их и повела к берегу.

— Пусть, — ответил Поярков.

Упрямо, с обреченностью какой-то ответил, и эта обреченность передалась Кате. Она взяла его под руку и заслонила себя и его зонтом. Не только от дождя, от всего…

— Как ты оказалась в Сахаляне? — спросил Поярков, когда они миновали японское консульство и впереди засветлели огни набережной.

— Меня перевел сюда Комуцубара.

— Только тебя?

— Многих. Здесь горячее место теперь.

— Многих — все равно что никого. Главное, ты здесь. Это удача, что ли? Или рок?

— Не знаю…

Они вышли к берегу. Тут было пустынно и еще более неуютно, чем на Ин-Юан-лу. Ветер, знобкий северный ветер разгуливал по набережной и сыпал тучи мелких колючих брызг.

Человек Янагиты побоялся ветра и укрылся в подъезде золотопромышленной компании. А Катя и Поярков пересекли набережную и сели на скамейке под голой мокрой осиной.

— Бедный капитан Сигэки! — пожалела следящего Катя. — Досталось же ему задание нынче.

— Да, не позавидуешь, — оглянулся на темный подъезд Поярков.

— Ушел бы, глупый, — поежилась Катя, будто вместе с Сигэки мокла под дождем.

— Уйдет, — заверил Поярков.

— Вместе с вами.

— Что ж, тогда ему долго придется мокнуть.

— Вы не собираетесь возвращаться в гостиницу? — с наивной простотой спросила Катя.

— Я не собираюсь отпускать тебя.

— А если я умру здесь от холода и дождя?

— Не умрешь. У Амура тебе не суждено умереть… Рядом наш берег. — Он посмотрел в темноту, где шумно катилась под ветром волна: — Видишь?

Катя улыбнулась, догадываясь, о чем он говорит:

— Чувствую…

— Хорошо, что ты теперь близко к Амуру. Днем наш берег как на ладони.

— Больно…

— Почему же?

— Близко слишком. Зовет вроде… Так бы и пошла, кажется, по Амуру…

— Пойди!

— А кто здесь останется? Кто вас оберегать будет?

Он недоуменно скосил глаза в ее сторону. Ему почудился какой-то намек.

— Меня побережет вот тот капитан Сигэки.

— Если бы вас мог сберечь капитан Сигэки, то не понадобилась бы я…

— Ты?! — Это был уже не намек. Что-то важное открывала Катя. — Между прочим, откуда ты узнала о моем приезде в Сахалян?

— Оттуда, откуда и вы…

— Постой, постой… Тут что-то непонятное. Я узнал о своей командировке от нескольких лиц.

Катя засмеялась:

— Не от нескольких, а от одного лица.

Он напугался. И было от чего напугаться. Здесь знали, выходит, все, что творилось на левом берегу.

— Меня вызвал Комуцубара… — повел Катю в сторону от тайны Поярков.

— Вызвал, но не послал.

— Перестань! Это не так уж смешно.

— Конечно, не смешно. Все очень серьезно, главное, рискованно. Товарищ Семен это учитывал…

Он отшатнулся от Кати. Раскрыт! Полностью раскрыт!

— Какой Семен?

Катя положила руку на плечо Пояркова и, как когда-то, тронула кончики его волнистых волос:

— Товарищ Семен поручил мне и поберечь вас, Борис Владимирович.

— Так ты?!

Она вздохнула облегченно:

— Я…

Он обнял ее и стал целовать. Целовать от радости, от счастья, которое охватило его. Рухнула какая-то преграда, высокая, непроходимая, страшная. Рухнула вдруг. И все стало светло, хорошо, неповторимо хорошо.

— Люба… Люба…


Утром Янагита потребовал от Пояркова расписку на пятнадцать тысяч долларов.

Это было утверждение кандидатуры Корреспондента и согласие на оплату информации. Только почему пятнадцать тысяч? Разговор шел о десяти. Или второй отдел приплюсовал сюда вознаграждение за рану, полученную Сунгарийцем при переходе границы?

Янагита ничего не объяснил. Он вообще произнес всего три слова:

— Деньги получите в Благовещенске

Надо было еще проститься с Катей. Не повидав ее, он не мог уехать. Теперь не мог.

Они как бы случайно встретились на почте. Катя писала кому-то письмо, пристроившись на краю длинного, с перегородками стола. Поярков вошел, взял в окошке бланк телеграммы и. отыскивая место, где бы можно было набросать небольшой текст делового сообщения Дальгосторгу, увидел свободный стул рядом с «незнакомой» женщиной. Конечно, он воспользовался им. Сел и принялся сочинять телеграмму.

Катя еще утром составила свое письмо и теперь ждала момента, чтобы передать послание адресату. Когда Поярков оказался рядом, она сдвинула листок вправо и дала соседу возможность прочесть первую строчку. Собственно, все письмо состояло из одной строчки, другие только предполагались, и для них было оставлено место — целая страница.

«Ни о чем не тревожься. Он (читай Янагита) лишь пугает. Это тактика».

Поярков прочел и вписал ответ:

«Догадался. О нем не надо. О себе…»

Она:

«Что о себе?»

Он:

«Все!»

Потом заговорили торопливо, перебивая друг друга. На листке, конечно.

«Грустно…»

«Мне — тоже. Думай о будущем!»

«Боюсь».

«Не смей! Ты ведь сильная».

«Люблю, потому страшно… Я не одна теперь».

«Обо мне не беспокойся. Береги себя. Всегда. Каждую минуту».

«Боже мой, если бы я знала, что будет так трудно!»

«Нам всегда трудно»

«Тебе легко. Ты через час будешь дома. А я?»

«И ты… Только немножко позже».

«Кажется, это последняя минута…»

«Их будет много-много».

«Где?»

«Там. На нашем берегу…»

Она покачала головой.

«Скажи что-нибудь! Хочу слышать твой голос».

Он прошептал:

— Люба…

Она положила руку на его ладонь и пожала ее.

— Прощай!

— Не смей так!

— Все-таки прощай. Возьми этот листок на память

— Не могу…

— Тогда брось в Амур.

Он встал. Лицо его было бледным. Ужасно бледным, и губы дрожали.

Катя поняла, что он уходит, что время истекло. Их время. А казалось, что его так много. Вечность.

— Ах, да… Прочти это. Потом.

Она открыла сумочку, достала сложенный вчетверо, а может, и больше листочек, отдала его Пояркову:

— Только уничтожь! Обязательно уничтожь…


Несколько печальных слов о Веселом Фыне

В каюте он развернул листок.

«В. Ф. повесился у себя в фанзе. Говорят, он работал на китайцев. Может быть!»

На робком огне зажигалки клочок горел долго. Очень долго. Поярков успел подумать о судьбе разведчика, которому уготован печальный конец за каждым поворотом. Он знает об этом и все же идет. Сворачивает и снова идет. И иногда, лишь иногда доходит до цели.

Еще подумалось о японце, который сказал в фанзе Веселого Фына: «Я предпочитаю расстреливать тех, кто проявляет к нам недружелюбие…»

Фыну было суждено принять этот приговор.


Убедите меня, что большой Корреспондент существует!

Нужен был портрет Корреспондента. Того самого Корреспондента, которого назвали Большим.

Если появился на свет человек и не только появился, но и сказал уже что-то, обратил на себя внимание собственным существованием, возникает желание, даже потребность настоятельная лицезреть его. Каков он?

Сотворяя Большого Корреспондента, как-то не подумали о естественном желании японцев увидеть его. Взглянуть в лицо. Просто взглянуть, а потом отметить для себя: «Глаза у него, оказывается, синие! И с раскосинкой. Или нет, не с раскосинкой. Миндалевидные! И нос широкий. Смешной нос. Губы полные, с наивной складкой в уголках. Простачок. Хотя простачок не совершит такого смелого и рискованного шага. Тут натура волевая, со склонностью к авантюре. Следовательно, на портрете губы тонкие, плотно сжатые. Их даже не видно, едва приметная линия. И нос неширокий. Точеный, с горбинкой Подбородок острый, выступающий вперед.

А может быть, ни то ни другое. Третье! Неожиданное, отступающее от стандарта, способное удивить или разочаровать».

Портрет рисовали в Сахаляне, Харбине, Токио, всюду, где «появлялся» невидимый Корреспондент из Хабаровска. Информации его были точными, оперативными. Они понуждали к немедленным действиям. Ответным действиям на поведение командования Дальневосточной армии.

Вот эта-то необходимость ответных действий и была причиной всевозрастающего любопытства к личности Корреспондента. Прежде чем менять уже привычное, понятное, ставшее программой, законом в какой-то мере, на новое, неожиданное и непривычное, надо быть уверенным, что оно исходит от высокого авторитета. Мало назвать Корреспондента Большим. Он должен быть действительно большим по своему положению. И эту величину надо ощущать.

А пока — только идея. Символ!

Секретная служба начертила иероглиф, всего лишь иероглиф. Ни должности, ни звания, ни фамилии.

— Убедите меня, — сказал начальник генерального штаба, — что передо мной не ГПУ, а один из офицеров армейского центра. Убедите!

А информации поступали. И были они для штаба Квантунской армии весьма тревожными. Требовали отклика. Несмотря на явную настороженность отдельных офицеров, командующий армией принимал донесения к сведению и как-то отвечал на сигналы хабаровского Корреспондента. Тем более что оперативная разведка подтверждала перестройку обороны на левом берегу. С самолетов, с военных катеров и наземных наблюдательных пунктов фиксировалось движение частей вдоль пограничной полосы. Было бы просто глупо не реагировать на сообщения из Хабаровска. Хоть как-то реагировать.

Инициативу квантунского командования генеральный штаб не пресекал, но и не санкционировал ее, считая, что такая санкция формально освободит командующего от выполнения секретного приказа о подготовке к будущим операциям в северном направлении по строго разработанной схеме.

25 февраля начальник штаба Квантунской армии Итагаки Сейсиро шифрованной телеграммой потребовал от Токио разрешения на передислокацию частей северо-западной линии в связи с новыми донесениями из Хабаровска.

Это было неудачное число для запроса. Неудачное по той простой причине, что он совпал с началом мятежа «молодых офицеров» в Токио. Требование свободы действий для Квантунской армии звучало в унисон с требованием организации «Кодоха» о дальнейшем развертывании агрессии на материке. Ничего общего между Итагаки Сейсиро и «молодыми офицерами» не было, но желание активных действий оказалось единым, Телеграмма пришла ночью, а мятеж вспыхнул утром.

Почти полторы тысячи солдат и младших офицеров 1-го и 3-го полков первой дивизии и весь 3-й полк гвардейской дивизии совершили налет на резиденцию премьер-министра, министра финансов, министра внутренних дел, министра двора, генерал-инспектора военного обучения. В течение какого-то часа была осуществлена расправа над рядом государственных деятелей. Был убит лорд-хранитель печати Минору Сайто, министр финансов Рорэкиё Такахаси, генерал-инспектор военного обучения Дзётаро Ватанабэ, тяжело ранен министр двора Иоситаро Судзуки. Смерть ждала и премьер-министра Хираюки Окада, но, предупрежденный кем-то, он скрылся. В руках мятежников оказалось полицейское управление и редакция газеты «Асахи». Начался штурм военного министерства и генерального штаба. Того самого генерального штаба, где находилась поступившая ночью телеграмма Итагаки Сейсиро.

У стен генштаба выкрикивались лозунги: «Назначить генерала Мадзаки главнокомандующим Квантунской армией!» И главный лозунг: «Уничтожить Советский Союз!» Мятежники словно знали, что в кабинетах штаба как раз разрабатывался, а точнее, находился в стадии утверждения план большого наступления на Север. Автором плана был не кто иной, как начальник второго отдела генштаба Кандзи Исихара. Смерть от рук мятежников была бы величайшей нелепостью для Кандзи Исихары, ведь он воплощал в схему тактических действий на континенте лозунг «молодых офицеров».

Пуля, наверное, и не коснулась бы начальника второго отдела. В критический момент он заслонился бы объемистой папкой с планом войны против Советского Союза. Символическим, конечно. Так, собственно, он и поступил позже, отвергая кандидатуру на пост премьер-министра Угаки, поскольку тот «срывал стратегию империи» в решении северной проблемы. Кандзи Исихара был ярый сторонник фашизации страны и перевода всей экономики Японии на рельсы подготовки к войне.

Мятеж подавили, и к вечеру 29 февраля в Токио воцарилось спокойствие. Солдаты вернулись в казармы, руководителей мятежа подвергли аресту для последующего предания суду военного трибунала. Военное министерство и генеральный штаб смогли вернуться к своим обычным делам. И эти дела были не чем иным, как продолжением программы «молодых офицеров» — расширение агрессии на континенте. Случайно или не случайно, но удары мятежников не коснулись генерального штаба и военного министерства. Наверное, не случайно Полковник Кандзи Исихара еще 28 февраля днем послал ответную телеграмму начальнику штаба Квантунской армии Итагаки Сейсиро и вызвал его и полковника Янагиту Гендзо на 5 марта в Токио.


«…русская разведка читает наши секретные документы»

Докладывал Янагита.

В кабинете начальника второго отдела кроме Кандзи Исихары было несколько высших офицеров разведывательной службы, в том числе Доихара Кендзи. Доихара своим пристальным взглядом, не то изучающим, не то осуждающим, давил Янагиту, мешал говорить. Они были едва знакомы, и Янагита за то время, что выделила им судьба, столкнув в Харбине, не успел разобраться в Лоуренсе-2, разгадать его. Знал только, что тот груб и бесцеремонен, категоричен в суждениях. Категоричности больше всего боялся сейчас Янагита. Дело, о котором он докладывал, было, по его глубокому убеждению, тонким и требовало осторожного подхода. Хорошо, если Доихара лишь изучает человека, который идет по его следу, как бы повторяет путь Лоуренса-2. А если осуждает? Вся затея с перестановкой сил, предпринятая Итагаки Сейсиро, полетит к черту. Доихара опытный разведчик, он легко обнаружит слабость аргументации Янагиты. Главное, беспочвенность всего сооружения, именуемого «Большим Корреспондентом».

Остальные слушали доклад со вниманием и даже интересом. Выход разведки на офицера штаба Дальневосточной армии явление необычное, открывающее соблазнительные перспективы для секретной службы и, главное, для стратегов «северной войны». Уже по ходу доклада возникали смелые мысли и захватывающие дух идеи. Внимательно слушал полковника Янагиту и инициатор совещания начальник второго отдела Кандзи Исихара. Взгляд его не был таким пристальным и изучающим, как у Доихары. Начальнику второго отдела не было надобности изучать Янагиту, он хорошо знал его. Факты, приводимые в докладе, прошли уже через второй отдел, так что ни доклад, ни сам Янагита не несли для Кандзи Исихары ничего нового. Ему хотелось просто взглянуть на послания из Хабаровска да и на самого автора этих посланий, Большого Корреспондента, глазами Янагиты, человека, непосредственно осуществляющего разведывательную акцию. Верит ли во все это полковник? Убежден ли? Информации содержат ценнейшие сведения о состоянии обороны советского Приамурья. Они крайне любопытны. Но можно ли на основании донесений Корреспондента начинать коренную перестройку собственной стратегической схемы? Тут ошибка равносильна катастрофе.

Вот чем был вызван интерес Кандзи Исихары к докладу и докладчику. Время от времени он поднимал глаза на говорившего и сопоставлял впечатление, которое производили слова Янагиты и его облик. Лицо отражало волнение. Не то естественное волнение, что могло родиться и у Кандзи Исихары, докладывай он такому высокому собранию. Волнение увлеченного событием человека, вдохновенного игрока, делающего крупную ставку. Рискующего многим. Но игрока опытного. Последним своим ходом Янагита доказал это. Он закончил сообщение панегириком в адрес Лоуренса-2. Назвал его прозорливым, смелым и талантливым организатором блестящих акций секретной службы, в том числе и данной акции, которая пробила сейфы штаба ОКДВА, а кому не известно, как крепки и как недоступны эти сейфы. Отметил Янагита и выбор резидента, сумевшего не только акклиматизироваться в короткий срок на левом берегу, но и добыть информатора из числа высших офицеров Красной Армии, что тоже следует отнести на счет прозорливости Доихары Кендзи.

— Кстати, — сказал Янагита, — Сунгариец получил ранение при выходе на советскую территорию. Это мужественный и смелый человек, достойный награды японского командования.

Комплимент в адрес Доихары возымел свое действие. Осуждение, четко выраженное во взгляде, вдруг исчезло, его сменила добрая теплота. Лоуренс-2 принял Большого Корреспондента.

— Сколько он стоит? — спросил Доихара, когда Янагита кончил свой доклад.

Янагита назвал высокую цену. Очень высокую. Ту, что была указана в расписках Сунгарийца. О своей доле (четвертой части) он, конечно, умолчал.

— Он мог стоить дороже, — заметил Доихара. Озадаченный таким неожиданным признанием своих заслуг и итогов операции, Янагита не сразу откликнулся на слова Доихары. Прежде оглядел сидящих за столом офицеров — как они расценивают сообщение о Большом Корреспонденте — и лишь потом, удовлетворенный и успокоенный, — офицеры, кажется, были довольны — он ответил:

— Да, он мог стоить дороже…

Присутствовавшие не обратили внимания на торг двух разведчиков, их не заботила стоимость Большого Корреспондента, информации его — другое дело. То, что осуществляло советское командование на левом берегу Амура, было невероятным, настораживало. Колхозный корпус, перевооружение пограничных частей, перебазировка эскадрилий дальнего радиуса действия — все это заставляло задумываться: годна ли стратегическая схема штаба Квантунской армии при изменившемся соотношении сил? Вероятно, прав Итагаки Сейсиро, настаивающий на пересмотре плана будущих операций в северном направлении.

Об этом и попытались говорить офицеры. Но лишь попытались. Первого, Канду Масатону, вежливо остановил начальник второго отдела. Как бы дополняя мысль подчиненного относительно ценности полученной информации, он перехватил инициативу и повел обсуждение совсем в другом направлении.

— У меня такое впечатление, — сказал Кандзи Исихара, — что советское командование хорошо осведомлено о наших планах и схема предстоящих операций уже лежит на столе Блюхера. Иначе как объяснить перебазировку двух эскадрилий истребительной авиации в четвертый квадрат, находящийся в четырехстах километрах от Благовещенска. Это как раз против нашего аэродрома, рассчитанного на прием тяжелых бомбардировщиков. Или сосредоточение советских долговременных огневых точек на трассе предполагаемого марша наших танков. Танков еще нет, а путь им уже прегражден. И подобных примеров немало Настораживающих примеров. О чем это говорит, господа?

Поднятый вверх палец Кандзи Исихары как бы подчеркнул важность вопроса, заданного офицерам. Они должны были удивиться и задуматься, естественно.

— Вот именно — о чем? — оборвал наступившую вдруг тишину Доихара. Он не терпел пугающих фраз.

— О том, что русская разведка читает наши секретные документы, — многозначительно изрек Кандзи Исихара.

— Может, просто видят?

— Как? — не понял полковник.

— Достаточно подняться на пятьсот-шестьсот метров, — пояснил Доихара, — чтобы не только увидеть, но и сфотографировать взлетные полосы вашего аэродрома. — Он сказал «вашего», отмежевав таким образом себя, да, возможно, и остальных офицеров, от того, что делалось в приграничных районах Маньчжурии. Вернее, от откровенности, с которой готовили «северный поход» стратеги генерального штаба. Сам Доихара считал себя тонким мастером акций. Его жертвы не замечали готовившегося удара. Вернее, сами подставляли голову, и он рубил ее. Чужими руками к тому же.

— А то, что делают русские, вы без помощи хабаровского Корреспондента увидеть не можете, — продолжал Доихара. — И надо этой помощью пользоваться широко. Взять все, что он способен дать, даже больше, чем способен… Не жалеяденег, ничего не жалея! — Доихара повернулся к Янагите, словно от того зависела щедрость секретной службы: — Причем делать это надо быстро, укладываясь в сжатые сроки… Жизнь «корреспондентов», стоящих рядом с секретными сейфами, как известно, коротка… — Доихара развел руками, показывая этим, что никто тут не властен, даже он, Лоуренс-2.

— Информации поступают еженедельно, — дал справку Янагита.

— Хороший ритм, — оценил работу Корреспондента Доихара. — Не нарушайте его!

Ход совещания опять отклонился от того направления, которое попытался дать ему Кандзи Исихара. Корреспондента хвалили, в то время как он не существовал. Не было Корреспондента, была лишь инстанция, откуда черпались данные о состоянии обороны Дальневосточного края. Данные, пугавшие начальника второго отдела генштаба — ведь он был еще и автором стратегического плана «Северная война».

— Этот ритм, — заметил с раздражением Кандзи Исихара, — может вскружить кое-кому голову и уже вскружил. Информации не только знакомят с положением дел у противника, но и давят на нас, принуждают вносить коррективы в уже разработанный и, главное, почти реализованный в подготовительной стадии план. Опыт говорит, что хорошо продуманная и подготовленная операция, известная врагу, приносит чаще успех, чем плохо продуманная и плохо подготовленная, но неизвестная противнику.

Теоретизирование было слабостью Кандзи Исихары. Он любил и умел рассуждать о войне. В запасе у него всегда оказывались изречения, мудрые, понятно, способные обезоружить самых упрямых спорщиков.

— И потом, — сделав паузу, добавил Кандзи Исихара, — для того чтобы менять свою схему, надо быть уверенным в серьезности шагов, предпринятых противником.

— У вас есть подозрения? — поднял свои большие; ветвистые брови Доихара.

— Да!

— На чем они основаны?

— На опыте.

Теперь уже не один Доихара, все офицеры насторожились: что имеет в виду начальник второго отдела?

— На опыте работы против советской разведки! — внес ясность, хотя и не полную, Кандзи Исихара.

Это был аргумент все же из арсенала эмоций. Офицерам, и прежде всего Лоуренсу-2, требовались факты.

— Русские не в пример англичанам и американцам не очень-то верят нам. Следуя совету Доихары-сан, они, конечно, поднялись на пятьсот-шестьсот метров, которые необходимы для установления истины. К тому же мы много шумели о своих усилиях по совершенствованию территории Маньчжурии в военном отношении. Да и работы по прокладке железных и шоссейных дорог велись открыто. А когда мы шумим — обращаю ваше внимание на такое определение, — противник особенно внимателен и чуток. Русские неоднократно ловили нас на том, что сила звука часто прямо противоположна усилиям, вложенным в само дело. В лучшем случае они не верят, в худшем — делают вид, что поверили. Вот сейчас — худший случай.

Теоретик стратегии, кажется, сразил Лоуренса-2. Рассуждения начальника второго отдела были логичны и могли сразить не одного Доихару. Все присутствовавшие как-то недоверчиво, даже с сожалением посмотрели на Янагиту: напрасно старались, господин полковник, русские ввели нас в заблуждение.

Надо было спасать Большого Корреспондента, вернее, спасать самого себя, и Янагита вопреки правилам, запрещающим нарушать служебный этикет, вступил в спор со своим шефом.

— А если это не лучший и не худший случай? — произнес он как можно спокойнее, хотя давалось это с трудом — волнение уже охватило его и искало выхода. — Если русские поверили? У нас нет сведений, что перебазировка двух эскадрилий ложная. Наоборот, есть подтверждение произошедших в четвертом квадрате перемен — донесение агентов о приземлении истребителей в данном районе утром 18 февраля и ночью 20 февраля в количестве сорока двух машин.

Теперь Кандзи Исихара был сражен. Так решил Янагита и остальные офицеры. Теория теорией, а практика практикой, перед фактами не устоишь. Но Кандзи Исихара устоял. И не только устоял. Совершил неожиданный маневр.

— Мы сверили донесения вашей агентуры с информацией немецкой и итальянской разведки, — сказал он. — Все совпало. Не в мелочах, конечно. В основном. Больше того, сообщения хабаровского Корреспондента подтвердили европейские секретные службы. Не в деталях опять-таки. В главном…

Искреннее недоумение застыло в глазах Янагиты. Что говорит начальник второго отдела? Зачем он это говорит? Сам себя бьет.

— Так, значит… — попытался сделать вывод Янагита.

— Значит, — повернул опять в свою сторону нить разговора Кандзи Исихара, — налицо хорошая маскировка. На игру русские отвечают игрой!

— Но самолеты все же перебазировали, — не выдержал Доихара. — Настоящие самолеты…

Начальник второго отдела кивнул, принимая довод Лоурен-са-2, но при этом скривил в усмешке губы:

— Против наших ненастоящих. Против условного аэродрома. И зная, что он условный.

Загадка! Слишком уж нелепо вели себя русские. Глупо просто.

Руки Доихары упали на доску стола, и та отозвалась глухим ворчанием. Тяжелыми и злыми были эти руки.

— Выходит, Корреспондент дает неправильную информацию?

— О, Доихара-сан! — подчеркнуто уважительно, даже льстиво произнес начальник второго отдела. — Информация правильная, но не та…

Он улыбнулся загадочно:

— Не из того сейфа, я хотел сказать.

Все поняли, что имел в виду Кандзи Исихара: Корреспондент не так высок по положению, чтобы соприкасаться со сверхсекретными документами. Он офицер среднего ранга и средних возможностей.

— А что, если нацелить его на нужный нам сейф? — рассудил Доихара. Он все еще был на стороне хабаровского Корреспондента. Трудно так сразу отказаться от симпатий к агенту, появление которого связано с твоими собственными усилиями.

— Для того чтобы направить, надо знать его.

— Он не известен? — удивился Доихара.

— Абсолютно. Ни имени, ни фамилии, ни должности, ни звания.

Янагита досадливо поморщился: возник все-таки разговор о личности Корреспондента. То, что беспокоило его, начинает беспокоить и других.

— Это работник штаба ОКДВА, — попытался спасти гибнущего Корреспондента Янагита, — бывший офицер царской армии в чине полковника, перешедший на сторону Советской власти…

— Прошлое чуточку высвечено, — уточнил Кандзи Исихара, — настоящее в глубокой тьме.

— Что ж, высветите настоящее, — подал совет Доихара, и прозвучал этот совет по-житейски просто, будто дело шло о какой-то пустяковой процедуре вроде растопки очага или телефонного разговора.

— Мы связаны условием — полная конспирация и пустая визитная карточка, — пресек Кандзи Исихара попытку навязать второму отделу идею раскрытия Корреспондента. — Он встречается только с Сунгарийцем.

И все-таки идею навязали. Доихара, конечно, навязал:

— Подставьте вместо Сунгарийца офицера генерального штаба.

— То есть как?! — опешил Кандзи Исихара.

— Просто. Временно резидент отстраняется или передает свои полномочия представителю японского командования, которому Корреспондент служит и от которого получает деньги за информацию…

— Он может отказаться от встречи, — возразил Кандзи Исихара.

— Теперь уже не может… — Доихара устало откинулся на спинку кресла, руки положил на подлокотники, словно собирался отдохнуть после трудной работы. Возможно, это так и было, он искал решения, и оно наконец было найдено. — Корреспонденту предъявят фотокопии его донесений, лучшего пароля не надо. Тот, кто хочет жить, обязан поднять руки. Тут даже не понадобятся угрозы, он сам все поймет.

— Для этого нужно попасть на левый берег, — встревожился Кандзи Исихара. Он уже представил себе офицера генерального штаба, выполняющего сложное и опасное поручение.

— Я думаю, — усмехнулся Доихара, — прогуливаясь по Гинзе, трудно встретить хабаровского Корреспондента!

— Кто же решится на такое? — растерянно пожал плечами начальник второго отдела.

Присутствовавшие молчали. Никому не хотелось случайным словом или невольным движением привлечь к себе внимание и тем оказаться в числе кандидатов на почетное место в раю. Миссия в Хабаровск слишком напоминала миссию смертника.

— Есть такой офицер, — сказал Янагита. И все вздрогнули. Полковник мог назвать любую фамилию. Но он назвал имя никому не известного человека — офицера Сахалянской военной миссии.

Все успокоились и посмотрели трогательно, с благодарностью на Янагиту — он помиловал офицеров генерального штаба.

— Он согласится? — спросил строго, с ноткой недоверия Кандзи Исихара.

— Если будет приказано… Офицер разведки обязан выполнять волю командования.

Кандзи Исихара обвел присутствующих долгим, испытующим взглядом, потом объявил:

— Вопрос решен!


Когда покидали кабинет начальника второго отдела, Доихара наклонился к Янагите и сказал:

— Вы или высоко взлетите, полковник, или…

Договаривать не следовало. Янагита улыбнулся. Его вполне устраивало первое…


Дерибас: «Когда Бог сотворял Адама, ему, наверное, было легче…»

Портрет Корреспондента действительно был нужен. Теперь уже не японской секретной службе, а полномочному представителю ОГПУ.

Академик доложил, что в Благовещенск прибывает офицер японского генерального штаба для встречи с Большим Корреспондентом. Доверенное лицо начальника второго отдела намерено вести переговоры со своим информатором без участия резидента, проще, секретно, с глазу на глаз.

— Вот уж не думал, что придется создавать настоящего Корреспондента, как говорят, во плоти и крови, — озадаченно произнес Дерибас. — Каков он?

— Внешность не так уж важна, — заметил Семен Западный. — Главное, чтобы мог вести поединок со вторым отделом.

— Не скажи, — покачал головой Дерибас. — Он должен произвести впечатление на японца. Покорить его. Слушай, Борис Владимирович, ты не давал Янагите словесного портрета Корреспондента?

— Вроде нет, — не совсем уверенно, секунду, другую подумав, ответил Поярков.

— А точнее?

— Не давал… Биографические данные только, что бывший офицер царской армии… в чине полковника.

— Это уже портрет, — развел досадливо руками Дерибас.

— Полковники были разные, — счел нужным рассеять опасения Дерибаса Западный. — На лбу не написано ни звание, ни происхождение.

— Тут ты ошибаешься, Семен! На лбу как раз все и написано, не словами, естественно. В революцию господ офицеров мы узнавали по физиономиям. Этакая надменность во взгляде, высокомерие, брезгливая складка у рта… Нет, я, кажется, и сейчас бы угадал по лицу да и по выправке царского полковника. И по голосу и по выговору. Слова они как-то иначе произносили, выпевали вроде. Школа, брат.

На губах Западного мелькнула ироническая улыбка.

— Не угадали бы! Выветрилось все, стерлось.

— Ну, выправка не стирается. Не позолота ведь. Внутри она, как пружина. Упругость, конечно, не та, верно, но дает себя знать все же… В общем, если полковник, так пусть будет полковником.

— Негде взять нам полковника, Терентий Дмитриевич, — вернул Дерибаса к реальности Западный. — Нет у нас тут царских офицеров такого калибра. А если б и был, так нам от его выправки и аристократического взгляда проку нет. Чекистская голова нужна. Чутье наше. И наша хватка. Не дать себя сбить с ног, а самому сбить противника…

— Ты что же, Семен, представляешь эту встречу как схватку? — посмотрел с настороженностью на своего заместителя Дерибас.

— Не иначе. Японцы нас проверяют. Мы подкинули им кучу ценнейшей информации, и они хотят установить ее достоверность. Прощупать этого Корреспондента и нас заодно.

Дерибас почесал свою скудноватенькую бородку. Западный заставил его взглянуть на предстоящую встречу с несколько иной стороны.

— Что ж, может, и проверка, но особого рода. Борис Владимирович, думаю, вне подозрений. Да и сам Корреспондент — тоже. Дело в информации.

Информации готовил Западный. Не один, конечно, с работником штаба Дальневосточной армии, и потому считал себя ответственным за то, что выдавалось японцам. Он старался придать ложным фактам видимость правдоподобия, чтобы липа, как он говорил, походила на полированный дуб, и в этой своей столярной работе весьма преуспел, достиг искусства краснодеревщика. Дезинформация проглатывалась японцами и, главное, хорошо переваривалась. Штаб Квантунской армии реагировал как надо на сообщения Большого Корреспондента: перебрасывались части, строились защитные полосы, перебазировались аэродромы. Самураи нервничали. Дезинформация приносила нужный эффект. И сейчас слова Дерибаса тронули Западного, вроде бы полномочный представитель усомнился в умении своего заместителя делать хорошо то, что ему поручено.

— Пересолили, выходит?

— Не досолили! Не почувствовали там, в Токио, соли. Они, знаешь, любят все острое. Приправу их к мясу пробовал? Нет? То-то… Я как-то по простоте глотнул соус — дух перехватило…

Смешинки, вспыхивавшие обычно в узковатых глазах Дерибаса, появились и сейчас. Они оживили лицо, усталое и, пожалуй, мрачноватое. Терентий Дмитриевич был озабочен, должно быть, сообщением о приезде офицера японского генерального штаба.

— За солью, значит, жалует? — констатировал Западный. — Взять бы этого офицерика и посолить ему куда следует…

— Ишь ты! Готовенького, идущего прямо в руки. Не говорю уже о том, что нечестно это — заманивать, а потом аркан на шею. Он просто не нужен нам.

— Офицер генерального штаба знает кое-что, — объяснил свою мысль Западный, хотя мысль была случайной и не требовала объяснения. Эмоции всего-навсего.

— Вряд ли он кое-что знает, — возразил Дерибас. — Во всяком случае, того, что нас интересует, у офицера нет. С багажом к нам не пожалуют. Не дураки. Да и возможность осечки учитывали. Предполагали, что в ГПУ окажется такой Семен Западный и захочет взять офицера генерального штаба голыми руками.

— Если не с багажом, так с чем же его тогда посылают? — продолжал кипятиться Западный. — Легкая прогулочка всего лишь. Не верю!

— И не надо верить… — Дерибас взял с подставки карандаш и стал выводить на листке бумаги какие-то линии. Неторопливо выводить, иногда останавливаясь и поглядывая, откинув назад голову, на результаты своих нехитрых усилий. — К нам он придет пустенький, а от нас уйдет с багажом.

— С солью, — подбросил точное словцо Западный.

— Вот-вот, именно с солью! — Дерибас повернулся к Западному и, прищурившись, лукаво добавил: — С солью, которой не хватало в твоих информациях… Пресный ты человек, Семен! И Поярков тоже пресный. Японские блюда у вас не получаются. А господа готовятся сытно пообедать…

— Поперек горла станет им этот обед! — зло бросил Западный.

— Кипятишься, Семен! Никак не приучу тебя держаться комнатной температуры.

— Терпения нет. Обнаглели. За неделю восемнадцать нарушений границы…

— Это уж у них характер такой: пока не ткнутся лбом в стену, не остановятся.

Карандаш по-прежнему двигался по бумаге, выводя то полукруги, то прямые линии, и был он неутомимым, этот карандаш, что-то у него там выходило. Дерибас все чаще и чаще откидывал седую голову и издали поглядывал на листок, вроде бы любовался. Глаза его светлели, улыбались.

— Ну, это уж дело Василия Константиновича, он мастер ставить каменные стены и разбивать о них лбы незваных гостей, — чиркая карандашом, продолжал между тем Дерибас. — От нас требуется соль, как ты сказал, только соль. Насыплем ее офицеру полную меру, не перебарщивая, однако, чтобы слишком не повредить здоровью. Главное, не испортить аппетит.

— Неплохо бы испортить, — сквозь зубы процедил Западный. — Может, избавились бы от дурной привычки обедать за чужой счет.

— Чего-чего а портить им аппетит не следует, — посуровел Дерибас. — Выбрось это из головы, Семен! Пусть хорошо пообедают. С удовольствием пообедают. А уж потом соль свое дело сделает…

— Так вы все-таки считаете, Терентий Дмитриевич, что офицер едет за солененьким?

— Уверен. Японцы, судя по последним событиям в Маньчжурии, да и на самих островах, готовятся к большой акции. «Молодых офицеров» они повесили, но не за то, что они торопились развязать новую войну на континенте, а за то, что преждевременно раскрыли планы японского командования, которое эту войну готовит. Плацдарм обеспечен. Железные и шоссейные дороги подведены к нашим границам и границам Монгольской Народной Республики. Аэродромы понатыканы на всей территории Северной Маньчжурии, взлетные полосы приспособлены для тяжелых бомбардировщиков дальнего радиуса действия. Ты говоришь, каждый день нарушение границы, терпения нет А они, между прочим, наше терпение испытывают. Тут уж не традиция, не характер, хотя и он сказывается, тут ожидание вспышки. Вдруг не стерпим, вдруг сорвемся? При таком накале искорки достаточно, чтобы загорелось пламя. Оно им сейчас вот как нужно, это пламя. Поддаться на провокацию, значит, открыть дорогу войне. Мы на это не пойдем. Ты же знаешь приказ, Семен, — гасить любую искру! Спокойствие и выдержка! Японцы расценивают нашу невозмутимость как проявление слабости. Правда, уверенности у них нет. Сомневаются. В генеральном штабе небось раздаются трезвые голоса, предостерегающие ретивых вояк. Вот и решили уточнить обстановку на левом берегу. То, что им передал Борис Владимирович, позволило увидеть детали. Собирать по деталям целое трудно, главное, канительно. Жди, когда поступит очередная информация, причем неизвестно, какой она будет, поможет ли заполнить пробелы в общей картине. Генштабу же необходима полная картина, и необходима немедленно. Способ один — взять инициативу в свои руки. Диктовать условия Большому Корреспонденту непосредственно из Токио, направлять его деятельность в нужном генштабу русле. Сунгариец для этого не годится. Он всего лишь посредник и, следовательно, не авторитетен для Корреспондента. К тому же содержание беседы, видимо, таково, что осуществить ее решения могут только работники штабов, которым известна военная обстановка. Посвящать третьего в тайну нелепо и рискованно. Третий исключается…

Западный с беспокойством глянул на сидевшего у окна Пояркова:

— Сунгариец, следовательно, им не нужен больше?

Он имел в виду не механическое исключение третьего. Секретная служба не увольняет своих агентов за кордоном. Она убирает их.

— Все зависит от итогов встречи, — ответил Дерибас. — Полное исключение мало вероятно. Корреспондент не согласится открывать себя еще одному агенту, а офицер генерального штаба не может остаться в Хабаровске или Благовещенске, он лицо эпизодическое и должен немедленно вернуться в Японию…

Спокойно следивший за разговором Поярков и как бы отсутствовавший все это время вдруг насторожился и поднял голову

— Это все предположение, Терентий Дмитриевич? — спросил он.

Рука перестала чертить, и сам Дерибас оторвал взгляд от листа.

— Конечно… Только предположение.

— Оно очень реально, — с тревожным чувством отметил Поярков. — Именно так японцы и поступают… Обычно так. Но они способны совершать и неожиданное.

— Вероятно, — чуточку смутившись, признался Дерибас. Он не подумал, рисуя картину предстоящих событий, что может существовать настоящий план операции, ничего общего не имеющей с фантазией полномочного представителя ОГПУ. План сплошных неожиданностей.

Дерибас готов был принять неожиданности и своим «вероятно» как бы подтверждал это. Западный же отверг их сразу и категорически.

— Не приехать офицер генерального штаба не может, тут неожиданность исключается. Обойти Сунгарийца и явиться прямо к Корреспонденту нельзя: генштаб и, следовательно, офицер его не знают. Нет пока на свете этого Корреспондента. Не говоря уже о том, что адрес, простите, никому не известен, даже нам. Неожиданность способна проявиться лишь во время встречи офицера и Корреспондента. Но и тут неожиданность следует понимать условно. Программы никакой нет, поэтому перед нами просто неизвестность, а не неожиданность. И в этой неизвестности трудно что-либо предусмотреть. Следовательно, готовя Корреспондента к встрече, мы должны вооружить его несколькими вариантами ответов на вопросы и предложения генерального штаба. Как в шахматной игре. Там существует ряд дебютов, и в зависимости от того, какой дебют изберут белые, делается ответный ход черными. И ответные ходы знакомы всем шахматистам мира. Вот такие ходы мы обязаны подбросить Корреспонденту.

— Ловко ты расправился с неожиданностями, — покачал головой Дерибас. — Конечно, когда ничего не знаешь, то и не ждешь ничего. Неожиданность мы сами себе готовим, строя какую-то схему. То, что не учтем, и падет на нас как снег на голову. Насчет ответных ходов ты, Семен, прав. Нужны ответные ходы. Только где взять эти твои дебюты? На что отвечать? Двинь пешку первым, тогда я смекну, куда и чем мне пойти. Все, что говорил я, и было дебютом, единственным, правда. Теперь вместе с Борисом Владимировичем изобретите остальные. Не с неба, понятно, берите свои дебюты. Проанализируйте весь ход переписки Корреспондента с генштабом и наметьте вопросы, которые могут возникнуть у японцев в ходе этой переписки с учетом последних событий в Маньчжурии и на островах. Ну а ответы составим сообща и вооружим ими Корреспондента. Ему останется только варьировать.

— Это не самое простое, Терентий Дмитриевич! — заметил Западный. — От умения варьировать зависит исход встречи. Советоваться не с кем — поединок при закрытых дверях. Каждый рассчитывает на свои силы. Корреспондент должен быть сильнее японца.

Дерибас кивнул, соглашаясь:

— В этом вся суть. — Карандаш перестал чертить свои полукруги, Дерибас еще раз откинул голову и посмотрел на листок. Сказал задумчиво: — Когда бог сотворял Адама, ему, наверное, было легче…

Поярков засмеялся:

— Конечно, легче… Советоваться было не с кем, лепи себе из глины что хочешь.

— Из праха, — поправил Западный.

— Ну это одно и то же — земля. А нам нужен полковник царской армии.

— Черт с ним, с полковником! — рассердился Дерибас. Взял со стола листок и исчерченной стороной повернул его к Западному.

— Вот такой, что ли?

С минуту Западный разглядывал рисунок, потом недоуменно произнес:

— У вас фотография была?

— Какая фотография?

— Выходит, по памяти? Это же Петр Михайлович Кнып.

— Неужели похож?

— Копия. Только Кнып без усов… И очки надевает, когда садится писать.

— Здесь пенсне… Лет-то Кныпу сколько?

— Да старик, лет пятьдесят…

На лице Дерибаса изобразилось недовольство, он вроде бы рассердился, глаза, правда, по-прежнему посмеивались.

— Насчет стариков потише! Не списывай нас, еще пригодимся.

— Да что вы, Терентий Дмитриевич! Просто так, сорвалось…

— Сорвалось! Знаем мы вас, молодых.

Он взял листок из рук Западного и передал Пояркову:

— А ну, Борис Владимирович, как находишь? Подходящий?

— Вполне, — одобрил Поярков. — На Пашкевича смахивает, только тот всего штабс-капитан.

— Вот видишь, — похвастал Дерибас, — угадал, значит, офицера царской армии.

— Но Кнып не офицер, — запротестовал Западный. — И никогда не был им.

— Ну, тут совпадение. Вот только молод. В семнадцать лет не могли присвоить полковника. Седой хотя бы?

— Есть немножко…

— Добавить! И усы посадите, свои не успеют вырасти. Пенсне закажите у ювелира, позолоченное и с такой же цепочкой. Курит этот Кнып?

— Еще как!

— Папиросы достаньте самые лучшие. Можно и английские сигареты, изъятые у контрабандистов. Портсигар обязательно серебряный с монограммой.

— Кнып сейчас в Зее, Терентий Дмитриевич.

— Вызвать немедленно. Поселить в квартире Золотарева, пусть освоится, пропитает ее табаком. Декорацию продумайте сами, чтобы было солидно, но не перебарщивайте…

— Успеем ли все провернуть за два дня?

— Надо успеть, Семен!


Двух дней не потребовалось. Капитан Кумазава появился в Благовещенске этой ночью…


На стук откликаться не следовало. Ответом на четыре удара с паузой между вторым и третьим была зажженная лампа в крайнем левом окне. Ставни здесь плохо прикрывались, оставалась щель в целую ладонь, через нее и пробивался приглушенный абажуром свет.

Поярков спросонок не сразу понял, где стучат и зачем стучат. Вернулся он от Западного поздно, во втором часу — все обсуждали ходы японцев и старались не допустить неожиданности, и вот — на тебе! Неожиданность! Но это стало ясно позже, когда открыл дверь, а стук на мысль об офицере генштаба не навел. Подумал: кто-то из соседей с просьбой ранней пожаловал — утро, наверное.

Дощатый запор сбросил торопливо и так же торопливо повернул ключ и распахнул дверь. На улице, у окна, стоял человек в куртке и старательно вглядывался в просвет между ставнями. Скрип двери его не обрадовал, а напугал. Он втянул голову в плечи, сжался весь и зашагал прочь. Вот тут-то понял Поярков, что это не сосед, не было рядом таких соседей, а гость из Сахаляна, и что его спугнуло отсутствие света в окне. Поярков успел еще заметить на противоположной стороне улицы чей-то силуэт в тени деревьев. Все смутное, конечно. Рассвет только занимался, и над городом еще стояла темнота весенней ночи.

— Вам кого? — негромко окликнул «гостя» Поярков. «Гость» остановился, но не проявил желания вернуться к окну — осторожность заставляла его держаться дистанции.

— Не Потапова ли? — подсказал пароль Поярков.

— Да-да, — отозвался успокоенный «гость». — Не живет ли здесь Степан Ануфриевич Потапов?

— Живет… Вот только болен.

Все совпадало: и вопрос, и ответ, оставалось лишь подняться на крыльцо и поздороваться с хозяином, что «гость» и сделал. И здесь, на крыльце уже, досказал остальное:

— Мы получили письмо, что Ануфрий Степанович, то есть Степан Ануфриевич, заболел, и собрали кое-что из трав, как просил, для желудка…

— Заходите, заходите! — позвал «гостя» в дом Поярков. И когда тот вошел в сени и дверь закрылась, объяснил причину нарушения условий встречи: — До срока приехали, не ждал я вас сегодня.

«Гость» закивал понимающе и извинительно одновременно.

— Случай… Так вышло.

Поярков помог ему снять куртку и почувствовал, как дрожит «гость». Не то простудился в дороге — ночи хоть и весенние, но холодные, не то струхнул изрядно. Последнее вполне допустимо. Свет в окне не горел и дверь распахнулась внезапно. Тут напугаешься. Могла ведь быть засада.

В комнате «гость» немного пришел в себя, даже улыбнулся, правда не особенно весело. Вымученная была улыбка. Сказал:

— Можно чаю?… Или немножко водки.

Чаю не было. Какой чай в пять утра! Поярков достал из шкафа графинчик с перцовкой и налил в стакан.

— Спасибо!

«Гость» выпил одним махом и закашлялся. Крепкая оказалась перцовка.

— Можно, я усну теперь?

Поярков постелил японцу на диване: бросил байковое одеяло, вышитая подушечка там уже лежала.

— Трудно было? — спросил Поярков, когда «гость» лег и укутался одеялом.

— Очень. Но боги милостивы ко мне…

— Ну, теперь все позади. Спите!

— Вы оставляете меня? — с испугом спросил японец.

— Я должен дать телеграмму родственнику. Вы появились раньше времени и нарушили наш уговор. Теперь надо все менять…

— Здесь безопасно?

— Почти. В случае чего воспользуйтесь той дверью, она ведет во двор. Через калитку — на соседнюю улицу. У вас есть оружие?

— Нет.

— Это хорошо.

— Почему?

— В минуту опасности можно совершить непоправимую ошибку.

— Полковник учитывал это.

— Комуцубара?

Японец помялся, не зная, можно ли отвечать на такой прямой вопрос. Смолчать, однако, тоже не мог — это явилось бы подтверждением того, что оружие запретил брать Комуцубара, а начальник Сахалянской военной миссии никакого отношения к инструктированию не имел, он лишь переправлял «гостя» на левый берег. И вообще, ссылка на Комуцубару снижала значение всей акции.

— Янагита Гендзо! — важно произнес японец.

— Янагита — опытный и дальновидный офицер…

В сенях, одеваясь, Поярков осторожно проверил куртку «гостя». На оружие не наткнулся, но нащупал отстегнутый карман под левым рукавом и на самом дне запасную обойму для пистолета. Пистолет был вынут, должно быть, только что…


Ровно в семь вечера появился «родственник» Пояркова. Крепыш лет тридцати, широкоплечий, круглолицый, медлительный, вроде бы даже робкий. По первому впечатлению, во всяком случае, так могло показаться: осторожно открыл дверь, поклонился и снял шапку. Молча все. Молча прошел к столу, молча сел и лишь после того, как Поярков представил его «гостю», произнес первые слова:

— В Хабаровск, значит?

— В Хабаровск, — кивнул японец.

— Ну что ж, в Хабаровск так в Хабаровск…

И снова смолк. И в этом молчании, как и в его словах, нельзя было ничего понять: одобряет или не одобряет он желание «гостя» ехать в Хабаровск, доволен или не доволен своей ролью провожатого? Полное равнодушие.

— Успеем поужинать? — спросил Поярков.

— Само собой… Нам торопиться нечего.

— Как нечего? — удивился Поярков. — Поезд через полтора часа.

— А на что он, поезд… Зачем ехать-то?

К удивлению прибавилась и растерянность. Пояркову, конечно, ясна была задача «родственника» — оттянуть отъезд, но полный отказ от путешествия в Хабаровск в программу не входил. «Родственник» явно переигрывал. По предварительному уговору сопровождать офицера генерального штаба должен был племянник из Хабаровска; который встречал первый раз Сунгарийца. Почему-то его заменили сотрудником Благовещенского ГПУ, «инспектором рыболовного надзора» Женей Арбузовым. Видимо, подхлестывало время. Но план-то не мог измениться.

— Ехать известно зачем. «Хозяин» ждет в Хабаровске.

— Никто нас не ждет. Нет «хозяина».

— Как нет?

— В инспекторской поездке он.

Все это было чистейшей выдумкой, просто требовалась отсрочка.

— Где?

Японец, свесив свои короткие ноги с дивана и подавшись весь вперед, с жадностью слушал, что говорит хозяин и его «родственник».

— Где-то здесь… — уныло ответил «инспектор рыбнадзора». — Не то на севере, не то на юге.

Забавно ответил. Поярков не смог сдержать улыбки, хорошо, что японец не заметил ее, — он смотрел на «родственника» и ловил каждое его слово.

— Мы не можем ехать? — прошептал японец испуганно. Не поворачивая головы в сторону «гостя», «инспектор» ответил:

— Ехать можем… Только как коротать время станем в Хабаровске? На скамеечке у штаба — так там нас быстро сцапают.

— Кто сцапает? — не понял «гость».

— Кто?! Да те самые, из ГПУ… У них на вашего брата глаз наметан.

— Вообще-то риск большой, — поддержал «родственника» Поярков. Он пытался задержать японца в Благовещенске, пока идет подготовка к встрече.

Японец перевел взгляд на хозяина, обеспокоенный и недоверчивый взгляд.

— Мы не можем ехать? — повторил он.

— Опять за рыбу мясо, — махнул устало рукой «инспектор». — Ехать можем, да кто за вас отвечать будет?

Короткие ноги офицера коснулись пола, он встал и, выпятив грудь, сказал громко с истеричной ноткой в голосе:

— Жизнь капитана Кумазавы принадлежит Японии. Она послала меня сюда. И я выполню приказ… Едем!

Секунды какие-то «инспектор» и Поярков, пораженные услышанным, молчали. Потом «инспектор» поднялся со стула, взял свой бушлат и стал одеваться. На лицо его легла тень озабоченности, у рта обозначились глубокие напряженные складки.


Сутки, которые пытались растянуть на сорок восемь часов

В Хабаровске еще ничего не было готово к приему офицера генерального штаба, а он, этот офицер, уже ехал на встречу с Корреспондентом. Вернее, его вез сотрудник Благовещенского ГПУ Евгений Арбузов в качестве «инспектора рыбнадзора». Вез вопреки указанию не везти или в крайнем случае везти медленно. Но как везти медленно, если они сели на скорый поезд и он идет согласно расписанию?

И все-таки три часа он выкроил. Рядом в купе ехали двое военных, ничем не примечательных, если не считать того, что они постоянно торчали в проходе, уничтожая одну за другой папиросы и поглядывая в окно. Военные и помогли «инспектору рыбнадзора».

На одной из остановок он шепнул «гостю»:

— За нами следят.

— Что делать?

— Сойти на ближайшей станции.

Они сошли тихонько на станции Куйбышевка-Восточная и стали ждать следующего поезда.

Ожидание было малоприятным, если не сказать большего — совсем неприятным. Дул ветер, северный ветер, пронизывающий до костей, и укрыться от него негде, зал ожидания набит до отказа, ни одной свободной скамейки, а если бы и оказалась свободная, после предупреждения о слежке появляться на людях было бы глупо. Так до трех часов ночи они и проторчали под открытым небом. Офицер продрог весь, но не пожаловался на холод. Стойким человеком был.

Следующий поезд оказался почтовым. Их места были в мягком вагоне. «Инспектор» влез на верхнюю полку и тотчас уснул. Японец сел на диван у окна, уставился в темноту и так просидел до Хабаровска, не сомкнув глаз.

На привокзальной площади, когда они выбрались из толпы и их никто не мог слышать, «инспектор» спросил:

— Куда теперь?

— В Чердымовку!

Ответ огорошил «инспектора». Чердымовку мог знать только житель Хабаровска. Дурной славой пользовалось это «веселое» местечко, оставленное городу в наследство от старых времен.

— В Чердымовку так в Чердымовку, — согласился «инспектор».

Чердымовки офицер не знал. Но он знал, как это ни странно, кофейню с голубыми ставнями. Точнее, знал цвет, в который они были окрашены, и едва мелькнула голубизна, он потянулся к ней и потянул за собой «инспектора».

— Интересная кофейня, — сказал японец. — Отдохнем здесь.

Кофейня действительно была интересной, но не из-за своих голубых ставней, хотя ставни и играли, видно, какую-то роль. Она находилась на склоне оврага, по соседству с улицей Серышева, где была квартира Корреспондента. И еще занятный момент: хозяином кофейни оказался китаец, знавший офицера генерального штаба. Нет, он не поздоровался с японцем и не произнес никаких радостных слов по случаю встречи, но когда гости сели, хозяин спросил учтиво:

— Что бы вы хотели, господин?

И как-то странно скосил глаза на «инспектора рыбнадзора». В двенадцать дня «инспектор» позвонил своим.

— Ты уже здесь? — удивились свои.

— С утра. Торопитесь с квартирой!

— Квартира готова. Нет Кныпа.

— Ничего не знаю… Сегодня заявимся.

— Ты с ума сошел!

— Почти. На всякий случай запишите адрес: Чердымовка, кофейня с голубыми ставнями, против пельменной Чана.

— Учли. Позвони после трех.

После трех та же история.

— Еще нет Кныпа. Ждем.

— Вышлите пару ребят к кофейне. Здесь явка, надо взять на прицел и хозяина и гостей.

— Откуда лучше вести наблюдение?

— Из пельменной Чана.

— Высылаем. Позвони в пять.

И в пять он не услышал ничего нового. Лишь в семь часов, когда уже смеркалось, прозвучало долгожданное:

— Кнып у парикмахера. Часам к десяти приезжайте.

— Ребята пусть остаются около кофейни. По-моему, там сейчас резидент: серая ватная куртка, очки, на голове суконная ушанка. На левой руке нет мизинца.

— Заметано.

На улице Карла Маркса их ждал извозчик. «Инспектор» помог японцу сесть, сам влез на сиденье.

— Куда мы едем? — спросил японец, после того как первая группа домов проплыла мимо.

— Это улица Карла Маркса, — ответил «инспектор».

— Хорошо, — кивнул японец.

С улицы Карла Маркса они свернули вправо, к Плюснике, хотя здравый смысл диктовал совсем другое направление. Однако здравого смысла во всем этом путешествии по Хабаровску не было, для непосвященных, конечно. Извозчик совершал нелепейшие повороты, кружил, возвращался снова на улицу Карла Маркса. Надо было только удивляться, как он умудрялся не попасть снова на то же самое место, от которого отъехал.

Японец иногда повторял свой вопрос:

— Куда мы едем?

— Это улица Степана Разина, — не задумываясь, давал справку «инспектор».

Извозчик только покрякивал, дивясь нахальству седока.

К десяти часам, изучив все закоулки Хабаровска, пролетка наконец выбралась на улицу Серышева, ту самую улицу, где находилась квартира Корреспондента. Дом был с давних времен, если не с самого основания города, двенадцатым от края, а под фонарем на стене значилась цифра «23». Улица называлась Владивостокской. Видавший виды извозчик ошалело посмотрел на табличку и крякнул еще раз.

— Спасибо, братец! — весело сказал «инспектор». — Жди нас к двенадцати за углом…


Дверь открылась не сразу, лишь после второго звонка.

На пороге показался мужчина в домашней бархатной куртке, седой, или почти седой, высокий, стройный. Увидев «инспектора», он поднял удивленно брови, а может, и не удивленно, а разочарованно — дескать, пришли все-таки. Кивнул молча, приглашая гостей войти.

В передней, раздеваясь, японец заметил на вешалке командирскую шинель с тремя ромбами в петлицах. Куртку свою он повесил рядом и сделал это с подобострастием.

— Саша, — сказал хозяин «инспектору», — посиди здесь.


И еще два часа, самых важных для второго отдела генштаба

Начало разговора не было зафиксировано. Как не были зафиксированы и чувства офицера генерального штаба, оказавшегося в кабинете Большого Корреспондента. Он обвел взглядом комнату, торопливым и восхищенным взглядом. Все понравилось ему, все запало в память, и позже, в Харбине и в Токио, он смог передать впечатление с предельной точностью

Это был кабинет офицера, занимающего высокое положение в армии. Стену закрывал ковер дорогой выделки, и на нем охотничьи ружья известных марок. В центре наградная сабля с позолоченным эфесом. Ковер спускался на софу, огибал ее и краем прикасался к лохматой шкуре огромного черного медведя. Вдоль второй стены тянулись стеллажи, забитые до отказа книгами. Письменный стол, против которого сел японец, был уставлен сувенирами — миниатюрными пушками, снарядами, бронзовыми всадниками на вздыбленных и скачущих конях.

— Я возражал против этой встречи, — усаживаясь за письменный стол, сказал хозяин. — Возражал не по каким-то личным мотивам, а руководствуясь общими интересами. Положение такое, что всякая неестественность поступков работника штаба вызывает мгновенную реакцию, и, говоря прямо, трагическую реакцию. Я нахожусь под контролем, который с каждым днем усиливается. Обстановка предгрозовая, война близка, и ее ждут со дня на день. Вы понимаете, что это значит?

Офицер кивнул.

— Внимание, которое оказывает мне японское командование, трогательно, я весьма благодарен и прошу эту благодарность передать тем, кто вас направил сюда. Понимаю, что дойти до меня было нелегко, и это говорит о важности поручения, возложенного на вас.

— Да-да, — опять кивнул офицер — ему действительно нелегко было перейти кордон и добраться до Хабаровска.

— Вместе с тем, — продолжал хозяин, — считаю необходимым выразить свое удивление той настойчивости, с которой ваше командование осуществляло свою акцию вопреки моей просьбе и моему недовольству.

— О, вы поймете нашу настойчивость, когда узнаете, чем руководствовалось командование, и даже найдете основание извинить нас. Мы очень высоко ценим ваше сотрудничество и готовы сделать все необходимое для продолжения начатого дела. — Офицер развернул сверток, покоившийся на его коленях, и, как иллюзионист в цирке, стал извлекать из него всевозможные предметы.

Офицер театральным жестом, с обворожительной улыбкой доставал драгоценности. Да-да, драгоценности. Прежде всего заиграло в свете люстры золотое колье с тремя бриллиантами.

— У вас молодая жена, — отметил японец, — и нам хотелось сделать ей подарок.

Корреспондент не знал, что у него есть жена, и к тому же молодая. Никто не предупредил его на этот счет. Не успели. Биография вообще состояла из одного пункта — офицер царской армии в чине полковника. Впрочем, насчет жены что-то говорили. Ах, да! В доме он один сейчас, так как супруга поехала навестить больного отца. Значит, жена есть.

Колье через стол поплыло к хозяину.

— Это дорого стоит, — смутился хозяин. Искренне смутился: он никогда в жизни не видел таких дорогих вещей.

— Ваши услуги ценятся выше, — склонил любезно и со значением голову японец. Он был доволен произведенным впечатлением. Весьма доволен.

Вслед за колье из свертка выплыл браслет ажурной работы — причудливое сплетение тончайших золотых волос вокруг крошечного бриллиантика. Он был один-единственный и тем подчеркивал свою исключительность. Браслет повторял рисунок колье. Вслед за ним выплыли сережки с бриллиантами.

— Нет-нет! — запротестовал хозяин. — Это дорого.

— Мы надеемся на взаимность. Вы находитесь рядом с сокровищами…

Корреспондент не имел указаний отказываться от подношений. Даже наоборот, ему советовали торговаться, требовать невероятно высокой оплаты за услуги, если у японцев окажется нужда в них. Поэтому, выразив удивление, он принял подарок и, полюбовавшись им в меру, спрятал в стол.


А вот что было зафиксировано:

— Вы сказали, что обстановка предгрозовая, война близка. Очень правильные слова. Наше командование хотело бы учесть особенности этой обстановки.

— Японское командование получило довольно полную информацию о положении в Приамурье и вдоль всей границы с Маньчжоу-го.

— О да! Но информация касается частностей.

— Из частностей надо уметь складывать целое.

— Не складывается. Мы не видим всей картины.

— Какой именно картины?

— Над которой трудится штаб Дальневосточной армии.

Молчание. Корреспондент, видимо, задумался:

— Вас интересует оперативный план?

— Именно.

— Такого плана нет, господин Кумазава.

— Как нет? Вообще нет или у вас нет?

— Ни у меня, ни вообще. Он только разрабатывается.

— Мы подождем… Мы готовы…

Снова молчание. Стук отодвигаемого кресла

— Японское командование очень упрощенно представляет себе положение дел. И мое положение в том числе. Я не командующий армией и даже не начальник штаба. Оперативные планы — секретнейший документ, с которым знакомятся только непосредственные исполнители приказа.

— Мы понимаем…

— Видимо, недостаточно. Вы хотите читать то, чтоне читают даже командиры дивизий.

— Нас вполне устраивает ваша осведомленность.

— Она ограниченна, господин капитан.

Шаги. Кто-то ходит по комнате. Видимо, Корреспондент.

— Японское командование рассчитывает на вас.

— Я не могу.

— Это очень печально.

Опять шаги. Медленные, с остановками

— Большой риск…

— Мы за все вознаградим. Я уполномочен принять любые ваши условия. Любые…

Шаги прекратились.

— Пятьдесят тысяч долларов!

— Как?!

— Пятьдесят тысяч… Причем сумма полностью переводится на мой счет в один из швейцарских банков, и я получаю официальное подтверждение этого.

Кумазава молчит.

— Вы способны принять это условие, господин капитан?

— Да!

— И еще условие.

— Какое?

— Вы предоставляете мне малогабаритную фотокамеру и пленку высокой чувствительности.

— Камера будет. Теперь наши условия. Командование желало бы установить со своим Корреспондентом прямую связь, минуя посредников.

— Еще?

— Ваше имя, фамилия и должность?

— Еще?

— Все…

— Относительно прямой связи. Она исключается. Я не хочу и не имею права расширять контакты. Мое доверие распространяется только на Сунгарийца и на нем оканчивается. Исключение, допущенное сегодня по настоянию японского командования, явление чрезвычайное и никогда и ни при каких обстоятельствах не должно повториться. Вы поставили меня в опаснейшее положение, чреватое катастрофой.

Теперь об имени, фамилии, должности. У меня нет имени, нет фамилии, нет должности. И никогда не будет! Открыв тайну вам, я открою ее этим штабу Квантунской армии и даже генеральному штабу Японии. И нет никаких гарантий, что доверием моим не злоупотребит одно из должностных лиц. И тогда я буду потерян и для вас и для себя. А мне не хотелось бы так быстро расстаться с жизнью. Просьба сделать вклад в один из швейцарских банков говорит об этом…

Вы видели меня, вы говорили со мной, и этого достаточно пока для генерального штаба. Важен не я, а мои услуги.

— И еще один вопрос. В случае возникновения военных действий на Дальнем Востоке кто из известных вам и нам военачальников мог бы руководить советскими войсками?

Пауза.

— Все зависит от масштаба этих действий.

— Благодарю!


Документ, который стоил секретной службе 50 тысяч долларов, а практически не стоил ничего. Это был миф!

В ночь с 22 на 23 мая Сунгариец передал на связь фотокопию «секретного приказа» по ОКДВА.

…По полученным достоверным сведениям, штаб Квантунской армии наметил новое главное оперативное направление, т. н. «сунгарийское». Цель этого направления — использовать выступ маньчжурской территории, у основания которого на государственной границе находятся озеро Ханка и поселок Амурзет, а северная точка приближается к линии железной дороги. Японские войска интенсивно накапливаются в районе города Цзямусы.

Для пресечения возможного дальнейшего движения японских сил в данном направлении

Приказываю:

1. Создать группу войск с задачей отрезать по основанию выступа части Квантунской армии, если они предпримут агрессивное продвижение к нашей границе.

Командующим группой назначить тов. Федько.

2. Начальнику штаба ОКДВА подготовить директиву о выделении в распоряжение группы тов. Федько необходимых частей и подразделений.

3. Начальнику вооружения ОКДВА выделить для группы дополнительно 250 стволов и другое необходимое по согласованию с тов. Федько оружие и боеприпасы.

4. Начальнику инженерного управления ОКДВА обеспечить строительство приграничных укреплений по заявкам тов. Федько.

5. Начальнику ВВС ОКДВА выделить в оперативное подчинение тов. Федько три авиаэскадрильи.

6. Командующему группой провести все необходимые организационные мероприятия в месячный срок, а начальнику штаба осуществить инспекторскую проверку.


Тишина, способная напугать и даже привести в отчаяние

Месяц прошел в странном молчании правого берега. Сунгариец не получил ни одного указания, ни одного запроса. Вроде бы о нем забыли. Или простились с ним.

Он стал думать о провале всей операции с секретным приказом. Его или не приняли, или раскусили. Если раскусили, значит, последует расправа. Над Сунгарийцем, над всеми, кто причастен к приказу, к самой акции «Большой Корреспондент».

Свои опасения Поярков изложил Западному и Дерибасу. С ним согласились: правый берег в самом деле вел себя странно. Подозрительно вел. Недобрая тишина! Она пугает.

Приняли меры предосторожности. Решили отправить Пояркова в командировку, убрать его временно из Благовещенска

В субботу он должен был покинуть свой домик на тихой улице. В субботу. А в пятницу вечером…


Но прежде о том, что предшествовало этой пятнице.

В Харбине уже действовала система военного времени. Все секретно, все совершенно секретно.

Под грифом «совершенно секретно» 15 мая Янагита получил распоряжение второго отдела генштаба. Оно было коротким:

«Приступить к выполнению акции «Черный дракон»!»

Янагита немедленно передал распоряжение военной миссии Сахаляна, но уже в расшифрованном виде:

«Немедленно ликвидировать Ферзя! Исполнение доложить!»

Тишины не было. Она только мнилась…


Вот что предшествовало пятничному вечеру. Когда Поярков возвращался в свой дом на тихой улице, кто-то из темноты окликнул его:

— Борис Владимирович!

Он вздрогнул. Как не вздрогнуть, когда ждешь опасности.

Конечно, он сжал в кармане пистолет — теперь уже без оружия ходить было рискованно. Оглянулся и посмотрел, кто окликнул его.

К нему приближались трое мужчин, один высокий, в кепке.

— Не надо шуметь, — сказал высокий. — Свои…

Действительно это были «свои» — люди Радзаевского. Они повели Пояркова к его дому.

Разговор состоялся в темной комнате и был странным.

— Приказано переправить нас в Хабаровск этой же ночью и дать ориентиры для связи с человеком, знающим штаб ОКДВА.

Поярков понял, с какой целью появились в Благовещенске люди Радзаевского. Отказаться, однако, от выполнения приказа было нельзя. Обмануть тоже нельзя.

Он повел их на вокзал. Дал адрес «родственника».

Волнение было страшным. Губы дрожали, и голос все время прерывался.

Таким он ворвался в два часа ночи в квартиру начальника Благовещенского управления и поднял того с постели:

— Немедленно свяжитесь с Хабаровском! Туда едет группа Радзаевского…


В воскресном номере «Тихоокеанской звезды» под рубрикой «Происшествия» была напечатана коротенькая заметка:

«Вчера в привокзальном ресторане трое хулиганов устроили дебош, опрокинули стол, избили официанта. Прибывший наряд милиции с трудом утихомирил «весельчаков». Дебоширы задержаны и предстанут перед судом».


На следствии, не в милиции, естественно, три пассажира со скорого поезда признались, что прибыли в Хабаровск с заданием убить командующего Дальневосточной армией.


Гроза разразилась

Скупые строки исторической хроники

29 июля 1938 года японские войска вторглись на советскую территорию в районе озера Хасан и захватили выгодные в тактическом отношении сопки Заозерную и Безымянную и приготовились к дальнейшему наступлению с целью захвата Пасьетского района и создания непосредственной угрозы порту Владивосток.

6 августа советские войска при поддержке артиллерии и авиации перешли в наступление и к 9 августа разгромили группировку противника, полностью очистив советскую территорию

Эпилог

Операция «Бусидо-мираж» завершилась. Большой Корреспондент должен был выйти из игры, и он вышел, как сообщил в своем донесении на правый берег Сунгариец в одну из мартовских метельных ночей. Уходить надо было и самому Сунгарийцу. Янагите стало известно, что акция «Большой Корреспондент» разгадана советскими чекистами и они в течение нескольких лет дезинформировали секретную службу Японии. Желая спасти себя и свою репутацию, он стал торопливо убирать всех участников акции, свидетелей взлета и поражения заместителя начальника второго отдела штаба Квантунской армии. Удар за ударом наносил Янагита. Угроза расправы нависла и над нашей разведчицей Любой Шелуновой, работавшей в Харбине и Сахаляне под кличкой Катьки-Заложницы. Ее почти из петли вынули чекисты и переправили на левый берег. Поярков и Шелунова были представлены к правительственной награде и выехали в центр.

В течение всего тридцать девятого года шла ликвидация японской шпионской сети, выявленной в процессе проведения контроперации «Бусидо-мираж». Последним был взят владелец голубой кофейни в Чердымовке.

И еще один эпилог, теперь уже повести о японской секретной службе
Приговор Международного военного трибунала по делу главных японских военных преступников Тодзио Хидеки, Итагаки Сейсиро, Хирота Коки, Мацуи Иване, Доихара Кендзи, Кимура Хейтаро, Муто Акира приведен в исполнение в ночь с 22 на 23 декабря 1948 года между 0.00 и 0.30 часов по токийскому времени через повешение во дворе тюрьмы Сугамо в Токио.

Асанов Н. Стуритис Ю.  Чайки возвращаются к берегу. Книга 1 — Янтарное море

ВМЕСТО ПРОЛОГА

Впереди пятьдесят лет необъявленных войн, и я подписал контракт на весь этот срок…

Э. ХЕМИНГУЭЙ
Балтийское море…

В старину оно называлось Варяжским.

А еще называлось Янтарным…

Море выбрасывало на песчаное побережье янтарь. Кусочки окаменевшей смолы. Печальные, как слезы, останки погибших, истлевших, утонувших миллионы лет назад могучих лесов.

Янтарь с Балтики служил украшением, талисманом и лекарством народам всего мира. Его знали египтяне и греки, римляне и византийцы.

Янтарное море выбрасывает свои дары и ныне…

Но порою на пенной полосе прибоя можно увидеть совсем непонятные, а часто и пугающие дары Янтарного моря. В полосе прибоя вдруг покажется черная туша рогатой мины, двадцать или более лет простоявшей на минрепах, прикрепленных якорями ко дну моря, и внезапно сорвавшейся. Валяется на песке обломок весла, — может быть, где-то в море терпят бедствие рыбаки? А вот полощутся у самого берега стеклянные шары — это поплавки от рыбачьих сетей, видно, многих звеньев недосчитаются сегодня рыбаки…

Тебе хочется крикнуть, позвать на помощь, позвонить по ближайшему телефону в какое-нибудь морское учреждение, которое может предупредить беду.

Но оглянись! Вокруг того участка берега, где колышется рогатая смерть, стоят посты, они осторожно направляют прохожих окружными путями, с моря подходит тральщик, чтобы обезвредить мину. Идет быстрый катер, чтобы отыскать терпящего бедствие рыбака. А того, что тебе и не следовало видеть, — резиновую лодку, изрезанную и закопанную в песке, и следы, уходящие от моря на песчаные дюны, — ты так и не увидишь. Перед тобою по берегу прошел пограничный наряд, который увидел все это раньше тебя и сделал все, чтобы тебя не коснулась даже тень опасности.

Странные дары выбрасывает порою Янтарное море…

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

1

Рига наряжалась перед праздниками.

Позднее осеннее солнце и поздние осенние цветы, флаги на башнях и флаги над подъездами домов, толпы людей, спешащих со службы в магазины и по домам, и, наконец, — вечер, предпраздничный, немного еще суетливый, но уже торжественный, — встань к окну, откинь штору, распахни окно навстречу прохладному, с ветерком вечеру, услышишь веселые голоса, обрывки приветствий, узнаешь даже меню праздничного ужина: «Я купила такого угря!» «Я предпочитаю все приготовить сама…» «Мы решили всей семьей пойти в «Асторию»… «Ну да, я знаю, вашего Августа премировали…» — и разговаривающие уже прошли…

Ты ожидаешь двоюродного брата из Мадоны, ему захотелось побывать в праздничной Риге, у них в Мадоне все куда мельче: и демонстрация не такая внушительная, и шуму на улицах чуть-чуть, а тут столица…

Ты ожидаешь своего гостя, все-таки приятно погордиться и домом, и женой, и работой — тебя ведь тоже премировали вчера на торжественном собрании, велосипедный завод перевыполнил план, ты признан отличным мастером, тебя любят рабочие, все у тебя хорошо. Квартира новая, из трех комнат, в прошлый приезд гостя вы еще жили в одной комнате, ванна была общая, кухня — общая, а теперь…

Янис Приеде захлопнул окно — на улице становится сыро, все-таки уже настоящая осень, — прошелся по столовой, поправил салфетку возле прибора гостя, заглянул в комнату жены — там свой порядок, пахнет духами и еще какими-то ароматическими вещами, Майга заботится о красоте, хочет вечно быть юной, хотя ей уже за тридцать! Янис усмехнулся, правильно, так и должна поступать настоящая женщина! Да и слишком много времени они потеряли, потеряли не по своей вине, но с кого будешь спрашивать? Он и Майга тогда учились, можно сказать, рядом, их гимназии стояли на соседних улицах — мужская и женская, признались в любви на совместном выпускном вечере, а потом нахлынуло что-то непонятное, жестокое, бессмысленное: война, эвакуация, мобилизация, отступление, поражение, дальние фронты… В сорок четвертом, перед самым изгнанием немцев из Риги, попал в плен и вернулся уже после войны. А с Майгой встретились вот так просто на улице, как будто ничего и не было… Только старше она стала, но такая же милая сердцу, как и в восемнадцать лет. Он никогда не расспрашивал ее, как прошла ее жизнь в оккупации, только слушал, если сама что-нибудь рассказывала, опасно расспрашивать женщину, которую полюбил в восемнадцать, а встретил в тридцать! Пусть то, что было, покроется пеплом! Она, видно, тоже так думает — к поре своей зрелости человек приобретает некий жизненный опыт, которым не следует пренебрегать, — и ни о чем не расспрашивает его. Да, Янис не любит вспоминать прошлое, он счастлив настоящим!

В передней раздался звонок. Янис взглянул на часы — для двоюродного брата рановато, он обещал приехать с вечерним поездом. Майга сказала, что задержится у парикмахера. («Ты знаешь, какие очереди перед праздником!» — «Да, знаю, иди-иди, наводи красоту, хотя ты мне нравишься всякой, и причесанной и растрепанной, особенно, если это я сам запустил руки в твои пышные бледно-золотые волосы, гляжу в твои бездонные глаза, радуюсь тому, что ты рядом со мной! Но к празднику ты должна стать еще красивее, тут ты права, иди-иди, но помни, что мы не сядем без тебя за стол, пожалей хоть нашего гостя, приходи к ужину…»). Они любили шутить, когда бывали одни. На людях мастер велосипедного завода должен держаться строже, и Приеде это умел! Майга даже порой дивилась: «Да ты стал настоящим командиром! Такой сдержанный, собранный, волевой, как я люблю тебя!» — все разговоры в сущности кончались этими словами, как песня кончается припевом. Но это очень хороший припев…

Наверно, соседка сейчас попросит позвать Майгу, огорчится, что ее нет, нужна какая-нибудь специя для праздничного теста или рецепт пирога, а чем тут может помочь мужчина?

Янис открыл дверь.

На лестничной площадке стоял длинный, спортивного вида мужчина, в сером плаще, из-под которого виднелся темный костюм. Мятые брюки были заправлены в грубые сапоги.

Поздоровавшись, незнакомец сказал:

— Я хотел бы видеть Яниса Приеде.

— Он перед вами, — ответил Янис, продолжая разглядывать пришельца.

Меж тем незнакомец, сделав какое-то движение, словно бы потеснив хозяина, вошел в прихожую и закрыл за собой дверь. Приеде так и не понял, сам ли пригласил его войти или тот, так сказать, просочился. Но вот он стоит в прихожей, еще не вытирая ног, словно бы не надеясь на то, что его пропустят дальше, оглядывает зоркими глазами дверь в столовую, прислушивается настороженным ухом к тишине, льющейся из Майгиной комнаты, из кухни, и Приеде почему-то чувствует себя неуверенно.

Наконец, взяв себя в руки, он довольно холодно спросил:

— Чем обязан вашему визиту?

Пришелец, пристально глядя в лицо Яниса, укоризненно заговорил:

— Разве ты, старина, не узнаешь меня? Ведь мы с тобой в сто двадцать втором полку сорок третьей гвардейской дивизии Мадону брали, и Ригу освобождали, и под Доболе в окопах рядом сидели…

— О моей службе в армии вы, как я вижу, неплохо осведомлены. Но я вас не знаю! — с ударением ответил Янис, стараясь держаться спокойно, хотя сердце его уже забилось все быстрее и быстрее, как это бывает в предчувствии какой-нибудь беды.

— Ты, видно, окончательно демобилизовался, старина, — с непонятной усмешкой сказал незнакомец и затем с ударением добавил: — А наш командир, не в пример тебе, остался на боевом посту, на первой линии огня…

— Вы имеете в виду Балодиса? — неуверенно спросил Приеде, все больше утверждаясь в догадке, что пришла беда.

— Нет, — жестко сказал собеседник, — я говорю о более близком тебе человеке, о Силайсе.

— Разве он жив? — с отчаянием в голосе спросил Янис и прикусил губу. Как раз это имя он должен был забыть! Не вспоминать о нем! Не думать о человеке, носившем его. Но собеседник, словно и не замечая растерянности хозяина, улыбнулся и радушно сообщил:

— Не только жив, но передал тебе свой привет. Кстати, не можешь ли ты сдать мне свою дачу в Майори?

— Какую дачу? Вам, вероятно, нужен другой Приеде? — из последних сил воскликнул Янис. Но пришелец уже совершенно равнодушно сказал:

— Нет, именно этот! Тот, который в свое время любил упражняться, вырезая трезуб на фотографии. Одну половину этого народного орнамента ты, помнишь, любезно оставил нашему доблестному командиру. Так вот, он поручил мне доставить эту половинку тебе обратно, чтобы ты получше вспомнил дела давно минувших дней, — и посетитель протянул Приеде фотокарточку, на которой лица троих сфотографированных были аккуратно вырезаны в форме трезуба.

— У меня нет другой половины, я ее сжег! — уже в полном отчаянии воскликнул Приеде, цепляясь за это признание как за последнюю надежду.

— Все мы повзрослели, и эти игрушки нас больше не занимают! — спокойно сказал пришелец. — Важен личный контакт и сознание, что ты не мог сжечь тот мост, через который недавно перешел, чтобы начать мирную жизнь на Родине. Ты должен просто помочь нам немного, пока мы не найдем тут других друзей.

Янис еще попытался уговорить пришельца. Он жалобно сказал:

— Но у меня дом, жена…

— Все мы или были женаты или будем женаты! — не без юмора перебил собеседник. — Так что гордиться тут нечем!

— Что я должен сделать? — сдаваясь и обвиняя себя в том, что сдался так легко, спросил Янис. Поняв, что сопротивление бесполезно, он надеялся выторговать хоть облегчение своей участи. Он ждал, не сводя глаз с этого сурового лица, и понимал, что никаких поблажек не будет. И он повторил:

— Что я должен сделать?

— Вот с этого и надо было начинать! — не без удовольствия заявил незнакомец. И деловито продолжал: — Я не один. Нас трое. Три дня назад нас высадили в районе Ужавского маяка с торпедного катера. Родная осень все-таки помогла нам.

«Поможет ли она вам дальше?…» — подумал было Янис и тут же испугался. Если осень не поможет им, то худо придется и самому Янису. Но вслух спросил только одно:

— Сейчас придет жена, попозднее приедет двоюродный брат, что я должен им сказать?

— Ну, боже мой, скажешь, что приехали друзья по военной службе! Это как раз близко к истине, поскольку мы продолжаем нашу войну. Ты, должно быть, отличный муж, это видно и по квартире, и по хозяйству. — Пришелец, не скрывая иронии, шел впереди Яниса по квартире, открывая и закрывая двери, оглядывая комнаты и убеждаясь, что квартира пуста. — Так что жена, наверно, любит тебя и верит каждому слову… — Он окончил осмотр и, повернувшись к Приеде, строго сказал: — Сейчас я схожу за нашими друзьями, а ты приготовься к гостеприимной встрече…

Он вышел, а Янис все стоял в коридоре против входной двери, не в силах сдвинуться с места. Вероятно, так себя чувствуют перед смертью…

Но вот снова звякнул звонок, коротко, осторожно, будто и ему передалась та тревога, которую принесли с собой эти люди. Вошли они все втроем, молча потоптались в передней, затем, оглядевшись, стали представляться хозяину.

Один из них, толстый, низенький, будто его придавили еще в детстве да так и не дали вырасти, потирая руки, словно с мороза, коротко буркнул:

— Лаува.

«Хорош лев», — презрительно подумал Янис. К нему постепенно возвращалось ироническое спокойствие. Что ж, попался, значит, надо хоть держаться с достоинством. Он спросил:

— Это что же, ваше нынешнее гражданство?

— Как вас понять? — подозрительно вскинул глаза Лаува.

— Ну, «Лев». Помнится, в какой-то стране этот зверь сохраняется не только в зоопарках, но и в национальном гербе. И кажется, даже с короной на голове…

— Об этом он, выбирая псевдоним, не думал, — сухо сказал третий вошедший, показавшийся Янису совсем неприметным, в серой одежде, с серым лицом, с уклончивым взглядом. И назвался:

— Эгле.

Янис подумал: «Действительно, похож на елку. Как елка неприметна в лесу, но колюча, так и этот неприметен в толпе, но, наверно, опасен…» Шутить над прозвищами ему уже не хотелось.

— Меня называй Вилкс! — грубо отрезал длинный и резко положил свою большую лапу на трубку зазвонившего внезапно телефона.

Приеде шагнул вперед и встал лицом к лицу с длинным. И вдруг увидел: Вилкс боится! Итак, этот Волк совсем не так уж страшен, каким пытался казаться! Решительно сняв с трубки телефона короткопалую широкую руку Вилкса, Приеде сказал:

— Будьте благоразумны, Вилкс. Если вы не привели чекистов на своем хвосте, вряд ли кто-нибудь из них будет мне звонить.

Вилкс медленно отнял руку. Приеде взял трубку.

Звонила Майга. Она задерживается в парикмахерской: столько народу, столько народу!

Разговаривая с женой, Янис думал: «Хоть бы она задержалась как можно дольше! Хоть бы задержалась!» Как объяснить Майге появление этих людей, так внезапно ворвавшихся в его жизнь. Даже их имена говорят сами за себя: «Волк», «Лев», «Елка»… В кличках действительно было что-то характерное. Длинный, сухой, поджарый, с острыми глазами, Вилкс на самом деле похож на волка. Его толстый, жирный, трусливый спутник назвался львом, наверно, только для того, чтобы подбодрить себя хоть кличкой. У третьего имя такое же незначительное, как и он сам. Почти лесные люди, только не хватает заржавленных автоматов да лица их не обросли щетиной, но они еще обрастут, и тогда эти люди будут совсем походить на участников бывших фашистских формирований, которые бродили после войны по лесам Латвии, грабя население…

Он сказал жене что-то участливое, сообщил, что брат еще не приехал, и положил трубку. Его раздумья прервал Вилкс. Он, по всему видно, был главным.

— Из твоего разговора я понял, что тебе действительно трудно объяснить наше появление жене. Может быть, подойдет такой вариант: мы все трое служили с тобой в артиллерии сто двадцать второго полка. Ты — наши глаза и уши — корректировщик. По несчастной случайности ты в последние дни войны попал в плен. Нам же посчастливилось больше. Сразу после войны мы вернулись к своим пенатам, скажем, в Вентспилс. Памятник погибшим рыбакам в Вентспилсе поставлен не в память о нас. Ужавский маяк всегда приветливо встречает нас, когда мы возвращаемся с богатым уловом с моря… Как, подойдет такая легенда для твоей жены?

— Ну что ж, если блики Ужавского маяка вы считаете приветливыми, тогда легенда может выдержать испытание… — сдержанно сказал Янис.

Все прошли в комнату Яниса и уселись кто куда, словно замерли, — видно, крепко устали перед этим.

Янис осторожно спросил:

— Трудно было добираться?

— Двое суток в лесу! — коротко ответил Вилкс. И вдруг взорвался: — Да перед этим двое суток болтались в море! А ночная высадка, когда того и жди, что тебя подстрелят! А бег по лесу, чтобы уйти подальше от берега…

У остальных нервы, видно, тоже сдали, заговорили все, перебивая друг друга, торопясь, будто жаждали сочувствия:

— И в школе последние дни держали, как в тюрьме! Никуда не отлучайся, ни с кем не разговаривай! — это пожаловался Лаува. — Только перед отправкой дали погулять.

— А меня совсем было похоронили! — проворчал Эгле. — Сначала решили сообщить родственникам, что я погиб при автомобильной катастрофе. Еле-еле уговорил начальника школы, чтобы обождали хоронить, сказали бы, что заболел и отправлен на лечение в Шотландию. Ведь если скажут, что погиб, как я вернусь потом к своим?

«Так вот вы откуда, — подумал Приеде. — Далеконько забрались! И, как видно, изнервничались уже в первые часы! И удастся ли еще тебе вернуться? Похоже, что сюда проще прийти, чем выйти…» — но объяснять ничего не стал, только спросил:

— Как вы меня разыскали?

— О, у большевиков отлично поставлена справочная служба, — усмехнулся длинный.

— Документы-то у вас есть? — с некоторой неприязнью спросил Приеде.

Длинный пожал плечами, сказал:

— Черт их знает, что это за документы. У меня справка, что я работаю на заводе в Лиепае.

— А мы с ним, — толстенький кивнул на серого, — если судить по справкам, рыбаки…

— К справкам нужны еще паспорта! — сухо предупредил Приеде.

Теперь он разглядел своих гостей более внимательно. Вилксу было лет, примерно, тридцать — тридцать пять, был он черноволос, лицо худощавое, глаза острые, он казался более спокойным и самостоятельным, хотя нервное возбуждение порой охватывало и его.

Лаува — толстенький коротышка, тоже лет тридцати пяти, с грубым лицом, подпорченным оспой, с длинными волосами пепельного цвета, в которых так долго незаметна седина.

Эгле — молчаливый и неприметный, совсем еще молодой, и пороху-то, наверное, не успел на войне понюхать, казалось, больше, чем другие, подходил ко взятой им роли: не то человек без тени, не то тень без человека. С таким серым лицом, с такими невыразительными глазами, в такой неброской одежде люди не запоминаются. Но в глазах у него проглядывал испуг, и Приеде невольно подумал: «С этим будет хуже всего! От испуга он может выстрелить тебе в живот, а потом станет клясться, что это произошло случайно!»

— Для знакомства не мешало бы выпить! — сказал Вилкс. — Деньги у нас есть! — он вытащил из кармана пачку пятирублевок, перетянутую резинкой, и похвалился, как перед своим человеком: — Мы привезли с собой целых сто тысяч!

— Что же, вы все сто тысяч так и получили пятирублевками? — Приеде усмехнулся. — Надо было брать сторублевки, карманы меньше отдуваются.

— Сторублевки тоже есть, но хозяева предупредили, что плохо одетый человек со сторублевкой может вызвать подозрение… — пробормотал Вилкс.

— А у нас здесь лордов нет! — отрезал Приеде. — Я на работу тоже не в смокинге хожу, однако получаю и полторы и две тысячи. Что же, я должен получать их рублевками? Вы хоть цены-то знаете?

— Мы еще ничего не покупали. Расплачивались только с шофером грузовика, который нас подвез от Вентспилса. Шофер взял по двадцать пять рублей. Мы не торговались.

— Еще бы! Стали бы вы торговаться! — иронически сказал Приеде. — Но шофер — не грабитель, приравнял свою машину к автобусу. На автобусе берут примерно столько же…

Теперь он чувствовал себя как-то увереннее. Все-таки он был дома, а эти — всего лишь гости, пусть и непрошеные. Много ли они понимают в том мире, в который попали? Вон даже этот Вилкс, человек-волк, и тот утратил свои повелительные интонации, как только речь зашла о простых жизненных вещах.

Этими мыслями Приеде с «гостями» не поделился, просто взял деньги, попросил сидеть тихо, а когда вернется Майга, рассказать ей о себе, как условились. На звонки не выходить: у Майги свой ключ.

Вернулся он быстро, принес даже не одну, а две бутылки.

Жены еще не было.

Не нарушая празднично убранного стола, отыскал в холодильнике запасы, достал стопки, перенес все в свою комнату.

Сели за стол. Пили и ели гости очень осторожно, несмотря на то что, как они сказали, последний сухой паек, состоявший из нескольких галет и порошков «от страха», уничтожили еще рано утром.

Первую стопку водки вместе с Янисом выпил Лаува. Двое его друзей подняли их на уровень груди, внимательно, чуть ли не пронизывающе глядя в глаза Яниса. Яниса чуть не передернуло, но делать было нечего, выпил.

И сразу вспомнил, как немецкие офицеры, когда он стал их помощником, здорово третировали его, хотя всячески пользовались его малодушием. Заставляли работать на передатчике под их диктовку, дезинформируя советское командование, даже похваливали за чистую работу, обещали какие-то награды, хотя какие награды могли они ему дать, когда и сама-то Германия разваливалась…

Пришельцы пить боялись, хотя с жадностью поглядывали на отличную рижскую водку «Кристалл», приправленную немного черным бальзамом. И водка и бальзам были им известны, боялись они Яниса. Вдруг этот бывший радист, попавший когда-то в плен к немцам, переменился настолько, что отравит их. А разве это исключается? Он безумно влюблен в свою жену. Они заставили его слушаться чуть ли не насилием. Вот он уходил в магазин. А что, если какой-нибудь Балодис, вместе с которым, как рассказывал им Силайс, Приеде по поручению советского командования был в тылу у немцев, дал ему такое спиртное, которое может моментально усыпить, чтобы чекисты без особого труда схватили их?

Нет, как ни велик соблазн, лучше пить по очереди, наблюдая, какова реакция соседа. И пусть первым пьет Лаува, у него глотка луженая, он может выдержать все!

Янис видел, как жадно они смотрели на Лауву. А тот медленно цедил ароматную от бальзама жидкость, выпив, даже языком причмокнул, и сразу протянул стопку, чтобы Янис налил еще. Тут уж и Вилкс и Эгле не выдержали, осторожно пригубили, а потом хватили так торопливо, словно изнемогали от жажды.

Но Приеде сделал вид, что ничего не заметил. Ни кривлянья под офицерский этикет, ни страха. Налил по второй стопке всем, спросил:

— Ну, а если бы вы не нашли меня или не застали, что бы вы стали делать?

— Было бы плохо! — признался Вилкс. — Пришлось бы снова возвращаться в лес. У него, — он кивнул на толстого Лауву, — в Видземе проживает женщина, которую он называет женой…

Вилкс уже без опаски снова постучал стопкой по столу, выпил, жадно принялся есть. Затем, передохнув немного, сказал:

— Нам надо обязательно установить связь с «лесными братьями». Нет ли у тебя на примете кого-либо, знающего, где они находятся?

Объяснять, что «лесные братья» давно уже выловлены чекистами, а если где и остались, так прячутся хитрее лис, Приеде не стал. Будет время и для деловых разговоров. Он только пробормотал:

— Ну, ну…

— Это важно и для нас и для «лесных братьев»! — продолжал настаивать Вилкс. — Мы можем связать их с нашими хозяевами…

Уйти от разговора не удавалось. Приеде холодно сказал:

— Если вам и удастся установить связь с двумя-тремя бандитами — прошу извинения, с «лесными братьями», — то вряд ли они поверят, что имеют дело с эмиссарами столь авторитетных в их понятии американской и английской разведок. Вы меня, конечно, извините за неудачное выражение, но наших соотечественников, до сих пор носящих автоматы на шее, называют уже не «лесными братьями» а «лесными бродягами»…

— Насколько я понимаю, Янис, — вкрадчиво сказал Вилкс, — ты не совсем отчетливо понимаешь нашу миссию. Мы должны объединить усилия западных держав и наших людей, жаждущих освобождения, и проложить путь, по которому пройдут другие группы, с рациями, автоматами, радиомаяками. Эти группы сейчас готовятся в Западной Германии, в Англии и даже в Америке, в форту Брэгг. Мы обязаны подготовить тот плацдарм, который нам не удалось создать в тысяча девятьсот сорок четвертом. И этот путь мы проложим не только в Латвию, Эстонию, Литву, но и дальше, в восточные районы Советов. Это можно будет сделать хотя бы через наших студентов, оканчивающих высшие учебные заведения и разъезжающихся на работу в те районы.

«Через наших студентов! Он осмеливается называть их своими! Так вот каковы у этих людей планы!» — думал Приеде, а Вилкс продолжал все с той же вкрадчивой горячностью излагать проекты, один удивительнее другого.

Приеде узнавал в этих речах отголоски давно забытых бесед с Силайсом. В те времена, когда Германия трещала по всем швам, Силайс, взявшийся просвещать Приеде, болтал что-то в таком же роде. Очевидно, Силайс не оставил своих сумасшедших замыслов. И эти простаки верят ему!

Вилкс и в самом деле сослался на Силайса, говоря о своем великолепном «плане широкого проникновения». Ну да, ясно, это подсказка честолюбивого офицерика, бывшего летчика, потом изменника, воевавшего под началом немцев, затем переметнувшегося к англичанам. Англичане, как видно, не гнушаются ничем, если приняли под свое высокое покровительство этого кровожадного фантазера! Приеде помнит, как держался Силайс у немцев…

Но заявление Вилкса о том, что пришельцы должны связаться с «лесными братьями», показалось Янису заманчивым. Если такая возможность представится, Янис избавится от свалившейся ему на голову беды. Мало ли что может случиться в лесу. Эти герои все вместе могут положить свои головы в болотах Курляндии, и тогда для Яниса окончились бы и хлопоты и заботы.

Беседу прервал звонок. Подходя к двери, Янис увидел, как покачивается дверная ручка. Брат. Его нетерпеливый характер сказывается и в этом. Ничего не поделаешь, характер мотогонщика вырабатывается годами!

Разговор сразу перекинулся на какие-то воспоминания о прошлом, на спорт, на домашние дела. Двоюродный брат Приеде огорчался лишь тем, что приятели Яниса не сильны в спорте, даже не слыхали о его личных победах. Но он быстро утешился веселым застольем.

Когда вернулась Майга, праздничный стол был уже разорен.

Приеде смотрел на происходящее с неприятным изумлением и страхом. Сам он сегодня почти не пил, но на его «друзей», несмотря на их предосторожность, рижский «Кристалл» подействовал как гром божий. Толстяк все порывался встать из-за стола, чтобы произнести тост, и падал обратно на стул. Когда он упал мимо стула на пол, длинный Вилкс сказал, что, пожалуй, им хватит, и они еле уложили толстяка на кушетку. Серый — Эгле — устроился на полу, Вилкс — на диване, но едва прилег, как его начало, тошнить. Майга устала от всего этого разгула и безобразия и ушла к себе, ушел и двоюродный брат, и вот Приеде сидел за неприбранным столом один и мог думать о чем угодно.

2

Раньше ему казалось, что он обманул всех. Ну как же! Вот он, живой-здоровый, ходит по Риге, любит Майгу, а сколько людей погибло. И он погибал, но выкрутился. Не каждому дается такое!

Осенью тысяча девятьсот сорок четвертого года, когда советские войска, окружив немецкую группировку в Курляндии, стали сжимать ее со всех сторон, радист Янис Приеде получил приказ пойти в тыл врага для обеспечения радиосвязи авиационного корректировщика с советским командованием.

Корректировщиком был назначен неизвестный ему человек, который назвался Августом.

Приеде работал в разведотделе двадцать четвертой гвардейской дивизии, бывал уже в таких переделках, наверно, потому выбор командования и пал на него. Август был старше Приеде, наверно, штабной офицер. Приеде вопросов не задавал.

Держался Август спокойно, знал и умел, должно быть, многое, и Приеде был доволен новым начальником.

На самолете, до места выброски, их провожал молодой полковник, которого Август называл Павлом Михайловичем.

Из разговора Августа с Павлом Михайловичем, когда обсуждались последние детали предстоящей операции, Приеде понял, что с ним летит опытный разведчик, хорошо знающий места, где им придется работать, и вполне уверенный в своих силах. Это окончательно успокоило молодого радиста.

Размышления Приеде были прерваны световыми сигналами на стенке пилотской кабины. Надо было готовиться к прыжку.

Когда бортмеханик открыл люк самолета и сразу рвануло холодом, Приеде отпрянул. Август твердым голосом сказал: «Пошел!» — и, кажется, даже толкнул его. И так велика была власть командирского голоса, что Приеде закрыл глаза и прыгнул в бездну.

Летя в бездонную, кромешную тьму, не зная, что его ожидает на родной, но еще не освобожденной земле, Янис считал, что этим прыжком с самолета закончится в этой войне его солдатский долг. Озирая небо, Приеде увидел высоко в небе помаргивающий глаз фонарика. Этот Август настоящий смельчак! Даже спускаясь на парашюте во вражеский тыл, он руководил своим помощником.

Приеде отнесло куда-то слишком далеко, но это не беда, сначала он найдет Августа, а за широкой спиной командира будет куда уютнее. Конечно, это не родной дом, но все-таки родная страна, где, как говорят русские: «Каждый кустик ночевать пустит!»

С Августом он встретился в немецком корпусном штабе.

Приеде так и не узнал, что произошло в ту ночь на месте выброски. Во всяком случае рано утром, когда Приеде пытался все же разыскать Августа, в спину ему уткнулся автомат. Двое дюжих немцев вынырнули из кустов впереди, и Приеде ничего не осталось, как поднять руки. Августу, который всю ночь искал его, он не успел дать даже условного сигнала об опасности. Через несколько минут, шагая по шоссе со связанными за спиной руками, он услышал выстрелы в лесу и понял, что его командир не пожелал сдаться без боя.

Приеде приготовился к смерти. Он был бы рад, если бы смерть наступила мгновенно. Сейчас он уже проклинал себя за то, что растерялся, увидав немцев…

Он шел медленно, тяжело, и немцы не погоняли его. Они весело переговаривались об ожидавшей их награде. Приеде понимал немецкий язык, он слышал, как один поддразнивал другого:

— Я бы на твоем месте не брал отпуск! Приедешь домой, найдешь в постели жены какого-нибудь жирного тыловика, прикончишь его, и тебя отправят прямо в бой. В отпуск лучше ездить холостякам. А тебе правильнее ехать в ближайший городок. Там тоже много женщин…

Приеде знал, что ударом возле Шяуляя войска генерала Баграмяна уже отрезали немецкие армии от Восточной Пруссии. Из всех дорог домой для немцев осталась одна — морем. Но над морем все время висят советские самолеты, так что еще вопрос — доедут ли эти немцы до дома. Но даже и это не утешало его. Подумать только, так влопаться! Погибнуть в самом конце войны! Конечно, до конца еще далеко, но если бы Приеде вернулся из этой операции благополучно, их встретили бы как героев и, наверно, пригласили бы на работу в Ригу. Август, возможно, отказался бы, Приеде помнил, как Август произнес фразу Хемингуэя: «Впереди пятьдесят лет необъявленных войн, и я подписал контракт на весь этот срок…» Но Приеде не только не отказался бы, он сам попросил бы, чтобы его оставили: он устал от этой страшной войны…

…Приеде, как парашютист, захваченный с портативным радиопередатчиком, был доставлен в немецкий разведывательный орган «Фронтауфклеругетрупп-212». Этому органу был придан созданный немцами из числа латышских буржуазных националистов диверсионный разведывательный отряд «СС-Ягдфербанд».

У немца, который начал допрос, были красные от недосыпания глаза, тик на щеке, хриплый голос. От него пахло водкой. Тяжелые, как кувалды, кулаки, лежавшие на столе, то сжимались, то разжимались. Но он пока не бил Приеде. Солдаты, доставившие парашютиста, ушли, в комнате у двери стоял эсэсовец с автоматом, огромный, похожий на гориллу, но он стоял, как каменный, широко расставив ноги, не переминаясь, и только смотрел на Приеде, словно бы отыскивал самые болезненные места в его худощавом сильном теле.

Офицер спросил с тем деланным безразличием, которое должно было показать допрашиваемому, что его считают мертвым:

— Фамилия?

Приеде ответил.

— Национальность?

— Латыш.

Немец спрашивал по-русски, но когда Приеде ответил на вопрос о национальности, вдруг поднял трубку телефона, сказал кому-то по-немецки:

— Зайдите! Тут работа для вашей команды…

Приеде сделал вид, что не понимает немецкого, тупо глядел на офицера. Тот брезгливо отвернулся.

Вошел еще один офицер, молодой, лет тридцати, светловолосый с пышной вьющейся шевелюрой, стройный, невысокого роста, которому, судя по лениво заданному им на латышском языке вопросу о том, за сколько Приеде продался русским, было уже известно, что перед ним парашютист-разведчик.

Приеде хотелось ответить, что вот этого латыша, несомненно, купили немцы, но он промолчал. Офицер присел на край стола, вертя в руках сигарету, спросил:

— Коммунист?

— Нет. Мобилизованный солдат.

— Откуда знаешь радиодело? — он кивнул на чемодан с радиостанцией.

— Перед войной Советы открыли курсы любителей в Риге, потом работал в рыболовецком флоте.

Офицер взял трубку телефона, позвонил еще кому-то, спросил:

— Списки слушателей радиоклуба у вас? — Послушал, сказал: — Принесите!

Вошел посыльный солдат, передал толстую книгу офицеру. Тот полистал ее, сказал:

— Да, есть. Адрес? Быстро!

Приеде назвал адрес клуба.

— Не то! Домашний!

Приеде назвал домашний адрес.

Офицер сверил показания с книгой, а может, просто сделал вид, что у него в руках список всех радиолюбителей Риги и он проверяет показания Приеде, потом сказал:

— Герр оберст, передайте его в наш отряд. — И опять быстро спросил у Приеде:

— Кто летел с тобой?

— Я его не знаю, — торопливо ответил Приеде. — Латыш. Высокий. Офицер.

— Задание?

— Наблюдение за дорогами. Наводка самолетов на цели. Но это мое задание. Об офицере ничего не знаю.

— Знает! — уверенно сказал немец. Он, видно, понимал по-латышски и внимательно слушал этот короткий допрос. Приеде обратил внимание на то, что ничего во время допроса не записывалось. Должно быть, немцы постепенно утрачивали свою аккуратность. Возможно, его и расстреляют, как неизвестного.

Оберст, побагровев, встал из-за стола, закричал:

— Знает сволочь, но не говорит! А знает он многое! Он знает, как фамилия его командира, с каким заданием они летели.

Он словно бы все распалял и распалял себя этими короткими фразами, вот он ужесделал несколько шагов, вот надвинулся на Приеде, как гора, взмахнул рукой, голова Приеде мотнулась, как будто ее оторвало, и он рухнул.

Били его долго. Сначала офицер, потом солдат. Открывая глаза, Приеде видел скучающее лицо эсэсовца-латыша и все время держал в уме одно: «Я не знаю Августа! У меня свое задание!»

Он так запомнил все, что хотел сказать, что когда его облили водой и посадили к стене, на все вопросы отвечал одно:

— Я не знаю офицера. У меня свое задание!

Оберст приказал солдату привести в комнату второго советского парашютиста. Вот тогда Приеде и увидел своего командира.

Два солдата втолкнули связанного Августа в комнату да так и остались стоять рядом, уткнув ему в спину свои автоматы. И хотя руки Августа были связаны, левое плечо прострелено — рукав гимнастерки был оборван и этим рукавом перевязана рана, — хотя был Август бел, как меловая бумага, все-таки охранявшие солдаты боялись его. И Приеде, взглянув на солдат, скривил разбитые губы в усмешке — здорово же отделал их Август! Нет, командир не попался, как дурак, он отбивался, сколько достало сил, а сил ему было не занимать, — вот и скосоротил морды обоих солдат, да видно, добавил еще и другим, потому что из-за окна доносились немецкие вопли: «Доктора!» — «Зачем ему доктор? Ему нужны два могильщика!» — «Где ваш офицер?» — «Его несут на носилках, у него прострелена грудь!»

Оберст, обращаясь к эсэсовцу-латышу, сказал:

— Возьмите их к себе в команду, тщательно разберитесь с ними, изучите захваченные шифры и коды. Эти оболтусы должны искупить свою вину перед великой Германией, работая на рации под нашу диктовку.

Произнеся последние слова, он как-то подобрался, выпятил свою петушиную грудь, вздернул подбородок, словно пытался подчеркнуть победу над двумя советскими парашютистами-разведчиками:

— Уведите их. У меня много других дел! — но, взглянув на гордое лицо Августа, стоявшего с поднятой головой, изменил свое решение. — Впрочем, этого пока оставьте здесь! Он, видимо, еще не все понял из-за моего плохого знания латышского языка! — с издевкой добавил он.

Солдаты подхватили Приеде под мышки и поволокли из комнаты. Он еще услышал тупые удары, падение тяжелого тела, немецкую и латышскую брань, потом его начало тошнить, и он потерял сознание.

Очнулся он в каком-то хлеву. Долго лежал в оцепенении, потом попытался повернуться и застонал. Ему стало так жалко себя и своей недожитой жизни, что он заплакал, всхлипывая, как ребенок. И услышал усталый глухой голос:

— Перестаньте, Приеде! Это не к лицу солдату…

Август лежал тут же, в другом углу хлева, под маленьким оконцем, зарешеченным крест-накрест двумя полосами железа. За этим грубым крестом светилось тусклое небо, и по небу ходили далекие отсветы сполохов. Оттуда, из-под далекого неба слышались артиллерийские раскаты, но они были так далеки, что нельзя было и подумать: «Меня спасут!»

Приеде подполз к Августу, разглядел в полумраке растерзанную его фигуру, задал нелепый вопрос:

— Вас тоже били?

— Нет, гладили, — насмешливо ответил Август.

— Простите, товарищ командир…

— Это уже не имеет значения! — непонятно сказал Август.

Он лежал, вытянувшись, примостив голову повыше, и дышал с присвистом, но Приеде все равно чудилась огромная сила в нем. Приеде спросил о том, что сверлило его мозг, как гвоздь:

— Как может латыш, пусть он самый заядлый националист, носить форму немецкого офицера? Как у него рука подымается избивать своих соотечественников! Непостижимо, просто непостижимо!

— А, этот офицер! — догадался Август. — Обычная история, Приеде, самая что ни на есть обыкновенная. Мы выросли на одной земле, но взгляды на вещи у нас разные. Подонки, вроде этого офицера, всеми силами, пусть хоть с помощью фашистов, пусть хоть с помощью капиталистов, стремятся сохранить старое. Мы же боремся за утверждение нового. Они служат злу, мы — добру. Они служат войне, мы проливаем свою кровь, чтобы ее никогда не было на земле! Они сотрудничают с оккупантами для того, чтобы насильственно продлить век капитализма. Нам с тобой пришлось пойти в логово врага для того, чтобы помешать этому!

Приеде, слушая Августа, только вздыхал. А командир усмехнулся каким-то своим воспоминаниям, и по его измученному лицу скользнула злая гримаса.

Приеде грустно сказал:

— Вот таким ублюдкам порой удается спрятаться от справедливой кары народа и найти новых хозяев! А нам, видно, уже не удастся, командир, уйти из этой проклятой ловушки! И это перед самым освобождением.

— Оставь, Приеде! — резко перебил его Август. — Коммунисты никогда не сдаются!

— Я не коммунист, товарищ командир, — робко ответил Приеде, и не понятно было, оправдывает ли он этим свое неверие в будущее или сожалеет, что нет у него такой неукротимой силы жизни, какую он видел в своем командире.

— Жаль! — коротко ответил Август.

И Приеде невольно подумал, что командиру было бы в сто раз легче, если бы рядом с ним в этот самый трудный час его жизни, накануне смерти, был кто-нибудь из тех, с кем он с такой страстью строил будущую Латвию. Им бы, наверно, было что вспомнить, чем погордиться, они бы нашли слова, чтобы утешить друг друга. А что мог он? Революция в Латвии застала его мальчишкой. Юношество его прошло под грохот войны. Ничего он не успел сделать. Умные люди говорят: только тот человек выполнил свое назначение в жизни, который посадил дерево и родил сына. А он, Янис, еще и не придумал, какое бы ему дерево посадить, а девушка, которую он хотел бы видеть матерью своих детей, осталась где-то в затемненной Латвии, и всякий немец может пристрелить ее, если она еще жива.

Ему стало так жаль себя, что он нечаянно всхлипнул, потом притворился, будто закашлялся, и отвернулся от командира. Август мягко сказал:

— Ничего, Приеде, вот выберемся из этой переделки, и ты сам удивишься, какую же отличную жизнь мы построим!

Загремел замок, раздались голоса. Дверь распахнулась, в проеме выросли два силуэта. Приеде весь сжался, ожидая, что вызовут его. Август даже не шевельнулся.

Солдаты вошли, вгляделись в полумрак.

Один пнул Августа в бок, сказал:

— Ты! Шнелль! Шнелль! Бистро!

Август встал на колени, похлопал поднимавшегося Приеде по плечу, сказал:

— Держись! Их песенка спета!

С трудом поднялся, выпрямился, нырнул за низкую дверь, как в пустоту, и исчез. Дверь захлопнулась, и снова загремел тяжелый замок.

Приеде прислушивался долго, мучительно, до звона в ушах. Ничего не было слышно.

Примерно через час пришли и за ним. Он знал — это еще не расстрел.

Небо было совсем темным от низких, набухших водою туч. Сполохи, вспыхивавшие на нем, стали ярче. Приеде понял — фронт приблизился за этот день. Прожить бы еще сутки-другие, и, возможно, немцам будет не до него, они ведь тоже боятся смерти.

Его провели в штаб разведывательно-диверсионного отряда «СС-Ягдфербанд».

Офицер-латыш в немецкой форме, с которым он встретился в кабинете оберста, оглядел его залитое кровью лицо, брезгливо сказал:

— Отличный вид!. Как раз для гулянья по улице Бривибас! — поморщился, кивнул солдату: — Проводи его умыться!

Солдат вывел Приеде к колодцу. Нет, и это еще не расстрел…

Солдат полил ему голову из ведра, вода была звонкой и холодной. Приеде вытер лицо подолом своей рубашки, постоял, вдыхая воздух, пахнущий тлением. Но это был еще не тот запах, какой исходит от убитого на третий день. Он выпрямился и пошел впереди солдата обратно.

И снова увидел Августа.

Август, все еще могучий, хотя и залитый кровью с головы до ног стоял у входа в особняк оберста. Трое солдат с автоматами наизготовку охраняли его. Август улыбнулся Янису, и Приеде содрогнулся: это была дружеская улыбка, сочувствующая, даже ободряющая, а ведь Август стоял перед смертью.

Солдат ткнул Приеде в спину. Приеде шагнул в комнату.

— Ну как, освежились? — с усмешкой спросил латыш.

Приеде промолчал.

Эсэсовец посмотрел на Приеде испытующим взглядом, словно определял, готов ли тот к сдаче, сделал знак немцу-конвоиру, и немец вышел. Теперь они остались с глазу на глаз. Приеде и этот латыш в форме немецкого офицера.

— Ну вот что, убеждать вас мне некогда, — сухо сказал офицер. — Мне ничто не помешает расстрелять вас за шпионаж. Но у вас есть возможность выйти из этой игры и войти в другую…

Офицер выждал паузу и продолжал — резко, зло:

— Немцы не удержались в Латвии, большевики оказались сильнее. Но война против Советов на этом не кончится. Подождите, с Советами еще будут воевать и американцы и англичане. И мы, национально мыслящие латыши, будем воевать против Советов рядом с каждым из возможных союзников. Начало нашей победы мы закладываем и сейчас, в дни поражения. Вы останетесь жить. Для этого нужно совсем немного: завтра начнете работать на немцев, будете передавать по вашей рации все, что вам прикажут…

Приеде молчал. Он понимал, что ничто уже не спасет его. Август, наверное, погиб. Его убили бы во всех случаях. Убили бы просто за то, что он офицер и коммунист. Приеде — всего-навсего мобилизованный солдат, и он может уцелеть. Для этого требуется совсем немного.

— Хорошо, — с усилием сказал он, — что я должен сделать? Ведь мои шифровальные блокноты и расписание связи у вас. Любой радист может сделать то, чего вы требуете от меня…

— Э, парень, я немного разбираюсь в агентурной радиосвязи. Русские — не дураки, они, наверно, записали твой почерк…

— Ну что ж, я могу работать и сам, — безразлично сказал Приеде.

— Ты слишком торопишься, мой мальчик, — насмешливо остановил его латыш в немецкой форме. — Меня прежде всего интересуют сигналы твоего провала, с помощью которых ты можешь в один из сеансов радиосвязи с центром поставить его в известность о том, что работаешь под нашу диктовку. Вот что важно для меня! Понял?

И Приеде сдался. Ведь могло случиться и так, что сегодня-завтра Советская Армия ударит со всех сторон по окруженной группировке немцев и разгромит ее, как громила уже много раз загнанные в котел немецкие армии. И он останется жить…

Как немного нужно сделать для этого: выдать немцам условные сигналы, чтобы там, в штабе латышской стрелковой дивизии, у полковника, которого зовут Павел Михайлович, думали, что он и Август на свободе. Но велико ли его задание? Он ведь должен только наводить самолеты… Поэтому немцы и не станут требовать большего. А здесь, в этом котле, куда бы Приеде ни направил по приказу немцев атаку самолетов, все равно каждая бомба достанет немца. Значит, и вина его, Приеде, будет не так уж велика…

Он шумно выдохнул воздух, словно бросался в воду, и кивнул. Латыш в немецкой форме понимающе улыбнулся и протянул отличные английские сигареты. Он принимал Приеде в союзники.

3

Приеде знал, как ждут его радиограммы за линией фронта. Поэтому он предупредил латыша, что начинать работу надо немедленно.

Он не знал — и никогда не узнал — только одного: каких радиограмм ждали от него в советском штабе.

После того как он сообщил немецкому радисту свои позывные и сигналы, в комнату, в которой сидели латыш, Приеде и радист, ввели Августа.

Август понял все с первого взгляда.

Приеде был уже переодет, на нем был новенький немецкий мундир, синяки на лице густо запудрены. Увидав своего командира, он побледнел, вскочил с места и вытянулся, забыв о том, что только что перестал быть советским солдатом. Офицер грубо крикнул:

— Садись!

Повернувшись к Августу, офицер сказал:

— Не пора ли и вам смириться? Ваш помощник показал вам хороший пример.

— Да, — сухо ответил Август.

— Просмотрите эту радиограмму, нет ли в ней ошибок?

Август взял радиограмму, просмотрел ее, ответил.

— Нет.

— Я поручился перед немецким командованием, что вы будете работать вместе с вашим радистом на немцев. Вы согласны?

— Да, я вижу, что больше нет смысла портить с вами отношения.

— Проводите его в штаб команды! — приказал офицер автоматчикам, и те с молчаливой покорностью служак вывели Августа из комнаты.

Радиограмма была в условленный срок принята в штабе двадцать четвертой гвардейской стрелковой дивизии.

Третьи сутки подряд в этот предутренний час к радиооператорам приходил молодой полковник Павел Михайлович Голубев, брал шезлонг и молча садился на веранде возле порога операторской. Он никому не мешал, не задавал вопросов, но все в операторской, в том числе и старый сержант-радист, шесть раз в сутки настраивавший свой приемник на волну «Нептуна», знали, полковник не уйдет отсюда до конца передач.

А полковник полулежал в шезлонге, закрыв глаза, и все время видел перед собой сильное, спокойное лицо друга, каким оно было в тот самый миг, когда он, оглянувшись на Павла Михайловича и кивнув ему, нырнул в люк вниз головой и пошел к земле.

«Где же ты, Август, Август!»

С Августом Балодисом Павел Михайлович встретился незадолго до войны, когда приехал в Вентспилс в связи с укреплением советских границ.

В день установления Советской власти Август Балодис, вызволенный из местной тюрьмы силой народа, собрал вооруженных добровольцев и взял штурмом местное полицейское управление. С этого дня он возглавил борьбу против шаек айзсаргов, проводил раздел земли, отыскивал склады оружия, радиопередатчики нелегальных организации, словом, вел ту работу чекиста и коммуниста, какой требовала молодая республика.

В их судьбах оказалось очень много общего, хотя один родился на Урале, в семье крестьянина-батрака, а второй — на берегу Венты, в рыбацкой семье. Но оба они выросли сиротами, один боролся с кулаками, другой — с помещиками, один стал солдатом Родины, ее защитником, второй — подпольщиком, революционером, воюющим за новое будущее народа. И когда они встретились, их ничто не разделяло, а соединяло так много, что они не могли не стать друзьями.

И вот теперь этот человек, друг, пропал в безвестности.

Но, тревожась о нем, полковник думал и о том, что задание, которое было поручено Августу Балодису, все равно надо выполнить, а значит, туда, во вражеский котел, должен лететь другой человек.

Советские разведывательные органы знали, что еще в 1943 году, когда части Советской Армии подошли к границам Латвии, лидеры бывших буржуазных партий и организаций связались с американской и английской разведками и по их поручению создали на территории Латвии националистический центр, который пышно наименовали «Латвийским национальным советом» — ЛНС.

ЛНС был создан втайне от немцев. В ЛНС вошли главари буржуазных националистов Пауль Калниньш — бывший председатель сейма буржуазной Латвии, Янис Брейкш — от партии «Демократический центр», епископ Язепс Ранцан — от христианской латгальской партии и крупный разведчик, генерал латышской буржуазной армии Тепферс. Возглавлял ЛНС сын бывшего президента буржуазной Латвии профессор Константин Чаксте.

У ЛНС были далеко идущие планы захвата власти в республике, когда немецкие армии будут связаны по рукам и по ногам наступлением советских войск. В этот момент ЛНС должен был захватить плацдарм на побережье Латвии и объявить о создании нового правительства, которое обратилось бы к Англии и Америке с просьбой о признании и военной помощи.

План этот был во всех деталях согласован с американской и английской разведками, выбрано даже место для десанта войск.

Так союзники Советского государства собирались открыть «второй фронт»! Фронт — против Советской Армии, против латышского народа…

Летом 1944 года руководители ЛНС договорились о взаимодействии с генералом Курелисом, командовавшим латышским диверсионно-террористическим отрядом, который создали немцы и придали своим войскам. Начальник штаба этого отряда капитан Упелниекс и сам генерал Курелис довольно быстро согласились служить новым хозяевам.

К этому сброду ЛНС надеялся добавить латышский легион войск СС и латышские полицейские части, созданные немцами.

Все эти войсковые «формирования» покупались и продавались оптом и в розницу. Послужив немцам, они были готовы служить и противникам немцев, лишь бы подчинить себе народ.

На опорных пунктах ЛНС сидели радисты с портативной радиоаппаратурой, которые поддерживали регулярную связь с англичанами, американцами, шведами, сообщая о положении в тылу и на фронте.

Зафронтовые разведчики 24-й гвардейской стрелковой дивизии давно уже проникли во многие звенья этого провокационного заговора. Были разведчики и в латышском легионе СС. Работу советских разведчиков должен был возглавить Август Балодис.

Павел Михайлович перебирал в уме своих разведчиков: кому же из них можно поручить это щекотливое дело… В Риге, где в ресторане Пальцмана, что у базара, кутили или делали вид, что они кутят, изображая последний день Помпеи, самые видные националисты Латвии, где они скупали оружие, передавали достоверные и выдуманные сведения, где в маленьких кабинетах «с дамами» проходили всяческие совещания и чуть ли не заседания нового «состава правительства», несколько советских разведчиков денно и нощно наблюдали за развитием событий.

Но главная опасность могла возникнуть именно в Курляндии, где националисты собирали свои основные силы. Там тоже действовали несколько человек из группы Павла Михайловича, но если Август Балодис погиб, действия их останутся разрозненными, и авантюристы из ЛНС, может быть, успеют натворить немало бед…

Полковник так задумался, что не услышал скрипа отворившейся двери. Старший лейтенант, дежурный по радиооператорской, стоял на пороге, вглядываясь в предрассветный сумрак.

— Павел Михайлович, — осторожно сказал он, — в эфире «Нептун»!

— «Нептун»? — Полковник вскочил. — Прикажите, чтобы все радиооператоры подключились к приему его радиограммы. Не должно быть никаких пропусков!

Он вошел в операторскую, слушая чуть уловимое повизгивание приемного аппарата. В операторской было так тихо, что каждый сигнал далекого радиопередатчика ударялся прямо в сердце.

Полковнику показалось, что он видит Августа и его радиста. Они лежат где-то в болотистом лесу, возле побережья, на котором морские ветры согнули все деревья в одну сторону, от моря, обломали сучья, так что кроны сосен стали похожи на сдвинутые набекрень шапки подгулявших матросов. Два человека лежат в ложбине, а над ними переброшена антенна, и они, прислушиваясь к лесным шорохам, делают свое дело. Август сжимает в руке автомат, готовый огнем защищать своего радиста, если какой-нибудь отряд «Ягдфельдкоманды» наткнется на них… Лишь бы радист успел передать…

…Расшифрованная телеграмма лежала перед Павлом Михайловичем. Все в ней было правильно. В тексте телеграммы было и условное обозначение, показывавшее, что радист работает не под принуждением. Балодис настоятельно просил организовать налет бомбардировщиков на расположение немецкого танкового полка.

Павел Михайлович набросал ответную телеграмму и передал шифровальщику. В телеграмме он ответил согласием на запрос радиста и сам спрашивал, может ли Август принять еще одну группу разведчиков и указать им место выброски.

Перед рассветом следующего дня, когда над указанным радистом квадратом прошли советские самолеты, причем бомбы падали очень неточно, — Павел Михайлович снова пришел в операторскую. Точно так же взял он шезлонг, устроился на веранде, глядя в бледнеющее небо, с которого словно бы смывало ночные звезды. От недалекого пруда тянуло прохладой, и Павел Михайлович зябко поежился. Он думал о том, что случилось с Августом. Август никогда не стал бы тратить время на наводку самолетов: это была легенда для радиста. По-видимому, радист попал в плен и выдал известное только ему задание. Но жив ли сам Август?

В назначенный час опять раздались быстрые шаги старшего лейтенанта, — он торопился обрадовать полковника.

— Павел Михайлович, «Нептун»!

Снова тянулось томительное время, снова повизгивал приемник, торопились шифровальщики, и вот перед Павлом Михайловичем лежал текст новой телеграммы.

Балодис был жив! Об этом сказало полковнику третье слово телеграммы. Но Балодис и радист были в плену — об этом говорило содержание телеграммы: Балодис давал согласие на прием разведывательной группы!

Да, конечно, немцам показалось соблазнительным принять в свое расположение, под дула своих автоматов еще одну группу разведчиков. Сомневаться в достоверности запроса они не могли, — ведь спрашивали не их, а советских разведчиков. И конечно, немцы поторопили своих пленников ответить согласием. Но Балодис, уславливаясь с Павлом Михайловичем о контрольной проверке, сам предложил этот вопрос: он был безопасен, если бы Балодиса и Приеде захватили в плен. Желание советского командования забросить еще одну группу, опираясь на Балодиса, было естественным. Только Балодис, если бы он работал свободно, должен был ответить отказом.

В конце радиограммы разведчики снова указывали квадраты для бомбежки. Было ясно, что немцы указывают пустые квадраты, скорее всего, болота и глухие хутора. Но Павел Михайлович опять ответил согласием, по вопросу же о выброске разведчиков просил уточнить место, сигналы, время. Игру надо было продолжать, чтобы дать Балодису возможность бежать. Следовало делать вид, что штаб дивизии ни о чем не подозревает, бомбить указанные квадраты, тем более, что теперь в курляндских лесах за каждым деревом прячется по пяти немцев, — куда ни упадет бомба, она все равно кого-нибудь достанет, особенно, если бомбить не так метко, как того ждут немцы. Балодис сказал Павлу Михайловичу все, что мог, и следовало дать ему хоть время: может быть, он сумеет уйти из ловушки, в которую попал…

4

Этого не знал Приеде. А то, что он узнал, начисто сломило его волю.

Они с Августом сидели у офицера, вызвавшего их для сочинения очередной радиограммы. Август, выслушав наставления офицера, насмешливо спросил:

— Как вы думаете, сколько еще времени советские летчики будут бомбить болото? Ведь, кроме нас, у них, наверно, есть и другие корректировщики. Если вы не хотите провалить нас, то должны время от времени давать и стоящие цели.

— Убивать своих?

— С каких пор немцы стали вам так дороги?

Приеде со страхом слушал этот разговор. Безрассудная смелость Августа пугала его. Что стоит этому офицеру отдать приказ об их расстреле? Но Август держится так, словно не он, а офицер находится в плену.

Офицер и на самом деле согласился:

— Черт с вами, запишите еще вот этот квадрат, тут у немцев какая-то воинская часть.

Они продолжали работать, перебрасываясь короткими фразами, когда в кабинет вошел гауптштурмфюрер СС. Человек этот остановился у порога, вглядываясь в лица сидящих за столом. Приеде только хотел толкнуть локтем Августа, предупредить, как гауптштурмфюрер прошел к столу, спросил офицера:

— Это и есть те корректировщики, о которых вы докладывали?

— Так точно, гауптштурмфюрер!

— Болван! Перед тобой крупный советский разведчик Балодис! И уж он-то прилетел сюда совсем не для корректировки налетов!

Август медленно встал из-за стола, глядя прямо в искаженное ненавистью лицо Силайса. Приеде не поверил своим глазам — Август улыбался! Бледный от гнева эсэсовец, невысокий, светловолосый, весь какой-то издерганный, стоял перед советским разведчиком, размахивая руками, и кричал на своего офицера.

— Вот где бог привел встретиться, господин Силайс! А помните, я всегда говорил, что айзсарги были и будут изменниками своего народа!

— Молчать! — взвизгнул Силайс. Кажется, он хотел ударить Августа, но стукнул только по столу. И крикнул в открытое окно по-немецки: — Конвойных сюда!

В своей ярости он не хотел отделять Приеде от его командира, и их вывели вместе, но потом, видимо, Силайс одумался, приказал вернуть радиста.

Больше Приеде не видел Августа. Он передал еще несколько радиограмм, но, должно быть, у Балодиса был особый сигнал, которого Приеде не знал, потому что русские перестали отвечать на его позывные. А еще через несколько дней он подслушал разговор своего начальника с Силайсом и понял, — Балодис бежал во время бомбежки хутора, на котором его содержали…

Только много позже узнал Приеде об обстоятельствах побега. «На прощанье» Балодис сделал все, чтобы испортить немцам игру. В одной из зашифрованных радиограмм, которую передал Приеде, не понимая ее смысла, Балодис назвал советскому командованию координаты пункта, в котором мог высадиться советский морской десант. Названо было побережье возле Ужавского маяка. Немцы одобрительно отнеслись к этой радиограмме, стянули специальные подразделения для отражения десанта. Однако у Балодиса, как видно, были свои сигналы, по которым его радиограммы в штабе Советской Армии читались не так, как они звучали для непосвященных. В назначенный для десанта час над расположением немецких войск появились советские самолеты и разнесли в пух и прах отборные эсэсовские части, приготовленные для отражения десанта… В суматохе бомбежки Балодис успел взломать дверь сарая и уйти…

Приеде оказался не у дел. Некоторое время он еще продержался в должности радиста латышского батальона, приданного немецким частям вермахта, затем отступил вместе с немцами на одном из транспортов в Германию, где и сдался в плен англичанам.

Тут-то он понял, что Силайс — давний слуга англичан.

«Человек, испугавшийся змеи, боится и оброненной веревки», — говорит народная мудрость. И Приеде струсил второй раз. Он испугался жестокого режима для перемещенных, испугался, что ему никогда не вернуться на Родину, испугался всего, чем угрожал ему Силайс, и согласился стать его помощником в работе на англичан.

В глубине души Приеде надеялся, что у Силайса руки коротки: не достанет его на Родине. Поэтому он послушно ответил на все вопросы, заданные ему представителем английской разведки; послушно пообещал помочь тем лицам, которые обратятся к нему за помощью; послушно повторил обусловленный для этого пароль: «Вы сдаете дачу в Майори?» — «Она сдавалась, но сейчас там ремонт!»; послушно отдал хранившуюся у него фотографию времен службы в Советской Армии, на которой он был изображен вместе с двумя товарищами, и сам вырезал ее трезубом так, что на одной части остались лица сфотографированных, а на другой — фигуры.

Половинку с лицами англичане оставили у себя, а вторую приказали тщательно заделать в крышку чемодана. Оставшуюся должны были привезти Приеде те люди, которых англичане пошлют «на связь».

Только после этого Приеде разрешили явиться на сборный пункт по репатриации.

И вот он вернулся на Родину, вернулся с тяжкой ношей, потому что все время думал о хранящейся в крышке чемодана фотографии.

Впрочем, с течением времени он начал успокаиваться, все реже вспоминая о недолгом своем пленении, о белокуром эсэсовце-латыше, называвшем себя Силайсом. Мало ли что могло произойти с этим Силайсом… Может, подох где-нибудь в лагерях для перемещенных лиц. Нищенствует в какой-нибудь Боливии или Австралии. Кусает локти где-нибудь в подполье, узнавая о том, как хорошеет Латвия…

Так думал Приеде до вчерашнего дня.

Сейчас он уже не думает этого.

Длинный Вилкс вбил ему в уши имя этого проклятого Силайса — и теперь, наверно, на всю жизнь.

Только какой она будет, эта жизнь?..

5

Гости проснулись поздно.

Майга с утра поссорилась с мужем, ушла к матери, — как она сказала: «Отдохнуть от безобразия!».

Двоюродный брат, решив, что приехал не вовремя, распрощался и отправился на вокзал.

Снова заговорили о делах.

Прежде всего надо было подыскать безопасную квартиру, потом — документы. Затем следовало побыстрее выехать в лес и вывезти оттуда закопанное снаряжение. Там были два передатчика, средства тайнописи. Вилкс похвалился, что тайнопись такая хитрая, что ее не разгадает самый хитрый химик. Нужны подставные безопасные адреса, на которые они могут получать тайнописные письма из-за границы. Вилкс считал, что для этого неплохо было бы найти трех-четырех старух, или стариков, переписывающихся со своими родственниками, проживающими за границей, и договориться с ними. Приеде никак не мог понять: англичане ли так легкомысленны, или сами эти шпионы-новички и думают, что им все удастся. Он пробовал несколько охладить их пыл, но они пренебрежительно отмахивались от его предупреждений.

Особенно рассердило Приеде требование достать им паспорта.

— Поймите вы, что достать советские паспорта даже за очень крупные деньги — дело почти неосуществимое, во всяком случае, — длительное.

Вилкс принялся ругать английскую разведку, которая не могла снабдить их «железными» документами. Эгле, или «Серый», как называл его про себя Приеде, сказал:

— Пристрелить кого-нибудь из советских в темном переулке, вот и все!

— Вы что, не изучали советскую паспортную систему? — спросил Приеде. — Если убит человек и у него похищен паспорт, убийцу найти легче легкого. Да и как вы подберете такого, которого стоит убить из-за паспорта? Ведь надо, чтобы он хоть в чем-нибудь походил на вас. Фотокарточку можно и переклеить умеючи, но ведь в паспорте означен возраст!

— Что же вы посоветуете? — довольно уныло спросил Лаува.

— Попрошу кого-либо из знакомых «потерять» паспорт и заявить об этом в милицию. А «потерянные» паспорта вы используете, вам их прописывать не требуется… Только это сложная и долгая затея…

Поразмыслив над словами Приеде, все трое немного успокоились. Ждать они согласны, была бы квартира…

После завтрака Приеде ушел искать квартиру…

Вернулся он не скоро. А когда, открыв дверь своим ключом, вошел, подумал: попал в засаду! Все трое стояли в передней. Лаува и Эгле выставили вперед пистолеты. Только Вилкс держался внешне спокойно, но и у него руки были засунуты в карманы, и видно было, как оба кармана оттопырились — два пистолета!

Приеде хмуро улыбнулся и прошел к себе в комнату, ни с кем не заговорив.

Шпионы постояли еще в передней, пошептались. Потом Вилкс постучался, вошел, неловко объяснил:

— Сами знаете, нервы… Вас долго не было… Это все Эгле…

«Пожалуй, от этого Эгле вернее всего и получишь пулю!» — сердито подумал Приеде.

— А вы возьмите себя в руки, а вашего Эгле — за руки! — коротко посоветовал он. — Позовите их сюда.

Эгле и Лаува, видно, стояли за дверью, прислушивались, тотчас же вошли. Вид у них был растерянный. Приеде объявил:

— Квартиру я нашел. Правда, пока на время, но зато безопасную. Хозяин — свой человек. Квартира на окраине. Но все-таки рассказывать, кто вы и откуда — не стоит, лучше уж придерживаться того, что вы из Вентспилса. Но из квартиры выходить пока не следует. Позже, когда я раздобуду документы, все станет проще, а ваш Эгле может тогда хоть на курорт ехать, хоть сквозь землю проваливаться, у меня нет никакого желания вечно натыкаться на его пистолет, пусть он и бесшумный!

— Эгле, тотчас же извинись! — приказал Вилкс.

И серый, похожий на тень человек извинился, ссылаясь все на те же потрепанные путешествием нервы.

— Когда и как мы туда пойдем? — деловито спросил Лаува.

— Я с Вилксом могу идти впереди, вы — за нами. Сейчас на улице много гуляющих.

Улица была оживлена: шли люди, ехали автомашины, перегруженные седоками, — по шесть-семь человек — с детьми на коленях. Это частные. В такси сидели чинно, один — впереди, двое или трое — на заднем сиденье.

Автобусы, троллейбусы и трамваи были переполнены, — казалось, весь город двинулся на праздник. Только Приеде было невесело.

Но вот Приеде взглянул на Вилкса, шедшего рядом с таким видом, словно они совсем незнакомы, и усмехнулся: на лице Вилкса была написана полная растерянность. Похоже, что он совсем не ожидал увидеть на улицах то, что видел. Приеде подумал: «Ну да, их учили в этих шпионских школах, что Рига голодает, что тут только и ждут «освободителей», а на деле все не так…» И спохватился: ведь он и сам принадлежит теперь к этим «освободителям»…

Но маленькую месть он все-таки придумал: не стал брать такси, повел их просто по городу. «Ладно, пусть смотрят! — размышлял он. — Может, что-нибудь и высмотрят, а если высмотрят, так, может, бросят свою дурацкую затею и оставят меня в покое…»

На первом же углу Вилкс, указывая глазами на торжественное серое здание, облицованное гранитом, шепнул:

— А что здесь теперь?

Приеде взглянул на дворец:

— Дом профсоюзов!

И прикусил губу: вспомнил, что этот дом был раньше убежищем айзсаргов.

Тогда он нарочно свернул на улицу Ленина и, остановившись на углу, без улыбки сказал:

— А вот дом КГБ.

Вилкса всего передернуло, и он невольно ускорил шаги.

Но Приеде шел медленно, словно нарочно хотел показать: ему-то нечего бояться в родном городе. И Вилкс, а за ним и остальные замедлили шаги.

Теперь они шли по главной улице и могли на каждом углу читать, что она называется улица Ленина. Они видели магазины — продуктовые были открыты, и там толпились оживленные люди, прибежавшие за срочным подкреплением для праздничного стола. Витрины сверкали промытыми яркими стеклами, и было видно, что внутри полно всяких товаров.

Но вот они миновали нарядный центр города, перешли через воздушный мост над железнодорожными путями и оказались в районе заводов. Трубы заводов не дымили сегодня, но красочные световые транспаранты над ними, флаги на воротах, громкоголосые радиорепродукторы на столбах — все создавало особое, праздничное настроение, которое, наверно, было совсем не по нутру тем, кого Приеде провожал мимо этих строгих зданий, огражденных высокими бетонными заборами. А он шел — и бросал вполголоса:

— Велосипедный завод. Я тут работаю мастером. — И чуть дальше: — ВЭФ. Недавно построили новые цеха. — И опять: — Вагоностроительный. Тоже расширяется…

Свернули на окраинную улицу — Бикерниеку. На углу уже сам Вилкс взглянул на строящееся огромное здание, перед которым выступали ряды каких-то не то дорических, не то коринфских колонн, с любопытством спросил:

— А это что такое?

— А это Дворец культуры завода ВЭФ. Еще строится.

— Я и сам вижу, что только строится! — недовольно пробурчал Вилкс.

На Бикерниеку, застроенной маленькими домиками — тут жили рабочие и служащие многих рижских заводов, — Приеде свернул во дворик, в глубине которого виднелся флигелек, скрытый длинным «хозяйским» домом. У дверей флигеля остановился, вынул ключ, открыл.

— Входите!

Квартира состояла из трех небольших комнат и была пуста.

Вилкс напомнил, что им нужна еще одна квартира, с которой они могли бы работать на передатчике: англичане ждут их выхода в эфир с пятнадцатого ноября, а из квартиры, где будут жить сами, вести передачи не рекомендовали. Приеде порекомендовал провести сеанс радиосвязи из леса. Завтра он выяснит, как можно будет вывезти их снаряжение с берега моря.

Лаува хотел узнать, не может ли Приеде найти им кого-либо для сбора информации. Приеде ответил, что сейчас, видимо, ему придется этим заняться, только, пошутил он, «без применения пистолета!» Все, даже и Эгле, обрадовались. Видно было, что им очень хочется щегольнуть при первой же передаче своими успехами.

Эгле снова завел свою песню о «лесных братьях». Приеде пообещал разузнать и об этом.

К завтрашнему дню Вилкс пообещал приготовить первое тайнописное сообщение.

Расстались вполне дружески. Еще раз повторили пароль и сигнал: условный стук в дверь. Вилкс дал слово, что никто из них выходить сегодня не будет, и Приеде ушел.

От него ждали действий.

6

Устройство шпионских дел оказалось долгим и утомительным занятием. Только поздно вечером на следующий день Янис добрался до квартиры, в которой скрывались приезжие.

Он увидел мрачные лица, настороженные глаза. На приветствие его ответили холодно.

Янис рассердился, поставил среди комнаты тяжелую сумку, которая оттянула ему руку, хмуро спросил:

— Вы что, белены объелись? Если вы думаете, что тут вас ожидали с оркестром и фейерверком, так вы ошибаетесь! Даже мне, который тут всех и все знает, каждый шаг дается с трудом!

Вилкс резко сказал:

— Мы же сидим голодные!

— Тогда надо было ехать на курорт! Брайтон, что ли, называется. На южное побережье Англии, а не на западное побережье СССР! — отрубил Приеде. — А ужин можете получить, вот он, — и пнул ногой сумку.

В сумке что-то зазвенело. И этот звон прозвучал как колокольный зов на праздник примирения. Толстяк Лаува крикнул:

— Осторожно, разобьешь!

И кинулся поднимать сумку.

Эгле, по своей привычке занявший позицию у двери, вынул руку из кармана. Вилкс бурно заговорил о том, что они очень беспокоились: слишком уж долго пришлось ждать.

Но Янис держался непримиримо. Сел в стороне, закурил, не глядя на своих подопечных, которые суетились у стола, раскладывая продукты и восторженно восклицая:

— О, черное пиво!

— А каков угорь!

— Нет, ты посмотри на ветчину! Вся так и светится!

— Открой водку, Эгле!

Наконец Вилкс обратил внимание на то, что Янис остается в стороне, сидит безучастно. Он переглянулся с товарищами, виновато заговорил:

— Ты уж нас извини, старина! Сам понимаешь, каково было ждать тебя целый день!

— Мне этот день тоже в добрую веревку нервов обошелся! — буркнул Приеде.

Тогда и Лаува и Эгле принялись уговаривать его присесть к столу.

Он нехотя принял из рук Лаувы рюмку, но пить не стал, поставил на край стола. Сказал:

— Давайте уж сначала поговорим о делах. А то после русской «Столичной» все покажется в розовом свете…

— А что случилось? — обеспокоенно спросил Вилкс, тоже отставляя рюмку.

Остальные настороженно придвинулись.

— Я пытался узнать, как выручить ваши вещи, но дело оказалось сложнее, чем я думал. Вы не нашли удобнее места, где спрятать вещи: там ведь пограничная зона! Могли бы протащить их еще два-три километра! А теперь к тому месту и не подберешься! Кругом пограничники!

Наступило мгновенное замешательство, потом послышалось: «Вот это да!» Лаува поскреб в затылке, Эгле весь как-то съежился.

Вилкс хрипло спросил:

— Что вы можете посоветовать?

— Что тут посоветуешь? Ехать придется через Вентспилс, а без документов это опасно, вдруг напорешься на контрольную проверку машины. Пожалуй, лучше всего переждать недели две-три, чтобы решить все вопросы разом: сначала добыть документы, а потом уже рискнуть…

— Нет, это не выйдет! — торопливо сказал Вилкс. Приеде заметил, что двое других, кажется, не рвутся за вещами. Но возглас Вилкса как бы разбудил их.

— Да, надо как можно быстрее доставить вещи! — подтвердил Эгле.

— Мы не думали, что наше разведывательное снаряжение будет так трудно взять. Вдруг кто-нибудь найдет? — промямлил Лаува.

— Найти его могут! — задумчиво подтвердил Приеде. — Идет осенний охотничий сезон, там появляются люди… И как вас угораздило даже не закопать, а только замаскировать его? Это же лучший способ для чекистов устроить там ловушку! — рассердился он.

— Не надо беситься, Янис! — мягко сказал Вилкс. — Конечно, мы не правы: и хлопот доставили много, и обижаем своим недоверием, но ведь и нам не легко! Мы все еще словно между небом и землей!

Он посидел немного, наклонившись над столом, потом выпрямился, строго сказал:

— Я попробую сделать это сам! Достаньте мне, Янис, мотоцикл, и я поеду…

— Как? Без прав и без документов? Ни за что! — решительно заявил Приеде. — Я совсем не хочу быть убийцей! Давайте тогда уж проберемся все вместе, нелегально, по лесу, пешком…

Лаува пробормотал:

— А по-моему, проще всего достать вещи Янису. У него есть документы, есть знакомые в Вентспилсе, а место мы ему укажем…

— Зачем ему-то рисковать? — сердито спросил Вилкс. — Это мы плохо выбрали место для нашего багажа, мы и должны отвечать!

Приеде взглянул на того, на другого. Эгле держался безучастно: пусть решают старшие. Лаува продолжал настаивать на своем варианте, — ему, как видно, очень не хотелось снова пробираться на побережье.

Вилкс беспокойно спросил:

— А что вы-то думаете об этом, Янис?

— Черт его знает, как я могу его добыть? Ведь там, поди, не один чемодан? А помощников для такого дела не скоро подберешь…

Долго сидели в раздумье. Затем Лаува решительно заявил:

— Я считаю, что достать вещи может только Янис.

И стал объяснять:

— Там три чемодана и два вещевых мешка. Если их вынести к дороге и нанять машину…

— И шофер сразу решит, что это или контрабанда или краденое имущество… — перебил Приеде.

— Надо взять знакомого шофера… — настаивал Лаува.

— Ну, шофер-то у меня найдется, но что я ему скажу?

— Если шофер знакомый, можно прямо сказать, что купил краденые вещи, скажем, детали для радиоприемников, снятые с рыболовецких судов, собираешься изготовить приемник на продажу или что-нибудь в этом роде, — это заговорил Вилкс, по-видимому, убежденный словами Лаувы.

Янис поморщился, но спорить не стал, — их не переубедишь, только сказал:

— Разведать я разведаю, но ничего пока не обещаю…

Лаува облегченно вздохнул:

— Ну, теперь можно и поужинать! — и поднял свою рюмку.

Ели молча. Было понятно, еще переживают первые препятствия. Но вот понемногу разговор наладился, даже Эгле повеселел.

Приеде думал: его самого завербовали при помощи провокаций и побоев. А этих разве били? Они жили на том самом Западе, который им снился еще до войны, как земля обетованная, как высоко организованный рай, где каждого ждет не просто сады Эдема, а механизированный Эдем, где на каждого дурака приходится по автомашине, по особняку, по ресторану, по невесте, по миллиону в какой угодно валюте. Многие предпочитают доллары. Эти захотели фунты стерлингов.

Что же они получили?..

Вилкс заговорил:

— Честное слово, даже во время войны было легче! Я тогда летал на «фокке-вульфе», был летчиком-истребителем, и я сбивал, и за мной охотились, но такого напряжения не испытывал!

— Почему же вы пошли на эту работу?

— А что оставалось делать? Мы пробыли в лагерях для перемещенных годы и годы! До войны я состоял в «Перконкрусте». Президент организации Целминьш знал меня еще учлетом, а инструктором у нас был Силайс. Когда пришли немцы, Целминьш договорился с ними и продал нас всех немцам под названием «добровольцы». А в сорок седьмом году комендантом нашего лагеря стал этот самый Силайс.Целминьш поселился в Риме и начал там издавать газету «Таутас балс». Он писал, что теперь, когда Германия разрушена, мы, латыши, должны опираться на англичан… Силайс тоже постоянно твердил об этом. Тех, кто сопротивлялся или требовал репатриации в Латвию, отправляли куда-то в африканские копи и рудники, иные вдруг исчезали, организация приказывала подчиниться англичанам, вот и все…

«Да, у этого рай оказался похожим на тюрьму!» — подумал Приеде.

Но теперь их прорвало всех. Как видно, они долго молчали и теперь жаждали сочувствия. Лаува заговорил о своей жене: он не видел ее больше десяти лет, но верил, что она ждет его. И хотя в Англии он, как видно было из его же рассказов, не очень скучал по оставленной семье, теперь его тянуло туда с неожиданной силой. Однако поехать к жене было не просто, — в Видземе он был известен многим как один из руководителей уездной организации айзсаргов, а во время войны был чиновником немецкой полиции. Он командовал ротой, получил отличный земельный надел да еще и выгодную службу в уездной земельной управе. Его «рай» был в прошлом. А когда он оказался перемещенным, начался ад. При первой же возможности он начал канючить у англичан «легкую» работу. И вот он здесь. Только вряд ли сейчас эта «работа» кажется ему легкой!

Эгле сначала отмалчивался, но, видно, задело и его. Его рассказ был короток. Эмигрировал вместе с семьей вслед за немецкими обозами. В Англии нашлись сослуживцы отца, — отец был экспортером леса. Отца устроили на работу в лондонских доках экспертом-оценщиком по лесоматериалам. Но отец настаивал, чтобы сын устраивался самостоятельно. Сын состоял в организации «Даугавас ванаги». Там он встретился с одним из руководителей организации директором департамента финансов Скуевицем. Тот порекомендовал Эгле Силайсу. И круг замкнулся. Сейчас отец думает, что его сын в Шотландии, лечится после автомобильной катастрофы, а Эгле — вот он где!

Да, так себе тот рай, который они получили, а уж местечки в нем оказались возле самой колючей проволоки, которой этот рай огорожен!

Но рассказывали о себе они с определенной целью: им хотелось узнать побольше о самом Приеде.

Вилкс прямо спросил:

— А что случилось с тобой, Янис, когда англичане отпустили тебя из лагеря? Подозрений не было? Ведь ты работал у немцев. Об английской разведке чекисты могли не подозревать, но плен… Хотя Силайс все сваливал на твоего напарника, даже документы какие-то оставил в штабе этой «Ягдфельдкоманды»…

Приеде стало тошно от этого «вечера воспоминаний». Но Вилкс ждал, пришлось рассказывать.

Да, по возвращении из плена Приеде некоторое время испытывал боязнь. Он даже не может объяснить это чувство, впрочем, его новые знакомые, наверно, не хуже, чем сам Приеде, знают ощущение, будто за тобой кто-то следит, ждет какой-то ошибки. По ночам Янис просыпался от скрипа тормозов автомашины, от стука каблуков по тротуару. К счастью, он скоро встретил свою знакомую, вы ее знаете, это Майга, и женился на ней. После этого все пошло хорошо. Майга ничего не знает о его прошлом, но она так дружески отнеслась к нему, что Янис очень быстро успокоился, сдружился с рабочими на заводе, приобрел и настоящих друзей, — это один механик из яхтклуба и техник радиозавода. Но вообще-то Янис ведет довольно замкнутый образ жизни, да и Майга не любит посторонних. Это вы и сами должны были заметить, помните, как она была недовольна вашим визитом.

Вилкс усмехнулся, у него было чувство юмора. Еще бы, ворвались посторонние люди, разрушили ее привычный мирок, да и сейчас постоянно отнимают у бедной женщины ее мужа.

После «вечера воспоминаний» снова перешли к делам.

Вилкс убрал со стола посуду и принялся чертить карту той местности, где захоронено имущество. У бывшего летчика было отличное чувство ориентировки. Приеде следил за движениями карандаша и словно сам увидел раздвоенный лог, лесную дорогу, пересекающую этот лог в месте раздвоения, сломанную сосну на мыске, можжевельник, прикрывающий подступы к сосне. Если ничего не случится, найти тайник со шпионским снаряжением окажется просто.

Он долго разглядывал рисунок, высчитал по часам расстояние от тайника до шоссе, на которое вышли потом шпионы, с облегчением сказал:

— Попытаюсь!

Теперь они глядели на Яниса с надеждой. Янис подбодрил их улыбкой и попрощался.

Девятого он не пришел, но Вилкс не волновался. Он чувствовал, что с таким патроном они не пропадут. Вот и еды припас достаточно, не надо самим выходить на улицу, бродить по магазинам. Да и хозяин квартиры ведет себя осторожно: приходит редко, весьма любезно спрашивает, не нужно ли гостям чем-нибудь помочь, и тут же уходит.

Приеде появился через несколько дней. Он был, как им показалось, доволен. Ему удалось разыскать знакомого, который обещал достать бланки рабочих удостоверений, нужны только фотографии. Вчера Приеде уехать в Вентспилс не мог, поедет завтра. Перед отъездом он, возможно, еще успеет доставить им рижские справки.

Фотографии у всех троих были приготовлены заранее. Приеде похвалил за предусмотрительность, похвалил работу: фотографии почти похожи на те, что делают фотографы-пушкари за пять минут.

Задерживаться он не стал, посоветовал попросить хозяина квартиры закупить продукты дня на два, на три.

На другой день документы были готовы.

Строгие официальные книжечки в дерматиновом переплете, в которых было указано, что «гр-н такой-то работает в должности электромонтера на рижской подстанции…», очень всем понравились. Приеде сказал, что в случае внезапной проверки документов эти книжечки могут заменить паспорта, надо только на всякий случай запомнить какой-нибудь адрес, конечно, не тот, где они живут. Повеселевшие шпионы занялись чем-то вроде игры: вспоминали старые названия рижских улиц, спрашивали, как они называются теперь, каждый выбирал «место жительства».

Снова заговорили о «лесных братьях».

Вилкс рассказал, что в школе специалисты по России утверждали, будто в Латвии, Эстонии и Литве «лесные братья» по-прежнему действуют, правда, не в таком количестве, как это было сразу после войны. Но налеты на колхозы, на магазины, на советских работников бывают часто. Он считал, что Приеде просто не знает истинного положения вещей. Чекисты, конечно, не оповещают население об этом.

— Похоже, что вы знаете о «лесных братьях» больше, чем живущие здесь! — усмехнулся Приеде. — Если вам удастся найти несколько человек, скрывающихся в лесу, считайте, что вам очень повезло!

— Постой, постой, — перебил Лаува, — но о существовании «лесных братьев» нам рассказывал латыш, совсем недавно перебежавший на Запад!

— Очень может быть! — насмешливо сказал Приеде. — Ведь этому беглецу надо было есть-пить! Он мог придумать что угодно, лишь бы ему платили за его сказки!

Лаува готов был спорить до хрипоты, утверждая свою правоту, но Вилкс несколько призадумался. Чтобы хоть как-нибудь замять неловкость, он похлопал Яниса по плечу, сказал:

— Спасибо за откровенность. Если бы я не знал твоего прошлого, я бы подумал, что ты просто агитируешь нас за коммунизм. Однако «лесных братьев» мы должны разыскать! Пусть это будет даже небольшая группа, но с нашей помощью она может стать трамплином для прыжка в будущее. Большая часть групп действовала раньше в Курляндии. Вот ты поедешь в Вентспилс, попробуй там разузнать через своих друзей, что в этом смысле можно предпринять.

Он словно нечаянно взглянул на часы: Приеде понял, близилось время отхода поезда, которым он поедет в Вентспилс. Он пообещал разузнать что-либо и о «лесных братьях».

Все встали, пожелали счастливого пути.

Приеде сказал:

— Может быть, мне не удастся обернуться между двумя поездами. Но вы не волнуйтесь! Я буду осторожен…

Вилкс проводил его до дверей, пожал руку.

7

Приеде вернулся только через неделю.

Он появился в квартире в обеденное время, и еще в дверях сообщил:

— Все в порядке!

У его гостей отлегло от сердца. По-видимому, за эту неделю они пережили немало тревог.

Приеде рассказал, как долго он пробирался к «кладу», несколько раз ошибался местом, и, наконец, на третий день обнаружил этот проклятый лог и старую лесную дорогу. После этого все стало просто. Он сообщил своему приятелю, что нужна машина, тот выписал путевку на поездку за дровами, и они перевезли вещи в Вентспилс. На следующий день он выехал поездом, увозя с собой «клад».

Здесь он тоже подготовил удобное место для приема вещей — за городом, на зимней даче, у друзей. Рисковать вещами он не хотел, решил сначала зайти узнать, все ли в порядке, а теперь может ехать за «приданым», хотя сделать это лучше вечером.

С ним согласились, только попросили попутно захватить несколько бутылок вина и пива: по такому счастливому поводу не грех было и попраздновать!

Вечером Приеде привез вещи на такси.

Машину с вещами он оставил возле дома, а сам поднялся в квартиру.

Вилкс встретил его удивленно:

— Где же вещи?

— Плохие же вы конспираторы, черт вас возьми! — с сердцем сказал Янис. — Как я мог тащить чемоданы, не проверив, все ли тут в порядке? — Не беспокойтесь, поклажу охраняют лучше, чем в гареме жену султана!

Впрочем, он сменил гнев на милость, вынув из оттопырившихся карманов бутылки вина и пива, сказал, чтобы накрывали на стол, а сам ушел за чемоданами. Когда он перенес вещи, все были готовы к празднику.

Лаува немедля открыл один из чемоданов. В нем оказались банки с консервами, сыр, масло, копченая рыба. Видно, приезжие не очень рассчитывали на гостеприимство. Вилкс сунул портфель с радиостанцией под кровать, даже и не осмотрев, его больше интересовал ужин и рассказ Приеде о поисках.

За удачливого Приеде поднимали тост за тостом. Вообще, на этот раз, как и во время первой встречи, пили «крупно». Вилкс каждый глоток водки запивал пивом, советовал и остальным, утверждая, что это лучший коктейль. Лаува со смехом рассказывал, что Вилкс наловчился в Англии глотать всякую дрянь, но сам от «коктейля» отказался. Эгле тоже предпочитал чистую водку.

Больше всего Вилксу нравилось, что «старое общество», действует. Он, по-видимому, уверил себя, что Приеде и его добрые помощники — бывшие перконкрустовцы, и даже не просил у Приеде подтверждения. Больше всего ему нравились строгие правила конспирации, которых придерживался Янис.

Когда он несколько охмелел, на него вдруг напала подозрительность. Теперь она была обращена на хозяина квартиры.

— Почему он постоянно расспрашивает нас о том, что ему знать не следует? Когда ты был здесь, он помалкивал! А как только ты уехал, стал интересоваться нашими делами! Это не только я заметил, Эгле уже собирался выйти за ним следом и проследить, куда он ходит…

— Ну, друзья, этак вы далеко не уйдете! — засмеялся Приеде. — Хозяин — старый подпольщик! Естественно, что, если меня нет, он должен заботиться о вас. Вы заметили, что мы с ним никогда не бываем здесь в одно и то же время? Вообще-то вы правильно делаете, приглядываясь к окружающим. Но и подпольщики должны кому-то доверять! А о подозрительных лицах немедленно сообщайте мне, даже если вас насторожит сущая мелочь.

Советами Яниса все остались довольны. Снова заговорили о будущем. Эгле упорно напоминал, что скоро начнется война Запада с Советами, война будет недолгой, а тогда все они получат награды, которые сейчас им и не снятся! Ему Силайс намекал, что активные люди станут не только богачами, но, может быть, получат и дворянство, или даже баронство, а к титулу, соответственно, поместья. Ведь все эти совхозы и колхозы будут переданы тем, кто способствовал победе…

Лаува поправил его: колхозы придется распустить, а землю разделить между крестьянами. Правда, часть крестьян, которые осоветились, придется уничтожить. Но это к лучшему, другим, которым можно доверять, больше достанется, меньше будет недовольных новым государственным строем.

Янис молча слушал.

Впрочем, подшефные Яниса не всегда были такими веселыми. Иногда они задумывались над тем, выполнимы ли вообще их надежды…

Теперь, когда передатчики и все снаряжение были у них, они все чаще заговаривали о том, что пора начать передачи. А Янис приходил на конспиративную квартиру усталый, разочарованный, мало того, злой, и день за днем сообщал, что не может найти безопасного места для передачи.

В конце концов Вилкс не выдержал, обвинил Яниса в неповоротливости. Могла вспыхнуть настоящая ссора, но вмешался Лаува.

— Почему бы Янису не съездить в Плявинас? — посоветовал он. — Надо разыскать мою жену, сказать, что я здесь. Она женщина понимающая, не разболтает. Может быть, удастся организовать передачу от нее?

— Да, организовать и засыпаться! — огрызнулся Вилкс. — Без тебя она нас и слушать не захочет, а тебе показаться в Плявинасе опасно. Тебя там каждая собака узнает.

— Похоже, что не все собаки меня теперь узнают! Видно, постарел! — невесело пошутил Лаува. И признался: — Вчера пошел в парикмахерскую и на улице, лицом к лицу встретил соседа из Плявинаса. Я-то его узнал, так и дергало за язык: поздоровайся! — а он только взглянул удивленно, потом пожал плечами и пошел своей дорогой…

Янис вскипел.

— Кто вам позволил выходить без разрешения?

— Не век же нам сидеть взаперти! — закричал Эгле. — Мы уже давно выходим на час, на два погулять, ничего пока не случилось!

— Ничего не случилось! — передразнил его Приеде. — Когда что-нибудь случится, будет поздно! Вы понимаете, что ваш провал — это моя гибель?

Вилкс примирительно сказал:

— О том, как ты нас встретил и помогаешь, мы сообщали англичанам в наших тайнописных донесениях. А сидеть взаперти действительно невозможно. Мы решили выходить под вечер, когда начинает темнеть, а огни еще не зажжены. Теперь сумерки длинные. Днем сидим дома.

В конце концов Приеде согласился, что такие вечерние прогулки не так уж опасны. Только посоветовал выходить по одиночке, остальные двое должны оставаться дома, чтобы в случае несчастья не были захвачены все. Вилкс и его коллеги поморщились при последних словах, но согласились, что это правильно.

Вилкс опять перешел к тому, что необходимо как можно быстрее установить радиосвязь с Лондоном.

— Представьте себе, что наши тайнописные сообщения не дошли! Что тогда думают шефы? На крайний случай, если ты ничего не можешь подыскать, я рискну сам. У меня есть в Риге тетка — сестра матери, активная участница организации айзсаргов, руководила женской группой. Если она уцелела, то можно ручаться, что у нее удастся или пожить безопасно или хотя бы связаться из ее квартиры с Лондоном.

— Ну да, мы проведем сеанс радиосвязи и уйдем. Во время этого сеанса пеленгаторы засекут, откуда работает нелегальный радиопередатчик, и старуху спровадят в Сибирь.

— Не так уж страшно! Если и засекут, так обвинить ее не смогут, мы передатчик оставлять не станем.

— Ладно, давайте адрес, — решился наконец Приеде. — Я попробую поискать вашу старушку. Если она здесь, передам привет от вас, посмотрю, как она отнесется…


Со старушкой беседовать не пришлось. На следующий день Приеде вошел к подшефным, поигрывая дверным ключом.

— Мы едем на пикник! — объявил он.

— Куда?

— На дачу! Приятель уступил свою дачу для любовного свидания с субботы до понедельника!

Все оживились, даже забыли об опасности. Особенно развеселило то, что дача оказалась в Майори, том самом Майори, которое было выбрано для пароля и где у самого Приеде никогда не было никакой недвижимости. Совпадение сочли за доброе предзнаменование.

Собирались торопливо. На время отменили все правила безопасности. Эгле и Лаува побежали в магазин за продуктами и вином, — какой же пикник без вина? Приеде приволок четыре пары лыж, — недавно выпал снег, ехать на дачу без лыж было бы странно. Вилкс вытащил свой портфель, проверил передатчик.

Из дому выбрались перед самым концом рабочего дня, — легче затеряться в толпе. А толпа на вокзале была до того оживленной и шумной, что никто и не обращал внимания на веселую компанию из четверых мужчин с чемоданами, сумками и лыжами.

И вагон был заставлен чемоданами, сумками, лыжами. Похоже было, что весь город собирался с утра в воскресенье штурмовать только что установившуюся зиму.

В Майори высаживалось много отдыхающих. Одни сворачивали на пушистую снежную целину, другие разбредались во все стороны по протоптанным и наезженным дорогам. Приеде повел своих гостей на взморье.

Сложив рюкзаки, сумки и чемоданы в угол комнаты, растопили камин. Раздеваться было еще холодно, но припасенные дрова пылали дружелюбным веселым пламенем. Эгле возился у стола, позванивая бутылками. Лаува вскрывал банки с консервами, резал хлеб, колбасу.

Приеде подмигнул радисту: «Пойду проверю обстановку!» — и вышел.

Протяжно и гулко шумело море, отсвечивая в темноте полосой пенного прибоя. Где-то далеко-далеко в его темном просторе поблескивали огоньки, то ли рыбаки возвращались из рейса, то ли проходили сторожевые суда. Воздух был холоден и влажен.

Перекликались бредущие от вокзала ночные дачники. То в одном, то в другом доме вдруг вспыхивал свет, из труб начинали вырываться подсвеченные искрами крутые клубы дыма.

Янис обошел дачу, потом вышел из ворот на улицу и сделал круг мимо всего квартала. Он шел и думал о Майге.

Раньше в поездки на взморье он всегда брал Майгу. С ней было весело, уютно, она умела внести в каждое дело чуточку игры и шутки. Теперь она только удивленно взглядывает на него, когда он уходит из дома. Было два или три разговора, во время которых Янис ничего не мог объяснить. Потом Майга перестала и спрашивать. Однажды он заметил жену, входя во двор квартиры, в которой жили шпионы, но не остановился, подумал: случайное совпадение. Пожалуй, совпадение было не случайным. Наверно, Майга боится за него! Может быть, она подумала, что появилась другая женщина? Тогда поход за ним мог успокоить ее. В маленьком домике, куда он так часто ходил, не было ни одной женщины. Так, что-то вроде общежития холостяков.

Он ее не спрашивал о той встрече. И она ничего не говорила. Но грусть, временами сквозившая в ее взгляде, молчание, когда он пытался шутить, отношение к нему, как к больному, которого опасно беспокоить, — все вызывало не только тревогу, но и раздражение.

…Сможет ли он когда-нибудь рассказать Майге о том, что переживает все эти дни!

Вспомнился завод. Там тоже не очень-то довольны мастером. Взялся было участвовать в кружках техминимума, в рационализаторском бюро, а потом все забросил. Да и когда ему заниматься всеми этими делами… Только и хватает времени, что проведать подшефных, передать им городские новости, заготовить продукты… И вот эта поездка, это же опять два дня долой!

Он уже дважды прошел мимо дачи. За опущенными шторами метался неяркий свет, видно, обеспокоенные его отсутствием гости торопливо меряют комнату шагами, подходят к окнам, заслоняя своей тенью настольную лампу. Приеде не хотелось идти к ним. С трудом пересилил себя.

В комнате было уже тепло, но никто не раздевался. Только когда Янис снял пальто, остальные немного успокоились, последовали его примеру.

Передачу решили провести завтра, в пять вечера, как это было предусмотрено в расписании радиосвязи. После сеанса решили сразу же идти на вокзал. В это время будут уходить из многих дач, они опять смешаются с толпой, а если пеленгаторы и засекут работу передатчика, так вряд ли отыщут, из какого дома велась передача.

Сразу стало веселее. Все-таки опасность немного отдалилась. А они не могли не думать об опасности.

Ужинали весело. Спели несколько песен, правда, вполголоса.

После ужина вышли погулять. Вилкс пошутил: «Ночью и воробей на соловья смахивает!»

Шли без опаски. Долго стояли на берегу. Приеде показалось, что его спутники что-то слишком засмотрелись на запад, видно, захотелось обратно домой. Подумал: как еще они не перессорились, не перестреляли друг друга, находясь все время без дела. Правда, у них есть карты. Наверно, успели проиграть друг другу всю свою будущую оплату, да и задолжать по гроб жизни. Он об этом у них никогда не спрашивал: начнут жаловаться, говорить о скуке, а чем тут поможешь?

У вокзала светились окна магазинов — зашли туда, купили еще водки и пива. «Хоть день, да наш!» — так это, кажется, называется», — подумал Приеде, глядя на развеселившихся «гостей».

Утром долго спали, проснувшись, еще повалялись в постели. После завтрака вышли на лыжную прогулку.

На лыжах ходили не без толку. Разделились по двое. Янис и Вилкс обошли Майори с двух сторон, присматривались, нет ли где воинских частей. Эгле и Лаува ушли в дюны, приглядываясь к отдыхающим. Впрочем, что они могли там приметить? Если ночью и воробей похож на соловья, то среди лыжников и девчонки-то были похожи на парней. Словом, ничего подозрительного.

Передачу начали ровно в пять. Эгле и Лаува заняли позиции на улице, с той и с другой стороны дома. Приеде взялся помогать радисту. Было интересно — новая аппаратура.

Вилкс не стал скрывать от Яниса свои приемы по передаче. Он достал шифровальный блокнот величиной примерно, с папиросную коробку, с твердыми обложками бледно-розового цвета, вскрыл хлорвиниловый пакет, в котором был упакован блокнот, и на его первой странице, под набором пятизначных цифр написал текст своей телеграммы, переведенный с помощью кодовых таблиц также в пятизначные цифровые группы. После того как он проделал некоторые арифметические действия с этими цифровыми группами, телеграмма была зашифрована, и ее можно было передавать англичанам. В этой телеграмме Вилкс сообщал:

«Рад наконец сообщить при помощи радио о себе и своих друзьях. Недавно наш рижский знакомый через своего друга шофера, работающего в Вентспилсе, вывез наше снаряжение из леса. После ряда неудачных попыток отыскать место для передач нашли такое на взморье. В дальнейшем возможна регулярная связь и передача информации. Прошу в следующем сеансе сообщить о слышимости моего передатчика, так как беспокоюсь за аккумуляторы, долго пролежавшие в земле. На днях женился.

Вилкс».
Шифруя текст, Вилкс очень хвалил английскую систему шифровки и сами английские передатчики, портативные, удобные в работе и легкие для переноса. В самом деле, его передатчик умещался в портфеле.

Последняя фраза радиограммы — о женитьбе — была сигналом, чтобы англичане знали: он работает на свободе. Пропуск условной фразы обозначал бы, что его понудили работать против воли.

После зашифровки Вилкс вырвал листы, сжег их, а пепел выбросил. Потом попросил Приеде помочь натянуть антенну.

В 17.05 Вилкс послал свои позывные в эфир и, перейдя на прием, сразу услышал отзыв английского радиоцентра, находившегося где-то в районе города Ганновера в Западной Германии. Потирая от возбуждения руки, он шепнул Приеде: «Нас слышат!» — и начал передачу. Передавал он быстро, отчетливо. Приеде понял, что перед ним хороший радист.

Закончив передачу и снова перейдя на прием, Вилкс получил подтверждение, что телеграмма принята, и выключил свою станцию. Остальное проделали торопливо: свернули антенну, уложили передатчик в портфель, прибрали комнату и вышли. Эгле и Лаува все еще переминались у калитки.

Пошли на станцию. Обычные горожане, спешащие на дачный поезд. У каждого лыжи и рюкзак или сумка.

В поезде сели в разные вагоны.

С вокзала домой возвращались разными трамваями.

Приеде поехал домой, где его ждала молчаливая Майга, с которой становилось все труднее и труднее разговаривать.

8

Зима шла утомительно медленно.

Правда, Приеде делал все, что мог, чтобы его «друзья» не скучали. Накупил книг; водил в кино на поздние сеансы; раза два в месяц покупал билеты в театры; навещал по вечерам и выходил вместе с ними на прогулку.

Но шпионам этого казалось мало.

Как-то Вилкс заговорил о том, что часто выходить в город опасно, нельзя ли купить телевизор, благо, деньги еще есть. Приеде выполнил и это поручение.

Теперь они довольно часто выезжали на дачу, и Вилкс проводил очередные сеансы радиосвязи с английской разведкой. Передатчик работал отлично, материал для передач давал Приеде, используя, как он говорил, для сбора информации своих знакомых, конечно, втемную, чтобы те ничего не подозревали.

Когда усилились морозы, Приеде отыскал какую-то дальнюю родственницу, которая согласилась уступать ему по субботам свою квартиру «для встречи с друзьями». Эти «встречи» также кончались радиосеансами.

Иногда информация, доставляемая Приеде, была такой обширной, что Вилкс опасался доверять ее передатчику, тогда он отсылал тайнописные послания. Он и сам оценил умение Приеде в сборе информации, и англичане подтвердили, что данные очень ценны для них, и просили передать информатору свою благодарность.

И все-таки шпионам было и трудно и скучно.

Особенно бунтовал Лаува. Желание повидать жену стало для него чем-то вроде навязчивой идеи. Он то и дело обрушивался на Приеде:

— Почему вы не съездите в Плявинас? Вам так просто отыскать мою жену!

Янис объяснял, что он работает на заводе, что отпуска для поисков чужой жены ему никто не даст, что он уже брал один отпуск за свой счет, когда ездил в Вентспилс за вещами, что частые его отлучки из Риги могут кому-нибудь показаться подозрительными…

Лаува ничего не желал слушать.

Он отпустил бороду.

Янис пошутил, что с этой бородкой Лаува действительно стал похож на шпиона.

Лаува смущенно ответил, что завел бороду от скуки.

А через несколько дней он скрылся.

Приеде застал в этот день Вилкса и Эгле очень расстроенными. Они не знали, что и придумать: менять квартиру? Ждать? И вообще: вернется ли этот «лев»?

«Лев» вернулся через день, очень расстроенный. Он все-таки съездил на родину.

Позже он рассказал Янису, что встреча с женой не принесла ему радости…

Сразу войти в дом Лаува не решился. Он долго приглядывался к своему дому. Раньше он думал, что семья, может, выселена, но когда увидел, как в дом пробежал его сын в форме школьника, чуть не ринулся за ним. Однако следовало еще выяснить, нет ли в доме другого мужчины.

Другого мужчины не оказалось.

Тогда Лаува вернулся на вокзал, дождался темноты, сидя в буфете за рюмкой водки, и снова пошел к дому.

Дверь открыла жена.

Жена действительно ждала его. Она и сына воспитала в строгом почтении к памяти отца. Мальчишке теперь пятнадцать лет, он руководит школьной пионерской дружиной.

Но только первое объятие и было, по словам Лаува, искренним. Жена сразу начала спрашивать («Не хуже следователя!» — сказал Лаува), откуда и как он попал домой. Лаува ответил, что работал на Севере, под другим именем, поэтому не мог писать. И вот теперь, когда у него есть возможность уехать на Запад, приехал к ней, чтобы вызволить ее.

Первое, что сделала жена, закрыла дверь комнаты сына. Самого Лауву она провела на кухню, усадила так, чтобы никто не увидел его через окно, а затем потребовала, чтобы Лаува немедленно явился в милицию и рассказал о себе.

— Но меня ведь арестуют! — возопил он.

— Не навсегда! — отрезала жена. — Теперь жить стало легче. Вон даже из леса выходят, и никто их строго не наказывает. Наоборот, если явился с повинной сам и на руках нет крови, прощают и дают работу. А в твои заграницы я не поеду. Оттуда тоже возвращаются с повинной. Знаю я, как они там жили. А мне нужен честный отец моего сына! И к сыну не подходи, иначе я сама пойду в милицию! Сын знает, что его отец погиб на фронте, а если ты решил остаться дураком, так сыну о таком отце и знать не надо!

Они просидели и проговорили всю ночь. Жена плакала, бранилась, гнала его прочь, опять плакала, а перед рассветом, в шесть часов утра открыла дверь и сказала:

— Уходи! И не возвращайся! Единственное, что обещаю, доносить не пойду. Но если увижу тебя еще раз в нашем городе или где-нибудь еще в Латвии, немедля скажу, что ты скрываешься!

— И подумать только, чем ее купили большевики! Назначили учительницей! — Лаува выругался.

Приеде подумал-подумал, сказал:

— А может быть, мечтой о мире? Знаете, как они говорят: «Мы спасем мир от войны!»

— Ничего, мы еще покажем им войну!

— Да, но женщине, оберегающей сына, она не нужна!

— Мальчик еще будет солдатом! — бушевал Лаува.

— На чьей стороне? — спросил Приеде.

Лаува замолчал.

После встречи с «изменницей» Лаува стал очень нервным.

Приеде замечал, что его гости все чаще ссорились между собою.

Но на самого Приеде они глядели с надеждой.

Их одиночные прогулки не приносили радости. Завербовать кого-нибудь им что-то не удавалось. Новые образцы танков и самолетов, которые следовало бы зарисовать и отправить по руслу тайнописи, им не попадались. Напасть на тайные аэродромы не случалось. То ли аэродромов не было, то ли они находились в таких местах, куда опасно было забираться.

Радиосеансы тоже становились опасными. Это они почувствовали на собственной шкуре во время организации очередного сеанса в марте.

Англичане ждали их выхода в эфир пятнадцатого марта в семь часов вечера. Во время предыдущего сеанса разведцентр передал Вилксу целую программу из десятка пунктов, которой шпионы должны были руководствоваться в своей работе. Первым пунктом стояло: связь с «лесными братьями». Затем шел перечень срочных заданий. Среди них были запросы о товарообороте Рижского порта; аэродромах вокруг Риги; продукции рижских предприятий; воинских частях в окрестностях города; замеченных радарных установках и еще в том же роде.

Кое-какую информацию дал Приеде. Лаува, во время поездки в Плявинас, не забывал о своих шпионских обязанностях и добавил свои наблюдения к очередному рапорту Вилкса. Эгле отметил в своей записной книжке все случаи встречи с советскими офицерами и солдатами и постарался определить, какие части и военные училища находятся в Риге.

Так как радиограмма получилась довольно длинной, передать ее решили опять из Майори.

На этот раз поехали налегке, с пятичасовой электричкой, чтобы вернуться сразу после передачи. Близился весенний сезон, в вагоне было полно будущих дачников, ехавших снимать комнаты, только об этом в вагоне и разговаривали. За таких же съемщиков можно было принять и Вилкса с Приеде, и Эгле с Лаувой.

На даче обязанности разделили по-прежнему: Лаува и Эгле — на страже, Приеде и Вилкс готовятся к выходу в эфир.

Вилкс послал условный сигнал. Радист разведцентра, сидевший где-то на территории ФРГ, ответил, что готов к приему. Вилкс начал передачу.

Он едва успел передать первый десяток слов, как с улицы в окно громко застучали чуть ли не кулаком. Приеде выглянул.

Эгле, с перекошенным ртом, прохрипел только одно слово:

— Пеленгаторы!

Приеде уже и сам увидел крытую военную машину, медленно проходившую по узкой улочке от шоссе к морю, как раз мимо дачи. Он успел только крикнуть Эгле, чтобы он уходил вместе с Лаувой, а сам бросился сворачивать рацию.

У Вилкса заметно дрожали руки, но рацию он убирал умело. Приеде свернул антенну, поглядывая в окно. Вслед за машиной прошли несколько солдат с собакой.

Приеде посоветовал спрятать рацию в чулан, но Вилкс побоялся оставлять ее. Найдут, разузнают у владельца, кто бывал на даче, и тогда им несдобровать. Завернув кожаный портфель с передатчиком в какое-то тряпье, он сунул все в подобранную на кухне кошелку и вышел первым.

По-видимому, пеленгаторы не успели точно засечь передатчик, а может быть, ожидали продолжения передачи, — кроме группы солдат с собакой, никого не было. Лаува и Эгле уже исчезли. Вилкс деловитым шагом уходил в сторону станции.

К девяти часам вечера все были дома. Но пережитое волнение никак не проходило.

Было ясно, что во время предыдущих сеансов передатчик обнаружили чекисты. Теперь следовало на время прекратить выходы в эфир. Вилкс успел отстукать разведцентру условный сигнал об опасности, теперь там наберутся терпения.

Но со временем ощущение опасности стирается, и, пропустив два обусловленных сеанса, на третий они снова вышли в эфир, на этот раз из квартиры той же сердобольной старушки, что предоставляла ее и раньше для «вечеринок» Приеде и его друзьям.

Отбив условную фразу в конце радиограммы: «Недавно женился», Вилкс испытал такое чувство, будто только что одержал бог весть какую победу. Отправив Приеде домой, он подмигнул коллегам и предложил отпраздновать очередной успех.

Коллеги согласились с радостью. Докучное «шефство» Приеде им давно уже надоело. То ли дело развлечься по-своему!

Сначала зашли домой, оставили опасный портфель с передатчиком, немного приоделись, потом поехали в центр.

Было десять часов вечера, город был еще полон гуляющих, начиналась весна — самое лучшее время года. Они вышли из троллейбуса на улице Ленина и остановились, размышляя, в какой ресторан направиться.

В памяти все еще крутились старые названия и у каждого было если и не излюбленное место — Эгле был слишком молод в те времена, — то хоть сведения о чужих излюбленных местах.

Вилкс предложил пойти в «Фокстротдиле». В те времена, когда он был летчиком, там можно было отлично провести время. Были там и «девушки для танцев», и «девушки для ужина», и «девушки на ночь». Но Лаува, как видно, тогда был не богат, он лучше всего запомнил «Стабурагс» на улице Марияс, возле которого вечно толпились полуголодные «веселые» женщины. Женщины эти были не очень разборчивы и брали с клиентов и латами и марками. Эгле был наслышан больше всего о ресторане «Рига», что располагался на улице Дзирнаву…

На улице Калею когда-то дислоцировался полк рижских проституток. Посоветовавшись, решили пройтись по этой улице.

Лаува, выпятив животик, независимо подлетел к одиноко идущей женщине.

— Разрешите вас проводить, мадам? — бойко заговорил он.

— Пожалуйста. До первого милиционера! — спокойно ответила женщина.

Лауву словно ветром перенесло на противоположную сторону улицы. Эгле поспешил за ним.

— Что она сказала?

— Догони и спроси у нее!

Эгле не стал спрашивать. Вид Лаувы ему не понравился.

Вилкс, оставшийся на противоположной стороне, делал им знаки вернуться. Возле уличного фонаря задержались три молодые женщины, о чем-то оживленно разговаривая.

Лаува и Эгле присоединились к своему вожаку.

— Вот, кажется, подходящий товар! — уверенно сказал Вилкс.

— Начинай ты! — пробормотал Лаува.

Вилкс спокойно подошел к женщинам.

— Позвольте пригласить вас в «Фокстротдиле» потанцевать! — сказал он.

Женщины отпрянули, удивленно вглядываясь в него. Одна из них насмешливо ответила:

— Между прочим, этот ресторан называется теперь «Видземе»! — она отчетливо подчеркнула это «теперь». — Да, что же мы стоим? — спохватилась она. — До свиданья, Фрида! — и чмокнула свою соседку. Они словно больше и не видели Вилкса. Та, которую назвали Фридой, попрощалась и ушла в открытое парадное. Две другие медленно направились к улице Ленина.

Вилкс попытался было произнести еще что-то, но язык присох к гортани. От улицы Ленина навстречу женщинам шли двое молодых парней. Вилкс торопливо повернулся, кивнул Лауве и Эгле и пошел быстрыми шагами. Оглянувшись, он заметил, как женщины что-то сказали парням, и те тоже прибавили шагу.

Ждать, когда их догонят и остановят, коллеги не стали. Увидев трамвай, молниеносно оказались в вагоне.

Вылезли из трамвая возле вокзала. Но желания «повеселиться» уже не было. Зашли в магазин, взяли водки и отправились другим трамваем домой. Об уличном приключении почему-то не говорили.

Была у Вилкса еще одна встреча…

Однажды Вилкс вернулся после вечерней прогулки очень оживленный. Ему повезло: встретил старого приятеля, тоже летчика, воевавшего вместе с ним на «фокке-вульфах». Летчик этот, — звали его Кампе, — попал в плен в курляндском мешке, долго сидел в лагерях, а теперь работает механиком в порту.

Вернулся Вилкс под хмельком — приятель угостил его ради встречи на славу.

— Вы понимаете, братцы, какой это клад! — восклицал он. — Ведь этот Кампе может открыть «почтовый ящик» прямо в порту! Стоит нам указать такой ящик, и англичане на любом идущем в Ригу судне отправят подкрепление, и в первую очередь деньги.

— Ну да, так он и станет рисковать головой ради тебя! — возразил было Лаува.

Эгле молчал, завидовал счастливчику Вилксу.

— Э, старина! — захмелевшему Вилксу все казалось простым. — Он столько пережил в лагере, что чекисты у него в печенках застряли!.. Да я его уже прощупывал, — похвалился Вилкс. — Нет, это свой парень!

— А о новой встрече ты с ним условился? — заинтересовался наконец недоверчивый Лаува.

— Я же у него дома был! И служебный телефон он мне дал!

— А что ты сказал о себе?

— Повторил его историю, только место заключения назвал другое. Он говорил о Сибири, я об Архангельске.

— Да ты же не знаешь, что такое эти лагеря!

— Подумаешь! В таких случаях проще всего повторять слова собеседника. Да и, судя по его рассказу, лагеря для перемещенных, в которых мы пробыли годы, ничуть не лучше. Но теперь, после первого знакомства, я уже могу помалкивать о себе. Тут надо только уметь слушать. Нет, парни, это божий дар, этот Кампе!

В конце концов коллеги согласились с Вилксом, что Кампе может оказаться «божьим даром». Им так не хотелось смотреть на мир из-под руки Приеде, что каждый собственный шаг казался подвигом…

С благословения коллег Вилкс принялся за обработку Кампе. О каждой встрече с ним он рассказывал со всеми подробностями, затем все вместе анализировали каждое слово Кампе и постепенно приходили к убеждению, что бывший летчик действительно «свой парень». Рыжий долговязый механик из рижского порта, специалист по портальным кранам, понравился и коллегам Вилкса — Вилкс показал им Кампе в ресторане «Луна», назначив там встречу с механиком в один из вечеров. Конечно, с Кампе он их не знакомил, важно было просто приглядеться со стороны к новому человеку.

Но от прямой вербовки Вилкс пока воздерживался. Он, что называется, «прощупывал» бывшего сослуживца. Да, Кампе был недоволен безденежьем, сердился на местные власти, отобравшие у его родителей половину квартиры, пока сам он сидел в лагерях, злился на таможенников, которые мешали ему заниматься контрабандой: как механик порта, Кампе имел возможность раздобывать у иностранных моряков кое-какие вещи, но сбыт этих вещей был опасен…

Но вот настал день, когда Вилкс решил, что тянуть больше нечего. Кампе вполне открылся, теперь можно поговорить и о деле.

Лаува невесело пошутил:

— Надень под пиджак свитер потолще, неровен час, этот Кампе ударит тебя стулом…

— Чтоб у тебя язык отвалился! — огрызнулся Вилкс.

Он сунул в карман несколько сотенных бумажек, чтобы «запить» вербовку в каком-нибудь ресторане. Коллеги, проводив его, тоже купили водки; за рюмкой время проходит быстрее, а терпения у них было маловато.

Вилкс вернулся поздно ночью, когда оба его сожителя уже спали. Проснувшийся Лаува включил свет, чтобы расспросить Вилкса о подробностях, и ахнул. Под левым глазом Вилкса разливался огромный мутный синяк, длинный тонкий нос словно бы перекосился, губы были разбиты.

— Что с тобой? — изумленно воскликнул Лаува.

Эгле раскрыл глаза, но тут же закрыл их снова, будто и не просыпался.

— Подлец он! — с трудом шевеля разбитыми губами, пробормотал Вилкс и, не раздеваясь, рухнул на постель. Потом так же невнятно добавил: — Ну, я ему тоже раскрасил физиономию. Жаль, стрелять было нельзя — соседи собрались в коридоре…

Он никуда не выходил больше недели, ждал, когда пройдут синяки. На изумленный вопрос Приеде, — что с ним случилось? — ответил, что поскользнулся во дворе и упал. А коллегам о «вербовке» механика сказал только одно:

— Все они тут осоветились!

Но желание вербовать помощников у него пропало. Очень уж запомнилось, как после первого неосторожного слова Кампе вдруг поднялся над столом, спросил: «Да ты что, в шпионы меня заманиваешь?» — и тут сухой его кулак пришелся под глаз, как гиря. Хорошо еще, что Вилксу удалось сбить его с ног, а то неизвестно, чем бы все это кончилось.

После этого случая все трое старались не выходить из дома без Приеде. Только он, казалось, и приносил им счастье и покой.

Но англичане не унимались, они требовали действий. Все чаще они спрашивали: когда же Вилкс перейдет в лес?

Судя по всему, англичане торопились наладить свою «столбовую дорогу» в Советский Союз. Это задание оставалось главным для Вилкса и его людей.

Впрочем, это совпадало с желаниями самого Вилкса. Он еще боялся признаться в этом и самому себе, но город стал действовать ему на нервы.

Надо было нажимать на Яниса Приеде. Без него найти «лесных братьев» будет трудно. Да и захотят ли эти «братья» принять к себе неизвестных людей?

В половине апреля Вилкс потребовал без обиняков, чтобы Приеде сделал все возможное и даже невозможное, чтобы найти пути к «братьям».

— Неужели ты не понимаешь, — говорил он, — что этот вопрос интересует не только англичан! Тут объединились интересы и американцев и штаба НАТО. Все потенциальные противники Советского Союза хотят узнать как можно больше об этой стране. И уж если мы попали сюда, так нам и быть геодезистами, прокладывающими дорогу для других…

Янис хмурился, объяснял, что ему не удается найти нужных людей.

Неожиданно у него объявился союзник — Лаува боялся леса.

Лаува был осторожен. Он не протестовал открыто против высказываний Вилкса, он только напоминал, что лесная жизнь опасна. В городе легче затеряться среди людей, в лесу — каждый костер может вызвать подозрения со стороны чекистов.

Вилкс отмахивался от его замечаний, порой сердился, упрекал Лауву в трусости. Он считал, что именно теперь, когда чекисты как будто успокоились, можно опереться на оставшиеся в Курляндии кучки «братьев». Он не хотел верить, что все «братья» вышли из леса.

…А в конце апреля Приеде сам подтвердил его правоту.

К Приеде приехал его старый приятель, вентспилсский шофер, который когда-то помогал вывезти из леса шпионское снаряжение.

По словам Приеде, разговор о «лесных братьях» возник в ресторане за бутылкой рижского «Кристалла». Приеде намекнул шоферу, что одному его дружку грозит уголовное преследование, и ему хотелось бы сбежать на время в лес. Конечно, денег за помощь он не пожалеет. Шофер, подумав, пообещалразыскать в Вентспилсе одного сослуживца по немецкой армии, латыша по национальности, который года два назад как будто поддерживал кое-какие связи с «лесными братьями». Если ему удастся отыскать этого человека, он сообщит Приеде.

Приеде сказал, что он не очень уверен, приведет ли этот сложный и длинный путь «по цепочке» к успеху, и просил Вилкса не очень полагаться на случайный разговор в ресторане. Вилкс похвалил Приеде за осторожность, но сам не удержался, передал англичанам в очередной радиограмме, что подготовка к переходу в лес начата…

Тут уж англичане принялись предупреждать своего эмиссара. Они боялись, не попадет ли Вилкс в ловушку, если станет связываться с неизвестными и непроверенными людьми.

Вилкс попросил Приеде самого съездить в Вентспилс.

В субботу Приеде уехал, вернулся в понедельник прямо на работу, а вечером явился к Вилксу.

Шофер действительно свел Приеде с человеком, о котором говорил в ресторане.

Человек этот показался Приеде очень надежным, сильным, уверенным.

Но он потребовал и полного доверия со стороны Приеде.

Приеде был вынужден, не спросив согласия Вилкса, честно рассказать, что речь идет о троих нелегально пробравшихся на родину людях. Пришлось сказать и о рации. Без рации не было никакого смысла перебираться в лес. Новый знакомый Приеде — зовут его Будрис, — внимательно выслушав рассказ, пообещал принять всю троицу в свою группу. Чувствовалось, что он в этой группе хозяин и что ему тоже важно было установить непосредственную связь с Западом, так что интересы Вилкса и Будриса совпадали.

Будрис пообещал в ближайшее время приехать в Ригу по своим делам. Здесь он встретится с Приеде и, если Вилкс захочет этого, то и с ним. До перехода в лес Будрис должен поставить некоторые условия Вилксу и сопровождающим его лицам, да и личное знакомство с Вилксом обязательно.

Приеде рассказал, что Будрис очень осторожен. Как и сам Вилкс, он опасается попасть на чекистскую удочку. Из этого можно было заключить, что он имеет какие-то связи с националистическим подпольем. Приятель Приеде — шофер говорил, что Будрис активно сражался на стороне немцев. Вероятно, ему есть чего опасаться, хотя сейчас он живет легально. Возможно, он переменил фамилию, как делали иногда те, кто опасался за свои прежние связи с немцами…

Обо всем этом Вилкс сообщил англичанам и получил от них благословение на встречу с Будрисом.

Теперь, когда реальная возможность перехода в лес приблизилась, Лаува стал особенно нервным.

Приеде даже как-то сказал Вилксу, что Лаува, по-видимому, хотел бы остаться в городе. Вилкс равнодушно ответил, что Лаува пойдет туда, куда ему прикажут.

Оказалось, что это далеко не так.

Перед Первым мая Приеде пригласил всех в театр.

Лаува сослался на головную боль и остался дома.

Когда вернулись из театра, чтобы вместе поужинать, Лаувы не было. На столе лежала записка:

«Решил выйти из подполья. Уехал к жене. Она обещала достать для меня паспорт. О вас ничего не скажу, клянусь богом, не беспокойтесь, но не вздумайте разыскивать меня. Это вас погубит. Не осудите за мой поступок, но дальше жить так не могу».

Из вещей, находившихся в квартире, Лаува ничего не взял, кроме бритвы и смены белья.

Вилкс в бешенстве чуть не разбил свою радиостанцию. Эгле все порывался броситься вслед за беглецом в Плявинас и там пристрелить мерзавца. Приеде резонно заметил, что этим Эгле только толкнет бывшего приятеля просить защиты у милиции.

Но самое главное, — этого требовали теперь и Вилкс и Эгле, — перейти поскорее в лес. Тогда измена Лаувы будет не так опасна.

Все зависело от Будриса…

9

Встреча с Будрисом состоялась двенадцатого мая.

Перед этим Приеде купил для Вилкса новый костюм, плащ и шляпу. Вилкс не хотел ударить лицом в грязь перед представителем «латышского подполья».

Вилкс долго расспрашивал Яниса, как выглядит Будрис, чем он занимается «в личной жизни», но Приеде отвечал сдержанно:

— Встретишь, увидишь…

Когда любопытство Вилкса начинало надоедать, Приеде сухо напоминал о конспирации, и Вилкс замолкал.

И вот Вилкс и Приеде шли на эту встречу.

Майский вечер был ясен, спокоен. Прошла поливальная машина, подняв серебряные крылья. Цветы, сбрызнутые водой, выглядели тоже как серебряные. Мужчины и женщины заполнили тротуары, влюбленные стояли в подъездах, сидели в скверах. Играли дети под внимательным взглядом мамаш и нянек.

На открытых площадках кафе и ресторанов слышалась танцевальная музыка, звон бокалов, посуды, вилок и ножей. Рига веселилась перед выходным днем.

Приеде и Вилкс вошли в парк Зиедоня, прошли в третью аллею и сели на свободную скамейку.

Вилкс никак не мог скрыть своего волнения. В конце концов, Приеде недовольно заметил:

— Надо быть сдержаннее! Ты не невеста, которая ждет прихода жениха и боится не понравиться ему! У нас деловое свидание!

В глубине аллеи показался высокий, стройный человек. Белый макинтош он нес на руке, шел неторопливо. Он остановился возле третьей скамьи, оглядел двух притихших отдыхающих, спросил:

— Не помешаю, простите?

Эта незначительная перестановка слов в обычной фразе была паролем.

Но Вилксу пароль уже не был нужен. Он с восторгом рассматривал этого человека и, кажется, готов был доверить ему свою жизнь без слов. Приеде ответил:

— Пожалуйста, что вы!

Будрис откинулся на спинку скамьи, перебросил плащ на колени и закурил. Искоса посмотрев на Приеде, сказал:

— Теперь, Янис, вы можете нас оставить…

Янис поднялся, кивнул Будрису, предупредил Вилкса:

— Я подожду тебя у выхода, на одной из скамеек слева.

Вилкс и Будрис остались одни.

Вилкса словно подтолкнули. Он пошевелил пересохшими губами, спросил:

— Надеюсь, все в порядке?

— Несомненно! — Будрис улыбнулся. — Я слушаю вас. Приеде уже сообщил мне, что вы прибыли с Запада и у вас есть радиосвязь. Чем могу служить вам?

— Нам хотелось бы попасть в один из лесных отрядов…

— Да, у меня есть некоторые связи с такой группой, — подтвердил Будрис. — Но меня занимает, действуете ли вы в этом случае по собственному почину или у вас есть специальное задание? Как вы понимаете, пребывание в такой группе не совсем безопасно. И туда нельзя ехать как в туристский кемпинг — на день или на неделю. Вы волей-неволей подчиняетесь руководству группы, связываете свою судьбу с судьбой всех членов группы, а отлучаться оттуда без особого разрешения невозможно.

— У нас именно такое задание! — горячо подтвердил Вилкс. — Мы должны остаться в группе и вести нашу работу там, на месте. Наша главная задача — связать такую группу с Западом и создать в лесу плацдарм для приема подкреплений, снаряжения, средств и тому подобного, что может быть направлено с Запада для облегчения жизни таких групп и для усиления их активности.

— А если эти ваши «подкрепления» поступят так же, как один из ваших спутников? Его звали, кажется, Лев, но он оказался трусливее зайца, не так ли?

Вилкс понимал, что о бегстве Лаувы ему придется рассказывать. Однако убийственная ирония Будриса относилась не только к беглецу, она задевала и Вилкса. Он сердито возразил:

— Всякое дело имеет и своих адептов и своих ренегатов…

— Но у нас ведь тоже нет гарантии, что бегство Лаувы прошло для вас бесследно. А вдруг за вами уже ходит «хвост»? Или вы в душе одобрили поступок вашего коллеги?

— Он не коллега, он изменник! — угрюмо возразил Вилкс.

— Расскажите о себе! — вдруг другим тоном попросил Будрис.

Он сидел, курил, оглядывая подернутые словно зеленым дымом молодые деревья и кустарник, и, казалось, не слушал. Однако едва Вилкс допускал какую-нибудь заминку, требовательно повторял:

— Дальше, дальше!

Никогда, ни в одной исповеди Вилкс не говорил о себе и о своих надеждах с такой горячностью. Что-то толкало его обязательно убедить этого человека в своей страстной приверженности тому делу, которое он хотел делать и за страх, и за деньги, и даже за совесть, так как он мыслил жизнь только в одной категории — в той, какой она была в этой стране много лет назад. Он хотел идти напролом, идти с завязанными глазами, не желая замечать ничего вокруг — ни перемен, ни людей.

Будрис ничем не выказывал своего отношения к этой исповеди. Выслушав ее до конца, он равнодушно сказал:

— Речь, самая страстная, не заменяет верительных грамот. А у вас их нет. Между тем я должен доверить вам жизни моих друзей…

— Но моя радиостанция…

— Э, чекисты тоже умеют работать на передатчиках. И порой они засылали в наши группы довольно знающих людей. Ведь малейшее подозрение со стороны наших лесных друзей может стоить вам жизни! Значит, я обязан поручиться за вас, чтобы не возникло никакого недоразумения…

— Если позволите, я могу предложить один способ проверки. Вы назовете мне одну-две песни в известной последовательности, я сообщу об этом в Англию, и в условный час англичане передадут их в своей радиопрограмме на Латвию… Вы услышите их при помощи любого приемника. Согласны?

— Да, это можно считать верительной грамотой! — Будрис насвистел несколько тактов из народной песни. — Пусть будет так: вот вам две песни, «Айя-жужу» и «Зеленая щучка». Жду их в воскресной передаче…

— Но ведь пройдет целая неделя! — разочарованно сказал Вилкс.

— Не беспокойтесь! В это время, если мы договоримся, вы будете уже гостями леса! Если условная передача состоится, значит, все в порядке, если нет, — ну что ж, мы дадим вам еще время для новой проверки…

— Состоится! — воскликнул обрадованный Вилкс.

— Но вы должны знать следующее: все распоряжения командира выполнять беспрекословно; из расположения лагеря одним не выходить; все письма для англичан вы обязаны передавать через командира мне, отправку организую я; рекомендую также знакомить командира с текстом радиограмм в ваш центр, это необходимо для поддержания уверенности наших людей в полной безопасности группы.

— Согласен! — торжественно ответил Вилкс.

— Очень может быть, что вы услышите упреки за политику Запада…

— Я сам принадлежу к тем, кто ненавидит Запад за его проволочки и лицемерие! — горячо заговорил Вилкс. — Подумайте, они до сих пор все стараются делать нашими руками!

— Как патриот Латвии, я согласен с вами, — Будрис вздохнул. — Вы не представляете, сколько мы понесли напрасных жертв! — тут он помолчал, пожал плечами. — Но представьте себя хоть на минуту политиком! Вы невольно поймете, что для Запада все еще не время вмешиваться в дела Советов. Об этом тоже приходится думать! Теперь мы вынуждены несколько изменить тактику и стараться сохранить наши кадры.

— Я вполне согласен с вами! — несколько робея, но, стараясь показаться решительным, поддержал Вилкс.

— И еще одно, — внушительно сказал Будрис. — Вы обязаны соблюдать тактические приемы отряда: сохранение наших кадров на будущее. Если у вас есть свое мнение относительно нашей тактики, то все равно, находясь в отряде, вы не должны распространять его, особенно в беседах с нашими людьми. Они и так перенесли немало потерь, не следует раздражать их намеками на то, что они плохо действуют. О том, как они действуют, мы знаем. И не надо обижаться, если они не будут откровенны на этот счет. Вы придете и уйдете, а им оставаться!

— Ну что вы, я сам счастлив, что попадаю в дисциплинированный отряд! Попасть к головорезам — несчастье! Я понимаю, что после каждой акции начинаются аресты, поиски, разгромы. А кто же останется на будущее? Нет, тут мы целиком согласны с вашей политикой!

Парк постепенно пустел. Скамьи освобождались. Вилкс чувствовал себя несколько стесненно: он занял У Будриса почти два часа.

— Что ж, готовьтесь к отъезду, — сказал Будрис. — Вас увезут с комфортом, на машине.

Вилкс торопливо спросил:

— А не безопаснее ли добраться до отряда пешком? Ведь автомашину могут остановить для проверки документов…

— Машина пойдет с путевкой, вас укроют вместе с грузом, поэтому документы проверять не станут.

— Признаться, этого мы опасались больше всего, документы-то у нас не очень серьезные, так, справки…

— Ехать придется не очень далеко! — успокоил его Будрис.

Оставался последний вопрос — о связи с Будрисом. Вилкс боялся задать его, но Будрис посоветовал сам:

— Если понадобится встретиться со мной, обратитесь к командиру отряда. Он передаст ваше пожелание. Завтра мы с Приеде увидимся и уточним все, что касается отъезда. — И деловито заметил:

— Если мне потребуется встретиться в лесу с вами, я организую это через командира группы. А теперь — прощайте!

Вилкс признательно пожал его руку. Он еще посидел на скамейке, наблюдая, как высокий, спокойный человек проходил по пустеющей аллее, надев плащ, который раньше держал на руке. И в этом Вилкс увидел умные действия подпольщика, конспиратора. После того как он скрылся в главной аллее среди гуляющих, Вилкс затянулся сигаретой в последний раз, швырнул ее в урну рядом со скамейкой и медленно пошел к воротам парка, где ждал Приеде.

— Ну, дорогой Янис, — воскликнул он, поравнявшись с Приеде, — вот это человек! Я узнаю людей с первого взгляда, но никогда не встречал никого, кто бы так очаровал меня за один миг! Еще в тот момент, когда он показался на аллее, я подумал: вот это и есть тот человек, которого я жду! У меня просто тяжесть с сердца свалилась. Ведь я все время думал о том, а каковы будут те «лесные братья», с которыми меня сведет судьба? Теперь-то я не сомневаюсь, они будут похожи на своего руководителя! Давайте-ка зайдем в ресторан, поужинаем и выпьем по рюмочке в честь такой удачи!

Приеде также был доволен тем, что все прошло отлично, но от похода в ресторан отказался. («Он всегда был сухарем!» — неодобрительно заметил Вилкс.) Впрочем, и Приеде был согласен, что встречу следует вспрыснуть, только сделать это надо дома.

— Там же нас ждет Эгле! — напомнил он.

— Да, верно-верно, — спохватился Вилкс. — Пошли, надо порадовать и его!

Зашли в магазин.

Эгле ждал не только с нетерпением, но уже и со страхом за них. Но как только Вилкс начал рассказывать о встрече, все страхи миновали, и Эгле был заражен тем восхищением, которое все еще переживал Вилкс. Пили, громко хохотали над чекистами, под носом у которых работают такие славные парни, как Будрис, да и они сами, тоже славные парни: Вилкс, Эгле и, конечно же, Приеде. Кончилось тем, что славные парни пригласили Приеде навестить их в лесу в Иванов день, на праздник Лиго, уж там они покажут свои способности, и выпьют, и попоют, и попляшут. Эгле до того разошелся, что попытался тут же отрепетировать танец, с трудом его уняли.

Долго издевались над беглецом Лаувой. Еще бы, им предстояла романтическая и в сущности безопасная жизнь в лесу, а этот подонок будет скитаться по улицам родного города, боясь, как бы какая собака не облаяла. В том, что Лаува не пошел с доносом, они теперь были вполне уверены. Хозяин утверждал, что ничего подозрительного возле их квартиры не замечал.

Эгле в конце концов уложили. Приеде стал прощаться, сказал, что придет после разговора с Будрисом и все расскажет; попросил приготовить вещи, разложить их так, чтобы у каждого все было под рукой.

Утром он пошел на встречу с Будрисом, оттуда — на квартиру «гостей».

— В этот день, — сказал он подшефным, — вы должны быть тише воды, ниже травы, таково требование Будриса. Было бы позорно вызвать подозрение перед самым решительным шагом… Машина, — сказал он, — будет ждать на улице Стабу возле дома № 12 ровно в двадцать один ноль-ноль.

Даже этот военный, точный приказной язык восхитил Вилкса. Видно, ему до смерти надоело жить по своей воле, он соскучился по дисциплине, когда кто-то другой берет на себя ответственность за все поступки и даже за самую жизнь.

Озадачило их только то, что сопровождать их будет не Будрис и не Приеде, а посторонний человек. Янис объяснил: таков приказ. Янис придет, чтобы попрощаться с ними и проводить к машине, на этом его полномочия кончаются.

Вещи были упакованы, распределили, кому за что отвечать. Часть имущества решили оставить в квартире, оставили и фотоаппарат — что снимать в лесу? Но Приеде понял — боялись, как бы партизаны не заподозрили в них агентов ЧК…

В восемь вечера Приеде пришел снова. Оказалось, что они до сих пор ничего не ели. Раньше они действовали смелее. Хорошо еще, что Приеде захватил кое-что с собой для прощального ужина.

За ужином у всех было какое-то лирическое настроение.

Долго благодарили Приеде за оказанную помощь. Были даже какие-то попытки погрустить в тишине, но Приеде постарался сбить эти минорные нотки. Ну что ж, каждый исполняет свой долг! Они еще встретятся!

Ровно в девять вечера они остановились перед автомашиной, нагруженной какими-то ящиками. Рядом с шофером сидел невысокий, плотно сбитый человек. Приеде подошел к нему, сказал:

— Вот ваши пассажиры!

Человек вылез из кабины. Коротконогий, мускулистый, он был на голову ниже Вилкса.

— Мазайс! — отчетливо назвал он себя, словно вколачивая в сознание попутчиков имя. — Простите, поездка будет без особых удобств, но зато вполне безопасная. Шофер везет товары в кооператив. Документы в полном порядке. Только за городом придется влезть под брезент, чтобы ГАИ не придиралось.

— Что такое ГАИ? — тревожно осведомился Эгле.

— Совсем не КГБ! — засмеялся Мазайс. — Государственная автоинспекция. Следит за безопасностью движения по дорогам. На грузовых автомашинах пассажиров перевозить не разрешается.

Вилкс и Эгле переглянулись, встревоженные их улыбки были довольно бледными. Но и этот коротконогий, хриплоголосый провожатый им нравился.

Торопливо пожали руку Янису и влезли в машину. Мазайс помог им устроить вещи меж ящиков, что-то передвинул, что-то переставил, и к их услугам оказались почти спальные места.

— Полный комфорт! — пошутил он.

Машина тронулась. Ветер странствий снова дул в лицо нетерпеливому Вилксу и его коллеге…

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

1

Вилкс отыскал в брезенте маленькую дырку и, прильнув к ней глазом, пытался хоть немного ориентироваться, но огни города скоро остались позади. Влажная весенняя ночь, наполненная шумом деревьев и шорохом гравия под колесами машины, нависла над путниками.

Он слышал рядом с собой тревожное дыхание спутников, мог бы даже отличить их одного от другого. Вот шумно дышит Эгле. Проводник как будто заснул.

Однообразное движение постепенно успокаивало. Внезапно подумалось: если проводник может так спокойно отдыхать, значит опасности нет. И сразу захотелось спать.

Проснулся он от прикосновения чьей-то руки.

Брезент был поднят. Мазайс шепотом сказал:

— Скоро приедем!

Низкие, словно разбухшие от сырости, звезды раскачивались над самыми вершинами деревьев. В кабину падали капли с ветвей. Машина шла по узкой лесной дороге.

Настроение Вилкса оттого, что он поспал, было отличное. Он спросил:

— Где мы?

Эгле ткнул его в бок. Вилкс торопливо поправился:

— Простите, если нельзя говорить, то я…

— Отчего же? — простуженным голосом, довольно равнодушно сказал Мазайс. — Миновали город Слоку. — Он откашлялся, сердито сказал: — Вот черт, от этой лесной сырости наживешь хронический бронхит. У вас нет с собой кодеина?

— Нет, — растерянно ответил Вилкс. Торжественность минуты как-то не вязалась с разговором о каплях и порошках.

— Жаль, — протянул Мазайс. — Неужели ваши хозяева, надавав столько вещей, не догадались сунуть простейшего средства от кашля? А ведь любому вояке известно, что кашляющий или чихающий солдат опаснее минометного обстрела. Так нет, говорите? Жаль, жаль!

Машина резко остановилась. Шофер высунулся из кабины, сказал:

— Давайте побыстрее, приятели!

Мазайс спрыгнул на землю, тихо скомандовал:

— Подавай вещи!

Вилкс и Эгле принялись подавать ящики, чемоданы, какие-то тюки. Шофер помогал оттаскивать их в лес.

Через три минуты машина была пуста. Шофер скатал брезент, швырнул вдоль борта, пожал руку Мазайсу. На остальных даже не посмотрел.

Немного постояли, наблюдая, как разворачивалась на узкой лесной дороге машина, как еще посветили красные фонарики и скрылись за поворотом.

Мазайс тихо сказал:

— Подождите здесь!

Он шагнул в глубь леса и словно растаял. Вилкс завистливо подумал: «В лесу он как дома!»

И тотчас же послышался мелодичный свист. Несмотря на свой бронхит, Мазайс насвистывал отлично, Вилкс узнал мелодию «Зеленой щучки» — старой латышской песни.

Где-то в стороне послышался ответный свист.

Вилкс предупредил по-английски:

— Ну, Эгле, держись!

Оба внимательно вглядывались в темноту.

Из-под ветвей вынырнули трое. Впереди шел Мазайс, за ним следовал высокий, белокурый, с непокрытой головой человек в кожаной куртке, перепоясанной широким офицерским ремнем с пистолетом в кобуре, и невысокий, очень молодой парень. Если первый казался великаном-богатырем, то второй выглядел просто мальчишкой.

Мазайс тихо сказал высокому:

— Вот наши гости!

Вилкс понял, что высокий богатырь и есть командир.

Командир вгляделся в бледные лица, подсвечивая фонариком, назвался:

— Лидумс.

Вилкс и Эгле назвали себя.

Лидумс, показав на спутника, сказал:

— Делиньш…

Это странное имя Сынок в применении к вооруженному молодцу как-то нечаянно развеселило приезжих. Улыбнулся и сам Делиньш. Только командир оставался серьезным. Оглядев сваленные в кучу мешки, чемоданы и пакеты, сказал:

— Личные вещи понесете сами. Остальное возьмут мои люди.

Вилкс посмотрел с сомнением на гору груза и на трех человек, стоявших перед ним.

— Мы поможем, командир…

— У меня людей хватит! Впрочем, если хотите…

Он тихонько свистнул, и прямо перед Вилксом из прошлогодней листвы, что ли, или просто из земли вырос человек с автоматом, направленным в его грудь. В трех шагах от этого призрака появился второй, автомат которого был направлен на Эгле. Эгле торопливо попятился за спину командира, да и Вилкс с трудом сдерживал дрожь.

— Прошу извинить, друзья, за дополнительную охрану, но наша жизнь часто зависит от простой предосторожности! — вежливо сказал Лидумс. Потом приказал двоим, выросшим из земли: — Помогите нести вещи. — И, опять, обращаясь к Вилксу, которого как будто признал главным из гостей, сказал: — Знакомьтесь, это Граф и Юрка.

Вещи разобрали. Один из «братьев» вызвался помочь Вилксу и взял у него рюкзак. Портфель с рацией Вилкс понес сам.

По лесу шли долго. Где-то гулко ухала сова. Разбуженные ею птицы вдруг встревоженно начинали чирикать, но тут же умолкали, словно придавленные темнотой. Хрустели сучья под сапогами, порой начинала хлюпать вода. Вилкс похвалил себя за то, что догадался переобуться в резиновые сапоги, — «лесные братья» забрались в такие дебри, где и болота, и мелкие речки, и чащоба служили им добрую службу охраны.

Но вот словно из-под ног послышался оклик. Лидумс произнес отзыв, и лес как будто раскрылся, как бывает на театральной сцене при повороте декораций. В самой гущине елей возникла открытая дверь, слабо освещенная изнутри светом керосиновой лампы, над дверью — беспорядочное нагромождение маскировочного лапника, а внизу, в теплой и чисто убранной землянке, — двое настороженных внимательных людей.

Лидумс пропустил гостей, вошел следом, за ним ввалились Мазайс, Делиньш и двое с автоматами, освобождаясь от груза. Вилкс с любопытством наблюдал, как быстро и без шума помогали им убрать груз остальные «братья». По-видимому, дисциплина в отряде была крепкая.

Командир выждал, когда все освободились, представил гостей.

Отряд был небольшой, должно быть, не больше семи человек. Кроме тех, что встречали приехавших, был еще человек с кличкой Бородач и толстый повар, которого все так и называли: Кох.

К приходу гостей в отряде подготовились заранее. Вилкс увидел самодельный стол из сосновых плах, на котором стояли солдатские котелки, банки консервов, лежало на доске нарубленное кусками мясо, растопырила плавники сваренная целиком крупная рыбина, поблескивали две бутылки водки.

Лидумс пригласил всех к столу.

Вилкс развязал свой рюкзак, выставил прихваченную из Риги бутылку водки и положил несколько пачек сигарет. «Братья» заулыбались, вскрыли сигареты, задымили. У них, как заметил Вилкс, главным куревом была махорка и дешевые папиросы, видно, из местных сельских лавок.

О делах не разговаривали. Вилкс помнил предупреждение Будриса, а Лидумс, наверно, тоже предупредил своих людей, что с новичками надо держаться осторожно.

Спать улеглись на нары. Вилкс заметил, что «братья» разъединили гостей. Между Эгле и ним лежали двое с автоматами под боком.

На охрану лагеря Лидумс отправил двух человек.

Да, здесь все напоминало об опасности.

Однако усталость сделала свое: спали, как убитые.

Утром Вилкс долго лежал с открытыми глазами, размышляя о будущем. В бункере было тепло от небольшой глинобитной печи. Все еще спали.

Внезапно он услышал какой-то тихий звук, похожий на шарканье ножа по оселку. Повернувшись в сторону звука, он вдруг застыл от ужаса. Возле теплого бока печи по деревянной наре ползла, издавая тонкий неприятный звук темно-серая змея. Видно, ее рассердил храп Мазайса, спящего рядом, и она разглядывала человека, прежде чем броситься на него. Вилкс лежал в трех шагах от змеи, он видел ее извивающееся тело, видел, как она приближается к спящему, но не мог шевельнуть и пальцем.

Мазайс лежал с открытым ртом, на спине, и все похрапывал, а змея медлила, словно искала место для смертельного укуса. Вилкс попытался откатиться от нее и с трудом передвинул отяжелевшее тело, толкнув спящего рядом Делиньша. Делиньш что-то пробормотал, но, видно, условный рефлекс «лесного человека» сделал свое, он проснулся и сел. Дальнейшее произошло так быстро, что Вилкс ничего не успел сообразить. Делиньш сунул руку под изголовье, затем хлопнул выстрел, и обезглавленное тело змеи медленно сползло с нар на земляной пол.

Все вскочили, хватая оружие, Граф мгновенно выпрыгнул за дверь и упал, готовый стрелять во все стороны. А Мазайс, дрожа от отвращения, уже поднимал змею за хвост.

— А здорово ты ее… — пробормотал он, глядя на Делиньша, все еще сидевшего на нарах с пистолетом в руках. — Смотри-ка, начисто голову срезал!

Он вышвырнул змею за дверь, позвал Графа:

— Эй, парень, представление окончено!

Лидумс, ставя обратно на предохранитель свой автомат, пошутил:

— Ты бы хоть предупреждал, что стреляешь по змее. А то мне показалось, что наши гости привели за собой «синих»… — И пояснил: — Так у нас называют войсковые части чекистов… За цвет их петлиц.

Вилкс все не мог унять внутреннюю дрожь отвращения. Эгле медленно сполз с нар, выглянул за дверь, как будто хотел удостовериться, что это не нашествие змей, а всего лишь змеиная разведка.

— И много их здесь? — с трудом разжимая губы, спросил Вилкс.

— Хватает! — беспечно ответил Делиньш. — Кто ложился последним? Почему дверь неплотно закрыли?

Никто не ответил. Но Вилкс поклялся себе, что нарочно станет ложиться последним и закрывать двери. Больше о змее не вспоминали.

День выдался солнечный, яркий. Гостям, привыкшим к почти тюремному режиму рижской квартиры, это весеннее солнце, пряные запахи трав и цветов, этот бьющий сквозь ветки деревьев, словно бы колючий, свет казались чудом. Мазайс, как добрый знакомый, повел гостей по неприметной тропинке к речке, на которой когда-то была бобровая запруда, а теперь остался маленький омуток. Там они умылись.

На завтрак опять были и мясо, и свежая рыба. Вилкс обратил внимание на то, что рыба была морская, должно быть, у «лесных братьев» была какая-то связь с рыбаками…

После завтрака Лидумс распределил занятия между членами своей группы: двоих назначил на караул, Мазайса направил в лес за дровами для кухни. Гостям он никаких заданий не дал. Отдав необходимые распоряжения, Лидумс обратился к Вилксу, по-прежнему выделяя его как главного:

— Первые несколько дней вам придется осваиваться с нашей жизнью, чтобы не совершить какой-нибудь оплошности по незнанию или… — он не договорил, но Вилкс понял, что им пока не очень доверяют. Помолчав, Лидумс вдруг спросил: — У вас оружие есть?

— Да, — ответил Вилкс.

— Сдайте его Делиньшу.

Эгле дернулся было всем своим сухим телом, словно намеревался немедленно открыть стрельбу, но Вилкс незаметно наступил ему на ногу. Сам он подчеркнуто спокойно расстегнул пиджак и вынул подвязанный под мышкой пистолет бесшумного боя с надульным глушителем, положил на стол. Эгле помялся еще немного, но тоже полез в прорезанный насквозь карман брюк, — свое оружие он держал привязанным к ноге. Выложив длинноствольный автомат на стол, Эгле насмешливо спросил:

— Ножи тоже сдать?

— Пока — да, — спокойно ответил Лидумс.

Эгле хмуро вытащил из внутреннего кармана куртки нож, нажал пружину в рукоятке, и нож со звоном раскрылся. Воткнув его в столешницу так, что рукоять закачалась, Эгле отошел от стола и уселся на нарах, опустив голову, Вилкс положил свой нож на стол, не раскрывая.

Делиньш, по знаку Лидумса, сгреб со стола оружие и вышел из бункера. Лидумс положил на стол обветренные, красные от ветра и загара кулаки, тихо сказал:

— Наша и ваша жизнь зависит от тех мер предосторожности, которые мы сумеем предпринять. Я видел слишком много смертей, причиной которых были бахвальство, излишняя смелость, невоздержанность, глупость. Поскольку Будрис поручил мне принять вас, я сделаю все, чтобы вы уцелели. Но вам придется жить отныне по нашим законам.

Он встал, показывая, что разговор окончен, но Вилкс все не мог оторвать взгляда от этих мощных рук. Нет, не хотел бы он иметь этого человека в числе врагов! Он же может, наверно, убить человека ударом кулака!

Лидумс взял с полки, прибитой над изголовьем его лежака, толстый блокнот и ушел. «Братья», безмолвно наблюдавшие сцену разоружения, тоже отправились по своим делам. Остались только гости да Юрка с Графом.

Юрка, растянув на коленях брезентовую непромокаемую куртку, аккуратными стежками пришивал заплату на прожженную полу. Граф читал какую-то книгу, лежа на нарах лицом вниз. На гостей они, казалось, не обращали внимания.

Эгле подсел к Вилксу, шепнул:

— В городе и то было лучше. А тут как в тюрьме! Поговори с командиром, что нам пора начинать работу. Мы же должны сообщить в разведцентр, что перешли в лес. Может быть, тогда он перестанет считать нас гостями и даст какое-то дело.

— С пистолетом? — иронически спросил Вилкс. — Смотри, как бы тебя не пристрелили из твоей же «пушки». Ты же видишь, нас проверяют. А ты разве поступил бы иначе?

Эгле снова увял и медленно поплелся вон из бункера. Вилкс увидел, как Юрка отложил свою работу и последовал за Эгле.

Вилкс тоже вышел из бункера, словно хотел посмотреть, куда делся Эгле, и не преминул заметить, что следом за ним сейчас же встал Граф. Да, их пока что охраняли весьма тщательно.

Впрочем, человек, назвавшийся Графом, ему даже понравился. Узкое породистое лицо с серыми острыми глазами, очень смелыми, цепкими, если можно так говорить о взгляде, гибкое, но сильное, как будто стальная пружина, тело, ровный голос, спокойная улыбка, действительно — граф!

Вилкс остановился между бункером и кухней, подождал Графа и спросил:

— А где командир?

— Вероятно, на старой вырубке. Он не любит, когда ему мешают. Но вы — другое дело. Пойдемте, я покажу его любимое местечко.

Вилкс внимательно огляделся.

Лагерь был устроен на бугорке, в углу лесного квадрата. С того пункта, на котором находился Вилкс, хорошо просматривались таксаторские просеки, определявшие номер и размеры квадрата. Одна просека уходила прямо на юг и терялась в мареве дальнего болота. Вторая, пересекавшая эту под углом в девяносто градусов, просматривалась далеко на запад и на восток. Часовой, стоявший на скрещении этих просек, отлично видел все живое, что могло появиться в лесу на просеке…

Эгле, заметивший Вилкса, подошел к нему в сопровождении Юрки. Из-за бункера показался широколицый, низкорослый Мазайс.

Вдруг откуда-то донесся далекий лай собаки. И в тот же миг лающей собаке ответила другая, третья, как будто они окружали лагерь со всех сторон.

У Эгле посерело лицо, он схватился за дерево, чтобы не упасть, глядя на Вилкса вытаращенными глазами. Мазайс выпрямился, разинул рот и ответил таким же хриплым, харкающим лаем. Ответный лай послышался совсем близко.

— Что это? Облава? — просипел Эгле, мгновенно потеряв голос от страха.

Граф усмехнулся, сказал:

— Дикие козлы. Разве вы их никогда не слыхали? — и обернулся к лающему Мазайсу: — Перестань! Не видишь, напугал гостей! — И объяснил: — Мазайс каждое утро с ними переругивается! Они уже привыкли задавать концерты. А может, злятся, что мы заняли их стоянку. Да вон они…

Через просеку, в какой-нибудь сотне шагов, грациозно пронеслись стайкой дикие козы во главе с владетелем гарема — бородатым круторогим козлом. У Эгле все еще были круглые от страха глаза.

У Вилкса тоже мурашки бегали по коже, хотя держался он непринужденно. Он еще раз внимательно оглядел лагерь.

Строители лагеря предусмотрели все. Они устроили искусственный «ветровал», обрубив у нескольких елей корни и вывернув их из земли вместе с комьями и «редькой». Только опытный лесник мог бы догадаться, что никакого «ветровала» тут не было, деревья лежали крест-накрест, а уж под ними был укрыт бункер, Чуть подальше, под таким же навалом, но поменьше размером, укрывалась кухня, продуктовые ямы с плетенными из сучьев покрышками, замаскированные так, что толстый Кох, ругаясь на чем свет стоит, оставил их открытыми, так как провалился как-то в одну из них.

Граф прошел мимо Коха, указывая дорогу.

Лидумс, огромный, сгорбившийся, похожий на лесного бога, сидел на широком пне, держа в руках огромный блокнот, и что-то писал. У его ног лежала коробка с цветными карандашами и вторая, поменьше, в которой чернели какие-то палочки. Перед ним простиралась старая вырубка, поросшая кривыми мелкими березками, ольхой, усаженная почерневшими пнями, корягами.

Вилкс и Граф подошли сбоку, громко шурша палой прошлогодней листвой и белым мхом, но командир их не слышал: он сидел, вперив взгляд куда-то вперед, как будто видел на вырубке нечто такое, что было невидимо другим.

Вилкс поднял глаза на раскрытый блокнот Лидумса: на лист блокнота было перенесено сражение между тенями, деревьями, пнями, корягами, и все эти таинственные силы жили и дышали, исполненные необычной прелести или страшной угрозы, в зависимости от того, что передал карандаш художника, — зеленый ли лепет листьев или же темный мир пней и коряг…

— Что это такое, господин Лидумс? — спросил пораженный Вилкс.

— Это? А… — Лидумс рассеянно закрыл блокнот. — Я ведь художник, — просто ответил он.

— Художник? И здесь?

— А почему бы и нет? — Лидумс выпрямил спину, указал рукой на соседний пень и отпустил кивком Графа.

— Вот оказались же вы здесь? А вы, как мне передавал Будрис, бывший офицер воздушных сил Латвии.

— Но я — военный…

— Я тоже воевал. Много лет. — Голос Лидумса стал сухим, жестким. — Впрочем, вы, вероятно, искали меня для разговора? Я к вашим услугам.

Однако странное занятие Лидумса уже не давало покоя Вилксу. Ему очень хотелось заглянуть в таинственный блокнот, который Лидумс положил на землю. Лидумс проследил за его взглядом, усмехнулся.

— Если угодно, пожалуйста! — он протянул блокнот Вилксу.

Вилкс задумчиво перебрасывал листы, отмечая про себя чистоту и силу линии, краски: тут были и акварели, и рисунки карандашами, и углем, — теперь Вилкс понял назначение черных стерженьков, лежавших в коробке у ног Лидумса, — это были угольные карандаши. Вилкс рассматривал наброски людей у костра, людей, чистящих оружие, обедающих, читающих, пишущих письма. Но была во всех рисунках одна странность: художник писал людей без лиц: со спины, сбоку, со склоненной головой. Вилкс уже узнал их: это широкие плечи Мазайса; это гибкое, стальное тело Графа; это несомненно Кох, вот его плечо с протянутой вперед рукой. Но лиц не было…

Он растерянно спросил:

— Почему они все написаны в таком неожиданном ракурсе?

— А если мои рисунки случайно попадут в чужие руки? — со странной холодностью спросил художник.

Вилкс густо покраснел и вернул альбом художнику.

— Я вас слушаю, — суховато сказал Лидумс.

Теперь Вилкс видел командира по-другому, совсем не так, как еще десять минут назад. Тогда Вилкс отмечал только, что командир старается ничем не выделяться среди своих подчиненных. Одет так же, только кожаная куртка, может, меньше потерта да сапоги поновее, спит вместе со всеми, ест за одним столом, смеется общим шуткам, умеет пропустить рюмку, держится спокойно. Но сейчас Лидумс казался ему и сильнее, и выше всех. И странно, второй раз за эти дни Вилкс испытывал полное душевное равновесие. Впервые он почувствовал это равновесие в городском саду, когда встретился с Будрисом. И такое же ощущение мира вызывал в нем этот великан. Даже ростом эти двое подходили друг к другу, как будто перст судьбы сознательно отметил их.

Вокруг пели мелкие птахи; поползень, серый, похожий издали на лохматый кусок коры, вдруг побежал вниз головой по стволу ближнего дерева; зацокала синица, словно предупреждала птичий народ о появлении людей; потом где-то послышалось торопливое карканье любопытной сороки, а вот и сама черно-белая красавица вымахнула из-за кустов, сделала круг над людьми, закричала еще громче. Лидумс усмехнулся.

— Вот какой переполох мы наделали в птичьем царстве! Будь тут хоть самый захудалый разведчик, все равно догадается — сидят люди!

Вилкс, торопливее, чем следовало бы, оглянулся.

— Ну, сюда не так просто пройти! — сказал Лидумс. — Сейчас у нас чисто райская жизнь! Летом и осенью труднее. Летом — комары, — чтобы им подохнуть, кровопийцам! — осенью — дожди, болота, с первым снегом — опасность преследования, следы-то никуда не денешь! А сейчас что-то вроде отдыха в охотничьем домике хорошего поместья! Еда есть, занятия тоже найдутся, нет, сейчас хорошо! — совсем весело закончил он, будто ждал, что Вилкс начнет спорить.

Вилкс все молчал, поэтому Лидумс подбодрил его:

— Ну, дорогой Вилкс, что вы хотели сказать?

— Я не знаю, предупредил ли вас Будрис, что мы работаем на англичан?

— Да, он говорил об этом, — спокойно ответил Лидумс.

— Половину задачи, поставленной перед нами, мы выполнили — связались с лесом. Это было самое важное из намеченных для нас предприятий, — Вилкс не удержался, чтобы не польстить. — И я очень рад, что мы попали именно в вашу группу. Кратко говоря, мы должны открыть при вашей помощи столбовую дорогу для англичан и, если они захотят, американцев в Советский Союз. Здесь мы организуем первую станцию нашей будущей дороги…

— И что же, это будет дорога с шумным движением? — иронически спросил Лидумс.

— Я не знаю всех замыслов разведцентра, — сдержанно сказал Вилкс. — Но перед отъездом из Англии я слышал, что у них существует план широкого проникновения. Об этом говорили и наш соотечественник Силайс, находящийся на официальной службе в английской разведке, и чиновник англичанин из прибалтийского отдела «Норд» — из «Сикрет Интеллидженс Сервис». Советский Союз всячески затрудняет действия англичан и американцев. Попытки английской разведки засылать своих людей под видом туристов, представителей деловых кругов и разных групп по обмену на основе дипломатических соглашений дают очень ограниченные результаты. А мы должны сплотить национально мыслящих людей не только в Латвии, но и в соседних республиках, проникнуть далеко на восток России, одним словом, это акция долгая и далеко направленная. Затем нам нужны и чисто разведывательные данные о положении в Латвии, тут, я думаю, ваши люди могут помочь нам.

— Что еще вам требуется?

— Нам надо как можно быстрее связаться с разведцентром. Вы не можете себе представить, как сложно оказалось жить в Риге! Только благодаря тому, что мы встретили настоящих патриотов, мы смогли продержаться эту зиму. Я передал в разведцентр о наших денежных затруднениях, и они обещали переслать нам и деньги и ценности с курьером. Надо указать им безопасный «почтовый ящик» для приема этих ценностей и средств. Тут тоже нужен ваш совет, какие ценности здесь легче всего реализовать?

— Ну, это уж зависит от ваших хозяев, они должны понять сами, что легче всего продается и покупается, а в общем, что бы ни прислали, все можно будет продать. А найти «почтовый ящик» мы вам поможем…

— А как со сведениями? — с надеждой спросил Вилкс.

— Боюсь, что в этом деле мы как раз ничем помочь не сможем. Тут лучше всего обратиться к Будрису…

Заметив расстроенное лицо Вилкса, командир попытался утешить его.

— Не волнуйтесь раньше времени! Будрис вам несомненно и в этом поможет.

— А когда я смогу провести передачу?

— Сеанс, насколько я понимаю, нужно проводить по возможности подальше от лагеря. Не дай бог, если чекисты запеленгуют работу вашего передатчика. Ставить отряд под удар ради одной радиограммы смысла нет. Но я постараюсь ускорить это дело.

Он поднялся, показывая, что разговор окончен. Вилкс послушно встал.

В шалаше собрались все «братья» кроме дозорного, пост которого был выдвинут далеко в сторону. Остальные закончили обход участков и занимались своими делами. Кто чистил оружие, кто играл в шахматы, кто читал потрепанные книжки.

Лидумс приказал всем отложить занятия.

Он снова представил Вилкса и Эгле партизанам, коротко сказал, что они прибыли сюда из-за границы, что у них есть свои дела, в которые он предложил «братьям» не вмешиваться, и перешел к рассказу о жизни и деятельности своей группы.

Шпионы слушали, едва ли не раскрыв рот. То, что рассказывал Лидумс, было не только историей отряда, но и историей всего движения «лесных братьев» в Латвии.

— Перед окончанием войны, — рассказывал Лидумс, — в Курляндии появилось много разрозненных групп, которые именовали себя «лесными братьями». Среди них были и случайные люди, и всевозможные перебежчики, и отставшие от отступавших немецких армийсолдаты.

Попытки как-то объединить эти группы встречали среди многих «вожаков», «главарей», «руководителей» отчаянное сопротивление. Не было ни платформы, ни единой программы. Большая часть этих людей, встретившись с трудностями лесной жизни, в первые же месяцы по окончании войны не выдержала — люди вышли из лесов с повинной. Другие стали вести чисто бандитский образ жизни, занимаясь грабежами и убийствами.

Естественно, что против таких групп начали борьбу органы Советской власти. Мало того, вполне добропорядочные латыши, примыкавшие в то время по своему политическому мышлению к националистам, восстали против бессмысленных убийств и ограблений, так как тут страдали уже и простые жители хуторов, и стали помогать чекистам. Это сотрудничество помогло чекистам довольно быстро избавиться от наиболее опасных групп.

Партизаны Лидумса слушали своего командира в суровом молчании. В этом молчании было и осуждение и словно бы боязнь такого же конца. Вилкс переглянулся с Эгле и понял: он думает о том же! Вот почему партизаны так сдержанны и осторожны!

Лидумс откашлялся, продолжал сухо, сдержанно:

— Мы обсудили в нашей группе положение дел и решили воздержаться от всякого «объединения». Два наших бункера, на которые мы опирались, были тщательно законспирированы. Но неподалеку от нас оказался еще один отряд, производивший самые настоящие бесчинства. После нескольких убийств, которые ничем не были оправданы, местное население обратилось за защитой к органам Советской власти. В результате, совершенно случайно, под удар оперативных групп ЧК попали и мы. Половина отряда была уничтожена. Остались только я, Юрка, Бородач и еще один человек…

Вилкс взглянул на Юрку и Бородача. Они сидели с безучастными лицами, как будто речь шла не о них. Выдержка и спокойствие, как уже заметил Вилкс, здесь были в большой чести.

— Вскоре мне удалось установить контакт с Будрисом. Вы, Вилкс, знаете этого человека, хотя, мне думается, вы должны навсегда забыть его приметы. Мы слишком высоко ценим его, чтобы простить кому бы то ни было пусть и случайное предательство. Никогда мы еще не имели такого легально проживающего помощника!

— Будрис приказал нам воздерживаться от бандитских налетов на население. Он считает, что наша главная задача — сохранение национально мыслящих людей. Мы согласились с мнением нашего руководителя и после этого переменили тактику борьбы. Насколько это было правильно, показывают наши сторонники. Сейчас мы имеем нескольких пособников, так мы называем тех, кто легализовался и может пользоваться свободой внутри страны, но духовно примыкает к нам. Они снабжают нас, помогают в меру своих возможностей информацией, питанием.

Он помолчал немного, спросил, что еще хотели бы знать новые члены группы, а затем перешел к характеристике членов отряда.

Костяк отряда составляли Лидумс, Юрка, Бородач и еще один, позже погибший человек. После разгрома отряда в 1947 году уцелели только эти четверо. В это время в отряд пришли Мазайс и Граф. Граф был знаком с Лидумсом раньше.

Родители Делиньша и Кох были пособниками Лидумса. Родителей Делиньша арестовали, и парнишка сбежал в лес. Кох перешел на нелегальное положение, боясь возможного ареста.

Пособники стали все чаще и чаще отказываться от связи с Лидумсом, положение в отряде стало тяжелым. От постоянного недоедания партизаны заметно ослабели, болели. Лидумс обратился за советом к Будрису, который после некоторого колебания разрешил провести крупную экспроприацию. В прошлом году отряд совершил ограбление кассира. Денег было взято много, но один из членов группы погиб.

Сейчас положение несколько улучшилось. Во-первых, прекратились поиски отряда; во-вторых, «братья» могут приобретать продукты питания через своих пособников, находящихся на легальном положении, на деньги, полученные при ограблении кассира; в-третьих, сейчас у отряда есть два запасных бункера в других районах Курляндии, в которых они в случае опасности всегда могут укрыться…

Затем Лидумс упомянул о вооружении. Вооружение, — это видел и сам Вилкс, — было сборное, различных марок и систем, оставшееся от немцев. Боеприпасы в значительной мере израсходованы, осталось по две-три обоймы. В случае встречи с «синими» длительного боя отряд не выдержит. Он, как командир, обязан предостеречь «гостей» и предупредить их о строжайшем соблюдении всех правил безопасности…

Потом Лидумс произнес несколько заключительных слов, относившихся уже непосредственно к Вилксу и Эгле. Он сказал:

— По правилам подлинного гостеприимства мы не будем вмешиваться в ваши дела. Разве только в том случае, если они смогут навлечь опасность на всех нас. Но прошу не обижаться, если на некоторые ваши вопросы вы не получите ответа. А теперь каждый может заняться своим делом. Делиньш — на пост! Мазайс — подготовь дрова! Кох — на кухню!

И маленький, действительно похожий на мальчишку Делиньш бросился вон из бункера; Мазайс швырнул на нары потрепанную книжонку, которую все время держал на коленях, ожидая, когда можно будет дочитать увлекательную историю о сыщике и грабителе, и выскочил еще проворнее Делиньша; а толстый, круглый, как воздушный шар, Кох вдруг заулыбался, как будто дежурство по кухне было его любимым занятием! И Вилкс опять подивился человеку, который мог так распределить свою волю, что ее хватало на всех, и все считали ее своей собственной волей…

Но не все налаживалось так просто, как того хотелось бы…

«Братья» пока еще только приглядывались к своим «гостям». И «приглядывание» было, прямо скажем, строгое.

Вилкс видел, что пока только Мазайс, который сам доставил «гостей», относится к ним снисходительно, да Делиньш, во всем старавшийся подражать командиру, держится с тем же несколько небрежным радушием, какое отличает Лидумса. Улучив момент, Вилкс передал Эгле, чтобы тот был осторожнее, в споры не вступал, держался поближе к нему.

При Лидумсе никаких ссор быть не могло. Но у Лидумса было много дел, не мог он вечно охранять мир между хозяевами бункера и гостями. И всякий раз как Лидумс уходил на проверку постов, на разведку, Вилкс как будто съеживался, ощетинивался, каждую минуту ожидая, что вспыхнет какая-нибудь перепалка.

А началась эта «перепалка» совсем неожиданно.

Лидумс ушел с Бородачом проверять посты. Вернулся с дежурства Делиньш, лег на нары. Спустился, нарубив дров для кухни, Мазайс, еще с порога спросил:

— У кого есть кодеин, ребята? Совсем пропадаю от кашля! Дрова рубить еще можно, все равно треск стоит, а ночью на посту — ни-ни! Подумайте о себе, парни! Вам придется за меня стоять.

В голосе его была такая мольба, что парни невольно потянулись к своим рюкзакам. Кто предлагал соду, кто — кофеин, один отыскал даже пурген. Мазайс рассердился:

— У меня желудок железный, а слабительного тут сколько угодно! Выпей воды из болота или пожуй ольховую кору, вот и прослабит!

Он зашелся гулким кашлем. Толстый и всегда такой добродушный Кох тут сердито сказал:

— Тебя и на той стороне озера слышно!

— Молчи уж ты, «поварская шапочка», — пробурчал Мазайс, вытирая пот с лица. — И вы тоже хороши, братцы, — сердито обратился он к гостям, — ехали в лес, а даже аптечку не взяли!

— А они рассчитывали на готовенькое! — язвительно сказал Кох. — Тоже мне, искатели счастья! Сбежали за границу пропивать латышское золото, а когда послали отрабатывать пропитое, так сразу скисли! Ах, нелегальная жизнь трудна! Ах, чекисты ловят бедных подпольщиков! И сразу в кусты, к нам, к «лесным братьям!»

— Ну, это ты, Шумовка, напрасно говоришь! — примирительно сказал Мазайс. — Был я в этой Риге… Только о том и думал, как бы ноги унести…

— Ты-то унес! — насмешливо продолжал Кох. — А вот как чекисты подстерегут того вонючего Льва, что сбежал от наших дружков, да начнут искать этих его дружков по всем лесам Латвии, так и мы хлебнем горя…

— Какого еще Льва? — насторожился Мазайс.

— А они тебе не говорили? Один из них уже подался в Чека с повинной. Я сам слышал, как Будрис нашему командиру об этой козявке рассказывал. Они из-за этого и утекли из Риги. А то продолжали бы сидеть по ресторациям, кушать орли да оливье. А этот их Лаува на деле оказался жирной трусливой свиньей…

Все смотрели на Вилкса враждебно, и он понял — ссору надо гасить.

— Да, от нас один ушел! — Вилкс повысил голос. — Он решил легализоваться. Конечно, если бы мы знали, что он так поступит, — сами пристрелили бы его. Но он никого не выдал!

Настороженное молчание показывало, что следовало рассказывать до конца. И Вилкс принялся говорить о том, что старый Лаува всегда был трусоват, а тут встретил жену, жена потребовала его возвращения, он поддался…

Но Кох все не желал униматься. Теперь он обрушился на радиостанцию Вилкса.

— Не знаю, что скажет на допросе ваш дохлый Лев, но уж вашу радиостанцию «синие» засекут обязательно! — прокаркал он.

Эгле, помалкивавший во время этой перепалки, тут не выдержал, вступился:

— Не так-то просто запеленговать наш передатчик!

— А ты бы помолчал, карапузик, — перебил Кох. — Мы с твоим главным разговариваем. И вообще, кто знает, что вы за птицы? Сегодня здесь, а завтра там! Прихватят вас где-нибудь, вы тут же все и выложите! А может, и сами просто стукнете, где надо, что есть, мол, у озера Энгуре такой бункерок, где очень громко кашляет Мазайс, а один старый повар умеет предугадывать события…

— Ты с ума сошел! — закричал Эгле. Бедный парень чуть не плакал. Он вдруг вытащил из кармана расческу.

— А это вы видели? — с вызовом крикнул он Коху. — Смотрите, чем нас снаряжают! — Он легко разделил расческу на две части, и в руках у него оказалась гибкая тонкая пилка. Он лихо закончил: — С таким инструментом нам никакая тюрьма не страшна!

Он тыкал этой пилкой чуть не в лицо Коху, и тот невольно протянул руку, чтобы взять ее. А взяв, присвистнул, разглядывая тончайшую ножовку. Подошли и остальные партизаны, рассматривали, удивлялись. А Эгле совсем разошелся. Отвернул воротничок рубашки, показал плоскую вставку-ампулу.

Но на Коха не подействовала демонстрация шпионского «вооружения». Он пренебрежительно сунул пилку Эгле, похлопал по стволу автомата.

— Я предпочитаю сражаться, а не травиться, как крыса… Предложите ваше лекарство старине Мазайсу…

Мазайс выругался и сплюнул от отвращения.

Вилкс понял, что такие споры до добра не доведут. Надо как-то рассеять тяжелое недоразумение, это единственный путь к дружбе. Он вскочил на нары, закричал:

— Подождите, парни! Вы же ничего не знаете о том, как живут ваши соотечественники за границей! Позвольте мне сказать…

— Заткнись, крысомор! — заорал Кох.

— Мазайс, помоги же мне успокоить их, — взмолился Вилкс, обращаясь к человеку, который все-таки знал их больше. Ведь именно Мазайсу доверили их жизни, когда устраивали перевод в лес.

Мазайс хмуро одернул Коха:

— Погоди ты, кочерга, расстрелять их всегда успеешь, надо сначала выслушать. — Мазайс положил тяжелую руку на автомат Коха. Кох угрюмо усмехнулся:

— Ладно, проповедуй! Но помни, мы все хорошие христиане, однако врагов предпочитаем видеть покойниками! — и, кривляясь, затянул, как причетник в костеле: — Житие святого Вилкса слушайте! Амен!

— Амен! — подхватил кто-то из этих богохульников, ставших такими после многих лет своей дикой, почти звериной жизни.

Вилкс, терпеливо переждав это «пение», заговорил:

— Напрасно вы думаете, что мы там в золоте купались… Сначала тюремный режим лагерей для перемещенных, потом вербовка на работу, но куда? В Австралию, в Африку, где цивилизованный человек через полгода становится трупом, или на самые тяжелые работы в Европе… Вот ему, — он кивнул на Эгле, — еще повезло, он устроился шофером, а мне пришлось зарабатывать хлеб в шахтах. А там «за ударный труд» премий не дают, — он зябко повел плечами, — там для шахтеров дворцы не строят, квартир с ваннами, как в Эстонии на сланцевых рудниках, не предлагают…

— Э, да он за Советы! — издевательски, но и предостерегающе сказал Кох. — К чему ты приплел шахтерские квартиры? Почему об «ударниках» вспомнил?

Вилкс невольно вздрогнул. Он понял, почему вспомнил. Это шахтеры в Шотландии кричали им в лицо, что они фашисты! Это шахтеры в Шотландии не один раз устраивали побоища «перемещенным», считая их злейшими врагами русских, — а русских превозносили до небес. Это шахтеры в Шотландии и французы в Руре, и немцы в Дюссельдорфе, собираясь в своих кабачках, читали коммунистические газеты и показывали друг другу фотографии восстановленных и вновь построенных советских городов и шахтерских, заводских, фабричных поселков и рассуждали о том, когда же и у них настанет такое время, чтобы правительство подумало о рабочих? Вот где он нанюхался коммунистического духа, а совсем не здесь, в Риге, здесь он только злился, здесь он только ненавидел тех, кто перебрался из подвала в бывшую квартиру его отца в бельэтаже серого, с гранитным цоколем и мраморными кариатидами дома на улице Альберта.

Он с трудом подавил испуг, вдруг пробившийся в смятенной душе: как, он поддается пропаганде? — и заговорил быстро, сбивчиво, смутно:

— Что там говорить, мы только потом сообразили, что эти проклятые англичане нарочно выбивали из нас искры, чтобы мы поскорее пошли на приманку. А потом приехали офицеры, стали нас расспрашивать, пообещали жалованье, хорошее жилье, школьный режим, и мы, конечно, пошли. Но вы даже не знаете, парни, что такое эти англичане! Это же эгоисты! Они хотят снова прибрать всех и вся и опять чужими руками! Посудите сами, нас, латышей, перебрасывали сюда… немцы! Ни одного англичанина на борту того быстроходного катера, что перебрасывал нас, не было! И даже те ребята, что отправились в шведскую школу разведчиков, и те сначала были завербованы англичанами, чтобы работали на двух хозяев, а уж потом им разрешили ехать в Швецию… А вы думаете, в школе нас кормили бифштексами? Как бы не так! За все про все три фунта в неделю!

А гоняли, как немецкие ефрейторы! Двенадцать часов в день занятия! Являться из отлучки не позже полуночи! А уж что-нибудь насчет девочек или выпить — того и гляди, выставят из школы с волчьим паспортом, куда пойдешь? Нет, братцы, не желал бы я вам такой жизни!

Он замолчал, то ли выговорился, то ли дыхание перехватило, и как раз вовремя. По-видимому, его слова дошли до сердца. Все что-то погрустнели, присмирели, уже никто не глядел враждебно, а Эгле, кажется, совсем расстроился.

Но вот Кох откашлялся, сухо сказал:

— Парни вы как будто ничего, но со своей радиоаппаратурой в окрестностях лагеря лучше и не высовывайтесь.

Эгле опять заспорил:

— Мы в английской разведывательной школе специально выходили в эфир из района расположения радиопеленгационных установок, и ни разу наш передатчик не обнаруживали. Знаете, есть такая игра «Лиса и охотник?», «Лиса» — радист, дает сигналы, а «охотник» — радиопеленгатор, ищет «лису». Мы всегда выигрывали по очкам. Бывает, конечно, что кого-нибудь обнаружат, но процент такой низкий, что о нем и говорить нечего…

— Прекрати, Эгле! — досадливо сказал Вилкс. Он совсем не хотел, чтобы спор вспыхнул снова. — Пусть будет так, как решат наши друзья.

Тут Делиньш, медлительный, робкий, вмешался в спор:

— А вот когда мы учились в Рижском клубе радиолюбителей, так один из инструкторов говорил, что есть очень точные пеленгаторы. Что только благодаря пеленгаторам самолеты могут летать в плохую погоду и держать правильный курс.

— Ты учился в школе радиолюбителей? — Вилкс подсел к Делиньшу, за ним подвинулся и Эгле. — Чему вас там учили?

— Ну, чему, чему, — недовольно сказал Делиньш. — Чему учили, я, наверно, все забыл. Передатчика-то у меня нет, вот радиоприемник самодельный остался… — Он показал спрятанный под нарами приемник. Корпус был самодельный, но звук, когда Делиньш включил приемник, шел чистый, отлично модулированный. — Иногда послушаешь какого-нибудь любителя и рад бы с ним перемолвиться, а не на чем… — Он говорил нехотя, но видно было, что парень тоскует по любимому занятию.

— А на слух радиосигналы принимаешь?

— Я же говорю, иногда слушаю переговоры коротковолновиков.

— Двустороннюю связь изучал?

— Послушай, почему ты мне экзамен устраиваешь? Я ведь не на курсах радиолюбителей, а член отряда «лесных братьев»! И не вчера сюда пришел, а три года назад!

— В самом деле, что вы к мальчишке пристали? — разозлился Кох.

— Погоди, Кох, тут дело серьезное! Ведь если ваш Делиньш смыслит в радиоделе, а это уже видно, так из него можно подготовить хорошего помощника! У вас будет собственный радист с передатчиком — мы же обратно наши сэты не повезем, — и вы сможете переговариваться непосредственно с нашими хозяевами.

— Послушай, Кох, а ведь это и в самом деле занятно! Вот Лидумс удивится! — засмеялся Мазайс.

— Так он и позволит сбивать мальчишку с толку! — проворчал Кох, но на парнишку взглянул с уважением. — Подумать только, никогда мне и в голову не приходило, что такой сопляк разбирается в радиоделе! Но вы, братцы, подождите, это еще как командир посмотрит! Экзаменовать, если хотите, можете, вдруг он еще и вас забьет, но никаких разговоров о работе на передатчике, пока не разрешит командир!

Теперь, когда на Делиньша были обращены все взгляды, медлительный и довольно стеснительный парнишка и сам загорелся желанием показать, что уже давно прошел обряд конфирмации и может считаться взрослым. Особенно он разошелся, когда Вилкс развернул свою радиостанцию.

Делиньш и Вилкс сидели на нарах и перестукивались между собой, когда вернулся Лидумс. Все встали. Мазайс доложил, что в лагере все благополучно, потом, переходя на обычный тон, с усмешкой показал на Делиньша и Вилкса:

— А эти двое нашли общий язык — телеграфный. Болтают на азбуке Морзе, как два дятла…

— Что это еще за игра? — недовольно спросил Лидумс. — Я вас прошу, Вилкс, не втягивать парня в ваши дела. Достаточно с него и того, что он со школьной скамьи стал солдатом.

Но Вилкса уже заинтересовал смышленый паренек.

— Простите, командир, но это в ваших интересах! Скоро англичане пришлют сюда еще несколько сэтов, — то есть радиостанций, — поправился он. — А чем плохо иметь своего радиста?

Лидумс внезапно замолчал. Вилкс подумал: «Подействовало!» И продолжал настаивать:

— Судя по всему, я в два месяца могу обучить Делиньша всему, что знаю сам. А если меня перебросят в другое место, он вполне заменит меня. Я дам ему рекомендацию, разведцентр запишет его почерк, и он может действовать самостоятельно.

Лидумс подумал, нехотя сказал:

— Может быть, вы и правы. Да, кстати, место для работы на рации я выбрал. Надо подождать дня два-три, чтобы проверить через одного человека, нет ли поблизости «синих», и можно будет провести сеанс.

Этого Вилкс никак не ожидал. Да и остальные «братья», кажется, были удивлены не меньше, Делиньш умоляюще спросил:

— И мне можно пойти?

Лидумс махнул, рукой.

— Ладно, пойдешь и ты. Вилкс, прошу приготовиться к сеансу со всей тщательностью. Мы будем охранять вас, но провести его надо как можно быстрее. Нам бы не хотелось терять эту базу после первой же вашей попытки связаться с хозяевами…

— Да, командир, мы будем осторожны…

2

Шестнадцатого мая легально проживающий пособник Лидумса через обусловленный тайник сообщил, что «синих» нигде в округе не встречал.

Для охраны были выделены Мазайс и Делиньш. Делиньш просто священнодействовал. Проверил не только свой автомат, но и автомат Мазайса, помог Вилксу подготовить передатчик и вызвался нести портфель.

Вел группу сам Лидумс.

Место для передачи было выбрано на склоне холма, неподалеку от озера Энгуре.

Вечер был теплый, тихий, и Вилкс, шагая след в след между Лидумсом и Делиньшем, думал о том, что такие вечера в сущности более подходят для пикников с девушками, чем для шпионских передач из лагеря «лесных братьев». Однако стоило взглянуть на мерно шагавшего впереди командира этих «братьев», оглянуться на несущего с гордостью передатчик Делиньша, прислушаться к осторожным шагам Мазайса, и это ощущение праздничности мгновенно пропадало.

Делиньш оказался неоценимым помощником. Он понимал все с полуслова. Помог развернуть рацию, залег рядом с автоматом в руках, и вид у него был такой решительный, что Вилкс понял — парень собирается в случае налета «синих» умереть, но защитить радиста.

На первые вызовы разведцентр не ответил. Вилкс уже начал отчаиваться, не случилось ли что-нибудь с передатчиком, когда на третьей попытке тонко и противно запищали сигналы морзянки.

Перейдя на передачу, он сообщил:

«16 мая. Находимся в лесу. Скоро получим новый адрес для посылки. Находимся здесь потому, что в Риге было бы опасно после ухода Лаувы и несчастья с курьером. Вилкс».

Этот недошедший курьер беспокоил Вилкса больше всего. Лондон сообщил еще в апреле, что шпионам отправлено подкрепление через Швецию. Тогда же Вилкс, не посоветовавшись с Приеде, дал для встречи пароль и адрес рижской квартиры, в которой он скрывался. Но курьер исчез, словно канул в воду.

Только в мае Вилкс признался Приеде в своей глупости. Теперь он и сам думал о том, что получится, если курьер схвачен при переходе? Неизвестно, морем ли он пробирался или по суше, через Норвегию? Во всяком случае, Приеде обеспокоился так, что Вилкс и не рад был своей «инициативе». Правда, из этого свинства в конце концов, как говорит пословица, получился добрый кусок ветчины! Приеде пришлось поторопиться с организацией встречи, и Будрис благословил переход в лес. Но теперь Вилкс понимал, на каком тонком волоске висели их судьбы после исчезновения курьера…

Ну, ладно, пусть побеспокоятся те, что в Лондоне! Он известил их — и все.

Получив подтверждение английского разведцентра о приеме телеграммы, Вилкс начал свертывать рацию. Делиньш напряженно следил за подходами к месту передачи. Лес был тих, спокоен. Черно-серый дрозд, словно передразнивая радиста, прокричал тонкое и такое же противное, как в радиопередаче: «Ти-ти-ти!» Синица, свесившись с березовой ветки, оглядывала неожиданных пришельцев черным, похожим на бусинку глазком.

Делиньш по сигналу Вилкса поднялся, стряхнул прошлогоднюю хвою с колен, послушно взял передатчик. Возвращались веселые.

У бункера Вилкс задержался, не вошел, ждал Лидумса. И сразу же возле него оказался Бородач. Так, будто бы из живейшего любопытства. Даже спросил, как прошла передача, а сам все поглядывал по сторонам, тоже ожидал Лидумса. И только когда командир показался на тропе у бункера, ушел. Это звучало предупреждением: «Мы за вами присматриваем, чтобы вы чего-нибудь не натворили!»

Лидумс, вопреки ожиданиям Вилкса, с удовольствием выслушал отчет о том, что сеанс прошел удачно. Когда Вилкс попросил устроить второй сеанс, задумался, сказал:

— Попробуем!

Вызвал Мазайса из бункера, приказал:

— Попытайся подобрать километрах в двадцати от лагеря новое место для следующего сеанса радиосвязи.

Когда Мазайс ушел обратно в бункер, Лидумс осторожно сказал:

— Я прошу вас о нашем местопребывании, о количестве людей, о составе отряда без согласования со мной ничего англичанам не передавать. Вы и сами понимаете, что мы рискуем, взяв вас под свою опеку. И попросите ваших хозяев устраивать сеансы пореже.

Вилкс понимал, какого труда стоило группе уцелеть в годы жестокой борьбы «синих» против «лесных братьев», особенно сразу после войны. Ставить их под удар сейчас было бы преступлением. А кто знает, не найдется ли там, в Лондоне, охотник продать за хорошие деньги чужие жизни? Теперь-то Вилкс знал, как это делается! Он уже встречался со шведами, которые пытались откупить у англичан завербованные теми души, знал англичан, предлагавших райские условия тем, кто был куплен шведами, видел американцев, прибиравших к рукам агентуру всех своих союзников. И Вилкс горячо сказал:

— Командир, все, что я буду передавать на Запад, я буду согласовывать с вами!

Вокруг скапливался вечер. Он как бы вздымался от земли, клубясь неожиданными сумерками среди деревьев, тогда как вершины их были еще залиты солнцем. День кончался мирно, но не было мира в душе.

3

Новая встреча в эфире принесла одни неприятности. Англичане набросали полную шапку запросов и требований. Они хотели немедленно получить безопасные адреса для засылки людей; их интересовали радарные установки на побережье; они жаждали знать все о военных аэродромах в Латвии…

Вилкс и Делиньш сидели в опустевшем бункере и сверяли свои записи. Во время приема Делиньш, по просьбе Вилкса, тоже записывал группы цифр, передаваемые англичанами. И хотя он не знал или не понял разделительных знаков и записывал все цифры подряд, Вилксу удалось по этой неумелой записи исправить свои пропуски, — радист в Ганновере, видно, не очень представлял, в какой обстановке работает Вилкс, и шпарил свою радиограмму с такой скоростью, будто передавал ее на самозаписывающий аппарат. Еще хорошо, что Вилкс догадался подключить к записи своего нового ученика…

Вилкс то и дело прерывал работу и начинал ругаться. Делиньш, по-мальчишески оттопырив губу, только посвистывал при самых замысловатых оборотах. Наконец не выдержал, спросил:

— Что с тобой, Вилкс?

— Эти болваны, видно, считают, что у нас тут свои автомобили, самолеты, бюро по найму осведомителей и очередь желающих стать шпионами — за воротами! — Вилкс потряс расшифрованными отрывками. — Ведь если попытаться ответить на все эти вопросы, так мне надо всю жизнь ходить, как страннику, с места на место. А тут, говорят, странников не любят…

— Да, за сбор секретных сведений можно быстро попасть в тюрьму! — серьезно ответил Делиньш.

— Бр-р-р! Там пахнет карболкой! До сих пор не могу забыть запах лагеря для перемещенных…

— А что же ты все-таки ответишь? Какую разведывательную информацию можно собрать в лесу?

Вилкс посмотрел на недоуменное лицо молодого помощника, засмеялся.

— Кое-что мы все-таки можем сделать, Делиньш! — утешил он ученика. — Будрис привез кое-какую информацию по Риге. Приеде тоже прислал небольшое письмецо. Но, видно, придется обратиться за помощью и к фантазии. Придется почаще слушать рижские передачи, попросить Будриса достать для меня побольше газет, особенно районных… — он задумался, уставившись глазами в стенку, словно уже сочинял эту требуемую англичанами информацию.

— Но ты же немедленно завалишься! — ужаснулся Делиньш. — А что, если они перепроверят твои материалы с помощью других агентов?

— Ну, не такой уж я дурак, чтобы писать одну ложь. А перед отправкой я покажу свои записи тебе, ты кое-что поправишь. Хоть ты и молод, но по Латвии, я вижу, побродил уже немало…

— Не знаю, чем я тебе смогу помочь, но если хочешь, конечно, сделаю все, что сумею… — несколько растерянно ответил Делиньш.

Парень все больше нравился Вилксу. Вилкс уже знал, что у него есть девушка на одном из далеких хуторов, куда Делиньш отправляется каждую зиму. Девушка считает, что все лето Делиньш работает в леспромхозе, в этом году она надеется на свадьбу, уже и свадебное платье сшила, а Делиньш все не придумает, как бы помягче объяснить ей, почему он не может жениться. Как говорится, у каждого свои заботы!

Когда Делиньш уходит в свои мысли, лицо его странно стареет, так и кажется, что ему не двадцать, а все двадцать пять, а то и тридцать. Но это и понятно, такая жизнь, как та, которую Делиньш ведет со школьной скамьи, не очень красит человека. Но его привязчивость, добрый характер, желание во всем помочь — очень приятны Вилксу, и Вилкс любит болтать с парнем, ходить с ним вдвоем на дежурство или на заготовку дров. И Делиньш умеет слушать. Никогда не перебивает, не переспрашивает. Правда, уши не развешивает, ко всему сказанному относится с этакой крестьянской хитрецой, а какая, мол, мне от сего выгода? Или же начинает посмеиваться над нелепицами, какие выкидывает с человеком жизнь, и тогда кажется, вот-вот он скажет: «Со мной этого никогда бы не случилось!» Он и прост и одновременно умен, этот крестьянский парень, оторванный от земли, от любимого дела, от дома…

Покончив с расшифровкой радиограммы, Вилкс принялся сочинять тайнописное послание. Делиньш с интересом следил за деталями этой тонкой работы.

Вилкс извлек из своего чемодана тонкую стальную пластинку размером в писчий лист и пачку почтовой бумаги, приобретенной в Риге, — в правом углу был рисунок сожженного немцами «Дома черноголовых» — одного из стариннейших зданий Риги. Один лист почтовой бумаги он наложил на стальную пластинку, на этот лист положил специальную бумагу, которую назвал карбоном. В ней и содержались химикалии, которые должны перейти на чистый лист от нажима карандаша. На лист карбона Вилкс положил еще один листок почтовой бумаги, на которой и написал свое первое сообщение из лесного лагеря. Закончив письмо, снял исписанный лист и карбон. Под ними оказался совершенно чистый лист бумаги, на котором даже и следов нажима карандаша не было. Однако Делиньш держал в руках черновик и понимал, что неведомый химик прочитает на этом чистом листе то же самое, что читал он по черновику:

«28 мая. Находимся в лесу у партизан. Проникнуть сюда без серьезных связей труднее, чем попасть в Латвию из-за границы. Если бы по прибытии в Латвию мы сразу встретились с партизанами, то нет никаких сомнений, что мы были бы ликвидированы на месте и нам ничто не помогло бы, так как тогда у нас не было никаких рекомендаций. Примите это за аксиому.

Сейчас находимся в безопасности, за нас несет ответственность командир группы со своими людьми. Провалиться мы можем только случайно. Я очень рад, что нахожусь именно в такой группе. Наше прибытие сюда является такой моральной поддержкой, какой еще не было.

Мы будем работать и сделаем все возможное. В смысле безопасности здесь работать спокойнее, чем в Риге. Но необходимы средства и еще раз средства.

Если вы соответственно разрешите этот вопрос, то беру на себя личную ответственность за то, что вы получите все сведения, какие необходимы, и они будут надежны и точны. Здесь соблюдается такая конспирация, что трудно описать, но при встрече расскажу, и тогда вы полностью поймете. Более точных сведений о партизанах по чисто конспиративным соображениям получить не могу, но не сомневайтесь, что в нужный момент мы сможем перевернуть эту землю.

Если бы вы смогли пройти через Ирбенский залив у Колкасрага, мы провели бы дело так, чтобы люди могли приходить и возвращаться без риска.

Привет от нас, командира группы и его людей. Находимся в окрестностях озера Энгуре».

Поверх тайнописного письма Вилкс набросал еще одно, уже обычными чернилами, и адресовал его в Копенгаген, Дания, Галменс канал, 15, Анне Цирис и Вольдемару Шульцу.

Письмо было передано командиру отряда и в тот же день послано тайным путем Будрису для отправки в подставной адрес английской разведки.

Вилкс все ближе сходился с Делиньшем, да парень и сам охотно помогал ему во всей радиоработе. Самым тягостным и нудным в этом деле является шифровка и дешифровка радиограмм, а у Делиньша оказался настоящий талант. В первый же месяц парень не только сам изучил методику зашифровки и расшифровки телеграмм, но и взялся обучать желающих «братьев». В самом деле, а не понадобятся ли эти знания кому-нибудь из них тогда, когда придет «день действия» и войска НАТО высадятся на побережье Латвии? Соображение было важное, поэтому даже Кох взял несколько уроков шифровального дела, хотя и уверял всех, что шпионов презирает и будет презирать! А Граф стел настоящим учеником Делиньша.

Для тренировки не доставало зуммера. Делиньш приспособил свой старый приемник.

На уроках присутствовали все желающие. В основном собирались только для шуток. Заключали пари, кто кого быстрее загоняет, учитель ученика, или ученик учителя, заказывали «передачи», то жалобы всевышнему на плохую погоду, то письмо английскому премьер-министру с просьбой о помощи, но Делиньш к урокам относился серьезно.

К сожалению, на третий или четвертый день Юрка, ища в эфире хорошую музыку, сломал радиоприемник. Радиодеталей для устройства нового зуммера не было, и Делиньш попросил командира отпустить его хоть на два-три дня на хутора, где он надеялся достать некоторые радиодетали.

В конце концов Лидумс сжалился над парнем и отпустил его. Через два дня Делиньш торжественно наладил новый зуммер.

Больше никто из «братьев» к «учебному» аппарату не подходил.

Шестого июля Вилкс передал в разведцентр телеграмму:

«Подготовил радиста. Назначьте время для проверки его квалификации. Желательно было бы также, чтобы вы организовали два-три сеанса радиосвязи для того, чтобы определить, как быстро он принимает на слух».

Десятого июля разведцентр ответил:

«Поздравляем тебя с подготовкой радиста. Пожалуйста, сообщи нам, кто он. Пусть он передаст одно из твоих сообщений, когда тебе удобно. Мы будем знать, что это твой ученик, и сообщим, удовлетворяет ли он нашим требованиям…»

Пятнадцатого июля Делиньш сам передал составленную и зашифрованную учителем телеграмму:

«Радист является партизаном нашей группы — радиолюбитель».

Двадцатого июля английский разведцентр ответил:

«Новый радист, который работал на твоем передатчике пятнадцатого, на наш взгляд, является первоклассным. Его почерк записан нами на магнитофонную пленку. Записи будем продолжать, чтобы контролировать, его ли мы слышим.

Передайте вашему ученику, что с этого дня, двадцатого июля, он зачисляется на секретную службу Великобритании, что ему присваивается псевдоним Барс и что в нашем банке на его имя открывается счет, на который еженедельно будут перечисляться двадцать фунтов стерлингов. Сообщите так же, кто, когда и где его обучал…»

Вилкс, расшифровав эту радиограмму, торжественно вручил ее Делиньшу. Слова о двадцати фунтах стерлингов в неделю были встречены всеми с восторгом. Правда, Кох немедленно напомнил, что за ними надо еще явиться в банк, и тут же предложил себя в наследники. Но Лидумс прекратил неуместные шутки.

Мазайс, выразительно щелкнув себя по горлу, предложил отпраздновать это событие. Повод был подходящий, и Кох немедленно отправился готовить закуску. Граф, который теперь числился учеником Делиньша, спросил:

— А почему Делиньшу дали псевдоним?

Вилкс объяснил:

— Разведцентр присвоил нашему Делиньшу псевдоним. Теперь во всех своих телеграммах и письмах англичане будут называть Делиньша Барсом. Так же должен подписываться и он. Если псевдоним отсутствует или поставлен в начало или в середину телеграммы, значит, рация работает под контролем чекистов…

Делиньш поморщился, сказал:

— Если бы вы с этого начали ваши объяснения, я бы ни за что не стал браться за такое дело! Хорошенькие условия! Заранее думать, как подписываться, когда тебя арестуют!

— Не волнуйся! — успокоил его Вилкс. — У каждого из нас есть свой пароль. Я ставлю слово «Вилкс» или «на днях женился». И совсем не обязательно попадаться чекистам. Обычная условность!

— Ничего себе условность! — не унимался Делиньш. — Ты еще ничего не успел сделать, а тебя уже предупреждают: смотри, сядешь! Как же люди идут в вашу школу?

— Поживешь, узнаешь! — проворчал Вилкс.

— Насколько я понял, нам нужно еще ответить на вопросы.

— Это проще всего сделать тебе самому.

— Нет уж, я навязываться не стану! — заупрямился Делиньш. — Спрашивают обо мне вас, вот вы и отвечайте…

Вилкс достал из рюкзака свой шифровальный блокнот, вынул из него двадцать пять листов и вручив Делиньшу. Парень понял: ему оказано полное доверие. Отказаться и не взять эти листы — значило бы смертельно обидеть учителя.

— А теперь составляй ответ! — потребовал Вилкс.

Делиньш составил радиограмму:

«Новый радист с августа 1947 года по февраль 1948 учился в Рижском клубе радиолюбителей. До марта 1949 работал там же на коллективной любительской станции. Получил из шифровального блокнота № 15-А двадцать пять листов, начиная с семьдесят шестого листа»…

Это сообщение Вилкс подписал своей группой «Вилкс», а передал его Делиньш. Передачу провели двадцать третьего июля. Двадцать пятого разведцентр распорядился, чтобы дальнейшую работу на рации осуществлял Делиньш. С этого дня всю работу на рации вел уже только молодой радист, а Вилкс иногда занимался зашифровкой и расшифровкой радиограмм.

Все было бы хорошо, если бы не шуточки остальных «лесных братьев». Теперь Делиньша называли не иначе, как «радист ее величества королевы», советовали просить жалование покрупнее, обсуждали, какие ордена получит Делиньш на службе у английской короны. То за обедом просили передать в следующей радиограмме, чтобы ее величество прислала омаров, то, латая прохудившиеся сапоги, принимались жаловаться Делиньшу на военного министра Англии, который скаредничает, не присылает нового обмундирования…

Они были очень недалеки от истины. Делиньш отлично знал, что еще в июне Вилкс и командир подыскали в районе озера Энгуре подходящий «почтовый ящик» и передали адрес англичанам, чтобы те могли использовать его для присылки давно обещанных денег и ценностей. На проверку этого «ящика» Вилкс в сопровождении кого-либо из партизан ходил три раза в месяц, но ничего так и не появлялось. Поэтому насмешки такого рода Вилкс принимал на свой счет и принимался отчаянно ругать англичан за их осторожность, граничащую с неповоротливостью.

4

Меж тем жизнь в лагере становилась все труднее и беднее.

Все чаще уходившие за помощью к пособникам «братья» возвращались с пустыми руками или приносили еды на день, на два. Пособники ссылались на то, что в окрестных хуторах опять стали иногда появляться «синие». Эти визиты «синих» некоторые из участников группы связывали с работой радиопередатчика, и, по-видимому, были правы.

Лидумс приказал перейти на грибную диету. Но до появления хороших грибов было еще далеко. «Грибники», которых назначали, как в наряд, приносили большей частью сыроежки да круглые шары дождевиков. Кох, главный повар отряда, ругался на чем свет стоит, грозил перестрелять «шпионов», а их передатчик сбросить в озеро. Из всех блюд, придуманных поварами мира, на долю «братьев» осталась только грибная похлебка с крупой да чай без сахара. Деньги, взятые во время прошлогоднего нападения на кассира, подходили к концу, нападать же на магазины, находящиеся в центре больших селений, «братья» не рисковали.

Лидумс решил провести совещание.

Все участники отряда собрались в бункере. Только Делиньш остался на охране, в ста метрах, на подходе к лагерю.

Вопрос был один: где достать деньги?

Мазайс, выходивший на связь с одним из пособников последним, сообщил:

— Рыбаки из колхоза Энгуре ждут выплаты денег. Платят им обычно двадцать пятого числа. Кассир получает деньги в Слокском отделении Госбанка. От Слоки до колхоза двенадцать километров. Кассира сопровождает вооруженный охранник.

— Сколько денег он обычно привозит? — спросил Лидумс.

— Тысяч пятьдесят-шестьдесят.

— Из-за такой мелочи не стоило бы гусей дразнить! — проворчал Бородач. — «Синие» спустят по нашему следу всех собак…

— Из этого района нам все равно придется уходить, — равнодушно сказал командир. — «Синие» уже появились на хуторах, возможно, они засекли работу нашего радиопередатчика.

— Вот-вот, — иронически подчеркнул Бородач. — Из-за этой паршивой рации нас могут перестрелять как зайцев…

— Погоди, Бородач! — Лидумс устало махнул рукой. — Когда Будрис обратился к нам с просьбой устроить «гостей», ты согласился?

— Да, но…

— Ты знал, что у них есть передатчик?

— Да, командир, но кто же мог представить, что они станут читать по нему библию? Я думал…

— Ну да, ты думал, что англичане завтра же пошлют сюда самолеты и сбросят тебе ящик шоколада и новые башмаки.

Бородач замолчал.

Вилкс торопливо поднялся, сказал:

— Командир, разрешите нам с Эгле пойти на это дело?

Эгле, обросший какими-то серыми клочьями волос, только еще ниже пригнулся на нарах.

Лидумс посмотрел на Эгле. Парень прятал глаза.

— Эгле болен, он никуда не пойдет.

— Тогда разрешите мне! — твердо сказал Вилкс.

— Кто может еще что-нибудь посоветовать? — спросил командир.

«Братья» молчали.

Командир встал, сухо сказал:

— Тогда будем готовиться к проведению акции. На ее осуществление пойдут Граф, Делиньш, Вилкс и я. Вилксу выдайте личное оружие…

Мазайс пошел сменить Делиньша на посту. А когда Делиньш вернулся в бункер, в руках у него был советский пистолет.

Пистолет, видно, только что вынули из хранилища, он был еще в масле. В обойме лежали, как тяжелые золотые слитки, патроны. Вилкс немедленно пристроился в уголке, чтобы разобрать и вычистить оружие.

Русское оружие он знал плохо. Поэтому Делиньш терпеливо обучал его чистке и смазке.

На следующее утро Бородач опять ушел на хутор, чтобы уточнить день получения денег в колхозе.

С утра партизаны осмотрели окрестности лагеря, оставили Бородача на посту и вернулись в бункер. Вилкс и Делиньш обучали работе на ключе нового кандидата в радисты Графа. Кох занялся приготовлением надоевшей всем похлебки. В полдень прослушали последние известия, а потом поочередно заряжали с помощью ручного генератора аккумулятор для рации.

После обеда Делиньш вышел на пост, Лидумс прилег отдохнуть в шалаше рядом с бункером, а остальные уселись играть в карты.

Вилкс только что проиграл в покер лондонский Тауэр вместе с Вестминстерским аббатством и Большим Беном. Ему отчаянно не везло. Он уже подумал, не поставить ли на карту здание «Интеллидженс Сервис» да швырнуть впридачу и ту школу, в которой проходил курс шпионских наук в Лондоне, — благо, на руках оказались четыре валета, — как из-за бункера послышался шум пилы. Это было так удивительно, что игроки на мгновение застыли с картами в руках.

Но вот Юрка осторожно положил свои карты на край стола и пошел к выходу, ступая бесшумно, как тигр. Вилкс, забыв об игре, бросил своих валетов лицомвверх и выскочил вслед за Юркой. Шум пилы не прекращался.

Прячась за кустами, Юрка и Вилкс подходили все ближе к месту работы. И оба увидели человека с пилой. На сучке, так, чтобы дотянуться рукой, висел автомат…

Вилкса словно что-то подбросило. Он проскочил отделявшее его от неизвестного пространство в три прыжка и встал перед ним с пистолетом в руках.

— Руки вверх!

Человек с пилой выпрямился, но рук не поднял. Юрка тоже щелкнул предохранителем пистолета. Следом подбежал Граф с автоматом.

Тогда из кустов вышел другой незнакомец, на груди которого висели автомат и бинокль. Руки его были подняты. Он громко сказал:

— Братцы, не торопитесь стрелять, мы такие же, как и вы. Я — Чеверс.

Вилкс бросился к незнакомцу, схватил его автоматный ремень и наставил свой пистолет в грудь.

Услышав фамилию Чеверса, Граф приказал Вилксу отпустить захваченного и отойти в сторону, а сам бросился за командиром.

Прошло несколько минут в томительном молчании. Вилкс переглянулся с Юркой. Тот стоял спокойно, не опуская автомата.

От бункера подошли Лидумс и Мазайс. Чеверс вытаращил глаза на командира, воскликнул:

— Так это вы… — и замолчал, заметив резкий жест Лидумса.

Мазайс кивнул в сторону бункера, показывая Вилксу, что тот должен уйти, и пошел следом, прикрывая его собой. На полянке возле подпиленного дерева остались Чеверс со своим охранником и Лидумс с Юркой.

В бункере напряжение возрастало. Все заняли боевые места с оружием в руках. Мазайс приказал Вилксу и Эгле забрать радиостанцию и отходить вместе с ним. Он объяснил:

— Командир опасается провокации.

Шли долго. Лес был тих, ничего, кроме птичьих голосов, не было слышно. Очевидно, люди обсуждали планы своих действий вместо того, чтобы стрелять друг в друга.

Уже темнело, когда Мазайс привел Вилкса и Эгле в какой-то бункер, сохранившийся со времен войны. Открыли банку консервов, взятых с собой. Поужинали спокойно и легли спать.

Часов в одиннадцать утра послышался условный сигнал: за ними пришел Делиньш.

Возвращались торопливо. Вилксу хотелось узнать все подробности об этой неожиданной встрече. Ведь предположения англичан о существовании многих лесных групп подтвердились!

В бункере все было спокойно — ждали, когда придет Бородач с новостями о кассире.

Группа Чеверса отошла в Талсинский район. Оказалось, что Чеверс вел наблюдение за группой Лидумса в течение шести часов, с одиннадцати утра до пяти вечера, когда решил пойти на переговоры. Для того чтобы обратить на себя внимание, он выслал к расположению лагеря Лидумса своего человека с пилой и автоматом. До встречи с группой Лидумса Чеверс действовал возле Талси и там несколько дней назад совершил ограбление магазина. Чтобы скрыть следы, он отошел в тукумские леса.

Лидумс рассказал, что знаком с Чеверсом еще по службе в буржуазной армии, что его группа тоже поддерживает связь с Будрисом, но сам Лидумс связь с Чеверсом давно потерял и теперь был рад восстановить ее. Он и Чеверс обусловили «почтовый ящик», с помощью которого должны договориться перед переходом на зимовку о совместном нападении на свиноферму местного совхоза.

— Но то, что Чеверс мог в течение шести часов незаметно наблюдать за лагерем, — сказал командир, — показывает, как непростительно беспечно держится группа. Ну, а если бы это были «синие»? Чем бы все кончилось?

Впрочем, встречей с Чеверсом он был даже доволен. Он послал полный доклад Будрису и теперь ожидал его приезда, чтобы одновременно испросить и согласия на ограбление кассира.

5

Будрис приехал на встречу вовремя.

Он прикатил на мотоцикле с коляской. В коляске лежала корзинка для грибов. Ни дать ни взять отпускник.

Лидумс и Вилкс, оба с автоматами, лежали в условленном месте. Вилкс взял автомат у Делиньша.

Сначала они пропустили мотоцикл. Подождали, нет ли у мотоциклиста хвоста. Дорога была пустынна и тиха. Пользовались ею, видно, только крестьяне, да зимами, может быть, вывозили лес.

Будрис, развернувшись, возвращался. Лидумс встал и вышел на дорогу. Вилкс остался прикрывать командиров.

Так было заведено с первой встречи. С кем бы Вилкс ни выходил, сначала с Будрисом беседовал посланец отряда. Потом он занимал место Вилкса и охранял вторую встречу. Лидумс настрого запретил «братьям» вмешиваться в дела гостей. Это было правильно. И Вилкс не вмешивался в беседы «братьев» с руководителем. Чем меньше будешь знать, тем спокойнее на душе.

Лидумс помог Будрису закатить мотоцикл в кусты, они уселись на поваленном дереве. Вилкс прислушивался к тишине.

Но вот Лидумс встал, пожал руку Будрису, вернулся к Вилксу.

— Идите, — сказал он.

После приветствия Будрис спросил:

— Какие у вас новости?

— Англичане настоятельно просят сообщить адреса и приметы нескольких хуторов поблизости от морского побережья, на которых можно было бы укрыть новых агентов, подготовленных ими к переброске.

— Время переброски они не указали?

— Нет.

— Ну что же, я попытаюсь что-нибудь сделать, но для этого потребуется не меньше двух недель. Надо не только подобрать безопасные места, но еще и получить согласие хозяев на малоприятное занятие — укрытие неизвестных лиц. Нужны и пароли, по которым те и другие узнают друг друга…

— Я вас очень прошу, дорогой Будрис, не откладывайте это дело. Ведь речь идет о самом главном для англичан — о создании столбовой дороги в Россию! Я вам говорил о своей задаче…

— Я помню, Вилкс…

— И еще: англичане постоянно теребят меня по поводу разведывательной информации…

— Я привез пакет от Приеде. Он собрал кое-что о работе Рижского порта…

— Спасибо! — лицо Вилкса растянулось в улыбке. Но он тут же сказал: — А не могли бы вы передавать мне через кого-нибудь из ваших помощников латышские газеты? Из них тоже можно почерпнуть кое-какую информацию…

— Неужели англичан может интересовать газетная информация?

— Обычная — нет, но я знаю, как ее преподнести.

— Хорошо. Это я вам устрою.

— И последняя просьба: могу ли я получить автомат?

— Лидумс говорил, что вас вооружили.

— Да, пистолетом, но разве это оружие? Мало ли что может случиться!

— Ну что ж, это можно сделать. Лидумс отзывается о вас как о смелом и сдержанном человеке.

— Благодарю вас!

— Пошлите ко мне Лидумса.

Они дружески попрощались, и Вилкс вернулся на пост охраны. Лидумс прошел к Будрису, поговорил немного, помог ему выкатить мотоцикл, подождал, пока стрекочущий этот зеленый кузнечик скрылся из виду, и просигналил отход. Вилкс догнал его.

— Акция разрешена, — сказал Лидумс. — Хотите участвовать в ней?

— Обязательно!

— Будьте осторожны с оружием! Нам совсем ни к чему убийства. Достаточно припугнуть кассира и охранника.

— Да, я понимаю.

— Будрис приказал вручить вам автомат. Это я сделаю по возвращении.

— Благодарю, командир!

Он шел, не чуя ног. Наконец-то он становится полноправным членом отряда. Пусть теперь Кох или Бородач попробуют упрекнуть его в том, что он напрасно ест хлеб «братьев»! Он будет участвовать в акции!

Увы, не обошлось и без разочарования. Когда Лидумс вручал радисту немецкий «шмайссер», Вилкс, принявшись разбирать автомат, вдруг обнаружил, что у автомата короткий боек. Хорошо еще, что Юрка оказался мастером на все руки. Он взял автомат, вытащил откуда-то свои инструменты и через несколько минут вывинтил боек на требуемое расстояние, браня на чем свет стоит тех, кто не умеет стрелять, а заботится о снабжении «братьев» оружием. Он тут же показал свой автомат, на котором был поставлен самодельный боек.

— А будет ли автомат стрелять с таким ненадежным бойком? — забеспокоился Вилкс.

— Попроси у командира разрешение на пристрелку. Может, тебе придется завтра же употребить его в дело, — посоветовал Юрка. Он и сам был заинтересован, удачно ли исправил оружие.

Лидумс не возражал.

Делиньш и Вилкс попросили всех выйти из бункера, завесили плащ-палаткой вход, пристроили мишень, и Вилкс дал две короткие очереди. Автомат стрелял отлично.

Вилкс попытался было испробовать и пистолет, но тут Делиньш возразил: лучше пистолет опробовать в другой раз.

Резон был веский. Особенно веско звучал он сейчас, когда готовилась акция. Не стоит вызывать беду на свою голову. А автомат работал как часы, так что теперь Вилксу не надо будет просить об одолжении, когда командир назначит его на пост или отправит на явку к Будрису. И Вилкс лег в эту ночь спать в обнимку с автоматом, как спали все «братья».

Утром вернулся из разведки Мазайс. Он сообщил, что кассир должен быть в рыбацком поселке на третий день к вечеру.

Лидумс приказал всем готовиться к переходу в новый лагерь.

Четыре человека — участники акции — уходят в засаду одновременно с теми, кто отправляется на новую базу. Перед этим необходимо так замаскировать свой бывший приют, чтобы никому и в голову не пришло, будто тут жили люди.

Два следующих дня «братья» чистили лес. Бункер был замаскирован новым «ветровалом». Деревья с корнями валили на все вытоптанные тропы, на кухню, на уборную. Прочесали весь лес, как настоящие грибники, но собирали не грибы, а клочки бумаги, окурки, пачки из-под сигарет, даже обгорелые спички. Все это отныне становилось уликами. Собранный в лесу мусор закопали в землю.

Рано утром, в день акции, все, кто не участвовал в ней, простились с остающимися, забрали вещи и оружие и вышли в двадцатикилометровый поход. Прощание было молчаливым.

Только Граф осмелился пошутить на прощание. Он подмигнул Вилксу, показал на автомат, сказал:

— Смотри, не перестреляй своих, когда будешь брать кассира…

Кох угрюмо ответил:

— А что, перестреляет, так ему «синие» орден дадут. Говорят, у них ордена не железные, как у немцев были, а из настоящего золота…

Но никто его не поддержал. Да Вилкс и сам видел, что Кох злится только по привычке. Ему, наверно, хочется участвовать в ограблении, вот он и завидует.

И вот они пошли цепочкой, тяжело нагруженные, и кустарник тотчас скрыл их из глаз.

К вечеру Лидумс, Бородач, Делиньш и Вилкс, последний раз проверив, не наследили ли снова на старой стоянке, пошли в засаду.

Кассир с охранником должны были выехать из Слоки в Талси по шоссейной дороге, а затем свернуть на проселочную и добираться лесом. В одном месте проселочная дорога пересекала речушку. От моста начинался довольно крутой подъем, на котором лошадь кассира неминуемо пойдет шагом. Это место и выбрал командир для засады.

Печально и глухо гудели мачтовые деревья бора. Вилкс прислушался. Трудно было даже представить, что тут вот, рядом, лежат люди, не выпуская из рук оружия. Жаркое солнце швыряло сквозь листву золотые пятаки, они медленно перекатывались с места на место. Припомнилось, как Вилкс и его коллеги приехали по такой же лесной дороге в лагерь, и в тот миг, когда уже представились командиру, вдруг услышали сигнал, после которого из земли выросли еще два человека с автоматами в руках. Да, эти лесные люди научились прятаться, скрываться, ходить бесшумно, терпеливо, жить в дымных землянках… Научится ли всему этому искусству он, Вилкс?

И нестерпимо захотелось почесать искусанные комарами руки и лицо, захотелось чихнуть, просто встать, наконец, с сырой земли, сесть посвободнее, и ничего этого нельзя было делать. Он подумал:

«Хорошо еще, что сейчас день. А как бы я чувствовал себя ночью?» — и захотелось прогнать эти трусливые мысли, тем более, что где-то далеко взревела автомашина, выбираясь, наверно, из колдобины, потом пронеслась мимо, осыпая лежащего в кустах Вилкса мелкой, похожей на нюхательный табак пылью, и снова наступила такая тишина, словно мир еще не родился.

Осторожно повернув голову, Вилкс вгляделся в небо. Оно было чистое, ясное, но какое-то чужое, опасное, словно и сверху кто-то мог подглядеть, как четверо ставших похожими на зверей «братьев» подкарауливают Человека, потому что только зверям присуще лежать в засаде, терпеливо перенося все мучения, ибо от их долготерпения зависит и сама их жизнь…

Вот так же, по-волчьи, лежали сейчас четыре бандита, — это Вилкс вдруг понял с особой остротой, — именно четыре бандита, а совсем не четверо людей, и поджидали они добычу, без которой могли подохнуть, если и не от голода, так от дурной пищи, от болотной воды, от выстрела охотника, ибо Человек имеет право охотиться на зверей, особенно на хищных.

Мысли эти были отвратительны, но убежать от них было некуда, слишком уж долгой была засада! И Вилкс с горечью подумал: а что, если и другие в их засаде думают так же? Где же тогда героизм, высокое дело, великие замыслы? Может, потому и приучились эти люди ходить по звериным тропам тем же лисьим ходом, каким ходит и настоящая лиса, что стали ближе к зверям, чем к людям?

Додумать эту мысль он не посмел, да и не успел. Командир тоненько свистнул, как свистит черно-серый дрозд, и Вилкс невольно весь сжался от нестерпимого желания, чтобы все это кончилось как можно быстрее!

По мосту тарахтела тележка на железном ходу, дребезжали колеса, позванивали рессоры. Тяжело дышащая лошадь взбежала на половину подъема и перешла с рыси на шаг. В тот же миг «братья» поднялись из кустов и, выставив автоматы, бросились к тележке. Вилкс, которому было поручено остановить лошадь, выдернул вожжи из рук перепуганного кассира и завернул тележку в кусты.

Все остальное происходило быстро, как и было предусмотрено при разработке «акции». Лидумс разоружил охранника, Делиньш и Бородач выдернули простенький дерматиновый портфель из рук кассира, раскрыли его, увидели деньги и торопливо принялись связывать и кассира и охранника по рукам и по ногам. Вилкс привязал лошадь к дереву.

В тележке лежали еще какие-то свертки, подарки, купленные в городском магазине, их брать не стали. Но глаза Вилкса приковались к новеньким хромовым сапогам, голенища которых блестели, отражая дробящееся солнце. Невольно он протянул руку за этими сапогами, слишком уж надоели ему продравшиеся в путешествиях по лесу его резиновые.

Лидумс увидел его борение между желанием и некоторой неловкостью: одно дело — акция, другое дело — просто кража! Усмехнувшись чему-то, сказал:

— Ладно уж, берите, считайте это военным трофеем! И пошли!

Вилкс перекинул через плечо нечаянную добычу, оглянулся еще раз на поверженных людей, которые, кажется, еще не верили, что уцелели, на лошадь, равнодушно тянувшуюся к высокоголовому, начинавшему желтеть пырею под деревом, на тележку, на разбросанные вокруг бумаги… И опять что-то неуловимое обеспокоило его. Только отходя, он вдруг понял, что это было… Все напоминало грубую, постыдную кражу, и трудно было оправдать ее…

Только в лесу он немного пришел в себя. Отход оказался куда труднее, чем сама кража. Лидумс торопливо вел их по болотам, по колено, по пояс в воде, а там, где они выползли, наконец, из кишащих гнусом и комарьем болот, заставил натереть подошвы сапог керосином, сыпать табак на свой след…

Окончательно успокоился Вилкс только в лагере, под общий шум и поздравления «братьев». В портфеле кассира оказалось пятьдесят пять тысяч рублей. Да еще военные трофеи — винтовка и хромовые сапоги! И Вилкс, слушая похвалы сотоварищей по лагерю, и сам снова начал восхищаться умелыми и тонкими действиями Лидумса, Бородача, Делиньша, и, конечно, своими.

Уже на следующий день он сочинял тайнописное послание в разведцентр, в котором, не скрывая своей гордости, писал:

«Дорогой Силайс!

Как я уже писал тебе, мы находимся у надежных людей, наших героев-партизан. Это железные люди. Подумать только, как можно жить несколько лет без крова, хлеба, когда каждый необдуманный шаг несет смерть. Из-за куска хлеба люди отдают жизни.

У партизан такой закон, что каждая группа снабжает сама себя — берут все, что плохо лежит.

Еще до нашего прихода группа совершила крупную акцию, добыла солидную сумму денег, но потеряла одного человека.

Перед нашим приходом в группу Будрис запретил нашему командиру совершать акции. Это было сделано только в целях нашей безопасности.

Все лето жили на приобретенные до нашего прихода деньги и на то, что мы привезли с собой. Но деньги уже на исходе.

Поэтому наш командир, по моей просьбе, уговорил Будриса разрешить провести новую акцию.

Через надежных людей были получены достоверные данные о том, что в определенный день и час будет проезжать на подводе кассир рыболовецкого колхоза с деньгами.

Имелись также точные данные о маршруте кассира и его охране.

Я сам принимал личное участие в разработке плана проведения акции и, убедившись, что дело надежное, решил принять в ней участие.

Конечно, это не значит, что я буду все время участвовать в таких акциях. Эгле, как ты сам знаешь, для этих работ неподходящий, и вообще пацифисту в партизанах не место.

Дорогой Силайс, если бы тебе представилась возможность посмотреть на этих ребят, с которыми меня свела судьба, я уверен, что и ты без малейшего колебания согласился бы пойти с ними в огонь и в воду.

Акция была проведена следующим образом.

Я, командир, Барс и еще один партизан заняли позиции и вели наблюдение за дорогой задолго до появления кассира.

Кассир появился только к вечеру, ехал он на подводе и рядом с ним сидел охранник с винтовкой в руках.

Когда лошадь поравнялась с кустами, за которыми мы лежали, по знаку командира все, как один, мгновенно набросились на охранника и кассира. Я схватил лошадь за узду и сразу завернул ее в кусты. Я не успел и оглянуться, как винтовка охранника уже была в руках Барса, а охранник и кассир сидели с поднятыми руками. Охранника и кассира связали, привязали к телеге и заткнули рот, лошадь также привязали к дереву, забрали деньги и ушли. Уходя, тщательно маскировали свои следы, засыпали табаком и поливали керосином, а так же бродили по болотам.

Добыча оказалась не очень большой — пятьдесят пять тысяч рублей.

Как нам стало известно от наших людей, легально проживающих, кассира и охранника нашли только на следующий день. На место происшествия выезжала милиция с собакой, но наших следов они не нашли. Мы в ту же ночь сменили лагерь. Командир похвалил меня за смелые действия, и остальные ребята также довольны мной.

Надеюсь, что скоро и я стану настоящим партизаном, хотя многому еще надо учиться. Я еще первоклассник, а Эгле вообще младенец в партизанской жизни.

В этом письме я так подробно описываю акцию, чтобы тебе была понятна моя жизнь и ты правильно мог обрисовать ее нашим хозяевам.

С боевым приветом

Вилкс»

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

1

Торжественно и чинно приближалась длинная, многокрасочная приморская осень.

После первого заморозка комары устроились на зимовку где-то в щелях коры на деревьях и больше не досаждали «лесным людям». Только мелкая мошка еще крутилась столбами при первом намеке на солнечный день, но она была безвредна. Так называемый гнус — северные москиты, величиной с острие иглы, все лето мучившие людей, исчезли начисто. Начиналась самая чистая пора леса, с тонкими запахами, с тихими вечерами, с долгими зорями.

Но человек так далеко ушел от природы, что уже не умеет отдаться под ее защиту. На смену летним огорчениям приходили другие. Не стало комаров, но стало холодно по ночам. Утром, придя к речке за водой для завтрака или для умывания, нужно было сначала разбить ледок, холодная вода обжигала. Вечером в бункере натапливали камелек докрасна и ложились раздетые, а среди ночи принимались натягивать на себя все теплое и просыпались охрипшие, злые. Мазайс, тяжело бухая кашлем, снова спрашивал: «У кого есть кодеин?» — и почему-то оказывалось, что о кодеине опять забыли.

Еды стало больше: началась охотничья пора. Но зато в лесу появились чужие люди да еще с собаками, пришлось удвоить осторожность, чтобы не попасть «на глазок» охотникам. Сами «братья» охотились подальше от бункера, охотились удачно, но когда вспоминали о долгой зиме, которая не за горами, у каждого невольно пробирал холодок по спине, куда сильнее пронизывавший сердце, нежели ночной холод в бункере.

Эгле по-прежнему держался замкнуто. Он не порывался на охоту, на заготовку дров, по грибы, по ягоды, как это делал Вилкс, старавшийся ничем не отличаться от других «братьев», однако работы по лагерю выполнял добросовестно.

На посты по охране лагеря Лидумс ни Вилкса ни Эгле по-прежнему не назначал. Но теперь оба понимали — это не недоверие, а тщательная забота об их безопасности. Делиньш, не умудренный еще большим жизненным опытом, как-то прямо сказал, что в случае нападения «синих», партизаны обязаны спасти «представителей Запада» даже ценою собственной жизни.

По вечерам много разговаривали о зимовке. «Братья» вспоминали прошлые свои приключения на длинном зимнем отдыхе, называли хуторки, где того или другого из них принимали с открытым сердцем. У Бородача на одном из дальних хуторов была вдовушка, мастерица варить самогон. У нее Бородач катался как сыр в масле. «А придет весна, — рассказывал он, — моя Марта и ревет и бранится, а я все равно усидеть не могу, все жду, когда придет сигнал от командира… Привык, что ли?» — удивлялся и сам он.

Кох собирался вернуться к жене. Жена сообщала, что за все лето никто о нем не спрашивал, и Кох надеялся, что если разрешит командир, ему удастся легализоваться. Двоюродный брат, рассказывал Кох не без гордости, стал писарем в районном Совете. Возможно, брат достанет чистые документы.

Разговоры эти происходили без Лидумса. При командире на них не решались. Говорили, что командир не любит, когда бередят душу разговорами о доме. У самого Лидумса уже много лет нет никакого дома. Кажется, этот железный человек мог прожить всю зиму в лесу в полном одиночестве.

Но, как видно, ржа и железо ест. Иногда Вилкс заставал командира у мольберта и вдруг замечал эскиз — море, берег и девушка, с неясным лицом, обращенным к зрителю, и чувствовалось, что художник боится выписать это лицо.

Иногда появлялась на эскизах командира высокая строгая женщина с суховатым бледным лицом, со скорбно, а может, обидчиво поджатыми губами, но эти эскизы Лидумс торопливо замазывал.

В эту пору, пору дождей и всеобщего увядания, времени у лесных людей стало много, так как никто не стремился наружу из теплого бункера, поэтому больше разговаривали, порой тоскливо вспоминали прошлую жизнь.

Начинал такие разговоры обычно Кох.

— Эх, теперь бы на Елизаветинскую закатиться в «Эспланаду» или в Старый город к Залцману! Сколько я там водки выпил!

— А помнишь, — подхватывал Мазайс, — как немецкий офицерик уронил в трамвае десять пфеннигов и не может найти, затемнение в городе, лампочки только зеленые, а кондуктор зажигает ассигнацию в пятьдесят марок с голубой крестьяночкой, говорит: «Разрешите, герр офицер, я вам посвечу…»

Порой Вилксу казалось, что «братья» являются полными хозяевами леса. Тогда он передавал решительные телеграммы в разведцентр о том, что им подысканы и подготовлены площадки для приема самолетов с вооружением и людьми, обусловливал нужные сигналы с земли и воздуха, но англичане что-то не очень торопились исполнить свое обещание, — то ли не верили, то ли побаивались противовоздушной обороны. Они все больше настаивали на передаче секретных сведений о промышленности и вооруженных силах, расположенных в Латвии. Но эти сведения мог поставлять только Будрис, у которого, как понял Вилкс, была разветвленная группа или связи с другими националистами, помогавшими собирать эти сведения. Изредка присылал письма Приеде, он давал сведения по Риге.

Но когда Вилкс начинал вслух мечтать о «широкой дороге», кто-нибудь из «братьев» вдруг загадочно говорил:

— Погоди, что ты запоешь зимой, когда каждый след на снегу виден!

— А что тогда?

— А то, что любой лесник или охотник, каждый лесоруб или просто колхозник, выехавший на лесную поляну за сеном, может тебя обнаружить. А от чекистских групп уйти не так просто, особенно зимой.

— Но ведь вам же помогают…

— Одни помогают, а другие ждут не дождутся, когда нас перестреляют! — равнодушно говорил Мазайс.

Вилкс и верил, и не верил. После акции они жили в таком спокойном месте, куда, думалось ему, никогда и человек не заглядывает, только лай диких козлов слышится по ночам да изредка начинают подвывать волки.

Но в один из таких спокойных дней отсиживавшиеся от дождя в бункере «братья» вдруг услышали глухо прокатившийся одиночный выстрел из чехословацкого «шмайссера». Выстрелили недалеко от бункера, а так как «шмайссер» был только у Юрки, а Юрка стоял на выдвинутом по лесной просеке посту, то Лидумс тут же отдал приказ занять круговую оборону.

Все выскочили под мелкий нудный дождь и залегли в заранее определенных местах. И Вилкс увидел Юрку.

Юрка бежал к бункеру, оглядываясь так, словно за ним гнались. Лидумс поднялся с мокрой земли, окликнул его:

— Что случилось?

— На меня напоролся какой-то охотник и попытался меня обезоружить. Пришлось прострелить ему руку.

— Где охотник?

— Скрылся в лесу да еще пригрозил, что скоро вернется сюда с милицией.

Лидумс посвистел, собирая людей, приказал:

— Распределите ношу! Мы уходим на запасную точку! Бункер можно не маскировать, его все равно найдут и разорят.

Через десять минут все были готовы к дальнему походу. На этот раз ни Вилкса ни Эгле не обошли: груза было слишком много, и надо было спасти все, что можно, от уничтожения.

Шли через болота, тщательно уничтожая следы. Вилкс думал, что заблудился бы в этих болотах на третьем шагу, но Лидумс вышагивал впереди с такой уверенностью, словно он вырос в этих местах.

Сделали короткий привал в самое глухое время ночи, а чуть развиднелось, пошли дальше. Судя по быстроте хода, сделали не меньше сорока километров. Миновали утром еще одно болото, шагая по пояс в холодной воде, и, наконец, вышли на островок, поросший густым ельником. Здесь Лидумс остановил группу и указал на небольшие елочки:

— Вот наш новый дом!

Только тут Вилкс приметил заросший травой протоптанный ходок в гущину. Лидумс поднял повисшие ветви, сбил с них дождевую влагу и показал тайный лаз.

Бункер был старый, оставшийся от войны. Его надо было срочно чинить.

Работали без шума. Пилили деревья ножовками, копали глину для печи и тут же закрывали яму дерном, чтобы не осталось следов. Только на третий день была готова маленькая печка, и можно было обсушиться.

Однако никто не жаловался, не проклинал охотника, который выследил Юрку и выгнал их из обжитого жилья. И Вилкс понял: в этой стране «лесные братья» такие же нежеланные гости, как и он сам.

В начале ноября зарядили дожди.

Люди целыми днями лежали на нарах, постепенно перестали разговаривать. Порой вспыхивали ссоры. Но Лидумс был начеку. Всякие ссоры он гасил самым простым способом — немедленно отправлял зачинщика в наряд вне очереди. Поэтому люди крепились.

На третий день бункер затопило, Лидумс приказал вооружиться саперными лопатами и обкопать бункер.

После этой аварийной работы, на которой Вилкс показал себя не хуже других, Лидумс сам заговорил о зимовке.

Он сидел босой в чуть подсохшем бункере, отогреваясь у восстановленного камелька, задумчиво поглядывая на огонь, когда Вилкс, мокрый, пропахший потом, ввалился в бункер и рухнул, не раздеваясь, на нары. Лидумс вдруг вскинул голову, спросил:

— Устали, Вилкс?

Вилкс невольно поднялся, сел.

— Не больше, чем другие, командир! — ответил он сдержанно.

— Пожалуй, больше! — Лидумс улыбнулся, объяснил: — У вас нет должной привычки. То, что для нас обычно, для вас — ЧП. Но вы работали отлично.

— Благодарю.

Лидумс заложил руки за голову, сладко потянулся, зевнул, сказал:

— Завтра мы с вами, Вилкс, отправимся на разведку. Сопровождать нас будет Делиньш. Постарайтесь как следует отдохнуть, дорога предстоит дальняя. Мы пойдем в соседний район. Там есть хутор Арвида, если он вам подойдет, перезимуете там… Идти будет легко, нынче ударит заморозок…

Этот Лидумс понимал природу куда лучше Вилкса. Ночью, ежась от сырости, Вилкс огорчался, что путешествие пройдет под дождем, а когда проснулся и вылез из бункера, над миром сияло ясное холодное солнце осени.

Делиньш и Лидумс уже завтракали, когда Вилкс проснулся, — ему дали поспать после вчерашней передряги, но по всему было видно, что они готовы к дальнему пути. За командира распоряжался Мазайс, Лидумс молчаливо наблюдал за его усердными стараниями сделать все так, как если бы распоряжался сам командир. Радуясь солнечному дню, Мазайс распределял людей: кого — на охоту, кого — на сбор ягод и грибов, кого — на пост. Рюкзак Вилкса был уже приготовлен, в нем лежали банки драгоценных консервов — «братья» давно жили на подножном корму, — пара теплого белья, шерстяные носки, пачка русской махорки.

Вилкс торопливо умылся, сел за стол.

Даже Эгле несколько оживился, отыскал в своем мешке пачку сигарет, дал Вилксу на дорогу, вышел проводить путников в долгий поход и отстал только у наружного поста, на котором стоял Бородач.

Вилкс оглянулся перед дальним путем на лагерь. Бородач и Эгле помахали руками, ели и березы тоже словно бы взмахнули прощально своими длинными лапами, процокала какое-то напутствие белка, с любопытством взглядывая на путников, прокричала сорока — самый хитрый лесной разведчик, а затем замелькали перед глазами пятки Делиньша да носки собственных сапог, началась долгая лесная дорога, без троп, без следа, наугад через леса и поля.

К вечеру добрались до тукумских лесов. Там устроили ночной привал и дневку. Лидумс предложил дальше идти ночью: места чужие, тут совсем недавно свирепствовала группа Чеверса, кто знает, не перекрыты ли и до сих пор дороги, по которым Чеверс бежал от расправы из Тукумса к озеру Энгуре…

Когда начало смеркаться, пошли снова. Ночной поход был куда тяжелее.

Каждое дерево казалось врагом, норовившим выколоть глаза и ударить по лицу. Впереди опять шел Делиньш. Парень ухитрялся как-то видеть и ночью! За Делиньшем, порой наступая ему на пятки, шагал Вилкс, замыкал шествие Лидумс.

Они шли в таком порядке долго, когда вдруг Делиньш остановился, едва удержав налетевшего на него радиста, обернулся и шепнул:

— Командир, там свет прожекторов!

Лидумс ответил спокойно:

— Это военный аэродром. Придется идти мимо него, другой дороги нет. Обход займет слишком много времени, притом вблизи населенный пункт, а справа река, через которую нам в это время года не переправиться…

Когда-то, еще в шпионской школе, Вилкс тщательно изучал методику сбора сведений об аэродромах. Все было так же, как и сейчас. Он приближался к аэродрому, снабженный фальшивыми документами, а порой и без документов, разведывал все, что находилось на аэродроме, и затем, вернувшись в школу, готовил отчет инструктору о выполнении задания.

Тогда его восхищало умение англичан готовить людей для выполнения заданий в стане врага. Ведь и Вилкса и его коллег предупреждали, что если они будут схвачены во время выполнения этих практических занятий, то секретная служба не станет выручать их до тех пор, пока не сочтет это нужным. Но Вилкс шел и выполнял задания одно сложнее другого, и у него было легко на душе, его ставили в пример за бесстрашие, решительность, умение.

И вот перед ним первый советский аэродром. Почему же по коже ползут мурашки?

Лидумс пошел впереди, за ним — Вилкс, за Вилксом — Делиньш. Они видели колючую проволоку, ограждавшую аэродром, видели взлетные дорожки и радиолокационные установки, видели, как поднимаются ночные реактивные истребители, оглушая своим ревом и заставляя путников пригибаться к самой земле, словно вот-вот заденут их головы, видели бензохранилище и ремонтные мастерские, видели часовых на вышках, высветленных прожекторами, обшаривающими низкое, мрачное небо… Ну и что пригодится тебе из этого виденного, Вилкс?

Вилкс шел не дыша, так, во всяком случае, ему казалось. Лидумс двигался спокойно, методически. Заметив, как волнуется его спутник, Лидумс бросил через плечо:

— Спокойнее, Вилкс! Они разглядывают не нас, а небо!

Но только оставив аэродром далеко позади и перейдя через реку где-то в пятнадцати километрах от аэродрома, Вилкс вздохнул спокойно. Теперь лес казался ему лучшей защитой от неожиданностей.

Начало светать, когда они опять залегли на дневку. Маленький костерок устроили возле самой раскидистой ели. Дымок медленно полз меж сучьями и истаивал где-то у вершины начисто, так что издали его никто не смог бы обнаружить.

В путь двинулись засветло. Лидумс объяснил: места знакомые, можно не опасаться.

Все больше становилось распаханных участков, все чаще попадались луга, окруженные ольхой, ветлами, серыми тополями, все чаше слышался лай собак, тягучий перестук тракторов, — в хуторах собирали урожай. Вилксу даже подумалось, — ничего не изменилось на этой земле! Так же вечно стоят хутора, отделенные один от другого полями и перелесками, так же хозяева собирают урожай по осени, чтобы потом всю зиму отдыхать, изредка съездить в волость, посидеть в пивной, повстречаться с соседями, которых иначе и не увидишь…

Он уже размечтался о таком хуторке, когда Лидумс разрушил его мечты одним замечанием:

— Заметили, Вилкс, как много пустых хуторов?

Вилкс пригляделся. С холма, на котором они находились, видны были три хутора, и ни над одним из них не было печного дыма, ни в одном не светились окна. Он растерянно спросил:

— Выселили?

— Нет, переехали в селение. Большевикам удалось доказать многим хуторянам преимущества жизни в селениях. Во-первых, большевики ввели бесплатное обучение в школах, во-вторых, строят клубы, в-третьих, больницы. И теперь часто можно видеть, как хуторяне свозят в одно место свои дома, если они еще годны для жилья, или ставят новые.

Он сказал это без осуждения, спокойно, как будто давно уже примирился с тем фактом, что старая хуторская Латвия исчезает на его глазах. Вилкс невольно спросил:

— Неужели нельзя протестовать?

— А кто будет протестовать? Хуторяне сами выносят постановления о сселении, сами выбирают места для будущих поселков, сами строят эти клубы, детские ясли, больницы. Им тоже надоело выть всю зиму по-волчьи от одиночества…

— Но как же тот хутор, куда мы идем?

— Арвид — лесничий. Его участь такая — жить в лесу…

Поздно ночью они подошли по лесной дороге к одинокому дому.

Лидумс оставил спутников на дороге и тихо пошел вперед. В темноте смутно вырисовывались сарай, хлев, баня и сам дом, довольно высокий, белевший заплатами из свежих бревен.

Лидумс тихонько постучал в окно три раза, подождал и стукнул еще дважды. Тотчас в доме началось движение, вспыхнул робкий огонек керосиновой лампы, щелкнула тяжелая металлическая задвижка в сенях, послышались тихие голоса. Лидумс вернулся и сказал:

— Нас ждут.

Это были такие емкие слова! В них укладывались ужин, баня, свежая постель. Как давно прошли времена, когда Вилкса где-то ждали!

Рослый веселый усач в рубашке с расстегнутой «молнией», в длинных брюках и домашних туфлях стоял в сенях, освещая дорогу семилинейной лампой с привычным стеклом, каких нигде, кроме родной Латвии, не видал Вилкс, — кругленький маленький пузырек над фитилем и длинная узкая трубка. Свет в лампе от сильной тяги казался белым.

— Раздевайтесь, гости, устраивайтесь, а я сейчас баню истоплю, — сказал хозяин, и этих именно слов ждал Вилкс.

Лидумс познакомил хозяина с Вилксом. Делиньш и Арвид обнялись как старые друзья после долгой разлуки. И Арвид ушел на двор хлопотать о бане, а Делиньш принялся растапливать печь.

Все трое разделись и разулись, с удовольствием шлепали босыми ногами по деревянному, чисто вымытому полу. Вилкс спросил:

— Арвид живет один?

— Да. Он считает, что дешевле содержать корову, чем жену. Но у него есть родственники, племянницы, что ли, навещают, — видите, как тут чисто.

— А одному тут не опасно?

— Случаются и неприятности. Предшественника Арвида убили в этом же доме. Но что поделаешь — кто-то должен охранять лес. А Арвид еще выполняет задания Будриса.

И Вилкс опять подивился силе этого таинственного Будриса.

Арвид очень понравился Вилксу.

Понравился и тихий хутор.

Никто не приходил сюда, никто не шел мимо. Можно было часами сидеть у окна и смотреть на дорогу, на линяющие деревья, — еще час назад на дереве было полно листьев, но вот ударил ветер, и дерево оголилось, словно уже не в силах нести свой наряд. Арвид был и весел, и отзывчив на шутку, и в тоже время понимал, когда надо молчать, чтобы не докучать своим гостям. В ту ночь, после долгой жаркой бани, Арвид поставил на стол все, что у него было, достал даже пиво, наваренное, наверно, для праздника, а утром принялся жарить лепешки, управляясь у печки не хуже женщины.

Утром Арвид провел гостей по окрестностям своего домика, показал скрытные пути отхода, в доме показал заранее устроенный небольшой бункер — чистый, обшитый досками подвал под печью, в котором было очень тепло. Делиньш, переодевшись в хозяйский костюм, сходил в соседний поселок, принес еды и водки.

После этого два дня отдыхали. Спали, ели, разговаривали о будущей зиме.

Вилкс много времени проводил у радиоприемника, слушая передачи из Риги, Москвы, Стокгольма и Лондона. Его интерес к событиям мира был понятен: от них многое зависело в его судьбе и в первую очередь то, сколько ему придется пробыть в Латвии. В лагере радио слушали редко, аккумуляторы предназначались для передач, а зарядка вручную не вызывала большого энтузиазма ни у кого, в том числе и у самого Вилкса.

Однажды он настроился на радиостанцию «свободная Европа». Диктор болтал по-латышски о голодной жизни рыбаков Латвии. Лидумс, прислушавшись к передаче, вдруг возмущенно сказал:

— Неужели эти болваны до сих пор не могут понять, что делается в Латвии? Пользовались хотя бы официальной информацией, ведь есть же у них переписка беженцев с нашими латышами, бывают наши моряки и рыбаки в их портах. Даже и горькая правда лучше сладкой лжи! Неужели они надеются при помощи этой лжи распропагандировать нас? Да мои ребята, проводя всю свою жизнь в лесах, скрываясь от преследования, все равно лучше знают, как трудно нашим соотечественникам, ушедшим на Запад, заработать трудовой лат у тех, кто собирается оказывать нам всяческую помощь в восстановлении свободной Латвии…

Вилкса поразила горечь, прозвучавшая в словах Лидумса. Он вдруг вспомнил и свои собственные унижения, когда пытался хоть как-то устроиться в свободном мире. Да, возмущение Лидумса понятно. И откровенно ответил:

— Я тоже много думал об этом, только боялся высказать свои мысли. Эти идиоты, ответственные за пропаганду, все делают на смех. И сомнительно, чтобы они чему-нибудь научились. Хозяева этой станции — англичане и американцы. А они всегда считали нас черной костью.

Вращая верньер приемника, Вилкс попал на болтовню стокгольмских радиокомментаторов, сообщавших о подготовке конкурса женской красоты, который будет закончен в канун Нового года, в день святой Лючии из Сиракуз — национальный шведский праздник. Радиокомментаторы в два голоса описывали прелести претенденток на звание «мисс Стокгольм». Вилкс частенько рассматривал в шведских газетах портреты этих красавиц. Но сегодня, после вранья о нищих латышских рыбаках и эта передача показалась ему глупой. Вилкс поймал Ригу и вслушался в музыку.

Передавали концерт. Величественная мелодия Баха пронизала, казалось, все мировое пространство, ударила в сердца, зажгла звезды в небе. Вдруг Вилксу показалось, что его ударили чем-то тяжелым: рижский диктор объявлял, что выступает артист Валдис Рейнис…

— Лидумс, я не ослышался, действительно назвали Рейниса?

— Да. А что тут удивительного? Он репатриировался из Швеции.

— И по-прежнему на сцене?

— Вы же слышали.

— А жена? Где его жена?

— Жена приехала с ним. Говорили, что тут была романтическая история. Они бежали из дому тайно и явились в советское посольство. Их вывезли в Ригу, устроили молодого Рейниса работать, и с той поры еще несколько сот латышей попросились обратно на родину.

— Но ведь отец жены Рейниса — генерал старой нашей армии! — только и воскликнул Вилкс.

— А большевики говорят, что дети не отвечают за отцов! — холодно сказал Лидумс.

Вилкс задумался.

Судьба шпиона забрасывала его и в Швецию. Там он познакомился с генералом латвийской буржуазной армии Тепферсом. Правда, связала их — генерала и лейтенанта — не служба в армии, а разведка. Тепферс занимал официальный пост в шведской разведывательной службе, но главным его хозяином, как и хозяином Вилкса, был представитель «Интеллидженс Сервис» Маккибин, по кличке «Санди» или «Анкл».

Вилкс помнил бледную, задумчивую красавицу фреккен Алдону, помнил и влюбленного в нее молодого Валдиса Рейниса. Ходили слухи, что старый Рейнис, артист с мировым именем, пытался вернуться на Родину, но латышские националисты угрозами и посулами удержали старика в Стокгольме. Однако перед смертью Рейнис завещал сыну непременно вернуться в Латвию.

В доме генерала постоянно подшучивали над этим завещанием старика. Однако сам Валдис Рейнис относился к последним словам отца со всей серьезностью. И только любовь к дочери генерала удерживала его в Швеции.

И вот они оба бежали из «свободного мира».

В последний день отдыха Вилкс не подходил к приемнику. Лидумс понял: бережется! Боится еще чем-нибудь ранить сердце.

Возвращались в лагерь в приподнятом настроении. Даже переход в семьдесят километров, не пугал, — известно, по знакомой дороге и идти легче!

Ночью снова прошли мимо аэродрома. За железной проволокой шла деятельная учебная жизнь, взревывали и вдруг вставали свечой самолеты-истребители прямо над головами притихших путников, вспарывая молчаливое темное небо. Полыхали прожекторы, горели красным и зеленым посадочные огни.

На дневку залегли, оставив аэродром далеко позади. Об аэродроме Вилксу почему-то не хотелось разговаривать. В Англии уверены в полном преимуществе западной авиации над советской. Но то, что увидел Вилкс, лишало его этой уверенности…

Нокогда на третий день достигли лагеря, настроение у Вилкса снова улучшилось. Больше всего его тешило, что они дважды прошли под самым носом у большевиков вдоль аэродромного поля! Страхи остались позади.

2

Перед уходом на «зимние квартиры» Лидумс предложил провести охоту на козуль. Пособнику будет приятно, если «гость» принесет с собой хоть маленький подарок… А ведь они собираются прогостить у своих хозяев всю зиму!

Маленькие стайки козуль в окрестностях лагеря попадались постоянно. Охотники в такие дебри не заходили, а сами «братья» в окрестностях лагеря не стреляли. Поначалу Вилкс и Эгле часто вскакивали среди ночи, заслышав громогласный вопль старого козла, вызывающего на бой молодых соперников, пока не убедились, наконец, что лесные звери для них безопаснее людей.

Для охоты отобрали автоматы с надульными глушителями — после нападения мирного охотника на Юрку все поняли, что лучше охотиться без лишнего шума.

Рано утром первого декабря охотники — среди них был и Вилкс — покинули лагерь. В бункере остались Эгле и вечно простуженный Мазайс. Мазайс решил, что от его кашля даже медведи разбегутся, а Эгле не разрешил идти командир.

Оделись легко — каждый понимал, что в тяжелых полушубках и пальто за козулями не угонишься, охотиться-то надо без собак, увидел — стреляй! Что добыл, то и твое.

Сначала шли по двое. Вилкс пристроился в пару к Делиньшу, он верил, что парень удачлив.

Скоро кое-кому и в самом деле повезло — послышались отдельные выстрелы, но Делиньш и Вилкс отошли уже километров на пять, не заметив ни одного следа, ни одного ощипанного куста, ни одного лежбища. А на востоке и на западе слышались глухие выстрелы «шмайссеров» с надульными глушителями, и это показывало, что удача бродит в стороне.

Внезапно Делиньш вытянулся, выглядывая из-за высокого кустарника вперед, на прогалину, подавая в то же время сигнал Вилксу, чтобы тот притих. Вилкс осторожно раздвинул кусты.

На прогалине, белой от свежего снега, стоял козел, насторожив уши и высоко подняв красивую рогатую голову. По опушке, на противоположной стороне прогалины, паслись самки. Гарем был большой, должно быть, козел старый боец, из тех, что так пугали по ночам Вилкса и Эгле.

Делиньшу действительно повезло: он вышел на стадо с подветренной стороны, и вожак пока не слышал запаха человека. Но что-то беспокоило его, может, отдаленные выстрелы, может быть, испуганное звеньканье птиц, которые всегда первыми замечают человека.

Делиньш выставил вперед автомат, шепнул:

— Я бью по козлу, вы стреляйте по козулям.

Вилкс встал рядом, прицелился и, едва Делиньш шепнул одними губами: «Начали!» — нажал на спуск.

Пули легли веером в снег, не долетев до козуль. Только в самый последний миг охотник успел упредить одну из высоко подпрыгнувших самок, та рухнула всем телом, потом вскочила снова и бросилась за другими, показывая белый «вымпел» короткого хвоста. Козел, пронзенный не одной, наверное, пулей, прыгнул в чащу и свалился.

Вилкс бросился за раненой козой. В пылу погони он не слышал ни крика Делиньша, пытавшегося остановить его, ни сигнального выстрела, сзывавшего охотников, он бежал, прыгая через пни, колдобины, промоины, не сводя глаз с единственного нужного ему следа, окрашенного кровью.

Козуля давно уже мчалась одна, отбившись от стайки, может быть, раненная смертельно, но еще подвластная инстинкту самосохранения.

Под снегом забулькала вода. Козуля пыталась еще спастись от преследователя и мчалась через болото, куда-нибудь на потайной островок, может, туда, где родилась и выросла, ни разу не встретив опасности.

Он увидел светло-серое съежившееся тельце прямо перед собой, на белом снегу, странно уменьшившееся, как только козуля упала, сделал еще прыжок, второй — и ухнул по пояс в ледяную воду.

Вилкс выругался, чувствуя, как холод подходит под сердце, положил тяжелый автомат на кочку и побрел по воде, разгребая ее руками, как веслами.

Наконец он дотянулся до козули, — она была мертва, — и вскинул ее на плечо.

Обратно идти было легче — след в след по пробитой им тропе, — но вода казалась все холоднее и холоднее, вот уже, кажется, останавливается сердце, вот темнеет в глазах… Однако он добрался до автомата, ухватил его за ремень, и опять пошел дальше.

Когда Делиньш разыскал по следам своего напарника, тот уже выбивался из сил. Делиньш забрал его груз, но больше ничем помочь не сумел. Спичек у него не было — не курил, а о том, что, может, придется обсушиваться в лесу, — не подумал. Козулю спрятали, Делиньш снял с Вилкса автомат, и к вечеру охотники были дома…

Вилкс еще притворялся веселым, но Лидумс, узнав о его злоключениях, приказал Делиньшу растереть его водкой и уложить.

Вилкс проснулся от щекочущего запаха жареного мяса. Делиньш уже вернулся из похода за добычей, козла разделали и зажарили целиком на костре. Вилкс заторопился к пиршественному столу, оперся на локти, чтобы вскочить и бежать умываться, а потом есть, есть, есть и вдруг вскрикнул, повалился навзничь, тараща испуганные глаза.

— У меня, кажется, отнялись и руки и ноги, — виновато пробормотал он в ответ на вопросительный взгляд Лидумса.

— Вы накликаете что-то слишком много несчастий на одну голову! — пошутил командир. — А ну-ка поднимайтесь! Для вас оставили самый вкусный кусок, седло дикой козы… — он протянул Вилксу руку, но тот не спешил принять помощь, все лежал с затаенным страхом в глазах, будто прислушивался к тому, что случилось с его телом.

— Мазайс! — позвал командир.

Вдвоем они подняли и усадили больного. Делиньш принес ему умыться. Но каждое движение причиняло Вилксу невыносимые страдания.

— Мазайс, ты у нас чаще всех болеешь, может, ты скажешь, что такое с Вилксом?

Мазайс задумался с видом заправского консультанта, пощупал пульс, потыкал пальцем в мускулы рук, ног.

— Видно, воспаление нервов. С ногами это бывает, ишиас называется, я как-то две недели пролежал, а вот почему ему и руки прихватило, не понимаю. Нужно тепло. Делиньш, тащи пару небольших валунов, будем нагревать и подкладывать под поясницу… Муравьиного бы спирту достать для растирания, да теперь уже поздно, все муравейники снегом занесло.

После завтрака Вилкса уложили возле самой печки. Делиньш постарался, накалил голышей, нагрел их, обложил больного с таким усердием, что чуть не изжарил его, как жарили утром козла, Лидумс выдал последнюю бутылку водки для растирания.

Днем Вилкс много спал, но и во сне стонал. А просыпаясь, испытывал еще большие мучения. Мазайс и Делиньш — его добровольные санитары — сбились с ног, то поворачивая больного, то усаживая, то укладывая поудобнее.

Даже зачерствевший в своих личных горестях Эгле вдруг принялся ухаживать за коллегой, видно, подумал, как трудно будет ему выбираться отсюда, из лесу, на Запад без Вилкса.

Следующие дни не принесли никаких перемен. Боли оставались такими же острыми.

Лидумс отправил Делиньша за медикаментами и поручил раздобыть заглазный совет от какого-нибудь врача, чем лечить странную болезнь.

Делиньш вернулся через два дня и принес пузырьки с пчелиным ядом, со змеиным ядом, еще какую-то адскую смесь из эфира и хлороформа, которая, при растирании обжигала не только больного, но и его лекаря. А главное средство лечения, сказал безвестный деревенский врач, — теплая комната с горячей кирпичной лежанкой, а еще лучше — больница…

В этот вечер Лидумс подсел к больному, сказал:

— Совершить такой переход, какой мы сделали две недели назад, нам уже не удастся. Но и оставлять вас в этих условиях, где и здоровым-то тяжело, я не хочу. Если вы рискнете пробраться через населенные пункты — а это в нашем положении тоже опасно, — я попытаюсь организовать ваш переезд на хутор Арвида.

Вилкс торопливо кивнул.

— Все это может окончиться нашим провалом…

— Будем надеяться на бога… — пробормотал Вилкс.

— Хорошо. Санный путь установился, на реках лед, можно попытаться. Завтра я отправлюсь добывать подводу. Вернусь через три-четыре дня. Потерпите, Вилкс, это время…

Утром Лидумс поручил лагерь Мазайсу и отправился в трудный путь.

Через три дня он вернулся. Был темный сырой вечер, лес придавило туманом. Лидумс возник в проеме дверей, поздоровался с «братьями», подошел к молчаливо ожидавшему Вилксу.

— Ну, как здоровье?

По одному виду командира, по его улыбке Вилкс понял, что все в порядке. Он попытался сесть. Делиньш подхватил его под мышки, усадил.

— Можно ехать? — спросил Вилкс.

— Да. Лошадь на просеке.

— Как, и вы со мной?

— Да. И Делиньш и Эгле.

Все принялись обряжать Вилкса в дорогу. Один подарил толстые носки, другой отдал свои еще новые болотные сапоги, третий раздобыл толстое шерстяное белье. Вилкс пошутил:

— Наряжаете, как жениха!

— Только в строй возвращайся, а невесту мы тебе отыщем!

— Ничего, весной увидимся!

От бункера до подводы больного несли на носилках.

Большая, серая, расплывающаяся в темноте, как привидение, лошадь была запряжена в длинные сани, заложенные сеном. Вилкса положили на сено, закрыли меховой полостью. Лидумс сел впереди, взял вожжи. Делиньш и Эгле устроились в ногах больного. Прощальные возгласы — и вот уже дорога.

3

Арвид принял гостей радушно, посочувствовал больному, передвинул кровать для него к самой печке. Он объяснил, что ему и самому надоело зимнее одиночество в лесной сторожке…

Арвид занимал две комнаты из трех. Третья, выходившая к лесу, была предназначена для Вилкса, Эгле, Лидумса и Делиньша. Так что жили снова в привычных условиях, даже бункер был устроен, похожий на лесной, хотя все и надеялись, что смогут обойтись без него, и партнеров для любой карточной игры хватало. Если Лидумс или Делиньш были заняты, приходил Арвид.

В спальне у Арвида, на окне, чтобы случайный прохожий мог видеть, стоял приемник. Антенна, поставленная на крыше дома для этого приемника, вполне подходила для передатчика Вилкса. Передатчик, оружие и всякое другое снаряжение были спрятаны в тайнике, под полом.

Делиньш имел вполне приличные фиктивные документы, поэтому он зарегистрировался в сельском Совете как квартирант Арвида. Лидумс вообще не очень побаивался милиционеров. Поэтому он и хозяин хутора взяли на себя сношения с внешним миром, ездили на лошади лесника в соседнее селение, до которого было десять километров, за продуктами и газетами, разузнавали новости…

Первые дни Вилкс и Эгле отдыхали. Затем Вилкс попросил устроить ему встречу с Будрисом.

Будрис, извещенный Лидумсом о болезни Вилкса, привез с собой врача.

Как только послышался условный стук в окно, Лидумс, Делиньш и Эгле спустились в подпол. Арвид зажег лампу, осмотрел в последний раз жилье — ничто как будто не запоминало, что тут только что спали четверо, — лежал один Вилкс, привычно охая при каждом движении.

Врач был рослый мужчина, седой, стриженный коротко, так что розовая его голова чем-то напоминала рождественского поросенка, которого ставят на стол, не хватало только бумажного цветка в пасти. Врач обил снег с высоких башмаков своей шапкой, повесил пальто, погрел руки возле печки, хмуро спросил:

— Где ваш больной?

Он словно бы и не видел ожидающих глаз Вилкса, и только тогда обратился в его сторону, когда Будрис подвел его к постели больного.

Хмурый голос и грубое лицо врача как-то обидели Вилкса.

Между тем врач присел на табурет возле кровати, бесцеремонно сдернул одеяло и принялся щупать холодными руками вялые ноги и руки Вилкса. Делал он это ничуть не мягче, чем когда-то ощупывал Вилкса Мазайс, и руки у него были грубые, шершавые, так что каждое прикосновение раздражало.

Будрис, стоявший у печки, внимательно взглянув на посеревшее лицо Вилкса, сказал:

— Осторожнее, доктор! Больной мучается уже много недель…

Врач положил руки на колени, долго сидел неподвижно, потом сказал:

— Нервы… — и, помолчав, снова: — Нервы…

Вилкс с возрастающей неприязнью смотрел на врача, потом спросил:

— Что же вы посоветуете?

— Тепло. Витамины. Электризация.

— А если нет электричества?

— Ждите весны. Солнце поможет.

— Запишите мне название болезни по латыни, — вдруг попросил Вилкс.

— Это еще зачем вам? — с внезапным подозрением взглянул на него врач.

— Я попрошу друзей прислать мне лекарства из-за границы.

— Я в ваших связях с заграницами не участвую! — резко сказал врач и встал. — Я не знаю, кто вы и где вы заболели. Я только советую: тепло, электризация, солнце…

Будрис, тихо стоявший у печки, сочувственно спросил:

— Но это не паралич?

— Какой там паралич! — с оскорбительным пренебрежением ответил врач. — Обыкновенное воспаление нервных окончаний. Пролежит месяц-другой — и встанет. — И требовательно приказал: — Отвезите меня в Тукумс на автобусную станцию! К утру я должен, быть в Риге…

Арвид помог врачу одеться и вышел с ним. С улицы послышались скрип полозьев, ржание коня. Арвид отправился в Тукумс, за десять километров. Там он останется до утра, у родственников, а потом сходит в аптеку и привезет еще какие-нибудь бесполезные лекарства, если этот «доктор» сумеет написать по латыни хоть одно слово. Вилкс чувствовал, как злость постепенно подступает к горлу, не дает дышать.

Он нащупал костыль, стукнул в пол. Из подполья, волоча с собой одеяла и тюфяки, поднялись Эгле, Делиньш и Лидумс.

— Ну, что сказал врач? — спросил Эгле.

Вилкс устремил злобный взгляд на Будриса и отчетливо сказал:

— Это был не врач…

— Кто же? — воскликнул Эгле, тревожно озираясь.

— Черт его знает, кто, может быть, чекист…

— Ты с ума сошел! — Делиньш бросился к постели Вилкса. — Почему ты решил, что это чекист?

— Спроси у Будриса! — повелительно крикнул Вилкс.

Будрис молча стоял у печи. Он даже не пошевелился. Руки его были простерты над горячей плитой. Он медленно произнес:

— Вилкс все еще живет по английским законам. Он думает, достаточно заплатить, и все будет хорошо. Я пробовал пригласить лучшего врача Риги, но когда врач понял, что больной живет нелегально, он отказался. Тогда пришлось обратиться к бывшему фельдшеру немецкой армии, он согласился помочь больному. Вот и все. Но я лично согласен скорее лечиться у такого фельдшера, чем у профессора, которого надо бояться. Я могу еще понять Вилкса, он действительно болен нервной болезнью, но простить его не могу! Он должен был подумать и о безопасности своего лекаря. Зачем лекарю оставлять в руках подозрительного человека бумажку со своим почерком? А если этого подозрительного как раз и схватят?

— Но… господин Будрис…

— Лидумс, посмотрите, Арвид должен был вынуть из саней мой мешок. Он, наверно, в сенях.

— Простите меня, Будрис, но…

— Вам надо поужинать, Вилкс, как и всем нам. После ужина я, пожалуй, посплю. Поговорим завтра. — Будрис медленно разлепил тяжелые ресницы, посмотрел на Вилкса, усмехнулся: — Гипноз тоже средство для лечения нервов! — и сел рядом.

Ужинали молча. Вилкс чувствовал неловкость после прошедшей сцены, но заговорить боялся. Остальные делали вид, что ничего не произошло.

Ночевать разместились кто где. Будрис устроился на полу, бросив под себя старый тулуп Арвида, а под голову — свой дорожный мешок.

Утром, когда Вилкс проснулся, Будриса уже не было. На его месте досыпал вернувшийся из Тукумса Арвид. Лидумс и Эгле возились у печи, жарили картофель с остатками вчерашнего ужина.

Вилкс тихо спросил у Лидумса:

— Будрис не очень обиделся?

— На всякую глупость обижаться — сердца не хватит! — сухо ответил Лидумс.

— Но я же не хотел…

— А вышло хуже, чем если бы хотел его обидеть!

Делиньш, сидевший у передатчика и принимавший «вслепую» очередную, радиограмму англичан, попросил разговаривать потише. Расшифровав телеграмму, он передал ее Вилксу.

Англичане запрашивали, как охраняется морская граница у Ирбенского пролива и где в Курляндии размещены аэродромы и запретные зоны. Вилкс невольно сказал:

— О, черт, что бы им передать это на день раньше! Можно было бы посоветоваться с Будрисом… — и прикусил язык, вспомнив, чем вчера кончился визит Будриса.

Но Лидумс, делая вид, что ничего особенного не произошло, сказал:

— Будрис останется на два-три дня в Тукумсе. Арвид может съездить к нему, когда лошадь отдохнет.

И Вилкс принялся писать Будрису сообщение о запросе англичан.

После обеда Арвид опять уехал в город. Вернулся он только на следующий день. Зато привез ответ Будриса на все вопросы.

На следующую ночь Делиньш по просьбе Вилкса выехал на лошади километров за десять и там, в лесу, передал следующую радиограмму:

«В полосе Ирбенского пролива радиолокационные станции не замечены, но не могу ручаться, что их нет совсем. Минных полей и воздушного патрулирования прибрежной полосы нет, однако все западное побережье Курляндии является запретной зоной (далее он перечислял названия районов, входящих в запретную зону). Берег охраняют пограничные войска при помощи патрулей и наблюдательных вышек. В проливе нерегулярно плавают пограничные катера. Кроме пограничной охраны, других гарнизонов в Северной Курляндии не имеется…»

С этого дня англичане начали проявлять живой интерес к человеку, сидящему в далеком лесном хуторе возле города Тукумса, в самом центре Курляндии, весьма далеко от приморских районов Латвии. Как видно, они вполне уверились, что человек этот имеет возможность ответить почти на все их вопросы, а может быть, где-то там, в Англии, шла междоусобная война в разных отделах разведки, и Вилкс имел возможность свидетельствовать за кого-то и против кого-то…

Всего он, конечно, не знал, он мог только кое о чем догадываться и на что-то надеяться.

В конце января Делиньш принял очередную радиограмму англичан. На этот раз они запрашивали:

«Можешь ли ты в нескольких словах описать свое положение? Можешь ли ты, не подвергая себя опасности, сообщить свое местонахождение и описать аэродромы, находящиеся в окрестностях, их мощность и вооруженность самолетами?

Может ли ваша группа в течение одного или двух месяцев держать в безопасности одного или двух человек, не знающих латышского языка, пока мы организуем их дальнейший путь на север?»

На этот раз Вилкс, не поставив в известность Будриса, предложил Делиньшу немедленно передать прямо из дома:

«Могу укрыть ваших людей».

Первого февраля он сообщил разведцентру о своем положении. Эту радиограмму также передавал Делиньш, и опять из леса:

«Из-за тяжелой жизни в лесу получил болезнь, подобную параличу ног. Без палки трудно ходить. Обстоятельства не позволяют лечиться. Ответьте, можете ли помочь и вывезти меня? Могу указать место, где в любую ночь может приземлиться ваш геликоптер. Будет надежная охрана. Если у вас абсолютно нет возможности помочь мне попасть к вам, прошу тогда доставить средства для жизни в городе».

Вечером, когда радиограмма была отправлена, Вилкс сел писать тайнописное сообщение:

«Под влиянием тяжелой лесной жизни я получил что-то вроде паралича ног и без палки ходить не могу. Только в конце декабря удалось перейти на хутор. Необходима диатермия и подобные этому средства для лечения. Из-за ограниченных средств не могу даже переселиться в город для лечения. Прошу создать возможность перебраться к вам. Кое-что для этого могу сделать сам. Может быть, мы согласуем наши действия? Ночью могу указать с земли место для посадки геликоптера и позабочусь об охране места приземления. Исходя из здешних условий, использование геликоптера является самой надежной и реальной возможностью. Конечно, состояние моего здоровья не означает, что я завтра или послезавтра скончаюсь. Не для того я хочу попасть к вам, чтобы прервать работу, а, наоборот, для того, чтобы привести в порядок здоровье и продолжать дело. Если бы мне удалось попасть к вам хоть весной, то я уверен, что к осени уже мог бы собираться сюда обратно. Кроме болезни, имеется еще ряд причин, по которым было бы больше чем желательно попасть к вам.

Если не сможете исполнить указанное, то, надеюсь, разрешите вопрос о средствах для работы и жизни в городских условиях. Не забудьте самого важного — вопроса о документах, потому что паспорт является настолько же необходимым, как и оружие. Мне известно, что у вас имеются бланки паспортов. Если не можете иначе, посылайте только бланки паспортов, с остальным справимся сами.

У меня имеются радисты, и если бы была рация, то уже сейчас можно было бы установить две новые станции в местах, которые вы сочли бы выгодными. Если вас интересует это дело, можете к весне осуществить его, выбросив на парашютах одновременно и людей и необходимые вещи. Я могу ночью указать с земли место, где выбросить людей. Оно будет надежное и хорошо охраняемое. Если ваши люди еще не подготовлены, то сбросьте для нас снаряжение: три рации с необходимыми принадлежностями, новые кварцы, новый план времени работы и позывные, и динамо для зарядки аккумуляторов.

Кроме этого, нужны пистолеты, несколько автоматов и, конечно, деньги. Тогда мы установили бы две новые станции. Попробуйте провести такое одноразовое дело. Я гарантирую безопасность с этой стороны. Мест для выброски будет несколько, можете выбрать наиболее удобное. Документы, конечно, за крупную сумму можно купить и на месте, но сама покупка является сложным делом. За годы работы моих новых друзей в подполье установлено, что от покупки документов больше вреда, чем пользы».

После нескольких дней молчания Делиньш принял радиограмму для Вилкса:

«Обсуждаем, как сделать, чтобы вывезти тебя быстрее. Сообщи, кого оставишь вместо себя? С тобой ли еще товарищ по школе? Можешь ли ты попросить вашего руководителя направить с тобой представителя Будриса к нам? Вопрос о средствах и о помощи, как мы надеемся, будет решен успешно».

Вилкс ответил:

«Эгле находится со мной. На моем месте останется обученный мною радист Барс. На Курляндском побережье патрули обыкновенные, вооруженные винтовками. Ходят только вдоль берега. Можете использовать наши адреса».

Этот поток радиограмм оживил Вилкса. Больной все чаще сползал с постели, бродил по дому, постукивая палочкой, выходил во двор, долго стоял там, запрокинув голову и утопив глаза в бездонном небе, расцвеченном белыми облаками. Ожил и Эгле, изучавший радиограмму так, словно пытался запомнить ее наизусть.

Февральские метели еще не начинались, небо было чистое, так и казалось, что вот-вот в нем покажется точка самолета или, как просил Вилкс, геликоптера и станет расти на глазах не ожидая темноты. Слишком уж безопасным казалось небо — ни звука в нем, ни белесой черты, остающейся после полета скоростных истребителей…

Однако ясные дни уходили, не принося долгожданных сигналов. Геликоптер не появлялся. На улице снова запуржило, поднялись ветры, и люди, отрезанные от мира на хуторе Арвида, снова почувствовали себя как на зимовье в Арктике.

В эти дни, когда Вилкс только усилием воли сдерживал ярость в адрес хозяев, а Эгле опять лежал на неприбранной постели большую часть дня, и только Делиньш исправно дежурил в определенные часы у передатчика, последовал новый запрос. Англичане просили подобрать несколько мест для выброски с воздуха людей и снаряжения, а кроме того, запрашивали, по каким дорогам лучше всего добраться с Курляндского побережья до Риги и как работает Ужавский маяк. Кроме того, требовалось указать лучшие места на побережье, где можно было бы провести морские операции по высадке людей.

Ответить на эти сложные вопросы без помощи Будриса было немыслимо, и Лидумс вызвался известить руководителя.

4

Будрис приехал на хутор десятого марта.

Как всегда, он прибыл ночью.

Судя по тому, как занесен он был сырым метельным снегом, было ясно, что он долго шел по лесу, пряча следы, вышел на дорогу где-то далеко от хутора и вот стоял перед жителями хутора усталый, но спокойный, как будто для него такая прогулка была чистым удовольствием.

Лидумс вытащил свои запасные валенки, шерстяные носки, повел Будриса переодеваться.

Арвид поставил на плиту чайник, вышел в холодные сени, принес большой пласт шпига, нарезал кусками, бросил на сковороду. Сало зашипело, и сразу всем захотелось есть.

Переодевшись в сухое, Будрис раскрыл свой рюкзак, вынул городские продукты: колбасу, сыр, консервы, бутылку водки.

Рослый, в привычном городском костюме, в чистой сорочке с галстуком, он производил странное впечатление среди людей, которые постепенно теряли контроль за собой, не часто брились, плохо стирали белье и уж, конечно, не гладили его, и это резкое несоответствие словно бы принизило Вилкса, Эгле и остальных в собственных глазах.

Но вот Арвид поставил на стол свое блюдо, Лидумс разлил водку по стаканам, все ударили стаканами по столу, выпили, принялись есть. Тускло горел фонарь, метались тени по стенам, в хлеву шумно вздыхала и пережевывала жвачку корова, конь Арвида Боярин бил копытом по деревянному полу, видно, прислушивался к вою волков — все звуки в сыром метельном воздухе доносились через стену глухо, но отчетливо. Только пес Ролли молчал, спрятавшись под столом и ожидая, когда перепадет что-нибудь и ему.

Как далеко все это было от «старой доброй Англии»!

Вилксу стало тоскливо от воспоминаний. Так недолго и разреветься! Он вопросительно взглянул на Будриса: может ли тот выслушать его после долгого и утомительного ночного путешествия? Будрис утвердительно кивнул.

Вилкс рассказал о последних переговорах с англичанами.

— Ну что же, этого можно было ожидать, — задумчиво сказал Будрис. — Правда, я не очень верю, что они станут сразу рисковать и самолетами, и своим быстроходным катером. Но судя по всему, англичане приступили к подготовке операции, связанной с заброской их людей в Латвию.

— Как им ответить?

— Требовать, чтобы их люди пробирались прямо сюда, это сложно! Отсюда до побережья довольно-таки далеко. Значит, принимать придется где-то поблизости от места высадки. Дадим им другой адрес, но там можно остановиться на самое короткое время — пограничная зона. А уже оттуда либо в Ригу, либо сюда.

Он с сожалением отодвинул опустевшую тарелку и посоветовал всем, кроме Вилкса, ложиться. Арвид собрал со стола и ушел к себе. Туда же перебрались и остальные. Вилкс остался с Будрисом.

Инструктаж кончился в три часа ночи. Вилкс получил обрывок карты с отмеченным на нем хутором, все данные об Ужавском участке побережья, где можно было попытаться произвести высадку с катера…

Но вот Будрис потянулся, зевнул, сказал:

— Пора идти!

Он сказал это так же просто, как другой на его месте сказал бы «Пора спать», — встал из-за стола, взял фонарь, вышел в соседнюю комнату, принес свои подсохшие сапоги и принялся переобуваться. Вилкс робко спросил:

— Может быть, заночуете?

— Утром я должен быть в другом месте, — спокойно сказал Будрис и принялся натягивать так и не просохшую куртку.

Накинув на плечи опустевший рюкзак, он переложил пистолет из кармана брюк в нагрудный карман куртки, кивнул:

— Закройте за мной дверь!

Ветер чуть не сбил Вилкса с ног, едва он открыл дверь. На хутор волнами набегала метель, разбиваясь о бревенчатые стены и собираясь по углам дома в новые волны. Ни звезды, ни огонька не было в этой белой заверти. Будрис переступил порог и сразу словно утонул в темноте. Вилкс постоял еще немного, пока не почувствовал, как холод подступает к сердцу, закрыл дверь.

Утром Вилкс сел за письмо:

«На схеме, исполненной тайнописью, в конце письма указано удобное для высадки место возле Ужавского маяка и хутор для приема гостей.

Если высадка пройдет нормально, следует по кратчайшему пути идти на хутор. По дороге идет сильное движение, так как она служит для сообщения между Лиепаей и Вентспилсом. Движение не ограничено, иногда бывает контроль, но редко. Однако на хутор советую идти без мешков, оставив их в лесу. Для проезда в Ригу железнодорожного транспорта не применять.

Выгоднее направляться через Кулдигу в Салдус. Из Салдуса проехать в Ригу автобусом. Еще лучше остановить на дороге грузовую машину, шоферы охотно подвозят пешеходов, чтобы заработать. Районов и дорог, которые надо бы избегать, нет.

Рекомендую дать людям больше денег. За деньги можно достать все.

Обязательно дайте людям запасную рацию. Каждого обеспечьте автоматом и двумя пистолетами. Автоматы нужны в случае неудачной высадки на берег и необходимости перейти к «лесным братьям». Людей рекомендую одеть в сапоги, темные брюки-галифе и кожаные пальто или куртки.

Думаю, что людей пошлете без паспортов. В таком случае их надо обеспечить деньгами в таком количестве, чтобы можно было попытаться приобрести, документы здесь. Но получение паспорта является сложным и трудным делом, поэтому рекомендую друзьям не спешить с приобретением документов, хотя паспорт является здесь самым необходимым оружием.

Указанное мною место высадки находится в шести с половиной километрах южнее Ужавского маяка. Вблизи места высадки домов нет. Близко к берегу подходит лес и сравнительно недалеко находится указанный для приема хутор.

Адрес безопасного хутора: если идти по дороге Лиепая — Вентспилс в сторону Вентспилса, хутор находится на правой стороне, на тридцать первом километре от Вентспилса. Живая изгородь из елей ведет от дороги к дому и прикрывает дом. Ориентиром может служить здание с красной крышей, находящееся на противоположной стороне дороги, напротив хутора. В районе высадки дорогу ни у кого не спрашивайте, до хутора надо добраться самостоятельно.

Когда вы сможете выехать на встречу рыбацкой лодки? Если встречу можно организовать, то могу ли я научить двух людей технике тайнописи, чтобы они могли сообщаться с вами, пока я буду у вас?»

Утром Арвид увез это письмо в Тукумс, где оно и было благополучно опущено в почтовый ящик. А через день, сократив это сообщение до размеров обычной радиограммы и зашифровав ее, Вилкс попросил Делиньша передать ее по радио. Делиньш запряг Боярина и отправился в лес. Вернулся он только ночью. Передача прошла хорошо.

И снова началось ожидание.

5

Затяжная атлантическая весна принесла наконец в Англию не только тепло, но и удачу, по крайней мере одному человеку.

Таким удачником чувствовал себя Силайс.

Все вокруг него как-то неожиданно изменилось. Ему завидовали, его хвалили, к нему прислушивались. И сам он со странным чувством удовольствия замечал, что перемены происходят не только вокруг него, но и в нем самом.

Он стал увереннее, говорил с апломбом, приучился возражать не только низшим по рангу, но и такому несносному гордецу, как начальник Прибалтийского отдела разведки Маккибин, и с удовольствием замечал, что Маккибин не только выслушивает его возражения, но и часто поступает именно так, как Силайс ему рекомендует.

Даже денежные средства, в которых Силайс всегда нуждался, вдруг стали как-то незаметно увеличиваться. То он получал неподотчетную сумму «на представительство», то командировочные для поездки в Западную Германию, то неожиданную премию или праздничное вознаграждение. Раньше эти блага проходили почему-то мимо него, и он лишь задним числом узнавал, что, скажем, референт по делам Эстонии Ребане или специалист по делам Литвы Жакявичус недавно получили такое-то и такое-то поощрение. Теперь он сам мог «случайно» обмолвиться при разговоре с этими гордецами, что собирается купить малолитражку и, конечно, не такой многоцветный будуар на колесах, какой купила мисс Нора, хозяйственный секретарь Маккибина, едва стала любовницей начальника, а строгий темно-синий автомобиль, одинаково пригодный и для деловых поездок и для увеселительных прогулок. Это стареющей Норе нужен альков на колесах, чтобы поражать воображение случайных любовников, а он, Силайс, уважаемый человек, он находится на виду, ему подобает казаться скромным…

Именно — к а з а т ь с я.  Б ы т ь  скромными должны другие. Неудачники. Глупцы. Бездарности.

И дома как будто все наладилось. Жена Силайса постепенно привыкала к новой жизни, глаза у нее, когда он приближался к ней, были уже не такими испуганными, она реже вспоминала о той, другой, что осталась где-то в Латвии и могла вдруг появиться здесь, в Лондоне, — ведь как-то появляются здесь те люди, которыми командует муж. А в тех условиях, в каких она и Силайс жили, такое явление могло причинить огромную беду: англиканская церковь, к которой принадлежали теперь Хильда и Габриель Силайсы, не прощает двоеженства. В тот день, когда дочка разорившегося лесопромышленника узнала, что у ее немолодого мужа есть другая жена в Латвии, она, казалось, испугалась на всю жизнь.

Но теперь и Хильда привыкла как будто, во всяком случае, она реже спрашивала «о той», вероятно, поняла, что «та» одинаково не нужна ни ей, ни Силайсу.

Словом, затяжная атлантическая весна принесла, наконец, и тепло и первые удачи Силайсу.

С того времени как английская разведка сочла, наконец, полезными услуги Силайса по вербовке людей и повысила его в звании, вызвав из лагеря для перемещенных, в котором он был комендантом, непосредственно в Лондон, под крылышко мисс Норы, в подчинение Маккибину, Силайс делал только одно дело: пытался разгадать намерения начальства. Увы, это было нелегко!

Он пытался разузнать об английских планах у временного «президента» Латвии. Древний старец Зариньш, последний посол буржуазной Латвии при королевском правительстве Великобритании, весьма гордился своим званием президента. Сии полномочия он получил от Ульманиса в самый последний момент существования буржуазной Латвии, когда рабочие Риги уже окружили дворец Ульманиса. Конечно, старая перечница, — как непочтительно называл Силайс господина Зариньша про себя, — на ход событий никак не действовал и действовать не мог. Но мог бы он подарить земляку хоть совет? Должны же англичане консультироваться с ним? Недаром же начальник Прибалтийского отдела разведки мистер Маккибин так часто бывает у Зариньша, ездит с ним на рыбную ловлю, точнее, на загородные попойки…

Но Зариньш делал вид, что не понимает намеков нового доверенного английской разведки. Он горячо переживал собственные неприятности. Его коллега — последний латвийский посол в США — Спекке собирался узурпировать звание «президента», вел какие-то темные интриги в Государственном департаменте США, чтобы американцы повлияли на англичан в смысле передачи полномочий Зариньша самозванцу Спекке, словом, между ними шла обыкновенная грызня, какая всегда разъедает эмигрантские группы и группочки. Зариньш жаловался на англичан: скупы, недостаточно поддерживают угасающую жизнь посольства, примирились с существованием Советов и не рискуют начать войну…

Особенно отравляла существование Зариньша статья какого-то обозревателя, появившаяся в журнале «Дипломат» под широковещательным названием: «Каково будущее дипломатов Прибалтийских стран, находящихся в Англии?»

Автор статьи, человек, несомненно, эрудированный, знал жалкую судьбу дипломатов из бывших буржуазных Прибалтийских республик, теперь обитавших на задворках дипломатического корпуса. Между прочим, писал он и о Зариньше:

«Проблема дипломатов Прибалтийских стран в Лондоне является наиболее привлекательной. Нас интересует, какие дипломаты в Лондоне знают что-либо о своих коллегах, значащихся в конце списка дипломатического корпуса «Форин-оффис» под параграфом: «Не включенные более в протокольный список, но признаваемые Ее Величеством и пользующиеся определенными привилегиями и почестями…»

Имена этих лиц следующие: М. Август Торма, М. Чарльз Зариньш и М. Бронис Балутис. Значатся они как «чрезвычайные посланники и полномочные министры». Однако ни в одном случае не указывается национальность этих лиц.

В так называемом «Шерифском списке», издаваемом Министерством иностранных дел, М. Торма и М. Сарепер значатся под «Эстония», М. Зариньш и Озолиньш под «Латвия» и М. Балутис и Балискис под «Литва». Это же относится и к протокольному списку Министерства иностранных дел — «Red book», который содержит сорок одну фамилию консулов Прибалтийских государств, работающих на территории Англии. Все они получили назначения на эти должности от правительств, которые в настоящее время находятся за пределами своих государств.

Эти дипломаты пользуются дипломатическими привилегиями (беспошлинное и безналоговое получение спиртных напитков, различных импортных товаров и т. п.). Они также пользуются дипломатической неприкосновенностью. Отмеченный в протокольном списке параграф: «почести, привилегии» вводит в некоторое заблуждение. Дипломаты Прибалтийских стран не пользуются главной дипломатической привилегией — дипломатическим старшинством. Если бы они включались в список по старшинству, то могли бы десятилетиями быть выше других в связи с длительностью их пребывания на своем посту.

М. Балутису и М. Зариньшу сейчас около восьмидесяти лет. Так как они и М. Торма не представляют Советские Прибалтийские республики, то в их странах нет полномочных лиц, которые могли бы отозвать их, уволить в отставку или дать какие-нибудь другие инструкции. Оба — и Балутис, и Зариньш — в течение последних лет были серьезно больны, и, как нам кажется, сейчас болен и Торма. Кто может заменить их в случае смерти? Есть ли кто-нибудь в правительствах этих республик, кто может назначить им преемников, и будут ли эти преемники признаны министерством иностранных дел Великобритании?»

— Наглая статья! — злобно восклицал Зариньш. Во-первых, он не собирается умирать! Во-вторых, он сам получил президентские полномочия и может назначить себе преемника! В-третьих, при последней встрече с президентом Эйзенхауэром он, Зариньш, получил клятвенное заверение своего высокого собеседника, что Советы будут уничтожены! Не об этом ли говорит недавняя декларация господина президента на открытии недели порабощенных стран?

Силайс, лениво слушавший Зариньша, не стал ссылаться на то, что неделя в Америке с треском провалилась. Как говорит пословица: «Ребенок, старец и дурак на одной деревянной лошадке скачут». Он уже с достаточной отчетливостью понял, что атлантический ветер, принесший ему первые удачи, еще и не долетел до дворца «президента» Зариньша. Ответа на вопросы надо было искать в другом месте.

В свое время Силайс частенько жалел, что по окончании войны поставил свою ставку не на ту лошадку.

У него тогда была возможность оказать некоторые услуги американцам. Те, как говорится, моложе, мобильнее, они не рассуждают, а действуют. Везде, где англичане терпят провал, где у англичан образуется «вакуум», через самое короткое время оказываются американцы. Может быть, они сами и создают эти «вакуумы?»

Но переметнуться к американцам сейчас, когда Силайс столько сделал, чтобы закрепить свое положение в английской разведке, было бы неразумно и даже опасно.

Откуда дует ветер, Силайс понял только в тот день, когда Маккибин вызвал его для доверительной беседы.

Силайсу поручили срочно расширить сеть шпионских школ в Англии и увеличить количество учеников. Созревал, как сказал Маккибин, «план широкого проникновения» в Советский Союз. Оказалось, что желания всех потенциальных противников Советского Союза совпали. В «проникновении» заинтересованы и сами англичане, и США, и, наконец, штаб НАТО.

Вот когда воскресли все надежды Силайса…

В то же время он понимал, что быть в самом центре событий небезопасно. Английская разведка всегда умела выхватывать угли из костра чужими руками. И была жестока не только с врагами или со своими неумелыми агентами, но и с собственными друзьями. Кое-что об этом Силайс знал. Даже с американцами, с которыми англичан, казалось бы, связывала общая ненависть к Советскому Союзу, английская разведка вела частенько двойную игру. Совсем недавно американцы решили использовать двоих связанных с Силайсом латышских националистов. Латыши сообщили об этом Силайсу, тот доложил Маккибину и получил для передачи латышам краткую инструкцию, в случае появления американцев, латыши должны были принять меры к их физическому уничтожению…

Не менее грубую шутку устроили англичане своим коллегам-американцам и в Польше. Заслав туда несколько своих агентов, англичане «доили» их довольно долго. Но вот Маккибину или кому-то другому после анализа некоторых сообщений из Польши пришло в голову, что кое-кто из этих агентов мог попасть в поле зрения польских органов безопасности. Надо было избежать международного скандала, а в то же время следовало разобраться, может быть, подозрения неосновательны? И англичане предложили американцам «подключиться» к этой шпионской группе. Американцы всегда были довольно бесшабашны в таких делах, к тому же они верят в доллар сильнее, чем в бога. Приняв предложение англичан, они начали засылать в Польшу средства связи, оружие, всякое шпионское снаряжение, не удосуживаясь даже убрать американскую маркировку с засылаемых предметов. А англичане, теперь уже бесплатно, пользовались перехваченной информацией.

Через некоторое время засланные из Англии шпионы все-таки попались. Был открытый судебный процесс, выставка шпионского снаряжения. И все пироги и пышки достались англичанам, а синяки и шишки — американцам…

Силайс из случайных намеков, из бесед с другими референтами разведки — среди них были и прибалты, и армяне, и грузины, и бог знает кто еще, — знал: ни англичане, ни американцы, ни немцы не могут похвалиться большими успехами в тайной войне против Советского Союза. «План широкого проникновения» давно уже блуждает в недрах «Интеллидженс Сервис», план тотальной разведки, начиная от использования туризма, научно-технического и культурного обмена и кончая засылкой крупных вооруженных групп, которые могли бы оказать сопротивление и, пусть ценою больших жертв, все-таки выполнить порученное им дело.

Все эти сведения помогли Силайсу, когда его вызвали пред высокое лицо начальства.

— Ну-с, чемвы можете помочь исполнению нашего плана широкого проникновения, Силайс? — грубовато спросил Маккибин.

Этот угрюмый шотландец никогда не отличался мягкостью в разговорах со своими подчиненными.

Он сидел, угрюмый, серый, не только от седины, но и от той мрачной бледности, какая возникает, когда человек думает о своем будущем со страхом. Ничто не напоминало в нем того веселого, респектабельного джентльмена-спортсмена с красным лицом, с живым взглядом, каким Маккибин бывал в дни удач по службе или после поездок на рыбную ловлю. Сейчас он выглядел больным стариком, и нельзя было подумать, что рядом, в соседнем кабинетике, сидит его возлюбленная, с которой он переживает «медовый месяц». Так, почечный больной, с мешками под глазами, раздумывающий о бренности жизни и о дороговизне лечения у знаменитых врачей. Но Силайс понимал, с кем он имеет дело: этот тигр будет опасен до самой смерти.

Силайс, делая вид, что не замечает болезненно-мрачного вида шефа, докладывал о состоянии школы, которую только что инспектировал. Из всех учеников школы он особенно горячо рекомендовал троих: Вилкса, Лауву и Эгле.

В противоположность начальству он держался живчиком, этаким бодрячком-удачником, которому удивительно везет в жизни. Он давно уже понял, что начальство не любит похоронных физиономий. Силайс делал вид, что не замечает мрачной меланхолии Маккибина и даже, наоборот, имеет возможность осчастливить и самого начальника.

— С этими людьми, шеф, вы могли бы утереть нос чекистам! — вдруг сказал он.

Маккибин подозрительно поднял глаза.

— С ними можно прорезать такую дыру в «железном занавесе», что через нее пройдет грузовая машина с автоматами, пулеметами, рациями и взводом десантников. Ребята горят желанием посмотреть, что делается на той стороне…

Маккибин молчал, глядя все так же упорно и хмуро.

Силайс понял, что вся его карьера висит на волоске. Начальник, вероятно, соображает: что Силайсу известно и от кого. Поэтому он заговорил еще веселее и бесшабашнее:

— Вы поручите этим парням связаться с «лесными братьями» в любом месте Прибалтики, и они откроют ворота для любого транспорта. А там уж нетрудно будет добраться хоть до Москвы, хоть до Владивостока… Что вы скажете, шеф?

Он выглядел так победительно, словно и не замечал иронической гримасы Маккибина, не видел мрачной подозрительности в его глазах… И, стремясь закрепить захваченные во внезапной атаке позиции, шутливо заявил:

— Если намекнуть об этой комбинации премьеру, он засыплет нас ассигнованиями. Вот когда я куплю себе машину!

И, понимая, что зерну надо дать прорасти, и что во время прорастания опасен всякий заморозок, вдруг вспомнил:

— О, мне еще надо навестить Зариньша! Разрешите идти?

— Идите! — сухо сказал Маккибин и с чрезвычайно занятым видом склонился над столом, на котором не лежало ни одной бумаги, но Силайс мог поклясться, что искры живого интереса внезапно промелькнули в его глазах.

6

Всякая мысль, подкинутая вовремя, может показаться твоей собственной. Так, во всяком случае, отнесся к предложению Силайса полковник Маккибин.

Но с такой же легкостью принял ее к сердцу и полковник Янг, начальник Маккибина, а затем и начальник полковника Янга — Дик Уайт — шеф английской секретной службы, и она, эта идейка, катилась и катилась из кабинета в кабинет, обрастая все новыми подробностями, предположениями, надеждами, и вот она уже получила секретный шифр — ее теперь называли «Восток», — о ней уже докладывали премьер-министру, на нее выписывали дополнительные бюджетные средства, и пришло такое, наконец, время, когда даже те, кто ее породил, не могли уже ее убить — она сама была способна убить своих творцов.

Первым это странное перерождение случайно высказанной мысли в зловещую директиву испытал на себе Силайс. При очередном разговоре с ним полковник Маккибин сухо сказал, что готовится операция «Восток» и что Силайс должен выбрать среди воспитанников инспектируемых им школ несколько человек для участия в операции.

И так как Маккибин не сказал ни слова о том, кто подбросил эту идею, Силайс понял: теперь не время заикаться об авторстве! А поразмыслив, пришел к выводу, что, пожалуй, лучше вообще помалкивать. Кто знает, выйдет ли еще что-либо путное из всей этой «операции»? Чекисты — это Силайс знал по опыту — умеют разрушать самые обдуманные операции. Тогда каждому захочется свалить с себя ответственность, и может прийти такой момент, когда все взгляды и указующие персты упрутся в тебя.

И Силайс, оставив привычный тон похвальбы, принялся за самую черную работу.

В шпионских школах людей натаскивали, как собак, то есть приучали действовать инстинктивно. Возникала опасность — спрячься, притворись камнем, деревом, травой. Гонятся — стреляй, авось отобьешься. Силайс видел, как стрелял Вилкс. Вилкс умел стрелять через плечо, не оборачиваясь, по отражению в зеркале. Эгле даже и в школе спал с заряженным пистолетом, а при стрельбе никогда не отводил руку от бедра, чтобы невозможно было выбить пистолет. На убийство-то их натаскали, только успеют ли они выстрелить хоть один раз?

Силайс чувствовал, что операция разрастается, как снежный ком. Уже начались совместные совещания с работниками морского штаба. В здании разведки замелькали люди в адмиральской форме. Появились и сухопутные вояки и тоже в генеральских чинах. На одном из совещаний, куда вызвали и Силайса, и Жакявичуса, и Ребане, как специалистов по Прибалтике, побывал даже личный секретарь премьер-министра: он, видимо, должен был посвятить премьера во все тонкости предполагаемой операции.

На этом совещании речь шла уже о том, что пора обложить Советы, как медведя в берлоге, со всех сторон. Военные базы, созданные чуть не на всех границах Советского Союза, требовали детального уточнения «целей первого удара». Военные ссылались на дороговизну нового оружия. Стрельба по площадям, говорили они, для Советского Союза не опаснее укуса блохи. Попробуйте отыскать на такой территории самые уязвимые места! — иронизировали они. Нужна тщательнейшая разведка, требовали они. Мы должны точно знать, где находятся танкодромы, авиазаводы, ракетные базы и склады атомных бомб противника, настаивали они. И получалось, что во всех бедах виноваты разведчики, которые до сих пор не выложили перед ними карту артиллерийских и авиационных целей.

Свои иронические мысли Силайс держал при себе. Он скромно сказал, что надеется открыть дорогу разведчикам, — только и всего. А уж остальное будет зависеть от оперативности тех, кому доверят «изучение» противника.

Он предполагал, что вся операция — если, конечно, она удастся! — продлится полгода. Его посланцы за это время изучат обстановку, свяжутся с отрядами «лесных братьев», подыщут открытые места на побережье, устроят тайные аэродромы в лесах, и следующей весной «дорога на Восток» будет подготовлена. А уж затем дело Маккибина и Янга «регулировать движение» по этой дороге.

Но что-то во всем этом распорядке было недостаточно продумано. Силайс невольно вспомнил старую русскую солдатскую песню: «Гладко писано в бумаге, да забыли про овраги, а по ним ходить!» Вместо ранней весны, — как настаивал Силайс, — первую группу разведчиков отправили поздней осенью. Правда, через десять дней после высадки Вилкс доложил, что все благополучно, но дальше начались неприятности. Нет паспортов. Нет связи с «лесными братьями». Только к весне мелькнуло имя руководителя подпольной группы Будриса и сообщение о переходе в отряд…

Первый год был потерян.

И вот теперь, когда Англию, наконец, обогрела атлантическая весна, дело как будто сдвинулось с места. Правда, жаль Вилкса. Бедняга, оказывается, проболел всю зиму. Но каков характер у парня! Даже не жаловался. Только недавно, когда дело пошло к теплу, а ночи еще долгие, темные, попросил помощи.

Вот какие мысли были у Силайса, когда в конце марта он увидел, наконец, утвержденную полковником Маккибином радиограмму для Вилкса:

«Предпринимай меры по подготовке рыбака, который мог бы в одну из ночей между двадцать четвертым апреля и четырнадцатым мая вывезти тебя и назначенного руководством влиятельного человека в какой-нибудь заранее назначенный квадрат в тридцати милях от побережья. Встреча с нашим судном должна произойти между полуночью и пятью часами утра по московскому времени. Точное число и пункт встречи обусловим особо…»

В душе у Силайса пели пасхальные колокола, все казалось ему радостным и веселым. В Англии была тихая, теплая погода. Состоятельные люди готовились к летнему сезону, снимали дачи, пансионы и целые усадьбы на побережье. В барских поместьях шел последний ремонт перед приездом хозяев и гостей. Силайс готовился к длительной командировке. Правда, пока не в Брайтон, а на восточное побережье Германии, где отстаивался самый быстроходный катер бывшего немецкого военно-морского флота, ныне принадлежащий вместе с людьми и их душами английской разведке. Командиру катера Клозе уже было дано указание приготовиться к длинному и, что греха таить, опасному рейсу. Впрочем, Клозе и его команда давно продали души дьяволу, и только потом у дьявола эти души перекупили англичане.

В эти дни Силайса снова вызвал Маккибин.

Полковник и на этот раз выглядел мрачным. Видно, «план широкого проникновения» давался с трудом. Первый же вопрос Маккибина ошарашил Силайса:

— А что, если ваш Вилкс работает под контролем чекистов? — спросил Маккибин.

— Как вы могли подумать такое? — возмутился Силайс. — Я знаю Вилкса еще по службе в немецкой армии! Это сильный, храбрый человек, преданный нашему делу и душой и телом!

— О Лауве вы говорили в таком же тоне, а между тем у этого льва оказалась заячья душонка!

— Но Вилкс писал, что Лаува никого не предал!

— Вот это мы и должны проверить! — ворчливо сказал Маккибин.

Да, теперь Силайс лучше понимал англичан! Вот уж воистину, как говорят на их любимом востоке: «Человек, испугавшийся змеи, боится и брошенной веревки!» Значит, они сознательно оттягивали столько времени свое пресловутое «проникновение»! А Маккибин продолжал брезгливым тоном:

— И мы проверим это, Силайс! Вы подготовите офицера связи, лучше всего использовать для этого инструктора вашей школы Петерсона, договоритесь с Ребане, чтобы он подготовил одного из своих эстонцев, и мы отправим их по каналу Вилкса. А параллельно, по нашему каналу, направим еще двух человек, латышей, знающих Ригу. Подобрать подходящих людей поручаю вам…

И Силайс понял — Вилксу еще долго придется ждать обещанного катера…

С этого дня он занимался только подготовкой людей. На параллельную линию он подобрал двух молодых латышей — Тома и Адольфа. Для проверки Вилкса готовил старого своего приятеля Петерсона, а попутно помогал Ребане инструктировать его подопечного Густава, который должен был при помощи Вилкса перейти в Эстонию и осесть там…

7

В тот день, когда Делиньш расшифровал только что полученную от англичан радиограмму, в которой предлагалось выйти на рыбацкой лодке в море для встречи с английским катером, больной Вилкс готов был отплясывать, как на празднике Лиго.

Делиньш довольно безучастно спросил, а как думает Вилкс искать рыбака? От хутора до побережья восемьдесят километров… На побережье утвердились пограничники… Выходить в море придется из порта… Скорее всего, из Вентспилса…

Праздничное настроение с Вилкса как рукой сняло.

Лидумс, пытавшийся выгладить только что отстиранное белье, с грохотом поставил утюг на доску, сказал:

— Делиньш, кто тебе разрешил обсуждать эти вопросы? Ты что, поставлен вместо Будриса?

— Но я же только… Ой, у вас что-то горит, командир!

Лидумс сбросил утюг, поднял рубаху. На подоле расползалось коричневое пятно.

Делиньш перехватил рубаху, покачал головой, смирно сказал:

— Это можно починить. Я вырежу заплату из подола. Под брюками не будет видно.

— Починить можно все, а вот настроение человеку портить нечего! — оборвал его Лидумс. — Сначала надо посоветоваться с Будрисом…

Эгле, лежавший в углу на кровати, небритый, нечесаный, угрюмо спросил:

— А что, ваш Будрис — бог?

— Эгле, вот горячая вода на печке. Немедленно побрейся!

— А если я не хочу?

— Я приказываю!

— Мы, кажется, на зимних квартирах! — насмешливо ответил Эгле. — Да и в лесу не очень были похожи на солдат. А вашему Будрису я и вовсе не желаю подчиняться!

Лидумс сделал два шага, протянул руку и одним рывком поставил худого, серого, похожего на тень человека на ноги. Эгле изогнулся, сунул руку под подушку. Лидумс сжал его локоть, и выхваченный из-под подушки пистолет грохнулся на пол. Лидумс отшвырнул его ногой. Вилкс поднял пистолет и положил на колени.

— Ни с места! — яростно рявкнул Лидумс.

Делиньш придвинулся ближе, готовый ударить извивающегося Эгле. В этот миг он взглянул через плечо Эгле в окно, вздрогнул и свистящим шепотом сказал:

— Командир, сюда едут какие-то люди на двух подводах…

Снежно-белая дорога, по которой утром уехал Арвид за продуктами в Тукумс, чернела на повороте от подвод. В комнате все замерло, как будто в окна вливалась гроза. Серое лицо Эгле вытянулось, налилось желтизной страха. Вилкс деловито щелкнул предохранителем пистолета, спросил Лидумса:

— Вернуть ему оружие?

— Ни в коем случае! Этот трус погубит и себя и нас! Делиньш, узнай от них, что им надо! Вилкс, Эгле, в подполье! Вилкс, держите пистолет Эгле в кармане! Пошли!

Он поднял крышку в подпол за железное кольцо и другой рукой пригнул Эгле, чтоб того не было видно через окно. Но Эгле уже и сам сползал на дрожащих, как студень, ногах.

Вилкс оперся на печь, обжег руку, выругался шепотом и скатился за Эгле. Лидумс придержал люк, нырнул вслед за Вилксом, опустил руки, и крышка подполья захлопнулась, как крышка гроба.

А возле дома скрипнули сани, зафыркали кони, затем послышался стук в дверь.

Делиньш спросил через дверь:

— Что нужно?

Чей-то чистый, с городским выговором голос попросил открыть дверь.

— Не открою! — ответил Делиньш.

— Почему?

— Я вас боюсь. Вас много, а я тут один, а хозяин уехал в Тукумс. Он запретил мне открывать дверь!

— Да что этого дурака слушать? — заскрипел чей-то рассерженный бас. — Вот взломаем дверь да надаем ему по шее…

— Он, может быть, и без документов здесь живет! Арвид ни о ком в сельсовете не говорил…

Дверь начала дергаться. Делиньш нагнулся к полу и прошептал через щель люка:

— Лидумс, я пошел к ним!

Хлопнула дверь, резко звякнул наружный висячий замок, как будто Делиньш, выйдя, тотчас же запер его. Затем послышались раздраженные голоса, постепенно удаляющиеся. Как видно, Делиньш отвлекал приезжих.

Все было тихо в подвале. Но вот у двери опять заскрипели сани, снова послышались голоса, но уже не такие резкие и грубые, как будто приезжие устали уговаривать Делиньша или, может, пришли к какому-то согласию. Затем затопали лошади, кто-то крикнул: «Садись»! Кто-то еще раз выругался: «Я еще с тобой поговорю, щенок!» Щелкнула плеть, шум начал удаляться.

Лидумс приподнял сильными руками люк подполья. Он слышал тяжелое дыхание Делиньша за дверью. Но вот Делиньш осторожно вошел и сел на кровать, не замечая настороженных глаз своих сожителей, глядящих из щели…

Лидумс откинул крышку совсем, вылез, встал к простенку, чтобы его не увидели, если вздумают вернуться те, приезжие.

— Ну что?

— Уехали… — тихо сказал Делиньш, вытирая пот со лба.

— Кто это такие?

— Брат прежнего лесника… которого убили… — устало сказал Делиньш. — Я уговорил приехать в другой раз, когда Арвид будет дома. Наследник хотел посмотреть, где был убит брат, да попутно уж и распродать мебель, дрова…

— Ну что же, парни, давайте завтракать! — обычным тоном сказал Лидумс.

Делиньш помог Вилксу вылезть и посадил его на постель. Эгле пролез на свое место в угол.

Едва сели за стол, как Делиньш увидел на дороге какого-то человека, подходившего довольно робко, с оглядкой, но все-таки, видно, решившего заглянуть на хутор. Все повторилось сначала. Лидумс и шпионы влезли в подпол, Делиньш вышел, запер замок и пошел навстречу прохожему.

Вернулся он быстро. Объяснил:

— Человек ищет, где бы купить сена. Подводы видел, но ни с кем не разговаривал.

— А ты так ему и поверил? — насмешливо спросил Эгле. Он постепенно приходил в себя, и его характер опять начал проявляться.

— Помолчи, Эгле! — раздраженно сказал Вилкс. — Я и раньше знал, что ты трус, но никак не ожидал, что можно трусить до беспамятства!

— Кто трус?! — завопил Эгле, хватаясь за карман, но Вилкс, злобно оскалив зубы, показал ему его собственный пистолет.

— Молчать! И оружия ты больше не получишь! Неврастеники не имеют права держать в руках оружие!

Лидумс притушил разгоравшуюся ссору тем, что словно бы и не заметил, как дымятся спорщики. Он положил на стол тяжелые руки, задумчиво спросил:

— Что будем делать дальше?

Оба словно споткнулись. Эгле растерянно спросил:

— А в чем дело?

— А в том, что на хуторе оставаться, по-моему, не следует… — размеренно ответил Лидумс. — Эти сельсоветчики завтра же вызовут Арвида и насядут на него, а послезавтра приедут проверить, а вправду ли тут живет один Делиньш? Что будет тогда?

Наступило растерянное молчание. Вилкс хмуро спросил:

— Что думаете вы, командир?

— Убираться отсюда и как можно скорее! — жестко ответил Лидумс.

Завтракали в молчании. И когда вернулся Арвид, молчали. А вечером Лидумс и Делиньш выехали на лошади лесника в Тукумс разузнать что-нибудь о возможном новом пристанище…

Делиньш вернулся к утру. Лидумс, рассказал он, решил проехать по старым хуторам, с хозяевами которых «братья» держали когда-то связь. Путешествие это он посчитал опасным и решил отправить Делиньша назад. Сам он обещал вернуться через два-три дня. Если все будет хорошо, добавил Делиньш.

Делиньш держался спокойно, но Вилкс видел, чего ему стоит это спокойствие. Зато когда Эгле вдруг принимался ныть, что вот они остались тут втроем с этим мальчишкой, Вилкс обрывал нытье коллеги с таким угрожающим видом, что Делиньшу приходилось еще и защищать труса. Что-то сломалось в душе Эгле. Он уже ничем не напоминал того, всем угрожающего заговорщика, каким явился прошлой весной к «братьям». Делиньш понимал, что это боязнь, но так как сам он никогда и ничего как будто не боялся, то, даже и жалея Эгле, все-таки презирал его.

Переломилось что-то и в природе. Метели вдруг кончились, небо стало нежно-голубым и высоким, как будто в нем отразилось далекое море; облака, курчавые, мягкие, двигались неторопливо, выстраиваясь замками, крепостями, тенями душ людей и животных, — начиналась весна света, пронзительная, тонкая, с ледяными заморозками, с синими тенями, с жаркими проталинами на солнечной стороне леса, со звонкой капелью с крыш.

Собака перестала жаться ко двору, не лезла в дом, она была полна тревоги, то ли любовной, то ли охотничьей, убегала куда-то далеко в лес, и порой ее приглушенный лай доносился, как с того конца света.

Лоси и дикие козы, которых снег теперь не останавливал, а, наоборот, держал своим твердым настом, осмелели настолько, что подходили к самому огороду лесника, уронили как-то прясло изгороди, свалили и растащили стог сена. Только кабаны и медведи еще лежали в своих логовищах, но по утрам порой уже слышалось далекое, как гроза, рычание проснувшегося «шатуна», наверно, залило полой водой берлогу, и он вставал, пьяный ото сна, поводя красными глазами, и вызывал на бой всю округу.

Небо к вечеру становилось таким нежно-зеленым в высоте и серебристым по горизонту, словно его оковывали металлом, как камень в кольце, и только к утру снимали серебряную пластину, давая ему опять изгибаться и светиться самыми огненными красками.

В эту весну света исхудавшие, больные, Вилкс и Эгле выползали на завалинку, натянув на себя все теплое, что было в доме, сидели целыми часами, глядя в высокое небо, в начинающий светлеть лес, на потемневшую от подталин дорогу, усыпанную круглыми катышами конского навоза, прислушивались к далекой стрельбе обкатываемых тракторов, — эта гулкая стрельба доносилась сейчас издалека, да не с одной стороны, а со всех сторон, будто три человека в домике лесника были обложены со всех сторон тракторами, как танковыми армиями. И так слабы были эти три человека против грохочущей вокруг, и все мимо, мимо, этой тракторной армии, что порой то один, то другой не выдерживал, вставал, уходил в дом. Весна в Латвии стала совсем не такой, к какой они привыкли и какую они ожидали увидеть.

Лидумс вернулся на третий день к вечеру.

Когда он вылез из саней, сдирая собачьи рукавицы, колотя нога о ногу, чтобы размять затекшие мускулы, он был ни дать ни взять мужик-подводчик. И лошадь, вкусно похрустывавшая сеном, и сами эти сани, укрытые рядном, — все напоминало старую Латвию, дальние дороги от хутора к хутору, крестьянские поездки на базар, когда хозяин возвращается, наконец, протягивает руку под облучок саней, вынимает оттуда гостинец для детей, а для себя бутылочку водки… Но Лидумс обил сапоги, деловито сказал вышедшим встретить его сотоварищам:

— Хутор Арвида на примете. Другого подходящего места отыскать не мог. Надо немедленно возвращаться в бункер… — Посмотрел на приунывшего Вилкса, на покосившегося, как старый крест на кладбище, Эгле, добавил иронически:

— Отчаиваться не следует, весна…

И поднял руку в небо, заставляя прислушаться: действительно, где-то в темной глубине вечернего неба тревожно курлыкали журавли, тянущие на ночевку.

Грузились быстро. Внимательно оглядели все углы хутора, чтобы не оставить неприятных для хозяина улик на случай, если завтра сюда нагрянут сельсоветчики с милиционерами или сами «синие», упаковали радиостанцию, динамо, аккумуляторы, бережно погрузили все это в сани, вынесли небольшие запасы еды, что приготовил для них лесник, оделись потеплее, и вот уже застоявшаяся лошадь дернула, затрусила сбивчивой рысью, — это вам не рысак, это простая крестьянская лошадь, трюх-тюх-тюх, пять километров в час, а то и поменьше.

8

Только на рассвете добрались они до энгурского бункера.

Не доезжая с километр, Арвид остановил лошадь, развернул на обратную дорогу, а Лидумс нарубил еловых лап и насорил ими на повороте, — приезжал порубщик, свалил дерево или два и увез.

Выгрузили вещи, прикинули по плечам, Вилкса от ноши освободили, а те вещи, что из мешков взять сразу оказалось невозможно, припорошили снежком. Пошли.

Тропинка, чуть приметная и летом-то, теперь казалась начисто потерянной, но Лидумс шагал уверенно. Эгле вдруг присел, пощупал что-то на снегу рукой, сказал:

— Тут следы…

— Да, это я вчера проходил! — равнодушно сообщил Лидумс.

Вилкс сразу успокоился. Значит, не наугад идут, все опять проверено, приготовлено.

Но он ошибся: ничего не было готово. Лидумс успел только отбросить снег от входа, оглядеть постройку, проверить, цела ли она, остальное предстояло делать теперь.

Печка с трубой, предусмотрительно прикрытая от дождей и снега деревянными плахами, уцелела, не размокла, но сухих дров не было. Делиньш изрядно намучился, растапливая ее.

Вилкса усадили и не беспокоили, но Эгле тоже предпочитал сидеть не двигаясь. Лидумс гневно сказал:

— Эгле, ты будешь делать все, что тебе прикажут, или можешь убираться на все четыре стороны!

— Я его сейчас пристрелю как собаку! — бешено закричал Вилкс. — Не переношу трусов и слюнтяев!

Эгле выскочил, как ошпаренный. Лидумсу показалось, что Вилкс и на самом деле может пристрелить своего трусливого коллегу.

На четвертый день этого трудного, полуголодного сидения в бункере, пятого апреля, Эгле, стоявший на посту, услышал далеко в стороне мелодию знакомой песни «Бункерочек», которую насвистывали два голоса. Эгле пулей влетел в бункер, крича:

— Командир, сигнал!

Лидумс вышел, прислушался, просвистел припев:

— Лай рит! Лай рит!

В лесу стало сразу шумно. Из-за деревьев появился невысокий, со свернутым в сторону горбатым носом Граф, еще более заросший Бородач, все такой же толстый и громкоголосый Кох, а где-то в стороне уже бухал здоровенным кашлем широкогрудый и плотно сбитый Мазайс. А за ними показалась подвода, на которой торчали из-под брезента углами мешки, корзины, пузатилась даже бочка пива.

— Это еще что такое? — сердито спросил Лидумс, постучав по пузатой бочке рукоятью пистолета.

— Скоро пасха, командир! — нашелся Кох. — Это моя вдова нам на праздник наварила.

— Да и моя вдова кое-что приготовила! — закричал Мазайс. И, увидев показавшегося в дверях бункера бледного Вилкса, закричал: — Эй, Вилкс, я тебя теперь вылечу! У меня лекарства — во!

Подводу разгрузили, и Граф, вскочив на сани, стоя, принялся нахлестывать лошадь. Подводчик ожидал его на шоссе, километрах в двенадцати, надо было спешить.

Мазайс и Бородач вооружились пилой и тотчас отправились за сушняком. Кох завертелся у плиты, готовя праздничный обед, даже Эгле и Вилкс, оживленные этим общим шумом, неунывающим весельем, заторопились, вышли с Делиньшем, выкинули антенну, до которой все не доходили руки, принялись заряжать аккумуляторы.

Перед обедом, когда вернулся веселый, неунывающий Граф, Вилкс спросил у него:

— Как вы догадались прийти сюда?

— Ну, бродяга ветром дышит и ветер слышит! Лидумс дал нам знать, что вам приходится туго, не будешь же отлеживаться на печи!

Усевшись за стол и выпив крепкого черного, заправленного кофейным отваром домашнего пива от «вдовы» Коха, Вилкс принялся стыдить своего напарника за трусость. Эгле молчал, бледнел, мрачнел, а подвыпивший Вилкс все не унимался, то ли пиво подействовало, то ли память о пережитых испытаниях подвела. Вилкс вытащил пистолет, закричал:

— Во время войны таких трусов расстреливали! А сейчас их надо попугивать изредка!

Он прицелился и выстрелил. Эгле закричал и свалился под стол. Вилкс, хохоча, принялся доказывать, что пуля прошла в полуметре от его виска и что нечего трусу разлеживаться под столом. Делиньш с трудом отобрал у него пистолет.

Эгле подняли, но за стол он больше не сел, отлеживался на нарах. Вилкс приставал, чтобы спели «Бункерочек», «Гимн лесных братьев» и ругал англичан, которые даже и не понимают, какие ребята сидят здесь в лесах, что с этими ребятами он готов идти хоть на край света!

В конце концов Граф затянул печальную песню о бункерочке, в котором сидят храбрые «лесные братья», ожидая лучшей доли. Ему подтянули Кох, басовитый Мазайс, который на удивление мог петь без кашля, присоединился и сам Вилкс.

Вилкс пел и плакал, пока Лидумс не приказал замолчать. Делиньш уложил своего учителя на обычное место, рядом с Эгле, но Эгле тотчас же вскочил и перебрался подальше, под защиту коренастого Мазайса. По-видимому, выстрел Вилкса начисто оборвал последние дружеские связи между коллегами.

В лесу влажно и широко шумел ветер, звенела вода в промоинах льда в том самом ручейке, о котором так печально пели сегодня «братья», просачивались и журчали, падая, капли влаги сквозь отсыревшую крышу бункера, по земле властно шел теплый, мягкий апрель, напаивая водой и первым соком оживающую природу. На пороге бункера сидел с автоматом в руках Бородач, и это означало продолжение войны…

Однако внезапный переход от спокойной жизни на хуторах к этому лесному затворничеству даром не прошел. Опять по ночам глухо кашлял Мазайс. Даже веселый Граф что-то приуныл. Казалось, что настоящее тепло так никогда и не наступит. Шли затяжные дожди, они съедали последние снега, но болота переполнились водой и превратились в холодные озера. Пробираться к пособникам за продуктами было трудно, опять на лагерь навалился голод.

После относительно спокойной и сытной зимовки голод был особенно непереносим. Мучительна была постоянная сырость. Вода выступала из земляного пола — пришлось набросать кладки и ходить по ним, — капала с земляного потолка, сочилась из стен. Мокрые дрова не столько горели, сколько дымили, затрудняя дыхание. Холодные ветра придавливали дым вниз, загоняли обратно в короткую трубу, — ведь эту печь в землянке строил не печник, а неумелые руки лесных солдат. Просыпаясь утром, Вилкс со страхом думал о том, что снова надо влезать в мокрую одежду, — куртка и сапоги никогда не просыхали.

Как-то ночью, лежа рядом с Бородачом, он услышал тихий стон. Повернувшись к соседу, он тронул его руку и ощутил жар.

Он вспомнил — уже несколько дней Бородач как будто перемогался. Всегда приветливый, веселый, отзывчивый на каждую шутку, он в последнее время больше молчал, с трудом поднимался и выходил по наряду на работу или на пост, хотя никто не слышал от него ни одной жалобы. И вот он окончательно сдал…

Вилкс поторопился отодвинуться от соседа: он и сам болен, а кто знает, не опасна ли та болезнь, что съедает сейчас Бородача?

Утром он долго выжидал, поднимется ли Бородач. Бородач встал, как всегда. Вилкс с некоторым страхом наблюдал, как Бородач, чуть покачиваясь на ослабевших ногах, вышел из бункера за дровами, — у него наступал день дежурства. Обернувшись к Лидумсу, который каждое утро, не взирая ни на холод, ни на погоду, принимался прежде всего бриться, Вилкс только что собирался сказать, что Бородача надо бы освободить от дежурства, как тот, войдя с охапкой дров, вдруг покачнулся и упал возле печки.

Его подняли и положили. И люди без врачебного опыта могли понять — тут не меньше, чем воспаление легких, давно скрываемое и превратившееся теперь, может быть, в смертельную болезнь. Мазайс, постоянный мученик, знавший, кажется, все лекарства и дававший советы всем заболевавшим «братьям», вытащил откуда-то термометр, сунул под мышку Бородачу, все пытавшемуся встать и что-то делать, как-то скрыть свою слабость. Температура у Бородача была выше сорока!

Больного уложили поближе к печке. Мазайс вытащил все жаропонижающие лекарства и принялся за лечение. Лидумс озабоченно спросил:

— Что будем делать, ребята?

Делиньш неуверенно посоветовал отправить больного на хутор Арвида. Лидумс недовольно сказал:

— Как ты повезешь его за сорок километров? Да и дороги по лесу перекрыты полой водой. У кого есть друзья среди местных жителей?

Граф вызвался обойти ближние хутора. Не может быть, чтобы не нашлось доброй души, утверждал он. У него, сказал он, тут есть знакомые люди, вот к ним он и обратится.

Графа снарядили в поход. Автомат он оставил, взял два пистолета. Лесную щетину сбрил, переоделся в тужурку Мазайса, — у этого хозяйственного человека вещи почему-то выглядели всегда чище и целее, чем у остальных. Лидумс посоветовал не очень доверять встречным: в прошлом году в этом районе была уже опасная встреча с охотником, пытавшимся разоружить Юрку, так что появление постороннего человека может привлечь внимание властей…

Граф вернулся только к вечеру второго дня, когда Лидумс уже принял особые меры предосторожности, боясь, что парня схватили. Посты были выдвинуты подальше, все вещи собраны и увязаны на случай поспешного отхода.

На радостях Графа приветствовали как победителя. Ему и в самом деле повезло. После трех попыток он все-таки отыскал хуторянина, который когда-то и сам был в лесном отряде. Хуторянин согласился принять больного, обеспечить хороший уход и даже вызвать врача, который сочувствует «братьям». Мало того, завтра хуторянин подъедет к условленному месту на лошади, так что больного надо будет перенести на носилках только до лесной дороги, в пяти километрах от бункера.

Сопровождать Бородача Лидумс направил Графа и Юрку. Оба были вооружены пистолетами. Они должны были дойти до самого хутора и проследить, чтобы о больном позаботились как следует. Мазайс изготовил носилки и вызвался пойти третьим до места встречи с хуторянином. Бородач был очень тяжел, да и разведку следовало вести непрерывно…

В десять часов с больным попрощались. Он был в сознании, но так слаб, что не мог поднять руки, только улыбался смущенно да, прерывисто дыша, просил простить, причинил столько хлопот…

Мазайс вернулся часа через два и успокоил всех. Хуторянин не подвел. Таратайка, правда, неудобная, двухколеска, но хозяин прихватил сена и два одеяла. Граф сел с больным, а Юрка идет впереди, разведывая дорогу. Ехать будут шагом, так что парни вернутся только к ночи.

Все шло отлично, и Вилкса удивило, что Лидумс не снял передовых постов наблюдения. Мало того, он не отменил приказ о распределении вещей, из-за этого обед был более чем скудный, так как продукты были тоже собраны и увязаны. Сам Лидумс возился со своими рисунками, заворачивал блокноты и отдельные листы в парафинированную бумагу, потом все скатал в трубку и уложил в специальный черный футляр, а крышку залил растопленным стеарином, не пожалев целой свечи, которых было не так уж много. Он словно бы собирался переправляться через реку на подручных средствах и боялся утопить свои работы…

Чем ближе надвигалась ночь, тем тревожнее становилось в лагере. Лидумс проверил посты и вернулся, но спать не лег.

Близко к полуночи послышалось далекое уханье совы — сигнал Юрки. Мазайс пошел к нему навстречу.

Юрка вернулся один, но в каком виде! Мокрый с головы до ног, весь исцарапанный ветвями, еле передвигающийся. Первые его слова были:

— Бородача схватили!

Все отпрянули в стороны, словно ждали, что вот-вот из темноты грохнут выстрелы. Лидумс гневно спросил:

— Где Граф?

— Мы на всякий случай еще раньше условились: если нас заманят в ловушку, расходиться в разные стороны, чтобы разбить преследователей. Если даже у них окажется с собой собака, им будет труднее взять нас. Я пошел к хутору раньше хозяина и сразу заметил чужие следы: солдатских сапог с подковками. Когда я начал отходить назад, из дома меня обстреляли. Граф понял, в чем дело, выстрелил в предателя и повернул лошадь с Бородачом в лес. Тут Бородач сказал, чтобы Граф оставил его и спасался сам, — в лесу уже было слышно, как чекисты рассыпаются в цепь. Граф подождал меня, спросил, что делать, но Бородач так просил оставить его и отступать, что мы не могли поступить иначе. Граф ушел к нашему старому бункеру в сторону озера Энгуре, а я запутал следы в болотах и пришел предупредить вас…

— Отдыхай! — сказал Лидумс.

— Может быть, уйти отсюда?

— Уйдем утром. Бородач не выдаст. Надо еще проверить, не придут ли к энгурскому бункеру чекисты по следам Графа. Мазайс, ты сейчас отправишься к Энгуре и встретишь Графа. С тобой пойдет Делиньш. Отправишь его завтра навстречу нам к почтовому ящику у озера. Бедный Бородач!

Это прозвучало как эпитафия на кладбищенском памятнике. И все. Никто не сказал ни слова, хотя все, наверно, думали об одном и том же: а когда придет мой черед?

Да, война продолжалась, и на ней, как на всякой войне, были жертвы.

9

В ночь с двенадцатого на тринадцатое апреля немецкий быстроходный катер типа «Люрсен-С» под командой капитана Хельмута Клозе подошел с потушенными сигнальными огнями и приглушенными моторами к латвийскому побережью недалеко от Ужавского маяка.

Катер остановился и лег в дрейф в двух милях от советского берега. Тотчас же с борта была спущена резиновая двухвесельная лодка с рулевым управлением и компасным оборудованием, в лодку спрыгнули четыре человека, приняли несколько рюкзаков, чемоданов, и лодка отвалила от борта.

Ночь выдалась облачная, темная, влажная, с валким, но не шибким ветром, накатывавшим на берег длинную отлогую волну.

Ни одного огонька не было видно на берегу, только Ужавский маяк чертил со своего небольшого мыска длинную линию по всему горизонту, оповещая проходящие в ночи суда, что они вышли на траверз Вентспилсского порта и должны менять курс для входа в реку Венту.

Катер еще виднелся неясным силуэтом, словно он прильнул к воде, скрывая свои очертания хищной рыбы с узкими обводами, с бронированными надстройками. Он должен был ожидать светового сигнала от пассажиров шлюпки, когда они достигнут берега, а в случае, если пограничники негостеприимно встретят эту шлюпку, принять людей обратно.

Но вот с берега мигнул узкий луч сигнального фонарика, передал тире-точку-тире, а катер начал медленно отваливать в море, двигаясь так бесшумно, будто и сам был привидением и населен не людьми, а только душами людей. Так он отползал долго-долго, пока волны фарватера не скрыли берег. Тогда Клозе приказал включить оба мотора, и катер, как хищная рыба, словно бы прыгнул, вылезая из воды на редан, и пошел со скоростью не меньше сорока пяти узлов.

Четыре пассажира вытащили лодку на берег, разгрузили ее и закопали в прибрежный песок. Перетаскав тяжелые мешки со снаряжением на высокий, поросший сосняком лесок, где еще сохранились окопы и стрелковые ячейки времен Отечественной войны, они вернулись на берег и тщательно затерли, разровняли и замаскировали все свои следы. Теперь они выбрались уже след в след, и замыкающий, эстонец Густав, разметал пучком водорослей каждую вмятину от тяжелых башмаков.

В бывшем окопе все четверо смазали башмаки пахучей жидкостью, отбивающей нюх у собак, снова взвалили поклажу и пошли, горбясь и задыхаясь, через важно шумящий лес, тщательно обходя редкие снежные залежи, чтобы не оставить лишнего следа.

Пройдя около трех километров с тяжелой ношей, они выбрались на песчаный мысок, густо поросший ельником, с которого впереди, в лощине, виднелась шоссейная дорога, обставленная телефонными и телеграфными столбами, знаками движения. На мыске все остановились, посовещались, и двое из четверых, запрятав в наскоро оборудованном тайнике лишнюю кладь, взяв только по рюкзаку и небольшому чемодану, стали прощаться.

Худощавый, длинноногий латыш, которого все звали Петерсон, спросил:

— Может быть, пойдете с нами?

— Нет, у нас особый путь.

— Ну что ж, до встречи в Англии… — важно произнес Петерсон.

— Или в другом месте! — нервно хихикнул самый молодой, которого звали Томом.

— Чтоб у тебя язык отвалился! — буркнул второй, уходивший с Томом.

— Куда ты со мной, немым, денешься? — язвительно спросил Том.

— Просто пристрелю!

И разговор этот, и нервная дрожь, то и дело сотрясавшая жилистое тело Петерсона, и ярость Адольфа — показывали, что ни благополучная высадка, ни преодоление первого рубежа не принесли успокоения. Том и Адольф буркнули:

— Пока!

— До встречи!

И вот уже сомкнулись ветви мелкорослых елей, где-то упала с дерева шишка, прозвучав в темноте и тишине, как выстрел, и все стихло.

Петерсон и молчаливый его спутник, переговаривавшийся с Петерсоном только по-английски, Густав, эстонец по национальности, торопливо закопали тяжелые мешки, оставив тоже по рюкзаку и чемодану, внимательно оглядели место захоронения, сделали несколько метин на деревьях и тоже спустились на дорогу.

В это ночное время дорога была пустынна, однако путешественники попробовали все же свернуть с нее в сторону, чтобы идти параллельно.

Прямо перед ними открывался длинный, бескрайний луг, покрытый туманом, но едва они сошли с дороги, как ноги им связала холодная, словно бы твердая от холода вода. Петерсон зачерпнул воды в высокие сапоги, выругался вполголоса, сказал по-английски:

— Кажется, это и есть знаменитый Журавлиный луг…

— Чем он знаменит?

— Тем, что это непроходимое болото, а совсем не луг!

Густав дернул плечом, но промолчал.

Выбрались обратно на дорогу и пошли быстрее.

Шли довольно долго, прислушиваясь к каждому звуку. Где-то впереди загорланили петухи. В стороне тявкнула собака. Журавлиный луг кончился, по обеим сторонам дороги начали попадаться молчаливые, спящие хутора. Начало светать.

Это долгое, осторожное путешествие в мокрой одежде, в мокрой обуви, хотя и утомило, но согрело пешеходов. И даже низкий туман, то и дело наваливавшийся на дорогу со стороны болот, а порой и со стороны не такого уж далекого моря, не столько раздражал, сколько успокаивал их. Пока ничего не случилось. Пограничники, видимо, спали, в эту сырую, темную ночь, машины и путники, которых следовало бы остерегаться, еще не вышли на дороги, а где-то, не так уж и далеко, должен быть безопасный привал…

Возле очередного столба с указателем расстояния Петерсон остановился, посветил фонариком, хотя цифры становились уже видны в молочном тумане рассвета.

— До Вентспилса осталось тридцать километров. Значит, где-то недалеко и наш Соловьиный хутор…

Густав тоже посмотрел на цифры, прислушался.

По-прежнему было тихо, даже петухи замолчали, поприветствовав зарождение дня.

Петерсон пошел медленнее. Теперь он внимательно поглядывал по обеим сторонам дороги, ища опознавательные знаки, которые так долго заучивал в Лондоне.

Впереди, слева, показалось большое здание с красной черепичной крышей — школа, а может, бывший помещичий дом, отданный теперь под правление колхоза. Справа виднелась темная полоса елей — культурная посадка, прикрывавшая какие-то строения. Петерсон торопливо сошел с дороги в кусты. Тут тоже была вода, но только снежная, под которой порой прощупывался ледок. Густав последовал за ним.

Прошлепав по воде метров сто, они нашли точку, с которой хутор был виден целиком, со всеми постройками: с длинным сенным сараем, со скотным двором и баней. Опасно было то, что он находился так близко от дороги, может быть, пятьдесят-шестьдесят метров. Но то, что он рядом, радовало, так как обещало тепло, отдых усталому телу, утомленному мозгу.

Он спал, этот благословенный хутор, и никакие соловьи не щелкали возле него, да и слишком рано было для соловьев — холодно. Это потом, когда путники привыкнут к хутору, как к своему жилью, они наслушаются еще и соловьев, и лягушек, а теперь им бы только тепла!

Петерсон выбрал место посуше, поставил чемодан, на него — свой заплечный мешок. Густав тоже освободился от вещей.

— Думаю, что лучше сначала пойти мне одному… — сказал Петерсон. — Вы, с вашим плохим выговором, можете напугать хозяина.

— Я согласен, — выговорил Густав по-латышски. — А что, собственно, впереди, по дороге на Ригу?

— Река Вента. А дальше — прямая дорога на Ригу.

— Какая же это река — Вента? Я видел на карте — ручей.

— Летом — да. Но не весной. Впрочем, я думаю, хозяева найдут способ переправить нас через эту реку. Если уж мыперебрались через море… Ну, я пошел! — перебил он свои воспоминания.

Густав присел на чемодан, наблюдая за Петерсоном.

Петерсон подошел к хутору и осторожно постучал в окно.

Все было тихо в доме, но Петерсон безошибочно чувствовал движение. Ему даже показалось, что в соседнем окне шевельнулась занавеска, словно бы кто-то, спрятавшись за косяк, пытался рассмотреть человека, потревожившего покой дома. Он чуть отошел от окна, чтобы тот, кто наблюдает, увидел — стоит одинокий прохожий.

Но вот щелкнула щеколда внутри дома, скрипнули полы в сенях. Хриплый, то ли от сна, то ли от испуга, голос невнятно спросил:

— Кого надо?

— Мне надо поговорить с Курсисом…

— С Курсисом? — удивленно спросил голос.

— Да, да, именно с Курсисом.

После паузы человек дрожащим голосом сказал ответную фразу пароля:

— Курсис два дня назад уехал в Ригу и будет только завтра…

— А мне сказал, что будет дома сегодня рано утром, — ответил условными словами Петерсон.

Дверь чуть приоткрылась, настолько, чтобы просунулся длинный нос хозяина и метнулась рыжая, как пламя, прядь волос. Но Петерсон уже сунул ногу в щель меж дверью и косяком. Да и хозяин, разглядев в белом, словно молочном, рассвете велюровую, зеленоватого оттенка шляпу Петерсона, короткую куртку неместного покроя, как будто успокоился, но заговорил с опаской:

— В дом не входите: это опасно.

— Где же мне устроиться?

— Откройте сарай, справа, под сеном, лаз в подпол. Переждите там. Я извещу того, кто вас ждет. Вы не один?

— Вдвоем. Да вы покажите укрытие.

— Подождите, оденусь.

Он вернулся довольно быстро. Петерсон оглянулся, чтобы просигналить Густаву: «Все в порядке»! — и увидел, что Густав, взвалив мешок на плечи и взяв в левую руку чемодан, уходит от хутора в лес…

Петерсон не мог понять, что вспугнуло партнера. Он пробежал до еловой посадки, но дорога была пустынна. Тогда он закричал приглушенным голосом:

— Густав, Густав, куда вы?

Тот уходил все дальше, вот он поравнялся с мелкими елками предлесья, вот зашел за них, вот он исчез.

Петерсон вдруг с горечью подумал, что ничего не понимает в замыслах своих хозяев.

Он медленно побрел к своим оставленным вещам. Хозяин, ежась от холода, ожидал, ничем не выдавая своих мыслей. Петерсон приволок мешок и чемодан. Хозяин провел его в сарай, показал лазейку и только тогда произнес:

— В случае чего, вы у меня не были, меня не видали, просто забрели по дороге, когда устали идти…

— Хорошо! — согласился Петерсон.

Он нырнул в лаз, услышал еще, как хозяин набирал охапку сена, потом бросил его корове, из-за стенки хлева слышался его сильно дрожащий голос, но делал он все по привычке правильно.

Впрочем, в этом подполье было довольно сухо и почти тепло. Петерсон даже разулся, надел сухие носки, и не заметил, как его сморил сон.

Когда он проснулся, доска, прикрывавшая лаз, была чуть сдвинута, солнечный луч, пробравшийся в сарай, вызолотил земляную стенку убежища. Петерсон выглянул из лаза и увидел тарелки с едой, накрытые чистым полотенцем. Он усмехнулся: в этой земляной тюрьме по крайней мере кормят!

Хозяина он увидел только поздно ночью. Тот снова принес еду, поставил керосиновый, чисто протертый фонарь, присел на край норы, спустив ноги в лаз, объявил:

— Ужинайте поскорее. Будрис будет ждать вас на опушке леса в двенадцать ночи, а сейчас уже одиннадцать.

— Как же я его разыщу в такой темноте? — недоверчиво спросил Петерсон. — И где его искать?

— От сарая пойдете прямо в лес. Он погукает филином.

— А я?

— А вы идите тихим шагом по направлению к лесу вдоль дороги. Да он вас не потеряет! — вдруг наставительно сказал хозяин. — Если вернетесь обратно за вещами или еще пожить, так дверь сарая будет отперта… — и с этими словами ушел, как будто ему надоело наставлять несмышленого человека.

Без пяти минут двенадцать Петерсон осторожно выглянул за дверь. Ночь опять была черная, волглая. Петерсон торопливо, не видя дороги, пробежал открытое пространство меж сараем и лесом и остановился в укрытии таких же мелких елок, в каких утром исчез Густав.

Метрах в двухстах, в стороне, по шоссе прошла автомашина с яркими фарами, и хотя свет фар вовсе не был направлен в сторону леса, Петерсон присел, будто его могли увидеть в этой кромешной тьме с дороги, где весело и трудолюбиво ворчал мотор.

Петерсон сделал первые несколько шагов безмолвно. И тотчас же услышал доброжелательный зов:

— Идите сюда!

Он инстинктивно отпрянул и пригнулся к самой земле, как его учили в школе. И в самом деле увидел на фоне более светлого неба фигуру спокойно сидящего человека. Человек привстал, мигнул фонариком, и Петерсон, не вынимая руки из кармана, пошел к нему.

— Вы спрашивали Будриса? — спокойно осведомился человек и посветил фонариком под ноги — там стоял пень, как будто нарочно приготовленный для этой ночной беседы.

— Я хотел поговорить с Курсисом! — с ударением сказал Петерсон.

— Курсис два дня назад уехал в Ригу и вернется только завтра.

— А мне он сказал, что будет сегодня рано утром.

— Так, пароль правильный. Может быть, перейдем к делу? — спокойно сказал сидящий.

— Да, — тихо, словно его кто-то мог тут подслушать, ответил Петерсон.

— Откуда вы? — спросил Будрис.

— С той стороны… — Петерсон неопределенно махнул рукой.

— Позвольте! — Будрис, видимо, рассердился, голос его стал хмурым. — Я вас не понимаю, как это — с той стороны?

— Английская разведка дала ваши координаты и пароль для связи. Мы высадились вчера, — виновато объяснил Петерсон.

— Кто — вы?

— Трое латышей и эстонец.

— Где же другие?

— Двое ушли в Ригу самостоятельно. Эстонец должен был вместе со мной поступить в ваше распоряжение, но почему-то побоялся явиться на указанный нам хутор и вчера отделился от меня и ушел.

— Да, глупо! — резко сказал Будрис. — Теперь понятно, почему на шоссе я встретил пограничников. — Он помолчал. — Что вы намерены делать?

— Я прибыл сюда специально для встречи с вами и для координации деятельности… — он намеревался сразу польстить неизвестному Будрису, но так и не понял, подействовала ли его лесть.

Будрис, помолчав, сказал:

— Вам придется переждать здесь два-три дня, не выходя из потайного бункера, пока я не создам условия для переезда в более безопасное место. — Вы-то тут не при чем! — словно бы утешая гостя, добавил он. — В определенный час к вам придет человек и скажет, что он от меня. Доверьтесь ему и следуйте за ним. Я думаю, скоро вы увидите некоторых ваших друзей…

Он встал, и Петерсон, никогда не чувствовавший себя слабым, вдруг подумал: лучше иметь этого человека в числе друзей. Лучше иметь его другом! И заискивающе сказал:

— У меня есть для вас письмо Силайса. Но оно укрыто так далеко, что я не рискнул достать его.

— Ничего, мы еще увидимся!

Кажется, наличие письма официального сотрудника английской разведки не очень утешило Будриса. Петерсон подумал: «Эти англичане всегда делают глупости! Хорошо, что Будрис не считает, меня ответственным за промахи моих хозяев…»

Будрис пожал руку Петерсона. Петерсон почувствовал, какой уверенностью веяло от Будриса. Только теперь Петерсон почувствовал себя спокойнее.

Будрис повернулся спиной и зашагал прямо в лес так ловко и быстро, словно видел и в темной, сырой, тяжелой ночи. Петерсон пошел обратно к своему сараю и лишь с трудом разглядел, присев к самой земле, на фоне неба его острогорбую крышу.

10

Густав и сам не понял, что толкнуло его уйти от этого острогорбого дома, возле которого уже слышались тихие и вполне мирные голоса Петерсона и хозяина.

Во всяком случае, в самую последнюю минуту, когда Петерсон уже возвращался к нему от хутора, а хуторянин ждал у дверей, поеживаясь в одном белье на холодном ветру, Густав вдруг вспомнил, что хозяева, направляя его вместе с Петерсоном, в последнюю минуту напомнили, что у него всегда остается право самостоятельного выбора: или идти со спутником или отделиться от него…

Ничего опасного не было в этом обычном хуторе, стоящем у дороги. На родине Густава, куда ему следовало добраться как можно быстрее, разбросаны такие же хутора и там он тоже должен будет однажды постучать в окно, не зная, чем встретят его: хлебом-солью или выстрелом? Да и вообще, направляясь домой, он должен будет миновать сотни таких хуторов, и, наверно, ему придется попросить приюта не один раз. Ведь его высадили так далеко от родины, что если он вздумает добираться туда пешком, то придется идти неделю… И на что-то надеялись же его хозяева, когда отправляли его вместе с Петерсоном, может быть, таинственный Будрис в самом деле сумеет помочь и ему…

А меж тем он шагал уже по залитому водой лугу, гулко хлюпая сапогами, отставив руку с чемоданом, который казался сейчас еще тяжелее, а впереди, куда он ни взглядывал, все отблескивала, как темное зеркало, река, ничуть не становясь у́же, так что дальний берег ее только мерещился в сером предрассветном тумане. Но Густав был упорен, силен, приучен ко всяким тяготам пути, и он продолжал брести по колено, а то и глубже, в весенней снеговой воде, все время придерживаясь залитого водой, но приметного по полоске леса речного берега, пока не вышел наконец на взгорбки, всхолмления, между которыми уже довольно редко попадались ревущие лога с бешеными потоками, да и те ему все лучше и лучше удавалось обходить.

Так бегут каторжники, которым посчастливилось обмануть охрану, бегут, не зная местности, людей, примет, не имея надежд, но пока еще свободные, бегут не по компасу, а на запах дыма, на шелест дерева, на рокот воды, таясь и прячась от всего живого, как будто они уже находятся в потустороннем мире и всякая встреча с живыми грозит им гибелью.

У Густава был компас, были часы, он видел, что идет все на северо-восток, что кончается третий час ночи, начинается четвертый, он знал, что в этот день и в этих широтах восход солнца приходится на пять часов восемнадцать минут, но надеялся, что утро будет еще долго туманным, а день может оказаться облачным, и тогда он успеет уйти от границы, которую он нарушил и поблизости от которой его будут искать, так далеко, что сразу окажется в безопасности.

Вот этот-то поиск безопасности и погнал его вперед, когда Петерсон окликнул его. Он не признавался сам себе, что испугался, он только предположил, что правильнее убраться как можно дальше и от этого хутора, что стоит возле самой дороги, и вообще от дорог, и вообще как можно дальше!

Он давно миновал пограничную зону, и теперь оставалось только переправиться на ту сторону реки, чтобы выйти на далекий запасной адрес, полученный от англичан, откуда ему помогут добраться до Эстонии…

До восхода солнца он прошел еще пять километров. За это время ему попались два небольших хутора, и он тщательно осмотрел берег возле хуторов, надеясь найти лодку, но тут жили, как видно, не рыбаки, лодок не было.

Теперь солнце уже взошло, тумана не было, день оказался ясный, и идти дальше становилось опасно. Он миновал большой поселок, расположившийся на той стороне реки, и опять пошли те же залитые вешней водой луга, снова показалась пашня, и вынырнул еще один хутор, прилепившийся на высоком берегу над самой водой.

С берега он увидел лодку.

На хуторе уже проснулись люди, там топилась печь, но это, может, и не остановило бы его. Он был вооружен и мог бы без опаски сесть в лодку и уплыть. Остановило другое — лодка была прикована тяжелой цепью с амбарным замком на ней к большому дереву, склонившемуся над самой водой. Отбить цепь сейчас, днем, на виду у хозяев хутора было опасно.

Густав поставил чемодан за углом сарая, скинул мешок с плеч и, присев на солнечном пригреве, принялся наблюдать за хутором. Ему хотелось выяснить, кто тут живет, есть ли мужчины, как выглядят обитатели, можно ли довериться им и попросить просто перевезти через реку… А если в доме одни женщины — это теперь, после войны, случается нередко, — их можно и припугнуть.

Дом был разделен на две половины, и, кажется, жили в обоих. Но Густава успокаивало то, что хутор находился далеко от всяких других домов — это не колхоз, подумалось ему, возможно, тут живет лесник или просто рыбак, а то и единоличник, Густав знал, что не все крестьяне — владельцы хуторов пошли в колхозы. Все это в известной мере обнадеживало его.

Открылась, чуть скрипнув, дверь, и вышла женщина с подойником. Густав разглядел ее, пока она шла, широко и свободно шагая, к хлеву. Немолодая крестьянка с крепкими руками, с широкими плечами, с мужским шагом. Она вошла в хлев и долго разговаривала с коровой, потом принялась доить ее, зацвиркали струйки молока, запахло свежестью и теплом, и Густаву сразу захотелось есть.

В другой половине дома тоже проснулись, там шевельнулась занавеска, затем в сенях заскрипели половицы под тяжелыми шагами. «Мужчина!» — обозлился Густав. Там наливали воду в умывальник, плескались, потом все стихло. Густав заметил, что половины дома не сообщаются.

Хозяйка вернулась в дом с полным подойником, дым гуще повалил из трубы, видно, там готовили завтрак. И опять Густав вспомнил о том, что ничего не ел, что устал, что впереди еще далекий путь.

Хозяйка вышла снова, теперь она выпускала птицу: кур, гусей. Гуси, крича и переваливаясь, поспешили к воде. Хозяйка высыпала из решета корм для кур, и они забацали клювами по деревянной колоде, словно где-то заколотили в барабан. Вот хозяйка зашла за угол сарая с противоположной стороны, сейчас она увидит Густава…

Густав, стараясь придать лицу равнодушное выражение, ждал.

11

Милда Целмс прожила большую и трудную жизнь…

Эти слова давно стали привычными, мы как-то даже не ощущаем их веса. Мы читаем их в газетах, в книгах, они приложены к разным людям, но каждый из нас прожил большую и трудную жизнь, и мы только сочувственно вспоминаем собственные горести или просто пробегаем глазами эти строчки, и они ничего не возбуждают в душе.

А стоило бы подержать эти слова в ладонях, чтобы ощутить их тяжесть.

Она родилась и выросла на хуторе, но хутор был чужой. Она всю жизнь занималась земледелием и скотоводством, но и земля и скот были чужие. А хозяева очень любят утверждать свое достоинство окриком, а то и пинком. Правда, пинки чаще достаются в детстве, а вот окрики можно слышать всю жизнь и подчиняться им, как подчиняется рабочая лошадь.

В тысяча девятьсот сороковом году Милда еще ничего не успела понять, хотя и видела, что жизнь переменилась. Незадолго перед этим она вышла замуж за такого же батрака Яниса Целмса. Янис понимал больше. Он даже участвовал в какой-то комиссии, которая делила между безземельными батраками землю, отобранную у помещиков и отрезанную у крупных землевладельцев. Но и года не прошло, как в Латвию ворвались немцы, и все стало по-старому. Яниса Целмса не убили только потому, что очень уж молилась за него Милда, ну и, может быть, потому еще, что он был тихим человеком: ушел с земли, которую еще и не привык называть своей, вернулся из чужого хутора в свою развалюшку, стоявшую на хозяйской земле, и принялся снова батрачить. Да и рабочих рук осталось мало. Хозяин Целмса, айзсарг, мог бы и сам пристрелить батрака, — ему-то за это ничего бы не было! — но он вовремя вспомнил, что Целмс был примерной покорной рабочей скотиной, на которую можно вполне положиться. А сам хозяин мог отправиться в Ригу выпрашивать милости у немцев: ведь он стрелял по отступавшим русским, убивал их жен и детей, значит, заслужил поощрения.

В тысяча девятьсот сорок четвертом хозяин бежал из Риги за границу, не успев даже заехать в свой дом. А года через три Янис и Милда уже состояли в колхозе. Теперь Янис был бригадиром.

Милда никогда не слыхала о «детекторах лжи», которыми, с легкой руки американцев, многие разведки оснащают свои школы, чтобы «читать» мысли будущих шпионов, она ничего не знала о такой науке, как психология, она была простой крестьянкой, и Густав, который долго присматривался к хозяйке хутора, мог с уверенностью сказать, что у него найдется сто один способ подчинить ее волю, причем, сто первый — оплатить услугу — вероятно, будет самым простым.

И вот она вышла из-за сарая, увидела Густава, вспыхнула от смущения, поклонилась и поздоровалась.

Она была, плохо одета: ватная кацавейка, короткая матерчатая юбка и сапоги. Густав отлично знал, как завоевывать сердца плохо одетых людей. Он встал с чемодана, на котором сидел, кивнул несколько свысока, бойко заговорил на своей невообразимой смеси из эстонского, немецкого и латышского:

— Кароший дом! Кароший погода! Угостить завтрак, я есть платить! Заблудился на охота. Надо за река, в Пилтене. Опять платить карошо! Наличная. Один румка водка — тоже наличная…

Он не совал ей деньги в руки, он знал, как это невыгодно, — вытаскивать бумажник до того, как сделаны услуги. Он заплатит потом. Об этом красноречиво говорила его высокомерная и снисходительная улыбка, об этом должен был говорить весь его вид: добротное пальто, хороший костюм, кожаный чемодан. Он солидный человек, и он в состоянии оплатить любую услугу. И теперь он улыбался более дружелюбно, ожидая этих услуг.

Милда тоже улыбнулась, но нерешительно, как и подобает такой замарашке перед приличным господином. Она даже сделала что-то вроде книксена — ведь и она до конфирмации училась в школе и знала, как приветствуют господ. И голос ее прозвучал как надо: немного искательно и в то же время доброжелательно:

— Пожалуйста, проходите в комнаты. Сейчас будем завтракать…

— Чем бог послал! — мило пошутил Густав. — Если бы бог послал румка водка, с его стороны было бы карашо очень!

— Может быть, у мужа есть, не знаю, — ответила Милда и утешила: — Но муж перевезет вас через реку, а на той стороне есть магазин, он в восемь часов откроется.

Она попыталась даже помочь неожиданному гостю, хотела взять его чемодан, но Густав понес его сам. Милда пошла впереди.

Теперь Милда могла бы с закрытыми глазами описать незнакомца. И оттого чувствовала себя все беспокойнее.

Да, он одет был по-городскому: серое кепи, темно-коричневое пальто, на ногах брезентовые сапоги с голенищами выше колен — таких сапог Милда никогда не видала, — за спиной брезентовый зеленый рюкзак. Но у этого охотника не было ружья.

И речь этого человека, и его беспокойные глаза с твердым, словно бы ощупывающим взглядом, и назойливое упоминание о плате за все, что она для него сделает, — все вызывало в ней тревогу. Понимала она и поведение этого человека. Если он пришел с той стороны, то, конечно, думает, что ничего здесь не переменилось, как ничто не менялось там. Откуда ему знать, что Милда Целмс все эти годы училась? Откуда ему знать, что Милда Целмс окончила курсы животноводов, не раз бывала на совещаниях в Риге, запросто разговаривала с учеными, с руководителями района, а, случалось, и республики… Он небось думает, что она так и живет замарашкой, какой он ее увидел, ведь он может мерить только старыми мерками, вот он и принимает ее за такую же батрачку, каких он видал тысячи там, откуда явился, и, вероятно, не предполагает, что когда Милда Целмс идет с мужем на центральную усадьбу колхоза, то одета она так же, как их учительница, как женщина-врач из местной больницы, как женщина — агроном колхоза. И это презрительное высокомерие «господина» было не только оскорбительно, — оно больше, чем все другое, выдавало в нем постороннего, чужака и, следовательно, опасного человека.

Милда открыла дверь, посторонилась и пропустила незнакомца. Теперь нужно было как-то предупредить мужа.

Незнакомец поставил чемодан, снял рюкзак и подошел к жаркой печи, Милда поставила на плиту сковородку и бросила несколько кусков бекона. Позванивая посудой, она непринужденно крикнула в приоткрытую дверь комнаты:

— Янис, вставай, у нас гости!

Янис, уже одетый, вышел из комнаты.

Добродушно поздоровавшись с гостем, Янис выслушал ту же короткую историю о том, что перед ним заблудившийся охотник, которому надо поскорее попасть на ту сторону и затем в Пилтене. Милда ставила на стол тарелки и раскладывала поджаренный бекон. Незнакомец с удовольствием подсел к столу, вынул из кармана плитку московского шоколада, угостил хозяйку, хозяину предложил папиросы «Казбек».

Целмс не разговаривал с женой, даже не смотрел на нее, и незнакомец чувствовал себя все спокойнее. Он был прав в своих предположениях: тут все оставалось по-старому. А Целмс курил папиросу и думал, успевая в то же время угощать неожиданного посетителя, задавать незначительные вопросы, отвечать на его расспросы.

Да, лодка у берега принадлежит ему. Ну, конечно, он перевезет гостя. Да ему и самому надо на тот берег. Да, водополье сейчас большое, наверное, и охотиться трудно, все луга залиты…

Они разговаривали о безразличных, пустых вещах, но Целмс то и дело ловил на себе острый взгляд гостя. Ловил и думал: он чужой. Его нужно как можно скорее доставить туда, где разберутся во всем. Но он очень силен. Ему всего тридцать пять, а Целмсу давно за пятьдесят, если начнется схватка, Целмсу не справиться. Хорошо бы предупредить соседа, Озолса, но как это сделать, чтобы не вызвать подозрения? Если этот незнакомец что-нибудь заподозрит, он может снова уйти в лес, в болота, и тогда его и рота пограничников не отыщет…

Так длилось это странное, безъязыкое объяснение, пока и хозяин и гость завтракали, и Милда старалась не смотреть на мужа, а сама безмолвно кричала:

«Он чужой! Чужой! Неужели ты не видишь этого, Янис? Его надо задержать! Его нельзя выпускать! Он может натворить много бед! Или ты забыл, как такие же, еще совсем недавно, стреляли в нас, травили нас, держали впроголодь, чтобы только продлилось их царство?»

Так шел безмолвный поединок, но внешне все было тихо, спокойно, и Густав мог с уверенностью сказать:

«Да, в этой стране ничто не изменилось, люди здесь по-прежнему смиренны, тихи. Они все еще хранят рабскую зависимость от того, кто сильнее, они подчиняются тому, кто умнее их, и никогда не станут другими!» — И он тихонько благословлял своего бога, который привел его в это чужое жилище, где Густав мог бы, если бы захотел, стать хозяином чужих душ.

А Целмс думал:

«Ошибки тут быть не может, он чужой! И Милда знает это, но знает также, что нельзя ничем выдать себя. И ее я в это дело не могу втравить. Если этот человек станет защищаться, а может, и стрелять, то пусть он лучше стреляет в меня. Я повидал всяких людей — хороших и плохих, своих по душе и чужих, и только чужие люди могут держаться так по-барски перед простым человеком…

Целмс докурил папиросу, встал.

— Ну что же, поедем? Я только зайду за ключом от лодки к соседу, вчера он вернулся поздно, не вернул ключ…

Он не глядел на гостя, снимая со стены свой плащ, но и спиной чувствовал, как напрягся тот, услышав о соседе. Но Целмс уже открыл дверь и вышел.

Милда с трудом выдохнула воздух. Она тоже не смотрела на гостя, она стояла у печи, думая, что сделает сейчас незнакомец? Выскочит из дома или удержится? Она слышала, как тот повернулся на лавке, лавка скрипнула. Но в кухне уже раздавались веселые голоса, муж возвращался с Озолсом.

Озолс работал в бригаде Целмса и жил на его хуторе, так как был одинок, да и поля были близко, не надо каждый день переправляться через реку, как делали остальные члены бригады, кто жил в новом колхозном поселке и на хуторах по ту сторону. Озолс и вошел с усмешкой, как входят мужчины в дом после анекдота, рассказанного во дворе, чтобы женщины не слышали, веселый, тоже уже не молодой, но еще крепкий крестьянин, поздоровался с незнакомцем.

— Ну, собрались? Милда, когда у тебя так пахнет, мне совсем не хочется на работу! Ой, отобью я тебя у Целмса! — и захохотал, все еще белозубый, чисто выбритый, не то что Целмс, которому порой и побриться некогда.

Милда усмехнулась старой шутке, завернула, как обычно, завтрак мужу, сунула сверток в карман плаща. Она знала одно — все надо делать, как всегда, тогда не ошибешься, ничего ненужного не скажешь, ничем не насторожишь этого чужого человека, который надевал рюкзак на плечи.

— Табак чуть не забыл! — воскликнул Целмс и прошел в комнату, неловко зацепив плащом дверь. Дверь захлопнулась.

За дверью Целмс снял со стены свое охотничье ружье, тихо, стараясь не клацать затвором, вынул дробовой патрон, заложил жаканову пулю, с разрезом на тупом конце, с какой ходят на медведя. Помедлил: «Правильно ли я делаю? — сам успокоил себя: — Да, правильно! Это опасный гость!»

Он ударом ноги открыл дверь, шагнул в кухню и, направив ружье в грудь незнакомца, резко скомандовал:

— Руки вверх!

Густав метнул взгляд на дверь. У двери стоял сосед, уперевшись спиной в косяк, и видно было, что он ни за что не выпустит Густава из комнаты. Целмс повторил с угрозой:

— Руки вверх!

И Густав медленно поднял руки.

Он ожидал всего. В мыслях он стократно схватывался с чекистами. Он умел стрелять, не вынимая пистолет из кармана. Мог стрелять через плечо. Знал джиу-джитсу. Учился обезоруживать вооруженного противника и использовать выхваченное у того оружие. Он предусмотрел сто вариантов схваток с чекистами. Он не предполагал только одного, что его захватят двое крестьян, из которых один безоружен, а у другого всего лишь охотничье одноствольное ружье, которое и заряжено-то, наверное, утиной дробью! А если и пулей? Будет ли еще этот крестьянин, конечно, не приученный к убийству, стрелять? И однако все эти предположения уже опоздали! Он стоял перед двумя этими крестьянами и смирной пожилой женщиной, подняв руки.

Целмс приказал:

— Обыщи его, Озолс!

Вот обыскивать Озолс не умел! Он только пошарил по карманам пальто, пиджака и брюк и даже не подумал, что оружие может быть подвешено под мышкой, что оно может быть привязано к ноге, что карманы пальто и брюк могут быть прорезные, чтобы можно было выхватить это спрятанное от возможного обыска оружие. Озолс провел по одежде брезгливо, небрежно, он не хотел иметь никакого дела с чужим человеком, сухо сказал:

— Ничего у него нет.

Целмс приказал:

— Я вас задерживаю, идите с поднятыми руками к лодке! А ты, Озолс, захвати его чемодан…

И Густав вышел с поднятыми руками, пригибаясь в низких сенях, но не опуская рук, за ним шел Целмс с ружьем, а за Целмсом Озолс с чемоданом, и так они прошли к лодке.

Целмс приказал Густаву сесть на корму. Озолс поставил чемодан и отомкнул замок на приковывавшей лодку цепи. Затем он влез с чемоданом в лодку и сел на весла. Целмс устроился на носу, внимательно наблюдая за Густавом.

Им надо было спуститься по течению с полкилометра, чтобы высадиться на прибрежном взгорье, а оттуда пройти еще с полкилометра до хутора, на котором был телефон.

Озолс взялся за весла, но лодка сразу закрутилась во все стороны. Рыбацким делом Озолс никогда не занимался, грести и управлять лодкой, да еще в водополье, не умел. Впрочем, он сумел бы выстрелить из ружья, и Целмс, после некоторых колебаний, передал ему ружье, а сам сел на весла.

Сильное, течение несло лодку. Кругом была вода, материковый берег угадывался только по кустам и деревьям, выступавшим из воды. Незнакомец сидел неподвижно, лицом к гребцу и конвоиру, глядя на мутную воду, какими-то слепыми, будто ничего не видящими глазами. По лицу его то и дело пробегала нервная дрожь.

Лодка врезалась носом в вязкий грунт. Целмс бросил весла, шагнул прямо в воду и выдернул лодку до половины на берег. Потом взял ружье у Озолса и приказал задержанному выйти. Озолс опять подхватил чемодан и пошел справа от задержанного, Целмс на три шага позади. Они шли к видневшемуся вдалеке хутору.

Густав остановился, повернулся к Целмсу и заговорил:

— У меня есть деньги! Много денег! Я отдам их вам! — лихорадочно бормотал он. Он словно бы забыл о ружье Целмса, сунул руку в грудной карман пиджака и вытащил оттуда пачку сторублевок.

— Положи свои деньги в карман и — вперед! — гневно крикнул Целмс.

По лицу задержанного катились слезы и пот. Но ружье Целмса уперлось чуть не в грудь, и человек повернулся словно бы на ватных, подгибающихся ногах и покорно зашагал дальше.

Он прошел сто метров, двести, все замедляя шаги. Крестьяне не торопили его. Он подумал, что эти недалекие люди, видно, уже ослабили внимание, и вдруг резким движением выхватил откуда-то пистолет.

Но Озолс был настороже. Заметив движение незнакомца, он схватил его за руку и так сжал своими твердыми пальцами, что пистолет выпал. Озолс оттолкнул незнакомца и схватил пистолет.

— А ну, не шути! — прикрикнул он, вытирая пот с лица. Одна мысль о том, что могло только что случиться, бросила его в дрожь.

Теперь незнакомец сдался совсем. Оправившись от толчка, он остановился, снова повернулся лицом к своим решительным конвоирам и принялся снимать с себя и передавать им все свое снаряжение: запасные обоймы к пистолету, бинокль, компас, даже портсигар из какого-то тяжелого металла… Отдав все, он покорно повернулся и медленно пошел дальше, теперь уже и вправду словно прощаясь со всем, что видел перед собой. Зеленый рюкзак на спине покачивался в такт его шагам, а шаги становились все короче и короче.

Они подошли к месту, где река делала резкий поворот. Много лет назад, в такое же большое половодье, река в этом месте нашла себе новое русло, спрямилась, и тут осталась только старица, лишь весной становившаяся такой же бурной и полноводной, как и прежде. За старицей остался небольшой, поросший мелкой ольхой островок, выглядевший, как острый мыс основного берега. Здесь река казалась у́же всего, хотя на самом деле за островком разливалась еще на целый километр.

Когда задержанный и его конвоиры оказались напротив островка, Густав молниеносно сбросил с плеч пальто вместе с рюкзаком и ринулся с высокого берега в воду.

Вода была ледяной, но он плыл ловко, уверенно быстро. Целмс и Озолс растерянно метались по берегу. Беглец уходил.

Целмс крикнул Озолсу, чтобы тот бежал скорее к телефону, а сам вскинул ружье к плечу и тщательно прицелился в правую руку беглеца. Он умел убить белку выстрелом в глаз, трудно ли было попасть в плывущего человека… Но он не хотел его смерти. Пусть он выберется на остров, но чтобы он больше не мог плыть. И, выждав, когда до островка осталось метров десять, Целмс выстрелил.

Человек исчез под водой. Целмс выругал себя, как он неосторожно выстрелил! Кажется, убил насмерть!

В это время беглец вынырнул у самого берега. Было видно, что правая рука его висит, как перебитая.

Беглец вылез на берег, оглянулся, прошел несколько шагов вверх и остановился: увидел, что впереди еще больше воды. Тогда он спустился к берегу и сел напротив Целмса на холодную сырую землю.

Целмс перезарядил ружье и мог выстрелить еще раз. Но он стоял неподвижно, опустив ружье к ноге. Он ждал. Незнакомец никуда не мог уйти с острова. Через полчаса, ну, может быть, через час сюда приедут работники госбезопасности и возьмут беглеца. Целмс сам доставит их на остров на своей лодке.

Густав думал о том же. Он видел с островка, как бежал Озолс к хутору, как ворвался в дом, широко распахнув дверь. Сейчас он вызывает помощь.

Целмс крикнул через протоку, чтобы беглец перевязал себе руку. Ведь он же видит, что бежать больше некуда. Густав не ответил. Он сидел на берегу, освещенный холодным еще солнцем, и обыскивал сам себя. Он вынимал из карманов бумаги. Достал какой-то блокнот, тщательно просмотрел его и принялся разрывать и бросать в воду листы. Вынул записную книжку и тоже разорвал несколько страниц. Белые клочья бумаги плыли, как маленькие льдинки.

Ждать, когда за ним приедут, он не стал. Взглянув еще раз на Целмса, все следившего за каждым его движением, он встал, подошел к воде и, как показалось Целмсу, взял в рот кончик воротника своей рубашки. Затем он бросился в воду и поплыл.

Целмс видел, что плывет он как-то странно. Все его тело словно бы вытянулось, потом сжалось, снова вытянулось и после нескольких судорожных движений вдруг застыло. Быстрая вешняя вода понесла его вниз по течению, пока не прибила к ветвям в прибрежных ивах, и там оно застряло.

Целмс бросился за лодкой.

Когда он пригнал ее, на берегу уже были люди из сельсовета и кто-то еще.

Труп все еще покачивался на большой воде среди затопленного ивняка.

12

В ночь на семнадцатое апреля немногословный Курсис, хозяин хутора, пришел в сарай, открыл деревянный люк, сказал:

— За вами человек от Будриса.

Петерсон вылез из убежища.

Фонарь осветил молодого человека в кепке, в короткой куртке на «молнии», в брюках, заправленных в сапоги. Взгляд у него был твердый, спокойный.

— Мне приказано проводить вас! — Человек склонил голову, словно представлялся Петерсону, но не назвал себя. — Где ваши вещи?

Курсис достал из тайника чемодан и рюкзак Петерсона. Вероятно, он был доволен тем, что опасный гость уходит, но ничем не выразил этого.

Петерсон взвалил на плечи рюкзак, молодой человек взял чемодан, сказав:

— Я помогу. Мы пойдем быстро.

Петерсон пожал руку равнодушному хозяину хутора. Хотелось сказать что-нибудь доброе на прощание, но ничего не подвернулось, вымолвил только:

— Будьте счастливы!

— Счастливого пути! — буркнул хозяин.

Молодой человек вышел из сарая и свернул в лес, в ту сторону, где недавно Петерсона ожидал Будрис. Петерсон решил, что снова увидит этого таинственного человека, но провожатый зашагал по опушке леса все дальше и дальше, и надо было торопиться, чтобы не отстать.

Повеяло влажным ветром реки, и проводник вдруг остановился.

— Вента! — объяснил он вполголоса.

Петерсон невольно подумал о Густаве. Как он здесь прошел? Вента лежала черно-матовая, противоположный берег, заметный только по купам прибрежной ольхи, отступал в темноту, в низинах река вышла на простор, и редкие взгорбки и холмы выглядели островами в этом море воды…

Проводник мигнул карманным фонариком, с той стороны реки что-то сверкнуло в ответ, затем послышалось всплескивание весел, и вот в берег уткнулась старая рыбацкая лодка.

Петерсон и проводник сели в лодку, и лодка, все с тем же тихим поплескиванием, отошла от берега, развернулась, пошла все ходчее и ходчее под ударами длинных весел. Лодочник молчал.

Они давно уже миновали купу прибрежных деревьев, а вокруг все была вода. Проводник, поняв беспокойство Петерсона, равнодушно сказал:

— В этом году большое водополье. Вента уже за нами, мы плывем по лугам, но лодочник знает, где можно выбраться на коренной берег, а то вылезешь на каком-нибудь островке и станешь куковать неделю.

Но вот лодка мягко ткнулась в землю, проводник выскочил на берег, помог выбраться Петерсону, буркнул что-то лодочнику и опять зашагал впереди, осторожно перехватывая чемодан то правой, то левой рукой.

Неожиданно вышли на дорогу. Проводник сказал:

— Нам уже недалеко.

Впереди зачернела грузовая автомашина, притулившаяся к самой бровке шоссе. Ни возле нее ни в ней никакого движения: шофер решил отдохнуть, устав от мелькания света.

Проводник стукнул в окошко водителя, тот приоткрыл дверцу, сказал:

— Живо в машину. Там есть брезент!

Проводник поставил в кузов чемодан, помог Петерсону вскарабкаться по колесу, забрался сам, расправил брезент, под которым оказались остро пахнущие ящики с копченой рыбой, уложенные так хитро, что между ними образовалась щель, в которой можно было улечься вдвоем. Проводник расправил брезент над собой и Петерсоном, лег, с удовольствием сказал:

— Теперь можно и закурить!

Рыба пахла так остро, что у Петерсона закружилась голова. Но машина уже тронулась, пошла быстрее, и ветер движения начал сносить запахи, дышать стало свободнее..

Петерсон взглянул на часы: было без пяти минут два ночи.

С этого мгновения он часто посматривал на часы. Он слышал, как зашуршали под шинами асфальтовые улицы какого-то городка, как опять начали посвистывать, вылетая из-под колес, песчинки и мелкие камешки грейдера, но высунуть нос из-под брезента опасался. А проводник, покурив, вдруг уснул, сладко посапывая носом.

Ехали час, другой, третий… Проводник спал. Изредка в какую-то щель меж брезентом и бортом кузова проникала колючая, как шило, короткая вспышка света от встречной машины, но движения было мало на ночной дороге, и Петерсона тоже стало укачивать. Проснулся он оттого, что машина стала.

Страх мгновенно сжал его сердце, он схватился за пистолет. Но шофер негромко сказал:

— Приехали!

Проводник мгновенно отшвырнул край брезента, будто и не спал совсем, спрыгнул на шоссе. Дорога посветлела, как всегда перед рассветом, деревья вдруг приблизились и кивали, словно разглядывали и осуждали пришельцев, нарушивших их покой.

Петерсон спрыгнул прямо на прошлогоднюю траву, достал из кузова мешок, приладил на плечи. Проводник поговорил с шофером, машина ушла. Тогда проводник внимательно огляделся и сошел с дороги на еле приметную тропинку. И тотчас же послышался негромкий голос:

— Стой! Кто идет?

— От Будриса! — торопливо сказал проводник, опуская чемодан.

Из чащи выступили два человека с автоматами наизготовку. Они подошли ближе, и проводник обменялся с ними еще какими-то словами. Тогда один из них, молодой парнишка, у которого еще ни усов, ни бороды не было на загорелом лице, назвался, словно шутя:

— Делиньш!

Второй попрощался с проводником, взял у него чемодан Петерсона, коротко назвал себя: «Юрка»! — и скомандовал:

— Пошли!

Проводник махнул на прощание Петерсону и пошел обратно на шоссе.

Юрка двинулся впереди. Делиньш замыкал шествие.

Так они шли больше часа. Медленно и спокойно надвигался рассвет, напоенный густым, как молоко, лесным туманом. Отсвечивали серебром снежные лужи, ручьи и окна в болотах. Низкие клочковатые тучи укрывали солнце, но тепло все равно пробивалось на землю. Громко и озорно разговаривали птицы. А трое путников все шли, шли, шли…

Лагерь возник внезапно, как видение. Выдвинулся на узкую тропинку человек с автоматом, легла через маленький, но шумливый ручей кладка из двух сушин, и вот уже заплясал огонь в яме меж корней большой широколапой ели, открылась дверь бункера, и люди высыпали на поляну, встречая вновь прибывшего.

И вдруг возглас:

— Петерсон!

И ответный:

— Вилкс!

Вилкс отшвырнул палку, на которую опирался, шагнул вперед и обнял пришельца.

Петерсон, так и не освободившись от мешка, похлопывал приятеля по спине, отстранялся, чтобы разглядеть лицо, а тот забрасывал его вопросами, вовсе и не ожидая ответа:

— Как там Силайс? Что делают ребята из школы? Эльзу видел? Кто тебя вывозил?

Но вот он оглянулся, отстранился от Петерсона, вытянулся во фронт, официально сказал:

— Командир группы Лидумс!

— Рад приветствовать вас, Петерсон! — сдержанно сказал Лидумс.

Кто-то помог Петерсону освободиться от вещей. Кто-то увлек его к столу, накрытому под небом. И тучи как-то незаметно разошлись, брызнуло солнце, и все сразу приобрело уютный, почти домашний вид — так, лагерная стоянка бойскаутов, как в детстве, только удивительно, почему эти бойскауты бородаты и вооружены разнокалиберными автоматами, собранными словно бы со всех полей сражений минувшей войны.

В это время вышел из бункера заспанный Эгле. Не глядя ни на кого, пошел с полотенцем в руках умываться. Петерсон взглянул на сутулую спину, на торчком стоящие уши, окликнул:

— Эгле!

Эгле оглянулся, уронил от неожиданности полотенце, бросился к Петерсону. Он не мог выговорить и слова, только всхлипывал, то ли от радости, то ли от неожиданности, поздоровался, смутился своего растрепанного вида, снова побежал к речке, потом вернулся в бункер. Граф, заглянув в бункер, удивленно сказал:

— Бреется!

Вилкс осторожно пояснил Петерсону:

— Он совсем было опустился. Может, твое появление как-то встряхнет его.

Когда Эгле появился снова, он уже ничем не напоминал ту колючую елку, имя, выбранное им для себя, которое так нечаянно начал оправдывать всем своим поведением. Появление Петерсона и в самом деле словно бы оживило его.

Сразу после завтрака Петерсона уложили спать.

Засыпая, он слышал осторожные движения, полушепот, потом наступила тишина, он понял: это охраняют его покой — и умилился, совсем, как в детстве. И показалось: все будет теперь хорошо.

Проснувшись, Петерсон вышел из бункера и увидел всю группу в полном составе у того же стола из еловых плах под открытым небом. Его ждали.

Теперь, понял он, наступила торжественная минута настоящего знакомства. Петерсон вынул из кармана пиджака письмо и вручил его командиру, передал приветствия президента Зариньша и Силайса, снял с пальца золотое кольцо с девизом: «Будь преданным до смерти!» — и передал его Лидумсу вместе с просьбой Силайса, чтобы это кольцо побывало у каждого члена группы.

Затем он достал пачку денег — пятьдесят тысяч рублей — и отдал Лидумсу. Краем глаза он проследил, что символический подарок Силайса не так уж тронул «братьев», как этот вещественный знак внимания. Тогда он тут же сообщил, что в закопанных на месте высадки вещах находится еще четыреста пятьдесят тысяч рублей, а также пятнадцать пистолетов и пять автоматов бесшумного боя, которые переслали с ним англичане.

После этого он вручил проявленное тут же им тайнописное письмо Силайса. Письмо было адресовано Будрису, но Петерсон попросил огласить его для всех «братьев». Лидумс прочитал вслух.

«Героические друзья!

С глубоким уважением каждый человек в свободном мире смотрит на вас и ваш героизм, выдержку и верность нашей земле и народу. Каждый думающий представитель нашего народа вспоминает о вас с восхищением и уважением.

Я благодарен судьбе, что могу послать вам привет от всех, кто думает о вас здесь, в свободном мире. С глубокой болью сочувствуем вам в вашей судьбе, и хотелось бы вместе с приветом послать вам какую-нибудь хорошую и радостную весть. Однако судьба наша очень горька, и мы должны быть настолько сильны, чтобы уметь смотреть ей в лицо. Колесо времени крутится медленно, и я знаю, что то, что для одного месяц, для вас — год, и то, что для другого год, для вас — вечность. Однако выдержку и терпение, которых у вас до сих пор хватает, надо сохранить и в дальнейшем.

Конечно, все может случиться, и могут быть неожиданности, и, может быть, даже скоро, и в таком случае от вас тоже потребуется терпение. Запад готовится к неизбежной борьбе противкоммунизма, но начало этой борьбы уже сейчас означало бы хотя бы вначале победу большевиков, так как силы Запада еще не подготовлены полностью, но Запад сможет начать и осуществить эту борьбу через полтора-два года…

…Как Запад готовится к борьбе, пусть расскажет мои верный друг. Пусть он расскажет вам о положении наших людей на чужбине и все о моей работе, намерениях и положении, планах на будущее и имеющихся у нас средствах.

Сердечный привет, в особенности моим старым приятелям, и я имею честь присоединить здесь привет им и всему вашему содружеству от министра Зариньша. Он посылает свой привет в следующих словах: «Ночь прошла, мы уже видим рассвет!»

С сердечным приветом — ваш верный Силайс».

Письмо было встречено глубоким молчанием. Петерсон подумал, что надо оживить этих людей, и попросил слова. Лидумс пожал плечами, но не возразил. Тогда Петерсон произнес длинную речь о том, как Запад готовится к решительной схватке с коммунизмом, превознес до небес военную мощь Запада. Он все еще надеялся поднять дух у «братьев» и добиться похвал в свой адрес — ведь он тоже рисковал, пробираясь сюда, к ним.

Петерсон был несколько раздосадован прохладным отношением «лесных братьев» к его лекции да и к самому его появлению среди них.

Конечно, это равнодушие могло возникнуть и от усталости, на что-то подобное намекнул Петерсону Вилкс. Да и Вилкс не очень понравился Петерсону: обезножевший, передвигающийся только при помощи палки, он был совсем не похож на того свирепого, вечно нацеленного, как ружье, летчика, каким знал его Петерсон раньше. И притом Петерсону пришлось выслушать целую лекцию Вилкса о правилах поведения в этом бандитском отряде…

Еще меньше понравился Петерсону Эгле. Этот, кажется, окончательно опустился. Вилкс, видимо, прав, подозревая, что Эгле давно бы сбежал из леса, если бы надеялся хоть как-то устроить свою жизнь у большевиков. Вилкс только намеком высказал это свое опасение, но Петерсону не надо было долго разъяснять, достаточно взглянуть на Эгле, чтобы понять, как тому все надоело…

Ко всему прочему, Петерсон, разбирая свои вещи, обнаружил потерю пистолета. Это было уже чрезвычайное происшествие. Заикнувшись Лидумсу о пропаже пистолета, он нарвался на настоящий допрос: где может быть потеряно оружие? Какой системы пистолет? Нет ли на пистолете каких-нибудь особых знаков и примет? — словно по этому пистолету могли не только обнаружить и схватить Петерсона, но и уничтожить весь их лагерь.

Петерсон припомнил: машина остановилась, он спрыгнул в колючую прошлогоднюю траву, захрустевшую под башмаками с таким шумом, что он вздрогнул. Тут проводник дал сигнал, появились «лесные братья», произошла встреча…

Лидумс вызвал Юрку, ходившего на встречу, и приказал немедленно отправиться обратно и обыскать место встречи самым тщательным образом. Петерсону он пояснил довольно сухо:

— Если на дороге будет обнаружен пистолет, да еще английского происхождения, он немедленно попадет в руки «синих». А они уже и так встревожены: в устье Венты, как сообщает мне связник, обнаружен труп утонувшего неизвестного…

Петерсон вздрогнул: утонувший неизвестный! Может быть, это Густав?

Надо было срочно проверить, не Густав ли утонул при переправе через Венту, и обнаружены ли при трупе какие-нибудь вещи. Лидумс ответил, что уже сообщил Будрису об утопленнике и просил его узнать подробности.

Юрка набил диск патронами и исчез в лесу, словно утонул в нем, хотя лес, только что оттаявший, казался сквозным. Но Петерсон уже приметил эту особенность лесных жителей: они были здесь, как в родном доме, где, как известно, даже домашние божества защищают хозяина.

Слухи об утопленнике не улучшили настроение Петерсона, хотя он и поблагодарил бога за то, что попал в гостеприимный лагерь «лесных братьев» без особых происшествий. Когда Петерсон поделился своими опасениями с Вилксом, этот опытный человек сразу согласился, что утопленником может быть только Густав. Слишком слабо населена прибрежная полоса Курляндии возле Венты, чтобы там не могли опознать утопленника. Важно было другое: как погиб Густав? При задержании пограничниками? При переправе? Где бывшие при нем вещи? Захвачены ли они пограничниками или оставлены Густавом где-нибудь в безопасном месте, которое после его смерти так и останется неизвестным? Петерсон порадовался тому, что большинство вещей Густава и деньги они спрятали вместе…

Самое неприятное еще предстояло: надо сообщить разведцентру о том, что Густав отделился и, возможно, погиб. В конце концов Петерсон и Вилкс сочинили совместными усилиями радиограмму, в которой и предупреждали разведцентр и оставляли для себя возможность проверки. Она гласила:

«Шестнадцатого апреля встретил в лесном бункере Петерсона, оказавшегося из-за наводнения в критических условиях. Густав самовольно отделился, и Петерсон в его дальнейшей судьбе ничего не знает. По непроверенным данным Густав утонул. Посланные нам средства находятся в надежном месте. Рация Петерсона закопана. Более подробные данные последуют…»

Лидумс не возражал против передачи. Он, видно, и сам был убежден, что в Венте погиб именно Густав.

Теперь радисты действовали куда смелее, чем в прошлом году. Отсутствие каких бы то ни было отрядов «синих» в окрестностях показывало, что их станции ни разу не пеленговались. На этот раз, сразу же после прихода в лагерь, Делиньш набросил длинный трос радиоантенны прямо на соседнее дерево, провел в отдушник и пристроил к широковещательному радиоприемнику. Когда надо было передавать очередную шифровку, на место приемника включали радиопередатчик Вилкса.

Делиньшу помогал Граф. Этот мрачноватый горбоносый парень не очень понравился Петерсону, но эмиссар не мог не признать деловых качеств Вилкса, сумевшего в трудных лесных условиях, во, время тяжелой болезни, обучить сложному делу радиографии двух «лесных братьев». Граф еще не получил самостоятельного ключа, но Вилкс не без гордости представил разведцентру своего нового помощника.

Сам Петерсон предпочел бы, чтобы командир группы передал ему в помощь Делиньша. Паренек казался очень почтительным, бойким, кроме того, он единственный из «лесных братьев» не задавал Петерсону раздражающих вопросов, вроде того, сколько правительств будущей Латвийской республики уже создано за границей, много ли латышского золота, находящегося в иностранных банках, израсходовано различными эмигрантскими организациями и так далее? У Графа с языка все время слетали именно такие каверзные вопросы, и английский эмиссар не всегда находился с ответом…

Юрка вернулся к вечеру. Ни слова не говоря, он выложил на стол перед Петерсоном потерянный пистолет. Он даже не хвалился тем, сколько времени его искал. Просто сказал, что Петерсон обронил пистолет, выскакивая из машины.

Но этот промах стоил Петерсону дорого. По представлениям «лесных братьев» потеря личного оружия была самым тяжелым проступком. И хотя они не позволяли себе лишних намеков или упреков, но поглядывали косо. Петерсону пришлось подарить этот проклятый пистолет Юрке, чтобы хоть чем-то загладить свой промах. Он отговорился тем, что в спрятанных его вещах очень много оружия, а здесь пистолет ему пока не нужен. Лидумс уже предупредил его, да и Вилкс объяснил, что в первое время он будет лишь гостем отряда, а гостей не посылают ни в наряды, ни в опасные вылазки…

Через день Вилкс принимал экзамен у Графа…

Торжественным этот экзамен назвать было трудно, но во всяком случае и учитель и ученик волновались. Граф очень быстро и точно зашифровал «донесение» и бойко застучал ключом. «Принимал» передачу Графа Делиньш. Вилкс торжественно следил за секундной стрелкой. Показ прошел очень удачно, и в условленный час Вилкс передал в разведцентр торжественную радиограмму:

«Следующее мое сообщение передаст новый радист, подготовленный мною. Встреча в море налаживается, хотя из-за последних событий немного задержалась».

Двадцать третьего апреля во время так называемого одностороннего сеанса радиосвязи разведцентр передал:

«Дайте ответ на следующие вопросы: имеется ли подтверждение, что Густав погиб? Если имеется, то кто обнаружил его труп? Возможно ли, что он попал живым в руки чекистов? Где находится его рация, вещи, деньги? Остались ли они вместе с вещами Петерсона? Доставлены ли вам вещи Петерсона и Густава и деньги, которые вез Петерсон?»

Радиограмма была длинной. В конце ее разведцентр снова поднимал вопрос о встрече в море. Англичане настаивали, чтобы Вилкс обеспечил выход в море до пятнадцатого мая, так как позже ночи будут слишком короткими. Они напоминали, что у Петерсона имеется радиомаяк, который можно прикрепить к мачте лодки, чтобы с встречающего катера запеленговать местонахождение лодки и отыскать ее даже в полной темноте…

Это сообщение очень обрадовало Вилкса. Теперь он мог надеяться, что через две-три недели окажется вне пределов досягаемости для «синих» и получит возможность лечиться, жить в свое удовольствие, отдыхать…

В тот же день Граф передал от имени Вилкса первую свою радиограмму. Вилкс сообщал:

«Подробности о моем выходе в море сообщу в ближайшее время. Густав утонул в Венте. При трупе никаких вещей не обнаружено…»

Но для более подробного сообщения о гибели Густава и о выходе в море была нужна встреча с Будрисом. Этой же встречи ждал и Петерсон: он должен был информировать его о своих полномочиях и надеждах. И Лидумс отправил письмо Будрису через свой «почтовый ящик».

Ответ был получен через день. Будрис назначал встречу на одном из хуторов, в пяти километрах от лесного лагеря.

К месту встречи вышли рано утром, так как Вилкс мог передвигаться только медленно. Шли как гуляющие люди, придерживаясь обочин дорог, пустив вперед Делиньша, который должен был предупредить условным сигналом остальных при появлении опасности.

Вода схлынула из леса, реки и речки вошли в берега, трава начинала зеленеть, длилось воистину лучшее время года, когда уже и тепло, и терпко пахнет смолой, и дятлы пьют березовый сок, продалбливая луночки в бересте и в коре, и комаров еще нет, только, безвредная пока мошкара вьется столбами над мелкими озерцами, оставшимися от схлынувшей большой воды. Еще продолжается весна света, но дали уже начинают покрываться зеленым пушком, распространяющимся внезапно, как облако, упавшее на землю.

И люди чувствовали себя беспечно, свободно, только Вилкс покряхтывал, а порой и пристанывал при неловком движении. А Петерсон, впервые шедший при свете дня по дружелюбной земле, не мог нарадоваться красоте весны, терпким запахам леса, синему воздуху окоема.

Однако на подходе к хутору Лидумс напомнил всем, что этот мир не так уж безопасен. По его распоряжению вся группа остановилась, Делиньш и Граф пошли вперед, на разведку. Петерсон, стоя на опушке леса, с тревогой приглядывался, как разведчики прокрадывались к одинокому хутору: Делиньш — со стороны леса, Граф, спрятавший автомат под плащом, со стороны дороги. Но вот Граф поднял руку, подавая сигнал, что опасности нет, и Лидумс заторопил гостей к дому.

Будрис был уже здесь.

Петерсон впервые смог разглядеть знаменитого подпольщика. Прошлый раз они встретились ночью, в лесу, тогда английскому эмиссару было не до того.

Перед ним стоял высокий, крепкий, как дуб, человек лет сорока, по-видимому, моряк в прошлом, очень спортивного вида, гибкий, быстрый в движениях, но в тоже время весьма умудренный жизнью, спокойный, не суетившийся напрасно, выглядевший значительно и важно, должно быть, привыкший к почтению окружающих.

И не только Петерсон взирал на представителя подполья почтительно. Одной улыбки Будриса было достаточно, чтобы Вилкс прямо расцвел, чтобы Эгле подтянулся и словно бы даже вырос — эти двое были просто влюблены в руководителя национально мыслящих латышей, как со всем почтением называли они Будриса между собой.

Хозяин хутора, один из пособников Лидумса и его группы, относился к почтенному гостю почти подобострастно. Впрочем, сам Будрис держался дружески, пошутил с Вилксом, спросил Лидумса, хватает ли им еды, пообещал перебросить от одного рыбака несколько ящиков копченой рыбы. Собственно, хозяином здесь был именно он, Будрис, и Петерсон, настороживший слух при упоминании о рыбаке — ведь именно при помощи рыбаков должен был уйти на ту сторону Вилкс, — понял: человек, по одному слову которого рыбак может прислать «лесным братьям» несколько ящиков копченой рыбы, может и отправить этого рыбака хоть на Готланд.

Хозяин хутора спросил, не желают ли его гости сначала пообедать. Будрис поддержал это предложение, напомнив, что Вилксу, с его больными ногами, особенно нужен отдых, и Вилкс признательно поблагодарил и того и другого. Стол накрыли в чистой половине дома. Делиньш и Граф взяли на себя роль помощников хозяина, Юрка ушел на караул, а остальные сели за стол. За столом деловых разговоров не вели, пили немного, берегли силы.

Когда молодые «братья» убрали со стола и отправились на кухню пообедать вместе с хозяином, Петерсон задал первый вопрос:

— Узнали ли вы что-нибудь о Густаве?

— По-видимому, ваш коллега где-то спрятал свои вещи. Приметы утопленника, найденного в низовье Венты, соответствуют вашему описанию Густава. Один из моих друзей-рыбаков разговаривал с участковым уполномоченным милиции, который сказал, что никаких вещей или документов при нем обнаружено не было. Поэтому милиция удовольствовалась версией об отсиживавшемся где-нибудь уголовнике и никаких розысков больше не производила…

Вилкс и Петерсон переглянулись, и оба с облегчением вздохнули. Эгле хмуро сказал:

— Это самое лучшее, что мог сделать Густав в его положении!

Странно, но прозвучала эта фраза так: «Собаке — собачья смерть!»

Петерсон, как будто только и ждал мгновения, принялся излагать свои планы на будущее.

Он прибыл из Англии с заданием установить непосредственный контакт с Вилксом, что он практически уже достиг, — низкий поклон в сторону Будриса. Он должен взять с собой радиста Делиньша, которого он знает под кличкой Барс как сотрудника английской секретной службы, и перейти на другое место, откуда он будет поддерживать постоянную радиосвязь с разведцентром и с группой Будриса. В случае, если Вилкс уедет в Англию, в группе Будриса останется вполне подготовленный радист Граф.

Петерсон приостановился, ожидая, не будет ли возражений. Ни Лидумс, ни Будрис не протестовали. Тогда Петерсон, сразу приняв более важный вид, перешел к следующему разделу речи.

Было поразительно, как умел он меняться в зависимости от того, какую определял себе цену. Если в начале речи, когда он говорил об обычных шпионских заданиях, какие мог выполнить и Вилкс, и Эгле, он держался простецки — этакий рубаха-парень, запанибрата со смертью, как и все остальные, исключая, впрочем, погибшего Густава, который оказался просто глупцом, то теперь, приступая к новому разделу своих сообщений, он вдруг надулся спесью, даже вспомнил старую офицерскую выправку, выпрямился, хотя сидел на грубой крестьянской деревянной скамейке, а совсем не в мягком кожаном кресле какого-нибудь штаба. И уже по одному тому, как напряглось его тело, как лицо налилось спесью, было ясно — вот теперь-то он считает себя куда выше остальных.

Вилкс даже глаза вытаращил, когда увидел своего старого коллегу по школе и прочим мытарствам за границей в его новом обличье, Будрис же только плотнее сжал обветренные губы, чтобы не рассмеяться. Теперь перед ними был посол некоей иностранной державы, и не просто посол, а человек, пришедший судить и миловать.

— Я буду выполнять в Латвии задания штаба НАТО, так как моим непосредственным шефом является начальник отдела объединенного разведывательного комитета НАТО, готовящего данные для будущей войны. Я буду опираться на вашу группу, Будрис.

Англичане считают, что подпольное движение в Латвии должно быть разделено на две категории: легально живущие и вместе с тем связанные единой идеей латыши, которые создают подпольные организации в городах и на хуторах, и вооруженные отряды, которые позволяют сохранить жизнь тем деятелям, которые не могут легализоваться. Но сейчас пока никаких диверсий, никаких акций, так как мы должны сохранить наши силы до начала дня «Д», «дня действия», «дня великой войны»…

Да, это была речь эмиссара! Вилкс и Эгле сидели с вытянутыми лицами, чуть не разинув рты! Вот кто приехал к ним! Инспектор! Всемилостивейший или строжайший судья! Только Будрис мягко улыбался во время этой речи, оглядывая необычного гостя своими большими серыми глазами, особенно, когда тот налегал на свои «полномочия».

— Вы согласны с этой программой, Будрис? — вдруг прервал свою плавную речь прямым вопросом Петерсон.

— Я думаю, что не следует делить медвежью шкуру, когда сам медведь еще в лесу! — тихо, но властно сказал Будрис.

Петерсон словно споткнулся в разбеге и уставился немигающими глазами в спокойное лицо Будриса, — словно его разбудили внезапным толчком. Но вот Петерсон еще строже выпрямился на скамье, спросил:

— Позвольте, у вас есть собственные предложения?

— Нет, что вы, просто я считаю, что об этом еще рано думать, — так же мягко повторил Будрис.

— У вас есть возражения и по другим моим предложениям? Что вы скажете о новой тактике действия партизанских групп?

— Не надо очень надеяться на английские данные. Никаких массовых отрядов в лесах сейчас уже нет. Если и есть две-три группы по два-три человека, то они только отсиживаются в лесах от ареста.

— Но мы же налаживаем переброску денежных средств для них! Я, например, привез пятьсот тысяч рублей!

— Кстати, о привезенных вами деньгах… Вы не знаете, откуда берут их англичане? Вот хотя бы такие?

Будрис вынул из кармана бумажник, достал пачку денег разного достоинства и разложил их на столе. На всех ассигнациях были отчетливо видны следы кнопок, которыми деньги когда-то были где-то приколоты. Может быть, в коллекции страстного нумизмата, а может быть, на доске объявлений банка где-нибудь в Сити или на Уолл-стрите как образцы советских денег.

Лидумс, взглянув на эти деньги, откровенно рассмеялся.

«Гости», склонившиеся над столом, смущенно молчали, словно были в ответе за своих хозяев. Будрис насмешливо продолжал:

— Как вы думаете, Петерсон, не удивится ли кассир советского магазина, заподозрив в вас коллекционера? А от подозрения до расследования один шаг…

— Я не мог предполагать… — растерянно произнес Петерсон.

— И я не мог. Мне их вернул мой легально проживающий единомышленник. Кстати, эти подозрительные деньги находились в той пачке, которую следовало вручить рыбаку, согласившемуся вывезти Вилкса в море. Хорошо, что они к нему не попали! — с нажимом добавил он.

— И… и много таких денег? — неуверенно спросил Петерсон.

— Вы вручили Лидумсу пятьдесят тысяч рублей. В трех пачках было по несколько таких купюр. Вам придется осмотрительнее обращаться и с теми деньгами, что остались в тайнике.

— Из-за такой мелочи могла полететь к черту вся операция! — Вилкс возмущался все громче и яростнее. — Этот рыбак не раздумает, Будрис, как вы считаете?

— Лодка и рыбак подобраны. Остается только назначить день, чтобы отправить вас.

Петерсон собрал со стола опасные деньги и протянул Будрису. Воспользовавшись тем, что Вилкс заговорил об отъезде, напомнил:

— Англичане просят вас направить к ним своего представителя и вручить ему письмо о положении в Латвии. Согласитесь ли вы послать вместе с Вилксом Лидумса?

— Это можно будет решить только после того, как я выясню целесообразность такого вояжа.

— Мы очень просим вас ускорить решение, — сказал Вилкс. — Англичане будут ждать нас в середине мая. Я получил от них радиограмму, предназначенную вам… Позвольте мне огласить ее…

— Пожалуйста, Вилкс.

Вилкс начал читать:

«Вилкс, прошу с текстом этой телеграммы ознакомить твоего латышского шефа.

Дорогой Будрис! Мы, правда, не имели возможности пока лично познакомиться с вами, но надеемся, что настанет время, когда наша встреча с вами состоится. Развитие международных событий позволяет считать, что это не за горами. Мы не смеем просить вас ускорить осуществление нашего личного знакомства путем вашего выезда в Англию, но для нас было бы желательно, чтобы вы, если сочтете возможным и целесообразным, направили к нам вашего полномочного представителя. Наша просьба вызвана следующими обстоятельствами: сейчас, когда осуществление наших планов по проникновению в тыл большевиков и созданию там опорных пунктов для развертывания широкой подрывной и разведывательной работы близко к осуществлению, нам необходим ваш представитель, который мог бы со знанием дела и обстановки в Латвии консультировать нас по ряду вопросов, относящихся к технике проведения наших будущих разведывательных акций. Мы намерены вместе с вашим представителем обсудить вопросы, относящиеся к путям проникновения наших разведывательных групп на территории Прибалтийских республик и в Россию, о методике подготовки и экипировке наших людей, которые будут засылаться в СССР, о людях, которые пригодны для выполнения разведывательных заданий в Советском Союзе. Мы гарантируем полную безопасность вашего представителя и его быстрейшее возвращение к вам. Это возвращение мы предполагаем осуществить во время следующей нашей операции, связанной с заброской наших людей на территорию Латвии. Со своим представителем вы сможете регулярно поддерживать связь, и он сможет информировать вас о положении его дел с помощью радиопередатчика, который у вас остается, и средств тайнописи, доставленных вам Вилксом и Петерсоном. К нам постоянно обращаются представители латышской эмиграции на Западе с просьбой разрешить им встретиться с вашим представителем, если он прибудет к нам. Они также намерены обсудить некоторые вопросы, интересующие их в Латвии, и деятельность латышских национальных формирований на Западе. Особенно заинтересован в этой встрече полномочный министр Латвии в Англии Карл Зариньш».

— Хорошо. Я обдумаю этот вопрос, — повторил Будрис.

— У меня есть еще одна просьба, — заторопился Петерсон. — Помогите перебросить вещи мои и Густава, оставленные на побережье. Я подготовил описание и схему места, где расположен тайник.

Он, кажется, снова утерял всю свою посольско-эмиссарскую важность и возвращался из царства грез в трудный мир действительности.

На этом совещание закончилось. Лидумс вышел из комнаты, позвал молодых «братьев», и они начали накрывать на стол.

Петерсон с некоторым удивлением наблюдал, как хозяин хутора и Граф с Делиньшем ставили на стол большие блюда с рыбой, копченым угрем, жареным беконом, как затем Граф принялся вышибать пробки из бутылок. Готовилось пышное пиршество: как говаривал латинист в гимназии, где когда-то учился Петерсон: «Лукулл в гостях у Лукулла!»

Петерсон осторожно спросил Вилкса:

— А кто это нас угощает?

— Сегодня угощает Будрис! — важно сообщил Вилкс. — Он всегда помнит о том, что в лесу бывает очень не сладко! И каждый раз устраивает маленький пир.

— Ничего себе — маленький! — улыбнулся Петерсон. — Я сбился со счета в этих блюдах и бутылках.

— Погоди еще! Придется посидеть на похлебке из грибов, так захочется съесть целую свинью!

Вилкс действительно норовил побыстрее пришвартоваться к столу. Петерсон, уяснивший, наконец, что это почти официальный банкет, затеянный к тому же едва ли не в его честь, внимательно и чуть ли не ревниво следил, чтобы не было никакого умаления его эмиссарской особы.

Умаления не было. Наоборот, Будрис и Лидумс усадили его между собой, подкладывали лучшие куски, стакан его ни минуты не оставался пустым, и Петерсон сразу почувствовал себя почитаемым и уважаемым гостем. Когда за опустевшим от яств столом остались только он да Будрис — Вилкса быстро сморило и он ушел спать на сеновал, Лидумс вышел варить кофе, а молодые «братья» ушли снова на охрану дома, — Петерсон вдруг сказал:

— И подумать только! Эти англичане до сих пор думали, что Вилкс ходит по Латвии в наручниках, а его рацию таскают за ним чекисты в форме!

— Что? Что? — не понял Будрис.

— Я говорю, что у англичан такая маниакальная подозрительность ко всему происходящему в Советском Союзе, что они не верили даже Вилксу!

— Ну-ну! — Будрис покачал головой. — Теперь я понимаю, почему они заставили больного Вилкса мучиться целое лето! И, пожалуй, оставят здесь еще и на зиму.

— Ну, этого не будет! — с гордостью перебил Петерсон. — У меня есть чрезвычайные полномочия! Стоит мне выйти в эфир и передать условную фразу, как тут же все изменится словно по волшебству: к вам сразу приедут и люди с новыми рациями и оружием, и в ваши «почтовые ящики» станут поступать деньги и ценности. Для этого меня сюда и направили…

— Да, ваши хозяева не очень благодарны, — с усмешкой сказал Будрис. — А что, если мы будем учиться у них подозрительности и перестанем принимать их людей?

— Вот, вот! Я им это самое и передам!

— А может, лучше не торопиться? Они ведь ждут от вас основательной проверки! — поддразнил Будрис.

— Такие люди, как вы! Да что я говорю! С такими людьми, как вы и Лидумс, как ваши «лесные братья», мы могли бы давно всю Латвию перевернуть!

— Может быть, может быть! — засмеялся Будрис. — Но сейчас лучше всего отдохнуть. Впереди длинная дорога…

Он осторожно открыл окно и окликнул Делиньша. Барс зашел в дом, помог охмелевшему английскому эмиссару подняться из-за стола и отвел его на сеновал, где уже храпел Вилкс. Посвящение Петерсона в «лесные рыцари» закончилось. А Будрис и Лидумс еще долго сидели перед стаканами с черным кофе и обсуждали дальнейшие действия.

13

К концу апреля с Балтики вдруг ударил теплый ветер, подсушил землю, унес тяжкие весенние тучи, и сразу наступило лето.

Луна уходила в последнюю четверть, еще две недели безлунья и настанут белые ночи, туристы всего мира потянутся в фиорды Норвегии, на ледники Гренландии, в советский город Ленинград, чтобы внезапно потерять представление о дне и ночи, ложиться спать в девять часов утра и блуждать по взморью всю ночь, ночь, которой в сущности не будет.

Но лирику белых ночей чувствуют не только поэты. Ее учитывают и шпионы. В своих расчетах и планах они опираются главным образом на темноту и не любят белые ночи. Недаром же англичане радировали Вилксу, чтобы, он был готов к выезду в море не позднее пятнадцатого мая, в последнее темное новолуние перед белыми ночами.

В эти дни радиосвязь между далеким Лондоном и лесным бункерочком в Курляндии действовала безотказно и постоянно.

В иные дни Вилкс и Делиньш принимали по четыреста-пятьсот слов шифрованных радиограмм. Им помогали и Петерсон, и Граф, и Эгле, и то в иные дни расшифровка кончалась далеко за полночь.

Тридцатого апреля Вилкс получил сразу четыре радиограммы. Англичане спрашивали о деловых подробностях встречи.

«Как узнать твою лодку, какой она окраски и чем отличается от других рыбачьих лодок?

Какая длина лодки?

Хватит ли на лодке горючего, чтобы добраться до Готланда в том случае, если наш катер вас не найдет?

Сколько человек команды на лодке?

Если мы не встретимся в первую ночь, можешь ли ты быть на том же месте через сутки?

Пойдет ли твоя лодка вместе с другими или ты выйдешь отдельно?

Пожалуйста, выбери место встречи подальше от других рыбацких лодок и мест лова и как можно ближе к Готланду.

Если мы не встретимся в море, иди прямо на Готланд и попытайся попасть в город Слите. Обязательно объяви там, что являешься политическим беженцем и что твое имя Леон Серма. Этой версии придерживайся на всех допросах. О связях с нами не говори. Полиция сама обратится к нам, и мы немедленно вытребуем тебя к себе…»

Всю эту пачку радиограмм Вилкс немедленно отправил через командира к Будрису. Третьего мая он получил от Будриса необходимые данные. Плыть на Готланд Будрис не советовал. С Готланда рыбаку трудно будет вернуться домой, так как там его могут задержать, тогда в прессу проникнут сведения о том, что в лодке были посторонние люди, а это для рыбака опасно.

Вилкс посоветовался с Петерсоном, с Лидумсом, да ему и самому не очень хотелось сидеть в шведской тюрьме.

В конце концов он ответил:

«Длина лодки восемь метров, ширина — три с половиной. Мачта белая, с левой стороны зеленый, с правой — красный огни. В носовой части в белом четырехугольнике русскими буквами черного цвета написано название лодки: «Магда № 0042». На корме надпись: «Вентспилс-8». До Готланда плыть не могу. В лодке кроме нас двоих будет еще один человек. На месте встречи можем быть так же и в следующую ночь. Лодка выйдет отдельно, вблизи места встречи никого больше не будет. Выйдем из Вентспилса между двадцатью тремя и двадцатью четырьмя по московскому времени. Сразу поставим беакон и на расстоянии двадцати миль от берега начнем сигнализацию бортовыми огнями, включая и выключая их. Выйдем в море точно на тридцать миль. О сигналах, точном курсе и скорости лодки, а также о времени выхода сообщу еще раз за сорок восемь часов до выхода в море. Выйду приблизительно двенадцатого-тринадцатого мая. При встрече с нами дать рыбаку пять тысяч рублей»..

Пятого мая разведцентр ответил:

«Согласны с твоим выходом в море от двенадцатого до четырнадцатого мая, а также два-три дня после этого. Начиная с десятого будь, пожалуйста, в постоянном контакте со своим радистом, чтобы и вы и мы могли предупредить друг друга, если по каким-либо причинам встреча не сможет состояться.

Пожалуйста, скажи своему радисту, чтобы он немедленно сообщил нам о твоем выходе в море. И пусть срочно информирует нас, если ты будешь вынужден из-за порчи мотора или метеорологических условий вернуться. Деньги для оплаты рыбакам будут.

Пожалуйста, возьми с собой как можно больше всяких советских документов и так же все, что найдешь нужным. Так как Петерсон находится среди вас, никого для замены тебя посылать пока не станем. Твой новый радист очень хорош. Благодарим. Скажи, пожалуйста, кто будет поддерживать связи с нами, когда ты уедешь, и можем ли мы надеяться, что вместе с тобой прибудет какое-либо влиятельное лице от вашей группы?»

Последний вопрос разведцентра Вилкс снова адресовал Будрису. А сам пока сообщил:

«Барс уйдет вместе с Петерсоном в другое место. В моей группе остается новый радист — Граф. Если обстоятельства позволят, возьму с собой уполномоченного группой офицера».

Все это время Будрис действовал где-то на юге, возле Вентспилса. Там находились в тайнике вещи и деньги, привезенные Петерсоном, там изыскивались возможности вывоза Вилкса на рыбацкой лодке в море.

В ночь на седьмое мая дежурный по лагерю услышал далекие позывные. Впечатление было такое, что где-то на проселках заблудилась автомашина. Весь лагерь был поднят на ноги: приехал Будрис!

Осторожный Будрис остановил автомашину в пяти километрах от лагеря. В грузовике находилось несколько ящиков свежекопченой рыбы. Под этими ящиками Будрис запрятал снаряжение Петерсона, и все, что осталось от погибшего Густава. Юрка, Граф и Делиньш сняли с машины ящики с рыбой, чемоданы Петерсона и Густава и торжественно повели Будриса в лагерь. Только к рассвету «братья» перетаскали весь груз в лесной бункер.

Петерсон был бесконечно рад получить свое снаряжение. Все оказалось в целости и сохранности. Хитроумная упаковка предохранила вещи от сырости. Пока Кох готовил завтрак, Петерсон разбирал и показывал «братьям» свое снаряжение. Тут были новейшая портативная радиостанция, которая переносилась в небольшом портфеле, ручной генератор, преобразователь тока, кварцы, средства тайнописи, радиомаяк для наводки самолетов и катеров, который Петерсон сразу передал Вилксу для его предстоящего путешествия в море, пистолеты, автоматы бесшумного боя, шифровальные блокноты, яды, химикалии для подделки документов, четыреста пятьдесят тысяч рублей денег, всяческие предметы обихода: щетки, кисточки для бритья, зеркальце, зубные щетки — и каждая из этих мирных на вид вещей имела какой-нибудь тайник, в котором было спрятано недоброе содержимое…

Радисты прежде всего занялись, конечно, радиостанцией. И сразу возник спор, где она изготовлена? Английские и американские детали были словно намеренно перемешаны в таком порядке, что решить, кто же создатель конструкции, было невозможно.

— Это, наверно, для того, чтобы нельзя было определить, какую разведку представляет шпион…

— Так проще простого допросить самого шпиона! — засмеялся Граф. — Уж если такая рация попадет к «синим», значит, и радист будет у них в руках!

— Шпион обязан отравиться! — совершенно серьезно выпалил Делиньш.

Длинный горбатый нос Графа вдруг вытянулся чуть не до самых губ.

Петерсон заподозрил какую-то насмешку, но Делиньш выглядел так деловито, что обрушиться на него за паникерство не было никакой возможности. Тогда английский эмиссар решил поразить воображение этих новичков в сложном и трудном деле шпионажа, чтобы пресечь неуместные разговоры об опасностях профессии.

Он достал из чемодана два одинаковых блокнота, вырвал по листку бумаги, взял со стола кружку, налил воды.

— Допустим, — начал он тоном бывалого лектора, — я нахожусь возле аэродрома и записываю или зарисовываю кое-какие данные, которые меня интересуют. И вдруг ко мне подходит подозрительный человек… Что я должен сделать? Прежде всего уничтожить улики. Уликой могут стать мои записи или рисунки. Тогда я делаю так… — он помедлил немного, привлекая всеобщее внимание, взмахнул листом бумаги перед лицами заинтересованных зрителей, как настоящий фокусник, и опустил бумагу в кружку с водой. Подняв кружку, он подал ее первому потянувшемуся к ней слушателю. Кружка была полна прозрачной водой. Никаких следов бумаги в ней не было.

Петерсон насладился неожиданным эффектом и нарочито спокойно сказал:

— Чтобы не было никаких подозрений, я могу выпить эту воду… — и действительно выпил, поставил, нарочито стукнув, пустую кружку на стол.

— Ну да-а… — иронически протянул дотошный Делиньш. — А если кружки рядом не будет?

— Но может быть пруд, речка, наконец, просто лужица от лошадиного копыта, — пояснил Петерсон с упорством прирожденного педагога, хотя ему больше всего хотелось закатить затрещину этому простоватому пареньку. Если бы не золотые руки и всегдашняя готовность Делиньша помочь, выручить, услужить товарищу, Петерсон ни за что не взял бы его своим помощником, слишком уж не проста была его простоватость, так и казалось, что за ней скрывается очень умная усмешка. Вилкс признался Петерсону, что Графа больше обучал Делиньш, нежели он сам, хотя, конечно, благодарность от разведцентра предназначается именно Вилксу.

— А если не будет ни пруда, ни болотца? — продолжал выспрашивать дотошный Делиньш. — Тогда как?

— Ну, разорвать на клочки и пустить по ветру! — не очень уверенно предположил Граф.

— А «синие» подберут каждый клочок и склеят. И приклеят тебе смертный приговор! — продолжал упорствовать Делиньш.

Петерсон видел, что спор принимает нежелательный оборот. Как там ни говори, но это мужичье — он уже понимал, что среди лесных бандитов образованных людей раз-два и обчелся, а костяк составляют те самые хуторяне, которые своей инертностью и ограниченностью погубили старую Латвию, — это мужичье боится всякого нового дела. Они привыкли убивать, грабить, отсиживаться по лесам, а ведь их предстоит научить тонкому делу разведки, без них Петерсон вряд ли сумеет подобраться к тому воображаемому аэродрому, о котором он начал речь. Все это надо учесть… Поморщившись, он небрежно сказал:

— На разведку работают лучшие ученые мира! Неужели вы думаете, что там не нашлось ни одного человека, который не предусмотрел бы и этот вариант?

Он вырвал еще листок из блокнота, дал его Делиньшу:

— А ну-ка, проглоти это!

Делиньш недоуменно повертел бумажку, скомкал ее и сунул под язык. На лице у него возникло такое удивленное выражение, что Петерсон не выдержал, расхохотался. Засмеялись и другие, еще не понимая, что же произошло с Делиньшем. А Делиньш сделал глотательное движение, удивленно сказал:

— Ничего нет во рту! И вкусно! Как будто жевательную резинку подержал, а ее вдруг не стало. Дадите еще один листик?

В голосе его было столько умильной просьбы, что и всем захотелось попробовать на вкус удивительную бумагу, которая имела такую невероятную способность исчезать в воде и таять во рту, да еще походить по вкусу на американскую жевательную резинку.

Петерсон роздал всем по листку, ухмыляясь тому, как страх перед тяжкой работой шпионов у этих простодушных людей таял подобно той специальной бумаге, которую они пытались удержать во рту, а она исчезала, оставляя лишь привкус мяты и сахара.

Потом он взял листок из другого блокнота. Теперь все следили за ним и его действиями с почтительным вниманием.

— Допустим, — все тем же лекторским тоном продолжал он, — вы работаете у себя дома. Например, шифруете радиограмму, которую надо срочно передать. — Он положил лист на стол и принялся чернилами писать на нем цифровую вязь шифра. — В это время вы курите сигарету. И вдруг — стук в дверь! Вы подходите к двери, естественно, взяв свою запись в руки, чтобы не оставлять ее на столе… — он проделывал то, о чем говорил. — Спрашиваете: «Кто там?» — Вам отвечают: «Дворник»! — или «Телеграмма!» — Вы подозреваете, что это «синие». Тогда, не вызывая у них никакого подозрения, что вы что-то прячете, вы тут же делаете так… — Он поднес лист к еле дымящейся сигарете, и лист вспыхнул, как магний, с той лишь разницей, что не осталось ни пепла, ни дыма, ни запаха. И спокойно распахнул дверь.

За дверью сияло солнце, под большой елью сидели Вилкс, Лидумс и сам Будрис. Петерсон взглянул на них и пожалел, что потратил столько времени на пустые фокусы. Там, под елью, как будто только что закончился важный разговор. Слушатели Петерсона, пораженные эффектным исчезновением исписанной бумаги, еще искали ее следы на полу, оглядывали тесный бункер, будто ждали, что пепел еще кружится где-то под потолком, а Петерсон уже забыл и о них, и о своих фокусах. Он торопливо шел к беседующим.

Приблизившись, Петерсон понял, что историческое решение уже принято. Будрис давал последние наставления:

— Вы, Лидумс, должны проститься со своими близкими, — кто знает, сколько времени продолжится ваше странствие. Своим заместителем оставьте Графа, он дисциплинирован, самовольничать не будет. Доклад о положении в стране я вручу вам перед самым отъездом. Несмотря на то что мы его исполним средствами тайнописи Вилкса, в случае любой опасности уничтожьте его. Вам, Петерсон, следовало бы сообщить хозяевам, что с вашими вещами и деньгами все благополучно. Они, вероятно, беспокоятся, ведь вы почти месяц не подавали им признаков жизни.

— О, я подготовил свою радиограмму, — торопливо сказал Петерсон.

И, хотя с первого шага по этой чужой земле решил, что будет действовать только самостоятельно, он выхватил из кармана и протянул Будрису листок с еще незашифрованной радиограммой. Будрис прочитал вслух:

«Свои вещи получил. Подробности о Густаве сообщу письмом. Проинформировал своих новых друзей о положении дел на Западе. Самой тяжелой проблемой является паспорт, без него невозможно действовать. Прошу Будриса достать. Привет Силайсу и нашим друзьям».

— Ну что же, передайте, — равнодушно сказал Будрис. — Ваша рация в порядке?

— Да, да, в назначенный час мы проведем передачу. Мне поможет Делиньш, — чересчур почтительно, даже и по собственному разумению, сказал Петерсон и разозлился на себя. Почему, в самом деле, в присутствии Будриса он держится как мальчишка?..

Вечером Будрис и Лидумс покинули лагерь. Будрис направился в Вентспилс подыскивать машину для переброски путешественников, убежище на время ожидания, лодку для отъезда.

Десятого мая все: и отъезжающие и обеспечивающие отъезд, встретились снова на хуторе под Вентспилсом. Их поместили в тесном неопрятном бункере, выкопанном в сенном сарае, в котором когда-то отсиживался Петерсон. Тут были Вилкс, Лидумс, Делиньш, немедленно наладивший радиосвязь с Лондоном, и сам Будрис, координировавший все действия.

Вилкс не замечал никаких неудобств. Он находился в том восторженном состоянии духа, которое переполняет верующих в чудо. Наконец-то он окажется на той стороне! Правда, эти свои восторги, которые прорывались, как взрывы вулкана, и могли показаться обидными тем, кто оставался на этой стороне, Вилкс пытался смягчить, часто упоминая о героизме остающихся товарищей. Он упоминал и о том, что там, в Англии, он и Лидумс смогут оказать английской разведке неоценимую помощь в планировании и организации разведывательной работы на территории Латвии, что там, в Англии, он и Лидумс поставят вопрос и о том, чтобы все участники подполья могли время от времени выезжать туда для отдыха и лечения.

Двенадцатого мая Вилкс передал через Делиньша прямо с хутора сообщение в Лондон:

«Нахожусь вместе с Барсом в Вентспилсе. Выйду в море из устья Венты через ворота Вентспилсского порта в двадцать три тридцать. В тридцатимильной зоне буду самое большее через четыре часа. Сделайте все, чтобы встретиться в первую ночь, в противном случае я буду вынужден оставаться в море еще целые сутки. Прошу уточнить день…»

Разведцентр подтвердил прием радиограммы Вилкса и предложил рандеву в море в ночь с четырнадцатого на пятнадцатое мая.

Четырнадцатого Будрис привез все необходимые бумаги.

Лидумс получил письмо Будриса к Зариньшу и представителям английской разведки, мандат на право ведения за границей переговоров с представителями заграничных латышских «комитетов» и подробный доклад о положении в Латвии. Вилкс, ознакомившись с полномочиями Лидумса, чуть не затанцевал от восторга. Помешали, кажется, только больные ноги. Он без конца благодарил Будриса и Лидумса за этивысокие полномочия, за то, что тот согласился на поездку. Теперь Вилкс мог сказать, что он выполнил больше, чем поручали ему когда-то при отправке в Латвию.

В присутствии Будриса Вилкс передал в Лондон:

«Четырнадцатого мая, в двадцать три пятьдесят выхожу из Вентспилсского порта и пойду прямо по курсу на Запад. В лодке будут три человека — рыбак, я и упоминавшийся ранее офицер…»

По окончании сеанса радиосвязи все вышли из бункера и прошли к хозяину. Там уже был накрыт стол: Будрис прощался с путешественниками и желал им доброго пути. Неразговорчивый хозяин, накрыв на стол, вышел на дорогу охранять покой гостей.

Будрис прямо с хутора пошел в сторону города, а Лидумс, Вилкс и сопровождавший их Делиньш направились к реке.

Там, в кустах, нависших над берегом, их ожидала рыбацкая моторная лодка. На сигнал электрического фонарика из кустов вынырнул крупный мужчина с резким, словно продубленным лицом, молча пошел впереди.

В лодке оказалась маленькая каюта, перед которой стоял мотор, и низкий трюм, наполненный рыбацкими сетями, прикрытый сверху небольшим навесом. Рыбак отодвинул сети и показал узкий лаз. В глубине трюма, было сухо и тепло, пол прикрывали обрывки старых сетей.

Делиньш проследил за тем, как отошла лодка, и поспешил на хутор, чтобы сообщить об отъезде.

Вилкс и Лидумс лежали молча, отсчитывая время по торопливому стуку мотора. Лодку била мелкая противная дрожь, от которой начинало поташнивать, хотя еще не было ни волн, ни всплесков, они шли по реке. Но сама непрерывная трясучка вместе с тревожным ожиданием действовали тошнотворно.

Но вот в борт начали ударять тяжелые, словно масляные, волны, и путешественники поняли, — они проходят морской порт. Затем рыбак выключил мотор, лодка ударилась бортом о мол, на палубу спрыгнули двое, и резкий свет фонаря просквозил сквозь щелки в трюмном потолке, сквозь плотно набросанные сети. Рыбак отвечал на вопросы злым голосом плохо выспавшегося человека. Шел пограничный досмотр.

Вилкс сжался, чтобы занимать как можно меньше места. Лидумс лежал спокойно, словно прерывистые, как сигналы Морзе, лучики, прорывавшиеся в трюм, ничуть не касались его.

Но вот грохот подкованных сапог на палубе внезапно оборвался… Мгновенная тишина, когда даже голос воды перестал быть слышен. Можно возблагодарить бога: пограничники ничего не заметили. Затем запел мотор — о, какая приятная слуху песнь! — и Вилкс выпрямился, сказал:

— Пронесло!

Это было первое слово с того момента, как они залезли в трюм.

Лидумс промолчал. Вилкс подтянул под голову сверток сети, устроился поудобнее и принялся смотреть на светящиеся стрелки часов, которые передвигались так медленно, будто механическое сердце, толкавшее их, остановилось. Однако они все-таки шли!

Вилксу было уже совсем невмоготу от этого терпеливого пения мотора и тихой, соленой, пропахшей запахом тухлой рыбы темноты трюма, когда вдруг Лидумс произнес:

— Уже можно подняться на борт!

Они приоткрыли крышку люка, выползли из трюма и выглянули наружу. Все было спокойно. Свинцово-матовое море поднимало пологие волны, на которых рыбацкая лодка скользила как по маслу. Темнота была еще густой, плотной, как слабо разведенная краска, но звезды вверху уже начали бледнеть. Земля медленно и величаво поднимала свой западный край навстречу солнцу, но до восхода оставалось еще ее меньше четырех часов.

Вилкс прошел в маленькую рубку лодки, присел за спиной рыбака, наблюдая движение по курсу. Лидумс остался на палубе, закурил, пряча по лесной привычке сигарету в рукаве.

Он словно бы по наитию чувствовал время. Через два часа, когда по расчетам Вилкса пора было включать беакон, Лидумс неслышно подошел, тронул его за плечо, сказал:

— Начинайте!

Вилкс передал беакон рыбаку и встал сам к мотору. Рыбак, осмотрев хитрую игрушку, прикрепил ее на самом верху мачты и принялся включать и выключать бортовые огни. Все трое внимательно прислушивались к вязкой тишине моря, которую распарывал, словно ткань, рокот их собственного мотора. Так хотелось услышать густой, мощный рев двигателей скоростного катера, который Вилкс вызывал и призывал всеми доступными ему средствами, может быть, даже и молитвой!

Направленный луч радиомаяка из-за его определенной и очень малой частоты волны уловить мог только радист катера, включивший свою аппаратуру на ту же самую волну. В мире беспокойных радиоволн, заполнявших все околоземное пространство, для других улавливающих аппаратов он был недоступен. Действие беакона с верхушки мачты определялось кривизной земного шара, доступной для наблюдателя, если бы он влез на мачту, за пределами этой кривизны начиналась мертвая зона, луч отклонялся от поверхности и уходил куда-то в пространство, но с этой, небольшой сравнительно высоты он обшаривал окрестности на тридцать примерно миль, так что быстроходный катер, заслышав мерцающий радиолуч беакона, мог домчаться до лодки за полчаса, а то и меньше. А уж тут впередсмотрящий катера обнаружил бы световые сигналы, которые механически просверкивали в темноту: красный, зеленый, красный, зеленый…

Лидумс, наблюдая, как то зеленый, то красный луч мореходных огней их лодки блуждал в темноте, прыгая по верхушкам волн, вдруг спросил:

— И вы верите во всю эту технику, Вилкс?

— Безусловно! — горячо сказал Вилкс. — Если катер в море, он нас обязательно обнаружит!

— В том-то и дело, Вилкс, что рядом со всей вашей техникой есть это самое «если». А оно зависит уже не от техники, а от тех, кто техникой руководит…

— Вы хотите сказать, что англичане…

— Я хочу только сказать, что по расчетам времени катер должен был подойти к нам еще полчаса назад…

Вилкс с испугом посмотрел на свои часы. Действительно, было больше четырех. Небо на востоке бледнело. Через полчаса световые сигналы вообще не будут нужны. Беакон может продолжать работу, но сигнализация фонарями при полном дневном свете, к чему она? И где этот долгожданный катер? Что могло помешать англичанам прийти на это так тщательно подготовленное рандеву?

Он растерянно смотрел на мачту, с которой на всю округу вопили невидимые радиолучи о его тревоге, слушал шум моря вокруг и боялся подумать, что хозяева техники оказались менее точными, нежели эта самая техника. Лидумс равнодушно сказал:

— Пойдемте завтракать, Вилкс. У нас в народе есть чудесная пословица: «Не поев, не выпьешь, а не выпив, не затанцуешь!»

Рыбак опасливо оглядывал горизонт. Но не было видно ни одного дымка. Свет он выключил, мотор поставил на малые обороты. Ему хотелось поскорее вернуться к берегу, оставив своих пассажиров в море. Но выкинуть их он не мог, поэтому молча принялся кипятить кофе в своем маленьком камбузе.

Лидумс посоветовал:

— Переждем день здесь. Синоптики, по словам Будриса, обещали тихую погоду на пять дней вперед.

Рыбак проворчал что-то насчет горючего, но протестовать не осмелился. Просто выключил мотор.

В полдень, проснувшись от тревожного сна, определили местонахождение лодки. Она все еще находилась в заданном квадрате. Беакон для экономии энергии аккумуляторов выключили.

Едва наступили сумерки, Вилкс опять приказал мигать огнями. И снова время потянулось с такой медлительностью, будто его кто-то растягивал, как резиновую ленту.

Утром шестнадцатого рыбак решительно повернул лодку обратно к берегу. Оставаться в море он не мог, так как его продолжительное отсутствие могло вызвать у пограничников подозрение.

Вилкс проклинал англичан. Лидумс полушутя, полусерьезно сказал:

— Вы слишком нервозны для вашей профессии, Вилкс. Очень может быть, что англичане просто не верят вам. Если вы их станете честить в таких же выражениях по радио, то они безусловно пожалеют об этой неудаче. Но нам предстоит еще благополучно вернуться!

— Вам хорошо, вы возвращаетесь домой, а каково мне? Ведь я так хотел отдохнуть и полечиться…

— А я, между прочим, заметил, что эти последние волнения на вас подействовали благотворно. Вы совсем перестали жаловаться на вашу болезнь.

Вилкс вдруг выпрямился, словно прислушиваясь к чему-то, встал, вытянулся во весь рост, потом осторожно притопнул одной ногой, другой, резко присел, выбросив руки, выпрямился, снова присел, затем принялся делать одно гимнастическое упражнение за другим, то выбрасывая одну ногу вперед, то выворачивая ее назад, все больше удивляясь и как-то встревоженно-торжественно наблюдая сам за собой. Вдруг подпрыгнул, ударил обеими ногами о палубу, как в лихой пляске, и, ликуя, закричал:

— Вы правы, командир! Я выздоровел! Но что это значит? — еще более удивленно спросил он то ли себя, то ли спутника.

— Очень просто! Нервное возбуждение, которое мы с вами пережили, избавило вас от вашей болезни. А я вот прихватил насморк. И если я чихну во время досмотра, то нам уже не придется выругать англичан, кроме как в воображении!

— Ради бога, не надо! — испуганно закричал Вилкс.

— Ничего, ничего, я потерплю до берега, — успокоил его Лидумс.

Досмотр лодки, вернувшейся с неудачного лова, был совсем поверхностным. Спрятавшиеся под сети Вилкс и Лидумс слышали, как рыбак проклинал погоду, рыбу, морского бога, испортившийся не вовремя мотор, а пограничники подшучивали над ним, затем они поднялись с лодки на свой базовый катер, и лодка пошла по мелкой, чуть бьющей волне вверх по реке. В том же месте, где пассажиры усаживались в лодку с такими надеждами, они вылезли из нее хотя и сумрачные, но довольные хоть тем, что все кончилось для них благополучно. Постояли в кустах, глядя на ясное небо, на зеленый луг за кустарниками, который им надо было миновать, но ничего подозрительного не было, и они, оставив пока вещи в кустах, торопливо пересекли луг, вошли в лес и скоро были снова на том же хуторе.

На пороге скотного двора, где был оборудован бункер, их встретил Делиньш. Он по-мальчишески кинулся к командиру, обнял его, потом пожал руку Вилксу, бормоча досадливо:

— Проклятые англичане! Они еще вчера сообщили, что не нашли вас, а потом вообще дали отбой! Ух, если бы они были тут! Я бы сделал из них отбивные котлеты и отдал собакам!

Он протянул расшифрованные радиограммы.

Первая была от самого Делиньша. Согласно уговора он сообщал утром пятнадцатого мая в разведцентр:

«Четырнадцатого мая в двадцать три пятьдесят друзья вышли в море по указанному курсу. Будут ожидать также ночью с пятнадцатого на шестнадцатое. Ждем результата операции. Барс».

На тот же день разведцентр сообщил Делиньшу:

«В ночь с четырнадцатого на пятнадцатое рыбацкую лодку не встретили. Из-за недостатка горючего быть там в следующую ночь не сможем».

Получив эту радиограмму, встревоженный Делиньш послал хозяина хутора к Будрису, хотя всякая незапланированная заранее встреча могла привести к провалу. Будрис приехал через два часа. Вместе с Делиньшем, исходя из сложившейся обстановки, они передали англичанам:

«Лодка останется в море с пятнадцатого на шестнадцатое мая и будет ожидать вас. Возвращение связано с большим риском для друзей. Приложите все усилия для того, чтобы в эту ночь обязательно встретить их.

Барс».
В ответ англичане передали:

«В связи с недостатком горючего отзываем наш катер и не можем быть на месте встречи в ночь с пятнадцатого на шестнадцатое. Отменяем эту операцию. Будьте осторожны, возможно, ситуация опасна».

После этого англичане замолчали. Делиньш провел всю ночь в мучительной тревоге. Теперь, встретив неудачливых путешественников, он изливал свою ярость на англичан.

Вилкс тоже кипел от бешенства. Провалить так счастливо разработанную операцию! Подлецы. Они всегда бездушно относились к латышским патриотам! Вот их система: загребать жар чужими руками, а когда от них требуется риск — отвертеться под всякими липовыми предлогами! Он считал, что англичане несомненно были на месте встречи, но не подошли, опасаясь, что их вместо рыбацкой лодки встретят катера пограничной охраны. Они всегда были чересчур подозрительны, а каково тем, кто организовал встречу — им наплевать!

Так как делать до появления Будриса было нечего, то он сочинял радиограмму, отбрасывая один вариант за другим, чтобы выразить свое презрение «предателям», как он именовал теперь своих хозяев. В конце концов он составил, а Делиньш передал от его имени следующее послание:

«В ноль-семь шестнадцатого мая благополучно возвратился в порт. Подробно обо всем напишу в письме. Я не рассчитывал, что вы можете нарушить уговор и не быть на месте встречи даже и на следующую ночь, нарушить уговор после того, как мы уже находились в море, когда операция уже началась и ее невозможно было отменить. Замечу, все ваши аргументы довольно противоречивы. В первую ночь мы были в назначенном месте и в точное время. В правильности нашего курса я не сомневаюсь. Беакон работал хорошо, и неудачу я могу объяснить только тем, что вашего катера не было на месте встречи».

Затем Делиньш долго принимал и еще дольше расшифровывал ответ. Вилкс выхватывал записи из-под его руки. Увы, ничего утешительного в ответной радиограмме не было. Англичане радировали:

«Вашему счастливому возвращению в порт мы действительно рады. Глубоко сожалеем, что несчастный случай не позволил нашему катеру быть на месте встречи в ночь с пятнадцатого на шестнадцатое, но можем определенно утверждать, что в ночь с четырнадцатого на пятнадцатое наш катер был в назначенное время, в условленном месте. Кажется, нет никакого объяснения, как мы могли не встретить друг друга. Немедленно организовали интенсивные поиски вашей лодки в обширном районе западнее назначенного места встречи и прекратили их только тогда, когда, судя по времени, поиски стали бесполезны. Этот несчастливый исход только укрепляет нашу решимость делать в следующий раз все лучше, если ты дашь свое согласие повторить операцию осенью…»

Лидумс прочитал эту радиограмму, усмехнулся и сказал:

— Неужели вы, Вилкс, все еще не понимаете, в чем дело? Ваши хозяева хотели только одного: чтобы мы, не найдя их катера, на нашей лодке пошли бы к острову Готланд. Они действительно любят загребать жар чужими руками! Наше появление на шведской территории устраивало их гораздо больше. Ведь в этом случае они ничем бы не рисковали. Поэтому они просто и не выходили на это ими же назначенное рандеву…

— Ну, дайте мне только вернуться туда, я там испорчу кое-кому жизнь! — пробормотал Вилкс.

— Ну что же, подождем до осени, — философически ответил Лидумс. — Надеюсь, что осенью они возьмут нас прямо с берега!

14

Будрис известие о неудаче «рандеву» встретил бесстрастно. Но сам Вилкс не желал быть таким твердокаменным. В разговорах с Делиньшем и Лидумсом он постоянно возвращался к мысли об обмане со стороны англичан, и тогда на него страшно было смотреть: не человек, а клокочущий вулкан!

Между тем он действительно выздоровел! То есть ноги еще были не в порядке, мускулы ослабли за время долгой болезни, но уже ничего не болело, не ныло. Пока он еще носил себя, как стеклянный сосуд, шагал и усаживался осторожно, прислушиваясь во время каждого движения, что происходит в нем, — но постепенно забывал о прошлых мучениях.

И когда Будрис, выслушав печальный отчет, задумчиво спросил — не у них, конечно, а скорее у самого себя, — как отправить неудачливых путешественников обратно в лагерь, Вилкс довольно браво ответил:

— Мы можем добраться и пешком! Водополье кончилось, луга сухие…

Будрис усмехнулся, сказал:

— Ну, зачем же такое отречение? Мы что-нибудь придумаем. К тому же вы забыли о своих больных ногах!

— Именно забыл! Забыл! — с восторгом закричал Вилкс. — Во время этого проклятого ожидания я был так напряжен, что всякая боль кончилась!

— Да, я знавал подобные случаи…

Будрис обратился к Лидумсу:

— Я попытаюсь сговориться с шофером рыболовецкого колхоза и переправить вас на машине с рыбой. Вещи заберите с собой, выходите на шоссе — точка тебе известна — к полуночи. В случае, если машину остановит патруль, скажите, что вы, грузчики рыбозавода, ездили за «свежаком». Имейте в виду, в лагере большие затруднения с продуктами. Так что, когда будете уходить с машины, возьмите с собой рыбы, я потом расплачусь с шофером…

Вояж совершили благополучно. Набрав несколько мешков рыбы, вылезли из машины. В условном месте, в тайнике, отыскали письмо Графа, в котором было сказано, куда Делиньш должен явиться, отправив путешественников на Запад.

Каково же было удивление Петерсона и Эгле, когда они увидели не только Делиньша, которого ожидали с огромным нетерпением, но и самих путешественников! Весь день в бункере то и дело вспыхивали отголоски той грозы, которую уже обрушил на головы своих хозяев Вилкс.

— Это предательство! — вопил Эгле.

Петерсон пытался остановить его, но через минуту сам разражался бранью:

— Что же, они считают, что мы недостойны их забот?

«Братья» помалкивали. Они понимали, что их подопечные побаиваются и за себя. Если англичане не пожелали рисковать ради Вилкса, то где гарантия, что они помогут остальным?

Настроение в отряде было хмурым и оттого, что чувствовалось приближение голодовки. Лес был еще пуст, он не мог прокормить человека. Птица села на гнездовье, звери скрылись, ни следа, ни лежки нельзя было усмотреть на подсушенной земле. А уходившие на добычу продуктов «братья» все чаще возвращались с таким мизерным «подаянием», что старый Кох только морщился.

Лидумс опять принял руководство отрядом. Петерсон все чаще поговаривал о том, что ему пора бы отделиться с Делиньшем, а Вилксу оставить для работы на рации Графа. И Делиньш почти совсем согласился покинуть своего бывшего учителя.

В это время Вилкс надумал передать англичанам радиограмму о морском флоте, базирующемся в Лиепае.

Этой радиограммой он собирался и напомнить о себе и в то же время слегка отомстить англичанам. Пусть потом раздумывают, какие неоценимые сведения получили бы они, если бы вывезли Вилкса к себе. Вот, мол, вам, я и не то еще знаю, а захочу — скажу, не захочу — промолчу!

Когда он показал свою «достоверную» информацию, полученную от того самого рыбака, что вывозил их на рандеву, Лидумс дружески посоветовал не передавать ее. Слишком она была сомнительна.

Но Вилкс заупрямился, и Лидумс отступил.

В эти дни работала только новая рация Петерсона, на которой тренировался Граф. Дальше перебранки с Лондоном по вопросу о том, почему англичане не встретили Вилкса, дело не шло. Все очень внимательно следили, как передает свою радиограмму Вилкс.

К вечеру двое из «братьев» отправились за продуктами. Вилкс сидел за столом в бункере и упрямо шифровал свою радиограмму. Лидумс лежал на нарах, недовольно наблюдая за ним. Эгле, Петерсон и Граф играли в карты. Кох, по обыкновению чертыхаясь, готовил весьма скромный ужин. Юрка стоял на посту, лениво поглядывая окрест и наблюдая, как постепенно уходит свет. Вот уже на самых вершинах сосен медленно тает золотой отблеск солнца.

Вдруг оба «брата» промчались с пустыми мешками мимо Юрки и, крикнув в один голос: «Синие»! — нырнули в бункер. Юрка прислушался.

В лесу потрескивали сучья, где-то далеко взвизгнула собака, как взвизгивает всегда, напав на след. Юрка опрометью бросился за «братьями» в бункер.

Там творилось что-то невообразимое. «Братья» хватали оружие. Эгле, совершенно потерянный, почему-то совал в свой рюкзак миски и ложки. Вилкс, разорвав шифровку, пытался проглотить ее, но перепутал сорта бумаги, эта была быстро воспламеняющаяся. Потом он догадался, наконец, вытащил ее изо рта, поднес к сигарете, бумага вспыхнула и растаяла, и Вилкс бросился к выходу. Лидумс ухватил его сильной рукой за полу пиджака и удержал.

— Стоять! — крикнул он.

Петерсон вытащил пистолет, но руки у него так дрожали, что он никак не мог снять пистолет с предохранителя. Граф, уже вооруженный автоматом, помог ему. Лидумс, выждав, чтобы все привели оружие в порядок, приказал:

— Без моей команды не стрелять! Собрать личные вещи и оставить лагерь! Отходим на юго-восток, в направлении Энгурского массива. Прикрывать отступление остается Граф. В случае появления собак, стрелять сначала в собак, потом в проводников! Делиньш, возьми радиостанцию. Пошли!

Они едва успели покинуть бункер, как из лесу донеслась громкая команда:

— Левый фланг, подтянись!

Эта русская команда, смешанная с латышской речью, прозвучала так близко, что Эгле сразу выронил свой сверток, — он нес две шубы — свою и Вилкса. Петерсон, побелев от страха, рванулся было в сторону, но Кох взял его под руку, зло шепнув:

— Слушай не их команду, а Лидумса! Он выведет!

Прикрываясь кустарником, бежали, что есть сил, стараясь в то же время, чтобы под ногой не треснул сучок. «Синие» шли медленно. Они, как видно, еще не подозревали, как близко от лагеря находятся, вероятно, прочесывали лес вслепую.

Лидумс отводил свою группу по широкой дуге, стремясь зайти в тыл чекистам. Пробежав с километр, услышали стрельбу. По-видимому, чекисты наткнулись на покинутый лагерь и теперь обстреливали его, не решаясь атаковать.

Граф молчал. Беспорядочная стрельба советских автоматов продолжалась довольно долго. И вдруг заговорил «штурмовик» Графа. И сразу усталые, запыхавшиеся люди ускорили бег: голос «штурмовика» мог означать одно: чекисты нащупали след отступающих.

«Штурмовик» Графа то замолкал, и тогда Вилкс шептал побелевшими губами молитву, то вдруг начинал бить где-то в другом месте, все удаляясь и от лагеря и от отступающей группы, и Вилкс напряженно желал здоровья и счастья храбрецу, отводившему на себя беду. Вилкс чувствовал себя все хуже и хуже, снова заныли ноги, с трудом сгибалась поясница, а он все не осмеливался бежать во весь рост, как делали это другие. Правда, Делиньш, догнав его и поняв, что Вилкс бежит из последних сил, взял мешок и автомат учителя. Когда, наконец, Лидумс тихо сказал. «Привал!» — Вилкс был едва жив от усталости и боли.

После короткого привала Лидумс повел группу дальше, оставив Делиньша на условном месте ожидать Графа, если тому удастся уйти от облавы.

Вот они идут уже два часа, три часа, а за ними такое же безмолвие, как и впереди. И наконец, Лидумс отдает приказ:

— Отдых!

Они бежали, шли и чуть ли под конец ни ползли, и оторвались от чекистов километров на двадцать. И сейчас Лидумс деловито распределял посты, разрешил Коху развести небольшой огонь, благо лес был так густ, что, казалось, тут и руку не просунуть. Все были голодны, все устали, но больше всех, пожалуй, изнемогли Вилкс, Эгле и Петерсон.

Петерсон лежал в кустах, полумертвый от усталости. Но едва он услышал чьи-то шаги, как выхватил пистолет и чуть с испуга не застрелил Делиньша, приведшего с собой Графа. Граф, которому пришлось пробежать чуть ли не вдвое большее расстояние, рассвирепел и отобрал у него оружие.

Кох, вздыхая об оставленном в лагере готовом ужине, собирал захваченные второпях продукты. По расписанию тревоги «братья» были заранее предупреждены, кто и за что отвечает. Но продуктов было мало, да и собрать их не успели, и теперь оставленный в лагере ужин казался «царским». И неизвестно было, что ожидает их дальше.

Скромный ужин еще не был готов, когда над лесом в ночной тишине вдруг зарокотал «кукурузник» И Вилкс, и Петерсон помнили эти легкомоторные русские самолеты еще со времени войны. Петерсон, решив, что «кукурузник» разыскивает их, схватил плащ Делиньша и накрыл им огонь. Но «кукурузник», видимо, не заметил среди мохнатых елей маленького костра и улетел. Остался только сожженный плащ.

Наконец кое-как поужинали, можно было ложиться спать. Правда, ночевка в лесу была менее удобна, нежели в теплом бункере, тут ни нар, ни постелей для них никто не приготовил. Зато можно было послушать Графа.

Граф, устроившись в засаде, скоро увидел чекистов. С ними оказалась, как и предполагал Лидумс, розыскная собака, которая взяла след Графа. Граф подпустил собаку на десять метров и с первой очереди уложил ее.

Проводник открыл стрельбу по Графу. На помощь проводнику бросился второй солдат. Граф переполз на другое место, — там залег в ямку — и дал по ним вторую очередь…

— Один подпрыгнул и рухнул, считаю, что убил, другой покатился, и мне его уже не видать. Но Лидумс приказал: «Отвести!» — и я пополз на северо-запад. Тут они все пошли цепью в мою сторону, я тогда ходу, а сам остановлюсь да по ним — р-раз! — чтобы не очень увлекались. Теперь они меня будут искать там всю ночь да еще и завтра целый день!

Уже засыпая, Граф вдруг проворчал:

— Оставили антенну на сосне! Я слышал, как они обрадовались, когда ее заметили. И были среди них солдаты с маленькими чемоданами за спиной, наверно, с портативными радиопеленгаторами…

Он повернулся на бок и заснул, а Делиньш, Вилкс и Петерсон начали упрекать друг друга в забывчивости и решать, чья же рация была запеленгована, как будто это имело теперь какое-то значение. Лидумс приказал спать, а сам остался на посту.

Отдохнув часа два, с рассветом двинулись все таким же беглым шагом дальше, в сторону Талсинских лесов. На следующую ночь они были километрах в пятидесяти от лагеря.

Четыре дня вся группа голодала. Собирали заячью капусту, ели молодые стебли сосняка, дудки камыша, ростки хвоща. «Братья» отлично знали, чем можно набить желудок во время голодовки, но от такой пищи воротило душу. На пятый день Лидумс с Юркой пошли на разведку.

Вернулись они с полными рюкзаками еды и с запасом новостей. Местные жители рассказывали, что войска ЧК наткнулись в Энгурских лесах на группу «лесных братьев» численностью приблизительно в пятнадцать человек. Бой шел всю ночь. Несколько «лесных братьев» было убито, но и войска ЧК потеряли часть солдат, трупы их были вывезены на санитарной машине в Тукумс. А уцелевшие «братья» отступили в Талсинские леса.

После возвращения Лидумса с продуктами прошлые испытания стали забываться.. Однако нападение войск ЧК как-то отрезвило приезжих. Никто из них не выказывал желания выйти снова в эфир и передать англичанам какое-либо сообщение о себе. Лишь четырнадцатого июня Вилкс передал Лидумсу тайнописное послание английской разведке, адресованное: Швеция, Стокгольм, Лидингс, Хересрудсваген, 4, К. Усма.

В своем послании Вилкс сообщал:

«В конце мая, вблизи района, где расположена группа, показались войска ЧК, мы называем их «синими». Наша группа акций не проводила, поэтому считаю, что один из передатчиков был запеленгован. Я прекратил передачи и спрятал «сэт» в двухстах метрах от лагеря.

«Синие» стали прочесывать лес в противоположном от нас направлении. Из этого заключаю, что пеленгация была не очень точной. Второго июня в 20.00 постовой заметил «синих» на расстоянии восьмисот метров от лагеря на лесной тропе. Покинули лагерь, а один из нас остался прикрывать отход. Были на расстоянии одного километра от лагеря, когда «синие» обнаружили пустой бункер и открыли по нему огонь из автоматов и пулеметов.

Прикрывавший наш отход отступил немного от лагеря и, когда «синие» были на расстоянии тридцати-сорока метров, открыл по ним огонь из штурмового автомата. По словам прикрывавшего, двое «синих» упали. Еще не знаем, убиты ли они или только ранены. Сам прикрывавший остался невредим и впоследствии присоединился к нам. Сейчас находимся в безопасности и не потеряли ни одного человека.

Эти события затянули переход Петерсона на другое место. Начать работу на «сэте» смогу разве что в конце июня. Убежден, что «синие» оставили в старом лагере и поблизости от него засады и поэтому не могу посылать сейчас за спрятанным имуществом. «Сэт» спрятан очень хорошо, и за его сохранность я спокоен. Кварцы, коды и расписание находятся при мне. Вблизи лагеря, в котором мы сейчас находимся, «синие» в настоящее время не обнаружены, и я надеюсь, что подобных «маневров» больше не будет.

Для прикрытия командир назначил опытного человека с задачей застрелить собаку. Между прочим, прикрывавшим является недавно представленный мною новый радист.

Командир умело руководил отходом и перебазированием. Шлю вам и Силайсу сердечный привет и надеюсь осенью встретиться.

P. S. Пожалуйста, сообщите, с какого числа можете выехать встречать нас, ибо надеюсь, что неудавшуюся встречу можно повторить с лучшим исходом».

Увы, теперь жизнь была поневоле тихой. Хотя рация Петерсона была в лагере, но ее пока что превратили только в приемник для прослушивания «слепых» передач и обычных сообщений радио. Слушали еще музыку, особенно сентиментальную, — всякие любовные песенки и тягучие танцевальные мелодии — и однажды услышали в «слепой» передаче обращение к себе:

«Дорогой Вилкс и все друзья! Мы потрясены случившимся, но рады благополучному исходу дела. Определенно исключаю, что причиной вашей, правда, благополучно закончившейся, трагедии является только пеленгация, но все-таки прекратите свою работу на рации примерно на два месяца, обращайтесь к нам по радио только в случае крайней необходимости, хотя мы и будем слушать все время по расписанию связи. Вызывайте нас в течение трех минут, не больше. На вызов мы отвечать не станем, это запутает чекистов, ожидающих двусторонней связи…»

После этого подолгу сочиняли тайнописные послания. Надо же было сообщить хозяевам, что ты все еще жив.

Много играли в карты, рассказывали старые анекдоты. Делиньш, числившийся теперь помощником Петерсона, с интересом расспрашивал своего шефа о прошлой жизни. Эти рассказы были не хуже сказок. Только сказки почему-то кончались печально.

Соблюдая законы конспирации, Петерсон, конечно, не называл своей настоящей фамилии. Но он не мог удержаться, чтобы не похвалиться своими блестящими связями в прошлом. И кем он только не был! Учился в офицерской школе; служил во многих воинских частях; стал инструктором осоавиахима в Риге перед войной; полицейским чиновником после начала оккупации; офицером латышского легиона «СС»…

Эта тоска по прошлому непрерывно тянула его в Ригу. Он все еще не верил, что вся жизнь в Риге переменилась. Впрочем, без Риги он не мог выполнить ни одного поручения англичан. Чем могли помочь ему лесные люди, когда от него требовали сведений о радиолокационных установках, новых типах самолетов, вооружении морских кораблей?..

Вскоре он начал просить Лидумса о новой встрече с Будрисом.

В конце июля эта встреча состоялась.

На этот раз они разговаривали с глазу на глаз, в теплом и пахучем, похожем на памятный Петерсону Межапарк, лесу. Если бы не комары, которые висели плотным темным облаком над собеседниками, если бы под ними была скамейка, а перед ними столик с пенистыми кружками пива, Петерсон, вероятно, и не пожелал бы лучшего. Но пока что о Межапарке можно было только мечтать. Сидя на поваленном ветром дереве, отмахиваясь от комаров, Петерсон убеждал собеседника:

— Поймите, у меня есть и старые друзья, есть и новые люди, адреса которых мне дали англичане, там я смогу развернуть настоящую сеть, которая поможет мне собрать нужные сведения. Мне нужно подыскать одну-две безопасные квартиры для наших друзей, которых англичане в ближайшее время забросят в Латвию, подобрать места, где можно устроить тайники. В эти тайники английские агенты из числа иностранных моряков будут закладывать для нас и деньги, и разведывательное снаряжение, а мы станем оставлять для них наши отчеты для доставки в Лондон…

— Но мы отвечаем за вашу безопасность! — холодно прервал Будрис. — До получения железных документов мы не можем отправить вас в город.

— Я могу пока действовать конспиративно…

Будрис, казалось, и не смотрел на собеседника, но волнение Петерсона было так велико, что невольно подумалось: он может ринуться в город очертя голову, не замечая опасности. Будрис устало сказал:

— Хорошо, мы переведем вас в Ригу, но рисковать вашей рацией и радистом я не могу. Делиньш останется в отряде вместе с передатчиком. Все ваши сообщения мы будем пересылать ему, так же, как и ответы радиоцентра, полученные Делиньшем, отсюда будут переправлять вам. На этом условии, я могу отправить вас в город…

— Согласен! — горячо воскликнул Петерсон.

— Ну что же, готовьтесь к переезду. — Будрис вздохнул. — Но постарайтесь забыть дорогу в наш лагерь, людей, которых вы здесь видели, обстоятельства, при которых попали сюда. Как видите, с моей стороны тоже есть условия…

— Яволь! Мы умираем, но не сдаемся! — воскликнул Петерсон возбужденно. Он вскочил на ноги и вытянулся во фронт, как перед присягой. Будрис равнодушно сказал:

— Мы с вами взрослые люди и понимаем, как происходят провалы. Я прошу о немногом, — вести себя так, словно вы жили и действовали в одиночку.

Весь пыл Петерсона пропал. Он заговорил более миролюбиво:

— Да, мне тоже больше подходит версия одиночного проникновения через границу. Верьте мне, я ни словом не обмолвлюсь ни о ком, если даже на меня и обрушится несчастье.

— Пусть его лучше не будет! — улыбнулся Будрис.

Через две недели Петерсон ушел из лагеря. Его провожали горячими напутствиями одни коллеги. Для «братьев» он был и остался эпизодической личностью. «Так, хвастун, крикун. Пошумел и исчез. Хорошо еще, что хоть деньги группе передал. Он нам ни брат, ни сват. Вот прижмут его в городе, опять к нам прикатит…» — вот какие слова слышали Вилкс и Эгле о своем ушедшем коллеге. И, кажется, сами думали так же.

15

После ухода Петерсона Лидумс приказал:

— Имущество собрать, распределить на вьюки, каждому взять мешок с личными вещами и один вьюк с хозяйственными, выступаем через два часа. Мы не можем рисковать, а в случае провала нашего гостя риск неизбежен!

Вот когда в адрес Петерсона посыпались проклятия!

Все, конечно, понимали, что Лидумс напрасно слова не бросит. Но как же жалко было оставлять обжитой лагерь! В последнее время с питанием стало неплохо, а на новом месте начинай сначала. Хорошо еще, если Лидумс поведет к одному из покинутых бункеров. А если прикажет ради безопасности устраиваться на новом месте?

Вскоре все были готовы к походу.

Петерсона проводили ночью, а сами вышли с рассветом.

Шли плотной группой, впереди командир, сзади — его заместитель Граф; Вилкс и Эгле находились в центре. Так как Вилкс опять мучился с ногами, причитающийся на его долю груз распределили между собой, а рацию, ручной генератор и прочие принадлежности шпионского ремесла нес Делиньш.

Ранним утром вышли из леса и оказались перед лугами. Луга были скошены, стояли стога, но влажная земля выгнала отаву, хоть снова начинай сенокос. Лидумс приказал рассредоточиться и пересекать луг поодиночке, цепью.

Вилкс удивленно спросил Делиньша:

— А разве не лучше пройти шаг в шаг, как ходили когда-то индейцы?

— Писатели так ходили, а не индейцы! — с сердцем ответил Делиньш. Он наступил на гнездо шершней, и здоровенный шершень, чуть не с воробья величиной, ужалил его прямо в бровь. Половина лица сразу опухла, как после здоровой затрещины. — Надо понимать, если мы все пройдем след в след, так тут шоссе останется после нас! И чему только в ваших шпионских школах учат! — презрительно заключил он.

Луг перебегали рысью. К счастью, на новом месте бункер был почти не поврежден. Пришлось лишь немного почистить его, нарубить свежих сосновых лап для постелей. Делиньш отыскал подходящее дерево, накинул на него антенну. Лагерь был снова готов к жизни.

В этот день Граф принял адресованную Вилксу радиограмму разведцентра. Англичане сообщали:

«Для будущей операции пошлем наш катер к берегу Курляндии. С него будут высажены на берег три человека: радист для твоей группы и два эстонца, которых просим принять и укрыть на некоторое время. Все трое высадятся на берег при помощи весельной лодки, на которой будут два наших гребца-латыша. Они сразу примут тебя и твоих друзей и увезут их на катер.

Желательно, чтобы, кроме тебя, вышли Эгле и представитель вышестоящего руководства. О месте и времени операции сообщим позже, но до этого передай нам сам лично, не спрашивая совета у других, какие места предлагаешь ты.

Твоя связь с нами должна быть организована так, чтобы ты, находясь на берегу, мог принимать и расшифровывать наши радиограммы, в течение не более получаса и сумел информировать нас, если у тебя возникнет такая необходимость, немедленно. Это значит, что одна рация, твоя или Петерсона, должна находиться вблизи от берега. Для этого необходим ручной генератор. Можешь ли ты это организовать и сделать все необходимое перед самой операцией?..»

С этого дня опять пошла волна двухсторонней связи. Нападение чекистов было словно забыто.

Три человека ежедневно сидели в отдельном углу: Граф, Делиньш и Вилкс, шифруя и расшифровывая радиограммы. Надо было условиться о сигналах, о расположении постов на берегу, о самом месте высадки, о количестве людей, которые будут принимать участие в операции. Когда большинство деталей было обусловлено, Вилкс отправил послание Будрису, прося о встрече.

Встреча была назначена на одном из ближних хуторов. Вилкса сопровождали Лидумс и Граф.

Будрис ознакомился с радиограммами сторон и дал свое согласие. Сопровождать Вилкса будет опять Лидумс. Место высадки он посоветовал избрать недалеко от Ужавского майка, свет которого будет хорошим ориентиром для катера.

Лидумс и Граф вышли из дома, оставив Будриса и Вилкса одних.

Будрис осторожно спросил:

— Англичане просят прислать им и Эгле. Не лучше ли было бы оставить его в группе для поддержания морального духа наших бойцов? Присутствие среди них представителя Запада будет воодушевлять их, они почувствуют себя не такими одинокими. А сейчас создается сложное положение: Петерсон ушел в Ригу, вы вместе с Эгле возвращаетесь в Англию, в группе никого не остается…

Вилкс подумал немного, сказал:

— Я согласен с вами, но Эгле знает о вызове. Видели бы вы, как он плясал, когда прочитал радиограмму!

— Он забыл о своих угрозах? — усмехнулся Будрис.

Вилкс внимательно поглядел в смеющиеся глаза Будриса, чуть помрачнел. Он думал, что никто из его друзей, кроме Лидумса, не знает об этих идиотских угрозах. А если и знают, то не придают им значения. Однако от этого всевидящего ока никуда не денешься. Правду говорят «братья», что с Будрисом можно разговаривать только как на исповеди. Солги, и он никогда уже больше не одарит тебя доверием!

— Это ведь касается только меня. — Вилкс пожал плечами. — Не думаю, чтобы ему очень поверили там. Но, конечно, каши с ним не сваришь, и он может помешать нашему делу, когда окажется в Лондоне.

— Ну, я этого не думаю, — Будрис был невозмутим. — Лидумс объяснит, что Эгле не прав. Хотя при желании он действительно может доставить нам неприятности. Помните, он как-то бросил, что еще «скажет свое громкое слово»! Это было, кажется, после того, как вы попугали его за трусость.

— Он и есть трус! — с внезапной ненавистью воскликнул Вилкс. — И ему ничего не стоит оклеветать своего же товарища! Я помню его еще по школе, он и там наушничал, как мог. До сих пор жалею, что пришлось взять его в свою группу. Если бы не его приставания и нервозность, Лаува никогда бы не пошел на легализацию. Он виноват в том, что бедняга Лаува не выдержал той проклятой зимы взаперти…

— Вы, кажется, чересчур усложняете дело, Вилкс. Лаува просто устал от неустроенности своей жизни, к тому же у него тут жена. Эгле, пожалуй, ни при чем. Правда, он постарается обвинить вас в неосмотрительном доверии к Лауве. Вы, вероятно, могли не выпускать этого Лауву из-под своего контроля. Но это уж ваш личный, так сказать, спор…

— Да, мы с Лидумсом могли бы больше сделать для нашего дела без этого неврастеника, — Вилкс механически крутил в пальцах сигарету, не замечая, как из нее сыплется табак. — Он, конечно, просто со злости на то, что вы мне больше доверяли, постарается принизить нашу роль, когда окажется в Англии… — Он говорил вяло, приглушенно, но видно было, что ум его напряжен. Вдруг он выпрямился, как будто на него снизошло божье благоволение, громко сказал: — А вы знаете, мы можем его оставить здесь на некоторое время. Только сказать об этом ему надо в день отъезда. И лучше будет, если это скажете вы. Вас он не посмеет ослушаться.

Больше он не мог сдерживаться, вся его ненависть к этому трусу, подонку, ублюдку вырвалась наружу, и было ясно, что он согласен не только с тем, что Эгле лучше оставить здесь, он был бы только рад, если бы эта серая тень человека вообще никогда не вернулась в жизнь.

— Ну что же, мы еще подумаем об этом, — спокойно сказал Будрис, поднимаясь.

Возвращаясь в лагерь, Вилкс нет-нет да и улыбался со злорадным удовольствием. Да, этот Будрис — молодец! Как он точно продумал, что Эгле постарается умалить роль Вилкса, Лидумса, да и всей группы, когда вырвется в Англию! Хотя бы для того, чтобы лишить Вилкса заслуженной награды! Так вот пусть же посидит здесь еще с годик, может, поумнеет, наконец, поймет, какое маленькое место он занимает в жизни!

В начале сентября Будрис еще раз порадовал Вилкса: устроил совещание «лесных братьев» с участием четырех легально проживающих его единомышленников.

Вот когда Вилкс увидел, наконец, тех, на кого будет опираться Англия!

В темном лесу, пронизанном багровым светом костра, тесным кружком сидели четверо незнакомцев. Хозяевами импровизированного ночного приема были Лидумс и Будрис. Между сидящими была расстелена скатерть, на которой стояли бутылки армянского коньяка, русской водки, жбаны и кувшины домашнего пива, разложена всевозможная снедь, какой давно уже не приходилось отведывать «лесным братьям» из группы Лидумса. Оказалось, что каждый из участников совещания постарался для этой дружеской встречи.

Вилкса и Эгле представили сидящим как эмиссаров английской секретной службы, прибывших нелегально в Латвию для установления контакта.

Все поднялись и стоя исполнили гимн буржуазной Латвии и гимн лесных братьев. Голоса были хриплые, мало музыкальные, но воодушевления хватило бы на целую капеллу.

Эгле, обрадовавшись развлечению, пристроился к делегату из Латгалии. У того за спиной стоял ещенеразвязанный рюкзак, из которого аппетитно высовывались горлышки бутылок дорогого вина.

— Где это вы раздобыли? — поинтересовался Эгле.

Делегат, рыжий, с нечесаной бородой детина, выдернул бутылку розового муската, гулким ударом ладони под донышко выбил пробку — Эгле еще никогда не приходилось видеть, чтобы таким способом открывали вино, — водку-то он и сам мог бы открыть точно так же, — вино забурлило, становясь похожим на живую кровь, и полилось в стаканы. Делегат усмехнулся, сказал:

— Государство выдало!

Эгле восхитился этим «острым» каламбуром. Именно, именно, государство выдало! Вот как надо жить! А этот преснятина Лидумс боится потревожить государственную торговлю. После прошлогоднего налета на кассира ни одной акции! Да разве так должны действовать «лесные братья»? Они должны шуметь, греметь, воевать!

Прикончив третью или четвертую бутылку розового вина, Эгле как-то и не заметил, что большинство делегатов окружили Вилкса. Ах да, дают поручения! Ну черт с ними! Он все пытался выспросить у латгальца, а много ли в Латгалии аэродромов и воинских частей, а где они расположены, а может ли латгалец принять представителей из-за границы и обеспечить их убежищем?

Вдруг латгалец, по-видимому, окончательно опьяневший, заорал во все горло:

— Держите его, это шпион!

Кто-то попытался утихомирить его, но латгалец уже вытащил пистолет. Эгле вспомнил, как весной его чуть не пристрелил Вилкс, и рухнул на землю, попав в костер. Пока у латгальца отнимали оружие, пока гасили загоревшийся плащ Эгле, вся торжественность обстановки была нарушена.

Впрочем, Эгле быстро протрезвел. Пьяного латгальца оттащили в сторону и уложили под присмотром охранявших встречу «братьев». Эгле виновато бормотал, что давно не пил вина, что не представлял, какое оно может быть крепкое, но и Лидумс и Вилкс взирали на него с презрением. Совещание продолжалось своим чередом, но Эгле уже больше не задавал вопросов и не лез ни к кому с дружескими излияниями. А когда протрезвевший на холодке латгальский делегат попытался извиниться перед ним при прощании, Эгле так стремительно ретировался, что Делиньш, приставленный к нему для охраны, еле отыскал его в мохнатых елях.

На Вилкса это совещание произвело неизгладимое впечатление. Что бы потом ни говорили его коллеги Петерсон и Эгле, но именно он, Вилкс, проделал самую главную работу по сколачиванию, правда, небольшой, но такой необходимой для английской разведки группы национально мыслящих латышей. И теперь-то ясно, как могуществен Будрис, если он за короткий срок, по одному намеку Вилкса, мог собрать людей из всех трех краев Латвии: из Курземе, из Видземе и из Латгалии…

Ночной разговор у костра, суровые лица делегатов, их краткие, пусть и жестокие, пусть порой и обидные высказывания о роли центров латышской эмиграции, их мужественные слова о собственной борьбе, — все это теперь не только в памяти Вилкса, это записано в протокол совещания, внесено в коллективный доклад. Вилксу становится все более ясным, что претензии делегатов законны, более того, он сам сторонник той точки зрения, что если и будет формироваться за границей правительство Латвии, то его надо организовывать в основном из местных людей, оставив представителям заграничных центров эмиграции лишь незначительные портфели, что-нибудь вроде министра вероисповеданий и культов или, на лучший случай, министра народного здоровья, министра культуры да, может, еще с десяток вакансий начальников различных министерских департаментов. Вождями Латвии должны быть те, кто находится здесь!

Будрис, выслушав эти его мысли — они беседовали один на один, когда Вилкс провожал его к шоссейной дороге после окончания совещания, — довольно мрачно сказал:

— И вы думаете, что англичане, Силайс или Зариньш согласятся с вами?

— Мы их заставим согласиться! Я сам буду докладывать Маккибину о положении в Латвии. И пусть они попробуют сопротивляться!

— Я все-таки думаю, что рано делить пирог, когда тесто еще в квашне, а начинки и вовсе нет, — утомленно сказал Будрис. — Но ваши мысли и впечатления я очень ценю!

Они расстались в ста метрах от шоссе, по которому уже шли автомашины, хотя солнце только что поднялось. Легкий туман еще стелился по земле меж кустарником, на полянах было словно разлито молоко, но день обещал быть жарким, уже пахло клейким запахом сосновой смолы, вовсю гомонили птицы, — все обещало радость.

— Я приеду проводить вас! — мягко сказал Будрис, пожимая руку Вилксу. — Интересно, рискнут ли на этот раз англичане провести операцию?

— Не беспокойтесь! — Вилкс иронически улыбнулся. — Вы еще плохо их знаете! На этот раз они все сделают точно. Помните, они говорят о трех людях, которых мы должны принять! Они уже открыли свой сабвей через Латвию, так что ждите все новых и новых гостей.

— Сабвей? — удивился Будрис.

— Ну да, подземка! Так они называют тайную дорогу шпионов. Им здорово не везло со шпионажем в России и то, что здесь они связались с вами и вашими людьми, для них настоящая находка!!

— С вашей помощью, Вилкс, только с вашей помощью! — улыбнулся Будрис.

— Тем более счастлив я, что попал в ваши руки! — горячо воскликнул Вилкс — И поверьте, я создам вам там, на Западе, такую репутацию, что они и шагу не сделают, не посоветовавшись с вами!

— Что же, я буду только рад! И желаю вам удачи!

Они простились, и Вилкс пошел назад, беспечно посвистывая. Он знал, что опасности нет. По обе стороны лесной тропинки мягким шагом лесных людей шли Делиньш и Граф, которым командир поручил охранять высокого гостя.

Двадцать пятого сентября все было готово к операции.

В этот день в лагерь приехал Будрис.

Будрис коротко сообщил Эгле, что тот за границу не поедет. Он останется в группе Лидумса, как представитель английской секретной службы.

Эгле потрясенно молчал.

Он уже так привык к мысли, что через несколько дней окажется в полной безопасности, что вычеркивал каждый из прошедших дней в своем календаре с усердием и яростью школьника. Он давно подсчитал, сколько получит денег по возвращении, представил, как кутнет до того, как объявится родным, придумал, какие трогательные речи произнесет, оказавшись дома. Там, наверно, все еще думают, что он лежит где-то в Шотландии, в больнице, они-то знают эти больницы для бедных! — а он вернется к ним героем! После долгого-долгого отдыха, но не раньше, чем все деньги придут к концу, да еще продержавшись некоторое время на те средства, что подарит ему за храбрость отец, Эгле явится, наконец, к Силайсу и скажет:

— Я готов поехать снова, но только в том случае, если вы дадите мне такие же большие полномочия, какие дали Петерсону…

И Силайс доложит Маккибину, и Маккибин скажет:

«А что же, он уже знаток этого дела! Дайте ему полномочия!»

И тогда Эгле покажет какому-нибудь Вилксу, что значит настоящая решительность. Он сделает всех этих отсиживающихся в лесу людишек настоящими мужчинами! А может быть, к тому времени уже начнется война… И тогда Эгле займет одно из руководящих мест в будущем правительстве. Не займет даже, а захватит!

А сейчас у него дух захватило от страха. Губы побледнели и тряслись. И когда он заговорил, слова падали как в тину:

— Я… я хотел… Мне надо было бы…

— Следующая очередь ваша, — любезно сказал Будрис. — Мы подготовим кого-нибудь из тех, кто прибывает к нам в этот раз, и вы тогда сможете уехать.

— Но если англичане не захотят…

— О, не беспокойтесь! Тут нет никакого риска…

Будрис вышел из бункера. Вверху, возле стола, поставленного под елью, его ожидали те, кто примет участие в операции, он торопился. Эгле не сел, а без сил упал на нары. Но на него смотрели равнодушные и жестокие глаза Коха, рядом сидел Юрка, и Эгле подумал: «Только не распускаться! Эти звери могут сделать со мной все, что угодно! Хоть и убить! Я должен держаться спокойно!»

А за столом Будрис передавал последние документы Лидумсу: письмо для Силайса, новый доклад о положении в Латвии.

Когда Лидумс спрятал все инструкции и документы, Будрис торжественно открыл свой рюкзак и достал из него два довольно больших свертка, выложил их на стол и торжественно сказал:

— А это подарки! Вот это для господина Силайса! — Будрис развернул ткань, в которую был увязан подарок, и все увидели огромный письменный прибор из местного красноватого гранита, изображавший Лачплесиса, уходящего в море на своей легкокрылой ладье. Вилкс даже позавидовал предусмотрительности Будриса. Он и сам был бы не прочь получить такой подарок! Но Будрис уже завернул прибор и взял второй сверток: — А это для господина Зариньша! — еще более торжественно сказал он, раскрывая большую и, наверно, очень дорогую каменную шкатулку, в которой лежали вдруг засветившиеся, как осколки солнца, кусочки янтаря. — Я надеюсь, что вы, Лидумс и Вилкс, сумеете обставить вручение подарков со всей торжественностью, как мы сегодня поручаем это вам!

Все встали вокруг стола, на котором лежали подарки, помолчали с минуту, словно прощались с какой-то частью прожитой жизни, а может, вспоминали, что им-то англичане и тот же Силайс и Зариньш присылали совсем иные подарки: оружие, яды, коды, смертельные дары тайной войны…

Молчание было таким тягостным, так что все с радостью услышали призыв Коха к обеду.

Вечером вся группа вышла провожать отъезжающих. Командиром опять оставался Граф. Теперь он мог действовать вполне самостоятельно. В разведцентре его почерк был записан на пятнадцати катушках магнитофонной пленки. Он имел право передавать какую угодно информацию.

Поздно вечером уходившие на запад вышли на шоссе в сопровождении Будриса. Провожал их один Граф.

Там Будриса ожидала грузовая автомашина.

Шофер перекинулся с Будрисом несколькими словами. Будрис подал сигнал, и Лидумс с Вилксом вышли из перелеска. Грузились быстро.

Опять летели мимо хутора и перелески, снова громыхали мосты, но на этот раз никакой новизны Вилкс не испытывал. Он лежал в кузове рядом с молчаливым Лидумсом, надеясь на счастье Будриса, как на каменную гору.

Им действительно везло. До того самого хутора, на котором они, отсиживались во время предыдущей операции, никто не остановил машину.

Здесь Вилкс и Делиньш вылезли из машины, попрощались с Будрисом и Лидумсом, которые должны были укрыться в другом месте.

Двадцать седьмого сентября Делиньш передал от имени Вилкса радиограмму в разведцентр:

«Нахожусь вместе с Делиньшем на исходной позиции и буду вместе с ним до трех часов перед началом операции».

Вечером двадцать восьмого сентября Лидумс приехал за Вилксом и Делиньшем на колхозной автомашине. В двух километрах от места операции они покинули автомашину и укрылись в густом мелком лесочке. До побережья оставалось два километра.

В этом лесу они просидели без огня и курева сутки. Делиньш в последний раз передал радиограмму о том, что Вилкс и Лидумс выходят в обусловленное место на берегу и ожидают катер.

В двадцать один час тридцать минут Вилкс включил беакон, поднятый на высокую сосну. Обеспечивавший прием гостей с той стороны Граф и его помощник разошлись по берегу на полтораста-двести метров и начали подавать короткие сигналы карманными фонариками.

Ночь выдалась темная — английские синоптики сумели предугадать все: низкую облачность в районе Балтийского моря, туман на побережье, отсутствие ветра, влажность воздуха. Беакон работал отлично — направленное его излучение уходило на тридцать миль в море, и катер, поймав его один раз в свои приемники, мог затем безошибочно выйти прямо к тому месту, где он был укреплен.

Вилкс почувствовал, как его охватывает дрожь. Дрожь ожидания. Боязнь провала. И в то же время какое-то странное чувство огорчения, словно ему становится жаль покидаемой земли, оставленной странной жизни, упорных и упрямых людей, с которыми он столько времени делил хлеб и воду…

Они лежали в старом, еще от войны оставшемся окопе. Вилкс все острее чувствовал жалость к себе, вечному изгнаннику, горечь по утраченной родине, на которую, неизвестно, поможет ли бог вернуться. Вилкс приподнялся на коленях, выставив ухо над бровкой окопа в сторону моря. Что-то неуловимо изменилось в мире. Что-то придвинулось со стороны, вошло в их ожидание, — чужое, беспокойное, живое. Он тронул Лидумса за плечо.

Далеко в темном море силуэтом проступало движущееся судно. Оно шло словно бы беззвучно, видимо, рокот мотора погасили самым совершенным глушителем, но оно было видно на фоне туч и темного моря, как живая тень. Может быть, оно уже давно стояло там и только теперь, поймав сигналы беакона, подало признак жизни. Катер находился примерно в полумиле от берега.

Ни звука не было слышно, но все время чувствовалось движение там, на катере. Вилкс понял, — это его мысли опережают взгляд и рассказывают ему о том, что происходит там. Там спускали лодку.

Прошло еще много минут — Вилкс не мог бы сказать — сколько, хотя все время посматривал на светящиеся стрелки часов, — и вот лодка приблизилась к берегу. Граф шагнул в воду и спросил пароль:

— Кто вы?

— Мы от Габриэля!

Граф ухватил лодку за нос и ответил:

— Люцифер ждет вас!

Лидумс, поднимаясь с земли, чему-то тихо рассмеялся. Вилкс спросил:

— Что вы?

— Странный пароль выбрали англичане: «Люцифер ждет вас!» Люцифер — это же сатана! Неужели они уверены, что все эти люди попадут в объятия самому сатане?

Вилкс не нашел, что возразить. Англичане всегда были в шпионских делах романтиками. Действительно, почему на берегу Латвии этих людей должен ждать сатана? Но Лидумс уже вышел на кромку прибоя, приглядываясь к экипажу и пассажирам лодки.

В лодке было шестеро, все с автоматами. Трое из них были гребцы, трое шли к «Люциферу». Эти трое выпрыгнули из лодки, и Граф уже поторапливал их, чтобы они быстрее разгружали свое имущество.

С двух сторон подошли помощники Графа. Чемоданы, мешки, ящики с ручками, похожие на патронные, были очень тяжелы. Их выкладывали прямо на песок, и двое помощников Графа оттаскивали ящики на взгорье, в лес.

Но вот лодка опустела и закачалась на волне. Лидумс подошел к Графу, обнял его. Подождал, пока вернулись носильщики, обнял и их. Наклонился и потрогал землю рукой, словно хотел проститься и с нею, а затем горсть ее положил себе в карман. Вилкс, пожав руку Графа, торопливо прыгнул в лодку, — все думы и лирические воспоминания о матери-родине как-то вдруг вылетели из его головы, он уже нетерпеливо поглядывал на Лидумса.

Но вот и Лидумс перешагнул через борт лодки, сел на переднюю банку, три гребца, до сих пор не произнесшие ни слова, навалились на весла, и лодка медленно поползла обратно к катеру, который все мерещился вдали серой тенью на фоне туч и моря.

Начиналась дорога в Англию.

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

1

В тот праздничный день, 6 ноября, когда мирный рижский житель Янис Приеде вдруг услышал произнесенный долговязым незнакомцем пароль, прозвучавший как выстрел, — все для Яниса кончилось.

Нет, он был еще жив, только долго-долго длилась боль в сердце, вязкая темнота залила глаза, и чувствовал он себя так, словно только что кто-то выстрелил ему в сердце, пуля прошла чуть-чуть левее, и вот он возвращается к жизни, но никогда уже не будет таким сильным, уверенным, спокойным, каким был все эти годы.

Можно было еще отделаться от этого кошмара простым пожатием плеч, притвориться, что ты ничего не понимаешь, а он уже пробормотал отзыв:

— Дача сдавалась, но теперь там ремонт…

В это короткое мгновение он подумал о чем-то, был какой-то проблеск мысли, который Янис едва ли мог выразить словами. Что-то вроде: «Они уйдут, и это будет еще хуже!» Или: «Пусть уж я один отвечу за все!»

Ему показалось: жизнь его кончилась.

Нет, он еще не умер, он двигался, даже отвечал на вопросы этих чужих людей, рассматривал их, дивился их беспокойной, словно бы трусливой наглости, с какой они распоряжались и им самим и его домом, и хотел только одного: чтобы жена не пришла домой, чтобы ее как можно дольше задержал парикмахер, чтобы она заехала к матери, мало ли что может случиться в ближайший час, вдруг все это только приснилось ему, и вот-вот он проснется… Но если это только сон, то пусть тогда Майга как можно скорее вернется и разбудит его…

Но он уже понимал, что это не сон.

Он пошел в магазин и увидел улицу, увидел темное здание бывшего гнезда айзсаргов и вдруг не поверил, что в этом доме снова обосновались профсоюзы, не поверил в красные знамена над воротами домов, не замечал уже праздничной толпы, не слышал беззаботного шума в магазинах, правда, там теперь толпились только опоздавшие, и не так уж много; умные люди готовятся к празднику задолго. И он покупал водку, пиво, какие-то консервы, а сам думал, почему он такой несчастный, неужели одна ошибка обязательно должна повлечь за собой другую, одно преступление стать фундаментом для другого… Но ведь это же получается так, как в каком-то греческом мифе, где Геракл громоздил гору на гору: Пелион на Оссу…

Янис не так уж давно начал снова учиться, наверстывать пропущенное за войну, и сведения о греческих мифах, которые он получал из учебников, очень его занимали, но в эту минуту, вспомнив о Геракле и его подвигах, он застонал, да так громко, что продавщица, завертывавшая в бумагу его покупки, с испугом спросила:

— Вам плохо?

— Да! — машинально ответил он, а потом испугался. Ведь эти бандиты, вошедшие к нему в дом, могли и не довериться ему, послать за ним кого-нибудь. Кто знает, сколько их появилось? Может быть, эти трое только разведчики, а тут вот, на улице, в магазине, в подъезде соседнего дома дежурят их помощники или сообщники, вооруженные пистолетами или, может, автоматами…

Он огляделся и увидел обыкновенную праздничную толпу, услышал все те же обыденные, но празднично-обыденные слова: «Бери побольше простой водки, а черного бальзама достаточно одной бутылки, для вкуса и запаха. Я всегда подливаю не больше двух рюмок на бутылку, отлично!» «Да не надо сыру, кто ест сыр? Я сделала соленую редьку с маслом, помнишь, прошлый раз все ели только редьку».

Он слышал все и не понимал, как люди могут разговаривать о таких пустых вещах, когда с ним произошло самое страшное несчастье. И в то же время знал, что никому не скажет о навалившемся на него несчастье, потому что и само-то несчастье пришло к нему как кара за проявленную им однажды трусость, за страх перед смертью… И подумалось, лучше бы я тогда умер…

Но он был жив, и следовало торопиться, чтобы эти свирепые люди, ворвавшиеся в его дом, не подумали, будто он обманывает их… Ведь они могли и застрелить его. Застрелить и уйти. Что им Приеде? Просто — неудачный адрес. Наверно, так сказали бы они, если у них спросили бы отчет. Например, тот же самый Силайс, или, как он называет себя таким вот людям, вроде Приеде, и этих шпионов: «Габриэль». Они застрелят Яниса Приеде, а потом, вернувшись туда, откуда пришли, скажут этому Габриэлю: «Мы его пришили, хозяин!»

Почему-то он явственно услышал именно эту фразу, жаргонную, загадочную, хотя никогда не водился ни с ворами, ни тем более, с бандитами. Но услышал так явственно, что даже оглянулся: не идут ли за ним?

Никто за ним не шел. Но теперь он боялся не только бандитов, тех, что ждали его, — ему думалось, что его обязательно сопровождают или сторожат у входа в дом, и Приеде боялся всех людей! Он оглядывался на идущих сзади и думал: «Ну, конечно, это следят за мной! Следят чекисты! Они пропустили этих бандитов ко мне, а теперь ждут, что я стану делать, что станут делать бандиты! И очень может быть, что вот сейчас мне на плечо ляжет тяжелая рука и тихий голос произнесет: «Гражданин, пройдемте со мной…»

И опять что-то произошло в его сознании. Он вдруг подумал: «Но ведь как раз это было бы лучше всего! Старому моему преступлению уже, наверно, миновала давность. Ну, а новых преступлений я не совершал, я просто принял у себя людей, но и сделал-то это лишь потому, что побоялся: уйди они в ночь, в безвестность, они могут натворить бог знает что, лучше уж пустить их к себе и посмотреть, так ли уж они опасны».

И тут ему показалось: ведь именно эта мысль и заставила его ответить паролем. Да, он испугался! Не за себя, а за других. Кто знает, куда они пойдут и что сделают? А сейчас они в его руках. И пока они в его доме, они не опасны…

Это была странная мысль. И она словно бы спасала его от страха. Он не позволит им совершать преступления! Он будет держать их при себе, этих посланцев дьявола, а когда увидит, что они готовы на мерзость, обезвредит их. Как? Но это уж другой вопрос…

Он вытер пот со лба. Пот был холодный, не тот, что бывает после жаркой работы или после долгого отдыха летом на взморье. И лоб был холодным. И самому Приеде было холодно, так что он нечаянно заклацал зубами. Но тут он вспомнил, как подозрительны к людям те, что пришли к нему, остановился, еще раз вытер лицо, уравновесил дыхание, и только тогда поднялся, не спеша, по лестнице и открыл дверь своим ключом.

Да, они были подозрительны ко всему на свете. Они стояли в коридоре перед дверью, сунув руки в карманы, и Приеде знал, что руки их сжимают рукояти пистолетов, рукояти мокры от пота, предохранители на пистолетах спущены, эти люди готовы стрелять, не вынимая оружия из карманов, прямо сквозь пиджак, сквозь плащ, для этого им достаточно шевельнуть пальцем.

Он сделал вид, что ничего не заметил, прошел, как сквозь строй, под настороженными взглядами в столовую, расставил закуски и бутылки. Не глядя на них, спиной чувствовал, как они переглядывались, соглашаясь друг с другом: «Мир! Не стрелять!»

Дальнейшее было как сон, как смутные очертания дна сквозь толщу воды, когда погружаешься в море и пытаешься разглядеть рыб, раковины, крабов, — все опасно и неопределенно. Но утром вспомнил: обещал нечаянным гостям устроить их с жильем, обещал помогать, мало ли что еще обещал!

Утром Янис почувствовал себя несколько легче. Во-первых, его постояльцам было совестно, что вчера они напились, как свиньи, во-вторых, они несколько притерпелись к нему, приобвыкли, — спокойная ночь, казалось, обещала им такой же спокойный день и еще много-много других дней, они как бы укрылись от опасности за спиной Приеде — и были благодарны ему. И когда он, не очень скрывая, как ему все это неприятно, сказал, что пойдет к знакомому человечку насчет будущей квартиры, все трое согласно кивнули. Конечно, они еще не доверяли ему, но в их положении и недоверие следовало скрывать, а Приеде, сам не понимая как, нашел верный тон в отношениях с ними, чуть-чуть иронический, чуть-чуть удивленный, но в то же время и покровительственный. Да он и на самом деле чувствовал себя покровителем. Что они могли без него? И длинный — Вилкс — первым отозвался на этот тон, уже говорил без повелительных интонаций, второй — Лаува — еще хотел бы покомандовать, но он и сам был под началом. Опасаться по-прежнему приходилось только колючего Эгле, этот, кажется, и родился с рукой в кармане, и в люльке держал не детские погремушки, а боевой пистолет. Впрочем, Приеде уже понял — это у Эгле не от храбрости, а от страха…

И вот он шел по улице, свободный человек и в то же время связанный всеми возможными узами с теми, кого до сих пор презирал, именовал даже про себя убийцами, подлецами, особенно после того, как сам прикоснулся к ним и вдруг понял, какова пропасть, отделяющая этих людей от всех прочих, таких, как он, что-то строящих, что-то делающих. Их назначением было разрушать то, что строили Приеде и другие. В то время, когда Янис попал к ним в лапы, он был еще молод, он страстно хотел жить, не очень-то представляя, для чего, собственно, живет человек. Но теперь, когда он понимал, что жизнь это и есть созидание, все эти разрушители оказались так далеки от него, что ничего, кроме ненависти, не могли возбудить в нем. И он шел и думал, что делать дальше?

Пообещав так неосмотрительно, что устроит своих неожиданных гостей с квартирой, он еще не представлял тогда всей ответственности. Но кому бы мог он порекомендовать этих людей с их пистолетами, с радиостанциями, ядами, шифрами, с их намерениями и надеждами? Самое удобное место для них — тюрьма… Конечно, может быть, что завтра же другие такие же темные люди, как эти опасные посетители, пристрелят Приеде — он помнил угрозы Силайса, — но, право же, гораздо легче пострадать самому, чем позволить этим людям совершать преступления. Нет, Янис Приеде не может громоздить ошибки одну на другую.

Он словно очнулся ото сна и огляделся с растерянным видом. И тут же понял, что бессознательное чувство ярости против нарушителей его спокойствия само толкало его именно туда, куда в конце концов он и решил прийти. Приеде стоял на углу улицы Ленина напротив обычного городского дома, похожего на все другие жилые и официальные дома, отличавшегося только скромной табличкой: «Комитет государственной безопасности при Совете Министров Латвийской ССР».

Было какое-то мгновение, когда Янис приостановился, как будто у него захватило дыхание. Это была слабость. Но он уже знал, к чему может привести слабость. И, преодолев это состояние, когда все мускулы становятся словно ватными, ноги подкашиваются, в глазах плывут цветные пятна, он пересек улицу и, не оглядываясь, не думая больше, следят за ним или нет, вошел в приемную Комитета.

— Мне нужно дежурного! — с трудом произнес он, словно задохнулся от быстрого бега.

Сотрудник, сидевший в приемной, едва взглянув на Приеде, ничего не спросил, снял трубку телефона, сказал кому-то: «Вас просят!».

Вскоре из внутренней двери вышел молодой человек, внимательно оглядел Приеде и жестом руки пригласил войти. Там, в небольшом кабинете он усадил Приеде в кресло, подумал и, видя его взволнованное состояние, налил стакан воды, который и пододвинул к нему. Только после этого он спросил:

— Что у вас стряслось?

Видно, так хорошо выглядел Приеде в эту минуту, что дежурному понадобилась не обычная фраза, а именно это тревожное: «Что стряслось?»

— Вчера ко мне пришли трое неизвестных и обратились с условной фразой, которая свидетельствует о том, что они явились в Ригу тайно, с опасными целями, прямо из-за рубежа. Они ночевали у меня и сейчас находятся у меня, и из разговора с ними я выяснил, что они прибыли сюда со шпионскими заданиями, которые мне пока неизвестны.

— Вы сказали, фраза… Это что же, пароль?

— Да.

— Заранее обусловленный?

— Да.

— А почему они назвали пароль именно вам, а не кому-нибудь другому?

— Да не обо мне сейчас речь, а о них! — с отчаянием сказал Приеде. — Если я не вернусь домой в ближайшее время, они могут уйти, исчезнуть…

— Да, вы правы! — сказал дежурный.

Не отрывая настороженного взгляда от лица Приеде, дежурный набрал номер телефона и сказал кому-то:

— Товарищ полковник, срочное дело! Тут у меня сидит человек с вопросом по вашему ведомству… Есть, товарищ полковник!

Положив трубку, дежурный вынул из ящика стола лист бумаги, сказал:

— По существу вашего заявления с вами будет разговаривать полковник, который скоро приедет сюда. А до его приезда я попрошу вас письменно изложить все, что вам стало известно о людях, явившихся к вам:

— Их надо немедленно арестовать! — вскрикнул Приеде в полном отчаянии. — Они скроются!

— Скажите-ка лучше, под каким предлогом вы ушли?

— Искать для них квартиру…

— А как вы думаете, сколько понадобится времени, чтобы найти безопасную квартиру для трех человек?

— Н-не знаю… — растерянно протянул Янис.

— Ну вот, и они тоже не знают! — с ударением сказал дежурный. — Так что спокойно напишите все.

И Приеде принялся писать.

Он писал минут десять или пятнадцать, стараясь ничего не забыть, как вдруг стукнула дверь, и дежурный встал.

— Здравия желаю, товарищ полковник! Заявитель излагает свое заявление.

Янис поднял глаза от листа бумаги и замер. Полковник внимательно посмотрел на него, потом сказал:

— Здравствуйте, Приеде.

— Здравствуйте, товарищ Балодис… — сказал Приеде, вставая.

Хотя дежурный и назвал Балодиса полковником, но ничего военного в его обличье не было. Штатский костюм, широкие, на манер морских, брюки, свежая сорочка с галстуком, шведское пальто, которое он снял перед тем, как садиться, и швырнул на спинку стула. Широкие плечи, огромные руки, фигура из одних костей и мускулов, — все это было от прежнего Балодиса, сильного, смелого, острого на шутку и резкого на слово человека, а вот эти морщинки, эти круги под глазами — это было уже новое.

— Я слушаю, — сказал Балодис, предлагая Янису сигарету.

Приеде не заметил, как по какому-то знаку в приемную вошла скромная женщина, уселась в сторонке, разложив перед собой ручку, чернильницу, тетрадь. Он увидел ее уже позже, когда разгоряченный, стал представлять, как втискивались неизвестные посетители в его квартиру. Заметив женщину, он растерянно умолк.

— Продолжайте, продолжайте! — подбодрил его Балодис. — Стенограмма заменит ваше письменное объяснение, на подготовку которого потребуется время, а оно для нас сейчас дорого. Почему вы назвали им отзыв, когда услышали пароль? — продолжал Балодис.

— Я вдруг подумал: а может, у них таких, как моя квартира, на примете несколько? Тогда они уйдут, и я уже ничего не смогу сделать…

— То есть, не сможете помочь им? — вдруг спросил присутствовавший при разговоре дежурный.

— Не стройте из меня дурака! — угрюмо сказал Приеде. — Я хотел сделать именно то, что и сделал, — прийти к вам.

Услышав, что «гости» были вынуждены отпустить Приеде на поиски квартиры, Балодис задумчиво сказал:

— Да, найти в Риге безопасную квартиру на троих нелегко! — и приказал дежурному: — Позвоните Слуцкису, спросите, — нет ли у него на примете свободной квартиры какого-нибудь нашего отставника или хозяина-одиночки, который согласился бы временно приютить троих приезжих!..

— Квартира? Для кого? Для них? — Приеде смотрел на Балодиса и на остальных, вытаращив глаза. — Да им не квартира нужна, а тюрьма! Тюрьма! Я же сказал: они опасные люди!

Дежурный меж тем позвонил, поговорил с неведомым Слуцкисом, и тот сказал, что сейчас съездит в район завода ВЭФ к знакомому пенсионеру. Хозяин живет один, работает на заводе, квартира тихая.

— Пусть будет в районе ВЭФ! — сказал Балодис и встал. — Что ж, Приеде, поедем смотреть квартиру для ваших «подшефных».

— Я? — Приеде все еще не мог прийти в себя. — Нет. Они меня пристрелят!

— А если они пристрелят не вас, а вашу жену, или меня, или любого другого человека? Вам от этого будет легче? Если они однажды доверились вам, значит, будут доверять и впредь!

— Но их надо арестовать! — в отчаянии воскликнул Приеде.

— Если бы это было так просто! — Балодис покачал головой. — А что, если за ними идут такие же? Вдруг они придут к такому человеку, который захочет помочь им?

— В нашей-то стране? — вскипел Приеде.

— Однако вы, в нашей-то, как вы говорите, стране, до сих пор не пришли к нам, не сказали, что когда-то вас завербовала сначала немецкая разведка, а затем английская?

— Я не вербовался в шпионы! — закричал Приеде.

— Почему же эти «гости» пришли именно к вам? Я не вспоминаю прошлое. Для успокоения вашей совести, Приеде, могу сказать, что ваше малодушие и участие в радиоигре на стороне немецкой разведки не принесло нам вреда, так как наши разведчики сумели повернуть ее против немцев, и результаты вам, наверно, известны…

— Да… Я помню, как советская авиация разгромила немецкие батальоны, готовившиеся встретить «морской десант», о котором шла речь в последней радиограмме разведотдела дивизии…

— Но все это прошлое, Приеде! Меня занимает другое: почему вас еще числят в активе?

— Это все Силайс! Он продал меня тогда англичанам.

— Ну вот… И вам придется еще долго оставаться в этом «активе» Силайса. И это будет именно та помощь, которой мы от вас ждем…

— Я понял… — все так же угрюмо подтвердил Приеде.

— Ну, что же, поедем! — спокойно заключил Балодис.

2

Балодис вернулся домой только к восьми вечера. Магда и сын сидели в столовой, с книжками. Сын — на диване, Магда, как всегда, — за своим письменным столом. Сын включил для себя маленькую лампу-ночничок, вделанную над изголовьем дивана, Магда — настольную, под голубым абажуром. От этого комната казалась темной и очень пустой.

— Это у тебя, Август, называется праздник? — спросила Магда.

Сын выглядел обиженным. Еще неделю тому назад отец обещал, что седьмого они пойдут на новую оперу. А сам ушел утром, по какому-то телефонному звонку, и вот только сейчас вернулся. Арвиду было всего двенадцать лет. Он не очень верил, что дела взрослых такие уж неотложные. Скорее всего, размышлял он, тут какой-то подвох. Может быть, папе просто не захотелось идти на эту оперу. Мало ли он повидал разных спектаклей. И маму обидел. Но ведь праздник есть праздник, он праздник для всех. Почему же для них с мамой никогда почти не бывает праздников?

Балодис понимал его настроение. Болтая с сыном, споря с ним, узнавая о его увлечениях, он всегда старался вспомнить свое детство, чтобы быть на дружеской ноге с Арвидом. К сожалению, из этих попыток почти ничего не получалось. Какое детство было у Августа Балодиса? Детство батрачонка, пастушонка… Конечно, когда он вдруг вспоминал об этом своем детстве и принимался что-нибудь рассказывать, сын замирал от любопытства. Но все-таки относился к рассказам отца почти так же, как и к повестям Григулиса или Лациса. Интересно! Очень интересно! Но представить, что именно так и жили тогда люди, почти невозможно. Это могло быть только в старину. А стариной для маленького Арвида было все, что происходило до его появления на свет. Новая история мира начиналась для Арвида с тысяча девятьсот какого-то пятидесятого. Старина была, конечно, интересна, порой страшновата, но она была так давно!..

Магда иногда даже сердилась, особенно, если Балодис действительно вспоминал страшное. Для нее страшное тоже кончилось с того дня, как кончилась война. Теперь она аспирант, вот-вот станет кандидатом искусствоведческих наук. В ее мире было столько красоты: красоты искусства, красоты книг, красоты музыки, полотен, красок — что, узнавая от Магды новости ее мира, Балодис и сам начинал думать, что слишком уж позадержался в старом мире…

Он неприметно вздохнул, вспомнив об этом «старом мире», и постарался сделать веселое лицо.

— А не лучше ли просто поужинать вместе? Мама откроет для нас бутылочку вина, и мы с тобой, Арвид, выпьем по случаю праздника как настоящие мужчины! Согласен?

— Согласен! Согласен! — вдруг оживился Арвид, вскочил с дивана, включил верхний свет. Балодис с некоторой грустью подумал: «Парень живет далеко от меня! А ему так нужен сейчас отец! Он рад даже тому, что может побыть со мной полчаса за столом…» И с жестокой ненавистью вспомнил опять о «старом мире», осколки которого сейчас, вероятно, тоже сидят за столом и выпивают по поводу первой своей победы. Как же! Они отлично устроились. Квартира вне подозрений. Приеде сделал все как можно лучше! Как будто ждал их сто лет и держал под подушкой ключ от их обеспеченного и спокойного будущего.

Вспомнил и спохватился. Надо было немедленно позвонить в Москву.

— Накрывай на стол, Арвид, помогай маме, я только позвоню…

Магда проводила его слишком внимательным взглядом. За эти годы она вполне усвоила опасность телефона. Этот проклятый телефон мог зазвонить в любое время дня и ночи. И почти каждый звонок немедленно отрывал мужа от нее и сына. Аппарат прямой телефонной связи с Москвой стоял в кабинете Августа, и Магда никогда не знала, надолго ли телефон оторвет Августа от семьи. Не знала даже, опасно ли его исчезновение для него самого. Он уходил, улыбаясь, говоря: «Я скоро вернусь!» — но это скоро могло продолжаться и час, и день, и неделю, и месяц. Хорошо еще, что в последнее время его отлучки не превращались в целые годы отсутствия.

Магда прислушалась. Муж говорил спокойно. Но он всегда спокоен, даже тогда, когда уходит «на операцию». Боже мой, и слова-то такие, докторские… «Операция!» Как будто речь идет об удалении больного органа у человека. Хотя Август ведь как-то сказал ей: это и есть одна сложная и долгая операция по излечению общества. Но он никогда не говорил ей, как опасны бывают некоторые такие «операции». Только из третьих уст, от знакомых жен помощников Августа она порой узнавала, что где-то в кого-то стреляли, что где-то кого-то ранили, а потом и сама навещала этого раненого в госпитале, приносила цветы, пирожные, фрукты и думала об одном: «А если Августа…»

А Балодис сидел в своем кабинете за плотно прикрытой дверью и докладывал о событиях.

— Они пришли от Силайса, товарищ генерал, — говорил он. — Силайс дал явку на некоего Приеде. Может быть, вы помните, товарищ генерал, был у нас такой радист в разведотделе армии, в тысяча девятьсот сорок четвертом. Он попал вместе со мной в плен… Ага, вспомнили? Хорошо, продолжаю. Их трое, вещи закопаны в лесу возле Вентспилса. Я думаю, что это и есть первые ласточки того самого плана англичан, о котором вы нас информировали: «План широкого проникновения…» Поэтому мы их устроили на квартиру к отцу одного нашего сотрудника. Нет, Приеде явился сам. Да, понимаю. Жду вас. Ну почему же завтра? Можно и после праздников, теперь-то они никуда не уйдут… Хорошо. Есть, товарищ генерал…

Он опустил трубку, потянулся всем телом, как после трудной и тяжелой работы, расстегнул пиджак, подумал, снял его, остался в сорочке, потом снял и галстук. Он очень устал, и Магда простит его. А сыну надо будет рассказать об одном из прошлых праздников — они ведь были разные! Иные Август встречал в лесу, другие — на войне, третьи — на подпольной сходке, а многие — в тюрьме буржуазной Латвии. Да и Магде будет невредно послушать о некоторых из таких праздников, например о том, когда вместе с Августом сидел тот художник, постой, постой, как его имя? — он еще все рисовал заключенных, их прогулки по кругу, их каторжную работу… Уже после установления Советской власти в Латвии, при создании Музея революции, начали собирать эти рисунки каторжника и выяснилось, что он был едва ли не лучшим из молодых художников… Ах да, Буш! Арестант Буш! Так вот пусть Магда послушает об одном из таких праздников, вспомнит эти рисунки. Надо бы спросить, а издан ли альбом этого художника?

Его вывело из задумчивости тихое постукивание в дверь. Это Арвид пришел звать к столу. Ладно, отбросим все злое и недоброе в мире, предадимся ненадолго отдыху, он всегда бывает слишком короток.

3

Генерал-лейтенант Голубев прилетел в Ригу утром восьмого ноября.

День был, как говаривали в старину, неприсутственный, но те, кого касалась операция «Янтарное море», были всегда готовы к действию. В самом деле, разве заставишь противника соблюдать твои праздники? Это в рыцарские времена воины прекращали сражение в субботу, чтобы дать своим врагам помолиться, и начинали его снова в понедельник. Нынешние «рыцари плаща и кинжала» стали циничнее. Они для своих атак нарочно выбирают праздничные дни, надеясь, что веселые люди менее бдительны…

Балодис встретил Павла Михайловича на аэродроме.

С тех времен, как началась их дружба, прошло много лет, но Балодис так и не мог бы сказать, что угадывает настроение Павла Михайловича по первому взгляду на него. Вот и сейчас Павел Михайлович держался ровно, спокойно, будто и не было никакой особой причины, которая оторвала его от праздничного отдыха. Только, здороваясь с Балодисом, встряхивая тяжелую руку полковника, словно бы между прочим спросил:

— Ну, как они?

И Балодис, поняв, что все главное надо приберечь для серьезного разговора в другом месте и в другое время, так же коротко ответил:

— Отдыхают!

Идя к машине, Павел Михайлович расспрашивал, как двигается диссертация Магды, как учится Арвид, пообещал, что пришлет своего парня, сверстника Арвида, в гости к Балодису на новогодние каникулы — пусть побегают вместе на лыжах, и за всеми этими дружескими разговорами не было никакой тени, как случается, когда двое самых близких друзей вдруг среди разговора вспомнят об одной и той же опасности. Павел Михайлович как будто нарочно выключил все размышления о тех троих пришельцах из чужого мира, предаваясь, пока можно, чувству дружеской приязни и отдыху.

О том, что перед самыми праздниками недалеко от Вентспилса совершен прорыв границы, Павел Михайлович узнал примерно через час после того, как прорвавшиеся достигли берега.

Еще тогда произошел крупный разговор с командованием пограничных войск. Прорывавшиеся не сумели уничтожить следы на берегу, да и торопились они очень. При первом же обходе границы служебная собака обнаружила закопанную в песке резиновую лодку. Осмотр лодки показал, что добраться на ней до берега можно было только с какого-нибудь судна, подошедшего к берегу чуть не вплотную. Следовательно, в территориальные воды прорывался вражеский корабль. Пусть это всего-навсего катер или субмарина, однако они не были обнаружены. А такая безнаказанность несомненно повлечет новые действия…

И вот трое из прорвавшихся оказались в Риге…

Павел Михайлович прикидывал, что́ лучше — схватить ли немедленно этих трех человек, вывезти их в окрестности Вентспилса, чтобы они откопали свой «клад», предложить им выйти в эфир и сообщить англичанам, что у них все благополучно, и ждать, что скажут их хозяева, или же…

Вот это самое «или же», мелькнувшее в первое мгновение, когда он выслушал вчера рапорт Балодиса, и заставило его рано утром сесть в самолет.

Машина ворвалась в путаницу улиц. Праздник продолжался, и это было видно по толпам народа, по очередям у кино, по оживленной толчее возле магазинов. Балодис сказал что-то по-латышски шоферу, и машина, проскочив несколько улиц, вышла в район заводов.

— Не хотите ли посмотреть, где они устроились? — лукаво спросил Балодис.

— Что? Как посмотреть? — спросил генерал.

— Ну, конечно, не с визитом зайти, а взглянуть на их замок. Вот он, третий дом направо, забор, ворота, за ними флигель…

Генерал и в самом деле прильнул к окну. Дом как дом, таких тут, на окраинах, сотни. Добротный, на большую семью. Во дворе еще отдельный флигелек, комнаты на три-четыре, из трубы вьется дым.

В это время из ворот вышел человек и пошел навстречу тихо идущей машине. ПавелМихайлович невольно откинулся назад, словно боялся, что его тут кто-то узнает.

— Это не из них?

— Приеде. Видимо, идет за продуктами. Я рекомендовал ему некоторое время держать «гостей» в напряжении. Вот он и старается. Так ему будет легче, не станут лезть с расспросами!


Открыл совещание председатель республиканского Комитета государственной безопасности генерал Егерс.

Уже много лет в республике не случалось ничего опасного. Люди, собравшиеся сегодня здесь, в просторном кабинете Егерса, держались напряженно, настороженно, хотя каждый из них прошел большую школу жизни, трудной работы, военных опасностей.

Приехал представитель командования пограничных войск. Он уже и так испытывал чувство изрядной вины и побаивался, что генерал-лейтенант Голубев привез для него полный мешок неприятностей. Приморская пограничная линия очень длинна, и если потенциальный противник решил пробить в ней брешь, придется потратить много сил и средств, чтобы предугадать и предотвратить новые попытки прорыва.

Генерал Егерс предоставил слово Балодису, который кратко изложил накопленные факты:

— Как организована негласная охрана? — спросил генерал.

— Оперативная группа наблюдает за домом и проживающими в нем круглосуточно…

Павел Михайлович думал о том, что произойдет, если принять план операции, которая постепенно складывалась из тысячи деталей и уже была окрещена названием «Янтарное море». Если принять во внимание те короткие реплики, которыми пока что обменялись шпионы со своим покровителем Приеде, можно думать, они действительно лишь первые ласточки. Одна ласточка, как говорится, весны не делает! Но прилетела-то не одна, их — три, и надеются они на появление большой стаи! А такие перелетные птицы весьма опасны!

Даже не зная их подлинных целей, можно ждать всего: взрывов, убийств, кражи государственных секретов. Конечно, и три ласточки не сделают весны, особенно если их сразу запереть в клетку. Но как тогда поймать ту стаю, которая готовится где-то к перелету? Ведь те-то ласточки полетят не наобум, им поставь радиомаяки на побережье, зажги костры в лесу. И кто-то будет пытаться это сделать — если не эти трое, то какие-то другие, недаром же англичане так уверенно говорят о своем плане широкого проникновения…

Ну, а если оставить этих троих на свободе? Давай-ка прикинем, товарищ генерал, во что обойдется нам с тобой и нашим с тобой помощникам эта их «свобода»…

Дело не в напряженности работы. Пусть они и расползутся из своей щели, как клопы, в разные стороны — весь их маршрут установить нетрудно. Может быть, они еще и помогут своими передвижениями, наведут на следы где-то спрятавшихся одного-двух иностранных агентов. Но появление их среди честных людей, их подлая работа над душами могут поколебать чье-то неустойчивое равновесие… А сколько вреда это принесет тем, кто всерьез воспримет их лживые сказки? Человеческая душа — вот главное богатство в нашей стране, а души-то как раз эти людишки и научены калечить…

Павел Михайлович глубоко задумался. Он вспоминал разные случаи, когда перед ним вот так же вставала дилемма: обезвредить ли преступника сразу или дать ему походить на коротком поводке, вспоминал случаи из недавней истории, когда то немцы подлавливали англичан в тайной войне, то англичане ловили немцев на такие же хитрые трюки. Англичане ухитрились однажды заслать к немцам просто мертвое тело, продержав его предварительно в леднике целый месяц, пока для мертвеца шили мундиры и подделывали документы…

Да, Павел Михайлович знал много подобных историй, но сейчас перед ним стояли другие задачи, другие люди — свои, советские, которых он обязан охранять.

Он поймал удивленный взгляд Егерса и спохватился: слишком задумался!

— Первичные мероприятия в отношении шпионов я одобряю, — сказал он. — Но не следует забывать, что английскую разведку создавали хитрые и умные люди. Это вам не немцы, их не упрекнешь в прямолинейности мышления. Англичане наверняка предусмотрели и такой вариант, что эти люди могут провалиться или попасть в наше поле зрения… Вот почему я спросил, как организована негласная охрана. Если шпионы обнаружат слежку, они могут принести нам, как известно, много вреда…

— Каким образом? — спросил один из присутствующих на совещании у Павла Михайловича. — Мы их арестуем — и все!

— Ну, арестовать шпионов, попавших в поле зрения, совсем не трудно. Но ведь английская разведка могла дать и такое задание: шпионы, поняв, что они провалились, должны продолжать работу как ни в чем не бывало, а меж тем дать знать условным сигналом, что положение опасное.

— Товарищ генерал, но ведь от этого мы тоже ничего не теряем! — сказал начальник следственного отдела. — Мы почувствуем, что игра не дает результатов, что англичане активности не проявляют, и просто прекратим ее, арестовав шпионов…

— Вот тут вы неправы! Мы можем многое потерять! Представьте на минуту, что англичанам стало известно: их шпионы находятся под нашим наблюдением. Тогда в своих телеграммах, которые, — как они будут предполагать, — мы прочитываем, они станут давать ложную информацию, например дадут явку к честному советскому человеку и, наоборот, обелят своего подшефного. И таких телеграмм мы будем получать по нескольку штук в месяц. Против кого тогда повернется игра? Органы безопасности будут тратить время, расследуя эти фальшивки. А самое страшное — это то, что англичане могут бросить тень на честных советских людей. И если мы берем на себя ответственность за такое обоюдоострое мероприятие, так нам необходимо быть особенно бдительными, анализировать малейшие детали поведения шпионов, знать все их мысли… И не дать им заметить нас…

Егерс, усмехнувшись, сказал:

— Почему эти проклятые англичане не могли выбрать другой участок для заброски своих шпионов?

— Не надо думать, что разведки атакуют только побережье Латвии! Из наших ориентировок известно, что разведки стран — участниц НАТО — заметно активизировали заброску своей агентуры в Советский Союз по всем каналам, легальным и нелегальным. В последнее время мы обнаруживали и ловили шпионов и в Белоруссии, и на Украине, и в Краснодарском крае, и на Дальнем Востоке. И дело не обходилось без жертв. На территории Эстонии погиб начальник пограничной заставы старший лейтенант Козлов. Там же, при захвате американских агентов-парашютистов Кука и Тоомла, был тяжело ранен работник Комитета госбезопасности республики…

Из всех участников совещания Голубев несомненно имел самый большой опыт по отражению тайных шпионских атак на Советский Союз. Он начал эту борьбу еще в годы Отечественной войны, воевал сначала против немецкого шпионажа, потом, по мере передислокации шпионских армий к англо-американским кормушкам, против разведок этих стран.

— У меня есть несколько предложений, товарищи, — медленно заговорил Голубев. — Первое, как это ни парадоксально, — помочь оказавшимся в Риге английским шпионам. Они очень хотят создать здесь, в Латвии, безопасный плацдарм для заброски новых шпионских групп. Вероятно, они хотят открыть здесь ворота не только в самую Латвию, но и дальше — на восток, на юг, на север. Это общая мечта всех разведок мира. Так не проще ли нам создать здесь, в Латвии, где уже «приземлились» английские шпионы, все необходимые условия для тех, кто пойдет по их следам? Устроить им «переправы» через границу, организовать опорные пункты для приема этих будущих «посетителей»?.. Не менее важно и другое обстоятельство. Этот контроль позволит нам дезинформировать противника по вопросам, которые его больше всего интересуют в нашей стране, даст нам возможность вовремя узнавать кое-что из их планов подрывной работы против Советского Союза, позволит определить техническую оснащенность их агентуры. С другой стороны, если рассудить, эти трое шпионов сами идут к нам в руки. Почему же не воспользоваться этим обстоятельством? Полковник Балодис уже сообщил, что шпионы почти что с первой минуты знакомства с Приеде просят связать их с «лесными братьями», которые, по мнению англичан, до сих пор бродят по лесам Латвии. Мы можем пойти навстречу этому желанию англичан и, в частности, начальнику прибалтийского отдела английской разведки господину Маккибину.

Присутствующие заулыбались, кто-то вспомнил похожие случаи из времен Отечественной войны и ликвидации бандитизма в Латвии, когда деятельность шпионов иностранных разведок была тоже довольно оживленной: «лесными братьями» интересовались и американцы, и англичане, и шведы…

Павел Михайлович продолжал:

— Между прочим, товарищи, этим мы в какой-то степени воскрешаем славные традиции чекистов времен Феликса Дзержинского. Как вы помните — если не по опыту работы, так из истории, — в те годы иностранные разведки тоже проявляли повышенный интерес к нашей стране. Тогда чекисты Феликса Дзержинского организовали ряд переправочных пунктов на границах панской Польши и буржуазных республик Прибалтики, и большинство иностранных агентов шло в нашу страну по каналам, которые контролировались органами Чека. Даже такой опытный конспиратор, как Савинков, до самого ареста не подозревал, что находится все время под контролем. А ведь он устраивал даже парады своих агентов! Помните историю о том, как он принимал на Тверском бульваре в Москве торжественный марш своей «подпольной организации»!..

Что ж, если англичане этого хотят, мы создадим для них «лесную группу». Когда все будет подготовлено, Приеде может сказать шпионам, что разыскал старого знакомого, который имеет связь с лесом. В роли этого знакомого должен выступить кто-то из наших людей, он же примет на себя ответственность за всю дальнейшую связь со шпионами, организует им передачи в эфир, станет снабжать их «информацией», разбавив данные некоторыми дезинформационными сведениями. Вот, примерно, тот план, который мы должны обсудить со всей тщательностью… Причем надо все время помнить, что Маккибин послал сюда довольно опытных людей. Особенно это касается руководителя группы Вилкса, в котором мы предполагаем одного из офицеров-летчиков буржуазной Латвии.

Павел Михайлович умолк, сел и положил тяжелые руки на стол. Пальцы непроизвольно постукивали по столу, словно выбивали барабанную дробь, что-то вроде сигнала: «Слушай!» — каким в старину караульные предупреждали друг друга о бдительности. Он старался ничем не воздействовать на своих слушателей, даже взглядом, и смотрел прямо перед собой, словно видел в полированной доске массивного чернильного прибора, сделанного из местного камня, изображение будущего.

Он только теперь рассмотрел, наконец, блистательный чернильный прибор, на который так долго поглядывал. Прибор изображал Лачплесиса, сталкивающего ладью в море. В ладье было три отделения — трюмы, что ли, и в них налиты разные чернила: зеленые, красные и синие. Лачплесис опирался одной ногой в гранитный берег, другая была по колено в море, состоявшем из трех волн с барашками. Камня много, художества — чуть, а стоит такой прибор, наверно, бешеных денег…

Павел Михайлович оглядел всех. И, словно бы в ответ на его взгляд, все задвигались, заговорили.

— Лучше продержать шпионов всю зиму в Риге, — твердо сказал Егерс. — Дать им возможность выйти в эфир, но не сразу, несколько поманежить их, чтобы им не казалось, что тут только и ждали их пришествия. Выяснить через Приеде, каковы, собственно, дальнейшие намерения англичан. А исподволь готовиться и к переходу в лес, но идти туда весной, когда и в лесу можно наладить сносное существование. Не стоит очень уж торопиться с «услугами» английской разведке. Наоборот, я думаю, что, чем труднее будет шпионам зацепиться за «лесных братьев», тем дороже будет казаться их услуга англичанам…

Павел Михайлович остановил взгляд на Балодисе. Балодис был самым большим докой в лесной жизни. Когда-то он руководил действиями партизан, организовывал разведывательную сеть в тылу противника. А после войны ему пришлось выбивать из леса бандитские группы.

Август Янович посмотрел на генерала. В глазах промелькнула тень улыбки.

— Я думаю, нам нет нужды спешить навстречу желанию англичан. Да и шпионы станут покладистее, если потрясутся немного от страха. А Приеде их уже, по моему совету, напугал так, что они боятся выйти из дома. Операцию по переходу в лес готовить надо, но переходить только весной…

Предложение было принято.

На следующий день Павел Михайлович улетел в Москву.

Руководство всей операцией «Янтарное море» было возложено на полковника Балодиса.

А Павел Михайлович, занимаясь своими очередными делами, часто вспоминал тот, второй праздничный день ноября, когда он сидел в кабинете председателя Комитета госбезопасности Латвии. И вспомнив, брал трубку, звонил, спрашивал полковника Балодиса.

Балодис отвечал кратко: «Живут тихо». Или: «Вышли в первый раз в эфир. Текст радиограммы пересылаю»; «Начинают испытывать нужду в деньгах»; «Вилкс выходил искать родственников»; «Лаува выезжал искать жену. Беседовал ночью, ушел удрученный»; «Вышли в эфир вторично…»

В конце апреля Балодис недовольно сказал:

— Лаува явился с повинной. Что делать?

Павел Михайлович усмехнулся в трубку, ответил:

— Подождите меня. Я должен быть скоро в Таллине. По дороге туда остановлюсь дня на два в Риге.

4

Да, многогрешный Лаува сидел перед следователем и исповедовался без запинок, без стеснения, без лишних слов и жалоб. Он чувствовал себя почти как католик перед святым отцом, пришедший на исповедь настолько своевременно, чтобы надеяться на полное отпущение грехов.

Павел Михайлович, войдя в кабинет следователя, сразу узнал Лауву. Описание, данное когда-то Янисом Приеде, запомнилось. Действительно, лавочник или мелкий служащий в отставке! Плохи, должно быть, дела у господина Силайса, если он пополняет свои школы таким материалом!

В комнате было прохладно, хотя за окном шумел яростный солнечный апрель. Лопотали деревья всеми своими зелеными язычками, хлопали в ладошки под порывом ветра; стучали девичьи каблучки, слышался веселый шум, какой бывает только в яркие весенние дни. Лаува сидел лицом к окну и рассказывал, время от времени страдальчески поглядывая туда, в зелень и весну, из которой ушел по собственному почину в эту комнату. Впрочем, пока все было хорошо. Встретили его вежливо, правда, большого интереса не проявили, но и в каталажку не сунули, сразу вызвали на разговор.

Следователь слушал внимательно. Не прерывал Лауву, когда тот пускался в философские откровения, не торопил его… И Лаува возблагодарил небо за то, что нашел, наконец, хорошего слушателя. В своей компании такие мысли, как сейчас, он высказывать не мог, приходилось молчать, лгать, таиться…

Больше всего Лауву поразило, что ни один человек по эту сторону границы не желал войны. А ведь Силайс утверждал, что стоит им, его посланным, оказаться в Советской Латвии, как их встретят с распростертыми объятиями и чуть не с развернутыми штандартами над головой. Откуда у Силайса такая уверенность, Лаува, ей-богу, не понимает. Наверно, от глупости…

…Когда он явился к собственной жене, которая всегда любила его и ждала столько лет, она встретила мужа с радостью, но стоило Лауве заикнуться о том, что на Западе есть могущественные силы, которые готовят войну, и что Лаува надеется на быструю их победу, — и жена взглянула на Лауву как на сумасшедшего…

А когда жена поняла, что он явился прямиком  о т т у д а, она просто потребовала, чтобы он немедленно шел в милицию.

Тогда он бежал из дома…

Но вот странное дело, после визита к жене Лаува вдруг потерял всякий интерес к тому, что ему надлежало делать. Он почувствовал себя лишним в том мире, в котором так долго жил. И не то чтобы на него повлияло долгое бездействие, жизнь тунеядца, да еще прикованного волей судьбы к четырем стенам. В разведывательной школе их учили и тому, как переносить подобное бездействие… Дело было в другом… Он хотел быть человеком с собственным именем и родиной, пусть ему и придется заплатить за это второе рождение какую угодно цену…

Эти признания не вызвали у Павла Михайловича большого интереса. Все шпионы говорили примерно одно и то же. Во-первых, стандартное обучение. Во-вторых, стандартное мышление. В-третьих, одинаковые причины появления перед следователем: или поимка или повинная явка. Павла Михайловича больше занимало, как прошла для этих людей длинная, тяжелая зима…

Лаува заговорил и об этом.

Сначала все было просто. Был дом, была еда, даже водка. Отдыхали, играли в карты, строили планы на будущее. Потом Вилкс попросил принести книг. То ли Приеде не понял, о каких книгах шла речь, то ли в Риге больше не издают таких книг, какие хотел бы читать Вилкс, только Приеде принес сочинения каких-то новых писателей, которые вместо приключений сыщиков и шпионов описывают истории самых простых людей, работающих как будто совсем неподалеку, то ли на заводе ВЭФ, то ли на велосипедном или где-нибудь в пригородном колхозе. Когда Вилкс высказал свое неудовольствие по поводу этих книг, Приеде сказал, что их в школе, наверно, учили правилу: врага надо знать! Ну вот и изучайте!

Из этой маленькой истории вышла настоящая чепуха. Пошли споры о прошлом, о настоящем, о будущем, пока Вилкс не приказал выкинуть книги. Но от этого легче не стало.

Однако жили-то они на родине, и родина постоянно напоминала, что жизнь тут стала иной. Они были тут чужими, должны были думать о своей безопасности, прятаться, таиться…

Равенство со всеми свободными людьми можно было получить, став таким же, как они.

И вот два дня назад он покинул конспиративную квартиру и снова приехал к жене. Приехал проститься с нею и попросить, чтобы она еще подождала его. Теперь-то он уж наверняка вернется со спокойной душой. Он не знает, сколько лет ему придется пробыть вдалеке от семьи, но знает, что, вернувшись, сможет честно смотреть в глаза людям.

Жена собрала ему корзинку с бельем и продуктами и сама проводила в милицию. Лауву, правда, покоробило то, что в милиции уже знали о его первом посещении дома, но, поразмыслив, он понял, что жена права. Зачем ей муж преступник? Она-то прожила свою жизнь честно! Ей даже доверили воспитание детей. А учительница не может лгать ни себе, ни людям…


Павел Михайлович оставил Лауву за сочинением мемуаров. Мемуары обещали быть длинными, раньше одного-двух дней Лаува не управится. Ну, а потом… Потом он станет по-прежнему Курлисом, Теодором Курлисом, каковым и был до бегства из Латвии. Очень возможно, что еще этим летом он вернется домой к жене, нужно только уточнить, какую все-таки роль играл этот Курлис в полицейском управлении Мадоны, кем он там служил.

Дело теперь не в Лауве. Дело в тех двоих, которые не спят вторую ночь после ухода Лаувы, читают и перечитывают его записку:

«Решил выйти из подполья. Уехал к жене. Она обещала достать для меня паспорт. О вас ничего не скажу, клянусь богом, не беспокойтесь, но не вздумайте разыскивать меня. Это вас погубит. Не осудите за мой поступок, но дальше жить так не могу».

И все. И никакой подписи. Лаувы уже не стало, но Курлиса еще не было. Рождение всегда проходит тяжко.

Перепуганные шпионы прибежали прямо домой к Приеде и сейчас отсиживаются у него, прислушиваясь к шуму каждой проходящей машины. Хорошо еще, что не ринулись просто в бега, ищи их тогда по всей Латвии. Но Приеде всегда был для них хорошим советчиком, показал себя храбрым парнем, вот они и надеются. А что делать с Майгой Приеде? Того и гляди, сюда еще заявится Майга, чтобы спасти своего беспутного мужа, который связался с какими-то подозрительными типами. М-да…

И сам Приеде наседает на полковника Балодиса. Он боится, что из-за всей этой истории разрушится его семья. Наконец, у него есть дела на заводе. Не может он бесконечно ходить по бюллетеню и выпрашивать отпуск то на два дня, то на три. Товарищи поглядывают косо. В заводском коллективе человек должен быть кристально чистым, а то живо заработаешь презрение. А Приеде не может потерять доверие товарищей!

На Приеде наседает Вилкс. «Ты обещал нам связи? Обещал связать нас с лесом? Давай-давай!» Вот как заговорил Вилкс, когда почувствовал, что у него под ногами горит земля.

Павел Михайлович сидел у Балодиса и разглядывал его твердое, но все в бороздках, словно размытое солеными волнами лицо моряка.

— Август Янович, под каким именем вас знала немецкая разведка и допрашивавший вас у немцев Силайс? — вдруг спросил генерал.

Балодис отлично понимал, что генерал помнит все детали, связанные с его заброской во время войны в немецкий тыл. Но он был отлично дисциплинирован и ответил спокойно:

— Балодис.

— А под каким именем вас знали в бывшем националистском подполье?

— Будрис.

— Так вот, кунгс Будрис, не пора ли вам, как это ни странно, снова пойти в лес? — спросил генерал.

Балодис неприметно вздохнул. В те далекие времена, когда он был в тылу у немцев, возле него не было Магды, не было маленького Арвида. Одному в таких случаях легче. А теперь придется уклончиво отводить глаза от взгляда Магды, подолгу не встречаться с Арвидом, числиться не то в командировке, не то в нетях, а что они, самые близкие ему люди, скажут на это? А что, если как раз в то время, когда он будет в новой роли, следовательно, невидимым для близких, Арвид или Магда встретят его просто на улице Риги?

— Я слушаю, Павел Михайлович, — сказал он.

— Надо собрать ваших бывших партизан и устроить бункерок в лесу, — веселым голосом сказал генерал. — Помните, как вы тогда пели? — и хрипловатым баритоном курильщика пропел:

Тур маза межа бункурити,
Ко тумсас еглес гадиги седэ…
Балодис улыбнулся произношению, но промолчал. Он и сам понимал: другого выхода нет. Не отправишь же этих приобвыкших к тихой жизни людей так просто в лес?! Даже к шпионам надо быть милосердным. Сколько их там, в школах, ни учили, в лесу могут сносно устроиться только очень умелые люди. Таких у Балодиса на памяти было много. С одними он жил в партизанских отрядах, других сам вывел из бункеров ЛНС и приобщил к доброй мирной жизни. И снова поморщился: как ни кинь, все на кол… Так, что ли, говорит русская пословица… Теперь придется отрывать людей от мирной жизни, от жен и детей, от работы, превращать неизвестно на какое время в «лесных бандитов».

— Придется, Август Янович, перелицевать одежду, — мягко, но настойчиво сказал генерал. По-видимому, он почувствовал, что творится в сердце Балодиса. — И людей собирайте немедленно. Если мы задержимся с переводом Вилкса в лес, он может заподозрить черт знает что. Записке Лаувы они все равно не поверили, понимают, дьяволы, что он вытряхнет весь мешок, как только заявится к нам.

— Есть, товарищ генерал! — спокойно ответил Балодис.

— Даю вам три дня сроку. Маевку ваши люди должны справлять в лесу. Шпионов переведем ко Дню Победы. Надеюсь, что погода установилась надолго. Пусть найдут какой-нибудь старый бункер, изучат место, разработают себе легенды. К тому времени как придут шпионы, лагерь должен иметь вполне обжитой вид. Впрочем, вас не надо учить.

Балодис молчал. Он перебирал в памяти имена своих бывших помощников…

Со многими товарищами он не встречался уже много лет. А не переменились ли они? Не ослабли ли их дух и сердце?

Павел Михайлович напомнил:

— А где этот ваш художник? Вэтра, кажется?

— Здесь, в Риге. На днях я видел его в горсовете с эскизами праздничного украшения. Он возглавляет бригаду оформителей. Боюсь, что ему теперь не до нас.

— Ну, вы скажете тоже! — недовольно заметил генерал.

— По-моему, он разводится с женой…

— Вот это уже хуже! — Павел Михайлович потер виски. — Причина?

— Жена приревновала к натурщице. Подробности он не сообщил.

— Странная причина! — досадливо сказал генерал. — Поговорите с ним, а потом пригласите мадам Вэтру. И предупредите, что операция рассчитана на все лето. Пусть подумает. Ему же все равно надо где-нибудь писать пейзажи.

— Да, там попишешь пейзажи! — усмехнулся Балодис. — В каждом названии будет слово «болото». «Глухое болото». «Болото утром». «Болотный хутор».

— Будет писать лес, — отшутился генерал. — Шишкин всю жизнь писал лес, а стал знаменитым. Но если бы Вэтра согласился, я считал бы его самым лучшим из возможных кандидатов на пост командира группы. Кто у вас еще есть?

— Помните корабельного повара, который, кормил нас под Мадоной?

— А, Кох! Но ведь он старик!

— Лучше, если в группе будут люди разного возраста. Из наших работников я послал бы Линиса. Он молод, отличный радист. Если подготовить для него хорошую легенду, он может оказаться лучшим помощником Вилкса. Эгле, как мы знаем, не силен в радиоделе, так что Вилксу такой помощник придется по душе. Еще я взял бы шофера, которого вы рекомендовали на работу после выхода из леса.

— Граф? Помню, помню! В лесу он как дома! Никогда не носил компаса, а ходил как по ниточке. Ну, еще можно позвать Мазайса. Он томится в городе, звонил как-то, просился снова на оперативную работу…

— Ну вот видите, вы уже насчитали пять человек! По существу группа уже есть. Что ж, действуйте! И группа будет вполне интеллигентной, не может же знаменитый Будрис водиться с простыми бандитами! Предводитель — художник, Граф — осколок прошлого, Мазайс — потомственный батрак, человек почтительный, услужливый. Англичане пальчики оближут!

5

Викторс Вэтра был упрям.

Он стоял перед полотном и продолжал работу, хотя сердце готово было остановиться от непосильной боли. Хорошо, что никто не наблюдал за ним. Посторонний человек, наверно, не выдержал бы и сказал:

— Ну что ты портишь картину?

Вэтра и сам ловил себя на том, что мазки ложатся неравномерно, синяя краска наползает на красную, создавая какие-то зеленые пятна, тогда как по замыслу картина должна быть в голубых тонах, ведь она и называется «Девушка и море…»

И все это из-за Анны.

Кто бы мог подумать, что жена художника, сама художница, вдруг вздумает ревновать мужа к натурщице! Хотя теперь-то Викторсу понятно, как это произошло.

В последние годы у Анны ничего не получалось, так, поделки, сладенькие рисунки для детского издательства, а ведь и она мечтала быть станковистом, мастером больших полотен. Но что делать, жизнь оказалась сложнее и труднее, чем думалось в дни молодости. Мало денег, много дерзаний, много денег — подальше от дерзаний. Сладенькие рисунки Анны давали больше, чем большие полотна Викторса.

Но вот и Викторс схватил удачу за яркий хвост. Это произошло в тот счастливый день, когда он увидел на берегу моря девушку, заглядевшуюся на далекий парус шхуны. Шхуна Викторсу была не нужна, его интересовало только лицо девушки, ее устремленная куда-то в голубую даль фигурка, которая, казалось, вот-вот оторвется от земли и полетит над морем в далекое зыбкое марево ранней весны, в голубизну, пронизанную и солнцем и отраженными от воды лучами.

Викторс не выдержал, свернул свой этюдник, неуклюже подошел к девушке, отрекомендовался. В этот мартовский день, когда на побережье еще никого не было, он оказался смелым и даже умелым ухаживателем. Правда, может быть, этюдник, повешенный через плечо, сыграл свою роль, девушка не убежала, даже руку протянула, когда он назвал себя. И отвечала на его наивные расспросы, больше похожие на анкету отдела кадров, нежели на беззастенчивое ухаживание, которого, может быть, она боялась. Во всяком случае, через несколько минут Викторс знал о ней достаточно много, чтобы высказать внезапную свою надежду: не позволит ли она написать ее на фоне моря, вот так, как она только что стояла? О, только маленький этюд! Не больше!

Мирдза — ее звали Мирдза Краулиньш, — сдержанно возразила, что никогда никому не позировала, разве только перед фотографическим аппаратом, где-нибудь на пикнике, но Викторс неожиданно обнаружил, что может быть первоклассным оратором. Кончилось тем, что она приняла навязанную им позу, но, боже мой! — как это оказалось неестественно, натянуто, неловко! Викторс готов был бранить себя последними словами — ведь можно же было, не обращаясь к девушке, подкрасться и попытаться сделать набросок! А теперь ничего, ну просто совсем ничего не получалось!

Был субботний день. Помучившись часа полтора, измучив свою добровольную жертву, Викторс угрюмо захлопнул этюдник. Это с ним случалось часто — увидеть, но не победить. Материя непреклонна. Она редко переходит в видение. Теперь эта девушка будет сниться ему много ночей подряд, но по утрам, вскочив с постели, он ни разу не воскресит своих ночных видений. Краски окажутся неподатливыми, жухлыми, линии будут оборачиваться насмешливыми кривыми, задумчивость на этом нежном лице превратится в гримасу недоумения, все духовное, тонкое станет грубым, материальным, и он, разочарованный неудачник, однажды соскребет все с холста тупым мастихином и швырнет подрамник подальше, чтобы он не напоминал о неудаче. Их у Викторса и так слишком много…

Девушка вдруг робко спросила:

— Может быть, приехать завтра?

Викторс просиял. Сам он никогда не решился бы попросить продолжить этот неудачный сеанс.

Но она была умницей, эта маленькая Мирдза Краулиньш. Потом, значительно позднее, она рассказала Викторсу, что он был похож на обиженного, надутого маленького ребенка. Ничего себе ребенок, сто девяносто сантиметров роста, с бицепсами, как у тяжелоатлета, с грубым лицом, на котором война оставила столько морщин, что его можно принять за пятидесятилетнего! Еще позже Мирдза рассказала, что ее поразило, как такой огромный человек с толстыми ручищами может столь бережно обращаться с маленькими кисточками, так нежно касаться этими кисточками холста, оставляя чуть ли не мушиные следы, когда, казалось бы, он должен писать толстыми малярными кистями и, уж конечно, не на холсте, а прямо на стенах домов, вроде того, как это делал мексиканец Сикейрос… Нет, она была не глупа, эта маленькая Мирдза, она была довольно начитана для своих двадцати с чем-то лет, кое-где бывала, кое-что видела, вот знает же она Сикейроса, помнит репродукции Пикассо… Да, а где же она учится или училась?

Оказалось, она студентка филологического факультета. Вот откуда эти познания!

В город они возвращались вместе. Потом Викторс проводил ее до дома, оказалось, что она и живет неподалеку, на улице Криштиана Барона, а завтра они снова встретятся на том же месте, на взморье.

В воскресенье дело пошло так хорошо, что через два часа работы, продрогнув на неласковом мартовском ветру, они с удовольствием отыскали пустое кафе, долго сидели там, потягивая кофе. Мирдза даже не отказалась от рюмочки ликера.

Они обменялись телефонами. Мирдзе было далеко не безразлично, во что выльется мечта художника. Расстались они друзьями.

Через несколько дней Викторс вдруг выяснил, что не может вспомнить лицо Мирдзы Краулиньш. Миниатюрный этюд ничем не помогал ему. А Викторсу теперь казалось, что дело вовсе не в позе девушки на его новой картине, а именно в ее одухотворенном лице. Он столько раз перемазывал холст, что, отдай его под рентгеновскую экспертизу, эксперты могли бы насчитать у художника по крайней мере десять разных эпох творчества, как насчитывают их у Ван-Гога, или Пикассо. Вэтра, в их представлении, мог быть и «розовым», и «голубым», и «сентименталистом», и «имажинистом». Кем только он не был за эти две недели! Только автором картины «Девушка и море» не смог стать. Девушка была безлика, она была похожа на слепую. Известно, если художник не видит предмет своего искусства, то и полотна у него слепы.

Измучившись, Вэтра позвонил Мирдзе. Мирдза пришла к нему в мастерскую.

Ее тоже интересовала картина. Она не сказала — художник! Но Викторсу это и не требовалось. Он снова увидел ее лицо!

Теперь она приходила часто. Стояла в задумчивой позе у окна — так ее легче было видеть у моря — или сидела, забравшись с ногами, на диване, болтала, читала какую-нибудь свою книгу. По-видимому, у нее было мало друзей, только ее испанисты да книги. Сначала она даже понравилась Анне. Анна работала дома, не в мастерской, но приходила к мужу часто, то с горячим кофейником, то с неудающимся рисунком, то напомнить об обеде. Мастерская находилась на чердачном этаже того же дома, а Анна любила проявлять заботу о муже.

Картина продвигалась так быстро, как Вэтра мог только мечтать. Этюдами лица Мирдзы, ее фигурки и моря были увешаны все стены.

И вот несколько дней назад Анна, разглядывая почти законченную картину, вдруг сказала:

— Ты ее любишь! — и заплакала.

Это было такое невероятное обвинение, что Викторс вдруг словно онемел. А Анна хлопнула дверью и ушла.

С этого дня в доме начался тихий ад.

Мирдза не приходила. Может быть, ее тихий ангел шепнул ей, что Вэтре теперь не до нее. Может быть, началась весенняя сессия. Но Анна ревновала жестоко и безрассудно. Она ревновала Вэтру не только к Мирдзе, нет, она ревновала к возможному успеху картины, ревновала к мастерству, с которым Вэтра ухитрился написать это полотно.

Викторс понимал: всякая ревность делает человека тупым, ограниченным. Но он боялся за картину. Теперь он никогда не оставлял дома ключ от мастерской, а жена думала (и говорила ему), что он продолжает свои шашни — так изящно стала она теперь выражаться! — и у него не хватало сил переубедить ее…

Кажется, напрасно взялся он сегодня за работу. Еще час-два такого бессмысленного стояния перед полотном с кистью в руке, и картина будет испорчена навсегда. Откуда тут такие потеки? Когда он успел наляпать эти красные пятна?

Он торопливо швырнул кисти, сбросил халат, вымыл руки. Пожалуй, никогда уже не вернется к нему та душевная радость, с которой он начинал эту работу. И возможно, сама работа будет отныне доставлять только горечь, а очень может быть, что он уже никогда не закончит ее.

Он постоял немного, глядя на полотно, словно прощался с ним, хотя мог в любой момент продолжить работу. Но было какое-то ощущение, что это именно прощание.

Снизу раздались шаги, высокий голос жены произнес:

— Тебя к телефону! — и после небольшой паузы, словно бы со злорадством: — Звонит твой старый друг Балодис!

Он был так далек от своего прошлого, юности, войны, смертельной опасности, в конторой жил долгие годы, что даже не понял, что она сказала. Спустился вниз, подошел к телефону.

— Вы мне срочно нужны, Викторс.

Он удивился, но переспрашивать не стал. Он еще помнил дисциплину прошлых лет.

— Хорошо, буду через десять минут.

Прошел в столовую, сказал мягко:

— Анна, я должен уйти.

— Можешь вообще не возвращаться!

Но яда, которым она пыталась напитать каждое свое слово, хватило не надолго. Он опять услышал всхлипывания.

Он накинул плащ и вышел.

6

Графа в обычном мире все называли Паэгле. Илмарс Паэгле.

В этом обычном мире не было ни, выстрелов, ни землянок, ни леса. В этом обычном мире никто не охотился за ним, никто не знал его псевдонима, и сам он тоже ни за кем не охотился, водил отличную машину, разговаривал с пассажирами вежливо и только в том случае, если они сами напрашивались на разговор. Но когда вдруг из выхлопной трубы вырывался со щелчком сжатый газ, он невольно ловил себя на том, что вжимает голову в плечи. Слишком уж похожи были эти взрывы газа на выстрелы.

Он водил такси, отлично знал город, любил своих пассажиров, особенно, если садились целыми семьями и при этом не ссорились. Любил выезжать в дальние поездки, на взморье или еще лучше — в Таллин или Вильнюс. Но, проезжая по шоссе через леса, он невольно бросал изучающие взгляды вокруг. Он помнил много мест, где сам попадал в засады или устраивал засаду на других. Он знал в окрестных лесах столько заброшенных землянок, что мог бы на досуге составить карту тайных лесных поселений, ныне опустевших. Граф уже давно отошел от этих дел, со старыми товарищами из оперативной группы встречался редко, разве что кто-нибудь из них вдруг оказывался его пассажиром и, признав в молчаливом шофере Графа, удивленно восклицал:

— Вон ты где теперь!

Но и эти пассажиры никогда не называли его Графом. Чаще всего спрашивали: «Постой, как же тебя называть?» И он отвечал: «Паэгле. Илмарс Паэгле».

Два года назад он женился, у него рос сын, и он очень любил заехать по пути, когда шел «порожняком», на минуту домой, взглянуть, как мальчик ловит свою толстенькую ножку и бессмысленно бормочет: «Агу, агу…» — это только мать младенца могла утверждать, будто он произносит: «Папа!»

Он любил жену, веселую толстушку, умевшую хохотать в самые трудные дни, когда Илмарс только что стал Илмарсом, когда у него не было еще ни квартиры, ни хорошей работы.

И вот сегодня его вызвали к телефону. Диспетчер, миловидная девушка, королева автопарка, сердилась на Илмарса за то, что тот отдал все сердце толстушке и сыну, и, должно быть, потому язвительно сказала:

— Кто-то чужой! Ну, рассказывай, Илмарс, что натворил? Наверно, сдачи не дал какому-нибудь пижону? Смотри, если будет жалоба, вылетишь!

— Я всегда даю сдачу полностью и другу и врагу! — проворчал Илмарс и взял трубку.

— Кто у телефона? — спросил какой-то отдаленно знакомый голос, которого Илмарс никак не мог узнать.

— У телефона Илмарс Паэгле, — тревожно ответил он.

— Здравствуйте, Граф. С вами говорит Будрис.

Илмарса пошатнуло. Девушка-диспетчер ядовито сказала:

— Я так и знала, не сдал с тридцатки, а то и с полусотенной. Я давно говорила, что женатикам у нас в таксопарке не место. Они только о чаевых и думают.

В трубке встревоженно спросили:

— Вы меня слышите, Граф?

— Да.

— Приезжайте ко мне, как можно быстрее.

— Я только что принял смену.

— Я оплачу пробег и простой по счетчику.

— Есть!

Он не назвал того, с кем разговаривал, но короткое «есть!» вдруг встревожило девушку-диспетчера. Куда делась ее ядовитость и язвительность. Она взяла трубку, чтобы положить на рычаг, и высунулась в окошечко, как кукушка из часов.

— Надеюсь, все в порядке, Илмарс? Это не из дома? Не по поводу малыша?

— Нет, нет, Анете!

— Ну и хорошо! — и, успокоившись, занялась своим делом.

А Илмарс, неожиданно снова почувствовавший себя Графом, стремительно летел по только что политым улицам, держа баранку так цепко, словно это был автомат, и глядя так пронзительно сквозь смотровое стекло, словно ожидал вот тут же, немедленно, увидеть врага и броситься на него, с автоматом так с автоматом, с голыми руками, так с голыми руками, лишь бы он никуда не ушел, не повредил его маленькому сыну, его веселой и такой спокойной жене.


Два оперативных работника — Линис и Ниедре — столкнулись нос к носу в бюро пропусков. Линис прилетел самолетом из Вентспилса, Ниедре доставила оперативная машина из Мадоны.

— Линис, ты что здесь делаешь? — удивленно воскликнул Ниедре, — неужели в Вентспилсском районе вы границу заперли на замок?

— А тебе в Мадоне, видно, тоже стало скучно?

— Нет, — сказал Ниедре, — я к Балодису. Должно быть, станет снимать стружку за то, что мы упустили Чеверса. Он на днях ограбил совхоз и исчез. Прямо «неуловимый», как он себя называет.

— К Балодису? — маленький, крепкий, очень моложавый Линис — в свои тридцать он выглядел восемнадцатилетним — сделал страшные глаза и прошептал на ухо приятелю громким шепотом, как пугают детей: — И я тоже к полковнику!

Ниедре, прослуживший с полковником лет двадцать, присвистнул, сделал грустное лицо.

— Ну, дитятко, видимо, произошло что-то серьезное!

Друзья постоянно изощрялись в прозвищах для Линиса. За малый рост и моложавость его называли то мальчишка, то сынок, то дитятко, но Линис не очень обижался. Он, и верно, чувствовал себя мальчишкой, все в мире ему было внове, все интересовало, как только что открытая книга. Линис в свои тридцать лет по-прежнему был таким же страстным исследователем мира, какими бывают только в юности. Возглас приятеля не столько насторожил его, сколько вызвал в памяти сотни дерзких головоломных приключений, которые случались с ними, когда их вызывал Балодис и подключал к своим делам и заботам. Линис вдруг подтянулся, оправил светло-серый пиджак, проверил, правильно ли лежит галстук, — как, надев военную форму, проверял, точно ли посажена на голову фуражка, — и зашагал впереди приятеля.

Поднимаясь по лестнице на третий этаж, Линис вдруг тихо прищелкнул пальцами. Ниедре вытянул голову и из-за его плеча взглянул на лестничную площадку. На площадке стоял, жадно докуривая сигарету, молодой парень в сером костюме, в желтых ботинках. Видно, ему было жаль недокуренную сигарету, а его там ждали, и он делал рукой успокаивающий жест: «Сейчас! Сейчас!»

Линис шепнул Ниедре:

— Не узнаешь? Мой крестник!

— «Юрка»? Вот бы никогда не поверил. Настоящий стиляга!

Арнолдс Лидака, он же «Юрка», обернулся на шаги.

— Товарищ Линис? Товарищ Ниедре? За что меня вызвали? Я же ничего…

— А вот сейчас мы все это проверим! — засмеялся Линис. — Я тоже ничего, однако вот вызвали!

— И вас? А я было испугался… Сами знаете, работаю в порту, мало ли что могло там случиться. Я ведь теперь старший стивидор! Отвечаю за погрузку иностранных судов! — не без гордости похвалился он.

— Как же не знать, когда я сам тебя рекомендовал на повышение! — улыбнулся Линис.

Арнолдс Лидака был настоящим «крестником» Линиса. Несколько лет назад «Юрка» вышел из леса и сдался первому же человеку в фуражке с синим околышем. Человеком этим оказался Линис, много дней терпеливо выслеживавший последнюю банду в районе Вентспилса. Может быть, потому, что сдавшийся и пленивший были одного возраста, Линис внимательно следил за подопечным. Итак, Арнолдс Лидака, «Юрка», как звали его в банде, стал старшим стивидором. Что ж, работа отличная, ответственная. Вентспилсский порт принимает сотни иностранных судов. Лидака стал специалистом своего дела. Отлично. Но Лидака уже не торопился туда, куда так настороженно только что смотрел.

Юрка прошептал:

— И Граф здесь!

Глаза его по-детски округлились. Линис сделал такие же.

— Да ну? Значит, будет дело!

Линис вошел в приемную и одним взглядом оценил обстановку. Да, дело выглядело куда как серьезно. Он сразу узнал Вэтру, узнал и Графа, увидел коренастого, широкоплечего и, как всегда, угрюмого Мазайса, наконец, и сам он вместе с Ниедре и Лидакой зван сюда не пиво пить!Действительно, что-то случилось!

Секретарь полковника, увидав Линиса и Ниедре, прошел в кабинет, скоро вернулся и сказал:

— Товарищ Балодис просит всех зайти…

Балодис встал из-за стола, пошел навстречу, здороваясь с каждым за руку.

Был он в привычном сером штатском костюме. Таким они встречали его не один раз. Встречали в городе, встречали и в лесном бою. Полковник редко носил форму. В той партизанской войне, которую они вели после праздника победы, отыскивая и вылавливая остатки разбитой немецкой армии и сколоченные разными подонками лесные банды, форма порой была не нужна, привлекала излишнее внимание.

Балодис знал всех собравшихся.

Одни из них в свое время воевали на противной стороне и стреляли по нему, как и он стрелял по ним. Потом они поняли, куда ведут лесные пути-дорожки и вышли по одному, а порой и целыми группами из лесов, перевязав, а то и перестреляв своих главарей. Другие вместе с Балодисом очищали леса и болота Латвии, от этой лесной заразы. Сдавшиеся часто присоединялись к отряду Балодиса. Они показали свою храбрость и искренность во многих боях, и он мог надеяться на них, как надеялся на самого себя. Недаром же он выбрал этих людей из сотни тех, кто мог и хотел бы разделить с ним опасности новой операции.

Поздоровавшись со всеми, Балодис сказал:

— Помните, несколько лет назад мы попрощались с вами в твердой уверенности, что кончилось время лесных походов, боев и засад… Мы переходили к мирной жизни последними, очистив всю нашу землю. И вот сегодня мне пришлось собрать вас снова…

— Разрешите вопрос, товарищ полковник, — нетерпеливый Линис поднялся. — Десант? Новая банда?

— Одна банда ходит, банда Чеверса, но об этом мы спросим у Ниедре. Они опять упустили этого убийцу! — Ниедре невольно пригнул голову. — Что же касается десанта, то десант есть. Из Англии! — он многозначительно подмигнул и после паузы добавил: — Из трех человек. Один уже явился с повинной, но двое… Ох, уж мне эти двое! Эти двое непременно хотят побывать в лесной банде.

Наступило неловкое молчание. Потом вдруг, словно бы по невидимому сигналу, грянул хохот. Смеялись все, и сам полковник, как ни пытался сделать серьезное лицо, вдруг не выдержал, захохотал.

— Так вот у меня к вам вопрос: покажем им банду?

Смешливый Линис все еще не мог удержаться — смеялся, остальные начали переглядываться.

— Они, что же, посидят там день-два и уйдут? Или мы должны повязать их с поличным? На радиопередаче или еще как-нибудь?

— Боюсь, что дело будет значительно серьезнее, чем кажется Линису, — сказал полковник. — Эти двое пришли как авангард. Одному из начальников английской разведки и во сне видится, что он откроет через Латвию широкую дорогу в Советский Союз. Вот он и отправил этих разведчиков узнать дорогу. По нашим предположениям, в ближайшее время оттуда прибудут еще люди для организации в Латвии подрывной работы. Лесная группа должна будет продержаться не только то время, которое понадобится для разгадывания всех планов противника, но и «принять» тех, кого англичане пошлют. А это может случиться только осенью или весной будущего года…

Год в лесу! Это теперь-то, когда каждый отведал мирной жизни со всеми ее радостями! «А как мои дети? Как моя жена? Как моя работа?» — по-видимому, эти и подобные мысли мелькали одновременно у всех, так как лица вдруг посуровели, глаза потемнели.

— Операция несколько осложняется тем, что у нас мало времени на подготовку. Повинившийся шпион спутал нам карты. Оставшиеся рвутся в лес немедленно, боятся, что тот их выдаст. Он-то конечно, так и поступил, но других пока убеждают, что они в безопасности. Однако долго терпеть они не смогут. Следовательно, праздники вам придется встречать уже в лесу. Командиром опергруппы, я полагаю, мы назначим товарища Вэтру, если у него нет возражений.

Все повернулись к художнику. Они знали его. Почти у каждого хранился памятный рисунок, сделанный Вэтрой, то ли карандашный портрет, то ли какой-нибудь акварельный этюд. В лесной землянке маслом не попишешь! Этот суровый великан, которому больше пристал бы топор в руках или корабельный канат, умел так нежно прикасаться кисточками к бумаге и полотну, что оживало все, что он переносил при помощи красок и делал вечным. Одного они не понимали: зачем ему, художнику, снова идти в лес? Тогда он был просто самородком, но теперь-то он окончил институт, теперь-то его работы выставляются в салонах и в музеях…

Полковник встал из-за стола.

— Ну, друзья, начинается работа. Завтра вы собираетесь у меня, получаете последние инструкции. Базу вам придется строить самим, если Граф не найдет для вас подходящего жилья в лесу. Помнится, он знал все бункера во всех лесах Латвии. Сейчас вы свободны. Знаю, что предупреждать о секретности задания вас не надо. Товарищ Вэтра, прошу, останьтесь!

Люди вышли бесшумно, как будто уже шли по лесу, где каждый неосторожный шаг, звук, треск сучка под ногой может стоить жизни. Но в то же время были на их лицах усмешки. Уж очень странной была игра, в которую они вступали, хотя любому из них она могла стоить жизни.

7

Август Янович с любопытством приглядывался к женщине, сидевшей напротив. Удлиненное, какое-то слишком серьезное лицо, чуть ли не с трагическими черточками у губ; гладко причесанные волосы, словно бы женщина долго и умело выбирала самую скромную из причесок, — Август Балодис видел снимки, на которых эта женщина выглядела более эксцентричной, с прической «под мальчика», «под ангела» и даже с «вороньим гнездом» на голове. Она была очень похожа на актрису. Она играла и сейчас. Играла «обманутую жену».

Разговор между ними шел напрямую.

— Командировка, которую мы собираемся предложить товарищу Вэтре, может оказаться очень длинной, — говорил Балодис. — Как и в прошлом, Викторс Вэтра уходит на секретную работу и долго не увидит семью. Вы можете отвечать на вопросы о нем, что он с группой талантливых художников уезжает или уехал в творческую командировку…

— Он едет один?

— Из Риги? Да.

— Я спрашиваю, отсюда он едет один или… с женщиной?

— Помилуйте, что вы! Я же сказал, что это секретная командировка, похожая на его прежние. Деньги вы будете получать здесь, письма — тоже, ваши письма для него передавать мне…

— Какой срок командировки?

— Пять-шесть месяцев… Но, может быть, и год…

— А как же… я?

— Что же делать? Вспомните его послевоенную работу! Тогда он тоже исчезал на несколько месяцев…

— Не беспокойтесь, я скучать не буду.

— А вот это уже совсем не тот тон. Представьте себе, мы слышали о ваших подозрениях. И если говорить напрямик, то наша забота о поездке Вэтры — это забота и о его семье. Мы знаем, что ваши подозрения неосновательны, но они мешают Вэтре работать, как мешают работать и вам. А за такой длительный срок вы и сами поймете, что напрасно обвиняли мужа.

Женщина вскинула удивленные глаза на Августа Балодиса, но ничего не сказала. Помолчал и он.

На стенах кабинета висели несколько картин. Они выглядели как окна в другой мир, прорезанные в темных дубовых стенах. Но самыми интересными картинами были настоящие окна. За ними была весна, бледно-голубое небо с барашками облаков, похожих на вспененные волны, а если смотреть вниз, то виделись и берега — улица, переполненная народом. Погода держалась теплая, город был наполнен яркими цветами, ярко одетыми людьми. И хотелось смотреть не на картины, а именно в окна, — такая ошеломляюще бурная и красочная текла за ними жизнь.

Полковник с усилием отвел глаза от окна, сказал:

— Товарищ Вэтра не решился сразу дать согласие на отъезд и попросил побеседовать с вами. Конечно, он не говорил о размолвке, однако отрывать человека от семьи, в которой нет мира, всегда опасно. Поэтому мы и пригласили вас.

— Пусть едет, я не стану его удерживать… — холодно ответила женщина.

Анна поднялась, защелкнула замок сумочки. «Ба, она приготовилась плакать! Даже платочек вытащила наполовину! Ну и ну, актриса!» Теперь полковник Балодис был вполне уверен, что делает доброе дело, уводя Викторса Вэтру на долгий срок из-под опеки этой дамы. У Вэтры в лесу будут другие заботы, а она поживет одна и, может быть, помягчеет сердцем. Порой таким рассудочным людям полезно оказаться в одиночестве. Тут-то и возникает тревога за другого. А Балодис все сказал достаточно прямо, чтобы она не думала, будто ее мужа ждут розы и лавры. Конечно, потом она удивится, что он привезет с собой лишь пейзажи Энгуре и Тукумса, лесные поляны и сцены охоты на диких коз и кабанов, но это будет уже потом, когда можно будет рассказать обо всем и когда она сможет гордиться своим бесстрашным мужем…

Полковник проводил Анну Вэтру до приемной, потом по коридору до лестничного марша и там еще постоял, глядя, как высокомерно идет она, подняв свою маленькую, похожую на птичью, головку, небрежно помахивая сумкой.

В этот вечер он провожал всю группу в лес. Больше провожатых не было. Но он знал, что Анна Вэтра и сама не пошла бы провожать мужа. И ему был обидно и больно за товарища.

Впрочем, сам Вэтра, кажется, не унывал. Он вместе с Графом тщательно осматривал снаряжение, инструменты, оружие, поклажу на машине, рюкзаки отъезжающих, следил за упаковкой, как будто ему давно недоставало именно такого живого, почти бездумного занятия, когда поневоле отвлекаешься от всего, живешь этим часом, этим делом, этими заботами. И полковник, наблюдая за ним, думал: «Выдержит!»

8

На рассвете они выгрузились в лесу.

Накануне Граф съездил в Энгурское лесничество и действительно отыскал там давно заброшенный, но почти уцелевший бункер, в котором сохранилась даже печь из бензиновой бочки с выведенной через крышу трубой. Сделанные им на месте снимки проявили, рассмотрели и решили, что бункер подойдет. Во-первых, старый, основательно обжитой, со множеством тропок и порубок вокруг, во-вторых, не надо завозить такие подозрительные вещи, как новую печь. Сразу видно, что живут в бункере давно.

От лесовозной дороги до бункера было не больше пяти километров, значит нетрудно перетащить вещи.

Сопровождал группу оперработник с мотоциклом. Мотоцикл он вез в кузове грузовика, чтобы не пугать хуторских собак. Недалеко от места выгрузки отыскали удобное дупло в дереве, которое отныне будет почтовым ящиком для связи группы с Балодисом. Было обусловлено, что оперработник с приходом в группу шпионов будет два раза в сутки, утром и вечером, навещать «почтовый ящик» и забирать сведения из группы. Туда же он должен доставлять распоряжения и инструкции.

«Почтальон» завел мотоцикл и уехал, увозя донесение о благополучном прибытии на место. А остальные, нагруженные, как лошади, потащились в лес.

Земля уже подсохла и мягко пружинила под ногами. Остро пахло хвоей, смолой, молодой листвой. Шли по старой, почти невидимой тропинке, но Граф был таким проводником, что мог бы привести их в рай и в ад.

Перетаскав все имущество, пообедали и легли отдыхать.

Вечером начались занятия.

Прежде всего принялись разрабатывать и заучивать свои легенды. Командира отныне называли только Лидумс. У некоторых были старые, партизанских еще времен, псевдонимы, они вернули их. Легче помнить, что ты уже был Графом, а ты Мазайсом, Кохом, Юркой, чем заучивать новые имена. Труднее, чем другим, пришлось Линису и Ниедре. Оба оперработника в период оккупации Латвии находились в Советской Армии, в Риге не бывали, не знали ни немецких анекдотов, ни песен подполья. Не знали даже, какие сигареты курили при немцах, сколько они стоили, что тогда пили, как назывались рестораны. А все это надо было знать. Ведь «гости», которых они здесь ждали, в те времена непременно бывали в Риге и уж, конечно, как полагается лакеям, пили и жрали все, что перепадало с господского стола.

Линис вспомнил, как все дразнили его за маленький рост и молодость, Дитятком, — и взял себе псевдоним Делиньш. Ниедре, отпустивший бороду, назвался просто — Бородач.

Делиньш — опытный радист, приспособил старенький приемник, протянул на вершину сосны антенну и они сразу попали в общий ритм жизни страны, хотя отныне должны были жить как на зимовке и по законам зимовки: никакого общения с внешним миром, выход из леса только с разрешения командира, ежедневная упорная работа. Шпионы должны прибыть в группу сразу после праздников, за эти несколько дней каждый член группы обязан не только выучить собственную легенду, но и легенды всех остальных. Если уж они воюют вместе столько лет, так должны отлично знать все друг о друге.

Это было очень похоже на какую-то странную школу.

Лидумс называл имя и приказывал:

— Делиньш! Расскажи анекдот!

— Входит немец в дом, а там три латыша Гитлера ругают…

— Мазайс, что ты курил и сколько стоили твои сигареты?

— «Норд-фронт»! Длинные, в синей упаковке!

— Юрка, где находился ресторанчик «Унгария»?

— На углу Даугавпривас и Калнциема.

Порой Лидумс приказывал вести перекрестный разговор на жаргоне или «вспоминать» разные случаи из «прошлой жизни» группы. Слишком ретивых фантазеров он одергивал так строго, что все работы по лагерю вели провинившиеся в порядке внеочередных нарядов. Чаще всего темой для разговора о «прошлых подвигах» Лидумс избирал «нападение на кассира прошлой осенью». Надо было подготовиться к расспросам шпионов о том, откуда «лесные братья» берут средства для жизни. В общей легенде группы был перечень всевозможных ограблений, совершенных якобы до прошлого года, когда главный шеф группы Будрис запретил бессмысленные грабежи. Последним «ограбили» какого-то кассира. Но с того времени держатся осторожно. Нашли двух-трех пособников, которые и помогают им скрываться от возмездия.

Вечерами пели песни: «Бункерочек», «Лесной гимн», «Курземские партизаны», и быстро спевшиеся Делиньш, Мазайс и Граф умело выводили унылые мелодии:

Синие сосновые леса!
Солнца золотистый свет!
Пусть нас охраняют небеса,
Сам господь хранит от бед…
Больше нравилась баллада о курземских партизанах, в ней хоть говорилось о любви. Там Клактс торопился увидеть прекрасную Имулиет и шел к ней, когда пели петухи. Из баллады было невозможно выяснить, чем кончились эти свидания, но, судя по всему, беднягу Клактса прикончили «синие», и новоиспеченные «лесные братья» усердно орали:

Ах, в памяти только ты,
Прекрасная Имулиет,
К тебе я спешу, когда
Петух возвестит рассвет!
Два раза в день дежурный по лагерю и сам Лидумс шли к «почтовому ящику». Пока новостей не было.

А потом опять начиналось: «Папиросы?» «Сколько стоил билет в кино?» «Какую картину смотрел со своей девушкой в августе сорок четвертого?» «Какой марки шнапс подавали в ресторане «Эспланада?» «Сколько стоила рюмка шнапса?» «Сколько пропил в ту ночь?» И непьющий Бородач с усилием вспоминал, сколько же стоил этот проклятый шнапс в ресторане, которого он не видывал, и как там были расположены зеркала, и какие там девочки с челочками ждали господ немецких офицеров… В газетах того времени, выходивших в Риге, оперуполномоченный Ниедре, ворвавшийся в город с передовыми частями 13 октября 1944 года, с отвращением читал объявления: «Двум немецким офицерам, прибывающим в двухнедельный отпуск в Ригу, хочется познакомиться с двумя хорошенькими девушками — лучше, если одна будет блондинка, другая брюнетка, — чтобы провести отпуск вместе. Все расходы берем на себя…» Но одно дело — читать такие объявления, освободив город от всей этой погани, и совсем другое дело — притворяться, будто ты жил в то время в этом самом городе, помнишь ту «чудную» и «роскошную» жизнь…

Но Лидумс был неумолим, и через три дня «лесной брат», поднятый среди ночи строгим голосом командира: «Делиньш, что было нарисовано на обертке сигарет «Рококо» и сколько они стоили?» — отчетливо отвечал: «Красивая дамочка, такая пухленькая. Стоили полтора лата…»

Занятия кончались не раньше полуночи. Только прослушав последние известия, ложились спать. Лишь дежурный охранял лагерь.

А утром все начиналось сначала…

Так прошли майские праздники, так прошла неделя после праздника. И только восьмого мая Лидумс достал из «почтового ящика» короткое сообщение:

«Направьте Мазайса в Ригу по условному адресу. Встречайте гостей девятого».

Обучение окончилось. Начинался опасный экзамен.


Да, порой им казалось, что они взялись за непосильное дело.

Спать рядом со шпионами; оберегать их как малых детей; кормить их нашим хлебом; выслушивать изо дня в день яростные их нападки на Советскую власть, которую каждый из слушателей защищал своей грудью; делать вид, что веришь их хвастливым заявлениям о том, что скоро-скоро все в Латвии будет по-другому, для того именно и пришли сюда шпионы, уж они-то тут камня на камне не оставят, уж они-то составят свой проскрипционный список, по которому повесят или расстреляют каждого приверженного к коммунизму…

Слышать их речи о прошлых подвигах, о сладкой жизни за границей, делать вид, что завидуешь такой собачьей жизни… Да, для всего этого нужны крепкие нервы!

Сначала чекисты помалкивали, поддакивали, но вот однажды Бородач сорвался, наговорил всяких горьких слов в адрес тех, кто бросил Родину и удрал за границу. К его удивлению, подействовало: Вилкс приказал Эгле прекратить спор. Так-так, значит, вы, собачьи дети, побаиваетесь?

Лидумс был недоволен такой несдержанностью. Ну, пусть бы сорвался Мазайс или Граф, но Бородач — опытный оперработник мог бы и потерпеть, мало ли бывало случаев, когда победа зависела только от терпения! Бородач окончательно рассердился. Разговор они вели во время обхода окрестностей лагеря, тут их никто не слышал.

— Не мы к ним, а они к нам пришли, так пусть прислушиваются к тому, что в Латвии делается! — сердито заявил Бородач. — А для нас такие стычки даже полезней. Пусть докладывают своим хозяевам, что им тут в рот не смотрят, сами умеют думать. Сколько они ни лгут о своей красивой заграничной жизни, но во всякой лжи просвечивает капелька правды. Вот мы и будем этой самой нечаянно высказанной правдой бить их по отвислым губам, чтобы не очень язык распускали. Ведь проговариваются же они то о нищенском заработке на шахтах, то о мертвой скуке в чужом раю. Почему же нам не использовать эти их оговорки? Скорее притихнут…

Лидумс подумал-подумал и согласился. Он, конечно, знал, что Бородач своими словопрениями не исправит подшефных. Висельнику крылья не приделаешь, все равно отвалятся. Но очень может быть, что эти вояки призадумаются, как это произошло с их бывшим дружком Лаувой…

Сам Лидумс в споры не вступал. Суровый, даже несколько мрачноватый, он как нельзя лучше подходил к роли командира. Был он справедлив, требователен, молчалив, и шпионы относились к нему с опаской, хотя и видно было, что они очень рады, попав в подчинение к такому командиру.

Но случались и промахи. Юрку долго пробирала дрожь, когда он вспоминал, что произошло при вооружении Вилкса. Автомат для него достали и вручили. Но кто-то из начальства решил позаботиться о безопасности участников группы и приказал спилить боек. А тут Вилкс неожиданно обнаружил, что автомат с укороченным бойком! Это поопаснее любого нечаянно оброненного слова, случайно возбужденной подозрительности. Хорошо еще, что Юрка был когда-то оружейным мастером и сумел немедля устранить дефект.

Но и оставлять действующее оружие в руках у шпионов все же было опасно.

Лидумс вызвал Балодиса-Будриса.

После этого Будрис прислал с очередной почтой несколько обойм патронов «особого назначения». Порох в этих патронах был заменен слабым, они были почти безопасны, хотя выглядели вполне внушительно. Этими патронами и зарядили оружие шпионов.

А тут еще произошла встреча с бандой Чеверса…

Бывший командир батальона латышского легиона «СС» Петерис Чеверс не пожелал выйти из леса, когда Советское правительство объявило амнистию всем сложившим оружие. Чеверс наделал столько дел, что предпочел волчью жизнь в лесу. Банда его распалась, но несколько человек, залитых, как и их командир, кровью с головы до ног, успели скрыться. Для него встреча с другой «бандой» была находкой. Но и для группы Лидумса обнаружение «неуловимого» Чеверса тоже было находкой.

В давние времена, служа в латышской армии, Вэтра-Лидумс встречался с Чеверсом. Это и решило исход дела.

Отправив Линиса-Делиньша со шпионами на запасную точку под предлогом их безопасности, Вэтра-Лидумс пошел на совещание с Чеверсом. Сопровождал его Юрка.

Можно было бы попытаться захватить бандитов немедленно. Но стрельба в лесу всполошила бы шпионов. Да и взять банду надо было живьем. Но тогда вставал вопрос — а как передать захваченных бандитов в КГБ? Поэтому пришлось начать переговоры.

И вот они сидели на поляне, освещенной жарким августовским солнцем, и Лидумс вспоминал прошлое. Юрка сидел за спиной командира, положив автомат со взведенным курком на колени, и поглядывал на бандитов, привычно запоминая их лица. На куске материи, небрежно отодранной от целого рулона, стояли бутылки водки, лежала нарезанная кусками ветчина, селедка, банка с горчицей. Чеверс только что ограбил большой магазин в Талсинском районе и теперь с шиком угощал новоявленных «друзей».

Он несколько завидовал Вэтре. Как же, Вэтра сохранил вполне боеспособный отряд. За шесть часов наблюдения за лагерем Чеверс успел посчитать количество людей у Лидумса. У самого Чеверса осталось всего четверо.

Но зато спеси Чеверсу было не занимать стать. Разговаривал он напыщенно, этакий хозяин лесов и болот. Вэтра шутил, переводил разговор на старые офицерские воспоминания, а Чеверс все похвалялся своей неуловимостью и ловкостью.

Юрка думал: «Он целиком в бандитском мире. Кто палку взял, тот и капрал. Сейчас он потребует, чтоб Вэтра присоединился к нему и пошел в подчинение…»

Но Вэтра похваливал угощение, пошучивал над тем, что скоро в округе не останется ни одного нетронутого магазина и тогда Чеверсу придется переходить на подножный корм. Он никуда не торопился, словно ему нравилось сидеть в гостях, и Чеверс как-то неожиданно размяк, вдруг начал жаловаться на судьбу.

Действительно, частые грабежи всполошили местных жителей. Вот и теперь, близится осень, пора переходить на зимние квартиры, а добыча в магазине оказалась ничтожной. Сторож поднял тревогу, и они еле унесли ноги. Не согласится ли Вэтра объединить отряды для нападения на совхоз. Там они могли бы потрясти кассу да заодно прирезать десятка два свиней, чтобы обеспечить себе зимовку.

Вэтра задумался. Да, он согласен с Чеверсом, что для зимовки запас свинины был бы хорош, но совхоз расположен в большом селении, там есть и милиция, и коммунисты. Впрочем, он согласен помочь Чеверсу, но не сейчас, а так дней через пять-семь. Сначала надо как следует разведать этот совхоз.

То, что Вэтра не отверг предложения, подбодрило Чеверса. Теперь он поставил новый вопрос, как разделить районы действия? Вот после нападения на магазин Чеверс отступил из Тукумских лесов в Энгурский массив, но ведь он мог привести по своим следам ищеек и те наткнулись бы на отряд Лидумса. Как считает Лидумс, может ли Чеверс отсидеться по соседству с ним?

Чеверс разложил на самодельной скатерти старую, времен войны, крупномасштабную карту Курляндии. Вэтра взглянул на нее. Озеро Энгуре и его окрестности он оставлял себе. Все пространство к востоку может обживать Чеверс.

Договорились о «почтовом ящике». Место новой встречи назначит Вэтра. Где-нибудь недалеко от совхоза. После этого они совместно навестят совхоз. Разведку совхоза Вэтра возьмет на себя, у него там тоже есть пособник, ему это сделать легче.

Простились вполне дружески. Чеверс пытался даже навязать подарок — несколько бутылок водки, но Вэтра отказался: в его отряде пьют только по праздникам, но Иванов день прошел давно, а на праздник песни они приглашения не получили. Водка разрушает дисциплину.

Чеверс поморщился. Намек был ясен. Один из его сподвижников уже пытался затянуть песню. Под этот вой Вэтра и Ниедре и ушли.

У себя в бункере наскоро провели совещание. Решили как можно быстрее подготовить захват Чеверса и его банды, пока он не натворил новых дел.

К утру бункер опустел. Вход в него был тщательно замаскирован, только знающий человек мог теперь разыскать в куче валежника дверцу, окно, дымоход. Группа ушла на новое место.

Вилкс и Эгле были вполне удовлетворены объяснением о встрече с бандой Чеверса. Теперь они собственными глазами видели еще один отряд, на который могли опираться в будущем англичане. Об этом Вилкс и доложил своим хозяевам.

Впрочем, мало ли было таких приключений за долгое лето!

Вот уже и Делиньш превратился в радиста английской разведки, уже и Граф начал делать успехи на ключе. Уже получены десятки распоряжений из Лондона, туда переданы десятки жалобных радиограмм Вилкса — шпионить-то он не мог, в лесу жить приходится по-волчьи, так что тут Вилкс вполне оправдал свою кличку, выть — выл, а дела не делал! Уже и осень приближается с каждым днем, а конца операции «Янтарное море» не предвидится. Только и радости — уйти из лагеря на день, на два, прийти к оперработнику, проживающему на ближайшем хуторе, получить пересланные письма родных, отправить свои ответы. Но как тоскливо быть рядом от дома — рукой подать! — и не иметь права зайти, посмотреть на ребят, на жену.

Оставлять шпионов в убеждении, что «лесным братьям» помогают охотно, было опасно, поэтому отряд частенько переходил на «подножный корм». Когда к осени стало худо с питанием, заскучали все, не только шпионы. Тут-то Лидумс и подбросил идейку — ограбить кассира. О, как оживились шпионы! Делиньш не может и сейчас без смеха вспоминать сообщения, какие писали по этому поводу Вилкс и Эгле англичанам. А между тем хуже всего пришлось во время этой операции двум приятелям Делиньша, которые исполняли роль кассира и охранника. Охраннику кто-то из ребят в горячке ткнул в зубы, а кассир, простоявший привязанным к дереву больше двух часов, вспомнил давно забытый им радикулит — место оказалось болотистым. Зато Вилкс получил в виде премии новые сапоги, старые он так изодрал, что не мог бы делать больших переходов.

9

Наступила осень. Была она еще солнечная, ясная, только холоднее стало по утрам, только к вечеру наползали туманы с соседних болот, пригибая дым костра к самой земле, заставляя поеживаться и торопиться поскорее в бункер. На ночного дежурного была возложена новая обязанность — ежечасно подбрасывать дрова в печку, потому что под поношенными пальто и куртками спать стало холодно. Лидумс начал замечать, как его товарищи бросают довольно злые взгляды на шпионов. Еще бы, эти проклятые шпионы просидели все лето за чужой спиной, да так ничего и не сделали для того, чтобы можно было считать операцию «Янтарное море» законченной.

Ну, дали англичанам «безопасные» адреса для присылки денег и инструкций. Ну, написали десяток писем. Но где же разрекламированный Вилксом «план широкого проникновения?» Никто на свидание к Вилксу не идет. «Почтовый ящик» в окрестностях Энгуре пустует, напрасно Вилкс бьет свои новые сапоги, навещая «ящик» каждые две недели. Так и хочется сказать: «А ну, руки вверх! Поиграли — и хватит!»

Но Лидумс молча взглядывает на злых, невыспавшихся от сырого холода людей, и те торопливо отводят глаза, спешат на работу: рубить дрова, собирать поздние грибы, охранять «хозяйство». А сам Лидумс уходит в сторонку, садится на пенек и принимается в десятый раз писать неизвестно откуда забредшую к речке рябинку в окружений ярко-желтого шиповника с красными, как искры, ягодами…

Первого ноября Лидумс получил послание от оперработника с хутора, по-прежнему два раза в день навещавшего придорожное дерево с дуплом. Сопровождавший Лидумса Юрка заметил, что командир повеселел. Письмо Лидумс сжег, пепел развеял.

Вечером Лидумс сообщил Делиньшу и шпионам, что группа идет на встречу с Чеверсом для ограбления совхоза. Шпионы и Делиньш останутся на месте. Юрка выйдет немедленно, чтобы заложить в «почтовый ящик» Чеверса письмо о скорой встрече.

Утром Лидумс, уже отойдя от бункера, сказал:

— Нападать на Чеверса будем сами. Другая группа будет рядом под руководством полковника Балодиса.

Встреча состоится завтра днем. Во время переговоров о нападении на совхоз Лидумс предложит выпить за удачу. Участники группы должны угощать «хозяев» с полным радушием, но сами по возможности не пить. Когда «хозяева» опьянеют, Лидумс подаст сигнал. «Юрка, дай закурить!» — Чеверс не знает, что Юрка не курит. Надо сразу перевязать бандитов. Рассаживаться во время пирушки так, чтобы каждому взять своего соседа справа. До тех пор, пока Лидумс и его товарищи не возьмут бандитов, резервная группа чекистов вмешиваться не будет, чтобы не подвергнуть Лидумса и его людей случайной опасности.

Ну что же, были задания и потруднее. Тут, как никак, действовать будут шестеро против пятерых, да к тому же мы заранее подготовлены, тогда как бандиты несомненно обрадуются «подарку» и постараются нализаться на дармовщинку.

Все произошло примерно так, как и предполагалось. Только Юрке засветили в глаз кулаком, — на его несчастье выбранный им заранее помощник Чеверса оказался крепок на голову, водка на него почти не подействовала. И когда прозвучал сигнал, помощник сразу сообразил, что происходит нечто неладное. Но, кроме удара кулаком, он больше ничего не успел предпринять…

Резервная группа подоспела на сигнал, но все было уже кончено. Связанные по рукам и по ногам бандиты лежали вокруг длинного стола из сосновых плах, Юрка делал примочку из водки и сердито косился здоровым глазом на своего недруга.

— Ну, как, больно? — полюбопытствовал командир у Юрки.

— Ничего, заживет! Зато теперь, когда эту плесень убрали, воздух в лесу будет чище…

Протрезвевший Чеверс скрипел зубами от бешенства, но молчал. Столько лет таиться по лесам и так глупо попасться! Нет, эти чекисты не дураки! А вот он как раз свалял дурака! Попался на такую пустую выдумку! А ведь шесть часов они наблюдали за этими людьми и ничего не сумели распознать!

Но впереди у него еще много времени, чтобы поразмыслить как следует над своей судьбой, а эти шестеро уже собираются и снова уходят в лес. Куда? Зачем? Неужели они будут еще ловить кого-то, сами похожие на лесных бродяг, оборванные, истощенные, с автоматами на груди. Вот они прощаются с чекистами в форме и один за другим исчезают в лесу, легкие на ногу, бесшумные, как привидения. Не привиделись ли они и Чеверсу? Но нет, Чеверс связан, а они свободны. Они уходят…

Лидумс не забыл, что обещал угостить своих «подшефных» свежей свининой. Ведь они ушли, чтобы напасть вместе с группой Чеверса на совхоз. И по лесной дороге пробирается телега с двумя свиными тушами к лагерю у озера Энгуре.

…Лидумс сидит в лесной сторожке рядом с полковником Балодисом, и между ними идет откровенный разговор.

Юрка дежурит на пороге с автоматом и все меняет примочки. Надо еще придумать, откуда появился синяк. Ребята подзуживают:

— Скажи, что при налете на совхоз тебя сбил с ног хряк…

— Нет, он поцеловал прекрасную свинарку, и та оставила ему отметину на память.

Граф понимает, что Юрка вот-вот взорвется, и приказывает:

— А ну-ка, парни, прекратите!

Граф, как всегда, замещает Лидумса, и насмешники мгновенно растворяются в желтеющих зарослях кустарника. Чуть слышно шипит палая листва под ногами.

А разговор в сторожке идет своим чередом.

— Ты видел Анну, Август? — спрашивает Вэтра.

— Да.

— Как она?

— Молчит.

— Да, она умеет молчать.

Пауза. Оба закуривают, как будто можно дымом сигареты прогнать острую тоску по дому, по работе, по людям. Но тут Вэтра снова чувствует себя Лидумсом, на которого возложена сложная задача, и спрашивает:

— Что будем делать дальше?

— Придется переходить на зимние квартиры…

— Неужели оберегать их еще шесть месяцев?

— Надо.

— А что, если англичане просто не поверили Вилксу?

— Может быть. Англичане достаточно хитры, чтобы опасаться провала. Поэтому мы и оставляем, им время для проверки. Сейчас они все равно упустили все сроки для высадки с моря. Началась пора штормов. Теперь надо готовиться к весне. Готовятся они, будем готовиться и мы. Группу можно распустить до весны, а тебе и Делиньшу придется остаться со шпионами. Мы подберем надежный хутор и сообщим адрес. Как похолодает, переселяйтесь туда.

— На всю зиму!

Балодис понимает состояние Вэтры, но говорит как будто о другом:

— Еще никто никогда не подсчитывал моральные убытки, которые может принести советским людям непойманный шпион. Мы привыкли вести счет материальным ценностям. Но даже и с этой точки зрения деятельность какого-нибудь непойманного шпиона может принести такой урон, что потом сто раз пожалеешь, почему был таким непредусмотрительным. Сейчас можно уже откровенно сказать, что ваше лето прошло не напрасно. Разве могли мы без вашей помощи поймать Чеверса и его банду без жертв? Ведь бандиты не собирались сдаваться живыми. А сколько еще совершил бы преступлений этот волк? Нет, если бы я мог, я бы подсчитал твои личные убытки: утраченное время, обиды жены, ненаписанные картины, посчитал бы, сколько положительного труда могли бы сделать за это лето твои люди, и оказалось бы, что это огромная ценность. А затем я положил бы на другие весы несостоявшийся налет на совхоз и прикинул, кого из советских людей там убили бы бандиты? Пусть всего лишь одного человека, скажем, сторожа… И вспомнил, что ты мог бы предотвратить эту смерть. Какая же чаша перевесила бы в этом случае? Твоя — со всеми твоими личными несчастьями, огорчениями, или жизнь этого спасенного тобой человека? Помнишь, у Достоевского есть такой вопрос: ты можешь исполнить свое желание, но знаешь, что от этого зависит жизнь и смерть неизвестного тебе человека, предположим, китайского мандарина. Так будешь ли ты выполнять это свое желание ценой смерти человека? Это не такой уж казуистический вопрос. Ты только что решил его, рискуя своей жизнью. Люди из совхоза никогда и не услышат, что кого-то из них ты сегодня спас от смерти. И никто из людей, может быть, никогда не услышит о том, как ты прожил год в обществе шпионов и убийц, чтобы спасти чью-то жизнь от рук этих шпионов. Но если тебя спросят: можешь ли ты прожить так год или даже больше, что ты ответишь?

— Пусть в этом хуторе хоть полы вымоют. Прошлый раз нам пришлось остановиться у такого грязнули, что в доме нечем было дышать! — сердито сказал Вэтра.

— Вымоют, вымоют! — засмеялся Балодис. — И баню истопят. Ты, помнится, всегда был любителем крестьянской бани.

— За все лето ни разу не побывал! — жалобно пробормотал Лидумс.

— А как, пишется что-нибудь? — поинтересовался Балодис.

— Какое! — Лидумс махнул рукой. — Так, акварельки! Такие же, какие пишут холодные художники для рижского рынка. Впрочем, есть у меня одна рябинка! — он вдруг оживился. — Когда кончится вся эта маята, перенесу ее на холст и повешу в твоей квартире. Магде, наверно, понравится… — И сразу снова погрустнел. Вероятно, вспомнил о своей мастерской.

Балодис был в мастерской недавно. Анна Вэтра не любила работать в мастерской, поэтому там было холодно, пыльно. Балодис долго смотрел на картину «Девушка и море». Как могло случиться, что картина стала предлогом для семейной ссоры? Ничего опасного для Анны Вэтры не было в этом полотне. Девушка стояла напряженно, было понятно, что она ждет кого-то с моря. Ей совсем и не нужен художник, она не замечает, что ее пишут, что на нее смотрят. Она во власти собственных дум.

Он ничего не сказал об этом художнику. Вэтра и сам знает, что Анна не очень занимается его мастерской. Будет время, он вернется туда, допишет и эту картину и напишет десятки других…

Балодис улыбнулся. Странно выглядел сейчас художник. С этим автоматом, с пистолетом, привязанным на шнурке к поясному ремню и опущенным в карман куртки, он больше походил на Чеверса, лесного бандита. Кто бы мог подумать, что он — мастер пейзажа и портрета, что его картины висят во многих музеях…

Пора было прощаться. Балодис поднялся.

— Через несколько дней я сообщу адрес хутора. Сходи туда, покажи его подопечным. Надеюсь, найдем такое жилье, которое им понравится. А потом распускай людей. Ты знаешь, как это сделать, чтобы не вызвать никаких подозрений.

— Есть, товарищ полковник!

— И напиши домой. Можешь написать, что скоро приедешь на несколько дней…

— Есть, товарищ полковник!

Он вышел из землянки, посвистел. Из леса вынырнули молчаливые люди.

Лидумс посмотрел на солнце. Оно держалось еще высоко. Если поторопиться, то ночевать они будут в бункере.

И пошел впереди, шурша палой листвой, отводя костлявые сучья оголившихся березок и ольховника, сквозь которые солнце выглядело, словно через проволочную колючую сетку. Но это было его солнце, над его землей, и от этого было легко шагать по шуршащим листьям.

10

Тяжелая болезнь Вилкса, простудившегося на последней осенней охоте, несколько омрачила сцену прощания.

Он, правда, надеялся, что зимовка в добротном крестьянском доме, жаркая печь и сытая еда скоро вылечат его, но прощался с «братьями» печально.

Зато как молчаливо радовались те, чья затянувшаяся «командировка» кончалась! Беспокоило только одно: уже каждый понимал, что весной она неминуемо продолжится. Уж сдался бы, что ли, этот Вилкс! Ведь в нем одном вся загвоздка! Но, видно, этот Вилкс никогда не сдастся!

Вот, наконец, появился карауливший в условном пункте Юрка, сказал, что подвода для Вилкса пришла.

Присели на минуту в полной тишине, исполняя обычай, затем поднялись, помогая Вилксу и Эгле, Делиньшу и Лидумсу. Кто нес тушу козули, убитой Вилксом, кто тащил половину разрубленной свиной туши — на хутор ехали с подарками. Вот уже Юрка, помахав последний раз рукой, скрылся в лесу, уже дернулись сани, колотясь о землю на тонком снегу, и знакомые места медленно отступили назад, скрываясь в синей дымке зимних сумерек.

Эгле временами подсаживался на сани, чтобы поболтать с коллегой, Делиньш и Лидумс молча шли позади, скрипя промерзлым снегом, то отставая, когда лошадь пускалась рысью, то нагоняя. Им было о чем подумать.

Делиньш думал о том, что завтра его товарищи окажутся в городе. Там они увидят свои семьи, вернутся в привычную обстановку, и все это лето им порой будет казаться приснившимся.

А вот для него, Делиньша, и для командира отряда эта «командировка» затягивается на всю зиму и, кто знает, может, на весь будущий год. Сейчас идет декабрь, а англичане все только обещают свои широкие операции по проникновению… Опять они пропустили лучшее время и теперь переносят все на весну, как будто нарочно испытывают терпение Делиньша и Лидумса. Ну, черт с вами, мы тоже умеем ждать! Теперь-то они завязли в этой операции, им захочется получить, наконец, дивиденды. Вот тут мы их и поймаем!

Вот как думал Делиньш, когда уж очень уставал от ожидания…

Лидумс раздумывал о том, как отнесется Анна к его затянувшемуся молчанию… Может быть, она так привыкнет к положению «соломенной» вдовы, что больше не пожелает видеть мужа? Что ему предпринять, чтобы это обоюдное молчание не стало слишком опасным? Не следует ли попросить у Балодиса отпуск для устройства личных дел? В конце концов теперь, когда подшефные устроены в безопасном месте, Балодис мог бы разрешить отлучку хоть на две недели, чтобы художник Вэтра устроил свои дела…

Дорога была длинной, трудной, и трудные думы одолевали усталых пешеходов. Но впереди ехали на скрипящих санях люди, отданные им под охрану и ответственность, и нельзя было свернуть с этого проселка на шоссе, где стоило только «проголосовать» и услужливые шоферы за каких-нибудь три-четыре часа доставили бы усталых путников прямо домой, на квартиру, чтобы они начали новую жизнь, вернее, вернулись к старой, такой милой сердцу и уютной.

Но оба продолжали свой тяжкий путь, даже не перемолвившись словом.

Но было и одно утешение: оба они притерлись друг к другу, усвоили достоинства и недостатки один другого, и, кажется, были согласны между собой, хотя и безмолвно, что выбрали для такой долгой засады товарища по сердцу.

Особенно часто думал о том, как важно выбрать товарища по сердцу, Делиньш. Он был еще молод, горяч, не умел сдерживать свои чувства с той осторожной холодностью, какую проявлял его командир. И теперь радовался хоть тому, что трудную зиму будет не с кем-нибудь другим, а именно с командиром. Командир как-то умел сдерживаться, словно раз навсегда сжал сердце в кулаке, и был ровен, приветлив, никогда не повышал голоса, не хмурился, не печалился, не сердился. А Делиньш давно догадывался, что командиру совсем не легко, видно, что-то случилось у него в семье, хотя Лидумс ни слова не говорил о своих неприятностях…

Прошло рождество, наступал Новый год.

На праздники хозяин хутора устроил для своих постояльцев сюрприз: наварил пива, закупил вина, каждому приготовил маленький подарок. Он был чутким человеком и хотел хоть немного скрасить тяжкую жизнь гостей. Тем более, что она проходила на виду у него, и он видел, как они маются от безделья, неизвестности и неуверенности в будущем.

Даже Вилксу как будто немного полегчало от этих забот.

По радио поймали какую-то церковную службу. Передавали ее не то из Швеции, не то из Западной Германии, но Вилксу было достаточно того, что она напомнила ему о детстве. Пол был устлан можжевельником, на столе стояло угощение, на какое-то время Вилксу и Эгле показалось, что вернулось прошлое. Лидумс и Делиньш не мешали своим подопечным развлекаться, не такой уж сладкой была подпольная жизнь, пусть хоть немного утешатся. Но в назначенное для сеанса радиосвязи время Делиньш все-таки развернул радиопередатчик, настроил его на нужную волну и принял от английского разведцентра очередную телеграмму для Вилкса.

Англичане спрашивали Вилкса о его теперешнем состоянии и интересовались, может ли он приютить и продержать в безопасности одного или двух человек, не знающих латышского языка, пока их дальнейший путь на север не будет налажен…

До сих пор всякий ответ на телеграммы англичан Вилкс обязательно показывал Будрису. Но, то ли сентиментальныевоспоминания растрогали его, то ли дала себя знать болезнь, на этот раз не удержался, тут же набросал и зашифровал ответ и попросил Делиньша передать немедленно.

«Могу укрыть ваших людей», —

сообщил он.

И Делиньш, передавая этот ответ, понял, его учитель наконец-то увидел первые плоды своей тяжелой работы. Если уж англичане начали разговор о заброске, он согласен на все, чтобы это дело закончилось как можно быстрее, может быть, англичане догадаются тогда, как сам он нуждается в помощи, и отзовут его из этой негостеприимной страны…

На следующий день Лидумс ушел в район за продуктами.

Пока оперработник, проживавший на соседнем хуторе, ходил по рынку с его кошелкой, Лидумс, вновь превратившийся в Вэтру, звонил Балодису.

— Кажется, англичане от переговоров с нами переходят к практическому осуществлению своих планов, товарищ полковник, — осторожно сказал он. — Но самое главное в том, что речь идет об одном-двух людях, не знающих латышского. Похоже, что мы должны создать перевалочную базу…

В трубке молчание. Наконец Балодис ответил:

— Боюсь, что это опять только пробный камень. Посуди сам, каким путем они попадут к нам в это время года? Скорее всего речь пойдет о подготовке места приземления для весеннего транспорта. А что говорит Вилкс? Он советовался с вами? Просил вызвать меня?

— Он сообщил англичанам без согласования с вами, что берется укрыть людей… Поэтому я и поспешил сюда.

— В чем дело? — Балодис, вероятно, рассердился.

— Я думаю, это оттого, что он очень болен, — примирительно ответил Вэтра. — Он, наверно, надеется, что те, кто придут, заменят его и ему можно будет вернуться в Англию.

— Ну что же, продолжайте ваше дело. Я пока не поеду к вам, подожду, узнаю, насколько самостоятельным чувствует себя Вилкс.

— Как дела у меня дома, Август? — каким-то чужим голосом спросил Вэтра.

— Отлично! — слишком оживленно ответил Балодис. — Передали Анне три ваших письма и ваши деньги. Ответ я привезу.

Он не сказал: «Ответ получен…» или «Ответ посылаю…» Он сказал: «Привезу сам». Это могло означать только то, что ответа еще не было…

Вэтра положил трубку на рычаг.

Он посидел еще несколько минут в пустом кабинете районного уполномоченного, полистал газеты. Но сегодня и с газетного листа требовательно смотрело лицо Анны. А ведь Анна и не подозревает, какой долгой может стать их разлука…

Оперработник принес аккуратно уложенную кошелку с продуктами. Захватив ее, Лидумс отправился в обратный путь.

На другой день Балодис сообщил через оперработника, что выезжает для консультации в Москву. За время его отсутствия Делиньш принял несколько радиограмм для Вилкса. Теперь англичане торопили Вилкса, просили адреса надежных квартир, запрашивали о возможностях приземления вертолетов. Они торопились!

Да и Вилкс начал поторапливать их. Он долго терпел свою болезнь, но, как видно, потерял всякую надежду на скорое излечение и писал требовательно:

«Из-за тяжелой жизни в лесу получил болезнь, подобную параличу ног. Без палки трудно ходить. Обстоятельства не позволяют лечиться. Ответьте, можете ли помочь и вывезти меня? Могу указать место, где в любую ночь может приземлиться ваш геликоптер…»

Об этом же он писал и в тайнописном послании, в которое включал сжатый отчет о своей работе в течение осени.

В середине февраля Делиньш принял из Лондона ответ на радиограмму Вилкса:

«Обсуждаем, как сделать, чтобы вывезти тебя быстрее. Сообщи, кого оставишь вместо себя? С тобой ли еще товарищ по школе? Можешь ли ты попросить вашего руководителя направить с тобой представителя Будриса к нам? Вопрос о средствах и о помощи, как мы надеемся, будет решен успешно…»

Делиньш передал расшифрованную радиограмму адресату. Вилкс, лежавший возле печки на узком топчане, вскочил, схватил палку, проковылял к лампе.

Лицо Вилкса побледнело, затем начало медленно покрываться румянцем. Он как бы выздоравливал на глазах — так подействовала на него радиограмма. Лидумс, сидевший у стола с книгой в руках, удивленно вскинул глаза на Вилкса. Вилкс повернулся к нему, крикнул:

— Ура, командир! Ты поедешь со мной! Вот когда мы утрем им нос!

— Куда мы поедем? — Лидумс осторожно положил книгу, встал, с усмешкой глядя на взволнованного Вилкса.

— В Англию поедем, вот куда! В Лондон поедем! Понятно, командир?

— Пока нет! — хладнокровно сказал Лидумс.

— Вот для вас виза! — торжествующе продолжал Вилкс. Он помахал бумагой, и свет в лампе заколебался, бросая уродливые тени на стены, на пышущую жаром печку. — Вот! Читайте! — и протянул радиограмму Лидумсу.

Делиньш смотрел во все глаза на командира. Ему очень хотелось понять, что он чувствует? А Лидумс, пробежав расшифрованную радиограмму, равнодушно вернул ее Вилксу.

— Что же вы молчите? — пораженно воскликнул Вилкс.

— А о чем тут говорить? — Лидумс пожал плечами. — Речь идет о том, чтобы направить представителя Будриса, значит решать этот вопрос будет сам Будрис.

— О чем вы говорите? — не выдержал, наконец, Эгле, все время следивший за переходящей из рук в руки бумагой. — Кто едет? Куда едет?

— Я и Лидумс едем в Англию! — торжествуя, словно бы пропел Вилкс. — И ты поедешь, командир! — переходя на неофициальный тон, с ударением повторил он. — Поедешь, или я не буду больше Волком!

— А я? Как же я? — нетерпеливо порываясь схватить трепещущий в воздухе листок бумаги, закричал вдруг Эгле. — А обо мне там есть?

— Есть, есть, — равнодушно буркнул Вилкс. — Спрашивают о твоем здоровье, поскольку ты останешься здесь нашим эмиссаром.

— Как? Я не еду? Не может быть! — лихорадочно забормотал Эгле. И вдруг закричал: — Это все ты! Это твои интриги! Это ты нарочно притворился больным, чтобы тебя поскорее вывезли! Ты нарочно не подпускал меня к рации! Ты боишься, что я расскажу в Лондоне, как ты тут обольшевичился! Что ты тут говорил про англичан! Думаешь, я не помню? Нет, брат, я все помню! Я еще притяну тебя к ответу!

— Молчи, дурак! — бешено закричал Вилкс. Вся его ненависть к этому трусу и подонку, с которым ему, по воле англичан, пришлось делить столько времени и горе и радости, вдруг вырвалась в этом крике. Лидумс молча положил свою руку на его плечо, и она была так тяжела, что Вилкс рухнул на стул. Делиньш предусмотрительно шагнул к постели Вилкса, там под подушкой лежал пистолет, до которого Вилкс мог дотянуться. Как на зло, в обойме были настоящие патроны, не те, что привезли когда-то в бункер, когда еще опасались, что шпионы могут угадать правду. Перед осенней охотой поддельные патроны заменили, и теперь любой выстрел, да еще такой рукой, как у Вилкса, мог принести смерть.

Ошеломленный Эгле отскочил в угол, шаря трясущейся рукой по карманам, совсем забыв, что его пистолет находится в тайнике, под полом, где спрятана радиостанция.

— Сидеть! — тихо, но как-то особенно властно произнес Лидумс, и Вилкс притих, только дрожь била его длинное сухое тело. Эгле, присмирев, тоже присел на скамейку у самого выхода, будто намеревался немедля задать стрекача, если Вилкс повернется к нему. Он забыл, что Вилкс без палки не может передвигаться и все ждал, что на него вот-вот нападут.

— Нервишки разыгрались! — хмуро произнес Делиньш.

— Это верно! — подтвердил Лидумс. — А тебе, Вилкс, надо бы подумать, что от обещания до исполнения — пропасть! Речь идет о весне, а сейчас только половина зимы! Так что вам еще долго придется жить вместе, под одной крышей, есть хлеб от одной буханки. Тебя, Эгле, я тоже не могу простить! Ты знал, куда идешь! Как видишь, хозяева о тебе помнят, — он взял забытый в перепалке листок, медленно прочитал радиограмму, — беспокоятся и о тебе. А уж дальнейшее зависит от них. А теперь — спать! Делиньш, возьми пистолет Вилкса. Получит при надобности!

— Эх, мозгляк, весь праздник испортил! — пробормотал Вилкс в сторону притихшего Эгле, взял палку и проковылял к постели.

Лидумс опять уселся у лампы, как будто ничего не случилось.

Делиньш вытащил из-под подушки пистолет Вилкса, открыл люк подполья и спустился туда.

Выбравшись обратно, он предусмотрительно передвинул свою кровать так, что ножки ее оказались на крышке люка.

Он еще долго лежал не засыпая и все глядел в невозмутимое, словно высеченное из камня лицо Лидумса. Делиньш все пытался представить себе, что скажет Будрис, когда они вызовут его для сообщения о предложении англичан.

По всему выходило, что, кроме Лидумса, идти на связь с англичанами некому. Будриса не пошлют, Силайс чересчур хорошо познакомился когда-то с Балодисом, чтобы забыть его или не признать. Значит, пойдет Лидумс…

Но как он может быть таким спокойным? Ведь он и так в течение этого года был дома только дважды. Правда, и эти посещения, видно, ему не принесли радости, но если ему придется уйти теперь, то это уж будет так надолго, что невозможно представить, когда наступит день возвращения.

Меж тем Лидумс впился глазами в книгу, чуть шевелятся губы, может быть, он повторяет какую-нибудь особенно понравившуюся строку? А за окном метет мокрая поземка, скребется в окно куст, ни звезды, ни луны не видно в небе, бескрайний лес, который гудит за окнами, как океан в бурю, февраль — месяц ветров! С Балтики уже дует теплом, но оно еще долго не осилит эти снега, эти ледяные озера, эти промороженные стены лесов.

Глядя в лицо своего командира, Делиньш все больше утверждался в уверенности, что, если Лидумсу придется ехать в Англию, он проделает это так же спокойно, как жил все лето в лесу, как зимует на хуторе, как готов перейти обратно в лес, лишь только это потребуется. Он будет продолжать эту игру до ее естественного конца, сколько бы она ни продолжалась.

Утром Делиньш, выйдя вместе с Лидумсом из дома под предлогом «разведывательной» прогулки, набравшись храбрости, спросил:

— Товарищ Вэтра, неужели вы действительно вот так и поедете в Англию, оставив родных и близких, никого не повидав? Похоже, что Вилкс поедет только с вами…

— Ну и что же?

— Но ведь неизвестно даже, сможете ли вы когда-нибудь вернуться? Если англичане разоблачат вас, они упекут вас на всю остальную жизнь в какую-нибудь тайную тюрьму…

— Кто-нибудь должен ехать, Линис, — тихо ответил Вэтра. — Мы обязаны знать, что собирается предпринять противник. Ну, а в случае разоблачения… — он помолчал немного, усмехнулся и сказал: — Несколько лет назад американцы с большим шумом объявили, что они арестовали у себя советского шпиона. Был назначен открытый процесс.

Собралось сотни две корреспондентов. Полицейские вывели на скамью подсудимых человека, который не говорил по-русски. Он назвался канадцем. От защитника он отказался, так как не считал себя ни в чем виновным. Предложенный судом адвокат ничего не добился, подсудимый только попросил доставить ему несколько альбомов и пачку хороших карандашей. И суд начался.

Со стороны обвинения выступили два свидетеля: финн и американец, которые утверждали, что обвиняемый — русский, что он шпион, что они — свидетели — передавали ему секретные данные. Обвиняемый не отвечал. Он сидел за своим столиком и что-то писал в блокноте. От последнего слова он тоже отказался. Тогда назначенный судом защитник взял слово и сказал, что судить надо не обвиняемого, а свидетелей обвинения, которые продали свою родину: финн даже дважды — и свою и Америку, — а его подзащитный, не желающий защищаться, если он даже и действительно русский, только боролся за свою родину и притом в неравных условиях. А вам, господа судьи, он ответил вот чем! — и предъявил то, что делал подсудимый во время суда. Подсудимый рисовал! Он рисовал судей, присяжных заседателей — их в американском суде бывает двенадцать человек, — свидетелей обвинения, и все это были отличные рисунки, одни злые, другие добрые, но это был голос художника. Такого человека действительно можно уважать!

— А где он сейчас?

— Ему дали двадцать лет каторжной тюрьмы.

— И он никогда не… выйдет? — Делиньш хотел сказать: «Не вернется!» — но в последнюю минуту поправился.

— Кто знает? Мир так переменчив. Этим человеком все еще интересуется общественность. Прошлой зимой мне пришлось читать, что этот человек, даже сидя в тюрьме, занимается разными изобретениями, которые были рассмотрены в управлении тюрем и приняты. Очень может быть, что ему еще сбавят срок…

— И он вернется к нам?

— А разве я сказал, что он русский? Об этом в деле нет ни одного слова, кроме показаний свидетелей обвинения, а они могут быть ложными.

— Ну, если он такой человек…

Лидумс улыбнулся, поняв недоговоренное. Да, Делиньш прав, хотя бы в том, что только в защите больших идей рождаются большие характеры. И мягко сказал:

— Ты привык к тому, что наши враги, попав к нам в руки, начинают немедленно выдавать всех и вся. Это естественно, потому, что они и сами не очень уверены в правоте своих идей, а уж в их чистоте тем более. Но этот человек мог быть с таким же успехом и представителем другой страны, только убежденным в своей правоте. А таких стран в мире теперь много.

— Я знаю другое, — хмуро проворчал Делиньш, — я знаю, почему вы о нем вспомнили. Думаете, дадут ли вам блокноты и карандаши…

— Я думаю, что они мне не понадобятся…

— То есть, что можно обойтись и без них?

— Не будем задавать вопросы судьбе. Она слишком часто преувеличивает опасность!

Делиньш умолк, искоса поглядывая на своего спутника. Шел густой снег, похожий на падающую с неба светлую кисею, и за этой кисеей лицо Лидумса казалось печальным. Если он и задавал вопросы судьбе, то, наверно, совсем не о том, о чем думал Делиньш.

Они повернули назад и медленно побрели к хутору, где их с нетерпением ждали люди, которых они обязаны были охранять.

А охранять шпионов пришлось…

Утром Делиньш увидел, что к хутору кто-то подъезжает на санях. Проселочная дорога осталась в стороне, ехали именно сюда.

Делиньш окликнул командира.

Лидумс оценил всю опасность. Приезжие увидят на хуторе незнакомых людей, может быть, попытаются проверить документы, возможна стрельба. Он приказал Вилксу и Эгле спрятаться в подполе и сошел вслед за ними.

В это мгновение Делиньш узнал человека, слезавшего с саней. Это был заведующий роно. Когда-то Делиньш, бывший еще Линисом, учился вместе с ним и даже жил в одном общежитии.

Делиньш вышел, мгновенно замкнул дверь висячим замком и поманил заведующего к сараю.

Разговор был коротким.

— Вы меня узнаете? — спросил Линис. Заведующий роно вытаращил глаза. — Я выполняю здесь задание органов госбезопасности. Прошу вас немедленно уехать. Все справки можете навести у оперуполномоченного, — он назвал фамилию.

— Но позвольте, — заведующий роно повысил голос, — в этом доме жил мой родственник. В прошлом году он был убит бандитом. Я должен получить оставшееся после него имущество!

— А я предпочитаю сначала поймать убийц! — сухо сказал Линис. — Имущество из этого дома, дрова со двора и сено из сарая никуда не денутся, а убийца имеет обыкновение исчезать и убивать в другом месте. Так что прошу немедленно уехать!

Заведующий готов был поднять крик, но уполномоченный сельсовета, сопровождавший наследника, и двое понятых — один, что подвез их, второй — сторож сельсовета, — вовремя вспомнили, что у них в районе всю зиму живет оперуполномоченный КГБ и с ним еще один работник — радист. Они удержали наследника от безрассудства.

— Хорошо, я уеду, но вы мне еще ответите за превышение власти! — пробурчал покрасневший от бешенства заведующий роно и влез в сани.

Завроно свое слово сдержал. Едва Делиньш выпустил Лидумса и охраняемых из подпола, на дороге показался новый посетитель. Всем пришлось снова лезть в погреб.

На этот раз Делиньш не ждал посетителя, а бросился навстречу. Это был радист группы охраны, которому категорически запрещалось появляться в пределах хутора.

Радист-лейтенант, увидев взбешенного Делиньша, взмолился:

— Вы не знаете, товарищ Линис, что делает этот наследник! Уж не понимаю, чем вы его обидели, только он поставил на ноги все начальство! Потребовал проверить, кто живет в доме его родича, что тут делаете вы. Если мы не успеем сообщить в Ригу, то вам тут жизни не будет!

— Похоже, что жизни тут нам во всех случаях не будет! — буркнул Линис, выпроваживая посетителя подальше. — Свяжитесь с Ригой, сообщите, что мы снова уходим в лес.

— Да ведь холодно же, вода вокруг, и снега в лесу по пояс!

— Ничего не поделаешь! Я совсем не хочу, чтобы из-за одного дурака пострадало все наше дело. Завтра или послезавтра мы уйдем. Постарайтесь только удержать этого ретивого чиновника, чтобы он не полез сюда снова.

Линис вернулся в дом озабоченный. Вилкс и Эгле, вылезшие из убежища, поняли, что над их головами сгущаются тучи.

Общее настроение выразил Лидумс. Он сказал:

— Как стемнеет, я поеду искать более надежное место. А вам я советую не подавать признаков жизни. Огня не зажигайте, а еще лучше — укройтесь в подполье.

— У нас же сегодня сеанс двухсторонней связи, — напомнил Вилкс.

— Хорошо, я поеду после сеанса, — согласился Лидумс.

В этот вечер была принята самая важная для Вилкса радиограмма. Англичане переходили к решительным действиям. Они сообщали:

«Принимай меры по подготовке рыбака, который мог бы в одну из ночей между двадцать четвертым апреля и четырнадцатым мая вывезти тебя и назначенного руководством влиятельного человека в какой-нибудь заранее назначенный квадрат моря в тридцати милях от побережья. Встреча с нашим судном должна произойти между полуночью и пятью часами утра по московскому времени…»

Поздно вечером Лидумс поехал к оперработнику. Дела принимали такой оборот, что требовалось вмешательство руководства.

Ночью приехал Балодис-Будрис.

После доклада Лидумса он долго молчал, что-то обдумывал. Кажется, Лидумс понял, о чем думает полковник, потому что тихо сказал:

— Вилкс не согласится никого взять с собой, кроме меня. Он уже сказал мне об этом.

— Ну-ну, Викторс, — остановил его полковник, — ты уже и так натерпелся достаточно! Мы еще подумаем над этим предложением. В конце концов англичане просят «кого-нибудь». Не Вилксу решать этот вопрос.

— Но ему будет легче представить меня. Как-никак, но мы ели из одного котла почти целый год! — напомнил Вэтра.

— Я совсем не хочу, чтобы ты весь век оставался разведчиком! — сердясь на то, что Вэтра, в сущности, прав, и не желая в этом сознаться, заметил полковник.

— А не ты ли, Август, любил повторять фразу Хемингуэя: «Впереди еще пятьдесят лет необъявленных войн, и я подписал контракт на весь этот срок»? — грустно напомнил Лидумс. В эту минуту он подумал о том, что, кажется, и сам подписывает этот пятидесятилетний договор.

— Художники тоже нужны народу!

— Ну что ж, буду писать английские пейзажи, ходить по музеям, изучать подлинники Тернера… Я всегда интересовался английским искусством, — чуть натянуто пошутил Вэтра.

— Перестань, дорогой мой!.. Мы еще посоветуемся с Павлом Михайловичем. Утром он прилетит в Ригу и сразу приедет сюда. Давай пока отдыхать. Тебе, наверное, после встречи с Павлом Михайловичем еще придется пойти в лес и посмотреть бункер. На хуторе оставаться, и верно, не стоит. Пусть Вилкс и Эгле еще подрожат за свои шкуры, а то у них все пока проходило без сучка, без задоринки. Так недолго и привыкнуть к мысли, будто у нас тут для шпионов райское житье.

Спать легли тут же, в одной комнате, на приготовленной хозяином целой копне сена, покрытой полостью и простынями. От сена казалось, что уже наступило лето, что за окном должна быть жара, вот сейчас вскочи — и беги купаться в тихую заводь, над которой толкутся столбики белых бабочек дубового шелкопряда и синие мотыльки поденки. И сны от сена были какие-то суматошно радостные, солнечные, от которых и утром еще хотелось улыбаться.

Утром Вэтра и Балодис долго сидели за столом, лениво переговариваясь, не касались только двух тем: вызова в Англию и семейных дел Вэтры. Об Анне художник спросил Балодиса сразу, как только увидел его. Но Балодис ответил что-то слишком коротко: сказал, что редко встречает ее. Поэтому о ней лучше было молчать.

Генерал приехал в этот глухой хутор к полудню, прямо с аэродрома.

Обняв Вэтру за плечи, потряс его, словно примеряясь, он ли это.

— Ну, рассказывайте! — И плотно сел на стул, как будто рассказ должен был длиться по крайней мере до утра.

Вэтра знал, что Павлу Михайловичу все отлично известно, поэтому лишь сказал:

— Английская разведка предложила Вилксу подготовиться к выезду в море. На рандеву придет какое-то судно. Вилкс должен взять с собой «представителя подполья». По-видимому, английская секретная служба решила начать согласованные действия на нашей территории.

— На какое время назначено это рандеву?

— Между двадцать четвертым апреля и четырнадцатым мая.

— Ну, они не торопятся! — сказал генерал. — Предупреждают за месяц! Нет ли тут какого-нибудь подвоха? Когда у нас самые темные ночи?

Балодис вытащил карманный календарь, полистал его.

— Новолуние с четвертого апреля. Первая четверть с одиннадцатого, луна появляется на очень короткое время. Полнолуние с двадцатого. Последняя четверть с двадцать седьмого.

— Вы дали им возможное место высадки? Места для укрытия?

— Да, две недели назад.

— Охрана места высадки и укрытий налажена? — генерал обращался к Балодису.

— Особых мер не принимали, но эти места указаны после согласования с пограничниками.

— Возможное место для высадки воздушного десанта указано?

— Да, в той же радиограмме и в отдельном письме. Это место взято под наблюдение.

— Все это хорошо, но чует мое сердце, что англичане готовят какой-то подвох! — с сердцем сказал генерал.

— Но почему? — воскликнул Вэтра. Теперь, когда он столько времени потратил на охрану шпионов, когда через его руки проходила вся переписка их с разведцентром, он чувствовал себя обиженным этим недоверием Павла Михайловича, как будто Павел Михайлович не очень верил, что он, Вэтра, все сделал хорошо.

Генерал задумчиво говорил:

— Англичане когда-то считались королями разведки. Еще бы, им надо было наблюдать чуть не за все миром, чтобы хоть как-то сберечь свое влияние. У них под наблюдением были индусский мир, мусульманский мир, христианский белый царь, немецкий кайзер, итальянский король и, наконец, растущий дядя Сэм. И во всех случаях они действовали сразу двумя способами: фронтально, то есть ища сближения с недовольными чем-то в разведываемом мире, и с черного хода, засылая своеобразный контроль для проверки этих самых «сблизившихся». Этот метод вполне себя оправдывал, когда они ссорили между собой племена и магараджей Индии, арабские племена, натравливали пакистанцев на Афганистан, а пуштунов на пакистанцев или, наконец, ставили ставки одновременно на наших белогвардейцев и на господина Савинкова, на эсеров и на Колчака. Я не думаю, чтобы они очень переменились теперь, хотя империя их весьма поубавилась — не по их воле и желанию… Думается, они еще устроят проверку и вашей «лесной группе», и вашему подшефному Вилксу.

— Что же делать? — недоуменно спросил Вэтра. — Ждать их где-то в другом месте? Закрыть нашу контору по охране шпионов?

— Ну, ну, зачем же такие крайние меры? Ждать в другом месте будем мы, а охранять своих подшефных — вы. И все очень скоро выяснится. Во всяком случае, до двадцать четвертого апреля! О всех своих планах они вашему Вилксу или нашему Линису все равно не расскажут. Кстати, кто, по-вашему, должен пойти с Вилксом?

— Я! — Вэтра выпрямился, настороженно глядя на генерала. — Полковник Балодис уже знает, что Вилкс предпочитает взять с собой именно меня.

— И вы боитесь, что начатую так блестяще игру вам не удастся закончить? — Генерал рассмеялся. — Видно, Август Янович напугал вас, что пойдет туда сам?

— Нет, этого он не говорил, но предупредил, чтобы я не очень надеялся, — признался Вэтра.

— А вы понимаете, какая на вас ложится ответственность? Наконец, мы получаем возможность заглянуть в их котел и понять, какое варево там готовится. В случае вашего появления там, мы сможем в какой-то мере влиять на всю их политику шпионажа против нас… А что будет с вами, если вас разоблачат?

— То же самое, что произойдет с любым, кто пойдет вместо меня, — тихо ответил Вэтра. — Разница только в том, что меня будут проверять менее тщательно, так как за меня поручится Вилкс. А за нового для него человека он, возможно, и не захочет ручаться.

— И вы готовы отправиться туда, не зная, как и когда окончится это путешествие? Ведь вы и так за этот год были дома не больше трех дней!

— На войне редко дают отпуска, Павел Михайлович! — последовал ответ.

Генерал переглянулся с Балодисом, что-то прочитал в его глазах, сказал:

— Пожалуй, мы преждевременно начали этот разговор. Давайте вернемся к нему позднее, когда намерения наших противников определятся.

Он встал из-за стола и заходил по комнате. Начинался строгий деловой инструктаж. Надо было подумать и о том, чем занять шпионов на то время, пока англичане будут готовить свою «операцию», и еще не раз дать им почувствовать, что не так-то уж просто сидеть в лесах Латвии. Если англичане вывезут Вилкса, у него должны быть круглые от страха глаза, когда он будет вспоминать лесную жизнь, — только тогда он станет неоценимым помощником Лидумсу — «железному руководителю «лесных братьев», и столь же бесценным восхвалителем «подпольного вождя» Будриса… Проще всего воспользоваться суматохой на хуторе, вызванной приездом завроно, и уйти в лес сейчас же. Конечно, Вэтре и его товарищам придется несладко в весеннем холодном лесу, но это придаст особо трагическую окраску будущим рассказам Вилкса в Англии о его мытарствах и его официальному докладу о пребывании на территории СССР, которого от него потребуют в «Сикрет Интеллидженс Сервис».

На следующее утро Лидумс-Вэтра ушел осматривать бункер.

Да, их ждала нелегкая, жизнь.

А, тут еще заболел Бородач, — и Вилкс опять перетрусил не на шутку. Лидумс доложил Будрису о болезни Бородача и попросил вывезти его из леса. А Юрка и Граф, проводив товарища до ближайшей больницы, выполнили точную инструкцию Балодиса-Будриса и разыграли сцену бегства от чекистов. Снова пришлось менять бункер, брести по сырому лесу, мерзнуть… Зато Вилкс и Эгле проходили хорошую школу лесной жизни.

11

Но вот наступило самое главное — англичане начали выполнять обещанное.

С моря дул вязкий сырой ветер.

После захода солнца, в половине восьмого стало быстро темнеть, и через полчаса уже нигде не проглядывали заезды, не видно было ни клочка чистого неба. Тучи обложили все вокруг словно подушки, в которых глохли даже звуки. Только Ужавский маяк посылал через равномерные промежутки времени острый пронзительный луч в сторону моря, показывая идущим по фарватеру кораблям, что пора брать курс на Вентспилсский порт.

Генерал стоял возле каменного сарая, куда пограничники тянули телефон. В сарае создавался временный командный пункт.

Павел Михайлович поежился от сырости и холода, спросил:

— Где Балодис?

— А вон он, — с усмешкой сказал находившийся в сарае подполковник, протягивая руку к морю.

На берегу стоял человек. Вот он шагнул вперед, в накатную волну, наклонился, словно попробовал воду на ощупь, и бросился крупными прыжками дальше в море.

— Что он, с ума сошел? Давно ли от берега лед отогнало?

— А он это и зимой проделывает! — снова усмехнулся подполковник.

В сарайчике вспыхнул свет, зазвонил телефон. Генерал недовольно сказал:

— Позовите его. Начинается! — и прошел в сарай.

Но Балодис уже заметил свет, а может, замерз в ледяной воде, во всяком случае, он торопился. Попрыгав по берегу, он оделся и пошел вслед за подполковником на командный пункт.

В сарае было тепло от печки-времянки. Павел Михайлович, сняв пальто, расположился у телефонного столика. Радист монотонно выговаривал позывные, пищал зуммер — все было так, как бывало в далекие дни войны…

— Ну как, обеспечили себя насморком? — спросил Павел Михайлович, наблюдая, как Балодис расчесывает мокрые волосы. — Вызовите радионаблюдателя, узнайте, работала ли станция Вилкса или нет?

— Разрешите доложить, — отозвался из угла радист, — станция Вилкса молчит. Центр его тоже не тревожил ни вчера, ни сегодня.

— Задача! — проворчал генерал.

Он все еще считал, что англичане попытаются действовать и в лоб, через Вилкса, и боковым ходом. С четвертого апреля, дня новолуния, генерал попросил усилить береговую охрану участков морского побережья, указанных Вилксом англичанам, как наиболее удобных для высадки шпионских групп. Он был убежден, что высадка новой шпионской группы будет произведена совершенно внезапно, и англичане не станут предупреждать Вилкса. Поэтому вот уже десятый день недосыпали пограничники, техники, мореходы. И все чаще слышались скептические замечания, что предполагаемая операция не более как учебная тревога.

Но сегодня перед заходом солнца маленький рыбацкий сейнер, промышлявший в открытых водах, вдруг передал, что видел в море судно типа торпедного катера, шедшее под шведским флагом. Больше всего капитана сейнера поразила скорость судна: по его расчетам, не меньше сорока пяти узлов.

Генерал, получивший эту радиограмму из Вентспилсского района, сказал:

— Похоже, что это он. «Люрсен-С». Делать ему здесь, у наших берегов, без шпионской группы на борту нечего.

Начальник отряда «морских охотников», до сих пор относившийся скептически к самой возможности появления чужого судна в территориальных водах, которые он должен был охранять, услыхав о подходе «Люрсен-С», побагровел от бешенства.

— Вот нахал! Я подготовлю группу «морских охотников» и прижму этот катер к берегу.

— Так он вам и дастся! — заметил генерал. — Если он обнаружит ваши катера, он спокойно удалится, может, даже посигналит на прощание. И вся наша операция сорвется.

— А береговые батареи? — настаивал разгневанный морской хозяин.

— Нет, на этот раз лучше уж принять его груз. Я не возражаю, если к одной из следующих встреч вы приготовите такие же быстроходные катера и прижмете этот «Люрсен-С» к берегу. Но сейчас нам пока выгодна его безопасность.

Хозяин морской границы умолк. Ему оставалось только отыскать этот катер своими радарами и следить за ним издалека. На сближение с нарушителями границы шли одни чекисты.

Штаб наблюдения решили устроить на берегу, в непосредственной близости от того места, которое было указано Вилксом для высадки. И вот теперь все наблюдатели были в сборе, а где-то неподалеку от них болтался катер «Люрсен-С», одна из последних моделей гитлеровского судостроения, скороход, приспособленный специально для налетов на побережья и диверсионной деятельности.

Прозвучал короткий сигнал: катер засекли радиолокаторы.

Он шел прямо на пеленг Ужавского маяка и уже вошел в территориальные воды.

Возможно, начальник отряда «морских охотников» и был прав. Если бы он своевременно вызвал свои катера, они, наверно, сумели бы отрезать этому нахалу путь к отступлению. Но генерала интересовал именно «груз» катера; его интересовало и то, почему никто не вызывает рацию Вилкса, почему Вилкса не предупреждают, что он может уехать…

Да, по всему было видно, что это всего-навсего боковой ход англичан.

Второй сигнал сообщил, что катер остановился в трех милях от советского побережья. Третий — что катер развернулся и направился в открытое море.

Стоянка у нашего берега продолжалась четверть часа. Катер, видимо, приходил только для того, чтобы доставить «груз», а совсем не за Вилксом. Вот кто будет разочарован больше всех!

Генерал улыбнулся, но никто не заметил его улыбки. Все ждали.

— Ну что же, можно осторожно выйти, — предложил генерал. — Шлюпка при таком ветре будет добираться до берега не меньше тридцати минут. Мы даже можем просто встретить «гостей» на берегу.

Он разрядил этой шуткой напряженное молчание. Кто-то засмеялся, представив, как удивились бы шпионы, встретив на берегу молчаливую кучку «встречающих». Начальник пограничной заставы хмуро проговорил:

— Встретят и без нас. А то еще нашумим на берегу…

Но из сарая вышли все. Темное море шумно накатывалось на песчаный берег, шумел лес, рокотала вода в ручьях, скатывавшихся из болот и с лугов. По-прежнему было темно, а после яркого света в сарае темнота казалась особенно давящей.

— Значит, Вэтра может быть спокоен? — задумчиво спросил Балодис, останавливаясь под защитой сарая, где не так наваливался тяжелый ветер.

— Не думаю. Это, вероятно, тоже только еще одна проверка Вилкса и его положения в группе. Впрочем, это станет ясно через час. Если прибывшие направятся на ваш хутор, все в порядке, если же пойдут другим путем, тогда англичане не очень доверяют сообщениям Вилкса, и все мучения Вэтры и его людей еще не оплатились…

Продрогнув на сыром ветру, вернулись обратно в сарай. Радист уже ждал их.

— В лодке четверо, — шептал он, глядя на командиров хитрыми глазами. — Лодка резиновая, надувная, идет плохо, но они приближаются. Сигналов не подают, значит, их никто не встречает. Наши люди рассредоточены по всему участку высадки, приказ — не стрелять, не обнаруживать себя — знают. Чертовски холодно… — и вдруг прикрыл рот рукой, извиняющимся тоном добавил: — Это он, а не я…

— Ладно, ладно, продолжайте! — сказал генерал и обратился к начальнику заставы: — Всем принимавшим участие в операции дополнительный отдых.

Радист зашептал еще тише:

— Высаживаются. Носят груз. Много. Очень много. Шесть мест. Восемь мест. Как они все это утащат? Закапывают лодку. Маскируют следы.

За окном беззвучно текла ночь, а здесь слышался только шепот. Он то прерывался, то убыстрялся, и каждый находящийся здесь сам рисовал себе всю картину молчаливой ночной высадки.

Вот высадившиеся — четыре человека — перетащили весь груз через холмистый взгорбленный берег, вот они остановились почти у самой дороги и тут начали делить имущество: одно надо было закопать, другое взять с собой. Вот они разделились, двое пошли налево, к Вентспилсу, двое других направо, на Клайпеду. И вслед за ними разделились наблюдающие.

Голос передающего стих. По-видимому, операция сворачивалась. Там, на шоссе, оставались только те, кто должен был проследить весь путь нарушителей.

В сарае стало тихо. Каждый по-своему переживал то, что произошло. А не допустили ли они промаха? Почему бы не взять всех четверых на берегу? Сейчас они могут оторваться от своих преследователей, оторваться даже не потому, что заподозрят слежку, а потому, что их учили прежде всего скрывать свои следы. Вот успели же они сначала закопать свою лодку, затем разровнять следы на песке, укрыть свои грузы, а ведь в их распоряжении была всего лишь короткая весенняя ночь. А что они предпримут дальше?

За окном светало, но никто не хотел ни двигаться, ни разговаривать. Где-то в здании пограничной заставы шутили и пересказывали друг другу подробности тревожной ночи вернувшиеся пограничники: там длинная, тревожная ночь окончилась, а здесь время тревог и ожиданий только начиналось.

О первой неожиданности сообщили еще до рассвета. Двое лазутчиков благополучно добрались до указанного им хутора, но тут один раздумал, что ли, и вдруг ушел вдоль Венты. На открытом месте преследовать его было нельзя, и он исчез где-то в Журавлином болоте. Второй постучался на хутор и был принят хозяином.

Еще через полчаса пришел с докладом капитан, провожавший вторую пару. Эта пара остановила первую грузовую автомашину, и шофер посадил их в кузов. Но поехали они не в Клайпеду, в сторону которой шли пешком, а как раз в Вентспилс. В Вентспилсе они вылезли из грузовика и пересели на рижский автобус.

Итак, результат операции оказался совсем не таким, какого они ждали. К Вилксу был направлен всего один человек, остальные шли своими путями. Значит, какие-то сомнения в отношении положения Вилкса в Латвии у английской разведки были.

Теперь можно было быстро обезвредить этих пришельцев. А уж потом дело Вилкса убедить хозяев, что без связи с ним засылать людей сюда — пустые хлопоты.

12

Наконец день встречи на море был обусловлен.

Вилкс и Делиньш укрылись в подземном убежище на том самом хуторе, где недавно отсиживался Петерсон. Вэтра уехал прощаться с женой.

Он сидел в Вентспилсе, на тихой квартире, и беседовал с гостями. Среди гостей были генерал, полковник Балодис и председатель республиканского Комитета госбезопасности Егерс.

Инструктаж заканчивался, когда генерал вдруг сказал:

— Не верится мне, что англичане не придумают еще какого-нибудь хода! Недаром они спрашивали, может ли лодка достичь острова Готланд и даже передали Вилксу условное имя, под которым его там ждут.

Вэтра посмотрел на генерала. Павел Михайлович выглядел утомленным. Весь этот месяц ему пришлось кочевать между Москвой, Ригой и Вентспилсом.

Генерал откинулся в кресле, посмотрел в окно, как будто сидел тут один и размышлял сам про себя. Остальные замолчали, может быть, и не соглашаясь с ним, но не желая возражать. Павел Михайлович взглянул на Вэтру.

— Ну, что ж, как бы они не вели себя, вам-то, Лидумс, надо исполнить их инструкцию с наивозможной точностью. Но дальше обусловленного с англичанами квадрата, а тем более к острову Готланду не подходить. Эти пройдохи пытаются сделать главное руками шведов. Ваш Вилкс прав, они всегда пытаются делать грязные дела чужими руками! — и, меняя тон, вдруг спросил у Егерса: — А какие подарки вы пошлете нашим старым знакомым — Силайсу и министру Зариньшу?

Егерс от неожиданности засмеялся.

— Подарки? Неужели еще нужны подарки?

— Вы забываете, что снаряжаете посла! Он должен доставить дары своей земли тем, кто его ждет. Я бы, например, послал Зариньшу шкатулку с янтарем. Ну, а Силайсу… — Он задумался: — Силайсу можно послать тот письменный прибор, что стоит у вас на столе: много камня и мало таланта.

— Помилуйте, Павел Михайлович, меня же комендант заставит писать акт! Прибор-то у него в описи имущества! — председатель засмеялся: — Представляю, какое лицо он скорчит, когда я ему скажу, что отправлю это произведение артельного искусства в Англию!

— Я вам подпишу акт, что нечаянно уронил его и разбил. И что осколками этого прибора вымощены две улицы в Риге. По-моему, там камня хватит как раз на две улицы.

— А я положу в рюкзак Вэтры несколько бутылок армянского коньяка. Говорят, его очень любит Черчилль, — сказал Балодис.

Они перешучивались, улыбались, но в глазах была тревога. Эта встреча могла стать вообще последней встречей с Вэтрой. Стоит англичанам что-нибудь заподозрить, и Вэтра никогда не вернется: нож, пуля, превысившая законную скорость машина, да мало ли что могло случиться с ним, если он хоть чем-нибудь выдаст себя!

— Ну что ж, Виктор Федорович, — по-русски назвал Вэтру генерал, вставая. — Давайте простимся, как положено перед дорогой!

Вэтра поднялся, и они обнялись, неловко прижавшись щекой к щеке.

Встали и Балодис с Егерсом.

Попрощавшись, Вэтра и Балодис ушли. Они снова превращались в Будриса и Лидумса. Будрис должен был проводить Лидумса в убежище и там побеседовать с Вилксом.

Председатель комитета звонил в Ригу, чтобы подготовили и привезли подарки.

Павел Михайлович остался один.

Он бродил по пустой квартире, пытался читать, то включал, то выключал приемник, но ничто не занимало его. Он думал о будущем.

Что хотели сказать англичане, когда советовали Вилксу добраться до Готланда, если встреча в море не состоится? Может быть, они думали при помощи шведов, у которых подкармливается в разведке немалое число беженцев-латышей, проверить «посла» латышской подпольной организации? Нет! Скорей всего англичане боятся, как бы их катер не захватили. Если это так, то на рандеву они не придут, пытаясь добиться своего если не приказом, то хитростью. Сказать, что они не нашли в открытом море маленькую рыбацкую лодку, просто. Но если «посол» и Вилкс возвратятся обратно, им ничего не останется делать, как открыть свои карты. И тогда они вынуждены будут отказаться от посредников.

Нет, он прав, запретив Вэтре идти на Готланд. В этом случае будем считать, что в неудаче виноваты англичане. И англичане примирятся! Если не в эту ночь, так в другую они придут за своим бесценным Вилксом и увезут Вэтру!

Окончательно придя к этому убеждению, генерал повеселел, накинул пальто и вышел на улицу.

Но еще долго бродил он один по вечернему Вентспилсу, смотрел на отдыхающие в порту корабли, сидел у памятника погибшим в море рыбакам и матросам, и все время словно бы сражался с невидимым, но умным противником, то угадывая его игру на несколько ходов вперед, то вдруг останавливаясь на каком-нибудь пустячном несовпадении и начиная все сызнова. Игра становилась очень опасной. Это были уже не шахматы, а дуэль в потемках или с завязанными глазами.

Поздно вечером он зашел к уполномоченному КГБ в Вентспилсе. Там сидели председатель республиканского комитета и уполномоченный, вернувшийся из Риги с подарками.

— Подарки я передал Балодису, — деловито сказал председатель комитета, и шутливых ноток больше не было в его тоне. — Балодис и сейчас сидит у радиста. Лодка вышла из Вентспилсского порта после проверки пограничниками…

На столе лежала расшифрованная радиограмма Вилкса:

«Четырнадцатого мая в двадцать три часа пятьдесят выхожу из Вентспилсского порта и пойду прямо по курсу на запад. В лодке будут три человека — рыбак, я и упоминавшийся ранее офицер».

Оставалось одно — ждать.

Волнение было столь велико, что никто не уходил домой, хотя известие о ходе операции не могло поступить раньше утра. Генерал знал, — вот так же напряженно сидит сейчас Балодис у радиста, так же взволнованно щупает мир усиками антенны Делиньш на своем укромном хуторе, и англичане, если у них заранее не запланирован «провал» этой операции, тоже прослушивают мир, ожидая сообщения с катера о встрече в море с лодкой Вилкса.

Но завтра надо было снова браться за работу со свежей головой, и генерал категорически приказал всем расходиться. Достаточно того,что Балодис дежурит.

Однако утром все пришли задолго до начала работы.

На столе лежали две радиограммы: Делиньш сообщал о времени выхода рыбацкой лодки, а разведцентр отвечал, что катер рыбацкую лодку не встретил. И заканчивал:

«Из-за недостатка горючего быть там в следующую ночь не сможем…»

Итак, лодка болталась в море, но англичане вдруг оказались неподготовленными к встрече! Балодис и Егерс удивленно поглядывали на Павла Михайловича — как он мог столь точно предсказать развитие событий! Они-то были убеждены, что пассажиры давно уже находятся на катере. Вчера они не спорили с Павлом Михайловичем только из уважения, ну и еще из маленького желания позлорадствовать, когда операция закончится согласно плану, спросить: «Вы, помнится, говорили, что англичане нас подведут?» Но англичане и на самом деле подвели!

— Ну что же, теперь ничего не поделаешь! — сказал генерал, словно не замечая удивленных взглядов Балодиса и Егерса. — Торопить подозрительных англичан опасно и неразумно. Попрошу вас, дайте указание передать через рацию Вилкса еще одну радиограмму. Балодис прочитал текст:

«Лодка… останется в море в ночь с пятнадцатого на шестнадцатое и будет ожидать вас. Возвращение связано с большим риском для друзей. Приложите все усилия для того, чтобы в эту ночь обязательно встретить их. Барс».

Ответ англичан Балодис привез с собой. Англичане прекратили операцию.

Павел Михайлович молча подчеркнул последнюю фразу радиограммы:

«Будьте осторожны, возможно, ситуация опасна».

— Вот главная причина! Они хотели произвести еще одну проверку — и произвели. Но Вэтра не пойдет на Готланд. Операция не прекращается, а откладывается. Вероятнее всего, на осень. А пока перейдем к очередным делам.

— Бр-р-р! Не хотел бы я болтаться две ночи в открытом море в этой рыбацкой лодке! — пробормотал Балодис. — Ведь они-то не знают, что англичане отменили операцию!

— Узнают этой ночью, когда никто не ответит на их сигналы. Предупредите Вэтру, чтобы готовился отправиться осенью. И скорее всего, его возьмут прямо с берега. Дайте ему отдохнуть и проведите дополнительную подготовку к будущей поездке. Она все равно состоится!

В этот день штаб операции «Янтарное море» временно прекратил свою деятельность. Для наблюдения за Петерсоном и другими достаточно было усилий одного Балодиса.

Вновь штаб собрался двадцать пятого сентября.

В том же сарае на берегу моря заработали рации, зазвонили телефоны. На этот раз англичане переправляли троих человек и забирали Вилкса и Лидумса прямо с берега.

В ночной бинокль Павел Михайлович видел подошедший к побережью катер. А на берегу Делиньш прощался с Лидумсом и сумрачно смотрел на приближающуюся гребную лодку, в которой сидели шестеро: трое гребцов и трое шпионов. Вот шпионы вылезли из лодки, на их места сели Лидумс и Вилкс, и лодка отвалила от берега.

Делиньш последний раз помахал Лидумсу рукой, хотя в темноте этого Лидумс все равно не видел. Делиньш провожал товарища в дальнее путешествие, которое было сопряжено со смертельной опасностью. Но ведь именно для того, чтобы прекратить «путешествия» без виз, и отправлялся в неизвестное Лидумс, именно для того, чтобы Лидумс мог разгадать хитрости противника, и мучились все они, мирные люди, в лесных бункерах, жили, подобно зверям в норах, именно для того, чтобы в мире было как можно меньше преступлений.

Лидумс уходил на выполнение ответственного задания.

ЧАСТЬ ПЯТАЯ

1

Балтика выбрасывала на берег янтарь.

Кусочки янтаря были разных оттенков, от светло-прозрачного до темно-коричневого, но в каждом из них все равно таился чистый золотистый цвет — то в самой глубине бесформенного обломка, то проступал ярким пятном на поверхности грубого, почти черного куска. Иные янтарины были похожи на крупные слезинки, такие же светлые, почти светящиеся, но и в них, приглядевшись, можно было обнаружить оттенок строгого золотого цвета.

«Слезы земли» — так называют янтарь латышские сказочники.

Но если бы Балтика выбрасывала только янтарь!


Лидумс успел только мельком разглядеть троих новых «гостей». Резиновая лодка билась в пене прибоя, и гребцы свистящим шепотом торопили отъезжающих. «Люцифер ждет вас!» — приехавшие услышали пароль и отошли вместе с Графом от полосы прибоя. Лидумс и Вилкс вошли в воду и перешагнули через низкий борт лодки. И лодка сразу пошла, хотя не слышно было ни всплеска, ни удара веслом, только у борта переливалась светящаяся от люминесценции вода.

Корма катера возникла неожиданно, будто вынырнула из воды. Лидумсу даже показалось, что судно действительно вынырнуло, что это подводная лодка, поднявшаяся на мгновение и готовая сразу уйти обратно, в глубину. В этом негостеприимном море и лодка, и катер стояли не носом к встречающим, а глядели в пустоту, чтобы немедленно удрать в случае тревоги.

Но сейчас их ждали, хотя ждали нетерпеливо — едва перебросили в лодку штормтрап, едва лодка оказалась связанной с катером, как в глубокой утробе судна послышалось глухое ворчание мотора, и катер двинулся без сигнала, без предупреждения, точно так же, как двинулась от берега лодка, не дав отъезжающим даже проститься с товарищами. Да, здесь было не до сантиментов!

Гребцы и свесившиеся через борт все ускоряющего движение катера матросы помогли пассажирам перебраться на палубу, другие мгновенно подняли лодку на шлюпбалки, и перед Лидумсом возникла низкорослая фигура командира в черном мундире, без знаков различия, только чуть поблескивала кокарда на фуражке с высокой тульей. Командир безошибочно подошел к Лидумсу, как будто чутьем угадал более важного из двух своих пассажиров, протянул руку и торжественно сказал:

— Приветствую представителей свободной Латвии на своем судне!

Лидумс постарался вложить всю свою радость в рукопожатие, так что командир корабля немного даже покривился, и с Вилксом здоровался уже без энтузиазма. Затем он представился:

— Хельмут Клозе. Прошу простить, что не могу предоставить вам настоящих удобств, но это военный корабль. Настоящая встреча вас ждет на берегу. А теперь пройдемте в каюту…

Кто-то из матросов поднял тяжелые рюкзаки пассажиров, Лидумс неторопливо пошел за командиром, Вилкс последовал за Лидумсом, все дивясь про себя, как может быть командир таким спокойным. И мысленно позавидовал:

«Да, если бы меня сделали послом, я бы, наверно, тоже держался увереннее!»

Но Лидумс не притворялся спокойным. Он действительно был спокоен: он давно уже привык к переменам в своей судьбе.

Сейчас он спокойно размышлял о будущем, хотя все в этом будущем было туманно. Покажутся ли англичанам достаточными те полномочия, которыми снабдил его Будрис? Но жребий был брошен давно, еще в то время, когда обдумывался самый первый ход этой большой игры, хотя тогда никто не предполагал, что она может привести к созданию этого посольства, к выезду в чужую страну, в чуждый мир…

Катер стремительно шел вперед, все больше удаляясь от негостеприимного берега, и, судя по плеску волн за бортом, делал не меньше двадцати — двадцати пяти узлов. Интересно, сколько же он может дать на двух моторах? Впрочем, утром можно будет осмотреть это таинственное судно…

Хельмут Клозе спустился вниз, открыл дверь каюты, подождал, пока вошли Лидумс, Вилкс и гребцы, закрыл дверь и только тогда включил свет.

Каюта была отделана деревом, диваны покрыты бархатом, но низкие потолки и толстые стены не позволяли забывать, что это военное судно, что вокруг броня. Впрочем, здесь было тепло, безопасно, и все вздохнули с облегчением. Слишком уж трудной была эта ночь. Теперь все позади, можно отдохнуть…

Лидумс нагнулся к своему рюкзаку, вынул бутылку коньяку и торжественно протянул ее командиру катера.

— Господин Хельмут Клозе, разрешите вручить это вам!

Теперь он мог разглядеть командира.

Моряку было около сорока пяти, глубоко запавшие глаза на скуластом лице смотрели со строгой придирчивостью, только на Лидумса он взглядывал благожелательно. Он так и остался стоять на ступеньке лестницы — так меньше бросался в глаза его невысокий рост. На фуражке у него — кокарда с английской надписью: «Контрол сервис си».

Клозе не забыл пригласить: «Садитесь!» — и только тогда взял бутылку из рук Лидумса. Он с большим интересом оглядел ее, посмотрел коньяк на свет через стекло, потом протянул Вилксу:

— Займитесь!

Ловко и легко двигаясь, он открыл угловой шкафчик, вынул оттуда корабельные стаканчики с широким и тяжелым дном. Лидумс поторопился достать запасенные продукты, снял с пояса свой широкий острый нож. Гребцы молча, как зачарованные, смотрели на бутылку, на еду. Им этот рейс достался еще тяжелее, чем пассажирам. Из разговора Вилкса с ними Лидумс понял, что это тоже ученики одной из шпионских школ.

Клозе сам разлил коньяк по стаканам и протянул первый Лидумсу. Лидумс неприметно усмехнулся: что это, своеобразное преломление этикета или профессиональная осторожность разведчика? Принял стакан из короткопалой руки Клозе, сказал:

— Пусть ветер будет попутным! — И добавил по-немецки: — Большевики научились делать отличные коньяки. Выдержка, обратите внимание на надпись внизу — пятнадцать лет! — и спокойно опорожнил стаканчик.

— Видимо, отличный коньяк, — сказал Клозе. Но пить не торопился, протянул стакан Вилксу. Вилкс выпил, закашлялся: отвык от благородных вин.

Только угостив гребцов, Клозе налил и себе.

Он долго смаковал свой стаканчик, потом, с сожалением поглядев на полупустую бутылку, сказал:

— Приканчивайте сами!

Уходя наверх, сообщил:

— Прошел хороший дождь. Он поможет смыть следы на побережье! Нам на этот раз повезло! — и прошагал по трапу твердым, сильным шагом.

Закончив этот предрассветный ужин, Лидумс и Вилкс поднялись на палубу. Взошло солнце. Клозе стоял на капитанском мостике. Катер шел с необыкновенной для такого класса кораблей скоростью, миль пятьдесят в час. Клозе, увидев Лидумса, пригласил его к себе.

Из рубки катер был виден отлично, бронированный, обтекаемой формы. Длина его была метров до сорока, ширина — около шести, с двумя палубами — верхней, от носа до палубной надстройки, высокой, и нижней, метра на полтора над водой. Клозе стоял в бронированной боевой рубке со скошенной передней стенкой, окна которой были закрыты откидными бронированными плитами со смотровыми щелями. За боевой рубкой и несколько выше ее находился бронированный по сторонам и открытый сверху командный мостик, похожий на срезанную сверху пирамиду.

Лидумс разглядывал катер. На корме находился аппарат для создания дымовой завесы, возле него были закреплены две дымовые и одна ослепляющая бомбы. Возле аппарата дежурили два немецких матроса с автоматами английской марки.

Впереди, прямо перед лицом Лидумса, находился экран радиолокатора. Сейчас он был включен, но чист — катер, видимо, шел далеко от торговых путей. Все немцы были одеты в черную форму, без знаков различия, только такие же фуражки с кокардой показывали, что они включены в систему английских морских вооруженных сил.

Где-то внизу были расположены капитанская каюта и матросский кубрик, радиорубка, радиопеленгатор и радиолот. Оттуда в боевую рубку то и дело поступали сообщения дежурных.

Весь катер и все на нем было окрашено серой шаровой краской под цвет воды.

— Нравится? — спросил Клозе.

— Да, — признался Лидумс.

— Мне тоже! — иронически усмехнулся Клозе. — Я воевал на нем до самой капитуляции, да и теперь продолжаю воевать, как бы ни называли мои операции.

— Но под чужим флагом! — заметил Лидумс.

— Однако идеи те же! А флагов у меня сколько угодно. Видите? — Клозе кивнул на корму. Там немец снимал флаг Финляндии и ставил шведский. Лидумс понял, что катер миновал побережье одной страны и вышел на траверз границы. Ну что же, для шпиона защитная окраска обязательна. Вероятно, и на самом деле на катере в каком-нибудь потайном отсеке лежит полная коллекция флагов всех государств, а деньги, которые Клозе получает за свои «операции», не пахнут и не имеют особого национального признака, особенно, если это доллары или фунты…

Клозе посуровел, сказал совсем другим тоном:

— К месту назначения пойдем только ночью. Сейчас мы ляжем в дрейф у восточного берега острова Борнхольм. Советую вам отдохнуть.

Лидумс откланялся и вернулся в каюту. Скоро туда же спустился и Вилкс. Вилкс застал своего спутника уже спящим.

2

Поздней ночью катер «Люрсен-С» вошел с потушенными бортовыми огнями в западногерманский порт Экернферде. Лидумс и Вилкс стояли в каюте у иллюминаторов, с которых были сняты светомаскировочные шторы, и молча рассматривали пустынный, но ярко освещенный порт. Лестницы из порта вели наверх, где тоже пылали цепи ярких ламп, обозначая улицы, раскинувшиеся амфитеатром.

Едва катер коснулся темным своим бортом пирса, как по трапу застучали каблуки и в каюте появился высокий человек, с круглым улыбающимся лицом, темноволосый, толстогубый. Он приблизился к Лидумсу, успевшему включить свет, и с каким-то насморочным прононсом представился:

— Меня зовут Большой Джон! Рад вас приветствовать в свободном мире! — он говорил по-немецки, но видно было, что это затрудняет его. Лидумс предупредил:

— Я говорю по-английски. Лидумс.

— О нет! — лукаво усмехнулся Большой Джон, переходя на английский. — Теперь вы — Казимир! Господин Вилкс может оставаться самим собой.

— Казимир так Казимир, — засмеялся Лидумс.

— Так вас отныне будут звать все ваши друзья! — торжественно произнес англичанин, как будто и на самом деле производил обряд крещения.

— Как вас ваши друзья: называют только Большим Джоном? — весело поддразнил его Лидумс.

— Вот именно, — серьезнее, чем следовало бы, ответил Джон.

— Это инструкция? — попытался еще пошутить Лидумс.

— Нет, приказ! — твердо сказал англичанин.

На пирсе послышался приглушенный звук автомобильного тормоза, и в каюту спустились еще два человека, оба в штатском: один лет под пятьдесят, высокий, худой, очень сдержанный, другой совсем еще молодой, чуть за тридцать, толстенький, полный, с круглым добродушным лицом, на котором не к месту выделялся острый и длинный нос. Вновь прибывшие отрекомендовались совсем уже странно: пожилой кратко сообщил, что он адмирал флота, следивший за операцией Клозе, а остроносый толстяк, добродушно улыбаясь, сообщил, что он просто Майк, что служит во флоте, и рад, что Клозе успешно доставил долгожданных гостей.

Вслед за ними пришел и Клозе, а за Клозе в каюте появился матрос с подносом, уставленным бутылками шампанского и бокалами. Начался импровизированный банкет.

Первый тост провозгласил адмирал, поздравив Казимира, Вилкса и Клозе с успехом этой тщательно подготовленной операции. По тому, как подобострастно относился к адмиралу Большой Джон, было понятно, что разведка частенько пользовалась услугами морского подразделения, которым адмирал командовал. Да и Майк выказывал адмиралу особое почтение. Столь же почтительно произнес свой тост и Клозе.

Клозе не преминул напомнить, что в борьбе против коммунизма усилия «свободного мира» должны быть объединены. Подняв бокал, он довольно долго распространялся о своих заслугах в прошлой войне, когда защищал с оружием в руках «западную демократию». Адмирал поглядывал скучающе, но тост принял. Зато новоявленного Казимира он разглядывал с большим любопытством, хотя и не расспрашивал ни о чем. По-видимому, он знал, что секреты разведки не подлежат оглашению.

Но Лидумс постарался удовлетворить любопытство высоких посетителей. Отвечая на приветствия, он сообщил, что является посланцем известного латышского патриота Будриса, что все участники группы Будриса прилагают свои силы, способности и знания для того, чтобы латышский народ был счастлив, и готовы отдать ради этого даже свои жизни. Адмирал восторженно пожал руки Казимиру и Вилксу, а заодно и Клозе, который, кажется, был доволен этим больше всех.

Выпили еще по бокалу, после чего Майк сказал, что гостей ждет машина.

Адмирал остался на катере, а Большой Джон, Майк, Лидумс и Вилкс вышли на пирс.

Машина ринулась в темноту.

По дорожным сигналам Лидумс понял, что она пошла на Киль.

В Киле машина остановилась в каком-то глухом переулке, где стояла с потушенными фарами другая. Майк попросил всех пересесть, и они поехали дальше в направлении Гамбурга.

Среди ночи въехали в Гамбург.

Лидумс, сидевший у окна, пытался определить улицы, по которым их везли. Город был пуст, только рекламные огни пылали, словно топки в черном пространстве, ночи. Кое-где стояли полицейские, да ночные девушки еще пытались ловить одиноких прохожих. Но вот машина свернула на аллею Бебеля и вдруг остановилась.

Лидумс не заметил номера дома. Но у ворот, хотя была уже поздняя ночь, их ждали. Видно, прибытие посланцев Будриса было большим событием, потому что из подъезда тотчас же вышли два человека и подошли к остановившейся машине.

Один из них предупредительно распахнул дверцу с той стороны, где сидел Лидумс, второй помог выйти Вилксу. За Лидумсом и Вилксом вышли Майк и Большой Джон. Машина тотчас же отошла.

Встречающие словно пленили Лидумса. Сначала они оказался в объятиях невысокого человека, который радостно чмокнул его прямо в губы, потом отступил немного, вглядываясь в его лицо, снова расцеловал и тогда лишь назвался:

— Силайс! Поздравляю вас с благополучным приездом.

Но тут его оттеснил другой, тоже поцеловал, взволнованно потряс руку, громко захохотал, похлопал в ладоши, воскликнул:

— Но как это здорово, как здорово! Украли! Украли из-под носа у большевиков! — и затем представился: — Жакявичус. Представитель литовской эмиграции! — говорил он по-латышски, но с большим акцентом. И опять пошутил: — Пожалуйте, господа, в ваш дом, и если вы соблаговолите, прошу пригласить нас в гости!

Лидумс попытался поднять выставленный из машины рюкзак, но Жакявичус широким церемонным жестом отстранил его, взял вещи сам. Силайс помог Вилксу, и все стали подниматься по широкой лестнице особняка на второй этаж.

Из прихожей, где сбросили плащи, пальто и шляпы, Силайс провел Вилкса и Лидумса в большую комнату с двумя постелями, письменным столом, широкими низкими креслами, и торжественно объявил:

— Это приготовлено для вас. Но прошу не задерживаться, в гостиной вас ожидают. Необходимо отметить ваше прибытие…

За комнатой, скрытая почти незаметной дверью, находилась отличная ванная комната. Лидумс предпочел бы растянуться в ванне, но Вилкс торопливо сказал:

— Это придется отложить! Нас ждут.

Лидумс чертыхнулся и, торопливо смыв дорожную пыль, вышел вместе с Вилксом в гостиную, где уже сидели знакомые гребцы весельной лодки, Силайс, Жакявичус, Большой Джон и с ним сутулый господин с пепельно-серыми волосами, с вытянутыми вперед, как у грызуна, верхними зубами, который представился как Малый Джон… У стены, в креслах, на стульях и на подоконниках устроились еще несколько человек англичан.

Опять пили шампанское. Жакявичус, насмешливо поблескивая глазами, объяснил, что коктейлей у них, слава богу, нет, этой дрянью угостят англичане, а у себя дома изгнанники могут еще жить по своим обычаям. Он тщательно откупоривал бутылки и собирал пробки в карман. Подмигнув Лидумсу, он сказал, что собирает пробки после каждой удачной операции.

— Тогда у вас должна быть гора пробок! — пошутил Лидумс.

— Не так уж часто случаются удачные операции! — вдруг с какой-то горечью сказал Жакявичус. — Это вам повезло, что вы имеете отличного руководителя группы…

В это мгновение в гостиную вошла дама. Она была высока, черноволоса, с зелеными большими глазами. Лидумс увидел, как эти зеленые глаза с интересом взглянули на него, и тотчас же в них зажегся огонек. Он встал, ожидая, когда его представят. Дама пошла прямо к нему, протягивая тонкую длинную руку.

Большой Джон назвал ее Норой, представил Казимира, выразительно шепнув Лидумсу, что Нора — личный секретарь начальника отдела разведки Маккибина. Нора шутливо прервала его шепот:

— Не сплетничайте, Джон! Я сама расскажу нашему гостю о себе.

Лидумс почтительно склонился к ее руке, призывая на помощь все свое знание английского. Ему очень хотелось понравиться Норе, он понимал, что от ее доклада своему хозяину будет зависеть многое. Кажется, его заявление о том, что он испытывает настоящее наслаждение оттого, что ему наконец-то представилась счастливая возможность встретить настоящую английскую леди, было вполне уместным. Нора немедленно завладела гостем, и теперь все присутствующие разговаривали как бы через нее. Впрочем, она и не давала говорить, засыпав гостя вопросами, на которые он не всегда находил ответы, так они были неожиданны.

— Чем они питаются в своих лесах? Как они могут жить без женщин? Что такое «бункер»? Вешают ли они пойманных «синих» или просто расстреливают? — кажется, ей очень хотелось, чтоб вешали!

Но когда Лидумс, разгоряченный и шампанским, и повышенным интересом Норы и других гостей к его личной жизни, начал рассказывать, как прощался с женой перед уходом к лесным братьям, как жена не хотела отпускать его, а потом смирилась и благословила на борьбу, он вдруг увидел, что из зеленых глаз Норы покатились крупные слезы. Такого эффекта он никак не ожидал и растерянно умолк, но Нора только нетерпеливо воскликнула:

— Продолжайте! Да продолжайте же!

И Лидумсу пришлось рассказать, как они — «лесные люди» — по восемь-десять месяцев не видят своих близких, как только по разрешению командира могут иногда появиться на тайной явке, где едва-едва удается поцеловать жену, боясь, что ее выследят и отправят в страшную Сибирь, и Нора все продолжала плакать, не пряча своих слез. Эта странная чувствительность, как и приметная чувственность, были так неподходящи для разведчицы, что он даже заподозрил, не разыгрывают ли его. Но тут он мельком взглянул на Силайса и поразился тому, какой злобный вид был у этого человека. Можно было подумать, что Силайс ненавидит Нору больше даже, чем тех людей, что вышвырнули его из Латвии. В чем же столкнулись интересы этих двух людей? Может быть, Нора — осведомитель самого полковника Маккибина — не очень лестно отзывается о Силайсе при начальнике? Или они не поделили какой-нибудь гонорар?

Он не так уж плохо знал «свободный мир». Ведь совсем еще недавно вся Латвия жила по этим же законам. Но такой волчьей злобы по отношению к единомышленнику и коллеге Лидумс еще не видывал.

Впрочем, Нора уже вытерла глаза, они опять засияли зеленым светом в сторону Лидумса, и Силайс тотчас же напустил на свое желчное худое лицо улыбку самого дружелюбного человека.

Нора похвастала своей новой машиной и пообещала Лидумсу покатать его, «показать город». Вилкс тихонько шепнул:

— Не соглашайтесь! Она — любовница Маккибина, а полковник не терпит, когда Нора кем-нибудь интересуется…

В глазах Вилкса был такой явственный страх, что Лидумс с усмешкой подумал: «Кажется, эта Нора не похожа на ибсеновскую!»

— О, я еще не в форме! — уклончиво сказал он.

— Ну, мы быстро приведем вас в европейский вид! — пообещала Нора.

Кто-то напомнил, что время позднее, гостям следует отдохнуть. Силайс пошел проводить их в комнату.

Там Лидумс достал из своего рюкзака письменный прибор и передал Силайсу. Тот был так растроган подарком, что снова расцеловал посланца с родины.

— Кто из вас подумал обо мне? — спросил он.

— Это подарок Будриса! — скромно ответил Лидумс.

— Вы давно знаете Будриса? — с любопытством спросил Силайс.

— К сожалению, с Будрисом я познакомился только после войны. Сам он жил уже легально, но продолжал поддерживать связь с единомышленниками. Настоящее его имя и местожительство я не знаю. Но не беспокойтесь, когда наша война кончится победой, все имена будут названы… А вы, может быть, увидите нашего командира и раньше. Он говорил, что вы изъявляли желание принять участие в наших операциях…

— Да… но… Маккибин считает, что мне следует оставаться в Лондоне.

Лидумс сделал вид, что не заметил смущения собеседника. Он простодушно заметил:

— А знаете, полковник прав! То, что здесь есть человек, отлично знающий условия нашей борьбы, очень полезно для нас. Будрис тоже говорил об этом. Он особенно просил передать вам его благодарность за переброску денег. Хотя мы в наших операциях и не брезгуем этими «трофеями», но нам, вероятно, пришлось бы распылять силы, отвлекаться на совершение экспроприационных актов, а это в конце концов опасно, наше движение не может перерастать в примитивный бандитизм…

Лидумс высказывал эти свои мысли горячо, даже страстно, как давно продуманные, наболевшие, но в то же время видел, как проходит смущение Силайса, как он словно бы наливается гордостью и начинает пыжиться, топорщиться, вот-вот запоет, как петух на насесте. В конце концов это естественно! Посланец далекой, полузабытой родины не только не зовет Силайса на подвиг, но еще и доказывает, что именно без помощи Силайса их дела там, на далекой родине, шли бы, наверно, хуже. И Силайс, уже гордо, с видом начальника спросил:

— Как широко распространяется влияние Будриса?

Лидумс помолчал, задумавшись, потом ответил:

— На последнем нашем совещании были представители и из Латгалии и из Видземе… Но они живут легально…

Силайс был как будто не очень доволен, но сдержался. Только медленно произнес:

— Надо надеяться, что негласных единомышленников у вас много больше, только они еще не нащупали настоящие методы борьбы с большевиками или не связались с вами… — Он вздохнул: — Да, подпольная борьба всегда начинается с единиц! Но уж зато это такие единицы, из которых обязательно вырастают вожди…

— Если их не пристрелят по дороге к славе, — проворчал Лидумс.

— Зачем так грустно! — Силайс опять обрел свою обычную живость. — Но вот что я хотел сказать вам, дорогой Казимир… — он замялся, пожевал губами, прислушался, как за стеной в ванной комнате, куда ушел Вилкс, шелестит вода, тихо сказал: — Не следует говорить англичанам о количестве ваших бойцов. Во-первых, это постоянно меняющаяся кривая. Например, на зиму, как сообщает Будрис, многих приходится распускать по хуторам в целях сохранения. Во-вторых, мы имеем в виду так называемые активные штыки… Но ведь есть же еще сочувствующие, готовые принять участие в борьбе, колеблющиеся, выжидающие первого реального успеха… И, наконец, сотни тысяч, которые поднимутся по первому знаку, как только начнется подлинная освободительная война и союзники выбросят первые десанты на нашей священной земле… Вот эта перспектива и должна стоять перед вами, когда англичане попросят вас сделать им доклад. Ну и, само собой, перед членами нашего правительства тоже следует показать перспективу…

Лидумс молчал.

Конечно, он понимал, что Силайс постарается выдать воображаемое за действительное. Еще когда они с Будрисом готовились к будущему отчету, Будрис предупреждал, что в цифрах стесняться не следует, кое-что можно округлить, некоторые операции описать приблизительно, другие развернуть в подробностях. В таком деле, как подпольная война, всегда лучше обрадовать начальство, чем огорчить. За огорчение взыщут с нас, решат, что это мы плохо работаем, а радость разделят вместе с нами… Но то, что предлагает Силайс…

Силайс выжидательно смотрел на своего подопечного.

Лидумс осторожно сказал:

— Радиопередачи вел Вилкс, и телеграммы поступали непосредственно Маккибину. Я не знаю, как он группировал цифровые данные…

— О, я читал все радиограммы в тот же день. Вилкс не дурак. И потом он человек Маккибина, он получает жалованье и знает, за что получает его. Не станет же он огорчать своего начальника!.. Поэтому информация вполне благоприятна для вас.

— Ну что же, если вы так думаете, — нехотя согласился Лидумс. — Но я постараюсь избежать арифметики, — он усмехнулся, — я ведь художник, а искусство скорее сродни психологии, нежели точным наукам.

— Вот именно, именно! — обрадовался шутке Силайс. — Психологический экскурс заинтересует англичан даже больше! Им важно знать настроения народа, отдельных групп, экономику, расположение военных объектов противника, ну и, наконец, состав будущего правительства, которое должно заявить о своем существовании в первый же час войны. Вот главные вопросы, которые мы должны решить за то время, пока вы будете находиться здесь…

— Ну что же, отлично, — Лидумс несколько повеселел. Силайс уже вполне добродушно улыбался.

— Простите, я вас задержал, а ведь мы условились, что вы должны отдохнуть! Завтра я весь день буду в вашем распоряжении. С утра займемся вашей экипировкой, не бродить же по городу в вашем партизанском одеянии! А сейчас отдыхайте, отдыхайте!

Он попрощался и ушел, унося с собой подарок. В дверях еще раз оглянулся, улыбнулся, приложив палец к губам, словно напоминал, что теперь они не только коллеги по борьбе, но и сообщники…

Из ванной вышел Вилкс с мокрыми волосами, которые он успел уложить в сетку, предусмотрительно приготовленную кем-то из невидимых слуг этого странного дома. От Вилкса пахло розовой водой, бриолином, мылом. Он, потягиваясь, сказал:

— Ну, наконец-то начинается настоящая жизнь!

Лидумс внимательно взглянул на шпиона. Он, кажется, действительно был вполне доволен. Чтобы сбить с него этот неожиданный гонор, Лидумс, усмехнувшись, сказал:

— Да, завтра можно выписать чек в банк и купить себе вот такой домик!

— Черта с два! — сердито проговорил Вилкс. — Мне выписывали по восемьдесят фунтов в месяц да по пятнадцати фунтов командировочных. На такие деньги можно разве что снять комнату в дешевом пансионе.

— Сколько же получает Силайс?

— Чуть больше. Мы ведь для англичан люди второго сорта, нам можно платить и гроши, все равно никуда не денемся! Вон он до сих пор не может машину купить! А собирался сделать это еще в прошлом году!

— А энтузиазм?

— За энтузиазм только большевики дают ордена и новые квартиры. Здесь нужны деньги!

— А сколько же получают сами англичане?

— Видно, побольше! Как только Нору назначили личным секретарем Маккибина, она в первую же получку отхватила малолитражку! Силайс до сих пор не может ей этого простить! Деньги-то Силайс получает от нее. Ему все кажется, что она его обжуливает. Ни премий, ни праздничных, вот разве что за операцию с нами ему что-нибудь подбросят, на что-то такое он мне намекнул.

— Да, небольшая цена за голову! — вздохнул Лидумс.

— Ну, теперь-то мы вырвались! Здесь не страшно! «Синих» нет!

Он раскрыл постель и нырнул в нее, пробормотав уже спросонья: «Спокойной ночи!»

— Добрых снов! — ответил Лидумс и прошел в ванную. Надо было поскорее встать под душ. От всех этих разговоров у него было ощущение, что он только что прошел по затхлому болоту…

3

Утром к Лидумсу и Вилксу ввалился Большой Джон.

— С божьим утром, парни! — закричал он с порога. — Завтракали?

— Еще нет, — ответил Вилкс.

— Ну, все равно, едем за подарками! Дядюшка Джон Буль желает озолотить своих гостей! — он помахал сиреневой бумажкой, которую держал в руке. — Это чек на первую половину счастья! Хороший костюм, ботинки, белье и галстук сделают вас настоящими джентльменами!

— А как будет со второй половиной? — с усмешкой спросил Лидумс.

— Вторая половина счастья — женщины! На вас они и так смотрят, как на полубога! — он обнял Лидумса за плечо, шутливо подталкивая к двери, но в дверях суховато сказал: — Только не вносите разлад в нашу семью!

Лидумс принял этот совет к сведению. Он и так побаивался экспансивной Норы.

Вилкс веселился как добродушный щенок. Швырнул свою рыбацкую зюйдвестку под шкаф, кричал, что поедет прямо в трусах, так надоела ему брезентовая куртка, а Большой Джон, подтрунивая, советовал обмотаться простыней, чтобы все видели, как живется людям в «большевистском раю». Лидумс понимал: Вилксу хочется хоть одеться на чужой счет!

Лидумс стоял у открытой двери и ждал. Наконец Вилкс напялил свой «лесной» костюм и вышел. Из соседней комнаты появился Силайс. Он был тоже воодушевлен предстоящей поездкой, шумлив и всем доволен. Лидумс едва скрыл усмешку: очень, видно, редки такие счастливые события, как возвращение одного из членов этого братства рыцарей плаща и кинжала из-за советского кордона…

Осень в Западной Германии запаздывала, день был ярок, солнечен, на улицах полно мужчин, женщин с собачками и детей.

У подъезда особняка стояла большая черная машина. Большой Джон сел за руль, и веселая компания поехала к центру. Лидумс невольно взглянул на оставленный дом: номера на нем не было, но на доме рядом он разглядел знак 4 А.

Половину дня ездили по магазинам, шатались из отдела в отдел, позавтракали в кафе при одном из этих универсальных торговых храмов. За все покупки и завтрак платил Большой Джон. Лидумсу было весело, особенно, когда Вилкс попытался заказать костюм из английского твида, а Большой Джон подсунул ему очень похожий, но вдвое дешевле. Как видно, Джон Буль был не так уж тароват на подарки. Однако когда Лидумс, ради испытания этой объявленной щедрости, попросил купить ему и светлый костюм и вечерний (для представительства, как он сказал), отказа не последовало. Получалось впечатление, что его действительно собираются представить как важное лицо, хотя он и рассказал Силайсу, как мала группа, от которой он прибыл сюда.

Силайс суетился больше всех: сам выбирал обувь, белье. «Вы, друзья, отстали от моды в ваших скитаниях!» — кричал он и щедро давал добрые советы. Так что когда они возвращались из своей экспедиции домой, машина была завалена пакетами и свертками.

Большой Джон помог им выгрузиться и под большим секретом шепнул, что вечером будет прием в честь капитана Клозе, так благополучно доставившего их…

Вместо традиционного английского файф о’клока, которого Вилкс со своим аппетитом просто побаивался: подумаешь, пить чай с поджаренными гренками! — им прямо в комнату подали настоящий обед, правда, немецкий, со сладкой селедкой на закуску, без супа, зато с бифштексами величиной в подошву и несколькими бутылками пива. Даже немец-лакей, обслуживавший их и, наверно, привыкший к появлению и исчезновению таинственных гостей в этом заколдованном замке среди типичного немецкого города, и тот разглядывал новых гостей с любопытством. Лидумсу даже подумалось, не появятся ли еще сегодня к вечеру их фотографии на столе у какого-нибудь представителя американской разведки? Известно, что добрые союзники англичан стараются знать об английских делах как можно больше!

Впрочем, это не мешало аппетиту.

После обеда Лидумс поискал было газеты или книгу, но ни в комнате, ни в холле ничего похожего не было, по-видимому, в этом доме интересовались лишь собственными новостями! Пришлось ложиться спать, как это уже проделал Вилкс.

Разбудил их опять Большой Джон. Он пришел не один, а с каким-то невзрачным молодым человеком. Все так же шутливо и грубовато он приказал Лидумсу и Вилксу «собрать свое советское приданое» и сдать его спутнику. Спутник принес из холла чемодан, бумагу, пересчитал все тряпки, вплоть до белья, увязал и уложил, швырнул туда же брезентовые костюмы и обувь, надавил коленом, запер замки и откланялся. Большой Джон наблюдал за всей этой операцией, сидя в кресле и посмеиваясь. Потом оглядел переодетых и вполне щеголеватых своих подопечных, сказал: «Сойдет для начала!» — и пригласил в гостиную.

Оттуда доносился неясный шум: видимо, гости уже собирались.

Лидумс увидел все те же знакомые лица. Но его появление вызвало в зале неожиданное волнение. Нора, шедшая навстречу ему с двумя бокалами коктейля в руках, даже приостановилась в некоторой растерянности, потом вдруг воскликнула:

— Боже мой, настоящий викинг! — поставила бокалы на низенький столик и только тогда подошла к нему.

Лидумс церемонно поцеловал ей руку, спросил:

— Разве мой костюм похож на средневековые латы?

— Да вы подойдите к зеркалу! Я так и знала, что большой Джон не позаботился о большом зеркале для вас!

Она потащила Лидумса к простенку, в котором стояло высокое, почти до потолка, зеркало, и тыча пальцем в изображение, с торжеством воскликнула:

— Ну разве не викинг?

Их окружили смеющиеся англичане, хором восклицая, что Нора права. Лидумс и сам с некоторым удивлением рассматривал себя. Он еще не был в парикмахерской, совсем забыв об отросшей своей гриве и бороде, и видел в зеркале великана с бронзовым лицом, белокурыми кудрями и такой же кудрявой мягкой бородой, затянутого в модный узкий костюм так, что плечи обрисовывались глыбами, как у борца. К ним подошел и Клозе, в честь которого устраивался этот прием, и принялся шутя жаловаться, что только теперь понимает, почему у него внезапно онемела рука и болит вот уже третий день. Ведь этот викинг поздоровался с ним, когда его подняли на катер! — и принялся помахивать «раздавленной» рукой.

— О, прошу простить меня! Но ведь это была рука «свободного мира», потому я так в нее и вцепился!

Все засмеялись опять. Нора принялась приглашать:

— К столу! К столу! А вы, господин викинг, рядом со мной! — подала ему руку и открыла шествие в соседнюю комнату, где был накрыт длинный стол для этого торжественного ужина.

Лидумс уловил недовольный взгляд Большого Джона, но только пожал плечами: «Что я могу сделать?» Тот развел руками и склонил голову в знак того, что тоже ничего поделать не может.

Ужин продолжался долго, пили много, но никто не хмелел. Клозе все вспоминал, каким чудесным коньяком угостил его Лидумс; Силайс не выдержал, выскочил из-за стола и через минуту, вернувшись, выставил на всеобщее обозрение подаренный ему Лидумсом письменный прибор. Послышались восклицания одобрения, кто-то из англичан спросил, что еще привез Казимир с собой, и Лидумсу пришлось принести ларец, который был предназначен в подарок министру Зариньшу.

Ларец вызвал всеобщее восхищение. Но когда Лидумс открыл его и глазам гостей представились «слезы земли» — янтарь, россыпью лежавший в ларце, — общий восторг достиг предела. Кто-то воскликнул: — А нам? А нам? — и Лидумс, поколебавшись для вида, роздал всем гостям по кусочку янтаря из ларца.

Этим и закончился торжественный прием.

4

В следующие дни Лидумс убедился, что отныне жизнь его будет идти по прихотливым линиям кем-то заранее разработанного церемониала.

Утром приходил Большой Джон, весело кричал с порога:

— Как спали, парни? Чем хотите заняться сегодня?

Ни Лидумс, ни Вилкс ответить не успевали. Большой Джон распахивал дверь в коридор, кричал кому-то в переднюю:

— Подгоните машину к подъезду! Мальчики поедут развлекаться!

Как видно, Большой Джон и был главным церемониймейстером этой «встречи посла», — как шутил Вилкс. Сам Вилкс постепенно отходил на второй план, англичане ясно показали, что «послом» считают именно Лидумса.

Должно быть, где-то в высоком центре английской разведки, может быть, в отделе у Маккибина, шла деятельная подготовка к предстоящей встрече Лидумса в Лондоне. Когда Лидумс заикнулся о том, что хотел бы посмотреть Англию, Большой Джон, усмехаясь, ответил:

— Еще успеете, и она вам даже надоест! Даю вам слово, там скучнее! Смотрите, даже Нора не торопится домой, а ведь она приезжает сюда каждую неделю.

— Разве она курьер? — удивился Лидумс.

— Правая рука шефа и кассир! Без нее мы тут увяли бы немедленно! — засмеялся Большой Джон. — Вот и сегодня она ассигновала нам с вами достаточную сумму, чтобы поехать в «Виндмиллу». Имейте в виду, — лучший кабак Гамбурга!

— Я предпочел бы театр… — с некоторой долей иронии заметил Лидумс.

Толстые губы Большого Джона дрогнули, карие глаза уставились испытующе, обычная выдержка изменила ему, он сухо сказал:

— Странные вкусы! Заметьте, театр на Западе давно уже не в моде. Здесь предпочитают кабаки, в которых показывают стриптиз…

— Вы забываете, что я последние годы прожил в лесу, — любезно напомнил ему Лидумс. Уж очень хотелось понять, насколько самостоятелен в своих действиях Большой Джон.

Тот равнодушно пожал плечами.

— Ну что ж, театр так театр! Но сегодня «Виндмилла»!

Вилкса в «Виндмиллу» не пригласили. Шпион обиделся и ушел к себе, заявив, что хочет спать. Лидумс понял, что если его самого англичане возвели в ранг посла, то своему шпиону они не дают и ранга советника. По-видимому, после благополучной доставки Лидумса в Гамбург роль Вилкса заканчивалась. Отныне он будет болтаться где-то на задворках, пока не возникнет необходимость в новой попытке проникнуть в Латвию. Ну что ж, каковы хозяева, таковы и слуги! Он вспомнил яростную нелюбовь Вилкса к англичанам и подумал, что на месте хозяев старался бы не обижать лакеев: неровен час — прирежут ночью!

В «Виндмилле» Большой Джон проявил поистине королевскую щедрость. Должно быть, Нора привезла действительно много денег «на представительство», или пребывание Лидумса в этом городе оканчивалось. Большой Джон пригласил с собой всех англичан, присутствовавших на первом приеме, кроме Норы, впрочем, Нора могла не пойти и сама, этот ночной ресторан был неподходящим местом для женщин.

Прежде всего Большой Джон пригласил так называемых «танцевальных дам» для каждого из своих гостей, причем для Лидумса и для себя выбрал самых красивых.

К столу тотчас же подошла какая-то пышнотелая женщина с фиолетовыми волосами, должно быть, распорядительница всех этих танцевальных девушек, и предупредила:

— Ваш заказ, господа, будет стоить довольно дорого! — говорила она по-английски, голос звучал чуть ли не негодующе.

Большой Джон разыграл возмущение, закричал:

— Мы моряки и полгода не были на берегу!

Такая саморекомендация оказалась самой правильной. Девушки устремились к «морякам» со всех сторон.

Опять пили. Пили долго и много. Лидумс спасался только тем, что уходил танцевать со своей девицей, едва начинал играть оркестр. У него все время было ощущение, что он принес англичанам какую-то большую победу, и после нее они никак не могут опомнитьсяот радости, отсюда и возникло это шумное веселье и разгул, которых он не ожидал от англичан. Большой Джон все пытался напоить его, делал таинственные намеки на будущее, и выручала Лидумса только его девица, храбро хлеставшая и коньяк, и виски, и дрянной немецкий шнапс.

Выбрались из «Виндмиллы» утром, когда по улицам ехали поливальные машины, шли рабочие и магазинные продавщицы. Как всегда бывает после долгой бессонной ночи, кто-то с кем-то ссорился, Большой Джон сидел мрачный, и оказалось, что все веселье было поддельным и только утомило гуляк.

На следующий день Лидумс уже более настойчиво попросил, чтобы ему показали музеи и театр. И Большой Джон был, кажется, даже доволен этим отступлением от предложенной им программы кабацкого веселья. Сам в музей не пошел, но приставил к Лидумсу какого-то своего сотрудника, который знал хоть адреса музеев, а вечером прислал билет на «Аиду». Билет был один, что могло означать и доверие к Лидумсу и, наоборот, что второй билет находится у человека, которому поручено следить за гостем. Но Лидумс был рад и этому, он не шутил, когда заявил Большому Джону, что соскучился в лесу по театру.

И вот он шел один по улицам чужого, большого, неспокойного города, полного английских и американских солдат, державших себя так, словно с момента оккупации прошел всего только один час, задиравших прохожих, задевавших встречных женщин, шел и глядел на испуганные лица немцев, которые испуганно жались по сторонам так, словно еще и сами не знали, в каком мире они находятся. А вокруг шумела и текла странная, совсем непохожая на родную рижскую городская жизнь; кричали разносчики газет; из всех освещенных окон нижних этажей высовывались полураздетые и совсем раздетые женщины, зазывая прохожих — и солдат оккупационных армий и добропорядочных немцев; со всех зданий стекали вниз огни реклам; уличные продавцы и благообразные нищие рекламировали: одни — свои товары, другие — свои военные увечья; «продавцы счастья» — коробейники со множеством всяческих лотерейных билетов выкрикивали «счастливые номера»; в «живых» витринах кафе медленно раздевались под взглядами прохожих красивые девушки — и все это было одинаково дико, шумно, бесчувственно, словно настоящая жизнь ушла здесь в подполье, остались только пена и накипь.

Но и Лидумс должен был казаться таким же бесчувственным, жестоким, спокойным, потому что кто мог сказать, не следит ли именно за ним вон тот благообразный и почтенный с виду господин, который слишком часто останавливается у освещенных витрин, разглядывает в них что-то и продолжает свой медленный путь только после того, как Лидумс поравняется с ним; не за ним ли именно едет так долго пустое такси, шофер которого и не замечает поднятой руки прохожего и не слышит оглушительного свиста какого-то американского сержанта, которому захотелось прокатиться на его машине. Да, в этом шумном, взбалмошном, суровом мире Лидумсу надлежит быть настороженно спокойным, и чем скорее он попадет в театр, тем будет лучше для него…

Увы, и «Аида» не порадовала его. Театр был беден и гол, певцы безголосы, зал почти пуст. Только вокруг места Лидумса все кресла оказались занятыми, что показывало — его не оставляют без присмотра, но присматривающие не знают положения дел в театре. Иначе они разместили бы своих наблюдателей в разных углах этого пустынного зала…

Утром на следующий день Лидумс, Вилкс, гребцы шлюпки и Малый Джон выехали на двух легковых машинах в сопровождении грузовой, забитой какими-то ящиками и чемоданами, на аэродром. Отъездом, кажется, больше всех был доволен Вилкс. Едва отъехали от Гамбурга, как он повесил на дверцу машины распечатанную бутылку коньяка, к которой и прикладывался всю дорогу, а длилась дорога больше трех часов.

5

К двум часам дня машины подошли к военному аэродрому английской оккупационной армии. Малый Джон предупредил, что отлет назначен между двумя и тремя и посоветовал из машин не выходить, военным на глаза не показываться, сославшись на требования конспирации. Сам он ушел в служебное здание аэродрома.

Вилкс приложился к своей бутылке в последний раз, открыл окно и вышвырнул пустую посуду в кустарник. Он был уже изрядно пьян, тяжело дышал. Лидумс откинулся на спинку сиденья, сказал:

— Ноги затекли. Самое время погулять бы!

— Так нас и пустят! — злобно огрызнулся Вилкс — Это в лесах Латвии мы были хозяевами, а здесь придется терпеть и не такое!

Характер шпиона определенно портился. Лидумс взглянул на его покрасневшее лицо.

— Напрасно вы так много пили!

— Я и вам посоветовал бы сделать то же самое, да знаю, не согласитесь! Отправлять-то ведь будут без удобств, так уж лучше быть пьяным, чем перепуганным.

— А мне интересно!

— Да, чего-чего, а страха я у вас не замечал! — одобрительно подтвердил Вилкс. И вдруг набросился на вынырнувшего откуда-то со стороны Малого Джона: — Скоро вы нас вознесете в небеса?

Малый Джон смутился, пробормотал:

— Неприятная задержка. Нет запасных спасательных жилетов и надувных лодок. А без них вылет с пассажирами через Британский канал не разрешается!

Вилкс неожиданно пришел в настоящее бешенство. Никогда еще Лидумс не видал своего подшефного в таком состоянии. Вилкс затопал ногами, схватился за ручку двери, намереваясь выскочить из машины, но больше всего Лидумса поразила его речь.

— Молокососы! — кричал Вилкс. — Если бы вы с вашими порядками попробовали поработать в Латвии вместо группы Будриса, вас на другой день забрали бы в Чека! Чем вы тут думаете? О чем? В собственной армии не можете навести порядок, а собираетесь командовать миром! Разиньте рот шире, так вам и удастся покомандовать!

Лидумс ждал, что будет дальше. Однако Джон виновато отступил от машины, повторив лишь, чтобы никто не выходил, и снова исчез. Перебесившийся Вилкс, тяжело дыша, уткнулся лицом в угол машины и замер. И трудно было понять, что же так разозлило его, воспоминание ли о трудных днях в Латвии или эта нераспорядительность англичан, смахивавшая на непочтение.

Больше он не заговаривал. В полном молчании они просидели в машинах еще часа два и только в сумерках снова появился Малый Джон и сказал, что можно выходить к самолету.

Этот утомительный путь кончился поздним вечером на военном аэродроме Англии. Но и там не дали ни отдохнуть и поесть, ни даже осмотреться, посадили в машины и повезли дальше, теперь уже в Лондон.

Еще в Западной Германии Силайс и Малый Джон спрашивали у Лидумса, где бы он хотел поселиться по прибытии в Англию, в гостинице, или на конспиративной квартире? Тогда Лидумс предложил решить это им самим, с одним лишь условием: где бы он ни находился, пребывание его будут держать в полной тайне. И теперь он ехал по громадному городу, пытаясь по изученному на память плану Лондона определить хоть район, куда их везут. Они миновали окраины, затем центр и снова выехали в какой-то старинный район. Там, наконец, машины остановились, и порядком измученные пассажиры вышли. Лидумс прочитал таблицу на старинном двухэтажном домике: «III, Олд черч стрит, Лондон». Так как его привезли сюда вместе с гребцами весельной шлюпки и Вилксом, он понял, что англичане решили поселить его в одной из своих разведывательных школ.

6

Здание, в котором размещалась Балтийская разведывательная школа английской разведки, ничем не отличалось от соседних домов. Район Челси всегда считался обиталищем людей «среднего класса», а в последние годы сюда проникли и иностранцы — всевозможные эмигранты, начиная от итальянцев и кончая шведами. Поэтому прибалты, проживавшие в здании школы, не вызывали особого любопытства соседей, что, по-видимому, вполне устраивало Маккибина и другое начальство разведки.

Первые дни Лидумс посвятил знакомству с домом и его обитателями.

Вероятно, дом этот когда-то принадлежал небогатому помещику, проводившему в нем тягостные английские зимы, а с наступлением весны отбывавшему в свое имение куда-нибудь в Гемпшир или Йоркшир. Дом был трехэтажный, с подвальными помещениями для кухонной прислуги и с чердачными — для лакеев, с одним большим залом в бельэтаже, где когда-то устраивались, возможно, небольшие балы, на которых провинциальные девицы пытались ловить женихов из породы лондонских клерков, — так это должно было выглядеть во времена Диккенса.

Ныне в подвальном помещении жил преподаватель радиодела англичанин Джордж с женой, человек фанатически влюбленный в свою профессию и еще более — в жену, красивую брюнетку, которая, как видно, была равнодушна к своему мужу и постоянно флиртовала с «романтичными» жильцами школы. В результате Джордж злился и на уроках радиодела гонял очередного «избранника» своей любвеобильной супруги до седьмого пота, норовя при этом доказать, что ученик неспособен и заслуживает отчисления из школы. Эта тактика оказалась правильной, ученики опасались выражать свое восхищение миссис Джордж и в силу мужской солидарности тотчас же предупредили Лидумса, что эта дама — «стерва».

Первый этаж был занят кухней и столовой, в которой «ученики» школы встречались три-четыре раза в день за табльдотом в том самом зальце, в котором во времена Диккенса провинциальные леди и лондонские клерки отплясывали свои гавоты и менуэты.

На втором этаже проживали комендант школы мистер Флауэр и его супруга. От этих людей зависел весь распорядок жизни, а также и кондуит учеников, так как Флауэр, несмотря на кажущуюся доброту и широту натуры, позволявшую ему присоединиться к любому ученику, задумавшему «проветриться», как видно, неуклонно докладывал о каждом таком «проветривании» по начальству. Об этом Лидумса так же предупредили новые товарищи.

Миссис Флауэр блюла традиции школы, заботилась о пище и питье, ревновала супруга к его ночным похождениям, печалилась о том, что бог не дал ей детей, много молилась, а кроме того, работала продавщицей в соседней зеленной лавке, правда, не полный рабочий день, так как школа отнимала много времени. Она была очень худа, нетерпелива и зла, и ученики побаивались ее.

Впрочем, взятые на себя обязанности она выполняла довольно добросовестно, разве что экономила на еде, которую готовила с помощью трех пожилых женщин типа приходящей прислуги.

Эди Флауэр, помимо забот о нравственном и моральном облике учеников и наблюдения за порядком в школе, работал еще шофером в польском отделе английской разведки. Это позволяло ему иметь какие-то любовные связи на стороне, что не могло не влиять на характер миссис Флауэр.

Но по субботам и воскресеньям Эди Флауэр становился покорным мужем. В эти дни ученики питались в городе, в школе пища не готовилась, и миссис Флауэр большую часть дня проводила в постели. Утром ученики слышали, как она начинала командовать мужем, и Эди безропотно бежал в соседний ресторанчик за жареной рыбой и картофелем, ставил чай, а жена выговаривала ему за все провинности недели.

Кроме всего прочего, миссис Флауэр оказалась весьма фанатичной сторонницей королевского дома. Едва по телевизору или по радио раздавались звуки государственного гимна «Боже, храни королеву!», как она вскакивала, похожая на солдата в юбке, и приказывала встать всем присутствующим, а если кто мешкал, тут же награждала язвительным выговором по поводу того, что все ее подопечные живут тут лишь из милости ее величества… А так как пища в школе становилась все хуже и хуже, а туалеты миссис Флауэр все дороже и дороже, то между нею и учениками все усиливалась «холодная война», впрочем, с постоянными победами миссис Флауэр.

Как полагается настоящей роялистке, миссис Флауэр ненавидела простой народ, утверждая, что он весь заражен духом социализма. В качестве единственного средства борьбы с этим духом миссис Флауэр признавала только тюрьму. Читая отчеты о парламентских дебатах, она то и дело восклицала свое излюбленное:

— В тюрьму бы его!

Лидумс из любопытства поднимал порой брошенную ею газету и с удивлением видел, что в одном случае миссис Флауэр отправляла в тюрьму английского премьера, в другом — министра иностранных дел, порою это относилось к американскому президенту… Из этого можно было сделать вывод, что для миссис Флауэр все власти были плохи, кроме эфемерной власти ее величества королевы Елизаветы…

Учитывая это пристрастие своей домашней повелительницы, Лидумс при первом удобном случае, взяв из рук миссис Флауэр журнал с портретом королевы, громогласно заявил о том, что ему нравится ее величество и как женщина и как монархиня. После этого почти единственным чтивом Лидумса оказались многокрасочные журналы с репортажами о ее величестве. Было похоже, что миссис Флауэр отыскивает эти журналы для своего приятного постояльца во всех киосках Лондона…

Вместе с Флауэрами на втором этаже жили Вилкс, комната которого пустовала целый год, предводитель лодочников Вилис и руководитель эстонского отделения школы Ребане, которого другие шпионы знали под кличкой Роберт.

Ребане привлек особое внимание Лидумса, да и сам он очень внимательно отнесся к человеку, только что проникшему сквозь «железный занавес» в «свободный мир». Лидумса занимало, как это англичане не только приютили, но и сделали своим помощником человека, воевавшего в немецкой армии, награжденного «Железным крестом I степени», командовавшего карательной дивизией СС и числящегося в списке военных преступников. Впрочем, Ребане своего прошлого не скрывал, наоборот, похвалялся своей жестокостью, много рассказывал о том, как его дивизия уничтожала мирное население под Ленинградом, и, кажется, ничто так не ненавидел, как советский народ и коммунистов. Слушая его, Лидумс частенько думал, что такой Ребане с неменьшей жестокостью будет расправляться и с английскими коммунистами, только кликни его. И все чаще казалось Лидумсу: а не политика ли это дальнего прицела, что английская разведка держит и прикармливает подобных людей? Ведь и в благословенном королевстве не все спокойно, и там вспыхивают забастовки, и там идет борьба за мир, и, может быть, руками вот таких ребане политиканы собираются «устрашать» собственных недовольных…

В одной из комнат третьего этажа жили гребцы весельной лодки, доставившей Лидумса на катер, Альберт и Джек.

Джек оказался эстонцем, бывшим моряком, завербованным в разведку после войны. По развитию своему он ушел не так далеко от обезьяны, способности проявлял только в пьянстве да в похождениях с проститутками, которые постоянно кончались драками. На затылке, под волосами у него был виден шрам от удара бутылкой, говорил он только о выпивке и девках и особенно гордился тем, что в свои двадцать пять лет уже пять раз болел венерическими болезнями.

В отдельной комнате на третьем этаже жил литовец Альбинас — третий из гребцов, а одна комната была отведена Лидумсу.

На чердаке находились классы этой своеобычной школы по выпуску преступников.

В первые же дни Лидумса навестил Силайс.

На этот раз он держался весьма важно, как подобает человеку, близкому к «главе государства», каковым латышская эмиграция считала посла Зариньша, Президент буржуазной Латвии Ульманис, накануне дня своего свержения, успел переслать Зариньшу «чрезвычайные полномочия», в силу которых Зариньш и объявил себя «главой государства». Теперь, с появлением «посла» группы Будриса, можно было надеяться на «расширение» правительства. И Силайс уже считал себя без пяти минут министром. В то же время он понимал, что такое назначение во многом будет зависеть от Лидумса. Поэтому, сохраняя важность государственного деятеля, он в то же время заискивал перед «человеком оттуда».

Силайс, с видом заправского бизнесмена, прежде всего сообщил, что английское правительство берет на себя содержание представителя национально мыслящих латышей. Затем он пояснил, что обучающиеся в школе прибалты получают по семи фунтов в неделю, а Вилкс, уже побывавший за «железным занавесом», — десять фунтов. Силайса интересовало, как отнесется Лидумс к щедрости английского правительства, если ему определят содержание в сорок фунтов в неделю?

— Я очень прошу не вводить в лишние расходы королевскую казну! — сдержанно ответил Лидумс.

— Но вы же понимаете, представительство, наконец, знакомство с городом, полная независимость — все это требует денег… — настаивал Силайс. — Это ведь не латышский лес, в котором вы были полными хозяевами…

— И все-таки я бы предпочел, чтобы меня считали обыкновенным учеником вашей школы…

— Как хотите, как хотите! — разочарованно пробормотал Силайс. Было похоже, что он надеялся очаровать своего собеседника поистине королевской щедростью своего начальства, а может быть, и подчеркнуть, что это именно благодаря его, Силайса, усилиям, посланец Будриса вознесен столь высоко по иерархической лестнице. Ведь Лидумсу прочили такое же жалование, какое получал и сам Силайс!

Лидумс несколько утешил разочарованного собеседника, пригласив его быть спутником при первой своей прогулке по Лондону.

Первое знакомство с чужим огромным городом, в котором он стал, как надеялся, кратковременным жителем, Лидумс предпочитал совершить в обществе именно тех людей, на которых, возможно, будет возложен контроль за ним. Так удобнее!

Да, ему не пришлось жаловаться на проводника! Силайс выполнял возложенную на него роль с любезным вниманием и даже настойчивостью.

Во время первой же прогулки, пересев несколько раз на станциях подземки, Силайс вытащил Лидумса на поверхность, где-то в тихом районе города и медленно повел по улицам, на которых стояли маленькие особняки, отгороженные от прохожих металлическими решетками и небольшими газонами. Садовники, а может быть, и сами владельцы этих особняков, волочили электрические моторчики с ножницами и подстригали газоны в последний раз в этом году. В других двориках такую же операцию проделывали над декоративными кустарниками, окаймлявшими выложенные красным кирпичом дорожки. Во всем чувствовалась осень, пора увядания, но было еще тепло, совсем как в Латвии в последние дни осени.

Внезапно Лидумс увидел яркий красный флаг над одним из домиков впереди. Это было так неожиданно, что он только большим усилием воли заставил себя идти рядом с Силайсом спокойной походкой любопытного прохожего, опустив глаза к земле, и даже продолжил какой-то безразличный разговор о только что покинутом метро. Проводник все замедлял свой шаг, и Лидумс, приноравливаясь к засеменившему Силайсу, осуждающим тоном заговорил о том, что в метро очень накурено, валяются прочитанные и выброшенные газеты, целлофановые пакеты от завтрака, бумажные обертки от конфет, как будто никому из англичан нет дела до соседа.

— О, здесь такая традиция! — безразлично ответил Силайс. — Вы заметили, все англичане курят, и мужчины и женщины, причем курят все время! Если их лишить этого удовольствия, они перестанут ездить в метро, перестанут посещать кино, театры, цирк. Поэтому и государственные учреждения, и частные компании, владеющие средствами передвижения или зрительными предприятиями, вынуждены прощать им эту маленькую слабость, вот почему лондонское метро считается самым грязным в мире. Зато оно может перебросить вас в считанные минуты в любой район Лондона. Кстати, вы знаете, где мы находимся?

— Понятия не имею! — воскликнул Лидумс. — Но надеюсь, что вы доставите меня домой, а то я со своим медленным произношением и желанием тщательно выговорить каждую букву алфавита, могу вызвать подозрение у первого же человека, к которому обращусь с вопросом!

Он засмеялся, глядя прямо в глаза Силайсу и чуть приостановившись, чтобы тот оценил его шутку. Силайс вдруг угрюмо сказал:

— О, можно позвонить у двери любого дома! Скажем, даже у этого!

Он ткнул пальцем в маленькую медную дощечку на парадном входе особняка и чуть отстранился, чтобы Лидумс мог ее увидеть целиком, бросив в то же время острый взгляд на своего подопечного. Лидумс широко открыл глаза.

— Как, и ни одного полисмена вокруг?

— А зачем?

— Но ведь это же советское посольство! Неужели во всем Лондоне нет обиженных? Никто не устраивает патрулирования, не следит, как ведут себя эти советские? Странно!

— Да, милый Лидумс, у вас еще сохранилось ощущение леса! — разочарованно, но как будто и с облегчением, сказал Силайс. — В благословенном королевстве все посольства равны, и вряд ли английская полиция разрешит вам выразить тут свою ненависть к «синим»! А вон и полисмены…

И верно, к остановившимся прохожим медленно и уверенно направлялись два «бобби», высокие, как кариатиды, в белых шлемах, в белых перчатках, с белыми дубинками у пояса, как будто они только что вынырнули из какого-то подъезда. Силайс взял Лидумса под руку и медленно повел дальше. Полицейские оглядели обоих цепким взглядом и внушительно проследовали мимо.

Довольно долго оба шли молча, потом Силайс свернул в какой-то узкий переулок, вывел Лидумса на площадь и опять повел в подземку. Вышли они только на Пикадилли.

Зашли в «Эмпайр». Силайс предупредительно купил билеты, сказал, что это лучший кинотеатр…

В зале лучшего кинотеатра было накурено так, что дым стлался волнами, хотя где-то под потолком и гудели мощные вентиляторы. Под ногами шуршала бумага. Женщина-билетер, подсвечивая себе фонариком, провела посетителей на свободные места. Картина, судя по всему, уже заканчивалась. Вот прогремел еще выстрел, еще один «герой» упал, убийца спрятал пистолет типа пулемета, за борт пальто — непонятно было, как он там уместился, прижал к этому пистолету-пулемету спасенную им женщину и принялся сладко целовать ее над трупом поверженного врага.

Лидумс отдыхал, вытянув гудящие от усталости ноги. Первая прогулка оказалась довольно долгой.

После картины выступал какой-то балетный ансамбль. Танцевали, показывали акробатические этюды, опять медленно и упорно раздевались женщины, затем снова свет погас, и началась новая картина. Судя по всему это была комедия, но уж очень страшен был ее сюжет. Где-то в гостинице гангстеры должны были убить человека. Но сколько они ни стреляли, ни отравляли, все попадались посторонние люди. В конце концов трупов стало столько, что в каждом номере гостиницы лежали убитые, а тот, за кем гангстеры охотились, все не попадал под выстрел и увиливал от стакана отравленного коктейля. Но предприятие должно было действовать, поэтому гангстеры, не желая нарушать право частной собственности, стали сволакивать трупы в подвал. Этим и воспользовался преследуемый — забрался в подвал и устроился в самом низу штабеля из трупов. А в гостинице продолжалась мирная жизнь, вновь приезжали постояльцы, полиция искала исчезнувших людей, гангстеры помогали полиции, кто-то уже получал наследство, кто-то скоропалительно женился, так как коварный опекун его возлюбленной исчез, и прочая и прочая. Наконец Силайс заметил, что его подопечный зевает, и смилостивился над ним:

— Пойдемте! Посмотрите когда-нибудь в другой раз…

— Ну что вы, — извинился смущенный Лидумс, — если вы хотите…

— А! — Силайс встал. — При желании конец можно увидеть в другой картине. Они все одинаковы! — и, перешагивая через вытянутые в проход ноги, отворачиваясь от забывших обо всем на свете целующихся парочек, они вышли. На улице Силайс усмехнулся чему-то, сказал: — Эти кинотеатры тем и хороши, что можно зайти и выйти когда угодно! Вот обживетесь здесь, найдете себе девушку, будете ходить с ней целоваться в кино!

— Не буду! — сурово сказал Лидумс.

— Почему? — удивился Силайс.

— Слишком легкая жизнь! — с ударением ответил Лидумс.

Его опекун смущенно замолчал. Потом оживился, пообещал:

— О, скоро мы вас начнем занимать делами!

— Давно пора! — угрюмо проворчал Лидумс.

7

Однако эта пора все не наступала.

Силайс оставался предупредительным проводником по Лондону и не более. Иногда Лидумс приглашал с собой Эди Флауэра. Миссис Флауэр все больше проникалась доверием к новому постояльцу и даже не протестовала, если Лидумс приглашал Эди на прогулку в субботу или в воскресенье, в те дни, когда муж должен был терпеть ее тираническое правление.

Добиться этой благосклонности оказалось довольно легко.

Миссис Флауэр объявила о том, что начинается сбор приношений на елку и на торжественный рождественский ужин. Отныне все ученики школы были обязаны по субботам выделять из своей стипендии по два с половиной шиллинга. Лидумс воспользовался случаем и внес пять шиллингов в первый же сбор. Очевидно, миссис Флауэр понравилась идея такого увеличения средств, так как в следующую субботу она попросила по пяти шиллингов со всех. Лидумс внес десять.

Этим он окончательно убедил миссис Флауэр в своей полной респектабельности. Отныне Эди мог сопровождать Лидумса куда угодно и сколько угодно времени. Впрочем, Лидумс не злоупотреблял доверием повелительницы.

С Флауэром было интереснее бродить по Лондону. Шофер отлично знал родной город, знал, что может заинтересовать иностранца, и показывал не только парадные улицы Лондона. Под терпеливым руководством Флауэра Лидумс лучше узнавал и людей, и их своеобычные нравы.

Говорят, что англичане — спокойный народ. Лидумс все больше уверялся, что они, кроме спокойствия, обладают еще и большой дозой лени и безразличия к интересам и вкусам других. Это было заметно по их поведению на улице, в метро, в ресторанах, в кафе.

Становилось все холоднее, поэтому мужчины нарядились в легкие пальто, женщины — в нейлоновые шубки, но гардеробы при кафе и ресторанах пустовали, англичане не затрудняли себя раздеванием, сидели за столиками в пальто. А так как в домах не топили — уголь дорог! — то большую часть свободного времени люди проводили в кафе, сидя по часу и больше за чашкой кофе.

По улицам бродили обнищавшие музыканты и певцы, собирая пенсы, как нищие. Рядом с Пикадилли, ярко освещенной богатой улицей со множеством витрин, реклам, залитой светом, на узких улочках стояли женщины, предлагавшие себя прохожим, в одном и том же доме в подвалах ютилась беднота, а этажом выше доживала свой век какая-нибудь парочка старух, занимавшая «квартиру» в десять-пятнадцать комнат… Впрочем, Эди Флауэр называл это демократией.

Он очень гордился Лондоном. Гордился его Тауэром, парламентом, соборами, музеями, в которых, правда, не бывал, зато знал, где они расположены, гордился ночными кабаками: «Не хуже, чем в Париже!» — гордился французским театром «Фоли Бержер» на Пикадилли, в котором почти голые женщины разыгрывают полупорнографические сценки, гордился нелепыми традициями города, которые вызывали естественные усмешки иностранцев. Однажды он привел Лидумса в один из центральных районов города и, показывая на многоэтажные дома, с гордостью сообщил, что каждый владелец дома и всякий квартиросъемщик в этом районе обязан подписать пункт договора, в котором говорится, что он обязуется не стрелять в этом районе куропаток до десяти часов утра…

Лидумс решил, что он слышит какую-то идиому, которую не может понять, и подосадовал на свое плохое знание английского языка. Оказалось, что он понял все правильно. Действительно, в районе запрещалось стрелять куропаток и именно до десяти часов утра, чтобы не будить соседей выстрелами… Возникновение этого пункта в договоре относилось к средним векам, к появлению первых мушкетов, к тем временам, когда этот район Лондона был покрыт лесами, и вот эта нелепая подробность договора перекочевала в наши дни, когда весь этот район, именующийся Биргхем, стал чуть ли не центром города!

Увы, если Флауэр хотел этим примером поразить воображение приезжего человека и заставить его проникнуться уважением к древним обычаям города, то он ошибся. Это было так же нелепо, как спикер парламента, восседающий на мешке с шерстью, как длинные мантии и средневековые колпаки судей и адвокатов, как старинные родовые кареты знати, вдруг появляющиеся между блестящими автомобилями…

Не оставлял без присмотра своего подопечного и Силайс…

Впрочем, разговоры с Силайсом все время вызывали у Лидумса ощущение близкой опасности. Так и кажется, поблизости стоит охотник и прицеливается, вот-вот выстрелит…

Силайс проявлял странную заботу о времяпрепровождении Лидумса, постоянно говорил, как скучно приезжему в Лондоне без должного круга друзей, приглашал поехать в какой-то атомный институт, где работали несколько друзей Силайса, как он выражался: «на сверхсекретной работе!» — и закатывал глаза, изображая эту «сверхсекретность». Потом он вдруг вспоминал, что какой-то физик, только что вернувшийся из Соединенных Штатов, обещал рассказать ему, Силайсу, о последних испытаниях атомной бомбы и о подготовке супербомбы, и Силайс очень хотел, чтобы Казимир послушал этот рассказ. Все это, наверно, очень интересно для такого «лесного» человека, как Казимир, да и он, Силайс, уже успел похвалиться перед этими именитыми друзьями, что приведет к ним «лесного» человека, будет очень интересно всем, и друзьям, и Лидумсу, и самому Силайсу…

«Да, тебе будет несомненно интересно! — размышлял Лидумс, возвращаясь со своим опекуном после очередной прогулки. — А еще интереснее будет твоим «друзьям» из разведки. Но мне это все ни к чему, так ты и знай!»

И он начинал зло подсмеиваться над «атомщиками», которые, вместо того чтобы делать порученное, им дело, занимаются болтовней, салонными разговорами, ищут экзотических знакомых, тогда как большевистские атомщики успели разгадать все секреты и делают все более мощные бомбы. Он даже и не пытался скрывать свою злость, этот «лесной» человек.

Вспышка Лидумса пришлась по сердцу Силайсу. Как видно, он и сам не очень жаждал участвовать в этой «проверке» посланца Будриса. Об англичанах он говорил довольно сердито:

— Эти господа любого выведут из себя своей медлительностью! Вечно сводят дебет с кредитом, все рассчитывают, сто раз проверяют и примеряют, а потом отрежут — узко! У них всегда так! Вот я вожусь с ними уже пятнадцать лет и никогда не могу быть уверен, что понимаю их цели и намерения…

Впрочем, он быстро замолкал, только поглядывал на Лидумса сочувственно. И Лидумс понял: нащупано самое слабое место в душе опекуна.

И в самом деле, после этого возмущенного и, может, несправедливого нападения на англичан, Лидумс заметил, что его новый друг и наставник стал относиться к нему сочувственнее, каверзных вопросов не задавал, ложных знакомств не навязывал, — по-видимому, «проверка» Лидумса закончилась, его «посольский агреман» признан, и сам он отныне становится персона грата…

В самом деле, доклад, над которым они с Будрисом думали так много, как будто пришелся по вкусу англичанам. Из радиограмм, получаемых от Будриса через Барса, Лидумс знал, что англичане благодарили Будриса за его труд. Благодарили они Будриса и за то, что направил им в качестве консультанта такого опытного человека, как Казимир…

Связь с Делиньшем поддерживалась постоянно. Силайс даже попросил Лидумса сообщить Барсу, что на личном счете Барса в английском банке скопилась значительная сумма. Лидумс немедленно передал эти сведения, позволив себе включить в радиограмму условное словечко: «опять», подтверждавшее, что англичане перестали проверять посланца Будриса и вполне ему доверяют.

Сам он не чурался знакомств, разговоров, веселого застолья со шпионами из школы и их руководителями, держался ровно и доброжелательно со всеми, не шел только на те знакомства, которые пытался навязать ему Силайс — знакомства с «интересными людьми» — это очень попахивало проверкой! Во время одной из прогулок Лидумс открыл в районе Челси маленький магазинчик для малоимущих художников: тут выставлялись для продажи картины безвестных мазилок и неудачников, можно было по сходной цене купить холсты, альбомы, краски. Силайс немедля приобрел необходимые материалы на довольно крупную сумму. Так как счет от магазина поступил на адрес миссис Флауэр, та вначале вознегодовала на мотовство полюбившегося ей жильца, но затем заинтересовалась неожиданной его профессией. Через ее руки проходили бывшие летчики, эсэсовцы, убийцы, командосы, но художников она еще не видала…

В числе закупленных богатств было прелестное стило с широким пером для графических работ. И Лидумсу пришлось провести вечерний сеанс рисования: он нарисовал и миссис Флауэр, и ее супруга, и Ребане, и Жакявичуса, и раздарил им рисунки на память. Эта молниеносная быстрота, эта умелая и умная хватка пера, когда в течение пяти минут на бумаге появлялся, «как живой» тот или другой человек, окончательно восхитили миссис Флауэр да и других однокашников Лидумса…

Более того, слава художника очень быстро по неизвестным Лидумсу каналам достигла мисс Норы, Большого Джона, а следовательно, и Маккибина… Об этом Лидумса предупредил все тот же всезнающий Силайс…

В эти дни ему пришлось часто беседовать с Большим Джоном, с Малым Джоном, еще с какими-то «специалистами по России», которых ни Большой ни Малый Джоны Лидумсу не представляли — шла детальная проработка доклада. Точнее говоря, проверка. Лидумс уже знал, что Вилкса посадили писать «мемуары» о пребывании в Латвии, что много раз задавали ему контрольные вопросы, которые только бесили Вилкса, о чем тот в соответствующих выражениях и поведал Лидумсу:

— Это проклятое английское высокомерие и недоверие! — угрюмо говорил он. — Они не могут допустить даже такой простой вещи, что Лаува не побежал с доносом! Когда мне сказали об этом опасении, я прямо швырнул в морду Большому Джону, что с ним не пошел бы не только в Советский Союз, но даже на охоту, боялся бы, что с испугу он выстрелит мне в спину. Ничего, подействовало!

Лидумс понимал, что в душе Вилкс и сам не очень-то верит в порядочность своего бывшего коллеги. И не успокаивал его. Однажды только сказал:

— Если жена Лаувы — учительница, она, конечно, имеет доступ ко всем районным властям. А при помощи родственников и знакомых достать «чистый» паспорт можно! Вон Делиньш даже жениться собирается, надеется, что родственники девушки помогут ему легализоваться…

— Я это же им и сказал! Слово в слово! — восхитился поддержке Вилкс. — И когда они начинают строчку за строчкой шелушить доклад Будриса, я им тоже такие ножи в спину втыкаю, что они только ежатся!

Позже Лидумс понял, что эти «ножи в спину англичан», которые «втыкал» Вилкс, очень помогли делу. В тех случаях, когда что-то в их сообщениях не совпадало, Вилкс немедля становился на сторону Лидумса, доказывая, что многое он не знал по «законам конспирации», что в других случаях, конечно, прав Лидумс, который отлично знает местные условия и является доверенным лицом «самого Будриса!» Восхищение Вилкса Будрисом тоже накладывало свой отпечаток на все его «мемории»…

В эти дни Лидумс передал через Силайса в разведцентр радиограмму для Будриса, в которой сетовал на то, что задерживается в Англии на длительный срок, хотя ему «очень хочется опять быть рядом с друзьями». Сообщил он и то, что доклад встречен благожелательно… О том, что радиограмма не была задержана «по техническим причинам», он узнал на следующий день, получив ответ Будриса. Кроме всего прочего, Будрис сообщал, что и он, и Анна с нетерпением ждут его… Это была первая весточка от жены. Но кто мог сказать, придумал ли Будрис «нетерпение» Анны или на самом деле говорил с нею? Запрашивать подробности о жене Лидумс просто боялся…

8

День полного признания посольской миссии Лидумса наступил так внезапно, что у «посла» могла закружиться голова от успеха, не будь давней выучки подпольщика…

Утром восемнадцатого ноября в комнату Лидумса ввалился Силайс и пошел на него с распростертыми объятиями, словно собирался удушить гостя.

— Поздравляю! Поздравляю со светлым днем, омраченным нашими вечными врагами! — восклицал он, прижимаясь холодной щекой к щеке Лидумса, похлопывая его по спине, делая все те нелепые жесты, какие делает мужчина, обнимающий мужчину, чтобы выказать ему свое полное расположение.

Лидумс едва не спросил, с каким это великим праздником поздравляет его опекун, но вовремя прикусил язык. Восемнадцатого ноября буржуазная Латвия праздновала день установления республики. Он мог и забыть этот «светлый праздник», так как его не праздновали при немцах, а с восстановлением Советов праздновали только день Октября. Но здесь он не имел права ничего забывать.

Он чуть не всхлипнул от душевного волнения, порылся в карманах, вытер белоснежным платком сухие глаза, теперь уже сам обнял Силайса, похлопал его по спине, сказал:

— Ничего, наш праздник еще настанет!

— Да, да, настанет! — воскликнул Силайс.

Человеческий язык значительно чаще скрывает мысли, нежели разъясняет их. Так и тут: два человека думали о совершенно разных вещах, хотя произносили одинаковые слова.

— Сегодня мы приглашены к главе нашего государства его превосходительству господину Зариньшу! — с пафосом воскликнул Силайс.

— О! — и Лидумс почтительно склонил голову, полузакрыв глаза, чтобы спрятать торжествующую усмешку.

— Господин Зариньш приглашает нас прибыть к восьми часам вечера.

— Ничто не помешает мне передать его превосходительству поклон от нашей непобежденной страны! Наши люди молятся о здоровье его превосходительства и надеются на его заступничество!

Они еще долго обменивались подобными высокопарными фразами, а Лидумс вспоминал все, что знал о «главе латвийского государства».

Ему не привелось встречаться с Зариньшем на родине. Карл Зариньш, дипломат старой школы, почти всю жизнь провел за границей. Теперь он был старейшим из оставшихся за границей дипломатов и официально признанным правительством Англии «главой латвийского государства». В свои восемьдесят лет Зариньш, по-видимому, не мог уже надеяться на торжественный въезд в Ригу на белом коне впереди оккупационных войск Англии и Америки, однако продолжал довольно активную деятельность «в защиту демократии». Зариньш назначал и смещал послов несуществующего латвийского государства. Только недавно он установил «посольские отношения» с франкистской Испанией. Единственное, что ему никак не удавалось, это сместить старого посла Латвии в США Спекке. Тот интриговал и досаждал Зариньшу, как мог, требуя признания «равноправия». Было понятно, что Соединенным Штатам выгоднее и удобнее иметь в Вашингтоне собственного подручного, а не обращаться в Лондон к Зариньшу, и государственный департамент поддерживал притязания своего выкормыша.

Спекке и его «подпольная» деятельность были чем-то вроде отравленной стрелы в сердце Зариньша, да и на Силайса действовали удручающе, по-видимому, согласно поговорке о том, что «паны дерутся, а у хлопов чубы трещат». Ведь Силайс надеялся на министерский портфель в недалеком будущем, а что, если какой-то Спекке, отсиживающийся в Вашингтоне, будет протестовать?

Этот дележ шкуры неубитого медведя постоянно смешил Лидумса, но, как посол Будриса, он предпочитал во всем соглашаться с Силайсом и тоже осуждал «раскольнические действия» жителя Вашингтона.

Но вот Силайс прекратил высокопарные изъявления верноподданнических чувств, умолк и Лидумс. После этого Силайс осведомился, — есть ли у Лидумса вечерний костюм. — Да. — К семи будьте дома, я заеду. — Да. — До встречи! — и Силайс торжественно помахал ручкой.

— Одну минуту! — остановил его Лидумс. — А Вилкс поедет с нами?

Силайс приостановился в дверях, пожал плечами, спросил:

— Вы этого хотите?

— Конечно! Ведь он же видел обстановку на родине глазами западного человека! То, с чем мы уже свыклись, ему было внове! Он может многое подсказать, когда возникнет беседа между его превосходительством и мною… И потом, вернувшись на родину, он подтвердит мой доклад Будрису…

Силайс в некотором замешательстве пробормотал:

— Ну что же, если вы так хотите… Я предупрежу его…

Силайс удалился, а Лидумс принялся, посвистывая, приводить в порядок свой гардероб. Посвистывание, всяческие мелодические фиоритуры из народных латышских песен, четырехстрочия из гимна «лесных братьев» и из песни «Не боимся мы чекистов» должны были отчетливо звучать на магнитофоне, если таковой поставлен где-нибудь в его комнате. Человек, который не может и часа пробыть в одиночестве, не вспомнив родной мелодии, и постоянно повторяет угрожающие слова лесных маршей и гимнов — прямой человек!

Костюм, подаренный стараниями Большого Джона от имени английской секретной службы, еще не помялся, сорочки, выглаженные под наблюдением миссис Флауэр, были свежи и даже надушены, галстуки, приобретенные под руководством Эди Флауэра и Силайса во время путешествия по Лондону, и не ярки, и не вызывающи, и песенки Лидумса звучали все задорнее и задорнее. Ведь песни тоже могут выражать совершенно разные чувства. Тот человек, который будет прослушивать возможную магнитофонную запись, услышит бодрый голос человека, обрадованного и счастливого свиданием с главой государства, а истинная радость Лидумса может относиться к чему угодно, хоть к тому, например, что проверка закончилась, он входит в дело…

Без пяти минут восемь Силайс, Вилкс и Лидумс были уже возле посольства. Визит рассматривался как официальный, опоздание было бы непростительно.

Посольство размещалось в трехэтажном особняке. Внизу — канцелярия, на втором и третьем этажах — личные апартаменты посла. Впрочем, все здание казалось вымершим. Лидумсу хотелось спросить, кто же посещает канцелярию посольства несуществующей страны, но Силайс уже позвонил.

Швейцар, открывший дверь, подозрительно оглядел гостей, но узнал Силайса и торопливо принял плащи. Какая-то молодая женщина провела всех наверх, в гостиную.

В тот самый момент, когда посланец Будриса и его свита вступили в гостиную, с противоположной стороны этого довольно большого зала открылась другая дверь, и оттуда медленно вышел лысый, довольно грузный старик в черном костюме, без орденов, сделал три шага и остановился.

Силайс, стоявший по правую руку от посланца национально мыслящей Латвии, представил Лидумса, сказал несколько слов о боевой деятельности группы Будриса, наконец-то связавшейся со своим «законным» правительством. Попутно он похвалил Вилкса, который нашел и связал группу Будриса с заинтересованными лицами и организациями свободного мира…

Тогда, в строгом согласии с дипломатическим  п р о т о к о л о м, Лидумс сделал несколько шагов вперед,поздравил «главу государства», пожелал ему доброго здоровья и долгих лет жизни на благо его подданных и, приблизившись, наконец, к «главе», вручил ему подарок от группы Будриса.

Зариньш держался как в театре, даже слезы вытирал подобно Кецису из пьесы «Времена землемеров» Каудзитеса. Дрожащим, растроганным голосом пожалел он этих бедняжек, истинных латышей, которые вынуждены жить в лесах Латвии, преследуемые красным террором, к слову вспомнил и о своем тяжком прошлом, которое относилось ко временам Октябрьской революции и гражданской войны, и посетовал на то, что реакционные латышские организации во главе с епископом Ранцаном пытались отобрать у него «чрезвычайные полномочия», дарованные Ульманисом, тогда как весь народ Латвии, — он видит это по доброму подарку Будриса, — стоит на его стороне и будет защищать его права от всяких ранцанов и спекке…

Эта старчески дребезжащая речь, эти обиды и горести, изливаемые на голову любого слушателя, поразили Лидумса. И этот человек все еще продолжал интриговать! Ему пора бы о могиле подумать, а он собирается упрашивать своих покровителей о немедленной, непримиримой, безжалостной войне против Советского Союза! Воистину, если бог захочет наказать человека, он лишает его разума!

Протокольная часть беседы закончилась. Зариньш пригласил всех сесть и с чисто детским любопытством принялся рассматривать резной ларец. Наконец он повернул ключ в замочке и открыл крышку.

Кто знает, какие мысли пронеслись в его голове в те мгновения, когда он, погрузив руку в ларец, вытащил полную горсть янтаря и принялся пересыпать его из руки в руку, любуясь золотой игрой, теплым светом, жарким солнцем, заключенным в этих комочках древней смолы. Может быть, он думал о родине, которой ему уже не увидеть, может, сожалел, что покинул ее, а возможно, прикидывал в уме, как бы все-таки столкнуть лицам к лицу могущественнейшие государства мира, чтобы на развалинах человеческой цивилизации, отравленных атомной радиацией, попытаться еще воссесть в кресло президента давно забывшей его страны… Странные отблески мысли бороздили и искажали, подобно отблескам молний, его невысокое чело в морщинах…

Но вот он вздохнул, рассеянно захлопнул крышку ларца, сказал:

— Очень сожалею, господин Казимир, что жена моя и дочь отсутствуют. Они порадовались бы вашему подарку вместе со мной. Но если вы позволите, я попрошу вас навестить меня в домашней обстановке. И дочь и жена будут рады побеседовать с человеком «оттуда»…

— Буду счастлив! — торжественно поклонился Лидумс.

— А теперь, если позволите, я задам вам несколько вопросов…

Лидумс опять поклонился.

Но слушая вопросы старца, он снова подивился. Зариньш вдруг оживился, показав в полном блеске свои незаурядные дипломатические способности. Он знал, что хотел услышать от посланца, и вел разговор, как некий перекрестный допрос. То, что ему не нравилось в сообщениях Лидумса, он беззастенчиво отвергал, не желая слушать, а то, что хоть в какой-то мере оправдывало его предвзятые предположения и ту отрывочную и, чаще всего, ложную информацию, которой он располагал, он старался подтвердить хотя бы для самого себя, вытащив пусть хоть одну фразу из Лидумса.

Но Лидумс не хотел стесняться. Недаром же он заставил пригласить сюда Вилкса! И он беспощадно разбивал одну иллюзию за другой, стараясь не замечать жалобного взгляда «президента», не слышать предостерегающего шепота Силайса, заставляя беднягу Вилкса подтверждать каждое свое слово.

— Настроения интеллигенции? Тут большевики не поскупились и выполнили все свои обещания: интеллигенция имеет работу, деньги, обеспеченное будущее. Вот Вилкс заметил, как много в Риге частных автомашин. Да, безработицы среди интеллигенции нет. При окончании высших учебных заведений выпускникам представляются места. Конечно, недовольные есть. Среди пожилых — многие помнят те времена, когда инициативный человек мог очень быстро стать и богатым, среди молодежи это в большинстве авантюристы или обиженные тем, что им предложили работу в другой республике, а они не захотели поехать и теперь работают продавцами, официантами, но таких очень немного. Да, большевики привержены к дисциплине, но они требуют, чтобы дисциплина опиралась на сознание, и этим привлекают многих людей, которые могли бы быть нашей опорой в борьбе против большевизма…

— Голод? Ну что вы, какой же голод? Вот Вилкс может подтвердить, что и магазины, и рынки полны продуктов…

— Рабочие? Но рабочие и до прихода Советов были недовольны нашей политикой, а теперь, когда им предоставлены все права, когда они ежегодно едут в отпуска, не платят за врачебную помощь, не опасаются безработицы, они, конечно, бастовать не станут…

— Крестьянство? В нем мы имеем некоторую опору, но и то больше за счет обиженных состоятельных людей, как их называют большевики — кулаков. Есть еще так называемый средний класс, или, как говорят большевики, мещанство, но это трусы…

— Революция внутри страны? Нет, это все-таки химера! При первой же попытке выступить, наши разрозненные отряды будут уничтожены, и уже не останется никакой внутренней силы для создания порядка.

Зариньш все больше тускнел, но при последних словах Лидумса вздернул голову, как старый боевой конь.

— Мы тоже бережем эти внутренние силы. И у нас есть главная надежда: война!

Вилкс заговорил о том, как он искал связь с группой Будриса, как жил в Риге нелегально, как отлично относились к нему его новые друзья. Он очень хвалил Будриса, рассказал о стычке, когда «синие» запеленговали работу его радиостанции, и Лидумс, выручая радиста и рацию, вел ожесточенную схватку. Рассказал и о том, что на зиму отряд вынужден прекращать боевые действия и люди расходятся по хуторам, а некоторые возвращаются в Ригу…

— Как должно быть холодно теперь в Риге! — вдруг сказал Зариньш. — Эти дрова по карточкам, бешеные цены…

Лидумс вдруг заметил, что в гостиной действительно очень холодно. И, невольно усмехнувшись, сухо заметил:

— Большевики разрешили и эту проблему. В Риге сколько угодно дров на всех лесных складах, и их продают по очень дешевой цене. Кубометр дров, переводя на английские цены, стоит десять-пятнадцать шиллингов с доставкой…

Эта смешная сценка окончательно расстроила Зариньша. Задав для приличия еще несколько вопросов, он стал прощаться. Лидумс уже боялся, не раздумает ли старец приглашать его, но Зариньш довольно твердо повторил:

— Назначим для встречи второй день Нового года. Моя дочь и жена будут счастливы видеть вас. А у меня есть еще так много вопросов о жизни нашей милой родины…

Конец «дня независимости» гостям президента пришлось проводить уже в ресторане.

О встрече с президентом старались не говорить.

9

В конце ноября Силайс сообщил Лидумсу, что с ним хочет встретиться «сам» Маккибин. Лидумс невольно улыбнулся: акции «посла» национально мыслящих латышей повышались.

В биржевой терминологии, которую так любят на Западе, это, вероятно, называлось бы «товарищество на доверии». Но известно, биржевые акулы и «доверие» стараются обернуть себе на пользу, коллеге во вред. Как говорится, сильный стремится пожрать слабого, а слабый, пока его не съели, тоже норовит ущипнуть кусочек пожирнее.

И Лидумс, получив это торжественное сообщение, призадумался.

Правда, у него было некоторое преимущество: он знал о Маккибине куда больше, чем Маккибин о нем. Но все имевшиеся у Лидумса знания подтверждали, что Маккибин — грозный противник.

Маккибин был известен в английской секретной службе под вполне безобидными кличками: «Санди» или «Анкл», что значит — «Дядя». Возможно, кличку «Дядя» Маккибину дали в шутку за то, что он постоянно возился ее всяческими «перемещенными» лицами, беженцами из Советской Прибалтики, и для многих из них оказался воистину добрым и щедрым дядюшкой, в меру их заслуг перед английской разведкой и соответственно тому секретному фонду, которым располагал. Вышвырнул же он через свою секретаршу Нору изрядное количество фунтов для переброски Лидумса-Казимира из Латвии в Англию? Мало того, одел и обул этого Казимира, положил ему жалование, поместил в свою лучшую школу, одним словом, не оставлял ни благодеяниями, ни наблюдением! Естественно, что теперь, когда Казимир прошел через все сита английской разведки, был, как говорится, и облучен, и рентгенизирован, и сфотографирован, и, наверно, записан на магнитофон, Маккибин счел, наконец, возможным встретиться с ним.

Что сам Маккибин является личностью видной, свидетельствовало и то, как забегала миссис Флауэр, когда Силайс предупредил ее о визите в школу Маккибина. Миссис Флауэр превратилась в вихрь, это при ее-то лени! Она так и металась с места на место, из комнаты в комнату, готовила ужин, какое-то особое пиво, какое-то старое вино, успевая предупредить каждого ученика особо, чтобы тот приоделся, переменил сорочку, надел бы галстук поскромнее или, наоборот, поярче, — миссис Флауэр была знатоком вопроса о том, кому что идет.

Лидумс помог запыхавшейся миссис Флауэр переставить с места на место цветы, которые должны были «оттенить» главные места за столом, и спросил:

— Почему вы так озабочены этим визитом, миссис Флауэр?

— О, мистер Казимир, в распоряжении этого человека значительные средства! Он финансирует всю нашу деятельность, и мы должны встретить его с почетом. Я очень рада, что принимаю у себя вас, кого мистер Маккибин считает своим другом…

Похоже было, что мистер Маккибин ни для кого из живущих в школе такого одолжения не делал.

Маккибин прибыл в школу вместе с Норой.

В гостиной собрались все ученики школы, отдельной группкой стояли более почетные гости: Лидумс, Силайс, Ребане, Жакявичус. Силайс так и сиял, зато эстонец и литовец были несколько удручены: они не могли похвастаться успехами своих собратьев по тайному оружию. Однако к Лидумсу они относились тоже с большой долей восхищения.

Первый тост, как и следовало ожидать, провозгласил Маккибин. Он поднял его за здоровье и личные успехи «верного сына латышского народа», «вождя и руководителя национально мыслящих сынов Латвии», «воина и героя» мистера Будриса и его верного помощника и представителя мистера Казимира.

Все встали с мест, поспешили к Лидумсу. Некоторое время Лидумс слышал только звон бокалов, едва успевая ответить на посыпавшиеся в его честь поздравления. Никто не желал упустить высокую честь выразить личное восхищение мужественным борцом за свободу Латвии Будрисом и его высоким послом.

Когда установилась тишина и взоры всех направились к Лидумсу, он произнес взволнованный спич в адрес Маккибина, в котором выразил свою искреннюю признательность за внимание к его другу Будрису, а затем провозгласил тост за британское королевское правительство, оказавшее ему столь любезный прием на своей земле.

Зеленые глаза Норы пылали, излучая какой-то многообещающий свет, они все время устремлялись к Лидумсу, так что тому стало даже как-то неловко. Но когда Маккибин любезно произнес, что познакомился с мистером Казимиром заочно, благодаря рассказам Норы, Лидумс подумал с усмешкой: «Может, это и к лучшему? Известно, что никто не сумеет лучше расхвалить человека, чем влюбленная женщина! Лишь бы эта влюбленность не зашла слишком далеко! Люди такого типа, как Маккибин, с его холодноватым сухим лицом и властолюбивым выражением глаз, бывают очень ревнивы. Будем надеяться, что эта дама побоится своего шефа…»

А Нора, попыхивая сигаретой, — курила она, не переставая, — бродила меж собравшимися, рассыпая смех и шутки, порой довольно злые, по адресу Ребане и Жакявичуса, и все норовила коснуться плечом или грудью плеча Лидумса. К счастью для Лидумса, Маккибин захотел прослушать повесть о его анабасисе и о положении в Латвии, и Лидумс успел перебраться к нему поближе, оказавшись таким образом в относительной безопасности. Правда, это было похоже на то, что от тигрицы он попал ко льву, но тут были хоть равные условия — оба они охотились друг за другом и могли прибегнуть к одинаковым уловкам и приемам.

Как только Маккибин заговорил о Латвии, о положении в ней, Лидумс невольно вспомнил встречу с престарелым «президентом». Как мало знали эти два, казалось бы, самые информированные во всей Англии человека, о той стране, которую избрали «сферой» своей деятельности!

По-видимому, Зариньш уже успел рассказать Маккибину о своей встрече с Казимиром, это было заметно по тому, что Маккибин задавал те же самые вопросы, что и «президент». Лидумс не стал «смягчать» свои ответы, только вспомнил предостережение Силайса, и при вопросе о количестве «активных помощников» сослался на правила конспирации, которые не позволили ему задавать такие вопросы Будрису. Впрочем, Силайс уже торопился на помощь. Желая привлечь внимание шефа к своей особе, он, оказывается, привез с собой даже подарок Будриса, и теперь вынес его из передней для всеобщего обозрения.

Кажется, подарок понравился Маккибину, он тоже похвалил прекрасную работу латышских кустарей и прекратил свои вопросы, напоминавшие чем-то тот допрос, который устроил Лидумсу Зариньш.

Маккибин пробыл в школе два часа. И все это время было посвящено торжеству Будриса и его посланца.

«Итак, — размышлял Лидумс ночью, оставшись один, — посвящение в «рыцари плаща и кинжала» состоялось! Если бы у англичан еще таилось какое-нибудь подозрение, они никогда не позволили бы Маккибину приехать на этот прием. Значит, теперь начнется серия официальных встреч, единственно в сущности полезных в моем положении. И чем больше я стану требовать у англичан и у престарелого «президента», тем выше будет моя цена! Англичане любят упрямых и упорных людей, а «президент» уже надоел им, и они не могут ждать от него ничего!»

10

Наконец долгожданная елка, на которую ученики школы внесли так много денег, была готова. Готов был и рождественский ужин.

На этот раз миссис Флауэр не пожалела ни расходов, ни усилий. Традиционный английский праздник не мог быть отпразднован кое-как!

В сочельник ученики школы разбрелись по городу: одни, чтобы «встряхнуться», как это делал постоянно Джек, другие — в карточный клуб, как поступал в свободное время Ребане, третьи — наиболее сентиментальные — поискать традиционные подарки и подарить их самим себе, если уж шпионская жизнь лишила их права на семью, родину и близких.

Лидумс остался дома. Он вызвался помогать миссис Флауэр в украшении елки, да и не хотелось бродить по промозглым от тумана лондонским улицам или сидеть в каком-нибудь кабаке.

Он только что укрепил вифлеемскую звезду на вершине елки, как послышался звонок в передней, и в зал вошли впущенные прислугой две девочки лет восьми-девяти. Остановившись у притолоки и глядя влажными от испуга глазенками на пышную елку, на накрытый стол, на яркие лампы, они робко запели рождественский гимн.

Еще днем Лидумс увидел первые стайки этих христославов. В дни рождества чуть ли не все школьники из пригородов Лондона и трущобных районов выходят на улицы. Они осаждают троллейбусы, автобусы, метро, заходят во все дома на богатых улицах, где им откроют дверь, собирая нехитрую дань с праздничного стола. Вот и эти две девчушки, увидев через окна ярко освещенный зал, пришли сюда попытать счастья.

Столько трогательного испуга и надежды было в их лицах, так застенчиво и плохо они пели своими смущенными голосками, что Лидумсу вдруг захотелось обнять их, прижать к себе, утешить хоть чем-нибудь, сказку, что ли, рассказать им о их сверстниках в далекой Советской стране, для которых каждый день является праздником, так как они не знают этой унизительной нищеты…

Миссис Флауэр, поморщившись, сказала:

— Довольно, дети, довольно!

Взяв со стола два крохотных кусочка кекса, она подала девочкам, грубо выпроваживая их за дверь. Лидумс оглядел стол. Перед каждым прибором лежал сверток: разведывательная служба тоже позаботилась о подарках для воспитанников своего пансионата — выдала к празднику двухмесячный паек шоколада. Лидумс взял положенный у его прибора довольно внушительный сверток, развязал его, разделил пополам и отдал девочкам. Потрясенные этой царской щедростью, они прижали к груди дары, чуть шепча свое «сенк ю!» и «сенк ю вери мач!» — и медленно отступили за дверь.

Миссис Флауэр стояла, вытаращив глаза на Лидумса. Когда хлопнула дверь в передней, она сердито процедила сквозь зубы:

— Боже мой, за этот шоколад я сама пела бы вам целый вечер! И кому вы все это отдали? Уличной дряни! Разве это нищее простонародье умеет ценить добро? Все это будущий материал для тюрьмы!

Никогда еще Лидумс не видел жену коменданта в таком гневе. У этой христолюбивой и верноподданной женщины перекосился рот, все хилое, плоскогрудое тело дергалось. Лидумсу пришлось срочно подыскивать достойный громоотвод, чтобы эти молнии не испепелили и его самого. Он смиренно произнес:

— Ах, миссис Флауэр, я так счастлив, оказавшись в «свободном мире», что готов доставить радость любому человеку! Тем более, это относится к детям, которые даже и не представляют себе настоящей жизни своих сверстников там, за «железным занавесом!» Подумайте, ведь там где-то находятся и мои собственные дети!

Это было сказано так проникновенно, так ясно увидел Лидумс всю разницу между жизнями этих нищих детей и тех, ради которых он жил здесь, в чужой стране, что даже у жестокосердной миссис Флауэр что-то дрогнуло в груди. Могла ли она понять, о чем думал Лидумс, когда глядел на истощенные постоянным недоеданием личики этих двух английских девчушек? Поистине, и здесь слова скрыли то, что лежало в душе!

Благорасположение домоправительницы было полностью восстановлено. Больше того, миссис Флауэр за общим ужином весьма трогательно рассказала о доброте мистера Казимира, вызвав довольно бурные насмешки со стороны более практичных соучеников Лидумса. Впрочем, Лидумсу это было на руку: лучше казаться непрактичным и неопытным, меньше вызываешь зависти и недоброжелательства. А эти чувства весьма опасны и слишком культивируются в цивилизованном мире Запада.

Елка у миссис Флауэр повлекла за собой и другие приглашения. Сначала об одиноком госте позаботился Силайс, что и само по себе было весьма почетно, а двадцать шестого декабря в честь мистера Казимира устроил елку сам «президент»…

Силайс, передавший это приглашение Лидумсу, намекнул, что наконец-то пора ковать железо… Из этого довольно смутного намека Лидумс вывел заключение, что его хозяева поторапливают Зариньша. Очевидно, наступило время совещаний, соглашений к договоров, которого так ждал Лидумс, хотя и не торопил событий.

Лидумс осторожно спросил, будут ли на елке другие гости? Силайс торжественно сообщил:

— Прибудет директор департамента министерства финансов господин Скуевиц. Он привлечен к нашему делу и принимает участие в разработке программы нашей деятельности на будущее. Господин президент прочит Скуевица на пост министра финансов в будущем правительстве Латвии.

От такого знакомства отказываться не следовало, и Лидумс изъявил живейший интерес к будущему министру.

Сам Лидумс подготовился к этому «елочному» рауту вполне добросовестно. Из портфеля, врученного ему Будрисом при прощании, был извлечен знаменитый «доклад», над которым Будрис, Лидумс и еще десятки людей проработали не одну ночь. Теперь этому докладу суждено было начать официальную жизнь. Лидумс знал, что «секретный» этот документ, предназначенный только для господина президента, уже давно переведен на английский и размножен, пожалуй, типографским способом, над ним все это время сидели сотни заинтересованных лиц, всякие советники, департаментские чиновники, начальники разведывательных служб, и только теперь экземпляр этого доклада попадает настоящему адресату. Но все-таки чувствовал себя так, словно нес бомбу замедленного действия: он знал, на какой час назначен взрыв, сам ставил стрелки часов, но предугадать радиус взрыва не мог.

На площади Слоун Лидумс встретил Силайса с женой, молоденькой женщиной, дочерью одного из латышских эмигрантов. Жена не то чтобы робела при муже, а как-то опасалась проявлять себя. Да и на Лидумса она посматривала с опаской. По-видимому, политическая деятельность мужа пугала ее. Лидумс понимал, что молодая женщина побаивается, как бы замыслы Силайса нечаянно не осуществились, — ведь у ее мужа в Латвии находится настоящая, законная жена, к которой он должен будет вернуться. А что тогда делать ей? Поэтому появление Лидумса из страны, которую сама она помнила только смутно и лишь раздавленной немецким сапогом, волновало и мучило ее тяжелыми предчувствиями. Конечно, Лидумс мог бы утешить ее: не волнуйтесь, миссис Силайс, ничто не изменится в вашей жизни, вы навек осуждены нести свой крест и жить на чужбине! — но лучше было не вмешиваться в чужие размышления…

На этот раз дом посольства горел от множества огней, освещены были все этажи.

В гостиной Лидумса встретили Зариньш со своей супругой, еще молодящейся дамой лет пятидесяти пяти, француженкой, с грубым некрасивым лицом, дочь Зариньша — сухопарая, костлявая девица, лет тридцати, нервная, издерганная, с недовольным выражением лица, и Скуевиц — очень важный, очень представительный господин лет шестидесяти. Выглядел он, пожалуй, более важно, чем сам президент, может быть, потому, что, будучи на родине директором департамента в министерстве финансов и в тоже время председателем акционерного общества «Огле», занимавшегося покупкой и сбытом каменного угля, успел перед войной правильно разместить свои капиталы, тогда как Зариньш целиком зависел от своего посольского поста. Во всяком случае, Скуевиц играл среди эмигрантов далеко не последнюю роль, даже и жил в доме латышской националистической организации «Даугавас Ванаги», в которой тоже занимал командное положение. Это по секрету сообщил Силайс.

Кроме официальных лиц и семьи Зариньша, были приглашены и англичане, по-видимому, все разведчики. Из них Лидумс знал только Большого Джона. Остальные были представлены так небрежно, что все фамилии оказались проглоченными, Лидумс ни одной как следует не расслышал, но понял, что это офицеры из прибалтийского отдела разведки, так как Силайс здоровался с ними чрезвычайно почтительно.

На этот раз Лидумса ожидали с нетерпением. Он понял это по беглым взглядам, по восхищенному выражению на бледном лице дочери Зариньша, по тому, чуть ли не дружескому, объятию, каким встретил его Скуевиц. Зариньш пригласил гостей в музыкальный салон, его дочь села за рояль и сыграла две латышские песни, все это прозвучало как гимн в честь гостя.

Затем Зариньш попросил дочь поставить пластинку с его речью, переданной через радиостанции «Би-би-си» и «Голос Америки» перед «днем освобождения» Латвии. Среди всяческих резких выпадов против Советов, в речи прозвучали и умилительные слова «президента» о том, что близится время возвращения в Латвию законных властей и что их ожидают там с цветами «национально мыслящие» латыши… По-видимому, речь писалась уже после появления Лидумса на Западе…

Во время исполнения речи Зариньш, как бы случайно, встал, Лидумс последовал его примеру, поднялись и Силайс и Скуевиц. Встали и англичане. Все это выглядело немного смешно, но благодарный взгляд Зариньша, брошенный Лидумсу, показывал, как этот седой, уже изношенный жизнью маленький человечек печется о почтении к себе.

Проследовали в столовую.

Стол был накрыт очень парадно. Хозяйничала за столом молодая сотрудница посольства — итальянка, обслуживали гостей две женщины, одна из Австрии, другая — англичанка. Так что этот дом, так называемая «частица Латвии», оказался всего навсего космополитическим приютом, куда из латышей допускались лишь избранные.

Присутствие дам несколько стесняло, деловых разговоров никто не заводил. Только Зариньш как бы случайно рассказал, что встречался в Лондоне с личным посланником Эйзенхауэра и обсуждал с ним ряд вопросов, связанных с освобождением Прибалтийских республик… Это мог быть и маневр, чтобы несколько возвысить себя перед представителем «национально мыслящих» латышей, а может быть, и желание выдать мечту за действительность. Слушатели молчали, возможно, не желая огорчать «господина президента» своим неверием…

По окончании ужина мужчины удалились в кабинет Зариньша, куда уже были поданы кофе и коньяк. Начиналась деловая часть вечера.

Силайс предусмотрительно пронес портфель Лидумса в кабинет еще до ужина. Теперь он торжественно передал этот портфель Лидумсу, как бы призывая всех к вниманию. Лидумс достал доклад Будриса и вручил его президенту.

Зариньш присел к столу, водрузил очки и принялся читать. Заметив, с каким, жадным любопытством следит за чтением Скуевиц, он поощрительно улыбнулся и стал передавать ему прочитанные листы один за другим. Сам Зариньш читал молча, но Скуевиц, увидав первые же данные о промышленности, о количестве колхозных и совхозных земель, об урожаях, о новых заводах и фабриках, принялся восклицать:

— Это же неимоверно! Провести такую работу в нелегальных условиях. Будрис — гениальный руководитель! Какая острота мысли!

Силайс, заметив, что президент закончил чтение, поспешил похвалиться:

— О, мы способны еще и не на такие дела! Будрис — человек, который предан нашей идее до последнего вздоха и до последней капли крови!

— Но как вы могли создать такой документ, с таким исчерпывающим знанием материала, с такой блестящей эрудицией, находясь в подполье. Ведь это же настоящий научный труд! — воскликнул Скуевиц, тоже закончивший чтение.

— Наша группа опирается на определенных людей, согласных с нами. Когда нам требуются данные, пусть и секретные, мы их получаем. И конечно, не надо думать, что все это мог сделать один Будрис! Ему принадлежит руководящая роль, но каждый из нас по его слову готов на любую жертву. И если бы мне не удалось проникнуть за «железный занавес», к вам пришел бы другой с тем же стремлением и с той же верой в своего руководителя.

— Феноменально! А еще говорят о всесилии пресловутого советского чека! — воскликнул Скуевиц.

— Сбрасывать чекистов со счета не следует. Вот почему мы вынуждены заботиться о полной конспирации. И даже здесь я прошу вас, господин президент, и вас, господин Скуевиц, скрыть в тайне мое имя и даже присутствие!

— Что вы, что вы! Мы понимаем ваше положение!

— Да, мы ценим вашу самоотверженность и ваш подвиг! — внушительно поддержал Скуевица и президент.

Да, они испытывали некоторую неловкость в присутствии этого человека, проникшего к ним по «подземной железной дороге» для того, чтобы выразить свое доверие и доверие тех, кто поручил ему это сложное и опасное путешествие. Скуевиц вдруг заговорил о том, что он уже несколько лет подбирает документы по немецким долгам, которые не были своевременно возвращены Латвии. Как ни трудна эта работа, но сейчас картина вполне ясна, и как только Латвия будет освобождена, Германии предъявят счет.

— У группы Будриса тоже есть несколько нерешенных финансовых вопросов, — напомнил Лидумс. — Будрис просил узнать, нет ли возможности получить часть находящихся за границей банковских и государственных сумм?

Зариньш только уныло вздохнул, а Скуевиц принялся длинно объяснять, как трудно с этими средствами. Англия и Америка блокировали латвийские расчеты и депозиты, получить их в настоящее время пока невозможно. Осталась лишь маленькая лазейка: проценты с этих сумм перечисляются на содержание посольских и консульских служб в странах западного мира. Но проценты эти столь мизерны, что Америка и Англия вынуждены дополнять их специальными ассигнованиями за счет секретных фондов своих разведок… Если бы не эта любезность, пришлось бы закрывать часть дипломатических представительств…

— Да, да, — с досадой подхватил Зариньш. — Вот посудите сами: в прошлом году мне удалось установить контакт с испанским правительством. Испания разрешила нам пользование своей мощнейшей радиостанцией в Кадиксе для передач на латышском языке в течение пятнадцати минут в сутки. А мы все не можем начать передачи, нечем оплачивать людей!

Он говорил все это, поглядывая на Большого Джона, словно жаловался ему. Зариньш, как видно, отлично знал, от кого зависит его будущее! Но англичане как будто не собирались утешать его. Наоборот, Большой Джон вдруг сказал:

— Не находите ли вы, ваше превосходительство, что теперь, когда вам удалось установить тесные связи с патриотической группой господина Будриса, вам следовало бы по некоторым вопросам деятельности вашего правительства консультироваться с господином Будрисом и его представителем — господином Казимиром?

Лидумс насторожился. Это было что-то новое! То ли англичане швыряли подачку Будрису и «его представителю», то ли им и на самом деле надоела эта бессмысленная и дорогостоящая игра Зариньша в политику. Лидумс неприметно взглянул на Зариньша, на Скуевица. У того и у другого было довольно кислое выражение. Меж тем остальные англичане со вниманием поглядывали на Большого Джона, так и казалось, что они вот-вот начнут покрикивать по парламентскому обычаю: «Слушайте! Слушайте!», одобряя новый поворот разговора.

Скуевиц, кажется, готов был подсказать Зариньшу ответ, но не успел. Старец, пожевав губами, милостиво согласился:

— Да, я думаю, расширение связей и поля деятельности группы господина Будриса пойдет только на пользу. Полагаю, что в ходе дальнейших совещаний мы обсудим и этот вопрос…

Лидумс чуть не присвистнул от удивления. «Вот тебе и на!»

Да эти хитрецы из разведки, должно быть, давно уже все согласовали с «президентом»! И даже Скуевица не посвятили в свои планы! Как же нужен им Будрис, если они заставили Зариньша потесниться! И как правы Силайс и Вилкс, когда утверждают, что англичане все пытаются делать за чужой счет! От себя они же ничего не предлагают! Они только «подсказывают» Зариньшу, что следует делать!

А Большой Джон с полной серьезностью продолжал свои инструкции в тоне дружеского совета:

— И конечно, следовало бы предоставить группе господина Будриса право на равное участие при составлении нового правительства Латвии, которое должно начать действия, как только возникнет война. И несомненно также, что группа господина Будриса должна участвовать не только в обсуждении кандидатур, но и в представлении таковых…

«Отлично! — думал про себя Лидумс. — Англичане подумали обо всем! Отныне они сами становятся помощниками Будриса! Мне нет надобности даже требовать что бы то ни было! Мы с Будрисом только думали о том, что надо как-то установить влияние на «правительство» Зариньша, а англичане прямо говорят, что портфели в правительстве должен распределять Будрис! Они готовы не только заигрывать с Будрисом, но и платить какую угодно цену за его сотрудничество, правда, по своему обычаю, из чужого кармана!»

Он только поддакивал беззастенчивым требованиям Большого Джона, а сам наблюдал за действующими лицами. Скуевиц опять покривился, а Силайс возбужденно задвигался в кресле. Еще бы, он-то был уверен, что Будрис и Лидумс не обойдут его при распределении этих министерских портфелей. Лидумсу показалось даже, что рука Силайса сама собой потянулась к тому портфелю, что лежал на столе.

— Да, эти вопросы необходимо обсудить в ближайшее время! — оживленно воскликнул Силайс.

— Хорошо! — довольно вяло ответил Зариньш. — Мы обсудим и этот вопрос.

Англичане любезно улыбались. Первое совещание правительства с участием посла группы Будриса прошло по их плану и закончилось полной победой посла, на которого они отныне ставили крупную ставку.

11

Перед самым Новым годом, тридцать первого декабря, Лидумс получил новую весть с Родины.

Вечером к нему пришел Силайс. Лидумс только что принялся за вечернее бритье. Здесь он усвоил английскую привычку бритья и утром и вечером. Силайс упал в кресло, уронил на мгновение голову чуть не на колени, потом с усилием выпрямился и, не глядя на Лидумса, хмуро сказал:

— Собирайтесь. Вам надо немедленно переехать в гостиницу.

— Почему? — изумился Лидумс.

— По многим причинам…

— Объясните мне хоть одну из них! Глядя на вас, можно подумать, что Советы высадили на территорию Англии свои танковые дивизии…

— Перестаньте шутить, Казимир!

— Хорошо, перестану. Но побриться-то я могу? Неужели я должен сломя голову выскочить небритым, как пожарник по звуку сирены? Я всегда был лучшего мнения о ваших нервах…

Лидумс обиженно замолчал, продолжая в то же время возиться с электробритвой, какими-то флакончиками, всем видом показывая, что не намерен никуда идти, не закончив туалета.

Силайс вскочил с кресла и, взбешенный, закричал:

— Вы понимаете, что я отвечаю за вашу сохранность?

Бритва зажужжала, Лидумс, добривая подбородок, внимательно разглядывал в зеркале свое отражение, не теряя из виду побагровевшего Силайса. Но вот он выдернул шнур из штепселя, обернулся к Силайсу, холодно спросил:

— Что, собственно, произошло?

— Вчера кончился контрольный срок выхода в эфир Тома и Адольфа…

— Том и Адольф? А, это те, что шли с Петерсоном, а потом отделились от него? Но при чем тут я?

— Вчера состоялось специальное заседание у Маккибина. Так как от Тома и Адольфа не поступало никаких сообщений, передатчик их в эфире не появлялся, тайнописных сообщений нет, англичане считают, что эти люди провалились. А если это так, то они могут навести чекистов на группу Будриса…

— Позвольте! — неприятно удивленный Лидумс выпрямился, пристально глядя на Силайса. — Они же шли по другой линии!

— Все это так. Но они обучались в одной школе с погибшим Густавом и с Петерсоном, их перебрасывали на одном катере, они могли знать, что Петерсон и Густав направлялись на хутор, предоставленный кем-то для английской разведки. Им, вероятно, известен и район расположения хутора. Маккибин допускает даже мысль, что Петерсон и Густав могли рассказать своим попутчикам, куда и к кому они идут… Поэтому решено немедленно эвакуировать школу, и особенно вас.

— А не слишком ли поздно? — иронически спросил Лидумс. — Ведь этих господ могли схватить и в первый день пребывания в Латвии? Тогда они могли сообщить адрес школы на второй день… — Он убрал бритву и принялся протирать лицо одеколоном. Вдруг он строго спросил: — Вы известили Будриса об этом предполагаемом провале?

— Об этом как-то никто не подумал… — растерянно сказал Силайс.

— Ах, вот как выглядит ваше руководство! — зло засмеялся Лидумс. — Вы оберегаете каких-то недоучившихся шпионов в Лондоне, а о тех, кто участвует в настоящей битве, молчите! Вы же сами сказали, что англичане боятся, не провалят ли группу Будриса схваченные шпионы? Я требую, слышите, требую, чтобы англичане немедленно сообщили Будрису все возможное о Томе и Адольфе, сообщили бы адреса, куда они направлялись, чтобы Будрис мог проверить и выяснить их судьбу по своим каналам…

— Да, да, вы правы, Казимир! Я немедленно сообщу англичанам ваше требование. Но сейчас поторопитесь! Машина внизу, я помогу вам вынести вещи.

Лидумс принялся молча укладывать свое имущество: мольберт, ящики с красками, пачки кистей, альбомы и папки с эскизами. Затем раскрыл чемодан и стал бережно убирать белье и костюмы. Силайс долго разглядывал его внимательным взглядом, потом с досадой сказал:

— Никак не могу понять, что вы за человек, Казимир! Откуда у вас это хладнокровие? А вы знаете, что в эту минуту у ворот школы, может быть, уже стоит человек, которому поручено сфотографировать вас, а то и застрелить?

— Я спрячусь за вас, — машинально пошутил Лидумс, размышляя, как уложить в чемодан парадный костюм, чтобы не измялся. Потом спросил: — Там, куда вы меня повезете, найдется утюг и гладильная доска? Из-за вас я скомкал вечерний костюм.

— Мы едем в отличную гостиницу! — с досадой сказал Силайс.

— О, тогда можно укладывать как угодно! — Лидумс швырнул пиджак и защелкнул замок чемодана. — Ну вот, я готов, ведите, шеф!

Силайс медленно передохнул, покачал головой, сказал чуть ли не с восхищением:

— Хотел бы я иметь такие нервы!

— Это просто сделать! Поживите годик-два в лесу, действует лучше любой психолечебницы. Вода в виде дождя и снега, росы и болотной жижи, воздух с дымком и пороховой гарью, вечно пустой желудок, и вот вы теряете лишний вес, лишнюю суетливость, становитесь похожим на настоящего индейца. В самом деле, попробуйте?

Но, продолжая болтать, Лидумс не терял времени: все было собрано, уложено, в комнате не осталось ни бумажки, ни какой-либо мелочи, даже пустой флакон из-под одеколона Лидумс опустил в карман, пробормотав:

— На улице выброшу…

Оглядел комнату еще раз, выдвинул и задвинул ящики письменного стола, открыл и закрыл гардероб, сказал:

— Пошли!

— Подождем, пока совсем стемнеет!

Вышли из дома в полной темноте. Но, к сожалению, улица перед праздником была освещена особенно ярко.

Внизу ждала машина. Силайс и на самом деле попытался заслонить собой Лидумса, словно был убежден, что шпион чека уже стоит где-нибудь в подъезде, чтобы зафиксировать на пленку всех жильцов тайной школы. Но при своем довольно среднем росте и сухощавости заслонить такого великана, как Лидумс, он, конечно, не мог, только сердито пробурчал:

— Садитесь скорее!

Как видно, инструкции, полученные им от англичан, были довольно серьезны.

Подъехали к гостинице «Ройял отель» недалеко от станции метро. Лидумс поинтересовался:

— А почему вы считаете, что в гостинице мне безопаснее жить?

— Это огромный отель, в нем тысяча или больше постояльцев. Затеряться среди них проще всего.

— Да, пожалуй, вы правы. Прятаться проще всего или в лесу или в толпе.

Номер был заказан и подготовлен заранее. Силайс и Лидумс прошли в сопровождении боя в лифт, швейцар взял чемоданы, и переселение состоялось.

Наконец-то Силайс вздохнул с некоторым облегчением. На радостях он даже позвонил горничной, чтобы принесли лед и бутылку виски.

— Сейчас я приготовлю вам коктейль «Белая лошадь»!

Положил в бокалы по кубику льда, налил доверху виски.

Лидумс взял из его рук продукт английского творчества, спросил:

— Может быть, вы расскажете теперь подробнее, что случилось?

— А! — Силайс махнул рукой, отхлебнул замороженного пойла. — Вот что получается, когда действуют наобум! Я предупреждал, что надо всех четверых ввести в ваш отряд. Но Маккибин не пожелал слушать! Он, видите ли, имел для Тома и Адольфа другой маршрут. А к чему это привело? Густав утонул в Венте, хорошо еще, что при нем ничего не нашли. Адольф и Том провалились в Риге. И оказалось, что только Петерсон, сразу направившийся под покровительство Будриса, счастливо продолжает работать. Но кто знает, что там происходит сейчас.

— Ну, Будрис — предусмотрительный человек…

— А если эти двое расскажут, что с ними шли еще люди? Сейчас можно ждать, что уже идет тревога. Начнут искать группу Будриса, прочесывать леса, арестовывать сочувствующих нашей борьбе. И самое главное, чекисты уже успели узнать о наших морских операциях. Они тоже не дураки и вытянут из Тома и Адольфа все, что они знают… Теперь придется думать о том, как обновить наши связи с Прибалтикой…

Да, у английской разведки прибавилось хлопот!

Лидумс осторожно спросил:

— Состоится ли теперь мое новое свидание с Маккибином?

После первой встречи с Маккибином Лидумс попросил Силайса передать работникам «Сикрет Интеллидженс Сервис» его просьбу: Лидумс хотел услышать в их изложении рассказ о подвигах Движения Сопротивления в странах Западной Европы, проведенных под руководством англичан во время Второй мировой войны и о планах подрывной работы в будущей войне на территории СССР. Он хотел бы, — сказал Лидумс, — передать этот опыт группе Будриса…

Идея эта Маккибину понравилась, вопрос лишь в том, своевременно ли напоминать об этом теперь, после такого печального провала?

— А, что англичанам до каких-то Тома и Адольфа? Они катапультируют на такие дела нас или немцев, а сами получают наградные, если дело удалось, или кричат о нашей неспособности, если мы провалились! — горько ответил Силайс. — Завтра я напомню Маккибину о вашей просьбе. Я думаю, что этот провал должен скорее подтолкнуть их на инструктаж. Будь Том и Адольф более обученными, они, может быть, и не попали бы в ловушку! Не будь этого дурацкого провала, вы встречали бы сегодня Новый год вместе с коллегами по школе! А теперь и их пришлось срочно перебрасывать в другое место! — искренне пожалел он.

— Ничего, я с удовольствием побуду один, — утешил его Лидумс.

— Да, я знаю у вас эту способность — быть всегда самим собой! — польстил ему Силайс.

Но, видно, мысль о бедном соотечественнике, принужденном провести в полном одиночестве такой шумный и веселый праздник, крепко грызла Силайса. Не прошло и получаса после его ухода, как в номер постучал бой. Он вошел, выставив на вытянутых руках огромный, но легкий пакет.

— Мистер Казимир, это вам от мистера Силайса! — торжественно провозгласил бой.

Получив чаевые, бой исчез. Лидумс принялся изучать содержимое пакета.

Там были небольшая, искусственная елка, свечи, печенье, шоколад, бутылка вина, набор маленьких игрушек и украшений. Похоже было, что пора прохладного отчуждения со стороны Силайса кончилась.

Лидумс принялся украшать елку. Ему и на самом деле не хотелось никого видеть в этом многомиллионном городе. Новый год хорош в родной семье, среди друзей, когда каждое пожелание звучит от сердца, когда хочется счастья для окружающих. А здесь он мог говорить со своими близкими и друзьями только мысленно.

Ровно в двенадцать ночи он зажег свечи, включил радиоприемник. Говорила Рига.

Лидумс поднял бокал, мысленно обращаясь к отсутствующим. Жест был словно бы мальчишеским, можно ли взрослому человеку стоять в одиночестве перед елкой из пластмассы, протягивая бокал куда-то в пустое пространство, но вот странно, Лидумс вдруг почувствовал себя на мгновение окруженным дружескими лицами, шумными товарищами, ярким праздничным светом. И он с удовольствием выпил этот одинокий бокал.

12

Эта одинокая встреча Нового года запомнилась надолго.

Может быть, потому, что уже можно было подвести некоторые итоги, а может, и потому, что в ту ночь онявственно почувствовал, как велика и важна его деятельность здесь, в сердце чужой страны. Ведь сам Силайс подтвердил ему это! Том и Адольф миновали все заставы и посты, да, они попали по назначению, и… провалились! И вряд ли кто из англичан осмелится не то чтобы сказать, но даже подумать, что именно дорога по цепочке: Силайс, Лидумс, Будрис — была для них самой опасной..»

Впрочем, мысли англичан надо еще проверить.

Для этого Лидумс и подложил под Силайса свою мину замедленного действия с запросом о методах подрывной работы англичан в тылу противника во время войны. Хотя никакой войны с Советским Союзом нет и не предвидится, англичане не слишком стесняются. Если они все-таки подозревают Лидумса, то такая консультация не состоится ни сейчас, ни позже, если же они уверились в его лояльности, то терять время им нельзя.

Было и второе обстоятельство. Еще в первые дни по приезде в Англию Силайс как-то сказал Лидумсу, что он должен держать себя перед англичанами независимо, и уж во всяком случае ничуть не умалять ни своего посольского достоинства, ни авторитета группы Будриса. Казимир, сказал Силайс, равноправен с Зариньшем и, может быть, поважнее Зариньша для англичан, так как Зариньш никого не представляет, а Казимир представляет народ!

Лидумс тогда с внутренней усмешкой подумал о том, что бедняга Силайс и не подозревает, в какой мере он прав! Да, Лидумс представлял Народ с большой буквы, и как представитель этого народа не собирался умалять свое достоинство!

Очень помогал Лидумсу в утверждении этого самоуважения Вилкс.

Порой Лидумс начинал думать, что Вилкс не смог бы сделать для группы Будриса больше, если бы его даже специально для такой роли готовили. Все это время, после возвращения в Англию, Вилкс только и говорил, что о своем пребывании в лесах Латвии да об отважном Будрисе. Если Лидумс оказывался неподалеку, Вилкс прибавлял комплименты и в честь Лидумса. Но вообще-то отношения между ними становились все более сдержанными: Вилкс, как постоянный сотрудник разведки, не мог не знать, что англичане все увереннее выдвигают на первый план Лидумса. Но чем сдержаннее он был по отношению к Лидумсу, тем горячее рассказывал о Будрисе, а отраженный свет славы Будриса все равно падал и на его посланца…

За столом, в автомашине, в ресторанах Вилкс постоянно рассказывал о том, как жил в лесу. Из его рассказов выходило, что участники группы сначала подозревали, не заслан ли он чекистами? У Будриса так налажена группа разведки, что любое слово Вилкса было проверено и перепроверено. По-видимому, после возвращения Вилкса каждый работник английской разведки не однажды слышал от него, как ловко конспирирует свои дела Будрис. Вилкс пустил даже такой афоризм:

— Из Англии легче попасть за «железный занавес» в Латвию, чем в Латвии попасть в группу Будриса!

Афоризм англичанам нравился. Им надоели вечные провалы их разведчиков. «У Будриса такого быть не может!» — утверждал Вилкс, — и это их утешало.

Даже несдержанность Вилкса, с какой он порой высказывался об англичанах, была на руку Лидумсу. Как-то в ресторане подвыпивший Вилкс поссорился с Малым Джоном и тут же бросил ему в лицо:

— Вы весь, целиком, со всеми своими орденами и званиями не стоите одного ногтя курляндского партизана!

Ссору кое-как замяли, но высказывание Вилкса понравилось всем, кроме самого Малого Джона.

Вилкс любил вспоминать о бое с чекистами. С удовольствием рассказывал он о том, как после установления доверия самоотверженно охраняли его и его радиостанцию партизаны Лидумса, как во время налета чекистов на лагерь прежде всего поспешили отправить в безопасное место Вилкса и его радиостанцию, рискуя своей головой в постах прикрытия, как записали на личный счет Вилкса двух убитых солдат в тот день, когда чекисты попытались окружить лагерь со всех сторон…

Об этом он рассказывал с такой страстью, таким трепещущим и звенящим от сдерживаемых чувств голосом, что и привычные ко всему люди чувствовали, как мороз идет по коже. А на Будриса он только не молился, но богоравным его признавал. Он сам вспоминал, что когда им овладевало чувство тоски, неуверенности в завтрашнем дне, стоило ему взглянуть на Будриса, на его всегда спокойное лицо, услышать его шутку, даже просто слово, как к нему вновь возвращались и решительность, и смелость, и надежды.

А так как все пожелания Вилкса сбылись, то легенда о Будрисе, распространяемая им, приобретала все черты реальности. Ведь и евангелие сначала было просто сводом сказок, а меж тем стало священной книгой для многих совсем неглупых людей…

И вот, наконец, мина сработала.

Силайс позвонил в гостиницу днем и попросил Лидумса отложить всякие дела, так как к нему придут гости… Лидумс внял предупреждению, вызвал ресторанного лакея, приказал доставить передвижной бар с хорошим запасом напитков и льда… Лакей вкатил в номер усовершенствованный бар на колесиках, и Лидумс принялся разбираться в рецептуре коктейлей, он уже поднаторел в этом деле под руководством Норы и Силайса.

Сначала явился Силайс.

— О, — воскликнул он с восхищением, — высокая культура!

— Не могу же я поставить здесь шатер из еловых веток и бидон с картофельным самогоном! — засмеялся Лидумс.

— Этот бар, пожалуй, даже лучше! Во всяком случае, он придется больше по вкусу вашему гостю.

Силайс принял из рук хозяина бокал с ледяным коктейлем, с удовольствием отхлебнул.

— Кто же этот таинственный гость?

— Сейчас увидите!

И верно, в дверь постучали. Лидумс пошел навстречу.

Гость оказался знакомым. Это был Большой Джон.

Сегодня он казался внушительнее, увереннее, что ли. Увидав приготовления к встрече, с удовольствием сказал:

— Вижу, что привычки лесных людей основательно забыты!

— А Казимир только что собирался поставить здесь еловый шалаш и подать вместо коктейля домашнюю водку из картофеля, — засмеялся Силайс.

— Ну, зачем же такой узкий национализм! — улыбнулся и Большой Джон.

Он затеял какой-то непринужденный разговор, вроде того, что нравится в Лондоне Казимиру и что не нравится, какой ресторан Казимир предпочитает, читает ли он газеты и как его занимают очередные сумасбродства принцессы Маргариты…

— Да, королевская власть окончилась вместе с девятнадцатым веком! — с некоторым сожалением сказал он. — Никогда еще не было примера, чтобы наследный принц продавал свое первородство даже и не за чечевичную похлебку, а за сомнительные прелести голливудской актриски! — он вспомнил историю предыдущего претендента на английский престол, отказавшегося от права наследования ради женитьбы на американке. Принцесса Маргарита, младшая сестра королевы, пошла по стопам дядюшки. Ее часто видели в ночных клубах Лондона, где она искала сомнительных удовольствий в компании великосветских шалопаев.

Этот типично английский разговор, целиком вытекающий из сегодняшних номеров газет с их великосветской хроникой и перечнем скандалов и скандальчиков, мог продолжаться сколько угодно. Но Лидумс понимал, что Большой Джон пришел совсем не ради коктейля и пересказа очередных сплетен. Поэтому спросил в лоб:

— Не пора ли мне перестать грабить королевскую казну и приняться за дело, дорогой сэр?

— О, казна не обеднеет от этой дружеской помощи! — смеясь ответил Большой Джон.

— Боюсь, что это не понравится Будрису, — Лидумс говорил серьезно. — Будрис отпустил меня не навечно. Из-за моря можно только руководить и советовать, а работать надо  т а м!

— Кажется, это камешек в наш огород, Силайс? — Большой Джон продолжал шутить.

— Казимир прав! — мягко сказал Силайс, не принимая шутки.

Большой Джон выпрямился, держа бокал с коктейлем в руке и глядя поверх него прямо в глаза Лидумсу, сказал все с той же улыбкой:

— Но ведь у нас до сих пор нет серьезных гарантий в том, что мистер Казимир именно тот, за кого себя выдает? А вдруг он заслан к нам пресловутыми советскими чекистами? Тогда его интерес к работе английской разведки будет особенно понятен!

Силайс побледнел, вскочил на ноги, словно его ударили. Лидумс показал ему рукой, чтобы он сел, и спокойно сказал:

— Ну, советские разведчики во время прошлой войны пренебрегали посольскими обязанностями, которыми меня наделил Будрис, и предпочитали работать в роли официальных сотрудников разведки противника, выполняя порою функции повыше тех, которые поручены вам, Джон. Вы, наверно, читали историю советского шпиона Николая Кузнецова? Русские писатели любят эту тему. Впрочем, говорят, что и немцы не один раз обманывали английскую разведку, особенно в Голландии… — Лидумс заметил, как дрогнула рука Джона, все еще державшего бокал, и понял — попал в больное место, и решил пролить немного бальзаму на старую рану: — Да и англичане частенько проникали в жизненные центры противника, если и не сами, так с помощью таких безымянных людей, как, скажем, люди Будриса. Но я никогда не претендовал на большее, чем точное исполнение воли того, чье поручение я выполняю. А поручение у меня простое: узнать, как мы, партизаны, можем лучше всего помочь вам, если вы захотите когда-нибудь помочь нам!

Он отпил глоток вина, с удовольствием замечая, что даже и нервы не очень уж напряглись. Но как же был дальновиден Будрис, когда говорил ему, что провокаций будет много и в самое неожиданное время: при пирушке с «друзьями», при встрече с женщиной, которая станет утверждать, что любит тебя, при выслушивании приказа, который грозит тебе гибелью.

Да, таких или похитрее ловушек будет еще много. Но иногда приходится идти в наступление и по минированному полю.

Силайс низко склонил голову. Большой Джон принужденно улыбался. Улыбнулся и Лидумс.

— Это была шутка, Казимир, — неловко сказал Джон.

— Скверная шутка, дорогой Джон! — сердито заметил Силайс.

Обида Силайса была понятна. Своей «шуткой» Большой Джон как бы перечеркивал всю работу прибалтов, сотрудничавших с английской разведкой.

Лидумс вдруг весело захохотал. Джон и Силайс посмотрели на него с удивлением.

— О, у меня просто запоздалая реакция. Помните, анекдот о жирафе, который по ночам хохотал над анекдотами, услышанными днем от лондонцев. У него была слишком длинная шея. Пока он улавливал соль анекдота, проходило слишком много времени.

— Что же вас рассмешило с таким опозданием?

— Я подумал о том, как много проиграли бы англичане, если бы я оказался представителем чекистов. Во-первых, они сами привезли меня к себе по своему тайному пути на своем разведывательном катере, во-вторых, доставили к себе в дом и создали довольно сносные условия для жизни. А еще смешнее было бы, если бы потом чекисты разгласили на весь мир этот опрометчивый поступок английской разведки! Сколько иронии мог бы излить на вас автор подобной книги, описывая такой вот разговор советского чекиста с представителем английской разведки, и не где-нибудь, а в самом центре туманного Лондона!

Он снова расхохотался, поднимая свой бокал с коктейлем.

Силайс весело вторил ему. Большой Джон сидел нахмурившись. Но «шутка» зашла так далеко, что он был обязан или вычеркнуть Лидумса из доверенных разведки, с чем наверняка не согласится Маккибин, по департаменту которого числился теперь Лидумс, или…

Большой Джон с досадой сказал:

— Вы слишком мрачно шутите, Казимир. У нас нет никаких оснований не доверять вам. Как раз на днях мы собирались начать наши занятия.

— Вот это настоящее дело! — заметно веселея, воскликнул Силайс и принялся смешивать новую порцию коктейля. Лидумс отметил про себя, что все испытали что-то вроде внезапной вспышки дружеской приязни. Шумно заговорили, заспорили о качестве напитков. Похоже было, что «вопрос» не доставил большого удовольствия Джону, к теперь он старался исправить впечатление.

Сказавший «а», обязан сказать «б».

Эта старая поговорка оправдалась довольно быстро. Большой Джон снова навестил Лидумса, теперь уже с другим «специалистом», безымянным майором английской секретной службы, занимавшимся вопросами подпольной работы на территории врага во время прошлой войны, а ныне делавшим то же дело на земле «потенциального противника».

Майор принес с собой схемы построения организаций сопротивления, действовавших в оккупированных немцами районах и рассчитанные на борьбу против СССР в новых условиях. Он был убежден, что эти, как он сказал, проверенные временем и опытом положения остаются наилучшими и для будущей войны.

Лидумс обратил внимание, что Большой Джон сел в стороне от стола, на котором майор разложил свои схемы и планы, но сел так, чтобы все время видеть лицо нового ученика. Все-таки он еще надеялся что-то прочитать на лице этого внимательного слушателя.

«Ну что ж, — думал Лидумс, — будем просты, как дети, мудры, как змии, осторожны, как лесные звери! И уж во всяком случае не станем разевать рот и слушать ваши поучения как откровение от бога. Мы помним, как часто вы проваливались с вашими надуманными схемами, осуществлявшимися специально выученными людьми, и знаем, что на нашей земле в борьбе с врагом участвовали все люди, независимо от пола, возраста, религии. Одиночки могут только вредить, победить может только народ!»

Но слушал он с интересом.

Из всего опыта мировой войны англичане признали и приняли за образец только свои собственные схемы. В этом сказывалась их историческая ограниченность, неприятие чужого опыта, чувство собственного превосходства, весьма похожее на зазнайство. Все, что было ими сделано тогда, осталось незыблемым. Майор говорил тоном заправского учителя:

— В будущей войне мы должны будем придерживаться этой же завершенной структуры наших подпольных организаций. Мало того, мы уже теперь, заранее, готовимся к действию. Вот наши основные принципы: по всей стране потенциального противника задолго до начала боевых действий, если угодно, то и за годы до войны, расселяются специально нами обученные люди. Каждый из них занимается только одной линией сопротивления. Мы готовим специалистов по саботажу, по диверсиям, по разведке, по пропаганде. Каждый из этих специалистов подбирает себе на месте трех-четырех помощников и вместе с ними организует сеть для выполнения заданий. У каждого из них имеется свой радист с радиостанцией для осуществления связи и получения приказов. Друг с другом специалисты ничем не связаны, один другого не знают, каждый подчиняется только разведывательному центру. Вот примерные схемы организаций, действовавших в Бельгии, во Франции, в Норвегии…

Во время этой лекции Лидумс передвинулся вместе со стулом, но едва склонился над схемами, как передвинулся и Большой Джон, чтобы опять видеть его лицо. Но Лидумс уже выпрямился, сказал довольно холодно:

— Я не вижу, каким путем можно претворить такой план в жизнь? Ведь всех этих командиров групп, специалистов, радистов надо не только обучать чему-то, но еще и забросить на территорию потенциального противника. А давайте вспомним, что произошло, когда английская разведка попробовала забросить, помимо группы Будриса, двух своих шпионов — Тома и Адольфа… Всякий провал опасен не только для тех, кого схватят, но и для группы Будриса! Поэтому группа Будриса имеет право потребовать: английская разведка будет ставить Будриса в известность о заброске своих групп на территорию Латвии, советоваться с ним о времени и месте заброски. В этом случае группа Будриса, к которой я имею честь принадлежать и даже руководить ее военным отрядом, готова оказывать англичанам всемерную помощь. Если английская разведка не согласна взять на себя такое обязательство, то группа Будриса помогать ей не станет. И более того, в случае появления в поле зрения группы Будриса неизвестных лиц, которые будут утверждать, что они якобы являются представителями английской разведки, группа будет просто расстреливать их, так как безопасность группы важнее всего, а случаи появления неизвестных лиц с явно провокационными намерениями, к сожалению, в группе достаточно известны…

— Но известный параллелизм в работе порою просто необходим! — с неудовольствием сказал Большой Джон.

— А мы считаем, что он только опасен! И прошу помнить, мы лучше знаем местные условия!

— Хорошо, мы еще подумаем, — недовольным голосом сказал Большой Джон.

Первая лекция явно не удалась.

Группа Будриса совсем не собиралась принимать к сведению и руководству все, что предложат англичане. Это и бесило Большого Джона и в то же время заставляло думать о группе Будриса как о большой самостоятельной и, главное, организованной силе.

Да, Лидумс ухитрился задать им сложную задачу…

ВМЕСТО ПОСЛЕСЛОВИЯ

Мы оставляем нашего героя в трудных условиях боя. Лишь изредка удается ему услышать голос Родины, задушевный и прямой. Но он научился читать между строк, понимать иносказательные речи, чувствовать биение пульса на расстоянии. Из лаконичных сообщений, подписанных Петерсоном, Барсом или другими именами, узнает он, что усилия его не напрасны, что его передовой пост, выдвинутый в самое пекло разведки, действует успешно.

Иногда он узнает это по сообщению о провале Тома или Адольфа, иной раз читает по хмурому лицу Силайса или соображает по репликам Ребане, Жакявичуса, Маккибина, что глубоко задуманные планы этих господ все чаще и чаще терпят провал. То он слышит соболезнование и понимает, что операция, на которую английская разведка бросила миллионы, проваливается. То подсчитывает общее количество шпионов, направленных по «столбовой дороге», и соображает, что из них обезврежены уже больше половины, а остальные не уйдут дальше отряда Графа и станут передавать в английский разведцентр строго дозированную ложь, отредактированную Будрисом. И это знание придает ему новые силы.

Может быть, мы еще встретимся с ним и тогда с удовольствием поведаем нашему читателю обо всем, что он успел сделать, находясь на своем посту.

А пока мы оставляем его там, где он ведет большую игру. Игру со смертью. Игру с одной из коварнейших разведок мира. Для него это совсем не игра. Это битва. Битва за свою Родину. Он — на передовом посту боя.

Асанов Н. Стуритис Ю Чайки возвращаются к берегу. Книга 2

ВМЕСТО ПРОЛОГА

В первой книге романа «Янтарное море» мы оставили нашего героя Лидумса, бесстрашного чекиста, в Лондоне. Это он со своим отрядом «лесных братьев», созданным из бывших партизан и оперативных работников Комитета госбезопасности, принял группу английских шпионов на территории Латвии и «заботился» о них почти полтора года, а затем англичане, как говорится, на своих плечах переправили его в Лондон. Английской разведке было лестно заполучить прославленного командира «лесных братьев». Лидумс становится «советником латвийского национального правительства по социальным вопросам» — есть и такое «правительство» под крылышком английской разведки — и «советником по восточным вопросам» при отделе «Норд».

А задача, поставленная перед Лидумсом советской контрразведкой, состояла в том, чтобы изучить систему проникновения английских шпионов в Советский Союз и контролировать эти тайные пути.

Вторая, заключительная, книга романа «Чайки возвращаются к берегу» рассказывает о пребывании Лидумса в Англии, о его тяжелой борьбе в одиночку против сильного и умного противника и об окончании всей долгой «игры», которая была зашифрована под названием «Янтарное море».

И первая, и вторая книги написаны на основании документов: тайнописных посланий, радиограмм, протоколов и дневниковых записей.


Авторы

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

1

В ту новогоднюю ночь, когда Лидумс один в своем номере лондонского «Ройал-отеля» поднял бокал за здоровье далеких друзей в Латвии, он знал, что и друзья ответно подняли бокалы, думая о нем. В отряде Графа, спрятавшемся в курляндских лесах, «лесные братья» чокались глиняными кружками. В рижской квартире Балодиса — звонкими рюмками. Но и там и тут думали о нем.

Это не было подтверждением одного из законов новой науки парапсихологии, о которой все чаще и чаще разговаривали английские знакомые Лидумса. Разговаривали с неким почти мистическим чувством ожидания, с надеждой на несбыточное, с верой в то, что адепты новой «науки» вот-вот изобретут способ общения «душ», который поможет избежать при передаче тайных сведений таких сложных и дорогостоящих аппаратов, как агентурные рации, таких ненадежных средств связи, как письма, написанные симпатическими чернилами… Разведчики отлично знали, что рацию можно засечь пеленгаторами, подозрительное письмо исследовать при помощи реактивов. Они мечтали о другом — о родстве душ и общении их без помощи техники, одной лишь передачей мыслей на расстояние.

Лидумс из любопытства прочитал несколько солидных книг и с десяток тощих брошюрок об этой странной и пока еще плохо исследованной области психологии. Парапсихологи утверждали, что передача мыслей на расстояние существует. Они приводили зафиксированные якобы в документах результаты подобных опытов. В одних случаях индивид, именуемый индуктором, передавал свои мысленные приказы в пределах смежных комнат подчинившемуся его воле субъекту, именуемому перцепиентом; в других случаях подобная передача производилась из здания в здание; в третьих — на эту сенсацию очень падкими оказались американские военные — парапсихологические опыты производились прямо из штаба в Пентагоне и приказы передавались ни много ни мало на подводную лодку в Атлантике… Вот о такой дальности и мечтали разведчики, которые пытались просветить Лидумса разговорами о новой «науке».

Но сам он знал и чувствовал другое. Он знал, что о нем думают друзья, опасаются за него, но и надеются на его выдержку, пытаются поддержать его из своего далека, а это ощущение было куда выше всяких парапсихологических опытов, в которые он к тому же не верил.

Он верил в своих друзей, в единство идеалов, в общность их любви к Родине. И знал, что друзья любят его, верят ему и надеются на него.

И в пустом номере лондонского отеля, обратившись лицом в ту сторону, где находилась его далекая Родина, он поднял свой бокал, желая ей счастья, и, казалось, увидел друзей, услышал их ободряющие голоса. А ободрение это ему, чего греха таить, было очень и очень нужно. Завтра он снова встретится лицом к лицу с врагами, умными, хитрыми, безжалостными, и ему придется напрягать все свое внимание, силу воли, ум.

Так Лидумс встречал Новый год.

2

Лидумс не ошибался: друзья думали о нем.

В этот час все, кто мог вырваться из леса и с дальних хуторов, где были размещены на зиму «люди королевы», собрались в квартире Балодиса. Тут были и заболевший в лесу воспалением легких Бородач, и вездесущий Граф вместе со своей веселой толстушкой женой, искренне радовавшейся тому, что муж наконец-то вернулся из долгой командировки и как будто собирается снова осесть в городе, и Кох, по-прежнему нарядный, толстый, как будто только что вернулся из дальнего плавания.

Жена Графа Эглин надела кружевной фартучек и принялась помогать Магде. Остальные мужчины пришли без жен, и Магда огорченно подумала: «Все не так, как у других! Больше похоже на заседание, а не на встречу Нового года…» Но при посторонней женщине побоялась высказать свои грустные мысли, тем более что Эглин тоже недоумевала, почему мужчины сразу удалились в кабинет. Но Магда сделала вид, что все идет как надо, попросила сына включить магнитофон в столовой. Теперь из кабинета не доносилось ни звука.

Балодис достал из вделанного в книжный шкаф бара бутылку коньяку, рюмки, печенье. Уселись, сам хозяин стоял, слушая разноголосый веселый разговор: за зиму многие не встречались, им было о чем поговорить.

— Как твоя вдовушка, Кох? — спросил Граф.

— Замучила! — отчаянно махнул рукой Кох.

— Любовью? — засмеялся Ниедре-Бородач.

— Нет, пивом! — под веселый хохот признался Кох. — Ведь видит же, что толстею не по дням, а по часам, а все варит, варит… Я уж хотел сказать, кого мы отпаиваем ее пивом, но побоялся, что она проломит мне голову черпаком. Перед Новым годом я сам отвез две бочки на хутор Арвиду. Но вдовушка моя постаралась, еще две бочки наварила. Боюсь, что к весне я не пролезу в дверь бункера, придется меня втаскивать по частям или ставить отдельную палатку.

— А как себя чувствуют постояльцы Арвида?

— Эгле тешит себя надеждой, что весной его вызовут в Англию, новички — Бертулис, Отто и Антс — слушают разинув рты сказки Вентспилского леса, которые рассказывает им Делиньш. В лесу-то они пробыли всего один день, им показали Петерсона, они дали подтверждающую радиограмму — и их переселили к Арвиду. Петерсон в одиночку кукует под Ригой.

— А может быть, останешься в городе? — осторожно спросил Балодис. — Тебе не так мало лет, чтобы еще год мерзнуть и отсыревать в лесу?

— Ну уж нет, командир, вместе начали, вместе и закончим! — без шутки, очень сурово ответил Кох. — У меня все-таки самый приличный и почти английский вид: старый фермер на покое, на лесной даче. Да и кто станет им обеды и ужины готовить? Делиньш? У Делиньша и с морзянкой хлопот хватает. А Граф теперь командир. Ему просто неприлично кухней заниматься. Что англичане о таком командире подумают? Нет уж, товарищ Будрис, оставь мне мое, а кесарево бери себе…

Балодис потрепал Коха по плечу.

Но вот он поднял рюмку — и все как-то сразу примолкли, встали в кружок перед ним. Балодис тихо сказал:

— За Лидумса! И пусть будет его тяжкий труд удачным, пусть останется открытой дорога к возвращению, пусть рассеются козни его врагов!

Каждый взял свою рюмку. Как им хотелось, чтобы эти пожелания сбылись!

В эту минуту зазвонил телефон. Балодис поднял трубку.

— Да, я слушаю! — И, прикрыв трубку ладонью, шепнул: — Это Анна Вэтра.

Все переглянулись. Ни для кого из них не было секретом, что Лидумс ушел за море, так и не помирившись с женой. А она что-то оживленно говорила, и Балодис не успевал вставить слова, кроме «да», «да».

Но вот она выговорилась наконец, и Балодис произнес:

— Магда и я приглашаем вас к нам на Новый год. Да? Очень жаль. А может, заедете с вашими друзьями? Ну, ну. Я навещу вас после праздника… — Он положил трубку и сухо сказал: — Поблагодарила за подарок от мужа и за деньги…

— Значит, она и не знает?

— А зачем ей знать? Она уже привыкла быть самостоятельной. А общество, в котором она вращается, не очень приятно… Литературная богема и непризнанные гении, художники и просто авантюристы… Но послезавтра я к ней заеду.

В дверь тихонько постучали. Балодис открыл. Сын стоял в проеме с какой-то бумагой.

— Папа, тебе пакет.

Голос у мальчика был печальный. В этом доме знали, что отец может исчезнуть и в праздник. Балодис взглянул на пакет, погладил Арвида по голове.

— Это только поздравление, мой мальчик.

Он приложил сорванную с пакета наклейку к косяку двери, расписался, и Арвид, снова повеселев, убежал. Балодис вскрыл пакет.

Из него выскользнула маленькая олеографическая открытка: три голубоглазых, белокрылых ангелочка сбрасывали с пушистого облака английские буквы, которые образовали на голубом небе надпись: «С Новым годом!»

На обороте какой-то господин поздравлял свою знакомую в Латвии с праздником. Балодис потряс открыткой в воздухе и громко сказал:

— Друзья мои, примите поздравления от нашего друга! Он помнит о нас!

Все бросились к нему, разглядывая открытку, почерк, завитушки каллиграфического письма. Ничего похожего на то, как писал Лидумс. Ниедре даже усомнился. Балодис рассмеялся:

— И тем не менее это писал наш друг! Вот здесь слово «опять». «Опять наступил Новый год, а вы далеко от меня!» Это и есть подпись нашего друга!

— Ну, по такому поводу нельзя не выпить! — бурно развеселился Кох и принялся разливать коньяк. Дверь осталась открытой, и никто не называл имя друга. Но Магда испуганно повернулась от стола, который она накрывала вместе с Эглин.

— Дядюшка Петер, не много ли?

— Ах, хозяюшка, у нас такая радость!

— Кого-нибудь наградили?

— Всех! — пылко заверил ее Кох. — Правда, не орденами, а надеждой! Но надежда порой бывает дороже всякой награды!

— Тогда выходите к столу. Сначала проводим старый год, он был не таким уж плохим, а потом выпьем и за новый. Прошу, дорогие гости!

Но Кох взглядом попросил мужчин остаться. Он поднял открытку с пухленькими ангелочками, прикоснулся к ней краем своей рюмки, таинственно сказал:

— Как будто с ним самим чокнулся!

И все, улыбаясь, поспешили выполнить этот обряд.

Перед тем как выйти к столу, Балодис прикрыл дверь и тихо сказал:

— После праздников всем вам следует навестить ваших подопечных. Теперь в группе собралось уже пятеро английских посланцев. Почти у каждого из них собственные рации, и очень возможно, есть и другие средства связи, о которых мы не знаем. Пока они не подозревают, что находятся в ласковых объятиях латышских чекистов. Тем более важно, чтобы такие подозрения и не возникли. Сейчас мы должны обеспечить Лидумсу поддержку. Как сделать это лучше всего, мы еще обдумаем. Но в этом своем коротком письме Лидумс просит нас и о такой помощи. О дальнейших делах поговорим завтра. А теперь улыбнитесь пошире, чтобы развеселить наших дам, — и прошу к столу!

Кох все еще вертел открытку в руках.

— Вот уж не сказал бы, что тут написано что-нибудь еще, кроме того, что прочитал нам полковник…

— Это и хорошо, — улыбнулся Балодис. — Хуже было бы, если б в открытке кто-то усомнился. Но мы видим в ней и нечто невидимое. Что Лидумс жив, что он «устроен» в Англии и что он тем не менее нуждается в укреплении своего положения. Вот об этом укреплении нам и надлежит подумать. А теперь — к столу, к столу…

3

В середине января Лидумса, которого англичане именовали Казимиром, снова переселили. На этот раз кроме руководителя латышского сектора отдела «Норд» Силайса в переселении участвовали Большой Джон и Нора. Правда, Нора не поднялась в отель, она ожидала Казимира за рулем. Силайс помог Лидумсу собрать вещи, Большой Джон беседовал о чем-то в вестибюле с портье, наверное, передавал новое поручение разведки, и поздоровались они только в машине.

Встреча была дружеской, да Лидумсу и надоело отсиживание в отеле, где он пробыл эти две недели, словно в тюремной камере. Навещали его только Большой Джон и безыменный «специалист» по подпольной работе, преподававший ему стратегию и тактику подрывной борьбы.

Они проехали через центр города и скоро оказались в районе, занятом маленькими особнячками. Тут трудно было судить о состоятельности владельцев особнячков: земля в этой части города стоила слишком дорого, чтобы возводить подобие старинных помещичьих замков, а по традиции при каждом особнячке положено иметь хотя бы садик. Поэтому домики строились в два, а то и в три этажа — чаще всего по две комнаты в каждом этаже, — а под окнами мерзли заиндевевшие кусты. Зима в этом году была для Англии морозной…

Свернули в короткую узкую улочку и остановились у кованых железных ворот. Невидимый привратник открыл ворота, и машина вкатилась в маленький дворик с привратницкой, небольшим гаражом, таким же заснеженным садиком, что и перед соседними домами, и Большой Джон помог Казимиру выйти из машины. Пока Силайс доставал чемоданы из багажника, Большой Джон открыл входную дверь своим ключом, осветил небольшой, жарко натопленный холл с камином, с круглым столом, на котором поблескивали бутылки, рюмки и бокалы, шейкер для изготовления коктейлей, улыбнулся, глядя на изумленное лицо Казимира, торжественно изрек:

— Мистер Казимир, поздравляю вас с новосельем!

Все, смеясь и подшучивая над Казимиром, стали сбрасывать пальто, швыряя их куда попало, — благо тут были и кресла, и стулья, и какие-то низенькие табуретки, словно вот-вот придет еще дюжина гостей. Силайс задвинул чемоданы в стенной шкаф, подошел к столу, поднял рюмку, налитую Норой, подтвердил:

— Да, Казимир, этот особняк теперь принадлежит вам со всем, что в нем есть!

Выпили за здоровье нового хозяина и гурьбой пошли осматривать дом.

На первом этаже были столовая, буфетная, кухня. Чувствовалось, что прежние хозяева дома жили широко: множество посуды, приборов, машинки для поджаривания тортов, груды тарелок, кастрюль, несколько кофейных мельниц на любой вкус — от турецкой с каменными жерновами до современной электрической, смесители для коктейлей, холодильник, в который можно было при нужде поставить автомобиль, маленький холодильник — в общем, все, что может облегчить жизнь богатого джентльмена. Лидумс обратил внимание, что Нора разглядывала все это с чисто женской завистью, и решил, что, видимо, теперь он окончательно утвержден в звании и ранге чрезвычайного полномочного посла дружественной державы.

На втором этаже была библиотека, она же и курительная комната, с несколькими шкафами книг, с небольшим баром и запасом напитков, непременным шейкером и маленьким холодильником для изготовления льда, чтобы не надо было вызывать прислугу или лакея, затем спальня, еще одна спальня, рабочий кабинет и ванная комната. Нора словно бы нечаянно распахнула гардероб в спальной, и Лидумс увидел несколько костюмов, ящики с бельем, а в ванной халаты и пижамы висели на виду: на выбор.

Закончив осмотр, все так же весело спустились вниз, в холл. Там кто-то невидимый и неслышимый успел уже поставить на приставной столик жареный миндаль, крохотные сандвичи, кофейник с семейством чашек, и Нора принялась хозяйничать.

Лидумс понимал, что хозяева не собирались изумлять его щедростью, — они знали, что он и сам происходит из обеспеченной семьи. Налицо было другое: признание его посольского ранга. И он с обычной легкостью отвечал на шутки, поинтересовался, будут ли к нему приходить гости и как ему справиться со всякими рашперами, горелками и прочими механизмами, когда он останется один?

Большой Джон объяснил: в привратницкой живут сторож и его жена. В каждой комнате есть кнопка звонка, проведенного в привратницкую. На кухне есть ящичек, куда следует опустить деньги и заказ — на день, на неделю или просто записку для миссис Пегги, что вы будете обедать или ужинать. Привратника зовут Моррис, он к тому же и шофер, а в гараже есть автомобиль, правда не очень шикарный, а шоферские права на имя мистера Казимира находятся в кармане его шоферской куртки.

— Мило, очень мило! — восхитился Казимир и лукаво спросил: — А вдруг я не умею водить машину?

— Ну, если вы шестнадцатилетним мальчиком на машине отца возили девушек из Риги на взморье, то такие знания не забываются, — улыбнулся Большой Джон, пристально глядя на Казимира.

Казимир открыто расхохотался:

— А ведь я, между прочим, ни в одной анкете, даже при русских, об этом не писал!

— А мы русскими анкетами, между прочим, не пользуемся! — также смеясь, ответил Большой Джон.

— Что делать, — притворно вздохнул Казимир, — придется взять один-два урока у нашего милого привратника мистера Морриса. Машину-то у отца русские реквизировали еще в сороковом году. Как говорили они, для нужд обороны…

— О, я охотно дам эти один-два урока! — весело подхватила Нора.

И Лидумс подумал: «Держись! Хорошо, что ты никогда не придумывал себе легенду с чужим детством! Ты всегда был самим собою, во всяком случае для твоих противников: сыном состоятельного и влиятельного человека. Хозяина особняка, который был побольше и побогаче, чем это шпионское гнездышко… Но как же они дознались до этой давно забытой тобою мелочи?»

Но Большой Джон, кажется, закончил новую проверку. Он довольно сухо сказал Норе:

— Нет, нет, Нора! Пока что Казимир должен жить тихо!

— А чем, собственно, вызвано такое ограничение? — беспечно спросил Лидумс-Казимир.

— Мы беспокоимся о вашем здоровье.

— Но вечером-то выходить можно?

Большой Джон смерил взглядом мощную фигуру Лидумса, его широкие плечи, массивные кулаки, спросил:

— Джиу-джитсу знаете?

— Японских самоучителей джиу-джитсу у нас не было. Но мы переняли у наших противников-чекистов их вид защиты и нападения — самбо. Самооборона без оружия. Но зачем мне в Лондоне самбо или джиу-джитсу?

— Мы не можем прикрепить к вам для охраны полисмена…

— Я полагал, что в такой цивилизованной стране…

— В Лондоне сидят шпионы самых разных толков и ориентации. Весной прошлого года вместе с Петерсоном к вам прибыли отсюда два ваших соотечественника — Том и Адольф. О своем прибытии они сообщили и попросили полгода для устройства в Латвии. Первые деловые переговоры были назначены на день рождества и на ночь под Новый год. В рождественский вечер они появились в эфире, а под Новый год нет. Если они, как мы подозреваем, провалились, то не исключено, что вас уже ищут в нашем прекрасном городе…

Он сказал это без улыбки. Лидумс подумал: Большому Джону поручено не только наблюдать за ним, но и охранять. Тут вмешались наперебой и Силайс, и Нора:

— Мы не должны допускать ошибок!

— А мне, Казимир, будет просто очень жаль, если вашу великолепную фигуру кто-нибудь случайно продырявит…

— Клянусь, я не стану посещать ночные бары и клубы. Но подышать-то перед сном необходимо!

— Хорошо, попробуйте, — смилостивился наконец Большой Джон. — Но если заметите что-нибудь подозрительное, немедленно дайте нам знать! — И назвал два телефона, по которым Лидумс мог звонить в любое время дня и ночи.

А затем, словно бы смягчая и «проверочные испытания», и возможные опасности, Большой Джон сам наполнил бокалы и провозгласил тост за будущее мистера Казимира. Что он под этим подразумевал, Лидумс понял значительно позже. А сейчас они мило болтали, пили, пока Нора не заторопилась нанести какой-то визит.

4

Утром следующего дня Лидумс познакомился с обслуживающим персоналом таинственного «замка».

Миссис Пегги оказалась еще молодой и очень приветливой женщиной, настоящей «кокни», судя по неправильному говору, а мистер Моррис — бывшим моряком военного флота, дослужившимся до звания боцмана, а затем ушедшим в запас.

Лидумс растолковал миссис Пегги, какие блюда он любит, заложил в кухонный ящичек половину своего «жалованья» и попросил миссис Пегги заботиться о нем, что ей, кажется, понравилось. С мистером Моррисом он провел два занятия на автомобиле. Автомобиль был подержанный, не чета современным маркам спортивных гоночных, но это было и к лучшему. Впрочем, за руль сел он сам, и мистер Моррис обучал его не столько вождению, сколько правилам езды по большому городу, в котором до сих пор сохранялось непривычное большинству европейцев левостороннее движение. Англия оставалась консервативной не только в главном, но и во всех мелочах. Еще Наполеон приказал ввести регулировку движения для обеспечения безопасности при переходах армий и принять правосторонний вариант, и все его противники переняли это новшество, но Англия не пожелала покориться «узурпатору» даже в этой малости. И на всей территории Европы только две страны — Англия и Швеция — выпускали и покупали машины с рулевым устройством справа, а их граждане претерпевали двойную систему обучения шоферскому делу, — ведь многие англичане и шведы колесили на своих машинах по всей Европе…

В первую же поездку Лидумс приобрел план Большого Лондона, справочники шофера и несколько дней просидел над изучением их. Выезжал он с Моррисом, который сидел слева от него и командовал поворотами и разворотами, — этого было достаточно, чтобы удовлетворить возможное любопытство Большого Джона, — действительно ли умеет мистер Казимир водить машину? — а затем стал выезжать один. Как ни затруднено было движение по городу, в котором насчитывалось около трех миллионов автомашин, Лидумс предпочитал одиночество. Это позволяло ему бесконтрольно знакомиться с городом: в такой толчее за ним было трудно следить, если бы даже кому-то из сотрудников «Норда» было дано такое приказание. Обычно он отыскивал в центре города платную стоянку, припарковывал свою машину к счетчику-автомату, опускал в отверстие автомата полшиллинга и свободно бродил в окрестностях с полчаса. На больший срок стоянки не разрешались даже и за эту довольно дорогую плату: женщины в желтых фуражках — вспомогательная полиция, которую англичане не без юмора называли «желтой опасностью», — могли оштрафовать владельца, а Лидумсу было ни к чему привлекать внимание полиции…

Иногда он ехал к Вестминстерскому аббатству, к парламенту, к Букингемскому дворцу — там были площадки для бесплатной стоянки машин — и осматривал один из этих памятников или наблюдал традиционную смену караула у дворца королевы… Так он посетил и Национальную галерею, и Британский музей — великолепное хранилище богатств, свезенных сюда со всех стран мира, где ступала нога солдата английских колониальных армий, и музей мадам Тюссо, в котором стояли и сидели вылепленные из воска и одетые согласно своему времени и обычаю деятели всех времен и народов, а в подвалах по лучшим традициям балагана ужасов вешали убийц, стреляли эскадренные корабли, погибал одноглазый Нельсон и рубили голову Марии Стюарт — королеве Шотландии.

Город показался Лидумсу запущенным, грязным. Впрочем, может быть, оттого, что продолжалась холодная зима, из труб валил угольный дым, оседая на стенах, а в дни оттепелей сползал потеками на тротуар, на шляпы и пальто прохожих. В центре было еще много неразобранных развалин — последствий немецких бомбардировок. В тех местах, где развалины успели разобрать, бывшие владельцы строили новые дома, но чаще всего возводили их по старому плану, такими же, какие стояли тут раньше: стена к стене, без просвета, невысокие, в три — пять этажей, и лишь только там, где землей успели завладеть строительные компании, поднимались современные здания для новых контор, банков или под дорогие квартиры с лифтами, кондиционированным воздухом, широкими балконами, в десять, двенадцать, а то и в шестнадцать этажей. Но никаких небоскребов, похожих на американские. Англичане и тут сохраняли свой стиль.

К вечеру, когда миллионные стада автомашинустремлялись за город, увозя владельцев контор, предприятий и их служащих из района Сити и других деловых центров, когда движение машин замедлялось со ста километров в час до трех — пяти, Лидумс сидел дома, размышляя о новой болезни, поразившей человечество, — автомобильной болезни. Большинство владельцев машин, припарковавшись где-нибудь в переулке в третьем-четвертом ряду, бросали их, вылезали и брели в ближайшее метро, надеясь, что завтра или послезавтра им повезет вырваться с работы пораньше и тогда они обязательно воспользуются машиной. А в часы пик в этом перенаселенном городе машина становилась тяжелой обузой…

Но были и такие тихие улочки, на какой жил он сам, Иногда эти улочки оказывались перегороженными шлагбаумами или тяжелыми чугунными цепями, возле которых стояли неподкупные служители, взимавшие плату за проезд, или вообще запрещавшие въезжать в эти оазисы тишины. Чаще всего такие улицы даже не принадлежали домостроительным компаниям, а являлись майоратами разных владетельных и титулованных персон, не подлежащими распродаже по особому закону. Когда-то сами владельцы майоратов или арендаторы застроили эти участки, и теперь они приносили твердый доход беднеющим мало-помалу аристократическим семьям. Но на такие улочки не проникали ни ист-эндская голь, ни «белые воротнички» из контор, банков, предприятий: слишком дорого обходилась эта тишина…

Но в припортовых районах, в «западном конце» — Ист-Энде, где ютилась настоящая беднота, фасад этого мира стремительно меркнул. Там было опасно появляться и на машине, не говоря уже о пеших прогулках, особенно к вечеру. Бары становились все меньше размером, но количество их увеличивалось в такой прогрессии, что невольно думалось: для жителей этих мест нет никакого утешения, кроме рюмки дешевого виски или случайного выигрыша в «тото», как именовались тут тотализаторы, принимавшие любые ставки на лошадь, на футбольную команду — от шести пенсов до нескольких шиллингов…

Впрочем, вечерами Лидумс работал. Он помнил поручение президента Зариньша подготовить доклад «правительству» об умонастроении различных групп населения в республике и составлял этот доклад, ничего не приукрашивая, хотя заместитель Зариньша Скуевиц и предупредил его, что не следует огорчать президента слишком откровенными сообщениями.

Часов в десять вечера он выходил из надоевшего зимнего обледенелого садика на узкую улицу и шел пешком всегда по одному маршруту, в одиннадцать возвращался, ужинал и снова садился за работу. По вечерам он делал записи для «Норда» о «подпольной работе в Латвии». Тут он тоже ничего не приукрашивал, просто старался почаще упоминать имя руководителя «национально мыслящих» латышей Будриса, возлагая на него бремя главных забот о будущем «свободной Латвии».

В эти же дни Лидумс получил от Зариньша официальное письмо, из которого узнал, что назначен «специальным советником президента по социальному устройству страны». Правда, в этом письме не сообщалось, полагается ли «советнику» какое-нибудь жалованье, но «советов» от него, несомненно, ждали. Кроме «социального устройства», Лидумс должен был разработать статут нового ордена республики для «награждения особо отличившихся деятелей подпольного движения». Лидумс с усмешкой подумал: «Боюсь, что получать этот орден будет некому…»

Но кой-какие наметки по этому статуту передал через навестившего его Скуевица.

Скуевиц, как видно, был предупрежден англичанами, что Казимир пока должен отсиживаться в «бесте», и посматривал на «советника» с должным уважением, даже к Зариньшу не приглашал. Боялся, наверно, что и их «посольство» взято под наблюдение «красными разведчиками».

В первых числах февраля Лидумса навестила Нора. Она привезла запоздалые рождественские подарки: несколько бутылок виски, отличного копченого угря — это был намек на те праздники, к каким привык Лидумс на родине. Лидумс встретил гостью радостно, только спросил, знает ли об этом визите Большой Джон.

Полные губы Норы тронула капризная усмешка.

— О, теперь Большому Джону не до вас! Том неожиданно вышел в эфир!

— Вот как? — только и сказал изумленный Лидумс.

Он помнил, как весной прошлого года эмиссар английской разведки Петерсон, прибывший в Латвию проверить достоверность сведений, получаемых от Вилкса, а заодно и познакомиться с отрядом Лидумса и руководителем «национально мыслящих» латышей Будрисом, приволок на своих плечах сразу трех посторонних. Один из них, Густав, погиб в первый же день на реке Венте. А двое — Том и Адольф — ускользнули. Правда, Лидумс надеялся, что они давно уже схвачены и обезврежены. Но вот они снова вышли в эфир!

— И вы можете представить, — продолжала Нора, — как гордится этим воскрешением из мертвых Ребане? Сначала Том и Адольф должны были идти по линии Силайса. Но Силайс уже был занят вами и вашим руководителем Будрисом. Тогда Ребане потребовал себе полной самостоятельности и швырнул их в свои каналы. А теперь это ничтожество, одинаково убивавшее во время службы в немецкой армии и советских и английских пленных, оказался нужен нашим хозяевам…

— Зачем же так… — мягко предостерег ее Лидумс.

— Мой брат не вернулся из плена! — жестко сказала она. — А этот подонок осмеливается похваляться орденами, полученными от Гитлера.

Лидумс промолчал. Он почувствовал себя так, словно и сам попал в банку с пауками, а не просто глядит на нее со стороны. Странные люди-пауки собрались в этой банке. Вот полковник гитлеровской службы эстонец Ребане… Русские, эстонцы, литовцы, латыши, поляки объявили его военным преступником и потребовали выдачи для следствия и суда. А англичане (собственно, английская разведка!) приютили его, хотя он, наверно, с одинаковым удовольствием расстреливал и попавших в его руки английских солдат, о чем постоянно думает Нора. Или литовец Жакявичус… Он тоже был объявлен военным преступником, но тоже нашел защитников в лице Восточного отдела английской разведки… Да, прошли те времена, когда англичане хвалились, будто их разведчики подлинные джентльмены и при всяком удобном случае вспоминали «рыцаря разведки» поэта Редьярда Киплинга или «короля разведки» полковника Лоуренса… Грязные дела приходится делать грязными руками!

— Вы бы посмотрели, как он сейчас пыжится! — с ненавистью сказала Нора. — Если бы он смог, то проглотил бы Силайса, а вместе с ним и вас, и меня. Наши удачи всегда торчали у него костью в горле. А теперь он утверждает, что подготовленные им люди никогда не проваливаются. Он, оказывается, два месяца ждал их нового выхода в эфир. В радиоцентре так надоел, что наши девушки видеть его не могут. И вот приходится признать, что он победил! — Она развела руками, не столько удивляясь, сколько взывая к богу.

— Ну, насчет того, что девушки его не любят, я верю! — засмеялся Лидумс. — Я видел, как он ухаживает за ними: совсем по-немецки. Одну ущипнет, другую хлопнет по заду. А этого, кроме немецких фрейлейн, никто не переносит.

— Грязная свинья! — не стесняясь, аттестовала новую звезду разведки Нора. Но тут же перешла к делу: — Я думаю, Казимир, что теперь и с вами все будет в порядке. Большой Джон намекнул, что вы сможете в ближайшие дни снять осаду и навестить наш офис.

— Значит, вас все-таки направил Большой Джон? — лукаво напомнил Лидумс.

— Он даже и не знает, что я ваша гостья! — Нора была прелестна в своем огорчении. — Если бы он узнал, где я сейчас, он, наверно, не преминул бы сообщить об этом Маккибину…

— И начальнику отдела «Норд» это не очень бы понравилось?

— Он делает шикарные подарки! — откровенно призналась Нора.

Они выпили почти полкварты виски, когда Нора лукаво сообщила:

— А у меня есть кое-что и для вас, Казимир!

— Я уже получил довольно много подарков! — отшутился Лидумс, показывая на стол, заставленный дарами Норы.

— Нет, это совсем другое… — И, видя, что Лидумс действительно заинтригован, торжественно объявила: — Письмо от ваших друзей из Латвии!

Лидумс не стал скрывать своей радости. Нора достала из сумочки расшифрованную радиограмму. Лидумс впился в нее взглядом: да, ее писал Будрис!

— Ну, не буду отнимать вас у ваших латышских друзей! Я вижу, что вам хочется побыть с ними хотя бы в воспоминаниях! Но имейте в виду, я уже ревную вас к оставленной вами в Латвии женщине! — Она шутя погрозила ему и попросила проводить до машины.

По представлению Лидумса, ей бы следовало сейчас оставить свою машину под наблюдением Морриса, а самой уехать на такси, поскорее добраться до дома и лечь спать. Но нет, Нора отважно села в свой «будуар на колесах», сделала прощальный приветственный жест и развернулась так круто, что случайный прохожий отпрянул в сторону. Впрочем, Лидумс уже привык к тому, что в этой стране пьяный водитель, не свалившийся с ног перед автомобилем, не подвластен полиции…

Он торопливо вернулся в дом и занялся радиограммой.

Радиограмма была действительно от Будриса и подписана радистом лесного отряда Делиньшем. В деловой части Будрис обращался к Силайсу и просил его не давать координаты его отряда неизвестным лично Силайсу людям.

Эта часть радиограммы и встревожила, и рассердила Лидумса: по-видимому, «Норд», даже не посоветовавшись с Лидумсом, пытался подкинуть Будрису еще каких-то своих шпионов. Может быть, для дополнительной проверки, а возможно, и для спасения их от чекистов. Но и в том и в другом случае затея была чрезвычайно опасной и для Будриса, и еще больше — для Лидумса. Эти попытки надо было во что бы то ни стало отбить, и хорошо, что Будрис прямо сказал в своей радиограмме, что в случае появления в расположении его отряда неизвестных лиц он не гарантирует их безопасности.

Но не эти вопросы и волнения Будриса заставили Нору привезти радиограмму Лидумсу: вторая ее часть была посвящена личным делам Лидумса. Лидумс удивленно читал:

«Дома у нашего друга все благополучно. Мирдза регулярно получает его письма, которые готовит Янко, правда, не очень умело: подводит почерк. Но в первом письме Янко сослался на контрактуру правой руки…»

Лидумс невольно пошевелил пальцами правой руки. Но что могла означать эта часть радиограммы?

Он знал Будриса и знал, что каждое его слово дороже золота. В этих немногих словах скрывалось серьезное предупреждение, адресованное ему, Лидумсу, предупреждение, которое он должен прочитать между строк. Итак, что же пишет ему Будрис?

В той части радиограммы, которая обращена к Силайсу, Будрис пишет скорее всего о Томе и Адольфе. По-видимому, Ребане, этот старый лис, а «Ребане» и означает именно «лис», пытается затолкать своих внезапно воскресших любимчиков прямо в группу Будриса. Но если Будрис потерял из-под своего наблюдения Тома и Адольфа, то почему он не хочет взять их в свою группу хотя бы для того, чтобы обезвредить их? А если Том и Адольф находятся под его контролем, то почему Будрис легендирует, будто они все время получают «интересный» материал, которым так гордится Ребане?

Но была и еще фраза в послании Будриса: «Мирдза регулярно получает его письма, которые готовит Янко, правда, не очень умело: подводит почерк…»

Мирдза и Янко — какая в этом связь? Как может Мирдза знать почерк Лидумса, если Лидумс никогда с ней не переписывался? А Янко? Это же наш Делиньш, известный англичанам под кличкой Барс, заслуженный радист ее величества королевы, обученный Вилксом, имеющий с легкой руки Вилкса личный счет в государственном банке Англии за доблестную и умелую службу. Но он никогда не видел Мирдзу и ничего не знает о ней. И вообще Мирдзу никто не знает. Лишь Будрис помнит историю о том, как художник Викторс Вэтра, ставший затем Лидумсом, позже Казимиром, написал однажды картину «Ожидание» — девушку у моря. И писал он ее давно, почти три года назад, на побережье Балтики, в Майори. Вот на этой картине и была изображена на первом плане эта милая девушка, студентка филологического факультета, испанистка, которую звали Мирдза. Потом была ссора с женой, ее ревность не столько к девушке, сколько к удачной картине: ведь жена тоже художница, а люди искусства ревнивы к чужому успеху.

А между тем письма «готовит Янко, правда, не очень умело, подводит почерк…»

Так, а если перейти отсюда к Тому? Писем в Англию он не пишет, хотя такой канал связи у него, несомненно, был. А почему Роберт Ребане, всегда подчеркивавший свое превосходство перед низшими по положению, сейчас лебезит перед радиооператорами? Почему он так усиленно добивается унижения, а может, и изгнания Лидумса из «Норда»? Не тут ли зарыт тот «лис», хвост которого ему показывает Будрис?

Теперь он постоянно держал в памяти телеграмму Будриса, хотя и понимал, что не знает всех составных частей шарады. Но он знал, что рано или поздно найдет это недостающее звено, и тогда шарада зазвучит победным гонгом.

А меж тем к нему зачастили гости. Приехал Малый Джон и привез билеты в оперный театр — абонемент на все весенние концерты и спектакли. Пришла посылка из книжного издательства — десяток романов, которые Лидумс не заказывал. Моррис привез коробку сигар и сообщил, что это от полковника Скотта, а полковник Скотт давно уже готовился сесть на место Маккибина. Акции Казимира повышались, следовало лишь запастись терпением.

И он ждал.

5

Однажды позвонил Большой Джон. В отделе «Норд» все еще продолжался праздник, это Лидумс понял по голосу Джона.

— Мистер Казимир, не заедете ли вы к нам сегодня? — приветственно провозгласил он. — Есть новости для вас!

— Благодарю. Буду, — коротко ответил Лидумс.

— Надеюсь, вы доберетесь в течение часа?

— Обязательно!

Лидумс привычно оставил свою машину за квартал от здания «Норда» и пошел пешком. Внимательно оглядевшись, он нырнул в небольшие ворота, выходившие в переулок. Он заметил, что посетители «Норда» всегда норовили войти не с парадного входа, а из этого незаметного переулка.

В кабинете Большого Джона сидел сияющий Ребане.

На этот раз его жесткое квадратное лицо под темными с сединой волосами, всегда хмурое, злое, расцвело в улыбке. Лидумс невольно подумал, что вот так, наверно, Ребане выглядел в первые дни войны, когда ему казалось, что он сможет отомстить большевикам и за отнятые земли, и за потерянные чины, до которых он дослужился в эстонской армии. Недаром же он оказался таким необходимым в те дни для немцев. А теперь этот осужденный, но не пойманный военный преступник нужен англичанам…

— Ну что вы скажете, Казимир, — шумно встретил Ребане Лидумса, — мои парни прорвались-таки за «железный занавес», минуя вашего хваленого Будриса!

— Очень рад! — широко улыбаясь, ответил Лидумс. Он пожал руки Большому Джону и Ребане, хотя в эту минуту ему больше всего хотелось схватить со стола литую медную пепельницу и ударить эстонца по голове. Но прежде всего надо было отразить атаку. Большой Джон опять был весь внимание, и Лидумс невольно подумал, а не с дальним ли прицелом устроена эта встреча с Ребане? И весело продолжал: — Чем больше мы откроем дорог и тропок, тем больше наших людей будут ждать дня «Д», ради которого мы и работаем!

— А ведь Казимир прав! — воскликнул Джон. — Это отлично, что ваши парни нашли новую лазейку! Теперь мы сможем направлять людей и по другому пути…

«И контролировать мой путь!» — подумал Лидумс. Но вслух с еще большим воодушевлением сказал:

— Похвалитесь, похвалитесь, Роберт! На вашем месте я бы тоже хвалился! Что сообщают ваши посланцы?

— О, они уже на подходе к очень важным данным! — откровенно радуясь, продолжал Ребане. — Недаром я всегда верил этим парням! Да они и шли к людям, хорошо известным нам еще по довоенным годам. Признайтесь, Казимир, что старые друзья — это не то что какие-то «лесные кошки», отсиживающиеся в курляндских болотах! Это люди интеллектуального склада! Они-то лучше знают положение в стране.

— А я бы все-таки не стал так иронизировать. Пока ваши интеллектуалы отсиживались в своих уютных квартирах, «лесные кошки», как вы их называете, дрались! Не напрасно же «Норд» присвоил не столько «кошке», сколько «лесному котенку» Делиньшу имя Барс и поручил ему охранять в курляндских лесах лучших разведчиков «Норда»?

В это время позвонил Вилкс. До него тоже дошли сведения, что с востока получены новые известия.

Большой Джон сообщил, что «именинники» у него. Кажется, этому опытному человеку нравилась все разгорающаяся ссора между Ребане и Лидумсом. А может быть, из привычной осторожности он пытался как-то перепроверить радиограммы Тома. Во всяком случае, он немедленно пригласил Вилкса к себе.

Ребане примолк. Вероятно, придумывал еще какие-нибудь доводы, чтобы унизить Лидумса и всю группу Будриса. Лидумс успел заметить, что помощников Маккибина и полковника Скотта постоянно разделяла некая ревность. Каждая группа пыталась доказать, что именно ее деятельность приносит удачу. Если Ребане ратовал за «эстонский» вариант, то литовцы тут же предлагали свой, «литовский», план, Вилкс немедленно принимался восхвалять доблесть своих латышских друзей. Лидумс старался не вмешиваться в эти мелкие дрязги, но и из мелочей можно извлечь порою некоторую пользу. Поэтому он был рад появлению Вилкса.

С Лидумсом Вилкс последнее время держался холодно: знал, что в отделе все еще идет проверка гостя, и не хотел вмешиваться в это грязное дело. О своем отношении к проверке он Лидумсу сказал и, возможно, помогал ему чем мог, но любовь свою перенес на одного Будриса. Лидумс молчал, он понимал, что похвалы Будрису косвенным светом озаряют и его самого.

Вилкс появился на пороге в темном костюме из отличного твида, в меру помятом, чтобы он не походил на только что полученный от портного, в отличной сорочке с янтарными запонками и янтарной булавкой в галстуке, купленными в Риге. Невзирая на всю свою почтительность к заместителю начальника отдела Большому Джону и его консультантам Лидумсу и Ребане, он осмелился пошутить:

— Как я слышал, есть свежие лавры? Мистер Ребане, отдайте их мне — и я приглашу вас на уху из молодого осетра с лавровым листом! Бульон сделаю тройной, по нашему рыбацкому обычаю: сначала отварю мелкую рыбешку, отожму, выкину, подброшу несколько рыбин покрупнее, тоже выну, а уж потом заряжу бульон крупными осетрами. Пальчики оближете!

Большой Джон, впервые, наверное, услышавший такой оригинальный рецепт приготовления ухи, заулыбался. Но Ребане не принял шутку. Он сухо спросил:

— Вы были в Риге, Вилкс, и прожили там полгода. Как, с вашей точки зрения, там можно легализоваться?

— У нас были документы электриков, и этого оказалось достаточно. Но мы все-таки держались осторожно.

— А откуда вы вели передачи?

— И из Риги, и из Майори…

— Ну, вот видите, — как будто решая какой-то спор, обратился Ребане к Большому Джону. — Значит, там можно работать.

Вилкс почувствовал себя уязвленным. Получалось, что он, Вилкс, не сумел обосноваться в Риге и бежал в лес, а какие-то другие парни, Том и Адольф, преспокойно ведут передачи из Риги и их никто не беспокоит. Он язвительно добавил:

— Я забыл только сказать, что из Майори мы еле унесли ноги после первых пяти минут передачи. Пеленгаторы проползли прямо под окнами. Мы едва успели спрятать передатчик.

— Значит, вам просто не повезло, — равнодушно сказал Ребане. — А мои ребята в первой же передаче сообщили отличные данные о работе Рижского порта.

— Рижский порт? — Вилкс нахмурился, и Лидумс понял, что похвальба Ребане сильно задела его. Наверно, вспомнил, чем кончилась его попытка завербовать бывшего дружка, работавшего в порту механиком. Тогда он схлопотал по физиономии и еле ушел от чрезмерно бдительного и полностью перевоспитанного бывшего приятеля. Но рассказывать об этом Вилкс не стал, только жестко сказал:

— Я с удовольствием поздравлю вас, мистер Ребане, если ваши парни передадут не одну, а десяток радиограмм. Но я-то знаю, что лучше всего им было бы действовать через Будриса.

Ребане поморщился, и Лидумс понял, что не следует перегибать палку. Ребане опасный противник для такого бесшабашного человека, как Вилкс. А Вилкс пока еще очень нужен в комбинации Вилкс — Лидумс — Будрис. Лидумс осторожно предложил:

— Может быть, попросить Будриса направить кого-нибудь в порт?

— Как, вы проверяете моих парней? — возмутился Ребане.

— Наша задача — проверять и перепроверять! — отрезал Большой Джон.

— А что, мистер Джон, это правильная идея! Если Будрис пошлет в порт Юрку, от того ничто не укроется! — поддержал Вилкс.

— Кто такой Юрка? — живо заинтересовался Большой Джон.

— Бывший работник Вентспилского порта. Работал там помощником стивидора еще при немцах. Юрка мне говорил, что Будрис давно предлагает ему легализоваться, даже «чистые» документы достал для работы в порту, но Юрке жалко оставлять товарищей…

— Это ваш человек, Казимир?

— Да, — неохотно сказал Лидумс. — У него тяжело больна мать, поэтому Будрис предлагал ему легализоваться. Но парня увлекла романтика.

— Черт возьми, вот это находка! — с несвойственной для него пылкостью проговорил Большой Джон. — Мистер Казимир, подождите меня, кажется, есть интересный разговор! Я покину вас на минуту!

Он вышел, а Вилкс и Ребане уставились на Лидумса. Вилкс удивленно, Ребане сердито. А Лидумс размышлял о другом: если Том и Адольф были арестованы сразу после выхода в эфир, то к чему было Будрису выпускать «умершего» для англичан Тома после двух месяцев молчания? Придется ждать. И быть еще осторожнее, хотя он и так ничем не показал интереса ко второму рождению Тома и Адольфа. Но у Будриса, несомненно, есть железная цель. Как хорошо было бы поговорить сейчас со старшим товарищем! Увы, это невозможно…

Вернулся Большой Джон, коротко кивнул Ребане и Вилксу, прощаясь, а Лидумса взял под руку:

— Вам, мистер Казимир, придется немного задержаться…

6

Этот высокий длиннолицый англичанин никогда не носил форму. Внешне он был похож на министра больше, чем любой настоящий министр. И хотя все звали его полковник Скотт, никто не знал ни его настоящего чина, ни его подлинного имени.

Перед светлыми очами полковника Скотта и предстал Казимир, сопровождаемый Большим Джоном.

Полковник благосклонно осведомился о здоровье мистера Казимира, о том, нравится ли ему Лондон, и Лидумс кратко ответил, что на здоровье не жалуется, что во владениях ее величества дышится легко и свободно, но что ему не хватает активной деятельности, — в лесу он привык быть в напряжении…

Полковник Скотт улыбнулся, пошутил:

— Не вздумайте стрелять в наших полисменов…

— О, мы и у себя в лесу давно сократили количество выстрелов, — пожаловался Казимир. — Наш руководитель считает, что следует оберегать людей, которым еще придется возглавлять решительную операцию по освобождению Латвии.

— Я с ним вполне согласен, — чуть строже сказал Скотт.

— Но молодые рвутся в бой, — начал было Казимир, однако полковник внезапно спросил:

— У вас, кажется, есть люди самых разных профессий?

— Да, если считать и наших пособников, так мы называем легализовавшихся участников групп.

— Бывшие моряки?

— Наш руководитель и сам отличный моряк. В нашей группе есть еще двое.

— По словам Джона, Вилкс назвал какого-то Юрку?

— Это портовик. Был помощником стивидора в порту Вентспилс.

— Он может легализоваться?

— Только в случае крайней необходимости. Что поделаешь, фанатически не любит большевиков и чекистов. Два его старших брата погибли в лесных боях.

Скотт помолчал немного, постукивая своей дымящейся пенковой трубкой по столу, затем спросил:

— Наш офицер, преподающий стратегию и тактику подпольной борьбы, говорил вам, вероятно, о новых возможностях проникновения по ту сторону «железного занавеса»?

— Только о порядке связи с прибывающими в Советский Союз туристами, студентами, актерами, которыми начали обмениваться русские с западными странами…

— Вот-вот! — оживился полковник. — В связи с этой акцией Советской страны, а также с учетом расширения торговых и мореходных связей возникает масса проблем. Правда, иные ретивые головы, — с осуждением произнес он, — готовы на этом основании свернуть подлинную агентурную разведку и все функции возложить на профанов-туристов, как будто большевики будут возить их в те места, которые нас интересуют! — Он поморщился от досады, затянулся, утонул в табачном дыму. — Особенно по душе пришлась эта идея американцам, впрочем, все их попытки прорваться в Россию неизменно проваливались! — подчеркнул он. — Однако отвергать всю идею бессмысленно: кое-какие данные мы, несомненно, можем получить и через туристов, и через студентов, и через наших славных моряков, особенно если сумеем хоть немного подучить их. И тут, джентльмены, на нашей стороне та самая романтика, о которой так холодно отозвался мистер Казимир!

Он говорил с таким воодушевлением, как будто выступал на приеме у министра или по меньшей мере у начальника генерального штаба. Возбужденно тыча коротким мундштуком в сторону Казимира, он пытался дать понять своим посетителям, какое количество пусть и разрозненной информации будет поступать в разведцентр, если умно сформулировать перед отъезжающими в Советский Союз людьми интересующие правительство Великобритании вопросы. Он как будто и забыл, с чего начался разговор, он восхищался своим предвидением и вниманием слушателей. Но когда уже казалось, что полковник совсем затоковался, как старый глухарь на весенней просеке, он вдруг деловито спросил:

— И этого Юрку можно устроить в Вентспилском порту?

— Я думаю, да, — осторожно ответил Лидумс. — Будрис уже говорил ему об этом, когда выяснилось, что мать Юрки тяжело больна. Тогда у нас было крайне трудное положение: «синие» запеленговали станцию Вилкса и мы уходили от них, прорываясь то в одну сторону, то в другую, пока наконец не оставили их с носом. Все очень устали, неделю не ели горячего, и Юрка совсем ослаб. Но он заупрямился, не желая покидать друзей в таком тяжелом положении. Да к тому же в районе, где мы осели, пособники были только у Юрки, и он уговорил Будриса оставить его. К счастью, потом мы получили от Будриса весточку, что Юркина мать выздоровела. Но документы для него приготовлены. Однако должен предупредить, что Юрка, хороший стрелок, прекрасный конспиратор, может быть, отличный стивидор, но он не разведчик, не знает рации, шифров, тайнописи и ни разу не порывался хоть что-нибудь узнать в этой области. В сущности, он прирожденный исполнитель, то есть солдат…

— Вы слышали, Джон, какая точная характеристика? — восторженно заметил полковник. — Если бы в наших отделах так умели характеризовать своих людей, скольких провалов мы могли бы избежать! — И снова обратился к Лидумсу: — Но, дорогой мой Казимир, на роль «почтового ящика» он подойдет?

— Ну, чужие тайны из него и клещами не вырвешь! — улыбнулся Лидумс. — В сущности, он у нас лучший связной с местным населением. Да у него и данные такие, что лучше не придумаешь! — воодушевился он. — Представьте себе этакую лунообразную веселую физиономию, неподражаемое знание всех диалектов Латвии — он может с одинаковым успехом выдать себя и за латгальца, и за курземца, а понадобится, так и за немца, да еще и по-английски, как он это называет, «спикает», в порту получился, — и вот вам облик латыша-весельчака, который кого угодно расположит к себе. А уж рассказать какую-нибудь веселую или печальную историю лучше него никто, пожалуй, во всей Латвии не сумеет…

— Это находка! — воскликнул полковник. — Джон, вам надо немедленно связаться с Будрисом. Попросите перебросить этого Юрку в Вентспилс. В Ригу засылать его не следует, пусть там пока действуют люди, подготовленные Ребане, а Вентспилс мы должны оседлать немедленно.

Он весело попрощался с мистером Казимиром, как будто получил от него дорогой подарок. Впрочем, Лидумс понимал, каким дорогим подарком оказался бы для полковника послушный агент в порту, который ежегодно посещали сотни судов под флагами всех стран и наций. И даже пожалел бедного Юрку. Если бы знал тот, в какую кашу сует его любимый командир! Но пусть его простит Юрка, он же Арнольдс Лидака, — бывший старший стивидор порта, вот уже два года находящийся в нетях. Да и Будрису будет нелегко вернуть Арнольдса Лидаку в порт. Правда, его тогда отозвали из порта под тем предлогом, что он едет учиться на командные курсы морского флота в Ленинград…

Успокоив себя, Лидумс решил больше в судьбу Юрки не вмешиваться. Пусть им занимается Большой Джон. Сам Лидумс только прогулялся однажды вечером на вокзал в Черинг-Кросс и отправил открытку по рижскому адресу, в которой сообщал некоей особе женского пола о своей вечной любви.

7

А Ребане продолжал наживать политический капиталец. Его посланец Том отвечал из Риги на все вопросы.

В пятницу вечером в особняк на Фрост-стрит (так, оказывается, называлась маленькая улочка, на которой жил Лидумс) позвонил Большой Джон.

— Мистер Казимир, чем вы заняты?

— Пишу обзор для министра Зариньша, — поддразнил его Лидумс.

— Жаль, что отрываю вас от дела, но все же прошу приехать к нам.

— Хорошо, буду, — не скрывая своего неудовольствия, ответил Лидумс.

Он вывел машину из гаража, проверил указатель бензина (Моррис знал свое дело, баки полны), нажал кнопку звонка в гараже, и Моррис, не выходя из привратницкой, открыл ворота. Несколько минут езды привели Лидумса в равновесие.

Навряд ли Большой Джон очень желает столкнуть лбами его и Ребане. Скорее всего некоторое недоверие к Тому и его «работе», как бы нечаянно выраженное при помощи Вилкса, сыграло свою роль. Большой Джон тоже достаточно недоверчив. Если он столько времени проверял (или все еще проверяет) Казимира, то почему должен верить Ребане и его воскресшему Тому на слово? Мистер Казимир хорошо знает Ригу — так, наверно, думает Большой Джон. Привлечем его для экспертизы! Ну что ж, будем давать советы… На то ты и утвержден «экспертом по восточным делам при разведке ее величества королевы»… И даже получаешь солидное жалованье. А жалованье надо отрабатывать.

Он оставил машину в том же переулке, прошел в кабинет Большого Джона и, едва поздоровавшись, услышал ликующий возглас Роберта Ребане:

— А Том-то! Вот молодец! Дал сводку почти по всем промышленным предприятиям Риги! Ах, простите, мистер Казимир, я не поздоровался с вами!

Лидумс пожал вялую руку Ребане, ответил сдержанно, однако вполне дружелюбно:

— Рад! Рад! Как же это ему удалось?

Вилкс, присутствовавший тут же, поморщился. Однако и он не мог возразить Роберту Ребане, которого не любил за грубое чиноначалие. Радиограмма была вполне точная. Правда, Тому не удалось проникнуть на ряд крупных заводов, однако он сообщал, что находится на подходе. Кроме того, он намекал, что имеет возможность получить некоторые данные о противовоздушной обороне Риги (этим занимается Адольф), и просил подкрепить его деньгами через известный «почтовый ящик».

Эта радиограмма настораживала. Было похоже, что Том и Адольф на самом деле где-то отсиделись и теперь действуют довольно успешно. Лидумс даже выругал Будриса: «Эх, прошляпил этих сопляков!» Но сообщить о них Будрису у него долго не будет возможности. Остается один путь: осторожненько посеять настоящее недоверие к воспитанникам мистера Ребане, а заодно и самому Ребане прищемить его лисий хвост…

Большого Джона долго не было, — видно, он звонил от кого-то из начальства. А когда он появился, неся портфель, закрепленный металлической цепочкой за запястье руки, стало понятно, что отсутствовал он по важным делам. Да и держался слишком официально. Видимо, разговор с начальством был не из приятных.

Лидумс сделал вид, что ничего не заметил, и, пока Большой Джон отмыкал наручник портфеля, спросил:

— Скажите, мистер Ребане, Том сообщил, чем объяснялся перерыв в связи после условного дня выхода и до февраля?

— Меняли место пребывания, — сухо сказал Ребане.

«Ах ты, лиса, лиса!» — подумал Лидумс. Разве не хитростью и ловкостью отличалась лиса в фольклоре всех народов, избравших именно ее синонимом коварства? Интересно, что еще придумает Ребане-лиса для унижения Лидумса, Вилкса, Будриса и его группы? А Ребане как раз о Будрисе и заговорил:

— Мистер Джон, у Тома есть интересное предложение. Он и Адольф связались с двумя «национально мыслящими» латышами. Естественно, они произвели тщательную проверку этих лиц. Это бывшие служащие немецкой полиции времен оккупации Риги. Теперь им угрожает так называемое «разоблачение». Кого-то из подвергшихся в свое время преследованию они встретили в Риге и теперь опасаются ареста. В то же время они буквально начинены нужной нам, по словам Тома, информацией. Том просит разрешения перебросить их в группу «лесных братьев», о существовании которых эти лица знают. Он считает, что это безусловно преданные люди и могут принести известную пользу. Он просит у нас координаты Петерсона или Густава. Это поможет Тому и Адольфу завоевать доверие и этих лиц, и их друзей, что для них очень важно.

Большой Джон закончил возню с портфелем, сунул его в сейф и теперь с интересом смотрел на Ребане. Потом обратился к Лидумсу:

— Ваше мнение, мистер Казимир?

— Я думаю, у мистера Ребане есть и другие мотивы?

— Пожалуйста, мистер Ребане!

— Том полагает, что курляндская группа имеет прямые связи с нами через море. Во время очередной морской операции нам нетрудно будет эвакуировать их сюда, а это даст нам исключительно важный материал, который не может быть передан по радио.

Большой Джон задумчиво сказал:

— Предложение, несомненно, заманчивое. Мы имеем возможность спасти двух преданных людей от преследований Чека и прежде всего получить кое-что интересное… Что вы скажете на это, мистер Казимир?

— Меня занимает пока что только один вопрос. Мистер Ребане так рьяно отстаивал самостоятельность своей группы, что даже не разрешил Тому и Адольфу идти через группу Будриса. А теперь сами его воспитанники ищут этой связи. Я считаю всякое проникновение в группу Будриса непроверенных людей опасным. Дело даже не в том, кто они. Группа находится в тяжелых условиях постоянного преследования. А вдруг этим господам, уже давно отвыкшим от условий военного времени, такая жизнь придется не по нутру? Допустим, они захотят уйти? Естественно, мы не можем удерживать людей насильно. Ну, а потом? Если они все-таки попадут в руки Чека?

— Но их действительно можно вывезти в Англию! — горячо запротестовал Ребане.

— Вилкс, сколько времени вы ожидали выхода в Англию? — сухо спросил Лидумс.

— Год и десять месяцев! — резко ответил Вилкс.

— Но информация! — напомнил Большой Джон. — Может быть, это интересные документы или фотографии? Мы пока еще не имеем возможности пользоваться бильдаппаратами, которые передают фотографии по телеграфным проводам и даже через эфир.

— Я лично против такого рискованного эксперимента. Но если мистер Ребане настаивает, я не стану излагать мою точку зрения полковнику Скотту или Маккибину. Проще, всего запросить мнение самого Будриса. Он лучше знает положение и в группе, и в городе. Наконец, он может дать совет Тому, но только через нас, через Лондон. Может быть, он укажет этим двум лицам какие-то безопасные адреса или раздобудет для них безопасные документы. Но его мнение узнать просто необходимо, а до этого мы не можем отвечать Тому на его предложение, разве что сообщить: вопрос рассматривается.

— Вы разговариваете так, словно группа Будриса — ваша личная собственность! — сердито возразил Ребане.

— Простите, мистер Ребане, но я отвечаю за ее безопасность, хотя и нахожусь далеко от моих друзей. И вот еще что: если вы рискнете лично передать какие-то координаты группы Будриса, ставшие, возможно, вам известными по роду работы в отделе «Норд», то я не могу ручаться за безопасность тех, кто ими воспользуется. В одной из своих радиограмм Будрис уже предупреждал об этом. Подпольная борьба более жестока, чем открытая война, в лесу пленных не берут.

Лицо Лидумса стало таким жестоким, что и Ребане, и Большой Джон невольно замолчали. Только после длинной паузы Большой Джон примирительно сказал:

— Мистер Казимир во многом прав. Я думаю, прав он и в том, что советует обратиться непосредственно к Будрису. Только Будрису известно истинное положение дел в группе, мы отсюда можем лишь дать какой-то совет. Подготовьте запрос в группу Будриса и изложите пожелание Тома, мистер Ребане…

— Хорошо! — не очень любезно ответил Ребане.

— Полковник Скотт приглашает вас, господа, на совещание в среду, в два пополудни, — строго официально произнес Большой Джон, словно и не расслышав резкого тона эстонца.

Все молча вышли из его кабинета. За дверью разошлись, даже не взглянув друг на друга.

Но вечером Лидумса навестил Большой Джон. Ничего не объясняя, он рекомендовал Лидумсу держаться осторожнее.

Они посидели больше часа, потягивая коктейли. Большой Джон был чем-то встревожен. Он много расспрашивал Лидумса об условиях подпольной работы в Латвии: действительно ли латышские чекисты так проницательны, как об этом говорят не многие, к сожалению, беженцы; как относится население маленьких городов и хуторов к посторонним лицам — радушно или с подозрением; каковы возможности прописки и можно ли жить без прописки в Риге и других крупных городах Латвии и о многом другом. Но Лидумс понимал, что все эти вопросы связаны с одним: англичане с подозрением относятся к Тому. И объяснил спокойно: да, в Латвии пришельцу трудно. В прошлом году Густав погиб именно потому, что шел один… На «лесных братьев» чекисты постоянно устраивают нападения, которые пришлось вынести и Вилксу. Трудно, трудно…

8

Совещание у полковника Скотта напоминало, скорее, какой-то непринужденный дипломатический раут, тем более что кроме англичан тут присутствовали и эстонец Ребане, и литовец Жакявичус, и латыши Лидумс, Вилкс и Силайс.

Роль хозяйки взяла на себя мисс Нора. Она смешивала коктейли, раскладывала на тарелочки крошечные сандвичи. Не было только лакеев, каждый сам подходил к столу и наливал себе бокал или получал его из рук Норы. Но едва кто-либо заговаривал, остальные умолкали, внимательно слушая, да и бокалы никто не торопился осушить: под строгим взглядом Скотта пить не хотелось.

Главным украшением зала являлся портрет королевы, под которым в непринужденной позе устроился полковник Скотт, покуривавший свою привычную трубку. Свой бокал он поставил на столик с телефонами и не притронулся к нему. С другой стороны столика стоял Маккибин, державший свой бокал в руке, но тоже не пивший. Третьим в этой начальнической группе оказался какой-то господин в визитке, белом галстуке и черных брюках — то ли он пришел со званого завтрака, то ли собирался прямо отсюда на званый обед. Он все поигрывал брелоками на цепочке, прикрепленной к жилетному карману с часами, и это наводило на мысль, что у него в кармане спрятан минифон.

Подчиненные служащие собрались отдельной группой, к ним присоединился и Вилкс. Ребане стоял в центре — сегодня был его день! — и перебрасывался снисходительными фразами то с одним, то с другим из присутствовавших. Лидумс устроился у противоположной стены и рассматривал портрет королевы. Елизавета была написана во весь рост, в коронационном костюме багрового тона, отделанном горностаем. Лицо у нее невыразительное, но приукрашено художником, на фотографиях она выглядела проще…

Хотя совещание носило чисто военный характер, все были одеты в штатское, и внешне оно напоминало деловой разговор в правлении торговой фирмы. Только эта фирма торговала военными секретами и кровью.

Ни Маккибин, ни полковник никого из присутствующих не представляли, но Лидумс видел, что господин в визитке внимательно разглядывает его. Значит, он знал всех присутствующих. Но Лидумс уловил и недоуменный взгляд Ребане на этого господина и понял: лиса Ребане видит того впервые.

— Мистер Ребане! — четко, но мягко произнес Маккибин. — Мы хотели бы послушать вас!

Все двинулись к длинному столу, на котором лежали заранее подготовленные документы.

Ребане поднялся. Держался он гордо, даже надменно, но Лидумс понял, что Ребане нервничает: у него подрагивали пальцы, когда он перелистывал бумаги, лежавшие перед ним.

Но заговорил он довольно спокойно. «Приучился сдерживаться в присутствии начальства», — подумал Лидумс. Не те времена, когда он сам властвовал над жизнями тысяч людей, как это было в эсэсовских частях Гитлера. Здесь он, несмотря на всю его гордость, всего лишь мальчик на побегушках и понимает это. Вот почему ему так хочется доказать этим надменным господам, что он тоже не лыком шит!

— Подготовленные в моей секции Восточной разведывательной школы молодые люди, — начал Ребане, — назовем их Том и Адольф, благополучно проникли за «железный занавес» весной прошлого года. Некоторое время они акклиматизировались, затем вышли в эфир. Передачи ведет Том, Адольф является прикрывающим. За последние три месяца они достигли больших успехов. Вот меморандум основных их сообщений! — Он потряс над столом пачкой бумаг. — Мы получили полные данные о мобилизационной возможности Рижского порта, список и схему расположения рижских предприятий, данные о новой технической оснащенности некоторых аэродромов противовоздушной обороны, расположенных в Латвии. В ближайшее время Том обещает передать данные о дислокации гарнизонных частей и их составе. И все это сделано моими воспитанниками в самый короткий срок!

Он обвел всех ликующим взглядом. Господин в визитке улыбнулся в ответ, Маккибин и Скотт переглянулись. Лидумс подумал: «Под эти данные Маккибин, наверно, получит дополнительные ассигнования». В это время он уловил на себе мстительный взгляд Ребане. И опять подумал: «Ах, Будрис, Будрис, как бы нам пригодилась эта парапсихология. Может быть, ты прочитал бы мои мысли и понял, что мне очень нужна поддержка. Что происходит там у тебя?»

— Я хочу обратить внимание собравшихся господ именно на то, что смелому и ловкому человеку или двум людям было достаточно такого короткого времени. Но вот перед нами оборотная сторона медали: в той же Латвии находится хорошо экипированная и вооруженная англичанами группа Будриса. Здесь присутствует мистер Казимир, представительэтой группы, который может подтвердить мои слова. И что же успела сделать эта группа? А между тем Будрис и его подчиненные категорически настаивают на том, чтобы все связи с Латвией находились под их контролем. Не слишком ли это много за те крохи, которые они дают? Я предлагаю перебазировать часть нашей работы в Прибалтике на группу Тома и его добровольных помощников. Господин Казимир утверждает, что такой параллелизм вреден, но опыт группы Тома…

— Не только вреден, но и опасен! — перебил его Лидумс. — А кроме того, вы, мистер Ребане, не точно излагаете позицию Будриса, хотя она вам и известна. Будрис никогда не настаивал на том, чтобы все связи Запада с Латвией шли через него. Во-первых, это не в интересах нашей группы, так как чревато дополнительными опасностями, а во-вторых, любая обособленная группа, действующая отдельно и по собственной программе, может принести пользу нашему общему делу…

— Прошу меня не перебивать! — глухо сказал Ребане.

— Продолжайте, мистер Роберт! — добродушно произнес Маккибин. Его, видимо, заинтересовало предложение Ребане.

Тихо приоткрылась дверь, вошел референт радиоотдела и положил перед мисс Норой папку с радиограммами. Нора просмотрела их и передвинула Маккибину. Лидумс больше не слушал Ребане. Вернее, он отмечал про себя лишь те пункты в его утомительно длинной речи, на которые потом можно будет возразить. Он следил за тем, как радиограммы от Маккибина перешли в руки полковника Скотта. Тот мельком просматривал их, время от времени милостиво кивая неутомимому Ребане.

Лидумс перебросил Норе записку: попросил передать радиограммы Тома или сводный меморандум. Нора показала записку полковнику, тот кивнул, и вот меморандум на тридцати страницах оказался под рукой Лидумса. Ребане, закончивший свою длинную речь, посмотрел на Лидумса довольно зло, но протестовать не стал.

А Лидумс просматривал радиограммы Тома и все думал о самой странной фразе Будриса в той радиограмме, которая попала к нему несколько дней назад: «Мирдза регулярно получает его письма, которые готовит Янко, правда, не очень умело: подводит почерк…»

Теперь он видел эти «письма» и видел почерк, которым они написаны…

Совершенно неожиданно не только для Лидумса, но, кажется, и для всех присутствующих сразу после Ребане заговорил Маккибин. И совсем не о Томе и Адольфе. Он кратко и холодно сообщил, что недавно получены сведения о провале в Латвии группы американских разведчиков, которых возглавлял некий Бромберг.

Центральное разведывательное управление США так гордилось работой своего детища Бромберга, что отказалось подключить к его группе английскую разведку. Более того, американцы не захотели поделиться добытой Бромбергом информацией. Отделу «Норд» пришлось действовать на свой страх и риск параллельно с уже прижившимся, казалось бы, Бромбергом, что всегда, сказал Маккибин, приводит к излишним опасностям. И вот работник английской разведки вынужден уйти в подполье, а Бромберг скоро предстанет перед советским судом…

Маккибин ставил на рассмотрение собравшихся несколько вопросов: какими средствами и силами располагают органы контрразведки социалистических стран; чем можно объяснить столь частые провалы засланных в пределы этих стран представителей иностранных разведок; какие типичные ошибки допускают засланные в эти страны разведчики? Все эти вопросы, сказал Маккибин, необходимо тщательно исследовать, чтобы сократить количество возможных провалов. Тут он, как и полагается представителю торговой нации, упомянул о том, как дорого стоит подготовка разведчика, особенно если это работник высокого класса. А Бромберга американцы называли в числе самых лучших своих воспитанников…

Лидумс невольно подумал, что вся эта речь построена так, чтобы вызвать на откровенный разговор именно его, Лидумса. По-видимому, англичане и сами не очень верят успехам Ребане, хотя и благодарят его за полученные от Тома сведения. Он уже успел мельком проглядеть эти сведения. Были среди них и отлично разведанные подлинные данные, но большая часть могла оказаться типичной дезинформацией, построенной так, чтобы Лидумс, если ему случится познакомиться с этими радиограммами, понял это. Вот, например, радиограмма Тома о наличии на аэродроме в Латвии тяжелых бомбардировщиков. Не специально ли для Лидумса подброшен этот материал?

Маккибин предложил высказаться по делу Бромберга и дал слово сидевшему рядом Силайсу. Лидумс понял: разговор пойдет по кругу, его очередь еще далеко, он успеет изучить все «письма», которые получает Мирдза…

Да, большая часть их была насыщена искусно смонтированной дезинформацией. И только один человек, именно Лидумс, мог разгадать, где в радиограммах «деза», а где подлинные факты. Старый друг и учитель сумел вовремя предупредить своего ученика Лидумса, что «письма» эти подложные. Том уже давно не выходит в эфир.

Теперь Лидумс знал, как укрепить свое положение. Конечно, Ребане не простит такого удара, но за спиной Лидумса отныне будут стоять Маккибин и полковник Скотт и оба Джона — Большой и Малый, потому что Лидумс поможет им «спасти лицо», а все разведчики обожают незапятнанную репутацию…

Меж тем Силайс пытался в меру сил проанализировать провал американца Бромберга. По его словам, выходило, что органы безопасности в социалистических странах так запугали своих граждан, что чуть ли не каждый третий из них стал добровольным контрразведчиком… Тут он спохватился, что переборщил: если треть населения каждой страны ищет шпионов, то как же посылать туда своих людей? На верную смерть? И немедленно повернулся на сто восемьдесят градусов.

— Но очень может быть, что Бромберг совершил ошибку. Когда наши ученые разрабатывали новейшие средства радиосвязи, они предполагали, что у потенциального противника нет столь мощных пеленгаторов, которые могли бы засечь эти рации. Однако опыт Вилкса подсказывает, что органы безопасности снабжены отличными пеленгационными установками. Да иначе и не может быть: противник освоил космические полеты, управление беспилотными самолетами и радионацеливание ракет класса «земля — воздух» и «воздух — воздух», а затем ракеты межконтинентального и глобального действия. Если учесть это, то ему не так уж трудно было выследить рацию Бромберга, тем более что тот, судя по количеству переданного материала, выходил в эфир чуть ли не по два раза в неделю. Следовательно, мы должны воспитывать у наших людей осторожность и еще раз осторожность в обращении с техническими средствами связи. Наши люди выучены лучше, об этом свидетельствуют и успехи Вилкса, и успехи Тома, и вся деятельность группы Будриса и приданных ему радистов и разведчиков. — Силайс умолк и торжественно опустился в кресло.

Маккибин приподнял веки и выразительно взглянул на Лидумса. Пришло время держать еще один экзамен. А сколько их еще будет?

— Я не знаю условий работы мистера Бромберга в Латвии, поэтому не берусь судить о причинах его провала. Однако опыт моей работы показывает, что небольшие группы наших пособников, как мы их называем, хорошо законспирированные, могут действовать в условиях нелегального пребывания не только в лесах, но и на хуторах, и в городах. Иначе наше движение уже давно бы распалось.

Но я знаю и другое: местное население очень настороженно относится к неизвестным людям, которые не могут доказать своей принадлежности к какой-нибудь понятной и нужной профессии. Мне помнится, что человек, принимавший Вилкса и его друзей, снабдил их справками монтеров. И с этими примитивными документами вся группа благополучно прожила в Риге полгода. А опасность внезапного появления даже на самых глухих хуторах показывает печальная судьба Густава, который погиб в первый день своего пребывания в Латвии… — Лидумс на мгновение склонил голову.

— …Теперь я позволю себе перейти к анализу работы Тома. Мистер Ребане воспитал отличных работников. Я уверен, что если бы они и попали в руки советских контрразведчиков, то показали бы достойное мужество, как и сам мистер Ребане, проявивший себя во время минувшей войны. Но у меня есть несколько вопросов именно к мистеру Ребане: не находит ли он странным, что Том и Адольф, «приземлившись» в Латвии, так долго не давали о себе знать ни через эфир, ни тайнописными посланиями? Чем может мистер Ребане объяснить их поразительную работоспособность после «воскрешения»? Почему Том так стремится найти выход в группу Будриса? Да, кстати, мистер Ребане, интересовались ли вы, где они все это время скрывались?

…У меня, например, сложилось твердое убеждение, что они работают не по своей воле. Конечно, я надеюсь, что они ничего и никого не выдали, а может, и действительно, дай нам бог, не знали о группе Будриса и теперь наш противник, используя захваченную у них радиостанцию, коды и шифры, пытается найти Будриса… через Лондон! А для этой цели забрасывает мистера Ребане сногсшибательной разведывательной информацией.

Послышался гул. Ребане вскочил и выкрикнул что-то нечленораздельное, но Скотт усмирил его взглядом. Маккибин, резко откинувшийся в кресле, жестко смотрел на Лидумса, как будто собирался выхватить из потайного кармана пистолет и выстрелить в него. Но Лидумс, будто не замечая этой всеобщей враждебности, перелистывал радиограммы, как бы отыскивая необходимую, и, уловив, как внезапно замер взволнованный гул, заговорил снова:

— Вот одна из разведывательных информации Тома. По словам мистера Ребане, информации Тома получили высокую оценку и в адмиралтействе и в военном министерстве. В этой Том сообщает, что на аэродроме в Латвии базируются советские стратегические бомбардировщики. Это же потрясающая информация! Я думаю, что военное министерство поощрило мистера Ребане специальной денежной наградой за нее. И никому не пришло в голову спросить у какого-нибудь англичанина-туриста, побывавшего в последнее время в Риге, не знает ли он этого аэродрома? Тот бы отрицательно покачал головой. Нет его. А относительно «приземления» тот же Том передал, что данные ему из Лондона явки в Риге не выдержали никакого испытания: бывший работник библиотеки Латвийского университета разговаривал с Томом в передней и после того, как услышал пароль, огрел его увесистой тростью; от хуторянина под Ригой Тому удалось спастись только благодаря длительной тренировке в беге по пересеченной местности; барменшу из пансионата, в котором до сорокового года обычно останавливались друзья, прошу извинить меня, мистера Маккибина и сам он, отыскать не удалось. Том и Адольф, по их словам, сняли комнату в Дзинтари самостоятельно, без каких бы то ни было рекомендаций, и я не удивлюсь, если их квартирохозяева тут же доложили в милицию, что у них живут подозрительные люди…

— Ложь! — взорвался Ребане, снова вскочив. Он, кажется, готов был действовать кулаками. — Вы сознательно черните моих воспитанников! Но это вам не пройдет, мистер Казимир!

— У меня еще только один вопрос к мистеру Ребане, — хладнокровно продолжал Лидумс, не глядя на взбешенного эстонца. — Обращались ли вы к специалистам, чтобы сравнить радиопочерк новоявленного радиста Тома с теми контрольными записями, что хранятся в радиоцентре «Норда»?

Ребане внезапно сел. Теперь Лидумс притворился взбешенным.

— Идиот! — тихо прошипел он по-латышски. — Ведь для того чтобы получить выход на группу Будриса, большевики могли сообщить вам через поддельного Тома и о том, что в курляндских лесах построена стартовая площадка для запуска межконтинентальных ракет!

Скотт обернулся к Силайсу и приказал:

— Переведите на английский! Громко!

Силайс перевел. Внезапное ругательство и слова о стартовой площадке в лесу многих насмешили. Напряжение как-то разрядилось. Но Маккибин уже звонил по телефону. Руководителю радиослужбы было приказано срочно произвести сопоставление радиопочерка Тома, записанного в период его пребывания в Англии, с почерком радиста, действующего в Латвии под тем же псевдонимом. Затем Маккибин объявил перерыв.

9

Нора снова приняла на себя обязанности хозяйки. Но если в начале совещания все старались избежать соблазна и оставили свои бокалы почти полными, то на этот раз каждый устремился к столику, причем, отметил Лидумс, почти никто не разбавлял виски. Слишком мрачное было настроение. Он разгадал их мысли: «Если этот дьявольски проницательный латыш Казимир окажется прав, то вся работа «Норда» через Ригу летит к черту!»

Лидумс тоже принял от Норы бокал. Скотт попросил себе «Белый айсберг» — виски с плавающим куском льда. Даже Ребане не пожелал отстать: налил полный бокал «чистого». Никто из зала не уходил.

Теперь все стояли или бродили по залу, отыскивая нужного собеседника. Большой Джон подошел к Лидумсу.

— Вы уверены, — спросил он, — что никакого Тома нет в природе?

— В природе-то он существует, — вздохнул Лидумс, — но вот где — в Сибири или в Латвии? Но меня больше беспокоит другое: почему Ребане не проверил его почерк?

— Может быть, он проверял?

— Вы же видели, как он вдруг сел, словно в лужу плюхнулся, когда я спросил об этом.

— «В лужу», это хорошо сказано! — с усмешкой произнес Большой Джон, и Лидумс понял, что после сегодняшнего совещания господину Ребане нечем будет хвалиться. Подлинные господа не простят лакею обмана, как не прощают швейцару, если он пытается воровать мелочь из карманов пальто.

Большой Джон пошел повторить коктейль, и к Лидумсу тотчас же подошел Малый Джон. Лидумс постарался опередить его.

— Интересно, можно ли увидеть когда-нибудь королеву? — Он кивком указал на портрет. — Разумеется, во время какого-то официального выхода, — пояснил он. — Не думаю, чтобы ее интересовали бедные изгнанники, нашедшие себе приют под ее просвещенным владычеством…

— Подождите еще несколько лет, — язвительно сказал Малый Джон, — и, возможно, вас удостоят звания пэра. Тогда вы будете присутствовать при всех официальных выходах ее величества и, может быть, приветствовать ее, не снимая шляпы. — Потом сухо спросил: — Зачем вам понадобилось топить этого несчастного эстонца? Ведь вы, кажется, воюете одним фронтом?

«Я знал, что этот шпик не так прост! Он куда умнее многих своих начальников. И его надо во что бы то ни стало привлечь на свою сторону. Беда в одном: даже самые умные лилипуты не переносят великанов. Боюсь, что в моем присутствии бедняга чувствует себя еще меньше росточком. А я не могу отрубить себе ни ноги, ни голову, самому понадобятся!»

Он медлил с ответом, равнодушно потягивая виски, и глядел не на Джона, а на Ребане.

«Тут надо сделать что-то такое, что сбило бы этого малютку с толку. Если он будет задумываться над каждым моим словом, то за что-нибудь зацепится!»

К ним подошла Нора с подносом, и Лидумс взял и поставил на стол сразу три бокала, а пустые — свой и Малого Джона — передал ей. Потом окликнул стоявшего в одиночестве Ребане:

— Мистер Роберт, не присоединитесь ли к нам? У меня припасено для вас отличное зелье!

— Вы меня и так уже изрядно отравили! — пробурчал Ребане, но подошел и принял бокал из рук Лидумса. Малый Джон, удивленно взглянув на Лидумса, тоже взял предложенный ему бокал.

— Надеюсь, не смертельно? — искренне засмеялся Лидумс. — Возможно, мы еще найдем противоядие?

— Вы же видите, я остался один, как в вакууме! К вам подходят, чуть ли не лобызают, а меня словно уже списали в расход! — Губы у Ребане кривились, дьявольское самолюбие, которое с первой встречи подметил в нем Лидумс, мешало ему следить за собой.

— Ну, кто же позволит из-за какой-то глупой оплошности списывать в расход отличного работника! — утешил его Лидумс. — Вот мы сейчас разговаривали с Большим Джоном, теперь заговорили с Малым и в обоих случаях приходим к одному и тому же выводу: вас так обрадовали сообщения Тома, что вам и в голову не пришло проверить почерк радиста. Ведь так?

— Я и сейчас убежден, что на радиопередатчике работает Том! — резко ответил Ребане.

— Это мы понимаем! — отмахнулся от его резкости Лидумс. — Речь не об этом! Никто не обвиняет вас в том, что вы сознательно дезинформировали наших старших друзей. Но ведь вы обрадовались появлению Тома в эфире? — подчеркнул он.

— Естественно! — Ребане понял, что ему протягивают спасительную соломинку и ухватился за нее. — И надо напомнить, что проверка почерка работающего с нами радиста — дело руководителя радиоконтрразведывательной службы! — перешел он в наступление. — Я-то ведь получаю расшифрованные радиограммы!

— Вот именно! — подхватил Лидумс и с опечаленным лицом обернулся к Малому Джону. — Посмотрите, мистер Джон, как все странно сложилось! Вы руководите обеими группами: и нашей, и Тома. А не возникает ли у вас подозрение, почему Том, передавая очень ценную информацию, которая может доказать кому угодно, что он и Адольф «закрепились», тем не менее усиленно добивается связи с группой Будриса? Зачем ему эта опасная связь с группой нелегалов? Для выручки двух «национально мыслящих» друзей? Но из Риги проще перебросить их в Финляндию или Швецию, чем подвергать всем опасностям жизни в лесу, без твердой уверенности, что их вывезут оттуда. А я отвечаю за безопасность группы Будриса, и вот, как ни странно, ни вы, ни мистер Ребане, ни я не знаем, проверялся ли почерк радиста? И еще одно обстоятельство: сейчас в группе Будриса находятся два воспитанника мистера Ребане — Отто и Антс — эстонцы. Я полагал, что Том и Адольф изыщут пути для их продвижения в Эстонию. А вместо этого нам предлагают другую идею: принять еще двух человек. Но ведь лес это не швейцарский курорт Давос, где всего в изобилии. Я бы предпочел, чтобы Том, если он еще существует, позаботился прежде всего об Отто и Антсе. А он ищет Будриса, ни разу не назвав имена своих друзей! — Рассуждая, он все время следил за перемещением по залу начальников: полковника Скотта и Маккибина. Маккибин в это время прошел мимо них с господином в визитке. Лидумс окликнул его с естественной, казалось, живостью и непосредственностью: — Мистер Маккибин, разрешите, пожалуйста, наш краткий спор! Как могли в отделе отстранить от работы с Томом всех нас — мистера Джона, Роберта и меня? Мистер Роберт, оказывается, получал только расшифрованные радиограммы Тома! А я их увидел лишь сегодня! Хорошо еще, что я долго жил в Риге и кое-что знаю о городе и пригородах. А мистера Джона, в сущности отвечающего за обе латышские группы, вообще не информировали, что собираются вывести на группу Будриса группу Тома! А у Будриса сейчас семь или восемь наших агентов! Разве это допустимо в хорошо организованной разведке?

Господин в визитке навострил уши. Маккибин выглядел удивленным, но тут же принял начальственный вид.

— Это правда, Джон?

Джон, глядя на Лидумса, только пожал плечами.

— Ни я, ни Казимир не знали, что Тома собираются ориентировать на группу Будриса…

— А вы, мистер Ребане?

— Я тоже узнал об этом только вчера, когда получил приглашение на совещание. Но, признаюсь, очень обрадовался. В последней радиограмме Том сообщал, что у него накопилось много громоздкой информации — планы, карты, книги, рукописи, и надеялся передать их в группу Будриса, чтобы Будрис отправил все эти грузы с людьми, которых вы, возможно, будете принимать от него…

— Откуда Том знает, что мы связываемся с людьми Будриса лично? — вдруг спросил господин в визитке.

«Э, да ты, друг, наверно, с верхнего этажа разведки!» — подумал Лидумс.

Ребане замялся немного, но ответил спокойно:

— Петерсона и Густава обучали в той же школе, где обучались Том и Адольф. Они общались между собой, а весной прошлого года вместе были переброшены в Латвию. И хотя Петерсон и Густав шли к Будрису, а те двое — самостоятельно, в Ригу, они могли поделиться своими планами…

— Разве связь между обучающимися не исключена? — продолжал свой допрос господин в визитке.

— Они ведь земляки, мистер… э…

— Можете ограничиться этим обращением! — строго предупредил Маккибин. Но Лидумс видел, как неприятен тому весь этот разговор, и вмешался:

— Я тоже удивлен. В Лондоне о группе Будриса говорят, как о соседях по имению. А меня спрятали так, что я и сам-то себя не вижу!

— Не шутите, мистер Казимир, мы обязаны оберегать вас! — остановил его Маккибин.

— Но я тоже обязан оберегать моих друзей в Латвии! — резко заявил Лидумс.

Господин в визитке молча взглянул на него, но во взгляде чувствовалось одобрение.

— Да, это было одно из упущений, — глухо сказал Ребане.

Скотт попросил всех занять места, и опасный разговор прервался.

Рядом со Скоттом стоял начальник радиоцентра, негромко упрашивая его о чем-то. Лицо у полковника было каменное, и чиновник все ниже склонял плешивую голову. Наконец полковник отпустил чиновника мановением руки и заговорил:

— Даже в такой фирме, как у нас, оказывается, могут быть накладки. Радиоцентр просит дать им двое суток для проверки и анализа данных. Прошу вас, господа, прибыть сюда в пятницу, в двенадцать часов…

Заместитель Маккибина ни на кого не смотрел, но голос его, сухой, жесткий, выдавал всю его злость. По-видимому, он боялся этого анализа и проверки. Лидумсу стало не по себе. Он понимал, против кого направлена вся ярость полковника: против него! Если бы не речь Лидумса на этом высоком совещании, все можно было бы закончить втихомолку: «списать» Тома и Адольфа, и дело с концом. Но тут было столько свидетелей, что молчаливым «списанием» уже не ограничишься. И еще вопрос: а не придет на это будущее совещание тот самый господин в визитке? Похоже, что тут все ему подотчетны.

…Продолжение совещания в пятницу было коротким. Посторонний господин тоже присутствовал. Маккибин, осунувшийся, как будто не спал две последние ночи, предоставил слово своему заместителю. Полковник заговорил резко, зло:

— Я только что получил сообщение, что при изучении почерка радиста, работающего под псевдонимом Том, выяснилось: Том выходил в эфир только один раз — двадцать пятого декабря прошлого года. После этого на передатчике Тома работает другой оператор… — Он сделал паузу, так как по залу пронесся глухой ропот негодования. Подождав немного, ни на кого не глядя, продолжал: — Это заключение в совокупности с анализом других данных об обстоятельствах пребывания Тома и Адольфа в Латвии, а также анализом полученной от них информации дает основание предполагать, что они захвачены чекистами, которые пытаются при помощи передатчика Тома найти выход через Лондон на группу Будриса. Я благодарю мистера Казимира, который первым заподозрил в потоке информации, переданной через передатчик Тома, искусно построенную дезинформацию и угадал далеко идущие планы противника…

Он сел с тем же каменным лицом, глядя в полированный стол, словно ему было тяжело смотреть в разочарованные лица своих помощников. Стало так тихо, что даже шелест бумаги показался бы сейчас громом.

Но Лидумс вынужден был отдать должное Ребане. Тот, только что перенесший тяжкий удар, заговорил первым:

— Разрешите, мистер Скотт, я составлю такую телеграмму чекистам, что они будут долго ее помнить! Пусть они знают, что английскую разведку провести невозможно!

Скотт поморщился. Лидумс понял: думает о том, что эту разведку уже провели и никакие язвительные телеграммы, переданные в адрес Тома, то есть чекистов, не сотрут с лица следы полученной пощечины. Лидумс попросил слова.

— Я бы не пренебрегал передатчиком Тома. Если вести начатую чекистами игру так же тонко, мы можем получить действительную ценную информацию. Чекисты и на самом деле хорошо знают, что английская разведка славится и опытом, и умением. И волей-неволей вынуждены будут наряду с дезинформацией передавать и подлинную информацию: как они иначе могут подтвердить подлинность Тома? А здесь, в отделе «Норд», имеются отличные специалисты, которые сумеют отсеять крупицы золота от простого песка. Ведь мы все согласны, что радиограмма поддельного Тома о мобилизационных возможностях Рижского порта была ценной. Столь же ценными были и данные о размещении промышленности в Риге. Если наряду с чисто военными сведениями мы будем запрашивать у «Тома» и экономические данные, чекисты невольно попадутся на собственный крючок: в качестве военных данных будут передавать какую-нибудь чепуху, вроде того, что на аэродроме в Латвии базируются бомбардировщики, а экономические данные постараются давать близкие к официальным…

Рассуждая о возможной «игре» с чекистами, Лидумс не терял из виду ни Скотта, ни Маккибина, ни постороннего господина и видел, что лица у тех проясняются. Невольно вспомнилась русская пословица, которую он как-то слышал от генерала Голубева, когда советская контрразведка еще только начинала свою «игру» с англичанами через Вилкса: «Маленькая рыбка лучше большого таракана!» Англичане тоже предпочитали маленькую рыбку большому таракану. И закончил свое выступление:

— А теперь вернемся к главному, чего добиваются чекисты. Они хотят выйти на группу Будриса. Значит, Том или Адольф рассказали им, что с ними шел Петерсон, направленный в эту группу. Если мы сейчас разорвем эту цепочку мнимого Тома, они немедленно начнут искать группу Будриса самостоятельно, и кто знает, чем это кончится. Я бы вместо той радиограммы, которую предлагает мистер Ребане, в процессе радиоигры сообщил «Тому», что мы потеряли следы Петерсона, скажем, в Латгалии, — это так далеко от Курляндии, что чекистам понадобятся месяцы, если они станут искать там иголку в стогу сена. А потом попросил бы «Тома» поехать в Латгалию и поискать следы Петерсона… И чекисты уверятся, что «адрес» Будриса дан нами правильно…

Усмешка на лице Ребане, который все ждал, когда Лидумса остановят, постепенно угасала. Он видел, что идея, предложенная Лидумсом, понравилась всем. Посторонний господин что-то шепнул полковнику Скотту, не отрывая взгляда от спокойно рассуждающего Лидумса, Маккибин с Большим Джоном перебросились записками, Маленький Джон неодобрительно взглянул на Ребане. «Нет, этот проклятый латыш обворожил их всех!» — в сердцах подумал Ребане, но тут же спохватился. Ведь Казимир, или как там его зовут, вытаскивает его, Ребане, из лужи! Если «игра» состоится, Ребане снова будет на коне. Вся связь с Томом шла через него, значит, его и теперь привлекут к этому интересному делу…

Лидумс закончил свои рассуждения, по все молчали, как будто смаковали поданное им лакомство и раздумывали, каким ядом его зарядить, чтобы чекисты не распознали начинки. Но вот Маккибин встал, заговорил куда веселее, чем говорил о результатах исследования почерка «Тома»:

— Предложение мистера Казимира будет тщательно рассмотрено. А теперь, господа, вы свободны…

Лидумс мысленно поблагодарил Будриса за протянутую ему через леса и моря руку помощи. Нет, парапсихология — интересная наука, если научиться читать попадающие в руки документы между строк. Теперь он знал: друзья не только беспокоятся о нем, но и заботятся о его безопасности. Он и здесь сражается не один. За ним стоят опытные помощники!

10

Около полудня надоедливый февральский туман словно рукой смахнуло. Впервые за долгие зимние недели показалось солнце. Лидумс отодвинул пишущую машинку и подошел к окну.

Всевозможные рантье, пенсионеры, старые дамы с собачками, изголодавшиеся по солнцу, толпами шли по обеим сторонам улицы. Автомобили ускорили движение, сирены их безмолвствовали, и сразу наметились первые полоски угарного дыма на проезжей части улицы.

Лидумс огорченно взглянул на этюдник, стоявший несколько месяцев у стены. Сейчас бы в самый раз пристроиться где-нибудь на перекрестке и попытаться набросать два-три этюда этого оживленного города. Он приехал в ту пору, когда начиналась затяжная туманная осень, а те несколько солнечных дней, что выпали на долю Лондона за зиму, сидел в «бесте», строго выполняя приказ Маккибина. Конечно, сейчас он мог бы и нарушить этот приказ, но ему очень не хотелось проявлять какую-нибудь самостоятельность: вчера он и так достаточно попортил крови и Маккибину, и Скотту, и их помощникам. Правда, потом он же подбросил им неожиданную приманку, но лучше казаться большим простодушным ребенком. Детям почему-то больше верят…

Он вернулся к столу. От него все еще ждали откровений о сегодняшней Латвии. Писал он на английской машинке, на английской, чересчур замелованной, тяжелой бумаге — небось «Норд» получает такую прямо из министерства иностранных дел, — писал по-английски, но мысли вкладывал латышские, советские, новые, с какими эти чопорные руководители «Норда» наверняка никогда еще не встречались. Конечно, он не перебарщивал, описывая жизнь в нынешней Латвии, — откровенных высказываний тут не поймут! — но намекнуть, что никто в Латвии не собирается встречать англичан с развернутыми знаменами, он мог. И делал это с удовольствием.

О, Лидумс ничего не преувеличивал. Он просто сообщал всем желающим слышать, что крестьяне вполне довольны самым первым актом Советской власти, произведенным еще в сороковом году, — разделом помещичьих земель между земледельцами. Следовательно, есть и обратная сторона медали: те, у кого землю отняли, ждут не дождутся англичан, американцев, немцев, лишь бы им ее вернули. Беда в другом: эти «кадры» так раскрыли себя в дни немецкой оккупации, что большинство из них были вынуждены бежать вместе с немцами, а те, что остались, понесли наказание, и сейчас вряд ли на них можно рассчитывать. Да, писал он, интеллигенция недовольна снижением доходов. Но тут тоже есть оборотная сторона: их дети теперь учатся бесплатно, а студенты получают стипендии. Несомненно, продолжал он, жилищный вопрос в Риге усложнился: многие владельцы крупных домов уплотнены, но он, Казимир, еще не встречал такого бывшего домовладельца, который готов был бы с оружием в руках защищать свои владения.

Так он постукивал на своей машинке четырьмя пальцами и кривился ехидной усмешкой, когда представлял, как яростно станет черкать этот мемориал полковник Скотт. Скотт употребляет при чтении три карандаша: зеленый — цвет надежды, тут для этого карандаша будет мало места; синий — цвет будущего; и красный — цвет опасности. Пожалуй, мемориал этот превратится под его карандашами в подобие бумажного ковра, только красный цвет в нем будет преобладать.

Зазвонил телефон. Лидумс поднял трубку.

Говорила Нора. Голос был смеющийся, очень громкий. Лидумс догадался: говорит из автомата неподалеку от его особняка.

— Так вы дома, господин инспектор? Вас не выманила даже весна? Позвольте мне и Джону заехать к вам.

— Пожалуйста. Но почему инспектор? И инспектор чего? Богоугодных заведений? У нас были такие. В них содержались престарелые, подкидыши и раскаявшиеся девицы легкого поведения…

— Фи, как зло вы шутите! — Она продолжала смеяться. — Потерпите, сейчас узнаете!

Он убрал свои бумаги, но лист в машинке оставил и крышкой машинку не прикрыл: пусть видят, что он не даром ест хлеб ее величества королевы Англии. И открыл дверь холла, ожидая гостей. Они уже входили: впереди Нора в распахнутом светлом весеннем пальто, светлом же, серебряного оттенка платье и легких туфельках на высоком каблуке. За нею следовал Большой Джон, тоже в распахнутом пальто, без шляпы, в темном строгом костюме, но с легкомысленным цветком в петлице.

— А мы за вами, Казимир! — добродушно пробасил Джон.

— Поздравляю вас, господин инспектор! — воскликнула Нора, низко приседая в реверансе.

— С чем? — Он смотрел недоуменно, но успел поцеловать протянутую руку.

— Именно с тем, господин инспектор! — Она снова присела перед ним.

— Бросьте, Нора, мучить бедного Казимира! — остановил ее Джон.

— А вот и первое свидетельство признания ваших заслуг! — напыщенно произнесла Нора, достала из сумочки какой-то пакет, снова присела и протянула его Лидумсу.

— Что это? — Лидумс не торопился вскрывать пакет, даже держал его так, словно намеревался немедленно вернуть.

— Ради бога не пугайтесь, Казимир! — взволнованно заговорила Нора. — Если вы вернете мне эту бомбу, Маккибин убьет меня.

Лидумс улыбнулся и надорвал пакет. В нем лежали деньги — четыре бумажки: сорок фунтов.

— Вы не можете себе представить, как разозлился Маккибин, когда узнал, что вы получаете всего семь фунтов в неделю. Он учинил, по-моему, каждому из нас разнос. Скотт попытался было объяснить, что вы сами пожелали ничем не выделяться среди остальных обитателей школы, но Маккибин задал ему только один вопрос. Вы помните, Джон, какой вопрос задал Маккибин полковнику?

Джон поклонился Норе и сказал напыщенным голосом, довольно искусно имитируя торжественные спичи Маккибина:

— Полковник! Вы получаете двадцать раз по семи в неделю, но, если бы не Казимир, вы провалили бы нашу последнюю надежду — Будриса!

— Вот-вот, именно так он и сказал. И тут же показал полковнику только что подписанный им секретный приказ — вы ведь знаете, министерство финансов контролирует даже нас! — пожаловалась она. — Этим приказом вы назначаетесь старшим инспектором «народных училищ»! — сказала уже язвительно: такой должности в отделе «Норд» не было, но «народные училища», а точнее «антинародные», были. Так назывались в финансовых документах шпионские школы, на содержание которых тоже требовались деньги налогоплательщиков, хотя налогоплательщики и не представляли, куда их денежки утекают. А школ, это Лидумс уже уяснил, было много и в самой Англии и за ее пределами.

— А теперь, господин инспектор, — сказал Большой Джон, — самое время вам пригласить нас, ваших коллег, к обеду. А если ваша милость продлится, то и к ужину, ну, а уж если вам захочется посмотреть ночной Лондон, то и на всю ночь. Мы с Норой взяли на сегодня отпуск. Да вам и самому пора отдохнуть! — Он мельком, но внимательно взглянул на торчавший в машинке лист с текстом мемориала и закрыл машинку крышкой. — Одевайтесь! — скомандовал он. — Вы еще не прожгли дыры на вашем костюме, сидя в воображении у дымного костра в Латвии? А более светлый костюм у вас есть? А то мы с Норой можем сначала отвезти вас к портному. Вряд ли в магазинах держат одежду для таких викингов.

— Сойдет и этот! — засмеялся Лидумс. — Я так давно не носил ни фрака, ни смокинга, что мне придется долго привыкать!

Он сунул конверт с деньгами в карман, бросил на руку легкий плащ, который Джон купил ему в Германии, взглянул в зеркало и поймал восхищенный взгляд Норы. Неужели она не боится своего Маккибина? И вспомнил: даже на совещании ловил вот такой же восхищенный взгляд. А может, Маккибин не имеет ничего против, чтобы Нора изучила Лидумса? Говорят, что в постели, в припадке признательности к женщине, мужчина болтает больше, чем самый несчастный пьянчуга.

Свою маленькую машину Нора припарковала при въезде на улицу. Какой-то ловкий малый распахнул дверцу. Большой Джон привычно сунул ему в протянутую руку шиллинг. Впрочем, очень может быть, он сунул и записку с сообщением о выезде и названием ресторана, в котором будут обедать. На всякий случай Лидумс запомнил квадратное лицо малого.

Нора лихо вела машину. Лидумс внимательно разглядывал Лондон. После новогоднего запрещения выходить он гулял только по вечерам. А в этот день город ему нравился все больше и больше.

Они уже миновали центр, а Нора упрямо гнала машину. Начинался другой Лондон, малоэтажный, старый, без световых реклам, которые в центре никогда не гасли, ни в туман, ни в солнечный день. Покружившись по узким улочкам этого старого Лондона, Нора вдруг приткнула машину к самому тротуару, и Лидумс увидел неожиданную вывеску на пяти языках — ресторан «Латвия». Они устроили ему приятный сюрприз!

Зал ресторана был отделан черным деревом, под мореный дуб. В глубине маленький джазик играл латышские народные мелодии, транскрибированные синкопами. Перед оркестром был опущен вниз подсвеченный круг для танцев. Справа, несмотря на первый ясный и довольно теплый день, пылал камин, в котором горели не угли, а дрова.

Нора прошла впереди, помахивая сумочкой, как пращой. В зале были две молодые пары, старик с молоденькой девушкой, судя по всему, с дочерью, компания моряков торгового флота, по-видимому, латыши с одного из английских лайнеров. Но самое приятное в этом полупустом зале было то, что Лидумс услышал родную речь: тут все, начиная с официантов и кончая метрдотелем говорили по-латышски, на латышском же разговаривали и посетители. Увидеть такое чудо в Лондоне Лидумсу и во сне не снилось, и он опять от души поблагодарил Нору.

И меню было рижское… Копченый угорь на закуску, миноги, скабие капусти, земниеску брокастис. Затем шли уха, картофельный суп, курземес строгановс, свиное вареное мясо, свиные ножки, майзес зупа, и даже водка подавалась «Кристалл», по-видимому, хозяин имел связи с советскими торговыми фирмами…

Последнее открытие немного насторожило Лидумса, но Нора и Джон вели себя так мило, что он махнул рукой на все подозрения, тем более что не собирался повторять подобное путешествие в одиночку, и с удовольствием принялся сочинять настоящий латышский обед при помощи метрдотеля, который с неменьшим удовольствием произносил латышские названия блюд, советуя даме и господам попробовать то и это, потом нагнулся к Лидумсу, тихо спросил:

— А может быть, господа пожелают черного рижского бальзама?

— Что он сказал? — полюбопытствовал Большой Джон.

Он и Нора сами, должно быть, были тут впервые. Это можно было понять по любопытным взглядам, по улыбкам, которыми они обменивались, как будто оценивали этот ресторан как находку.

— Он сказал, что покажет вам настоящее чудо, какого не добились ни в одной стране мира, — наш национальный напиток.

— Ну, ну! — скептически пробормотал Джон.

Но Нора, эта милая Нора просто преобразилась: она сразу набросилась на Джона:

— Милый Биг! — капризно воскликнула она. — Если уж мы привезли нашего Казимира на островок его родины, доверимся его выбору!

«Именно островок! — грустно подумал Лидумс. — Даже не островок, а плотик, который забросило бурным штормом во-он как далеко от родины, в самое Сохо, куда выбрасывает всю накипь этого странного мира эмигрантов, отщепенцев, изменников…» Но вслух пошутил:

— Если вы не умрете от первой рюмки, то потом попросите меня записать название этого божественного напитка английскими буквами и станете приезжать сюда не реже раза в месяц. Только меня не приглашайте, я могу спиться, если у хозяина действительно есть запас.

Как раз к слову появился и сам метр в сопровождении лакея, подносившего на вытянутых руках деревянное, с резным орнаментом блюдо, на котором стояли три длинные рюмки, наполненные черным напитком. Отдельно, специально для англичан, стояло миниатюрное серебряное ведерко со льдом. Метр сам поставил перед каждым по бокалу, и Лидумс предостерегающе поднял руку:

— Прошу оставить лед таять, как ему положено, прямо в сосуде. В Латвии этот напиток пьют двумя способами: люди небогатые берут одну рюмку рижского черного бальзама и разводят ее бутылкой водки «Кристалл». Люди состоятельные или выдающие себя за таковых пьют чистый рижский черный бальзам. Попробуем и мы притвориться состоятельными людьми!

Он поднял свою рюмку на уровень глаз, подождал, пока подняли Нора с Джоном, поклонился им и с удовольствием, смакуя, выпил. Джон опасливо сделал глоток, просиял и немедля допил. Нора закашлялась было, но храбро выпила до конца. Только потом, отдышавшись, она испуганно спросила:

— Что это за зелье? Яд кураре?

Джон, с побагровевшим лицом, тоже еле перевел дыхание.

— Если это и не смертельно, то выводит из строя по крайней мере на месяц! — еле выговорил он, удивленно глядя на Лидумса. — Что? Вы хотите убить нас? Я больше никогда не смогу пить!

— Вот именно! — засмеялся Лидумс. — Вам уже никогда не захочется пить ничего другого, если перед вами будет выбор: черный рижский бальзам, виски, коньяк, русская водка, вина, коктейли. Прошу повторить! — добавил он, так как лакей опять появился со своим блюдом, а хозяин уже расставлял рюмки. — И еще: этот напиток делается, как настойка, на семидесяти восьми травах! В Латвии им лечат почти все болезни. Во всяком случае, если в доме есть бутылка этого напитка, то грипп туда не вхож!

— Сколько же ему лет? — удивленно спросил Джон, разглядывая мерцающий черным цветом напиток в хрустале.

— Принесите нам бутылку! — приказал Лидумс. И когда хозяин поставил на стол глиняный полулитровый кувшинчик, пододвинул его Джону. Джон и Нора принялись изучать этикетку.

— Я бы хотела иметь такую этикетку в своей коллекции! — воскликнула Нора.

— Ловлю вас на слове! — ответил Лидумс и обратился к хозяину. — Заверните по бутылке для мисс и мистера.

Хозяин поклонился так низко, что Лидумс подумал: «Не на вес ли золота продают здесь этот напиток? Пожалуй, есть смысл удивить Скуевица и Зариньша!» — И добавил: — И отдельно еще две. Нет, три!

— Вы почувствовали себя миллионером? — усмехнулся Джон, показывая мелко напечатанную в ресторанном меню цифру напротив названия напитка и рекламного восклицания: «Только у нас!»

— Ну, я так мало трачу, что вполне могу сделать подарок друзьям из моего правительства!

— А действительно, знают ли Зариньш и его окружающие о существовании этого ресторанчика? — заинтересовался Джон.

— Это мы сейчас выясним, — ответил Лидумс и спросил у хозяина: — Господин советник Скуевиц у вас бывает?

— О, обязательно! Раз в месяц! Это приличный латыш.

— А есть и «неприличные» латыши? — засмеялся Лидумс.

— Конечно! — с возмущением ответил хозяин. — В колонии устроили кооперативную столовую. Мне пришлось завести отдельную кухню для посетителей англичан. — Он показал на стеклянную дверь в соседнее помещение: — Иначе я прогорел бы!

— Оказывается, здесь есть и английская кухня! — сообщил Лидумс гостям. — Может быть, вы пожелаете…

— Что вы, Казимир! — остановила его Нора. — Вы, оказывается, умеете быть очень любезным хозяином! Я непременно хочу отведать этот курземес! А вот здесь я вижу слово «цеппелины». Они напоминают страшные истории прошлой войны, которые мне рассказывала мама. Она, правда, тогда не предполагала, что ее дочери и сыну придется участвовать совсем в другой, непохожей войне с немцами… — Кажется, бальзам медленно делал свое дело, Нора становилась сентиментальной. Это с ней случалось, как замечал Лидумс, только после очень большого возлияния.

— Разве вам тоже пришлосьучаствовать в войне? — спросил он. — Я помню, что у вас погиб на войне брат, и думал, что это чисто мужское дело!

— Я с детства говорила и по-немецки, и по-французски. Как только мистер Черчилль разрешил девушкам вступать в отряды противовоздушной обороны, меня приняли переводчицей в саутгемптонский районный отдел контрразведки. А уж после войны я перешла в «Норд»…

— Неисповедимы пути господни! — с легким вздохом сказал Лидумс. — Оказывается, была нужна война, чтобы я мог смотреть влюбленными глазами на английскую леди.

— Перестаньте так шутить! — Она легонько хлопнула его по руке длинными холеными пальцами. — Мне порой кажется, что вы все время слышите шум своих лесов и совсем не слышите меня!

«А ведь она права! Сквозь шум их голосов мне все слышится голос леса. Даже то, что я пью в Лондоне рижский бальзам, не мешает мне слышать голоса Будриса, Делиньша, Графа… Но ее признание обязывает. Я не могу притворяться монахом, это слишком подозрительно для них!»

11

После долгого обеда, слегка уставшие, но все еще полные иллюзий, будто они весело проводят время — во всяком случае, так казалось Норе, — они поехали в кино. Лидумс плохо понял фильм, в котором один сумасшедший преследовал другого сумасшедшего, пытаясь его убить, так как им овладел идефикс, будто тот будет его убийцей.

После кино Нора заявила, что у нее разболелась голова, следует подышать свежим воздухом, и Лидумс пошел на риск: отправился в машине с пьяной женщиной за рулем в дачные пригороды. Но так как все приятно выглядевшие места были обнесены изгородями, кое-где кустарниковыми, а в некоторых местах колючей проволокой, а Джон все время негодовал, как это в наше время находятся идиоты, которые без служебного поручения ищут природу, тогда как настоящий белый человек давно уже умеет извлекать все наслаждения при помощи аппарата кондиционированного воздуха и вышколенной прислуги, то прогулка оказалась утомительной. Все-таки они нашли местечко на берегу Темзы, не огороженное ни проволокой, ни кустами, прошлись по берегу, и там Нора поцеловала Лидумса. И он решил, что лучше покориться судьбе. Отвергнутая женщина становится мстительной, и кто знает, не станет ли она преследовать его с упорством маньяка, которого Лидумс только что видел в кино?

Джон нетерпеливо нажимал на клаксон. Лидумс сорвал несколько жалких зеленых растений, то ли уцелевших с лета, то ли выросших на отепленной подземными трубами парового отопления почве, и нежно преподнес их Норе. Потом они снова мчались по прекрасным дорогам, и Нора опять развивала непозволительную скорость и шептала сидящему рядом Лидумсу, который на всякий случай пристегнулся ремнями к сиденью, как в самолете, — машина была приспособлена для таких сумасшедших гонок! — что она, Нора, навсегда запомнит этот день.

«Если мы его переживем!» — поправлял про себя Лидумс, но ему, викингу, лесному жителю, полагалось быть мужественным и страстным. И он терпел.

Они ворвались в город около одиннадцати часов вечера. Нора подъехала к своему дому — у нее был свой дом, похожий на дом, в котором жил теперь Лидумс, унаследованный ею от отца, — двухэтажный, со множеством внутренних лестниц и переходов, устроенный так же, как и дом Лидумса: спальни и рабочие комнаты размещались наверху, а внизу находились большой холл, столовая, гостиная и комнаты для прислуги. Лидумс и Джон выпили еще по коктейлю, пока Нора переодевалась где-то наверху, но вот она спустилась к ним. На ней было вечернее, до пола, платье, состоявшее из корсажа и юбки, так что половина груди, плечи и руки были обнажены, а разрез на юбке позволял при движениях видеть ногу до половины бедра. Но самое удивительное для Лидумса было то, что она вернулась совершенно трезвая. Он тут же подумал: «Хватит. Теперь я буду пить только ледяную воду и кофе. Если я проглочу еще две-три рюмки, она сможет вытянуть из меня что угодно, вплоть до обещания жениться!»

Сейчас эта женщина совсем не походила на ту, какой выглядела на службе, когда приходила в строгом костюме или закрытом платье. Сейчас это была просто женщина, и Лидумс усмехнулся, представив, как когда-то она явилась перед Маккибином в таком вот наряде и как тот был ошарашен…

Но на Джона ее прелести как будто не действовали, а может, он просто все время помнил о стоящем за ее спиной начальнике отдела «Норд», во всяком случае, он кричал только о том, что она их задерживает, в лучших дансингах не будет мест, в какой-то кабак, который он упоминал несколько раз, они не попадут, на что Нора с очаровательным спокойствием ответила:

— Программа разработана заранее, места заказаны!

Отказаться от очередного коктейля Лидумс не смог и очень пожалел, что не запасся какими-нибудь таблетками против алкоголя.

В полночь они были в самой благополучной части города. Но и тут встречались жители ночи, которые подрабатывали на причудах богатых посетителей злачных мест. Кто-то бросился распахнуть дверцу автомобиля Норы, едва она припарковалась, какие-то девушки мерзли в летних плащиках — к ночи стало холоднее, — ожидая того, небом посланного, кто пригласит поужинать или очаруется их прелестями, хотя на хмельной взгляд Лидумса все они были похожи на ангелов. Тут же стояли продавцы цветов. Лидумс купил прелестные розы и вручил их Норе. Та встретила этот дар несколько удивленным взглядом, и Лидумс похвалил себя: ведь он все еще на испытании! — вот о чем говорил этот взгляд!

Их действительно ждали: по-видимому, Нора бывала здесь не раз со своими поклонниками. Швейцар, принимая их пальто, должно быть, нажал невидимую сигнальную кнопку, так как на пороге вырос представительный господин, который, церемонно поклонившись Норе, пригласил гостей следовать в зал, а затем к ним были приставлены сразу два лакея, уже не покидавшие их стола.

Лидумс пригласил Нору танцевать.

Так и не справившись с опьянением, Большой Джон снова прильнул к бокалу с ледяным коктейлем. Лидумс, отходя с Норой от стола, озорно шепнул лакею:

— Этот господин должен пить как можно больше! Наградные в том случае, если он к концу ужина не сможет отличить бутылку от женщины!

Лакей понимающе осклабился, а Нора, усмехнувшись, похлопала Лидумса по руке:

— Я вижу, до ухода в лес вы не теряли времени даром!

— Даром? — сознательно не понял ее Лидумс. — Я оставил в ресторанах до того дня сорокового года большую часть отцовского наследства. Нет, меня до сих пор не любили даром…

Все время они танцевали. Должно быть, Норе импонировало, что на ее партнера, как, впрочем, и на нее, заглядывались многие. И это спасло Лидумса: Нора перестала заботиться о питье.

Но к четырем часам ночи, когда уже прошли стриптизы, певицы, певцы и на сцене упражнялись бездарные комики, она, проглотив какую-то таблетку, воскликнула:

— Боже, я совсем трезвая! Какая же это ночь пиршеств, если женщина не теряет туфли с ног, а мужчина — свой дом?

Джон еле раскрывал уста и то для того лишь, чтобы приложиться к рюмке. Официант постарался заслужить чаевые.

Но и Лидумсу приходилось плохо. Жара, несмотря на хваленое кондиционирование, бесконечное кружение на маленькой площадке для танцев, утомляющая музыка, обнаженные женщины, — всего этого хватило бы и для завзятого гуляки.

Сначала Нора пожелала отвезти домой Джона. Сквозь пьяную муть утреннего похмелья у Лидумса все-таки порой просыпалось любопытство: что же будет дальше? Настоящей английской леди неприлично идти в чужой дом. Может быть, она привезет его на одну из конспиративных квартир?

Все оказалось проще. Отделавшись от спутника, Нора погнала машину в пригород. И через десять — пятнадцать минут остановила ее возле своего дома.

Бешеная гонка немного освежила Лидумса. Выбравшись из машины, он запротестовал: неудобно, кто-нибудь может заметить!

Нора весело воскликнула, что еще вчера отпустила прислугу. Лидумс усмехнулся и спросил: «А что скажет Маккибин?» Но спутница суховато сказала, что дом принадлежит ее отцу, а в Англии ни служебные, ни личные отношения не касаются родительского дома.


Проснувшись около полудня, он принял ванну, побрился, позавтракал и позвонил Норе. Она капризно спросила: «Почему так поздно?» — но, должно быть, кто-то мешал ей, так как сразу перешла на деловой тон. Мистер Маккибин просит Казимира прибыть для срочной консультации. Мистеру Казимиру лучше воспользоваться городским транспортом: это будет быстрее, так как утренний час пик еще не кончился…

На ставшем уже привычным конспиративном языке отдела «Норд» это обозначало, что совещание носит совершенно секретный характер и мистеру Казимиру следовало прибыть по возможности незаметно.

12

В приемной у Маккибина сидели Силайс и оба Джона, Большой и Малый. Большой, как видно, чувствовал себя плохо после бурной ночи. Подсев к маленькому столику с сифоном, он медленно цедил содовую воду. Так как сифон был почти пуст, можно было догадаться, что пьет он не первый стакан. Он вяло улыбнулся Лидумсу и показал на затылок: болит голова. Нора мило улыбнулась, но тотчас же прошла к шефу. Силайс и Малый Джон встретили нового «советника» вполне дружелюбно.

Пока ничто не вызывало мысли об опасности. Но где-то в груди у Лидумса посасывало. Он-то понимал, что в этом по-английски строгом, официальном здании всегда горит огонь под котлом, в котором кипит весьма ядовитое варево. И кто знает, кому придется хлебнуть его…

Нора вышла с той же милой улыбкой, сказала: «Шеф просит всех зайти!» — и снова уселась за столом — этакий милый секретарь строгого учреждения. Остальные поднялись и прошли в служебный кабинет Маккибина.

Некоторое время Маккибин молча курил, потом вдруг спросил:

— Мистер Казимир, считаете ли вы март и начало апреля удобным временем для морского десантирования в Латвию?

Лидумс вынул из пачки сигарету, размял ее длинными пальцами и ответил:

— В это время солнце заходит около девяти часов вечера. Но рассвет начинается в четыре часа утра, а ночью светит полная луна. Людям придется сделать очень сильный бросок, чтобы уйти из опасной зоны. А ведь у них, вероятно, будет с собой тяжелый и громоздкий груз? Придется вызвать на берег большое количество людей из группы Будриса на роль носильщиков. И еще вопрос: иду ли я вместе с этой группой?

Про себя он подумал: не из-за него ли затеяна вся эта неожиданная операция? Возможно, Маккибин уже знает все о нем и Норе и решил немедленно избавиться от неожиданного соперника…

Маккибин досадливо сказал:

— Это группа особого назначения. Морское министерство предложило перебросить их людей, людей из морской разведки. Я ответил им примерно то же, что сказали и вы, но они предпочитают рискнуть сейчас, нежели ждать осени. Вы с ними не пойдете.

— Какова тогда обязанность группы Будриса?

— Принять шесть-семь человек, вынести их груз, укрыть на некоторое время людей, пока они акклиматизируются, и помочь им в продвижении на восток. Наших друзей из морского министерства, видите ли, очень интересуют ряд портов Советского Союза — Мурманск, Ленинград, Баку, Игарка и города, расположенные по Волге, — проговорил он иронически.

«Норд» всегда считал, что в морской и военной разведках работают дилетанты. Но протестовать против приказов, исходящих от этих министерств, «Норд» не мог. А сама по себе ирония — слабое оружие, особенно, когда тебя не желают слушать.

Лидумс нарочито медленно курил. Он думал: размах у морской разведки очень большой. Но что может их интересовать в перечисленных городах?

Но такие вопросы задавать не полагалось.

— Вы сообщили Будрису об этом неожиданном плане?

— Если мы решим ответить морской разведке положительно, то этим займется Силайс, и немедленно. Большой Джон будет наблюдать за подготовкой десанта. Малый Джон поедет с вами в небольшую инспекционную поездку…

— Со мной?

— Да. Наши американские коллеги весьма заинтересованы вашим опытом подпольной борьбы в условиях СССР и попросили командировать вас как советника отдела «Норд» на некоторое время в их распоряжение. Военное министерство попросило нас исполнить эту просьбу…

— Ну, ну! — Лидумс покачал головой.

В его жесте было столько иронии в адрес «Норда», что Маккибин не выдержал:

— Вы же знаете, Казимир, музыканты играют только ту музыку, за которую платят! — Маккибин оправдывался! Всесильный шеф отдела «Норд» признавался в бессилии перед теми, кто пытались планировать будущую войну. Как видно, ему и самому показались неубедительными эти оправдания. Он грубо добавил: — Эти дармоеды из морской разведки ухватились за какой-то дурацкий слух, будто Советы строят атомные подводные лодки нового образца и одна из них якобы прошла ходовые испытания…

Да, Лидумсу достаточно было узнать об одном этом «дурацком слухе», чтобы оправдать все свое пребывание в «Норде». Теперь стала понятна нервозность Маккибина и его высоких покровителей! Но как передать эту новость Будрису? Если Лидумса отправят не сегодня-завтра в Западную Германию, он едва ли успеет написать что-либо «домой»! Но заговорил он спокойно:

— Все-таки проще всего обратиться к Будрису. Он лучше знает условия в Прибалтике на сегодняшний день. И следует заняться этим немедленно. Ему потребуется время для разведки. Хотя мы следим за условиями на побережье постоянно, однако пограничники о переменах в своей дислокации нам не сообщают. Мне помнится, что новолуние начинается в самом конце марта. Если десантники высадятся к двадцати четырем, у них останется четыре-пять часов для броска к лесным базам…

Маккибин подошел к столу, взял какую-то книгу, удивленно взглянул на Лидумса:

— Ну, мистер Казимир, вам бы быть астрономом! Новолуние действительно начинается двадцать девятого марта!

— О, на лесных людей небесные светила оказывают слишком сильное влияние, чтобы забыть их благоприятное положение! — Он улыбнулся, глядя в удивленные лица своих слушателей. — В темные ночи мы обычно выходили из своих берлог и навещали друзей, а иногда и врагов…

— Не хотел бы я иметь таких врагов! — пробормотал Маккибин.

— В Лондоне это никому не угрожает! — весело рассмеялся Лидумс.

— Ну что ж, господа, вы свободны! — со вздохом облегчения произнес Маккибин. — О деталях вас поставит в известность мисс Нора. Это касается и вашего возможного путешествия, мистер Казимир. У вас будет отличный проводник. Джон знает Германию как свои пять пальцев. Мистер Силайс, приготовьте радиограмму Будрису. Подпишите ее от своего имени и от имени мистера Казимира. До свидания!

13

Вечером Лидумс опустил в прорезь почтового вагона, уходящего во Францию, очередное письмо, из которого никто, кроме адресата, не смог бы ничего понять.

Этот день был наполнен раздумьями и тревогой.

Где-то далеко-далеко, на Черном море, ему мерещилась подводная лодка, которая вдруг вышла из морских глубин и показалась во всем своем мужественном великолепии. И хотя никто не должен был видеть ее, нашелся настороженный глаз. Лидумсу предстояло предупредить своих товарищей, чтобы они снова укрыли лодку пеленой неизвестности, ибо англичане не отстанут до тех пор, пока им, говоря фигурально, не отрубят руки. И это видно хотя бы из того, что они бросают сразу шесть-семь человек на одну «акцию»!

Спал он плохо.

А утром позвонила Нора. Не скрывая своей печали, она сказала, что ей приказано доставить мистеру Казимиру документы и инструкции. Он должен завтра уехать…

Она не сказала куда, но в голосе ее ясно слышался вопрос: «Зачем? Зачем? Зачем ты оставляешь меня?»

Он спросил только, когда она приедет. И, услышав: «К вечеру!» — заторопился. Нужно было хоть что-то сделать, чтобы утешить ее…

Нора приехала в час ленча, самый священный для мелкого буржуа. В этот час можно навестить друга, но только самого близкого, можно поговорить и о делах, касающихся только их. Для других дел лучше выбрать другое время.

Викинг успел подготовиться к визиту: заказал цветы, вино, чай. Вспомнил и о своей старой профессии: написал акварелью портрет Норы по памяти. Написал его бурными мазками, и женщина оказалась томной, изысканной, какой, скорее всего, никогда не была. Это был подкуп, но и благодарность за нечаянную нежность, и надежда на будущую дружбу. А в друзьях он очень нуждался и не собирался скрывать это.

Он поставил еще сырой от красок портрет на свой письменный стол — если Нора привезет, как сказала, документы и деньги, то раньше всего увидит этот подарок, — примерился, как поудобнее поставить цветы, открыл вино и только успел вернуться к письменному столу, как вошла Нора.

Вероятно, она ожидала от своего «медведя» чего угодно, только не учтивости и вежливости. Она даже ахнула, разглядывая накрытый стол, медленно прошла по комнате, протягивая руки ему навстречу, и вдруг замерла посреди комнаты, устремив взгляд и вся потянувшись к портрету…

— Дорогой Казимир! — воскликнула она.

Он помог ей снять пальто, небрежно бросил его на кресло и поцеловал ее руку. Она долго и восхищенно разглядывала портрет, и Лидумсу пришлось признать, что, несмотря на некоторую стилизацию и слащавость манеры, портрет ему удался. Но своей оценки он не изложил, с него достаточно было и того, что Нора искренне обрадовалась. Каково же было его удивление, когда она вдруг вынула что-то из сумочки, взяла его руку, поцеловала ее и надела на безымянный палец большой золотой перстень с камнем.

— Это тебе! — совсем как девочка, признающаяся в вечной любви, прошептала она. Повернула камень вверх, добавила уже другим тоном, тоном оценщика: — Это аквамарин, мой счастливый камень.

— Но зачем! — попытался он отказаться, но Нора оказалась неумолимой.

— Никогда не смей снимать его! — торжественно попросила она. — Если ты снимешь или потеряешь его, наша любовь разрушится!

Ему сразу стало легче с нею, до этого он еще боялся, что не сумеет повести себя так, чтобы она хоть чуточку поверила в его чувство. Она не только верила, она уже считала себя чуть ли не женой этого чужого великана, совсем недавно появившегося на пороге скромной немецкой виллы в костюме рыбака. Нет, он и тогда был викингом и остался викингом! Нора имеет право сказать, что в жилах этого человека течет кровь старых рыцарей, захвативших когда-то Англию и создавших могучее государство. Конечно, в ней самой много примеси кельтской крови, но ведь и кельты управляли этой страной наравне с англосаксами, выбирали себе подруг с белой кожей и светлыми волосами и отдавали своих дочерей, темноволосых и смуглых, в жены этим рыцарям… Так примерно прочитал Лидумс ее восхищенное молчание.

За столом она заговорила о деле.

— Казимир и Малый Джон должны отправиться на несколько дней в Западную Германию. Ами — ох уж эти неотесанные ами! — вздохнула она, — насовали в свои шпионские школы черт знает какой бракованный материал. Из школы «Z» ушли на восток несколько человек, и все провалились. Теперь ами хотят воспользоваться методами отдела «Норд» и проверить свои конюшни.

«Ага, — подумал Лидумс, — это Бромберг и его воспитанники. Они провалились до того, как начали действовать. Но что хотят получить от «Норда» американцы? Безопасные явки по английским адресам? Сомнительно, чтобы англичанам это понравилось!»

Нора, немного помолчав (собиралась с мыслями, подумал Лидумс, как объяснить латышу, что между «родственниками» тоже возможны свары), сказала:

— Дорогой Казимир! — Теперь она действовала по инструкции и говорила сухо: — Никто не желает, чтобы из-за глупости этих неотесанных ами, вдруг решивших, что им уготована роль правителей мира, провалилась наша самая верная связь с вашей родиной. Было бы лучше всего, если бы вы вспомнили какие-нибудь другие безопасные адреса. Вы, конечно, понимаете, — перебила она себя, — это должны быть «чистые» явки. Но вне района действия группы Будриса… — Она опять помолчала. — Мы не знаем, как это получилось, но группа Будриса в поле зрения ами. Может быть, они контролируют наши передачи? — Видно было, что она и сама не верила этому предположению. Но сказать решительно, что в «Норде» есть двойник, который работает и на американцев, она все-таки не могла. — Во всяком случае, о группе Будриса вам придется рассказать, а вот как вы скроете «след», это уже ваше дело. Во всяком случае, Маккибин и полковник Скотт на вас надеются…

— Может быть, показать им мой отчет о группе? — нерешительно спросил Лидумс. — Вы помните, там есть прямое указание о нежелательности распространения связей?

Когда-то Нора сама перепечатывала, и с большим удовольствием, как полагается истинной патриотке, те страницы доклада, в которых Будрис сообщал, что расстреляет всякого, кто попытается проникнуть в расположение группы, не имея пароля «Норда». Лидумс догадывался об этом: патриотизм свойствен и разведчикам, особенно если они добыли сведения с трудом. Но ответила Нора растерянно:

— Вы определите это на месте…

«Так, значит, английская разведка вынуждена делиться вытащенными из огня каштанами с американцами. Ну что ж, тут я могу действовать свободно».

Нора сообщила, что Лидумс, господин Казимир — с улыбкой назвала его она, — должен выйти завтра в шесть часов утра. Его будет ждать машина. Он назовет свое имя, и шофер доставит его на один из аэродромов. Туда же приедет и Малый Джон, но они не должны подавать вида, будто знакомы. На одном из аэродромов Западной Германии, где они приземлятся, их тоже будут ждать машины. Казимир должен проехать в отель «Альдона», где для него снят номер. От шести до семи вечера Казимир будет сидеть в баре «Альдоны», там к нему подойдет Малый Джон и даст знак. Марки на командировочные расходы и необходимые документы будут у Джона. Английские деньги с собой брать не разрешается…

— А если мы не встретимся?

— Он остановится в том же отеле, — успокоила его Нора. — Но у тебя есть мой домашний адрес. Ты всегда можешь послать какую-нибудь весточку… Но, боже мой, как мне будет скучно без тебя!

Она опять стала женщиной, женщиной влюбленной, страстной, может быть даже отчаявшейся в своей странной двойной жизни, где все было так призрачно и бессмысленно. Пропало все ее английское воспитание…

В пять утра она разбудила его, сама приготовила ванну. Прощаясь с нею, он спросил, не доложит ли Моррис Маккибину о ее долгом визите в этот дом?

— Не волнуйся, милый! Я разве что получу выговор…

И он понял: она готова не только на выговор, готова на страдания… А вот нужен ли такой выговор ему, господину Казимиру?..

14

В самолете за кабиной стрелка-радиста и его спаренными пушками оказался штабной салон на четырех пассажиров. Казимир увидел там Малого Джона, но знака ему не подал. Два других места занимали офицеры, недоброжелательно поглядывавшие на штатских. Малый Джон по привычке был без шляпы, как будто вышел прогуляться по весеннему Лондону. Зато Казимир был одет франтом — так ему посоветовала Нора. Плащ-пальто, отличный костюм, полушляпа-полукотелок, узкий темный галстук, золотое кольцо на пальце — все, как у крупного коммерсанта, вояжера или видного чиновника. Даже чемодан — не подделка под кожу, как у военных, а настоящий кожаный — все говорило о его респектабельности.

Он посмотрел на серо-сизые воды Ла-Манша, нашел взглядом Дуврский маяк, а потом и паром, на котором переправлялись пассажирские поезда в Европу, и тут нее замелькали неровные линии виноградников, белые строения — это уже была Франция.

Границы между Германией и Францией он так и не заметил, просто увидел под ногами голубую линию, догадался: Рейн.

Самолет начал снижаться, под ложечкой стало посасывать, но тут зашуршали шины по бетону, в ушах застыла вязкая тишина, и самолет остановился.

Виллисы подкатили прямо к посадочной дорожке. Шоферы с сержантскими знаками застыли у трапа, каждый ждал одного пассажира. Когда Лидумс появился на трапе, снизу позвали: «Господин Казимир!» — И Лидумс уселся в военный автомобиль не оглядываясь. Шофер сунул чемодан на заднее сиденье, сел, и машина пошла со скоростью семьдесят миль, так что Лидумс не успел даже прочитать название города на дорожном указателе.

Он увидел название отеля: «Альдона», и тут шофер затормозил, вынес чемодан и поставил у конторки, откозырял и исчез. А портье уже, поклонившись, спрашивал: «Герр Казимир?» — с ударением на первом слоге и протягивал ключ. Подросток-бой подхватил чемодан, провел к лифту, нажал нужную кнопку, и Казимир вознесся на двенадцатый этаж. Там его передали с рук на руки коридорному, щелкнул замок, и Казимир оказался в довольно приличном номере, только здесь вместо копий с Тернера висели копии с картин Дюрера: какой-то ад, какой-то рай и еще что-то жирно-поповское или библейское, хотя физиономии у всех запечатленных на картинах были подлинно бюргерские, так что казалось, вот сейчас эти ангелы, черти, святые и грешники поднимут разом высокие кружки с пивом и потребуют боквурст. Лидумс опустился на стул и вздохнул.

Было десять утра. Что он будет делать до шести вечера? Пожалуй, спать…

Перед вечерним выходом он побрился еще раз, принял душ и был готов к действию.

Он понимал, что этот предоставленный ему день отдыха Малый Джон провел совсем иначе. Наверно, связался с теми, кто их вызвал или пригласил, может быть, провел новую проверку Казимира, а может, согласовал цены, по которым будет продавать себя и того же Казимира. Так или иначе, пора было идти на условленное свидание.

Однако до этого он позвонил портье, передал телеграмму Норе. Никаких особо нежных слов не писал, просто сообщил, что прибыл благополучно. Но Малому Джону не вредно знать, что его подопечный герр Казимир имеет возможность общаться непосредственно с секретаршей начальника «Норда». А что Малый Джон об этом узнает, Лидумс не сомневался.

Он еще раз оглядел себя в зеркале.

Спустившись в знакомый вестибюль, он увидел справа украшенные огнями двери бара и прошел туда. У стойки остановился, заказал виски со льдом и всмотрелся в зеркало, опоясывавшее верхнюю часть буфета за стойкой. Эти зеркала придуманы недурно: виден почти весь зал. Тотчас же он увидел Малого Джона. Тот сидел со скучающим видом один за столиком и потягивал мюнхенское пиво. Казимир подошел со своим бокалом к столику, спросил: «Не позволите ли присесть?» Малый Джон сердито ответил: «А, бросьте вы все эти инструкции! Это вам не Лондон, папаша Маккибин за нами не присматривает!»

Лидумс не очень верил тому, что папаша Маккибин не присматривает, но улыбнулся дружелюбно, спросил, может ли Джон оплатить его рюмку виски, он забыл деньги в Лондоне на столе в своей городской квартире…

Джон тоже заулыбался, даже такая избитая шутка оказалась нужной ему в этот скучный час. Заказав и себе виски, он перешел к делу.

Ами еще не готовы принять их. Весь вечер сегодня и полдня завтра свободны. Не соблаговолит ли мистер Казимир принять его, Джона, компанию за неимением лучшего. Он, Джон, часто бывает здесь, а совсем недалеко, в Миндене, у него есть подружка, которую ему, Джону, хотелось бы навестить. У его подружки, естественно, есть своя подружка, почему бы им не развлечься?

Лидумсу стало совсем весело. Значит, бедняга Джон боялся оставить своего подопечного без присмотра! А Джон продолжал все горячее убеждать:

— Вы же совсем не знаете нашей жизни на Западе! Почему бы не воспользоваться тем, что посылает фортуна? Девушки, несомненно, будут рады, а так как они работают за деньги, то за их здоровьем следят специальные доктора, да и полиция — опасаться нечего. А мне, признаться, до смерти надоела чопорность там, дома, и уж если представился случай, недурно бы пуститься во все тяжкие! И когда еще окажется новая возможность? Теперь наша работа в ФРГ сокращается, эти проклятые ами все прибирают к своим рукам. Последний раз я был здесь как раз в те дни, когда мы ждали вашего приезда… Ну что же, Казимир готов испытать неведомое! Но как с деньгами?

Маккибин на этот раз не поскупился, выдал вдвое больше, чем выдавал раньше. Как видно, хотел, чтобы ами не могли упрекнуть его в скупости…

Но какое-то беспокойство еще грызло Джона. Он вдруг огляделся по сторонам и снизил голос:

— В «Альдоне» живут несколько наших сотрудников. Нам придется быть осторожными!

— Слушаюсь, сэр!

— Перестаньте шутить, Казимир! Какое-то дурацкое недоверие захлестнуло весь мир! Ну кому какое дело, где проведут свободный вечер двое джентльменов? Так нет, обязательно найдется око недреманное! Но на этот-то раз мы их перехитрим!

— А что, часто не удается?

— Не будем об этом! — Джон перешел на инструкции. — Наши номера рядом. В восемь вечера я постучу вам в стенку, вы сразу выходите и идите к лифту. Ключ у портье не оставляйте, ступайте прямо на улицу. В табачном киоске купите пачку сигарет. Сейчас я разменяю деньги, а сдачу оставлю вам. Я пройду мимо киоска, и вы пойдете за мной. Когда я обернусь, можете подойти ко мне.

— К чему такие сложности? — попытался запротестовать Лидумс. — Мы ведь идем не на акцию! — Его действительно удивляло, что какую-то прогулку в ночной кабак Джон обставляет такими таинственными приготовлениями.

— Портье и табачный торговец наверняка следят за посетителями отеля. А откуда я знаю, для кого они следят? Может быть, для нас, может, для ами, а может быть, и для немцев. Не забывайте, что мы нырнули в самый центр международного шпионажа. Конечно, это не значит, что каждый второй проходящий по улице — шпион, однако же в Содоме и Гоморре не нашлось и семи праведников…

— И господь бог правильно сделал, что сжег эти города! — подхватил Лидумс.

— Боюсь, что теперь у него меньше возможностей! — угрюмо откликнулся Джон.

— Не скажите! А водородная бомба?

— Тут бог ни при чем!

Странно было слушать эти откровения от работника английской разведки. Должно быть, Джону изрядно надоело вечное угодничество и подчинение. Лидумс умолк, только подал знак лакею, подняв два пальца. Тот немедленно повторил заказ.

В восемь вечера они осторожно выбрались из отеля. Через четверть часа были на вокзале. Там сели в один из поездов и поехали в Минден.

Минден действительно ничем не напоминая скучный административный центр Херфорд. Этот городок был словно нарочно приспособлен для разгула. На каждой улице — несколько кабаков, клубов, ресторанов. Везде толпы гуляющих, тут же одинокие женщины, ожидающие приключений или заработка. Было девять часов вечера, и этот старонемецкий город с претензией на готику словно взрывался от джазовых мелодий, автомобильных гудков, перезвона трамваев. Музыка доносилась из открытых окон, из танцевальных залов, из кабаков. И все вокруг было залито дрожащим светом реклам и разукрашенных витрин. Казалось, тут длится какой-то странный праздник, от которого все уже устали, но остановиться не могут.

Малый Джон быстро миновал освещенный центр и остановился на маленькой площади, от которой уходила темная узкая улица.

— Это улица Лох, — сказал он. — Улица, отданная любви…

Улица была узкая, по ней еле-еле могла проехать автомашина. Нижние этажи почти во всех домах пылали от яркого света. И в каждом освещенном окне восседали полуголые сирены любви. Малый Джон медленно шел по улице, подталкивая Лидумса плечом всякий раз, когда хотел привлечь его внимание к этим «живым картинам».

За окнами эти женщины были похожи на рыб в аквариуме. Они делали призывные знаки прохожим — по улице и в ту, и в другую сторону шли только мужчины, останавливались, разглядывали товар, и то один, то другой вдруг ныряли в мгновенно распахивающуюся и тут же закрывающуюся дверь. И окно рядом с дверью гасло, а изнутри дома слышалась музыка, чаще сентиментальная, по-видимому, там включали магнитофон…

Женщины были и молодые, и пожившие, блондинки и брюнетки — на любой вкус. Одни ели конфеты или пирожные, другие пили, третьи раздевались или одевались, но все происходило деловито, трезво, и тем более страшным казался Лидумсу этот странный парад манекенов.

Малый Джон провел своего спутника по одной стороне улицы до самого конца ее, где открывалась новая маленькая площадь, тоже залитая безразличным светом реклам и витрин. Тут он остановился, спросил:

— Ну как, нравится?

— Нет! — Лидумс отрицательно покачал головой. Но, не желая обижать спутника, пояснил: — У нас эти жрицы любви тоже занимали несколько улиц, Рига ведь портовый город, но меня они никогда не привлекали.

— А я думал, что все художники любят богему… — разочарованно протянул Малый Джон.

— Я совсем не хочу лишать вас удовольствия и буду сопровождать куда угодно, только уж извините, если воздержусь от некоторых развлечений.

— Я так и знал, что вы, Казимир, свой парень! — обрадовался Джон и, подхватив Лидумса под руку, перевел на другую сторону улицы.

Их странное несоответствие: белокурый гигант в шляпе и маленький простоволосый Джон — вызывало улыбки женщин за окнами. Они простирали к ним руки, манили их, смеясь, но Малый Джон упрямо шел дальше. Наконец он остановился, отыскал кнопку звонка и позвонил в дверь рядом с широким, почти квадратным окном, за которым какая-то красавица в одном белье натягивала на длинную ногу черный чулок.

Дверь отворила высокая полная женщина лет сорока или больше. Увидев Джона, она обрадованно улыбнулась, протянула руку и похлопала его по щеке:

— Опять здесь, мой мальчик?

— Да, на несколько дней!

Она приняла от них пальто, шляпу Лидумса и провела в крохотную гостиную, из которой три двери вели в другие комнаты, спальни, как догадался Лидумс, и в «витрину» с квадратным окном. Женщину он правильно посчитал за «хозяйку заведения»: она была несколько старовата, чтобы зазывать гостей. Каково же было удивление, когда он понял, что это и есть возлюбленная Джона!

Однако «возлюбленная» отнюдь не забывала о деловой стороне в своих отношениях с Джоном. Ее первые слова были:

— Деньги вперед, мой мальчик!

Джон вытащил бумажник и отсчитал пятьдесят марок. Лидумс видел, как жадно хозяйка разглядывала толстую пачку, от которой Джон отделял кредитки. Но она тут же принялась накрывать на стол, крикнула в сторону комнаты-витрины: «Эмма!» — и красивая женщина в пеньюаре вошла к ним.

Джон представил им своего друга — мистера Казимира, старшая назвала себя Эльзой, все заговорили по-немецки, так что Лидумсу пришлось сознательно коверкать язык, чтобы сойти за англичанина хотя бы по акценту. Но так как их «друг» был действительно англичанином, то и Лидумс сошел за англичанина, а за хорошее знание немецкого его даже похвалили.

Пиршество сразу начинало принимать угрожающие размеры. Вместо одной бутылки «корна», о которой, как помнил Лидумс, договаривался его спутник, на столе появились сразу три, кроме того, для дам бутылка мозельского и бутылка шампанского, хотя дамы тоже предпочитали «корн», затем бутылки кока-колы, соки, какие-то консервы, — одним словом, Джон загулял.

Пить он явно не умел, а может, хотел просто похвалиться перед своей знакомой и Лидумсом, потому что выпил сразу несколько рюмок водки, затем стакан мозельского — за возвращение к Эльзе, бокал шампанского и через полчаса был уже пьян. А пьяный оказался задиристым, несговорчивым, и Лидумс понял: придется его оставить…

Впрочем, Джон, сообразив, что ни Эмма, ни Эльза не привлекают его спутника, пробормотал, что Казимир может убираться к черту, и настойчиво потянул Эльзу во внутренние комнаты. Лидумс попрощался, напомнил, что к трем утра вернется за Джоном, и ушел из этого «чайного домика», устроенного на такой истинно немецкий лад.

До вокзала было не больше километра, и Лидумс прошелся по затихающему городу. Толпы на улицах поредели, но рестораны, кафе и танцевальные залы, бильярдные и кино работали с таким напряжением, как будто всем их посетителям оставалось прожить всего одну ночь.

На вокзале Лидумс узнал, что следующий поезд пойдет только через четыре часа — последний ночной перед утренними рабочими поездами. Ну что ж, он найдет чем занять это свободное время! В первый раз за все эти напряженные месяцы он оказался по-настоящему один — никто его тут не знает, никто не следит за ним.

В почтовом отделении вокзала он купил несколько открыток с видами Миндена, пожалел, что нет на этих открытках улицы Лох (вот бы посмеялся Будрис, получив такую открытку и просмотрев путеводитель по Миндену!), но и открытки со старинной ратушей и не менее старым костелом тоже сойдут, друзья поймут, что он находился не так уже далеко от них, в центре Федеративной Республики Германии. Устроившись поудобнее, он написал несколько открыток, вписал в каждую по одной-две условные фразы. Открытки получились вполне милые, невинные.

Из расписания он выяснил, что скоро пройдет поезд в Восточную Германию. Этого поезда он и дождался, а потом бросил в щель почтового вагона свои сообщения и снова пошел в город.

За час до отхода ночного поезда он снова был у домика с квадратным окном. Теперь окно было не освещено, но даже с улицы слышался шум продолжающейся попойки.

Лидумс позвонил. Дверь открыла Эмма. Она была сильно пьяна, но на ногах держалась твердо.

— А, это вы! — равнодушно сказала она. — Пойдете ко мне?

— Нет, я за приятелем.

— Ну и хорошо, а то он так разошелся, что мы с Эльзой не знаем, как его выставить. Соседи сверху могут позвонить в полицию.

«Этого еще не хватало!» — подумал Лидумс и прошел в гостиную, не снимая пальто. Число бутылок значительно увеличилось, почти все были пусты. Эльза, казавшаяся от пьяного утомления совсем старой, пыталась надеть на Джона его пиджак, а тот сопротивлялся, кричал, что желает еще вина и любви. Лидумс рывком поставил «друга» на ноги, женщины помогли одеть его и, подталкивая в спину, выпроводили из дома.

На улице Джон вырвался, но Лидумс уже не стеснялся: натер ему уши, чтобы хоть относительно привести в чувство, взял под руку и повел.

Джон попытался было сопротивляться и на вокзале, но скоро подали поезд, и Лидумс втолкнул пьяного в вагон. В Херфорде он взял такси и доставил Джона в отель.

Утром Джон пришел к нему в номер крайне расстроенный: у него пропали все деньги, выданные полковником на поездку.

— Съездите в Минден и потребуйте их у Эльзы! — посоветовал Лидумс — На билет у меня еще найдется сдача с той десятки.

— Так она и отдаст! — уныло сказал Джон. — Во-первых, она наверняка поделилась добычей с полицейским своего района. Во-вторых, полиции будет небезынтересно узнать, кто я такой. В-третьих, сегодня же к вечеру полицейская телеграмма будет лежать у Маккибина на столе…

— Да, вы, по-видимому, лучше знаете здешние порядки! — посочувствовал Лидумс. — Но все-таки пойдемте пока позавтракаем. Насколько я понял из лежащего на письменном столе проспекта отеля, стоимость завтрака входит в оплату номера?

— А на что мы станем обедать? — уныло спросил Джон.

Лидумс думал. Эта история ставила Джона в некоторую, пусть и неловкую, зависимость от спутника. Если сейчас помочь бедняге, он будет долго благодарен Лидумсу. Он взглянул на кольцо Норы, на свои золотые часы и медленно снял все это с руки:

— Хватит нам этого на первое время?

— Боже, что вы хотите сделать?

— Надеюсь, что мы избежим некоторых неприятностей, — ответил Лидумс. — Пойдемте поищем скупщика…

— У меня есть знакомый офицер в немецкой администрации, я позвоню ему, он одолжит мне сотню-другую…

— Это тоже можно сделать, тем более что я не представляю, сколько нам могут дать за часы и кольцо. Но сначала займемся продажей.

Какой-то букмекер, сидевший в лавочке под вывеской «Тото», вручил за часы Лидумса семьдесят марок, а за кольцо — сто девяносто. Лидумс поинтересовался: не может ли герр покупатель переправить в течение ближайших недели-двух кольцо в Лондон? Там Лидумс выкупит его за двойную цену.

— Вы с ума сошли! — проговорил Джон.

— Видите ли, милый Джон, о том, что у меня есть это кольцо, знают в отделе. Часы я могу потерять, а кольцо — довольно сложно. И потом на нем выгравированы инициалы…

Немец безразлично слушал их переговоры на английском, хотя Лидумс и подозревал, что он отлично понимает их. И действительно, немец позвонил кому-то по телефону, только потом спросил:

— Куда доставить кольцо в Лондоне?

Лидумс назвал свой адрес, условился о сроке. Немец даже скинул назначенную Лидумсом цену выкупа до трехсот марок.

Передав Джону деньги, полученные за часы и кольцо, Лидумс облегченно сказал:

— Ну, а теперь завтракать! И я не откажусь от рюмки виски или «корна».

— Вы меня спасли! — воскликнул Джон, укладывая деньги поглубже. — Но своему знакомому я все-таки позвоню…

— Хотите еще раз прокатиться в Минден?

— Избави бог! Но после инспекционной поездки нам придется устроить прием для ами. Полковник особенно на этом настаивал. И вообще мне, как официальному представителю отдела, просто неловко чувствовать себя бродягой без денег.

Утром в отель приехал немец-подполковник и привез Джону двести марок. Таким образом «первоначальный капитал» был восстаноывлен, а самое главное — печальное приключение сблизило двух новоиспеченных друзей. Оставалось лишь получить в Лондоне кольцо, а часы могут быть и не золотые…

15

Они вернулись в отель к двум часам пополудни, но их никто не ждал. Малый Джон разнервничался, принялся ругать проклятых ами, которые обращаются с англичанами, как с лакеями. Лидумс понимал, что беспокоит Джона не только это пренебрежение, он побаивался, вдруг ами выследили их в Миндене.

Лидумс сидел в номере у Джона, читал немецкие газеты, а Джон, придвинув безмолвный телефон к дивану, угрюмо лежал, пил содовую воду.

Около восьми вечера в номер постучали. Валявшийся на диване Джон вскочил, кое-как пригладил волосы, бросился к двери. Вошел молодой, лет двадцати пяти, человек в штатском костюме, в пальто, без шляпы, с зачесанными назад пепельными волосами, круглолицый, веселый, воскликнул:

— Хэлло, я — Эал, которого вы ждете с таким нетерпением!

— Почему вы решили, что мы ждем с нетерпением? — спросил Джон.

Американец указал пальцем на переполненную пепельницу возле дивана, на разбросанные у ног Лидумса газеты, оглядывая в то же время обоих придирчивым, оценивающим взглядом. Джон смутился, представился и назвал Лидумса:

— Мистер Казимир…

— Слышал, мистер Казимир, что вы Геркулес, но не ожидал, что геркулесы бываюттакого роста.

— Наполеон утверждал, что каждого человека можно укоротить на голову! — напомнил Лидумс.

Эал расхохотался, спросил:

— Не боитесь, что большевики учинят такую операцию?

Джон сердито перебил:

— Здесь еще нет повешенных, но о веревках говорить не следует! В каком вы звании?

— Лейтенант.

— Капитан Джон.

— Ну что ж, все точки поставлены! — засмеялся Эал. — Но так как мы оба в штатском, позвольте называть вас просто мистер Джон.

— Пожалуйста! — хмуро ответил англичанин.

— Машина подана.

Лидумс зашел к себе, оделся. Спутники ждали его в коридоре.

В машине сидели еще два человека, которых Эал представил как Альвираса и Биля. Лидумс определил по акценту, что оба они не латыши, но вопросов не задавал.

Ехали на аэродром. Джон сухо сказал, что следовало бы сначала поужинать.

— Хорошо, возле аэродрома! — коротко бросил Эал и погнал машину быстрее.

В ресторане Джон спросил:

— Куда мы полетим?

— В Фюрстенфельдбрюк! — ответил Эал.

Лидумс принялся вспоминать карту Федеративной Республики Германии. Да, центр американской зоны. Недалеко от Мюнхена.

Альвирас и Биль обменялись несколькими словами на каком-то языке, но Эал строго сказал:

— Вас предупреждали, что разговаривать можно только по-английски!

Молча вышли из ресторана, прошли в аэровокзал, а там — в какую-то служебную комнату. Сидели, курили. Примерно через час их пригласили на посадку.

В двухмоторном самолете оказался еще один пассажир — майор американской службы, лет сорока, с жестоким лицом и высокомерным взглядом. Роста он был высокого, но на великана Лидумса посмотрел с уважением.

После получасового полета стали снижаться. Майор сухо приказал:

— Закройте шторы на иллюминаторах!

Лидумс решил, что это сказано в шутку, как подтрунивают над новичками, идущими в первый полет, а Джон и вообще не обратил внимания на слова майора. Но тот еще более сурово приказал:

— В иллюминаторы не смотреть!

Шторы задернули. Но когда самолет уже бежал по бетонной полосе, Биль слегка повернул голову и посмотрел в щель между занавеской и металлической оправой стекла. Майор взвизгнул чуть ли не истерически:

— Я вам сказал — не смотреть в иллюминаторы!

Лидумс встал с кресла и шагнул к креслу майора. Его взбесил этот приказной тон. Он резко сказал:

— Послушайте, майор, с кем вы разговариваете? Я, во всяком случае, не принадлежу к числу ваших солдат.

— Инструкция обязательна для всех… — уже другим тоном пробурчал майор. — Я только выполняю приказ…

— И плохо выполняете! — еще резче сказал Лидумс. — Я — гость вашего командования и буду вынужден сообщить, что вы вели себя недостойно…

Майор отвернулся, пряча лицо. Джон с восхищением взглянул на Лидумса. Остальные сидели молча.

Лидумс невольно подумал: «Этот пожестче Эала! Как вы теперь себя чувствуете, милый Малый Джон? Похоже, что вас тоже относят к представителям низшей расы?»

Самолет остановился, но еще долго не давали сигнала на выход. Теперь отчетливо слышался адский шум реактивных моторов. Когда наконец дверца самолета открылась, возле трапа уже стояла автомашина. Майор еще раз буркнул, но уже потише, что разглядывать аэродром запрещается, лучше немедленно садиться в машину. Сам он остался у самолета.

Шофера в машине не было. Эал опять занял место за рулем. Лидумс насмешливо спросил:

— Что, все ваши майоры воспитываются в собачьем питомнике?

Эал обиженно пробормотал, что аэродром не гражданский, но видно было, что и его покоробили повадки старшего офицера. Джон дружелюбно подмигнул Лидумсу: «Так, мол, их и надо!» А сам спросил:

— Куда мы теперь?

— В Кауфбейрен.

В Кауфбейрен приехали глубокой ночью и остановились на огромной площади, огороженной колючей проволокой, на которой виднелось множество освещенных казарм. Это была крупная американская учебная база.

Они проехали по круговой дороге мимо казарм к отдельному зданию примерно в километре от ворот базы. Тут размещалась американская школа по подготовке шпионов-парашютистов.

Подъехали к одному из зданий городка. В этом пятиэтажном здании Эал указал им комнаты для жилья и предупредил, что первое инструктивное совещание состоится завтра утром.

16

Утром Эал зашел за ними в девять часов. Машина уже ожидала.

Биль и Альвирас куда-то исчезли. На вопрос Лидумса, будут ли эти двое участвовать в совещании, Эал пренебрежительно ответил:

— О, они заслуживают только рассмотрения под микроскопом.

Лидумс переглянулся со своим спутником. Тот лишь покачал головой. И верно, со стороны англичан Лидумс не замечал такого презрения к людям, которые на них работали. Да, и там была стена, но то были сословные предрассудки. А у ами это было полное пренебрежение к «слугам», расовое отчуждение, очень похожее на то, что пытались ввести когда-то гитлеровцы в оккупированных странах.

По дороге в город они успели позавтракать в маленьком кафе. Ни Джон, ни Эал не рискнули выпить. Из этого Лидумс заключил: совещание предстоит на высоком уровне!

Действительно, среди американцев в штатском, собравшихся в обширной гостиной тихого особняка на окраине Мюнхена, были и военные: полковник, в котором Лидумс без большого труда распознал крупного организатора мистера Росса, руководителя всех шпионских школ, созданных американцами на территории Федеративной Республики Германии, затем мрачный майор, с которым они летели до Кауфбейрена. Остальные, как предположил Лидумс, были чиновниками различных разведывательных организаций, и, по-видимому, высокопоставленными, так как сам полковник Росс был с ними весьма предупредителен.

Конечно, эту встречу назвать совещанием можно было лишь относительно. Американцы стояли, сидели, бродили по большому залу, толпились возле передвижного бара, у которого молодой разведчик Эал смешивал коктейли, а то, что высокопоставленным ами хотелось узнать у Джона или мистера Казимира, выяснялось в простой беседе. Возле них собрались несколько человек, в том числе и полковник Росс, и принялись расспрашивать о их связях с Латвией.

Джон отвечал неопределенно: должно быть, получил особые указания от Маккибина или полковника Скотта, но, когда с таким же вопросом обратились к Лидумсу, тот, прикинув про себя, что, наверно, подслушивающее и записывающее устройство установлено как раз под тем столиком, возле которого их так предупредительно посадили, спокойно сказал:

— Я полагаю, что эта беседа связана с некоторыми неудачами, которые понесли наши американские друзья? Имею в виду суд в Риге над Бромбергом и его подопечными. Я как раз вчера прочитал его показания, опубликованные в немецкой прессе…

Американцы в штатском насторожились, а Росс прямо спросил:

— Вы можете дать больному правильный рецепт, мистер Казимир?

— Рецепта, может быть, и не выпишу, но диагноз могу установить! — сухо ответил Лидумс. Он понял, что на этих высокомерных господ может произвести впечатление только такое же высокомерие, но оправданное. Поэтому он, словно забыв все предупреждения Норы, Маккибина, Джона не открывать себя, продолжал: — Когда я уходил из Латвии, там уже были взяты чекистами по меньшей мере двое сотрудников английской разведки, только что появившиеся в Латвии. Мы, к сожалению, узнали об этом с опозданием, как и вы о провале Бромберга…

— Вы были в Латвии?

— Да, я прибыл оттуда осенью.

— Меня англичане предупреждали, что мы узнаем от их коллег много нового! — воскликнул один из респектабельных штатских. Мало того, он окликнул через всю комнату другого джентльмена, приютившегося у бара: — Райли, подите сюда, мистер Казимир рассказывает интересные вещи!

Тотчас же вокруг Лидумса, как журналисты вокруг интервьюируемой знаменитости, собрались почти все. Только Эал продолжал колдовать у бара, позвякивая шейкером и смешивая коктейли. Можно было понять, что он тут единственный младший по чину, остальные, возможно, и генералы тайной армии разведчиков.

— Чем вы объясняете эти таинственные провалы, мистер Казимир?

— Как вы установили, что наши английские друзья в Латвии провалились?

— Правда ли, что чекисты держат на жалованье тысячи граждан и приказывают им следить за каждым посторонним, появившимся в поле их зрения?

— Когда организовано национальное подполье в Латвии?

— Господа, господа! — Лидумс поднял руку. — Вы уже набросали мне полную шляпу вопросов!

— Да, да, господа, — вмешался полковник Росс, — давайте по порядку. Если мистер Казимир ответит и на наши первые вопросы, уже будет над чем подумать! Мы вас слушаем, мистер Казимир!

Малый Джон, поглядывавший на Лидумса с недовольным видом, совсем притих. Кто знает, что наговорит этот взбалмошный латыш? А вдруг примется выдавать те секреты английской разведки, о которых англичане предпочли бы помолчать?

Но он должен был признать, что Казимир держался великолепно. Спокойный, с высоко поднятой головой, выше всех ростом, он, как будто и не замечая этого, уже стал центром оживленной компании джентльменов.

— Из опыта нашей подпольной работы мы выяснили, что ваши люди приходят в устойчивый мир, не зная взаимоотношений в нем, пытаются вербовать помощников и проваливаются порой просто на том, что люди устали от войны. И еще одно: у ваших, да и у наших людей до сих пор нет правильного понимания того, что делается в Советской России. Нам еще кажется, что там голод, нищета, разруха, что там каждый второй или третий стремится бежать из ада, а ведь пора бы подумать и о том, что эта страна победила в величайшей войне. Так неужели нельзя представить, что она давно победила и разруху? В России провозглашена амнистия за преступления, совершенные во время войны, кроме самых крупных. Действие амнистии было даже продлено. И большинство лиц, адреса которых все еще хранятся в наших картотеках, повинились перед органами, устроены на работу. Я сужу об этом не только по личному опыту, но и по радиограммам наших сотрудников Тома и Адольфа, которые жаловались, что в одном случае их встречали как нежеланных гостей, в другом — травили собаками, в третьем — людей, к которым они шли, было невозможно найти. А люди, жаждущие спокойствия, естественно, подозрительны ко всему, что может их этого покоя лишить. И появление постороннего человека, да еще подозрительного, поскольку каждый заброшенный за кордон человек держится с опаской, ни новых обычаев, ни нового языка, языка административного, так сказать общественного, не знает, не знает цен на продукты, на сигареты, на вино, на автобус — а именно этим почему-то отличались все те люди, которых мы приняли в нашу подпольную группу, — вызывает внезапный и острый интерес. Очень тщательно подготовленный и хорошо вооруженный английский сотрудник Густав, заброшенный в Латвию весной прошлого года, утонул в реке Венте, по-видимому пытаясь бежать от заподозривших его в чем-то хуторян. Так, во всяком случае, передали о причине его гибели нашему руководителю Будрису преданные люди… — Казимир не забыл склонить голову, отдавая покойному долг памяти.

Было очень тихо. Даже Эал перестал позвякивать шейкером. Наконец один из самых видных штатских сказал:

— Продолжайте, мистер Казимир!

— Это случай трагический. Но есть и смешное. Например, наш отличный сотрудник Вилкс пришел со своими друзьями в Ригу. Они были снабжены в достаточном количестве советской валютой. Но кто-то их информировал не очень точно о подлинном соотношении денег и цен. И деньги им выдали самыми мелкими купюрами. Представьте усмешку человека, к которому они пришли в Риге и предложили пять тысяч рублей… пятерками. Но бутылка водки тогда стоила тридцать рублей, а пальто — тысячу-полторы. Вилкс рассказывал, что его предупредили перед засылкой, что человек с сотенным казначейским билетом может показаться подозрительным. Принявший его человек ответил, что он сам получает зарплату три тысячи рублей, так неужели кассир станет выдавать ему эти три тысячи рублями? И действительно, пожелай Вилкс купить себе одежду, он показался бы подозрительным со своими пачками пятерок!

Опять наступила тишина. Хотя Лидумс и предупредил, что расскажет смешные истории, никому не хотелось улыбаться.

Наконец тот же представительный и, должно быть, самый высокопоставленный джентльмен встал и, оглядев всех присутствующих, попросил:

— Мистер Казимир, чем вы объясняете провалы вашей агентуры?

— Ну, в случае с Томом и Адольфом это было нетрудно. После первых передач наступило довольно продолжительное молчание. А затем Том начал передавать сногсшибательную информацию. И кроме того, настойчиво требовать выхода на группу Будриса, которую я имею честь представлять. В то время в группе было человек шесть из Англии, и они работали из нескольких пунктов на своих рациях. Уже одно это должно было насторожить наш отдел. Однако там Тома принимали всерьез, пока я не увидел его радиограммы. Том торопился и сообщил, что один из аэродромов в Латвии приготовлен для взлета тяжелых бомбардировщиков, могущих нести водородные бомбы. Обычная проверка при помощи туристов показала бы, что Том передавал дезу.

Разговор Казимира с американцами продолжался еще более часа. Эту встречу с ами он довольно успешно использовал для передачи им устной дезинформации в интересах советских органов госбезопасности.

— Дадим мистеру Казимиру отдохнуть. Эал, у вас что-нибудь особенное?

Эал подскочил с небольшим подносом:

— Антарктида, сэр, Ледяная гора, сэр!

Главный взял бокал с коктейлем и передал его Лидумсу, только потом взял себе. И Лидумс понял: его признали. Если Главный сам угощает, а этот Главный по меньшей мере генерал и один из руководителей того отдела, который занимается подготовкой шпионов, засылаемых на Восток, то теперь у Лидумса положение крепкое. Остается только запомнить лица этого Главного, Росса и еще нескольких людей, чтобы попытаться потом, дома, зарисовать по памяти. А на Родине уяснят, насколько прав он в своих предположениях, и, во всяком случае, познакомятся с его новыми «шефами».

После коктейля Главный, дружески обняв Лидумса за плечи и поманив за собой Джона, провел их в другую комнату, что-то вроде делового кабинета. Там он принялся расспрашивать их о том, какие ошибки допускает английская секретная служба при подготовке агентуры, засылаемой в СССР. Отвечал несколько расстроенный Джон. Да, у англичан есть большие традиции в этом деле. Да, англичане стараются не жертвовать людьми понапрасну, а если жертвы и случаются, то благо страны стоит того…

Лидумс не очень вслушивался в этот лицемерный разговор. Он соображал: пожалуй, именно сейчас, когда они тут «отдыхают», ами прокручивают ленту магнитофона, сопоставляют тон мистера Казимира с его высказываниями, ищут несоответствий, прикидывают, насколько искренним был рассказчик. А потом они примут должное решение, и уж это решение покажет, прав ли он был, щеголяя своей откровенностью, или набил им столько шишек, что они поостерегутся поддаваться его воздействию.

Он покуривал, изредка вставлял слово-два, поддерживая Джона — все-таки он должен был доказывать свой английский патриотизм, — и прислушивался к тишине за стенами этого кабинета.

А через полчаса, как будто все это время только и занимались подготовкой заключительного эффекта, в кабинет вошел полковник Росс и торжественно провозгласил:

— Господа, прошу к столу!

В ту гостиную больше не заходили. Даже сброшенное там пальто Лидумса вынес Эал. И Лидумс еще больше уверился, что там стоят еще горячие от работы магнитофоны, но все кончилось вполне благополучно, именно поэтому и накрыт торжественный стол.

И действительно, Главный, усаживая мистера Казимира рядом с собой, тихо сказал:

— Я бы очень хотел, мистер Казимир, чтобы после посещения некоторых пунктов подготовки наших разведчиков вы нашли время навестить меня. Я прикажу сопровождающему вас молодому офицеру выбрать для этого подходящий день.

— А как быть с мистером Джоном?

— О, мистер Джон, кажется, любит повеселиться! Ему предоставят такую возможность!

«М-да, значит, они все-таки знали о похождениях в Миндене! Правда, там я вел себя по-джентльменски. Предоставил мистеру Джону развлекаться, как он того желает, а сам погулял по городу. А открытки были столь невинны и к тому же были брошены прямо в поезд, что опасаться абсолютно нечего! Если бы было что-то другое, то Главный просто смолчал бы, и только. Ну что ж, перейдем в новые конюшни, как говорят в таких случаях англичане…»

Он благодарно кивнул Главному и приступил к салату из каких-то заморских фруктов, который не так уж и подходил к только что выпитому виски. Впрочем, у русских на этот случай тоже есть подходящая пословица: «В чужой монастырь со своим уставом не ходят!»

Настроение за столом было ровное, благожелательное. Прислуживали несколько лакеев с отличной военной выправкой. И это лишь подчеркивало важность только что состоявшегося заседания.

Прощаясь, Главный сказал, что Лидумс и Джон будут приняты в школе как гости. Лидумс еще раз удивил Главного.

— Я предпочел бы роль обыкновенного слушателя, — заметил он.

— Но это налагает дополнительные и порой неприятные обязанности!

— О, человек моей профессии должен почаще тренироваться! — отозвался Лидумс. — Впрочем, я говорю только о себе. Мистер Джон волен поступать по-своему.

— Хорошо, я дам соответствующие распоряжения! — согласился Главный. И задумчиво добавил: — Хотел бы я, чтобы все мои подчиненные рассуждали, как вы!

— Ну, им-то не так уж часто приходится преодолевать границы и запретные зоны! — рассмеялся Лидумс.

— А может быть, именно из-за плохого тренинга они и проваливаются чаще, чем того хотелось бы?

— По-видимому, прежде всего следует добиваться душевного равновесия. Боюсь, что плохое знание местных условий вызывает у некоторых из них неуверенность. А от неуверенности до провала — один шаг. Так же, как от трусости до стрельбы из пистолета.

— Это ваши предположения?

— Нет, опыт! — твердо ответил Лидумс.

17

Казимира и Джона поселили в небольшом особняке и весь следующий день предоставили для отдыха.

Утром Джон со скучным выражением лица пересчитал оставшиеся марки, отделил себе пятьдесят, остальные отдал Лидумсу и сказал:

— Прогуляюсь.

Лидумс благородно умолчал о минденской прогулке. От двери Джон спросил:

— А чем займетесь вы?

— Порисую.

— Но у вас даже этюдника нет?

— А зачем? Посижу у окна. Видите, за окном прекрасная готика.

Джон выглянул из окна. Крыши зданий стрельчатыми уступами поднимались одна над другой, похожие на музыкальные ноты. Дальше виднелись особняки, и гребни их сменяли один другой, как морские застывшие волны. Он удивленно взглянул на Лидумса.

— А ведь вы правы! У вас глаз настоящего художника!

— Я и есть настоящий художник! — сказал Лидумс.

— Не сердитесь на меня! — попросил Джон. — Я уверен, что вы еще пригласите меня на выставку!

— Боюсь, что до этого пройдет еще много объявленных, а еще больше необъявленных войн!

Джон поторопился улизнуть от мрачного разговора. Лидумс занял место у окна, разложил краски, листы бумаги. В его распоряжении были только гуашь, лак, темпера.

Тщательно заперев дверь, он принялся за рисунок. Но рисовал совсем не то, что было за окном. На небольшом, размером в открытку, куске ватмана он набрасывал лица вчерашних хозяев. Мелкие чины, вроде Эала или мрачного майора, не интересовали его. Он восстанавливал облик таких «деятелей», как полковник Росс, Главный и еще троих штатских, имена которых мог только предположить. Эти портреты он делал тщательно, отчетливо, разбросав в разных местах листа в разных положениях. Некоторые, показавшиеся менее удачными, повторил еще раз, а затем покрыл лист лаком и принялся писать на нем пейзаж.

Отложив рисунок сушиться, Лидумс взял большой альбомный лист бумаги и снова принялся писать пейзаж. Теперь он был внимательнее. Те же самые крыши, та же самая площадь выступали с той неожиданной рельефностью и силой цвета, которые, в сущности, и определяют талант и лицо художника. Тут он действительно вкладывал всего себя.

Когда вернулся Джон, его подопечный сидел в глубоком кресле и курил, а напротив, на стуле, прислоненная к спинке, стояла картина.

— Боже! — воскликнул Джон. — Да это же отлично!

— Вам нравится? — устало спросил художник, не меняя позы.

— Конечно же! Я, признаться, боялся, что вы намажете краску слой на слой, а потом будете говорить, что так видите мир! Но я рад, что ошибся. Признаться, я до сих пор не выношу этих снобов от искусства, которые не умеют провести правильную линию, а рассуждают о свободе чувств мастера!

— Я очень рад, милый Джон, что вам понравилась моя мазня.

— Добрый бог, какая же это мазня? Это так близко старому духу доброй Англии, которая до сих пор без ума от пейзажей Тернера, что не могу найти слов…

— И не надо лишних слов! — Лидумс встал. — Я прошу вас, милый Джон, принять в подарок от меня этот небольшой пейзаж. Пусть он напоминает вам наше маленькое путешествие, пусть напоминает о скромном художнике, которому очень хочется, чтобы вы хоть изредка вспоминали его, когда он уйдет снова в «небытие».

— Казимир! Такую работу! Что вы делаете? Она же стоит сотни фунтов! Ну хорошо, вы не хотите продавать, тогда оставьте ее себе!

— Оставить? — Лидумс грустно усмехнулся: — А что я скажу, если нечаянно попаду в Чека? Что я рисовал по вдохновению? Да и не в этом дело: я задумал эту работу как подарок вам! А для себя я оставил маленький набросок, о котором всегда могу сказать, что он перерисован с почтовой открытки… — И подал Джону первый набросок пейзажа. — Этот набросок я могу оставить себе на память о вас и о всех моих друзьях, благодаря которым я увидел свободный мир! А понравившаяся вам работа и делалась для вас — вот доказательство!

Он повернул лист обратной стороной. Там, в нижнем углу, была дарственная надпись: «Милому мистеру Джону от безвестного художника Казимира». Надпись была залакирована, чтобы не стерлась легкая тушь, ниже были дата, число, место работы. Джон молча пожал руку художника.

— Вы не обидитесь, если следующую мою работу, разумеется если увижу что-то значительное, я подарю кому-нибудь из наших коллег, например мистеру Маккибину? Скотту? Или Норе?

— Что вы, что вы, Казимир! Я буду счастлив когда-нибудь сказать, что у меня есть ваша работа. Я убежден, что вы еще станете художником с мировым именем.

— Увы, — грустно заметил Лидумс, — для этого прежде всего нужен мир на земле!

— Мир будет! — воодушевился Джон.

— Да, но сколько перед ним будет войн? Если раньше от войн прежде всего страдали стекло и фарфор, то теперь, при современных средствах ее ведения, прежде всего будут погибать люди!

— Пс-с! Оставьте ваш пессимизм мистеру Россу и его начальству! Мы всегда были прагматиками и не позволим ее величеству войне уничтожить наш уютный и спокойный мир! А они — как хотят!

— Будто вы можете разделить мир на четвертинки! — невольно рассмеялся Лидумс.

— Но мы знаем, до какой черты можно идти и где необходимо остановиться. А если мы остановимся, поверьте мне, ни господин Росс, ни его начальник не посмеют переступить эту черту.

— Что-то этой взаимозависимости не было видно ни в корейской войне, ни во время других событий! — с насмешкой ответил Лидумс — И вы, и американцы отступали вместе, а начинают всегда они!

— А, бросим политику! Мы только исполнители! Но, клянусь, мы все-таки больше предпочитаем мир, нежели войну. А я принес, как знал, что вы подарите мне такую большую радость, бутылку отличной водки! — И Джон достал из своего портфеля бутылку «Кристалла». Лидумс невольно подумал: а ведь меня опять проверяли. Теперь у местных эмигрантов.

Утром за ними заехал Эал.

Джон, как оказалось и не подозревавший, что мистер Казимир решил испытать на себе методы обучения, принятые американцами, выбранил его, а потом заявил, что у него есть дела поважнее, и отказался от поездки на учебную базу, договорившись, что будет время от времени справляться, не смертельно ли надоело мистеру Казимиру быть подопытным животным. На этом они и расстались. Лидумс поехал с Эалом.

Но перед отъездом Лидумс написал на оборотной стороне нарисованной открытки адрес любимой женщины, живущей в Дании, и попросил мистера Джона наклеить на открытку марку и швырнуть в почтовый ящик. На ней он написал: «Еще жив. Люблю. Целую». И ее адрес.

— Почему бы вам не написать и свой адрес? — поинтересовался Джон.

— Подполье давно уже научило нас не оставлять своих адресов, — с некоторой меланхолией ответил Лидумс. — Моя Марта знает, что я остался на той стороне границы. Теперь она узнает, что я вырвался оттуда. А позже, когда позволят обстоятельства, я сам навещу ее. Всякая другая возможность нежелательна. А пока она будет знать, что я уже в Мюнхене. Значит, недалек тот день, когда мы с нею встретимся…

— А если она вышла замуж? — поинтересовался Джон.

— Письмо получат родители и в этом случае, естественно, не отдадут ей.

— И вы не станете бороться за свою любовь? Лидумс вздохнул и ответил, протягивая руку для прощания:

— Чем не жертвует человек на благо родины?

На этом они расстались. Но Лидумс знал, что Джон — человек обязательный и не преминет выручить его от повседневной скуки лагерной жизни.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

1

Странные люди со странными судьбами окружали теперь Лидумса.

Среди них были бывшие солдаты и офицеры «великой» германской армии, выходцы из прибалтийских республик, связавшие свою судьбу с фашизмом то ли из мести к Советам, то ли из чистого авантюризма, а иногда и так: был батраком, да вот мобилизовали, сделали полицейским, а потом пошло-поехало, пока не докатились до лагерей перемещенных в американской или английской зоне. Все это были уже немолодые люди, и числились они «старшими» в шпионских группах.

Но были и совсем молодые, так сказать, второе поколение разрушенных войною семейств. Одни были вывезены немцами вместе со школами, другие попали в Германию с убежавшими родителями. Эти, в сущности, и выросли в лагерях для перемещенных. Они хорошо знали немецкий, «спикали» по-английски с американским акцентом, но ни у них, ни у их родителей не было никаких надежд на будущее; не было постоянной работы, и ами пользовались этой беспросветной нуждой и отсутствием какой бы то ни было перспективы на будущее, терроризировали их в лагерях, оставляли один лишь выход — шпионскую школу… Так создавались «кадры» самоубийц, — ведь каждому из них в свое время выдавали ампулу с цианистым калием, словно бы заявляли: жизнь ваша короче воробьиного хвоста, но ничего, злее будете!

И эти люди собирались «освобождать» Родину Лидумса.

Он невольно вспоминал собственную судьбу.

Да, его отца тоже экспроприировали. Он был довольно видным судовладельцем и мог бы уйти из Риги вместе с семьей на одном из собственных судов, но не сделал этого. С некоторым любопытством он принял предложение новых властей возглавить отдел в управлении порта, ведавший экспортно-импортными операциями, потеснился в своем доме, приняв сразу две семьи «подвальных» жителей, без сопротивления сдал автомашину: молодому государству она была, несомненно, нужнее, с интересом присматривался к разделу помещичьих земель и даже довольно добродушно отмечал, что лица крестьян, приезжающих на рынок в Ригу, стали веселее и несколько важнее, чем прежде. А когда к нему начали наведываться айзсарги, пытавшиеся сколотить новое подполье, резко ответил, что не интересуется политикой…

Вот этого айзсарги ему и не простили. В день входа немцев в Ригу отец Лидумса был застрелен на улице.

Лидумс окончил университет перед самой войной. Сначала он побаивался, что его отчислят как «буржуйского сынка». Но никто его не отчислял, и после сдачи последних экзаменов он женился на любимой девушке. Он знал, что будет художником, у него была семья…

И все это разрушила война…

Он помнил наставления отца. И когда некоторые из недавних его однокашников, сколачивавшие добровольческий легион для услужения немцам, явились к нему, выставил их вон. Ему тоже отомстили: лишили работы в самое тяжкое время оккупации. Он держался: ходил в порт на разгрузку и погрузку; его принимали охотно в память об отце, да и вынослив он был, пожалуй, как настоящий докер.

Беда не приходит одна: жена умерла вскоре после родов, оставив ему девочку.

Вечером, когда покойницу уже доставили в кладбищенскую часовню для завтрашнего отпевания и похорон, он вдруг вспомнил, что не выполнил последнюю волю жены. Она попросила снять обручальное кольцо с руки, чтобы у маленькой Аниты было молоко хоть на первое время. Утром в часовню войдут служки, и кольцо исчезнет.

На улицах уже слышался стук подкованных сапог: наступил комендантский час, патрули обходили улицы. Сквозь открытые окна доносился лай сторожевых собак, а иногда выстрелы. В соседней комнате тихо двигалась сестра, переехавшая к нему присмотреть за Анитой. Лидумс осторожно вышел из дому и пошел, прижимаясь к стенам домов, в сторону кладбища.

Старые, расхлябанные двери часовни были закрыты слабеньким английским замком. Лидумс раздвинул створки охотничьим ножом и вошел. В темноте он на ощупь отыскал гроб, снял крышку и нашел холодную руку. С похудевшего за время болезни пальца кольцо сошло легко, он поцеловал покойную, снова закрыл крышку, захлопнул на замок дверь часовни. Главное было исполнено, оставалось добраться до дому…

Толстый немец-шуцман и уполномоченный квартала вывернулись из переулка прямо на него. Должно быть, они давно расслышали его шаги и притаились за углом, как охотники. Лидумс испытывал такой прилив ненависти, что все движения его стали как бы автоматическими. Он не дал немцу выстрелить, сбив его с ног ударом кулака. Немец загремел автоматом, падая в открытый бункер, через который засыпается уголь для отопления домов. Безоружный квартальный надзиратель бросился бежать, петляя, как заяц. Лидумс прислушался: из бункера не доносилось ни звука. Он осторожно обошел квартал, проник во двор, открыл при помощи того же ножа черный ход и никем не замеченный вошел в дом.

Утром по всему кварталу шла облава: искали «диверсантов». В вечерней газетенке, которую издавали немцы для рижан, были описаны со слов квартального уполномоченного приметы убийцы: косая сажень в плечах, косматые волосы, раскосые глаза… Лидумс, больше думавший о похоронах жены, держался спокойно.

Вернувшись с похорон, он узнал, что в соседних домах идут обыски: арестованы несколько мужчин…

От облавы Лидумс ушел: с карточкой докера отправился в порт. Там у него были друзья.

Вечером переодетого Лидумса вывезли из порта на грузовой машине в сторону Вентспилса. В лесу шофер по каким-то лишь ему понятным приметам определил место высадки, сказал:

— Иди отсюда полчаса прямо на восток, найди сухое место и переночуй. Дальше двигайся днем, если повезет, встретишь наших, не повезет, извини, — и развел руками.

Партизан Лидумс встретил только на пятый день…

2

Партизанам в Латвии было трудно. За ними охотились не только немцы, но и айзсарги, возродившие свою террористическую организацию под крылышком у фашистов.

Группу партизан в курляндских лесах возглавлял Балодис.

Он был лишь на десять лет старше Лидумса (кстати, именно он и дал художнику Викторсу Вэтре этот псевдоним), но уже семь раз сидел в тюрьме бывшей республики: первый раз как активист комсомолец, а в последний — как один из организаторов и функционеров подпольной Коммунистической партии, — одним словом, год на свободе, год в тюрьме. В первый день создания Советской Латвии он был назначен начальником городского отдела Госбезопасности в Вентспилсе и прямо из камеры каторжной тюрьмы пришел в свой кабинет.

После вступления немцев в Латвию Балодиса оставили для подпольной работы.

Лидумс воевал в рядах партизан все лето сорок второго года. Осенью, когда немцев остановили под Сталинградом, Балодис предложил Лидумсу легализоваться в Риге. По его данным, квартальный уполномоченный, который мог опознать художника, был расстрелян немцами еще летом «по обвинению в убийстве шуцмана», которого якобы сам столкнул в бункер.

Балодис приготовил документы о том, что художник Викторс Вэтра провел все лето у родственников на хуторе, — такой хутор был и родственники были и могли подтвердить все сказанное в документах, а теперь отправлялся в Ригу, чтобы поступить в военную школу, организованную оккупационными властями.

С такими документами и со своей собственной (не придуманной) биографией Лидумс мог ехать не только в Ригу, но и в Берлин.

Балодис был дальновиден. Он без колебаний верил, что фашизм будет побежден. Но он знал и другое: гитлеровцы готовят кадры для подпольной войны против Советской страны на тот случай, если их выгонят из Латвии, тогда снова возникнут «лесные братства», «лесные рыси», «лесные кошки»…

В военной школе Вэтра познакомился со многими будущими врагами. Был там и некий Чеверс, которого Лидумс взял в то время, когда сам исполнял роль командира отряда «лесных братьев». Были и другие, чьи портреты художник Вэтра, молодой воспитанник военной школы, писал в часы досуга, обязательно оставляя копию себе, о которой позирующий и не подозревал. При этом очень часто оказывалось, что копия сделана лучше, сильнее, чем сам портрет.

Вэтра окончил военную школу в тот год, когда за плечами советских армий был уже Сталинград, была снята блокада Ленинграда, готовилась самая крупная битва механизированных войск на Курском выступе. Он окончил школу с отличием, прослужил несколько месяцев в рижском гарнизоне, а перед отправкой добровольческих латышских легионов на фронт «тяжело заболел». Тут опять помог Балодис.

— Этот год будет решающим в ходе войны! — уверенно сказал Балодис, навестивший Вэтру.

Лидумс понимал: высокий худой человек каким-то образом знал очень многое, что не печаталось в немецких газетах.

— В будущем году можно ожидать битвы за Латвию, — продолжал Балодис. — Сейчас вы должны уцелеть, это главное. И помните, вы должны уцелеть не просто как человек и мой помощник, но и как художник! Ваше время еще настанет!

Лидумс продержался в гарнизоне до конца сентября 1944 года. В это время Балодис и его отряды были уже за линией фронта. Готовился штурм Риги. Лидумс не знал, как перейти линию фронта, чтобы разыскать своего друга. Немцы бросили в бой все свои резервы: айзсаргов, полицию, добровольческие легионы… В любой день могли отправить и роту Лидумса, пока что охранявшую порт и спокойствие эвакуирующихся господ немцев. И в эти дни Балодис навестил его.

Лидумс никогда не мог понять, чего больше у его друга: риска или расчета? Под городом гремела канонада советских орудий, немцы расстреливали не только латышей, но и своих по обвинению в дезертирстве. А Балодис спокойно сидел в его комнате и советовал, что взять с собой. «Наденьте брезентовый костюм и сапоги, две пары шерстяного белья: возможно, ночевать придется в болоте, а вода стала дьявольски холодной. Из оружия возьмите два пистолета и нож — я помню, у вас есть самораскрывающийся с роговой ручкой, она не скользит даже в мокрой руке. Бумаги, документы, рисунки упаковать в чемодан и спустить в подвал. Там, я помню, осталась куча шлака. Закопайте в эту кучу, она не сгорит и в случае пожара. Что-нибудь да останется! Все деньги — Аните и сестре…»

Лидумс имел такой же ночной пропуск, какой был и у Балодиса, и у шофера машины, стоявшей внизу. К темноте они уже выскочили из города, и только фонарики патрулей освещали господина офицера и сопровождавшего его штатского. В каком-то перелеске они вылезли из машины, и шофер, пожелав им счастливого пути, повернул назад.

Утром они были в Мадоне.

3

В переполненном войсками, штабами, всевозможными вспомогательными службами городе человеку в штатском устроиться было бы невозможно, если бы не Балодис. Викторс Вэтра оценил предусмотрительность старшего товарища, у которого оказался ключ от привратницкой каморки одного из домов на центральной улице Мадоны.

В тот же вечер Балодис представил Вэтру своему непосредственному начальнику — полковнику Голубеву, и Вэтра был зачислен переводчиком при отделе полковника. А на утро были соблюдены и остальные формальности: зачисление на довольствие, присвоение воинского звания. И Балодис, и Голубев торопились, а оставить художника на произвол судьбы в прифронтовом городе было опасно.

Балодис, по обычаю кратко, пояснил:

— Наши «друзья» латышские националисты, включая айзсаргов, осколки либералов и демократов вместе с католиками, организовали в Курляндии «Латвийский центральный совет». Черт бы с ними, все равно немцы в Курляндии окружены, но сей ЛЦС связался с американской и английской разведками. Пока мы ведем бои, члены ЛЦС стянули в Курляндию свои полицейские части и остатки добровольческого легиона. Таким образом, в этом слоеном пироге оказался кусочек буржуазной Латвии. И эти так называемые «национально мыслящие» латыши приглашают американцев и англичан высадиться в Курляндии и вступить в игру. Ты представляешь, что это значит? Они пытаются рассорить союзников, тем более что господину Черчиллю и во сне снится отколоть прибалтийские республики от Советского Союза. Так что завтра или послезавтра я исчезну.

— И ты отправишься в этот котел? Там же все кипит!

— Если мы не будем наблюдать за этой адской кухней, то кто знает, что в том котле сварят? Но тебя это не должно волновать, из всякой переделки можно выбраться. Да и времени у них мало. Через несколько дней мы возьмем Ригу, а там и до Курляндии рукой подать. Ты должен заниматься своим делом, только постарайся не очень показываться людям: у нас на тебя еще есть виды.

И Вэтра неуклонно соблюдал совет старшего друга, а тот исчез, как в воду канул.

Встретились они уже после войны.

Аните было четыре года, сестра Вэтры по-прежнему воспитывала девочку. Но теперь и отец был рядом. Правда, Вэтра женился на молодой художнице, и мачеха относилась к падчерице хорошо, так что Анита стала называть ее мамой.

Вэтра преподавал, много писал маслом, гуашью, акварелью, выставлял картины, постепенно начал забывать тяжкие дни войны. Но война напомнила о себе.

Однажды утром в квартиру Вэтры ввалился Балодис. Был он все такой же оживленный, веселый, неунывающий. Немедленно влюбил в себя девочку, понравился и сестре Вэтры, и его молодой жене Анне, но, пошумев и поиграв с девочкой, неприметно кивнул Викторсу: надо, мол, поговорить — и уединился с ним в мастерской. Жена Вэтры подала в мастерскую кофе, Балодис начал хвалить картины, наброски, пейзажи. Похвалил и три работы Анны, висевшие в мастерской мужа. Наконец Анна ушла.

Но Вэтра видел: этого большого и веселого человека что-то гнетет. И без обиняков спросил:

— Что-нибудь случилось, Август? И что ты теперь делаешь? Ты же еще ничего не сказал о себе.

— Я опять в Вентспилсе. А случилось то же самое, что было и вчера, и неделю назад, и почти каждый день после войны: в лесах стреляют…

Вэтра знал, что в лесах стреляют. После разгрома немцев в лесах оставалось немало банд и дезертиров, они постепенно собирались воедино, и случалось, что такие объединенные шайки устраивали налеты не только на хутора, но и на поселки, убивали советских активистов, коммунистов, представителей власти. На художника вдруг пахнуло порохом, он снова почувствовал себя Лидумсом.

— Мы, только что разгромили несколько крупных банд, — устало продолжал Балодис. — Но главари ушли. А там, где есть главари, отребье всегда отыщется. Нужен человек, который сумел бы собрать всех этих главарей в одно место…

— Ты думаешь, мне это удастся? — спокойно спросил Вэтра.

Балодис внимательно оглядел его: Вэтра выглядел атлетом. Но на лице Балодиса появилась грустная усмешка:

— Жалко подставлять под пули такую светлую голову! — ответил он. — А вообще, ты бывший офицер немецкой армии, ты и твой отец пострадали от «проклятых» большевиков, ты знаешь три или четыре языка, и у «лесных рысей» не должно быть особых подозрений. Хотя кто знает? После недавнего разгрома они, кажется, и друг другу-то не верят. Во всяком случае, при приеме новых людей в банду они их проверяют и перепроверяют. Нашим среди них теперь очень нелегко!

— Я согласен! — быстро сказал Вэтра.

— Не спеши, торопыга! — остановил его Балодис. — Очень может быть, что у тебя это только типичное стремление к романтике, а там, брат, кровью пахнет.

— Ты понимаешь по-латышски? Я сказал: согласен! И ты можешь понять еще одну вещь: я не рассчитался с ними за отца!

— Хорошо, — устало сказал Балодис. — Сходим со мной к одному нашему старому другу. Старый друг, как старый доктор, всегда может что-то посоветовать…

4

Так вот и случилось, что однажды весной, на рассвете, он подошел на маленькой моторной лодке при сильном ветре и крупной накатной волне к побережью Курляндии в нескольких километрах от Ужавского маяка.

Небольшая бухточка укрыла его лодку от посторонних взоров, и он удачно пристал к берегу. Торопливо выгрузив свое снаряжение, он развернул лодку в море, открыл люк в днище и дал максимальные обороты мотору. Лодка на мгновение словно присела перед волнами, затем ускорила ход и устремилась вперед. И недалеко от берега, набрав полный корпус воды, медленно ушла на дно…

Усталый, промокший Лидумс с тяжелым рюкзаком на спине и небольшим чемоданчиком в руке, в котором была вмонтирована агентурная радиостанция, взобрался на крутой песчаный яр, стоявший над морем стеною, и исчез в сосновом лесу, где каждое дерево было скрючено морскими ветрами.

Трое суток прошли в каком-то кошмаре. Он брел по лесу, заходил на хутора, где никто не хотел с ним ни разговаривать, ни пустить переночевать, ни продать молока или сала, ночевал в стогах сена, в заброшенных шалашах, оставленных охотниками, а может быть, и дозорными тех, кого он искал. Следов он не прятал, то ли от неумения скрыть их, то ли от безразличия, костры разжигал неумело, с большим дымом, но ниразу никого не видал.

На четвертый день он наткнулся на хутор лесника, который принял в нем искреннее участие. Лидумс помылся у него горячей водой, побрился как следует, а за ужином рассказал, ничего не утаивая, что служил в немецкой армии, попал в плен к русским, а затем в фильтрационный лагерь, откуда бежал в Швецию. Несколько дней назад он вернулся в Латвию, надеясь отыскать своих бывших друзей, которые, по слухам, обосновались в Курляндии.

Лесник ничего о «друзьях» не слышал, но был рад поговорить с прохожим человеком. Ночевать он уложил Лидумса на сеновал, а ночью спящего разбудил свет фонаря. Перед ним были два человека с автоматами. Они приказали ему собрать вещи и идти с ними. Но кто они? «Лесные кошки» или чекисты?

Едва Лидумс оказался на улице, ему завязали глаза, руки связали концом вожжей, другой конец взял впереди идущий и приказал двигаться молча. И Лидумс пошел, как лошадь, ведомая в поводу.

Дорога оказалась длинной, через бурелом, ручьи, болота. Лидумс пытался прислушиваться к коротким разговорам провожатых: они как будто подозревали в нем агента Чека, пришедшего в курляндские леса для поисков «лесных кошек», оторвавшихся от преследования чекистов…

Затем его втолкнули в бункер — грязную землянку, пропахшую испарениями немытого тела, самогона, дурной пищи. Повязку с глаз сняли, но руки оставили связанными, и он в мутном свете керосиновой лампы попытался оценить обстановку. Те, что привели его, чуть ослабили вожжи на онемевших руках Лидумса и ушли. Перед ним были три человека, по-видимому штаб банды. Мокрый пол в бункере был покрыт втоптанными куриными перьями, под нарами валялись обглоданные кости и рваные бинты с бурыми потеками, должно быть следы недавних боев с «синими», как эти люди называли чекистов.

Допрос начался с открытых угроз: «Мы знаем, что ты чекист, преследующий «национально мыслящих» латышей. Немедленно сознавайся: кто? откуда? как попал в расположение отряда? Полное признание, может быть, даст тебе возможность искупить вину перед родиной…»

«Да, «мыслящие»! — думал Лидумс. — И тоже называют себя латышами! А сколько бед принесли они Латвии?» Угрозы становились все злее, того и гляди, эти опытные палачи перейдут к побоям.

Но чем громче орали на него, тем громче орал он на них:

— Это вы-то и есть чекисты, замаскировавшиеся под «лесных братьев»! Недаром же меня схватили через час после того, как я обмолвился словом о «братьях»! Но меня вы можете уничтожить, я в ваших руках, а «братьев» вам все равно не найти! Слишком уж плохо вы маскируетесь! Разве могли бы настоящие лесные борцы жить в таких звериных условиях? Уж я-то знаю настоящих лесных борцов, сам жил с ними в лесном лагере, но никогда не видал такой показной грязи! Мне скрывать нечего: вы взяли все мое снаряжение и знаете, кто я. Но мы воевали как солдаты, а когда нас окружили и прижали к морю, мы захватили ваш же чекистский мотобот и с боем ушли в Швецию! Можете спросить ваше чекистское начальство, они, наверное, еще помнят, как мы вырвались в Ирбенский пролив… И больше я не скажу ни слова: передавайте меня прямо в Чека, стоит ли рассказывать о себе много раз подряд, когда у вас все улики против меня: рация иностранного производства, шифры, коды, кварцы, оружие, полномочия «Латвийского центрального совета» в Швеции, в которых ясно сказано, что я эмиссар совета и направлен в Латвию для объединения и координации действий разрозненных отрядов «лесных братьев». И знайте, я горжусь тем, что был избран для этой миссии!

Он видел, что допрашивающие несколько смущены его заявлением, но понимал, что они чего-то или кого-то ждут для решения его судьбы, потому и продолжают этот бессмысленный допрос. И действительно, через полчаса допрос прекратили под предлогом обеда. Лидумсу тоже разрешили съесть пачку галет из обнаруженных в его рюкзаке, но на его предложение попробовать заморское лакомство все ответили отказом. Боятся, подумал он, не напичканы ли галеты ядом или сильнодействующим наркотиком.

Двое из главарей ушли из бункера на обед, но третий не спускал с Лидумса глаз: может быть, ждал, не отравится ли он галетами. На вторичное предложение отведать их он, хихикая, рассказал анекдот о том, как одна рижская семья стала получать через международный Красный Крест посылки из Швеции от своих родных. В посылках были поношенные вещи, пакетики с сахарином, сигареты. А однажды, перед пасхальными праздниками, пришла посылка с мукой в трех пакетах; в двух мука была белая, в третьем — серая. Рижане, естественно, испекли отменный пирог и угостились на славу, а на утро отправили в Швецию благодарственное письмо. В тот же день «кулинары» получили запоздавшее письмо из Стокгольма, в котором сообщалось, что в третьем мешочке находится прах кремированной бабушки, которая перед смертью просила похоронить ее на родине. Шведские родственники просили выполнить последнюю волю покойной, а фотографии церемонии захоронения выслать им.

— Так что на твое угощение никто у нас не польстится! — ухмыльнулся бандит. — Мы ведь не знаем, какая из галет испечена чекистами из праха бабушки…

Лидумс как будто вникал в анекдот, а сам прислушивался к обрывкам разговора, доносившегося снаружи. Один из допрашивавших советовал позволить Лидумсу связаться по его рации со Стокгольмом и получить от ксендза Пропса, одного из организаторов центрального совета, подтверждение, что Лидумс действительно то лицо, за которое он себя выдает. Пропса этот бандит, оказывается, знал и знал пароль для связи с ним.

— Ну да, а его передатчик чекисты засекут, и через два-три часа мы опять окажемся под огнем! А если он и действительно чекист и передаст свое сообщение не в Стокгольм, а в Ригу, на улицу Стабу? Тогда нам вообще не уйти живыми!

Голоса смолкли, то ли бандиты обдумывали варианты, то ли отошли от бункера. Но Лидумс уже понял, что ему, в сущности, поверили и все может кончиться хорошо, если не вмешается «третья сила». Ведь кого-то они все-таки ждут для продолжения разговора с ним?

Но вернулись они опять вдвоем.

Допрос продолжался, но уже более вяло. Во всяком случае, о немедленном расстреле разговоров не было. Тогда Лидумс грубо напомнил допрашивающим, что сами-то они не прошли даже начальной школы конспирации, хотя и берутся за такое трудное дело, как борьба с большевиками. Они не потрудились отойти от бункера для своих разговоров. А он, Лидумс, не глухой. Он же слышал, что выдвигались разные возможности для его проверки.

Допрашивающие были явно смущены своей оплошностью. Но старший из бандитов, может быть командир всей банды, в прошлом, видно, моряк, глухо буркнул:

— По курсу нашего движения черных шаров пока что не видно…

Лидумс вспомнил: на флоте существует закон, согласно которому корабль, производящий траление мин, поднимает на тонких тросах черные воздушные шары, как сигнал для проходящих судов, что приближаться к тральщику опасно…

Но он не успел обрадоваться этому неожиданному и приятному повороту. Дверь внезапно открылась, ворвался еще один бандит, и Лидумс, оглядев нового посетителя, понял: дело принимает дурной оборот.

Это был человек с отвисшим тяжелым подбородком, маленькими, глубоко посаженными глазами неопределенного цвета, с узким, птичьим, лбом и взлохмаченными волосами. Лидумс увидел, как подобострастно вскочили все трое, и решил, что если это не главарь всей банды, то уж, во всяком случае, «хозяин» какой-нибудь соседней, наверно, более крупной группы. А бандит, бегло оглядев пожитки Лидумса, набросился с бранью на тех троих, что взяли его ночью. Он не стеснялся в выражениях, и главным его обвинением было: почему они держат в своем лагере чекиста уже полсуток и до сих пор не расстреляли его?

Бывший моряк заикнулся было, что, может быть, Лидумс на самом деле эмиссар «Латвийского центрального совета». Но бандит с отвисшим подбородком яростно закричал, что вчера, рано утром, на шоссе Вентспилс — Рига его группа захватила автомашину начальника Вентспилского городского отдела государственной безопасности Балодиса, который принес «лесным рысям» столько бед. В перестрелке Балодис был убит, но в машине обнаружен портфель, который он вез в Ригу. Один из документов свидетельствует, что захваченный ночью человек, называющий себя Лидумсом, известный чекист, направленный Балодисом с соответственной легендой в лес для поисков уцелевших бойцов из отрядов «лесных братьев» и для наведения на них чекистов…

Вопль радости вырвался у бандитов, когда они услышали о гибели Балодиса. И сразу послышались вопли:

— Расстрелять этого негодяя!

— Зачем стрелять? Пулю жалко! Повесить на ближайшей осине!

А бандит с отвисшей челюстью продолжал хвалиться своим подвигом. С новыми и новыми подробностями он рассказывал, как они подстерегали Балодиса, во что тот был одет в последний день своей жизни, и Лидумс узнал по этому описанию облик своего бесстрашного друга, некоторые его привычки, его манеру несколько необычно одеваться. Неужели этого смелого, отчаянного человека нет в живых? И могло ли случиться, чтобы в его портфеле были какие-то документы об их совместной затее пробраться в один из самых опасных отрядов «лесных рысей»?

А что делать Лидумсу, если бандит сказал правду? Попытаться вести двойную игру, чтобы потом убежать от бандитов? Но что будет стоить его жизнь, если бандиты сумеют скрыться за границу? И сколько друзей Лидумса погибнут, если даже он успеет предупредить своих об отходе бандитов через море? Нет, уж лучше погибнуть самому, чем выводить своих друзей под огонь вражеских автоматов.

Но мог ли Балодис вчера рано утром, когда он, по словам бандита, был убит, ехать в Ригу? Пять дней назад, когда Лидумс приготовился уходить на задание, Балодис внезапно почувствовал себя плохо. Прямо из Комитета его отвезли в клинику. Перед уходом в море Лидумс позвонил в клинику. Главный врач сообщил диагноз: гнойный аппендицит, требующий немедленной операции…

Конечно, бандитам могут быть известны привычки Балодиса, его внешний вид: получить такие данные через пособников не так уж трудно. А вот сообщить, что Балодис болен, пособники вряд ли могут…

И Лидумс швырнул на стол свой последний козырь.

Да, он действительно эмиссар «Латвийского центрального совета». Но мог ли он думать, что наткнется в курляндских лесах не на «лесных кошек», а всего лишь на слепых котят? Они даже не подумали о том, что у него может быть тайное задание, о котором им просто ни к чему знать. Но уж если дело дошло до того, что его собираются убить, он скажет им о главной цели своего приезда, а там они сами могут решить, воспользуются ли они его помощью или так и останутся слепыми котятами?

Он был доставлен к берегам Курляндии с острова Готланд на быстроходном торпедном катере по согласованному решению нескольких иностранных разведок, опирающихся в своей деятельности на «Латвийский центральный совет». На границе территориальных вод Советского Союза, неподалеку от Ужавского маяка, с этого катера была спущена на воду небольшая моторная лодка, на которой он и добрался до берега. Это при желании можно проверить: затопленную лодку нетрудно разглядеть в штилевую погоду — она покоится на дне моря в пятидесяти метрах от берега. А задача, которую он должен был выполнить, проста: связать лесные отряды с разведками Англии, Америки и Швеции для создания нелегальной дороги, по которой те могли бы направлять помощь «лесным братьям» и перебрасывать своих людей в Советский Союз. Не выполнил он свою задачу по простой случайности: попал не к «лесным кошкам», а к слепым котятам! Больше он говорить не будет. Все.

Бандит с отвисшей челюстью долго разглядывал пленника, потом грубо расхохотался, сказал:

— Суд удаляется для вынесения приговора!

Все трое вышли, остался только прежний страж, но тут же вошли еще двое. Несмотря на то, что руки у Лидумса все время были связаны, бандиты боялись упустить его.

«Совещание суда» продолжалось долго. Только перед закатом солнца «судьи» вернулись в бункер. Главарь нес с собой железную лопату.

— Пошли! — грубо приказал он.

Лидумса вывели со связанными руками, но повязку на глаза не надели. Один из подручных бандита нес на плече лопату, остальные держали Лидумса под дулами автоматов.

Так они прошли полкилометра от лагеря. Главарь остановился, приказал своим помощникам:

— Развяжите ему лапы и дайте лопату. Пусть копает могилу!

Один из бандитов разрезал ножом вожжи на руках Лидумса и воткнул в белый мох перед его ногами лопату. Все отступили на несколько шагов, может быть опасаясь, как бы пленник не рубанул кого-нибудь лопатой.

Лидумс помедлил, оглядывая лес и разминая руки. Они затекли и плохо слушались.

Но вот он вздохнул, аккуратно очертил границы могилы и срезал белый мох. Под мхом лежала песчаная латвийская земля. Он запустил лопату на полный штык и вывернул землю. Вот так трагически и бесследно заканчивается его последняя операция в войне с фашистскими прихвостнями, которые и сейчас терроризируют его братьев-латышей, пытаясь навязать им убийствами и вот такими «казнями» свои дурацкие идеи и свои «новые порядки»…

Вопрос этот возник и остался в сознании на фоне стремительно летящих воспоминаний. На соседнем дереве над его головой завозились грачи, устраиваясь на ночлег, и Лидумс вдруг увидел себя маленьким мальчиком. В день своих именин он получил от матери в подарок матросский костюмчик. В этом костюмчике он забрался на тополь, чтобы заглянуть в грачиное гнездо. Ох и испортили тогда грачи его новый наряд! А вот он уже студент, в форменном вицмундире, в корпорантской шапочке, и рядом милая девушка… И сразу война, немцы, орды немцев с широко разверстыми пастями. Как же — победители мира! А вот и его война оканчивается, оканчивается так глупо, и он уже ничем не может отплатить своим врагам.

Главарь зачитал какое-то подобие приговора и приказал Лидумсу повернуться спиной к палачам на краю неглубокой могилы.

Еще раз послышался приказ: признаться в своих связях с «синими».

— Идите вы к черту! — проворчал сквозь зубы Лидумс.

— Огонь! — скомандовал тот же грубый голос.

Послышался сухой треск автоматов. На голову Лидумса посыпались срезанные пулями ветки с дерева. Он резко повернулся, крикнул:

— Эй вы, сволочи! Даже стрелять не умеете! Дайте мне пистолет, я сам продырявлю себе голову за то, что связался с таким дерьмом!

Главарь вдруг повалился в ноги Лидумсу, запричитал:

— Простите нас, кунгс Лидумс!

Лидумс изо всей силы ударил его сапогом. Но к нему уже подбежали остальные, готовые чуть ли не целоваться. Второй из судей, бывший моряк, смущенно бормотал:

— Это же только проверка! А вашу лодку мы нашли. Но ведь мы тут воюем все против всех…

Вечером бандиты крепко перепились по поводу приема Лидумса в члены банды. А затем началась обычная работа: Лидумсу надо было связаться с главарями всех банд, действующих не только в лесах Курляндии, но и в Латгалии, предупредить их о созыве объединительного совещания, отыскать наиболее удобное место для этой представительной встречи, на которой он, эмиссар «Латвийского центрального совета», доложит о своей миссии, об установлении связей чуть ли не со всеми разведками мира, о создании тайных путей в Стокгольм, в Лондон, в Нью-Йорк.

Это совещание состоялось осенью, неподалеку от Риги. Явились «боссы», «хозяева», «шефы» — девятнадцать членов совещания и несколько наблюдателей от соперничающих между собой групп. На совещание, по предварительному уговору, съезжались без оружия: тут было столько маленьких «фюреров», враждующих между собой, что они могли запросто перестрелять друг друга. И когда на совещание нежданно-негаданно явились чекисты, «фюреры» покорно подняли руки…

А теперь он опять живет среди этих недобитков, снова носит на лице маску, хотя ему хочется очутиться среди своих, расслабиться, дать полный отдых своему усталому лицу, своему усталому телу…

5

На следующее утро явился Эал. Он пригласил Казимира присутствовать на интересном, по его словам, военном учении. Казимир согласился. Через полтора часа езды в автомашине они были в расположении военного лагеря.

Итак, Казимира снова окружали его бывшие враги, только теперь они именовались солдатами американских войск специального назначения, или, короче, рейнджерами, «зелеными беретами».

Именно на базе, где американцы муштровали свои войска спецназначения, проходили обучение и американские шпионы, да и вербовались они тут же, из солдат этих войск, преимущественно иностранцев, родившихся в стране, против которой они должны затем действовать, или хотя бы знающих язык этой страны…

Школой, с которой должен был ознакомиться советский разведчик Лидумс-Казимир, оказалась школа шпионов-парашютистов. В нее попадали те, кто прошел предварительный отбор, получил первоначальные знания по радиоделу, фотографированию, диверсиям и теперь готовился к заброске в тыл «потенциального противника». Уже по одному тому, что все это были латыши, литовцы, эстонцы, бежавшие из Советского Союза вместе с немцами, или дети эмигрантов, становилось ясно, кого в данной школе именовали «потенциальным противником».

Лидумса и Эала сопровождали два ученика английской разведшколы — Биль и Альвирас. Перед въездом на территорию базы Эал предупредил своих пассажиров, чтобы они молчали: охранникам базы ни к чему знать, что новые питомцы школы не американцы…

Здание школы находилось примерно в километре от ворот базы и в некотором удалении от других зданий казарменного типа. Разгуливать по территории базы, знакомиться с людьми было категорически запрещено. Одним словом, это была настоящая тюрьма со своим внутренним уставом и устройством, со своей субординацией и своими особыми занятиями. В этой тюрьме и должны были отныне жить Лидумс, Альвирас и Биль, а наблюдали за ними и занимались с ними два инструктора: лейтенант и сержант, с которыми Эал познакомил новичков.

Ни лейтенант, ни сержант имен не назвали, но оба были в своем роде примечательны. Лейтенант, американец по происхождению, невысокий, плотный, лет тридцати, с голосом громким и пронзительным, показался Лидумсу самоуверенным не по чину, грубым до самозабвения, и было видно, что всех остальных людей он считает ниже себя. Это наводило на мысль, что он давно уже служил в этой или похожей школе, где под его началом были люди, им презираемые. Может быть, он сразу пошел в эти части спецназначения, а организованы они были еще в 1951 году, и уже привык к угодничеству и лести.

Сержант того же возраста, видимо обиженный и обозленный тем, что так и не сумел пробиться к офицерскому чину, очень высокий, худой, держался со своим прямым начальником раболепно, но точно так же презирал «вшивых иностранцев», и если не пускал в ход кулаки, то, наверно, только потому, что служба в парашютной школе опасна: парашют может и не раскрыться или лямки его окажутся подрезанными… Что-то в этом роде пробормотал Биль после первого же разноса, правда, пробормотал на родном языке, но Лидумс понял, что тут все держится на грубой силе.

Но Эал, по-видимому, что-то шепнул лейтенанту о миссии Лидумса, потому что тот при знакомстве словно проткнул нового «ученика» острыми, пронзительными глазами, пробормотал: «Очень рад!» — И после ни сам, ни его помощник сержант к великану латышу не придирались.

Занятия начались с утра следующего дня.

Их учили собирать и складывать парашюты, управлять ими при спуске с самолета, прятать освобожденный парашют на территории «противника» так, чтобы его невозможно было обнаружить. Это были и теория и практика, поскольку шпион мог воспользоваться парашютом только однажды, — при спуске в тыл «врага», но от того, как он укроет его после приземления, в сущности, зависела его жизнь.

Только после того, как они наловчились собирать распущенный парашют в самое короткое время, прятать его в считанные минуты, «учеников» перевели в следующий «класс»: подготовка к прыжкам.

Лидумс собрал все терпение и умение, чтобы заслужить одобрение лейтенанта. И после каждой похвалы, произнесенной тем же грубым, пронзительным голосом, каким лейтенант только что отчитывал Биля или Альвираса, вежливо повторял:

— Слушаю, сэр!

В конце концов лед тронулся. Как-то вечером лейтенант буркнул:

— Зайдите ко мне, мистер Казимир, поболтаем…

Лидумс невольно подумал: а как этот грубиян разговаривает с женщинами? По вечерам лейтенант часто отбывал «проветриться», оставляя школу на сержанта, а тот ворчал, не стесняясь учеников: «Опять ударил по бабам!» По воскресным дням сержант злобно завидовал начальнику: лейтенант отпускал его из школы только раз в неделю, и то в рабочие дни.

Сегодня сержант был в городе, и начальнику школы, должно быть, стало скучно. А Лидумс к такому случаю подготовился заранее.

После ужина, который в школу доставляли на джипе в термосах, Биль и Альвирас ушли в свою комнату продолжать бесконечную карточную игру, а Лидумс поднялся к лейтенанту. Накануне он достал через «кухонных» солдат, правда с большой наценкой, кварту хорошего виски. С этой квартой в руках Лидумс и вошел к начальнику школы.

Приношение лейтенант принял радушно, позаботился о бокалах с содовой, о кубиках льда, вынул из шкафа коробку соленого печенья, налил виски, сказал, что мистер Казимир может называть его Гербертом, после чего контакт оказался еще приятнее.

После второго бокала лейтенант спросил, нравится ли мистеру Казимиру в школе.

— По-моему, в тех частях, где служите вы, значительно интереснее…

Пока мистер Герберт обдумывал этот ответ, они успели выпить еще по два виски. Но на лейтенанта эта доза не действовала. После долгой паузы он снова спросил:

— А что вы знаете об этих частях?

Лидумс ответил кратко: он слышал, что служба в этих частях хорошо оплачивается; а кроме того, по истечении контракта как будто можно надеяться на гражданство США…

— Если вас не подстрелят в очередной операции, — проворчал лейтенант.

— Ну, подстрелить могут и на моей работе! — беспечно ответил Лидумс. — Разница только в том, что моя работа не дает таких широких перспектив, о которых я слышал от ваших вербовщиков.

— Вербовщики за то и получают деньги, что умеют врать, — отмахнулся лейтенант. Но на Лидумса он смотрел теперь с таким же любопытством, как вербовщик, словно бы оценивая новый материал. Они пропустили еще по два бокала, и только тогда он заговорил всерьез:

— Что верно, то верно, в наших войсках хорошо платят. Но контракт заключается на десять лет. И берут в войска специального назначения людей не старше тридцати шести…

— Мне тридцать пять! — солгал Лидумс. — И к тому же я имею чин капитана немецкой службы…

— Это ничего не значит, — усмехнулся лейтенант, — начинать все равно придется сначала.

— Но я прошел подготовку в английской разведывательной школе…

— А, что они понимают в таких делах! — пренебрежительно пожал плечами лейтенант. — У нас речь идет не об одиночках-диверсантах, а о целых армиях солдат-невидимок! Я пропускаю через свою парашютную школу сотни солдат, но наши парашютные десанты насчитывают уже давно не сотни, а тысячи парашютистов, вооруженных пушками, танками, вертолетами. Эти солдаты могут выжить в болоте, в лесу, в пустыне, добыть пресную воду в море, питаться змеями и улитками, воевать в одиночку и армиями, сеять панику и захватывать города. Разве сравнишь эту великую миссию с действиями ваших шпионов-одиночек?

На этот раз лишний бокал виски сделал из грубого солдафона почти что стратега и философа. Больше ему не надо было задавать вопросов, он готов был рассказать все, что знал о новых соединениях американской армии…

6

Лидумс продолжал изучать парашютное дело.

Шпионы-новички Биль и Альвирас были совсем молоды и достаточно тренированы, но и они с удивлением наблюдали, что старый, по их понятиям, Казимир прыгает с канатом с пятиметрового штатива легче и точнее их. Тому же удивлялись и руководители уроков — лейтенант Герберт и сержант Джек. А прыжки эти с пятиметровой высоты были чрезвычайно утомительны. К концу занятий все тело было разбито, позвонки похрустывали, ноги неприятно дрожали. Но ведь «ученики» готовились прыгать с большой высоты, надо было приучить себя к сотрясениям, к падению в темноте, когда земля совсем не видна и трудно определить самый миг приземления. И они день за днем отрабатывали эти прыжки.

В один из таких тяжелых дней во время обеденного перерыва их навестил неожиданный гость. В спальню, где они отдыхали, не вошел, а вбежал улыбающийся худощавый американец лет тридцати пяти и принялся расспрашивать, как они тут поживают? Похвалил за то, что хорошо говорят по-английски, спросил, какими еще языками владеют и говорят ли по-русски? Лидумс ответил, что все трое прилично говорят по-немецки…

— Какой вы национальности? — спросил американец.

— А какой национальности люди вам нужны? — переспросил Лидумс. — Если понадобится, мы можем стать людьми той национальности, которая требуется…

Американец рассмеялся и ушел. Лидумс так и не понял, для чего была затеяна эта проверка.

Через несколько дней навестил их и Малый Джон. На этот раз он выглядел франтом: в новом костюме, новых башмаках. По-видимому, в его делах произошел поворот к лучшему. Джон небрежно осведомился у Биля и Альвираса, как им нравится обучение, и те, несмотря на то что все время почесывались и поеживались от синяков, полученных при неудачных прыжках, поглядывая на своих учителей, бодренько ответили, что всем довольны и чувствуют себя хорошо. Лидумс промолчал: он хотел понять, зачем пожаловал Джон.

Джон, помахав рукой своим подшефным новичкам, пригласил Лидумса проводить его и повез за пределы базы. В городе они отыскали небольшой кабачок, и Джон предложил «вспрыснуть» встречу.

— Завтра эти орлы будут прыгать с парашютами, — сказал он. — Не лучше ли вам, Казимир, отказаться от затеи с прыжками? Парашюты, даже американские, не всегда открываются вовремя! — озабоченно сказал он. — Руководство отдела «Норд», услышав, что вы собираетесь пройти тут весь курс обучения специальных войск США, высказало недовольство…

— А зачем вы им сообщили об этом?

— А вдруг мне придется сопровождать не вас, а цинковый гроб? — сердито ответил Джон. — Что бы я сказал им в этом случае? Теперь они хоть знают, что вы рискуете по собственной воле. А что, программу относительно «способов выживания» вы тоже будете выполнять? Станете есть змей и лягушек в сыром виде? — ядовито спросил он. — Мне мой немецкий друг сказал, что в ближайшее время ами будут проводить такие учения где-то в Бад-Тельце, там есть довольно угрюмые болота…

— Ну, в этом случае я попрошусь в офицерскую столовую, — улыбнулся Лидумс. — Признаться, я провел столько лет на грибной диете, что в цивилизованном мире предпочитаю более приятные блюда.

— Прыжки тоже лучше наблюдать с земли! — угрюмо возразил Джон.

Лидумс поспешил заговорить о другом:

— А у вас, я вижу, произошли какие-то перемены? Может быть, дамы из Миндена одумались и вернули вам свой пиратский приз? Или вы неожиданно получили наследство?

— Ах да! — оживился Джон. — Мне тут невероятно повезло: я продал два небольших сухогрузных корабля и один немецкий сторожевик.

— Корабли? — Лидумс удивленно раскрыл глаза. — Вы торгуете кораблями?

— Разве я вам не говорил? — Джон наслаждался неожиданным эффектом. — Я уже много лет торгую кораблями, правда, не в одиночку, а в компании с несколькими офицерами морской разведки.

— Час от часу не легче! При чем тут разведка?

— Но мы же продаем не те корабли, что строят на верфях, а те, что затоплены во время войны…

Лидумс свистнул.

— Ну и ну! Так, может, вы продали и мои корабли?

— Ваши? — теперь пришла очередь Джона удивляться.

— Ну да, мои. Отец мой был крупным судовладельцем, и часть его кораблей после переворота в Латвии осталась в плавании или в гаванях других государств.

— И вы до сих пор не запрашивали ЛЛОЙД? Вам же причитаются крупные суммы за фрахт с тех судов, что остались целы, а за погибшие — страховые премии! — Он глядел на Лидумса так, словно увидел сияние вокруг его головы.

— А где я возьму подтверждающие документы? Не забывайте, что я с того самого времени живу по подложным паспортам…

— Боже мой, судовладелец! — Кажется, Малый Джон и в самом деле готов был молиться на Казимира. — Да вы только шепните Маккибину или мистеру Скотту свое настоящее имя, и они немедленно выяснят все подробности.

— Сначала я должен закончить свои счеты с большевиками! — сухо заметил Лидумс.

— Ну хорошо, тогда я сам скажу им!

— И не вздумайте! Я не обещаю, что вы получите куртажный процент!

— Да вы с ума сошли! Какой куртаж? Это же просто чудо, что вы не только офицер, но и судовладелец! Вы хоть знаете названия ваших судов?

— Некоторые из них я видел после войны: они заходили в Рижский и Вентспилский порты под флагами Бразилии, Швеции и еще каких-то стран. Но тогда меня больше интересовали способы, как уйти от чекистов.

— Нет, это бескорыстие просто потрясает! Да, я ведь пригласил вас, чтобы вернуть долг! Вашу выручку после истории в Миндене я никогда не забуду. А о том, что вы крупный судовладелец, обязательно расскажу Маккибину и полковнику. Это их не только позабавит, но и порадует! Ведь это настоящая честь для нашей разведки! У нас были на службе писатели, финансисты, предприниматели, а вот о судовладельцах я что-то не слыхал!

Он вынул из кармана пачку денег и положил перед Лидумсом.

— Ну, а ваша торговля затонувшими кораблями прибыльна? — поинтересовался Лидумс.

— Да как вам сказать? В конце концов, это все-таки авантюра, а дельцы теперь пошли мелкие, без размаха. Наша небольшая (но, видно, теплая, подумал Лидумс) компания использует карты морских сражений.

Лидумсу понравилось, что Джон заговорил совершенно доверительно, должно быть, честь оказаться судовладельцем, хотя и несостоятельным, для англичанина была даже выше титула «сэр».

— Мы предлагаем кроки с этой карты, на которых указаны примерные глубины мест, где покоятся торпедированные суда. Затем идут данные о судне: водоизмещение, год постройки, название. Последнее необходимо для того, чтобы покупатель, справившись по регистру ЛЛОЙДА, определил, на что он может надеяться… Но часть этих сведений утаивается до заключения контракта. Когда контракт подписан и мы получили определенный процент, указывается точное место погребения. Дельцы нанимают несколько водолазов и выходят с ними в море. Для контроля с ними выходит и наш водолаз. Если судно обнаружено, учитывается степень его доступности. А дальше как пожелает предприниматель: судно можно поднять и целиком — а вдруг оно после восстановления еще сможет плавать — или разрезать и поднять только ценные металлы. После этого контракт подвергается дополнительному изучению. Ведь может случиться, что мы продешевили, а это всегда неприятно…

— А если продешевили ваши «предприниматели»? — поддразнил его Лидумс.

— Ну, покупатель берет на себя «олл рискс», как говорится, то есть все неприятности! — усмехнулся Джон.

Он вдруг заторопился, позвал официанта, видимо, дела не позволяли ему засиживаться.

Расплатившись, он снова насел на Лидумса:

— О парашютах я вам советую забыть! Я позвоню начальнику базы, чтобы он отыскал для вас развлечение побезопаснее.

— И не думайте! — рассердился Лидумс. — Я должен вернуться на родину, и очень возможно, что парашютный прыжок окажется единственно надежным путем. Можете рассказать Маккибину и полковнику Скотту, что они имеют честь держать у себя на службе судовладельца, это пока ничего не меняет в моей судьбе, но о себе позвольте позаботиться мне самому.

Джон вздохнул, но оглядел Лидумса с восхищением. Этот викинг, как его называла Нора, не мог не вызывать уважения у цивилизованного человека. Конечно, его поступки были дики, но в них чувствовался характер, которым современные англичане похвастать не могли…

Джон доставил мистера Казимира на базу, попрощался с ним на пороге школы и отправился по своим делам. А Лидумс еще долго стоял на полянке перед школой, раздумывая о том, как отнесутся Маккибин и полковник Скотт к его внезапному превращению в богатого судовладельца. Перед отъездом в Англию он обсудил с Будрисом и этот вариант. По наведенным тогда справкам, в ЛЛОЙДЕ на счету его отца оказалось действительно много денег: инюрколлегия, которая заботится о правах наследования советских подданных в капиталистических странах, не объявила о том, что наследники живы.

Ну что ж, если Ребане или Жакявичус начнут новый подкоп под мистера Казимира, сведения, которые передаст Маккибину и полковнику Скотту Малый Джон, могут только укрепить его положение.

Он поднялся к своим соученикам. Биль и Альвирас играли нескончаемую партию в белот. Похоже, что они уже проиграли друг другу все свое жалованье вперед на двадцать лет: чуть не астрономические ставки были записаны мелком на зеленом сукне ломберного столика. Увидев старшего, они отложили карты.

— Почему вы сказали, что вам нравится в школе? — спросил Лидумс, глядя на притихших «учеников». — Помнится, вы говорили, что следовало бы и отдохнуть?

Альвирас поморщился, а Биль довольно сухо ответил:

— Эти ами стояли рядом и так глядели на нас, что ничего другого, как похвалить их, не оставалось. Не забывайте, что парашюты иногда отказывают…

Лидумс вспомнил, что о том же самом говорил ему и Джон.

— Вы хотите сказать…

— Упаси боже! — перебил его Биль, делая испуганные глаза. — Просто ребята из американской школы предупреждали, что тут жаловаться нельзя…

— А то еще могут вытолкнуть из самолета без парашюта, — хмуро добавил Альвирас.

— И с таким вот настроением вы завтра пойдете на прыжок?

— Кто запродал душу черту, тот на ангельские крылья надеяться не должен, — пробормотал Биль.

— Англичане в этом смысле больше похожи на джентльменов, — пояснил Альвирас. — Просто нам не повезло, что нас перебросили в школу к ами: они-то настоящие свиньи, это все наши парни знают!

В голосе его звучало такое огорчение, что Лидумс невольно подумал: придется завтра самому присмотреть за американскими «педагогами».

А назавтра, двадцать восьмого марта, лейтенант Герберт сообщил, что им предстоит первый прыжок. Тренировка, успокоил он своих питомцев, произойдет днем. Машины подойдут после завтрака, следует поторопиться…

7

К десяти часам подошли два армейских джипа. И ученики, и преподаватели уложили парашюты в одну машину, сами уселись в другую и покинули базу. Биль и Альвирас молчали, Лидумс разговаривал с лейтенантом о погоде, о развлечениях в городке близ базы, через который они проезжали, успевал читать дорожные указатели, но о предстоящих прыжках тоже молчал.

Их привезли на военный аэродром в Фюрстенфельдбрюке. Там ждал двухмоторный самолет с опознавательными знаками американских ВВС. Лидумс обратил внимание, что опознавательные знаки были свежими, даже подтекли немного, ему показалось, что они нанесены легко смываемой краской.

Это предположение еще больше подкрепилось, когда сели в самолет в сопровождении своих преподавателей и американского сержанта, который присоединился к ним уже на аэродроме. Внутри самолета все надписи были тщательно стерты: по-видимому, машина эта предназначалась для полетов над «вражеской» территорией.

Плац для парашютных прыжков был выбран неподалеку от аэродрома, на открытой местности. Возле кромки леса виднелись похожие на черных жуков автомашины. Пока самолет набирал высоту, лейтенант Герберт объяснил порядок тренировки. «Первыми, — сказал он, — самолет покинут сержант Джек и инструктор с аэродрома. Они будут затем наблюдать за прыжками «учеников», которые покинут самолет на втором круге. Сам лейтенант выбросится на третьем круге. Приземлиться необходимо как можно ближе к выложенному в центре полигона знаку».

Самолет поднимался кругами. Уши заложило от долгого и крутого подъема. Лейтенант посоветовал «продуть» уши, для чего достаточно плотно зажать ноздри и напрячь дыхание.

Штурман самолета вышел из пилотской кабины, над дверью которой вспыхнула сигнальная лампочка. Он открыл хвостовой люк и подал знак рукой. Оба инструктора прыгнули один за другим.

Пока самолет заходил на второй круг, Лидумс и его спутники следили за прыгнувшими. Оба они ловко приземлились почти в центре пристрелочного знака. Но тут снова вспыхнула лампочка над дверью кабины, штурман опять раскрыл люк, и Лидумс шагнул в пустоту. Вслед за ним, как было условлено, пошел Биль, за ним Альвирас.

Ветер свистел в ушах, но тут Лидумса дернуло на лямках — и мгновенно установилась такая тишина, словно он оказался один в умершем мире. Но ветер сносил парашют, пристрелочный знак со стоявшими в нем фигурками людей уходил куда-то вправо. Лидумс мгновенно вспомнил уроки Герберта и принялся подбирать стропы. И — о чудо! — парашют заскользил навстречу ветру, и вот уже круг оказался снова под ногами, еще скольжение, поворот, толчок — и он на земле, надо гасить купол…

Биль и Альвирас приземлились тоже удачно, хотя и довольно далеко от круга. Но инструкторы всем троим поставили оценку, достаточно высокую для первого раза.

От места приземления все участники добрались сначала до аэродрома, а там «курсанты» и их инструкторы пересели в тот же джип и вернулись в школу.

На следующий день все повторилось. Только на этот раз приземлившихся «курсантов», кроме вчерашнего американского инструктора, встречал начальник английской школы, в которой жил Лидумс первое время. Он приехал из Лондона для проверки подготовки своих воспитанников Биля и Альвираса. Начальник похвалил Лидумса за правильное приземление, и Лидумс с усмешкой подумал, что его акции все время повышаются.

Но третий прыжок, ночной, чуть не обошелся Лидумсу слишком дорого. Приземляясь, он попал на холмик, соскользнул с него и ударился спиной о землю. Несколько минут он не мог ни вздохнуть, ни подняться. Пришлось звать на помощь. Лидумс вытащил фонарик из грудного кармана и включил его. На сигнал подбежал один из инструкторов, сделал укол, снявший боль, помог освободиться от парашюта. Начальник лондонской школы довел его до машины. Но от следующего прыжка отстранил.

Однако от дела Лидумс отстраняться не пожелал. Он уже выяснил у начальника школы, что англичане готовят десант к Будрису, и теперь входил в подробности операции. Отдел «Норд» собирался выбросить в расположение группы Будриса боеприпасы, оружие и снаряжение. Они сомневались, сумеет ли Будрис принять и укрыть слишком большое количество груза? Этот вопрос и хотел обсудить с Лидумсом начальник английской разведывательной школы.

Решили пока ограничиться одной тонной в четырех тюках и двумя тюками по двести пятьдесят килограммов для Биля и Альвираса.

Тренировочные испытания с выброской парашютного десанта было решено произвести в Англии в день возвращения. А пока начальник приказал Лидумсу отдыхать.

Но отдыха не получилось: в один из дней в школу явился вертлявый американец. Он был с портфелем, набитым до отказа разными вопросниками, пригласил «учеников» в комнату для занятий и весело сказал:

— А теперь, джентльмены, займемся детской игрой! Вас, мистер Казимир, как вполне взрослого, я от игры освобождаю, но присутствовать можете…

— Разрешите участвовать и мне! — любезно попросил Лидумс. — Вдруг я когда-нибудь буду дедушкой? Надо же знать детские игры…

— Ну, если хотите… — удивленно протянул американец.

Он вытащил из портфеля какой-то бланк, на котором Лидумс заметил напечатанные типографским шрифтом вопросы. Держа этот бланк перед собой, новый инструктор начал задавать самые неожиданные вопросы:

— Биль, сколько граммов в килограмме? Живее!

— Т-тысяча! — заикнулся от неожиданности Биль.

— Альвирас, что такое закон?

— Защита гражданина государством…

— Мистер Казимир, что такое апокриф?

— Легенда.

Инструктор выкрикивал свои вопросы все быстрее, ученики отвечали все громче, и это в самом деле походило на детскую игру. Но Лидумс уже понял: инспектор проверял их с помощью так называемых психологических тестов, которые американская разведка начала применять еще во время войны.

Это была переходная ступень к так называемому «детектору лжи» — прибору, регистрирующему физиологические изменения в организме человека, подвергаемого допросу.

Еще в Древней Индии подозреваемого в совершении преступления подвергали испытанию: ему и нескольким человекам давали по чашечке сухого риса. Тот, кто смог съесть сухой рис, считался невиновным. А кто не мог, подлежал наказанию как виновный. Дело в том, что перед угрозой разоблачения у человека понижается функция слюнных желез и съесть сухой рис он не может…

Меж тем дотошный инструктор перешел к новым опытам: он раздал испытуемым фотографии, на которых были изображены предметы с дефектами: голова без уха, дом без трубы, автомобиль без руля и тому подобное, что обычно рисуют на картинках для детей. Затем он выкрикивал цифры и требовал, чтобы испытуемые помнили их и повторили в обратном порядке. Дальше пошли таблицы с пропусками, которые следовало заполнить. В конце концов устали все: и сам инструктор, и испытуемые. Но оценку американец дал хорошую: шпионы владели навыками для ориентации на местности, отличались памятливостью, были сообразительны, и все это подсказала инспектору якобы эта детская игра в кубики, крестики и картинки…

Но был в этой игре и второй смысл: при той быстроте, с которой требовалось дать ответ, при постоянной смене вопросов, конечно же, можно было проговориться не просто в мелочах, а в самом главном, например в своем отношении к этим учителям-мучителям, а может быть, и кое в чем другом. И Лидумс порадовался тому, что их проверяли только на сообразительность.

А на следующее утро к Лидумсу явился молодой американский разведчик Эал и передал ему приглашение штаба принять участие в учениях двух подразделений войск специального назначения. Эал подтвердил, что учения будут проводиться в Бад-Тельце, неподалеку от австрийской границы, в районе южных озер…

Во время встречи Эала с другими «учениками» произошел смешной случай.

Биль, увидав Эала, попросил выдать емутренировочную форму американских ВВС с собой в СССР. Эту форму они получили, поселившись в школе. Биль утверждал, что она очень удобна для жизни в лесу.

Эал стал возражать: костюм является официальной тренировочной формой ВВС, он не подлежит выносу с базы.

— Вы что же, заранее меня хороните? — взорвался Биль. — Почему вы решили, что этот костюм увидят чекисты?

Эал понял, что совершил оплошность, но отступить уже не мог. И упрямо твердил, что форма частным лицам не выдается.

— А что вам дороже, моя голова или эта тряпка?

Ясно было, что парень нервничает: тренировочные прыжки и подготовка грузов для выброски — все это отчетливо показывало, что близок день, когда им придется применить полученные в школе знания на практике. Глупая история с костюмом могла испортить настроение всем: и американцам, и англичанам. Лидумс попросил Эала передать просьбу Биля начальнику школы. В конце концов Эал принес разрешение начальника экипировать обоих учеников по их желанию, и Биль торжественно переоделся в новую форму. Альвирас предпочел обычный костюм охотника, а Биля предупредил, что англичане все равно не разрешат ему идти на Восток в американской военной форме. Лидумса занимал не спор между Билем и Эалом, а тревожная мысль о том, что надо как можно скорее предупредить своих о готовящемся прыжке через границу. И он с удовольствием воспользовался благосклонностью начальника английской школы, чтобы совершить небольшую прогулку в город.

На этот раз он был один и брел по городу медленно, придерживаясь центральных улиц: приглядывался, нет ли где сзади или сбоку «недреманного ока», да и спина от удара о землю все еще побаливала.

Он заходил в маленькие лавочки, где обычно продают туристам неприхотливые сувениры, в пивные бары, где еще было мало посетителей, и постепенно удостоверился, что никто по пятам за ним не следует. Зато он обнаружил неприметный почтовый ящик в тихом переулке и опустил очередное письмо своей любимой девушке в Дании, о которой так лирически-грустно рассказывал как-то Малому Джону.

Письму этому предстоял длинный путь, но Лидумс был твердо уверен, что не далее, как через неделю, содержание невинного с виду любовного послания будет доложено генералу Егерсу, а тот вызовет к себе полковника Балодиса, кочующего где-то в лесах Курляндии и присматривающего за английскими лазутчиками, как добрый отец присматривает за своими детьми…

Так думал Лидумс, возвращаясь, в свою очередь, под бдительное наблюдение лейтенанта американских специальных войск Герберта. В подарок своему опекуну он нес тщательно упакованную четырехгранную бутылку отличного виски «Белая лошадь».

Лидумс умел предвидеть будущее, но увидел далеко не все. Его короткое любовное письмо латышской девушке, проживающей в Дании, в положенный срок действительно легло на стол генерала Егерса, но действие его оказалось куда более мощным, нежели простой разговор двух старых боевых друзей Лидумса-Вэтры о нем самом и о его долгой заграничной командировке без визы…

8

Генерал-майор Ян Янович Егерс любил порядок, да и сам он был примером для своих подчиненных.

Невысокого роста, сухой, тонкий в кости, но жилистый и упругий, как истый спортсмен, он выглядел моложе своих пятидесяти пяти лет. Двигался он быстро, разговаривал всегда с улыбкой, но порой за этой улыбкой скрывалась ирония и даже, как некоторым казалось, раздражение, особенно если порядок, о котором он так пекся, кто-то нарушил.

А теперь, когда хозяйство генерала Егерса, говоря военным языком, все время пополнялось совсем уж необычными «подразделениями», порядок в нем должен был соблюдаться особенно тщательно. В общем, это новое хозяйство генерала Егерса стало самым беспокойным…

Но зато и порядок в хозяйстве поддерживался железной рукой.

Как только к генералу Егерсу поступало очередное послание Лидумса то из Англии, то из Западной Германии, Ян Янович немедленно собирал всех своих помощников, причастных к радиоигре с английской разведкой, для очередного анализа событий.

На этот раз Лидумс извещал генерала, что англичане готовят на группу Будриса воздушный десант в составе трех человек, одним из которых, возможно, будет он сам.

Пока все, о чем сообщал Лидумс, сбывалось. Предыдущее его письмо о том, что англичане собираются снова воспользоваться катером Хельмута Клозе, но Лидумс дату отплытия определить не сможет, так как отбывает в Западную Германию, пришло вовремя. Ну, а поскольку Лидумс за эту операцию не отвечал, то катер, высадивший сразу две группы шпионов на двух лодках — по три шпиона и по два гребца на каждой, — был «нечаянно» замечен советским пограничным катером, который атаковал его в советских территориальных водах. Катер, получивший несколько пробоин, ушел. С первой лодки люди Графа приняли перетрусивших шпионов, но вторая сбилась с курса, и ее встретили вместе с пограничниками оперативные работники генерала Егерса. Все-таки следить за тремя шпионами легче, чем за шестью. Англичанам пришлось проглотить эту горькую пилюлю. Будрис насел на них за неосторожность, сообщил, что встретил только трех человек, требовал ответить, как это его посланец Лидумс мог проштрафиться с десантом, просил сообщить, спасены ли катером три других шпиона и гребцы, так как недалеко от Ужавы пограничники выловили полузатопленную резиновую лодку без людей, а на фарватере напротив Ужавского маяка обнаружены мазутные пятна, что свидетельствует об аварии на катере. В течение двух недель чекисты читали населению лекции о бдительности, из которых пособники получили полную информацию. К счастью, чекисты решили, что катер не успел высадить десант на берег, о чем говорит найденная ими резиновая лодка, и не стали прочесывать окрестные леса. Но Лидумса Будрис отчитывал сурово.

Теперь англичане, вероятно, призадумаются, стоит ли им проводить такие операции без Лидумса. А сейчас они пока должны заняться ремонтом катера, да и Хельмут Клозе не раз почешет затылок, если снова получит приказ идти к советским берегам… Пока Лидумс находится в лагере врага и связан со многими ситуациями, которые трудно предусмотреть, надо соблюдать крайнюю осторожность!

На очередное совещание, как и предполагал Лидумс, прибыл и полковник Балодис с несколькими сотрудниками. Явилась и рижская группа, которая своими оперативными мероприятиями сдерживала действия наиболее активных английских шпионов в республике и в самой Риге. Из Москвы прилетел представитель центрального аппарата КГБ, координировавший действия местных органов Комитета госбезопасности против отдела «Норд» английской разведки.

Прошло уже три с половиной года, как первая группа шпионов из Англии попала в поле зрения генерала Егерса. То были Вилкс, Эгле и бесславно для англичан сбежавший Лаува. Вилкс вернулся в Англию, чтобы представить «Норду» своего боевого командира Лидумса. Эгле лежал больной на одном из хуторов в курляндских лесах. Но англичане позднее заслали Петерсона, Тома и Адольфа, Бертулиса с двумя помощниками, и вот еще троих с двумя гребцами. И теперь чекистам Латвии предстоит ежедневно, ежеминутно проводить свои мероприятия относительно этих людей, чтобы не просто путем следствия и их показаниями в случае процесса над ними, а именно умелыми действиями контрразведчиков разоблачить их и представить суду весомые доказательства их измены Родине. Но всего важнее раскрыть возможных сообщников, которые решатся помогать иностранным шпионам. А самое главное, что многие из шпионов рвутся к самостоятельной деятельности, как тот же Петерсон, как рвались Том и Адольф, а все это чрезвычайно усложняет дело.

Об этом и заговорил генерал Егерс, анализируя создавшееся положение.

— К несомненным достижениям нашей радиоигры с противником, — начал он, — мы можем отнести прежде всего то, что сумели на определенном участке взять под свое наблюдение подрывные действия англичан, направленные против Советского Союза, и раскрыли многие вражеские замыслы…

…Не менее важен и тот факт, что советский разведчик Лидумс успешно внедрился в агентурную сеть «Интеллидженс сервис» и своевременно вскрывает, а в некоторых случаях и направляет в выгодном для нас политическом и оперативном плане потуги англичан создать на территории советских прибалтийских республик шпионскую сеть и националистическое подполье.

…Мы можем с заслуженной гордостью сказать, что нам уже удалось захватить несколько хорошо подготовленных иностранных разведчиков и большое количество новейшего шпионского снаряжения, в том числе передатчики, шифры, коды, оружие. Захват этих разведчиков, а также наблюдение за теми, которые еще не подозревают, что ордера на их арест давно выписаны, но сроки приведения их в действие отсрочены прокуратурой по нашим оперативным соображениям, позволили нам, чекистам, выявить в Прибалтике значительное число представителей старой вражеской агентуры, ушедшей глубоко в подполье и ожидавшей лишь сигнала к началу действий. Они вошли в контакт с английскими шпионами, получили этот сигнал, начали действовать и, естественно, разоблачили себя. Сегодня мы могли бы предъявить суду ясные и точные доказательства их враждебных действий в прошлом и в настоящее время.

Егерс ненадолго замолчал, словно показывал, что переходит к другому разделу своей речи. И слушатели поняли, что он будет говорить о самом главном.

Действительно, Егерс заговорил о Лидумсе. Он сказал о том, как необходима была Лидумсу поддержка с Родины и как полковнику Балодису пришла счастливая мысль использовать для этой цели радиостанцию провалившихся шпионов Тома и Адольфа. Передача дезинформации через станцию Тома позволила Лидумсу «разоблачить» чекистов, что очень сильно расшатало позиции злейшего врага Советской власти полковника Ребане в «Норде» и, главное, была скомпрометирована идея Ребане о заброске шпионов в Прибалтику, минуя группу Будриса. Естественно, что вся эта операция улучшила позиции Лидумса в стане врагов и дала некоторые опорные данные для разработки очень важных в оперативном отношении действий, которые теперь реализуются. Егерс отметил, что переданная через радиостанцию Тома дезинформация об аэродроме в Латвии и ее разоблачение Лидумсом в Лондоне заставили англичан обратиться за проверочными данными к шпиону Петерсону, что в свою очередь показало, что последний совсем не тот тихий инспектор, каким представлялся в первое время, а деятельный и энергичный агент разведки, умеющий использовать любую возможность, чтобы помочь своим хозяевам.

— Двенадцатого февраля, — продолжал генерал Егерс, — англичане передали Петерсону радиограмму следующего содержания:

«Нас очень интересуют аэродромы в Латвии. Опишите взлетные площадки и материал, из которого они сделаны: бетон или иной материал? Длина взлетных полос и их направление? Количество самолетов на аэродроме и их типы? Мы хотели бы иметь информацию: имеется ли аэродром в районе Либавы. Мы сейчас получаем письма из Риги значительно быстрее, чем раньше. Поэтому лучше пиши и делай чертежи. Однако мы не хотим, чтобы ты и твои друзья рисковали, исполняя наши просьбы. Поэтому сообщай только о том, что можно выяснить без большой опасности. Может быть, наблюдение под Либавой опасно, так как там близко запретная зона. Если это так, то лучше оставь…»

В ответ Петерсон довольно быстро радировал следующее:

«Интересующий вас аэродром, по словам моего информатора — хозяина рекомендованной вами квартиры, мало интересен. Но другой информатор сообщил, что некоторое время назад он, проезжая по шоссе, видел на этом аэродроме около тридцати двухмоторных самолетов, тип которых продолжает выяснять. В деревянных бараках, в западной части аэродрома, проживает персонал. В южной части аэродрома стоят два двухэтажных кирпичных дома. Ангары не замечены».

Генерал Егерс отложил радиограмму и со своей иронической полуулыбкой пояснил:

— Как вы понимаете сами, мы не стали препятствовать Петерсону в передаче этой радиограммы, как не стали и сообщать англичанам и их шпионам, что на этом аэродроме стоят списанные из аэрофлота американские самолеты, полученные по ленд-лизу еще в первые годы войны. Как говорят, чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не плакало! — Он остановил веселый смех взмахом руки и продолжал уже в другом тоне: — Зато теперь из писем Лидумса стало ясно, что англичане вполне удовлетворились ответом Петерсона по поводу аэродрома в Латвии. А Лидумсу удалось убедить англичан, что чекисты при помощи «Тома» ищут группу Будриса через Лондон… А это еще более укрепляет репутацию и группы, и самого Лидумса. Сначала они еще пытались задавать «Тому» всякие каверзные вопросы, но так как мы все время запрашивали «адрес» группы Будриса, то они в конце концов ответили нашему «Тому» следующей радиограммой:

«Дорогой Том, мы уже давно, к сожалению, потеряли всякую связь с Будрисом и его друзьями. Не знаем, что случилось с группой, но опасаемся, что произошло что-то непоправимое. Дорогие Том и Адольф, с этого сеанса мы, ради вашего благополучия, прекращаем связь с вами до лучших дней. Рацию закопайте.

Бог да благословит Латвию».

Как видно, англичане начисто списали со счетов двух своих шпионов. Из числа же тех, что находятся под нашим наблюдением, я считаю особенно опасным Петерсона. Сейчас мы выслушаем сообщение начальника группы, которая ведет наблюдение за Петерсоном с того дня, как он появился в Риге…

Старший офицер группы сообщил, что во время пребывания в Риге Петерсон в первом же тайнописном письме англичанам пожаловался на крайнюю ограниченность своих возможностей. Он писал:

«Вы на той стороне ожидаете от меня информацию о русских, но да будет мне разрешено объяснить причины медленного исполнения моего задания.

1. У меня до сих пор нет настоящего паспорта, который помог бы мне встречаться с легально работающими нашими единомышленниками, и я лишен возможности свободно передвигаться по стране. Полученный от вас бланк паспорта можно было бы заполнить, но нет рельефного штампа, который ставится на краю фотокарточки, — этот порядок вам может лучше объяснить Вилкс.

2. Будрис не разрешает использовать его людей для агентурной работы, опасаясь за безопасность всей организации при каком-либо случайном провале.

3. Я настойчиво пробовал привлечь к работе некоторых моих родственников и надежных знакомых, но они боятся последствий за связь со мной, да и разведывательные возможности у них крайне ограничены.

4. Кроме того, проживание в Риге на нелегальном положении нервирует меня до крайности, в связи с чем перспективы на будущее кажутся мне особенно мрачными. Однако надеюсь, что сумею выполнить ваше задание.

2 ноября. Петерсон».
Однако этот страх совсем не помешал Петерсону попытаться наладить связи со своими единомышленниками, которые, как его информировали в Англии, были связаны с англичанами еще до 1940 года. Правда, он продолжал бояться, но действовал.

Наблюдение за действиями Петерсона в Риге показало, что он из одних домов выходил весьма торопливо, но были визиты, и очень продолжительные. Тут офицер сослался на то, что полковник Балодис-Будрис несколько раз встречался с Петерсоном, и попросил Балодиса поделиться своими наблюдениями…

Полковник Балодис доложил о трех своих последних встречах. Встречи состоялись по просьбе Петерсона.

Сначала они встретились 28 ноября в парке «Виестура Дарзс». На вопрос руководителя подполья, как поживает Петерсон, тот откровенно ответил, что чувствует себя весьма плохо… Он тут же пояснил, что не может добыть никаких ценных сведений ни сам, ни через людей, с которыми установил связь по указанию англичан, и попросил Будриса помочь ему через людей его группы.

Будрис заметил, что он вполне понимает и разделяет взгляды Петерсона о необходимости сбора информации, но использовать для этого необученных партизан считает невозможным. Будрис напомнил, что сам Петерсон, хорошо обученный, имеющий возможность свободно передвигаться по Риге, жалуется именно на то, что информацию собирать не может. Чем же помогут ему партизаны?

Петерсон опять стал ссылаться на отсутствие «чистых» документов. Но тут же похвалился, что недавно передал в Лондон сообщение о местонахождении одного войскового штаба, которое установил визуальным наблюдением за входящими и выходящими офицерами и генералами. Лондон поблагодарил его, но Петерсон чувствует всю фальшь своего положения: невозможность развернуть эффективную шпионскую деятельность действует на него угнетающе и беспокоит. Будрис посочувствовал, передал присланные из Англии двадцать тысяч рублей, но от какой-либо помощи людьми или советами отказался.

Через месяц Петерсон снова передал сигнал о необходимости встретиться. Будрис явился на свидание в точно условленный час.

На этот раз Петерсон попросил обеспечить оружием его нового квартирохозяина на случай внезапного появления чекистов…

Был он чрезвычайно нервен, возбужден. Хотя встреча происходила в довольно людном зимнем садике, где катались на санках дети, гуляли няньки и бабушки с младенцами в колясках, он все время оглядывался, что — заметил ему Будрис — могло привести к саморазоблачению. На слова Будриса, что не следует прибегать к оружию в любом кажущемся опасным случае, так как это может быть и случайная встреча или, скажем, ошибочный звонок в квартиру, где он живет, Петерсон возразил, что сам он без взведенного пистолета на улицу не выходит. Кроме пистолета, сказал Петерсон, он носит в кармане молоток без рукоятки, таким молотком с одного удара можно бесшумно убить человека. А хозяин так изнервничался, что боится оставаться в собственной квартире без оружия.

Говорил он и о необходимости запасных квартир. Сам он подыскал четыре квартиры, но каждая из них не вполне удовлетворяет требованиям безопасности и правилам конспирации. В одной слишком много жителей, в другом доме, где он снял запасную квартиру, дворник — вздорная и, по-видимому, опасная женщина. Есть еще квартира в районе Ропажа, но это слишком далеко, и только одна оказалась довольно удачной. Адреса он не назвал, но сказал, что квартира трехкомнатная, хозяин ее одинокий человек, железнодорожник, был членом ЛЦС. Офицер группы наблюдения подтвердил, что при изучении передвижений Петерсона все эти квартиры были выявлены: оказалось, что во всех случаях речь шла о людях, адреса которых Петерсон получил еще в Англии.

— Последняя встреча, — продолжал Балодис-Будрис, — состоялась совсем недавно на одной из подпольных квартир Петерсона. В этот раз Будрис прибыл с нарочитым опозданием на целый час, как раз в тот миг, когда Петерсон собирался выпрыгнуть в окно с третьего этажа. К письменному столу и батарее центрального отопления была привязана толстая веревка, окно приоткрыто, деньги, шифры и документы спрятаны в карман, оружие наготове.

— Увидев меня, — рассказал далее Будрис, — Петерсон чрезвычайно обрадовался. Оказалось, что он представил возможность моего провала и подготовился бежать при первой тревоге. Хорошо, что хозяин, который знал пароль, успел крикнуть Петерсону, что пришли свои.

Петерсон находился в совершенно подавленном настроении. Он был недоволен всем, в частности своей шпионской работой. Он рассказал, что при первом намеке на такую работу люди, вроде бы и согласные с ним в мыслях, начинают изворачиваться, лгать, одним словом, уходят даже от разговора. Иногда у него появляется страшное искушение выйти на улицу, убить нескольких человек, а последней пулей покончить с собой.

Его теперь все пугало. Однажды после встречи с одним из своих информаторов в парке «Стрелниеку Дарзс» он возвращался домой. Кто-то быстро пробежал по улице, потом послышался милицейский свисток. Петерсон чуть не бросился в бег, хотя понимал, что это больше всего привлечет внимание. На этот раз он все-таки сдержался. Но когда через несколько дней снова позвонил информатору и сказал несколько условных слов, чтобы вызвать его на новую встречу, тот возбужденным, дрожащим голосом ответил, что больше с Петерсоном встречаться не может. И оказалось, что новая конспиративная квартира, снятая за крупные деньги, стала опасной.

В этой связи Петерсон просил у Будриса совета: как проверить квартиру и ее хозяина? Может быть, позвонить туда по телефону-автомату?

Будрис посоветовал на конспиративную квартиру пока не ходить и не звонить, тем более что, по его данным, после Нового года в Задвинье, где находится названный Петерсоном дом, идет выборочная проверка квартир с целью обнаружения спекулянтов жилплощадью, сдающих комнаты жильцам без прописки.

Хозяин квартиры, в которой жил Петерсон, доверительно рассказал Будрису-Балодису, что квартирант созрел для любого опасного действия. Из-за отсутствия документов он считает себя неполноценным человеком, заперт в квартире, как в бочке, и вынужден влачить самое жалкое существование. Во всем этом он считает виновными англичан. В последнее время он высказывается еще более решительно: если бы он, мол, знал, какая жизнь тут его ожидает и какие идиоты его хозяева, то лучше бы сразу по прибытии в Латвию явился в ЧК и рассказал все… Впрочем, последнее высказывание, как думает хозяин квартиры, может быть и пробным камнем для проверки самого хозяина.

Во всяком случае, дела у Петерсона шли плохо, о чем свидетельствовали и его письма, отправленные в эти дни. В письме, адресованном: Германия, 24-А, Гамбург — Вандобек, Кеденбургштрассе, 31-Ш, Я. Абикис, он писал:

«Здравствуй, милый друг!

Разреши мне в этом письме сказать несколько слов о себе. Как я уже сообщал раньше, людей для агентурной работы организация не дает, ибо их задачей является забота о безопасности друзей, живущих на нелегальном положении. Я нашел двух человек вне организации, рекомендованных вами, однако их возможности чрезмерно ограничены для того, чтобы быть информаторами, хотя они и согласились работать. Теперь мне стало известно, что они давно находятся под подозрением за свою прошлую деятельность, поэтому мне пришлось прекратить связь с ними. Живя без документов, я не могу искать случайных людей, тем более что большинство из них согласны примириться с Советской властью. Работать в такой среде мне кажется бессмыслицей. Да и нервы у меня сдают из-за постоянной тревоги и напряжения.

Не сердись, друг, может быть, я и ошибаюсь, но в настоящее время я думаю именно так. Если возможно, прошу в предстоящих операциях подумать обо мне и дать мне возможность вернуться в свободный мир…»

25 января Петерсон повторил свою просьбу по радио:

«Выполнение моего задания практически невозможно. Не могу найти подходящих людей, так как большинство не верит нашим идеалам. Жить здесь без документов опасно. Мои нервы страдают от непрерывной тревоги. Единственно, что мне осталось, — вести жизнь преследуемого партизана. Прошу вас обсудить возможность моего быстрейшего возвращения, а пока я предпринимаю меры по найму какого-нибудь суденышка для ухода морем на Готланд, если ваши операции задержатся…»

Да, Петерсон действительно «созрел», но не стал от этого менее опасен. Скорее наоборот. Маниакальная подозрительность могла заставить его пустить в ход оружие против любого человека, который показался бы ему опасным.

Генерал Егерс поставил вопрос: как изолировать Петерсона, не вызвав подозрения англичан? Это не Том и Адольф, которые шли самостоятельно и могли провалиться когда угодно и где угодно. Петерсон был аккредитован в группу Будриса как инспектор отдела «Норд» английской разведки. Он встречался с Будрисом, о чем сообщал англичанам, долго жил в лесном отряде. Руководители отдела «Норд» — опытные и умные люди. Если Петерсон провалится, они прежде всего подумают о том, что он даст показания на первом же допросе: на эту мысль их натолкнут собственные письма и радиограммы Петерсона, из которых видно, как он изнервничался. Но если он будет давать откровенные показания, то прежде всего выдаст всю группу Будриса. А группа должна еще работать.

В то же время Петерсон уже разоблачил, как известно присутствующим здесь товарищам, нескольких кадровых агентов английской разведки. Эти агенты, активно действовавшие в Латвии перед войной и в первые послевоенные годы, были затем, если так можно выразиться, законсервированы англичанами и ожидали нового сигнала к действиям. Такой сигнал последовал от английской секретной службы через Петерсона. Оставлять на свободе этих агентов мы не имеем права, но одновременно с этим должны подумать, как использовать их в наших интересах в радиоигре с англичанами.

Всегда невозмутимый и спокойный, полковник Балодис, вот уже три с половиной года живший бок о бок со своими заклятыми врагами, встречавшийся с ними один на один и со многими сразу, знавший, что любой промах может оказаться смертельным для него, как для минера смертельна любая ошибка, встал по знаку генерала и твердо сказал:

— Есть только один выход: инсценировать героическую смерть шпиона. Английские разведчики обожают романтику. А что может быть выше героической гибели во славу королевы? Для англичан Петерсон умрет во время очередной радиопередачи. Такая передача, по расписанию Петерсона, состоится в следующую среду. Проводить он ее должен из пустой дачи в Дзинтари, ключи от которой получил сразу по приезде в Ригу. Там же хранится и его рация. Перед отъездом Петерсона на дачу мы его арестуем. По расписанию передача назначена на двадцать один час тридцать семь минут. В двадцать один пятнадцать чекисты окружат дачу и инсценируют бой с Петерсоном и его помощником. Во время боя Петерсон и его напарник будут «убиты». Чекисты вывезут их «тела» на санитарной машине. Местные жители услышат разговоры чекистов о том, что оба шпиона убиты, что убиты и двое или трое чекистов, — надо же, чтобы англичане поняли: бой был нешуточный! Правда, потом придется ремонтировать дачу, холостыми патронами тут не обойдешься, надо, чтобы местные жители увидели выбитые двери, пулевые пробоины, разбитые окна и прочее, чтобы слух об убитых диверсантах достиг ушей какого-нибудь доброхотного корреспондента одной из буржуазных газет, а англичане немедленно запросят Будриса о том, куда исчез Петерсон, не вышедший на связь в условленное время. Будрис после недолгого расследования сообщит о гибели Петерсона и его помощника.

Затем генерал предложил обменяться мнениями о положении Эгле…

Эту зиму Эгле жил под наблюдением Коха на отдаленном хуторе. Его сознание затемнялось все чаще, и припадки шизофрении становились длиннее. Во время одного из таких припадков он пытался покончить с собой. Коху пришлось отобрать у него оружие, спрятать все веревки, вожжи, но не было никакой гарантии, что за ним удастся уследить и предотвратить следующую попытку самоубийства: сумасшедшие, подверженные какой-нибудь идее, бывают хитрее здравомыслящих.

Иногда он составлял очередное тайнописное послание, все содержание которого сводилось к жалобным мольбам о возвращении в Лондон, где осталась его семья. Когда-то, в первые месяцы по прибытии в Латвию, Эгле бравировал тем, что бросил отца и мать, жену и двоих детей и ушел воевать за идеалы свободной Латвии. Теперь он все чаще и чаще вспоминал о них и каялся, почему не послушал отца, работавшего бракером леса в Лондонском порту. Эти три с лишним года подпольной жизни совсем изнурили его.

Балодис прочитал последнее письмо Эгле от 15 января:

«Во-первых, снова прошу разрешения вернуться в Лондон, чтобы можно было привести в порядок свое здоровье. Надеюсь на вашу помощь этой весной. Еще раз прошу протянуть руку помощи и, пока не поздно, отремонтировать мое здоровье, чтобы я был пригодным к будущей войне.

Если по каким-то особо важным обстоятельствам мне еще придется оставаться здесь, то прошу прислать мне следующие вещи: правильно изготовленный паспорт; рацию с запасными лампами; деньги; химикаты для вытравления чернил с инструкцией о правилах пользования; сильные яды в очень маленьких капсулах, примерно 15—20 капсул; очень хороший бинокль; несколько штук часов, устойчивых от сотрясений и воды; один четырнадцатизарядный пистолет с патронами к нему; один пистолет калибра 7,65.

Из медикаментов прошу лекарства от воспаления слепой кишки; от гнойного воспаления гланд и для регулирования сердечной деятельности, ибо сердце временами чуть не останавливается, а порой бьется чрезвычайно сильно.

Все вещи прошу закрыть в чемодан, чтобы нельзя было чужому глазу заглянуть в содержимое. Если будете упаковывать в вещевой мешок, то его надо запломбировать. В мешок вложите письмо с описанием всех вещей и в каком порядке они уложены. Письмо пишите тайнописью. Посылку пошлите по адресу: Рижское взморье, Лиелупе… Этот адрес дан мне Будрисом…»

Англичане, получив странную радиограмму от Эгле и его жалобные послания, запрашивали Будриса, Бертулиса и Делиньша о состоянии больного, и все трое откровенно ответили, что Эгле лучше всего вывезти при первой же морской операции…

После короткого доклада Балодиса о состоянии Эгле Ян Янович предложил послать на хутор к Эгле под видом пособника врача-психиатра. Может быть, удастся вылечить больного.

Балодис предъявил хладнокровную радиограмму англичан:

«Учитывая, что морская операция является очень важной, а условия ее проведения будут значительно труднее, чем случалось до сих пор, взвесьте, не является ли поведение Эгле угрозой для всей операции? Если он может явиться такой угрозой, исполните приговор судьбы и считайте, что он погиб за родину. Наша цель намного дороже, нежели жизнь одного человека. Бог да благословит Латвию!»

Кто-то не выдержал, буркнул:

— Какая подлость!

Генерал усмирил общее возмущение, сказал:

— Свои приказы англичане пусть выполняют сами. Я советовался с товарищами из прокуратуры о деле этого шпиона. Он, едва ступив на советскую землю, оказался в нашей группе. Какой-либо подрывной деятельностью он заниматься не мог, да и особого рвения не проявлял. Единственный «криминал», который мы можем ему предъявить, это то, что он добросовестно передавал англичанам все составленные нами радиограммы. В связи с этим соответствующие органы, учитывая также наши оперативные интересы, разрешили не привлекать Эгле к уголовной ответственности. Его можно было бы лечить и у нас, но Эгле так привязан к своей семье, что вряд ли наше вмешательство поможет ему. Поэтому я предлагаю Балодису навестить больного, сообщить ему, что он будет отправлен обратно в Англию при первой возможности. Ручаюсь, что это будет самым лучшим лекарством для него…

— А Клозе не выкинет его с катера в море? — спросил кто-то из присутствующих.

— В момент операции мы поставим англичан в известность, что отправляем больного для лечения. Они будут вынуждены проследить, чтобы с Эгле ничего не случилось. Авторитет Будриса слишком высок, чтобы они могли не считаться с ним!

Так были решены судьбы Петерсона и Эгле…

9

Эал с бешеной скоростью вел машину на юг Западной Германии, к австрийской границе. Шоссе, как это часто делали американцы в своей зоне, было закрыто для частного транспорта на неопределенное время.

Местность все понижалась. Они уже пересекли несколько дамб, по обеим сторонам которых простирались хмурые болота с чахлой растительностью. Снег давно стаял, но воды было хоть отбавляй, а во многих местах болота были сплошь залиты, только мхи, кое-где выступавшие из воды, показывали, что тут все же есть земля.

Эал поглядывал искоса на своего спутника, пытаясь угадать по его лицу, как он оценивает местность, на которой должны проходить «маневры». Но Лидумс так много побродил по болотам — и такой вот запоздалой весной, и осенью, и летом, и зимой, что смотрел на этот дикий уголок без особого любопытства. Его больше занимало, зачем он приглашен на эти маневры?

Машина внезапно свернула с номерованного и разлинованного дорожными знаками государственного шоссе на узкую дамбу и нырнула в лесок. Это было относительно высокое место, в своем роде островок. И скоро в лесу показались строения.

— Приехали! — с облегчением сказал Эал и вылез из машины.

Лидумс последовал его примеру.

Перед ними было нечто вроде охотничьего домика, затерянного в густом, хотя и низкорослом лесу. Домик был двухэтажный и окружен службами: гаражами, кухней, конюшнями, столовыми, общежитиями, и вокруг всех этих служб суетились люди в военной форме, по-видимому низшие чины, а на веранде двухэтажного дома сидели офицеры, курили, пили кофе, некоторые стояли, склонясь над длинными столами с расстеленными на них картами.

Навстречу им из дома вышел полковник, в котором Лидумс еще в первую встречу предположил Росса — руководителя всех шпионских школ, созданных в Западной Германии американцами. Он дружески протянул руку Лидумсу, приветствуя:

— Рады видеть вас в Бад-Тельце, мистер Казимир! Пройдемте в дом.

Эал поручил солдату чемоданы, свой и Лидумса, и пошел за ним в дом с черного хода. Росс, дружески взяв Лидумса под руку, провел его на веранду.

— Господа, мистер Казимир, представитель английской секретной службы.

Казимир увидел несколько лиц, которых запомнил с первой встречи с американцами. На этот раз все они были в форме, да и сам он был в тренировочном костюме, как посоветовал Эал.

Но было много и незнакомых военных — и молоденьких лейтенантов, и седых полковников. Был даже один генерал с плотным мясистым лицом и тщательно ухоженными усами.

— Виски? Мартини? — спросил Росс, подводя Лидумса к стойке бара.

— Пожалуй, виски, — улыбнулся Лидумс.

— Да, вы ведь привыкли к водке! — улыбнулся Росс. И предупредил: — Обедаем в четыре, после окончания операции.

— Простите, но не скажете ли вы мне, на что я должен обратить особое внимание? Я ведь человек новый, — попросил Лидумс.

— От вас нет секретов. Через час начнется десант парашютистов.

— В это болото? Брр…

— А где вы спасаетесь от ваших противников у себя на родине?

— Увы, тоже в болотах. Но мы хоть заранее разведываем их.

— Вот этим и займутся наши парашютисты! Разве-дают и скроются от условного противника.

— А противник тоже выбросит десант?

— Нет, местность уже освоена. Противник попытается выбить десантников из болота и взять их в плен или «истребить».

— И на сколько дней рассчитана эта операция?

— На десять дней.

— А нельзя ли мне принять в ней участие?

— Я так и знал, что при вашем деятельном характере вы обязательно захотите принять участие в операции! — рассмеялся полковник. И обернулся к офицерам: — Господа, мистер Казимир изъявил желание участвовать в маневрах! Не хотите ли взять его в посредники?

Офицеры столпились вокруг Лидумса и Росса.

— Беру с удовольствием! — воскликнул один, оглядывая крупную фигуру Лидумса.

— А я бы с удовольствием взял его помощником в свою роту! — отозвался другой.

— Да, такому великану это болото по колено! — засмеялся третий.

В углу заработал телетайп. Оператор оторвал ленту депеши и передал генералу. Генерал поднялся, отрывисто сказал:

— Господа офицеры, десант выбрасывается через двадцать восемь минут!

Офицеры разбирали фуражки, оружие и покидали веранду. Росс дружески предложил Лидумсу:

— Мы с вами поднимемся на смотровую вышку. Это будет интересное зрелище!

Он взял фляжку, предусмотрительно наполненную дежурным солдатом, оглядел Лидумса:

— Вышка открытая, вам не будет холодно?

— Ну, в этом костюме можно спать зимой на снегу! — И пока они поднимались по узкой лестнице, рассказал, как его соученик потребовал от Эала обязательно снабдить его таким костюмом: — Как видите, доверие к качеству вашей тренировочной формы самое высокое!

На вышке собрались все свободные от приема десанта офицеры. Она была закрыта подъемными окнами со всех сторон и давала великолепный обзор. Тут тоже стояло несколько телетайпов и телефонов, возле которых дежурили солдаты.

Тяжелый гул самолетов наполнил окрестность. Они заходили с юга и пристраивались в хвост один к другому.

Откуда-то из болот в небо поднялась красная ракета. И тотчас же из первого самолета посыпались мелкие фигурки или свертки, а может, и то и другое, и над ними начали вспыхивать белые цветки парашютов. Это зрелище массового десанта — Лидумс не мог не признать — выглядело внушительно. Самолеты освобождались и уходили, а в небе все увеличивалось число парашютов.

Но вот и люди, и грузы стали приземляться (скорее — приводняться), парашюты гасли, и через пятнадцать минут после высадки десанта ничто не напоминало о том, что тут скрывается не меньше роты парашютистов, вооруженных — Лидумс это знал — не только автоматами и ножами, но и стомиллиметровыми безоткатными орудиями, и минометами, и автомобилями, способными двигаться и по шоссе, и по болотам. И мысль о том, что нечто подобное может однажды случиться у него дома, на родине, была весьма неприятна.

Солдаты, дежурившие у раций, то и дело подавали полковнику Россу радиограммы, и тот, одобрительно кивая, приказывал:

— Передайте им мою благодарность!

Но вот поступило последнее донесение, полковник обвел офицеров торжествующим взглядом, сказал:

— Операция окончена. Прошу, господа, к столу!

Все, кроме дежурных, спустились с вышки.

Если для рейнджеров и младших командиров учения были приближены к условиям военных действий, то старшие офицеры и посредники чувствовали себя здесь как на даче. Был подан отличный обед, много свежей дичи — постарались егеря, обслуживавшие охотничий домик, — много вина и виски.

Полковник усадил Лидумса напротив себя и то и дело заговаривал с ним. Но Лидумс был настороже: пил мало, вопросов не задавал, лишь слушал да кратко отвечал, когда обращались к нему. Он все время ждал каких-либо вопросов со стороны полковника или генерала, или младших офицеров, поглядывавших на чужака с любопытством, но в то же время и свысока.

С болота не было слышно ни звука. Изредка раздавались птичьи крики: перекликались дозорные. Полковник прислушался к этим птичьим голосам, с удовольствием сказал:

— А мы уже окружены! Пусть «синие» выставят дозоры!

Два или три офицера вышли за-за стола, где-то зазуммерил полевой телефон, и тотчас из-за зданий показались два взвода рейнджеров в прорезиненных костюмах, в высоких сапогах, с автоматами на шее и с гранатами у пояса. Одни из них тут же исчезли в заранее отрытых окопах, другие спустились с дамбы в болото и скрылись в камышах.

Полковник обратился к Лидумсу:

— Мистер Казимир, как вам понравился десант?

— Это было великолепно!

— А вы знаете, им придется провести в этом болоте десять дней, отбивая атаки и атакуя, передвигаясь с места на место и не имея никаких запасов пищи, кроме НЗ — так называемого неприкосновенного запаса. Но рейнджер, сохранивший свой неприкосновенный запас в этих условиях, после окончания учений получает дополнительный двухнедельный отпуск, о чем они читали в приказе. Можете представить себе, как они будут беречь этот НЗ?

— Еще бы! — улыбнулся Лидумс.

— Господин полковник, разрешите задать вопрос нашему гостю? — обратился кто-то из более молодых офицеров.

— Пожалуйста! — милостиво кивнул полковник, но тут же добавил: — Но имейте в виду, господин Казимир имеет право не отвечать на вопросы, если они затрагивают интересы той службы, которую он представляет…

— Нет, нет, это, скорее, относится к области англо-американских споров! — поторопился другой офицер.

Лидумс внимательно оглядел его: майор, рослый, с широким лицом и утиным носом, с гладко прилизанными волосами, лет сорока, вероятно захвативший еще конец войны, по-видимому, типичный служака. Вряд ли его вопрос может быть опасен. Лидумс с интересом ждал. А майор, с усмешкой глядя на Лидумса, заговорил:

— Мистер Казимир не скрывает, что представляет разведку дружественной страны. Мне хотелось бы знать, есть ли у мистера Казимира люди, которые могли бы принять участие в подобных маневрах без особого риска утонуть в болоте или умереть с голода?

— Что вы скажете, мистер Казимир? — лукаво усмехнулся полковник.

Лидумс видел со всех сторон насмешливые глаза, а на некоторых лицах и прямо издевательскую улыбку. Да, эта сценка была, видно, срепетирована заранее. Он широко улыбнулся, отставил бокал и сказал:

— Жалею, что у меня под рукой нет моих людей. Но… — он вынул из кармана пачку денег, врученных ему Малым Джоном, и положил ее на стол, — я готов держать пари на все мои карманные деньги, что вы, майор, не рискнете повторить мой опыт. А я сейчас, с вашего, полковник, разрешения, надену такой же костюм, как у ваших парашютистов, получу необходимое оружие и НЗ, попрошу вас присоединить меня к любому взводу и вернусь в день окончания маневров, не истратив своего неприкосновенного запаса, после чего получу в поощрение двухнедельный отпуск…

Он, улыбаясь, смотрел на вытянувшиеся лица офицеров. Полковник предостерегающе кашлянул. Майор, стараясь не замечать недоброго взгляда полковника, небрежно спросил:

— И много у вас этих карманных денег?

— Право не знаю, вероятно, марок пятьсот!

— Ого! — воскликнул кто-то из младших офицеров.

— Я запрещаю это пари! — торопливо воскликнул полковник.

— Почему же? — настойчиво продолжал Лидумс. — Вы пригласили меня на учения, и мне крайне интересно, соответствуют ли эти условия тем, в которых я прожил последние несколько лет.

— Вы слышите, Айрон? — сухо сказал полковник. — Несколько лет!.. А вы всю жизнь, даже и на войне, ходили по асфальту! Должен сказать, мистер Казимир, что майор Айрон занимается всего лишь снабжением. Извините его запальчивость!

— Но пари! Пари! — раздалось сразу несколько голосов.

— Будем считать, что майор Айрон проиграл это пари. В день окончания маневров майор устраивает обед в честь нашего гостя, — жестко сказал полковник.

— Согласен! — сухо ответил майор.

Теперь Айрон поглядывал на Лидумса несколько испуганно. Зато молодые офицеры сразу после окончания обеда окружили гостя. Им хотелось знать, какможно прожить в лесах и болотах несколько лет.

— В болотах есть съедобные растения и птицы, в реках есть рыба, в лесах — и птица, и зверь. Надо только уметь взять их, — шутя, отвечал Лидумс.

— Но если нельзя стрелять, как вы возьмете зверя и птицу?

— Вероятно, так же, как берут их ваши люди — при помощи силков и сетей. И рыбу можно поймать…

— У нас этому обучают специальные инструкторы, кто же обучал вас?

— Голод! — усмехнулся Лидумс.

— И долго вы были в лесах?

— Достаточно долго, чтобы научиться устраивать сухой ночлег в таком вот болоте и разводить огонь так, чтобы не ощущалось даже запаха. Наши «синие» умеют нюхать дым и за два, и за три километра.

— Ну, сегодня у рейнджеров легкий день! — сурово заметил полковник. — Посмотрите, что будет тут завтра, когда начнется облава.

Ему, должно быть, не понравилось, что офицеры так заинтересовались Лидумсом. Лидумс заметил, как он сделал знак Эалу. Молодой разведчик тотчас предложил:

— Позвольте показать вам вашу комнату…

— Но еще рано, Эал! — запротестовали офицеры.

— Мне пора на дежурство. А мистер Казимир может спуститься к вам, если вы не торопитесь на отдых. Но завтра тяжелый день.

Лидумс пошел за ним.

Как видно, полковник решил, что Лидумсу больше не следует спускаться вниз. На столике у кровати стояли бутылка виски в ведерке со льдом и кофе в термосе. Рядом — чашка и бокал, тут же лежали газеты.

10

Утром Лидумса разбудил гул.

Небольшие вертолеты опустились во двор усадьбы. Как только вертолет выключал моторы, его откатывали в угол двора, и на его место садился следующий. Всего приземлилось пять машин.

Зазвонил телефон: мистера Казимира приглашали к завтраку.

Завтрак уже кончался, за столом сидели полковник, майор Айрон, Эал и еще несколько человек.

Полковник встретил Лидумса любезно, сам напомнил о том, что Айрон проиграл пари, затем пригласил сопровождать его в посредническом облете «сражающихся» сторон. Лидумс торопливо поел, выпил кофе, и все вышли во двор.

Для полковника был приготовлен четырехместный вертолет. С ним летели Лидумс, Айрон и Эал.

С болот доносилась все усиливающаяся стрельба. Сначала стреляли автоматы, потом в бой вступили минометы. Затем гулко заработали безоткатные орудия. Полковник, с удовольствием прислушиваясь к нарастающим звукам «боя», сказал Лидумсу:

— «Синие» начинают выжимать «зеленых» из болота. У «зеленых» задача — продержаться хотя бы пять-шесть дней в пределах вот этой площади! — Он показал на карте обведенную красным карандашом полосу болот и речных пойм с небольшими водоразделами примерно десять на десять километров. На водоразделах были отмечены тощие гривки леса.

Вертолеты посредников показывались то в одном месте, то в другом. «Бой», должно быть, рассредоточился, и принимали участие в нем только маленькие группки. Правильнее было бы назвать это разведкой боем.

Лидумс отмечал про себя, что стоянки десантников замаскированы ловко. Если где-нибудь и виднелось нечто похожее на боевую позицию, то скорее всего она была ложной.

Они облетели все болото, так и не увидев ни атакующих, ни атакуемых, и возвращались назад, как вдруг прямо под собой заметили дымки минных разрывов. Десантники, скопившись у самой дамбы, пытались атаковать усадьбу, где расположился штаб «синих».

Дымовые шашки, имитировавшие разрывы мин, достигали усадебного двора. И по болоту, и по дамбе бежали люди в зеленых маскировочных костюмах. Они уже добежали до двора, когда с разных сторон затрещали станковые пулеметы, и офицер-посредник с белым флагом в руке остановил атаку как «захлебнувшуюся». Теперь «зеленые» отступали в болото, а «синие» в таких же буро-зеленых костюмах, но с белыми повязками на рукаве, преследовали их.

Но в болото «синие» не полезли, опасаясь, должно быть, засады. Они швыряли гранаты, вероятно, со слезоточивым газом, так как несколько запоздавших отступающих бежали теперь, как слепые, и за ними охотились «синие», хватая их, связывая, выгоняя обратно на дамбу. Атака больше не повторилась, и «пленные» понуро брели, погоняемые ударами прикладов. На взгляд Лидумса, удары были довольно сильные. Вот упал один, другой. Их поволокли за руки, не скупясь на толчки и пинки.

Вертолет приземлился на дворе усадьбы.

К нему подбежал сияющий офицер и доложил полковнику:

— Атака «противника» отбита. Захвачены «пленные». Приступили к допросу!

— Благодарю! — козырнул полковник и, обернувшись к Лидумсу, спросил: — Хотите присутствовать при допросе пленных?

— Буду рад.

Они прошли к пустым конюшням, откуда слышался дикий вой. Лидумс невольно замедлил шаги. Полковник обернулся и с улыбкой сказал:

— На войне, как на войне! Будущий противник применит против пленных пытки! В следующий раз они постараются не попадаться!

В конюшне на бетонном полу валялись трое связанных по рукам и ногам «пленных». Один, полураздетый, лежал привязанный на скамье. За столиком сидел стенографист, записывающий показания. Допрашивающий офицер доложил полковнику:

— Солдат Дженкинс. Третий год службы. Психически слаб. В первые пять минут допроса третьей степени дважды терял сознание. Предполагаю сделать укол скополамина, может быть, удастся обойтись без других средств побуждения.

— А как эти?

— Психологическая подготовка к допросу. Пытались протестовать против средств принуждения, примененных к Дженкинсу, пришлось заткнуть им глотки.

— Национальность?

— Литовец, латыш и немец.

— Если созреют для показаний, доложите мне!

— Слушаюсь!

— Пойдемте, мистер Казимир! Это первая стадия допроса, она малоинтересна. Позже, когда обработка будет закончена, можно послушать, как они станут лгать, чтобы отвести от себя обвинение в предательстве и в то же время избежать новых приемов допроса третьей степени…

Они вышли из этой странной камеры пыток, где свои пытали своих, и Лидумс невольно спросил:

— Неужели нельзя обойтись без этой третьей степени? Ведь это же военная игра!

— Их работа давно уже перестала быть военной игрой! — жестко сказал полковник. — Нам нужны безусловно преданные люди. И потом они должны знать, что произойдет с ними, если они сдадутся в плен. Впрочем, пройдемте ко мне, я вам кое-что расскажу об этих наших войсках…

11

Полковник действительно не стал скрывать особенностей системы обучения подчиненных ему подразделений.

Общая картина создания войск специального назначения при военном министерстве США оказалась достаточно мрачной.

В январе 1951 года американский сенат одобрил законопроект, разрешавший военному министерству завербовать для службы в американской армии десять тысяч иностранцев в возрасте от восемнадцати до тридцати шести лет. Американский генерал Хэмлет в статье «Войска специального назначения готовятся к войне и миру» так писал об этих диверсионных отрядах:

«Подготовка в мирное время и действия в период «холодной войны» помогут подразделениям войск специального назначения достойно выполнить свою миссию, когда начнется настоящая война. Эти люди должны научиться и быть способными переносить лишения, приносить жертвы и работать в самых трудных условиях».

На авантюру Пентагона прежде всего откликнулась так называемая Международная ассоциация перемещенных лиц. Уже в октябре 1951 года эта организация переправила в США двадцать пять тысяч человек — эмигрантов из разных стран. Большая часть «живого товара» была направлена в формирующиеся отряды специального назначения. Но… аппетит приходит во время еды, и Пентагон принялся расширять новые воинские подразделения.

Лидумс уже знал многое об этих частях и без рассказов полковника… Но повторение — мать учения!

Вся затея с наемными армиями была очень близка к созданию в Древнем Риме легионов из рабов-гладиаторов. Кое у кого из конгрессменов, вероятно, бродили в голове сходные мысли: почему бы и в самом деле не воевать чужими руками? Но современные «гладиаторы» не спешили положить свою голову… Познакомившись с порядками в новых военных лагерях, многие старались поскорее унести оттуда ноги, а некоторые становились профессиональными убийцами. Много шума наделали два рейнджера, дезертировавшие из лагеря Форт Брэгг, — Джордж Иорк и Джеймс Латан, которые за семь дней пребывания на свободе убили и ограбили семь человек…

Так эти подпольные лагеря оказались на виду у американских газет, а затем и у всей мировой прессы.

Но Пентагон был сильнее, возмущение американского и мирового общественного мнения привело только к тому, что лагеря современных «гладиаторов» были засекречены еще строже, силы военной полиции, следившие за помещенными в лагерях рейнджерами, удвоены, и все пошло своим чередом.

Воспитание и обучение убийц было поставлено на научной основе. В программе подготовки предусмотрено не только изучение вероятного противника, но исследование быта, обычаев и нравов тех народов и стран, где диверсанты будут действовать. Особое внимание уделялось физической подготовке, умению выжить в самых тяжелых условиях. Их обучали скрываться в любой местности, самостоятельно добывать продукты питания, строить укрытия с максимальным использованием местных средств.

Курс подготовки диверсантов разделен на три периода.

Сначала диверсантов готовят к их будущим специальностям. Специалисты по вооружению изучают легкое и тяжелое оружие, от пистолета до стомиллиметрового безоткатного орудия, а затем стрелковое оружие армий социалистических стран. Связисты обучаются три месяца. За это время они должны овладеть техникой телефонной и радиосвязи, техникой подслушивания переговоров противника, радиопеленгацией средств связи противника, шифровкой и расшифровкой, пользованием кодами и таблицами. Диверсантов-подрывников готовят за четыре недели. За это время подрывники должны освоить не только средства и способы подрыва различных объектов, но и способы применения местных химических и медицинских материалов для изготовления примитивных взрывчатых веществ. Диверсанты-медики обучаются два месяца. Они должны уметь оказывать первую медицинскую помощь в полевых условиях, делать несложные операции, определять зараженность радиоактивными веществами местности, продовольствия и людей.

Все это — обязательные специальные познания.

Военные специалисты из разных институтов создали десятки видов вооружения для войск специального назначения. В их числе есть и такие, как одноместный вертолет ХОЕ-1. Он разбирается и укладывается в ящик. Вес его — 115 килограммов. Сборка и подготовка к полету занимает десять минут.

«Летающий джип» — автомобиль на воздушной подушке, который может двигаться как по дороге, так и по бездорожью со скоростью до восьмидесяти километров, с грузом до 450 килограммов.

Радиотелеуправляемые мины и диверсионная бомба с тротиловым эквивалентом до трех тысяч тонн, которую может переносить один человек; бактериологические гранаты и специальные таблетки для того, чтобы забрасывать в баки с горючим; миниатюрные аппараты для подслушивания, которые можно спрятать в одежде, в галстуке, в оправе очков; радиографы для обнаружения объектов атомной промышленности; портативная электроаппаратура для разведки радиолокационных станций и еще многое другое.

И все-таки эти войска не принесли Пентагону ни одной победы… А ведь они принимали участие во всех новых колониальных войнах США, из которых Пентагон всегда выходил изрядно потрепанным. Однако ж новые миллиарды, ассигнуемые Пентагону правительством, позволяют ему снова и снова отращивать свои петушиные перья…

Конечно, полковник рассказывал о войсках специального назначения совсем не в таком тоне. Он восхищался умением Пентагона использовать самые различные возможности для наращивания своей «наступательной» мощи. Для настоящей оценки этих войск Лидумсу пришлось многое додумывать, искать другие источники, но главное он понял: американцы готовят крупные диверсионные подразделения для вторжения в любую страну мира, и особенно на случай войны с Советским Союзом. И Лидумс был весьма доволен тем, что сумел отправить из Германии большое письмо о местонахождении, способах подготовки и состоянии этих специальных войск. Он знал, что его предупреждение будет принято во внимание…

Малый Джон, ожидавший возвращения Лидумса в американской школе, был чрезвычайно мрачен. Лидумс, настроенный на веселый лад после окончания маневров, которые ему изрядно надоели, спросил:

— Не лопнула ли ваша фирма по торговле затопленными кораблями?

— Если бы… — загадочно ответил Джон.

Но рядом стояли Биль и Альвирас, и он замолчал. Только когда молодые ученики ушли в свою комнату, сказал:

— Переоденьтесь, Казимир, поедем в город…

Малый Джон молча вел машину. Лидумс, искоса разглядывавший его, заметил, как тот сжал челюсти, словно боялся проговориться раньше времени.

Остановились у знакомого кабачка, где уже бывали несколько раз.

Но и за столиком Малый Джон пока молчал.

Официант принес сразу две бутылки «корна», боквурсты — толстые козьи колбаски, две глиняные кружки пива, по литру в каждой. Похоже было, что Малый Джон решил основательно напиться.

Презрительно смерив взглядом маленькие рюмки, Малый Джон приказал заменить их бокалами. Официант, удивленно глядя на иностранцев, принес рюмки побольше. Малый Джон налил себе и Лидумсу, сказал:

— Когда пьют за упокой, кажется, не чокаются… — И выпил.

Лидумс накрыл свою рюмку ладонью, требовательно спросил:

— Что случилось, Джон?

— Катер Клозе был обстрелян русскими. Будрис принял только трех наших разведчиков и двух гребцов лодки, которые не смогли вернуться на катер.

Это было так неожиданно, что Лидумс невольно потянулся к рюмке. Джон налил свою снова и выпил в мрачном молчании.

— Есть какие-нибудь подробности?

— Да. Мне только что переслали радиограммы Будриса. Читайте! — Он швырнул несколько листов бумаги на стол.

Это действительно были копии радиограмм Будриса. Лидумс прежде всего отыскал условное выражение, заменявшее подпись. Будрис сообщал:

«Операция прошла крайне неудачно. Мы приняли только пятерых человек. Немедленно радируйте, вернулся ли катер на базу и находятся ли на нем не найденные нами три друга и два их спутника…» —

Лидумс взглянул на Малого Джона, спросил:

— Сколько же их десантировалось?

— По три человека на двух лодках и по два гребца на каждой…

— Остальные вернулись? Катер уцелел?

— Катер в ремонте. Одна лодка исчезла. Но вы читайте, читайте!

Лидумс снова вернулся к чтению радиограмм.

Будрис жестоко порицал Лидумса за плохо подготовленную операцию. Лидумс молча показал эти строки Джону.

— Не беспокойтесь. Маккибин был вынужден сообщить Будрису, что операция готовилась без вашего ведома. Таким образом, «олл рискс», то есть все неприятности, «Норд» принял на себя. — Он даже не улыбнулся: по-видимому, эти «олл рискс» были непривычны для «Норда».

Лидумс взял следующую радиограмму. Он пытался представить, что же происходило в ночь на двадцать седьмое марта там, на побережье Курляндии?

В следующей радиограмме Будрис сообщал, что чекисты провели несколько бесед с местным населением о повышении бдительности. Из этих бесед стало ясно, что чекисты обнаружили полузатонувшую резиновую лодку на три — пять человек, но ни трупов, ни каких-либо грузов ни в ней, ни вокруг на дне водолазы не обнаружили. Чекисты считают, что людям удалось перебраться на катер, но катер был подбит и, возможно, утонул, так как поблизости найдены соляровые и мазутные пятна…

Итак, предупреждение Лидумса поспело вовремя. Конечно, вторая лодка была просто захвачена, а затем инсценировано потопление. Недаром же Будрис так яростно нападает именно на Лидумса, «не обеспечившего проведение операции…». Таким образом, Лидумс получает отличное алиби: он предупреждал, что в такое время года опасно проводить морскую операцию, и Малый Джон это знает. Поэтому Малому Джону и поручили сообщить Лидумсу о провале операции и о том, что к этому провалу Лидумс отношения не имеет. В противном случае Малый Джон настоял бы на немедленном возвращении в Лондон и не показывал этих злополучных радиограмм. Лидумс снова взял наполненный Джоном бокал, выпил, сказал грустно:

— Такова наша жизнь!

Помолчав немного, спросил:

— Нам, вероятно, надо поспешить в Лондон?

— Чтобы утешить шефа? — язвительно спросил Джон. — Я говорил с ним по телефону. Это железный человек! Он приказал закончить все необходимые тренировки. Впрочем, возможно, он надеется, что к нашему возвращению в Лондон вы успокоитесь и не станете обвинять его в неосмотрительности. Но мне действительно было бы неприятно смотреть сейчас на его похоронную мину. Этот лицемер умеет притворяться, когда нужно. Но если следующими на очереди в рай окажемся мы с вами, он вполне прилично оплачет и нас!

Малый Джон говорил правду. И Лидумс понимал его желание забыться. Они просидели в кабачке до самого вечера, и Джон то бранил Маккибина, то сетовал на свою судьбу, которая заставила его служить в разведке. Только когда Лидумс напомнил, что он должен передать Маккибину телеграмму о своем отношении к этой трагедии, Джон согласился встать из-за стола.

Они заехали в отель «Альдона», где продолжал жить Джон, и Лидумс составил короткую, но суровую радиограмму для Маккибина, в которой порицал руководство «Норда» за непродуманную операцию и за то, что в результате «Норд» рассорил своего советника Лидумса с Будрисом. С точки зрения Лидумса, Маккибин должен был подтвердить Будрису, что в неудаче повинен именно «Норд», так как в подготовке операции Лидумс не участвовал. Он прибавил также, что просит немедленно отозвать его в Лондон, чтобы обсудить создавшееся положение вместе с руководством «Норда».

Джон, прочитав его радиограмму, сказал, что приказ о возвращении у него в кармане, но предупредил, что американцы считают необходимым перед окончанием школы обязательно пройти медицинскую программу. Для Лидумса, Альвираса и Биля уже приготовлен обучающий врач. Они должны в течение двух недель пройти врачебную подготовку в том же примерно объеме, что и «медики» из войск специального назначения. После этого он отвез Лидумса в школу. Обучение «медицине» должно было начаться с завтрашнего дня.

Врач жил в юго-западной части Мюнхена в отдельном доме, окруженном большим садом. «Воспитанников» доставили к нему Эал, майор Айрон и Малый Джон. Айрон, оплативший свое проигранное пари пышным ужином в честь мистера Казимира, теперь относился к Лидумсу с невольным почтением. Да и Малый Джон, по всей видимости, рассказал американцам, что мистер Казимир идейный противник русских, из хорошей семьи, наследник крупного судовладельца…

Эта все возрастающая почтительность и забавляла Лидумса, и помогала ему. Он почти совсем избавился от надзора…

Американцы и Малый Джон, представив врачу участников группы, уехали, а врач принялся знакомить новых учеников с содержимым медицинской сумки и с теми мерами первой помощи, которые нужно применять при переломах, огнестрельных ранениях, длительной голодовке, нечаянном отравлении недоброкачественной или непривычной пищей. Лидумс со скрытой усмешкой наблюдал, как все больше мрачнели его спутники, примеряя на себе все приобретаемые познания. Кому хочется ломать ноги или руки, быть подстреленным или отравленным? Но сам Лидумс относился к новым занятиям с полной серьезностью: мало ли что могло случиться с ним и с теми, кого он будет охранять в Латвии, когда вернется домой?

Занятия обычно продолжались весь день, а вечерам за учениками приезжал Эал и вез их в ночной Мюнхен развлекаться. Только эти развлечения и помогали Билю и Альвирасу скрывать все более нараставшую душевную тревогу. Ясно было, что скоро им предстоит применить на деле свои разносторонние познания в шпионском ремесле. И они с удивлением и почтением поглядывали на своего старшего товарища, который ничем и никогда не показывал ни страха, ни простой обеспокоенности.

Началась подготовка к отбытию в Лондон.

12

Начальник английской разведывательной школы отныне взял новых учеников под постоянное наблюдение.

Под его контролем готовились они и к выброске воздушного десанта. Биль, Альвирас и Лидумс наполнили мешки песком, уложили их в плетенные из железной проволоки корзины, обшитые брезентом. Получилось полторы тонны груза: по двести пятьдесят килограммов для Биля и Альвираса и тонна для Будриса. Генеральная репетиция должна была произойти в Англии, недалеко от загородной шпионской школы.

Вылет был назначен на первое апреля, но погода оказалась нелетной, и шпионы всю ночь слонялись по злачным местам Мюнхена.

Утром второго апреля их доставили на знакомый аэродром в Фюрстенфельдбрюке.

Погрузили предназначенные для выброски корзины с грузовыми парашютами, затем устроились сами, и самолет пошел в Англию.

После долгого полета приземлились неподалеку от Лондона на военном аэродроме. Там их встретил Малый Джон; он предпочел путешествовать с бо́льшим комфортом, на пассажирском самолете. Малый Джон взял личные вещи участников группы, мило помахал рукой и пообещал ждать в школе.

Репетиция воздушнодесантной операции началась в двадцать один час. Самолет поднялся в воздух, хотя был сильный, порывистый ветер. На замечание Биля о том, что при таком ветре прыгать опасно, начальник школы философски заметил, что неволен выбирать погоду ни для тренировок, ни для настоящего прыжка в тыл противника. Биль умолк, только с опаской поглядывал в темный иллюминатор.

Эта репетиция проводилась в максимально приближенных к подлинной десантировке условиях. Каждый получил оружие, рацию, шанцевый инструмент. После приземления они должны были спрятать парашюты, отыскать в темноте груз — двухсотпятидесятикилограммовые корзины, отметить местонахождение груза и спрятать его; затем сделать двадцатикилометровый бросок в намеченное на карте место встречи, а во время броска установить связь с центром по рации.

Задание, предложенное Лидумсу, было куда легче. Он должен был проследить за выброской груза для Будриса, на следующем круге выброситься и отыскать этот груз, а затем направиться прямо в здание разведывательной школы.

Лидумс приземлился довольно точно и скоро отыскал свои корзины. Упаковка уцелела, хотя груз вынес довольно сильный удар при приземлении. Погасив грузовые парашюты и сориентировавшись на местности, Лидумс быстро добрался до базы. Там его встретили начальник школы, Малый Джон, два специалиста по ведению подрывной войны и еще несколько человек, которых он не знал. Начальник сообщил, что выброска десанта прошла успешно: Биль и Альвирас встретились и уже передали на базу первые радиограммы. Вернутся они днем, машина ждет их в условленной точке. По поводу успешного окончания парашютных тренировок в школе был устроен парадный ужин, на который начальник пригласил и «мистера Казимира».

Утром Малый Джон уехал в Лондон («с отчетом», как сказал он), пообещав как можно быстрее вытащить туда же и Лидумса. Но начальник школы имел на мистера Казимира свои виды. Едва Малый Джон уехал, как начальник повел Лидумса в стрелковый тир.

В стрелковом тире, довольно обширном подземном убежище со стендами и мишенями, с бетонными укрытиями для стрелков, их ожидал инструктор по стрельбе и оружию сержант английской службы, назвавшийся Альбертом. Альберт выдал Лидумсу для испытаний с десяток пистолетов разных систем и автомат «Стенган». Лидумс должен был изучить и пристрелять это оружие, чтобы определить, какие системы лучше всего подходят для применения в лесных условиях Латвии. Во время испытаний оружия Альберт и начальник школы тщательно следили, чтобы Лидумса не увидел никто из шпионов, проходивших специальное обучение в той же школе. Одним словом, это опять была тюрьма, и понятно, как обрадовался Лидумс, когда как-то поздним вечером за ним приехал Малый Джон.

— Вас с нетерпением ожидает мисс Нора! — пошутил он, входя в заваленную оружием комнату Лидумса.

— Ах, черт побери! Я и забыл о подарке для нее! Она так любезно проводила меня в эту поездку! — спохватился Лидумс.

— Зато я вспомнил! — похвалился Малый Джон и показал левую руку. На безымянном пальце сверкало злополучное кольцо с аквамарином.

— Когда это вы успели?

— Кольцо уже ожидало нас у английского ювелира по указанному немецким скупщиком адресу. Я побоялся, как бы ювелир не соблазнился каким-нибудь предложением, и поторопился забрать его. Прошу вас! Это может быть великолепным подарком для Норы!

Он снял кольцо и передал Лидумсу.

Лидумс торопливо переоделся в штатский костюм… Впереди были более трудные дела. Он надеялся на скорое возвращение в родную страну.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

1

В Лондоне Лидумса ожидали новые испытания.

Он едва успел принять утренний душ, как зазвонил телефон. Большой Джон обещал быть через четверть часа. С точки зрения Лидумса, в «Норде» могли бы и не спешить, дать ему отдышаться после долгой и утомительной командировки. Но сказать Большому Джону об этом он не успел: тот быстро положил трубку. Вот эта торопливость и наводила на мысль: в «Норде» опять что-то стряслось.

Лидумс торопливо побрился, оделся и спустился в нижний холл. Во время его отсутствия порядок в доме оставался неизменным, бар был полон, завтрак ожидал на столе, приятно пахло свежим кофе: миссис Пегги заслуживала всяческих похвал. Лидумс едва успел проглотить чашку кофе, как появились гости.

Большой Джон показался Лидумсу хмурым, а Вилкс, сопровождавший шефа, был вообще мрачен. Он молча поздоровался с Лидумсом и сразу ринулся к бару, чтобы не мешать Большому Джону, который, как понял Лидумс, приехал с дурными новостями.

Впрочем, Большой Джон не торопился. Он радушно приветствовал Лидумса, похвалил его за спортивный вид, принялся расспрашивать, как понравилось ему в Германии, что любопытного увидел он у американцев, как вели себя Биль и Альвирас… Вилкс очень кстати приготовил всем троим виски со льдом.

Лидумс держался непринужденно, курил, вытянувшись в кресле, хотя его и подмывало спросить: что произошло в «Норде»?

Но вот Большой Джон, по-видимому, принял какое-то решение. Он отставил пустой бокал и, глядя прямо в глаза Лидумсу, сказал:

— Ваш знакомый Петерсон убит в Латвии, под Ригой…

Лидумс вздрогнул и тоже отставил бокал. Напрягшись, подавшись вперед в кресле, он, не мигая, глядел на Большого Джона. Тот понял этот ожидающий объяснений взгляд, махнул рукой, как будто не знал, что ответить, и попросил Вилкса:

— Налейте мне чистого, Вилкс. И Казимиру тоже.

Все трое выпили молча, как на поминках. Большой Джон сказал:

— Я просил Силайса, чтобы он сам сообщил вам эту печальную весть, но Силайс в полной прострации.

Вилкс угрюмо добавил:

— Силайс сам обучал Петерсона. И не напрасно: Петерсон много обещал в будущем. Спокойный, храбрый, решительный человек. Через два года он мог бы вернуться в Лондон… И такое несчастье!

— Но может быть, это ошибка? — неуверенно спросил Лидумс.

— К сожалению, нет, — сказал Большой Джон. — Петерсон по расписанию радиосвязи дважды в неделю выходил в эфир. Месяц назад связь с ним прекратилась. Мы запросили Бертулиса, Делиньша и Будриса о его судьбе. Признаться, мы особенно беспокоились о группе Будриса: Петерсон знал все их базы, и, если бы он попал к чекистам, нашим друзьям пришлось бы чрезвычайно трудно. Вот ответ Будриса…

Он вынул из своего портфеля большой лист бумаги и передал Лидумсу.

«У нас дома все спокойно, — читал Лидумс. — Относительно нашего друга удалось выяснить следующее:

Вечером двадцать восьмого марта на Рижском взморье, в районе Дзинтери, проходили какие-то воинские учения. На улицах появились крытые автомашины с выдвижными антеннами, передвигались в разных направлениях солдаты с большими ранцами за спиной, над которыми тоже виднелись антенны. Несколько улиц были перекрыты военными грузовиками и регулировщиками с красными флажками. Внезапно на одной из дач в конце поселка поднялась стрельба. Стрельба продолжалась примерно минут пятнадцать. Начало стрельбы фиксируется по-разному: от двадцати одного часа пятнадцати до двадцати одного часа тридцати. К даче подошли несколько машин «Скорой помощи» и спешно направились в Ригу. После окончания тревоги жители слышали, как переговаривались солдаты: речь шла о двух диверсантах, которые не захотели сдаться и были убиты в перестрелке. Со стороны «синих» убиты трое и несколько человек легко ранены. Жители, осматривавшие дачу на следующий день, рассказывают, что в ней сорваны двери, выбиты стекла, видны пулевые пробоины. На даче до сих пор находятся несколько солдат, которых сменяют раз в сутки. Полагаем, что рация Петерсона была запеленгована «синими», а сам он и его помощник убиты при попытке ареста. Временно прекратили радиосвязь с вами и пересылаем сообщение письменно. Будрис».

Лидумс молча вернул письмо Большому Джону.

— Вам приходилось видеть эти переносные пеленгаторы? — спросил Большой Джон.

— Нет, — ответил Лидумс.

— А как запеленговали вас, Вилкс?

— Мы увидели эти самые крытые автомашины с выдвинутыми антеннами. Пришлось немедленно уходить.

— Не слишком ли много несчастий в такое короткое время? — сурово спросил Лидумс. — В Германии мне сообщают о гибели половины морского десанта в Латвии, здесь, в первый же день, о гибели Петерсона… Не слишком ли мы полагаемся на нашу радиосвязь? Как я понимаю, Петерсон выходил в эфир не реже, чем схваченный чекистами американский шпион Бромберг? А у Будриса работают, по меньшей мере, четыре радиостанции… Вдруг запеленгуют не просто одиночную станцию, а всю группу Будриса?

— Мы уже подумали об этом, — хмуро ответил Большой Джон. Будрис предложил использовать для радиосвязи автомашину, с тем чтобы как можно чаще менять месторасположение рации. Но после неудачи с катером Хельмута Клозе и в связи с гибелью Петерсона мы дали ему строгое указание. Вот, ознакомьтесь!

Лидумс внимательно прочитал «указание»:

«№ 286 с. Определенно исключаем, что причиной трагедии Петерсона является только лишь пеленгация. Но вам, Будрис, следует немедленно прекратить свою радиосвязь с нами приблизительно на два месяца. К нам по радио обращайтесь только в случаях абсолютной необходимости, хотя мы и продолжаем вас слушать всегда согласно расписанию связи. Отбросьте мысль об использовании автомашины для проведения сеансов радиосвязи, как слишком рискованную».

Передавая радиограмму обратно Большому Джону, Лидумс подумал: англичане как бы просят у меня прощения за смерть Петерсона. Но для Будриса возникла небольшая пауза… Теперь он на продолжительное время избавлен от необходимости готовить все новые и новые дезинформационные сведения, которые был вынужден передавать англичанам через несколько радиостанций одновременно.

— Что ж, на некоторое время это правильный выход, — задумчиво сказал он. — Но ведь для того, чтобы провести подготовленное десантирование с воздуха, все равно придется «оживить» одну из раций Будриса, И тогда для уточнения всего плана воздушного десанта придется прибегнуть и к автомашине… — Он внимательно смотрел на Большого Джона.

Большой Джон кивнул Вилксу на столик с напитками, чтобы тот налил и принес бокалы, медленно выпил свой, подождал, пока выпили собеседники, сказал:

— Боюсь, дорогой Казимир, что мы напрасно мучили вас парашютными прыжками!

— Почему? — удивленно спросил Лидумс.

— Мы только что консультировались с военным министерством. Оно категорически против попытки перебросить вас по воздуху.

Вилкс, очевидно все еще переживавший смерть Петерсона, неожиданно вышел из себя:

— Черт знает что! Там наши парни, наверно, голодают, сидят без оружия, а тут какие-то господа в пышных мундирах боятся за самолет!

— Перестаньте, Вилкс, — холодно остановил его Большой Джон. — Мы могли бы и не согласиться с военными в пышных мундирах, — передразнил он разозленного Вилкса, — но мы посоветовались с самим Будрисом. Вот наш запрос. — Он вынул из портфеля несколько листов и прочитал:

— «Дорогой Будрис! Взвесив и рассмотрев все возможные методы проведения операции по возвращению нашего друга, мы нашли, что воздушную операцию было бы легче провести, нежели морскую, особенно после неудачи нашего друга Клозе, если бы только вы смогли организовать прием. Речь идет о тонне груза для вас и о нескольких людях с грузом в двести пятьдесят килограммов на каждого. Поэтому просим сообщить ваши соображения о наиболее подходящем времени для такой операции весной, а также и ваш расчет, сколько груза для вас и сколько человек с поименованными грузами вы смогли бы принять за одну операцию, с тем чтобы сразу и как можно быстрее убрать все с места выброски. Хотелось бы также знать точно, не доставит ли вам дополнительных трудностей одновременная выброска пяти-шести человек, из которых один или два будут адресованы в соседнюю с вами республику? Можете ли вы организовать прием при помощи световых сигналов и беаконов и подобрать подходящую площадку? Бертулис и другие знают, как это нужно делать. Взвесив все условия своей безопасности, сообщите, находите ли вы такую операцию возможной в этом году, и если да, то сообщите удобное время…»

— Эту радиограмму мы направили Будрису через Петерсона еще второго марта, а вчера ночью получили очень мотивированный ответ от господина Будриса, — переведя дух после чтения, сказал Большой Джон. — Господин Будрис сообщает:

«Очень подробно взвесили положение у нас и все возможности проведения операции. Мы считаем, что воздушная операция имеет ряд преимуществ перед морской, но думаем, что проведение ее в настоящих условиях связано с большим риском. Самолет обязательно заметят, и в таком случае срочно начнется проверка больших районов, как это было в прошлом году, когда искали каких-то неизвестных нам парашютистов, может быть, тех, которых судили в Латвии вместе с американским разведчиком Бромбергом.

Именно поэтому мы считаем морскую операцию более удобной. Конечно, теперь чекисты после нашей неудачи на курляндском побережье будут настороже, но мы можем провести ее в другом районе, все предварительно разведав. Опыт показывает, что морские операции почти всегда были удачны и у нас имеется уже известный практический навык, а недавнее обнаружение катера пограничниками было случайным. В приеме людей, думаем, особых трудностей не будет. Но, как показывает опыт, их доставка в соседние республики может быть связана с большим риском. Здесь в дальнейшем необходимо и нам и вам принимать более строгие меры предосторожности…»

Большой Джон умолк и торжественно оглядел слушателей. Те молчали. Тогда он строго добавил:

— В данном случае мнение нашего друга Будриса совпало с точкой зрения военных, которым стало известно, что недавно русские атаковали американский самолет, оказавшийся над русской территорией.

Вилкс громко выругался и потянулся к бокалу. А Лидумс думал: «Значит, мое письмецо из Миндена дошло по назначению. И Будрис понял его. Действительно, скольких бы усилий стоило ему и оперативным работникам отыскать и арестовать всех заброшенных в Латвию агентов. Нет, я был прав, передавая свои еще не очень тщательно обдуманные опасения…» Он вспомнил о тех полутора тоннах груза с оружием, боеприпасами, рациями и взрывчаткой, которые подготовили к выброске англичане, о длительной тренировке Биля и Альвираса и с трудом подавил нечаянный вздох облегчения. Да, такой груз мог стать опасным, да и скрыться с ним в лесу легче легкого: под каждое дерево оперработника не поставишь!

Он взял свой бокал и присоединился к молчавшим собеседникам. Впрочем, молчал только Большой Джон, Вилкс все еще ругался.

— Не надо, Вилкс, принимать так близко к сердцу каждую неудачу! — мягко остановил «соратника» Лидумс. — И что же вы намереваетесь делать теперь? — снова обратился он к Большому Джону.

— Мы обсуждали этот вопрос… — Джон помолчал. — Что вы скажете, если мы предложим перебросить вас через финско-советскую границу? Можете ли вы придумать такую легенду, которая могла бы объяснить ваше появление в приграничной полосе Советского Союза неподалеку от Финляндии?

— Д-да! Создать такую легенду довольно затруднительно! — покачал головой Лидумс. — Кроме того, я боюсь, что вы не все предусмотрели, предлагая этот вариант. Ведь Финляндия находится в дружеских отношениях со своим северным соседом. Уже поэтому провал такой операции неминуем. Финские власти постараются избежать всякого упрека в нелояльности к Советскому Союзу и, конечно, не допустят перехода через свою границу…

— Пусть это вас не беспокоит. Официальные власти ничего не будут знать об этой операции. У нас в Финляндии есть свои люди, которые имеют отношение к пограничному режиму…

— И все-таки есть еще одно «но»… — спокойно продолжал Лидумс. — С юга граница проходит по обжитой, плотно населенной местности, близко к такому жизненно важному центру страны, как Ленинград, а с востока — леса, в которых можно скрыться на время, но будет трудно выйти к железной дороге, так как тут каждый чужой человек обязательно покажется подозрительным. Разве что сразу явиться с повинной? — усмехнулся он одними губами.

— Нет, мой командир, не соглашайтесь на этот маршрут! — резко запротестовал Вилкс. Он опять был на стороне Лидумса. В конце концов эти военные и на самом деле поступили по-свински! Сначала дали согласие, заставили его бывшего командира рисковать с парашютом, а потом вдруг испугались.

— Я должен быть сейчас в отделе, но позже мы еще увидимся! — пообещал Большой Джон, прощаясь. — И не волнуйтесь, мы найдем для вас удобную дорогу домой! Вы идете, Вилкс?

Он метнул на Вилкса такой взгляд, что тот немедленно подтянулся и пошел к двери. Лидумс понял: Большой Джон не хотел, чтобы Вилкс продолжал взвинчивать своего бывшего командира.

Пока Лидумс раздумывал, к добру или к худу такая задержка и что сказал бы по этому поводу Будрис, снова позвонили. Лидумс посмотрел в дверной глазок: Малый Джон, с которым он расстался всего лишь несколько часов назад у ворот дома. По-видимому, безупречно срабатывала инструкция о внимании к человеку.

Малый Джон был без пальто и без шляпы, в светлом костюме.

Он без слов и приветствий развел руками. Это должно было обозначать, что он также разочарован, как и Лидумс.

Усевшись в кресло, он долго разглядывал блестящие носки ботинок, потом спросил:

— А что, если шефы перебросят вас в Западную Украину?

— Что ни гость, то новости хуже! — пробормотал Лидумс. — Неужели я вам настолько надоел, что вы решили торпедировать меня? С моим знанием украинского языка я дойду как раз до первого отделения милиции!

— Ну, не надо думать о нас так плохо! — беспокойно сказал Малый Джон. — Кстати, я сообщил Маккибину о вашем отце. Он тут же навел справки и даже получил из ЛЛОЙДА ваше фото. Я его видел.

— Благодарю. Поможет ли мне эта справка вернуться домой?

— Во всяком случае, вам не предложат ничего экстраординарного и чрезмерно опасного. По словам Маккибина, вы уже сегодня сто́ите, как говорят наши друзья американцы, несколько дороже полумиллиона фунтов стерлингов. Ну, доложу я вам, лицо у нашего шефа вытянулось! Хотя мы отнюдь не все меряем на деньги, — у нас есть по крайней мере титулованная знать, родовые поместья, майорат, когда все состояние семьи переходит к старшему сыну, — но деньги тоже имеют вес. Не удивлюсь, что следующим вашим гостем окажется сам Маккибин или по меньшей мере его заместитель полковник Скотт… А на версию об Украине, советую вам, плюньте раз и навсегда! Мне поручили предложить ее только для того, чтобы вы могли хоть чем-нибудь занять ваш могучий ум до тех пор, пока наши интеллектуалы придумают что-нибудь позанятнее.

Малый Джон резвился с видом милого котенка, но острые глаза его то и дело вглядывались в лицо Лидумса. Впрочем, во взгляде было и дружелюбие, и удивление. Но вот он встал, сказал:

— По-моему, интерес к вашей особе катастрофически увеличивается! Очень может быть, что вам еще подарят яхту!

Провожая Малого Джона до двери, Лидумс обдумывал его последние слова: было похоже, что Малый Джон намекнул на переброску катером «Люрсен-С». Но в светлое время года капитан Хельмут Клозе не станет больше рисковать. Не означает ли это, что его задержат в Лондоне до глубокой осени? Если это так, то надо уже сейчас думать о том, чем он будет заниматься все лето?

Впрочем, у него осталось еще много незавершенных планов. Зариньш. Скуевиц. Полномочия при эмигрантском правительстве. В конце концов, он обязан сделать все, о чем просил и на что намекал Будрис. Это правительство следует обезвредить. А что требуется сделать для этого? Внести ряд предложений и требований Будриса. В той позиции, которую теперь занял Лидумс, он может требовать. Навряд ли англичане станут совать палки в колеса, если он займется высокой дипломатией. Обязанности посла он должен выполнить!

Он успел набросать письмо Скуевицу с предложением о встрече. Самого престарелого Зариньша он предпочел до времени не отягощать заботами. Но Скуевиц обязан прочитать между строками письма мистера Казимира, что тут не просьба, а именно предложение о встрече. Кстати, и доклад, и проект реорганизации эмигрантского кабинета, которые Лидумс готовил по просьбе главы незаконного правительства Латвии господина Зариньша, уже сформулированы. Только поездка в Германию помешала Лидумсу поставить их на обсуждение.

Зато теперь самое время это сделать. И посмотреть, как примут их господа министры без портфелей!

2

В этот день у Лидумса, как говорится, отбою не было от гостей. Только что он проводил Малого Джона, как зазвонил телефон. Нора весело поздравила мистера Казимира с возвращением, а затем церемонносообщила, что его желает навестить Маккибин. Может ли мистер Казимир принять его?

Разумеется, Лидумс сообщил, что нетерпеливо ожидает этого приятного визита. Не так уж часто шеф отдела «Норд» снисходил до визитов к своим подчиненным!

Маккибин был бессменным руководителем одного из самых важных отделов разведки. Правда, он как-то признался мистеру Казимиру, что давно мечтает отдохнуть. Но он должен вырастить свое детище — группу Будриса, вдохнуть в нее подлинную силу, снабдить средствами, организовать вокруг этой группы настоящее подполье националистов. Вот тогда он примет почетную отставку из рук ее величества вместе со званием лорда и крупной пенсией, после чего отправится в свое поместье. На севере Шотландии есть прекрасные реки, в которых водится форель, а рыбная ловля — его хобби! Он как бы упрашивал мистера Казимира позаботиться о том, чтобы отставка его оказалась действительно почетной!

Но с недавних времен военные начали вмешиваться и в дела разведки. Заместителем Маккибина стал полковник Скотт. Скотт, по-видимому, имел сильную руку в военном министерстве и не менее сильную — в министерстве иностранных дел. Он понемногу отодвигал своего шефа на задний план, хотя Маккибин и сопротивлялся. Но не считаться с Маккибином было невозможно даже для полковника Скотта: слишком много тот знал.

И вот Маккибин стоял в дверях, и его широкое лицо излучало живейший интерес к мистеру Казимиру и добродушие, он весь светился, протягивая крупную широкопалую руку. Во дворе Моррис ставил его машину в гараж, чтобы спрятать от любопытных взоров.

О нападении на катер Клозе и гибели пяти человек, как и о смерти Петерсона, Маккибин даже не заикнулся: наверно, уже исключил этих людей из списков и думал только о том, кого заслать вместо погибших.

— Как вы себя чувствуете, мистер Казимир? — добродушно осведомился Маккибин, входя в дом, где, наверно, был больше хозяином, нежели гостем. — Все ли у вас в порядке?

— В смысле напитков не очень, — отшутился Лидумс. — У меня уже были несколько человек на коктейле. А если вы спрашиваете о здоровье или о настроении, то я чувствую себя как нельзя лучше!

Маккибин погрозил ему пальцем, но от бокала виски не отказался. Англичане из отдела «Норд» пили не меньше, чем ами. А уж эти «чертовы ами» пили постоянно.

Мистер Маккибин, конечно же, сразу обратил внимание на подготовленное Лидумсом письмо Скуевицу, лежавшее на письменном столе рядом с пишущей машинкой.

— А вы, я вижу, по теряете связи с друзьями? — спросил он.

— Только что мне сообщили сразу в несколько голосов, что я еще долго буду нахлебником ее величества королевы, — суховато сказал Лидумс. — Если это так, то надо сделать хотя бы то немногое, что в моих силах!

— Я был абсолютно уверен, что временная задержка не подрежет вам крылья! — мягко сказал Маккибин, хотя тон не вязался с холодным внимательным взглядом. — Впрочем, ваше настроение мне понятно! Лучше делать хоть что-то, нежели прозябать в ожидании… — Он оглядел комнату, снова взглянул на Лидумса. — Да, наши вояки причинили нам массу неприятностей! — пожаловался он. — Естественно, что господин Будрис может высказать свое недовольство. Я думаю, вам следует самому объяснить ему ситуацию. — Помолчал, закурил сигару, похожую на ту, с какой неизменно изображался Черчилль, заговорил снова: — Конечно, обсуждавшиеся ранее варианты возвращения через Финляндию или Украину чреваты опасностями. Слишком долог путь. Но мы изучаем еще один вариант… — Он опять помедлил. — Из вашей характеристики, которую составили наши психологи, известно, что вы отличный пловец. Что, если мы высадим вас в пятидесяти километрах от берега Латвии в небольшой резиновой лодке, снабженной мотором? Вы будете в костюме аквалангиста, с достаточным запасом сжатого в акваланге воздуха. Подойдя как можно ближе к берегу, вы затопите лодку, а затем доберетесь под водой до берега. Ваш шеф, господин Будрис, точнее, его помощники заранее установят на каком-нибудь высоком дереве метрах в ста — двухстах от берега радиомаяк, так называемый беакон, на который сориентируется наш катер. Естественно, что господину Хельмуту Клозе не очень хочется снова забираться в территориальные воды Советского Союза. Русские пограничники довольно изрядно пощипали его. Пришлось капитану бежать в Швецию и отстаиваться там в ремонтном доке. Хорошо еще, что Советы не установили принадлежность судна…

Он недовольно поморщился. Лидумс осторожно заметил:

— Увы, ночи на Балтике становятся все светлее и короче…

— Да, вы правы…

Лидумс снова наполнил бокал Маккибина. Торопить его не хотелось.

Маккибин немного отпил.

— Сколько длится ночь в середине апреля? — вдруг неожиданно спросил он.

— Как мне помнится, не больше одиннадцати часов, — осторожно ответил Лидумс. — Но дело даже не в самой ночи… На море начинается весенняя флюоресценция. Если ночь лунная, то луна светит чересчур ярко. Одним словом, плывущий предмет нетрудно обнаружить с берега. После истории с катером в марте это стало ясно. Да еще и рыбаки выходят в это время на весеннюю путину…

— Да, да, да, — рассеянно подтвердил Маккибин. — Это в морском флоте не очень учли. Я изложу ваше соображение адмиралу, с которым вы познакомились по приезде. Он с удовольствием вспоминает вас… А вы начисто презираете отдых? — Он с любопытством взглянул на Лидумса. — Мы собирались отправить вас в Пензанс, на побережье Атлантики, чтобы вы хоть немного отдохнули…

— Я обещал президенту Зариньшу принять участие в работе государственного совета…

— Ну что же, это отвлечет вас от мыслей о родине и займет хоть ненадолго…

Лидумс уловил насмешку, но так как она относилась к «деятельности правительства», то обижаться не стал. Он ждал главного разговора, так как знал, что не в правилах Маккибина приходить на коктейль только для того, чтобы обменяться с друзьями незамысловатыми шутками.

И вот этот момент наступил. Маккибин уселся поудобнее и, вертя в большой руке бокал, заговорил доверительным тоном старшего:

— Я надеюсь, что день вашего отбытия, мистер Казимир, не отодвинется очень надолго: во всяком случае, мы предпринимаем все необходимые шаги. И мне хочется поговорить с вами о некоторых вопросах, которые касаются вашего будущего. Естественно, что ваше собственное мнение меня очень интересует. Например, как вы будете действовать после возвращения в Латвию? Мы хотим, чтобы вы могли продолжать вашу привычную жизнь. Поэтому вы должны тщательно разработать легенду на тот период времени, который вы провели в отряде и за границей. У меня имеется список различных новейших книг, вам его доставят. Если какая-либо из них будет необходима вам для разработки легенды, мы ее раздобудем. Кроме того, если вы пожелаете, мы можем устроить вам встречу с людьми, которые три года назад жили на Кавказе. Может быть, вам удобно будет сослаться на то, что вы жили некоторое время там? Я знаю, что вы отличный художник, и полагаю, что в России художники относительно свободны в передвижениях и смене мест проживания?

Лидумс отвечал медленно, обдумывая каждое слово:

— По возвращении в Латвию я некоторое время не буду показываться в обществе. Сначала я поеду в Москву, где у меня есть много друзей среди художников. Естественно, ни в лесу, ни здесь я работать по-настоящему не мог. Но дома у меня есть довольно много картин, которые неизвестны публике. Их я выставлю в Москве. Друзья оповестят об этом в прессе. После этого я явлюсь в Ригу. Встреча с кавказцами не нужна, так как я приблизительно в то же время сам жил на Кавказе и даже написал там несколько полотен…

— Отлично! — весело воскликнул Маккибин. — Я вижу, вы все предусмотрели заранее! А как объясняет ваше отсутствие семья?

— Ну, об этом заботится жена под руководством группы. Перед уходом в лес я взял командировку в Союзе художников на длительный срок. Следовательно, ей остается только сообщать, что я пишу такие-то картины… А будут они написаны или нет, не важно. И хорошие художники часто замазывают свои полотна… Моя дочь учится в школе, в восьмом классе, она полагает, что я в командировке…

— Будем считать, что с этим вопросом мы покончили. Перейдем к политике. Прежде всего о составе будущего правительства Латвии. Естественно, что мы запросим мнение вашей группы и примем все ваши рекомендации. Но нам понадобятся советники по делам Латвии на этой стороне. Я прошу вас подумать и сообщить, на кого из известных вам лиц, находящихся в эмиграции, мы можем опираться?

— Если вы позволите, я отвечу на ваш вопрос после совета с Будрисом…

— Конечно, конечно, это дело терпит! — согласился Маккибин. Он закурил новую сигару, отхлебнул глоток из бокала и заговорил снова. Теперь он давал советы, тоже тщательно отбирая слова, потому что речь шла о далеком будущем. — Мне хотелось бы, — цедил он негромко, — чтобы члены вашей группы и близкостоящие единомышленники старались при любой возможности продвигаться в обществе по лестнице вверх. Обязательно посылайте своих людей в другие советские республики, снабжая их материалами для тайнописи, чтобы они могли поддерживать связь с вами, а через вас — и с нами. Старайтесь поддерживать преданных людей материально — средства мы будем перебрасывать вам через наши «почтовые ящики». В своей деятельности старайтесь опираться на лиц, проживающих легально, и планируйте вашу деятельность на много лет вперед. К вам лично у меня имеется просьба: сохранить свои позиции в легальной жизни, постараться выдвинуться в обществе. Работой на рации пока не занимайтесь, свои донесения пересылайте через других радиотелеграфистов группы. Вас лично я попрошу наблюдать постоянно за переменами в советском обществе, его психологической структурой, улавливать возникающие даже мельчайшие противоречия между различными социальными слоями населения и между национальностями, фиксировать такие факты и сообщать мне о них в письмах.

— А не может ли случиться так, — осторожно спросил Лидумс, — что в случае заключения какого-нибудь договора между Англией и СССР англичане откажутся помогать нашей группе и повернутся к нам спиной?

— На этот вопрос я не могу вам сказать ни да ни нет. Я допускаю, что наше правительство может запретить нам морские операции… Возможно, что на некоторое время прекратится и снабжение. Но тогда мы будем искать другие пути, и ручаюсь, что связь мы будем поддерживать всегда, что бы ни говорили политики. Иначе перед нами встанет вопрос: быть или не быть Британской империи…

— Благодарю вас за добрые намерения… — сказал Лидумс.

Как ни странно, этот разговор за сигарами, за бутылкой виски превратился в беседу политиков, пытающихся определить будущее всего мира. Лидумсу становилось все более неуютно. Неужели от таких вот «деятелей», как этот любитель рыбной ловли, или от какого-нибудь директора ЦРУ в Соединенных Штатах зависит жизнь или гибель миллионов людей? А Маккибин, словно уловив смятенное состояние Лидумса, заговорил опять:

— Сейчас я не требую от вас ничего такого, что создало бы трудности или осложнения. Но когда начнется война, мы потребуем очень многого. Пока мы договоримся о том, что вы не станете обижаться, если я о чем-либо попрошу именно, вас, а я, в свою очередь, не буду обижаться, если вы не сможете выполнить мою просьбу. Вот один из таких случаев: в одном из городов Латвии работает очень ценный для нас человек, который мог бы давать нам весьма интересную информацию. Согласится ли ваша группа помочь нам завербовать этого человека?

— Полагаю, что никто у нас против этого возражать не станет, — ответил Лидумс. — Но вопрос о вербовке связан со временем, и я не могу сказать, как скоро мы сможем чего-нибудь добиться. И нам важно знать, не работает ли этот человек на каком-либо оборонном предприятии. В этом случае вербовка становится весьма опасной.

— Если даже это и покажется опасным, я все-таки попрошу вас помочь нам. Для этой цели будут пересланы специальные рекомендации к этому человеку.

— А вы уверены, сэр, что дело это чистое? Не попадем ли мы прямо в объятия Чека?

— Разумеется, я не могу сказать положа руку на сердце, что дело совершенно чистое. Вы сами знаете, что надо всегда соблюдать крайнюю осторожность. Лучше всего пригласить его в партизанскую группу и там произвести необходимые переговоры. Я, со своей стороны, дам несколько писем, которые вы должны будете предъявить определенным лицам, чтобы вам поверили, Письма будут без адресов и фамилий. Эти адреса я передам по радио, когда вы снова приступите к работе в Латвии. И еще посоветую подумать о средствах и возможностях пропаганды наших идей. Вам уже говорили, что мы разделяем пропаганду на белую, серую и черную. Всеми этими формами пропаганды нелегальная группа заниматься не может. Она может проводить только белую или черную пропаганду. Белой называется такая пропаганда, которую группа ведет от своего имени. Черной — от имени какого-нибудь государственного учреждения или от имени какого-нибудь ответственного лица. Серую пропаганду, которая предусматривает обработку общественного мнения через прессу и радио, могут время от времени проводить легально проживающие члены организации, причастные к работе этих организаций. Этот путь вам будет доступен, когда вы вернетесь к общественной жизни и восстановите свои старые связи с деятелями культуры. Но самому вам лучше оставаться в стороне на случай партийного или государственного преследования инакомыслящих.

Разговор, напоминавший тщательно отработанный инструктаж, понемногу подходил к концу. Лидумс, как гостеприимный хозяин, еще раз наполнил бокалы, но Маккибин не торопился пригубить. Он словно бы о чем-то размышлял. Затем вдруг сказал:

— Дорогой Казимир, мне необходимо посоветоваться с вами по одному крайне неприятному делу… Прошу вас извинить меня, но вы один можете разрешить мои сомнения…

— Я к вашим услугам…

— Мы получили странную телеграмму от Эгле. Вот она… — И передал Лидумсу документ.

В радиограмме с условным знаком Эгле, адресованной Силайсу, говорилось:

«Получил некоторые сведения о своих геройских подвигах. Должен констатировать, что мы во многом друг друга не понимаем. Выражаю тебе величайшую благодарность за все, что ты делал в мою пользу. Отменяю также все ограничения, которые я, твердо не продумав, дал тебе. Но и сам буду стараться оправдать доверие, которое ты оказал мне. Со своей стороны никогда не думал порочить или портить твою работу. Надеюсь, что мы поймем друг друга…»

— Что это может значить? — с брезгливой миной спросил Маккибин.

— По-видимому, только то, что Будрис был прав, когда сообщил, что Эгле не выдержал долгой жизни в лесу и страдает психическим расстройством. Надо запросить Будриса о состоянии Эгле. Сумасшедший человек в подпольной группе может натворить много бед…

— Запрос Будрису мы передали, и он ответил, что Эгле действительно стал опасным для окружающих. Но вместе с тем Будрис требует, чтобы мы эвакуировали Эгле при первой возможности.

— Что же вы предлагаете?

— Мы не имеем права возиться с каким-то сумасшедшим! — резко ответил Маккибин. — Я поручил Силайсу ответить Будрису именно в этом духе, но Будрис отклонил его предложение избавиться от больного… Что вы думаете по этому поводу?

— Я считаю, что Будрис прав, не согласившись с Силайсом. Этот смертный приговор ни в чем не повинному человеку возмутил бы наших людей. У Эгле здесь отец и мать, жена и дети, которых он боится никогда больше не увидеть. Отчасти это и послужило одной из причин умственного расстройства, ну и, конечно, ощущение постоянной опасности и лишения, которые приходится постоянно переносить, находясь на нелегальном положении. Я бы просто предупредил Будриса в таком аспекте. — Он взял бумагу, написал несколько строк и передал Маккибину. Тот прочитал:

«С эвакуацией Эгле согласен в том случае, если он будет безопасен для всех на берегу. Я только что получил от него телеграмму, которая, несомненно, указывает на его неблагополучное психическое состояние. Необходимо, чтобы он в связи с планируемой операцией и болезнью немедленно передал вам все свои средства связи и оружие. Желаете ли вы, чтобы мы информировали Эгле сами?»

Маккибин задумчиво пожевал губами, медленно сложил лист пополам и сунул его в карман пиджака. После длинной паузы заговорил обычным доверительным тоном:

— Но почему он сошел с ума? Я видел Эгле несколько раз, и он казался мне вполне уравновешенным парнем. Что происходит с ними там?

Лидумс пожал плечами и сказал:

— Причины могут быть разные: или плохой человеческий материал, или постоянное ощущение опасности, которое может надломить и сильного человека. Кто знает, как это происходит? И где границы человеческих возможностей? — философски закончил он.

— А кого из наших людей вы возьмете в спутники?

— Я предпочел бы Биля и Альвираса, если вы не выберете кого-нибудь сами. С этими людьми я все-таки довольно долго делил пищу…

— Кого хотите, дорогой Казимир. Мы предложим вам десять — двенадцать кандидатов, а вы отберете пять-шесть, в том числе и тех, кого назвали…

Только теперь, в знак того, что все деловые разговоры окончены, он встал с бокалом в руке и начал внимательно рассматривать развешанные по стенам и приставленные к стене эскизы и картины. Он медленно переходил от картины к картине, наконец остановился посреди комнаты и с сожалением сказал:

— А ведь все это вам придется оставить…

— Они и написаны для того, чтобы подарить их друзьям, которых я покидаю здесь!

— Тогда я первый претендент.

— Выбирайте!

Маккибин выбрал пейзаж в духе раннего Тернера: легкий туман в городе, темные здания чуть вырисовываются на переднем плане. Лидумс мысленно похвалил его вкус. Этот джентльмен умел не только плести международную сеть шпионажа или ловить рыбу, но понимал толк и в живописи…

Затем Маккибин сказал:

— Перед вашим отъездом на Родину я, если вы позволите, устрою прощальный ужин. И пусть это случится поскорее, я вижу, что вы уже рветесь к новым действиям. Соберутся только ваши друзья. Биля и Альвираса не приглашайте, так как нам надо поговорить без посторонних. Хозяйкой ужина будет мисс Нора. Полагаю, что вдвоем с миссис Пегги они справятся отлично… — И ни слова о том, что Лидумс — сын бывшего судовладельца. По-видимому, это известие еще обсуждалось между ЛЛОЙДОМ и разведкой.

Он взял упакованную Лидумсом картину и пошел к машине. Лидумс вышел проводить его.

А перед концом рабочего дня позвонила Нора. Она попросила Лидумса никуда не выходить. Она еще не знала, когда освободится, но в голосе звучало такое нежное пение, что Лидумс понял — она освободится скоро.

3

«Полномочного министра и посла» Карла Зариньша английская разведка сделала чем-то вроде религиозной реликвии. Лидумс знал, что резидентов, отправляемых в Латвию, разведчики из «Норда» обязательно приводили к Зариньшу как под благословение. И резидент сразу вырастал в собственных глазах, становился «политическим представителем своего заграничного правительства». Не избежали этой участи и Вилкс, Петерсон и все остальные, кто сейчас «паслись» в курляндских лесах под тщательным присмотром Графа, заменившего Лидумса на посту командира, и под строгим руководством Будриса.

Еще весной прошлого года Будрис, надеясь на скорое путешествие Лидумса в Лондон, предупреждал его, что недурно было бы снять позолоту с этой иконы. Несмотря на то что подачки правительства ее величества и английской разведки были довольно скудными, Зариньш и Скуевиц продолжали игру: назначали послов взамен «скончавшихся по воле божьей» старых политиканов в те страны, которые под давлением Англии и США еще оказывали им приют, писали какие-то протесты в ООН, пытались сколотить воедино латышскую эмиграцию, расползавшуюся во все стороны и разъединявшуюся на мельчайшие осколки. Лидумс видел и то, что его заявление об интересе группы Будриса к Зариньшу пришлось англичанам по душе, они готовы были потирать руки, убежденные, что буржуазно-националистическое движение в Латвии не только существует, но и будет плясать под их дудку. А старый Зариньш будет на этой дудке играть.

Скуевиц откликнулся на письмо Лидумса сочувственным посланием. Этот бывший директор департамента министерства финансов и сам хотел бы занять «пост» Зариньша, когда тот «волею божьей помре», и уж, во всяком случае, желал бы пока что получить звание министра. А поскольку англичане носились с мистером Казимиром, то с ним следовало быть в ладу. Так началась серия заседаний у Зариньша, которые должны были объединить эмигрантское правительство в Лондоне с мифической группой Будриса…

Этих заседаний было проведено семь. И Лидумс тщательно выполнял еще одну роль — роль дипломата, посланца «национально мыслящих» латышей.

Лидумс понимал, что до начала работы государственного совета — так предложил Зариньш называть это совещание — Скуевиц, да и сам Зариньш забегут посоветоваться в английскую разведку, и терпеливо ожидал, когда Маккибин благословит и его. Эмигрантское правительство следовало обычному лакейскому правилу: из чьих рук ешь хлеб, на того и поглядывай! Сам он забегать за инструкциями не собирался.

За ним заехала Нора. Она привезла газеты «Правда» и «Циня» за все время, пока Лидумс был в ФРГ. Он не должен отрываться от жизни в Советском Союзе, а для этого надо следить за событиями на Родине и за их освещением в прессе. Но газеты были предлогом.

— Милый, это правда, что ты крупный судовладелец? — вдруг спросила она у Лидумса. — Пожалуйста, не скрывай! Я сама наводила справки по поручению Маккибина. Я только не знала, что речь идет о тебе! А ты промолчал! — упрекнула она. — Неужели ты не видишь, что я живу только тобой!

Он усмехнулся и пожал плечами.

— Почему ты молчишь? — чуть не со слезами воскликнула она. — Ведь это чудесно! Теперь тебе совсем ни к чему возвращаться в Латвию!

— Я, моя дорогая, солдат! — сухо ответил он.

— Но я уверена, что Маккибин с удовольствием заменит тебя кем-нибудь другим! Он приглашает тебя заехать сегодня и, как я понимаю, будет говорить именно о том, чтобы ты остался здесь. Ты будешь членом совета министров латвийского правительства в Лондоне, ну, а потом, когда Латвия будет освобождена, можешь въехать в Ригу на белом коне. А пока мы будем вместе… Разве ты не хочешь этого?

— Не следует заставлять Маккибина ждать! — напомнил он.

— Но вечером ты приедешь ко мне! — потребовала она.

Он не поехал в ее автомобиле. Этот «будуар на колесах» чересчур пропах ее духами, и Маккибин может подумать черт знает что.

Маккибин тоже взирал на него с удивлением и даже нежностью. Встретил в дверях, усадил не к письменному столу, а за маленький столик у окна, сразу создавая обстановку интимности.

По-видимому, он не знал, как начать разговор. Достал из кармана визитную карточку, написал что-то на ней и подал ее Лидумсу. На карточке было написано: «Викторс Вэтра?»

Лидумс молча кивнул.

Тогда Маккибин отобрал у него карточку и приписал под фамилией «562440». Лидумс прочитал цифры, объявляющие его состоятельным человеком, и молча разорвал карточку на мелкие кусочки, затем поднес зажигалку к пепельнице и поджег.

— И это все? — тихо спросил Маккибин.

— Пока да.

— Но мы имеем возможность подтвердить вашу личность!

— Если вас не затруднит, сделаем это несколько позже!

— Хорошо, мистер Казимир! — с какой-то даже грустью сказал Маккибин. Но тут же перешел на деловой тон: — У меня были Скуевиц и посол Зариньш. Не здесь, конечно, а на моем четверге. Чрезвычайно сожалею, что вы не знаете о моих четвергах. Собираются очень интересные люди. Обычный английский файв-о-клок. Послеобеденный чай. В следующий четверг мисс Нора доставит вас, я позабочусь. Посол Зариньш очень рад, что вы вернулись в Лондон, и хотел бы продолжить беседы с вами. Скуевиц подготовил черновые наметки для консультации с вами о будущем государственном устройстве Латвии. Я думаю, — Маккибин улыбнулся, — что вы не станете настаивать на участии коммунистов в будущем правительстве вашей страны?

— Постараюсь не тревожить господ Скуевица и Зариньша.

— Государственный совет решено составить из четырех человек. Председатель — Карл Зариньш, секретарь — Янис Скуевиц. Заместитель председателя — вы. Непременный член — Силайс. Но каждый участник совещания имеет право назвать еще нескольких кандидатов. Однако для приглашения необходимо единогласное решение.

— Вы, как всегда, точны! — любезно ответил Лидумс, выслушав этот совет-приказ.

— Скуевиц позвонит вам завтра.

— Благодарю.

— Так вы все-таки не хотите стать частным лицом и пожить в Англии?

— Я как-то уже привык спать с заряженным пистолетом под подушкой и гранатой в изголовье постели. И мне не хочется подводить друзей…

— Но мы можем хотя бы представить вас руководителям ЛЛОЙДА?

— Боюсь, что тогда я перестану быть частным лицом в нашем с вами понимании. Обязательно найдется какой-нибудь журналист, который напишет о появлении нового судовладельца или, чего доброго, еще и сфотографирует такового. А чекисты тоже читают газеты всего мира…

— Да, пожалуй, вы правы. Но как интересно было бы рассказать эту романтическую историю! И вы — в роли героя!

— По-моему, лучше быть живым, хотя и безвестным, нежели мертвым, пусть даже героем прессы…

— Придется принять и это замечание! — заключил Маккибин, провожая Лидумса. Но в дверях еще раз протянул: — А жаль, очень жаль!

На следующий день приехал Скуевиц. Его заметки по государственному устройству свободной Латвии оказались точной копией устройства фашистской ульманисовской Латвии. Но Лидумс не стал оспаривать эти проекты. Он в отличие от Зариньша, Скуевица и Силайса знал, что эти проекты никогда не будут претворены в жизнь.

Первое заседание нового совета было назначено на следующий день.

Все было устроено чрезвычайно чинно.

Четыре члена совета собрались в кабинете Зариньша. Первый вопрос — о кооптации других деятелей эмигрантских кругов — решился быстро: стоило кому-нибудь назвать имя такого деятеля, как все остальные сразу нападали на новую кандидатуру. Так были отведены бывший министр общественных дел Альфред Берзиньш, лидер социал-демократической партии Бруно Калниньш, лидер крестьянского союза Кливе, председатель организации «Даугавс Ванаги» Янумс, католический епископ Ранцан. О них вспоминали и говорили с ненавистью.

Новое решение о государственном устройстве Латвии вырабатывалось довольно медленно. Едва прочитывали один абзац, как кто-нибудь из членов совета просил перерыва для обдумывания. В сущности, шла игра в государственную деятельность. Лидумсу было ясно, что наметки Скуевица, с которыми он согласился заранее, пройдут беспрепятственно, но членам совета было приятно напускать на себя таинственность.

В конце концов преамбула стала выглядеть весьма внушительно. Кроме, так сказать, легальных членов совета в список участников включили и Лидумса. Он именовался представителем группы «национально мыслящих» латышей, существующей тайно в Латвии (группа Будриса), и заместителем председателя государственного совета.

Еще важнее был первый пункт решений:

«Временное правительство Латвии создает организованное движение сопротивления Латвии».

Этот пункт определял, что группа Будриса принимает непосредственное участие в решении государственных дел.

Но самым главным стал шестой пункт:

«Сообщение для латышского народа о сформировании временного правительства и о его составе подписывают чрезвычайный и полномочный министр Зариньш Карлис (или его заместитель) и представитель группы Будриса. Это сообщение должно быть передано через радиостанции свободного мира в соответствующий момент, который определит группа Будриса».

Дальше дело пошло живее. Был принят тайный манифест, не упомянутый в «Решениях». Его сочинили поклонники «железного Ульманиса» Скуевиц и Силайс, Он был краток и суров:

«…Коммунистическая партия со всеми ее организациями запрещается.

Учение коммунизма и коммунистическая агитация являются антигосударственными.

Распространение коммунистической литературы и других коммунистических печатных изданий запрещается.

Руководящие работники коммунистической партии и ее учреждений должны быть арестованы.

Коммунистически настроенных граждан от руководящих государственных, хозяйственных, культурных и других сколько-нибудь важных постов отстранить.

В стране объявляется военное положение на 6 месяцев. В период военного положения вводится смертная казнь…»

Члены совета приняли и подписали постановление о вступлении в силу их решений. Постановление напечатали в трех экземплярах: один остался у Зариньша, второй получил для хранения Скуевиц, третий — Лидумс для передачи Будрису.

На последнем заседании было решено просить английскую разведку доставить «Решения» по ее каналам в группу Будриса.

По окончании работы государственного совета Зариньш дал банкет. И хотя на банкете не было тех, о ком заботился совет, пили много, произносили бравурные тосты, словом, чувствовали себя так, будто уже вступили в обетованную страну.

Уходил Лидумс вместе со Скуевицем и Силайсом. Когда они покинули посольство, Скуевиц сказал:

— Не понимаю, почему Зариньш так легко согласился подписать эти «Решения»? Ведь тем самым он юридически передал полученные им от правительства Ульманиса чрезвычайные полномочия группе Будриса…

Силайс довольно сухо возразил:

— Зариньш действительно стар. Теперь приходит время выдвигать более молодых и сильных людей.

Скуевиц пожал плечами и промолчал. Возможно, он тоже отнес себя к тем молодым, которым придется продолжать дело Зариньша. Лидумс сделал вид, что все идет как надо.

На следующий день Лидумс передал в адрес Будриса отчетную радиограмму:

«Дорогой Будрис, задачи, относящиеся к будущему нашего государства и к руководимой тобой организации, мы вместе с министром Зариньшем и нашими английскими друзьями в принципе разрешили. Свое задание здесь я выполнил. Результаты радостные. При первой возможности вернусь к вам, так как полагаю, что мне необходимо быть дома в связи с этими решениями о нашей стране. Передайте привет жене и ободрите ее…»

Радиограмма была тщательно изучена в отделе «Норд» и передана адресату, так как вполне соответствовала и праздничному настроению мистера Казимира, и крупным результатам его деятельности. Упоминание о жене не вызвало никаких сомнений: каждый человек, оторванный от семьи, скучает и думает о ней, а для Будриса это упоминание было сигналом, что все действия Лидумса протекают вполне успешно.

В этот же сеанс односторонней связи Силайс передал Будрису:

«Взвешиваем все возможности возвращения нашего друга к вам. О конкретных действиях буду информировать…»

Ввиду важности сообщений из Лондона Будрис нарушил запрет англичан: в связи, со смертью Петерсона не выходить в эфир. Но Будрис использовал рацию Делиньша, спрятанную в глубоком лесу, где пеленгаторы пока не появлялись. Он передавал:

«Лидумсу. Рады успешному окончанию переговоров и достигнутым результатам. Если вы с Силайсом считаете, что все наши вопросы улажены и решены, ускорь свое возвращение. Ждем сообщения Силайса о сроках операции, чтобы можно было заранее организовать все для приема. Желательно, чтобы ты оказался среди своих знакомых как можно быстрее. Договорись конкретнее о создании нашего постоянного представительства в Лондоне, предложенного Силайсом, и о практических задачах этого представительства. У нас все спокойно. По собранной до сих пор информации, активность чекистов в Курляндии значительно ослабла. Проведенное весной перемещение некоторых групп прошло без каких-либо происшествий. Будрис».

Лидумс внимательно читал эту весточку с Родины. Слова о «перемещении некоторых групп» обозначали, что шпионы и их «помощники» из оперативных работников Комитета госбезопасности переведены с хуторов в лесные бункера, хотя в лесу еще сыро и холодно. Но весной на хуторах начинаются полевые работы, и держать там посторонних людей опасно. Для Будриса и его людей начинался опять самый тяжелый период жизни в лесу. Сообщение о том, что «у нас все спокойно», было предназначено для англичан, чтобы они поторопились перебросить Лидумса и сопровождающих его людей морем на катере Хельмута Клозе.

Но, как Лидумс и предполагал, в самое светлое время года Хельмут Клозе не желал снова рисковать катером. После нескольких совещаний с Маккибином и полковником Скоттом Силайс передал Будрису:

«Технические обстоятельства не позволяют провести эту операцию весной. Поэтому возвращение Лидумса планируем на осень, сразу же, как позволит темнота…»

Лидумс был вынужден согласиться с многоопытным Силайсом. Одновременно с ним он направил и свою радиограмму:

«Как сообщил Силайс в своей радиограмме, до осени возвратиться не смогу, хотя задание и выполнено. Но лето не пройдет даром, так как мне предоставлены широкие возможности изучать все необходимое, что может пригодиться в дальнейшей работе организации. Как мы договаривались ранее, было бы целесообразно жене выехать на лето из Риги, чтобы подкрепить мое алиби…»

Последнее замечание Лидумса о создании алиби очень понравилось Маккибину и Скотту: мистер Казимир действовал в полном соответствии с данными ему инструкциями «Норда». Но еще более понравилась эта строчка из радиограммы Балодису и генералу Егерсу, так как для них она обозначала, что положение Лидумса устойчиво и что он продолжает изучать работу «Норда» и тех людей, которых «Норд» предполагает отправить в Советский Союз в будущем…

4

Англичане согласились выполнить просьбу Зариньша о пересылке подлинного экземпляра «Решений лондонского совещания» в группу Будриса через мистера Казимира, а предварительно передать их в тайнописном сообщении. Об этом доложил на совете Силайс.

Акции Силайса в эту весну значительно повысились. Во-первых, группа Будриса оказалась наиболее дееспособной из всех групп, засланных из Лондона. Во-вторых, официальное участие в совещании сделало Силайса персоной грата в глазах «Норда». Все-таки почтение к различным церемониям у англичан в крови, а поскольку участие в государственном совете возвело его в ранг министра эмигрантского правительства, на каком бы пустом месте ни росло это «правительство», соответственно поднялось и уважение к нему. А вместе с уважением — и доходы. Он уже приобрел машину, и, конечно, не будуар на колесах, а вполне старомодную, громоздкую, которая, будучи припаркованной неподалеку от «Норда», выделялась среди малолитражек других сотрудников.

Но так как своим возвышением Силайс был обязан, в сущности, Лидумсу, а Лидумс оставался его союзником в постоянной и изнурительной борьбе с Ребане и Жакявичусом, то и он опекал Лидумса как мог.

Через несколько дней Силайс навестил Лидумса.

В Лондоне наступило жаркое лето, город постепенно пустел. Готовились отбыть в отпуск и министры, и члены парламента. Только разведка не прекращала работы.

Силайс оставил машину где-то на другой улице и пришел пешком. У него был служебный портфель, прикрепленный браслетом к кисти руки. В таких портфелях обычно разведчики переносили особо важные документы. Браслет был скрыт рукавом, но стальная цепочка, слишком длинная, свешивалась колечком.

Лидумс только что вернулся с этюдов — писал летний Лондон и теперь раскладывал полотна и листы бумаги с городскими пейзажами. После длительной работы в государственном совете он наконец выполнил приказ Маккибина и отдыхал. Бродил по городу, писал, иногда выезжал вместе с Норой, если она была свободна, за город, на природу, но больше проводил время в одиночестве. Он уже давно привык жить и думать в одиночку.

— Вы с новостями? — приветствовал он Силайса, указывая взглядом на портфель.

— Подготовил письмо Будрису и хотел посоветоваться с вами…

— Очень рад! — живо воскликнул Лидумс. Он видел, что Силайс чем-то недоволен. Скорее всего, Силайс сунулся со своим письмом к полковнику Скотту, а может быть, и к Маккибину. И кто-то из них посоветовал показать письмо сначала мистеру Казимиру. Он непринужденно добавил: — Давайте подышим вместе дымом латышского лесного костра!

— Да, в эту пору в Латвии можно жить и в лесу! — довольно вяло подхватил Силайс.

Он отомкнул замок браслета, открыл портфель и вынул пачку бумаг. Письмо, судя по всему, было длинное. Лидумс уселся в кресло, второе подвинул Силайсу. Силайс прежде оглядел этюды, поставленные в ряд к стене.

— Отличные работы! — похвалил он.

Лидумс не ответил на эту попытку скрыть неловкость.

— Прочитаете сами? — спросил Силайс.

— Зачем же? Я с удовольствием послушаю и, если вы разрешите, добавлю несколько слов от себя.

— Хорошо, — покорно сказал Силайс.

Читал он сначала с запинками, но постепенно разошелся, тем более что видел на лице Лидумса неподдельный интерес. Лидумсу и на самом деле было интересно, как Силайс будет информировать Будриса о том, что произошло в их правительстве…

«Милые друзья на родине! — читал Силайс. — Вы, наверно, уже получили наши «Решения», которые были посланы вам тайным письмом. В этом письме я хочу проинформировать вас о моей работе в здешних условиях. Я особенно хочу подчеркнуть, что, читая это сообщение, вы сами увидите, насколько большое значение имела здесь миссия представителя родины и насколько правильным было ваше решение, несмотря на риск, послать его в Англию. Сердечное спасибо вам за эту решительность, твердость, несокрушимую веру в будущее Латвии и готовность на самопожертвование за нее, за то, что прислали сюда вашего представителя.

В результате наших совещаний мы решили передать обязанности временного правительства Латвии в руки организации сопротивления, то есть в ваши и наши руки. В связи с этим решением тепло приветствую руководство и каждого бойца. Каждому из вас желаю успеха, божьей помощи и благословения самоотверженно служить Латвии и латышскому народу до конца.

Передаю в ваше распоряжение копию наших важных решений, которые подписаны в трех экземплярах. Первый из них будет храниться у министра К. Зариньша, второй — у Я. Скуевица, третий доставит наш общий друг по возвращении для хранения в вашей группе.

Принимая во внимание наши «Решения», я хочу дать к первому пункту следующие разъяснения. Я понимаю, что ваша группа может выдвинуть в члены временного правительства и на другие ответственные государственные должности лиц, которые лично не принимали участия в движении сопротивления, но которые будут признаны и акцептированы вами. В отношении третьего пункта хочу сказать следующее. Западные государства не осудили преобразований, происшедших в нашей стране в связи с приходом к власти Ульманиса. Наглядным доказательством этого является существование всех наших последних дипломатических представителей в западных государствах…»

Дальше Силайс писал о будущем устройстве государства, о создании новой организации айзсаргов, но теперь они именовались «стражи отечества», хотя все фашистские прерогативы оставались без изменений. На нескольких страницах он рассуждал о кандидате на пост главы государства Зариньше. Затем он писал:

«В связи с тем что в наших «Решениях» должно быть указано о формировании нового правительства, вам следует обсудить также вопрос о его составе…

…Дорогие друзья, на нашем совещании в Лондоне был поднят вопрос о знаке вознаграждения для борцов, который отметил бы эти исторические дни и эпоху. Эта мысль от всего сердца была поддержана всеми участниками совещания, и мы уже придали конкретный образ и форму этому знаку и назвали его «Крест клятвы». Правила о награждении этим знаком и о его ношении мы не обсуждали, чтобы не обидеть борцов, так как не имеем полного представления о вашей борьбе. Это мы оставляем на ваше рассмотрение.

На прощание пожелаю вам успехов и большого счастья.

Бог да благословит Латвию.

Силайс».
«Все та же игра в фашизм!» — думал Лидумс. Больше всего его поразил пункт, в котором всесторонне описывались знаки различия для «стражей отечества» и форма оплаты за их «работу» по арестам и уничтожению людей, которых они сочтут врагами отечества. А к таковым Силайс относил коммунистов и комсомольцев, всех ответственных и не очень ответственных работников учреждений и предприятий.

Лидумс сумел вовремя придать лицу выражение размышляющего человека, хотя ему хотелось рассмеяться. Силайс уже впился глазами в него и, кажется, почувствовал облегчение, увидев на лице Лидумса внимание и поощрение.

Лидумс встал и протянул ему руку:

— Благодарю вас! Я знал, что вы мыслите по-государственному, но эта сжатость и резкость каждой формулировки потрясает меня!

Через несколько дней Силайс получил послание Будриса. Оно было тоже переслано тайнописью.

Это были тоже «Решения». Но они пахли порохом и лесными кострами. В них было примечательно все, от начала до конца. Будрис писал:

«Участники группы «национально мыслящих» латышей, руководимой Будрисом и действующей нелегально на территории Латвии, ознакомившись и тщательно изучив «Решения», принятые в Лондоне участниками организованного движения сопротивления, постановили:

1. Акцептировать принятые 10 апреля 195… года в латвийском посольстве в Лондоне «Решения» о предполагаемом политическом устройстве латвийского государства…»

Дальше шли пункты, в которых признавались полномочия Карла Зариньша как временного главы будущего государства; пункт о назначении представителя группы Будриса в правительство, а затем решительное требование:

«4. …Просить Карла Зариньша консультироваться с нами… повопросам выдвижения и назначения на посты наших дипломатов; систематически сообщать нам конспективную информацию о политических событиях, касающихся латвийского государства, а также о деятельности латышских организаций за границей…»

В конце «Решений» после выражения благодарности ее величеству королеве Великобритании за моральную и материальную поддержку следовало примечание:

«…Эти «Решения» написаны в двух экземплярах, имеющих одинаковую юридическую силу. Один экземпляр хранит группа Будриса, а второй должен храниться в латвийском посольстве в Лондоне.

10 мая 195… года.

Сигулда.

От имени участников группы

Будрис».
Итак, Будрис миновал все рифы и подводные мели и стал контролировать деятельность эмигрантского правительства. Пока контролером является Лидумс, а потом Будрис найдет способ сменить Лидумса на этом высоком посту. И Зариньш будет вынужден сократить свою политическую деятельность. За советом по каждому пустяку к Будрису не побежишь. А шпионские рации «Норда» будут забиты разной «дипломатической» чепухой, которую станет передавать Будрису «президент» Зариньш.

Эти мысли Лидумс хранил про себя. Его занимало, как радуется Зариньш, вдруг почувствовавший за своими немощными плечами «поддержку» с родины…

5

Маккибин и полковник Скотт придумали занятие для Лидумса.

Они, по-видимому, испытывали некоторые угрызения совести за то, что обещанная на весну операция по возвращению Лидумса на Родину сорвалась, и боялись, что их гость заскучает. Поэтому в конце мая у Лидумса снова появился Малый Джон, на этот раз на собственной новенькой машине, и предложил мистеру Казимиру побывать на двух конспиративных квартирах, где обучались завербованные англичанами прибалты. Это необходимо было сделать для того, чтобы выбрать себе спутников для путешествия на Родину.

Лидумс пошутил, что, наверно, торговля потопленными кораблями не такое уж малодоходное дело, если Малый Джон ухитрился купить настоящую гоночную машину, и Малый Джон весьма выразительно улыбнулся.

Для Малого Джона эти поездки были чем-то вроде отпуска, но Лидумсу приходилось трудно. Мало было побыть несколько дней в той или иной школе, надо было запомнить имена, внешность, привычки людей, которые там обучались, чтобы по возвращении домой записать все это: ведь очень возможно, что ему еще придется встретиться с ними совсем в иной обстановке…

И руководители и воспитанники школ принимали мистера Казимира за какое-то высокополномочное лицо, в чем Лидумс их не разубеждал, да и Малый Джон постоянно намекал на высокое положение своего спутника.

В одной из школ Малый Джон показал Лидумсу на хозяйку пансиона, очень грустную молодую женщину, подававшую им обед, и шепнул:

— Это жена Эгле!

И Лидумс с невольным удовольствием подумал, что эта женщина, может быть, еще обретет счастье, которого никогда не испытают остальные жильцы тайных «пансионов» и школ.

Если поездок не было, Маккибин привлекал мистера Казимира к разработке и анализу поступающих от группы Будриса по радио и в тайнописных посланиях шпионских данных. К этому времени англичане, утвердившись в своем полном доверии к группе Будриса и уверившись, что она действительно объединяет национально мыслящих лиц, начали понемногу раскрывать свои карты: по их представлениям, всякая националистическая группировка прежде всего должна была заниматься тотальным шпионажем в пользу «Интеллидженс сервис».

Четвертого июня Большой Джон показал Лидумсу подготовленный им по поручению полковника Скотта запрос в группу Будриса, в котором шла речь о конкретном задании:

«Полагаю, что для вас было бы возможно при помощи ваших друзей из Вентспилса, особенно рыбаков, еще до осени выяснить следующее: имеется ли в Вентспилском порту какой-нибудь плавучий док или плавучая ремонтная мастерская? Если имеется, прошу описать его флаг, вымпел, номер. Имеется ли на окраине города со стороны моря, возможно восточнее замка, какое-либо новое либо строящееся здание, похожее на склад? Если имеется, то прошу описать, какое оно и для чего предусмотрено. Где находятся запретные места в Вентспилском порту? Прошу информировать обо всех замеченных радиолокаторных антеннах, сообщить об этом письмом немедленно, а также выслать их эскизы. Становятся ли на якорь пароходы между молами, прежде чем войти в порт, и на какое время? Прошу описание каждого военного корабля, который видели при входе или выходе из порта. В какое время они обычно выходят в море и когда возвращаются в порт? Имеется или был ли период, когда было запрещено находиться в южных районах города на побережье или въезд в город с этой стороны. К осени прошу подготовить эскизы, по возможности подробные, о Вентспилсе».

От Будриса еще не поступало сообщений о Вентспилсе, а Силайс под диктовку англичан подготовил еще одну радиограмму:

«Наши друзья здесь считают Вентспилс настолько важным пунктом, что просят вас обсудить вопрос о возможностях непрерывной регистрации там военных кораблей и данные о них телеграфировать мне два раза в месяц. Необходимо сообщать дату, время, название и обозначение судов, прибывших в порт и ушедших из него…»

А через несколько дней Лидумс читал ответ Будриса. Будрис не стал огорчать англичан отказом. Он просто сообщил о невозможности постоянного контроля:

«Мы не имеем возможности непрерывно контролировать движение военных кораблей в Вентспилском порту с указанием часов и минут их прибытия и убытия, как вы предлагаете, так как военные корабли иногда прибывают в порт и убывают из него ночью. Мы могли бы сообщать вам, какие военные корабли видели в определенные дни. При этом следует учесть, что с берега видны номера лишь некоторых кораблей. Для регистрации всех номеров нужно специально подъехать по Венте и наблюдать корабли со стороны реки. Такие поездки систематически осуществлять невозможно. Делать это возможно лишь летом, когда рыбацкие лодки прибывают в верховья Венты с грузом рыбы…»

Но не только Вентспилс интересовал англичан. В тот же день англичане послали через Силайса еще одну радиограмму:

«Мы были бы очень благодарны вам, если бы вы могли сообщить подробные сведения о заводе ВЭФ в Риге. Ранее поступившая от вас информация о заводе была принята с признанием. На этот раз они желают получить более подробное описание выпускаемых различных электрических приборов и аппаратов с указанием правильного их названия, обозначения, номеров и так далее. Во всех случаях, когда это возможно, они просят указать объем продукции данного аппарата, куда их посылают и для каких целей производят. Заводские марки на выпускаемых изделиях имеют важное значение, на них имеются порядковый и заводской номера и другие важные знаки.

Разумеется, что на заводе производят тысячи разных предметов и частей, поэтому на первый план ставьте те, которые производят для военно-воздушных, морских или сухопутных сил или же по специальному заданию. Какие ученые там работают и их специальности? Производят ли на заводе такие инструменты или части, с помощью которых определяют передвижение или местонахождение подводных лодок под водой? Полагаем, что этот прибор по-русски называется «Тамар». Прибор работает на разных частотах, и в нем употребляются кварцы. Друзья особенно желали бы получить образцы этих кварцев. Любое указание, описание или схема этих приборов имели бы важное значение и большую ценность…»

Через две недели Лидумс имел удовольствие прочитать ответ Будриса:

«Сведения по интересующим друзей вопросам готовим и отправим во время операции. Еще раз проверили и подтверждаем, что между Сарнате и Ужава прожекторов нет. Наблюдение продолжаем».

Итак, Будрис приготовился к встрече.

Не оставлял Лидумса своими заботами и Зариньш: приглашал к ленчу под тем предлогом, что ему хочется услышать свежие новости о родной стране. Он прожил за пределами страны всю свою сознательную жизнь, даже говорил теперь по-латышски с акцентом, и Лидумс понимал эту неосознанную тоску старика.

Иногда налетала Нора: это был шторм. Она требовала, чтобы ее «викинг» всегда был в полном параде, и тащила его в какой-нибудь танцевальный зал или ресторан. Во время этих прогулок их чаще всего сопровождал Большой Джон, но Нора умела справиться с ним: заставляла напиться в начале вечера…

В одну из суббот утром приехала Нора. Была она грустной, какой-то неловкой, даже как бы постаревшей. Сказала, что сегодня Маккибин дает прощальный ужин в честь мистера Казимира, и еле удержала слезы. Моррис помог ей выгрузить из багажника корзины с вином и фруктами, миссис Пегги отправилась на рынок. Лидумс, не желая мешать подготовке к празднику, вывел из гаража машину и уехал прощаться с городом…

На самом деле ему просто хотелось еще раз удивить гостей. Поэтому он, прокатившись по городу, заехал в порт к причалам, куда подходили рыболовецкие суда. Там ему удалось купить крупного живого угря.

Вернувшись домой, он налил полную ванну воды и пустил туда угря. Затем написал на нескольких картинах дарственные подписи, подписываясь привычным для англичан именем «Казимир». Около пяти часов приехал Силайс.

Силайс предупредил, что Маккибин и Нора приедут не раньше семи вечера, но что у него есть разговор. Он привез письмо, которое Лидумс должен был передать на Родине. Письма были уже подготовлены для зашифровки. Силайс хотел лишь получить одобрение мистера Казимира или его поправки.

Письмо Силайса Будрису гласило:

«Полномочия для Зариньша и лондонские «Решения», чего, возможно, в самом начале мы с вами полностью не сознавали, были одним из больших шагов вперед в деле нашего совместного сотрудничества. Карл Зариньш сам перевел соответствующие места из «Решений» и протоколов на английский язык и вручил британскому министерству иностранных дел, которое почтительно приняло их.

…В течение прошедшего времени никаких особо важных изменений не было, за исключением того, что радары русских в Вентспилсе и Лиепае оттеснили нас в операциях довольно далеко в море и нам теперь приходится добираться до берега на средствах, которые значительно ограничены в смысле емкости и грузоподъемности. А это означает трудности с доставкой для вас оружия и боеприпасов. Но мы еще попробуем кое-что сделать, чтобы решить эту проблему…»

Следующее письмо было Будрису от Зариньша.

Зариньш писал:

«Дорогие соотечественники!

Советский Союз вооружен, если так можно сказать, до зубов. Но западные демократы тоже не дремлют. Запад готовится к войне…

…Мы должны сознавать, что освобождение мира должно идти с Запада на Восток. А мы находимся далеко на Востоке, но это не должно нас пугать, только нужно иметь терпение, выдержку и веру! Это то, что нам необходимо…»

Еще одно письмо написал Вилкс Будрису. Вилкс остался неизменен в своих антипатиях к англичанам и писал без дипломатических уверток:

«С тех пор как мы простились на Родине, у вас дома, прошли долгие и тяжелые времена борьбы. Я был бы счастлив, если бы мог находиться у вас. Здесь же процветают интриги, обман и междоусобная клевета. Обидно, что подобные вещи иногда прилипают к нашим людям на этой стороне. Это меня утомляет. В нашей работе больше, чем где-либо, необходимы ясность, единство и дружба. Обман необходим единственно против врагов. Видишь, Будрис, какие они бывают, «нравы» и «законы», и какая огромная разница с теми, которые в силе у вас — борцов на родине.

У меня нет сил и возможностей изложить эти обстоятельства, а иногда и события, которые нахожу неправильными, но имеется старая истина: все же лучше работать, хотя и под плохим руководством, нежели идти каждому в свою сторону и не делать ничего. Всегда радостно сознавать возможность, хотя бы и на несколько минут, оказаться на берегах Курляндии и пожать руки старым друзьям…»

Лидумс одобрил послания, но письмо Вилкса предпочел не шифровать. Достаточно было того, что он запомнил его дословно. А шифровальщики отдела «Норд» могли и доложить своему начальству неблагоприятные отзывы Вилкса об английской разведке. Силайс вполне с ним согласился…

Пока они сидели вдвоем в кабинете Лидумса, миссис Пегги накрыла на стол. Около семи вечера начали съезжаться гости: оба Джона, Жакявичус и Ребане, несколько старших сотрудников отдела «Норд», Маккибин и Нора. Они привезли еще какие-то закуски и вина. Вышедший встречать гостей Лидумс был поражен тем, что Маккибин привез с собой бутылку черного рижского бальзама.

— Я хранил ее с тридцать восьмого года, — торжественно сообщил Маккибин, — со времени моей последней поездки в благословенную Латвию!

Этот дар был встречен всеми с восторгом. Только Нора и Большой Джон с улыбкой переглянулись с Лидумсом — вспомнили ужин в латышском ресторане…

Лидумс показал Маккибину угря, плававшего в ванне. Маккибин, хитро подмигнув ему, позвал Нору. Нора чуть не упала в обморок, завизжала на весь дом, что это индийская змея. На ее крик сбежались остальные гости. Сюрприз доставил всем не меньшее удовольствие, чем дар Маккибина. Особенно когда Лидумс пообещал приготовить его по-латышски.

Миссис Пегги унесла угря на кухню. Нора пришла в себя, все собрались у стола. Маккибин предложил назвать этот вечер «вечером змей».

— Это название должно остаться между нами, участниками встречи, — торжественно сказал он. — Если я когда-нибудь по телефону, по радио или письменно спрошу любого из вас: «Помните, как тогда, на вечере змей, женщина купалась в ванне?» — то любой из вас, если с вами все будет в порядке, ответит: «То была не женщина, а угорь!» — Сколько бы лет ни прошло с этой нашей встречи, прошу всегда помнить этот пароль.

Предложение Маккибина было принято. Да и весь вечер оказался необыкновенно приятным.

Когда угорь по-латышски был съеден, Маккибин произнес напутственное слово мистеру Казимиру:

— Связь с вами и с подобными вашей организациями и группами мы будем поддерживать всегда, в противном случае перед нами встал бы вопрос — быть или не быть Британской империи? И передайте господину Будрису, что английское правительство никогда и ни под каким видом не допустит создания латышского правительства без ведома и согласия группы Будриса…

Затем он напомнил, что английскую разведку, особенно отдел «Норд», крайне интересуют разведывательные данные, которые может доставлять группа Будриса. Лидумс ответил, что вполне понимает заботу англичан…

— Значит, договорились, что вы не станете обижаться на меня, если я буду требовать от вас такие сведения? — уточнил Маккибин.

— Да, — твердо ответил Лидумс.

После этой договоренности Маккибин пожелал Лидумсу успехов на благо Латвии и выразил еще раз надежду на плодотворное сотрудничество в будущем.

Около одиннадцати часов вечера гости разъехались.

Утром на следующий день Лидумса снова навестил Силайс. Он попросил Лидумса записать по памяти весь разговор с Маккибином. Лидумс намекнул было, что Силайс мог сделать это и сам, но Силайс довольно высокопарно сообщил, что этот разговор является историческим и запись должен сделать Лидумс как главный участник беседы. Лидумс не стал возражать. Записал его в двух экземплярах: если разговор «исторический», то нужно оставить экземпляр и для Будриса.

6

«Радиограмма № 16/НС. 23 августа. Хотя мы сделаем все возможное, чтобы операция произошла в то время и в том месте, которое мы с тобой согласуем, все же всегда возможно, что плохая погода в ваших водах или непредвиденные препятствия могут заставить нас отложить операцию на следующую ночь или даже больше. В случае отсрочки мы, конечно, как можно быстрее информируем тебя по радио, чтобы вам не пришлось быть на побережье лишнее время. Пожалуйста, сообщи, за сколько дней до вашего выхода к берегу мы должны предупредить вас о начале операции. Сообщи также, сколько дней вы можете находиться без опасности вблизи от места операции, если она неожиданно задержится…»

Радиограммы сочинял и подписывал Силайс. В иные дни он отправлял по три — пять шифровок, и Лидумс, которому приходилось все их предварительно прочитывать, готов был выругать его за это словесное расточительство. Силайсу помогал готовить шифровки целый штат шифровальщиков, но там-то, в Латвии, с ними возится один Делиньш! А повторы, повторы? 23 августа Силайс отправил три радиограммы, и все они были посвящены одному вопросу!

«Радиограмма № 17/ЧС. 23 августа. Если по каким-либо причинам ты пожелаешь отложить операцию на несколько дней, сообщи нам об этом за тридцать часов. Но если ты захочешь задержать нас в связи с плохой погодой у вас, сообщи об этом телеграммой в этот же день до шестнадцати часов по московскому времени…»

«Радиограмма № 18/КС. 23 августа. Если по упомянутым в предыдущей радиограмме причинам нашу лодку пришлось бы отозвать, она обождет где-нибудь одну или несколько ночей и повторит операцию…»

Лидумс представлял, как бедный Делиньш, сидя в землянке где-то в курляндских лесах, проклинает многословие Силайса, расшифровывая при свете коптилки эти документы.

Но все-таки дело шло на лад. К тридцатому августа были обговорены все сигналы.

«Радиограмма № 25/СК. 30 августа. Ты должен помочь провести операцию успешно, сигнализируя нам при помощи красного света следующим образом: начни подавать сигналы за полчаса до часа «Зеро», а именно 29 сентября в 23.30 МАЛ. Сигнализируй только в сторону моря в западном направлении, медленно поворачивая фонарь приблизительно на десять градусов влево и вправо. Если опасности нет, передавай непрерывно в течение двадцати секунд букву «К». Сигнализацию повторяй через каждые двадцать минут. Продолжай сигнализацию до 03.30 МАЛ или до тех пор, пока весельная лодка не причалит к берегу…»

Последняя радиограмма о порядке приема гостей была послана 14 сентября. В ней Силайс уславливался уже на тот случай, если гости не сразу будут найдены.

«В случае если, выйдя на берег, наши люди не сразу вас обнаружат, они будут имитировать один или несколько вскриков вальдшнепа, чтобы твои люди могли быстрее отыскать их, если бы весельная лодка вышла даже на несколько сот метров вправо или влево от обусловленного места…»

Оставалось всего две недели до дня «Зеро». Биль, Альвирас и три других спутника Лидумса уже покинули шпионскую школу, где тренировались в работе на рации, и переселились в Лондон. Они как-то притихли в эти дни, даже в город выходили редко. С Лидумсом были почтительны, старались не попадаться на глаза, все время проводили в верхних комнатах. Иногда Лидумс приглашал их покататься по вечернему Лондону, усаживал в машину и вез в кино или дешевый ресторанчик. Молодые люди пили мало: возможно, боялись, что англичане следят за ними. Раза два или три с ними увязывался и Вилкс, который все еще с удовольствием рассказывал о своих переживаниях. В такие дни Биль и Альвирас оживали: все-таки Вилкс был одним из тех, кто вернулся «оттуда»…

В середине сентября Лидумса пригласил начальник отдела «Норд» и изложил план возвращения. Сопровождать Лидумса и его спутников был назначен Большой Джон. Начальником группы утвержден Силайс. Группа отправляется на военном самолете в Западную Германию, затем перебрасывается в Гамбург, там отъезжающие ожидают погоды, грузятся на торпедный катер «Люрсен-С» и переходят под команду бывшего офицера немецкого военно-морского флота Хельмута Клозе…

Маккибин произнес приличествующий случаю спич, пожал Лидумсу руку, и Большой Джон, Силайс и Лидумс покинули гостеприимный отдел «Норд». Провожать их поехали полковник Скотт и Нора, но в дом к Лидумсу уже не зашли, простились у ворот. Глаза у Норы были заплаканные, и она все пряталась за спину полковника, чтобы остальные не заметили, какой у нее несчастный вид.

…Силайс посоветовал пораньше лечь спать, так как машины придут к шести часам утра.

Все вещи были упакованы задолго до отъезда. Утром миссис Пегги разбудила участников предстоящего десанта затемно и подала прощальный завтрак. Начинался торжественный день возвращения на Родину.

Подошли три автомашины, в багажниках которых тоже лежали тюки: «приданое» английской разведки. Там были оружие, переносные радиостанции, радиомаяки, аккумуляторы, шифровальные блокноты, бумага для тайнописи — одним словом, все, что должно было помочь Лидумсу и его спутникам выполнить любое задание «Норда». Отъезжающие погрузили свои вещи, и машины пошли по Лондону в сторону Королевской дороги, мимо Букингемского дворца с его стражей в красных мундирах и медвежьих шапках, мимо парков по берегу Темзы. Лидумс, сидевший рядом с Силайсом и Большим Джоном, видел, что они смотрят на Лондон словно бы его глазами, прощаются с городом так же, как он, точнее, сопереживают это прощание. А он действительно прощался: ему нравился этот скученный город с узкими улицами, из которых только Кингс-роуд — Королевская дорога напоминала родные улицы Риги, улицы Ленинграда, где было так много простора глазу и воздух не был так заражен «смогом».

Но вот они выскочили на Горячий мост — колоссальный виадук над множеством железнодорожных путей и шоссейных выездов из города, изогнувшийся высокой дугой перед началом самой крупной трассы Англии. Мост подогревался снизу тепловыми батареями, спасающими его от влаги и гололеда. На обоих концах моста на двух самых крупных домах стояли две телевизионные башни, с которых специальные стражи следили за тем, чтобы водители не превышали максимально допустимую скорость, которая здесь равнялась семидесяти километрам.

Впереди была государственная трасса, и шофер погнал машину быстрее, спидометр показал сто тридцать километров. По сторонам дороги теперь мелькали виллы, мелкие поместьица, слева загудел огромный Лондонский аэропорт, на котором каждые две минуты приземлялся или поднимался самолет, и вот уже машина, не доехав до Оксфорда, повернула направо, и через несколько минут они были у ворот военного аэродрома…

Большой Джон сказал несколько слов дежурному офицеру, ворота распахнулись, и машины пошли прямо но летному полю. На взлетной полосе их ожидал большой четырехмоторный полутранспортный самолет.

Все вещи были немедленно погружены, пассажиры уселись, вслед за ними поднялись два английских офицера, и самолет пошел на взлет. Англия осталась позади…

Приземлились через два часа на военном английском аэродроме в Западной Германии. Там уже ждали машины, а у трапа — Ребане, Жакявичус и Малый Джон. Они прилетели за несколько дней до Лидумса, чтобы подготовить безопасное пребывание в Западной Германии. Все трое были изрядно пьяны.

Заметив, как нахмурился Большой Джон, Ребане принялся объяснять, что у него сегодня памятный день. Тридцать лет назад ему присвоили в этот день первое офицерское звание. Поэтому сегодня он угощает всех своих друзей. Как видно, начал он свое юбилейное празднование рано утром. Сопровождавшие Ребане и его спутников несколько английских офицеров были тоже навеселе.

Выгрузив вещи, разведывательная группа уселась в автомобили и выехала с аэродрома в сопровождении английских офицеров в Бюнден.

Бюнден оказался маленьким городком и служил, должно быть, перевалочной базой при переброске шпионов на Восток. На углу улицы Седан машины остановились у двухэтажного дома. Вещи внесли в дом. В доме оказалось много комнат с кроватями и примитивной мебелью. Одеяла пахли нафталином, на шкафах, на подоконниках и столах лежала пыль. По-видимому, никто в этом доме постоянно не проживал и служил он лишь для приема «гостей», направляющихся в дальний поход.

В роли хозяина выступил англичанин Джонни, лет сорока с небольшим, миниатюрный брюнет с курчавыми волосами, щегольски одетый. В такой же пустой и пыльной комнате, как и все другие, Лидумс увидел раскрытые чемоданы Джонни, в которых лежали по меньшей мере еще три или четыре новеньких костюма. Лидумс невольно подумал: сколько же времени собирается этот Джонни пребывать здесь в роли хозяина и сколько времени просидят в этом богом забытом Бюндене они сами?

Джонни познакомил их с кухаркой, полькой по имени Кэрола. Свое дело она знала отлично, о чем свидетельствовал уже накрытый стол. Джонни простодушно похвалился, что у него заготовлено два ящика вина. По-видимому, им действительно придется надолго застрять в Бюндене…

После обеда все разбрелись по комнатам отдыхать. Большой Джон ушел на радиостанцию, предупредив, что никто из участников группы не должен выходить в городок без него.

Впрочем, Большой Джон почти постоянно отсутствовал: дежурил на аэродромной рации, ожидая приказа о дальнейшем передвижении группы.

Они просидели в этой тихой и пыльной провинциальной гостинице пять дней, выходя только по вечерам выпить всей компанией пива в маленьком ресторанчике.

Но в один из этих тягостных дней Большой Джон явился с известием, что завтра группа выезжает в Гамбург.

В тот же день вечером Джонни и Кэрола выехали в Гамбург, чтобы приготовить там обед на всю группу.

Утром остальные во главе с Большим Джоном выехали в Гамбург. Предстояло проехать километров триста. В Бюндене для связи остался Малый Джон.

От огромного Гамбурга после войны осталась только половина города. Развалины уже убрали, но новых строек было мало. «Великое боннское чудо» еще не распростерло свои черные крылья над этим городом. Однако после уравновешенного и спокойного Лондона Гамбург показался Лидумсу суетливым, хаотичным и шумным.

Машины пересекли весь город с запада на восток и остановились на окраине у большого трехэтажного особняка на Эльбасштрассе, 23, на самом берегу Эльбы.

Особняк был пустынен. Большие комнаты, залы, паркет, резная деревянная мебель, обитая замшей, — все отдавало запустением. Казалось, что и тут, как и в Бюндене, ни к чему не прикасалась заботливая рука хозяина.

Джонни и Кэрола и здесь держали себя как владельцы. Но на этот раз их больше всего занимали обед и вина. Они предоставили членам группы самим выбрать себе комнаты, и этим ограничилась их забота о «гостях».

Теперь разведывательная группа находилась на трамплине, изготовившись для прыжка через Балтику. Все зависело от погоды. Большой Джон пригласил Лидумса поехать с ним за метеосводками и радиоприказами. В дело вступал Хельмут Клозе. Его катер был связан по радио и с Гамбургом, и с Лондоном. Радиосвязь осуществлялась из английского радиоцентра, находившегося в пяти километрах от Гамбурга, в районе Фолькштейна, на берегу Эльбы.

На следующее утро в особняке на Эльбасштрассе, 23 появился Малый Джон. Он объяснил, что погода на Балтике налаживается, и потому поторопился, чтобы успеть проводить Лидумса. Он никогда не забудет этой дружбы. Он пригласил Лидумса и его спутников посетить кафедральный костел в Гамбурге и помолиться о благополучном возвращении на Родину. Вместе с ними в костел отправились Ребане и Жакявичус. Биль и Альвирас сослались на то, что они протестанты, и пошли в другой храм.

По дороге в костел и на обратном пути Малый Джон много рассказывал о своих встречах с латышскими иезуитами. Интерес к иезуитам Малый Джон объяснил тем, что его мать является настоятельницей монастыря «Девы Марии» в Англии, который принадлежит святому ордену.

Прощаясь с Лидумсом, Малый Джон еще раз торжественно произнес:

— Идите и боритесь за церковь и свободу! В моей борьбе церковь всегда была на первом месте!

Лидумс не преминул передать Малому Джону просьбу, чтобы мать-настоятельница усердно помолилась за участников группы Будриса.

— Она уже делает это! — клятвенно заверил своего отъезжающего друга Малый Джон.

В Гамбурге было много и других разведчиков. Один из крупных специалистов радиодела англичанин Боот пригласил Лидумса в радиоцентр и показал помещение, откуда он во время очередной операции ведет связь с катером Хельмута Клозе.

— И поверьте, у меня никогда не было ни срывов, ни потери радиосвязи!

— Тогда это место поистине является историческим! — заявил Лидумс — Если вы позволите мае воспользоваться вашим фотоаппаратом, то я сфотографирую вас. После освобождения Латвии я помещу вашу фотографию в учебнике истории!

После того как Боот был снят на «историческом» чердаке с «исторической» рацией, он сообщил, что на этот раз будет сопровождать Лидумса и его катер «Люрсен-С» на другом таком же быстроходном судне, чтобы в случае обнаружения катера Клозе советскими пограничниками прикрыть его отступление. Второй катер управляется англичанами, но все они тоже носят немецкую форму…

— Нам нет смысла ссориться с русскими! Пусть этим занимаются немцы! — пояснил он.

Боот с удовольствием рассказывал, как во время второй мировой войны принимал участие в вылавливании немецких шпионов, работая на радиопеленгационной станции «Ди-Фи».

— А теперь сотрудничаете с ними! — поддразнил его Лидумс.

— Ничего не поделаешь! — вздохнул Боот. — Я преподавал радиодело в десяти или одиннадцати школах на территории Англии и ФРГ. Среди «учеников» были и немцы. И я совсем не уверен, что они пришли в наши школы для того, чтобы работать на нас. Очень может быть, что их перекупали потом ами.

Боот рассказывал, что работал в нескольких посольствах Великобритании. И там его работа тоже сводилась к передаче шпионских сведений на родину или в какой-нибудь обусловленный пункт.

Поездки по ночным ресторанам прекратились. Большой Джон с нетерпением ожидал известий.

От нечего делать посетили Гамбургский оперный театр. Иногда вечерами играли в карты. Картежная игра чуть не вызвала ссору между Ребане и Лидумсом. Лидумс выиграл у Ребане крупную сумму. Ребане продолжал играть в долг. Лидумс намекнул, что в долг играть неприлично. Ребане возмутился, сходил за деньгами. Швырнув проигрыш на стол, он заявил, что играть больше не будет.

С Лидумсом он не разговаривал целые сутки. А на следующий вечер тихонько попросил денег для поездки в город. Когда Лидумс дал ему, не считая, несколько крупных купюр, отношения наладились.

Но вот приехал наконец чрезвычайно важный гость, вице-адмирал английского флота. Сначала он побеседовал с англичанами — офицерами разведки, затем пригласил Лидумса.

Это был человек выше среднего роста, лет пятидесяти, с веснушчатым лицом. Он говорил по-русски и по-немецки, но и на том, и на другом языке с акцентом.

Он сказал Лидумсу, что понимает, как нервничают участники группы, но они должны знать, что английское адмиралтейство отвечает за успех операции. Разложив карты Балтики, он показал направление господствующих в это время года ветров и сослался на то, что хорошо знает советский Балтийский флот. Во время войны и вскоре после ее окончания он бывал в России, знает балтийские порты и предпочитает не рисковать, так как советские пограничники достаточно тренированы, — необходима осторожность при высадке десанта.

Прощаясь, вице-адмирал сказал, что едет в Киль, откуда будет лично следить за отправкой десанта.

На следующий день приехал еще более высокий гость, адмирал английского королевского флота, который отвечал за всю операцию. Сначала он пригласил к себе Малого Джона и Лидумса, после короткого знакомства с ними вызвал по телефону Ребане и Силайса и, побеседовав с ними, пригласил к себе всех участников группы.

Адмирал был невысокого роста, совершенно седой, лет шестидесяти пяти. На мундире у него было множество орденских ленточек. Чувствовалось, что это нервный человек, вероятно, много переживший. Разговаривал он резко, бурно, при разговоре у него вздрагивал подбородок.

Он сказал, что лично подготовил и подписал приказ о десанте, что уже побывал в Киле и что катер после ремонта находится в отличном состоянии.

Малый Джон шепнул Лидумсу, чтобы тот поблагодарил адмирала от имени участников группы на родном языке. Силайс поощрительно улыбнулся и предупредил адмирала, что руководитель группы желает сказать спич. Лидумс медленно заговорил:

— Господин адмирал, разрешите мне от имени всех участников предстоящего десанта поблагодарить вас за вашу любезность и внимание. Ваша забота прибавляет нам силы и позволит еще лучше работать на Родине, чтобы оправдать не словами, а делами то высокое доверие, которое оказано нам группой Будриса, Сердечное спасибо за все!

Силайс по фразам перевел речь Лидумса. Малый Джон разлил по бокалам шампанское.

На следующий день адмирал прислал из Киля письмо, в котором заявлял Лидумсу, что его радует бодрый дух участников десанта, и выражал надежду, что англичане и латыши еще встретятся как братья по оружию…

В тот день в пятнадцать ноль-ноль Большому Джону сообщили, что группа должна выехать из Гамбурга в девятнадцать тридцать и что погода на Балтике благоприятна для десанта.

Засуетились все. Малый Джон выдавал каждому личные вещи, коды, карты, деньги, до этого хранившиеся у него в комнате под замком. Личное оружие и яд в ампулах шпионы должны были получить на корабле.

Когда все вещи были упакованы, Силайс произвел осмотр всех документов и личных вещей участников десанта. «Это мы делаем для вашей же безопасности!» — заявил он. Ему помогал Малый Джон.

Осмотр был чрезвычайно тщательным: все лишнее немедленно изымалось. Изъят был и тренировочный американский костюм Биля, к полному удовольствию его друга Альвираса. Но, подойдя к вещам Лидумса, Малый Джон сказал, что тут осмотр не нужен: хозяин этих вещей сам знает, что можно, а чего нельзя везти в Латвию.

В час отъезда Лидумс получил свой паспорт, который проделал длинный путь по канцеляриям тайной английской службы.

Попрощавшись со всеми провожающими, с Ребане и Жакявичусом, с Джонни и Кэролой, с Большим Джоном, участники десанта в сопровождении Малого Джона тронулись в путь в сторону Киля. По пути машина несколько раз останавливалась: англичанин, ведший ее, объяснил, что они не могут приехать ни на минуту раньше или позже. В Киле простояли пятнадцать минут в каком-то тихом переулке.

Выехали к Эльбе. Вдоль берега находились дома с декоративными садами. Видно было, что это привилегированный район. Около одного из домов в открытых воротах стоял человек, который чуть заметно махнул шоферу. Машина въехала в неосвещенный сад. Шофер заранее предупредил, что действовать надо быстро и без разговоров.

В саду к участникам группы, высаживавшимся из машины, подошли два англичанина: один лет сорока, второй — совсем юноша. Они помогли вытащить вещи из машины и перенести по узкой тропинке на берег реки. Там в весельной шлюпке их уже ожидали два члена команды катера «Люрсен-С», стоявшего на середине реки. Молча усадив людей и уложив вещи, матросы погнали лодку к катеру.

Когда группа была уже на катере, вице-адмирал представил участников десанта капитану Хельмуту Клозе. Капитан приветливо встретил Лидумса.

Малый Джон вручил каждому участнику десанта по две ампулы с ядом и огнестрельное оружие. Вице-адмирал сказал напутственное слово, предупредил, что участники группы поступают отныне в распоряжение капитана Клозе и что он считает, что операция началась успешно.

После этих коротких речей Малый Джон и вице-адмирал покинули катер. Как только отвалила их лодка, на катере заработали моторы, Хельмут Клозе приказал поднять английский флаг.

На следующее утро Лидумс, проснувшись, поднялся на мостик. Клозе, по-видимому, еще не ложился. Кругом было только море, катер быстро шел вперед. Капитан передал штурвал помощнику и пригласил всех участников группы позавтракать. Он предупредил, что около десяти часов утра по среднеевропейскому времени катер станет на стоянку возле датского острова Борнхольм, а пока десантникам следовало опробовать оружие.

После плотного завтрака все поднялись на палубу; стреляли по брошенным в волны консервным банкам, еще раз почистили и смазали оружие.

На горизонте показался силуэт судна, и Клозе приказал заменить английский флаг шведским. Судно оказалось крупным шведским транспортом. Несколько позже мимо прошел огромный пассажирский теплоход, а затем показался голубоватый силуэт острова Борнхольм.

Вскоре, примерно в километре от острова, катер бросил якорь.

Операция должна была начаться вечером, и весь день участники оставались на борту. Лидумс приказал своим помощникам еще раз тщательно проверить упаковку снаряжения, оружия и всего прочего. А капитан Клозе устроил учения по управлению маленькой резиновой лодкой «Динги» и по работе на радиомаяке, установленном на ней. Перед обедом, когда все участники группы находились на палубе, над катером пролетел самолет. Он выключил на несколько секунд мотор и помахал крыльями. Сделав круг, самолет удалился на запад. На вопрос Лидумса, чей это самолет, Клозе ответил кратко: «Наши друзья!»

К вечеру капитан получил радиограмму, что операция откладывается на сутки: на Балтике штормовая погода. Клозе сообщил об этом Лидумсу и предложил провести еще одно учение, на этот раз по высадке десанта. Участники группы с наивозможнейшей быстротой уложили в шлюпку свои вещи, попрыгали в нее вслед за гребцами, и лодка пошла в сторону моря. Во время этих учений Клозе обращал особое внимание на быстроту и очередность посадки участников десанта. Он объяснил, что радары русских на берегах Курляндии — весьма опасное оружие и что он не может рисковать катером при задержке погрузки и выгрузки десантников…

На другой день утром катеру Клозе разрешили прорываться к берегам Латвии. Снялись с якоря в девять утра по среднеевропейскому времени и пошли в море со скоростью пятьдесят — шестьдесят километров в час. Шли под английским флагом. Ветер то усиливался, то стихал. Но когда прошли часа три в северо-восточном направлении, море разбушевалось.

Клозе с сожалением сказал:

— Придется операцию отложить. Пока мы направимся в борнхольмскую гавань Рённе, чтобы взять горючего и переждать шторм.

В гавани Клозе приказал из каюты не выходить. А для полной маскировки выдал всем белые свитера и черные матросские брюки.

Отсиживаться в Рённе пришлось несколько дней: разрешения на выход в море англичане не давали. Сначала Клозе соблюдал все меры предосторожности, но в конце концов разрешил участникам группы выходить по вечерам в городок по одному в сопровождении кого-нибудь из членов команды. Сам он брал с собой Лидумса.

Разговоры Клозе становились все более доверительными. Он неоднократно напоминал, что латыши и немцы имеют давние исторические связи, тогда как англичане давно выпали из этого исторического родства. Он высказывал надежду, что в очень скором времени группа Будриса будет ориентироваться не на Англию, а на свою соседку Западную Германию.

— Но вы-то служите Англии! — сказал Лидумс.

— Если вы думаете, что все расходы по этой операции вместе с риском провала несут англичане, — с некоторой обидой, но и гордостью в то же время сказал Клозе, — то глубоко заблуждаетесь. Все это оплачиваем мы, немцы. Знает ли, например, ваш руководитель герр Будрис, что экипаж этого судна состоит исключительно из немцев?

— Признаться, я сам этого не знал! — ответил Лидумс.

— Ну, вот видите? Англичане все время пытаются въехать в рай на чужом горбу! Но, кажется, настает время, когда все эти попытки пойдут прахом…

— Вы имеете в виду перемену ориентировки? С англичан на американцев?

— Честно говоря, мы презираем одинаково и тех, и других. Все это любители легкой наживы. Но мы сделали то, что хотели: сохранили наши кадры и теперь знаем, что совсем недалек день, когда знамя новой Германии взовьется над рейхстагом.

— Если бы я представлял себе это раньше, я бы все свое внимание отдал вам! — сказал Лидумс. Даже для него, искушенного в политике человека, откровения Клозе показались чудовищными!

— Хотелось бы знать, сколько денег получила группа Будриса от англичан? — спросил Клозе.

— К сожалению, я военный руководитель и не вмешиваюсь в чисто хозяйственные и политические дела группы! — с сожалением ответил Лидумс.

— А жаль! Но в скором времени англичан заменим мы!

На завтра Клозе праздновал день своего рождения. Было девятое сентября. Накануне Клозе пожаловался, что обычно этот день проводит в обществе морских офицеров Германии, съезжающихся к нему в гости со всех сторон. В этот торжественный день они обмениваются информацией, рассматривают проблемы будущего, вспоминают друзей, погибших за великую Германию. Увы! Сейчас он вынужден оставаться на своем корабле…

Утром Лидумс преподнес ему вместе с письменным поздравлением часы. Клозе был очень растроган этим подарком.

Лидумс поинтересовался, не кажется ли датским властям Борнхольма подозрительным, что катер пребывает в датских водах уже несколько дней?

— А, все они одним миром мазаны — НАТО. Хотя датская секретная служба ничего не знает, но они понимают, что я нахожусь здесь по заданию английской секретной службы! — небрежно ответил он.

Клозе предложил своим гостям и офицерам катера торжественный ужин. Так что день рождения не пропал даром: морской офицер получил информацию Лидумса о положении в Латвии.

Одиннадцатого сентября Клозе приказал сниматься с якоря. На Балтике наступило улучшение погоды.

Катер пошел к восточному побережью острова Готланд.

7

Около острова Готланд катер остановился. Клозе сказал Лидумсу, что из Лондона только что получено согласие на проведение операции, а радист Будриса сообщил, что обстановка на побережье в Курляндии спокойна.

Все участники группы спустились в каюту. Были слышны команды Клозе. Капитан катера распорядился приготовить к действию автоматы и дымовые ракеты, установить на мачте радарную антенну, а впереди, по носу судна, — два радиоаппарата для приема сигналов радиомаяка с берега. Спасательную шлюпку, находившуюся на палубе, снабдили запасом воды и продуктов.

Сгустились сумерки, и Клозе приказал: на палубе не курить и громко не разговаривать. Лидумс, вышедший на палубу, увидел, как капитанпогрозил в сторону востока кулаком, а затем отдал приказ включить моторы. В это время катер так резко повернул с курса на юг, что Лидумс едва удержался на ногах. Впрочем, движение скоро выровнялось, а сбежавший по трапу матрос объяснил, что в море показался советский военный корабль, и это заставило капитана так резко изменить свой курс.

Вскоре все моторы, кроме одного, Клозе выключил. Лидумс понял, что они приближаются к латвийскому побережью. Этой минуты он не мог пропустить, снова поднялся на палубу, прошел в рубку капитана.

Темная полоса земли виднелась на горизонте, но было трудно определить, далеко ли она. Каждые пять минут штурман объявлял глубину, причем говорил шепотом, как будто даже темнота вокруг была не союзником нарушителей границы, а опасным противником.

— Одиннадцать! Десять! Девять! — монотонно шептал штурман, а катер все замедлял ход.

Как только штурман передал глубину «семь», катер остановился. Еще несколько минут он по инерции приближался к далекой, затянутой темнотою земле.

Тихонько вызванные капитаном появились Биль, Альвирас и остальные десантники. Они тревожно всматривались в темноту, не произнося ни слова даже шепотом.

В это время матросы подготовили к спуску шлюпку, подвесили ее на талях, настороженно вглядываясь в сторону берега.

Минут десять было совершенно темно. Слышалось только монотонное жужжание беакона, передававшего сигналы из этой молчаливой темноты берега. И вдруг на берегу вспыхнул узкий луч света.

Шлюпка тотчас оказалась у борта катера. Матросы-гребцы укладывали в нее снаряжение группы. Лидумс шагнул к капитану и поблагодарил за удачную операцию, которую, несомненно, оценят в Лондоне. Затем первым спустился в шлюпку. За ним спрыгнули Биль и Альвирас и остальные.

Когда все разместились на заранее условленные места, Лидумс дал знак, и тали, удерживавшие лодку, были отцеплены. С катера донеслись последние слова Клозе «Счастливого пути!» — и лодка беззвучно отвалила от судна.

Изредка в борт лодки била осенняя волна Балтики, но берег все приближался, и теперь волна была не страшна.

Лодка находилась метрах в трехстах от берега, когда по воде заскользил луч сильного прожектора, вероятно, расположенного у подножия Ужавского маяка. Он медленно двигался по воде. Без всякого предупреждения и гребцы, и пассажиры прильнули ко дну. Но набежавшая крупная волна, чуть не опрокинувшая лодку, сделала свое спасительное дело — закрыла лодку от глаз прожекториста.

Берег приближался, луна, выныривавшая из облаков, освещала желтую полосу песка на прибое, а Лидумс думал о том, что наконец-то кончается его «война нервов» и начинается настоящая жизнь на Родине.

Когда до берега осталось не больше пятидесяти метров, спокойные, хотя и крупные волны внезапно превратились в грозный ревущий прибой с пеной и брызгами, но все равно они толкали лодку к берегу, и вдруг, внезапно приподняв ее, посадили на береговой, залитый пеной песок. Луна, прорвавшаяся еще раз сквозь тучи, озарила родную землю Латвии.

Прибывшие еще выбрасывали на берег, подальше от прибоя, тюки, мешки, чемоданы, а с крутого берега уже спускались встречающие.

Старший гребец тронул Лидумса за плечо, прося разрешения на отъезд. Граф швырнул в лодку большой мешок, по-видимому с книгами, к лодке подвели больного Эгле, который шел, опустив голову, ни на кого не глядя. Лидумс попрощался с командой, и лодка слилась с волнами.

Но в пятидесяти метрах от берега на лодке включили мотор. Один из встречавших Лидумса приказал:

— Скорей берите вещи и — за мной! Теперь нам придется поторапливаться, такой треск от мотора слышен километров на десять по побережью! А тут еще надо все подмести и осмотреть, чтобы никаких следов не осталось!

Приказ исполняли с крайней поспешностью. Впереди была Латвия: мать для одних и неизвестность для других…

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

1

Ночь и опасность торопили людей.

«Гости» и люди Графа подхватили вещи и устремились вверх по крутому обрыву под спасительную защиту леса. На берегу остался только один человек, который немедленно начал сметать следы пучком водорослей, отступая на обрыв. Лодка, увозившая больного Эгле и сумку с донесениями Будриса в «Норд» и «правительству» Зариньша, уже слилась с бортом катера, и, оглянувшись с высокого берега последний раз, шпионы и Лидумс увидели, как катер «Люрсен-С», крадучись, на одном моторе, ускользал в открытое море.

Граф приказал ускорить шаг.

Около двух километров шпионы и люди Графа шли быстрым шагом, переходившим в размеренный бег там, где позволял лес. Каждый нес тяжелый груз, люди начали задыхаться, но тут Граф свистящим шепотом объявил привал.

Все повалились на землю, надеясь отдышаться. Неизвестно, сколько еще придется бежать вот так же стремительно.

В это время к ним подошел Делиньш со своей рацией. Он оглядел высокие деревья, поискал какие-то приметы на стволах и залез на одну из высоких раскидистых сосен: тут все деревья, обдутые морскими ветрами, были раскидисты и искривлены, но, видно, Делиньш знал, что и где ищет. Через несколько минут он спустился с небольшим переносным беаконом в руке и торжественно сообщил, обращаясь уже не столько к непосредственному своему командиру Графу, сколько к Лидумсу:

— Последний маяк снят, командир!

Только после этого он пожал Лидумсу руку, а тот молча поцеловал его.

Десантники представились командиру. Граф оглядел их, как будто примерял, на что они годны. А десантники тут же начали искать место для того, чтобы спрятать тяжелые грузы. Под деревом, на котором прежде висел беакон, вырыли тайник, в который тщательно уложили все: оружие, боеприпасы, агрегаты для зарядки аккумуляторов, рации вместе с шифрами, чемоданы с деньгами, ядами… Только Лидумс не снял свой заплечный мешок, остальные были готовы избавиться даже от пистолетов и ножей.

Граф посоветовал десантникам взять с собой продовольствие, так как первый лесной привал придется сделать в Тераидском лесном массиве, где у отряда есть запасной бункер на случай внезапной перемены стоянки, но никаких припасов там нет.

Вот на этом привале вымокшие от росы и пота десантники начали, по-видимому, понимать, что такое лесная жизнь. А Граф все торопил, поглядывая на светлеющее небо. Они закопали свои вещи под деревом с раскидистой кроной, тщательно замаскировали место, но Граф знал, что оперативные работники еще сегодня днем вынут вещи из тайника, перефотографируют шифры, коды, заменят безобидным порошком яды, а потом, уложат все на место.

— Следующий бросок, — сказал Граф, — еще с десяток километров. Но времени остается часа полтора, не более, потому что придется идти мимо лесных хуторов, а крестьяне встают рано. Итак, пошли!

Как ни тренированы были пришельцы, но к концу этого перехода они с уважением поглядывали не только на «лесных братьев», но и на Казимира, который шел тем же охотничьим шагом, не сбивал дыхание, не запинался, не шумел ветками и валежником, будто был таким же бесплотным, как и «лесные братья».

Но и в тот час, когда отряд остановился в бункере тераидского леса и все торопливо бросились на нары, самый молодой из «лесных братьев» Делиньш, всю дорогу несший свою тяжелую старомодную рацию, сразу исполнил приказ Графа: выйти и разведать местность.

Все уже спали, когда Делиньш вернулся, но случайно проснувшийся Биль увидел, как Делиньш тронул за плечо руководителя отряда, и Граф быстро встал, взял автомат и вышел на охрану. Делиньш занял его место на нарах, заваленных сеном, и тотчас уснул.

Перед заходом солнца Граф разбудил всех. Сухой паек был разложен на столе, горячий чай разлит в разнокалиберную посуду, которая нашлась в бункере и в рюкзаках. Наспех поели и снова вышли. Шли всю ночь и только утром следующего дня достигли наконец главной базы отряда в Эдальском лесном массиве.

2

Первый день был предоставлен прибывшим для отдыха. Сразу после сытного завтрака из дичи, домашней свинины со стаканом водки сверх всего и чашкой хорошего кофе «лесные братья» разошлись. Одни отправились осматривать силки и капканы, другие — на разведку местности, третьи — на встречу со своими пособниками, а новичков оставили отдыхать. И новички опять подивились дисциплинированности, а главное, выдержке этих людей. Взять хотя бы тех, что встретили их. Еще до завтрака Делиньш развернул свою рацию и передал в Лондон первое сообщение о том, что все участники группы достигли места назначения. Во второй радиограмме, предназначенной для командира катера Хельмута Клозе, Делиньш гневно требовал наказания гребцов лодки, которые чуть не провалили всю операцию, включив мотор на уходящей лодке в пятидесяти метрах от берега…

Альвирас, улучив минуту после завтрака, попросил Лидумса и Графа устроить ему встречу с руководителем «национально мыслящих» латышей господином Будрисом. Это могло означать только одно: Альвирас имел задание от англичан на самостоятельную деятельность.

Граф грустно сказал, что во время подготовки к приему десанта Будрис довольно сильно простудился и теперь болен воспалением легких. Пока он может принять только Лидумса, который должен поехать в Ригу на встречу с семьей…

Лидумс поблагодарил Графа за разрешение на выход из лагеря. После этого в присутствии всех пяти десантников Лидумс отдал Графу распоряжение: группа в первое время после так удачно завершенной операции должна вести себя крайне осторожно. Разведение костров свести до минимума: запах дыма может навести чекистов на след. Крайне осторожно и только в исключительных случаях выходить на встречу с пособниками. Связь с лондонским центром по радио пока прекратить. Вещи из тайников изъять не ранее как через десять — двенадцать дней, когда Будрис предпримет необходимые меры, чтобы проверить безопасность подходов к тайникам.

После этого довольно строгого разговора, как бы в утешение десантникам, Граф объявил, что в ознаменование благополучно проведенной операции все участники приглашаются на торжественный обед. И действительно, пока руководители совещались с вновь прибывшими «друзьями», в бункере был накрыт стол. На праздничном столе оказались мясо дикой козы, свежая свинина, грибы, кофейное пиво домашнего изготовления, деревянный жбан с самогоном. Этот праздничный обед немного успокоил участников группы.

Но тосты — увы! — произносились вполголоса, а когда кто-то из вновь прибывших затеял было спеть гимн буржуазной Латвии, его довольно резко одернули.

Этот октябрьский день, еще теплый, осиянный солнцем, в лесу, пахнувшем смолой, дымком от костра, что теплился неподалеку от бункера, был так прекрасен и спокоен, что гости из Англии почувствовали себя так же безмятежно, как будто вернулись в родной дом после долгого и трудного путешествия.

А Лидумс в сопровождении Коха в это время уже спешил на хутор Арвида, где его ждал «больной» Будрис.

3

Лидумс распахнул тяжелую, уже по-зимнему обитую войлоком дверь и остановился на пороге. Керосиновая висячая лампа-«молния» освещала сидевшего за столом полковника Балодиса, отмечавшего что-то на крупномасштабной карте. «Как на войне!» — невольно подумал Лидумс.

Полковник был в штатском костюме. За эти два года прибавилось седины у него в волосах, морщины стали еще резче, но он остался таким же сильным, крепким. Он вскочил на ноги, роняя карандаш, и в два шага пересек пространство от стола до двери.

— Вернулся! Вернулся! — с каким-то по-детски радостным смехом проговорил полковник и стиснул Лидумса своими сильными руками, словно собирался бороться. Так они стояли, прижавшись друг к другу, несколько долгих мгновений.

Арвид и Кох, вошедшие вслед за Лидумсом, остановились и обошли обнявшихся друзей, переглядываясь и улыбаясь. И хотя Арвид не знал, откуда вернулся Лидумс и как появился вновь на его хуторе, он тоже весело улыбался: уж очень трогательной была встреча. «Совсем как школьники после каникул!» — буркнул он Коху.

Кох только подмигнул хозяину и тут же перешел к житейской прозе:

— Ужин-то готов? Мы десять километров протопали, нас теперь от стола за уши не оттащишь!

— Будет вам ужин! Полковник привез целый чемодан продуктов и даже бутылку рижского бальзама. Пошли на кухню, пусть поговорят с глазу на глаз…

Арвид уже привык к тому, что при встречах Балодиса-Будриса с людьми на этом хуторе он уходил, пусть это были и самые близкие его друзья. Сейчас он увел Коха на кухню и плотно прикрыл дверь.

Только теперь друзья расцеловались, разошлись и принялись разглядывать один другого.

— Ну, ну, вид у тебя не очень-то латышский! Встреть я тебя где-нибудь в городе, обязательно поинтересовался бы, откуда такой гусь.

— Это все англичане! — засмеялся Лидумс. — Они считают, что у нас, в Латвии, круглый год морозы! — Он распахнул подбитую мехом куртку, под которой был еще и толстый свитер.

— Арвид, — позвал полковник, приоткрыв дверь. — Баня у тебя готова?

— Готова, да вот Кох предлагает сначала покормить командира…

— Ужин после! — распорядился Балодис. И обратился к Лидумсу: — Сначала в баню! Твой костюм и все необходимое я привез! Пока не переоденешься, мне все будет казаться, что я не с тобой, а с каким-то иностранным гостем беседую!

Арвид вошел в комнату с березовым веником и полотенцем. Кох вынул из чемодана полковника вещи Лидумса.

— А не пойти ли и мне с тобой? — вдруг оживился полковник. — Давно я в настоящей лесной бане не бывал…

Лидумс взглянул на него и рассмеялся.

— Что ты хохочешь? — напуская на себя суровый вид, спросил полковник.

Лидумс выждал, когда Арвид и Кох вышли, и сказал:

— Ну, если я как-нибудь шепну генералу Егерсу, где ты у меня первый отчет принимал, он тебе выговор объявит!

— Ах, ты вот о чем! Так это же лучшее место для конспирации. Пар шипит, вода шумит, никто ничего не слышит! — Полковник тоже рассмеялся и нагнулся к чемодану за бельем.

Этот удивительный отчет так и прошел под шипенье пара и шум льющейся воды. И только когда они хлестали друг друга веником на жаркой полке, где не хватало воздуха для дыхания, Лидумс умолкал. А порой они начинали так смеяться, что эхо этого веселья докатывалось до дома и кухни, где Арвид и Кох готовили праздничный стол.

А посмеяться им было над чем, особенно когда Лидумс рассказывал о мистере Маккибине и полковнике Скотте, об их чаяниях и надеждах.

— Так Маккибин, говоришь, спит и видит, как королева удостоит его звания лорда за заслуги в организации разведки? Ох, боюсь, не получит он это звание! — прерывал речь Лидумса Балодис и снова разражался хохотом. — А на каких ролях у них полковник Скотт?

— Он мечтает только об одном: съесть Маккибина и сесть на его место.

— Ну хорошо, оставим наших английских «друзей» в покое, — переходя на серьезный тон, сказал Балодис. — Расскажи теперь, что представляют собой эти парни, которых ты привез сюда? Что, они не собираются выскочить из-под контроля? Не опасно оставлять такую крупную банду вместе?

— Альвирас, по-видимому, имеет особые задания. Впрочем, ты с ним встретишься и выяснишь все сам. А Биль довольно безобидный парень, к самостоятельности стремиться не будет. Остальные трое намерены так или иначе пробраться в соседние республики. Их придется проводить до места назначения…

— А не собирались англичане повторить этой осенью операцию?

— Навряд ли! Они теперь надеются собирать урожай со старого поля, с твоего! И имей в виду, судя по их аппетитам, тебе придется попотеть, гоняясь за материалами для Маккибина и полковника Скотта…

— Тебе ведь тоже придется потеть, господин советник отдела «Норд»! — напомнил Балодис.

— Да, и мне тоже! — согласился Лидумс.

— Да уж ладно, не горюй, не горюй! — поддразнил его полковник. — Теперь, когда ты вернулся оттуда, все будет легче, дома-то и стены помогают!

— Если уж мы заговорили о доме… Почему ты ничего не сказал о моем доме?

— Давай об этом попозже! Нас же ждут к ужину, — отговорился Балодис, и Лидумс торопливо принялся одеваться. Эта отговорка полковника его насторожила. Может быть, он просто боится сказать правду?

Дружеский ужин вчетвером закончили довольно быстро, тем более что при Арвиде о служебных делах не говорили. А в эту минуту Лидумса больше занимали мысли о доме, о дочери и Анне.

После ужина Кох стал прощаться: ему еще предстоял обратный путь на базу отряда. Балодис нагрузил Коха мешком консервов. Десантникам было сказано, что, проводив Лидумса, Кох зайдет к пособникам разузнать, нет ли каких-нибудь слухов о высадке на берегу… Естественно, что пособники могли дать гостю «подкрепление».

Арвид проводил полковника и Лидумса по лесной дороге до шоссе. Там, в укромном месте, укрытая от посторонних глаз, их ждала «Волга».

Арвид уложил в багажник вещи Лидумса. В рюкзаке находилось «приданое» отдела «Норд»: шифры, коды, средства тайнописи, подставные адреса за границей для связи с англичанами, два пистолета с патронами, лекарства и семьдесят пять тысяч рублей, полученные Лидумсом на личные расходы. В другом чемодане, в котором Балодис привез на хутор вещи Лидумса, находилась его английская экипировка. У машины они расстались.

И полетело шоссе, освещенное яркими фарами, разворачиваясь, как кинолента. И сразу вспомнились другие дороги, английские и в ФРГ, казалось бы похожие на эти, но в то же время такие чужие… Он все еще лишь входил во вкус жизни — дома! — а Балодис, не замечая его сосредоточенности, все пытался расшевелить его своими расспросами, рассказами о том, что происходило в группе без командира. Лидумс наконец шутливо взмолился:

— Дай же мне вспомнить ее лицо!

— Чье лицо? — изумился Балодис — Неужели ты там в кого-то влюбился?

— Помолчи, ради бога! Я вспоминаю лицо Родины!

Балодис повернулся к Лидумсу. В слабом свете сигнальных ламп лицо Лидумса казалось сосредоточенным, сдержанным и было на самом деле похоже на лицо человека, ожидающего свидания с любимой.

— Ну, молчу, молчу! — удовлетворенно проворчал полковник и устроился поуютнее.

В это время Лидумс обратил внимание на то, что с какой-то просеки вышла автомашина «Волга» и пошла за ними. Она не приближалась, но и не отставала. Лидумс попросил шофера:

— Пожалуйста, помедленнее!

На второй машине тоже снизили скорость.

— А теперь побыстрее!

Шофер повиновался. Но и на второй машине увеличили скорость.

— Что ты взбудоражился? — спросил Балодис.

— Следом идет какая-то машина, но держится очень осторожно: на одном и том же расстоянии.

Будрис оглянулся и сказал:

— Наши оперативные работники. Мы же не знали, как поведут себя твои так называемые новые друзья. А вдруг их пришлось бы сразу брать?

Лидумс невольно улыбнулся: Балодис остался таким же. Все предусмотреть и все подготовить. Проработать, так сказать, все возможные варианты.

— Дайте два гудка: длинный и короткий, — попросил шофера Будрис, — пусть знают, что мы их видим.

Шофер прогудел, как было приказано, со второй машины послышались три коротких сигнала.

— Ах, какой сон испортили! — пожаловался Балодис. И снова повернулся к Лидумсу: — Давай уж лучше разговаривать. Возможно, завтра ты уже будешь в Москве, а нам еще о многом надо посоветоваться.

Он остановил машину, пересел к Лидумсу и начал рассказывать о деятельности группы в отсутствие Лидумса. Вспомнил и о Томе и Адольфе, об аресте Петерсона, которого англичане числят погибшим, о захвате пассажиров со второй лодки весеннего десанта с катера Хельмута Клозе… Лидумс в свою очередь сообщил, что Клозе жив и невредим, а его катер отремонтирован и как Клозе перед новым десантом грозил в сторону Латвии кулаком: должно быть, помнил неприятные последствия обстрела своего катера неизвестно откуда взявшимся «морским охотником»… Но когда Балодис задал вопрос о жизни Лидумса в Лондоне, тот сразу поскучнел, сказал: «Потом, потом!» — и умолк. Полковник не стал настаивать, вернулся к делам своей группы.

За прошедший год Балодис-Будрис разделил отряд «лесных братьев» на три самостоятельные группы, чтобы разобщить английских агентов. Теперь в группе Графа будут двое — Альвирас и Биль, в отдельной группе Мазайса остался один Бертулис; раньше с ним жил и Эгле. Трое из весеннего десанта сидели на лесном хуторе под присмотром хозяина. Они что-то не очень торопились начинать свою деятельность, ограничивались жалобами в лондонский центр на то, что у них нет безопасных документов.

Но ведь были еще двое лодочников из того же десанта, трое молодых спутников Альвираса и Биля, и в общем все это очень напоминало детскую задачу-загадку: как перевезти через реку на одной лодке волка, козу и капусту, если в лодке помещается только одно из составных задачи? В то же время легендировать перед англичанами арест хотя бы одного из шпионов значило насторожить их и по собственной неосторожности прикончить всю эту игру…

— Кто из них более безопасен? — спросил Лидумс.

— Пожалуй, Бертулис. Мазайс сумел распропагандировать его. На зиму поселил в доме, где было много книг. Бертулис днем и ночью читал, редко выходил в эфир…

— Редко, но метко! — возразил Лидумс — Я видел его радиограммы о воздушных учениях на военном аэродроме.

— Ну, он жил в пяти километрах от аэродрома и наблюдал эти учения собственными глазами. Но за всю зиму, прошлого года он передал очень немного. Да и Силайс нам помог, когда посоветовал Бертулису не очень крутиться возле аэродрома.

— Силайс просто прислушался к моему мнению, — улыбнулся Лидумс. — Я сказал, что аэродромы охраняются как зеница ока!

— Спасибо! — поблагодарил его Будрис — Правда, поразмыслив, мы согласовали с военными наше предложение не очень прятать этот аэродром, так как о нем уже сообщал Петерсон.

— Не думаю, чтобы англичан удовлетворила скромная информация Бертулиса, — предостерег Лидумс.

— А мы подождем конкретных заданий. Из таких заданий нетрудно будет понять, что же интересует англичан на нашей территории? В конце концов они сами проговорятся.

— Вполне возможно, — задумчиво заметил Лидумс. — Особенно теперь, когда они собственными глазами увидели меня, услышали рассказы Вилкса да еще получат в свои руки больного Эгле. Они всегда переоценивали возможности своих шпионов, куда бы их ни засылали. Как говорится, голодной курице просо снится!

— Ну что ж, решим так: Бертулис останется с Мазайсом. Биля и Альвираса надо еще прощупать: этим делом сейчас занимаются Граф и группа оперработников. Они выяснят их задания. Думаю, у «гостей» из Англии есть тайнописные инструкции от Силайса и его начальников.

— Да, а где Юрка? — вдруг вспомнил Лидумс — На встрече его не было, на базе тоже…

— Юрка, брат, стал старшим стивидором Вентспилского порта! Вот где наш Юрка! Мы передали пароль для связи с ним Большому Джону, теперь каждый шпик из королевского торгового флота прежде всего подходит к Юрке. «Эй, приятель, где тут ресторан?» — «Направо, налево и прямо!» — «Пойду направо!» — «Иди налево. Дом 25, в углу под лестницей…» Такие, брат, дела!

— И много их?

— Да нет. Пока всего двое были. Один привез деньги, другой пытался получить данные о торговле порта… По-видимому, моряки не очень идут на удочку мистера Скотта…

Балодис замолчал, и тогда Лидумс тихо спросил:

— Что делается у меня?

— Анита перешла в последний класс с отличными отметками. Живет по-прежнему с теткой. Жена получает твою зарплату. Она, кажется, привыкла к тому, что ты не скоро еще вернешься.

Лидумс склонил голову.

— Пожалуйста, не думай, что это мы разрушили твое семейное счастье! — грустно заметил Будрис. — Она всегда считала, что ты подавил ее талант своей непримиримостью ко всему слащавому и сентиментальному. Сейчас она признанный художник-график, особенно в детской литературе. И если хочешь знать правду, она, скорее всего, счастлива. И главное, ей нет дела до того, счастлив ли ты!

Старый друг говорил так грустно, что Лидумс понял: это результат долгих наблюдений…

— Могу ли я ее увидеть? — глухо спросил он.

— Зачем? — спросил Балодис. — Чтобы обеспокоить и насторожить? Заставить ее бояться принуждения? Взывать к ее воспоминаниям? Имей в виду, вас развела не наша тайная война, а полное несходство характеров! Кто был ты, когда влюбился в нее? Солдат, всю жизнь смотревший в глаза смерти. А она? Избалованная девушка, мечтавшая о карьере, но такой, которую можно построить без труда, одним вдохновением. И вспомни, как жестоко страдали вы оба, когда ты старался сказать ей правду. Если я не ошибаюсь, последние пять лет совместной жизни вы никогда не говорили друг с другом об искусстве…

— Да, — тихо признался Лидумс. — Она уже не понимала меня.

— Ну вот! А теперь ты ворвешься в ее жизнь, как пришелец с другой планеты. А у нее уже выработался круг своих идей, у нее друзья, которым ты с твоими взглядами показался бы дикарем. Но я обещаю тебе: как только мы окончим нашу операцию, ты действительно поедешь в Среднюю Азию, в Арктику, к Черному морю, всюду, куда позовет тебя твой талант, и напишешь там такие полотна!..

Лидумс молчал. Он лишь взглянул на свои руки и подумал о том, что лишь раз за эти два долгих года имел возможность писать, да и то оставил картины врагам.

4

В Дзинтари машина Балодиса заехала во двор каменного особняка. Двухэтажное здание с лоджиями, балконами и полукруглым подъездом, сад перед домом, пряно пахнущий увядающими цветами и опавшими листьями, — все вызывало ощущение покоя.

Но яркий свет, пробивавшийся сквозь опущенные шторы, показывал, что спокойный этот дом полон жизни.

Лидумс и Балодис вышли, шофер достал из багажника вещи и пошел следом.

Они поднялись по широкой лестнице и повернули направо, где находились жилые комнаты, отведенные для них.

— Если можно, побыстрее, приведи себя в порядок после дороги, — сказал Балодис.

— Хорошо! — ответил Лидумс. — О черт, опять я зарос бородой! Где у тебя бритва?

Балодис достал электрическую бритву.

Через некоторое время в дверь постучали. Вошел один из оперативных работников полковника Балодиса и сообщил:

— Вас ожидают в гостиной!

Балодис и Лидумс последовали за ним.

В гостиной Лидумс увидел генерала Егерса, полковника Вавина из центрального аппарата КГБ, особенно интересовавшегося деятельностью отдела «Норд» английской разведки, двух сотрудников полковника Балодиса, организовавших когда-то группу для посланцев «Норда». В сторонке, у столика с магнитофоном, ожидал приказов адъютант генерала.

Лидумс по-военному кратко отдал рапорт генералу Егерсу о том, что специальное задание Комитета государственной безопасности по разработке деятельности отдела «Норд» английской разведки выполнено и что он возвратился на Родину в составе шпионской группы, заброшенной противником на территорию Латвии.

Егерс поблагодарил Лидумса за смелость и находчивость при выполнении задания и поздравил с благополучным возвращением на Родину. Потом он крепко расцеловал Лидумса. Стоявшие поодаль от Егерса трое других участников встречи окружили Лидумса, приветствуя и поздравляя его с успехом в этой опасной и трудной операции.

Молодая пышноволосая девушка-латышка принесла кофе и коньяк. Все расположились у невысоких полированных столиков. Генерал предложил:

— По-моему, нам лучше послушать рассказ товарища Вэтры в непринужденной дружеской обстановке. А для того чтобы ему не повторяться при следующих встречах, запишем нашу беседу на магнитофон. Присутствие стенографистов всегда несколько смущает разговаривающего. Позже товарищ Вэтра прослушает запись, и, если окажется, что он что-то забыл сказать, запишем отдельно. Наши техники дополнят сегодняшнюю беседу его дополнительными воспоминаниями, и получится полная картина отчета. Вы согласны, Викторс?

— Да, это, пожалуй, лучше всего. Если бы мне пришлось самому писать мой отчет, я попросил бы месяц на выполнение этого задания!

— Это вам еще предстоит проделать в Москве. А сейчас слушаем вас, товарищ Вэтра!

Лидумс начал свой рассказ с того, как впервые высадился с катера Клозе в Западной Германии два года назад…

Как и всякий художник, он обладал той феноменальной памятью на краски, цвета и лица, которая позволяет, раз увидев предмет или человека, затем восстановить его на рисунке или в картине с полным соблюдением индивидуальной формы и всех частностей, хотя эти частности остаются не замеченными при обычном поверхностном взгляде. Он взял с одного из столиков несколько листов бумаги и карандаши и, рассказывая, быстро набрасывал какие-то рисунки. И на листах появлялись все новые и новые лица. Тут были Хельмут Клозе, вице-адмирал, руководивший десантными операциями, затем появились Нора, Большой Джон, Малый Джон, Маккибин, полковник Скотт, неизвестный господин в визитке, Силайс, Жакявичус, Ребане… Иногда он откладывал карандаш, умолкая на мгновение, пригубливал кофе, затем снова брал в руки карандаш и через несколько минут показывал окружающим очередной набросок.

Генерал Егерс объявил перерыв. Все подошли к столику, за которым сидел художник, и принялись с удивлением рассматривать его карандашные наброски.

Во время перерыва переменили ленту на магнитофоне. Это как бы настроило Лидумса на иной лад: теперь он сам спрашивал. Он хотел узнать, как возникла идея с подменой шпиона Тома оператором-чекистом, которая так помогла ему в Англии.

— Тома и Адольфа надо было арестовать, чтобы укрепить вашу легенду о всемогуществе Будриса, без которого всякий английский шпион в Латвии обязательно провалится. А потом, когда нам стало ясно, что вы переживаете тяжелые дни в Лондоне, мы воспользовались его передатчиком, — сказал генерал Егерс.

— Как же это мой друг полковник Балодис не предупредил меня, что будет помогать мне через английские передатчики? — улыбнулся Лидумс. — Можете представить, в каком положении я оказался? Английские шпионы лепят дезу, мне передают их стряпню на консультацию, а я сижу над этими радиограммами и думаю, что ответить моему начальству — Маккибину и полковнику Скотту?

— Признаться, я в этом в известной мере виноват! Не мог предусмотреть все, что случится с нашим посланцем в Лондоне, — покаялся улыбающийся полковник Балодис. — Я, кажется, переоценил английскую разведку, думал, они сами разберутся, что вместо Тома на радиопередатчике работает наш сотрудник, а они так обрадовались выходу лже-Тома, что просто завалили его вопросами. Мне пришлось подключить к этому делу еще несколько человек, чтобы удовлетворить запросы англичан. Ну, а когда я совсем выбился из сил, пришлось обращаться к помощи самого Лидумса: помнишь, дорогой друг, радиограмму, адресованную тебе?

— Это где Янко пишет моим почерком? Еще бы! Она меня так выручила тогда… А главное, мой противник Ребане был вынужден замолчать. И больше уже никогда не повышал голос… И группа Будриса сразу стала вне подозрений. Мне даже было немного жаль англичан, когда полковник Скотт собрал всех своих помощников и объявил, что на передатчике Тома работают чекисты! Видели бы вы, как вытянулись их лица! А там еще присутствовал некий крупный деятель, от которого, по всей видимости, зависит если не само их существование, то, во всяком случае, все денежные воспомоществования!

— Товарищ Вэтра, опишите его, пожалуйста! — попросил генерал.

— Я попробую нарисовать…

Все умолкли, кое-кто подошел к столику Вэтры, наблюдая, как из-под его карандаша появляется длинное, похожее на лошадиную морду лицо англичанина.

Генерал долго разглядывал законченный рисунок.

— Вам не приходилось видеть его лицо на фотографиях в газете? — спросил он.

— Похоже на то, что этот человек не любит «паблисити»…

— Еще бы! Это помощник премьер-министра Англии, несменяемый при любом правительстве, будь оно консервативным или лейбористским, как сейчас. Он координирует действия всех разведок страны: военной, морской, военно-воздушной, контрразведки и службы внутренней безопасности. У нас в Комитете хранится его портрет…

Снова все заулыбались внезапности этой ситуации: разведчик из Комитета госбезопасности Советского Союза встретился лицом к лицу с одним из главарей английской разведки!

— Подумать только, а я не попросил у него автографа! — жалобно покаялся Лидумс.

Когда взрыв веселья несколько поутих, генерал Егерс предложил перейти в столовую.

— Там мы продолжим беседу, но уже в частном порядке, если так можно выразиться.

Вэтра попросил разрешения пройти к себе.

Когда он возвратился в столовую, в руках у него был складной спиннинг в замшевом футляре и коробка красного дерева с набором великолепных блесен и искусственных бабочек, кузнечиков, мормышек — всего того, что заставляет биться сердце любого заядлого рыболова. Он протянул все это хозяйство генералу Егерсу и произнес торжественным голосом:

— Начальник отдела «Норд» английской секретней службы мистер Маккибин просил меня передать этот подарок вам лично!

Под общий смех генерал принял подарок, спросил:

— Как это произошло, товарищ Вэтра?

— На прощание Маккибин устроил мне ужин, который был назван им вечером змей и должен служить нам паролем для связи. На вечере он спросил, какими пристрастиями обладает мой непосредственный начальник? Естественно, он имел в виду неуловимого руководителя «национально мыслящих» латышей Будриса. Но поскольку «Будрис» имя собирательное, а моим непосредственным начальником являетесь вы, я вспомнил, что вы отличный рыболов, и сказал об этом. Оказалось, что у мистера Маккибина то же самое хобби! И он перед моим отъездом в качестве подарка передал мне для вас лучшее украшение из своей коллекции…

Егерс улыбнулся, сказал:

— Ну что ж, пусть подаренный нами мистеру Маккибину чернильный прибор с изображением Лачплесиса будет стоять на его письменном столе как памятник его карьере разведчика, а его подарок напоминает, что в наших водах все еще водятся опасные хищные рыбы, которых можно поймать только на искусно выполненную блесну.

— Карьеру-то он сделал, товарищ генерал! — дополнил этот спич Вэтра. — Секретарь Маккибина мисс Нора перед моим отъездом передала мне под секретом, что перед предстоящей отставкой Маккибина королева, по представлению «Интеллидженс сервис», за исключительные результаты, достигнутые отделом «Норд», особенно в последние годы, в разведывательной работе против советских прибалтийских республик, наградила его орденом… В наградной реляции Маккибина добрую половину занимало описание его «ратных» дел, совершенных по чистой иронии судьбы с помощью начальника одного из ваших отделов полковника Балодиса! Так что прошу вас наложить взыскание на полковника за то, что он способствовал возвышению одного из наших злейших врагов!

И снова все засмеялись.

За окном давно уже текла безлунная ночь, а здесь еще только начинался веселый праздник. Первый тост произнес Егерс: за возвращение славного разведчика из долгого и трудного путешествия без визы.

После тостов Балодиса и полковника Вавина Егерс встал снова и провозгласил свой второй тост: за подругу Вэтры-Лидумса Анну, которая всегда верила в благополучное возвращение мужа после выполнения специального задания, за возвращение к ней!

Вэтра почувствовал невольное волнение. Егерс сказал свой тост так, что было понятно, он совсем недавно, может быть сегодня днем, разговаривал с Анной! И что-то произошло с нею, если он так уверенно говорит, что Анна ждет мужа…

Как же возникло противоречие между прямым словом генерала и уклончивым — Балодиса? Кто из них прав?

Он с некоторой неловкостью спросил генерала, давно ли тот видел Анну?

Оказалось, что Егерс довольно часто видится с Анной. Как он объяснил, полковник Балодис, которому была поручена забота о жене отсутствующего товарища, оказался чрезмерно занят… Да и постоянные требования англичанами всевозможных сведений могли бы менее спокойного человека довести до отчаяния. А Балодису приходилось перемешивать правду с ложью почти ежедневно, притом делать это так, чтобы в одном случае и ложь выглядела правдой, как было с передачами Петерсона, а в другом — и правда казалась ложью, как было с передатчиком Тома и Адольфа. В конце концов Балодис был вынужден обратиться к генералу с просьбой освободить его от забот об Анне.

Анна и сама поняла, что Балодиса тяготят встречи с нею, вероятно, обиделась и стала холоднее относиться к старому другу мужа. Вот тогда-то она и познакомилась с Егерсом, с его семьей, и особенно близко с женой генерала. «У женщин, — улыбнулся генерал, — всегда найдутся общие интересы…»

А потом выяснилось, что Анна переживает творческий кризис. Сначала речь шла о частных неудачах: не приняли такой-то рисунок в издательстве; отказались выставить картину на весенней выставке года; не включили в списки делегатов на съезд художников; отклонили проспект оформления нового журнала. Генерал пытался помочь художнице по мере сил, побывал даже в Союзе художников, но там ему ответили прямо: Анна Вэтра исчерпала свою манеру письма и стала повторяться. Если она не найдет в себе сил переломить свой сентиментализм, условность рисунка и его статичность, ее ожидает довольно бесславное существование «обиженного», «непонятого» таланта.

Вот тут Егерс и предложил неожиданную атаку на «позиции» Анны.

Как-то летом он пригласил Анну Вэтра в гости на дачу. Приехало довольно много друзей генерала и один крупный художник из Москвы. Разговор невольно коснулся позиции художника в социалистическом государстве. Анна ринулась в бой, отстаивая право художника на свободу творчества. Поначалу ей показалось, что слушатели относятся сочувственно к ее горячей речи. Но едва она закончила свою первую эскападу, как послышались возражения. То, что у ее друзей вызывало бурные аплодисменты, здесь подверглось тщательному анализу. Без насмешки, но и без принятия на веру каждого слова «пророчицы» нового искусства. Дальше — больше: у генерала оказалось около десяти картин Анны, купленных им сначала из любопытства, а потом и просто из желания помочь художнице. Генерал предложил проиллюстрировать точку зрения художницы ее полотнами и рисунками. Анне было неудобно отказаться. Произошел довольно бурный спор об истоках ее творчества, достоинствах картин. И общая оценка оказалась не в пользу художницы.

Анна, по словам Егерса, довольно долго противилась. До самой осени она работала в своей мастерской, почти нигде не бывая. От бывших друзей отошла, а друзья эти, именовавшие себя новаторами в искусстве, из обиды, что ли, начали распространять слухи о том, что Анна исписалась. Так возник полный разрыв с прошлым. В то же время Егерс постарался показать в настоящем свете работу мужа Анны. Он ей откровенно рассказал, что Вэтра находится на очень опасном участке борьбы. Не затрагивая подробностей, он ввел Анну в тот мир тайной войны, которая ведется против Советского Союза. И Анна поняла, что длительное молчание мужа вынужденно, что в нем нет и намека на утрату нежности к ней и к семье, что, может быть, он находится так далеко, что до него не дойдет ни одна ее строка… Так произошел еще один перелом в ее смятенной душе.

Вэтра выслушал этот рассказ молча. Он боялся слов. И тогда Егерс спросил:

— Вы не возражаете, если мы утром пригласим Анну на завтрак к нам сюда?

У Вэтры перехватило дыхание: за эти три с половиной года он видел Анну три раза, и каждая встреча была тяжелее предыдущей. Но теперь он выходил из игры, начиналась новая жизнь, в которой было возможно все: работа, семья, счастье…

Ужин затянулся до глубокой ночи. У Вэтры оставалось еще много вопросов, а завтра он должен был вылететь в Москву: полковник Вавин уже передал ему приглашение генерала Голубева. И Вэтра все возвращался в недавнее прошлое:

— Как была проведена «акция» с Петерсоном? Признаться, когда англичане сообщили мне, что Петерсон убит под Ригой во время сеанса радиопередачи, я был страшно обеспокоен. Во-первых, в глазах англичан смерть Петерсона неминуемо должна была привести к провалу всей группы Будриса. А если это так, то возвращение в Латвию не состоится, и мне придется искать другие пути на Родину. Только полученное от Будриса сообщение о подробностях «гибели» Петерсона несколько успокоило англичан. Кроме того, англичане знали из предыдущих сообщений Петерсона, что Будрис приказал ему раз и навсегда готовить и зашифровывать свои сообщения в одном месте, а затем, взяв с собой только шифровку, выходить на радиосеанс. После того как Будрис подтвердил, что шифры и кодовые таблицы обнаружены им на конспиративной квартире Петерсона в Риге, англичане несколько успокоились. Но тут же начали специальное служебное расследование: почему сеансы Петерсона оказались столь длительными, что его рация была запеленгована? Выяснилось, что радисты английского центра держали Петерсона в эфире, требуя в ряде случаев из-за метеорологических помех, как они потом объяснили, повторения многих цифровых групп, которые не успевали за ним записывать. Радисты были наказаны, а Большой и Малый Джоны строго предупреждены Маккибином. Тогда же Маккибин попросил Будриса временно сократить связь по радио. Но расследование подтвердило вину англичан в гибели Петерсона и еще больше укрепило репутацию Лидумса, который не однажды предупреждал «Норд», что опасность пеленгации в Латвии чрезвычайно велика…

Еще неприятнее для Лидумса было узнать, что англичане отдали Будрису приказ об уничтожении психически неполноценного Эгле. Окончание этой радиограммы «Бог да благословит Латвию!» после приговора к смерти ни в чем перед англичанами не повинного человека ошеломило Лидумса. Только мысль о том, что Будрис никогда не выполнит этот приказ, удержали Лидумса от резких, а возможно и опрометчивых, поступков. Хотя Лидумс и не знал, как Будрис поступит с больным, но был убежден, что выход будет найден. И с удовольствием прочитал радиограмму, в которой Будрис утер нос англичанам, заявив, что транспортирует больного обратно в Англию.

— Кстати, что это за мешок бросили в лодку от твоего имени, полковник? — вдруг спросил он Балодиса.

— А, это книги! Маккибин попросил меня прислать новые книги латышскихиздательств. Ну я и выполнил!

Вот тебе, кстати, список этих книг!

Вэтра читал улыбаясь: то были книги о советском строительстве в Латвии, стенограммы заседаний Верховного Совета республики в пяти томах, двухтомник «Национальная политика Советского Союза» и несколько романов о рабочем классе Латвии…

— Да, эти книги не доставят большой радости Маккибину, — проговорил он, возвращая список Балодису.

— Ну что же, товарищи, пора и отдохнуть! — сказал Егерс, взглянув на часы. Было два часа пополуночи.

Вэтра невольно подумал: завтра Анна будет здесь! Найдут ли они общий язык?

5

Утром, когда Вэтра брился, в дверь постучали, и адъютант генерала с порога сказал:

— Товарищ Вэтра, к вам приехали!

Викторс, как был, с намыленной щекой выскочил в переднюю.

Может быть, эта непосредственность, эта намыленная щека, эта самобрейка в руке сломали тот лед, что заморозил душу Анны. Она вскрикнула и вдруг упала в объятия мужа, которого считала то мертвым, то забывшим ее.

Он повел ее в комнату, помог снять пальто, сказал: «Прости, я сейчас!» — и бросился добриваться, смывать мыльную пену. Почему, собственно, именно сегодня он решил побриться по-старому, самобрейкой? Надоела, что ли, эта никогда не снимаемая по-настоящему щетина, шершавость кожи? Или просто захотелось вспомнить прошлое?

Когда он вышел из ванной, жена уже казалась спокойной, с любопытством рассматривала чужую комнату. Она взглянула на него и подумала: он все такой же мужественный, сильный, может быть, несколько суровый. Она разглядывала его исподтишка, словно боялась или еще не доверяла, чувствуя в то же время его силу, под защиту которой ей так хотелось наконец укрыться после трудной одинокой жизни…

Он тоже исподволь разглядывал ее, изменившуюся от этой самостоятельной жизни. И странная жалость тронула его сердце, когда он заметил морщинки на ее всегда гладком и спокойном лице, смятение в больших голубых глазах, странную смесь женской мягкости и почти мужской резкости в движениях. Вот она села, закинув ногу на ногу, привычным движением вставила сигарету в длинный мундштук, щелкнула зажигалкой, а потом вдруг опустила голову, так что стал виден затылок под сколотым узлом волосами, заговорила робко, просительно:

— Ты вернулся насовсем?

И это детское «насовсем», и робость позы, к которой так не шла сигарета, и короткий боязливый взгляд исподлобья — все было от двух разных женщин: его милой робкой Анны и той другой, которая умела ранить его душу, притворяться непонимающей, бессердечной, донимать его ревностью и завистью.

Он тихо попросил:

— Выйдем отсюда, на взморье сегодня, кажется, тепло…

Она кивнула согласно, поднялась, ожидая, когда он поможет ей надеть пальто, подождала, пока он оделся.

У двери они встретили адъютанта, который шел пригласить к завтраку. Вэтра попросил не ждать их.

Они долго брели по твердому, зализанному осенними прибоями песку вдоль тихого города, из которого ушла шумная летняя жизнь, разговаривая. Говорила в основном Анна — о себе, о своих метаниях, неудачах, а он слушал, остерегаясь и советовать, и осмеивать ее неудавшиеся дерзания.

Нашли маленькое кафе, в котором было пусто, но зато все обрадовались неожиданным посетителям. И кофе оказалось превосходным, и свежие булочки с маслом были горячими, и по рюмке коньяку нашлось для продрогших на ветру посетителей. И опять все было хорошо и напоминало давние-давние времена, когда им, молодым еще, не устроенным после долгой войны, каждое удовольствие казалось необыкновенным. Анна спросила:

— Ты можешь теперь вернуться домой?

— Нет, я еще должен поехать в Москву…

— А… оттуда домой?

— Да.

— Это… не опасно? Я помню, после войны ты так долго ходил с вооруженными спутниками…

— Тогда я был еще на войне. Теперь я просто дома.

— Я могу поехать с тобой?

Он вдруг вспомнил совет Маккибина — легализоваться! И сказал:

— Я уезжаю в Москву сегодня. Если бы ты подобрала два десятка моих полотен, пусть и не самых лучших, и привезла их мне в Москву, мой путь домой был бы в два раза короче!

— Ты хочешь выставиться в Москве?

— Это, пожалуй, лучший вариант, — рассудительно ответил он. — Мои бывшие хозяева, вероятно, станут наблюдать за мной, пусть не сами, пусть чужими глазами. Но для них я должен остаться тем, кого они знали.

— Опять опасность, всегда опасность! — грустно произнесла она.

— Я действительно принадлежу к числу тех, кто заключил контракт на все пятьдесят лет объявленных и необъявленных войн, — напомнил он. — Но теперь я ухожу в резерв.

— Хорошо, я сделаю это. Но хоть позвонить по телефону ты иногда сможешь?

— Теперь, думаю, да!

— Я приеду по первому сигналу.

— Нам пора возвращаться, генерал ждет нас.

— Пожалуйста, не так скоро, — жалобно сказала она. — Я еще не привыкла к тебе, новому, чужому, а ты уже торопишь меня!

— Хорошо, мы пойдем так же медленно, и я буду слушать тебя.

— А о себе ты когда-нибудь расскажешь? — робко спросила она.

Он засмеялся, ответил:

— В одной стране действует закон: через тридцать лет после любого события все документы об этом событии извлекаются из архивов и предаются гласности. Но вот странность: к этому времени почему-то оказывается, что большинство документов исчезло! Начинаются расследования, споры, обвинения, но документов-то все-таки нет! Боюсь, что к тому времени, когда я смогу что-либо рассказать тебе, это будет уже неинтересно никому, кроме разве что наших детей!

Ее поразили последние слова: о детях. Она вдруг спросила:

— Ты в самом деле хочешь, чтобы у нас были дети?

— А ты? — прямо спросил он.

— Теперь — да! — так же просто ответила она. И пожаловалась: — Я иногда думаю, что, если бы они были, ничто не разъединило бы нас — ни ссора, ни недоверие…

— Кроме приказов генерала Егерса и полковника Балодиса! — засмеялся он.

— Важность этих приказов я бы не оспаривала! — улыбнулась и она.

И это было как мир.


Вечером Вэтра вылетел из Риги в Москву. Его никто не провожал. Самолет шел специальным рейсом, вне расписания. Вместе с ним летели два человека — полковники Балодис и Вавин.

6

На следующий день после отлета Вэтры в Москву оперативные работники Комитета госбезопасности доставили в Ригу вещи шпионов. Сопровождали вещи Граф и Мазайс. Они должны были после тщательного и всестороннего осмотра специалистами шпионского имущества доставить все это снаряжение владельцам.

В вещах Альвираса были бумага для нанесения тайного текста, химикалии для проявления тайнописи, одиннадцать листов чистой бумаги, содержавшей тайный текст, письмо на латышском языке на двадцати страницах, между строк которого был написан тайный текст, фиктивный советский паспорт, изготовленный в Западной Германии, со штампом прописки в Москве, печать УМВД по Московской области, фиктивные бланки командировочных удостоверений на русском языке, восемнадцать топографических карт районов Латвии и план Риги на латышском языке, шифры, коды, расписания радиосвязи.

Кроме бумаг находились восемь пакетов в пластмассовой упаковке, содержащие восемьдесят тысяч рублей советских денег; электроприборы для определения напряжения тока в сети и для проверки работы беакона; пистолеты, более десятка автоматов и патроны к ним; две портативные радиостанции; две ручные динамомашины для питания рации и зарядки аккумуляторов; много мелких предметов, даже спички, иголки, нитки, батарейки для карманного фонаря, медикаменты и тому подобное. Примерно таким же снаряжением был снабжен и Биль.

После обработки бумаг в имуществе шпионов выяснилось: важные письменные документы оказались у Альвираса. Среди них письмо-инструкция для Бертулиса. Силайс в нем писал:

«Сердечный привет руководству и всем борцам! С искренней радостью вместе с Зариньшем шлем самые сердечные и наилучшие пожелания каждому борцу в день независимости нашего государства — 18 ноября. Наши лучшие пожелания, которые мы можем передать друг другу, — все для Латвии!

…Запад примет бой в любую минуту, когда бы он ни начался. Единственно, кажется, что Москва не желает провоцировать Запад. Но Запад использует этот промежуток времени для вооружения. Когда Запад окончит подготовку, он будет сильнее коммунистов…

Наша роль в смысле военной силы в будущей войне будет очень небольшой, так как нас мало… Все, на чем мы должны сосредоточить наши усилия, — это сохранить себя. Вот наша главная задача.

Я предполагаю послать к вам весной человека, который умеет обращаться с документами, и отправить с ним сотни две паспортов, чтобы те, кто имеет возможность, переходили, по крайней мере, на полулегальное положение, чтобы уменьшить количество партизан в лесу. Таким образом, действующих партизан будет легче обеспечить.

Твоя работа, друг мой, была очень хорошей. Но прошу тебя и впредь быть столь же осторожным и помнить о своей безопасности. Я, конечно, с удовольствием получил бы какую-нибудь информацию о русских военных силах или о том, что происходит в Лиепае или Вентспилсе, но без большой опасности для тебя.

На всякий случай я одновременно с этим письмом посылаю тебе восемьдесят тысяч рублей. Эта сумма предусмотрена для тебя и того нового друга, который ее тебе передаст. Для главной группы друзей деньги доставит ваш делегат, я посылаю им тоже. Тебе же предназначен и паспорт, имеющийся у нового друга. О деньгах переговори с руководством, я бы не хотел, чтобы они ушли за пределы группы, оказывающей нам свою помощь.

Для тебя будет еще одно письмо с буквами «APT», пересланное через твое руководство. Письмо храни, как свой глаз, пока мы не скажем, как быть с ним дальше. Лучше тебе это письмо закопать в окрестностях Риги и сообщить мне адрес, чтобы я мог сообщить другу, который пойдет за ним…»

Итак, выяснилось: Альвирас главный среди «новеньких», и трогать их пока не следует, так как весной англичане решили повторить всю акцию. Надо только тщательно присматривать за ними. А шифр, который им передала английская разведка для связи, был пока что недоступен. Он находился в пакете, вскрыть который мог лишь сам шпион. Следовало подождать, пока шпионы выйдут в эфир, чтобы доложить о своем прибытии.

После осмотра и тщательной укладки всего снаряжения шпионов, заделки пломб и отличительных знаков мешки и чемоданы присыпали привезенной с собой землей со взморья, и они обрели такой вид, будто их только что выкопали из тайников. Граф сообщил генералу Егерсу, что Альвирас просит господина Будриса дать ему аудиенцию… Получалось, что Альвирас действительно был старшим в группе. Генерал попросил от имени Будриса передать, что из-за воспаления легких Будрис встретиться с Альвирасом сейчас не сможет, но при первой возможности либо навестит нового «друга» в лесном лагере, либо вызовет его на одну из конспиративных квартир.

Первые дни шпионы вели себя спокойно. Альвирас, которому, должно быть, хотелось произвести впечатление на «лесных братьев», держался удальцом, которому и море по колено. Он досадовал, что переброска вещей из тайников задерживается: будь у него под рукой его рация и оружие, он тут же объявил бы войну большевикам! Биль больше помалкивал, внимательно прислушивался к рассказам «братьев», мотал на ус любой намек на опасности, которые приходилось переживать отряду…

Но не прошло и недели, как новички начали волноваться. Их беспокоило долгое молчание Графа и Мазайса. Теперь они расспрашивали, как происходили предыдущие высадки, всегда ли удавалось выручить оставленные в пограничной зоне вещи, как «братья» определяют, обнаружены ли следы высадки пограничниками, бывают ли преследования нарушителей границы и как глубоко в лес проникают в этом случае преследователи…

В этих расспросах чувствовалось влияние Вилкса: тот, должно быть, неоднократно рассказывал о собственном промахе при высадке, когда он и его спутники закопали свое имущество в пограничной зоне, а потом их помощник Приеде потратил две недели, пока разыскал клад. По-видимому, Вилкс тщательно инструктировал новичков перед отправкой их в Латвию и объяснял суровые правила конспирации у «лесных братьев».

Успокоились шпионы только в тот день, когда в лагере незаметно и бесшумно появился Граф. Граф обрадовал новичков тем, что вещи благополучно доставлены в расположение лагеря, находятся в трех километрах, подвезти их ближе не было возможности, но их охраняет Мазайс.

С наступлением сумерек все участники отряда направились за вещами, оставив в лагере одного Коха, которому поручили приготовить торжественный ужин в честь Графа и Мазайса, так блестяще справившихся с чрезвычайно трудным делом: общий вес груза превышал полтонны…

К ночи мешки, тюки, чемоданы были доставлены в лагерь. Они были облеплены сырой землей. Но пломбы и печати целы.

Возле бункера выкопали новый тайник, куда и уложили все вещи, кроме рации Альвираса и аккумуляторов к ней: Альвирас попросил разрешения выйти в эфир, чтобы сообщить в «Норд» о благополучном приземлении.

А во время ночного пира Биль и Альвирас рассказали своим новым друзьям, что окончили в Англии разведывательную школу. На прямодушный вопрос Мазайса, зачем их понесло в эту школу, а не в какую-нибудь шоферскую или монтерскую, парни пожаловались, что испытывали тяжкую нужду, а подходящей работы не попадалось месяцами. Да если такая работа и находилась, так всегда рядом оказывался кто-нибудь, преследовавший их за то, что они отнимают хлеб у настоящих англичан. Они отчаялись в своих поисках, а в той небольшой латышской колонии, где они жили, проходу не было от «двинских соколов», которые призывали молодых латышей к активной борьбе с большевиками, хотя сами не стремились вернуться в Латвию с пистолетами за пазухой.

Говорили они откровенно, может быть, потому, что Лидумса, которого побаивались, не было. И вообще рассказывали о жизни на Западе без прикрас, не чувствовалось у них и той животной ненависти ко всему советскому, которую питали шпионы, так сказать, старшего поколения: «покойный» Петерсон, Вилкс, Эгле. Только Альвирас все же похвалился, что когда начнет самостоятельную жизнь, то еще покажет большевикам свой характер.

Рассказали они и о прошлой жизни в Латвии, но своих настоящих имен не называли. Во всяком случае, оба вели себя проще и более доверчиво относились к окружавшим их «партизанам». Возможно, это объяснялось их молодостью и отсутствием достаточного жизненного опыта, а может быть, и тем, что им надоело то всеобщее недоверие, которое испытали на себе, когда обучались в английской шпионской школе, где каждый был обязан доносить начальнику о любом проступке коллеги…

Альвирас откровенно рассказал, что имеет особое задание: он должен связаться с некоторыми националистами, проживающими легально. Для этой цели он надеялся лично встретиться с Будрисом…

7

На следующий день Альвирас вскрыл один из своих шифровальных блокнотов, а ночью впервые вышел в эфир. Его выхода, очевидно, ожидали с большим нетерпением, так как Альвирасу пришлось тут же начать прием довольно длинной радиограммы.

Англичане сообщали:

«В городах, список которых есть у Лидумса, за номерами 13, 14, 15 и 16 находятся важные аэродромы. Если Лидумсу удастся их увидеть, он должен запомнить длину беговых дорожек, их конструкцию. Он должен осмотреть типы и количество самолетов, которые там находятся, — истребители, бомбардировщики и прочее, реактивные или винтовые и сколько моторов.

Были бы благодарны за каждую информацию в отношении самолетов, аэродромов, армейских частей, особенно в городах № 1, 3, 5, 7. В городе № 7 имеются военные штабы. Здания их находятся на углу следующих улиц: Заводской и Ленинской и еще на углу Ленинской и одной из улиц, идущей параллельно Заводской (западнее ее). Прошу отметить, какие армейские подразделения находятся в них, и обозначения на каждой воинской машине, какую можно увидеть стоящей возле штабов.

В городе № 7 прошу записать все в отношении аэродромов, заводов, особенно описания самолетов, их типы и количество. Обязательно дать точное место расположения заводов и аэродромов в городе и возле него…»

Конец этой телеграммы англичане передали в течение следующего сеанса: они просили Лидумса дать полную информацию о заводах, примыкающих к реке К.

«Дорогой Лидумс, по прибытии в город № 5 прошу собрать подробные сведения о каждом воинском подразделении. Особенно о находящихся в казармах города. Необходимо обратить внимание на форму одежды, обозначение подразделений, на образцы оружия. На реке К. в городе № 8 пароход идет мимо верфи, на которой строятся подводные лодки. Эта судоверфь имеет два больших здания для спуска лодок на воду. Прошу заметить, имеются ли подобные сооружения на другой стороне реки. Необходима информация о каждом виденном корабле, находящемся в стадии строительства. Во время путешествия по рекам необходимо отмечать, какие пароходы были встречены. Среди них могут быть и военные корабли: фрегаты, истребители, минные тральщики и подводные лодки. Необходимо обращать внимание на отметки на бортах кораблей, указывающие на их осадку. Это очень важно.

Также хотелось бы знать, приходится ли когда-либо пассажирским пароходам ожидать, чтобы пропустить мимо военные корабли, где и когда это произошло. Все вопросы: места, даты и время, когда видели военные корабли, являются важными. Это все, что касается путешествия по России, но путешествие по реке К. лучше провести весной, а другие прогулки можно и сейчас…»

Эту длинную радиограмму Альвирас принял за два сеанса, но она доставила генералу Егерсу большие заботы.

Итак, англичане сочли наконец группу Будриса не только надежной, но одной из главных своих опорных точек в Советском Союзе. Это может означать только одно: англичане попытаются использовать членов группы и для сбора разведывательной информации по другим районам Советского Союза. Их разбирает жадность: завтра они могут потребовать, чтобы Будрис направил кого-нибудь за тысячи километров. Меньшим теперь они не удовлетворятся…

Егерс был прав. Через два дня у него на столе лежала новая телеграмма из «Норда»:

«Дорогой Будрис! Прошу информировать нас, имеется ли возможность направить кого-либо из вашей организации на несколько дней в город по списку Лидумса № 10. Последний является важной базой русского морского флота…»

Генерал Егерс вызвал Бородача — Ниедре. Ниедре полтора года просидел в лесу со шпионами, потом заболел и его перевели на хутор. Сопровождали его Граф и Юрка, которые, вернувшись, изрядно напугали «гостей»: Бородача взяли, а они еле спаслись.

Ниедре вылечился и теперь являлся помощником Будриса по всем «шпионским» делам. Он был уже капитаном, а в лес уходил старшим лейтенантом.

— Вот какое дело, капитан, вам надо немедля проехать на хутор к Арвиду и организовать из лагеря ответ на эту вот телеграмму «Норда». Так как Будрис пробудет в Москве не меньше месяца, то англичанам лучше сказать, что на выполнение их задания Будрис пошлет своего человека в январе или феврале.

Ниедре выехал на хутор и передал телеграмму Графу. Граф записал ее своим почерком, чтобы шпионы видели: Будрис все еще болен. Так он ее и передал Альвирасу:

«Человека в город № 10 сможем послать только в январе или в начале февраля».

Через несколько дней последовала новая радиограмма из «Норда». Англичане благодарили Будриса за намерение оказать им помощь.

«Радуюсь, — писал Силайс, — что вы имеете возможность отправить своего человека в город № 10. Мы, правда, не знаем, кто этот человек по специальности и на какое время поедет туда. Все же предлагаем ему как главную задачу попытаться привлечь к сотрудничеству кого-либо из проживающих там надежных людей для регулярного наблюдения за расположением военного флота и установить связь с этим лицом по почте или другим путем.

В отношении военного флота нас интересуют те вопросы, о которых мы информировали Лидумса и обучили формуле наблюдения: для надводного флота — «Филмстар», для подводного — «Сиал». Пусть Лидумс объяснит вашему посланцу, что и как надо наблюдать в этом городе. Нас интересуют строения вблизи порта. Как близко можно подойти к месторасположению флота? Имеется ли поблизости какая-нибудь высокая вышка, с которой можно было бы наблюдать военные корабли и устанавливать их класс? Какие корабли строятся на судоверфях на южном берегу реки? Можно ли проехать по реке из города в следующий город? Имеется ли регулярное транспортное сообщение по реке или по дороге на северном берегу реки от порта к порту?

Если пройти от подъемного моста по северному берегу реки от двух до трех километров на запад, минуя химзавод, цистерны с маслом и целлюлозную фабрику, то чуть дальше за фабрикой станут видны все военные корабли, которые находятся в городской бухте. На южном берегу реки, за фабрикой, расположены судоверфи. На каких верфях строятся корабли, какого типа, какой величины, сколько именно?

Если строятся и подводные лодки, то какой величины, длины и типа? Оканчивают ли строительство кораблей на месте или они монтируются из готовых деталей?

Какие военные корабли и где именно видели в городе в последнее время, их названия, номера, описание. Лидумс знает, что является характерным для определения кораблей. Где стоят они на якоре? Если у вашего человека есть возможность проникнуть туда, пусть опишет все корабли, которые он увидит, а также все трудности, препятствия и все возможности для проникновения туда. Если туда идут поезда, пришлите расписание. Имеется ли какая-нибудь местная газета или журнал для моряков, которые кто-нибудь мог бы регулярно пересылать в Ригу…»

Вот какую «энциклопедию» затребовали англичане у Лидумса и Будриса!

8

Вэтру и Балодиса поселили на даче под Москвой.

Дача была обжитая: внизу — столовая, при ней — комната для домоуправительницы, еще несколько комнат — для гостей и обслуживающего персонала. Наверху, в смежных комнатах, поселили Вэтру и Балодиса.

В первый день вечером их посетили гости. Это были генерал Голубев и полковник Вавин, а с ними еще несколько человек, которым было крайне интересно поговорить с человеком, вернувшимся из логова английской разведки.

Утром началась работа, связанная с подготовкой отчета о выполнении Лидумсом задания.


Целыми днями Вэтра мерял большими шагами гостиную, диктуя долгий рассказ о жизни на чужбине. Он то замирал у окна, вглядываясь в осенний сад, то возвращался к столу стенографистки, припоминая все новые и новые детали.

Балодис работал в столовой: там можно было прислониться к печке и помолчать, вспоминая, как худо живется в лесу суровыми зимами.

Вечерами выходили гулять. Шли к станции, порой ехали в Москву, в театр или в ресторан; в воскресенье обязательно посещали выставки или музеи. Этой осенью выставок было много.

В эти дни Будрису доставили все три телеграммы из Англии, полученные Альвирасом.

Итак, англичане желают, чтобы Лидумс совершил длительное путешествие по России. Чтобы он побывал в Дольске, там его легче всего поймать на ошибках: в Дольске бывают работники посольства, стоит Лидумсу неточно описать завод — и англичане будут это знать. Хорошо еще, что англичане решили ждать до весны. Но что значат слова «Филмстар» и «Сиал»? Что интересует англичан в городе № 10? Наш флот? Он прошел в комнату Вэтры. Тот возился со щенком, которого они недавно подобрали в лесу. За каждое выполненное приказание Лидумс угощал пса сахаром.

— Викторс, что такое «Филмстар»?

— Звезда экрана! — ответил Вэтра, подбрасывая мяч, чтобы собака поймала его.

— А еще что?

— Э, да ты, наверно, получил телеграмму из Лондона! Ну-ка, дай мне ее…

Лидумс читал, и лицо его все больше омрачалось.

— Формула «Филмстар» относится к наблюдению за надводными судами и составлена из первых букв английских наименований частей судна:

Ф — фуннел — трубы и их количество;

И — идентификатион — опознавательные знаки, название или номер;

Л — ленгтх — длина судна;

М — мачта — мачты и их расположение;

С — спешиал деатурс — особые приметы;

Т — турт — артиллерийские башни, их количество и местонахождение;

А — армамент — вооружение судна;

Р — радар — локаторные установки, их количество и форма.

Все вместе собирается в слово-формулу «Филмстар», что означает звезда экрана. Конечно, это шутка, но от шутливого названия английская формула не становится более безобидной. А формула «Сиал» придумана для описания подводных кораблей. Вот тебе, пожалуйста, слушай:

С — спешиал деатурс — особые приметы, форма;

И — идентификатион — опознавательные знаки, номер;

А — армамент — вооружение;

Л — ленгтх — длина.

А теперь у меня к тебе один вопрос, товарищ полковник: не пора ли кончать эту затянувшуюся игру с англичанами? Теперь-то у них будет время на телеграммы. В ближайшее время вы, господин Будрис, получите столько заданий, что у вас не хватит времени на сочинение дезинформационных телеграмм в «Норд». Уж если господа англичане решили получить проценты на свои затраты, то постараются нажать на группу Будриса… Что, я не прав?

— Прав-то ты прав, дорогой Вэтра, но не от меня все это теперь зависит. Игру надо продолжать. Хотя бы для того, чтобы англичане, сорвавшись здесь, не начали засылку новых шпионов в другие места!

— Ну хорошо. Тогда я должен ответить Маккибину. Для этой цели мне необходимо съездить в Дольск.

— В Дольск ты поедешь непременно. Эти англичане так верят в шпионаж, что никакому чиновнику из посольства доверять не желают. Шпионы, шпионы, шпионы, сорок тысяч шпионов — вот их мечта! Ну, черт с ними, будем продолжать игру!

— А что будешь делать ты?

— Попрошу разрешения на отъезд. Англичане ждут многих сведений. Этим уж я займусь сам.

Вечером следующего дня он сел в поезд и отбыл в Ригу. Вэтра как-то сразу почувствовал себя осиротевшим. Однако по-прежнему работал напряженно и только вечерами вспоминал: «Будриса бы сюда!»

Теперь его навещал полковник Вавин.

Вавин привез ему данные о промышленности Дольска. А однажды они съездили туда. Шел снег, погода была мягкая, через полтора часа они оказались на месте. Там посетили областное управление КГБ. Лидумс проехал по улицам города, сверяясь с планом, и запомнил местоположение некоторых предприятий. К вечеру они вернулись домой.

Лидумс закончил свой отчет к пятнадцатому ноября. В этот день его навестил генерал Голубев.

Голубев взвесил на руке папку с «мемуарами» Вэтры, сказал:

— Да, весомо! За мелкими частностями нам придется снова обращаться к вам. А сейчас — поехали! Машина ждет внизу.

Вэтра переоделся. Сели в машину.

Окна были закрыты шторками. Машина пошла в город.

Они миновали городской въезд, гостиницу «Украина», проехали мимо поворота на Садовое кольцо, и вдруг машина въехала в Кремль. Вэтра заволновался.

К дому правительства прошли пешком. Широкая лестница вела в Георгиевский зал.

Генерал и Вавин были в штатском, не выделяясь среди приглашенных, просто сопровождали Викторса Вэтру. Теперь он чувствовал себя именно Викторсом Вэтрой, не было ни Лидумса, ни Казимира, был Викторс Вэтра. И едва они вошли в зал, как все смолкло.

Тут были ученые, инженеры, строители, шахтеры, колхозники, и это была та среда, в которой каждый чувствовал себя спокойно, ибо они все были друзьями, товарищами. И Викторс Вэтра успокоился, хотя сама церемония награждения оставалась волнующей.

Когда его вызвали, он не спеша прошел к столу Председателя Верховного Совета, пожал ему руку, благодаря за награду. На темном пиджаке Вэтры появился орден боевого Красного Знамени.

Вечером Вэтра сел в рижский поезд, отправляясь на родину, чтобы снова начать жизнь гражданина, художника, давно не прикасавшегося к полотну.

9

Он вернулся домой из длительной командировки и вытащил с чердака старые картины, которые требовалось освежить. Когда друзья собирались у него в мастерской, он говорил, что лучшие полотна оставил в Москве, предложил их на выставку, к которой готовится.

Труднее всего было с Анной.

Что-то надломилось в ней, она стала боязливой, потеряла веру в успех. Ей было страшно нести в издательство свои рисунки, было трудно работать над ними, она все ждала, чтобы муж помог ей. «Ей надо переломить себя — вот единственное лекарство», — думал Вэтра.

Он предложил Анне сделать несколько портретов.

Сначала она отказывалась, но Викторс настоял. Первой ее работой стал портрет старой актрисы. Анна выполнила портрет в строгой манере старой классики, чему потом удивлялась и сама. И портрет получился…

Чуть ли не каждый день звонил Балодис. Викторс оказался прав в своих предположениях… Англичане так насели на Будриса, что только поворачивайся! Работали обе рации — Альвираса и Бертулиса — и задавали Будрису столько вопросов, что он составил длинный список, а Комитет госбезопасности предупредил некоторые учреждения, что их деятельностью чрезвычайно интересуются… англичане, и посоветовал этим учреждениям принять соответствующие меры для дезинформации противника.

В одной из таких телеграмм англичане передавали:

«Дорогой Будрис! Крайне необходимо, чтобы кто-нибудь из ваших друзей выехал в город по списку Лидумса № 25 на продолжительное время…

На берегу реки находятся важнейшие корпуса судостроительного завода, представляющие собой два больших ангара. В них производится сборка подводных лодок из готовых секций, поступающих с других заводов.

Необходимо зафиксировать типы подводных лодок и количество секций в них.

Длина подводных лодок примерно сто метров. Их спускают в реку ночью или утром около пяти часов.

Нужно зафиксировать дату спуска, размеры лодок, из каких дверей цехов они спускаются на воду.

В следующие после спуска дни наблюдайте подвоз новых секций.

Лодки перед спуском окрашиваются в огненно-красный цвет и только после установки на них машинного и иного оборудования их перекрашивают шаровой краской.

Таким образом, по цвету можно определить, сколько новых лодок спущено на воду за определенный отрезок времени. Поэтому очень важно проводить наблюдения регулярно, если возможно, то через день.

Важно также знать, работают ли ночные смены и в каких помещениях. Вообще все, даже то, что на ваш взгляд кажется мелочью, для нас имеет очень большое значение…»

Круг интересов отдела «Норд» все расширялся. Правда, пока Англия, бывшая владычица морей, большую часть своих вопросов и запросов связывала именно с морем.

Англичанам не терпелось пробиться за пределы Балтики. Им хотелось бы проникнуть на восток, юг, север. И Викторс с уверенностью предполагал, что не ему одному предстоит длительное путешествие, что такие же путешествия предстоят и Графу, и Мазайсу, и Делиньшу. Делиньшу в особенности: он же теперь Барс, лучший радист «Норда»…

Весной наступит время Викторса Вэтры.

Рига готовилась к встрече Нового года. Викторс Вэтра готовился к выставке, писал много и хорошо. Анна взялась за второй портрет: молодой девушки. Это было тоже очень хорошо, не потому, что портрет выписывался быстро и умело, нет, Анне все приходилось начинать очень трудно, каждую работу подолгу обдумывать — а вдруг что-то выйдет не так? — и она постоянно советовалась с Викторсом. Но Викторс уже видел, что работа пойдет…

Свои тайнописные отчеты англичанам Викторс тоже послал. Он написал о Дольске, ответил на вопросы, касавшиеся многих других городов, правда, он туда не поехал, черновик письма составлял Будрис. Викторсу пришлось лишь переписать этот черновик, используя тайнописную копирку.

10

Граф расселил Альвираса, Биля и трех их помощников на зиму по отдаленным лесным хуторам. С каждым из пришельцев с Запада рядом жили по одному-два человека из отряда Графа. Делиньш с согласия хозяев свою радиостанцию свернул: англичане разрешили ему легализоваться так же, как и Юрке, новому стивидору в Вентспилсе…

Работали две шпионские рации: Альвираса и Бертулиса, который в эфир выходил все реже.

Мазайс слезно умолял Будриса освободить его от охраны Бертулиса. Парень, по его словам, все чаще задумывается. «Почти как Эгле!» — писал он в своих сообщениях. А это был очень опасный симптом.

В январе Бертулису должно было исполниться двадцать пять лет. И он все чаще жаловался Мазайсу, что ему нет смысла отмечать эту дату. Что он успел сделать в своей жизни?

Где-то в восточных районах Латвии жила его семья: отец, мать, братья и сестры. В сорок четвертом году, когда он был всего-навсего учеником экономической школы в Риге, немцы вывезли его в Германию. Он едва успел отправить короткую записку отцу…

После окончания войны детский лагерь оказался в английской зоне. Англичане отнеслись к детям участливо: хорошо кормили, одели в костюмы бойскаутов. Появились и преподаватели. Однажды Бертулиса вызвали в управление лагеря и сказали, что завтра в лагерь приедут русские. Россия разрушена войной, поэтому русские собирают по лагерям детей и подростков в возрасте от пятнадцати до восемнадцати лет, чтобы создать строительные бригады наподобие тех, что были в немецких концентрационных лагерях. Дети будут жить и работать под охраной. Если Бертулис не хочет погибнуть от голода и изнуряющего труда, он может отказаться от такой судьбы. Тогда его перевезут в Англию, где он закончит экономическое училище, а позже, если он пожелает, ему помогут разыскать родителей — еще неизвестно, не сослали ли русские всех латышей в Сибирь.

Русские действительно увезли всех, кто назвал свое имя и национальность. Бертулис и многие другие промолчали, и администрация лагеря скрыла их документы.

Он окончил английское экономическое училище и мог бы работать счетоводом, но работы не было. До восемнадцати лет он жил в общежитии при училище и получал хорошее питание, бойскаутскую форму и один штатский костюм в год. После окончания училища все эти блага кончились. Временно его поселили в латышской колонии «двинские соколы», но работы все не было. Иногда их вызывали на погрузку и выгрузку военных кораблей или самолетов, порой они заменяли бастующих почтальонов или водителей машин. Правда, в таких случаях все жители колонии получали довольно крупные деньги, но и неприятности случались крупные. Кого-то забастовщики успевали избить, кто-то нарывался на неприятности даже в колонии — туда тоже проникали коммунистические агитаторы, как объясняли Бертулису руководители «двинских соколов».

Неприятностей Бертулис избегал, но сама неустроенная жизнь так надоела ему, что в возрасте двадцати лет он дал согласие бывшему государственному деятелю Латвии Скуевицу и английскому офицеру из латышей Силайсу пойти в особую школу.

Школа была действительно «особой». В ней обучались всего полтора десятка латышей, эстонцев и литовцев из детей перемещенных или вывезенных немцами. Так Бертулис переменил профессию экономиста на профессию шпиона.

И вот он уже больше года живет в Латвии, но даже и не пытается разыскать своих родителей. Теперь он знает, что никаких ссылок его родители не испытали, что они наверняка живы, порой он читает название родного хутора в газетах, которые получает хозяин его прибежища. На родном хуторе работает колхозная бригада, вероятно, и его родители состоят в этой бригаде, но Бертулис знает, что теперь за связь с ним родители могут понести наказание. И он боится даже издали взглянуть на родной хутор…

Деньги у Бертулиса были. Перед отправкой в Латвию Силайс дал Бертулису кроме радиостанции, шифров, оружия и яда еще и пятьдесят тысяч рублей советскими деньгами. За все время сидения на хуторе Бертулис истратил разве что десять тысяч. Не будь у него денег, его кормили бы и бесплатно. Так, во всяком случае, сказал руководитель подполья Будрис, да и хозяин хутора, работник Тераидского лесничества, никогда о деньгах не заговаривал. Но Бертулис в начале каждого месяца оставлял на столе тысячу рублей. Кроме того, он попросил хозяина купить ему велосипед, недорогой костюм, пальто, кой-какое белье.

День рождения Бертулиса был пятнадцатого января. Бертулис достал из тайника пакет с деньгами и попросил Мазайса сходить в ближний городок купить вино и закуску. Все-таки двадцатипятилетие нельзя не отметить, как бы бестолково ни проходила жизнь.

Мазайс всю зиму жил в бане, где хранилась радиостанция Бертулиса, а Бертулис разместился в маленькой горенке рядом с комнатой лесничего. Если к лесничему приходили окрестные хуторяне, Бертулис спокойно отсиживался в этой горенке. Когда посетителей не было, он сидел в комнате хозяина, где были письменный стол, два шкафа с книгами, два удобных кресла и большая лампа-«молния». Хозяин хутора, хотя и был вдовцом, любил уют, а книги остались от покойной жены, учительницы.

Кроме того, хозяин выписывал журналы, те же самые, которые когда-то выписывала жена: и на родном, и на русском языках. Раз в неделю почтальон приносил пачку газет и журналы, но чаще хозяин сам забирал газеты и журналы на почте в городе.

Бертулиса никто не беспокоил. Хозяин объяснял знакомым, что у него живет племянник: заболел в городе туберкулезом, теперь проходит курс лечения на природе, и если кто-нибудь из хуторян случайно встречал Бертулиса, то поглядывал на него с сочувствием: такой молодой, а вот болен…

Впрочем, Бертулис и на самом деле был болен.

Он болел тоской. Тосковал по родине, хотя и жил на родине. Он тосковал о родителях, хотя по шоссе, недалеко от которого стоял дом лесника, было не более двухсот километров до родного хутора и любой шофер довез бы его туда. Он тосковал по спокойной жизни, по любви, по свободе, хотя жил на свободе. Это была очень тяжелая болезнь, может быть, даже тяжелее придуманного лесником туберкулеза.

Мазайс сунул деньги в карман, перекинул через плечо пустой рюкзак и ушел: путь не близкий, до города десять километров. Если не окажется попутной машины, шагай два часа. Бертулис вернулся по узкой, прогребенной в сугробах дорожке в дом.

Вошел и остановился в удивлении. Лесник, босой, с мокрой тряпкой и ведром, протирал стены и окна дома. Пол был уже вымыт, книги протерты и аккуратно поставлены рядами. Комната так и сверкала, отражая косые лучи зимнего низкого солнца, врывавшиеся в окно.

— Дядя Генрик, чем это вы занимаетесь?

— Гостью жду! — сухо ответил лесник, продолжая орудовать тряпкой. Генрик не признавал излишней роскоши, стены не обивал ни сухой штукатуркой, ни линкрустом. Его жилище должно было дышать. Оно и на самом деле дышало лесным воздухом, смоляным запахом зимнего леса, было наполнено свистом синичек, снегирей, клестов, гнездившихся вокруг дома.

Генрик шлепал босыми ногами по мокрому еще полу, а стены уже начинали сиять своей первозданной золотой окраской доброго дерева, гудела прокалившаяся печь, тоже блещущая, тоже протертая. И Бертулис вспомнил, что так бывало и в его родном доме перед праздниками, даже перед его собственными именинами, когда он был еще ребенком.

Но воспоминание вдруг оборвалось: дядя Генрик ждет гостью! Кто она? Как хозяин объяснит ей пребывание Бертулиса в доме? Не придется ли вот сейчас же, немедленно, собирать свои вещи и бежать из этого уютного дома, в котором он прожил так долго? И как на беду, он отослал своего помощника Мазайса, а куда он денется без него? Он и дороги не найдет в зимнем лесу к тому заброшенному бункеру, который показал ему начальник отряда Граф.

Он неловко спросил:

— Какая гостья, дядя Генрик?

— Племянница. Настоящая. Не то, что ты, мой богоданный племянничек!

— А как же я?

Вопрос его надолго повис в парном воздухе. Генрик швырнул тряпку в ведро с водой и смотрел довольно презрительно на своего жильца. Потом вытер руку об руку, суховато сказал:

— Она знает, что у меня есть дальний родич из латгальцев, что он болен и живет здесь.

— А где она работает?

— Она учится. Студентка четвертого курса! — Эти слова прозвучали важно, весомо. Но Генрику, видно, еще не хватало этой весомости, так как он, подумав, добавил: — Филолог!

Последние слова дяди Генрика начисто добили Бертулиса.

— Может быть, мне переехать куда-нибудь? — робко спросил Бертулис.

— А зачем? Живи как живешь. Мирдза и не такое на моем хуторе видала, — равнодушно сказал дядя Генрик.

— Она, что же, тоже состоит в организации?

— Ей это ни к чему! — перебил Бертулиса дядя Генрик. — И ты при ней своей теории не развивай, еще поцапаетесь! Живи тихо, ты же больной, — чуть приметно усмехнулся лесник. — А больных всегда жалеют. Только, извини, кабинет мой она займет. Мы с тобой как-нибудь вдвоем разместимся, а Мазайса отпустим домой. Он давно уже просился у Будриса, чтобы дали ему отдохнуть: жена его вот-вот рожать будет…

«Вот это и есть жизнь! — потрясенно подумал Бертулис. — В ней все рядом: шпионаж, диверсии, пребывание в лесных укрытиях, а рядом рождается новая жизнь, приезжает гостья из чужого мира, да еще студентка, филолог. Больше всего его почему-то поразила будущая специальность неизвестной Мирдзы. А он, Бертулис, проговорись или выкрикни какое-нибудь слово во сне, уже на подозрении!» Это и пугало.

Меж тем дядя Генрик приволок с чердака еще одну кровать, и Бертулис принялся помогать ему устанавливать ее в комнате, выбивать матрац, а дядя Генрик с ловкостью старого вдовца расстилал белоснежное постельное белье, украсил комнату вересковыми ветками, от которых сразу чуть они начали оттаивать, потянуло сладковатым запахом смолы.

— А я-то собирался именины сегодня устроить… — растерянно протянул Бертулис, когда дядя Генрик окончил возню, удовлетворенно оглядел дело рук своих и присел в кресле.

— А кто тебе запрещает? — спросил дядя Генрик. — Ежели человек живет, значит, у него бывает и день рождения. То-то, я вижу, Мазайс куда-то исчез. Наверно, ты упросил туда да обратно два десятка верст протопать? А спросил бы, я бы сказал:в два часа поеду на лошади до городка, к рижскому автобусу, все бы и захватил, что требуется…

— Кто же знал…

— Труслив ты очень, парень! — со снисходительным презрением заметил лесник. — А профессия твоя требует риска!

— Эта профессия у меня вот где сидит! — И Бертулис хлопнул по шее. Впрочем, он тут же смутился, пожаловался: — Плохо нас учили в школе, говорили, что тут идет постоянная война, а на деле…

— Тебе, что же, хочется из автомата пострелять? — Лесник прищурил глаз, оглядывая Бертулиса. — Ты уж с этими развлечениями переберись куда подальше. Слышал, что Будрис приказал: «Чтобы в лесу тихо было!»

— Да нет, что вы, дядя Генрик! — смущенно спрятал глаза Бертулис. — Я это об общем положении…

— То-то и оно! — поучающе сказал лесник. — Думать думай, а болтать и не пробуй! Мирдза скоро университет оканчивает, ей наша брага ни к чему.

Лесник оделся и пошел запрягать лошадь в легкие санки. Бертулис подсел к окну, которое недавно оттаяло и показывало синий снежный мир, такой тихий, что только беличий бег с дерева на дерево ронял иногда круглые белые барашки снега с ветвей.

11

Мирдза оказалась славной темноволосой девушкой, с пряменьким носиком, пухлыми губами. Белый пушистый свитер отлично шел к ее складной фигуре, а лыжные брюки делали похожей на подростка. На санках лежали и лыжи, и чемодан, и связка книг на каком-то не понятном Бертулису языке. Он все-таки пересилил свою робость и вышел встретить гостью и хозяина. В задке санок сидел и Мазайс. Лесник позаботился, отыскал его в городке. Мазайс поддерживал изрядно набитый мешок, и Бертулис порадовался тому, что послал его в город, что затеял именины, тем более что Мирдза, едва выпростав ноги из-под волчьей полсти и вскочив с санок, воскликнула:

— А это, значит, и есть Бертулис? Вот хорошо, будем вместе бегать на лыжах! — И протянула маленькую крепкую руку.

— Ты, Мирдза, все ж помни, что он больной! — нарочито строго сказал дядя Генрик, на что Бертулис поспешил ответить:

— Я уже выздоравливаю!

Молодые люди стояли и разглядывали друг друга. Мазайс обошел их и скрылся в кухне. Лесник распрягал лошадь. Вдруг Мирдза забеспокоилась:

— Я не стесню вас?

— Ну что вы! Мы с дядей Генриком уже все устроили…

— Он сказал мне, что отдает тетин кабинет. Но ведь вы, наверно, тоже учитесь? Или работаете?

— Я в отпуске! — солгал Бертулис. — Только читаю!

— Ах, книги тетушки! — обрадованно сказала Мирдза. — Я их когда-то прочитала от корки до корки. Но у меня с собой тоже есть несколько книг, отнюдь не связанных с курсом. — Она улыбнулась. — Да, что же мы стоим? Пойдемте в дом! Я очень люблю запах вереска, который дядя Генрик развешивает по стенам!

Бертулис подхватил увесистый сверток с книгами, чемодан, Мирдза взяла лыжи с башмаками, и они прошли в дом.

Именинный ужин удался на славу. Дядя Генрик выставил бутылки с домашними наливками, да и закуска была отменной: дичина, деликатесы, кабанья голова, разделанная по-охотничьи: губы отдельно, язык отдельно, мозги отдельно.

Мирдза не чинилась, выпила наливки, ела с аппетитом, болтала с дядей, с Мазайсом, которого знала с детства, не забывала и Бертулиса. Дядя Генрик включил радиоприемник, долго слушали музыку и разошлись где-то за полночь.

Утром Мазайс собрался домой. Бертулис вскрыл тайник и достал один из пакетов с деньгами. Смущаясь, но довольно настойчиво попросил Мазайса принять подарок новорожденному и был очень рад, что Мазайс не отказался…

Две недели пролетели быстро. Мирдза после завтрака отправлялась на прогулку, и Бертулис не мог отказать в просьбе сопровождать ее. Пока она, ровно дыша, бежала впереди, он следил за ее плавными, гибкими движениями, опасаясь каждой остановки. Иногда, словно бы устав, а может, просто притворяясь усталой, она останавливалась на какой-нибудь полянке, освещенной ярким зимним солнцем, поднимала лицо навстречу лучам, долго стояла, закрыв глаза, слушая, как подходит Бертулис. Как-то она спросила:

— А что вы собираетесь делать дальше, Бертулис?

— Когда дальше? — пытался он замять неприятные вопросы.

— Ну, когда выздоровеете? — продолжала она. — Впрочем, вы уже здоровы. Я вчера нарочно бежала без остановок десять километров, и вы все время поспевали за мной. А я ведь перворазрядница. И когда я остановилась, у вас дыхание было даже ровнее, чем у меня. Значит, практически вы здоровы…

— Врач приказал мне явиться к нему весной…

— Ну, а потом? Если он разрешит вам вернуться в город?

Порой у него возникало подозрение, что все эти расспросы ведутся неспроста. Не подослана ли Мирдза специально узнать, кто живет у дядюшки Генрика под видом племянника. Ведь она-то знает, что у дядюшки племянников нет. А тому, что он дальний родственник, она может и не поверить. Ему казалось, что тщательно продуманная дядей Генриком легенда начала рушиться в тот день, когда Мирдза приехала сюда… Он, правда, боялся связывать Мирдзу с таинственными чекистами, но были и другие органы власти: не менее таинственный комсомол, сельсовет, лесничество, милиция… Но нет, нет! В лице Мирдзы было столько участия вместе с чисто девичьим любопытством, она так интересовалась прошлым и, главное, будущим Бертулиса, что он невольно сам расширял рамки заранее придуманной легенды. В ней уже появились хутор его отца, усталая и болезненная мать — не от нее ли и получил Бертулис эту болезнь, заставляющую его всю зиму жить в лесу?

— Ну, а потом? — требовала Мирдза ответа, и ему казалось, что она видит и затылком его растерянное лицо.

— Вернусь в Ригу… — медленно говорил он. «Какая Рига! Кто тебя туда пустит?» — стучало у него в висках. Но он мужественно продолжал: — Я ведь техник-экономист, для меня всегда найдется работа…

— А почему бы вам не пойти в институт? — вдруг рассудительно спрашивала Мирдза. — На экономическом факультете вас примут на второй курс. Еще три года — и вы дипломированный экономист. Сейчас эта профессия в большом почете! А там, глядишь, Госплан республики или какое-нибудь министерство, а потом вдруг: «Здравствуйте, товарищ министр, вы меня не узнаете?» — Она мгновенно обернулась к нему в поклоне и засмеялась, увидев его растерянное лицо. — Между прочим, это совсем не сказка, а самая настоящая быль! Один мой приятель окончил университет в прошлом году, он славист, а осенью уже приезжал в отпуск из Болгарии, работает в советском посольстве в Софии… — Бертулис чуть было не спросил: разве латыши работают на таких постах, но вовремя сжал губы. В этом странном мире могло быть что угодно. Говорила же Мирдза, что по окончании университета, где она учится на испанском отделении, ее непременно пошлют на Кубу для совершенствования в языке, а потом, возможно, и в другие латиноамериканские страны, уже, естественно, в качестве сотрудника какого-нибудь посольства или торговой миссии… По ее словам выходило, что для простой девчонки-латышки не было никаких неодолимых препятствий, какую бы цель она ни поставила, надо только со всей решительностью устремиться вперед, освоить свой предмет досконально, быть трудолюбивой и смелой.

Ну, а сам-то Бертулис? Был ли он трудолюбивым, смелым, сильным? Это как сказать! Окончил же он и экономическое училище, и такую трудную школу, о которой, вероятно, никогда не станет никому рассказывать. А в той школе он чему только не научился! Он может пройти с аквалангом около пяти километров по дну моря; он может гнать автомашину сутки, будь это танк, трактор, грузовик, легковой автомобиль; он может прыгать с парашютом днем и ночью; он умеет передавать по радиостанции максимум слов в минуту; он может стрелять через плечо и навскидку; он может, наконец, раздавить в зубах ампулу цианистого калия.

Но вот насчет цианистого калия у него с некоторого времени появились сомнения. С чем же они связаны? Неужели именно с тем, что Мирдза проявляет некоторый интерес к нему? Это смешно! Навряд ли он убедит ее бежать с ним нелегально за ту самую границу, которую Мирдза может пересечь официально? Да и поверит ли она ему? И верит ли он сам в то, что англичане будут столь милостивы к нему, что пришлют тот катер, который доставил его сюда? Как нечаянно обмолвился Мазайс, прошлой весной катер господина Клозе перебросил в Латвию еще одну группу шпионов, но был обстрелян пограничными судами, и вторая группа, которая должна была высадиться, исчезла… «И еще хорошо, — сказал тогда Мазайс, — если все участники десанта утонули…»

Жестоко? Да, жестоко! Это признает и сам Мазайс. Но если бы они попали в руки чекистов, то сейчас и сам Бертулис, вероятнее всего, сидел бы в тюрьме и видел небо, исполосованное железными решетками, если не случилось бы еще более худшего: та же ампула, хрустнувшая на зубах…

Но почему именно ему, тихому, мирному человеку, так полюбившему ту профессию, к которой он не мог приобщиться, почему именно ему приходится постоянно думать об ампуле с ядом, которую он каждый раз, меняя рубашку, должен перешивать из воротника в воротник? Это же несправедливо!

Говорят, что в Риге снова открыт Домский собор. Поехать бы в Ригу помолиться в святом соборе! Собор Черноголовых, такой древний, такой священный, сожгли немцы, хоть он и был построен их рыцарями-крестоносцами. А вот Домский собор остался, хотя все газеты мира кричали, что большевики разнесли его по камню. Дядюшка Генрик раз в месяц, бывая с отчетом по делам лесничества в Риге, заходит в Домский собор помолиться о покойной жене. Мирдза тоже бывает в соборе, правда, она к религии относится легкомысленно, она сама проговорилась об этом, но концерты органа в Домском соборе она обожает.

Он так запутался в этом молчаливом монологе самого с собой, что даже не расслышал внезапно поскучневший голос Мирдзы:

— Может быть, пойдем обратно?

— О нет, побродим еще! — жалобно попросил он.

— Вы не очень вежливы, мой кавалер! — дерзко сказала девушка. — Уже полчаса молчите. О какой русокосой красавице задумались?

Он чуть не проговорил: «О железнокосой!» — но спохватился. Ведь она может понять это именно так, как он только что думал! Да, она его-то все время ожидает, эта «железнокосая» старуха смерть…

Он покорно перебросил лыжи одну через другую, приготовился к обратному пути, когда вдруг заметил усмешку на лице Мирдзы. Она не тронулась с места. Ей нравилось изводить его своими капризами. Она вдруг сказала:

— А мне захотелось пробежаться до лосиной кормушки!

Лоси и козули пробили в глубоком снегу тропы: от водопоя к стогам сена. Дядя Генрик знал свое хозяйство и если не кликал каждое живое существо в лесу по имени, то заботился о них почти так же, как если бы был с каждым знаком лично.

Мирдза и Бертулис постояли на опушке поляны, глядя на зверей, круживших возле невысоких стожков. В эту пору года они были еще безопасны. Вот в марте, когда начнется свадебный гон, звери не станут подпускать человека. А сейчас они не обращали внимания на свидетелей.

И опять у Бертулиса засосало под сердцем: все, что он видел вокруг, отныне связалось для него с образом Мирдзы. Это она показала ему ту природу, среди которой он жил до сих пор, не замечая ее.

Он как бы оттолкнул от себя этот постоянно наплывающий страх, гикнул и засмеялся, увидав, как вожаки небольшого лосиного и козьего семейств замерли в каменной неподвижности, а потом словно бы взлетели над землей и исчезли… Мирдза обиженно сказала:

— Не понимаю людей, которые разрушают красоту…

Не глядя больше на Бертулиса, она повернулась и медленно пошла по лыжне назад, к дому.

Он и сам не понимал себя. То ли из-за мерзкого страха, все чаще одолевавшего его, то ли из злости на то, что весь окружающий мир живет согласно законам добрососедства и только один он вынужден мучиться, прятаться, бояться, но на него порой находило желание взорвать этот мир. А потом наступало раскаяние, как вот сейчас, когда он брел следом за Мирдзой, но отстав так далеко, чтобы она, оглянувшись, не рассмотрела, какое расстроенное, огорченное у него лицо. И догнал ее только возле дома дяди Генрика…

Утром первого февраля Мирдза уезжала в город. Накануне они долго сидели в большой комнате лесника возле круглой печи и мирно разговаривали. Поздно вечером вышли попрощаться с лесом, который шумел под порывами морского ветра, шедшего верхом. Под деревьями было совсем тихо, как будто в лесу было две жизни: вверху — беспокойная, внизу — застоявшаяся, неподвижная. И Бертулис вдруг подумал: это так и есть! Жизнь Мирдзы — движение, непокой, а у него — болото, засасывающее его все глубже, может быть, до той минуты, когда он уже не успеет вскрикнуть «Спасите!».

12

Альвирас чрезвычайно волновался перед встречей с легендарным Будрисом. Граф, провожавший Альвираса на хутор Арвида, устал от расспросов и был вынужден напомнить о правилах конспирации.

Будрис принял «посланца» очень любезно, на столе стоял обильный ужин, и Альвирас, отогревшийся и обсохнувший, переодетый в костюм хозяина, предъявил «господину Будрису» свои верительные грамоты, проявленные письма Силайса, которые Будрис прочитал раньше, чем Альвирас, и радиограмму, которой Будрис еще не видел: она была получена Альвирасом до того, как его шифры были прочитаны шифровальщиками на улице Стабу…

«Норд» запрашивал:

«Дорогой Будрис, можно ли просить тебя направить кого-либо из твоих друзей в один из городов центральной России для сбора некоторых разведывательных данных? Эти задания очень важные. Выполнить их можно только с помощью глаз и ушей, не задавая никому никаких вопросов. Задание очень срочное, поэтому прошу тебя ответить как можно быстрее…»

Будрис набросал ответ и отдал Альвирасу для передачи по радио. Будрис дал согласие на посылку «одного из друзей» в центральную Россию, и Альвирас проникся еще большим уважением к своему новому начальнику.

— Когда прикажете передать?

— Во время очередного сеанса. Они ждут! — строго сказал Будрис.

— Я сам с удовольствием поехал бы туда! — пылко воскликнул молодой человек.

— Вы говорите по-русски без акцента? — поинтересовался Будрис.

— Я знаю русский, но давно уже не разговаривал ни с кем из русских! — признался Альвирас.

— Ну что же, я устрою вам практику.

— Как? — удивился Альвирас.

— На следующей неделе вы все переходите на зимние квартиры. Я распоряжусь, чтобы Граф поселил вас и вашего помощника на хутор, хозяин которого знает русский и женат на русской женщине…

— Но… русская женщина… Разве это не опасно?

— Русские тоже бывают разные, как и латыши, — усмехнулся Будрис. — Его жена — дочь священника, да и сам хозяин, хотя он и латыш, православный. Так что не рекомендую заводить с ним споры о религии…

— Я буду очень рад, господин Будрис! Признаться, в лесном лагере с каждым днем становится труднее…

— Мы живем так уже долгие годы! — сурово напомнил все время молчавший Граф.

— Простите, командир, я не хотел обидеть вас и наших храбрых друзей.

Альвирас задал еще несколько вопросов: как организовать хотя бы небольшую группу помощников для сбора сведений по Латвии? Он очень упирал на то, что ему, разрешено организовать такие группы на свой страх и риск, но в то же время, наслушавшись в лесном лагере рассказов о том, как это сложно, не прочь бы получить помощь Будриса. Просил он достать паспорт, чтобы беспрепятственно передвигаться по республике и, может быть, легализоваться в каком-нибудь безопасном пункте. Будрис был вынужден напомнить ему, что его предшественник Петерсон, устроившийся в Риге, был довольно быстро засечен со своей радиостанцией советскими пеленгаторами, а паспорта и специалиста по их оформлению «Норд» обещает прислать не раньше весны, о чем написано в том самом письме Силайса, которое Альвирас имел честь сам расшифровывать и только что передал ему, Будрису…

После этого Альвирас несколько сник и больше слушал, чем спрашивал. А Будрис отдавал немногословные распоряжения Графу: какие хутора вне подозрения; сколько человек и на какой именно хутор в какой день доставить; о семье и характере хозяина: где надо помалкивать, а где можно разговаривать свободно; кто из хозяев не прочь выпить, а кому нужно подготовить подарок… И Альвирас слушал и думал: его руководитель знает окрестные места лучше, чем Альвирас бывшую школу. Теперь-то он был убежден, что находится под надежной защитой…

Перед рассветом Граф разбудил Альвираса, и они ушли обратно в лес. Там уже все готовились к переселению, к последней охоте, к долгой разлуке…

Через неделю Альвирас и его напарник Кох были переведены на хутор. Граф не поскупился: гости привезли с собою могучего кабана-секача, которого подвалил сам Альвирас во время недавней охоты. Парень не растерялся, когда секач выскочил на него из болотной заросли: шпионская выучка пошла на пользу. Кох свалил двух косуль, но одну оставил для Биля, который не смог охотиться, так как внезапно заболел.

Альвирас и Биль расстались довольно равнодушно. Граф понимал, что более тихому Билю надоела вечная опека и покрикивания старшего по группе и он, видимо, надеялся обрести наконец покой.

Альвирас получил долгожданный ответ на согласие Будриса. К его сожалению, ответ «Норда» был неожиданный. Англичане били отбой:

«Мы выражаем сердечную благодарность за вашу готовность оказать нам помощь, направив вашего друга в Россию. Но когда мы еще раз проверили задание, нам показалось, что оно все же более опасно, чем предполагалось вначале, и поэтому мы решили свою просьбу временно отменить, так как не желаем, чтобы вы или кто-то из ваших друзей подвергали себя новому риску…»

Альвирас отправил эту радиограмму Будрису через Графа уже из своего нового жилища.

А жилище оказалось превосходным.

Валдис Ринкуле работал бригадиром в колхозе «Рассвет», но от хутора не отказался, хотя большинство колхозников жили теперь в новом селении, куда или свезли свои старые дома или построили при помощи колхоза новые. В селении были и школа, и клуб, и пекарня, и маленькая столовая для тех, кто работал на центральной усадьбе, а жил в хуторах, вроде Валдиса Ринкуле. Ринкуле предпочитал ездить на работу на мотоцикле, но жить в одиночку. Жена его — поповна, была еще молода, лет двадцати пяти, они имели одного ребенка, которому оставалось год до школы. Ринкуле считал, что и позже, когда ребенок пойдет в школу, правильнее будет катать его в школу и из школы на мотоцикле, чем ломать привычное житье-бытье, тем более что на его жену в колхозе смотрели не очень одобрительно. Она в колхозе не работала, ссылаясь на болезни, хотя выглядела здоровее мужа, который стремился заслужить милость односельчан тем, что трудился за двоих.

Житье было тихое. Помощник Альвираса Кох сходил тут за охотника. Он хвастался лицензией на отстрел двух лосей. Будрис достал ему и лицензию и какую-то справку из общества охотников, так что Кох почти легализовался, часто бывал в селении, даже завел там друзей среди местных охотников. Альвирас получил от Будриса справку о том, что является таксатором соседнего лесничества, ведет камеральные работы по определению будущих порубочных площадей, но одновременно со справкой Будрис дал и совет — «не высовываться». Поэтому Альвирас сидел тихо, больше слушал «слепые» передачи из Лондона, а сам выходил в эфир только в случае прямого приказа Будриса или Графа, передававших свои распоряжения через Коха.

Кох довольно откровенно предостерег Альвираса, чтобы тот не открывался перед хозяевами, кем он является на самом деле, так как хозяева были пассивными помощниками Будриса и его организации. Это означало, что Ринкуле и его жена могут дать временное прибежище людям из леса, помочь продуктами, вызнать, что говорят о «лесных братьях» и преследующих их чекистах в селении или в соседнем городке, но от прямого участия в тайных делах отстранились, оберегая семью и покой… Сам Кох вел себя в семье Ринкуле как старый знакомый, но о лесе тоже не вспоминал, больше говорил о своих охотничьих подвигах… Впрочем, он и впрямь был отличным стрелком, в этом Альвирас убедился во время осенней охоты.

Альвирас довольно быстро отъелся, отдохнул после тяжкой лесной жизни, начал бродить на лыжах в окрестном лесу и даже временами забывал о том, что он «нелегальный». Жена Ринкуле — хозяин звал ее Саша — к жильцам относилась вполне гостеприимно, тем более что у Альвираса водились деньги и на пропитание, и на подарки. Вечерами, когда Альвирас не сидел возле приемника, а хозяин уже отдыхал, играли в четыре руки в «66» или в «канасту», которой обучил остальных Альвирас. Играли до полуночи, потом расходились. Альвирас и Кох шли в пристройку, а если случалась передача, Альвирас ждал своего часа, потом включал рацию и старался побыстрее передать радиограмму.

Первого марта Альвирас принял длинную радиограмму, адресованную Будрису. Англичане сообщали:

«Несколько месяцев тому назад мы обменялись радиограммами, в которых вы так вежливо выразили готовность (когда Альвирас и Кох читали эту фразу, оба покосились друг на друга, а Кох с усмешкой сказал: «Ну, чисто английская манера!») послать своего друга в один из городов центральной России. Сейчас такая нужда возникла снова. Ранее вы сообщали, что ваш друг, который должен был отправиться в дальний вояж, обладает оптической памятью. Это очень хорошо. Если он имеет сейчас возможность выехать из Латвии, ему нужно будет посетить город по списку Лидумса № 17 и пробыть там около трех недель.

О подробностях задания мы сообщим, как только получим ваш ответ».

Днем Кох отправился на хутор, где жил Граф. Два дня пришлось ему ждать, пока тот съездит к Будрису и вернется с ответом. Будрис передал три слова:

«Посылаю Казимира. Будрис».

13

Возможно, Альвирас неправильно понял взгляды Саши, жены Ринкуле, а может быть, весна на него подействовала, но однажды, дождавшись, пока Валдис Ринкуле уехал в поле, Кох ушел с ружьем на озера за утками, а сын Валдиса и Саши играл на солнечной стороне двора, Альвирас вылез из пристройки и прошел на кухню. Он приблизился к хлопотавшей у печи Саше и попытался высказать по-русски свои чувства к ней. Сначала Саша улыбалась, но, когда Альвирас попытался ее обнять, она схватилась за ухват. Дальнейшее произошло довольно быстро: от рогов ухвата на лице Альвираса появились крупные синяки, Саша пулей вылетела из дому, схватила стоявший у крыльца велосипед, посадила сынишку впереди себя и помчалась по дороге в селение.

Когда Альвирас пришел в себя, в доме никого не было. Он бросился следом за женщиной, но тотчас же одумался. Сейчас взбешенная хозяйка домчится до мужа, все ему расскажет, и через пятнадцать минут Валдис будет здесь. Тогда Альвирасу придется плохо.

«Надо уходить», — решил он и, захватив оружие, деньги и чемодан с рацией, выскочил из дому. Он понимал, что хозяин не бросится в лес за обидчиком, зная, что у того пистолет. Но сам Альвирас не представлял, куда ему деваться. Первое, что надо было сделать, — это разыскать Коха.

Далеко на озерах послышался выстрел. Надо идти туда. Охотников, кроме Коха, тут нет, значит, стрелял Кох.

Альвирас сошел с дороги и прокрался опушкой леса, чтобы не попасть на глаза Валдису Ринкуле. Так он миновал шоссе, затем двинулся вдоль озера. Впереди снова послышались выстрелы.

Он шел, поминутно оглядываясь. Чемодан с рацией он нес на левом плече, правая рука, опущенная в карман, не выпускала рукоять пистолета.

Следующий выстрел грохнул прямо перед ним. Альвирас скатился с обрыва к озеру и увидел впереди Коха. Тот брел по колено в воде к убитой утке.

— Ты что, решил меня напугать?

— Я сам испуган! — признался Альвирас.

Только тут Кох увидел, что в руках у Альвираса чемодан с рацией.

— Что, за тобой гнались?

— Никто за мной не гнался. Просто я ушел от Ринкуле…

— Ушел? Так, так. Это тебе Саша синяки поставила?

Пришлось признаться. Альвирас хмуро сказал:

— Я же не знал, что она такая недотрога!

— Да… Хуже некуда. Ну что ж, пойдем куда глаза глядят. Отсюда надо уезжать как можно скорее. А то Валдис поднимет дружинников… Ах, черт! До чего тошно!

Кох повернулся спиной к Альвирасу и пошел не оглядываясь. Альвирас, которому было тяжело тащить радиостанцию, не смел жаловаться.

Молча дошли до шоссейной дороги. На перекрестке Кох остановился, сказал:

— Придется идти в бункер! А до него добираться — сорок километров! Будем ловить попутную машину.

Первую и вторую машины Кох пропустил: на одной — химические удобрения, на второй — рыба в ящиках. Увидев третью, Кох поднял руку. Водитель остановился. Усадил Альвираса рядом, Коха вместе с чемоданом — в кузов. И погнал машину.

Грузовая машина шла со скоростью около ста километров. Альвирас спросил шофера:

— Куда торопишься?

— А, у сестры свадьба!

Они пролетели несколько населенных пунктов. Но перед маленьким городком, неподалеку от того места, откуда Альвирас и Кох должны были сворачивать к лесному бункеру, вдруг послышался милицейский свисток. Шофер проворчал:

— Только этого не хватало!

И погнал еще быстрей.

Но на площади машину обогнал мотоциклист в милицейской форме. Водитель сбавил ход и остановил машину.

Альвирас через окошечко оглянулся назад, в кузов, и увидел, как Кох, подхватив чемодан, вылезает из кузова. Затем в два прыжка тот достиг спасительного переулка. Альвирас вдруг вспомнил: у него нет никаких документов, кроме справки таксатора. Как ему захотелось оказаться на месте Коха!

Остановивший их милиционер не заметил Коха. Он спрашивал документы у шофера. Альвирас вытащил пистолет. В это время с ним поравнялся второй мотоциклист и остановился со стороны Альвираса. Альвирас опустил пистолет под сиденье, прикрыл ветошью. Первый мотоциклист приказал водителю ехать в ОРУД: у того не было путевки.

— Да оставил я ее! — жаловался шофер. — Оставил, когда груз сдавал!

— Ничего, позвоним из ОРУДа, узнаем, какие грузы ты сдал.

— Разрешите мне продолжать мой путь? — вежливо попросил Альвирас.

— Куда едете?

— В Ригу…

— Документы!

Альвирас порылся в карманах, отыскал справку таксатора, предъявил.

— Да пусть идет! — вмешался тот, что остановил шофера.

«Кажется, может пронести! — подумал Альвирас. — Лишь бы отпустил! Я бы и сам отыскал базу…»

— Ничего, проедем в ОРУД, отпустим шофера, и парень поедет с ним.

Они поднялись в комендатуру ОРУДа. Милиционер начал дозваниваться до базы, куда был сдан товар. Шофер все умолял отпустить его, он опаздывает на свадьбу сестры. Второй милиционер остался около машины.

Вдруг он ворвался в комендатуру и закричал:

— Руки вверх!

Альвирас увидел у него свой пистолет и поднял руки. Шофер, глядя на него, тоже поднял, потом выругался и опустил.

— А ну, поднимай! — закричал милиционер.

Из внутренних комнат в комендатуру вошел начальник ОРУДа в форме майора, плотный, хмурый. Он спросил:

— В чем дело, Силис?

— Пистолет нашел в машине, где вот эти ехали!

— Интересно! — майор усмехнулся. — Обыщите их!

Оружия больше не было. Шофер завопил диким голосом:

— Это его! Его!

Альвирас ткнул пальцем в шофера:

— Он меня вез, его и револьвер…

— Где нашли? — спросил майор.

— Под сиденьем пассажира.

— Позвоните в уголовный розыск!

Больше всего боялся Альвирас этих слов. Он вдруг подумал: «Лучше было отделаться синяками от взбешенного Валдиса. И нет спасительной ампулы. Зачем ему понадобилась Саша? Зачем?»

Первые два дня Альвирас находился в уголовном розыске: пока проверяли паспортные данные, адрес и прочее, а на третий день оказался в Риге, в Комитете госбезопасности.

Он довольно быстро признался, что прибыл в Латвию для шпионажа. По вопросам следователя Альвирас догадывался, что кто-то из учеников английской разведывательной школы уже побывал в стенах Комитета безопасности: об Альвирасе были собраны довольно обширные данные. Как он попал в школу, как учился, какие получил отличия и все, что относилось к его учебе. Значит, кто-то из знавших его по школе уже прошел этот тяжкий путь. Поэтому и Альвирас принялся рассказывать все, чему был свидетелем…

Но о том, как он прибыл в Латвию, рассказывать не стал. Не сказал также, где жил последнее время, как и куда исчезли его станция, шифры, листы для тайнописи. Признался лишь, что регулярно передавал в Англию разведывательные радиограммы.

14

В конце февраля Мирдза вернулась к дяде, чтобы готовить диплом.

В день приезда они вместе с Бертулисом вышли на лыжах. На прогулке договорились: Бертулис не должен мешать Мирдзе заниматься. Время до четырех часов дня для Мирдзы святое. Потом можно побегать на лыжах, поиграть в карты, шахматы, посидеть у камелька, поговорить. Но только не об их отношениях. Вот когда Мирдза защитит дипломную работу, придет время поговорить о будущем…

Шло время. Мирдза старалась не замечать пламенных взглядов, намеков, которые против воли вырывались у Бертулиса. А Бертулис, подавляя крепнущее в нем чувство, истолковывал в свою пользу каждое слово, каждую улыбку девушки.

Миновал март, пролетел апрель. Мазайс жил у жены, нянчил сына. Раз в месяц он приезжал проведать Бертулиса, привозил две-три телеграммы для Лондона. В такие дни у Бертулиса хватало забот. Проводив Мазайса, он с волнением ждал ночи. Затем ждал, когда Мирдза заснет. Потом прокрадывался в баню, занавешивал окна, зажигал сначала потайной фонарик, оглядывал все вокруг, включал лампу, доставал рацию и начинал передачу. Хуже всего было, когда оператор английского разведывательного центра не мог полностью принять радиограмму Бертулиса. Начиналось: «Повтори такие-то группы!» «Передаю! Прием! Передаю!» А Бертулису думалось: вот встает Мирдза, идет к окну, смотрит — в бане свет, будит дядю, узнает все о Бертулисе, проклинает его или бежит в милицию: «Возьмите его, он шпион!»

В начале мая Мирдза заканчивала работу над дипломом. И Бертулис решился. Он написал записку Мирдзе с объяснением в любви, попрощался с нею навсегда. Он решил бежать в район Вентспилса, чтобы оттуда с помощью иностранных моряков вернуться на Запад.

Он вышел из дому, взял велосипед, довел его до дороги, вскочил и поехал.

15

Мирдза видела, как Бертулис выехал со двора. «Едет кататься!» — подумала она. Она шла от родника, где устроила себе уютный уголок для отдыха, к дому. И вдруг ускорила шаг.

В дом она вбежала бегом. И сразу увидела письмо. Оно было длинное. Мирдза развернула и прочла заключительные слова: «Хочу вернуться на Запад…»

Она выскочила из дому и побежала на соседний хутор. Как жаль, что дядя Генрик объезжает лесничество! А пешком она беглеца не догонит. Хорошо, если оперативный работник, постоянно находящийся на соседнем хуторе, подбросит ее на мотоцикле до городка. Тогда она пойдет по дороге, увидит Бертулиса и остановит его.

…Три месяца назад дядя Генрик приехал в Ригу и навестил Мирдзу. Он сказал ей, что их ждет полковник Госбезопасности Балодис.

Мирдза знала, что дядя Генрик воевал в партизанских отрядах, а встречей с полковником Балодисом, которого дядя Генрик так часто вспоминал, была даже обрадована.

Встретились на конспиративной квартире, что тоже весьма занимало девушку. А когда навстречу ей поднялся высокий могучий мужчина в штатском костюме и дядя Генрик представил его: «Полковник Балодис!» — ей показалось, что сейчас речь пойдет о схватках и перестрелках. Каково же было ее удивление, когда полковник, проводив дядю Генрика, сказал:

— Мы просим вас выехать на хутор к дяде Генрику. Там находится английский шпион, латыш по национальности, человек с радиостанцией… До сих пор за ним присматривал друг дяди Генрика Мазайс, но у Мазайса рожает жена, он должен быть дома…

— Я знаю Мазайса, — сказала Мирдза.

— Можете ли вы помочь нам?

— Да.

— Сколько вы пробудете у дяди Генрика?

— Сейчас я проведу там каникулы, а в марте вернусь писать диплом…

Балодис посмотрел на нее, потом вдруг сказал:

— Где я видел вас?

Он задумался, даже глаза прикрыл, спросил:

— Вы знакомы с художником Викторсом Вэтрой?

— Да… — робея, ответила Мирдза. — Художник два года назад уехал куда-то и больше не появлялся.

— Я вспомнил его картину о взморье…

— Я позировала всего три сеанса…

— Неважно! Картина была замечательной!

Он тут же перевел разговор.

— На соседнем хуторе будет находиться наш оперативный работник, у которого есть мотоцикл. Вы должны сообщать ему, все ли благополучно у вас. О времени, когда ваш подопечный будет передавать телеграммы по радио, мы узнаем сами. Вы должны лишь следить за его настроением, за его занятиями. Мне думается, что он скоро перестанет передавать радиограммы, кажется, Мазайс распропагандировал его, поселив у дяди Генрика.

И Мирдза поехала на каникулы к дяде Генрику. Но кто мог предположить, что она влюбится в… шпиона? Ну, бог с ним, что она влюбилась! Но Бертулису нельзя уходить из Латвии на Запад! Прошла всего лишь неделя, как арестовали Альвираса… Англичане должны удостовериться, что Альвирас был схвачен как беспаспортный, что все остальные живы-здоровы, что операция продолжается…

Она сидела за спиной оперативного работника и думала, думала, думала… Но вот она увидела, как впереди показался велосипедист, еле-еле перебиравший ногами. Она толкнула мотоциклиста в плечо, тот свернул на лесную дорогу и остановился. Мирдза сошла с машины, махнула ему: «Проезжай дальше!» — и вышла на дорогу.

На повороте за перелеском она остановилась, вдохнула поглубже, сняла платок и подняла над головой. Платок запрыгал под сильным ветром. Она опустила его в карман.

Показался велосипедист. Он ехал медленно, опустив голову, но когда поравнялся с Мирдзой, поднял на нее глаза.

Он остановился и спросил:

— Как ты догнала меня?

— Пробежала бегом до соседнего хутора, у хозяина есть мотоцикл. К счастью, парень ехал в город. Видишь, догнала перед самым шоссе на Вентспилс!

— Ты прочитала?

Она кивнула, спросила:

— Пойдем назад?

— По-моему, лучше вперед!

— Тогда ты в случае провала выдашь всех твоих друзей, которые тебе помогали скрываться.

— У меня нет паспорта. Так я больше не могу жить. Стоит мне пойти в город, и я буду арестован. Так зачем мне ждать, когда меня возьмут? Уж лучше вырваться отсюда на Запад или сдаться чекистам. Но на последнее я не пойду.

Она настойчиво повернула велосипед назад и пошла с другой стороны.

— Подожди до весны… Я думаю, что ты не совершил больших грехов. Не может быть, чтобы тебе дали больше трех лет…

— Три года! Ты забыла, что у меня есть радиостанция…

— Ты ничего не передавал сам. Ты только служил связным. Ну, подожди немного. Как только я защищу диплом, мы что-нибудь вместе придумаем. Ты ведь хочешь, чтобы я ждала тебя?.. Подумай, Бертулис!

Несколько месяцев назад Мирдза и не подозревала, на какие муки совести она обрекает себя, принимая задание полковника Балодиса. Сейчас она чувствовала себя предательницей, кляла себя в душе, но старалась говорить с Бертулисом ободряюще и ласково.

— Отдай мне письмо! — попросил Бертулис.

— Нет, это письмо надо немедленно сжечь, как только мы вернемся домой. Если его обнаружат чекисты, оно может увеличить твой срок наказания.

— Но это же смешно! Разве есть здесь кому-то дело до того, что какой-то Бертулис решил бежать на Запад? Вот схватить шпиона Бертулиса важно. И меня схватят!

— Бертулис! Давай будем считать, что отказ от бегства за границу — это твое любовное объяснение. Если ты уйдешь, ты потеряешь меня навсегда. Если останешься — нам предстоит лишь недолгая разлука. Ты ведь не трус, ты настоящий мужчина! Ты знаешь, что сейчас я стою на жизненном перекрестке! А когда я стану работать, ты пойдешь и сдашься! Я буду ждать тебя, буду хлопотать за тебя, буду думать о тебе!

Шли они очень медленно и разговор вели тихий. То он обронит слово, то она, но оба знали, как дорого придется платить за все сказанное.

16

А через неделю на хутор пришел старый Кох, которого Бертулис помнил еще по праздничному ужину в день приезда в Латвию. Был он худым, облезлым, лысина стала больше, кожа на щеках сморщилась, особенно сильно постарели руки.

Лесник позвал Бертулиса, а сам ушел в лес. Мирдза сидела в комнате. Бертулис и Кох остались на дворе.

— Вот прочитай это, а потом зашифруй. Передашь, как только по расписанию радиосвязи придет время твоей работы.

Бертулис взглянул на почерк. Писал Будрис.

Он вчитывался в телеграмму, и его брала оторопь. В ней шла речь об аресте Альвираса. Бертулис один раз встретился с Альвирасом, получил от него паспорт и сорок тысяч рублей. Но в радиограммах Лондона радисты передавали приветы Альвирасу, как, по-видимому, передавали и Альвирасу приветы для Бертулиса. Сейчас он читал трагическую историю.

Будрис писал, что Кох и Альвирас переезжали на другой хутор, ближе к лесному бункеру. Ехали на грузовой машине. Шофер попался лихач, превысил скорость. Его догнал орудовец, остановил машину. Кох, находившийся в кузове с чемоданом, в котором были рация, шифры, деньги, потихоньку сполз и ускользнул в переулок.

Так как ни рация, ни деньги, ни шифры, ни яды не найдены, то есть надежда, что Альвирас не проговорится. На всякий случай люди из отряда уходят в лес довольно далеко от того бункера, который знает Альвирас. После этой радиограммы Бертулис может слушать только «слепые» передачи в течение месяца. Сам же в эфир выходить не должен. Работать на рации поручено Билю, находящемуся в лесу. Будрис просит продолжать готовить переброску нового десанта через море, так как Силайс обещал прислать человека, умеющего изготовлять паспорта. Одна из причин трагедии Альвираса — это отсутствие у него надежных документов.

Кох попросил:

— Воды бы мне…

— Сейчас поедим.

— Некогда. Принеси воды, я пойду дальше.

Бертулис принес воды, спросил:

— А что, этот человек, что умеет делать паспорта, приедет?

— Говорят, что приедет.

— Так хочется получить паспорт!

— У тебя же есть один! Который привез Альвирас. Боюсь, что паспорта будут просто липой! Ну, я пошел!

Теперь Бертулис не боялся Мирдзы, сел шифровать телеграмму рядом с ней. Даже сказал ей с какой-то отчужденной улыбкой:

— Альвираса арестовали…

Ночью он вышел в эфир. В радиограмме было очень много групп. Бертулис начал волноваться с первого момента передачи. Для того чтобы сократить свое пребывание в эфире, Бертулис работал на ключе очень быстро. Поэтому оператор разведывательного центра неоднократно просил повторить передачу отдельных групп.

Конечно, он почувствовал, что Бертулис нервничает. Но радиограмма оставалась нерасшифрованной. Только количество групп говорило о том, что передача очень серьезна. Радист предложил Бертулису повторить сеанс связи…

На следующую ночь Бертулис снова сидел в бане. Окно было зашторено, лампочка маленькая. Настало время запасного сеанса. Радист из Лондона передал группу цифр и знак — «расшифровать немедленно!». Бертулис расшифровал и прочитал: «Аресты есть?»

Бертулис снова передал, что Альвирасу проще простого выдать себя за «лесную рысь» или за беспаспортного бродягу… Радист после приема всех последних групп ответил: «Связь прекращай! Слушай «слепые» передачи!»

Бертулис размонтировал радиостанцию, уложил в чемодан и спрятал его в тайник под полом бани. Для того чтобы слушать «слепые» передачи радиоцентра, было достаточно портативного приемника.

17

Биль тихо прожил всю зиму на хуторе, не выходя в эфир. Такая жизнь ему очень нравилась, конечно по сравнению с лесной. Сиди в теплом доме, выходи напилить и наколоть дров, сходи к колодцу по воду, если хозяйка занята, а вечером ложись спать спозаранку, лежи и мечтай о будущем. Например, о том, что когда он вернется в Англию, то там будет лежать в банке круглая сумма на его имя. Он может купить бензозаправочную станцию где-нибудь неподалеку от Лондона и работать вместе с женой (вернувшись, он обязательно женится).

В начале мая за ним пришел Граф и приказал немедленно уходить в лес. Хозяева напекли хлеба, дали несколько килограммов колбасы домашнего приготовления.

Дорога была сырой, лес мокрым, все озера и родники, лога и речки полны водой.

Они миновали два лога, две речки, но Граф все торопил и торопил, не разрешал разжечь костра, чтобы обсушиться. В конце пути он не вытерпел и сказал:

— Ты, я вижу, хочешь испытать участь Альвираса!

— А что с Альвирасом?

Граф глухо сказал:

— Арестован!

Биля словно ударило током. Он даже расспрашивать не стал. Только ускорил шаг.

Но вот они вышли на ровное место. Где-то тут и должен быть бункер. Их окликнули:

— Пароль!

— Латвия! — вполголоса ответил Граф.

— Идите!

Они прошли, так и не увидав, откуда их окликнули, только Граф покачал головой:

— Вот спрятались!

Еще полкилометра. Запахло дымком, едою. Вот наконец и бункер. Здороваясь с ребятами, они уселись у печи.

— Кто в секрете? — спросил Граф.

— Новенькие! — отозвался Мазайс.

— Хорошо стерегут! — похвалил Граф. Потом осмотрелся, сказал: — Давайте позавтракаем, поспим, а днем я сообщу, что делать дальше. Согласны?

Граф и Биль проспали до полудня. Их не будили. Все разошлись по своим делам: кто-то ушел охотиться на уток, двое пилили дрова, третий носил их и складывал неподалеку от бункера. Еще двое сменили караул и спрятались возле тропки, которую понемногу проторили к своему жилью.

Перед обедом Граф приказал собрать всех, кроме караула. Когда все собрались около землянки, Граф тихо сказал:

— Альвирас арестован…

Биль знал, что речь пойдет об Альвирасе. Он окинул взглядом людей: одни ругались про себя, другие кричали, что пойдут в атаку на милицейский участок, третьи понуро смотрели в землю. Биль подумал: «Кто же из них был вместе с Альвирасом? — Потом вспомнил: — Кох!»

Кох сидел, опустив глаза, будто его занимала возня муравьев около гнилушки. Но вот он поднял свой взор на Графа, сказал:

— Дай мне объяснить!

Граф махнул рукой, разрешая. Кох заговорил низким голосом, будто проклинал Альвираса.

— Альвирасом овладела похоть. Дело обернулось плохо, пришлось бежать с хутора.

Далее Кох рассказал об аресте Альвираса, упирая на то, что в милиции проще всего поддерживать версию, будто он вышел из «лесного отряда» или беспаспортный.

Сейчас они находятся в бункере, который Альвирасу неизвестен. Около первого же бункера сидит в засаде секрет, который обстреляет «синих», если они поведут туда Альвираса. «Лесные братья» попытаются его выручить. А пока следует сидеть тихо.

Все разошлись с этого информационного заседания весьма грустные. Никто ни с кем не разговаривал, выслушивали только приказы Графа. Он велел выдвинуть на полкилометра вперед секрет, сказал, что сам уйдет на свидание с Будрисом, надеется вернуться завтра к обеду, если не к обеду, то к ужину…

Вечером провожали Графа. Этот двужильный человек сразу после того, как привел Биля, уходил опять через лога, речки, в район Ужавского маяка, где Будрис назначил ему свидание. Проводили, вернулись в бункер. Кох вытащил радиостанцию, сказал Билю:

— Наладь эту бандуру! Может, послушаем передачи?

Долго слушали Би-Би-Си.

На следующий день к вечеру явился Граф. Он передал Билю большую радиограмму, сказал, чтобы Биль зашифровал ее, а когда начнет передавать, разбудил его.

Радиограмма была длинной, требовала полного внимания. Ребята зажгли керосиновую лампу и старались не шуметь. Их тоже интересовала радиограмма. Будрис настаивал на том, чтобы паспорта́ и человек, умеющий завершать их подделку на месте, были присланы этой весной. «Промедление, — писал Будрис, — смерти подобно!» Оно вызовет уход из отрядов партизан, живущих в лесу. Мы слишком долго питались надеждами, хотя уже на протяжении значительного времени связаны с Англией. Больше мы не можем ждать. В радиограмме затрагивались и другие вопросы, волновавшие Будриса.

Биль почти всю ночь шифровал, загоняя непослушные слова в алгебраические формулы. Его время наступало в три тридцать. Он разбудил Графа.

Граф поднялся так, словно и не спал. Вот эта способность командира лечь и сразу заснуть, подняться среди ночи или перед утром больше всего удивляла Биля. Граф присел перед радиостанцией.

Значит, ему нужно было проследить, как примет Лондон радиограмму Будриса. Перед началом передачи он спросил:

— Как вы там передаете знак «срочно расшифровать»? Вот такой знак и дай!

Он сидел, придвинувшись к рации, следя за тем, как передвигал Биль линейку, перебираясь со строки на строку, пока не окончилась вся передача. Потом он выслушал понятные только Билю сигналы, обозначавшие «Я вас слышу. Прием…». Затем ключ начал работать.

Англичане, получив обширную радиограмму Будриса, просили Биля слушать их завтра в три сорок пять.

Граф холодно улыбнулся:

— Ага, зашевелились, проклятые! Пусть им будет так же жарко, как нам! А теперь давай спать, Биль! Мы свое дело сделали!

Весь следующий день Биль провел в ожидании. Не то чтобы ему очень уж хотелось убежать из Латвии в тот момент, когда скоростной катер Хельмута Клозе будет ожидать окончания десанта — и такое желание тоже было, — однако его больше занимала вторая сторона дела: как англичане перешлют паспорта́ и человека, который может их подделывать? С таким-то паспортом Биль будет сват министру и кум королю! Вот об этом и раздумывал Биль…

День тянулся медленно-медленно. Граф, человек железной выдержки, с утра отправился на разведку — осмотреть дальний бункер, стоявший ближе к морю. Если он уцелел, то в том случае, когда англичане дадут положительный ответ, его придется ремонтировать, если же такого ответа не будет, придется всем им перебираться в Тераидское лесничество, где леса все же погуще.

Граф вернулся к вечеру. Еще с порога сказал:

— Ну, ребята, угадайте, кто занимал бункер после того, как мы ушли?

— Неужели новая банда? — спросил Мазайс.

— Ну, ты бы выбирал слова, Мазайс! — сухо остановил его Граф.

— Лесорубы! — ответил Кох.

— Пионеры! Они теперь следы боев ищут! — сказал кто-то из стариков.

Граф выдержал паузу, потом сообщил:

— После нас там зазимовала семейка кабанов! Они вышибли дверь и влезли внутрь, удобно устроившись на валежнике.

— Нет, братцы, я в этот бункер на зиму не пойду! — заскулил Кох. — Эти проклятые кабаны обязательно вспорют мне живот! Я среди вас выгляжу по-настоящему упитанным! Конечно, если бы не Альвирас, я выглядел бы еще лучше.

— В доме повешенного о веревке не говорят! — буркнул Граф.

— Ну, а я бы, братцы, пошел в наш бункер осенью. Пристрелил бы кабанов, а потом всю зиму ел бы отличную колбасу! — разохотился Мазайс. — Что там ни говори, кабанье мясо — хороший продукт!

— Вот мы тебя и направим добывать это мясо! — пригрозил Граф. — Давно не ел его, — вздохнул он.

Кох спросил у Мазайса:

— А ты почему бросил Бертулиса?

— Он, бедняга, окончательно влюбился в племянницу лесника Генрика!

— Ты шутишь! Женился, что ли?

— Пока нет! Девка — огонь!

Биль вздохнул, вымолвил коротко:

— Вот идиот! А мы ему еще паспорт привезли! И деньги! Мог бы уйти совсем в другой город и вести там работу…

— Вот привезут нам всем по паспорту, ты, Биль, всех нас сфотографируешь. Умный человек подумает, как сделать каждый паспорт по-настоящему, а потом разъедемся мы по разным местам и встречаться будем только по ивановым дням! Потому что в иванов день нас всю жизнь в лес тянуть будет. Может, назначим заранее место встречи? Давайте тот самый бункер, где обитали зимой кабаны?

— А ну, ребята, прекратить! Билю до работы надо еще поспать! — предупредил Граф.

Все начали укладываться на нары. Летом чаще спали на улице, как ни надоедали комары. Но теперь было еще холодно.

— Дежурный по караулу, разбуди Биля в три ровно! — приказал Граф.

Дежурный кивнул. Граф проверил, как выведена антенна, заставил и Биля проверить рацию, потом улегся рядом с Билем и мгновенно заснул.

А Биль опять не спал. Он думал о Бертулисе. Конечно, жениться можно только на девушке из «лесной» семьи! Таких тоже немало. Они понимают все, начиная от фальшивого паспорта, кончая внезапным арестом. Но сначала лучше всего поступить на работу. Хорошо бы шофером. Биль умеет водить машину любой марки. А уж потом влюбляться и жениться! Может быть, у Бертулиса очень чистый паспорт? И все-таки странно!

Потом Биль заснул, а в три часа его разбудил караульный. И началась наладка радиостанции и ожидание сеанса радиосвязи.

В три сорок пять в эфире заработал радиоцентр. После обычного выяснения, как слышат друг друга обе стороны, началась передача английской радиограммы. Биль записывал и записывал, пока не устала рука. Потом последовал небольшой перерыв, и мученье с цифрами продолжилось. Он понимал, что принимает новую радиограмму. После первой отбили знак, означающий «конец».

Его отпустили не скоро. Если так пойдет дальше, подумал Биль, то в скором времени ему придется защищаться, как Петерсону. А Петерсона ухлопали именно потому, что тот поднял стрельбу. Уж если окружат Биля, он сразу поднимет руки. И одновременно подумал: Петерсон выходил на связь с одним помощником, а все же стал отстреливаться. А его охраняет дюжина «братьев». Так что, видимо, придется испытать на себе, что стоит пуля…

А пальцы его все время бегали по бумаге. Это мысли могли широко расползтись, а руки работали. Но вот прозвучал сигнал «конец», надо было расшифровывать телеграмму.

Теперь он превращал набор голых цифр в понятный текст. Текст гласил, что англичане готовят операцию.

Биль, бросая взгляды на Графа, который, прочитав последние слова радиограммы, насторожился, понял: он принимает новое поручение Лидумсу. Радиограмма гласила:

«№ 8 с — 241. В городе по списку Лидумса под № 12 имеется крупный завод «Вагонный», который находится на восточной окраине города.

Завод производит железнодорожные вагоны. До войны он выпускал танки, и мы думаем, что производит их и сейчас. Очень возможно, что заводские цехи по производству танков находятся там же, где и цехи, в которых изготовляют вагоны, но возможно также, что танковые цехи находятся в другой части города… (Окончание следует!)»

А может быть, следует продолжение? Такую радиограмму, на какую замахнулись англичане, в короткий текст не уложишь! Надо снова поднимать Графа…

Граф поднялся, принялся за вторую радиограмму. Воскликнул:

— Вот черт, опять Лидумса задевают! — Но дочитал молча, сказал, сердясь, Билю: — Получишь завтра конец, доложи! — И улегся спать.

Но со дня приема последней радиограммы сон Биля стал скверным. Каждую ночь его будил караульный, и Биль разворачивал рацию, стеная про себя: «Черт бы вас побрал, господа англичане!» Сначала он принимал бесконечную радиограмму англичан, касающуюся города номер 12, а потом англичане приступили к непосредственной подготовке операции. Теперь Биль спал только днем. Места, откуда приходилось вести передачи, менялись каждую ночь.

А пока что Биль принимал описание завода в городе, который именовался у англичан под номером 12. Вот что писали англичане:

«№ 8 с — 242. Мы желали бы получить ответы на следующие вопросы, разумеется не заходя на завод и ничего ни у кого не спрашивая:

Как размещены колеса у танков, сколько их на каждой стороне, имеются ли отдельные маленькие ролики; если такие имеются, то в каком количестве. Необходима ширина гусениц…» И опять: «Окончание следует».

«А может быть, это все еще только начало?» — думал Биль.

Следующей ночью англичане спрашивали:

«№ 8 с — 243. Нас интересует далее длина видимой части артиллерийского устройства танка, превосходит ли, ствол орудия длину танка, выходит ли ствол за край передней оси танка и насколько далеко? Имеется ли на конце ствола дульный тормоз-муфта?

Какова длина корпуса танка, ширина, высота? Если вы увидите танк размещенным на железнодорожной платформе, то просим определить и описать, как он размещен, был ли он погружен на одной или на двух соединенных вместе платформах?»

Биль бранился что есть силы. Сколько радиограмм посвящено танкам? Зачем это нужно? Он был убежден, что воевать все равно придется при помощи водородных бомб. Но все-таки каждую ночь поднимался и записывал группы цифр.

«№ 8 с — 244. Думаем, что раздобыть сведения о количестве выпускаемой танковой продукции будет тяжело и рискованно, но если у вас возникнет какая-либо идея получить эти данные, будем благодарны узнать от вас, из чего возникает эта идея и как ее можно осуществить?»

«№ 8 с — 245. Рекомендуем взять в дорогу тайнописные карбоны для записи наблюдений и набросков эскизов тайнописью, и пусть это остается до вашего возвращения домой. Тайнописные записи до этого проявлять не следует. Перед отъездом, в город № 12 проверьте, как будет протекать проявление взятой вами с собой тайнописи, сделав поверочные записи.

Просим ответить, все ли вы поняли и когда предполагаете выехать в город под № 12…»

«№ 8 с — 246. Для непредвиденных расходов, связанных с выполнением нашего задания, попытаемся через наших моряков переслать вам определенную сумму денег…»

Вот от денег Биль не отказался бы! В последний раз он передал командованию пять пакетов по десять тысяч рублей. А сам остался с меньшим количеством, да из этого еще пришлось вручить на хуторе в подарок десять тысяч рублей. Конечно, в этом был кое-какой смысл: раз вручил, будут лучше беспокоиться о нем!

В следующую ночь вернулся Граф, возивший Будрису кипу расшифрованных радиограмм, и сразу разбудил Биля.

— Вставай! Слышишь, вставай!

Биль сел на нарах.

— Включай свою машину! Когда по расписанию радиосвязи у тебя очередной сеанс? Надо передать две радиограммы! Ты все еще спишь?

Первая радиограмма была описанием разведанного места, которое можно было использовать для высадки десанта с катера «Люрсен-С». Далее шло длинное объяснение, как будут работать радиомаяки Будриса на этом берегу.

После этой радиограммы шла другая:

«В город № 12 отправится, Лидумс. Но у него нет денег. Юрка выходил на связь с вашим моряком, но встреча не состоялась не по вине Юрки. Лучше всего прислать деньги с десантом. Будрис».

Биль вспомнил с десяток английских радиограмм, поступивших зимой, о встрече представителя Будриса с моряком торгового судна, который должен передать крупную сумму денег. Тогда договаривались о встрече Юрки с этим моряком. Видно, моряк сдрейфил, и встреча не состоялась… Зашифровывая, Биль спросил:

— А кто такой Лидумс?

Граф с усмешкой ответил:

— Ты же с ним приехал! В Англии его звали Казимир!

О, боже мой! Конечно, Казимир! Он может проникнуть куда угодно! Нет, хорошо что он, Биль, сидит и передает радиограммы, а доставляют сведения пусть другие.

18

Биль с Мазайсом вышли к месту предстоящей операции около десяти часов вечера. Перед этим они передали на борт катера «Люрсен-С» радиограмму, в которой говорилось, что погода благоприятная, что луна зайдет в половине первого, безлунная ночь продлится до четырех утра, затем рассвет. Все это относилось к шестнадцатому мая…

Они должны были обеспечивать радиообмен во время высадки. Мазайс еще днем обследовал приморскую полосу. На один из мысов он и привел Биля. Внизу — море, вверху — лес.

Оставил Биля, а сам отправился расставлять беаконы. Они должны были стоять в одну линию, все три беакона, чтобы катер «Люрсен-С» мог выйти на их сигнал. Люди заняли свои места на вершине мыска, чтобы в нужный миг скатиться вниз.

Биль развернул станцию. Скоро на ключе заработали. С «Люрсена» спрашивали: «Что у вас?» Биль ответил: «Тихо».

Вернулся Мазайс. Последнее дерево оказалось слишком высоким. Он еле взобрался на вершину и поставил беакон, но не беспокоился; высадка пройдет хорошо.

Пока они разговаривали, станции передала сигнал: «Вижу вас!»

Биль и Мазайс пытались разглядеть во мгле катер, но увидели лодку. Она ныряла в море, хотя море было как будто тихое.

Но вот лодка прильнула к берегу и стала не видна. Там, должно быть, сейчас командует Граф, принимает людей, заставляет тащить на верхнюю полосу, под защиту леса, грузы, перебрасывать в лодку заранее подготовленные для англичан документы и книги и гонит, гонит шпионов все дальше в лес…

Но вот лодка показалась снова в море, она уходила…

Мазайс приказал Билю свертывать станцию. Сняли беаконы и что есть силы пустились догонять отряд.

Они вышли к своим как раз в тот момент, когда десантники и встречающие укладывали громоздкие вещи и оружие в тайник. Мазайс уложил туда и свои беаконы.

Прибыло три человека. По тому, как вежливо и учтиво разговаривали двое новеньких с третьим, Биль понял: третий и есть мастер по паспортам. Внешне мастер выглядел человеком не первой и даже не второй молодости, со вставными зубами, которые стучали, когда он говорил.

Когда пришли к первому бункеру, Граф приказал позавтракать и через полчаса следовать дальше. Едва перекусили, вскочили и снова пошли.

Уже высоко стояло солнце, когда добрались до основного бункера. Скинули обувь, сбросили куртки и пальто. Граф послал двоих в секрет, а затем, видимо для первоначального знакомства, по одному вызывал из бункера вновь прибывших.

Биль, уставший от многих бессонных ночей подготовки операции, заснул.

Проснулся он к обеду. Кох уже гремел мисками.

Кох не ходил на встречу. Граф отправил его к пособникам, приказал вернуться утром и заняться обедом, да не простым, а именинным. Правда, еще вопрос, понравятся ли эти самые именины господам из Англии?

За обедом начали разговор с новенькими. Те не смущались, рассуждали просто: если так хорошо в лесу, то надо идти дальше — в города, в другие республики. Граф молчал, помалкивали и остальные. Пусть выговорятся приезжие.

Только мастер по паспортам оказался неразговорчивым. То ли устал, то ли был молчаливым от роду.

К концу обеда, когда уже подвыпили, кто-то спросил у мастера:

— А как будет с паспортами и другими советскими документами?

Мастер сказал только несколько слов:

— Когда руководители раздобудут вещи из тайника…

Позже, вечером, Биль подсмотрел, как мастер, увлек Графа в сторону. Они разговаривали не меньше часа…

В пять пятнадцать утра Биль поднялся, отбил радиограмму:

«В порядке! Прибыло три человека!»

Граф встал, подошел к нему, сказал:

— Попроси связь на завтра. Есть радиограммы, но ты не успеешь сейчас зашифровать их.

Биль запросил время на завтра.

Ночью он зашифровал радиограмму Будриса. Будрис подтверждал, что готовит Лидумса к поездке в известный ему город № 12… Далее шла приписка Графа. Граф сообщал, что десантники поделились деньгами с Будрисом, Лидумс обеспечен для поездки…

Беспокойная жизнь Биля продолжалась: англичане вызывали его ежедневно, надо было менять места передач, уходить с утра на десять — пятнадцать километров, ждать ночи.

В одной из радиограмм, которую принял Биль после высадки десанта, англичане извинились перед Будрисом за несостоявшуюся встречу Юрки и неизвестного моряка:

«№ 8 с — 247. Наш моряк не встретился с Юркой в Вентспилсе и был вынужден оставить деньги недалеко от Риги. От шоссе Есига — Взморье, за первым километровым столбом от Риги, отходит влево дорога на Бабите. На левой стороне дороги, в двадцати метрах от шоссе, в кустах стоит деревянный столбик высотой в два метра с прикрепленной металлической надписью «53». В пятидесяти сантиметрах от столбика, в сторону шоссе, на глубине пятнадцати сантиметров закопан пакет в целлофановой упаковке, в котором находится пятьдесят тысяч рублей. Десантникам деньги следует возвратить…»

Вот эта телеграмма и взвинтила Биля. Если за шпионаж платят так хорошо, то, значит, можно им заниматься!

Он расшифровал радиограмму и, передавая ее Графу, спросил:

— А почему бы мне не поехать в этот город номер двенадцать?

— Сиди уж! — отмахнулся Граф. — Ты же сам понимаешь, что получать на банковский счет деньги куда приятнее, чем рисковать своей шкурой! Кто может сказать, удастся ли Лидумсу выпутаться?

— А ты знаешь, сколько нам платят?

— У нас был при Вилксе свой радист, ему начисляли каждую неделю по двадцать фунтов!

— А я получаю всего десять фунтов в неделю. Но если мне повезет, тогда я переквалифицируюсь в шпионы, буду получать по пятьдесят тысяч в валюте той страны, в которой буду находиться…

Слава Лидумса не давала ему покоя. В конце концов он обратился с письмом-радиограммой на имя Силайса. Он просил дать ему задание. В ответ получил указание Силайса:

— Сиди смирно!

Через неделю Будрис передал:

«Деньги получены. Лидумс выезжает в город № 12».

Так вот и получилось, что поехал-то все-таки Лидумс, а не Биль. А Билю так хотелось попасть в этот неизвестный город.

19

Мастера по паспортам звали Кристи. Седой, испуганный, человек этот весьма интересовал Графа. В первый же день, когда они прогуливались мимо бункера вдвоем, Граф спросил:

— Вы уже свое отвоевали, зачем пожилому латышу ехать сюда?

— Проклятая профессия! — пожаловался Кристи.

— Подделывали бы векселя и другие ценные бумаги, глядишь, если бы схватили вас, получили бы за мошенничество пять лет, а то и три года, отсидели бы срок, вышли — и мошенничай снова!

— Вот меня и взяли прямо из тюрьмы…

— Из тюрьмы?

— Арестовали меня осенью, — продолжал Кристи. — Суд был короткий, но срок оказался вдвое длиннее, чем следовало бы. Я еще призадумался: почему срок увеличен? А тут ко мне в камеру заявился некий господин Силайс и стал уговаривать, что в тюрьме я погибну, а в лесах Латвии есть моему искусству потребители!

«Так, — думал Граф, — осенью Силайс еще только обхаживал этого мастера. Хорош гусь этот Силайс!»

— А что же дальше? Не держал он тебя всю зиму в камере?

— Лучше бы в камере! — пожаловался Кристи. — Я бы и там не умер! А то взял в шпионскую школу, учил прыгать с парашютом, а все мои дела — изготовлять паспорта и другие советские документы! И никуда ни на шаг без провожатого!

— Как же ты станешь делать эти документы? — спросил Граф.

— В багаже лежат в чемодане двадцать паспортов и другие документы. Вся беда в том, что они все одной серии. С этими паспортами лучше всего жить в деревнях, где никто на паспорта особого внимания не обращает. И работать надо по самым тихим углам: на тракторе, в лесничестве. А еще лучше — выехать из Латвии и по истечении пяти лет поменять паспорт…

— Ты думаешь, что их так и поменяют? — сурово спросил Граф.

— Ну, я надеюсь… — промямлил Кристи.

Однако ж все беспаспортные «болотные черти» воспылали желанием приобрести новые «виды на жительство». И пришлось Графу с Мазайсом отправляться за багажом новых «туристов».

В делах операции «Янтарное море» осталась опись имущества, в которой указывается, что группа привезла с собой четыре новые рации с аккумуляторами, оружие, новые шифры, яды и двадцать новеньких паспортов и другие советские документы. К каждому паспорту приложен пакет с деньгами — по сорок тысяч рублей каждому человеку на обзаведение после того, как окажутся на новом месте.

На пятый день шпионы доставили в лагерь свое имущество. Кох с утра отправился к пособникам за угощением и водкой. Деньги еще были, нужно было лишь сходить в магазин и купить, чего сами «лесные братья» не делали.

На другой день после загула Кристи сказал Графу:

— Нужно послать кого-нибудь за фотобумагой и химикалиями. У нас есть отличная бумага, но английская.

Кох поехал к Юрке, что сидел в Вентспилсе, прожил у него три дня и вернулся с фотоаппаратом, бумагой и химикалиями, чтобы впервые за много лет кто-то из шпионов сделал снимки.

Снимали сначала лес, потом проявили снимки, спрятав свечу в красный фонарик. Позитивы получились отличные.

На следующий день Кристи с утра начал готовить фотографии. Для этой цели принесли какой-то уцелевший стул, завесили наружный угол бункера.

Когда фотографии подсохли, Кристи пригласил всех посмотреть его работу.

Еще один день Кристи снимал людей. Вечером после проявления он вышел с Графом погулять.

— Можно было бы и начинать работу, есть у меня необходимые краски и чернила, но хотелось бы взглянуть на настоящий паспорт. Если вы не принесете мне два или три паспорта, я могу наделать ошибок.

— Что ж, я подумаю. Надеюсь, что паспорта нужны не сейчас?

— Да уж если я взялся, то лучше бы все сделать вовремя!

— Ладно, завтра пошлю кого-нибудь. Какие еще просьбы?

— Очень хотел бы, чтобы никто не подглядывал, как я работаю.

— Ну что ж, пусть будет по-вашему! А сейчас вернитесь в бункер, пошлите ко мне Мазайса и Коха. Они сходят за паспортами…

Инструктаж Мазайса и Коха был короткий: сходить к пособникам, взять у них на время паспорта.

После возвращения Мазайса и Коха Граф вручил Кристи подлинные советские паспорта.

На третий день с утра Граф поднял людей и приказал Коху вести всех в Тераидское лесничество, там подготовить запасной бункер, поставить печь, проще всего глинобитную, с трубой, просушить землянку: через две недели им пора будет переселяться туда…

На следующий день все участники группы отбыли, оставив Кристи и Графа на базе.

Вот тут Граф подивился! Кристи занялся уборкой. Подмел пол, вымыл стол, постелил на него разрезанный на четыре части рюкзак, прибил его к столу гвоздями, затем предупреждающе посмотрел на Графа. И тот понял — пора уходить.

Он пошел готовить обед. Приготовив суп с крупой и солониной, пригласил Кристи. Тот вышел хмурый, сел, принялся есть. Ни слова Графу. Поел и ушел обратно…

Граф сунул в карман пистолет, лежавший на столе, пошел по лесу. Вернулся около семи часов вечера. Кристи услышал его шаги за дверью, вышел на улицу и сказал:

— Получилось! Все получилось! — Потом немного помолчав, добавил: — Два бланка все же испортил. Может быть, удастся их исправить. Хотите посмотреть?

Граф вошел в бункер. Стол был придвинут к окну, на нем лежали грудой паспорта. Граф взглянул на Кристи, тот кивнул — берите, чего же еще! Граф взял и развернул паспорт.

Сначала он не поверил, взглянул на свет под углом, не смыта ли краска от печатных букв? Но паспорт был новеньким. С гербовыми печатями и штампом о прописке. Недоставало только фамилии…

Граф сказал не без восхищения:

— Здо́рово, Кристи! Очень здо́рово!

Никаких инструментов, печатей на столе уже не было.

На следующий день Кристи вписал в паспорта вымышленные фамилии.

— Ну что ж, подождем командира! — заметил Граф. — Будрис будет у нас дня через два. А к тому времени вернутся все наши люди из Тераидского лесничества… Вот они и станут самыми строгими судьями вашей работы, Кристи!

Кристи промолчал. Спрятал паспорта и другие документы в свой чемодан, сел ужинать.

Через день в бункер ввалились все его обитатели. Вскоре подошли и Граф с Будрисом.

Будрис снял с плеч тяжелый рюкзак, повесил на гвоздь охотничье ружье, потом поздоровался со всеми, пожал руку двум новичкам и Кристи, поздравил их с прибытием в Латвию. Потом кивнул на рюкзак, сказал:

— В лес с пустыми руками не ходят!

Вышли наружу и присели на дровах. Будрис стал расспрашивать о житье лесных людей. Граф ответил, что «синие» давненько не показывались в лесу. Биль подосадовал, что англичане заставляют его и Мазайса шляться по лесу, но Будрис сказал, что их «шляние» позволяет остальным сидеть спокойно…

Затем заговорили о паспортах. Кристи вернулся в бункер и принес их. Сначала паспорта рассматривал Будрис, потом передавал их из рук в руки. Когда все познакомились, Кристи собрал их и снова спрятал в свой чемодан. Кто-то из шпионов попросил:

— Раздали бы их сегодня! С паспортом чувствуешь себя как-то лучше!

Будрис усмехнулся:

— Как вы думаете, с оружием в руках, в такой одежде в бункере паспорт вам очень понадобится? Правильнее всего — все паспорта будут находиться у начальника отряда или у его помощника. Выдавать их будут только в тот день, когда кто-нибудь поедет исполнять задание. Провал одного такого паспорта будет провалом для всех, так как паспорта — одной серии.

— Мы считали, что паспорт даст нам возможность устроиться на работу, — пробормотал Биль, Да и остальные шпионы несколько поникли, — видимо, мысль о паспорте была связана со свободой выхода из леса.

Будрис повысил голос:

— Эти паспорта не дают вам права выхода в лесные хутора и поселки, особенно к представительницам прекрасного пола. Все должны оставаться в лесу и соблюдать строжайшую дисциплину. Нарушение дисциплины повлечет самые неприятные последствия.

Будрис и Граф прошлись по недавно протоптанной тропинке в глубь леса. Остановились на поляне, где никто не мог их подслушать.

Говорил Будрис, Граф слушал.

— С нашей точки зрения, то, что мы заполучили специалиста по подготовке документов, уже само по себе так же важно, как поимка шпиона. Но на этот раз мы взяли еще и двух шпионов. Теперь мы можем проверить, как изготовляются бланки. Совершенно очевидно, чекисты уловят много особенностей, которыми эти паспорта будут отличаться от настоящих. Да и сам специалист, как бы ни хотел он сделать поддельный документ, не может уловить отдельных, на его взгляд, казалось бы, несущественных деталей, которые находятся в подлиннике. Вот эти-то расхождения для нас крайне важны!

— Но когда все это кончится? — не выдержал Граф. — Поймите, пожалуйста, мы сидим в лесу уже четвертое лето, а на хуторах будем сидеть пятую зиму!

Будрис улыбнулся его горячности, потом тихо сказал:

— Вот теперь, после того, как мы окружили своим вниманием специалиста по советским документам, ваша задача почти выполнена. Конечно, вас отпустят по домам не завтра, не послезавтра, но одним из главных результатов нашей операции будет то, что шпионы, почувствовав за спиной крылья — фальшивые документы, и англичане — их хозяева, начнут использовать эти фальшивые документы. Начинается завершающая операция. Англичане попытаются засылать своих шпионов в восточные районы Союза. Мы будем благословлять их на работу, желать им ни пуха ни пера. Их хозяева теперь переходят от мысли о создании плацдарма в Латвии к тактике активного использования этих агентов для сбора разведывательной информации. В ряде случаев они попытаются получить данные об объектах особой государственной важности.

— А кроме того, — продолжал Будрис, — настало время показать англичанам, что они не имели и не имеют на территории СССР социальной базы для своей подрывной работы. А то, что они некоторое время «преуспевали» в заброске своей агентуры в Прибалтику, — это дело рук чекистов, которые своими действиями успешно осуществили захват этой агентуры меньшими силами… А сейчас уже пора приступать к «передислокации», если так можно выразиться, от «свободного пребывания английских посланцев в лесах Латвии к «режимному» в лесах Сибири. А то, что у шпионов будут фиктивные документы, на некоторое время скроет от «Норда» всеобщий провал их разведки в Латвии. Вот пример: англичане дают одному из своих агентов разведывательное задание. Агент выезжает с документами, сфабрикованными не нами, а представителем английской секретной службы. Будрису ничего неизвестно о том, где провалился агент, так как в организации и проведении этой акции он не принимал участия, пусть англичане и отвечают: хорошо подготовленный шпион, английские инструкции, только что полученные из Лондона, фиктивные документы, изготовленные английскими специалистами, — вот три участника событий! И англичане будут вызывать другого агента, который «стоит на очереди к аресту», и дадут ему новое задание по другому объекту. А для нас это очень важно — знать, чем интересуется противник? Именно так, при активной помощи англичан, мы постепенно прекратим нашу оперативную игру с англичанами, получая на последнем этапе все новую информацию о их планах и устремлениях.

— Ну, а что будет потом? — спросил Граф, которого весьма увлекла картина, нарисованная Будрисом.

Будрис улыбнулся и сказал:

— А потом органы КГБ, возможно, ознакомят кого-нибудь из советских писателей с частью материалов по этому делу, чтобы тот мог поведать о происках английской разведки…

— Ну, и я буду героем?

— Очень может быть! А пока пойдем-ка к столу. Думаю, что Кох и Мазайс устроили великолепный «командирский» обед. Вечером я уйду в Тукумс, а завтра вернусь. Устрой мне разговоры с каждым из новичков. Надо знать, к чему готовятся англичане в ближайшее время. Может быть, у новеньких уже есть свои инструкции?

— Я бы хотел, чтобы у них были свои инструкции, — засмеялся Граф. — Тогда, может быть, с них мы и нашем окончание нашей игры?

20

В конце июня Будрис сообщил Силайсу:

«№ 8 — 321. После длительного отсутствия Лидумс благополучно вернулся в Ригу. Очень сложное и тяжелое путешествие стоило ему огромного нервного напряжения. Но задание в основном выполнено. После нескольких дней отдыха Лидумс начнет готовить отчет, который мы думаем выслать вам частями в тайнописных посланиях…»

Через месяц в Лондон по частям стал поступать доклад Лидумса. Этот отчет был выполнен тайнописью и кроме описательной части содержал также и рисунки танков и платформ, на которые были погружены танки. Силайс был очень доволен!

А Лидумс был доволен тем, что ему не пришлось ездить в город № 12. Дезинформационный доклад подготовили специалисты в Москве. Лидумсу оставалось лишь переписать его и проиллюстрировать.

Силайс прочитал доклад и как бы даже выпрямился от гордости. Что там ни говори, а ведь Лидумс — его детище! И направился в приемную полковника Скотта. Проходя мимо Норы, шепнул:

— Есть вести от Лидумса!


Англичане переправили в группу Будриса несколько десятков шпионов, большое количество раций с кварцами, шифрами, аккумуляторами, много оружия и большую сумму денег.

Но, сколько бы ни засылали англичане своих людей в эту группу, отдачи они получали все меньше и меньше. Шло время. Маккибина уже заменил полковник Скотт, начальство все чаще спрашивало у полковника, почему засланные шпионы не дают информации, и руководитель «Норда» все чаще морщился при таких вопросах.

Между тем, сколько бы вопросов ни задавали англичане Лидумсу или Будрису, они всегда получали ответ. Так в английских головах родилось еще не подозрение, а намек на него: а вдруг в одном из звеньев группы Будриса есть чекисты.

Подозрение возникало еще и по той причине, что, как только англичане решали заслать кого-либо из Латвии в другую республику с паспортом, изготовленным их специалистом, агент, как правило, отправлял сигнал о том, что он приступает на месте к выполнению задания, а затем вдруг исчезал, как будто проваливался сквозь землю. Это могло означать лишь то, что его выпускали из Латвии, но немедленно хватали на новом месте…

Почуяв неладное, англичане начали свертывать свои операции. Настало время для ареста шпионов, находящихся в группе Будриса. Генерал Егерс отдал приказ о проведении заключительной акции.


…Бертулис проснулся мгновенно от скрипа открываемой двери. Несмотря на долгие месяцы вынужденного безделья на хуторе дяди Генрика, шпионская выучка действовала: он ничем не выдал себя, лишь чуть-чуть приоткрыл глаза. И тут же вскочил: на пороге стояла Мирдза.

За время, прошедшее с их последней встречи, Мирдза сильно изменилась. Это была уже не спортсменка-лыжница, а девушка в элегантном городском костюме, с аккуратной прической. И все же от него не укрылось, что Мирдза сильно взволнована.

— Ты приехала! Как я рад… Но почему ты не предупредила? Где дядя Генрик?

— Дяди Генрика здесь нет… Послушай, Бертулис, я пришла, чтобы сказать тебе одну важную вещь. Сейчас для тебя наступает решительный момент в жизни.

Куда пропали все убедительные фразы, которые Мирдза сочиняла в последние дни! Скольких сил стоило ей убедить полковника Балодиса дать ей последнее свидание с Бертулисом, скольких сил стоило рассеять опасения контрразведчиков, и вот сейчас она стоит перед юношей, как школьница на экзамене… А опасений высказано было много. Хотя патроны в пистолете, который Бертулис еженощно клал под подушку, были давно заменены холостыми зарядами, Бертулис все равно оставался опасным врагом. Полковник Балодис еще при первой встрече с Мирдзой предупредил девушку, что в английской шпионской школе ее подопечный освоил шестнадцать способов убийства голыми руками.

Но никакие доводы не могли убедить Мирдзу. Она настаивала, что должна увидеть Бертулиса, должна убедить его не оказывать сопротивления при аресте.

Архив операции «Янтарное море» не сохранил нам содержания этой беседы. В кратком донесении об аресте английского агента Бертулиса говорится, что через полчаса после того, как Мирдза вошла на хутор, она и Бертулис, нагруженный своим шпионским снаряжением, вышли со двора и направились к стоявшей за деревьями машине.

Чекисты, принимавшие участие в этой операции, слышали, что, садясь в машину, Мирдза обещала Бертулису ждать его. Чекисты знают, что Мирдза выполнила свое обещание…

В тот же день на дальних хуторах, в лесных землянках появились чекисты. Сопротивления шпионы не оказали. Вся операция по ликвидации группы заняла несколько часов.

Посланцев из Англии и «лесных братьев» в одних и тех же машинах доставили на улицу Стабу, в Комитет государственной безопасности.

На следующий день все «лесные братья» — чекисты собрались у полковника Балодиса. Был среди них и командир группы — Лидумс.

Друзья, перезимовавшие на хуторах, давненько не видали друг друга. Лидумс, уже два года занимавшийся любимым искусством, с удовольствием обнял Делиньша, Графа, Коха, Мазайса, Юрку, Бородача.

Наступала весна, и каждому из них очень хотелось получить отпуск. Хотя бы на один месяц!

21

Однажды летом заключенного Петерсона вызвали в тюремную канцелярию.

Петерсон отбывал свой срок наказания во Владимирской тюрьме. Когда незадолго до очередной передачи на Англию его окружили чекисты, он подумал, что умирать ни к чему, тем более что прорваться было немыслимо.

Естественно, что Петерсон не узнал того, как храбро он «умер во славу королевы»… Радиограмму о его «гибели» составляли для «Норда» Будрис и Граф. А Петерсон в это время сидел в следственном изоляторе, сидел и придумывал, что он расскажет следователю и что не расскажет… Самый сильный его довод был такой: «Я передал в Англию около четырехсот радиограмм, значит, и в России можно заниматься шпионажем…» Но, в конце концов, когда следователь начал цитировать его радиограммы и рассказывать о том, какую они содержали дезинформацию, Петерсон умолк. На суде он повторил без прежнего удовольствия фразу о том, что он «передал около четырехсот радиограмм в Англию, но все это была дезинформация…»

…Он шел в сопровождении конвоира, заложив руки за спину, и раздумывал о том, зачем понадобился начальству. Свидание с женой было недавно. Тогда, во время суда, Петерсон назвал адвокату свой адрес и попросил узнать, жива ли его жена. Так они встретились через много лет.

С той поры жена присылает ему посылки, а несколько раз в год приезжает на свидание.

Теперь он тихий и скромный заключенный, усердно работает, может быть, ему сократят срок, и тогда он приедет к жене, прижмет ее к сердцу, скажет: «Прости!» А она уже давно простила его.

Но что надо от него сегодня? Вот перед ним двери канцелярии, конвоир открывает их.

— С вами будет беседовать полковник Балодис! — говорят ему.

И Петерсон вдруг узнает в полковнике Балодисе Будриса. Только сейчас он, одетый в полковничий мундир, кажется еще выше, шире в плечах.

— Гражданин полковник? — бормочет Петерсон. Ему кажется, что все вокруг происходит во сне. — А тогда, во время высадки, вы тоже были полковником? Полковником КГБ?

— Да, — отвечает полковник.

— И вы проверяли все радиограммы, которые я посылал в Лондон?

— Естественно! Очень часто я сам составлял их.

— Но ведь я послал более  ч е т ы р е х с о т!

— Ну, вам беспокоиться нечего! Вы всегда получали благодарности. Я думаю, ваше имя внесено в списки погибших во славу королевы Великобритании…

— Как?

— Тоже вполне естественно. Ваши друзья — Граф, Делиньш и другие — передали радиограмму в Лондон, что вы и ваш некий помощник были запеленгованы во время передачи в Лондон, и так как вы открыли, огонь по нападавшим, то были убиты в перестрелке. Таким образом, ваша честь была спасена… А во время ареста вы ведь ни словом не обмолвились ни о Делиньше, ни о шпионах, с которыми прибыли в Латвию, вы говорили только о себе! Мы особенно, как вы помните, на следствии на этом не настаивали. Нам все было известно в деталях.

— Если бы я знал! — потерянно сказал Петерсон.

— Ну, а если бы знали? Бросились бы на меня с пистолетом?

— Тогда — может быть. А сейчас мне просто стыдно! Мне стыдно за англичан…

— Не надо стыдиться за англичан. Они еще два года продолжали активно работать. Опустошили не одну разведывательную школу, отправляя к нам своих учеников.

Петерсон стоял, опустив голову, думал об этой игре, которая позволила чекистам так ловко, без единого выстрела захватить десятки хорошо подготовленных, фанатично веривших в идеалы буржуазной Латвии и «свободного мира» людей. Ему было стыдно и горько. Наконец он взглянул на полковника, спросил:

— Зачем я вам понадобился, гражданин полковник?

— У меня просьба к нам, Петерсон. Вы, вероятно, читали в газетах о том, что американцы заслали на нашу территорию самолет-шпион и что наши ракетчики сбили этот шпионский самолет возле Свердловска…

— Да, читал…

— Так вот, летчик этого самолета Пауэрс, приговоренный к десяти годам лишения свободы, с отбыванием первых трех лет в тюрьме, обратился к администрации тюрьмы с просьбой, чтобы его посадили с кем-нибудь, кто знает английский язык. А так как вы знаете и английский, и немецкий, я предлагаю вам разделить участь уже не с английским шпионом, а с американским, да к тому же несколько необычного класса — воздушным!

— Ну, если вы считаете, что Пауэрс после общения со мной и по освобождении из тюрьмы не переквалифицируется из летчика-шпиона в летчика-атомщика, я согласен. Вдвоем в камере даже веселее. Интересно будет познакомиться с ами… Пусть приезжает!

— Итак, Пауэрса доставят сюда послезавтра. Может быть, у вас есть ко мне просьбы?

— Нет. Впрочем, есть одна. Это не просьба, а вопрос. Скажите, с какого времени вы работаете в КГБ?

— В сороковом году я был освобожден народом из тюрьмы, и народ поставил меня на эту работу. С того времени я стою на этом посту.

— А Лидумс? Разве его не судили?

— Нет. Этого не могло и быть. Так же, как не судили никого из отряда Лидумса. Эти люди — бывшие партизаны. Они сделали все: жили в лесу вместе со шпионами, жили на хуторах с ними же, оставили семьи, работу, и все это они делали во имя Родины.

— Да… — тихо сказал Петерсон.

На следующий день Петерсон, закончив работу в тюремной мастерской, где заключенные делали мебель, возвращаясь в камеру, попросил у дежурного ведро и тряпку.

Он вымыл камеру, протер стены, попросил, чтобы сменили белье, сходил в душ.

Утром он вышел на работу, думая: каков будет этот американский парень? Может быть, он уже напуган тюрьмой во время следствия и теперь за ним придется ухаживать да ухаживать, чтобы он, чем черт не шутит, не наложил на себя руки.

Петерсон вернулся в шесть вечера. Дверь загремела ключом, открылась. При звуке открывающейся двери вскочил на ноги молодой парень. В камере дежурный установил вторую кровать, на которой было разостлано одеяло, белье. Конвоир, окинув взглядом американца, ушел. Американец поднял руку, окликнул:

— Хелло, Петерсон?

— Хелло, Пауэрс?

— Как жаль, что не могу предложить стаканчик виски! — усмехнулся Пауэрс.

— И у меня все кончилось! — улыбнулся Петерсон.

— Ну что ж, придется вместе с вами, видимо, не один год провести в столь респектабельной гостинице! — И Пауэрс обвел рукой камеру. — Не смогли бы вырассказать о ней? Насколько мне известно, вы обитаете тут не первый день?

— Да, пожалуйста. Кстати, вам еще не приходилось сидеть? Тюрьма как тюрьма, довольно старая, лет сто стоит на этом месте. Побудка, а по-военному подъем, — в шесть, зимой — в семь. Оправка, гимнастика, завтрак, выход на работу. Обед в двенадцать. Возвращение с работы в шесть часов.

— Что здесь делают?

— Модерновую мебель. Сидеть на ней нельзя, но ее все покупают.

— А если не работать, с ума можно сойти? Так ведь?

— Вы, насколько мне известно, летчик. Здоровье у вас, видимо, отменное, вы летали на больших высотах. Так что с ума здесь не сойдете.

Наступило время ужина, гремели двери, открывались и закрывались с железным грохотом, уголовник с каким-то навечно удивленным лицом просунул в окошечко над дверью две миски с кашей и алюминиевыми ложками, два ломтя хлеба, две кружки чаю, оглядел новенького, но, так как Пауэрс и Петерсон молчали, замкнул окошечко и побрел дальше в сопровождении конвоира.

После ужина Петерсон спросил у Пауэрса:

— А как вы-то оказались в столь неуютном месте?

— Вы, наверное, читали, как это случилось! Я всегда считал, что с русскими шутки плохи. Но стремление немного побольше заработать — у меня ведь очень интересная жена! — затмило эту истину. Я стал летчиком-высотником для ведения воздушной разведки. В тот злополучный весенний день я пересек границу Советского Союза. Все шло хорошо. Стояла солнечная погода. Я полагал, что все закончится удачно, но русские подняли в небо зенитные ракеты, и одна из них сделала все, чтобы я попал в «дружеские» объятия. Самолет камнем полетел к земле. Правда, самолет можно было превратить в груду осколков, спокойно падающих вниз: на борту самолета есть устройство для взрыва. Но я прыгнул, совершив самый длинный прыжок, чуть не в тридцать километров… — Лицо его стало вдруг злым, он продолжал все горячее: — А теперь некоторые подлецы говорят: «Почему не взорвал самолет?» А в сущности, я даже счастлив, что не сделал этого, не взорвал это чудище. Кто знает, может быть, кнопка сработала бы немедленно и вместе с обломками самолета на землю полетели бы и мои обломки? А эти подлецы до сих пор твердят: «Пусть за это Фрэнсис сгниет в советской тюрьме!» Да, я вам не представился. Меня зовут Фрэнсис.

— А меня — Юхан. — И после паузы: — А у вас есть какая-нибудь возможность освободиться раньше?

— Отец сказал мне — вы ведь знаете, что мои родители были допущены на суд и отец был на свидании, как и мать, и теща, и жена, — так вот, отец сказал, что несколько лет назад в Америке был арестован советский разведчик Абель. Отец тогда же сказал мне, что по возвращении домой он обратится в прессу и подымет кампанию за обмен меня на Абеля.

Он замолчал и стал укладываться спать. Петерсон тоже начал готовить свою кровать. На его замечание, что хозяева Фрэнсиса будут предпринимать меры, чтобы облегчить его участь, Пауэрс сказал:

— Русские больше будут предпринимать и, насколько мне известно, до моей еще трагедии предпринимали меры, с тем чтобы освободить своего разведчика Абеля. Может быть, мне это поможет. Спокойной ночи!

— Да уж теперь ночи будут спокойными! Ни полетов на самолетах-шпионах, ни моего шпионства за аэродромами и самолетами. Спи спокойно, король шпионов Петерсон! Спите спокойно, король шпионов Пауэрс…

Пауэрс промолчал. Петерсон разделся и нырнул под одеяло.

Несколько дней Пауэрс на работу не выходил. Когда вечером возвращался Петерсон, они беседовали.

Однажды Пауэрс поинтересовался, как попал в тюрьму Петерсон.

И Петерсон рассказал, что он латыш, после войны волею судеб оказался в Западной Германии, где его завербовала английская разведка, а затем направила в Лондонскую разведывательную школу. Он поведал обо всех своих скитаниях, рассказав напоследок, как ошеломило его свидание с Будрисом, представшим в форме полковника КГБ.

— И этот полковник был вашим начальником?

— Вот именно!

— Тогда я перестаю хвастаться своим самолетом! Подумать только, полковник Госбезопасности обманывает королеву Англии! Хэ! Молодец парень. Я его не знаю, но он начинает мне нравиться!

В течение нескольких недель Пауэрс занимался русским языком. Он с большими усилиями выслушивал Петерсона и набирал небольшой словарь из самых обиходных слов. Но в конце концов бросил это занятие. Произошло это после свидания с работником посольства. По-видимому, тот сказал Пауэрсу, что изучать русский ни к чему.

Петерсон получал из библиотеки журнал «Работница». По-русски Петерсон читал плохо и просил только «Работницу», «Мурзилку», детские книжки. Вдруг внимание Пауэрса приковал рисунок-чертеж на последней странице журнала.

— Покажите мне, что это такое?

Петерсон прочитал и перевел несколько слов:

«Как ткутся ковры…»

— Ну, если это так просто, я обязательно сотку ковер, чтобы увезти его в Америку! — воскликнул Пауэрс. — Сегодня же напишу письмо в посольство, чтобы мне доставили шерсть разных цветов.

— А русские решат, что вы задумали убежать из тюрьмы и будете плести веревку! — поддразнил его Петерсон.

— Я попрошу, чтобы нитки были в мягких мотках.

— Да ладно вам беспокоиться, просите хоть в круглых, хоть в мягких.

Через несколько дней из Москвы пришла посылка с шерстяными нитками.

В течение первого года Пауэрс соткал всего один маленький коврик. А в начале второго принялся за второй. Дни текли в суровом ожидании будущей свободы.

Петерсон ходил на работу каждый день. Утром он просыпался, делал гимнастику по системе йогов — дыхательную, со стоянием на голове, затем отправлялся на мебельную фабрику. Возвращался вечером пахнущий лесом, клеем, присаживался напротив Пауэрса и спрашивал, как прошел его день, а когда Пауэрс хвалился новой каймой на своем коврике, не забывал похвалить его работу.

Часто после работы Петерсон читал. Детективы быстро надоели ему, и Петерсон принялся за советские романы, классические произведения. Тут он ловил себя на мысли, что советские книги читает для того, чтобы понять, чем отличается это новое общество от того, в каком сам Петерсон жил со дня рождения…

В конце второго года заключения Пауэрс получил письмо из Америки. Письмо было вскрыто. Он вынул из конверта большой лист бумаги и вдруг присел на койку.

Петерсон тоже получил письмо от жены и, перечитывая его, думал, что жена будет его ждать, хотя его срок кончится лишь через четыре года. Но теперь он уже знает, где будет жить, знает, что и там найдется работа, если не на мебельной фабрике, так на машине, если не на машине, так на тракторе. Радистом в море его, понятно, не выпустят, но работа будет. С удивлением прочитывал бесконечные объявления о том, что требуются рабочие, инженеры, экономисты, бухгалтеры и счетоводы. Он читал и перечитывал письмо, как вдруг увидел, что Пауэрс выпустил свое письмо из рук.

— Что с вами, Фрэнсис? — Петерсон вскочил, готовый прийти на помощь. Но Пауэрс тихо ответил:

— Жена ведет себя непристойно, и поговаривают, что она может меня оставить. Об этом пишет мой друг.

— О господи, до чего же жестоки женщины! Ведь она была на вашем процессе?

— Да, была, и не одна, а со своей матерью…

— Плюньте вы на нее! Может случиться и так, что большевики продержат вас в тюрьме все десять лет. Неужели вы думаете, что женщина будет хранить верность все это время?

— Ну, если она обратится ко мне за разводом, она его не получит. Пусть она побудет женой шпиона! Тогда-то уж возлюбленный бросит ее! А когда я вернусь в Штаты, я еще успею посмеяться над ней!

— Нет, Фрэнсис, она этого не сделает. Ведь, как сообщалось в печати, она получает от военного ведомства за вас деньги.

— За ее змеиную красоту могут платить значительно больше, чем платит ей Пентагон.

Снова наступило лето, прошли два года пребывания Пауэрса в тюрьме. Он все чаще и чаще вздыхал, и Петерсону приходилось успокаивать его как больного. Но однажды Петерсон вернулся после работы, вошел в камеру и услышал:

— Меня обменивают! Вы слышите?

Оказалось, что Пауэрса вызывали в полдень в канцелярию.

— Когда же вас обменяют? — спросил Петерсон.

— Ох, еще не скоро! Тут столько формальностей! Но почему вас, Петерсон, не обменяли? Или англичанам все равно, кто работает на них?

— Бросьте вспоминать об англичанах! Да и зачем им меня обменивать? Ведь я принял советское подданство, как только мы присоединились в сороковом году к России. Значит, я советский по паспорту.

— Боже мой, но когда же, когда! — воскликнул американец. — Ведь я теперь не смогу ни спать, ни есть!

Но он поужинал. И спать лег даже раньше Петерсона. А Петерсон невольно задумался над тем, как нелепо сложилась его жизнь.

…Ему было двадцать два года, когда он, студент второго курса института, оказался на оккупированной территории. Он стал бравым «двинским соколом», двадцати пяти лет женился, но немцы забрали всех «двинских соколов» в латышский легион, и жена осталась в Риге. А потом от Шяуляя Петерсон отступал в сторону косы Пиллау, а Рига осталась далеко-далеко…

Прошло пятнадцать лет с тех пор, как он написал своей жене первое письмо, написал из тюрьмы, и женщина откликнулась. Он попросил ее увидеться с ним, и она приехала. Он помнит, как однажды двери в его камеру приоткрылись и дежурный конвоир сказал:

— На свидание!

Ей исполнилось тридцать пять. Она была по-прежнему свежа, моложава для своего возраста. Сам он был измотан и изнурен. Но он сразу узнал ее, как будто они виделись только вчера. А она протянула к нему руки, узнавая и не узнавая.

Позже, когда они прощались, она сказала:

— Я буду ждать!

— Но пойми, мне еще сидеть и сидеть!

— Ты придешь домой. Наш дом будет там, где живу я.

И ни одного слова о том, о чем он сам боялся рассказывать. Ни одного слова. Единственно, о чем она спросила:

— Ты бежал с немцами?

— Да.

— Сколько ты еще просидишь?

Тогда ему оставалось отбывать наказание еще семь лет.

…Прошло две недели. Пауэрса никуда не вызывали. Он думал: «Забыли!»

Но однажды за ним пришли. Вернулся он только вечером. И еще в двери сказал Петерсону:

— Меня обменивают на Абеля!

Петерсон припомнил знаменитый процесс Абеля. Вся Америка взволновалась тогда: русские выкрали государственные тайны.

Опять шли дни за днями, а Пауэрс продолжал ждать. Он снова взялся за свой ковер.

Однажды, как обычно, дежурный выкрикнул:

— На прогулку!

Вышли вместе. Прошли в сопровождении конвоира на внутренний дворик. Сделали несколько кругов, и вдруг раздалось:

— Пауэрса — в канцелярию! Петерсон, переведите!

— Мне можно сопровождать Пауэрса?

— Да, можно!

Петерсон перевел Пауэрсу приказ. Конвоир провел их в канцелярию.

Переводчика долго не было. Петерсон переводил документы, на которых Пауэрс расписывался. Когда появился переводчик, конвоир принес из камеры личные вещи Пауэрса, и тот переоделся в темный костюм, повязал на белоснежной рубашке галстук.

Он пожал Петерсону руку, поцеловался с ним, затем сказал переводчику:

— Передайте начальнику тюрьмы, что я дарю Петерсону свою библиотечку и костюм, в котором приехал сюда после суда…

Петерсон попросил разрешения вернуться на фабрику. Его проводили в цех.

…Дни шли за днями, и ничто не менялось в жизни Петерсона. Он прочитал в «Известиях» коротенькую благодарность семейства Абеля за возвращение отца и мужа и понял: «Обмен состоялся!»

Как-то он заканчивал окраску гардероба, когда к нему подошел конвоир и сказал:

— В канцелярию!

В канцелярии находились прокурор области, довольно часто навещавший тюрьму, и полковник Балодис.

— Поздравляю вас, Петерсон, с досрочным освобождением!

И вдруг Петерсон вспомнил, как подкосились ноги у Пауэрса, и присел на услужливо пододвинутый стул.

Но он нашел силы подняться.

Полковник Балодис прочитал ходатайство республиканского КГБ в Президиум Верховного Совета СССР, в котором говорилось о том, что осужденный Петерсон, нелегально заброшенный английской разведкой в Советский Союз, передавший около четырехсот радиограмм в Англию, на самом деле не принес существенного вреда Советскому Союзу, так как передавал одну только дезинформацию, подготовленную чекистами, а находясь в заключении, проявил себя с положительной стороны, осуждает свое прошлое и намерен в случае освобождения из-под стражи честно работать… Прямо говоря, Петерсон, больше ничего не слышал…

И вот документы оформлены, деньги за длительную работу на фабрике получены, книги и костюм Пауэрса уложены, и полковник Балодис говорит:

— Что же, Петерсон, билеты у меня. Поехали?

ЭПИЛОГ

Викторс Вэтра приехал по делам Союза художников в Москву.

Официальные дела были закончены в первой половине дня, и Викторс Вэтра был свободен до завтрашнего дня.

Он вышел из Союза художников на улицу и пошел бесцельно, любуясь летней Москвой. Деревья заслоняли улицу от солнца, медленно проходили женщины, позволяя любоваться собой, не спеша проезжали машины; этот июньский день был создан для радости и веселья.

Внезапно взгляд Вэтры упал на афишную круглую будку. «Посетите английскую выставку!» — было написано там. Ниже еще один плакат: «Неужели вы еще не были на английской выставке?!» Вэтра улыбнулся вызывающе раскрашенному плакату и вспомнил: об английской выставке писали в газетах, говорили по радио. Когда он вернется домой, Анна и дочь обрушатся на него: почему он не побывал на этой выставке?

Он остановил такси и поехал в Сокольники.

Огромный парк заполнили гуляющие. В трех светлых зданиях из стекла и алюминия были размещены основные экспозиции английской выставки. Вэтра встал в очередь. Девушки-англичанки в национальных костюмах Шотландии и Ирландии улыбнулись высокому господину в светлом спортивном костюме, подарили значок выставки. Вэтра прошел в залы.

Слева, при входе, размещалась выставка художников-абстракционистов. Здесь было пусто. Вэтра медленно прошел по залу.

Нет, эти художники мало интересовали его. Около часа он бродил из зала в зал, разглядывая, но не очень вникая в новинки техники.

Внезапно внимание Вэтры привлек взгляд одной из женщин-стендисток, экскурсоводов, которая очень уж внимательно всматривалась в него. Но когда Вэтра сделал шаг навстречу ей, она исчезла за стендом.

«Кто это? — подумал Вэтра. Было что-то знакомое в этой женщине, хотя видел он ее лишь мгновение. — Может быть, это Нора? Но что делать ей, сотруднице «Норда», в отделе готового платья на английской национальной выставке?»

Вэтра медленно спустился на второй этаж, прошел в конец выставочного зала. Здесь англичане весьма изобретательно устроили для посетителей-малышей стенд детской игрушки.

К потолку на невидимых резиновых тросиках были прикреплены красочно оформленные обезьяны, собачки, кошки, рыбы, крабы и, конечно, традиционные львы. Все животные были в натуральную величину.

Невидимое устройство на потолке приводило рыб и животных в движение. Они прыгали, кувыркались, плясали, вызывая смех не только у детей, но и у взрослых. Вэтра внезапно тоже вошел в игру, как будто ему было не пятьдесят лет, а всего лишь пять…

И тут вновь Вэтра увидел высокую женщину с мальчишеской прической, в элегантном костюме, со значком гида выставки на отвороте лацкана.

Женщина как будто наблюдала за ним. Но едва он взглянул на нее, она повернулась и ушла…

Нет! Конечно, нет!.. Английская секретная служба не может направить Нору в качестве гида английской выставки в Советский Союз!

Вэтра вышел из детского павильона, достал проспект выставки. Чем еще удивят англичане?

И вдруг за спиной он услышал женский голос:

— Мистер Казимир?

Не было сомнения, вопрос обращен к нему. Как поступить, что ответить? Он сделал два шага вперед, резко повернулся и спросил:

— Простите, вы ко мне обратились?

Перед ним стояла Нора.

— Вы уже уходите?

— Нет, я собираюсь посмотреть, как шотландцы пасут своих овец!

— Ну, Казимир, неужели вас интересует даже это? Когда вы были у нас, я могла бы дать вам более обширную информацию по этому вопросу.

— Увы, пришлось изучать более серьезные проблемы!

Они стояли лицом к лицу, и Вэтра мог внимательно разглядеть ее. Конечно, косметика делала свое: у Норы почти нет морщин на лице. Ему недавно исполнилось пятьдесят, а Норе, должно быть, под сорок? Костюм у нее идеальный, ни одной морщинки, ни одной складочки… И безукоризненная прическа! Он не выдержал, сказал:

— Великолепно уложены волосы, Нора!

— О, я причесываюсь у того же парикмахера, что укладывает волосы королеве… — И тут же грустно добавила: — Когда женщину перестают любить, тогда мужчины говорят о ее прическе…

Они медленно пошли к демонстрационному полю. Вэтра спросил:

— Если у вас есть время, проводите меня на эту пастушью демонстрацию?

Она кивнула.

Вэтра искоса посмотрел на Нору. Он достал из внутреннего кармана пиджака сигареты «Ява» и предложил Норе. Нора обменялась с ним сигаретами: предложила ему «Лаки страйк». Вэтра пошутил:

— Я бы на месте английских разведчиков курил «Пал-мол», что значит — всякая всячина, а «Лаки страйк», что значит удачный удар, приберег бы для следующего раза!

— Но вы должны были заметить, что операцию «Янтарное море» прекратили мы! — с вызовом сказала Нора.

Они вошли в маленькое кафе поблизости от выставки.

Вэтра видел, как она бросала настороженные взгляды по сторонам. Не увидят ли их вместе? И что могут подумать сотрудники?

Вэтра тихо сказал:

— Нора, если вы просто гид на выставке, если у вас нет других поручений отдела «Норд», я могу гарантировать вам безопасное пребывание в Москве…

— Да, дорогой Казимир, я просто гид. Но я не хочу пользоваться услугами Комитета безопасности, даже если вы и можете их оказать. — Она посмотрела в глаза Вэтре и с грустью сказала: — А вот что я могу сказать своим шефам? Я скажу им, что встретила в Москве только вернувшегося из Сибири «викинга», которому, как неоднократно замечало мое начальство, я уделяла несколько больше внимания, нежели отводилось мне по роду выполняемой в отделе работы…

— Мне трудно судить, как вам лучше это сделать! — мягко сказал Вэтра.

— Ладно, как говорите вы, русские!

Она подняла рюмку, выпила ее до половины, как будто смакуя коньяк, потом допила и протянула Вэтре. Тот молча налил снова.

Голос ее стал мягче, глаза ярче.

Впрочем, все это длилось минуту-две. Голос Норы окреп, она говорила так же негромко, но суше, каждое ее слово отделялось краткими паузами. Она спросила:

— Как вы, богатый человек, чьи корабли все еще плавают по морям, могли пойти на службу к большевикам?

— Я служу своей Родине, Нора. Когда возникла мысль послать меня в Лондон, мне не надо было выдумывать легенду. Я действительно был судовладельцем, бывшим, конечно, мне не надо было лишь говорить о том, что начал свою работу советского разведчика еще в годы войны, что мои друзья — Будрис, Граф, Кох и другие — офицеры советской контрразведки. Если вы помните, Нора, я никогда ничем не предал своих друзей, я всегда говорил: во имя моей Родины! А Родиной мы все называем Советскую Латвию!

— А ведь мы думали, что вы арестованы и пребываете где-то в Сибири…

— Как видите, нет. Я удостоен звания кавалера боевого Красного Знамени.

— Почему же я не вижу столь высокой награды на лацкане вашего пиджака? — язвительно спросила Нора.

— Ну, вы тоже не носите наград на лацкане вашего жакета. А нам до определенного времени по понятным причинам приходится быть «неудачными» художниками, водителями такси и кохами, хранить свои регалии где-то в ящике письменного стола…

— Если уж говорить начистоту, то в операции «Янтарное море» нас подвели те самые подонки, от которых наша разведка никак не очистится. Имею в виду Силайса, Ребане, Жакявичуса и их предводителя «посла Латвии в Лондоне» Карла Зариньша…

Нора отпила глоток кофе, вытащила сигарету из пачки и прикурила от газовой зажигалки. Пламя вспыхнуло так сильно, что чуть не опалило ей ресницы. Сигарету она курила так, словно после длительной жажды пила воду. Вэтра попросил официантку принести мороженого, кофе и еще коньяку.

Он молча наблюдал за Норой. Она сбила указательным пальцем пепел с сигареты, и Вэтра сразу почувствовал — настроение ее изменилось. Теперь перед ним снова была разведчица. Даже интонации переменились: стали холоднее. Она сказала:

— Знаете, Казимир, в нашей работе ошибаются в двух случаях. Первый из них — когда мы недооцениваем противника. Второй — когда мы переоцениваем его возможности! Мы недооценили возможности латышских чекистов. В этом главная причина провала… Но имейте в виду, мистер Казимир, — она подчеркнула слово «мистер», — наши схватки еще не кончились! Может быть, придет и мой черед улыбаться.

Она выпила рюмку и поднялась. Вэтра встал, чтобы проводить ее. Но она остановила его рукой:

— Достаточно того, что я бросилась вдогонку за вами. Вам провожать меня ни к чему. Благодарю вас. Будьте счастливы!


На следующий день Вэтра позвонил на выставку. Его несколько раз отсылали из отдела в отдел, пока какой-то мрачный сотрудник, поинтересовавшись, кто говорит, и узнав, что интересуется коллега по службе мисс Норы, сообщил:

— Сегодня утром мисс Нора Бредфилд вылетела в Англию…

Евгений Воеводин Эдуард Талунтис СОВСЕМ НЕДАВНО… Повесть

Пролог


1
Из-за высокого крашеного забора доносились веселые голоса, смех, потом кто-то запел песню, ее подхватили, и прохожие на улице, улыбаясь, смотрели в сторону забора:

— Молодежь работает. Воскресник.

Там разбирали развалины дома, одну из последних руин, оставшихся в городе. Каждые полчаса машина, доверху груженная битым кирпичом, изуродованными взрывом трубами, проржавевшими и погнутыми остовами кроватей, выезжала из ворот в заборе. Звенели ломы и кирки, разрушая остатки стены нижнего этажа, и чем меньше оставалось битого кирпича, кусков известки, тем веселее становились голоса и бодрее песня.

На месте руин предполагалось построить заводский стадион, и молодежь завода «Электрик» уже предвкушала жаркие схватки с футболистами соседнего «Молотовца» или с легкоатлетами «Трудовых резервов» — на своем поле! Парни ожесточенно долбили, отваливая в сторону большие куски стены, а девушки таскали их на носилках к машинам.

— Что я, белоручка какая-нибудь! — расшумелась вдруг одна из них. — Петька две нормы еле-еле дает на производстве, а я — три с половиной, так что я, хуже его, что ли, чтобы кирпич таскать?

Валя взяла лом и встала рядом с парнями. За ней потянулись и другие девушки.

— Ой, — сказала Валя, — Екатерина Павловна, а вы-то зачем…

Екатерина Павловна, а попросту Катя Воронова, инженер с «Электрика», в широченных брюках, — надо полагать, отцовских, — тоже долбила киркой зубчатую стенку. Из-под кирки взметывалось при каждом ударе легкое оранжевое облачко кирпичной пыли. Катя рукой расшатала глыбу слипшихся кирпичей, разогнулась и стерла со лба пот. В это-то время крикнули неподалеку: «Манерка!».

Катя обернулась. Разгребая обломки, двое парней тащили оттуда погнутый, пробитый во многих местах солдатский котелок.

— Екатерина Павловна, я… боюсь, — проговорила Валя и выронила лом.

— Чего ты боишься? — Катя смотрела на девушку, не понимая. Та стояла, приложив ладони к побелевшим щекам, и у нее кривились губы. — Ну, что с тобой?

— А если… не манерка…

Катя догадалась.

— Не бойся, — ответила она. — Людей здесь не было. Их выселили, когда немцы подошли к заводу. Я работала тогда на заводе, знаю: здесь был КП. Может, случайно только… Да и то вряд ли.

Она подняла кирку и начала отваливать кирпичи. Острый клюв кирки легко раскалывал их. Валя, немного успокоившись, тоже принялась долбить слежавшиеся обломки, как вдруг снова отскочила и, споткнувшись, села боком на выступ стены, глядя расширенными от страха глазами на что-то вроде ремешка, выбившегося из-под развалин. Кате стало не по себе. Она нагнулась. Это был, действительно, ремешок — серый, почти истлевший. Концом кирки Катя потянула его, и он лопнул. Тогда Катя начала разгребать осыпь, и Валя, так и застывшая на месте, услышала спокойное:

— Полевая сумка.

Валя осторожно приподнялась, взглянула и попыталась улыбнуться; улыбка вышла кривой и робкой, — девушка всё еще боялась.

— У Вороновой тоже трофей, ребята! — крикнул кто-то, и работавшие разогнулись. Катя тем временем осторожно раскрыла сумку — из нее пахнуло сыростью и плесенью.

Уже человек десять с любопытством столпились вокруг:

— Листки какие-то… Да ты осторожней… Может, тебе помочь?..

Из сумки высыпались плотно слежавшиеся, желтые, ломкие листки бумаги. Катя успела подхватить их. И вот уже не десять, а сорок или пятьдесят человек собрались вокруг; задние лезли повыше, опираясь на плечи передних, и кричали:

— Да разверни же, покажи!

Первая бумажка оказалась конвертом. Невозможно было прочесть на нем ни адреса, ни фамилии адресата. Конверт хрустнул и развалился в Катиных руках, когда она попыталась было его раскрыть. Тогда она осторожно положила обрывки между двух кирпичей и начала разворачивать другие листки, очевидно вырванные из блокнота.

Сверху первого листка, блеклыми буквами, смазанными, словно человек, писавший эти строки, провел по невысохшим чернилам пальцем, было написано:

«Рассказ старшины Николая Сергеевича Лаврова о переходе…» — дальше несколько строчек обрывалось, их смыла вода, только сиреневые подтеки виднелись на бумаге.

— Екатерина Павловна, что с вами? — растерянно крикнула одна из девушек.

Теперь уже Катя сидела на груде кирпича, дрожащей рукой проводя по лбу и щеке. Между тонких бровей появилась складка; казалось, Катя вспоминает что-то, но никак не может вспомнить.

— А? — словно очнувшись, она обвела столпившихся каким-то чужим и далеким взглядом. — Нет… Я так…

Она встала и сложила листки. Никто не видел, что написано там, ниже, где вода не смыла строчек, — это видела только одна Катя. Она осторожно положила листки в карман лыжной куртки и протянула вперед руку.

— Пропустите метя… — голос у нее срывался, она сказала это почти шёпотом. Парни посторонились. Низко нагнув голову, она прошла по развалинам, спрыгнула с гранитного цоколя и вышла за ворота.

2
Двенадцать лет назад, в глухую, туманную осеннюю ночь, буксирное судно «Резвый» вышло из маленькой бухточки безымянного скалистого острова и, деловито постукивая машиной, пошло на восток, в сторону города. На буксире находились, кроме команды (капитана буксира старшины Лаврова, кочегара и машиниста), пять раненых и пустые бидоны из-под бензина. Раненые лежали на палубе, укрытые одеялами и брезентом; ночь была сырая, не прекращаясь моросил осенний дождь.

Для прохода мелких судов в минных полях был оставлен в миле от берега узкий фарватер. Однако, когда гитлеровские войска вышли к берегу, этот проход стал не менее опасным, чем прямой путь через минные поля. Редкий рейс буксирам удавалось пройти незамеченными. После того как немецкий катер, погнавшись за буксиром, подорвался на мине и затонул, немцы не рисковали больше своими кораблями. На берегу были установлены орудия и прожектора. За восемь рейсов — туда и обратно — Лавров двенадцать раз попадал под огонь, и буксирчик приходил в город или на базу то с прорешеченными бортами и трубой, то с полусгоревшей палубой, а что касается команды, то на «Резвом» за эти восемь рейсов сменилось два машиниста и один кочегар, — тех троих похоронили на базе.

— Самый малый! — тихо скомандовал Лавров. В тумане не было видно берега, однако по времени Лавров знал: берег здесь, совсем близко, и там уже настороженно повернулись в сторону залива тонкие стволы орудий.

— Братишка, закурить бы… — попросил один из раненых.

— Отставить разговоры, — прошипел вниз, из рубки, Лавров. «Чёрт! — выругался он про себя. — По своему же морю как контрабандист какой-нибудь пробираешься… Ну уж…». Он не успел додумать: мутная полоса света легла спереди, по курсу буксира, и медленно начала приближаться. Казалось, в тумане кто-то разлил молоко: это включили на берегу прожектор, и он шарил совсем близко.

— Стоп машина! — Лавров вздрогнул, когда за кормой утих винт: словно сердце остановилось. Молочная полоса приближалась, тогда Лавров скомандовал: — Полный! — и налег на рукоятку штурвала. Буксирчик почти повалился на правый борт, уходя к берегу, туда, где не доставал луч прожектора.

Но на этот раз уйти не удалось. Теперь по борту, по трубе, по палубе разлился голубоватый, мутный свет, и Лавров почему-то подумал, как они выглядят сейчас с берега: наверно, немцы видят только темное пятно, впрочем, достаточно большое для того чтобы открыть стрельбу…

Там не ожидали, что буксир подойдет так близко, и первые снаряды легли вдалеке, вздыбив островерхие фонтаны. Немцы стреляли беспорядочно: невозможно было в тумане вести прицельную стрельбу, взять судно в «вилку». «Может, проскочим, — подумалось Лаврову. — Теперь они будут переносить огонь. Значит…» Значит, надо было резко сворачивать влево и идти мористее.

В это время на берегу вспыхнул еще один прожектор и сразу скрестил на буксире свой луч с первым. Словно дожидаясь только этого света, с визгом пронесся снаряд и упал в воду, окатив палубу ледяной водой. Лавров стиснул зубы. Второй и третий снаряд легли совсем у борта, и «Резвый» бросило в сторону. Треска Лавров не слышал, что кричал ему механик, — тоже не было слышно за грохотом. Однако буксир всё еще шел, и Лавров даже усмехнулся, меняя курс.

— Да слышишь ты! — потрясли его за плечо. — В воду… В воду, я говорю… тонем.

Механик кричал над самым ухом Лаврова, поворачивая к берегу перекошенное лицо.

— Тонем? — переспросил Лавров.

Механика уже не было в рубке. Лавров выскочил на палубу. Палуба была пуста, механик лежал, крестом разбросав руки. От близкого взрыва «Резвый» совсем лег на борт, и безжизненное тело механика покатилось к борту.

Лавров успел схватиться за пустой бидон из-под бензина. Потом что-то подняло его и швырнуло в воду. Он потерял сознание.

3
Лавров сразу же очнулся от холода, выплюнул горькую воду и увидел, что держится за ручку бидона. Метрах в десяти от него пылал «Резвый», стрельбы уже не было: немцы ясно видели, что буксир тонет.

На всякий случай Лавров снял ремень и привязал себя к бидону: так было надежнее. Потом Лавров поплыл, гребя одной рукой. Куда он плыл, он, пожалуй, и сам не мог бы сказать. На берегу потухли прожектора, только огонь на палубе «Резвого» робко раздвигал туман, словно плавил его.

Берег был справа. Плыть в залив не имело смысла — это значило бы попросту замерзнуть до рассвета, а там тебя, замерзшего, без сознания, еще неизвестно кто подберет — свои или чужие. Лавров решил плыть вдоль берега, — может, удастся где-нибудь выбраться в пустынном месте и через дюны уйти в лес, — ищи-свищи тогда. При нем был пистолет и две обоймы — это не так уж мало.

Когда Лавров выполз на берег, на песчаную отмель, силы уже покидали его, и перед глазами вспыхивали, мелькали цветные круги. Чем больше он напрягал зрение, чтобы разобраться в кромешной этой тьме, тем гуще, казалось, она становилась.

Лавров полежал на песке минут пять, а может быть и больше — трудно было сказать, сколько он лежал так, с пистолетом в прижатой к груди руке, щекой приложившись к холодному колючему песку. Потом он пополз тихо, благо мокрый от дождя песок не шуршал. Вдоль берега стояли колья, — натянуть проволоку немцы еще, очевидно, не успели. Это была удача; Лавров даже усмехнулся, с болью растягивая онемевшие губы. Всё-таки наглецы те, кто пришел сюда: уверены, что всё скоро кончится, к чему же тогда им заграждений, от чаек, что ли!

Тихо было кругом, заглох сзади и плеск мелких волн, набегающих на песок. Тогда он решил встать и пойти во весь рост. «Где же дюны, — думал он, — неужели я и ста метров не прошел!»

Но дюн всё не было. Под ногами скрипнула какая-то ветка, начался мелкий, по пояс, кустарник. Лавров остановился, — он совсем перестал понимать, где он выбрался на берег. Лавров прошел еще шагов десять, и чуть не вскрикнул, выкинув вперед руку с пистолетом.

Перед ним стояла неподвижная белая фигура, смутно виднелись ее обнаженные плечи. «Женщина», — отметил он про себя. Потом, уже без всякого удивления, он добавил: «Статуя», — и снова растянул в улыбке занемевшие губы, смеясь над своим испугом. Да, это была статуя, и он понял, что прополз по пляжу в Солнечных Горках, а сейчас попал в парк. Солнечные Горки, курортное местечко возле большого города, давно были заняты немцами.

Лавров хорошо знал этот парк: в выходные дни не раз приезжал сюда с базы. Неподалеку — вспомнил он — должен стоять грот, сделанный из ракушек, и он пошел по аллее, посередине ее. Если в кустах кто-нибудь прячется, если они всё-таки выставили секрет, он успеет выстрелить и броситься в кусты. Но никто не окликнул его, — повидимому, немцы были действительно беспечны.

Грот стоял посреди кустарника. Не имело смысла заходить в него, прятаться там, ждать рассвета. Лавров остановился возле грота, раздумывая, как ему быть дальше. Насколько он помнил, аллея выходила к фонтанам на площадь перед дворцом; там-то уж наверняка стоит часовой. Если же обойти грот и пробиться парком, можно выйти к восточной части Солнечных Горок, где начинаются болота, топь, поросшая камышом.

Внезапно до его настороженного, обостренного ощущением опасности слуха донесся то ли вздох, то ли стон, и явственно зашуршал кустарник. Лавров прижался к стенке грота, но не видел ничего и не мог определить, где шуршат кусты, кто прячется в них. И он сам пошел к кустам, — туда, откуда послышался вздох, — но тут же упал. Чьи-то цепкие пальцы крутили ему руку, в которой был пистолет, другая рука тянулась к горлу. Он услышал сдавленное: «Ах ты… гад…» — и прохрипел в ответ, отрывая от себя чужие руки:

— Я свой… матрос…

Человек отпустил его, и Лавров встал на колени, пошатываясь. Тот, кто несколько секунд назад повалил его на землю, тоже привстал; теперь Лавров чувствовал на себе неровное, свистящее дыхание, и сам выдохнул, наконец-то поняв, что набрел на такого же прячущегося, как и он сам:

— Кто вы?

Молчание было ему ответом. Наконец незнакомец осторожно нащупал его руку, оперся на нее, поднялся и помог подняться Лаврову. Лавров снова ослаб, он еле держался на ногах. Незнакомец, не говоря ни слова, тихонько подтолкнул его к кустам, и сам пошел следом. Лавров шел покорно; разом спало с него напряжение последних минут. Его воля теперь была направлена только на то, чтобы механически передвигать ноги. Где и сколько времени они шли, он не помнил. Потом, кажется, он потерял сознание, очнулся, увидел перед собой чье-то лицо, дернулся, но тут же ему зажали рукой рот:

— Свой… свой, братишка. Идем дальше.

Лавров успокоился, услышав то же тяжелое, со свистом дыхание. Ему стало лучше, он приходил в себя, и вместе с тем к нему возвращалось сознание того положения, в которое он попал. Теперь чуть светало, и можно было разглядеть, что перед ним — старик. На нем не было шапки, белые волосы спутались, и безжизненные пряди падали на лоб.

— К нашим идем, — шепнул он Лаврову. — Подержись еще, паря.

Из летучего, низко стелющегося тумана вдруг вынырнули две фигуры, и Лавров услышал резкое:

— Wer ist da?

И тут же — сказанное, очевидно, другим:

— Laß gehen!

Лавров не знал языка, не понял, что сказали немцы; ему было ясно только одно: это враги, — и он выстрелил наугад в спешке три раза; оттуда тоже раздалась очередь, и немцы исчезли.

Лавров и старик бросились прочь. Отбежав шагов двадцать, они оба повалились в густой кустарник, тяжело переводя дыхание. Лавров не спускал палец с курка, — он понимал, что сейчас начнется погоня, немцы, встревоженные выстрелами, конечно, устроят облаву. Но было тихо, только где-то далеко плескалось море.

— Они не будут искать нас, — тихо и убежденно сказал старик. — Помоги мне встать, паря.

Старик был совсем плох. Едва приподнявшись, он застонал и повис на руке Лаврова. Минуты три лежал с закрытыми глазами, а потом, с усилием подняв руку, вдруг сказал:

— Ты иди, иди… и вот, возьми, передай нашим…

Он совал ему какую-то скомканную бумажку.

— Не потеряй, за нее жизнями заплатить можно… Сегодня… в подвале собираются… наши… Пойдут через фронт. С ними пятеро… немцев… Шпионы, понял? Иди, паря!

Что-то липкое и теплое стекало по руке Лаврова. Он поднес руку к глазам: она показалась ему почти черной от крови. Боли Лавров не ощущал; стало быть, та очередь из автомата задела старика. А он всё шептал, быстро, скороговоркой, словно боясь не досказать всего:

— Зареченская, два. Подвал… Передай нашим, пятеро прошли… Ну, иди, иди…

Лавров поднял его; старик уже не мог стоять. Собирая последние силы, Лавров кое-как взвалил его на себя и понес; прошел шагов тридцать и упал сам, поднялся снова, немного пронес старика, всё еще не в силах осознать того, что тот ему сказал.

Когда он — в который раз — попробовал взвалить старика снова на себя, то почувствовал, что старик обмяк; приложив ухо к его груди, Лавров не услышал стука сердца. Всё-таки он потащил его дальше, не веря тому, что человек, у которого он даже не успел узнать имя, — умер.

Лавров оставил его в небольшой балке, через которую пришлось переползать, уложил его, уже похолодевшего, на холодной сырой земле и, встав, начал карабкаться наверх. Бумажка, сунутая за пазуху, прилипла к телу, он прижимал ее к себе левой рукой, как величайшую драгоценность, не зная, что это за бумажка.

Здесь снова память изменила ему. Лавров не помнил, как очутился в подвале и откуда взялась девушка, давшая ему воды. Ее лицо он не сумел рассмотреть в полумраке. Девушка сказала, тихо и ласково:

— Не бойтесь больше, это я, Катя.

Лавров усмехнулся:

— А я и не боюсь, Катя.

Он огляделся. Здесь, в сыром подвале с тяжелыми сводами, было человек около тридцати, не меньше. Женщины в черных платках и мужчины в штатском, с поднятыми воротниками пиджаков и в кепках; были и в военной форме — без петлиц, небритые, отощавшие, — не иначе, как уходящие из окружения или убежавшие пленные. Молчали все, и поэтому, когда Катя сказала Лаврову: «Не бойтесь», — все поглядели в их сторону с каким-то осуждением, словно их могли услышать враги.

Лавров тоже молчал. Он пытался разглядеть лица. Может, этот седой с усиками и в очках, что сидит, опустив руки между колен, или женщина, до самых глаз закутанная платком, или парень в косоворотке, с тонким изможденным лицом, — может, они из тех, о ком говорил неизвестный старик, жизнь отдавший за то, чтобы враги не прошли. Как бы там ни было, сейчас надо молчать. «Я ничего не знаю. Меня, повидимому, нашли и принесли сюда. Разговаривать будем, когда перейдем фронт». Он даже успокоился от этих мыслей и задремал, а очнулся оттого, что кто-то наклонился над ним с лампой:

— Что, совсем плох? Эй, товарищ моряк, вы можете идти?

— Идти? — переспросил он. — Куда?

— С нами. К нашим.

— Да… — он попытался подняться. — Могу, ну конечно же, могу. А где мой пистолет?

Кто-то протянул ему пистолет, кто-то взял его под руку. Человек с лампой еще раз осветил его:

— Ну, пошли.

Лавров успел разглядеть и его лицо: неприметное, с толстым носом, с кустиками бровей, под которыми были болезненно опухшие веки. Человек этот, видимо, устал до предела. К плечу у него прилип красный кленовый ли-сток, — стало быть, он пришел сюда, в подвал, из леса.

И вот опять ночь, дождь, — уже не мелкий, холодный осенний дождь, а сильный и шумный ливень, словно нарочно глушащий шаги. Шли гуськом, миновали сначала какие-то заборы, потом началась осыпь и внизу речка, за нею потянулся перелесок, низкий кустарник, исхлестанный дождем. Человек, который их вел, то возвращался назад, в хвост цепочки, то быстро проходил вперед — и всё это молча, не вынимая руки из кармана, где было оружие.

Роща кончилась большим болотом, и здесь их заметили. Издалека ударили минометы и первые разрывы мин повалили несколько стройных тонких березок. Кто-то — очевидно, всё тот же вожатый — крикнул: «Не ложиться!»— и первый побежал, прыгая с кочки на кочку. За ним побежали, спотыкаясь и падая на коряги, остальные.

Мины ложились далеко, — немцы, надо полагать, кидали их вслепую. Но всё же при выходе из болота несколько мин накрыло колонну: женщина, с платком до глаз, упала, не вскрикнув, лицом вперед, а кто-то, застонав, ткнулся в куст. Раненого понесли, убитую оставили.

К Лаврову снова вернулась необычайная, быть может даже лихорадочная, ясность сознания. Всё воспринималось им теперь с какой-то особой отчетливостью; так бывает у альпинистов, когда они, делая над пропастью один шаг, знают, каким будет второй. Лавров остановился, пропуская шедших сзади.

В предрассветных сумерках можно было уже разглядеть лица — он всматривался в них, чтобы потом, у своих, сказать: да, все здесь, и, значит, никто не удрал из тех пятерых, ищите их!

Одной из последних шла Катя, он ее узнал сразу и пошел с ней рядом.

— Вам тяжело? — спросила она.

— Нет, ничего, — Лавров отвел рукой от лица ветку. — Кажется, скоро конец?

— Не знаю… И куда идем — тоже не знаю.

Они пошли молча. Дождь уже перестал, но по лесу шумели, стекая на землю с деревьев, тяжелые капли. Кончилось болото, и теперь люди шли между корабельных сосен, спотыкаясь о корневища, переползали через поваленные бурей или снарядами — не разобрать — мощные стволы деревьев. И чем дальше они уходили, тем больше в воздухе пахло гарью; тяжелый этот запах войны и страдания перемешивался с запахом хвои и грибной плесени — запахом русской осени. Где-то в вышине протянул невидимый косяк диких гусей, и долго еще слышно было призывное: «Гонк-гонк-гонк»… А люди всё шли и шли, падали, поднимались и снова шли. Лавров увидел, что упала Катя, и он нагнулся к ней, поднял, понес. А потом и у него вдруг пересохло во рту, закружилась голова, и, кажется, сам он опустился рядом с Катей на землю, окончательно теряя сознание…


Лавров очнулся только через два дня. Первое, что он попросил, — это позвать кого-либо из начальства госпиталя. Комиссару госпиталя он рассказал всё и внимательно перечитал запись своего рассказа.

Но комиссар не дошел до кабинетаследователя: попав под бомбежку, он спрятался в подворотню дома, бомба угодила в дом, — комиссар был убит, его нашли и похоронили там, где стоит теперь над братской могилой мраморный обелиск.

А сумка с записями рассказа Лаврова была обнаружена двенадцать лет спустя.

Глава первая

1
Курбатов завязал тесемки у папки и поднялся. Потом, вспомнив, что он сегодня в форме, вернулся к столу и положил дымящуюся папиросу на край пепельницы.

Генерал ожидал его. Залетавший в полуоткрытую форточку мягкий, по-весеннему свежий ветерок перебирал разложенные перед генералом листки. Курбатов узнал свое донесение: страницы были помечены синим карандашом.

— Садитесь, майор. — Генерал, нахмурившись, просматривал последние листки. Неожиданно он взглянул на Курбатова, улыбнулся, и лицо его, в крупных темноватых морщинах, также неожиданно помолодело. — Я с удовольствием прочитал ваш доклад… Действовали смело, решительно и… — здесь генерал сделал паузу, исподлобья глядя на сидевшего перед ним Курбатова. — Да, да, не смущайтесь!.. Отсюда закономерность успешного выполнения задания. Что ж, приятно, Валерий Андреевич, очень приятно…

Курбатов сидел так, что генералу из-за стола была видна только его голова с зачесанными назад светлыми, чуть золотистыми волосами да серые, внимательные, очень серьезные глаза. На маленькое ухо надоедливо спадала упрямая прядь, майор то и дело неловким движением руки прятал ее за ухо.

Генерал собрал листки, провел по сгибу ладонью и отложил их в сторону.

— Что еще новенького у вас?

Майор оживился. Похвалы всегда смущали его; в такие минуты Курбатова охватывало чувство странного беспокойства, неловкости. Теперь он приподнялся в кресле:

— За последние дни ничего особо интересного не случилось. Из управления пограничной охраны сообщают об обычных нарушениях границы. Задержание нарушителей и выяснение их личностей большого труда не представляют.

Курбатов остановился, ожидая, что скажет генерал. Тот достал из ящика светлозеленую папку и, не развязывая, отдал ее майору:

— Очень трудное задание я вам даю, Валерий Андреевич. Но оно вам по плечу. Познакомьтесь с документами, обмозгуйте. Потом посоветуемся.

Положив папку на сдвинутые колени, Курбатов медленно перелистывал бумаги. С первых же строк, прочитанных им бегло, майор громко чмокнул губами:

— Так это было двенадцать лет назад?

Генерал подошел к креслу и облокотился на спинку:

— Точнее, одиннадцать лет и семь месяцев.

Одним словом, очень давно, настолько давно, что… — он не закончил, вернулся к столу и сел, обеими руками поглаживая пролысины высокого, уже слегка загоревшего лба.

— Поглядите-ка на последний документ, — посоветовал он. — Это уцелевшее донесение немецкого агента, которое обнаружено в архивах разведки там, в Берлине. Не успели уничтожить.

Курбатов осторожно отодвинул верхние бумажки. Под ними была фотокопия; он прочитал ее в подлиннике, хотя снизу к ней был подклеен перевод. Агент R-354 доносил, что группа, перешедшая линию фронта в районе Солнечных Горок, провалилась в 1942 году, явка разгромлена, людей нет. Теперь Курбатов снова вернулся к первым документам — рассказу старшины Лаврова.

— Разрешите вопрос, товарищ генерал?

— Да?

— Когда найдено сообщение немецкого агента?

— Месяц назад.

— А рассказ старшины?

— Вчера. Вчера их принесла к нам одна девушка. Кстати, она сама шла с этой группой.

— Речь, конечно, идет об одних и тех же людях, — сказал Курбатов. — В октябре сорок первого прошли, в сорок втором провалились…

Генерал кивнул, сильно опираясь на край стола, словно отталкиваясь от него.

— В том-то и дело, что они не провалились в сорок втором году. В указанное время никакая группа нами не разоблачалась. Это точно проверено. Они где-то здесь, у нас… Где сейчас эти пятеро? Что они делают?

Он вопросительно посмотрел на Курбатова. Но взгляд майора выражал такой же немой вопрос, и тогда они оба усмехнулись, сначала с иронией, а потом с горечью.

— Получили нового хозяина. Ведь они потеряли одного хозяина в сорок пятом, — сказал Курбатов.

— Да, но откуда это сообщение, что они уже арестованы?

Собеседники замолчали, каждый раздумывая. Генерал тяжело вздохнул:

— Видите, как много этих «но», «почему», «где»…

Он опять встал и прошелся по кабинету, похрустывая сапогами, потом встал у окна и, не оборачиваясь к Курбатову, сказал сухо и деловито:

— Кое-что я уже сделал. Послан вызов Лаврову, он будет завтра. Этот человек вам необходим. Надо позвонить в облисполком, Новикову. Это он был проводником тогда. Наконец, можно связаться с округом — выяснить, какая воинская часть обороняла этот участок фронта. Словом, подумайте пока…

Он поморщился, словно бы вспоминая, о чем он еще не сказал, но так, видно, и не вспомнив, протянул Курбатову руку:

— Подумайте. Меня прошу информировать каждую неделю.

И, давая понять, что коротким этим приказанием разговор окончен, нажал на краю стола одну из белых кнопок.

2
По заводу шел нехороший, тревожный слух. Толком пока никто ничего не знал, и поэтому люди тревожились еще больше.

Утром директору «Электрика» позвонили из Москвы, из главка:

— Вы знаете уже, что случилось на Кушминской ГЭС?

— Нет, — встревоженно ответил директор, крепко прижав к уху трубку, чтобы не пропустить ни слова. — Нет, не знаю.

— Авария с генератором. Подробности и нам пока не ясны, но дело серьезное.

Кушминская ГЭС была неподалеку от города и, собственно, одна работала на город. Еще не представляя себе истинных размеров аварии и ее причин, директор быстро понял ее последствия. На ГЭС три генератора. Выход из строя одного заставит все предприятия города опять перейти на самые жесткие лимиты. И так с электроэнергией неладно, а теперь, выходит, будет совсем плохо. Конечно, этим делом займутся не только комиссии опытных инженеров, но и следственные органы.

С давних пор между заводом и ГЭС всегда была самая тесная, самая дружеская связь. Директор помнил, как еще фабзайчишкой он ездил на лето строить ГЭС — рыть котлован, ставить плотину, валить сосны. С годами связь крепла; после войны завод помог поднять полуразрушенную станцию. Совсем недавно там был поставлен новенький, последнего выпуска, генератор.

Он вызвал секретаря и попросил ее созвониться с директором ГЭС. Разговор был в тягость обоим; тот скупо рассказал, что был взрыв, генератор разнесло. Да, он уже осматривал его. Пока трудно сказать что-либо определенное.

Вряд ли кто-нибудь на заводе острее переживал случившееся, чем Воронова. С каким трудом удалось ей добиться почетного права ставить на ГЭС новый генератор! Месяц она провела там и, что греха таить, гордилась тем, что именно ей на прощание рабочие преподнесли красивую хрустальную вазу. Меньше всего она думала сейчас о себе: ошибки в работе при установке быть не могло. В конце концов, все расчеты, все технические дневники сохранились, их нетрудно проверить. Но почему это случилось именно с генератором «Электрика», с тем, который ставила она? Ждать она не могла и пошла к главному инженеру. У того был народ, говорили о текущих делах, но видно было, что у всех на уме одно и то же. Катя вышла оттуда, так ни о чем и не спросив, — от этого стало еще тяжелее.

Наконец, мало-помалу, хотя никто их не созывал, начальники отделов собрались в кабинете директора. Но он, казалось, не замечал, что комната уже полным-полна, что все ждут. Он куда-то еще звонил, говорил что-то; его голоса за шумом не было слышно. Наконец, он оторвался от дел и словно впервые заметил десятки пар глаз, выжидающе смотрящих на него. Шум стих. Слышно было, как гудит на директорском столе маленький пропеллер-вентилятор.

Директор понял, что от него ждут, и начал говорить неторопливо, словно обдумывая каждую фразу. Никого не обманывала эта неторопливость: просто ему было так же тяжело говорить, как собравшимся — слушать. Он кончил, сделал паузу и спросил:

— Обсуждать, я думаю, не будем, еще ведь мало что известно.

— Будем, — отозвался кто-то возле его стола, и Катя приподнялась, чтобы лучше видеть.

Это был начальник конструкторского бюро Козюкин, — он сидел почти рядом с директором, в глубоком, очень удобном кресле (Катя знала: в это кресло не садятся — в него «погружаются») и курил, затягиваясь глубоко, всей грудью, а потом с силой выпускал дым вверх, следя, как прямая его струя клубится и растекается под потолком.

— Да нет, это я вообще сказал — «будем», — повел рукой Козюкин. — На мой непросвещенный взгляд, тут есть что обсудить и есть из чего сделать выводы. Так, быть может, я — напоследок.

Директор кивнул: как хотите.

Первым выступал главный технолог завода; он сказал две-три общие, ничего не значащие фразы. В иное время над ним бы добродушно посмеялись: за ним знали эту болезнь — выступать на любом собрании, по любому вопросу. Теперь все только поморщились, и когда технолог сел, облегченно вздохнули: на сей раз даже он понял, что сейчас не до туманной трескотни.

Выступать, однако, никто не хотел. Козюкин еще разок пустил тонкую, длинную струйку табачного дыма и мягко повернулся в кресле:

— Что ж, разрешите тогда мне.

Говорил он сидя. Он всегда говорил только так и потом подшучивал, что это его привилегия, как у героя Марка Твена — Гордона, который получил это право у короля за свою верную службу.

— Надо сказать, товарищи, — начал он, — что случай этот для нас, как говорится, «чепе» — чрезвычайное происшествие…

Он задумался, аккуратно гася в пепельнице папиросу, стараясь не запачкать пальцы, и все теперь смотрели на его пальцы, словно поторапливая их. Директор что-то чиркал в блокноте и хмурился, а потом невесело ухмыльнулся и сломал грифель карандаша, слишком сильно нажав на бумагу.

— Что же мы знаем? Разве мы знаем все технические причины аварии? — продолжал Козюкин. — Нет. Почему бы нам не предположить, что авария произошла в результате неправильной эксплуатации аппаратуры. Вы говорили, — он опять мягко повернулся в кресле к директору, — вы говорили, что авария, повидимому, есть результат несоответствия между техническими нормами и напряжением. Так ведь? Но здесь есть опять-таки «но»… Во-первых, это «повидимому» — точно ведь ничего неизвестно, а во-вторых… Во-вторых, зачем же вешать головы раньше срока, товарищи. Неприятно, конечно, это так. Но ведь наш завод — один из лучших в стране. Наша продукция всегда пользовалась заслуженной славой. На моей памяти что-то не было случаев, когда нас обвинили бы в бракодельстве. Не было такого случая, кажется?

Катя слушала его, вся подавшись вперед. То, что говорил сейчас Козюкин, отвечало мыслям, которые она хотела высказать здесь. Правда, она высказала бы их сумбурно, несвязно, Козюкин же — он не говорил, он словно бы плавными движениями выносил слова, они были у него ровными, фразы — законченными.

Кате тоже казалось, что авария произошла в результате неумелого обращения с аппаратурой. В самом деле, она ведь видела сама, как генераторы, уже опробованные на заводе, мерно загудели там, на ГЭС. Козюкин, сказавший об этом, только поддержал ее мысли.

— Но может быть и другой, вполне возможный вариант, — доносился ровный баритон Козюкина. — Надо быть самокритичным и не валить всё на эксплуатационников. Может быть, при монтаже генератора на месте был допущен какой-либо просчет, не соблюдены до конца указания конструктора; короче говоря, была проявлена халатность. Я говорю — возможно. Возможно, но не факт. Кто у нас был на монтаже?

— Я.

Катя услышала не свой, а какой-то далекий, будто простуженный голос. Во рту у нее мгновенно пересохло, и, сказав это «я», она почувствовала, что больше вообще ничего не сможет сказать.

— Екатерина Павловна? У вас, конечно, сохранилась вся документация?

Она только кивнула в ответ.

— Ну, у меня всё, — развел руками Козюкин. — Предлагаю в нашу комиссию включить инженера Воронову…

Когда он кончил, собравшиеся почувствовали, как мало-помалу с плеч их сваливается гора. В тайниках души каждый твердо убеждал себя в том, что завод ни при чем в этой аварии; убеждал, но не хотел высказать вслух, чтобы не получилось печального «Иван кивает на Петра». Действительно, за многие годы это был первый случай. Еще один такой случай — давно, до войны — в счет не шел, там было просто вредительство: облили обмотку кислотой, чтобы она разъела изоляцию. Вредителя тогда поймали сразу же. Это было давно, мало кто помнил об этом.

Единственное, что еще могло тревожить, — это последние слова Козюкина о просчете Вороновой. Она молодой, очень способный инженер, но, конечно, могла ошибиться. Верить этому никто тоже не хотел, но пока причины аварии оставались неясными, это с трудом, с болью, но допускалось.

Катя вышла из директорского кабинета и бегом поднялась к себе. В шкафу, аккуратно сложенные, лежали кипы бумаги. Ключа от шкафа у нее не было, он открывался просто, самым обыкновенным гвоздиком. Она перебрала все чертежи, расчеты. Да, нетрудно будет доказать, что ошибки при сборке не было. Однако волнение не проходило. Когда один из конструкторов — пожилая, полная женщина, вошла в комнату, она увидела, что девушка стоит возле окна и плечи у нее вздрагивают.

Она подошла к Кате и плавным, материнским движением повернула ее к себе лицом.

— Ну что ты, глупая? Ну перестань, девочка, перестань, всё уладится. Даже если твоя вина — поймут, простят…

Совсем по-ребячьи уткнувшись в теплое, мягкое плечо женщины, Катя продолжала плакать. И оттого, что та утешала, гладила по спине, целовала в золотистые, венком кос уложенные на голове волосы, она заплакала еще громче и несдержаннее.

3
Над городом занимался рассвет. Серый, мутный квадрат окна, всю ночь неподвижно лежавший на полу, начал постепенно светлеть, ожил и пополз в глубь кабинета. Словно на проявляющейся фотобумаге, на полу появились линии, пока еще расплывчатые, незаметно переходившие в белесые пятна. Потом эти линии стали расширяться, их окраска — темнеть. Теперь они отчетливо пересекали квадрат окна, и Курбатов увидел перед собой на полу ясный отпечаток рамы, перекладин и даже маленького форточного крючка.

Был тот утренний час в то удивительное время года, когда весенняя ночь, кажется, не имеет ни начала, ни конца, когда сиреневое блеклое небо, кажется, только приподнимается над домами, пропуская в город бледное нежаркое солнце, и белая ночь становится таким же ласковым, мечтательным, чуть голубеющим днем.

Курбатов потянулся было к окну, чтобы взглянуть в этот час на город, на его матовые крыши, на молочные шары фонарей, на молодую яркую зелень садов, но остался сидеть. Он не хотел расставаться с тем настроением, какое им владело с вечера, с того момента, как он пожал генералу руку и принял новое задание.

Первый час ушел на ознакомление с делом. Документов было совсем немного, и Курбатов просидел над папкой столько времени лишь потому, что перечитал их не один раз. Они запечатлелись в памяти настолько, что можно было уже мысленно переходить от строки к строке, перелистывать страницы и находить го место, которое необходимо. Курбатов спрятал папку в стол. Теперь всё дело находилось у него в голове, прочно въелось в какую-то извилину мозга и оттуда направляло все его мысли.

Мало, страшно мало еще для того, чтобы знать, откуда начинать действовать.

О чем рассказал старшина Лавров? О своей встрече с неизвестным патриотом, о словах, сказанных им перед смертью. Быть может, никогда не удастся установить не только имя этого старого человека, но и то, откуда в его руках оказался секретнейший приказ немецкого командования: «…группу, переходящую линию фронта, пропустить… Организовать ложный обстрел… В течение двух дней, предшествующих переброске, воздержаться от арестов, задержаний неизвестных на улице и т. д.» Что ж, приказ этот выполнялся немцами сравнительно точно…

Неважно, откуда пришел этот документ. Он передавался из рук в руки, как эстафета. Быть может, и неизвестному старику его дал вместе с адресом подвала другой, такой же неизвестный, — но не в этом дело. Курбатов взволнованно потер ладонью лоб: теперь эта эстафета перешла к человеку, которому она и предназначалась, пусть фамилия его оказалась — Курбатов, а не какая-либо другая; он бережно принял ее, пусть годы и годы спустя, но с той же силой любви к народу, к стране, с той же заботой о ее безопасности, которая вела неизвестного старика, Лаврова, а может быть, и других через опасности, подчас смертельные. Как никогда Курбатов почувствовал себя преемником всех тех, кто упорно, настойчиво, не боясь за свою жизнь, нес ему эту весть.

О чем еще рассказал в свое время Лавров? В подвале было двадцать шесть человек. Себя он не считал, — всего, значит, двадцать семь. Ну, это надо проверить, позвонить в округ.

Лавров пытался запомнить людей. Трудно, конечно, ему было. Полутемный подвал, затем — ночь, сумерки…

Железнодорожник… Почему железнодорожник? Ах, потому, что на нем была фуражка! Тоже ерунда. Небось, он уже в велюровой шляпе ходит.

Девушка. Ну да, это Катя. Ее, пожалуй, Лавров и сейчас помнит, во сне видит, если не женился. Эх, молодость, — не мог получше запомнить всех!

Нет, надо обязательно расспросить его обо всем. Но воды утекло порядочно, и Лаврову трудно будет вспомнить. Он, пожалуй, ничего не добавит.

Сорок первый год… Вон откуда надо начинать поиски.

А что он, Курбатов, делал в ту пору? Принимал взвод, привинтил первый кубик… Под Новгородом, недалеко от Солнечных Горок, рукой подать; тогда же — и на самолете не долетишь, собьют. Вот было времечко!

Где-то неподалеку от тех же Солнечных Горок, тогда еще ему неизвестных, погибла Женя, — ушла на операцию и не вернулась. Перебежчики рассказывали потом, что девушку схватили эсэсовцы, несколько дней мучили, а потом повесили в какой-то деревне на воротах. Нашлась и табличка, которая была приколота на ее груди: «Это ждет каждого советского разведчика». Как знать, не будь Женя разведчиком, он, майор Курбатов, был бы сейчас тем, кем и до войны — инженером-сталелитейщиком. Но когда Женя погибла, когда оттуда, с той стороны, принесли эту табличку, Курбатов уже не сомневался в своем будущем.

Накануне ухода Жени на операцию они встретились, — девушка пришла к нему.

«Ну, пока?»

Она сама поцеловала его, тихо рассмеявшись его смущению.

«Пока… Я не знаю, когда вернусь…»

«Женя!»

«Не волнуйся за меня. Такая у меня профессия. Я очень люблю родину, Валерий… Больше, чем тебя. Больше, чем себя. Ты понимаешь это».

Она торопливо поцеловала его еще раз.

«Мы не маленькие, Валерий, я могу и не вернуться. Но всё равно, я хочу, чтобы ты был счастлив… Ты понял меня? Вы поняли меня, младший лейтенант?» — шутливо переспросила она.

Ее фотография висит у Курбатова дома, и мать иногда, указывая на нее, тихо спрашивает сына: «А Нина Васильевна… понимает тебя?».

«А какие они сейчас, эти пятеро, — вернулся Курбатов к прежним своим мыслям. — Носят, конечно, другие платья, прически, галстуки. Может быть, садятся рядом в трамвае, смотрят из толпы на строящееся здание — ох, как быстро, как прочно! Они, наверное, уже обжились, уверены, что о них никто не знает. Ничего, голубчики, дайте срок, найдем».

Он подвел итоги своих размышлений: план покамест такой, — звоню в округ, затем в исполком — договариваюсь с Новиковым, встречаюсь с Лавровым. Надо побеседовать с Вороновой, она ведь пришла в подвал раньше старшины. Это пока всё. А сейчас — спать, спать.

4
Утром Курбатов позвонил в округ, и оттуда ему ответили, что начнут поиски подразделения, переходившего линию фронта в 1941 году, немедленно.

В облисполкоме Курбатов долго не мог разыскать Новикова, — тот куда-то уходил, его искали, затем советовали звонить по другому номеру. Курбатов терпеливо записывал номера телефонов — их накопилось уже с полдюжины, — не кладя трубку, нажимал рычаг, вращал диск и спрашивал Новикова. Наконец, в трубке раздался густой, чуть хриповатый голос: «Да, это я, слушаю!» — и Курбатов договорился встретиться на следующий день вечером, после восьми.

Неожиданно в полдень генерал снова вызвал Курбатова к себе. Майор удивился: «Зачем? Я же ничего не успел сделать». Но, поднимаясь к начальнику, он подумал: наверное, поступили дополнительные сведения, которые, быть может, и наведут сразу на след. Подумав так и сразу по-деловому взволновавшись, майор почти побежал по ступенькам.

Генерал нервно ходил по ковровой дорожке. Как только Курбатов вошел, он повернулся к нему:

— Мне сейчас сообщили, что на Кушминской ГЭС произошла авария. Полетел генератор. Я думаю, что заняться этим должны вы, майор. Быть может, здесь есть связь с вашим заданием.

Курбатов слушал напряженно. Когда генерал сделал продолжительную паузу, видимо, ожидая вопроса, майор спросил:

— Техническое расследование уже было?

— Еще нет, ведь прошло всего два дня. Инженеры «Электрика», правда, винят эксплуатационников. Есть предположение одного инженера, что виноваты монтажники. На монтажников и раньше были жалобы. Но это всё требует квалифицированной проверки. Я попросил прекратить временно монтаж остальных генераторов серии. Вы же пока познакомьтесь с людьми. Генератор «Электрика» монтировали его работники. И побеседуйте с Вороновой. Она руководила установкой генератора на станции. Вам нужно увидеть ее сейчас. Вот и начинайте отсюда. А на ГЭС пошлем еще одного сотрудника — он будет держать вас и меня в курсе всех дел.

— Слушаюсь, — ответил Курбатов.


«Начинать отсюда» — значило начинать с аварии, и если это преступление, вылазка невидимого пока врага, — то неизбежно должен оказаться след. Как ловко ни маскировался бы враг, совершивший это, он не в силах предусмотреть всех мелочей, которые, в конце концов, позволят раскрыть всю картину, найти преступника…

На завод Курбатов пришел затем, чтобы подробней узнать, где вся документация, чертежи, дневники монтажа, наконец люди, работавшие над созданием генератора… Если недавно, день назад, майор целиком был связан мыслями с документами, найденными в развалинах, сейчас он пытался представить себе, как, с какой целью могла быть устроена эта вылазка врага — если только это авария умышленная.

Стоя в проходной «Электрика» и ожидая, когда выпишут пропуск, Курбатов чувствовал себя неловко. Мимо него проходила окончившая работу смена, гулко звякали снимаемые с гвоздей номерки. Люди, возбужденные, еще не остывшие от труда, громко разговаривали, перекликаясь во дворе, и внезапно настороженно умолкали, заметив возле окошечка незнакомого человека.

Курбатов слышал, как, приближаясь к проходной, кто-то звонким, задиристым голосом, каким в деревне обычно поют частушки, выкрикнул насмешливые, видимо, очень веселые слова, и майор уже ожидал, что грянет смех. Но девушки вошли друг за дружкой в коридор, почти пробежали, заставив Курбатова прижаться к стене, и засмеялись уже на улице. Ему подумалось: люди вот уже поработали, и на душе у них весело. А я бездельничал… — он забыл, что всю ночь не спал и что раздумье — это тот же труд.

Пока он стоял, в проходную вошли еще двое, продолжая начатую беседу.

— И всё же одно из двух, — донеслось до Курбатова — либо неправильная эксплуатация, либо грубая ошибка Вороновой привела…

Прошли двое: один — высокий, в свободном сером костюме, выбритый до синевы — разговаривал, сопровождая речь ровными движениями тонких, белых рук, словно пел. Другой шел нахмурившись, глядя себе под ноги.

— …Я всегда говорил, что молодняк надо растить и учить… — еле расслышал Курбатов. — Воронова… без году неделя… ревела вчера, как девчонка…

Курбатов усмехнулся про себя: «Вот, не успел еще познакомиться с инженером Вороновой, а сразу столько знаю. Неплохое начало для знакомства. Судя по всему, она „наломала дров“, и этот, высокий — надо полагать, один из ведущих работников завода, — говорит так резко не без причины…»

Сразу за углом проходной начинался заводский двор, широкий и просторный. По желтым стенам корпусов карабкался, цепляясь за реечные рамы, чуть зеленеющий плющ, на газонах уже пробивалась трава, и двор был похож на молодой сад, каких много появилось в городе после войны.

Вдоль асфальтовых дорожек белели нарциссы: вероятно, их посадили недавно — земля была еще рыхлая.

На секунду Курбатов задержался возле доски объявлений. Здесь сообщалось о репетиции заводского хора, о футбольном состязании с «Молотовцем», висел график занятий семинаров по изучению истории партии и — чуть пониже — объявление о том, что семинар Р. М. Козюкина переносится на среду.

…Нет, директор завода не много смог рассказать Курбатову: он сам еще знал слишком мало, но Курбатов договорился, что директор будет держать его в курсе всех дел, главное — в курсе работы комиссии на ГЭС. Будто вскользь он спросил, кто устанавливал генератор на ГЭС, и, услышав фамилию Вороновой, кивнул:

— Слышал эту фамилию. Говорят, способный инженер?

— Да, очень способный. Она сейчас подготавливает документацию… Вам позвать ее?

— Нет, нет, спасибо.

Курбатов задумчиво перелистывал лежавший на столе директора технический журнал. «Что прибавилось к материалам следствия? — думал он. — Да ровным счетом пока ничего, и, надо полагать, придется подождать немного… Во всяком случае, встреча с Вороновой и беседа не помешают».


Девушка вошла в кабинет Курбатова торопливо, словно ей не терпелось скорее рассказать о том далеком времени, когда она с группой беженцев переходила фронт — и хоть этим помочь, если только нужна ее помощь. Она волновалась, ей трудно было скрыть волнение, да она и не пыталась скрывать его. Курбатов встретил ее на середине комнаты и, подавая ей руку, назвал себя. Она ответила: «Воронова», — и когда майор пригласил ее сесть, она села, положив сумочку на колени.

Курбатов представлял ее себе именно такой. Простое, очень русское лицо, чистое и открытое. Такое встретишь десять раз на дню и не обратишь внимания. Косы, уложенные венком на голове. Рука — тонкая в кисти, а на сгибе среднего пальца, там, где обычно лежит вставочка, — небольшое чернильное пятнышко…

— Вы уже знаете, почему я вас пригласил?

— Конечно, я ведь ждала…

Катя ожидала, что майор заговорит первым.

Он спросил, давно ли она живет здесь, в этом городе, и Катя ответила — да, давно, двенадцать лет. До войны жила в Солнечных Горках. Когда началась эвакуация, гитлеровцы взорвали мост, сбросили десант и уйти удалось только через месяц с группой беженцев.

— Мне сказала соседка, — она тоже уходила. Вместе мы и попали в подвал. А откуда она знала, я даже не поинтересовалась… Не до этого было… Теперь она попрежнему в Солнечных Горках живет… Мария Ильинична Кислякова… на старом месте. Я могу дать адрес… — она назвала улицу и номер дома.

Майор сразу же записал адрес в протокол и снова сцепил пальцы, не выпуская пера:

— Так, так, товарищ Воронова… Кстати, когда вы стали инженером?

— В электротехнический я пошла в год победы… Инженер я пока очень молодой.

Курбатов внимательно слушал Катю. У него складывалось определенное суждение о Вороновой.

— Верно, молодая… А что за цех у вас там в стороне? Я невольно обратил внимание. Корпус большой, а впечатление такое, что там никто не работает.

— Это специальный цех. Совсем недавно открыли, в связи с заказами новостроек, — и Катя рассказала, что там делают.

— «Молодняк», — вдруг улыбнулся Курбатов, вспомнив разговор в проходной. — «Без году неделя». Знаете, что это о вас говорят?

Катя удивленно взглянула на него. Она уже готова была ответить на это чем-нибудь резким, но вовремя вспомнила, что разговор сейчас не о ней, и только пожала плечами.

Курбатов спросил ее:

— Кто это у вас такой высокий, в сером спортивном костюме, руками вот так разговаривает?

Он развел руками, и Катя улыбнулась:

— Наш начальник конструкторского бюро, Козюкин. Очень хороший, старый инженер. Я у него в семинаре…

— В каком семинаре?

— По изучению истории партии…

— Ах да, я и забыл. Он у вас на заводе семинар ведет. И как — интересно?

— Интересно. Очень знающий человек. Так ведь он и в партии давно, так что есть что рассказать, помимо обычных материалов.

— Да, да, — кивнул Курбатов. — Но мы отвлеклись в сторону. Я слышал, у вас сейчас неприятности на заводе?

Рассказ был долгий, но он слушал ее, не перебивая; ему понравилось, что Воронова совсем освоилась и чувствует себя непринужденно. Так и должно быть, — ведь у них беседа, и только…

— В общем, всё сразу свалилось… — кончила Катя. — И эта находка… Я как прочла, что рассказ какого-то старшины касается шпионов, так к вам бросилась…

— Сразу и побежали?

— Да, сразу. Ведь шпионы по вашей части?

— Значит, прочитали?

— Сознаюсь, простите уж за любопытство… Но ведь это к лучшему, не правда ли?

Курбатов помолчал, думая. Но Катя, не ожидая вопроса, продолжала:

— Мне в глаза бросилось, что говорится о Солнечных Горках. И я сразу вспомнила тот день. Уж очень он какой-то особенный был.

— Кто же тогда находился в подвале? Кого-нибудь помните? — майор хотел было оборвать ниточку Катиного рассказа, а потом решил, — пусть говорит. Он только сильнее сцепил пальцы и не сводил взгляда с лица девушки. А она опустила глаза и медленно перебирала концы шелковой косынки, накинутой на плечи.

— Кто же там был?.. Кто же?.. Честное слово, не припомнить… Соседка. Какие-то люди. Много людей… Вам ведь надо подробно? Да? — она посмотрела Курбатову в глаза и снова задумалась. — Мне тогда было только шестнадцать лет… Я никого не разглядывала. Мы ждали, с нетерпением ждали, чтобы скорей уйти. Боялись, что немцы найдут нас… Потом пришел моряк, я была около него… Нет, трудно… Сколько лет!.. Я, может, потом вспомню и скажу вам…

Курбатов понял состояние Кати, понял, что она действительно не помнит никого, кто был тогда с нею. Он протянул ей протокол — подписать, отметил пропуск и, встав, протянул на прощанье руку.


Лавров очень давно не был в этом городе. Последние годы он служил в одной из сухопутных частей: на флот из морской пехоты он так и не вернулся. После небольших городов всё здесь ему казалось исполинским — и здания, и улицы, и деревья. Он шел по краю тротуара, чтобы никому не мешать своим чемоданом, разглядывал прохожих, объявления, автомашины.

Через полчаса он вошел в дом на Петровском проспекте и, получив у дежурного пропуск, уже догадавшись, куда его вызвали, но не зная — зачем, поднялся на второй этаж, где была комната 39.

На его стук ответили: «Войдите!» — и он толкнул дверь. В кабинете сидел мужчина в штатском. Лавров сначала хотел отдать честь, но передумал и только глухо щелкнул каблуками:

— Старший лейтенант Лавров.

Мужчина в штатском поднялся ему навстречу и, по-штатски же двумя руками пожав протянутую руку Лаврова, сказал:

— Курбатов. Очень хорошо, что вы прямо с поезда пришли сюда. Я вас ждал.

Он провел Лаврова к креслу, где только что сидел сам. Старший лейтенант вопросительно посмотрел на Курбатова.

— А-а! — засмеялся тот. — Сейчас всё поймете. — Майор сел за стол. — Вы приехали сюда в связи с делом двенадцатилетней давности. Помните, в октябре сорок первого года вы, старшина Лавров, перешли фронт в Солнечных Горках. Помните? Ну вот и хорошо… Вы сообщили комиссару госпиталя, что вместе с группой советских граждан фронт перешли и пять немецких агентов.

Лавров потер мгновенно вспотевший лоб.

— Разве с этим делом не покончено? — он от волнения не заметил, что выкрикнул эти слова.

— К сожалению, нет. Тот человек, комиссар госпиталя, которому вы передали документы, погиб во время бомбежки, на пути сюда. Бумаги нашли только сейчас, буквально три… нет, уже четыре дня назад.

— А я думал, пойманы… Давно, в первый же… ну во второй месяц… Полная уверенность. И не спрашивал, не интересовался… Потом был эвакуирован, лечился, попал на север.

— Да, это всё так. Мы и не виним вас. — Курбатов говорил спокойно, и Лавров тоже начал успокаиваться. — А вот теперь вы нам опять поможете. Ладно?

— Как же, надо обязательно найти! Вот жаль только… Ведь тогда я лучше помнил всё. И людей, и вообще…

— Ну, ничего, ничего. Не всё сразу. Позже я познакомлю вас с одним человеком, — может быть, вспомните вместе.

Он взглянул на часы, подошел к телефону и спросил в трубку:

— Брянцев еще здесь? Пусть зайдет минут через пять.

Потом майор вернулся к Лаврову:

— Ну, уже поздно. Спать пора. До свиданья. Вам приготовлен номер в гостинице. Это недалеко, рядом. Завтра утром приходите, поговорим. И пока очень много не думайте, спите крепко.

Лавров пошел к дверям. Курбатов проводил его. В коридоре Лаврову уступил дорогу высокий лейтенант с румяным юношеским лицом и черными, слегка вьющимися волосами; открыв дверь, из которой Лавров только что вышел, лейтенант спросил:

— Звали, товарищ майор?

Глава вторая

1
Авария с генератором «Электрика», казалось, могла дать Курбатову то первое звено, за которым потянулись бы другие.

Разговаривая накануне с Вороновой, майор неотступно думал об аварии. Но техническая комиссия должна была приступить к расследованию только завтра. Не было известно, в чем же истинная причина аварии. Не имея выводов технической комиссии, Курбатов всё же решил начать расследование. С ГЭС посланный туда сотрудник сообщал, что нового пока ничего нет, поэтому Курбатов продолжал поиски пятерых.

План, разработанный Курбатовым и лейтенантом Брянцевым, был прост, и вместе с тем труден для исполнения.

Работник облисполкома Новиков, тот самый, который вел группу беженцев через фронт, также не смог вспомнить подробностей. Ценным в его показаниях было то, что среди беженцев был железнодорожник, раненный в руку (о котором сообщал и Лавров), музыкант со скрипкой да поныне живущие в Солнечных Горках жены ответственных работников с детьми. Помимо них, среди двадцати семи было десять военнослужащих красноармейцев во главе с лейтенантом — остатки взвода, выходившего из окружения.

С огромным трудом, после долгих поисков в архиве штаба округа, Курбатову удалось установить, что подразделение, вышедшее из окружения в октябре сорок первого года в районе Солнечных Горок, возглавлялось лейтенантом Седых.

Он отдал Брянцеву листок с фамилией Седых. Надо разыскать его. Потом он спросил у Брянцева — который час? Было уже шесть.

— Нам по пути, — сказал Курбатов, поднимаясь.

— Простите, товарищ майор, — ответил Брянцев. — Я начну розыски… сейчас.

— Сейчас? И сколько, вы думаете, это займет у вас времени?

— Не знаю точно. Ночь, может быть.

— Товарищ Брянцев, по ночам работать запрещаю… кроме исключительных случаев. Одевайтесь, нам по пути.

Они вышли в коридор, и Курбатов продолжал:

— Запрещаю, ничего не попишешь. Вы что сейчас читаете?

Брянцев, явно смущенный, что-то буркнул в ответ.

— Вот видите — и не поймешь толком, что. А читать надо. С женой когда в театре были?

Опять Брянцев буркнул что-то невразумительное.

— А я на днях на «Хованщине» был, — вдруг сказал Курбатов. — Вы слушали «Хованщину»? Нет?.. Ох, позвоню я вашей жене, — погрозил он пальцем, — да и скажу…

— Она не обижается, — сказал Брянцев.

Курбатов накинулся на него:

— Что, что? Вы думаете, ее дело мужу щи варить, воротнички стирать да ждать его? Нет? Ну хорошо, что так не думаете. А другие думают…

— Кто? — поднял голову Брянцев.

— Заглянул я в кой-какие паши книжки. Диву даешься: и личной жизни ни у кого нет, и любить герои не умеют, и, чёрт побери, рюмки водки не могут выпить. Нельзя так жить, как эти герои книг, — закончил он, дотрагиваясь до рукава Брянцева. — А вы почему-то захотели им подражать…

— Нет, — сказал Брянцев, — мне просто кажется, что есть дела, не терпящие отлагательства. Мы же — не завод…

Курбатов качнул головой:

— Помните у Маяковского: «Я чувствую себя заводом, вырабатывающим счастье». Мы особый завод, товарищ лейтенант. Ну, до завтра.


Утром Брянцев заказал разговор с Москвой и, на всякий случай, со штабом округа. Через три часа ему сообщили, что гвардии подполковник Седых, Герой Советского Союза, служит в тридцать шестой дивизии. Брянцев знал: дивизия эта сейчас недалеко, в Бережанском районе. Он позвонил туда по прямому проводу. Подполковник Седых был на месте.

— Позвать его к телефону?

— Нет, не надо звать, благодарю вас.

Брянцев положил трубку и пошел к Курбатову.

— Отсюда и начнем тогда, — сказал майор, выслушав Брянцева. — Седых в части, говорите? Что ж, поехали знакомиться.

Брянцев позвонил и вызвал машину, а Курбатов подошел к карте, отыскал Бережанский район и берег озера, где стояла на летних квартирах дивизия. «Далековато, дома будем, стало быть, только под вечер». Курбатов спустился в столовую и взял несколько бутербродов себе и Брянцеву.

Кончились низенькие домики пригорода, потянулись поля, по которым шагали к горизонту стальные линии высоковольтной передачи. Началась роща. Дорога пересекала ее и по бокам колыхалась свежая, словно промытая до блеска, зелень берез. Шофёр, знавший нрав Курбатова, дал газ, и машина вскоре выскочила на бережанское шоссе, широкое и пустынное. Тут шофёр мог выжать все восемьдесят, не спрашивая. Брянцев заулыбался, — он тоже любил быструю езду.

В лагерь они вошли пешком, оставив машину на шоссе. Сержант с контрольно-пропускного пункта объяснил им, как найти Седых:

— Он сейчас, наверно, отдыхает уже. Вон его дом, у озера. А нет, так в штабе.

По узкой дорожке они подошли к маленькому домику, стоявшему в глубине сада. Внезапно Курбатов остановился возле забора, вглядываясь, что происходит там, за густо разросшимися кустами акаций и жимолости.

Двое детей с радостным визгом носились за высоким мужчиной в майке. Старшая девочка бежала, высоко подбрасывая острые коленки, а младшая отставала и забегала сбоку, потешно разводя руками: «Ага, поймался!». Потом мужчина, схватив обеих девочек в охапку, повалился на траву, и они барахтались в его сильных руках, всё повторяя: «Ага, поймался!» — хотя неизвестно было, кто из них «поймался».

Быть может, потому, что майор Курбатов в свое время потерял любимую девушку, а новое чувство, пусть не менее сильное, владевшее им уже не один год, было более мужественным, более строгим, — он испытывал каждый раз странное смущение перед чужим семейным счастьем. Так и теперь у него защемило в груди, — не зависть, а скорее легкая грусть по тому, чего у него пока еще нет.

Минуту спустя они входили в калитку.

Седых быстро поднялся с земли, снял с ветки китель и, застегнувшись на все пуговицы, протянул руку:

— Седых.

Девочки стояли позади, недовольные, что их игру прервали, и ожидая, что сейчас эти двое уйдут, папа снимет китель и снова начнется возня.

— Нам нужно с вами поговорить.

Седых жестом пригласил пройти дальше.

Там, под деревьями, стоял стол, врытый в землю, и две скамейки. Солнце, пробиваясь сквозь густую листву, бросало на доски стола матовые блики.

Разговор начался как обычно. Помнит ли подполковник тот день, вернее, ту ночь? Ну, конечно, разве это забудешь. А тех, кто с ним шел? Да, тоже, хотя многих уже нет, погибли в боях. Брянцев предложил бумагу и карандаш. Седых начал писать столбиком фамилии, морщился, припоминая, но писал, делая сбоку пометки:

— Пятеро, стало быть, погибли. Один из моих, узбек, сейчас на родине, пишет мне, не забывает, растит хлопок. Трое… точно вот не могу сказать, где они сейчас — Коршунов, Головлев и Морозов. До войны двое из них были токарями, а Морозов — фрезеровщик.

— Девять, — сказал Брянцев. — Десятый вы. А еще один?

— Задуйвитер служит на Украине, офицер. Я с ним до Берлина дошел.

Брянцев сиял, а Курбатов хмурился. Всё шло ровно, слишком ровно. И, вместе с тем, — ничего определенного, точного, с чего бы можно было начать розыск. Он взял у подполковника его записи и попытался представить себе всех этих людей. Среди них не должно было быть тех.

— Вы всё время были вместе? — спросил Курбатов. — Из десяти человек никто не отлучался тогда, в окружении?

— Н-нет… Мы шли километров полтораста, больше лесами.

— Куда?

— На восток. К Солнечным Горкам. Правда, за две недели до Солнечных Горок мы встретились с партизанами…

Курбатов сел поудобней, словно собираясь выслушать долгий рассказ.

— В операциях мы участия не принимали, так как были измучены переходами. А партизаны при нас собирались взорвать водокачку…

— Хорошо, — сказал Брянцев, — а в лесу из ваших никто не уходил, никого вы никуда не посылали?

— Я ведь еще не кончил, — ответил подполковник, и Курбатов лукаво взглянул на Брянцева: то-то, учись терпению! Подполковник тут же добавил: — Посылал. Трое пошли с одним человеком, кажется с председателем райисполкома, к Солнечным Горкам на рекогносцировку. Тогда мы уже думали о том, как бы перейти линию фронта. Они наскочили на отряд немцев и приняли бой. В бою все рассеялись и собрались по одиночке дней через пять-шесть.

Курбатов подался вперед:

— Кто это?

Брянцев увидел, как в зрачках у Курбатова появились злые огоньки.

— Коршунов, Головлев, Морозов.

— Больше никто никуда не отлучался?

— Нет, остальные были со мной.

Брянцев понял: эти трое, или хотя бы один из них, могли за эти дни попасть в плен, быть завербованными… Проверка здесь нужна обязательно. Курбатов думал о том же.

Наступил вечер, когда они сели в машину; шофёр включил свет.

— Ну, что вы скажете, Константин Георгиевич? — спросил Курбатов.

— Чёрт ногу сломит, — ответил Брянцев. — Может, эти трое тогда попросту уходили от преследования.

— Посмотрим, — Курбатов закрыл глаза. — Вы завтра же займетесь розысками музыканта. Никаких данных о нем пока нет. — Откинувшись на сидении, он смотрел в окно и мысленно подводил итоги.

Было двадцать шесть. Десять — военнослужащие. Среди них нужно проверить троих. Да вот еще женщина, Кислякова, — она разошлась с мужем, живет в Солнечных Горках одна, работает в райконторе связи.

О чем еще говорил подполковник Седых?

В операциях партизан они участия не принимали, да и сами партизаны еще не наладили как следует свою борьбу в ту пору. Только взорвали водокачку…

Брянцев вздрогнул от неожиданности, когда майор резко повернулся и, дотронувшись до плеча шофёра, приказал:

— Назад в дивизию.

Отыскав подполковника, Курбатов спросил:

— Те, кто взрывал водокачку, — вернулись?

— Не все, при нас вернулся только один, — кажется, железнодорожник, раненный в руку.

— А где во время взрыва был Новиков, председатель райисполкома?

— В Солнечных Горках. Ну да, он нас привел в подвал, и примерно в это же время туда пришел этот железнодорожник.

— Спасибо. Извините, что побеспокоили.

И вот снова дорога, но ночь уже сгустилась, и шофёр вел машину осторожней.

— Вы поняли? — тихо спросил Курбатов у Брянцева.

— Я понял, что вы хотели узнать, но не понял еще, что мы узнали. Если этот железнодорожник пришел в подвал один, стало быть, он знал адрес.

2
Примерно за неделю до того как генерал передал Курбатову новое задание, на «Электрик» приехал Позднышев — видный инженер-энергетик. Здесь налаживали производство выключателей для высоковольтной сети, сконструированных им, и работники завода нуждались в его помощи.

Позднышев снял номер в гостинице, но, казалось, жил на заводе. Там ему отвели кабинет— маленькую комнатку, единственным своим окном выходившую на крыши сборочных цехов, а дверью — в коридор. В кабинете он бывал редко и всегда с новыми друзьями — инженерами, большей частью молодыми.

Молодежь к нему льнула. Позднышев обладал неистощимым запасом добродушия и веселья и был очень талантлив, а молодежь всегда тянется ко всему талантливому.

Тем временем на ГЭС шло расследование аварии генератора. Позднышев не состоял в комиссии, но не мог не заинтересоваться делом, тем более что обследовавшие так и не могли сказать последнего слова: генератор разбит, а в документации никакой ошибки нет. Сошлись только на одном: инженер Воронова вела монтаж генератора правильно. Катя вздохнула с облегчением, но на душе у нее — и не только у нее — остался неприятный осадок. Кто же всё-таки виноват в аварии?

Козюкин — тот лишь снисходительно улыбался:

— Заседали, заседали… Чаи гоняли, бумагу портили и нервы себе и другим, а результатов нет?

Встретив Воронову, Козюкин еще издали протянул ей обе руки:

— Здравствуйте, племя младое, — раздавался сверху его баритон: он был выше Кати чуть не на две головы. — Вас-то, во всяком случае, можно поздравить, и… простите мне, Христа ради, мои мыслишки, что это вы напартачили. Каюсь, каюсь, Екатерина Павловна.

Катя освободила свою руку из его двух: рукопожатие оказалось чересчур долгим.

— Вы так убедительно говорили тогда, на летучке, — ответила она, — что я даже сама готова была поверить…

— И плакали, Екатерина Павловна, знаю… Ну, виноват, виноват, еще раз простите… Вы куда? К себе? — Он собирался взять ее под руку.

— Нет, в цех.

— A-а, ну, нам не по пути. Кланяюсь, Екатерина Павловна.

По дороге в цех Катя снова заглянула к Позднышеву: взять сделанные в синьке чертежи. Позднышев обрадовался ее приходу:

— Ну что, Катюша, у вас сегодня гора с плеч свалилась?

— Всё равно с завода пятно не смыто. Всё равно, быть может, кто-то из нас виноват.

Дверь тихонько отворилась. Вошел главный бухгалтер Войшвилов, седеющий, чуть сутулый старик. Он спросил насчет какой-то накладной, потом, взглянув на оживленное лицо Кати, с улыбкой спросил:

— Радуетесь?

Катя смутилась. Позднышев сунул трубку в карман и вышел в коридор, сказав Кате:

— Я в цех, скоро вернусь.

Бухгалтера он пропустил вперед. В коридоре старик обернулся к Позднышеву:

— Что, довольна дивчина?

— А как же ей не быть довольной?

Бухгалтер потер переносицу:

— Да, комиссии проверяли тщательно. Ошибки быть не может.

Позднышев замедлил шаг, громко хрустнул пальцами:

— Я, по правде, недоволен расследованием. Слишком поверхностно всё-таки.

Старик тревожно заглянул Позднышеву в лицо. Инженер продолжал:

— Конечно, поверхностно. Как-никак, этот генератор — вещь новая, сложная. Тем более, скоро на крупнейшие стройки будем работать. Вдруг чего-нибудь недоучли, не научились. Расчеты надо посмотреть. Хоть Козюкин и большой авторитет, но…

При упоминании имени Козюкина лицо бухгалтера внезапно побелело. Но Позднышев не искал глазами собеседника. Он смотрел на свои похрустывающие пальцы, погруженный в размышления.

— Вы не видели Козюкина? Где он? Хочу сам разобраться, что к чему… Да я, собственно-то говоря, уже начал.

Бухгалтер вдруг заспешил:

— Мне — в отдел. До свидания, Никита Кузьмич.

Семенящими, частыми шажками он пошел по коридору, поглаживая на ходу седой «ежик».

В цехе Позднышев был недолго, около часа, и когда вернулся, Катя сказала ему, что его спрашивали по телефону. Кто? Она не знает. Позднышев пожал плечами и сел за чертежный стол.

— Глядите, Катюша, товарищи, подите сюда! Прессы мы будем устанавливать так, чтобы…

Его оборвал телефонный звонок. Еще продолжая объяснять, как будут установлены прессы, Позднышев снял трубку и кивнул инженерам, — обождите.

— Да? Да, я… Кто? Василий? Не может быть!

Он ругнулся, что плохо слышно: «Что это у тебя телефон позапрошлого века?» — спрашивал, как Василий очутился в городе и когда они встретятся.

— Сегодня?.. Хорошо. Где?.. — Тот что-то говорил, и Позднышев кивал — Да, знаю, знаю… Через час?.. Ладно, отдохну сегодня. — Он положил трубку и, улыбаясь, обернулся к инженерам:

— Друг звонил, — тоже электрик, уралец, замечательный человек. Ну, я поехал веселиться. Чтоб вы сегодня на заводе не торчали! Суббота, надо отдыхать и веселиться.

Но Катя ушла поздно. Она поднялась в конструкторское бюро, прошла к «рабочему месту», как любила она называть свой столик, и по пути закрыла дверцы шкафа. «Почему он открыт?» — на секунду удивилась она и тотчас забыла об этом, зажигая лампу.

Забыла потому, что увидела из окна: перед воротами, на улице, стоит Лавров.

Курбатов познакомил их неделю назад, они по началу не узнали друг друга, а потом Лавров, узнав Катю первым, почему-то смутился, даже порозовел:

— Это вы!

Что ж, они были давними знакомыми, и ничего удивительного не было в том, что Лавров ждал теперь Катю на улице.

3
В эту же субботу вечером Козюкин пришел в старый серый дом, фасадом выходивший не на улицу, а во двор, где один возле другого теснились сарайчики, поленницы дров, а над ними — ржавые голубятни. Нужная ему квартира была на шестом этаже, под самой крышей; на площадке было темно, и Козюкин, чертыхаясь про себя, долго чиркал спички, отыскивая кнопку звонка.

— Кто там? — спросили из-за двери.

— Я пришел по просьбе товарища Крупкина, — ответил Козюкин. — Это вы просили поставить вам телефон?

И, хотя Козюкин, в габардиновом плаще и зеленой шляпе с витой тесемкой, меньше всего походил на монтера, там, за дверью, звякнула цепочка и петли скрипнули.

Раздевшись не в прихожей, а в комнате, Козюкин поежился. Ему было холодно здесь, в неуютной, необжитой квартире. У него же дома кабинет был отделан под мореный дуб и висело несколько пейзажей, показывая которые, он любил небрежно кинуть гостю: «Куинджи»…

Человек, впустивший его, сидел теперь молча возле открытого окна и, казалось, наслаждался тишиной вечера. Козюкин усмехнулся и спросил иронически:

— Любуетесь?

— А что ж, — ответил Ратенау — он же Войшвилов, главный бухгалтер завода «Электрик». — Любуюсь. Разве не красиво?

Козюкин тоже подошел к окну. Прямо под ним начинались крыши соседних домов — море крыш, с трубами, флюгарками, антеннами.

— Да, действительно, пейзаж. Вы знаете, как об этом писал Блок?

— Надеюсь, вы пришли ко мне не затем, чтобы цитировать Блока?

— Почему же, — несколько обиженно произнес Козюкин. — Как говорят французы, каждый овощ подается в свое время.

Ратенау молчал.

— И всё-таки я вам процитирую: «Что на свете выше светлых чердаков, вижу трубы, крыши дальних кабаков».

Теперь усмехнулся Ратенау:

— Это верно: только кабаки вы и видите. Хотите самую что ни на есть российскую, а не французскую поговорку: кто о чем, а шелудивый — о бане.

Он с удовольствием увидел, как этот длинный, элегантный мужчина вдруг сделался словно ниже ростом, куда-то пропали мягкие плавные движения рук, рассчитанная улыбка. Ратенау даже показалось, что у гостя дрогнули и поползли вниз кончики губ, точь-в-точь как у обиженного подростка. Ратенау встал и закрыл окно. Шум города, звонки трамваев, музыка в парке — всё осталось по ту сторону окна; здесь, в комнате, стало совсем тихо, и слышно было, как на кухне урчит в плохо завернутом кране вода.

— Итак, зачем вы пришли? Я же говорил вам, — только в крайних случаях!

Козюкин вдруг обозлился:

— Откуда вы знаете, что сейчас — не крайний случай? В конце концов, мы оба делаем одно дело — вы и я. Не надо этой иерархии, начальников и подчиненных: если нас поймают, так поставят к одной стенке.

— Боитесь? — прищурился Ратенау. Козюкин только плечами пожал в ответ, — жест, обозначавший: бросьте валять дурака, вы сами боитесь. Ратенау догадался, смолчал, и тогда уже Козюкин понял, что молчание было здесь воистину знаком согласия.

На самом деле никакой особой крайности не было, — просто Козюкин обнаружил, что денег у него уже нет. Должны же они платить — не только за дело, а хотя бы за эту вечную угрозу оказаться там, где нет ни кабинетов мореного дуба, ни картин Куинджи.

Первым нарушил молчание Ратенау. Он спросил так, словно у него болели зубы, а тут еще пришел назойливый проситель:

— Ну, что там у вас?

Из кармашка для часов Козюкин вытащил во много раз сложенную бумажку и протянул ее, зажатую между большим и указательным пальцами. Ратенау и здесь помедлил, прежде чем взять ее; взял, наконец, развернул, пробежал глазами несколько строчек напечатанного на пишущей машинке текста и небрежно сунул себе в карман. Потом так же медленно достал из другого кармана пачку денег и, не глядя, протянул Козюкину. Тот взял их с усмешкой. «Пачка двадцатипятирублевых, начатая, — отметил он про себя, — рублей четыреста, не больше».

— Это, однако, пустяковые сведения… — попрежнему не глядя на него, сказал Ратенау. — Я, не выходя из бухгалтерии завода, могу знать о том, что творится в главке. У вас колокольня повыше. Мне кажется, вы получаете много, а даете мало.

— Три года назад… — начал было Козюкин.

Ратенау перебил его:

— Забудьте о том, что вы делали три года назад. Мы должны жить сегодняшним днем.

— Вы знаете, что попытка с генератором удалась? — спросил Козюкин. — Это сегодняшний день.

Ратенау кивнул:

— Да, слышал.

— Пока вышел из строя один, комиссия сбилась с ног в поисках причин аварии. В течение месяца выйдут из строя все двенадцать, и тогда…

— И тогда, — подхватил Ратенау, — этим займутся чекисты. Они придут на завод, перевернут всё вверх дном и обнаружат, что начальник конструкторского бюро Козюкин вовсе не такой уж честный человек, как это казалось. Кандидат наук… член партии… воплощение критики и самокритики… Об этом вы подумали? Я предупреждал вас: портить один, а не всю серию.

— Я всё обдумал, — кротко улыбнулся Козюкин. — Во-первых, серия пошла в производство по чертежам, где нет моей подписи. Я был всего лишь консультантом, и расчет обмотки… ну да эти технические подробности не для бухгалтерского уха… я писал расчет, я диктовал его соплякам-мальчишкам, а когда почтенный профессор Суровцев, мой дражайший учитель, узнал, что консультантом был я, он в порядке творческого содружества даже не стал проверять их, а подмахнул своим вечным пером. Вот и всё… Что?

— Я ничего не говорил. Что дальше?

К Козюкину вновь вернулось самообладание. Он снова не говорил, а пел:

— Что еще? Еще я, на всякий пожарный случай, добрался до дневников монтажа этой тупицы Вороновой — знаете ее? Я осторожненько стер пару цифирей и… что я написал там? Те же самые цифири и положил всё это дерьмо назад в шкаф. — Он даже рассмеялся, довольный. — Вы понимаете меня? Кое-кто пошлет кое-куда письмо. Кое-кто ринется исследовать эти расчеты и найдет надпись на стертом. Ясно: верные цифирьки взамен неверных. И кое-кто третий — эта бедная очаровательная девица — отправится кое-куда, а потом на нее свалятся в придачу двенадцать других генераторов, потому что она делала для них ряд работ. А?

Он ждал одобрения, ждал мучительно; Ратенау склонил голову:

— А дальше что?

— Что дальше? — Козюкин даже привстал от волнения. — Дальше я критикую директора. Я веду семинар по политическим дисциплинам. Дальше я превозношу великолепное изобретение инженера Позднышева.

— И пишете некролог.

— Некролог? — удивился Козюкин. — Я видел его…

— Я тоже видел его. Еще сегодня и много раньше. И мне этот Позднышев никогда не нравился. — Ратенау смотрел на Козюкина злобно. — А вы знаете, что через пару дней провалитесь? Этот Позднышев намерен просмотреть все расчеты. Уж от него-то, будьте уверены, ничего не скроется. Я его слишком хорошо знаю. Ну, Позднышева я возьму на себя… Что еще вы собираетесь делать? Ну, не бойтесь, мы всё-таки вас достаточно ценим и так просто не отдадим.

Но Козюкин кончил свой отчет вяло:

— Заодно делаю пару нормальных работ. Кстати, чертежи генераторов для новостроек, посланные в Москву, безупречны.

— Почему? — насторожился Ратенау.

— Это надо понять. В Москве сидят люди не лыком шитые, они увидят, что к чему.

— Вы не выполняете приказ. — Он с особой силой подчеркнул это — «приказ». — Не надо было тогда фокусничать с этими генераторами, надо было начинать сразу с тех.

Козюкин досадливо махнул рукой:

— Что я, сопляк, что ли? Всё сделаем после.

Ратенау ответил на это: «Смотрите же», — встал и начал надевать шуршащий макинтош.

— Вы уходите? Куда? — удивился Козюкин. Ратенау не ответил; вопрос был задан напрасно. Козюкин взялся за шляпу и помял поля, опустив глаза.

— Слушайте, а что же с Позднышевым? — не утерпел он.

— Вы… — Ратенау не мог надеть макинтош, рукав где-то запутался, и старик покраснел от усилий. — Вы… задаете… много вопросов. Выходите на улицу и не ждите меня.

Он пошел закрывать за Козюкиным дверь и сказал:

— Вы сегодня были неподражаемы. Почему вы не актер, а? И скажите, вы в самом деле так обозлены на них или тоже играете?

Козюкин вздрогнул. В последних словах ему почудилась откровенная угроза. Он ответил поспешно, пожалуй даже чересчур уж поспешно, пытаясь скрыть внезапный страх:

— Я очень зол.

Ратенау ушел несколькими минутами позже — сухонький, безобидный на вид старичок в старомодной шляпе и в макинтоше.


Козюкин оказался прав: в пачке было четыреста рублей с небольшим, — сумма не очень-то значительная, особенно если учесть, что она была получена за три недели работы. За генераторы ему еще не заплатили. Он прикинул: в августе можно будет съездить в Сочи, обязательно одному. Нервы начинают сдавать. И все требуют денег. Накануне звонила теща, мать покойной жены. Асенька выросла из своего драпового пальтишки, оно у нее и на рукавах прохудилось. Девочка должна ехать в пионерский лагерь, а белье у нее старенькое, так не могли бы вы… Он ответил, что с деньгами у него сейчас туго, живо перевел разговор на другое и попросил к телефону Асю. Говорил с ней, как со взрослой, чуть покровительственно, справился об успеваемости, а когда кончился разговор, трубку бросил с раздражением. Да, шалят нервы…

Сейчас он вспомнил вопрос, заданный ему Ратенау: «В самом деле вы озлоблены, или это тоже игра», — вспомнил и усмехнулся. Уж кто-кто, а Ратенау мог и не спрашивать его об этом.


…Давно, еще в середине двадцатых годов, Козюкина, в ту пору молодого специалиста, только что кончившего Ленинградский политехнический институт, вызвал к себе в губком один из руководителей оппозиции.

— Мы отправляем вас в Нейск, — услышал Козюкин. — Положение таково, что оппозиция должна затаиться на время. Сигнал будет вам дан.

В Нейске на заводе проходили собрания. Директор завода, бывший рабочий Голованов, огромный, угрюмый, в гимнастерке, подпоясанной ремнем, говорил, поднимая тяжелый кулак:

— Громить их! Всю эту погань, этих господ из вчерашних с партийными билетами. Говорят — авторитеты, личности выдающиеся! А если личность загнивает — вон ее! Правильно я говорю? Партия — вот авторитет…

— Верно!

Козюкин хлопал вместе с другими, а в душе у него всё росла и росла злоба к этому могучему человеку, к этим людям в зале, у которых тоже руки были грубыми и сердца непримиримыми к врагам.

Случайно познакомившись с учителем музыки в темных очках, Козюкин почувствовал своего человека и выложил ему всё. Учитель кивал, поддакивал, а потом однажды спросил в упор:

— Будете работать со мной? Здесь есть организация… Платим пока немного.

Козюкин согласился. Комната в Ленинграде с окнами на Неву, деньги, обстановка, женщины — всё это стало вдруг близким и потому еще более желанным.

Однако человек этот исчез из города через два дня после того как был убит директор завода. Козюкин озлобился еще больше, замкнулся.

Он слышал о провале целых организаций то там, то здесь, и глубже, как можно глубже, залезал в свою скорлупу. Он уже начал бояться того, что в один прекрасный день к нему кто-нибудь придет и скажет: действуйте. Он переменил жилье. Переехал в другой город. Ожидая, пока буря утихнет, подлаживался, приспосабливался — и после чистки рядов партии Козюкин с облегчением понял, что буря прошла мимо. Никто не узнал, что он состоял в оппозиции.

В сорок шестом году, осенью, он шел с работы и заметил человека в плаще и кепке, надвинутой на лоб. Незнакомец явно преследовал Козюкина. Он остановился и стал читать газету. Человек подошел и встал рядом.

— Вы меня не узнаёте? — спросил он, не отрываясь от газетных строк. — А я вас сразу узнал. Помните Нейск?

Это был Ратенау.

Сидя в кожаном кресле в своем кабинете, Козюкин вспомнил всё это почти с фотографической отчетливостью. Он уже не молод — ему за пятьдесят. У него спокойная жизнь — спокойная квартира, спокойные зеленоватые обои, даже радио нет. У него степень кандидата наук. Дочь, которую он не знает и не любит, как не любил жену — одну из многих женщин, которые у него были и которых он тоже не любил.

Повторилось в памяти и сегодняшнее свидание с Ратенау. Он прав: Позднышев, этот крупнейший советский инженер-энергетик, действительно упорен, может докопаться до корня. Но Ратенау недвусмысленно дал понять, что Позднышева больше опасаться нечего. Почему?

Козюкин завидовал Позднышеву. Порой к этой зависти примешивалось и уважение — особенно после того как он прочел статью о Позднышеве в американском журнале «Электри джорнал». Всё, что писалось в Америке о советской науке, было для Козюкина откровением. Достаточно было ему прочесть в американском журнале, что Позднышев «звезда первой величины», чтобы потянуться к этой «звезде». Ведь его похвалили в Америке!

Америка была для Козюкина мечтой. Незадолго до войны он встречался с американскими журналистами. Они восторгались заводом и говорили: да, хозяину такое предприятие принесло бы не один миллион. И Козюкин подумал — вот бы иметь свой завод! Он гнал от себя эту мысль, но она возвращалась. Свой завод! Свои прибыли! Свой пакет акций!

Глава третья

1
Когда они лежали на пляже, Лавров видел залив, уходящий к сиреневой дымке горизонта, и чуть наклоненный, скользящий по заливу легкий парус.

Катя лежала рядом на песке, локоть к локтю, и ему подчас неловко становилось от этой близости. Он видел, как песчинки прилипали к ее порозовевшей на солнце коже, и чувство, похожее на восторг, охватывало его всякий раз, когда она поворачивала к нему лицо и они встречались глазами. Она вскакивала и бежала в воду, сначала с опаской вступая в белые пенки на отмели, а потом бросаясь вперед, поднимая радужные брызги. Тогда он вставал и шел следом за нею.

На пляже они были вдвоем. Курбатов и его знакомая, Нина Васильевна, оставили их, сказав: «Мы пройдемся по парку», — потом вернулись, и снова ушли. Лавров спросил Катю:

— Они нас оставили нарочно, как вы думаете?

— Я в этом уверена, — улыбнулась Катя. — Не надо было отпускать их, если уж вместе приехали.

Лаврову хотелось сказать: «Всё-таки хорошо, что мы одни. Я вас люблю, Катя». Но он смолчал, задумчиво пересыпая с руки на руку песок.

Ему было трудно выговорить эти древние, но вечно новые слова. Если бы он наконец-то решился, он не смог бы ограничиться только ими, только тремя. Он говорил бы о всем, что его волновало, тревожило и мучило…

Вечером они встретились с Курбатовым и его знакомой и пообедали, слушая музыку, лившуюся из парка.

— Просто не верится, что всё это было здесь, — сказал Лавров.

— И тем не менее… — Курбатов сидел, сжимая бокал в ладонях. — Я только что был в том подвале.

— Где? — Катя и Лавров взглянули на него с недоумением.

— В том подвале, откуда вы ушли двенадцать лет назад. Мерзкое помещение. Холодно, сырость на стенах. Ничего, конечно, не нашел.

Катя не выдержала:

— Сами привезли нас отдыхать, мы валялись там на песочке, а вы — на другой конец города! И Нину Васильевну с собой потащили. Это… это нечестно.

— Ну, вот уж и нечестно, — рассмеялся Курбатов. — Зато теперь я совершенно точно представил себе, как всё это выглядело. Даже нарисовать могу.

Они еще гуляли по парку и вспоминали — аллеи, статуя, грот… Потом прошлись по Солнечным Горкам. Действительно, Горки были солнечные в этот вечерний час: солнце спускалось, и косые его лучи заливали прямые улицы. Катя нашла место, где раньше был ее дом. Теперь там стоял другой, трехэтажный, — санаторий Министерства связи.

На закате они собрались в город. Народу уезжало много, вокруг них пела, смеялась веселая, многоликая толпа.

Но этим не кончился выходной день. С вокзала Лавров и Катя пошли по затихающим улицам и попали на набережную.

Тиха белая ночь. Небо — беззвездно, на нем тают розовые облачка, во всем воздухе разлито удивительное, величавое спокойствие. Всё кажется четким, словно нарисованным — и буксиры, причаленные прямо к парапетам, и далекие заводские трубы, черные на заре, так всю ночь не сходящие с неба.

Кончилась ночь, и ничего не было сказано о том, что хотел Лавров произнести, а Катя — услышать. Лавров довел Катю до ее парадной, — путь снова прошел в молчанье. Но он не мог уйти не сказав:

— Ну вот, мы и пришли.

Глаза у Кати блестели, когда она подняла их на Лаврова.

— Катя!

Девушка вздрогнула:

— Что?

Она смотрела на него долгим и, как показалось Лаврову, тревожным взглядом, будто видела его впервые и пыталась понять, что же всё-таки происходит…

Через минуту она бегом поднималась по лестнице. Лавров остался у парадной один.

Он вытащил папиросы и стоял, шаря по карманам за спичками, но их не было, — кончились, стало быть. Тут вспыхнул перед ним розоватый огонек и знакомый голос проговорил:

— Пожалуйста, Николай Сергеевич.

Лавров отпрянул. Против него стоял Брянцев, держа зажженную спичку.

— Вы?

— Да. — Брянцев не замечал смущения Лаврова, он был хмур, и под глазами у него лежали глубокие тени. — Майор просил вас немедленно пройти к нему. Вас и Воронову.

С Лаврова словно хмель слетел:

— Что случилось?

— Поднимемся за ней, — вместо ответа предложил Брянцев.

Но Катя уже спускалась, по лестнице дробно стучали ее каблуки.

Когда она побежала наверх, у нее было одно желание: скорее к себе, в комнату, раздеться и юркнуть под одеяло и, накрывшись с головой, подумать о том, что сегодня было. Она не утерпела и выглянула в лестничное окно; Лавров был не один. Второй — она знала его — был помощник Курбатова, значит надо бежать вниз, он там неспроста.

— Что случилось? — крикнула она из дверей.

— Когда Позднышев ушел с работы? — спросил ее Брянцев.

— В пять, нет, в половине шестого. Да, в половине шестого, это я точно помню. Я ушла в восьмом, два часа спустя.

— Куда? Куда он пошел?

— Его вызвал друг. Они собирались где-то встретиться.

— Где?

— Я не знаю. Что же случилось всё-таки, скажите ради бога?

Брянцев отвернулся:

— Позднышева пытались убить. Он в больнице.


В субботу, под выходной, Брянцев, уходя с работы, столкнулся у входа с музыкантом Головановым. Брянцев узнал его сразу по фотографиям, которые приходилось видеть на афишах и в журналах. Высокий, худой, чуть сутулый, словно стеснявшийся своего роста, Голованов стоял перед дежурным и говорил, волнуясь:

— Простите, мне надо видеть… срочно видеть кого-нибудь из следователей. По очень важному вопросу. Сегодня, сейчас.

Дежурный взглянул на Брянцева — тот кивнул; тогда дежурный попросил у Голованова документы и выписал пропуск:

— Комната шесть.

Рассказ был не длинен, музыкант очень нервничал и говорил поэтому сбивчиво, однако всё, что он говорил, складывалось в стройный рассказ о судьбе человека его, Брянцева, поколения. Но если Брянцев рос, как большинство советских детей, в семье, в школе, в пионерском отряде, — то у Голованова была совсем иная судьба. Брянцев пошел на фронт, Голованова не брали — слаб здоровьем. И если для Голованова война кончилась в тот самый день, когда об этом сообщили по радио, для Брянцева она продолжалась до сих пор.

Слушая Голованова, Брянцев видел не только то, что тот хотел рассказать. Жизнь человека талантливого, сильного в своем таланте, вставала перед Брянцевым.

2
…Голованов помнит себя лет с пяти, — помнит комнату, единственным своим окном выходившую на двор, со всех сторон стиснутый дровяными сараями. За двором и сараями начиналась пригородная равнина, безлюдная, изрытая окопами и воронками, — там ребятишки подбирали позеленевшие стреляные гильзы, части сломанных винтовок и иногда — латунные пуговицы с тиснеными орлами.

Семья жила в Нейске, небольшом промышленном городке, и занимала комнату бывшей конторы завода. Отец рассказывал, что в этой комнате был кабинет управляющего заводом фирмы Сименс-Шуккерт, герра Ратенау.

По утрам мальчика будил заводский гудок. Глухой, он то повисал в воздухе, то, словно прижатый ветром к земле, растекался по сторонам, чтобы где-то снова взмыть вверх и оттуда прислушаться к собственному эху.

Он вставал вместе с отцом; мать вставала раньше. Она ходила по комнате и кашляла, запахивая на груди серый штопаный-перештопанный платок. Когда она кашляла, отец тревожно поднимал от тарелки голову, а потом опускал ее еще ниже, чем раньше, словно чего-то стыдясь. Однажды мать уехала в деревню к своей родне; мальчик помнит вокзал, сутолоку, мелькающие тюки и корзины, помнит мать, стоявшую в дверях товарного вагона. Поезд тронулся, она что-то крикнула, запахивая платок привычным движением, — и навсегда ушла из его жизни.

Через год он пошел в школу, и отец, дневавший и ночевавший на заводе, облегченно вздохнул: школа смотрела за мальчиком, кормила его.

Хорошо было после занятий не идти домой, в холодную пустую комнату, а забраться в каморку школьного сторожа Федосеича и читать ему по складам книгу. Старик вертел от удивления бородой, восклицая: «Ах ты, елки-березки!» — а потом засыпал под чтение.

Однажды, забравшись по привычке к сторожу, мальчик увидел, что старик, ворча себе под нос, перебирает связку ключей:

— Рояля ей понадобилась. Достань ей роялю, а если она вовсе даже сломанная?..

Кряхтя, он вышел в коридор; мальчик пошел за ним. Всё еще не успокаиваясь: «Рояля ей понадобилась!» — сторож остановился у дверей, которые обычно никогда не бывали открытыми. Замок долго не поддавался. Наконец, ключ в скважине заскрипел, заскрежетал, и на мальчика пахнуло пылью, плесенью и гниющим деревом.

Их тени ходили по голым стенам с ободранными обоями. Маслёнка светила еле-еле, и приходилось то широко раскрывать глаза, то щуриться, чтобы разглядеть комнату.

— Вот она, — кивнул старик на что-то густо обросшее пылью. Тряпкою он провел по ровной поверхности, и вдруг из-под тряпки вырвалась и заблестела черная полоска.

— Роялью называется. Не знаешь? Играют на ней. Вот, глянь-ко.

Он откинул крышку.

— Ткни пальцем-то. Да не бойся, не кусается. Смотри.

Своими короткими, распухшими от ревматизма, скрюченными пальцами он ударил по клавишам, и пыль на крышке дрогнула от раздавшихся звуков.

— Тут, слышишь, ровно вода звенит, ручеек — жур-жур-жур, а здесь вот солнышко светит, а тут гром. А? чего рот-то раскрыл? Не видал? Хитрая, брат, штука, люди на ней десять лет учатся играть.

Это был первый урок музыки.

«Рояля» понадобилась учительнице: та на уроке сказала ребятам, что у них будет пение. Скоро пришел и учитель — долговязый с рыжими усиками, в дымчатых очках, замотавший шею зеленым шарфом:

— Это — до, это ре, дальше ми, фа, соль… поняли? Начали — до, ре, ми, ми, ми…

Поначалу от этого «ми» все прыснули, но потом привыкли и тянули «ми» уже с удовольствием.

Мальчик как-то подошел к учителю пения и сказал, что ему бы хотелось научиться играть. «Играть? Ты — чей? Головановский? Это что ж — заводского Голованова, да? Ну, тогда можно. Оставайся после уроков».

Потом учитель шипел: «Дурень, тупица, тебе бы только в обоз идти, ассенизаторский». Мальчик плакал, не понимая, почему он тупица, но, раз заболев музыкой, он уже не мог вылечиться.

Что было дальше? Отец пошел на завод и не вернулся, его нашли на дороге мертвым, а неподалеку валялись дымчатые очки. В карман отца была всунута записка: «Красному директору от истинных хозяев завода». А учитель музыки исчез, как сквозь землю провалился, но потом кто-то портил станки, а в мешке муки на общественной кухне нашли однажды толченое стекло…

И вот — детдом. Уже другие преподаватели, люди ласковые и внимательные. Год мальчик прожил там, учась, помимо прочего, играть на скрипке, которую ему подарил завод. И, как знать, может, совсем иначе сложилась бы его судьба, если б не один — смешной теперь, а тогда грустный случай.

Кто-то принес в школу мяч. С гиком и визгом ребята гоняли его на перемене по коридору, и, забыв обо всем на свете, Сережа Голованов бросился в эту азартную игру, пиная мяч ногами, кричал и пел, как вдруг наткнулся на фарфоровую вазу, стоявшую на тумбочке возле окна, и прежде чем он успел вытянуть руки, ваза упала и разбилась вдребезги.

В коридоре сразу же стало тихо, только мяч шуршал, откатываясь в угол. Мальчик еще не понимал, что случилось, и недоуменно смотрел на осколок, с которого маслянистыми глазами улыбалась розовая рожица амура. Он уже не помнит, кто из ребят подошел к нему и сказал, тоже глядя на осколки:

— Дорогая штука. Попух ты, Серега.

Один из закадычных дружков по школе дернул его сзади за куртку:

— Хочешь, я скажу, что я это разбил, а? Мой батька заплатит.

— Не надо. Я сейчас домой пойду.

И, схватив в классе свой ранец и шапку, он выскочил на улицу, трясясь от страха.

Тихо и протяжно, словно котенок, пропищала дверь в комнату. Там никого не было. Скрипка лежала на табуретке возле кровати; когда он откинул тряпку, закрывавшую ее, и тронул струну, одинокий звук долго ныл в воздухе, будто жалуясь на боль и не находя себе выхода. Не всё ли было равно, куда идти. Он взял скрипку и осторожно, стараясь не шуметь, вышел, осторожно закрыв за собой дверь, и осторожно спустился по лестнице.

…На одной из станций, названия которой он уже не помнит, где-то между Москвой и Ленинградом, он решил сыграть в зале ожиданий, благо не было видно милиционера, а народ собрался подходящий, большей частью женщины, — эти всегда что-нибудь дадут.

Он сыграл «польку», потом «жалостливую» песню и увидел, что кто-то краешком платка уже вытирает глаза и лезет в корзину. Он начал еще одну «жалостливую», но, сразу заслонив свет в окнах и мельтеша, подошел поезд, и, кое-как собрав куски пирогов и яйца, он выскочил на платформу: поезд был попутный, на Ленинград. По перрону прогуливались двое бойцов железнодорожной охраны. Он шмыгнул вдоль стены, дошел до угла и спрятался за ним, надеясь пойти в обратную сторону, когда эти двое пройдут мимо. Всё было бы хорошо, если б один из них случайно не обернулся. Бежать было бессмысленно; боец схватил мальчика за плечо, и тот вскрикнул.

— Чего орешь?

— Отпустите! — вдруг услышал он. — Слышите, товарищ боец!

Из окна вагона, стоявшего как раз перед ними, высовывался широкоплечий человек в военной гимнастерке. Голос у него был властный, и боец нехотя убрал руку. Человек в гимнастерке увидел у мальчика скрипку и сказал:

— А ну-ка подойди сюда, скрипач!

Из-за его спины показалось другое лицо, узкое, с большими черными глазами.

— Ты чего здесь делаешь?

— Я… я здесь играл.

— Что играл?

Мальчик ответил, и широкоплечий улыбнулся.

— Небось сбежал из дома? Только правду говори — сбежал?

К чему было врать этому человеку? Ну, сбежал, только не из дома.

Широкоплечий вдруг задумался:

— Знаешь что, лезь-ка ты сюда. Вон в те двери. — И крикнул какому-то военному, стоявшему у подножек вагона: — Товарищ Быстров, пропустите мальчика.

Прошел час, прежде чем Сергей рассказал им о себе, а человек в гимнастерке всё расспрашивал его и наконец попросил что-нибудь сыграть. Сергей развернул свою скрипку.

— Чайковского можешь?

— Могу.

Широко расставив ноги, стал посредине купе и сыграл «Тройку». Они — черноглазый и другой, в гимнастерке, — переглянулись:

— Еще что-нибудь…

Стараясь не сбиться, он начал играть песенку, дней пять назад услышанную в зале ожиданий от крестьянина, но песня была короткой, а ему не хотелось кончать, и он продолжал ее, чуть прикрыв глаза, и, собрав в себе все силы, играл дальше, придумывая на ходу.

— Я не знаю этого, — сказал человек в гимнастерке. — Что ты играл?

— Не знаю, — ответил он.

— Как так — не знаю?

— Начало не мое, а середина и конец — мои.

Они снова переглянулись. И вдруг человек в гимнастерке звонко рассмеялся:

— А помните наш спор, Валериан Павлович? Вы говорили, что десятилетия пройдут, прежде чем из нашего народа выйдут в мир таланты. А вот прошло пятнадцать лет — и пожалуйте. Нет, Валериан Павлович, в нашем народе таланты растут, как грибы в дождик, надо их только собирать умело. — Всё еще смеясь, он потрепал мальчика по голове. — А покормить-то тебя я забыл. Нечего сказать, гостеприимный хозяин. Садись и ешь. Вот тебе бутерброды.

Ради приличия он отнекивался, а потом решил, что стесняться нечего, и поел с удовольствием. Еда клонила ко сну, и он задремал, свернувшись на диване, сквозь полусон слушая речи двух пассажиров.

— Вот вам совершенно новый человек, — говорил черноглазому главный, как он определил его: — он городового в глаза не видел и не увидит. Пареньку, конечно, не сладко жилось, так ведь мы только в начале пути. Сын токаря, красного директора. Я верю в него, ей-ей верю… Вы говорите — наследственность, культура в крови, а мы сами вложим ему в кровь нашу культуру…

Больше мальчик ничего не слышал. Когда его разбудили, в купе уже было темно и черноглазого не было. Тот, который взял мальчика в поезд, стоял одетый, в кожаном пальто и фуражке:

— Вставай, тезка, приехали.

Они вышли на перрон. Там стояло несколько военных, они козырнули и вытянулись, увидев их. На привокзальной площади стояли две машины, в одну из них они влезли, «главный» поздоровался за руку с шофёром и сказал:

— А ну, Вася, в первый детдом, и домой.

— И всегда вы каких-то мальчишек да девчонок возите, Сергей Миронович, — заворчал шофёр. — Небось, как резину менять — доставай, брат, как знаешь…

Тот захохотал:

— Чего ты ругаешься! Погоди, эти мальчишки да девчонки еще нас возить будут. Вот увидишь: состаримся, и будут нас возить.

Впервые в жизни мальчик ехал на автомобиле. За стеклом мелькали витрины, люди — он ничего не мог разобрать толком. Наконец, они приехали, и шофёр помог открыть дверцу.

— Вылезай, будущий шофёр.

— Будущий музыкант, — поправил его новый дорожный знакомый. — Погоди, погоди, еще хвастать будешь, что возил его. Пошли, музыкант, в детдом, только условимся: не убегать.

Внизу их встретила пожилая красивая женщина; Сергей Миронович поздоровался с ней и назвал по имени-отчеству. Разговаривали они тихо, отойдя в сторону; единственное, что донеслось до мальчика: «определить его в школу художественного воспитания»; потом Сергей Миронович подошел к Сергею и протянул руку:

— До свиданья, герой. Скучно будет — звони по телефону. Эх ты, Паганини…

А через полтора года этого невысокого, с ясной улыбкой человека не стало. Была площадь, и толпа, и в морозном декабрьском воздухе сухо звучали трубы. Толпа захлестнула мальчика и понесла к широким ступенькам вокзала. Мальчик плакал. И то ли слёзы помешали ему разглядеть подробнее, то ли сгустившаяся темнота — но показалось ему, что мелькнуло где-то рядом знакомое лицо учителя пения, уже без дымчатых очков, но с тем же зеленым шарфом. Они встретились взглядами. С этим человеком в сознании Сергея была связана и смерть отца, и всё плохое, страшное. Почему он оказался здесь? Изо всех сил мальчик начал протискиваться к нему — какое-то огромное, сильное в ненависти чувство вело его тогда, желание схватить за руку, крикнуть что-нибудь обидное, — но нет, того уже не было, исчез, словно растворился в толпе.

Что было потом? Комсомол, школа, консерватория. Ему было двадцать лет, когда началась война. Голованов рассказал и о той ночи, когда он перешел фронт у Солнечных Горок. Кто с ним шел? Он не помнит. Лида? Нет, лиц он не видел тогда, — он еле шагал, у него мутилось в глазах. Глаза у него плохие — он начал терять зрение еще в детстве, от коптилок и недоедания.

Брянцев, наконец, записал последние слова показаний Голованова: «Я, Сергей Гаврилович Голованов, работник Филармонии, живу в настоящее время на даче в Замошье». Дальше Голованов говорил, что вечером, в пятницу, он ловил на речке рыбу, в месте, скрытом кустами, но ловил не удочкой, а на донку, так что удилище не высовывалось из-за кустов.

Часов в девять мимо кустов медленно прошли двое: их не было видно, Голованов слышал только их голоса. Повидимому, они продолжали начатую беседу:

— … но я же вам говорю, он может докопаться до причин аварии и тогда все эти годы — кошке под хвост. Нет, нет, пусть четвертый его уберет.

— Если вы уберете Позднышева, я не уверен, что это… понравится. В конце концов, следы…

— Подите вы к чёрту с вашей трусостью, а я не желаю класть свою голову, — взвизгнул один из них, и Голованов вздрогнул: в интонации ему послышалось что-то очень знакомое. Те двое, всё еще споря, прошли; Голованов осторожно раздвинул кусты и выглянул.

Пожилой человек, отчаянно жестикулируя, продолжал доказывать своему собеседнику, что он не намерен рисковать своей головой, а тот, военный, повидимому офицер, долговязый, с топкой как у осы талией, шел молча, прутиком сбивая разросшуюся вдоль тропинки пышную поросль. Как только они скрылись, Голованов, забыв про снасть, бросился в поселок, переоделся и минут за двадцать до прибытия поезда, шедшего в город, был уже на станции.

Пожилой пришел один. Мелко семеня, он пробежал по перрону, выпил газированной воды, купил газету. Он никого не замечал, сел на скамейку и успел просмотреть всю газету — от передовой до объявлений на четвертой странице. Наконец, поезд подошел, и Голованов оказался рядом с этим пожилым; в отделении вагона было пусто.

Коротки дорожные встречи! А когда поезд идет, мерно постукивая та рельсах, и делать ровным счетом нечего, люди становятся словоохотливыми.

Самое любопытное, что разговор начал не Голованов, а тот, пожилой:

— Вы не знаете, когда мы будем в городе?

— В первом часу. А вы разве не из Замошья, не с дачи?

— Нет, ездил к знакомым. Ужасно неудобное расписание для дачных мужей и… работающих гостей.

Он сам засмеялся своей шутке, и Голованов поддержал этот смех. Дальше разговор пошел как по маслу, и, подъезжая к городу, Голованов уже знал, что этот пожилой — бухгалтер с «Электрика», и что завтра ему на работу, и что он не успеет выспаться — к старости началась бессонница, — знаете, очень мучительная штука…

В конце головановских показаний было написано:

«Этого человека я знал много лет назад. В моей памяти он связан с убийством моего отца, директора завода в Нейске. Он исчез из Нейска после убийства. Последний раз я видел его в Ленинграде на похоронах С. М. Кирова, но задержать его тогда мне не удалось…»

— Ну что? — спросил Бондаренко, присутствовавший при беседе, когда Голованов ушел. — Что ты думаешь?

— Надо ехать на завод, Павел.

— Предупредить Позднышева? Я узнавал, такой там работает.

— Взять бухгалтера. Он может наделать дел, если его не изолировать сейчас.

Но они опоздали. В коридоре заводоуправления, несмотря на поздний час, было людно, но тихо, все говорили шёпотом, оборачиваясь к двери директорского кабинета. Санитары и врач поднимались по лестнице вместе с Брянцевым и Бондаренко, и поэтому неловко было входить в кабинет вместе с ними; офицеры остались в коридоре, и Брянцев шёпотом спросил одного из рабочих, что случилось.

— Позднышев…

— Да что вы? — Брянцев сделал вид, что Позднышева он, разумеется, знает. — Что такое?

— Не знаю. Пришел часов в семь в цех, ходил грустный, пил воду, а потом — упал, судороги…

Санитары вынесли Позднышева на носилках. Он был без сознания. Брянцев на секунду увидел высокий лоб неестественной, мраморной белизны и губы, искривленные от боли. Потом он взглянул на Бондаренко. Тот указал ему глазами на дверь директорского кабинета, и они вошли, не постучавшись.

Директор не обернулся. Он стоял возле врача, складывавшего в чемоданчик шприцы и коробки с ампулами.

— Вы уверены в этом?

— Да, симптомы совершенно точные.

— Это смертельно, доктор?

— В зависимости от дозы, общего состояния организма… Да мало ли еще от каких причин.

Теперь уже Бондаренко подошел к врачу:

— Что вы установили?

Врач поднял глаза и, увидев офицера, ответил так же лаконично и, как показалось, устало:

— Отравление птомаином… рыбным ядом. Я… нужен вам еще?

— Нет, нет, спасибо.

Врач ушел. Директор, Бондаренко и Брянцев остались одни.

Брянцев молчал, вопросы задавал Бондаренко. Бухгалтера, конечно, уже нет на заводе? Где был Позднышев сегодня? Кто это может сказать? Да, позовите, пожалуйста, его помощников.

Бондаренко выяснил, что Позднышеву позвонил друг, они договорились встретиться в шесть. Звонок был в пятом часу, до этого Позднышев выходил из цеха один. Кто этот друг? Уралец, электрик, Василий. Всё. Больше ничего узнать не удалось.Бондаренко шепнул Брянцеву: «Узнай адрес бухгалтера», — и тот тихо вышел из кабинета.

В отделе кадров народ еще был, и Брянцеву быстро дали адрес Войшвилова. Когда Брянцев снова подошел к директорскому кабинету, Бондаренко уже выходил оттуда.

3
…Перед Брянцевым лежали материалы обыска, произведенного в квартире Войшвилова. Самого его дома не оказалось.

Под железным листом возле плиты на кухне был обнаружен коленкоровый сверток. Там были аккуратно сложены паспорта — пять штук! Брянцев листал их. Со всех пяти фотографий глядело одно и то же лицо: фамилии, даты и места рождения, словом всё остальное — было разным.

В один из паспортов, выданный Солнечногорским отделением милиции гражданину Дьякову Аполлону Марковичу, была вложена справка о том, что гр. Дьяков А. М. 27 октября 1941 года действительно был направлен в эвакогоспиталь, как пострадавший при переходе через линию фронта.

Судя по всему, незадолго до обыска в квартире было двое: в пепельнице лежали окурки «Казбека» и «Беломора» — ясно, что их курили разные люди. Сидели недолго, от силы час, выкурили три папиросы. Тот, что курил «Казбек», нервничал и выкурил две штуки.

Но основной находкой были всё-таки бумажки, которые теперь Брянцев брал в руки особенно осторожно. Там была таблица с боевыми данными новой скорострельной пушки, крохотный чертеж, при первом взгляде на который не трудно было отгадать замок этой же самой пушки, и отпечатанные на машинке сведения о количестве электрооборудования, изготовленного на заводах министерства за год для армии. «Ну, ладно, — подумал Брянцев, — я еще могу допустить, что скромный бухгалтер в конце концов мог как-то узнать об электрооборудовании. Но откуда у него эти сведения о пушке?»

Впрочем, сопоставляя рассказ Голованова и результаты обыска, Брянцев понимал, что «скромный бухгалтер» — вовсе не Войшвилов, Дьяков или кто-либо еще, а матерый разведчик, пойманный на месте преступления.

Курбатов всё еще не возвращался, и Брянцев был даже рад этому. Он работал с лихорадочной поспешностью, закуривал, папиросу и бросал ее, потом вытаскивал из пачки и закуривал новую. Уже было воскресенье, но Брянцев не знал, что Курбатов договорился с Лавровым и Катей ехать в Солнечные Горки, и потому спешил сделать как можно больше до его приезда, чтобы Курбатов мог сразу же начать расследование.

Прежде всего Брянцев позвонил в управление милиции. Не подавали ли за последние шесть-семь лет заявления о пропаже паспортов — номера такие-то, фамилии такие-то, в том числе и на фамилию Войшвилова в раймилицию Солнечных Горок он звонить не стал: паспорт может быть фальшивым — это во-первых, архивы же, надо думать, были давным-давно уничтожены. Он позвонил в Москву, в центральное бюро справок: «Мне нужен домашний телефон Позднышева Никиты Кузьмича. Да, я подожду. Какой номер? Спасибо».

Через десять минут он говорил с женой Позднышева, она уже знала всё и утром собиралась вылететь.

— Простите, один вопрос. У вашего мужа есть друг на Урале, Василий?

— Да, Василий Павлович Коростылев. Они вместе учились, вместе работали. Были вместе в Германии.

— Его телефон и адрес вы знаете?

— Телефона у него нет. — И она продиктовала Брянцеву адрес.

Через несколько минут в Свердловск уже шла телеграмма Коростылеву и фотография Дьякова-Войшвилова по фототелеграфу.

Лихорадочность внезапно сменилась усталостью. Когда Брянцев сел и начал писать доклад, у него задрожали пальцы. Он стиснул ручку и заставил себя писать; строчки, однако, получались корявыми, буквы так и прыгали у него в глазах.

Доклад Курбатову был окончен.

В воскресенье вечером приехал сам Курбатов.

— Ну как дела? — пожал он руку Брянцева и продолжал сам, не дожидаясь ответа: — Кое-что мне удалось установить.

Водокачка была взорвана двадцать девятого октября, иными словами, через два дня после того как группа перешла фронт. Стало быть, железнодорожник-подрывник был липовый. Что с вами, Брянцев?

Прочтя доклад, Курбатов откинулся в кресле.

— Это — удача, лейтенант. Но как Позднышев?

Брянцев вспыхнул. Он попросту забыл позвонить в больницу и сейчас, рдея как маков цвет, слушал, что говорит в трубку Курбатов.

— Состояние тяжелое?.. Температура?.. Благодарю вас.

Курбатов расстегнул верхнюю пуговку рубашки и ослабил галстук:

— Да, жаль старика. Однако будем работать. Поезжайте за Лавровым и Вороновой.

Он остался один. Перед ним лежали паспорта, и он вглядывался в лицо человека на фотографиях. Вот он какой, первый! Военные сведения, без сомнения, получены им со стороны, возможно, от того офицера, которого видел Голованов. Что ж, пока не найден Войшвилов, искать этого офицера рано.

Другая бумажка — сведения экономического характера; ее принес другой человек. Бухгалтеру, пожалуй, не под силу собрать так много и с таким знанием дела, хотя нет правил без исключения. Сообщение напечатано на машинке, шрифт мелкий, значит, портативка, буква «о» сбилась. Ничего удивительного: это наиболее часто употребляемая в русском языке буква. А вот «ч» поднимается над строкой, Это важнее — это уже «почерк» машинки, потому что во всем мире нет такой другой машинки, у которой бы рисунок шрифта, потертость, еле различимые простым глазом особенности совпадали бы так с этой.

Потом Курбатов задумчиво снял трубку и позвонил; ему не ответили. Тогда — очевидно, найдя какое-то единственное решение — он встал, вызвал машину, спустился вниз и, сев рядом с шофёром, приказал:

— В Сеченовскую больницу.

Его сразу окружила больничная тишина, запахи лекарств, ослепительная белизна стен и та тревога, которая всегда овладевает здоровыми людьми в таком месте от сознания того, что где-то рядом находятся страдающие люди. В маленьком окошечке отдела справок пожилая женщина ответила уклончиво: сведений о состоянии здоровья Позднышева вторично не поступало. Врач Макарьева? Да, она здесь, ее срочно вызвали из дому. («С корабля на бал, — грустно подумал Курбатов. — Вот почему она не подошла, когда я ей звонил»), — и он попросил вызвать ее сюда, в вестибюль.

Ждать пришлось долго, минут сорок. Наконец, Нина Васильевна показалась наверху широкой мраморной лестницы — одинокая женская фигурка в белоснежном халате и шапочке; такой ее Курбатов видел впервые. Он пошел к ней навстречу и на середине лестницы остановился; впрочем, Нина Васильевна тоже видела Курбатова таким впервые, — никогда прежде она не замечала на этом дорогом для нее лице жестких складок в углах рта и холодного выражения обычно веселых глаз.

— Вас вызвали к Позднышеву? — спросил он.

— Да.

— Как его состояние?

— Плохо, — тихо сказала Нина Васильевна. Она усталым движением провела по глазам, словно снимая невидимую паутину. — Очень плохо, я буду здесь всю ночь. У него началась интоксикация мозга. Его нельзя оставить ни на секунду.

— Мне нужно поговорить с ним, Нина.

— Это невозможно. — Она близко придвинулась к нему, снизу вверх заглядывая в глаза, и по той тоске, которую Курбатов уловил в самой глубине зрачков, он понял, что это действительно невозможно.

— Тебе сейчас… трудно? — шёпотом спросила она, за все время в первый раз называя его так — на «ты». Он даже не заметил этого и кивнул:

— Да, трудно.

— Мне тоже очень трудно, — Нина Васильевна осторожно взяла его под руку. — Он очень плох сейчас, сознание так и не возвращается…

Курбатов думал, опустив глаза. Нина Васильевна была права: действительно, ей сейчас еще труднее. Он поглядел на нее и медленно сказал:

— Иди… Идите к нему.

Женщина приподнялась на ступеньку выше, теперь они стояли вровень. Плавным, мягким движением руки она провела по плечу Курбатова, тонкие пальцы на секунду дотронулись до его щеки, будто невзначай. Всё было в этом жесте: и тревога, и любовь, и беспокойство за него — всё, что словами подчас трудно, а то и невозможно выразить, вылилось в этот короткий порыв. Курбатов еще постоял немного, прислушиваясь, как по кафелю постукивают ее удаляющиеся шаги, а потом, поправив надоедливо сползавшую на лицо прядь, начал спускаться вниз, к выходу.

Дальше он начал рассуждать. Позднышев ничем не мог помочь ему, а так надо было представить себе целиком всё то, что произошло, и, главное, как это должно было происходить, — пусть без подробностей, без мелочей, но хотя бы приблизительно верно.

…Значит, действительно, на заводе был один из пятерых. Значит, действительно, авария была не случайной, — это диверсия. Бухгалтер испугался, что Позднышев догадается об истинных причинах аварии. Но почему — бухгалтер? Что он мог сделать с генератором? Ведь он никакого отношения к монтажу не имел. Значит, дело не в монтаже, тем более что Позднышев тоже монтажом не интересовался.

О чем же знает или может знать Позднышев? И сейчас не спросишь у него об этом…

Вот еще одно: если бухгалтер испугался разоблачения, почему он тогда попросту не удрал, не скрылся? Может быть, вот сейчас он и скрылся? Вряд ли. Он тогда бы взял все свои бумаги…

Да, многое еще совершенно неясно. Можно только предполагать. Например, бухгалтер не бросился бежать с завода потому, что его там что-то держало. Что? Предположим, новые диверсии… или люди. Люди? Неужели всё-таки Воронова?

Но бухгалтера, тем не менее, нет. Может, он и удрал, не взяв документы и сведения. Документов у него может быть много, а сведения давно переданы — это копии. А покушение на Позднышева? Что это — месть? Необдуманный шаг?

Поехать на «Электрик»? Но с какого конца там начинать, Курбатов еще не знал. Нет, там пока делать нечего, в электротехнике он не силен.

Сейчас Курбатов ощущал какую-то боль оттого, что, казалось ему, было сделано не всё и, главное, не предупреждено покушение на Позднышева. Генерал, конечно, заметит это ему. Но промах ли это? Враг опасен, его засылают сюда гадить, и ему подчас удается это сделать прежде чем его обезвредишь. Такова логика борьбы…

Позднышев появился на заводе, и бухгалтер испугался, что тот узнает правду об аварии, — думалось Курбатову. Войшвилов встретился с одним из своих, он доказывал, что Позднышева надо убрать, иначе всё погибнет. Наконец, бухгалтер или кто-нибудь другой — возможно, из тех пяти, — звонит Позднышеву и, прикрывая трубку (Позднышев ругался: «Что это у тебя телефон позапрошлого века!»), выдает себя за Василия. Бухгалтер, без сомнения, знал и Коростылева.

Войшвилов договорился с Позднышевым о встрече. Где? К Позднышеву пустят разве только через неделю, он ничего не может рассказать сейчас… Там, где свидание было назначено, Позднышев что-то съел: ему дали яд. «По-моему, пока в рассуждениях всё верно… Где это могло быть? Ну, предположим ты, майор Курбатов, приезжаешь в город, где живет твой друг, — где ты назначишь ему свидание? В номере гостиницы, или придешь домой к другу, или — в ресторане: посидеть, быть может — выпить и за стопкой вспомнить старину. Да, ресторан — это скорее всего. В ресторане может быть свой человек. Бухгалтер звонит ему. Позднышев приходит в ресторан, садится, ждет, а Василия всё нет и нет, тогда он вспоминает, что голоден, и заказывает что-нибудь. Остальное ясно…»

Ясно было одно: эту рабочую гипотезу, это предположение, надо было проверять завтра же, с утра.

Брянцев назвал Войшвилова убийцей интуитивно, руководствуясь первым, наиболее сильным впечатлением. Курбатов внутренне целиком соглашался с ним. Но, как бы там ни было, требовалась проверка. Было ли отравление Позднышева преднамеренным? Сразу ответить на это нельзя. Птомаин, рыбный яд, — бытовой яд, он может содержаться в недоброкачественных продуктах, даже в сыре. Как правило, — в недоброкачественной рыбе высших сортов. И отравление энергетика могло быть случайным.

Курбатов позвонил в ближайшие от «Электрика» больницы и поликлиники. Не поступало ли к вам больных с признаками отравления рыбным ядом? Не поступало? Хорошо. Спасибо. Курбатов решил позвонить во все больницы города: ведь человек мог уехать хоть на окраину, а потом почувствовать себя плохо.

Но отовсюду ответ был один: нет, не поступали. Разговоры по телефону заняли много времени, и когда майор зачеркнул последний пятизначный номер, выписанный на листке, он вздохнул с облегчением. Значит, действительно, — это покушение. Блюда в ресторанах порционные, и недоброкачественная рыба, если такая существовала, попала бы не одному посетителю.

Теперь оставалось проверить причастность Войшвилова к покушению. Это сделать удалось легко. Подошедший к телефону служащий сказал, что Войшвилов ушел с завода перед самым возвращением Позднышева. Выходит, Войшвилов не был в ресторане? Но… значит, здесь замешан третий… И, значит, поиски офицера, — того, которого с Войшвиловым видел Голованов и который, надо думать, передал Войшвилову секретные сведения о новом вооружении, — поиски эти откладываются еще дальше. Найти третьего, затем — Войшвилова и затем — офицера, одного за другим, так, пожалуй, верней.

Это предположение о существовании третьего обрадовало Курбатова. Обрадовало потому, что таким образом нашелся еще один след, след третьего, о котором тоже пока не было ничего известно, но, из сопоставления фактов, его жизненность стала для Курбатова несомненной.

Почему и куда исчез Войшвилов? Неужели его кто-нибудь предупредил, что он узнан Головановым? Нет, этого нельзя предположить. На этот вопрос пока не ответить.

Надо искать третьего. Как бы там ни было, этот неожиданно появившийся третий имел уже какой-то заметный след. Конечно, третий, может быть, и не переходил тогда фронт, но ясно, что он отравил Позднышева по чьему-то приказу, скорее всего по приказу Войшвилова. А раз так, то именно третий приведет к бухгалтеру-оборотню, который скрывается сейчас неизвестно где.

Прежде чем начинать поиски третьего, Курбатов попытался представить себе этого человека. Кто он? Кем служит? Каким образом ему удалось подсыпать яд? Пожалуй, третий — официант. Почему? Да потому, что если он за стойкой, посетитель к нему не подойдет. Кроме того, там продается только вино и прочее. На кухне работать третий тоже не может! Что ж, выходит — всё ясно. Третий — официант. Возвращаясь с кухни, где-нибудь в коридоре он положил яд в тарелку Позднышева. Это, без сомнения, верное предположение.

Теперь… в каком ресторане произошла встреча?

Вблизи завода несколько ресторанов — «Приморский», «Северный», «Радуга»… Какой из них? Курбатов достал план города. Вот завод… Позднышев отсутствовал в тот день примерно полтора часа. Где он успел побывать за это время? В ресторане энергетик сидел, возможно, тридцать-сорок минут. А не мало ли? Что если, не застав друга, он решил его подождать: может, опаздывает? Нет, и Позднышев и уралец, наверное, ценят время. Ведь они недаром работники точных наук. Это писатель или художник мог опоздать, а инженеры всю жизнь связаны с минутами и секундами. Так что Позднышеву опоздание даже на тридцать минут показалось достаточным для того, чтобы решить: друг не придет, ждать нечего.

Ну что ж, тридцать так тридцать. Остается час на дорогу, туда и — обратно; полчаса в один конец. Позднышев договорился о встрече через час… Ушел через полчаса… «Значит, я рассчитал правильно. Позднышев, видимо, этот ресторан знал. Может, и не знал. А как было бы всё просто, будь Позднышев в сознании, найди он силы для того, чтобы рассказать всё».

Брянцев тем временем ждал на улице Лаврова и Катю. Когда они все трое вошли к Курбатову, тот поднялся навстречу и показал фотографию:

— Не узнаёте?

Катя долго всматривалась в лицо Ратенау, потом кивнула:

— Да, знаю, это наш бухгалтер, Войшвилов.

Фотографию взял Лавров. Он поднес ее к свету, взглянул мельком и положил на стол:

— Нет, я ничего не могу сказать.

Курбатов сгреб все бумаги в стол и достал чистый лист:

— Давайте опять займемся нелюбимым делом, Екатерина Павловна, — воспоминаниями. Я попрошу вас вспомнить, о чем говорил по телефону Позднышев, в котором часу это было, когда он ушел?

На столе Курбатова продолжительно зазвонил телефон.

Вызывал Свердловск. В трубке послышался далекий, приглушенный расстоянием голос Коростылева:

— Вы хорошо слышите меня? Вы прислали мне фотографию… Я знаю этого человека… Да, я узнал. В тридцать шестом году он служил у фирмы Сименс-Шуккерт, когда мы с Позднышевым были в Германии. Его фамилия Ратенау.

Вешая трубку, Курбатов сказал:

— Конечно, Коростылев никуда из Свердловска и не думал выезжать. Позднышеву звонил кто-то другой… Войшвилов или… или еще кто-нибудь, третий.


Утром Курбатов докладывал о результатах следствия генералу. При этом присутствовал полковник Ярош и еще несколько сотрудников: в «сложных», как говорил генерал, случаях он приглашал в свой кабинет опытных чекистов и после доклада они обменивались мнениями. В ходе обсуждения возникал ряд мыслей, деталей, ранее не замеченных, следователю указывались другие, быть может более удачные и короткие пути к обнаружению врага. Творчество — это было как раз тем словом, которое генерал так любил и без которого не мыслил другого слова — коллектив.

Так и теперь, окончив рассказ о сделанном и о том, что он собирался делать, Курбатов сел и взял блокнот, оглядывая собравшихся: кто начнет первым? Но сначала полковник Ярош задал ему несколько вопросов, потом сам припомнил подробности покушения на Позднышева и только после этого посоветовал:

— Надо попытаться найти официанта. В ваших рассуждениях пока всё верно, однако я более чем уверен, что официанта в ресторане не окажется.

— Это верно, — подтвердил генерал. — Но если он удрал, то приметы, мелочи… Учитывайте также, что имя он носил, разумеется, не свое. Как ваше мнение, товарищи?

Один из следователей поинтересовался, видел ли Курбатов ту женщину, о которой говорила Воронова, — Кислякову, жительницу Солнечных Горок.

— Нет, — ответил Курбатов. — Она пока еще не проверена. Я наводил, правда, справки.

— И что же?

— Женщина живет бездумно, легко, с мужем разошлась…

Генерал прошелся по кабинету.

— Бездумно, вы говорите?.. Вот таких бездумных и надо проверить в первую очередь. — Он повернулся, и Курбатов увидел его раздосадованное лицо. — Есть, есть такие! Что ж, думают они, войны нет, в мире тишь-гладь — божья благодать, в газетах читают, что идет в театрах и кино. Они да «пей-гуляй, один раз живем» становятся опорой для врага.

Ярош кивнул. Курбатов знал: он только недавно окончил одно дело о таком любителе «легкой» жизни, ставшем агентом иностранной разведки.

— Так что учтите замечание, товарищ майор: проверить Кислякову. Пошлите к ней Брянцева. Кстати, ваше о нем мнение?

— Работник способный, только горяч. Готов всё на свете делать сам.

— Охлаждайте, — сказал генерал; глаза у него потеплели, он улыбнулся доброй улыбкой. — Как я вас охлаждал в свое время, и как меня — железный Феликс. Ну, кончим на этом, товарищи? Я думаю, всё ясно? А вы останьтесь, товарищ майор.

И когда все, попрощавшись, вышли, генерал еще раз повторил Курбатову все предположения о дальнейших путях розыска… Нет, эго был не только совет старшего начальника; это был приказ.

Глава четвертая

1
Козюкин ходил по заводу в новом костюме, жал руки и, скромно склонив голову, выслушивал поздравления.

Проект генераторов для новостроек закончен. В отделе лежат свернутые рулонами десятки чертежей, схем, машинистки спешно перепечатывают документацию и сопроводительное письмо в главк, конструкторы долгими часами изучают проект и готовятся обсуждать его на техническом совете. Директор дал жесткие сроки: техсовет должен быть проведен через день. Козюкин воспротивился: «Зачем так скоро, время есть, проект кончили за две недели до срока. Дайте людям ознакомиться подробней». — «Нет, нет, как можно скорее. Я понимаю, вы хотите лавры и барабанный бой, — смеялся директор. — Будет тебе белка, будет и свисток».

Обсуждение проекта превратилось в сплошной триумф для Козюкина. Оппоненты подготовились серьезно и всё-таки не могли высказать ни одного критического замечания, если не считать придирки одного чересчур привередливого конструктора. Козюкин сидел, низко нагнув голову, и рисовал в своем блокноте что-то замысловатое; он слышал одни похвалы и чувствовал, как в висках мерными толчками пульсирует кровь: «Вот — оно, вот — оно, вот — оно»…

Так бы и кончился этот техсовет — не техсовет, а чествование юбиляра, если б не заключительное слово главного инженера завода. Он, видно было по всему, волновался, — работал он здесь недавно, но знал, что Козюкина ценят, что это действительно человек опытный и знающий.

— Ну что ж, — сказал главный инженер. — Успех заслуженный, творческая удача.

— Еще бы, — поддакнули ему с места.

— Но это удача не одного товарища Козюкина, а большого, сильного коллектива, удача не изобретателя-одиночки — таких у нас нет, и быть не может, — а результат направленного усилия многих людей, среди которых, конечно, занимает свое место и труд товарища Козюкина. Об этом мы сегодня забыли.

Козюкин поднял голову: он слушал, будто недоумевая, а потом, широко разводя руки, захлопал, улыбаясь, и главный инженер, словно ободренный этим, продолжал говорить уже свободней и куда более веско, чем говорили до него. Под конец он заметил, что не всё в проекте так совершенно и законченно.

Теперь все смотрели на Козюкина; он понял, что от него ждут, и попросил слова.

— Главный инженер прав, — улыбался он. — Нет предела развитию науки, и то, что сделал я… — он запнулся и быстро поправился: —…со своими друзьями, то, что мы сделали, это еще не совершенство, но это то, что от нас требовалось. Мы учтем замечания, высказанные здесь, и пока проект в данном варианте рассматривается в Москве, поищем, подумаем…

На этом техсовет и кончился.

Катя вышла в коридор с двумя инженерами из группы Позднышева. Сзади раздавался бархатный баритон Козюкина:

— Да, дичайшая история. Я был у него в больнице, не пускают, состояние тяжелое. Вот, воистину, не знаешь, где упадешь, подстелил бы… Кто же теперь будет вместо него?

Катя поняла, что речь идет о Позднышеве.

— Дичь, дичь какая-то. Меня прямо обухом по голове. Как это всё получилось, вы не знаете?..

Козюкин вышел из заводских ворот один и пошел к автобусной остановке. Потом он обернулся. Многоэтажные корпуса уходили один за другим, окна были освещены — или это пылал в них закат? Он долго смотрел на окна, на антенны телевизоров на крышах, на деревья, высаженные вдоль ограды, на людей, одиночками или парами выходящих из ворот.

«Это будет мое».

И оглянулся. Ему показалось, что он сказал это вслух, задумавшись. Нет, он был один. Только какой-то мальчуган, проходя мимо, взглянув на него, увидел в глазах высокого человека столько неприкрытой ярости, что не выдержал и поглядел на него второй раз.

2
Что же стало известно, что прояснилось к концу первой недели, с тех пор как начались поиски пятерых, и о чем Курбатов докладывал генералу?

Известен один, Ратенау. Для чекистов он уже не Войшвилов, не кто-нибудь другой, а именно Ратенау — старый, матерый волк, неистовый, закоренелый враг всего, что дорого каждому советскому человеку. И пусть этот враг обнаружен в результате стечения обстоятельств, — генерал не называл это случайностью. Рано или поздно, но Ратенау был бы найден среди двадцати шести, перешедших когда-то фронт, всё равно их дороги скрестились бы, а на чьей стороне победа — ответ может быть один. Курбатов не огорчался, не сожалел, что Ратенау нашли, опознали Голованов и далекий уралец, а не он сам. Агент обнаружен — и это главное.

Известен второй, железнодорожник. Правда, на этом все сведения о нем исчерпываются, но второй агент обретает плоть и кровь, перестал быть абстрактным понятием… Да, значит, два икса известны, остается их найти.

Как вести поиски этих двух? С чего начать? Пока ясно одно, что железнодорожника — будем его до поры, до времени так называть — искать сегодня негде. Следов еще никаких нет. Ратенау тоже исчез.

Ратенау носит фамилию Войшвилова, и его можно искать по этой фамилии. Но почему он должен быть Войшвиловым? Наверняка, паспорт у него уже другой. Нет, это надо отставить… Есть его фотография… Годится!.. Но где всё-таки искать?

А почему Ратенау был там, где Голованов ловил рыбу? Может, у него там есть квартира, дача или еще что-нибудь? Что ж, неплохо. Стоит послать туда людей.

Во второй половине дня двое сотрудников выехали в Замошье. Курбатов дал им фотографии Ратенау, со слов Кати обрисовал его внешность. Никогда не видя бывшего бухгалтера в глаза, майор отчетливо представлял его, и описание получилось подробным. Но посылал он сотрудников в Замошье скорее для обычной в его работе профилактики, — не было уверенности в том, что они вернутся с какими-нибудь сведениями о Ратенау. Даже можно было заранее сказать, что он туда не поехал.

Хотя события разворачивались стремительно, Курбатов не забывал приказ генерала — собирать как можно больше фактов, — они были необходимы сейчас. Поэтому, выполняя распоряжение, Курбатов сказал Брянцеву:

— Поедете в Солнечные Горки, познакомитесь с Кисляковой. Кое-что я о ней уже узнал. Женщина излишне веселая… кажется, вторично замужем. Проверите ее знакомства, личную жизнь и так далее. Ну, как действовать — выбор ваш.

Дав задание Брянцеву, Курбатов поехал к заводу. У ворот он остановился, потом, повернувшись, быстро пошел прочь. «Я — Позднышев. Спешу к другу. Предположим, в ресторан „Московский“. Спешу не потому, что времени в обрез, а по привычке. Позднышев быстро ходит».

Свернув на набережную канала, Курбатов взглянул на часы. Прошло десять минут. Хорошо, пока всё правильно.

Но, подойдя ближе к мосту, Курбатов замедлил шаг. Там, где всегда был вход на мост, стоял, захватив полукругом часть набережной, высокий забор. Бумажный плакат с надписью «Мост закрыт» пожелтел от солнца, — значит, ремонтируют давно. Курбатов подошел к парапету и перегнулся через него. Настил был разобран, над водой висели две тонкие, выкрашенные суриком балки. Обходить далеко. Надо отставить «Московский» и идти назад.

Вернувшись к заводу, Курбатов направился в ресторан «Приморский». Издали он увидел, что у подъезда стоят три голубых автобуса экскурсионного бюро. Швейцар с окладистой бородой сказал:

— Уважаемый, сегодня нельзя, занято. Вот вчера бы пришли — пожалуйста.

— А в субботу? — поинтересовался Курбатов.

— В субботу зал тоже арендовали. Справлял юбилей «Инкоопчас».

Швейцар радовался разговору, но Курбатов спешил: осталось еще три ресторана.

«Бристоль» был открыт. Курбатов спросил севрюгу в томате с шампиньонами. Это блюдо, как установили врачи, и ел Позднышев в тот вечер.

Директор ресторана, тучный, низенький, с маленькими бегающими глазками, заговорил бойко и словно извиняясь:

— Да, да, я понимаю. Шампиньоны — это… Вы должны требовать шампиньоны, вы правы, вы правы. Но разве я всё могу? Нет, я не всё могу. Знаете, с утра до ночи бегаю, устраиваю, договариваюсь. Поверите, на заводе лучше, спокойнее. Жена и так уже говорит: ты худеешь. Но как уйти? Надо же питать людей, надо, чтобы они удовольствие имели…

Он, забегая вперед, проводил Курбатова до выхода, сам открыл дверь и долго смотрел ему вслед, пытаясь, видимо, догадаться, какие неприятности последуют за таким посещением, — ведь директор не сомневался, что к нему приходил ревизор из торговой комиссии.

В ресторане «Радуга» Курбатова приняла строгая, деловитая женщина-калькулятор; директора не было. Она объяснила, что рыба у них есть любая, а с грибами туго. Вот в «Северном» — там всё проще: есть договор с одним совхозом, имеющим шампиньонницу.

Курбатов шел в «Северный» не торопясь, на ходу обдумывая, как найти официанта. «Посижу за столиком, осмотрюсь. Там виднее станет». Он посмотрел, сколько у него с собой денег, и, согнав с лица озабоченное выражение, направился к услужливо раскрытому подъезду.

3
Уже второй день Брянцев жил в Солнечных Горках. Он приехал сюда в понедельник, быстро нашел нужную ему улицу и, только выйдя на нее, пошел медленно, через забор окликая хозяев, переговариваясь с ними о цене комнат. Начинался дачный сезон, у многих уже всё было сдано, и Брянцев сильно беспокоился, что в доме Кисляковой ему тоже могут отказать. «Всё равно сниму, переплачу в крайнем случае».

Застекленная веранда, именно такая, какие любят дачники, была еще закрыта, в углу, через стекло, видны доски, лопата, грабли. Двустворчатое окошко под крышей было настолько запылено, что в нем не отражались ни деревья, вытянувшиеся вдоль забора, ни яркое бездонное небо.

Брянцев обошел дом, поднялся на крыльцо. Ему открыла высокая светловолосая женщина в цветастом халате и домашних туфлях на босу ногу. Увидев незнакомого офицера, она смущенно стала застегивать верхние пуговицы халата. Брянцев, не зная, куда отвести взгляд, смотрел ей прямо в глаза, и она улыбнулась ему:

— Вы ко мне? Наверное, комната нужна? Проходите, пожалуйста.

Она провела Брянцева в коридор, потом попросила его минутку обождать, а когда позвала в комнату, там было уже кое-как прибрано, пахло крепкими духами и в углу урчал пузатый чайник на плитке.

— Простите, что у меня такой беспорядок. Ночью дежурила, — я работаю телефонисткой. Пришла, сразу легла и вот только встала. И вдруг — вы. У меня обычно постоянные дачники, семья одного врача, но в этом году они уехали куда-то на юг, и я могу сдать другим. Приходило уже много желающих, но всё с детьми, а я, знаете, не очень люблю ребятишек, хлопотно с ними.

Она не любит детей. Брянцева удивило это признание.

— Вы ведь один жить у меня будете? Пойдемте, покажу. Вам, наверное, наверху больше понравится?

Они поднялись по узкой, скрипучей лестнице. Комната была маленькая, с низким потолком, и Брянцев с радостью подумал, что жить здесь ему придется не так уж долго. Зато обзор из окна широкий: видна и калитка, и двор, и улица. Он согласился.

— Убрать и помыть я не смогу. Некогда, и вообще терпеть не могу возиться с тряпкой. Вы соседку попросите, она всё сделает.

Потом они снова сидели внизу, и Брянцев рассказал о себе: он офицер, приехал поступать в академию. До экзаменов еще далеко, но в большом городе есть библиотеки, можно заниматься. Там, где стоит его часть, трудно достать нужные книги. А учился он давно, забыл многое, и теперь придется засесть за учебники. Здесь, в Солнечных Горках, ему, наверное, никто мешать не будет.

Кислякова не спросила, где стоит его часть, и Брянцеву это понравилось. Видимо, она не думала об этом и не заметила, что можно было спросить будто бы просто так, невзначай, по ходу разговора.

Расспрашивать в свою очередь Брянцев не торопился, боясь насторожить Кислякову. Он видел, что говорит она охотно и свободно, не задумываясь, и если что-нибудь надо будет у нее узнать, то большого труда на это, наверное, не потребуется.

Вскоре Кислякова собралась уходить: ей надо в магазин, за штапельным полотном. Брянцев сказал, что не знает, как быть с пропиской, он впервые станет жить на частной квартире. Наверное, придется съездить в академию, взять какую-нибудь справочку.

Нет, она тоже не знает, как прописывают военных, но по пути зайдет в милицию и спросит. Кстати, если он хочет есть, то в шкафу найдет хлеб, ветчину, на плитке можно приготовить пельмени, они в погребе. В общем, пусть чувствует себя хозяином. Вот ключи.

У калитки она обернулась:

— Константин Георгиевич, я вернусь в двенадцать. Надеюсь, вы еще не будете спать?

«Птичка божья», — подумал Брянцев, глядя, как Кислякова выпорхнула на улицу и за кустами несколько раз мелькнуло яркое платье.

Он сходил на вокзал за чемоданом и нарочно оставил его в прихожей, чтобы видны были наклейки. Потом попросил соседку убрать в комнате.

Засучив рукава, пожилая полная женщина мыла окно, протирала стекло мелом, и Брянцев, сняв китель, несколько раз ходил к колодцу за водой. Женщина ворчала: «Столько грязи накопилось», — а потом в сердцах махнула рукой:

— Не пойму я ее, Марию. Ведь уже не молодая, тридцать два года скоро, пора бы и о семье подумать. Ан, нет. Всё у нее несерьезно как-то получается. Первый-то муж хороший человек был, на войне погиб.

— Она, кажется, второй раз замуж вышла?

— Тоже мужчина видный был, степенный. В железнодорожниках служил. Но, кто знает, что у них там получилось, — трах-бах, развелась. А потом оказывается: сбежал муженек, даже на суд не явился. Только объявление в газете дал. Так вот и ходит она сейчас, не то за!мужняя, не то холостая.

Кончив уборку, соседка ушла, сказав, что если понадобится еще что-нибудь, она всегда сделает:

— На Марию не надейтесь, она и о себе-то не позаботится.

Под вечер Брянцев поехал в город. Он рассказал Курбатову, как устроился и что успел узнать. Майор был задумчив и немногословен:

— С вашей характеристикой Кисляковой я согласен. Именно такой ее и представлял. Да, пожалуй, она не из пятерых. Но вот на второй странный брак обратите внимание. Что-то в нем есть. Завтра посмотрите объявление в газете, думаю — пригодится. А пока живите там, понадобитесь — позову.

В Солнечные Горки Брянцев вернулся часов в десять. К себе наверх он подниматься не стал, зажег свет в комнате хозяйки, сел на диван и закурил.

Несмотря на сумеречный час, на бледный свет лампы, смягченный матовым абажуром, и тонкий запах каких-то ранних цветов, струившийся в полураскрытое окно, Брянцеву было неуютно и почему-то зябко. Он подумал о хозяйке, подумал с неприязнью, что вот живет она без забот, без прочных привязанностей.

И Брянцев с неожиданной для самого себя нежностью и теплотой вспомнил другую женщину, совсем не похожую на Кислякову, ту женщину, которая стала единственной, родной, любимой.

«Милая, милая моя Танюша… Помнишь, мы встретились впервые в поезде, нам ехать было далеко, и те несколько дней мы то ссорились, то мирились; да и знакомство наше началось как-то необычно. Рядом с тобой сидела какая-то бабушка с внучатами, младший капризничал, просил сахару, и старушка лезла в мешок, доставала потертую, мятую пачку рафинада, брала кусок и клала его в рот мальчонке. Старший сидел насупясь; он, видно, тоже хотел сахару, но не просил. А бабушка клала и клала в рот младшего кусок за куском и, виновато поглядывая на соседей, объясняла: „Чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не плакало“. Женщина, сидевшая напротив, вздохнула и задумчиво проговорила, что уж это, дескать, всегда так, что младший — самый любимый.

Когда они вышли, ты сердито посмотрела на всех и сказала: „Никого она из них не любит. Кто любит, тот не потакает“. Не все с тобой согласились. Мы долго спорили, спор вырос, перекинулся на большую тему, и я до сих пор помню твои слова о том, что любить людей — значит бороться за то лучшее, что в них есть. Мне пришла тогда на память жизнь Дзержинского, его борьба с беспризорничеством — это ведь тоже была борьба за человека. Вспомнил, как он ловил на Лубянке карманников и они считали его бессердечным человеком, — его, который отдал серебряную чернильницу, единственную свою драгоценность, подарок сына, чтобы они не голодали… Да, человека надо любить, ты права.

Милая, помнишь, много времени спустя мы сидели в тесной узкой комнате, где стоял только стол, покрытый газетами, да два табурета. Ты приехала тогда ко мне навсегда, и я был рад, что у нас есть дом и мы с тобой — маленькая, но семья. Был Новый год, и мы тогда купили немного вина и любимую твою баклажанную икру. Уже было почти двенадцать, как вдруг ты спросила, почему у соседки тихо. Я ответил, что она одна, ей не выплатили вовремя пенсию и она постеснялась идти к знакомым, у которых была складчина. Ты тогда встала и пошла за соседкой. Ты сказала, что не можешь быть счастливой, если у соседей плохо, тебе не нужно счастья в одиночку. И мы встретили Новый год втроем, и, честное слово, я был счастлив в тот вечер.

Потом нам приходилось часто ездить, служба не давала засиживаться, но ты не огорчалась. Ты говорила мне, что быть нужным — это счастье. Да, это огромное счастье, родная, — быть нужным народу.

Хорошая моя, вот и сейчас, наверное, ты ждешь меня, как ожидаешь всегда.

Но ты не одна, перед тобой тетради твоих учениц, которых ты любишь не меньше, чем меня и нашу дочку, но другой любовью. Ведь у человека должна быть не одна любовь, правда? Любовь к Родине, к ребенку, к своему делу, — и каждая не меньше другой. И только когда человек любит так много, он живет большой жизнью…»

Брянцев потрогал папиросу, — она потухла. Он, улыбнувшись уголком губ, посмотрел на почерневший кончик и подумал: «Скучает, родная… Говорят — примета, а мне хочется верить ей, примете».

Он оглядел комнату, потом обошел вокруг стола; ему захотелось посмотреть, полистать какую-нибудь книгу, но он ничего не нашел. Очевидно, хозяйка не читала книг. Тогда Брянцев взял с этажерки альбом, положил его на колени и раскрыл.

На первом листе были аккуратно, уголками, врезаны фотографии родителей Кисляковой, — их можно было легко узнать: у матери такие же глаза и губы, а у отца — небольшой нос с горбинкой. Потом — Кислякова-школьница, всё взрослее и взрослее… Подруги… На оборотах смешные надписи, крупный, по-детски одинаковый почерк… Первый паренек, — он выглядит моложе, чем Кислякова. Она уже девушка, лет семнадцати… Сидит на камне, обхватив колени. Снято здесь, в Солнечных Горках, надо думать… Лейтенант, в необновленной еще форме. Это ее муж. Подпись, дата, — июнь, сорок первый.

А дальше другие мужчины — военные, штатские… и подписи нехорошие, нескромные… Который же из них второй муж?

Кислякова вошла стремительно и рывком бросила сумочку на стол:

— Фу, еле отстояла очередь. Вы, я думала, не дождетесь.

— Нет, почему же, вот сижу, коротаю время.

— Ну и хорошо. Чайку выпьем? У меня и еще кое-что найдется. — Она лукаво подмигнула и рассмеялась. — Люблю, знаете, на ночь чего-нибудь выпить, вина хорошего, например. Спится крепче.

Кислякова поставила на плитку чайник, потом открыла буфет:

— Что же это вы ничего не ели? Не хотели? Бросьте, пожалуйста. А я думала, что военные нигде не теряются…

Она быстро сделала два бутерброда и один протянула Брянцеву. Он взял и взглядом пригласил ее сесть рядом. Кислякова откинулась на подушки, и Брянцев искоса поглядывал на нее.

— Лейтенант, вы альбом смотрели, скажите, когда я лучше была, сейчас или двенадцать лет назад?

Брянцев недоуменно пожал плечами.

— Трудно сказать; тогда вы, конечно, были моложе. Но дело не в этом, каждый возраст по-своему хорош.

— А вот еще одна, последняя… Я ее в альбом не вложила, фотография с браком.

Она вынула из ящика фотографию и протянула Брянцеву:

— Ну, как?

Фотография была аккуратно склеена из четырех обрывков, снимок сделан умело. Кислякова в летнем платье стоит у воды, спиной к заливу. Дальше какие-то строения. Интересно, где это? Это не дома, не сараи… Форты! Ну да, форты!

Брянцев вернул Кисляковой снимок и сказал:

— Хорошая фотография. А чего ж вы ее порвали?

— Да не я, муж. Я тоже ему говорила — хорошая, а он заартачился и порвал. Потом пошел пива выпить, а я собрала… Да, вы правы, здесь я действительно хорошо вышла.

«Ловко придумано, — заметил про себя Брянцев. — Снято почти всё, что требуется опытному разведчику. Но Кислякова, разумеется, и не догадывается ни о чем».

— Совсем недавно снималась, какой-нибудь месяц назад, — щебетала Кислякова, заваривая чай.

— А где же? Вид очень красивый…

— Не знаю. Ездили мы на машине, купались, загорали. Далеко отсюда, на побережье. Потом ещё пароходом как-то ехали, он тоже снимал. Но и те карточки не вышли. Качка помешала. У мужа аппарат с длинной трубкой был, знаете? Никак он меня в какой-то фокус поймать не мог.

Перед чаем Кислякова немного выпила, раскраснелась и добавила еще вина в чашки. Брянцев старался поддержать ее веселое настроение, пошутил насчет того, что нежданно-негаданно попал на выпивку, что у него хозяйка— дай бог каждому и он теперь живет, как на даче. Потом осторожно спросил:

— У вас, Мария Ильинична, своя фамилия или мужа?

— Мужа. Первого мужа.

— А у второго какая?

— Никодимов, Сергей Борисович… Да что вы, Константин Георгиевич, спрашиваете. Я теперь незамужняя, свободная. Пожалуйста, — влюбляйтесь.

— Куда уж мне. Экзамены сдавать нужно… А вы что, развелись?

— Кто его знает, — в ее смехе прозвучала горечь. — Объявление дали, а суда не было. Муж куда-то пропал, может несчастье какое-нибудь случилось. Там-то, в суде, его искали. Адрес, говорят, неверный. Не знаю, что и подумать…

Кажется, уже всё ясно. Брак этот — неспроста. Какая же цель? Неужели — объявление?..

А Кислякова продолжала:

— Недели две прожили хорошо. А затем стал скандалить. Это ему те нравится, другое… В общем, развелись.

— Ну, ничего, ничего, Мария Ильинична. Может, и найдется…

— Я бы снова его приняла, лишь бы цел вернулся.

Брянцев взял альбом и, показав на первую же попавшуюся ему фотографию мужчины, спросил:

— Это он?

— Нет… Обещал, но так и не дал своей фотографии. Ничего у меня после него не осталось.

— Да… Вам утром опять на дежурство? — перевел разговор Брянцев. Он снова заговорил о другом, пошутил, что скоро уже соловьи запоют и что от слёз цвет лица портится, и, видя, как Кислякова снова повеселела, через некоторое время встал — ему завтра надо заниматься, а от вина в голове шумит. Пожелав хозяйке спокойной ночи, Брянцев поднялся к себе.

На другой день он зашел в редакцию районной газеты, попросил подшивку, отыскал номер с объявлением и списал его.

В поезде, на пути в город, Брянцев внимательно перечитал объявление, но ничего особенного не заметил: «Никодимов Сергей Борисович, прож. Столбовая ул., 16, кв. 5, возбуждает дело о разводе с Кисляковой Марией Ильиничной… Дело подлежит рассмотрению в нарсуде 2-го участка Солнечногорского района».

До Столбовой улицы Брянцев доехал в такси, — ему не терпелось узнать, кто там живет: может, удастся найти этого проклятого железнодорожника. Брянцев был уверен, что это тот железнодорожник, который пришел в подвал с перевязанной рукой и сказал, что взорвал водокачку.

Пятая квартира в первом этаже. Брянцев увидел сперва потускневший, погнутый жестяной номер, а потом, ниже, возле самой ручки, длинную, поперек всей двери, скобу и замок. Он в недоумении постоял, затем спросил вышедшего из соседней двери мужчину в белом колпачке и переднике:

— Скажите, в пятой квартире… уехал жилец?

— Нет, тутникто не живет. Здесь кладовая нашего ресторана.

Брянцев вернулся на улицу растерянный. Из вестибюля ресторана он позвонил майору, но там никто не поднял трубку; позвонил дежурному, тот ответил, что майора нет, ушел с утра. Брянцев сдал гардеробщику фуражку и направился в зал. На повороте, там, где во всю стену вставлено зеркало, он остановился, оправляя китель, взглянул на свое отражение и… обомлел. К нему спиной стоял Курбатов и, смеясь в зеркало, смотрел на Брянцева.

— Товарищ лейтенант, как вы думаете, почему мы с вами здесь встретились? — тихо спросил майор, причесывая светлые волосы.

4
Они сидели за столиком, и Брянцеву казалось неправильным, что они вместе. Когда Курбатов вошел в зал, лейтенант еще немного задержался у зеркала, чтобы войти позже и сесть в другом конце, подальше от начальника. Но, проходя между колонн, он встретился взглядом с майором и понял: надо занять место рядом. Брянцев вежливо поклонился Курбатову и нарочито громко спросил:

— Здесь свободно?

И вот теперь они сидели вместе. Курбатов взял меню и внимательно его рассматривал. Брянцев закурил, всё еще пытаясь понять, почему, действительно, они встретились в этом ресторане и почему, спрашивая об этом, майор так загадочно улыбался.

В этот ранний час в ресторане было тихо. У буфета два официанта разговаривали с третьим, стоявшим за стойкой, и поглядывали на немногочисленных посетителей.

Брянцев начал вполголоса рассказывать о Кисляковой, но Курбатов прервал его и сказал: «Дальше! Почему вы пришли сюда?»— Брянцев объяснил, что он шел по адресу, указанному в объявлении, адрес неверный, и ему захотелось подумать о случившемся.

— Как фамилия мужа? Сергей Никодимов? Хорошо. Что еще в объявлении?

Курбатов, с видом завсегдатая этого ресторана, поводил пальцем по меню, потом, повернувшись к официантам, крикнул:

— Сергей!

Один из официантов обернулся на зов, поправил на руке салфетку и подошел к столику.

— Простите, вы меня звали?

— Да, Сергей, дайте нам, пожалуйста… — Курбатов поглаживал подбородок, словно раздумывая, затем поднял голову. Но официант опередил его:

— Простите, но я не Сергей.

— Разве? Вы не Сергей Никодимов?

— К сожалению, нет. Несколько дней назад у нас работал Никодим Сергеев, эта столики как раз обслуживал, но его уже нет. Вы ошиблись, уважаемый.

— Ах да, совершенно верно. Никодим! Правильно, Никодим! — будто бы вспоминая, воскликнул Курбатов, и рассмеялся. — И как это я забыл? Такой симпатичный товарищ был. Где же он?

— Не знаю. Уволился. Что прикажете?

Курбатов снова наклонился к меню и как бы невзначай задел Брянцева:

— Нам севрюгу в томате с грибами, а? Для начала…

— Пожалуйста. Две? — официант записывал. — Замечательная закуска, да мало кто берет, не знают, наверное. Деликатес!

Когда он отошел, Курбатов взглянул на Брянцева и подмигнул:

— Не боитесь, что отравят?

Они ели медленно. Подцепив на вилку упругий, хрупкий, словно из фарфора, гриб, Курбатов протянул:

— Да-а! Хороши!

Затем майор поднялся и пошел к двери, спрятанной за колоннами. Брянцев остался. Курбатов, уходя, приказал ему ждать, и он, подозвав официанта, заказал пива.

Директор был один, и Курбатов, предъявив удостоверение, начал расспрашивать о Сергееве.

— Работник хороший, вежливый, старательный. Жалоб на него никогда не поступало.

Работал в ресторане давно, года три. Это легко уточнить по анкете. Уволился в субботу вечером. Получил телеграмму, где-то у него мать заболела, надо было срочно ехать. Я предложил отпуск, но он сказал, что отпуска ему, возможно, не хватит. Умрет мать — плоха уж больно, — надо будет продать дом, а это нелегко. Уехал, наверное, в воскресенье. При мне по телефону билет заказывал.

— Ему в тот вечер никто не звонил?

— Вот этого не могу сказать. У нас два телефона — один у меня, другой — где официанты переодеваются. А что случилось?

— Так, ничего особенного. Вы не проведете меня в ту комнату?

Там стояли высокие шкафчики для верхней одежды, столик, диван. Курбатов попросил показать ему блокноты, куда официанты записывают заказы, и директор, порывшись в столе, достал их.

— Который Никодима Сергеева?

Директор подал один:

— Кажется, этот. — Курбатов вопросительно поднял бровь, и директор поправился: — Да, да, этот. Точно. Видите — последний, половина только исписана.

Курбатов листал блокнот. Нет, севрюги с грибами не видно. Он снова перелистал блокнот. Один листок вырван… Да, в самом конце… Что ж, всё равно прочтем. Оттиск от карандаша остался на соседнем листке. Видно, дрожь взяла негодяя, не учел.

Брянцев вышел вслед за Курбатовым и на улице догнал его. Майор улыбнулся:

— Ну вот, кажется, нашли след одного. Да, не сомневаюсь, что нашли…

— Да ведь ничего неизвестно, товарищ майор. Чего радоваться?

— А вы думали, всё будет просто, раскрой ладонь и бери? Нет, брат, не всё сразу.

— Ну что мы знаем? Так… фигуры в белом… привидения.

— Что вы? Много знаем, дорогой! Во-первых, знаем, что Позднышева отравил Никодим Сергеев, официант. Уверен, экспертиза прочтет, что было записано на вырванном листке, и подтвердит мои предположения. Во-вторых… вы думаете, объявление им в самом деле для развода было нужно? Нет, конечно! Адрес фальшивый. Неспроста мужа Кисляковой звали Сергеем Никодимовым, а официанта — Никодимом Сергеевым. Это всё неспроста, дорогой Константин Георгиевич. Здесь— шифр. Ресторан — место явки. Для кого? Еще неизвестно, и об этом я в первую очередь доложу генералу. Но мне ясно, что кто-то должен прийти к официанту, связаться с ним. Вы говорите, может, уже приходили? Не думаю. Сигнал дан не для того, кому можно в любой момент позвонить, написать, телеграфировать. Не правильней ли предположить, что этот сигнал для того, кто далеко, возможно — за пределами нашей страны? И фотографии фортов, снятых с парохода, тоже предназначаются ему. Переходил такой человек границу? Если нет, то должен… Пожалуй, он сюда и явится. Вот видите! А вы говорите — мало!

Он помолчал и прибавил:

— Съездите-ка в последний раз к Кисляковой, скажите, что встретили в городе приятеля и будете жить у него. Знаю, знаю, — вам домой хочется, но надо считаться с людьми. Кислякова всё-таки неплохой человек? Пусть сдаст вашу комнату другому… Ничего, обернетесь быстро. А завтра вы мне будете нужны.

Из кабинета Курбатов позвонил в больницу.

— Позднышев? — переспросили в справочном столе. — Состояние плохое, в сознание не приходит.

Он осторожно, будто боясь нечаянным стуком потревожить больного, положил трубку на место и взглянул на Брянцева:

— А впрочем, вы мне уже сегодня будете нужны. Вот, поглядите-ка, — он протянул Брянцеву синий конверт. Адрес был отпечатан на машинке, так же как и письмо.

«Уважаемые товарищи!

Считаю своим гражданским долгом сообщить Вам нижеследующее. На заводе „Электрик“ творятся нехорошие вещи. Так некая Воронова Е. П., по своему положению инженер, использовала свое это положение, чтобы неправильно смонтировать генератор на Кушминской ГЭС и тем самым совершить аварию. Обращаю Ваше внимание также на то, что человек этот не заслуживает политического доверия, так как по моим сведениям была у немцев и как попала через фронт, остается фактической загадкой.

С уважением к Вам»…


Подпись, конечно, разобрать было невозможно.

— Анонимка, — поморщился Брянцев. — Донос, мерзость!

Курбатов взял письмо назад.

— Что мерзость — это я с вами согласен. Кстати, учтите, что обе комиссии Воронову совершенно реабилитировали. А больше вы ничего не вынесли из письма?

— Вынес: написано безграмотно. Впрочем, это можно было сделать и нарочно.

— Ну, а еще? Больше ничего не заметили? Вот, сравните.

На этот раз Курбатов протянул ему вместе с письмом какую-то другую бумагу, и Брянцев, едва взглянув на нее, узнал сразу: это были те сведения, не военные, а другие, экономические, но тоже секретные, что были найдены при обыске у Ратенау.

Брянцев положил оба листка рядом, расправил их ладонями и чертыхнулся, — оба текста были напечатаны на одной и той же машинке!

— Богатое поле для размышлений, — сказал он, усмехнувшись.

— Давайте думать вместе. Я полночи из-за этого письма заснуть не мог. Кому-то нужно опорочить Воронову и этим отвести удар от себя. Писавший не знает, что донесение, которое он дал Ратенау, — у нас.

— А может быть, это писали разные люди? — тихо спросил Брянцев.

— Исключается, — ответил Курбатов. — Письмо и донесение писал один человек. Он не в ладах с точкой: ставя точку, нажимает верхний регистр, и машинка выбивает семерку, потом он стирает ее и после этого ставит точку.

— Верно, — согласился Брянцев.

— Поехали дальше, — продолжал Курбатов. — Автор хотел добиться одной цели — опорочить Воронову. А я… Очень мне не нравится, что «улики» приходят сами собой, и склонен попрежнему считать Воронову совершенно непричастной к этому делу… вернее, причастной с хорошей стороны.

Их разговор прервал телефонный звонок: звонили по внутреннему телефону. Курбатов снял трубку, назвал себя и, нахмурившись выслушал, что ему говорят.

— Слушаюсь. Сейчас приду.

— Да, — повернулся он к Брянцеву, кончая разговор, — вот что надо сейчас, товарищ лейтенант. Генералу сообщили из управления погранвойск, что через границу пропущен с той стороны один… гость. События развернутся не сегодня-завтра. А это значит, что мы несколько отвлечемся от дел на заводе и ГЭС.

— Но, товарищ майор… — Брянцев не договорил.

Курбатов нагнулся и что-то искал в нижних ящиках стола, и Брянцеву стало ясно, что спор — тот необходимый в каждом деле творческий спор, в котором рождается истина, — кончился, и в силу вступил приказ, обязательный к исполнению, приказ не только Курбатова, но и того, кто только что с ним разговаривал по телефону.

Глава пятая

1
Хиггинс жил последнее время в Польше, именовал себя то журналистом, то представителем частной фирмы. Он устроил диверсию на новом турбостроительном заводе в Эльблонге и едва не попался. Пришлось спешно перебираться в Мюнхен. Там его вызвал полковник Роулен:

— Вы не оправдали нашего доверия, Хиггинс.

— Но…

— Никаких «но», мы знаем ваши оправдания: коммунистический режим, отличная контрразведка, мало старых связей… Это всё давние песни. Чему вас учили пять лет? К сожалению, закон Трумэна принят для таких трусов, как вы.

— Я…

— Вы уже показали свое «я». Слушайте, Хиггинс, вам предстоит еще поездка. В Россию. А?

Роулен увидел, как у Хиггинса отвисла нижняя челюсть. Конечно, в Россию ехать страшно. Теперь Роулен говорил мягче, он пытался убеждать, в голосе у него появились заискивающие нотки:

— Дело, в сущности, чепуховое, Хиггинс. Надо просто встретиться кое с кем, передать два-три задания, деньги и проследить, чтобы деньги были заплачены не за красивые глазки, а за дело.

Хиггинс усмехнулся:

— Ничего себе, чепуховое!

— Вы недалекий человек. Мы хотим обеспечить вам будущее. Мужайтесь, Хиггинс, со временем вы станете там крупной фигурой — я говорю о России после третьей мировой войны.

Хиггинс знал: агенты в России быстро проваливаются. Риск большой. Ну, хорошо, он передаст деньги. А что он сам будет иметь?.. Роулен словно угадал:

— Восемь тысяч, Хиггинс. Вас устраивает?

— Ладно. — К Хиггинсу вернулась обычная его развязность, он прятал под нею страх. — За восемь я пойду, но учтите, если вы предложите мне мимоходом выкрасть какие-нибудь чертежи или кинуть за окошко поезда пробирку с энцефалитным вирусом — я пошлю вас к чёрту и поеду домой репортером в провинциальную газетенку.

Роулен снова усмехнулся:

— Ну, ну, не расстраивайтесь. Между прочим, вам придется встретиться с одним нашим знакомым. Вы ахнете, когда я скажу.

— Да?

— Помните О’Найта?

Хиггинс приподнялся в кресле. Найт погиб, об этом говорили еще в тридцать восьмом году. Роулен подошел к Хиггинсу и хлопнул его по плечу:

— Вот как надо работать, дорогой мой. Хотите, расскажу?

— Конечно!

— Мы послали Найта в Германию, но ему там нечего было делать, нас больше интересовала Россия. Найт и пробрался в сорок первом году в Россию, да не один, а с четырьмя немецкими агентами. Он всегда был хитрым малым, — Найт. Он заставил своих идиотов бездельничать до конца войны. Потом ему удалось сообщить о себе нам. Словом, Найт передал нам хорошо законспирированную группу. Деньги им посылаются. Они, таким образом, перевербованы, и на них можно положиться. Недавно они начали действовать. Вы читали о взрыве на этой… на ГЭС? Мы пишем: у коммунистов нет охраны труда.

— Значит, Найт руководит группой?

— Да. Согласитесь, операция блестящая.

— В сорок первом году… — начал было Хиггинс, по Роулен перебил его:

— В сорок первом году мы уже знали, что Найты в России нам понадобятся на будущее. Это была дальновидная политика… Словом, поезжайте, Хиггинс. У вас, кажется, дочь в Канзасе?

Хиггинс поморщился. Ему был знаком этот прием шефа, — у вас есть дочь, и вы обязаны оградить ее от русских бомб. «Шеф считает и меня болваном».

Наконец, Роулен перешел к заданиям. Он назвал завод «Электрик», металлургический комбинат в Высоцке. Организовать диверсии, и похитрее:

— Взрыв в Эльблонге был топорной работой. Больше связей! Вы — человек с размахом, так поставьте дело на широкую ногу.

Затем Роулен передал Хиггинсу деньги, шифр и заставил несколько раз повторить трудную русскую фамилию — Тищенко. Этот человек несколько лет назад сболтнул лишнее, можно использовать. Сейчас он работает в Высоцке.

На следующий день Хиггинс вылетел в страну, граничащую с Россией. У него был адрес ресторана в советском городе. Если Никодим Сергеев, помощник Найта, не официант, то тогда он продавец в обувном магазине на проспекте Красных Зорь. Он даст ему, Хиггинсу, адрес Найта.


…Границу переходили ночью… Было темно, ночи на севере звездны, но безлунны. Лодка пересекла озеро, мягко ткнулась в илистое дно, и гребец дернул Хиггинса за рукав. Тот встал. Гребец поднял Хиггинса на руки и пронес шагов пятьдесят.

— Вы в ручье, — шепнул он и исчез в темноте. Хиггинс пошел по руслу ручья, медленно переставляя ноги.

Рассвет застал его далеко от границы. Он вздохнул с облегчением и сориентировался по карте. До станции было километров десять. Пропуск в пограничную зону лежал у него в кармане. Он сунул карту, лупу и компас под корягу и вышел к дороге, не таясь.

На станции ждали поезда. Усталый мужчина с пачкой книг по сельскому хозяйству, по виду агроном, взял билет до города. В вагоне к Хиггинсу обернулся молодой парень:

— Эй, товарищ, как вы насчет «шамайки»?

Хиггинс подсел к компании играющих и до самого города резался в карты.

…Когда с привокзальных ступенек схлынула и растеклась во все стороны толпа приехавших, Хиггинс осмотрелся. Он был один, и никто как будто не следил за ним. На всякий случай он переменил три трамвая, выскочил из одного на ходу и посмотрел, не выпрыгнет ли кто следом? Нет. Хиггинс успокоился окончательно… И не знал он, не догадывался даже, что пока он пробирался там, через бурелом, пока шел еле заметной лесной тропкой, нарушителя границы видела не одна пара глаз, и не один пост сообщал на заставу ироническое: «прошел благополучно», «пропущен благополучно», «встречен благополучно».

Часа за полтора до прихода поезда генерал вызвал к себе капитана Звягинцева.

— Вы сегодня обедали?

— Нет еще, товарищ генерал.

— Ну, так поезжайте в ресторан «Северный» и займите один из столиков слева. В ресторане будет Брянцев. А если наш долгожданный гость сядет к вам за столик и разговорится, вы поддержите разговор…

Звягинцев доедал винегрет, когда вошел Хиггинс. Он быстро осмотрел зал. То, что один из столиков слева был занят — один из тех столиков, что обслуживал Никодимов, нисколько его не смутило. И, хотя было много свободных столиков, он подошел к тому, за которым сидел Звягинцев:

— Простите, у вас свободно?

— Да, да, пожалуйста, — Звягинцев даже глаз на него не поднял, занятый едой.

Хиггинс сел и, словно бы извиняясь, пояснил:

— Терпеть не могу есть один, а если выпивать — и того пуще. Это англичане, говорят, пьют в одиночку: запрется такой у себя и — хлоп пол-литра!

Подошел официант. Хиггинс спросил:

— А что, скажите, соленых груздей у вас не водится?

— Нету, нету… — официант хмыкнул. — Откуда же?

— Вот всегда так, — снова повернулся Хиггинс к Звягинцеву. — Осень пройдет, заготконторы бездельничают, а весной иногда так захочется груздя или брусники моченой, и — нигде нет…

— Да, — сочувственно согласился Звягинцев. — Неважно работают заготконторы.

Звягинцев был весь как натянутая струна. Он не ошибся, подумав, что вопрос официанту о груздях был паролем, но не знал, ответил ли официант так, как требовалось.

Хиггинс спросил, нет ли у товарища газеты. В дороге не удалось купить. Газеты у Звягинцева не было; тогда Хиггинс спросил, что слышно нового об Иране. Это сейчас ох какой важный вопрос.

Хиггинс держался свободно, и Звягинцев подумал: верно опытный разведчик, не мелкая сошка.

Ему принесли в запотевшем графинчике двести граммов водки, и он потребовал вторую стопку.

— Я вас очень прошу… Ну, не могу один…

— Что ж, — Звягинцев пододвинул стопку, — только тогда уж и я закажу.

Хиггинс выпил, закусил и сказал, что обстановка вообще напряженная, что американцы не жалеют средств на бомбы да шпионов.

Ему хотелось узнать, что думают русские, — узнать не из газет, а в беседе, за водкой. Звягинцев понимал это и поддерживал разговор, рассчитывая, что американец всё-таки выдаст себя.

За другим столиком расплачивался с официантом Брянцев. Потом он вышел, не оборачиваясь. Звягинцев равнодушно поглядел ему вслед. Он не торопился отвечать Хиггинсу, обдумывал каждое слово. Но вскоре «бомбы и шпионы» Хиггинсу надоели, он заказал еще двести граммов, речь шла теперь о зарплате, о командировочных, о том, что ежегодное снижение цен — это здорово, а в следующем году, надо полагать, будет еще одно. «Вот они все какие, — думал Звягинцев. — Они бойко расскажут и о международных событиях, и о снижении цен, но всего этого они не чувствуют так, как мы, и как ни стараются выдать себя за советского человека, — не выходит. У нашего, если он говорит о врагах — сами сжимаются кулаки и голос крепнет».

Хиггинс взглянул на часы и заторопился:

— Опаздываю на завод, директор назначил к четырем. Всего доброго, спасибо за компанию.

И когда он вышел, какой-то человек в сквере напротив проводил его взглядом, потом словно нехотя захлопнул книгу — жаль, хороший роман! — и поднялся со скамейки.

2
Проспект Красных Зорь тянется почти через весь город, прямой и просторный, оживленный в любое время. На нем театры и магазины, здесь проводятся кроссы и назначаются свидания. Здесь строят девятиэтажный Дворец культуры, сажают по краям мостовой молодые тополя. Здесь нетрудно затесаться в толпу и идти, подчиняясь людскому потоку.

Хиггинс зашел в магазин. Курбатов стоял за стендом, спиной к Хиггинсу, и разглядывал носки и галстуки.

— Скажите, вы не получили партию полуботинок с застежками? — спросил у продавца Хиггинс.

— Нет, нет, — и продавец уже слушал следующего покупателя. Хиггинс осмотрел ящики, вздохнул и пошел к выходу. То же самое произошло и в другом магазине, и в третьем. Курбатов уже начал опасаться, что Хиггинс заметит его.

В четвертом, самом большом магазине продавец ответил:

— Пока нет, но скоро будут.

— Когда?

— Точно вам не скажу, но зайдите завтра, я вам приготовлю. Какой вам нужен номер?

Курбатов насторожился, — это походило на пароль.

— Что вы можете предложить сейчас?

— Сейчас? Есть неплохие скороходовские туфли, на двести тридцать рублей, — продавец снял с полки и поставил перед Хиггинсом коробку, тот сел и начал примерять. Курбатов оглянулся. Неподалеку стоял один из помощников Звягинцева, можно было уходить, но Курбатов медлил. Он напряженно думал: как сейчас достать эту пару обуви? Быть может, внутри что-нибудь вложено! Продавец выписал чек и, вежливо согнувшись, отдал Хиггинсу. «Сейчас он пойдет платить, — думал Курбатов. — Как же быть? Когда он возьмет ботинки — предложить ему триста рублей за них? Мол, спешу на поезд. Нет, чепуха! Не отдаст. Задержать Хиггинса? Рано, да и слишком важное решение, чтобы принимать его самому… Это всегда успеется».

Пока он думал, Хиггинс потолкался в отделе галантереи, поглядел на галстуки и пошел к выходу. Курбатов мельком оглянулся на продавца: тот провожал Хиггинса равнодушным взглядом. Продавца не удивило, значит, что клиент не платит по чеку.

Чек! Продавец написал всё, что было нужно, на чеке, и Хиггинс ушел!

Сейчас Курбатов решил приступить к третьему этапу своей работы. Два часа спустя, после спешного совещания у генерала, к тому же продавцу в тот же магазин пришел еще один посетитель и произнес пароль:

— Вы не получали партию полуботинок с застежками?

В этом был некоторый риск, если продавец ожидал только одного посетителя с паролем, — но и генерал и Курбатов решили пойти на него.

— Пока нет, — ответил продавец, — но скоро будут. — Он предложил скороходовские туфли за двести тридцать рублей и выписал чек. На чеке стояло: «Горская, Деповское шоссе, 3. Конст. Игн.».

3
Этим же вечером арестованного продавца допрашивал Курбатов:

— Фамилия?

— Кушелев, Федор Федорович.

— А настоящая?

— Это настоящая фамилия. По паспорту.

Курбатов нахмурился. Он видел: паспорт — чистейшая подделка. Однако арестованный намерен запираться.

— Скажите, что это за адрес: Деповская, три, Константин Игнатьевич?

— Я не знаю, меня просили передать…

— Кому?

— Кто спросит… Я вам всё расскажу, только не думайте, я не шпион, нет.

Курбатов усмехнулся: «Сейчас будет выдана слезная история». Кушелев говорил, глотая слюну, и длинными сухими пальцами оттягивал воротник:

— Я ничего не хотел делать, но, понимаете, ко мне домой пришли…

— Кстати, где вы живете? — перебил его Курбатов. Кушелев назвал адрес, указанный в паспорте.

— Это коммунальная квартира?

— Д-да…

— Неужели вы так наивны и думаете, что мы не проверили, Кушелев? Там вы никогда не жили. Ну, продолжайте. Куда же к вам пришли?

— Пришли?.. Ладно, теперь всё равно. — Он выпрямился, пальцы, сцепленные вместе, уже не ползли к тугому воротнику рубашки. — Я был связан с одной женщиной, ее звали Аней Басовой. Мы были знакомы месяц, потом она сказала мне, что я уже завербован и чтоб не рыпался, иначе она пошлет сюда, к вам, документы.

— Какие документы?

— Я… Мы веселились. Ну, выпили. Я не помню. О чем-то говорили. Что-то сунули мне подписать.

Он замолчал, собираясь с мыслями, но Курбатов торопил его:

— Дальше, дальше.

— Дальше, я жил у нее три месяца, это где-то на Приморском шоссе, я адреса не знаю. А потом она сказала мне, чтобы я поступил работать в магазин, что ко мне придут и спросят…

— Про ботинки с застежками?

— А? Да, да, про ботинки. Мне сообщили, что если я выполню это дело, то возвратят мой документ — тот, который я подписал. Поверьте мне…

— Кто обещал?

— Она. Аня.

— Могли бы вы найти дом, где она жила?

— Нет, вряд ли.

— Вы говорите неправду.

Кушелев привстал, кладя растопыренную пятерню на сердце, у него даже слёзы навернулись на глаза:

— Товарищ… простите, не знаю вашего звания…

Курбатов резко оборвал его:

— Я вам не товарищ. Садитесь и говорите правду, всю правду. Когда и как вы были завербованы? Где, кто вас вербовал? Начинайте.

— Я сказал правду, — прошептал Кушелев. — Ей-богу, правду, вы просто не хотите верить мне. Я сам ошарашен. Работать два дня и…

— Значит, вы работаете только два дня?

— Да. В магазине.

— Ловко работаете, — улыбнулся Курбатов. Арестованный тоже засмеялся, мелко и дробно, и развел руками.

Курбатову вдруг стало тошно смотреть на этого человека; майор встал, прошелся по комнате и сказал:

— А почему вы уволились из ресторана «Северный»?

Курбатов увидел, что у человека, сидевшего перед ним, вздрогнули плечи и он снова начал растягивать воротник.

— Я там никогда не работал… А чёрт с ним, всё равно. Погубила она меня. Ну да, работал, и хотел жить честно.

— Аня виновата?

— Да. Будь она проклята!

Курбатов перегнулся и спросил тихо, не скрывая насмешки:

— И отравить Позднышева рыбным ядом тоже она велела?

У Кушелева на лице не дрогнул ни один мускул, он оцепенел, на лбу выступили капли пота. Курбатов убедился, что попал в точку.

— Так вот, оставим в стороне несуществующую Аню и начнем… Ну, хотя бы с того, как вас позвали к телефону и сказали вам… Вы помните, что вам сказали?

— Я… не могу… задыхаюсь… — прошептал Кушелев.

— Вы не задыхались, когда подсыпали Позднышеву яд. Рассказывайте, мы знаем многое, учтите это… Никодим Сергеев.

Удар был точный. Сергеев-Кушелев, оторвал верхнюю пуговицу, и она упала на ковер. Острый кадык у него ходил вверх-вниз, вверх-вниз, он всё глотал набегавшую слюну.

— Начнем сначала? Итак, как ваша фамилия?

— Сергеев.

— А настоящая?

— Это настоящая фамилия.

— Что это за адрес: Деповская, три, Константин Игнатьевич?

— Я не знаю.

— А кто такой Войшвилов, вы тоже не знаете?

У Сергеева забегали глаза, он взглянул в сторону, будто рассчитывая увидеть там Войшвилова, и, ничего не увидев в темном углу кабинета, не успокоился, — голос у него дрогнул:

— Ани не было, я всё… врал. Был Войшвилов, я жил у него три месяца… Это он подсунул мне подписать какую-то бумагу.

— Где он жил, вы тоже не помните?

— Нет… Нет, не могу вспомнить.

Он даже лоб потер, доказывая, что память у него отшибло начисто. Курбатов глянул на часы. Допрос длился уже полтора часа.

— Кого, кроме Войшвилова, вы еще знали?

— Никого, только его.

Курбатов оказал, как бы в раздумье:

— Странная у вас память, Сергеев. Я, например, знаю, что в сорок первом году линию фронта переходило пятеро, в том числе…

Курбатов не договорил нарочно. Сергеев был близок к тому, чтобы рассказать всё, и Курбатов это видел. Нехватало только последнего толчка.

Сергеев вскочил. У него сжались кулаки, потом он опустился на стул и махнул рукой:

— Да. Запираться больше не буду. Пишите: моя фамилия Скударевский, сын белоэмигранта генерала Скударевского. Работал в гестапо в тридцать шестом году… моим начальником был некий Ратенау, он же Войшвилов, и он же Дьяков.

Скударевский-Сергеев уже торопился рассказывать:

— В сорок первом году мы были переведены через линию фронта, нас шло пятеро из русского отдела группы «Ост». Двое — немцы. Потом нам велели притаиться.

Курбатов перебил его:

— Кто велел?

— Этот, Васильев Константин Игнатьевич. Мы не понимали ничего. Я только после войны сообразил, что появился другой хозяин. Деньги шли к нам уже после войны… Кто их платил — вы знаете.

— Кто с вами был еще?

— Ратенау, Васильев и я. Больше я никого не знаю. Остальные двое связаны с Васильевым. Я их не видел.

Сейчас он, пожалуй, не врал. Немецкие агенты часто работали так, двойками, и одна не знала другую.

— Васильев — это подлинная фамилия?

— Васильев — немец, прибалтийский немец фон Белов. Сейчас он работает на железной дороге, проводником. Пишите, я говорю сейчас чистую правду, я ведь был только пешкой в их руках…

Для Курбатова многое прояснилось. Он мысленно подчеркнул слова Скударевского о том, что деньги шли после войны. Немецкая разведка не могла уже платить своим оставшимся агентам ни гроша, и, стало быть, те средства, которые поступали, были иного происхождения. Действительно, группа нашла нового хозяина и стала работать на него.

Важно теперь выяснить, как шла эта работа.

— Кто связан с Ратенау на «Электрике»? — снова спросил Курбатов.

— Я не знаю. Я был ведь пешкой, — ныл Скударевский, — почтовым ящиком.

— А если припомнить? Например, взрыв на Кушминской ГЭС.

— Не знаю. Слышал, что кто-то есть, что задумана большая операция и после этого нас перебросят в Москву с повышенной оплатой.

— Значит, вы утверждаете, что готовится крупная операция на «Электрике»? — Курбатов, спрашивая, многозначительно поглядел на Брянцева, и тот ответил ему медленным, понимающим кивком головы. — Какая же?

— Не могу сказать. Я встретился недавно с хозяином… с Ратенау. Он предупредил меня, чтобы я был готов к отъезду. На «Электрике» скоро будет всё закончено. Он даже назвал срок — через два месяца. А потом он взял у меня деньги, которые мне передал Васильев, и спросил: «Это на одного? Мне надо на двоих, передайте Васильеву, чтобы он не забывал про „Подпольщика“».

— Вы знаете этого «Подпольщика»?

— Не видал.

— Как вы встречались с Васильевым?

Он приходил в самое неожиданное время. Мы никогда не уславливались о встрече. Он боялся. Это чистая правда. Одна только правда…

Когда арестованного увели, за окном уже начинались робкие сумерки, но оба — Курбатов и Брянцев — были настолько возбуждены прошедшим допросом, что не заметили, как кончился день.

Скударевский рассказал многое, его показания заняли пятнадцать страниц, и, надо думать, это было еще далеко не всё; Курбатов собирался вызывать его еще не один раз.

Но странное дело! Когда Курбатов снова от первой строчки начал перечитывать протокол, приготовленный для доклада по начальству, он не мог уже сделать ни одного нового вывода: всё, что касалось покушения на Позднышева, он уже знал. Да, это Ратенау предупредил Скударевского, что надо убрать опасного человека. О том, где сейчас Ратенау, Курбатов еще не спрашивал.

Нового оказалось немного. Это фон Белов был в форме железнодорожника тогда, двенадцать лёт назад (Курбатову стала ясна нехитрая их механика): он, Белов, пришел в подвал с перевязанной рукой, сказав, что ранен и что он взрывал водокачку. Новиков мог не знать всех партизан отряда, тем более что в ту пору он больше был в районе, в подполье, а меньше — в отряде. Хитрей было задумано то, что, перейдя фронт, Белов стал работать на железной дороге, — это давало ему неоценимые преимущества. И всё же Курбатов не мог еще до конца понять, почему они долгое время бездействовали и откуда в архивах германской разведки появилось сообщение об их провале? «Ну, ничего, разберемся и в этом. Может, не так уж они и бездействовали, как это кажется».

Курбатов отпустил Брянцева: рабочий день у них закончился. На улицах разом зажглись фонари, и Курбатов опять потянулся к окошку, поглядеть на шумный людской поток, струившийся внизу.

Сколько бывало в этой комнате тех, думалось ему, кто хотел нарушить мирную жизнь наших людей? Но часто Курбатов, когда смотрел на их лица, вспоминал совсем, совсем другое: пепелище, одна труба торчит да покоробленный остов кровати; и на снегу сидит девочка, неподвижными глазами уставившись на то, что осталось от дома, матери, отца, братишек… Он увидел это мельком, и много видел потом почерневших печных труб и углей вокруг них, — эти следы человеческого горя только еще больше укрепляли в нем мысль: девочка больше не должна плакать. И когда пришел приказ о демобилизации, когда он снова мог поехать домой, взять в руки рейсфедер и сесть за чертежную доску, он подал рапорт: прошу оставить меня в кадрах.

Некоторые из них сидели здесь, перед ним, и прятали глаза, и каялись, и клялись… А у Курбатова память сама вызывала пожарище да девочку со скорбным лицом и глазами, полными горя.

Курбатов всё еще стоял у окна, облокотись о раму; так ему думалось легче и ровнее. Но сейчас он думал не о том деле, которое расследовал, мысль у него шла дальше, к тем людям, нет — нелюдям, с которыми сталкивала его профессия следователя. Злобные, полусумасшедшие в злобе, на что рассчитывали они? Жечь, убивать, уничтожать вот этот людской поток, что льется на улице внизу, — уничтожить самую жизнь? В такие минуты, думая так, Курбатов особенно остро ощущал себя как часть могучей жизни советских людей, проходящих перед ним. Как слугу этих людей. С особой силой чувствовал он всю тяжелую и большую ответственность, которую страна возложила на него, Курбатова, и на всех его товарищей.

Сегодня на допросе Скударевский сказал: я знаю, что мы и те, кто нас посылал, — люди конченые, я жил здесь двенадцать лет и видел, что вы — сильнее. Скударевский хотел спастись этим признанием. Да, все они, сколько их ни есть, — все знают, что мы — сильней. Утопающие хватаются за соломинку, и они — с Фридрихсгафена, с Уолл-стрита, из Сити — тоже хватались и хватаются за соломинку, им не хочется умирать; умирают они злобно, с трудом, с желанием нагадить напоследок… Что ж, не дадим нагадить!

Ну, а потом что, Валерий Андреевич? Надо полагать, ты доживешь до того дня, когда на земле прогремит последний выстрел и о том. что такое порох, будут знать только охотники. Ты доживешь до того дня, когда простые люди уберут с земли последнего человека, присваивающего себе чужой труд, когда французские или американские дети, встретив в книжке слово «голод» или «безработица», полезут в словарь и с удивлением узнают, что такие вещи были раньше на свете. Ты доживешь, быть может, до того дня, когда исчезнет, выветрится из памяти дорога на Новгородщине, пепелище и девочка возле него; до того дня, когда яркое. солнце, зажженное великими людьми — Лениным и Сталиным, осветит всю планету. Доживешь!

И тогда окажется, что твоя благородная профессия уже не нужна. Переселишься ты на дачу и займешься коллекционированием марок? Нет, вряд ли. В жизни всегда будет новое и старое, растущее и умирающее, надо будет еще долго пестовать новые ростки. Всю жизнь, до последнего дыхания, до тех пор, пока видят глаза и слышат уши, и руки могут создавать — ей, Родине, ему, коммунизму.

А пока — для меня мира нет. Пока надо попрежнему держать порох сухим. Пока те, кто в звериной ненависти своей хочет уничтожить нас, еще существуют, — я буду делать свое дело.

Он вышел из кабинета и поднялся к генералу. Доклад о еще одной прошедшей неделе был короток:

— Допрос подтвердил нашу мысль, что они работают — уже работают! — как говорится, на одну из иностранных разведок. Взрыв на Кушминской ГЭС — их дело.

— Я же вам говорил, что поиски пятерки и эта авария могут быть сопряженными, — заметил генерал. — Но продолжайте.

— На «Электрике» готовится новая авария. Подробности выяснить не удалось.

Генерал заволновался, Курбатов редко видел его таким: обычно он всегда умел держать себя в руках.

— Завтра же надо посылать в Горскую, — приказал он. — Хиггинс будет у фон Белова — взять сразу обоих. Возможно, что Хиггинс и фон Белов будут сопротивляться. Старое всегда сопротивляется, — он еле заметно улыбнулся. — Я полагаю, всё идет пока ровно и закономерно. Но могут быть случайности…

Последние слова он проговорил уже в раздумье, словно пытаясь предугадать эти случайности и предупредить их…

Вернувшись от генерала, Курбатов позвонил Звягинцеву:

— Приказано ехать к Белову. Да, думаю, они будут вдвоем, он и Хиггинс… Нет, в вагон к Хиггинсу не садитесь, он может вас узнать. Проводите его только до поезда. Вы проводите, а встретят его на квартире… Да, конечно, в поезде Хиггинс никуда не денется. Пусть чувствует себя уверенным. Только я попрошу вас быть завтра весь день на вокзале. На всякий случай! Если Хиггинс вернется из Горской один, его всё равно надо арестовать. Словом — зайдите еще ко мне, договоримся подробней. Документы на арест уже оформлены, и прокурор дал согласие…

Он аккуратно собрал со стола все бумаги, запер их в сейф и, подумав, всё ли сделано, ушел домой.

Глава шестая

1
К полудню ветер с залива нагнал тучи; низкие, иссиня-черные по краям, своими очертаниями напоминавшие головы диковинных зверей, они медленно надвигались на город, и вода залива по началу стала ровной, даже мелкой ряби не было заметно на ней; потом где-то вдалеке от туч к воде протянулись дымчатые линии, там уже шел дождь. Было темно, и темнота эта была непривычна после ясных белых ночей. Тучи совсем закрыли небо, и дождь зарядил надолго.

Звягинцев зашел к Курбатову, когда тот уже вызывал машину. Курбатов кивнул ему:

— Погодите минуточку. — Потом он спросил с усмешкою: — Как себя чувствует ваш новый знакомый? — Речь шла о Хиггинсе.

— Повидимому, он сегодня поедет в Горскую, в гостинице его уже нет. Он остановился в «Интуристе», сдал на прописку паспорт и командировочное удостоверение. Я смотрел, — очень хорошая подделка.

— Да, это они умеют. Сегодня мы ему скажем этот комплимент… Так я повторяю свою просьбу: прошу вас быть сегодня всё время на вокзале. Вдруг он не встретит Белова и вернется назад, да и мало ли что… Словом, если его не возьмем мы, — возьмете вы.

— Слушаюсь.

Они вышли на улицу вместе. У подъезда уже стояла машина, и когда Курбатов появился на ступеньках подъезда, кто-то изнутри открыл дверцу. Курбатов протянул Звягинцеву на прощанье руку и, надвинув шляпу ниже на лоб, быстро спустился к машине. Там уже сидели Брянцев и трое бойцов.

Дождь всё лил и лил, сквозь окна, залитые водой, не видно было ничего, и только потому, что в машине стало темнее и исчезли впереди, перед ветровым стеклом, цепочки фонарей, можно было догадаться, что они выехали из города. Все молчали, и Курбатов отметил это с удовлетворением: люди понимают, что дело серьезное. Он обернулся и разрешил курить, но этим разрешением никто не воспользовался.

Сегодняшняя операция должна была решить многое. Самое главное, с арестом фон Белова нарушалось руководство группой, а изоляция Хиггинса не давала возможности остальным действовать. В медицине это, кажется, называется нарушением коррелятивных связей. Как найти оставшихся двух — двух неизвестных, — Курбатов еще не знал, но перекрестный допрос, очная ставка фон Белова с его неудачливыми коллегами — Хиггинсом и Скударевским — могли натолкнуть на след; Курбатов был убежден (и его опыт веско подтверждал это убеждение), что фон Белов, прижатый к стенке вескими уликами, долго сопротивляться не сможет.

Он приказал остановиться за три квартала от Деповской, чтобы шум машины не вспугнул тех, за кем они пришли. Улица была пустынна, дождь перешел в ливень, и мутные потоки воды стекали в заросшие лопухами кюветы. Курбатов поднял воротник пальто и первый вышел на улицу, Брянцев выскочил вслед за ним.

— Налево, вторая улица… Дом в палисаднике.

Бойцы шли поодаль. У дома Курбатов остановился, махнул рукой, и бойцы быстро вбежали в палисадник; один скрылся в кустах, другой должен был встать позади дома, на углу, чтобы видеть окна двух сторон. Дом казался спящим, в окнах не было света.

Курбатов поднялся на ступеньки крыльца и потянул дверь; она была закрыта изнутри на защелку: слышно было, как там тоненько зазвенела цепочка. Тогда Курбатов постучал, прислушиваясь, но никто не отзывался на его стук. Он постучал сильней, и когда за дверью послышались шаркающие шаги, он, не вынимая руки из кармана, где лежал пистолет, взвел курок…

Дверь им открыла старушка, повидимому хозяйка дома. «Вам кого? Васильева? Его сейчас нет, часа два назад ушел». Она была глуховата, эта старушка. «Что? Нет, никто к нему не приезжал». Курбатов вынул свое удостоверение, показал его хозяйке и вошел в дом.

Пусто было в комнате, где жил Васильев. Курбатов оставил одного бойца в сенях, двое других прошли в комнату и начали обыск. Курбатов успокаивал хозяйку, взволновавшуюся от этого неожиданного посещения:

— Не волнуйтесь, право; что ж поделать, если ваш жилец — нехороший человек.

— Вор? — всплеснула руками старушка. — Или, может, тяжелее грех на душу взял?.. Ах ты, господи прости, богородица святая заступница… — крестилась она в пустой угол.

Курбатов подумал, что фон Белов может вернуться домой, значит, его надо ждать. Подойдя к комоду — старомодному, пузатому, с расшитой петухами салфеточкой и семью мраморными слониками «на счастье», — Брянцев сразу нашел телеграмму: «Соскучилась. Приеду сегодня к ночи одна встречай твоя Паня». Курбатов посмотрел, когда телеграмма была отправлена и когда принята, усмехнулся — соскучилась заокеанская дамочка! — и сунул телеграмму в карман. Если они придут сюда, что ж, здесь «Панечке» и ее «возлюбленному» будет приготовлена теплая встреча.

Курбатов внимательно осматривал комнату. Старушка сидела тут же, наблюдая, как тихо открывают комод, осторожно прощупывают матрац и подушки.

— Скажите, — спросил ее Курбатов, — к нему приезжал кто-нибудь?

— Нет, никто к нему не ходит… Он ведь проводником работает, дома бывает редко.

— Может быть, были какие-нибудь женщины? Вот тут телеграмма от Пани; была она когда-нибудь здесь?

— Паня?.. Нет, не была, он этими делами не занимался, не замечала, человек он тихий был, прости ему господь его прегрешения, — она снова, вспомнив, что ее постоялец «вор», как определила она сама, перекрестилась на угол. — А вот жениться он женился, да, говорит, неудачно, жена то ли злая попалась, то ли что…

— Когда он женился?

— Что? Да я и не помню, давно, кажись…

— На ком?

— А и не знаю, товарищ дорогой; знаю только, что где-то в Солнечных Горках, а потом говорит: вот, мамаша, — развожусь.

Старушка говорила и говорила. Курбатов уже не слушал ее.

Первым начал поглядывать на часы Брянцев. Его волнение усиливалось, он не раз выходил в сени, где сидел боец, и прислушивался, что делается за дверьми. Нет, там только дождь шумел, шуршал, стекая по ступенькам, да приглушенно шелестели под ветром кусты. Прошел час, другой, третий, четвертый, но никто не приходил, хотя последний поезд прогудел и началась ночь, — темная, непроглядная.


Получив телеграмму, фон Белов испугался, хотя знал наверняка, что она от своего человека; но он положил за правило никого не принимать у себя, и когда прошел страх, он решил встретить гостя на станции, сесть в обратный поезд и в пути договориться обо всем. Кто должен приехать, Белов еще не знал, шифр телеграммы был старый, немецкий. Фон Белова смутило в телеграмме только одно слово «к ночи» — но это было, очевидно, совпадением, там давно должны были забыть его истинное имя, или, во всяком случае не сообщать тому, кого посылали в Россию…

Шел дождь, и в помещении станции было много людей, ожидавших своего поезда. Временами хлопала дверь с табличкой«Посторонним не входить», — и дежурный по станции в скрипящем резиновом плаще торопился на перрон, неся в руках жезл. Поезд проходил, дежурный возвращался и, стоя в дверях, снимал свою фуражку с малиновым верхом и стряхивал капли дождя.

Белов задремал, пригревшись в уголке… «Зря я приказал этому идиоту Скударевскому дать свой адрес, — в случае провала он или приезжий могут проболтаться». Мысль эта была вялой, он клевал носом и посапывал, засунув руки в рукава, и очнулся оттого, что кто-то потряс его за плечо.

В зале ожиданий было уже почти пусто, — очевидно, назад из города только что прошел поезд, он проспал его. Перед ним стоял, наклоняясь, какой-то мужчина и заглядывал в лицо.

— Что вам угодно?

— Принимай гостей, — тихо засмеялся вошедший.

Белов инстинктивно отодвинулся от него, страх захлестнул волной, и он, не выдержав, огляделся, словно ища, куда бежать. Нет, никто не следил за ними, женщина с двумя детьми, какие-то старушки, двое колхозников — они сидели, не глядя на них, и Белов пробормотал:

— Ты с ума сошел… Разве так можно?.. Сейчас пойдет поезд в город, поедем вместе.

Хиггинс кивнул, садясь рядом. Белов снова засунул руки в рукава и закрыл глаза, делая вид, что попрежнему дремлет, а этот человек разбудил его случайно, обознавшись.

Но Хиггинс не обознался. Войдя в зал ожиданий, он сразу увидел одинокую фигуру и что-то знакомое в ней. Из-под козырька фуражки, низко нахлобученной на лоб, виднелся остренький нос и такой же остренький подбородок, заросший рыжеватой щетинкой; сомнений быть не могло, — Хиггинс шагнул к нему и разбудил.

В свою очередь, тот тоже сразу узнал Хиггинса, хотя и стоял он, заслоняя собой свет, и лицо у него было в тени…

Закрыв глаза, Белов лихорадочно соображал, как здесь мог очутиться Хиггинс. Ну, хорошо, год назад он, Белов, встретился с одним из работников американского посольства — на вокзалах в Москве всегда много народу, не трудно затесаться в толпу и сунуть в руку пачку денег с запиской. Тот сунул деньги и записку; там, помимо всего прочего, было слово «ждите». Чего ждать? Дальнейших распоряжений, чёрта, дьявола, но не Хиггинса. Там, в Вашингтоне, наверное, все посходили с ума, если посылают Хиггинса к нему: они знакомы, Хиггинс тряпка и трус, провал Хиггинса — и всё пропало. Когда они стояли в пустом тамбуре и Хиггинс тихо сказал: «Ты всё-таки здорово изменился, Дэви», — Найт выругался по-русски: «Забудь мое настоящее имя. И вообще всё забудь, к чёртовой матери. Ну, что у тебя?». Он смотрел на Хиггинса, как на подчиненного, и тот озлился: «Чего ради он говорит со мной, как с мальчишкой? Пока он болтался по белому свету, очевидно, бездействуя, дрянь такая, я работал как вол». Хиггинс так и сказал ему, резко и всё-таки по-английски:

— Хватит сидеть без дела. Обстановка такова, что если не начать сейчас, значит, не начать никогда.

Хиггинс взял Найта за борт пальто и встряхнул:

— Вот за этим-то я и приехал. Пора действовать, слышишь?

Найт опустил глаза. Потом он болезненно поморщился и спросил:

— Что? Ты думаешь, мы сидели сложа ручки?

— Надо мешать им строить турбины. Это сделаешь ты. Ты был когда-нибудь в Высоцке?

— Нет.

Полчаса Хиггинс передавал Найту задания, называя пароли, договаривался о дальнейших встречах. Потом он спросил — любопытство взяло в нем верх над осторожностью:

— Как же ты не засыпался здесь?

Найт ответил не сразу. Он смотрел за дверное окно, и Хиггинс увидал, как всё лицо Найта перекосилось болезненной гримасой, потом у него задергалась щека:

— Будь всё это неладно, всё — и работа, и ваши деньги, и ваши планы. В течение двенадцати лет обо мне вспоминали от случая к случаю, я никому не был нужен…

— Роулен назвал это дальновидной политикой.

— Ну да, дальновидная политика… Когда эта жердь Кальтенбруннер сам отправлял меня в Россию, он был уверен, что от меня будет много пользы. Но мне удалось обмануть его… Я не хуже других разбираюсь в том, что такое дальновидная политика.

…Как только Найт по прибытии в Россию осмотрелся вокруг, он понял, что ему несдобровать, если хоть раз высунуть когти. И он решил послать Кальтенбруннера к чёртовой матери. Это и была его дальновидная политика.

Он понял, что в будущем надо идти за своими, работать на своих. Это, по крайней мере, отсрочит если не провал, то необходимость действовать сразу, рисковать. Потом видно будет, а пока — ждать.

Ту поджарую гончую, неуча Шредера, немецкого агента R-354, Найт провел очень просто. Шредер был послан, чтобы подхлестнуть Найта, заставить работать на Германию, но так никого и не увидел. Найт устроил всё таким образом, что немец убедился в его провале. Явка была разгромлена ребятами Найта, и Шредеру ничего не оставалось делать, как поскорей унести ноги и сообщить своему шефу, что фон Белов приказал долго жить…

Больше к Найту никто не приходил. Он не дал своим четырем ни гроша, да и не мог дать, и велел устраиваться на работу. Ясно, что они вынуждены были работать, чтобы жить.

— Ни один, даже самый распрекрасный агент, не шевельнет пальцем, пока ему не заплатят. Вот почему мы здесь уцелели… Я сам был без гроша, кстати — по вашей вине, и меня могли взять в армию, — Найт не замечал, как всё, что ему думалось и вспоминалось, он говорил сейчас вслух.

— Спасла фуражка да кое-какие бумаги. Железнодорожники у них были на военном положении. Я сам стал чумазым, как негр, и мотался в поездах на фронт и обратно. Жил только ожиданием, что вы, наконец, одумаетесь и кончите эту скверную игру в союзники. Ждал всю войну, ждал после, чёрт знает сколько. Почему я не засыпался? Да потому, что я ни минуты не думал, что я умнее, хитрее русских! Я не был таким дураком, как ты, Хиггинс, не приставал на вокзале к своим ребятам, не разговаривал в поездах по-английски.

— Говори прямо, ты сделал что-нибудь?

— Сделал?.. Да, кое-что сделано. Отчет получишь после. Вместе с чертежами. Но теперь я уже не верю словам джентльменов: за отчет и чертежи — деньги, за новые задания — то же. В конце концов, у меня есть даже семья…

— Ты женат?

— Женат! — у Найта щека дергалась так, будто по ней проходил электрический ток. — За двенадцать лет я мог не только жениться, а и обзавестись кучей детей, построить дом, получить значок отличного железнодорожника…

Хиггинса раздражал этот монолог. Он не верил, что Найт в эти годы довольствовался зарплатой железнодорожника, редкими суммами из посольства. Этот тип, с которым неприятно оставаться наедине, может легко стать бандитам. Грабить где-нибудь на дороге людей куда безопасней, чем собирать секретные сведения. Грабителя хоть не поставят к стенке.

Однако Хиггинс терпеливо ждал, чем кончится этот разговор, и в душе злорадствовал: «Плевать, уцелеешь ты или пет, а работать теперь ты станешь не так, как прежде — от одного выгодного случая к другому, а иначе… Деньги тебе будут; остальное тебя не касается. Прожив двенадцать лет в России, ты сам себе вырыл могилу. Роулен не потерпит, чтобы около него появился кто-нибудь, лучше знающий Россию, чем он сам. Этак Найт легко спихнет полковника и сам займет кресло начальника русской группы. Нет, молодчик, видно ты отсюда уж не вылезешь, ты смертник». Найт словно уловил усмешку Хиггинса и замолк, дрожащими руками вынимая пачку папирос:

— «Беломор». Русский! Не угодно ли?

Когда какой-то мужчина переходил из одного вагона в другой, он увидел в тамбуре двух молчаливых курильщиков. Ничего удивительного, — вагон был для некурящих…


На последней перед городом остановке Найт предложил сойти с поезда и ехать в город трамваем. Так безопасней. Хиггинс рассмеялся:

— Ты всё-таки заболел здесь трусостью, хотя это отнюдь не русская черта… Если я прошел через границу и живу здесь, я ничего не боюсь.

— А я всё-таки… Встретимся через неделю, в девять часов на углу Красных Зорь и Морской.

Он слез с подножки и исчез в темноте, а Хиггинс, зябко поёживаясь, смотрел на косые струи дождя и на лужи, в которых тускло отсвечивали фонари. «Нет, я предпочитаю такси и мягкую постель в номере „Интуриста“. Надо будет заказать в номер ужин и обязательно с водкой — чудное средство против простуды…»

Он слез в городе и пошел по перрону, обгоняя женщин с корзинками и чемоданами. На секунду он заметил лицо, показавшееся ему знакомым, уже виденным однажды; он замедлил шаг и огляделся. Этот знакомый подошел к нему справа и взял за локоть:

— Вот мы и снова с вами встретились!

Хиггинс обрадовался:

— А, это вы! Мы, кажется, выпивали в ресторане…

— Вы арестованы, — шевельнул бровями знакомый.

— Что? — Хиггинс почувствовал, что от колен поднимается мелкая противная дрожь и ему никак не унять ее. — Слушайте…

— Машина ждет на улице, мистер Хиггинс, — сказал Звягинцев.


Курбатов так и не дождался ни Белова, ни Хиггинса. В доме он оставил двух бойцов, а сам с Брянцевым и с третьим бойцом помчался в город. Из проходной он позвонил Звягинцеву. Тот оказался у себя. «Полковник Ярош собирается допрашивать Хиггинса, товарищ майор. Белов? Нет, нет, его не было с Хиггинсом». Курбатов обернулся к Брянцеву: «Немедленно поезжайте назад, в Горскую, и ждите его там, очевидно они встретились в поезде». Брянцев уехал, Курбатов пошел к Ярошу…


Брянцев остановил машину на прежнем месте и прошел к дому пешком.

По Деповской шло несколько человек, очевидно только что слезших с поезда. Брянцев дал им обогнать себя и обернулся: нет, сзади никого. Он вошел в калитку. И не знал, что сзади всё-таки был человек, жался к забору, выглядывал из-за дерева и видел, куда пошел Брянцев. Тогда человек побежал прочь, через совхозные огороды, кружным путем, и уже светало, когда он вышел на шоссе и просигналил попутной машине. Его взяли. Он сидел один в кузове и вздрагивал, а потом тихо-тихо засмеялся, прикрывая ладонью рот, будто бы кто-то мог услышать его смех. Он радовался, что ушел, а потом его снова начало трясти. «Хорошо, что документы и деньги со мной, надо начинать новую жизнь. Если у меня будет обыск, они найдут только паутину под полом да слоников на комоде… Мраморных слоников, „приносящих счастье“!»

2
Курбатов ожидал увидеть Хиггинса таким же вялым, подавленным неудачей, каким был Скударевский. Однако Хиггинс вошел в кабинет полковника Яроша и сел, всем своим видом стараясь показать, что ему абсолютно всё равно, где сидеть — в ресторане за столиком или в кабинете следователя. Курбатов, стоявший позади Яроша, отметил ту развязность, с какой Хиггинс закинул ногу на ногу и взял без разрешения папиросу из полированного ящичка на столе Яроша. «Рисуется, — подумалось ему, — набивает себе дену. Нелегко же дается ему эта рисовка. Это от отчаяния, вялость наступит после».

— Начнем игру? — спросил Хиггинс.

— Вас привели сюда не играть.

— Значит — на чистоту? — он нервно усмехнулся. — Не всё ли равно, как пойти в расход — после исповеди или не исповедуясь.

Курбатов снова подумал: хитер, да весь как на ладошке.

Ярош ответил Хиггинсу, словно подхватив мысль майора:

— А на что вы рассчитывали, когда шли? Не на то, надеюсь, что мы дадим вам домик за городом и грядку с тюльпанами?

— Я американский подданный. Вы не имеете права, в конце концов, применять ко мне ваши законы. Я случайно очутился у вас.

— Вы всё-таки начинаете игру, Хиггинс? Ну, хорошо, предположим, вы случайно попали в страну, пограничную с нами, ведь вы приехали туда в качестве миссионера? А как вы оказались в Советском Союзе? Объясните.

— Я заблудился. На лодке поехал ловить рыбу. Это было еще до рассвета. В тумане потерял направление, пристал к берегу и… попал к вам.

— Что ж, почти правдоподобно. Только вот вашей лодки мы не нашли. Видимо, ее кто-то увел обратно. На это что скажете?

— Вот уж не знаю! Течением, вероятно, унесло.

— Нет, это не пойдет. Течение на озере слабое, и — вдоль советского берега… Не сходится, Хиггинс! Тем более, что вы прошли по ручью… Кстати, вот ваша карта, лупа, компас. Это же ваши вещи? Как же вы могли заблудиться?

Хиггинс недовольно и недоверчиво повертел в руках свой компас:

— Да, да, это действительно мои вещи. Но я не умею пользоваться ни компасом, ни картой. Когда сошел на берег, то попросту выкинул их.

— Пусть будет так, хотя и наивно. А почему вы не пошли прямо в сельсовет, или на заставу, или в любой населенный пункт и не заявили, кто вы и откуда?

Хиггинс молчал, разглядывая свои аккуратные ногти, потом он глуповато и в то же время стыдливо сказал:

— Мне захотелось посмотреть, как живут русские. Я думал воспользоваться подвернувшимся случаем…

— Это что же, опять случайность? И также вы случайно зашли на телеграф и дали телеграмму случайному знакомому?

— Я никому никакой телеграммы не посылал.

— Хиггинс, ну к чему так смешно врать? Или вы хотите сейчас узнать свой почерк на бланке? Правда, телеграмма подписана женским именем, но почерк-то ваш!

— Ладно, я согласен кончать игру. Видно, вы следили за мной от самой границы. Но я деловой человек и знаю, что мои сведения вам нужны.

Курбатов усмехнулся.

Ярош взял чистую бумагу. Первый вопрос, заданный Хиггинсу, касался его прошлого, и он рассказал о нем бегло. Трудно было по этому ответу судить о Хиггинсе как о старом и опытном разведчике.

— Вы скромничаете. Почему бы вам не рассказать о своих похождениях в Праге и Эльблонге?

Хиггинс почувствовал, что они знают о нем много, слишком много, и действительно, чего доброго, дело кончится плохо. Он побледнел; эта внезапная бледность не скрылась ни от Яроша, ни от Курбатова.

— Расскажите, почему вы пришли в ресторан «Северный»?

— Полковник Роулен сказал, что я должен встретиться с официантом. Никодимом Сергеевым. О том, что эта встреча состоится, полковник узнал недавно. Сигнал был дан из Солнечных Горок объявлением в районной газете.

— Зачем вы приехали?

— Установить связь с группой.

— И только?

— Да.

— Мы не так наивны, Хиггинс, ради одной связи вас не стали бы посылать.

— Нет, я ничего не должен был делать сам. Я отказался от всяких дел, с делами легче проваливаются.

— Ну, такие «бездельники», как вы, у нас тоже не особенно-то долго гуляют. У вас были задания группе?

— Нет, не было.

— Хорошо. Что вы знаете о группе, с которой вы должны были связаться?

— Ничего. Ровно ничего. У меня был адрес ресторана.

— Но вы там никого не нашли. Что вы делали дальше?

Хиггинс послушно рассказал, как он пришел в обувной магазин и получил там адрес. Хиггинс юлил. Он говорил то, что, по его мнению, было уже раскрыто. В остальном он решил запираться, отнекиваться. «В конце концов, — думал он, — должен же я приберечь что-нибудь на крайний случай, глупо было бы выложить им всё сразу». Курбатов дослушал ответ и, выйдя из-за стола, остановился перед Хиггинсом.

— И вы решили поехать к ночи… — начал было Курбатов, но, заметив мгновенный испуг в зрачках Хиггинса, оборвал себя и проверил, что же он сказал такое особенное, отчего Хиггинс мог испугаться, но так и не нашел, и решил, что лучше всего будет поддержать этот испуг. — Говорите правду, Хиггинс!

Уж не было больше развязного Хиггинса. Весь опустившийся, он напоминал сейчас Курбатову виденных им еще в детстве кукол в заезжем театре: только что кукла играла, хлопала в ладоши, пела, плясала, и вот после представления она лежит, прислонившись к ящику, недвижимая и немая. Хиггинс с трудом разжал рот и попросил воды. Звягинцев подал ему стакан, и тот выпил его залпом; крупные капли, стекая по подбородку, падали на лацкан пиджака, за ворот, он не замечал этого.

— Но я… Я всё-таки не знаю группы. Я знаю одного только О’Найта, мы с ним учились вместе… Я ехал к нему.

Только тут Курбатов догадался, в чем дело, почему сказанная им вскользь фраза так испугала Хиггинса, и все прежние раздумья словно бы озарились сразу; сразу всё встало на свое место.

«Вы решили поехать к ночи?» — спросил Курбатов; ну да, ночь по-английски «Найт». Что ж, это случайность, но она закономерна, в конце концов, если разобраться… Нет больше Васильева, нет больше фон Белова, прибалтийского немца, есть О’Найт, американец, двойной шпион; так и запишем.

Так вот почему они затаились на время войны и начали «раскачиваться» только несколько лет спустя! Американец не стал работать на немцев, он ничего не объяснил ни Скударевскому, ни остальным, надо думать. Он попросту приказал им осесть до лучших времен. Эти времена пришли, но не было связи, резидентуры, постоянного руководства из одного центра, быть может — денег.

Ярош прервал допрос и приказал отвести Хиггинса. Когда за Хиггинсом захлопнулась массивная дверь, полковник повернулся к Курбатову:

— Вы уже, должно быть, тоже поняли, в чем дело. Начнем с того, что мы нашли не группу немецких разведчиков, а группу немецких, ныне американских разведчиков, которую возглавлял и возглавляет американский шпион. Начнем с того, что он, руководитель группы, уже обнаружен…

Он ходил по кабинету, заложив руки за спину, и думал. Когда раздался телефонный звонок, Курбатов досадливо поморщился:

— Ну, что там?

Трубку взял Ярош:

— Что?.. Майора Курбатова?.. Да, здесь, сейчас даю. — И, протягивая трубку, пояснил: — Вас из милиции.

Голос был незнакомый:

— Товарищ майор? Здравствуйте, с вами говорит Карташев, из угрозыска. Вы интересовались неким Войшвиловым…

— Да, да, интересовался…

— Так вот, мы обнаружили тело Войшвилова. Он утонул в Щучьем озере, возле Мошкарово…

— Утонул? — Курбатов положил локти на стол. — Кто вел следствие?

— Молодой, но опытный в общем работник, затем майор Палиандров, медицинский эксперт.

— Когда его обнаружили?

— Вчера вечером. Поблизости, в камышах, найдена рубашка с номером воинской части. Майор Палиандров говорит, что это может быть и убийство. В его практике был случай, когда человеку накинули на голову рубашку и — под воду.

— Спасибо большое, что позвонили… — Курбатов бросил трубку на рычаг и резко разогнулся. Под скулами у него ходили крепкие круглые желваки, словно бы он жевал что-то вязкое, липкое, неприятное.

Глава седьмая

1
О том, что Ратенау исчез и вот уже несколько дней его не видели на заводе, что дома его тоже нет, — обо всем этом Козюкин узнал позже и совершенно случайно. Его вызвал к себе директор — его и нескольких конструкторов. В кабинете по обыкновению было людно, директор, одной рукой что-то подписывая, другой прижимая трубку к уху, сумел только кивнуть Козюкину и глазами указать на свободный стул. Это означало: будет беседа.

Однако, когда он бросил трубку обратно на рычаг, какой-то незнакомый Козюкину мужчина положил перед директором папку и раскрыл ее: там лежали бумаги на подпись, накладные, ведомости — сложный и стройный бухгалтерский мир, требующий к себе немедленного внимания.

Когда незнакомец с папкой ушел, Козюкин равнодушно, без всякой задней мысли, спросил:

— Это — кто? Ну вот, который вас только что мучил цифрами, — пояснил он, заметив, что директор его не понимает.

— A-а, этот! Новый бухгалтер.

— А прежний? Такой старичок с усиками, как его… Войшвилов?

— Войшвилов? — директор секунду помедлил, словно гадал — сказать или не говорить, и, постукивая карандашом по толстому стеклу на столе, тихо сказал: — С ним какая-то темная история. Я звонил в угрозыск, там ответили уклончиво; дескать, не волнуйтесь и ищите себе нового бухгалтера… Потом всё-таки сказали: утонул. Да, так вот ваш проект в Москве утвержден… — перешел он к делу, вынимая из ящика конверт. — Распоряжение начинать серийный выпуск пришло. Ну-с, довольны?

Козюкину показалось, что вот сейчас директор скажет: нам известно также, что вы были с Войшвиловым хорошо знакомы. Но директор уже перешел к проекту, и Козюкину с трудом удалось взять себя в руки. В следующую минуту он сказал — себе, — Ратенау нет, стало быть, нет человека, который знал о нем, пожалуй, излишне много. Он не арестован, а умер, стало быть ему, Козюкину, опасаться нечего, — мертвые не говорят.

В этот день он был особенно оживлен. Это нетрудно было приписать удаче проекта. Козюкина видели и в конструкторском бюро, и в чертежной, и у главного технолога, и снова в кабинете директора, видели его широкий жест, слышали переливающийся мягкий баритон, то хвалящий, то ласково выговаривающий за что-то, а то и сердитый, если встречались неполадки. Он обедал в столовой и ел за двоих («все эти дни аппетита совсем не было»), взял в клубе два билета в балет на гастроли ленинградского театра и пригласил одну из чертежниц («Я, конечно, человек пожилой и скучный, но на сцене — Алла Шелест»). В театр он, однако, так и не пошел, — вдруг нашлась масса дел, и все, как назло, неотложные. Вернувшись домой в первом часу, Козюкин устало опустился в кресло и закрыл ладонью глаза. Отступать от задуманного было не поздно. Можно было, пользуясь тем, что Ратенау нет, взяться за любую работу, никто не узнает, что он нарочно упустил эту возможность — неверно рассчитать новый генератор. На заводе, да и повсюду, создание мощного генератора будет записано ему в актив. Смешно думать, что он должен всё время портить, — так долго не продержишься, надо сделать что-нибудь полезное.

Он оборвал ход этих мыслей: достаточно было вспомнить, как совсем недавно было сказано «это не ваш проект, это труд коллектива», — чтобы он резко подался вперед и неожиданно для самого себя грубо выругался вслух. Пришлось встать и идти в другую комнату — глотать бром с валерьянкой, успокоить вконец расходившиеся нервы. Всё было уже решено раз и навсегда, отступать нельзя.

«Новые генераторы, — думал Козюкин, — пойдут в производство через неделю, от силы две. Через два месяца они будут готовы; что же касается результатов, они скажутся позже. Нет, тут дело не обойдется, как на Кушминской ГЭС; здесь на грузовиках будут вывозить ручки да ножки, а потом собирать, что кому принадлежит».

Он усмехнулся, подумав: «Возить вам — не перевозить», — и достал чистый лист бумаги, логарифмическую линейку и карандаш.

…Он заработался до рассвета. Всё, что требовала его душа, вся злость, вся ненависть, то, что из года в год ловко удавалось скрывать от тысяч глаз, — всё было вложено в новый расчет. Уже не лист бумаги, — десятки листов, исписанных его крупным, размашистым почерком, лежали на столе. За окном дворники подметали набережную, прошла поливочная машина, расставив в стороны водяные усы. Проснулись и слетели к воде чайки, их пронзительный, скорбный крик утонул в утренней перекличке заводов, а по реке, словно спавшей в этот ранний еще час, прошел закопченный трудяга — буксирчик, тянувший с верховьев реки большегрузный плот.

Козюкин не видел, как начинается это утро: за цифрами, внешне безжизненными и немыми, перед ним раскрывались иные картины. «Только бы янки не упустили момент, — думал он, — иначе вся работа тоже летит».

Когда в прихожей раздались звонки — два коротких, длинный и снова один короткий, он лениво встал, потянулся, ничуть не удивленный тем, что к нему пришли, и, запахнув теплый халат, пошел открывать дверь.

На площадке стоял долговязый офицер с неестественно тонкой талией. Прежде они виделись раза четыре — у Ратенау и на коротком инструктаже в поезде, кажется, года три назад. Его фамилии Козюкин не знал, в беседе с Ратенау все остальные звали его лейтенантом. Козюкин пропустил его в прихожую и старательно закрыл дверь на все запоры; подумал, и накинул еще цепочку.

— Однако, вы смело открываете, даже не спрашиваете — кто, — заметил «лейтенант». — Так и нежданных гостей впустить можно.

— Вы думаете, я вас ждал? — показывая на диван, ответил Козюкин. Гость сделал вид, что не слышал вопроса.

— Не спите? Так сказать, трудитесь на благо любимой отчизны? — с иронией глядя на письменный стол, сказал «лейтенант», хотя на погонах у него было уже три звездочки старшего техника-лейтенанта. Он неторопливо полез в карман галифе за папиросами, вытягивая ногу, так же неторопливо начал закуривать, и когда Козюкин протянул ему коробку папирос: «Хотите — „Казбек“», — отмахнулся:

— Нет, спасибо, я больше «Звездочку» люблю, мы ведь люди скромные, о нас в газетах не пишут.

Козюкин вспыхнул: «Что они, сговорились все издеваться надо мной, что ли?».

— Во-первых, нет ли у вас чего-нибудь выпить. Устал, три часа езды…

— Это вы могли получить в любой «забегаловке», на вокзале хотя бы, — озлился Козюкин.

Офицер с усмешкой поглядел на него:

— Вот вы какой, уважаемый кандидат наук… А всё же дайте чего-нибудь.

Козюкин принес ему из другой комнаты стопку и початую бутылку коньяку. Когда гость выпил одну за другой несколько рюмок, то стал куда покладистей и признался:

— Я, откровенно-то говоря, думал, что вы — трусишка… Слушайте, когда вы встречаетесь с хозяином? Ну, с Васильевым?

— Понятия не имею. Обычно я встречался с Ратенау, это было удобней и безопасней.

— Вам больше не придется с ним встречаться, — офицер поднял палец и покрутил им. — Как говорится, мир праху его.

— Я знаю, что он умер.

— Знаете? — насторожился офицер. — Что вы знаете? Откуда?

Козюкин рассказал, и офицер успокоился. «Ни черта никто не знает, — подумал он про себя. — Однако то, что милиция всё же нашла тело и, быть может, какие-нибудь молокососы всё-таки ломают голову над загадочной этой историей — надо учесть».

— Вам придется встретиться с хозяином, — сказал он Козюкину, — мне некогда, я вырываюсь из части по служебным делам, впору только ими и заниматься. Я привез вам чертежи нового оружия, вот они. Это надо срочно передать. Но сами никуда не ездите, вам позвонят. Спрячьте-ка их получше.

Козюкин оглядел комнату, соображая, где бы их можно было спрятать. «Лейтенант» понял и засмеялся:

— Сразу видно, что вам не приходилось заниматься этим делом. В книгу, в книгу, вклейте между страниц, и вся недолга.

Когда он уходил, допив остатки коньяка, Козюкин подозрительно спросил:

— А, собственно говоря, откуда вам известно о смерти Ратенау?

«Лейтенант» снова засмеялся, обнажая большие, неровные, желтые («как у лошади», — подумалось Козюкину) зубы. Потрепав Козюкина по плечу, он ответил:

— Сон такой приснился.

Когда он вышел, Козюкин больше не сомневался: Ратенау был убит вот этим самым человеком, который только что сидел на его диване, пил его коньяк и жал его руку. Козюкина передернуло: противно всё-таки — убийца, уголовник, сукин сын…

Он пошел мыться. Потом собрал исписанные листки, еще раз бегло просмотрев их: «В Москву переделки не пошлют, а на местных, заводских специалистов достаточно моего авторитета».

2
Прошло несколько дней, а Козюкину никто не звонил и никто не приходил к нему. Сведения, переданные «лейтенантом», были спрятаны, и Козюкин начал было волноваться — не случилось ли с «хозяином» чего-нибудь.

Однако все опасения оказались напрасными. Он знал привычку «хозяина» неожиданно подходить к своим на улице и поэтому не удивился, когда обогнавший его мужчина тихо и внятно сказал:

— Идите за мной. Но не особенно близко.

Они шли долго — Найт впереди, Козюкин сзади, шагах в тридцати от него, и когда Найт вошел в какой-то дом, Козюкин, сделав вид, что разыскивает нужную ему фамилию в списке жильцов, задержался еще минуты на три, а затем вошел в ту же парадную.

Когда он поднимался по лестнице, одна из дверей на площадке четвертого этажа скрипнула, приоткрылась, и Козюкин понял: сюда.

Здесь было уже трое: сам «хозяин» (его редко называли «Васильев»), «лейтенант» и съемщик квартиры, который, пожимая Козюкину руку, представился:

— Виктор Осипович.

Козюкин был раздосадован: «Я не знаю о них ничего, а они знают обо мне всё; но неизвестно, кто из нас полезней».

«Хозяин» торопился. Видимо, он был чем-то встревожен; вид у него неприглядный — небрит, на ботинках грязь, куртка выпачкана мелом. Не успел Виктор Осипович представиться, как «хозяин» замахал руками:

— Давайте, давайте, нечего кисели разводить.

Он коротко сообщил, что положение ухудшилось: Ратенау нет, Скударевский и Хиггинс, надо полагать, арестованы. А если так, то значит, следствие может докопаться и до остальных. Поэтому надо менять тактику.

— Где данные о новом оружии? — спросил он «лейтенанта».

Тот показал на Козюкина, но Козюкин оборвал его:

— Я не ношу с собой такие документы, они у меня дома.

«Хозяин» кивнул:

— Отдадите мне позже.

Козюкин разглядывал его со смешанным чувством уважения и любопытства. «Хозяин» был представителем того мира, к которому Козюкин рвался не день, не год и не десять лет. Однажды, когда «хозяин» в одну из редких встреч вскользь спросил его: «Чего вы хотите?» — Козюкин усмехнулся и ответил: «Моя жизненная философия нехитра: она ничем не отличается от философии Моргана или Дюпона». — «Что ж, — пожал плечами Найт. — Мы рассчитываем на удачу и верим в нее, а в случае удачи у вас будет не один пакет акций. Когда-то и мы…» Он не договорил, видимо полагая, что Козюкину не к чему знать подробности его, Найта, биографии.

Сын мелкого фабриканта, разорившегося вконец во время кризиса после первой мировой войны, Найт вынужден был «замарать руки». Рекомендательные письма людей, имевших когда-то с его отцом деловые связи, привели его, наконец, в шумную и внешне бестолковую контору фирмы «Стандард Ойл». В эту пору фирма всё теснее и теснее налаживала связи с «И. Г. Фарбениндустри», и в конторе всегда толкалось множество немцев. Юному Найту предложили проследить за одним из «деловых друзей», он с охотой взялся за это и — кто его знает, как — ухитрился сфотографировать того, за кем он следил, в объятиях любовницы. Лишь одна газетенка опубликовала снимок, но именно с этого фото, которое украсило бы витрину ларька порнографических открыток, началась карьера Найта. Его взяли в школу разведчиков, в немецкую группу.

Он кончил ее успешно. Всё, чему там учили — язык, радиотехника, шифры, искусство краж и техника диверсий, — он сдал блестяще, не задумываясь о своей дальнейшей судьбе. Ему платили деньги, а это главное.

В Германии его не поймали. Наоборот, фон Белов, прибалтийский немец, был встречен в Берлине как будущая звезда немецкого шпионажа. Год он пыхтел над русскими книгами, год с утра до вечера зубрил русские слова, склонения, спряжения, и когда его познакомили с экс-генералом Скударевским, старик прокартавил по-французски: «Боже, петербуржец! Давно вы… оттуда?». Теперь можно было начинать выполнение второго, главного задания американской разведки: пробраться в СССР и затаиться там, пока не будет дан сигнал действовать. Сам шеф, Кальтенбруннер, потряс ему на прощание руку и пролаял какие-то напутственные слова. Но, оказавшись в России, фон Белов еще раз обозвал немцев и Кальтенбруннера тупыми свиньями и приказал «своим» ждать сигнала.

Всего этого, конечно, Козюкин не знал и знать не мог. Не знал он и другого — того, что произошло за эти несколько дней и вызвало это спешное совещание.

Он не знал, например, что Найт тоже обнаружен. Найт увидел, как в его домик в Горской прошли солдаты и офицер-разведчик. Страх, злоба, жгучее желание спасти себя поднялись в нем? Но оставалось желание заработать побольше и, вернувшись, обнаружить на своем счету кругленькую сумму. Помимо этого, было еще одно стремление, не менее сильное: стрелять! Стрелять бы во всех этих людей, спокойных, уверенных в своей силе, крушить всё, что создано ими! Он говорил себе: «То, чего не смог сделать Гитлер, сделаем мы». Но тут же в его душонку закрадывалось сомнение, оно лишало его сна, покоя: «Сделаем ли?». И снова его обнимал страх перед той силой, которую он видел каждый день, и больше становилась ненависть к этой силе.

В ту ночь, когда он убежал из Горской и разбитый, замерзший приехал на попутной машине в город, он решил менять тактику. Глупо сидеть снова год, два, три, как прежде. Найдут! Он прошел по проспекту Красных Зорь, поджидая Хиггинса, но тот не появился. Из автомата он позвонил в ресторан и спросил Кушелева; там замялись, тогда он решил позвонить на «Электрик» — Ратенау. Кто-то из работников бухгалтерии подошел к телефону и тоже мялся, потом пробормотал что-то невразумительное, и тогда Найт понял, что приезжали не к нему одному…

Оставалось узнать истинные размеры провала, выяснить, — на месте ли двое других. О том, как начали его искать, кто провалился, кто оставил след, — Найт даже не пытался думать.

Он пошел пешком на главный почтамт, купил конверт, бумагу и долго обдумывал первые строчки, а потом круглым, бисерным почерком написал, что «брат с Федей уехали» и что гости ничего, кроме хлопот, не принесли. «Гостем» Найт называл Хиггинса. «Хлопоты» значило: за мной следят. Но тут же он приписал: «Гости, наконец, уехали тоже, а с ними и все заботы, и я могу вздохнуть свободней». Он и на самом деле вздохнул, но вздох этот был грустный. «Приезжай, возьми отпуск, — продолжал он. — Я уже стар, Витюша мне последняя поддержка». Подписавшись, он подумал о том, что рано отправлять это письмо, не зная пока ничего о «Витюше», и снова пошел звонить по телефону.

Когда в трубке раздался знакомый голос, Найт, не отзываясь послушал, как там несколько раз повторяют, то громко и спокойно, то раздражаясь: «Слушаю», — потом положил трубку и подумал: так и знал, значит, провалилось одно звено, быть может, вместе с Хиггинсом. Плохо! Но ни разу у него не появилось ни беспокойства за членов его группы, ни, тем более, жалости. Провалились так провалились, сами виноваты! «Плохо только, если они потянут за собой и меня, — думал он. — А вообще плевать на них, все они — порядочное дерьмо».

Он поехал к «пятому». Пятого не знал никто из группы, кроме самого Найта и «лейтенанта». К пятому Найт относился почтительнее, чем к другим. Те — мечтают бог весть о чем, о сногсшибательных сведениях и таинственных убийствах, этот же — человек действия, и кажется, что умение взорвать мост или пустить под откос поезд — впитано им с молоком матери. Теперь он был необходим Найту: он единственный мог сделать то, что намечено, и этим оправдать деньги, которые прежде всего шли к самому Найту.

Ратенау провалился, это ясно как дважды два, думал Найт, подходя накануне совещания к дому «пятого». На «Электрике» остался Козюкин, в Высоцке никого нет. Значит, «пятый» должен поступать туда, на комбинат в Высоцке, именно туда, потому что на «Электрике» после провала Ратенау попросту не дадут ничего сделать. И, значит, только Высоцк, комбинат, турбины… Эти турбины! Каждое сообщение о том, что там создана еще одна турбина, вызывало у Найта чувство, в котором он не всегда признавался себе. Это был страх. Страх перед силой, перед тем, что несли с собой эти турбины. Человек неглупый, Найт понимал: каждая турбина для новой ГЭС — это орошаемые земли, хлеб — тонны и тонны хлеба, изобилие, которое не спилось нигде и никому. Русские не боятся американских атомных бомб, а ему, американцу Найту, страшны были эти новые турбины, приносящие изобилие.

И отчаяние уже овладевало им. Еще не зная, что и как можно сделать, он верил в случай, в тот самый случай, который столько раз помогал ему и спасал и которому он поклонялся, как фетишу.

Виктор Осипович встретил Найта по-своему обрадованно, и Найту подумалось: собачья радость! Но когда Найт, закрыв за собой дверь, заговорил, тот вздрогнул и заметно побледнел, — он, видимо, уже настолько привык к бездействию, что сейчас, когда наступила пора действовать, почувствовал себя как человек, которого из теплой постели в теплом доме вытаскивают на мороз. Найт спросил:

— Вы что — струсили?

— Нет, нет, в конце концов на это и шли.

Он стоял у стены, заложив руки за спину, вид у него был усталый и безучастный, он не понравился Найту. Что произошло? — пытался понять он. Просто страх, неверие или…

«Нет, он в моих руках, у него на совести много всяческих пакостей, значит, он не выдаст так запросто».

Найт был недалек от истины. Много раз «пятому» — Виктору Осиповичу — хотелось махнуть на всё рукой и смыться куда-нибудь в Иркутск или в Читу, где никто не мог прийти к нему и сказать: «Пора». Найт одним своим видом властно возвращал его к действительности, и тогда Виктор Осипович становился тем, кем он был на самом деле — всего лишь крошечным служкой, которому прежние хозяева не успели заплатить, но зато платят другие. Он как-то раз спросил Найта: «Я попаду в Америку? Вы возьмете меня?» — и тот ответил уверенно: «Конечно. Год вы сможете жить спокойно. Потом придется снова работать».

Придя вчера к «пятому», Найт колебался, стоит ли рассказать ему всю правду, то есть то, что слежка началась, что Ратенау, Скударевского и Хиггинса нет; колебания кончились, как только он увидел своего подчиненного бледным и перепуганным.

— Я останусь у вас дня два. Потом мы поедем в Высоцк, — резко сказал Найт. — Придется вам расстаться с вашим возлюбленным Гормашснабсбытом… на время. Завтра созову к вам гостей.

И тот снова вздрогнул, покорно, в знак согласия, опуская голову.

И вот «гости» созваны.

…Это были те кулисы, за которые Козюкину заглядывать запрещалось. Он глядел во все глаза на Найта, а когда тот, поговорив с «лейтенантом», подозвал к себе его, Козюкина, он вздрогнул от неожиданности и вскочил со стула.

— Вам придется, повидимому, временно свернуть работу, — сказал Найт. — Вы получили деньги за те двенадцать генераторов?

— Нет. Кстати, монтаж остальных одиннадцати почему-то приостановлен.

— Всё равно, получите за все. Что вы делаете сейчас?

Козюкин рассказал о разрешении, недавно пришедшем из Москвы, о тех изменениях, которые он внес в расчет статора, — изменениях, результатом которых должна быть авария.

Найт задумался.

— Хорошо, — сказал он, наконец. — Но мы вас ценим больше, чем вы сами предполагаете. Пусть это будет последняя ваша работа… временно, конечно. Что вы сделали для того, чтобы оградить себя от возможных подозрений?

Козюкин самодовольно улыбнулся. О, очень много. Депутат горсовета, член партии, руководитель кружка, и прочая, и прочая, и прочая… Кроме того, медленно, но верно он заставляет думать, что Воронова одна повинна в прошлой аварии.

Найт нетерпеливо спрашивал:

— Вы знаете кого-нибудь в Высоцке, на комбинате?

— Не-ет, кажется, никого.

— Кажется? А если подумать? Помните, вы рассказывали мне об одном уральце, металлурге?.. Я забыл его фамилию…

Козюкин вспомнил. История была старая.

Несколько лет назад с Урала приехал инженер Тищенко и как-то в частной беседе рассказал об исследованиях в области блиндированной стали. Козюкин не преминул сообщить об этом «хозяину»; тот только рукой махнул: «Мне нужны точные сведения, а не сплетни. Во всяком случае, я могу сообщить туда одно: есть такой болтун — Тищенко».

Козюкин вспомнил и удивился: как, разве Тищенко работает в Высоцке? Теперь улыбался Найт: «Депутату, партийцу не к лицу не читать газет. Работает, да еще сменным мастером в мартеновском цехе. Так о чем же он тогда болтал?»

И выслушав рассказ, слышанный уже несколько лет назад, Найт сказал как-то очень скучно, будто речь шла о чем-то несущественном и не относящемся к делу: «Ну вот, как говорится, быть бычку на веревочке… И всё-таки это не то, что мне хотелось бы. А вы, — он в упор поглядел на Козюкина, — вы запомните: тактика меняется. Вербуйте, порочьте, но меньше рискуйте собой. В конце концов настоящие бои еще впереди».

И хотя сам он только что пережил часы смертельного страха, хотя страх этот не прошел и сейчас, он попытался улыбнуться Козюкину ободряюще.

Но странная вещь! Когда Козюкин вышел и по мелочам вспомнил весь этот разговор, ему вдруг стало тревожно. Ничего не скажешь, «хозяин» был куда как заботлив: вот вам деньги, не лезьте на рожон, не рискуйте, мы вас ценим. Раньше с ним так не разговаривали, не только «сам», но и его подчиненные. «Может быть, не только меняется тактика, но и указания оттуда? — подумалось Козюкину. — А если так, то, значит, я… Значит, я становлюсь у них всё-таки ведущей фигурой!»

3
В Высоцке Брянцев не был никогда и с интересом ехал в этот город, выросший за какие-нибудь десять лет. Поезд шел между двух глухих стен леса, и могучие мачтовые сосны подступали к самой железнодорожной насыпи; паровозный дым застилал кроны, и видны были только стволы, огненно-красные, словно отлитые из меди. Брянцев любил смотреть из окна поезда: его всегда охватывало удивительное спокойствие, а вид леса, да еще такого, таежного, непролазного — еще больше успокаивал. Но внезапным, быстро проходящим волнением обнимало его всего, когда он видел на тяжелой, отвисшей ветке, совсем близко — черноперого глухаря.

Обычно близость города замечается издалека. В вагонах начинают собираться, снимают с полок чемоданы, надевают пальто, прощаются с теми, с кем уже подружились в пути и кто едет дальше. Здесь всё было не так. Брянцев смотрел в окно; в его купе трое «дальних», так и не найдя четвертого партнера, начинали вторую пульку в преферанс; в соседнем купе, где ехали студенты-горняки, пели песни:

…Ты уедешь к северным оленям,
В знойный Туркестан уеду я.
И сосны, сосны за окном, без конца и без края. Лес оборвался внезапно, ослепительно блеснули на солнце стеклянные крыши парников пригородного совхоза, а за ними уже потянулись железнодорожные платформы на запасных путях, множество вагонов с надписями мелом: «Высоцк — Куйбышев», «Высоцк — Каховка». Маленькие маневровые паровозы — «овечки» тянули, пыхтя, эти вагоны на сортировочную горку. Завиднелись две башни доменных печей в сложном переплетении подводных труб и строй коуперов возле них, некрашеные красные кирпичные здания цехов, огромные жилые массивы, и без конца трубы, трубы, трубы, то длинные и тонкие, то короткие и широкие — трубы с клубящейся над ними ватой дыма, — и кто-то сказал удивленно и радостно:

— Смотрите, уже Высоцк!

Брянцев сошел с поезда и остановился на широкой привокзальной площади. Гостиница была здесь же, возле вокзала, но он не торопился пройти туда, разглядывая начинавшуюся неподалеку каменную ограду комбината. Думалось ему сейчас о том, какой мощью, какой неизбывной силой надо обладать, чтобы так быстро поднять в дремучем лесу город— и в какие годы! Тут же он выругал себя за эту мысль, показавшуюся ему праздной. В самом деле, до восторгов ли сейчас, времени так мало!

Он быстро вошел в вестибюль гостиницы, снял номер, но даже не осмотрел его, только повесил в маленькой прихожей свой плащ и под ним, под вешалкой, поставил чемоданчик.

Дниему предстояли трудные, и трудности эти начались, когда он начал искать адреса двух токарей и фрезеровщика. Одного токаря — Головлева — он нашел быстро, сравнительно быстро. Что же касается Коршунова и Морозова, то их, обзвонив и объездив добрый десяток учреждений, Брянцев тоже нашел; Коршунов был уже инженером, успел кончить заочное отделение политехнического института, а Морозов оказался техником-литейщиком. Когда Брянцев сообщил по телефону Курбатову первоначальные результаты своих поисков, тот словно бы весь осветился радостным смехом:

— А как же вы думали? Вот забыли на минуту, в какое время мы живем, и сбились было с верного пути. Конечно же, нельзя упускать из виду паше движение… — Через минуту он сказал уже резко: — Но надо учитывать, что враг может замаскироваться под этот наш рост, он может выполнять требования времени, учиться в наших институтах, быть на виду.

Вот и выясняй теперь, действительно это наши, честные, советские люди, жадные до знаний, до книги, — или есть среди них враг. И почему Головлев так и остался токарем?

— Главное сейчас, — сказал Курбатов, — выяснить, не были ли они в день убийства на озере. Учтите время. На поездку из Высоцка и обратно — около двенадцати часов.

Теперь Брянцев думал, с чего же ему начинать. Идти прямо на завод не хотелось. Город казался ему праздничным: на улице было мало людей, а всюду — на домах, на транспарантах — висели плакаты, плакаты без конца: «Привет доблестным труженикам комбината — создателям первой сверхмощной турбины!». И портреты тех, кто создал эту турбину, о которой вот уже несколько дней подряд пишут в газетах.

На стене Дома культуры Брянцев увидел старую афишу и сразу же понял, что навести справки о всех троих будет несложно. В прошлую субботу был торжественный вечер, посвященный крупному производственному успеху комбината. Брянцев дочитал афишу до конца — начало в семь часов, — и толкнул дверь клуба.

Директор был у себя. Конечно, он знает, кто был на вечере. Он с первого дня на заводе, первые сосны валил.

— Ну, например, токарь Головлев?

— Саша, Александр Пахомыч? Сидел в президиуме, выдвинули его на Сталинскую премию.

— Коршунов, Матвей Георгиевич?

— Был. Вместе с ним утром домой возвращались.

— Морозов, Павел Анисимович?

— Тоже был. Мы ведь все вместе живем — вон, на холме новый домина работников ИТР. Да как же без них такой праздник пройдет, сами посудите! Видали на улице их портреты?

— Нет, — признался Брянцев, — не видал.

Брянцев прикинул: первый поезд в воскресенье уходил из Высоцка в семь тридцать две. Нет, по времени не получалось. Ратенау был мертв, как доказал Палиандров, рано утром. Может быть, товарный поезд, попутная машина? Брянцев спросил, что они делали в воскресенье утром. Директор немного смутился, Брянцев настороженно взглянул на него.

— Знаете, у Саши Головлева характер прямо невозможный. Затащил сразу всех к себе, кричит: «Поговорили, потанцевали, а обмыть турбину забыли?». Дома у него стол уже был готов.

— Пир горой? — улыбнулся Брянцев.

— Да какой еще горой! Казбеком!

— И все трое были вместе, вы говорите?

— Да, конечно. Куда же они друг без дружки?

— Ну, спасибо. Наша беседа пусть останется пока между нами. Очень мне хочется повидать их всех.

Теперь это можно и нужно было сделать.

Час спустя он был в цехе. Его сопровождал мастер, седенький, в очках с жестяной оправой, точь-в-точь такой, каким обычно описывают и рисуют старых мастеров, умельцев-золотые руки.

— Вон Головлев, — кивнул мастер.

Но Брянцев не увидел никого. Огромный вал медленно входил в гигантскую трубу, в свете ламп ослепительно сверкали полированная поверхность вала и ободок трубы. С трудом удалось Брянцеву разглядеть возле этой махины крошечного в сравнении с ней человека, передвигавшего какие-то рычаги на щите управления.

— Что это? — спросил Брянцев мастера.

— Обработка цилиндра турбины. Сто пятьдесят тысяч киловатт даст. Наша вторая.

Только вот что: лучше к Головлеву сейчас не подходить, — прогонит.

Брянцев подошел ближе и высоко запрокинул голову, чтобы увидеть верхний край цилиндра. Станки тихо жужжали вокруг, всё в цехе сверкало, отражая свет.

Сначала он познакомился не с Головлевым, а с Коршуновым. Тот только что вернулся с заседания горисполкома и вошел в партком радостный, возбужденный: было решено представить лучших людей завода к правительственным наградам. Коршунов не обратил внимания на незнакомого человека, — мало ли кто заходит к парторгу ЦК Рогову. А перед этим Брянцев беседовал с Роговым о троих друзьях. Да, они вне подозрений. Рогов подтвердил рассказ директора Дома культуры: в воскресенье все трое были вместе, праздновали «день рождения» турбины.

Рогову позвонили, он поднялся из-за стола и вышел, а Брянцев первый протянул Коршунову руку:

— Брянцев.

— Коршунов.

Фамилия никак не подходила к нему. Очень широкое, с большими серыми глазами лицо, высокий лоб, уже редеющие спереди волосы — от всего облика инженера веяло искренностью и простотой.

— Вы где воевали? — показав глазами на орденские колодки, спросил Брянцев.

Коршунов ответил, удивляясь, повидимому, что разговор начался не с турбины, не с заводских дел, а с прошлого.

— Я дошел до Будапешта. Там ранили, а пока лечился, и война кончилась.

— На севере вы не были?

— Как же, был. Но не долго. В первые месяцы войны.

— Кажется, вам пришлось тогда много пережить.

— Да, было трудно.

Он не хотел, очевидно, рассказывать незнакомому человеку о том, что было с ним в первые месяцы войны. Брянцев это понял, и поставил ему в заслугу.

— Ну, а может быть вы помните подвал в Солнечных Горках, помните, как переходили фронт?

Большие серые глаза Коршунова, казалось, раскрылись еще шире. Пытливо и внимательно, будто вспоминая что-то, он долго вглядывался в лицо Брянцева, а потом сказал:

— Да, подвал помню, а вас вот не припоминаю.

— Меня там и не было, — улыбнулся Брянцев, наблюдая, как удивление Коршунова всё растет. И, может, оттого, что Брянцев улыбнулся, и улыбнулся как-то особенно хорошо, открыто, хотя и несколько хитровато, Коршунов проникся к нему радостной для него самого доверчивостью.

Коршунов подробно, с присущей ему точностью, рассказал, как вместе с капитаном Седых и председателем райисполкома выбирался из окружения, как потом попал в распределитель и оттуда — в другой полк, что для него было тогда большим огорчением: привык уже к капитану, столько с ним пережито было.

— Вы, кажется, здесь со своими друзьями?

— Да, посчастливилось нам. Вместе с Морозовым и Головлевым фронты прошли, вместе и сюда направились.

В его словах, мягких и ласковых, когда он заговорил о том, как его друзья поднимали завод, кирпич за кирпичом, как собирали станки по винтику, по гаечке, Брянцев уловил глубокую любовь к людям, к общему делу и перестал думать, что у Коршунова и его друзей может существовать еще какая-то другая, вторая жизнь.

А Коршунов говорил, сколько тревог и волнений они испытали, осваивая выпуск первой турбины, как переходили на скоростное резание.

Он глядел в глаза Брянцеву, щеки у него зарозовели и голос звенел, так страстно и убежденно говорил он о своих друзьях:

— Здесь нас приняли в партию… — он чуточку замялся, покраснел еще больше, и Брянцев не мог не улыбнуться, спросив, что еще было здесь. Тут Коршунов смутился окончательно, очень смешно, даже до слёз, и отвел глаза.

— Вы… только нс говорите. Пашка Морозов здесь, чёрт его дери, поцеловался первый раз в жизни, я-то уж знаю как-нибудь.

Брянцев засмеялся. Рассказ Коршунова создал в его представлении образы хороших людей. Брянцев встал. А Коршунов вдруг взглянул на часы и тихонько охнул: опоздал, ей-богу опоздал. Куда? Коршунов выворачивал карманы, денег у него с собой оказалось десять рублей.

— Слушайте, что ж делать-то, а? В четыре из больницы выписывают Нину Морозову, а деньги все дома. Цветы… — Он мчался уже к дверям.

Брянцев догнал его:

— Возьмите у меня. Впрочем, я тоже свободен. Можно и мне с вами?

— Едем, — категорически решил Коршунов, подхватывая Брянцева под руку. — Гнать не буду, — пообещал он, открывая перед ним дверцу своей машины…

Когда они с двумя огромными букетами цветов вошли в вестибюль больницы, там было уже несколько человек. Брянцев сразу догадался, кто из них Морозов, — у всех молодых папаш на лице такая улыбка, будто рот за кончики накрепко привязан к ушам. Он нервничал, крутил пуговицу и сделал из мундштука папиросы что-то несусветное, а Головлев стоял рядом и убеждал его:

— Ну, теперь чего психовать, глупый! Парень родился? Родился. На три восемьсот? На три восемьсот.

Коршунов тихо спросил:

— Выписывают?

Морозов мотнул головой, пожал плечами, что-то показал руками — это, надо полагать, значило «да», но что-то уж очень долго не выходил никто. Наконец в дверях появилась его жена Нина. Морозов охнул и бросился к ней. Красный, растерянный, взлохмаченный, он стоял перед женой, не зная, что ему делать, даже «здравствуй» не сказал и только робко протягивал руки. Головлев кашлянул, раз и еще раз, и Морозов, словно поняв, ткнулся губами куда-то в ее переносицу, а потом, весь изогнувшись, неумело взял в руки бесценный голубой сверток. Кто-то радостно засмеялся, кто-то откинул край одеяла, а жена глядела на Морозова такими счастливыми и лучистыми глазами, что Брянцев не выдержал и отвернулся, — его тронула эта радость.

А через пять минут Морозов уже, освоившись, шумел:

— Зачем машина? Ниночку отвезите, а мы с сыном пешком, парню город показать надо.

— У него еще в глазах всё шиворот-навыворот, — проворчал Головлев.

Морозов не понял его, принял на свой счет и расшумелся пуще прежнего:

— У самого у тебя навыворот! Пошли пешком! — Всё-таки он умоляюще поглядел на жену, и та согласно кивнула.

Все вышли на улицу. Мимо, перекидываясь шутками, шла молодежь — на комбинате кончилась смена.

И вдруг где-то возник и поднялся мощный заводский гудок, он растекался в воздухе — грузный, веселый, призывный, и, осторожно повернув ребенка, Морозов крикнул:

— Глядите! Слушает!

На мир — на небо, на лица, на деревья — и впрямь глядели лучистые, как у матери, глаза. Казалось, он и на самом деле прислушивался к звукам этого обычного рабочего дня своей родины…


Брянцев представил свой доклад о поездке в Высоцк Курбатову. Доклад был написан сухо, по-деловому, и когда Курбатов прочел его и отложил в сторону, Брянцев всё, всё рассказал ему, — и как «обмывали» турбину, и как встречали ребенка. Курбатов слушал его, не перебивая. Как живые, вставали в рассказе Брянцева люди, и Курбатов пожалел даже, что не сам съездил туда.

Брянцев замолчал.

— Ну, а у меня вот какие новости. Старая рубашка, брошенная преступником, убившим Ратенау, как я выяснил, вполне могла принадлежать военнослужащему, продолжающему свою службу сейчас. Там, на рубашке, — номер части, в которой служил Седых. Номера этой части больше пет; это теперь та гвардейская дивизия, где мы с вами были. Помните в головановских показаниях — военный? Длинный, с тонкой талией, как у осы?

— Помню.

— Так вот, надо послать туда человека вдумчивого, осторожного, способного вжиться в армейскую среду. Поиски будут, очевидно, долгими. Кого, вы думаете, можно послать?

Брянцев перечислил несколько фамилий. Нет, одни были заняты, другие в отпуске. Брянцев сказал:

— Ну, значит, поеду я.

— Вы мне нужны здесь. А что вы думаете насчет Лаврова? — Брянцев не понял. Курбатов объяснил ему, что по его просьбе Лаврова перевели в эту часть, он не сегодня-завтра должен выехать.

— Простой и скромный человек, — с неожиданным волнением сказал Курбатов. — Как он будет удивлен, быть может, новым назначением. Он те сразу узнает причину: ведь ему надо, не возбуждая подозрений, легко и свободно войти в дружную семью, куда пробрался враг.

Брянцев сам волновался, слушая майора. Да, он прав, Лавров может помочь. Он, может быть, даже попросту узнает врага в лицо…

Телефон зазвонил на столе, и Курбатов снял трубку:

— А, это вы! Давно мы с вами не виделись. Как живете?.. Да нет, пожалуй… Если понадобитесь — вызову. Вы, я слышу, недовольны новым назначением?..

И Брянцев догадался, что это звонил Лавров, прощаясь перед отъездом.


Три дня назад, отправив Брянцева в Высоцк и оставшись один, Курбатов решил продолжать розыск, по не из кабинета, сидя за своим столом и — в который раз! — задавая арестованным вопросы, а на месте. Скударевский выложил всё, что знал, и, оказалось, знал он очень мало, а Хиггинс, надо полагать, твердо решил запираться, юлил, не договаривал того основного, что именно сейчас важно было получить Курбатову. Допрос Хиггинса не давал даже возможности догадаться о том, какие же, собственно, задания он привез группе. Конечно, Хиггинс великолепно понимал, что, расскажи он об этих заданиях, группа немедленно провалится, ни одному нельзя будет и шагу ступить. Хиггинс запирался, и это лишний раз наталкивало Курбатова на мысль, что он это делает неспроста, — ждет, когда эти задания будут группой выполнены. На кого же рассчитывает Хиггинс?

В своих размышлениях Курбатов снова вернулся к Ратенау, к тем сведениям, которые были у v него обнаружены. Он, Ратенау, не предполагал, что он открыт, и не собирался исчезать после попытки убрать Позднышева.

Курбатов снова и снова приходил к выводу, что кто-то удерживал его на «Электрике», что там сидит враг. Анонимное письмо о Вороновой — оно лишний раз подтверждало верность его вывода.

На днях генерал зашел в его кабинет и, просмотрев так хорошо уже знакомые ему материалы следствия, задумчиво постучал по папке карандашом:

— На «Электрик» надо обращать больше внимания, на «Электрик». В ваших рассуждениях всё верно, но надо поторопиться. Вот, — генерал вынул протокол допроса Скударевского, — этот тип сказал, что им было приказано в скором времени — через полтора-два месяца — быть готовыми к отъезду. Почему? Да потому, чтобы после событий на «Электрике» никто не попался.

Генерал захлопнул папку и встал из-за стола:

— Только что мы с полковником Ярошем беседовали об этом деле. Вывод у нас совпал: надо спешить. Словом, жду вас послезавтра, доложите о всем новом, что замечено.

И ушел, пожелав ни пуха ни пера, как это любил делать всегда.

Секретарь партийного комитета на «Электрике» уже знал, что отравлением Позднышева заинтересовались следователи. Поэтому, когда Курбатов пришел к нему, секретарь не удивился. Они сели рядом на кожаный диван, не торопясь, как люди, которым предстоит долгая беседа, закурили, и только тогда Курбатов начал прямо, без обиняков:

— Мне бы хотелось посмотреть все материалы комиссии. Я ведь, — он улыбнулся, — в прошлом сам инженер, может разберусь.

Секретарь снял трубку местного телефона, куда-то позвонил и бросил трубку на рычаг.

— Скажите, у нас на заводе есть враг? Я спрашиваю вас как коммунист коммуниста.

— Да, — спокойно ответил Курбатов. — Я полагаю, есть. Но не исключена возможность, что этот прохвост носит в кармане такой же партийный билет, как и мы с вами, и даже, быть может, критикует вас на собраниях. Такой враг особенно опасен, его труднее распознать.

Принесли материалы. Секретарь передал их Курбатову, и тот сказал:

— Я вам мешать не буду, сяду вот сюда, погляжу. Если встретится что-нибудь неясное…

Он так увлекся чтением, что не обращал внимания на телефонные звонки, на людей, приходивших к секретарю в кабинет. Только один раз он оторвался от бумаг, услышав голос, показавшийся ему знакомым. Высокий, полнеющий мужчина, франтоватый не по летам, сидел перед столом секретаря и ровно, неторопливо рассказывал о сегодняшнем зачете в своем семинаре:

— У всех, в основном, приличные, очень приличные знания. Я говорю об этом не без некоторого удовольствия, разумеется, по не хвастаюсь. — Он назвал несколько фамилий, в том числе и Воронову, и только тогда Курбатов отчетливо вспомнил, где они виделись: там, внизу, в проходной, в один из первых дней следствия. Тогда он тоже говорил о Вороновой, правда, куда менее уважительно. Да, тот самый, и фамилия его — Козюкин.

Курбатов снова листал бумаги, вчитывался в слова, разбирался в цифрах. Ему сейчас было трудно понять всё в частностях: годы многое стерли в памяти, да и, кроме того, электротехника у него в институте преподавалась на четвертом курсе факультативно, то есть хочешь — ходи, не хочешь — не ходи. И, что грех таить, он не всегда ходил на эти лекции, предпочитая им футбол, академическую греблю или прогулки с девушками, — а теперь ругал себя.

Когда Козюкин ушел, Курбатов, не отрываясь от бумаг, спросил секретаря парткома:

— Против Вороновой выдвигалось обвинение в аварии?

— Да. Вот этот товарищ, что у меня сейчас был, и выдвигал. Потом, правда, извинялся перед Вороновой, когда комиссия уехала. Да при чем здесь она, вы же видите? Это вина завода… или вредительство. А мы, как страусы, прятали голову под крыло: «Мы не бракоделы!», «Нас до сих пор никто не упрекал!». Простите, мне надо идти к директору…

— Мы еще увидимся, — сказал Курбатов. — Я, пока не кончу с этими бумагами, никуда не уйду.

Их было еще много, этих бумаг, очень много, и Курбатов просмотрел их бегло. Дойдя до папки с техническими дневниками Вороновой, он попросту отложил ее в сторону: пожалуй, не стоило терять время на них, — могут ли они навести на след…

Но тут же он поймал себя на том, что склонен просто облегчить себе труд. Нет, взялся за гуж, не говори, что не дюж. Он взял папку с записями Вороновой и подошел к окну. Там было светлее. «Спокойней, спокойней, товарищ майор, — усмехнулся он. — Ты не кисейная барышня».

Через минуту он уже весь ушел в расчеты, в сухие слова дневника, в чертежи…

Вернувшийся секретарь парткома застал Курбатова за странным занятием. Он стоял у окна, держа в руках листок бумаги и вертел его то так, то этак, поднимал к глазам, переворачивал и глядел на свет, как врачи рассматривают рентгеновский снимок.

— Поглядите-ка сюда, — пригласил он секретаря к окошку. — Вот здесь, видите, цифры.

— Да.

— Они написаны по стертому. Очень аккуратно стерто, и очень аккуратно написано.

Секретарь тоже нахмурился и тоже начал вертеть бумагу, глядел на свет, подносил к глазам…

— Да, написано по стертому. Значит… значит, Воронова в последний момент стерла неверную запись и, так сказать, внесла верный корректив? Это вы хотите сказать? Но комиссия да и я сам…

— Нет, — ответил Курбатов. — Я не хочу этого сказать. Я заберу этот листок и сдам его в лабораторию; там определят, что было написано прежде.

Уже у себя дома, в ожидании результатов экспертизы, Курбатов выдвигал десятки различных предположений. Дома ему думалось трудней, чем на работе; там, в кабинете, всё было спокойно: ковер, глушащий шаги, спокойного темного цвета стены, спокойная темная мебель и — никаких лишних предметов. Здесь, в комнате, охотничье ружье и ягдташ висели над диваном, всю противоположную стену занимала книжная полка — от пола до потолка, а на столе стояли безделушки, никому не нужные, но милые сердцу. Мать вернулась из школы и оторвала его от мыслей:

— Ты уже дома? А я задержалась, родительское собрание. Знаешь, по той лестнице мальчонка такой живет, рыжий-прерыжий, «Димка Карандаш» — спасенья просто от него в школе нет. Директор — за исключение, а я — за воспитание…

Курбатов улыбнулся, глядя на нее. Мать будто бы и не постарела. Он на секунду представил себе, как она спорила с директором, и неожиданно для матери шагнул к ней и обнял — худенькую, усталую, такую знакомую и — всё-таки молодую, какой может быть только мать.

Она легонько взяла его за руку и притянула к себе:

— А ты не дури, пожалуйста не дури. Тяжело, так скажи, не таи в душе-то, на людях и смерть красна. Мне твои тайны не нужны, я о них не спрашиваю, а одну папиросу за другой сосать всё-таки не позволю. Ну, говори: трудно?

Курбатов расхохотался, и ничего не ответил. Мать всё понимала и так. Когда она вышла, он снова прошелся по комнате, а потом сел к столу и начал звонить в лабораторию.

Долгое время там было занято: едва услышав короткие гудки, Курбатов, не кладя трубку, нажимал пальцем рычаг и звонил снова. Наконец там подошли.

— Что это у вас всё занято? — спросил Курбатов. — Как там дела?

— Товарищ майор? Так мы же к вам звонили всё время, и у вас всё занято.

— Ну, как, сделали?

— Сделать-то сделали, товарищ майор, да… — там, на другом конце провода, лаборант замялся. — Да проверять пришлось. Понимаете, товарищ майор, там то же самое было написано.


Уже подошла полночь, а Курбатов всё ходил и ходил, всё думал и думал. И неизменно он возвращался мыслью к анонимному письму; тот, кто его писал, писал в расчете на то, что следователь в первую очередь заинтересуется материалами Вороновой. Заинтересуется, обнаружит правильные цифры, но написанные по стертому, и вот, пожалуйста, — улика. Этот «кто-то» позаботился об уликах, но промахнулся в своей заботе.

А кто же тогда «кто-то»? Кто это ее первый обвинил, обвинил открыто в аварии?

Козюкин? «Ты устал, товарищ майор, ты становишься чрезмерно бдительным и впадаешь в подозрительность. Где основания думать, что человек, не имевший к этим чертежам ровно никакого отношения — его имя не значится в числе конструкторов, — что этот человек и замешан тут. Нет пока таких оснований!»

4
Непривычно бездейственной жизни Лаврова пришел неожиданный конец; по началу он обрадовался этому, потом радость сменилась недоумением. Отправляясь в штаб округа, Лавров долго счищал с фуражки несуществующие пылинки.

Его переводили в другую пехотную дивизию, на должность заместителя командира батальона. В штабе округа полковник Хохлов, вручивший ему направление, улыбнулся, как старому знакомому, и сказал несколько напутственных слов:

— Не грустите, старший лейтенант. Вы сколько лет служили в старой части?

— В старой? — переспросил его Лавров. — Двенадцать лет. Как после госпиталя перешел с флота на сушу, так и остался…

— Солидный стаж. Вы сами подавали рапорт о переводе?

— Нет, я рапорта не подавал.

Хохлов задумчиво покачал головой:

— Ваше назначение подписано… — тут он назвал фамилию того, кто подписал назначение, и Лавров невольно вытянулся. — Так что, товарищ старший лейтенант, явитесь в штаб начальника гарнизона, и там… Вы знаете, где ваша часть?

— Нет, не знаю.

Хохлов кивнул:

— Когда будете готовы — позвоните мне. Туда каждый день идут машины, пристроим.

Лавров поблагодарил его и, всё-таки ничего не понимая, вышел.

Он позвонил Курбатову — тот словно дожидался его звонка и сразу же снял трубку:

— А, это вы! Давно мы с вами не виделись. Как живете?

Лавров рассказал ему о новом назначении и спросил, нужен ли он еще Курбатову здесь, в городе. Тот ответил, как показалось Лаврову, равнодушно:

— Да нет, пожалуй… Если понадобитесь — вызову. Вы, я слышу, недовольны новым назначением?

— Приказ есть приказ, — сказал Лавров. — Значит, так нужней…

— Возможно, возможно, — повторил Курбатов. — Стало быть, мы не прощаемся, вы теперь в нашем округе. Будете в городе — звоните. Всего хорошего.

— Всего доброго.

Оставалось сообщить обо всем Кате. Звонить на завод было бессмысленно, — она не бывала в заводоуправлении. После того как Позднышев заболел, ее назначили инженером цеха, и найти ее по телефону было трудно: на заводе заканчивалась установка прессов.

Лавров напрасно прождал ее возле заводских ворот; смена прошла, а Кати всё не было, — очевидно, уехала раньше по учреждениям; охранник, уже знавший и Лаврова, и зачем он стоит здесь, поглядывал в его сторону с сочувствием. Лавров, тяжело вздохнув, решил оставить ей дома записку. Что ж, придется, видно, уехать, не увидавшись. И ничего, ничего не было еще сказано ей. «Может, оно и к лучшему, — думалось Лаврову, — может, время проверит чувство, хотя чего уж тут проверять, я ведь не шестнадцатилетний мальчишка».

Но как бы он ни утешал себя этими думами, а уезжать из города, так и не увидевшись с Катей, было грустно.

Как и было договорено, он позвонил Хохлову, и тот сказал, что через два часа в дивизию идет легковая машина и, если Лавров хочет… Конечно, на машине было удобней. Ехал подполковник Седых; фамилия эта ничего не говорила Лаврову. Седых поздоровался с ним сдержанно, но видно было по всему, он рад был попутчику, — ехать предстояло, «если не нарушать правил», часов пять с лишним.

Они еще не успели выехать из города, а Седых всё уже знал о Лаврове и не удивился переводу из старой части в эту — что ж, дело обычное.

Сам Лавров стеснялся задавать вопросы Седых. Откинувшись на мягкую спинку сиденья, Седых заговорил сам, медленно, часто задумываясь, словно бы припоминая, что ему еще надо сказать:

— …Вы едете в прекрасную часть. Судите сами: прорыв блокады Ленинграда, разгром фашистов у Нарвы, освобождение Таллина…

Затем Кенигсберг, Кранц, Штеттин… — Седых с удовольствием называл эти города, вехи славного пути дивизии. — Конечно, есть части, дравшиеся под Москвой, в Сталинграде, бравшие Берлин. Но мы, как видите, тоже делали свое дело. Работа вам предстоит солидная, товарищ Лавров. Народ у нас хороший, сойдетесь быстро. Вы в какой батальон? К Москвину? Отличный офицер, спокойный и знающий…

Так Седых знакомил Лаврова с частью, потом разговор как-то само собой перешел на семейные темы; Седых рассказал, тоже с неприкрытой гордостью, что у него две дочери, славные такие девчушки.

Лавров сказал:

— Я холост.

— Вам сколько лет?

— Тридцать один.

— Пора, пора, — улыбнулся Седых. — Ну, вот мы и приехали.

Они вместе вошли в домик, где помещался штаб полка, и Седых, не дослушав, что Лаврову надо представляться начальству, куда-то ушел. Лавров остался один, пусто было и на улице, не у кого было спросить, где находится дежурный по части или командир полка. Лавров постучал в одну дверь, ему не ответили, в другую — тоже закрыто, он выглянул тогда за окно и увидел, что к штабу идет какой-то офицер.

— Пусто, что ли? — спросил офицер. — Это всегда так перед инспекторским смотром.

В тоне, каким были сказаны эти слова, Лаврову послышалась усмешка, он не ответил.

— Вы что, новенький? Представляться? Подполковник Седых, кажется, в городе.

— Разве он командир полка?

— Ну да, а то кто же… А я вот к начштабу пришел, вроде бы на проборцию, — он усмехнулся, — фитилей у нас не жалеют. Вы на какую должность?

— Заместитель командира батальона.

— Ну, это полегче. У меня вот — транспортная рота, одна морока.

Он замолчал, видимо, «заскучав» по поводу предстоящего выговора, и Лавров тоже не начинал разговор, — что-то ему не по душе были эти словечки — «проборция», «пусто перед смотром». Когда он вышел через час из штаба полка, он уже и думать забыл о командире транспортной роты. Седых принял Лаврова хорошо. Правда, на этот раз подполковник был суше, но напоследок он особенно ласково пожал Лаврову руку и сказал подчеркнуто, с особым нажимом:

— Приглядывайтесь к людям. Ну, удачи…

Командиру батальона Лавров сразу доверил все свои печали:

— Я, попросту говоря, не знаю, с чего у вас начинать…

Для Лаврова начались трудные дни. С утра до вечера, до отбоя, он проводил время то на стрельбищах, то в «классах». Эти «классы» были необычными. Просто обнесено двадцать квадратных метров плетенным из прутьев заборчиком, а вместо крыши — голубое небо.

С первых же дней в глаза ему бросились недостатки. У нескольких лейтенантов — командиров взводов — были неважно подготовлены уроки по истории СССР, один молоденький, только что прибывший из училища, провел свой урок так серо, что Лавров после отвел его в сторонку и прямо спросил:

— Скажите, для кого вы рассказывали про походы Суворова?

— Для солдат, разумеется.

— Нет, не для солдат. Вы познакомились уже с личным составом взвода?

Лейтенант весь зарделся, как девушка, и отрицательно покачал головой:

— Нет, не успел еще.

— Ну, так вот: у вас во взводе только трое с шестилетним образованием, ниже нет. В основном — образование семилетнее. И это не только у вас, так почти повсюду. Зачем же вы рассказываете им то, что они знают не хуже вас. Мало работали, надо работать больше…

Но вместе с тем в глаза ему бросилось и другое. Как и всюду, здесь люди жили слаженной, рабочей жизнью, спокойно и уверенно. Подъем, зарядка, потом занятия, а вечером — отдых, и Лавров с удовольствием прислушивался к молодым, сильным, здоровым голосам, крепкому смеху, к выкрикам на волейбольной площадке, к неторопливым беседам на традиционных «перекурах» старшины второй роты Шейко.

Шейко был старослужащим, прошел с дивизией не одну сотню верст, она для него была и домом родным и семьей. Жизненный опыт Шейко, этого грузного, но удивительно ловкого украинца, поражал Лаврова. И начитан был Шейко солидно, в палатке у него постоянно появлялись новые книги, и чего-чего только не было тут: и «Анна Каренина», и «Сочинения А. Островского», и Флобер, и томик стихов Блока, оказавшийся в библиотеке, и, наконец, масса политической литературы, которую старшина читал с особой охотой.

Через несколько дней после приезда Лавров зашел на этот вечерний перекур к Шейко и, никем не замеченный, сел в сторонке, за гранитным валуном, заранее приготовившись услышать что-нибудь интересное. Вокруг старшины сидело человек пятнадцать. Все доставали курево, чиркали спичками, с удовольствием делали первые затяжки. Людям, уставшим за день, приятно посидеть, покурить и поговорить о том, о сём.

— Ну, так о чем сегодня рассказать? — спросил Шейко. — Душещипательное?

— Отставить душещипательное. Научное давай.

— А ну его! Что-нибудь повеселее, байку к примеру.

— Байку так байку. — Шейко лукаво, для вида, задумался.

Все подвинулись к нему ближе и уже заранее улыбались, подталкивая друг друга: ну, держись, сейчас начнется.

— Как я с англичанами разговаривал, — рассказывал, нет?

— Нет, не рассказывал, давай!

— Ну, дело было такое… неофициальное. Поехал я прошлой осенью в город, зашёл к земляку. А он, знаете, в новом доме на проспекте Мира… такой дом шестиэтажный, в прошлом году только построили. Словом, въехал он туда на новую квартиру, и от завода недалеко, и квартирка дай боже мистеру Твистеру. Приехал, значит. И, значит, по случаю встречи сели мы за стол. Вдруг — звонок. Его жена пошла открывать, слышим, извиняются в прихожей, потом входят. Поглядели мы с Грицко и ахнули: англичане, ей-ей! Делегация какая-то. Выступил тут один наш, провожатый, надо думать: так и так, говорит, приехали они к нам, говорит, поглядеть, как живут советские рабочие, простите, говорит, за вторжение. Что ж, думаю, такое вторжение мы одобряем, ежели у тебя виза есть. Ну, походили они по квартире… Газовую ванну оглядели. Ну, понравилось. Один из них очень здорово говорил по-русскому, чёрт его знает, где насобачился. Гляжу, он меньше всего на хозяина внимание обращает, всё ближе ко мне да ко мне.

«Вы, — говорит, — кто?» — «Я, — говорю, — военнослужащий, в звании старшины», — «Очень, — говорит, — приятно, я сам был сержантом», — и ручку мне тянет и называет такую фамилию, что сказать неприлично… Словом, нехорошая такая фамилия, а тут, понимаете, женщина всё-таки. Чёрт, думаю, с тобой, тут твои родители виноваты, а дальше посмотрим. Подъезжает он, вижу, ко мне и спрашивает: очень, говорит, сильно вы к войне готовитесь?..

Шейко замолчал, с наслаждением прикуривая от соседа. Лавров улыбнулся: ах, хитрец, знал, когда замолчать, на самом интересном месте. Но рассказчика поторапливали, и он спокойно сказал:

— Не спеши. Козьму Пруткова читал? Так вот то-то же, что не читал. Поспешность, говорил он, нужна только при ловле блох.

Он переждал, пока утихнет смех.

— Так на чем мы остановились? Да… Что ж, говорю, если вы готовитесь, нам ведь не сложа ручки сидеть.

Он поморщился, да и говорит: «У вас песня есть про бронепоезд на запасном пути». — «Точно, — говорю, — товарища поэта Светлова песня». — «Про поэта, — говорит, — я такого не слыхивал, а вот что бронепоезд вы с запасного пути перевели — знаю».

«Ну, — отвечаю я, — вранье это, мистер… Не те газеты читаете. Это вы же в Корее дела делаете такие, что…» — гляжу, а он оживился весь. Нет, думаю, дулю тебе, — во избежание ноты протеста умолчим, что вам за такое дело положено.

«Ну, хорошо, — говорит, — сойдем с этой щекотливой почвы, а вот вы скажите, вы подписывали обращение Совета мира?» — «А как же, — говорю, — конечно, подписывал». — «Так почему же вы в армии тогда? Мир и армия, дескать, — вещи разные». — «А потому, что мы ведь мира не просим, мистер… Мы его охраняем, мистер… И вообще, мистер, — говорю, — надо бы вам политически вырасти». — «Ну, хорошо, сойдем и с этой почвы. А как, — спрашивает, — вам нравится ваше оружие?» — «Что ж, — отвечаю, — очень безотказное даже оружие».

Гляжу, а он опять морщится, — не по душе ему это. А меня, понимаете, так и подмывает ему что-нибудь едкое сказать. Из последних сил креплюсь. И он, видно, тоже чего-то хочет спросить, да боится. Ну, так и разошлись, я даже вздохнул, — мало поговорили.

Ушли, значит. И жена земляка моего ушла в детский сад за сынишкой, а мы с дружком пошли во двор, в гараж, его машину смотреть, «Победу». Глядим, а англичане-то во дворе.

Доски там всякие во дворе, канавы, известка, кирпич — словом, развал и столпотворение. И вот играют там трое ребят, копаются чего-то, перемазались в глине — смотреть тошно… Англичане друг дружке чего-то шепчут и на ребят кажут, мол, вон у них детство какое, по задворкам да в грязище.

Гляжу, тот, который здорово по-русскому насобачился, идет к ним и спрашивает: «Вы что ж тут играете? Есть же у вас и площадки для игр, и парки, и детские сады?». Тут поднимается сынишка моего земляка, вихры в глине, руки грязные, да и отвечает: «Есть, — говорит, — конечно». — «Почему же вы во дворе?» — «А мы, дяденька, Волго-Дон строим. Вот это, стало быть, шлюз — скоро откроем. А в детсаде, говорит, никаких стройматериалов нет, не то что здесь».

Тут прибегает жена моего земляка, да как начала жалобиться: который день Вовка из детсада убегает свой Волго-Дон строить, вон как весь перемазался.

Я стою хохочу, а Вовка насупился и — то ли матери, то ли мистеру: «Ну и убегаю, ну и подумаешь. Еще не то построим».

Я не выдержал тогда; словом, подошел к мистеру да так тихонько ему: «Вот, — говорю, — армия-то нам для чего нужна, понимаете?

Чтобы ребят охранять. А у нас, — говорю, — много ребят нынче, даже такие шпингалеты свои Волго-Доны строят». Тут повернулись они и ушли, а этот, с неприличной фамилией, даже воротник поднял.

Шейко кончил. И кто-то — Лавров не видел, кто, — подытожил рассказ:

— Верно, мистер, наделали на тебя, так не чирикай, как тот воробей.

И все разразились дружным хохотом. Лавров тихо отошел, и уже в своей палатке, зажигая лампу, подумал, что, в сущности, это та же политбеседа, умная, живая, и надо поговорить с Шейко — пусть побольше он рассказывает таких «баек», — а знает он их, надо думать, великое множество.

Было уже поздно; возвещая конец дня, гулко ударила пушка. Лавров достал с самодельной полки два наставления и развернул их. Сегодня на очереди был ручной пулемет Дегтярева, но по одному наставлению много не узнаешь. Лавров захлопнул книжку и вышел.

Шейко еще не ложился спать. Он был на складе оружия и вместе с дежурным по роте проверял, всё ли на месте. Увидев Лаврова, он вытянулся.

— Вольно. Вот что, товарищ Шейко. Дайте-ка мне ручной пулемет, хочу разобраться… Безотказное оружие, — добавил он, и Шейко понял, что офицер слышал его «байку».

Через пять минут Лавров был в своей палатке, и когда батальонный писарь, принесший Лаврову два письма, заглянул туда, он увидел русую голову, склонившуюся над столом, и услышал, как Лавров говорил сам себе:

— …Затем снимаем соединительную муфту, и рама разобрана. Теперь — затвор. Здесь вот — боевые уступы, обеспечивающие надежное запирание канала ствола.

Писарь, стараясь не шуметь, осторожно положил письма на приступок.

Письма Лавров обнаружил только на следующее утро. Одно было от отца; отец писал, что собрался было на пенсию, да передумал и будет работать на сплаве. Второе письмо было от Кати:

«Я знала, что рано или поздно Вам надо будет уехать. Я много думала о том, что происходило с нами за это время. Мы крепко подружились, Коля, и, сознаюсь, мне грустно стало, когда я прочла Вашу записку. Очень хочется снова Вас увидать — с Вами как-то легче становится, как тогда, двенадцать лет назад. Вы какой-то удивительно сильный и ровный, иногда мне не хватает как раз этой силы возле себя…»

Когда батальонный писарь увидел из своей палатки, как старший лейтенант Лавров, проделав свою обычную зарядку, вдруг прошелся на руках, перевернулся, побежал, и потом, резко подпрыгнув, прокрутил в воздухе двойное сальто, — он сказал себе: «Чудеса в решете», — завидуя этакой силище. Двойное сальто! — это же тебе не пробежка до озера и обратно!

Глава восьмая

1
Выходной наступил незаметно, и, проснувшись утром, Лавров с грустью подумал, что день ему предстоит пустой, незаполненный делом, если не считать двух писем, которые необходимо написать сегодня, да вечером — концерта в клубе. Библиотека закрыта; он слышал, что несколько офицеров полка организуют сегодня рыбную ловлю. Лавров встал, оделся и пошел искать рыболовов.

Старший адъютант, кряжистый плотный капитан Горохов, проверяя свои удочки, изо всех сил тянул лёску — жилку, и Лавров окликнул его:

— Что ж вы, Александр, Вениаминович, щуку килограмма на два решили взять?

— Всяко… бывает… — пыхтел тот, натягивая лёску. — У меня… недавно… окунь фунта на два… — он поправил поплавок, проверил грузило и закончил со вздохом: — ушел!

— А знаете, Александр Вениаминович, — Лавров потрогал себя за бицепс левой руки, вытянув ее, — знаете, почему у рыбаков здесь синяки бывают?

— Ну? — недоверчиво, чувствуя подвох, спросил тот.

Лавров сильно постучал себя по бицепсу ребром ладони, как бы отмеривая размер:

— А обычно все божатся: «Ей-ей, вот такую щуку поймал!».

Горохов покосился на Лаврова и вдруг прыснул, засмеялся мелко и звонко, смех так и колотил его.

— Точно, ох, не могу, до чего же точно! У нас командир транспортной роты Ольшанский всегда так хвастает. В позапрошлый выходной показывал: вот, говорит, такой линь был, ребятам отдал, о-ох!

Потом они перебрались в утлой лодчонке на поросший частым лозняком островок. Дно около островка было глубокое, илистое; в ямах на дне возле него, как утверждал Горохов, водились ерши и окуни.

— Знатное место, кто понимает, — восторгался Горохов, доставая двумя пальцами червя, насаживая на крючок и поплевывая на него. — Когда уйду в отставку — обязательно с внуками буду здесь лето жить. Красота-то какая!

— Ни черта подобного, — пессимистически проворчал из кустов Ольшанский. — Под старость ты будешь заниматься одним видом рыбной ловли: таскать вилочкой шпроты из банки.

Горохов замялся, забормотал что-то вроде «ну, это там видно будет», но угрюмые слова Ольшанского испортили Горохову настроение, — правда, ненадолго; поплавок у него вдруг прыгнул и сразу пошел вниз, никто ахнуть не успел, как Горохов уже снимал с крючка первого окуня.

— Вот тебе и «рыбка плавает по дну — не поймаешь ни одну», — засмеялся кто-то, а полковой любимец, поэт и весельчак лейтенант Синяков, живо откликнулся экспромтом, не сводя глаз со своего замершего на воде поплавка:

Нынешняя рыбка
Клевала не шибко,
Что, с ее стороны,
Грубая ошибка.
И не успел стихнуть смех, как с берега, словно скользя по воде, эхо донесло:

— …о…о…ов!

— Зовут кого-то? — поднял голову Горохов. Там, на берегу, стояла маленькая фигурка, махала руками, и снова донеслось протяжное: «о…о…ов!». В самом деле, кого-то из них звали, и Ольшанский на своем месте снова проворчал, не поворачивая головы:

— Чёрт его знает, не дадут в выходной посидеть нормально! Кого там?

— Кажется, меня, — сказал Горохов. — А ну-ка?

Он поднес к ушам ладони, сложенные лодочкой, и прислушался.

— Нет, это тебя, — кивнул он Лаврову.

С берега послышалось: «…еста… ехала-а!..» — и Лавров, сам прислушивавшийся к крику, удивленно пожал плечами:

— Невеста? Ко мне?

— Кричали Лаврова, — и Горохов невозмутимо полез за следующим червем, а Ольшанский хихикнул, словно хрюкнул, и все разом засмеялись, но не над тем, что приехала к Лаврову невеста, а что Ольшанский очень уж похоже хрюкнул. Лавров, всё еще пожимая плечами, влез в лодку и под общие пожелания скорейшей свадьбы отплыл.

Он греб, налегая на вёсла изо всех сил, стараясь умерить этим волнение, которое охватило его, чуть только он услышал свою фамилию и далекое «невеста приехала». «Неужели Катя?» — думалось ему. Милая, нежная, хорошая, всё-таки приехала, и значит… Он выкидывал вёсла, как учили его на занятиях по академической гребле, почти ложась спиной на переднюю банку, не оглядываясь на берег; когда нос лодки с приглушенным шелестом вошел в камыши, бросил вёсла, завел лодку на берег и огляделся. Дневальный стоял рядом.

— До вас прийихалы, — сказал он. — Коло леса, чуете, где дорога на танкодром, ждут.

Лавров сначала пошел, тяжело дыша после гонки на лодке, а потом не вытерпел и побежал узкой тропинкой. Тропинка шла под гору, и бежать было легко. Потом он выскочил на гудроновое шоссе, избитое по обочинам танковыми гусеницами; неподалеку начинался лес.

Еще издали Лавров увидел двух, сидевших рядышком на камнях. Катя! — он узнал ее сразу, второй же был мужчина, и, подходя, Лавров смотрел только на него — кто это? Потом он узнал и, замедлив шаг, перевел дыхание. С Катей приехал Курбатов.

Катя первая оглянулась, соскочила с камня и пошла навстречу Лаврову. Ветер дул ей в лицо, вся освещенная солнцем, она казалась насквозь пронизанной лучами, ветром, — легкая, стремительная, словно приподнявшаяся для полета. Она еще издали протянула руку, и Лавров, не понимая, что с ним происходит вообще, порывисто бросился к ней навстречу, чувствуя, как лицо у него краснеет от радости. Она поняла его состояние, когда он пробормотал

«Катя!» — и слова больше не мог вымолвить, глядя ей в глаза; потом он спохватился и пошел к Курбатову.

Курбатов тоже поднялся, пожимая Лаврову руку:

— Похудели,загорели, но вид бодрый… Вы… простите меня… — Он повел бровями в Катину сторону и, не дожидаясь ответа, с прежней улыбкой спросил: — А не пройтись ли нам немного?

Лавров догадался: предстоит серьезный разговор.

Они шли по дороге, затем свернули в поле. Травы колыхались под набегающим ветром и нежно пахли медом. Катя, нагибаясь, уже срывала маленькие густокрасные гвоздики.

Курбатов шел, помахивая прутиком, потом оглянулся на Катю: та — должно быть, нарочно — отстала, поэтому их никто не мог слышать.

— Ну, Николай Сергеевич, еще раз простите, а полчаса я у вас отниму.

Лавров насторожился.

— Вы еще, я думаю, не знаете истинных причин вашего нового назначения, не так ли? — Лавров кивнул. — Этот перевод был устроен по нашей просьбе.

Лавров быстро взглянул на Курбатова, они встретились глазами, и Курбатов, спокойно продолжал, уловив немой вопрос:

— Всё дело в том, что в дивизии, куда вы посланы, есть враг, быть может — один из тех, пятерых.

Курбатов рассказал ему о том, что, возможно, враг этот, пробравшись в армию, надел офицерский мундир и надо найти его во что бы то ни стало.

Рассказано Лаврову было, конечно, не всё, известное самому Курбатову, а лишь незначительная часть, — достаточная, впрочем, для того, чтобы Лавров смог действовать не вслепую.

— Я понял, — сдержанно ответил Лавров.

— Вы только не горячитесь, — продолжал Курбатов. — Ведите себя так, как вели до сих пор; офицеры полка вас уже успели полюбить, — я разговаривал с Седых. Поиски надо начинать осторожно, это дело не кампанейское. Посмотрите, кто из офицеров увольнялся в позапрошлую субботу и воскресенье. Выясните, куда они ездили. Учтите все мелочи, быть может даже незначительные на первый взгляд. Есть предположение, что у того — высокий рост.

Лавров жадно ловил каждое слово и накрепко запоминал. Его волнение не утихло, — наоборот, оно ширилось теперь, и трудно было унять его. Лавров чувствовал, что на него падает в тысячу раз большая ответственность, чем та, которую он нёс раньше.

Курбатов снова обернулся:

— Подождем?

Катя подошла к ним с огромным букетом цветов; оттуда сверху, из ромашек, выглядывали ее смеющиеся глаза. «Нет, — говорили эти глаза, — я приехала к тебе по другому делу, и теперь ты — мой, и пусть твой и мой друг — Курбатов — проведет с нами весь день, он ведь ничуть не помешает нам, ты всё поймешь и так, верно ведь?..»

2
Оставшись к вечеру один, Лавров почувствовал одиночество. И не потому, что Катя уехала и снова ничего не было сказано, — о Кате он сейчас не думал, она словно бы отодвинулась куда-то, заслоненная тем главным, что нежданно-негаданно вошло в его жизнь.

Один он пошел на концерт. Там уже все собрались, зал был полон, ему кричали из передних рядов:

— Коля, Коля, Лавров! Иди сюда, место есть!

С трудом он протискался к своему месту и сел рядом с Гороховым, заранее зная, что сейчас пойдут расспросы. Но Горохов сначала обругал его, правда, шутливо, в обычной своей манере серьезно говорить о смешных вещах:

— Ты что ж это, лодку бросил и удрал, а мы — загорай! Спасибо, добрые люди шли, услышали, а то бы мы так и сидели до утра.

Лавров спросил: каков был улов? Горохов только рукой махнул, — прав Ольшанский, в банке консервов и то больше рыбы выудишь.

Десятки офицеров всё входили и входили в зал, их было много, очень много, честных, преданных своему долгу, своей стране, своему народу. И кто-то один — он мог быть здесь и даже шутить, смеяться, как все, — кто-то один был враг. Поди найди его!

— Садись, начинается, — дернул за рукав Лаврова Горохов. Лавров сел.

— В позапрошлое воскресенье, — сказал он, — я смотрел «Баню». Великолепный спектакль! Ты видал?

— Нет, — вздохнул Горохов. — Я, наверно, уже месяц отсюда не выбирался. В тот выходной только собрался в город — хлоп: дежурным по части. А сегодня вот рыба эта…

Он уже смотрел на сцену, а Лавров как-то даже обрадованно сказал сам себе: «Прости меня, милый Александр Вениаминович, напрасно плохо подумал я о тебе!..»


…А Курбатов, возвращаясь с Катей в город, говорил с ней о чем придется: расспрашивал о ее любимых книгах, потом неожиданно вдруг рассказал о своем детстве, о далеком станке Белом на Енисее, куда были сосланы до первой мировой войны его отец и мать и где он родился в семнадцатом году. Разные эпизоды детства — школьные драки, первые обиды и радости — вспоминались почему-то вне всякой связи одна за другой. Он понимал, откуда идет эта непринужденность: просто очень хорошо, очень приятно сидеть рядом со своим человеком, которому веришь уже, как самому себе.

Дорога была длинной. Разговор свернул на завод, на заводские дела, и когда Катя начала рассказывать, как слабо еще ведется комсомольская работа, Курбатов перебил ее:

— А говорят, вы отлично сдали зачет по политическим дисциплинам?

— И это вы знаете? — улыбнулась Катя.

— Ваш преподаватель не скупился на похвалы. Но впечатление было такое: не будь преподавателем он, вы бы все так ничегошеньки и не знали.

— Как сказать… От преподавателя очень многое зависит.

Курбатов был доволен, — незаметно для Кати, он вызвал ее на беседу о Козюкине. Недоволен он был другим: «Чего это я привязался к Козюкину. Мы даже не знакомы с ним, двумя словами не перемолвились». Наверно потому, что он первый обвинил Катю, хоть потом и взял свои слова обратно, и обвинение это совпало с тем, которое выдвинул автор анонимки.

Глава девятая

1
Прошло уже достаточно времени для того, чтобы Хиггинс мог обдумать свое положение. Можно продолжить допрос.

Хиггинс проклинал всё: и полковника Роулена, и тот день и час, когда он, Хиггинс, появился на этот свет, и всю свою жизнь, — она казалась ему сейчас прожитой зря, и, наконец, эту страну, которой он не знал и которой не напрасно боялся.

Теперь Курбатов и Ярош рассчитывали узнать больше, чем в первый раз. Может, он одумался всё-таки, этот самоуверенный американец. Нельзя ведь предполагать, что Хиггинса послали только налаживать связи. Курбатов вспомнил фотопленку, найденную у Хиггинса: Кислякова на фоне фортов. Несомненно, пленку эту передал Хиггинсу Найт. Они встретились, скорее всего, в поезде, но куда девался потом Найт? Вышел он из другого вагона, когда поезд подошел к городу и был свидетелем ареста Хиггинса, или слез в пути — этого Курбатов еще не знал. Но, как бы там ни было, если Найт мог передать Хиггинсу пленку, Хиггинс мог передать Найту задания.

Хиггинс вновь сидел перед Ярошем и медленно, словно нехотя, отвечал на вопросы. Нет, он приехал только для установления связей.

— А эта пленка?

— Я не имею понятия — что там.

— Вам передал ее Найт?

— Да.

— В поезде?

Хиггинс кивнул. Да, в поезде.

— Там же, где вы передали ему задания?

— Нет, я ему ничего не передавал.

— Значит, просто не успели передать, так, что ли? — усмехнулся Ярош, вертя карандаш, и ставя его то на остро отточенный кончик грифеля, то на комель.

Хиггинс молчал, он обдумывал ответ, нельзя было дать ему сосредоточиться.

— Вы всё-таки решили играть, Хиггинс, — тихо сказал Ярош. — Я спрашиваю вас — долго вы будете запираться? Дело проиграно, бежать отсюда не удастся. Рассчитывать на чью-либо помощь, особенно на помощь полковника Роулена, — смешно. Кстати, сколько он вам дал за эту поездку?

— Восемь тысяч.

— Только-то? Это, надо полагать, из тех ста миллионов, которые выделены на «взаимное обеспечение» Трумэном?

— Я не знаю, деньги не пахнут.

— Так какие же всё-таки были задания?

Хиггинс пожал плечами. Это должно было значить: нечего повторяться, заданий не было.

— Ну, хорошо. Предположим, что завод «Электрик» вас не интересовал, хотя там был у Найта свой человек, и не один, к тому же.

Хиггинс взглянул на полковника. Шпион подумал, что Найт тоже арестован за эти дни, с Найтом могла быть истерика и он мог выболтать всё.

— Люди были у Найта, и спрашивайте с него, — ответил он.

Курбатов, присутствовавший при допросе, с удовольствием подумал: «Расчет оправдался, он решил, что Найт тоже арестован, или по крайней мере подозревает это. Хиггинс согласился: люди у Найта были. „Люди“ — во множественном числе!»

— Ну, — всё с той же насмешкой спросил Ярош, — если вам известно, что на «Электрике» у Найта были свои люди, надо полагать, вас не интересовало, страдают ли они насморком или нет; вас интересовало, что они могут сделать?

— Мне неизвестно ничего, — упрямо повторил Хиггинс. — Это вам известно, а не мне.

Ярош и Курбатов молчали. Их не удивляло, что Хиггинс юлит, уходит от прямого ответа; их удивляло другое. На что он надеется?

Молчание было долгим. Курбатов знал: Хиггинс нервничает сейчас, — он уже скрипнул раз или два стулом, не зная, куда ему поглядеть и куда девать руки со вздувшимися синими венами.

Ярош снова начал спрашивать: где в последний раз Хиггинс виделся с Роуленом? В Мюнхене, кажется? Роулен, очевидно, был недоволен неудачами Хиггинса в Эльблонге? Почему Хиггинса так интересовали турбины?

Нетрудно было заметить, что происходит с Хиггинсом. Задавая эти вопросы, чтобы сбить отчаянное, и по сути своей обреченное, молчание Хиггинса, Ярош видел, как он вздрагивает, продолжая играть равнодушного. Но, как в прошлый раз, когда перепуганному Хиггинсу в вопросе «поехали к ночи?» почудилось имя того, к кому он ехал, так, при слове «турбины», он вздрогнул сейчас, но, поняв, очевидно, что это может его выдать, пожал плечами и проговорил:

— Я интересовался ими потому… ну, мне было приказано ими заинтересоваться, вы же знаете, что такое приказ.

Курбатов быстро прикинул, где у нас строят турбины. Дальние города он отбросил, — у Хиггинса было командировочное удостоверение сюда, он шел к Найту и его группе, и, стало быть, задания, данные ему, могли касаться только предприятий города или области. В городе был «Электрик», в области — комбинат в Высоцке.

— Ну, «Электрик» интересовал вас, это ясно. А Высоцк, например, не входил в задание?

С минуту Хиггинс смотрел в тень, туда, где был Курбатов, ничего не видящими, остекленевшими глазами, а потом сказал глухо, устало, будто выдавливая из себя слова:

— Хорошо. Пишите, я всё расскажу.

Курбатов взглянул на Яроша, и тот усмехнулся.

У Хиггинса отвисла, как всегда случалось с ним при крайнем волнении, нижняя челюсть, смотреть на него было еще более мерзко, весь он напоминал размякшую, серую медузу.

— Хорошо, — снова повторил он, соглашаясь. — Держите здесь или где угодно, мне хочется дожить до того дня, когда всё это кончится. Кто-нибудь да сломает же себе шею, я хочу посмотреть — кто?

— Говорите! — резко перебил его Курбатов.

— Да… Задание было. Одно на «Электрик», вы это уже знаете, у Найта там кто-то есть, я не знаю. Другое — в Высоцк, на комбинат… Хотя ведь это вы тоже знаете не хуже меня… Задание — портить турбины. Больше я не могу сказать ничего. В конце концов, я прибыл сюда передать задания.

Когда Хиггинса увели, майор зажег в кабинете верхний свет и облегченно вздохнул. Ему было приятно, что в комнате стало светло, — светлей стало и на душе.

Но тут у него возник другой вопрос, и он задал его Ярошу. Найт не один. Поедет ли он в Высоцк сам или пошлет кого-нибудь из своих? Что ж, поедем в Высоцк. Попрежнему волновал его сейчас и «Электрик»: там оставался нераскрытым еще один человек. Курбатов позвонил генералу и попросил разрешения зайти. Да, есть кое-что новое. Генерал ответил:

— Хорошо, я вас жду.

Вернувшись от генерала, Курбатов написал на листке блокнота несколько слов Брянцеву:

«Я уехал в Высоцк. Буду звонить завтра утром; возможно, понадобится твоя помощь».

Он вырвал этот листок и прикрыл им чернильницу так, чтобы записка была заметней. «Брянцев найдет ее сразу, он знает мою привычку не оставлять на столе бумаг».

2
Курбатов не ошибся: Найт решил возможно быстрее сделать свое дело, а там — за границу.

Он думал об этом в поезде. Виктор Осипович дремал напротив, и со стороны казалось, что они вовсе не знакомы друг с другом. Найт с неприязнью рассматривал лицо своего спутника. Вдруг он подумал: «Не стоит самому идти на это дело, пусть, в случае чего, арестуют не меня, а этого».

Временами ему казалось, что он сходит с ума, и с тревогой он прислушивался, не появляются ли у него какие-нибудь больные, нескладные мысли. Он ощущал, что куда-то катится, и там, в конце пути, его ждет что-то страшное, темное, какая-то вязкая тина. Он упадет туда, и тина засосет его, поглотит целиком, и никто не сможет помочь. Он вздрагивал всем телом, пытался думать о чем-нибудь другом. Наконец, у него вдруг возникла удивительно ясная мысль: «Всё кончится плохо. Нет, я не пойду с этим… Обратно, спрятаться, а так я действительно сойду с ума».

Они вышли на станции в Высоцке. Остановиться в гостинице значило быть на людях. Несколько часов прошло в поисках подходящего жилья. Наконец, на окраине города, у одинокой женщины, сторожихи какого-то склада, они сняли комнатёнку. Затем Найт и Виктор Осипович пошли посмотреть город, прикинуть, что к чему, и договорились встретиться в своем новом жилье к вечеру.

Три дня прошло в этом «прикидывании». Многочисленные объявления в городе сообщали, что комбинату требуются рабочие всех специальностей. От первой до последней строчки прочитывая газету, Найт узнавал, как идет постройка второй турбины. В городе только и говорили о ней — в скверах, в кино перед сеансом, всюду, где Найт прислушивался к разговорам, — о ней толковали радостно и спокойно. Откуда у них такое спокойствие? — спрашивал себя Найт, и не находил ответа. Потом он издевался над собой: какое тебе дело до этой психологии, чем меньше ее — тем лучше. Посмотрим, как они будут хранить свое спокойствие, когда с турбиной что-нибудь случится. Он был уверен в успехе, он убедил себя в том, что успех ему обеспечен. «Они слишком привыкли к миру, — думал Найт, — надо напомнить им, что на свете существуем мы». Он глядел на дома, на лица, на башни доменных печей и — смеялся. «Этого ничего не должно быть. Здесь всё порастет травой. И волки будут бегать по улицам».

Работа над турбиной подходила к концу, и Виктор Осипович разузнал, что уже заказаны платформы для ее перевозки. Мысленно Найт видел эти платформы под откосом. Но чем дальше шло время, тем сильнее поднималось у Найта обратное чувство: уехать, пусть всё будет сделано без него!

Третий день жизни в Высоцке подходил к концу, а Найт всё еще не имел твердого плана действий, — он даже не смог встретиться с инженером Тищенко. Помог случай. Однажды, пробродив бесцельно по городу, Найт подошел к длинному желтому зданию фабрики-кухни возле входа в комбинат, взглянул на часы и решил пообедать. Здесь он очутился впервые. В залах было пусто, официантки пододвигали стулья и расставляли на столах хлеб. Не успел Найт сесть, как за окнами поплыл гудок, растекся в воздухе, и несколько минут спустя в зал вошли первые посетители — рабочие. Их становилось всё больше и больше, пришедшие первыми занимали места поближе к распахнутым настежь окнам. Здесь у них уже были и свои излюбленные столики, и знакомые официантки, и рассаживались они со смехом, шумно, по-хозяйски. Когда им принесли суп, в зал вошли еще несколько человек — мужчины в пиджаках, женщины в светлых летних платьях — и остановились, ища глазами свободные места.

— Опаздываете, интеллигенция! — задорно крикнул паренек, сидевший неподалеку от Найта. Те улыбнулись: видно, шутка была обычной, и они тоже привыкли к ней, как привыкли приходить последними и искать места. «Конторщики, служащие», — отметил про себя Найт. У него за столиком оказалось два свободных места, и две женщины сели рядом. Несколько человек всё еще ходили по залу, сопровождаемые шутками и отшучиваясь. До Найта долетели отрывки слов:

— Пока ваш цех пройдешь…

— А вы наперегонки…

— Мы народ пожилой, степенный…

Очевидно, это слышали и женщины за столиком, где сидел Найт, — они рассмеялись, взглянув друг на друга. Найт тоже улыбнулся, поглядывая на них.

— В самом деле, почему вы опаздываете? — спросил он. — Казалось бы, вам-то скорее собраться…

— Какое там, — откликнулась одна из них, взбивая сзади волосы. — В заводоуправлении ремонт, наша дверь закрыта, так пока через литейный цех пройдешь — ужас один сколько времени…

— Вы в бухгалтерии работаете?

— Нет, в расчетном отделе, — был ответ.

Обе женщины снова склонились над меню, когда подошла официантка. Найт тут же расплатился за обед. Он ликовал. Да, это удача! Казалось бы, мелочь: работники расчетного отдела ходят через литейный цех. Мелочь, но как ловко он выудил ее. Теперь он знал, что ему — вернее, Виктору Осиповичу — надо делать. Он возвращался в свою комнатку почти бегом. По пути он с удовольствием еще раз пробежал глазами афиши: да, комбинату требуются работники в расчетный отдел.

Теперь надо отыскать Тищенко.


В небольшой буфет в городском парке, в длинное фанерное сооружение, где стояло шесть или семь столиков, вошел мужчина — мрачноватый, чем-то, очевидно, недовольный, и сел подальше от окна, словно ему не хотелось видеть деревья, детей, играющих вдалеке возле озера, тенистые посыпанные песком аллеи. Буфетчику он заказал триста граммов водки и две бутылки пива.

Сегодня на производственном совещании инженера Тищенко раскритиковали так, что он только краснел. Попало за дело: сменный мастер не смог обеспечить цех всем необходимым для скоростной плавки. Там, на собрании, он выслушал всё и как будто принял критику, а теперь искал оправданий, искал и находил, что не он один виноват, а и тот и этот, и пятый и десятый. Было обидно, что нагорело ему одному, а те остались в стороне. Теперь пойдет: в многотиражке критическая корреспонденция — «Инженер Тищенко не справился со своими обязанностями», потом вызовут в партком к Рогову — «еще один нагоняй, хоть я и беспартийный», потом… Словом, лучше выпить и не думать о том, что впереди.

Он выпил, с трудом преодолевая спазму, сдавившую горло, отдышался, налил еще стопку. От водки с пивом его быстро развезло, стало душно, и он оглянулся — нет ли места у открытого окна. Место было, — там сидел какой-то гражданин и тоже пил водку.

Тищенко подошел к столику и, крепко держась за спинку стула, хрипло спросил:

— Не протестуете?

— Садитесь, садитесь, — кивнул тот.

Тищенко допил свою водку и заказал еще.

Сосед покачал головой:

— Слушайте, а не много вам будет, а? Не переберете часом?

— Ничего, — махнул рукой Тищенко. — Не такое случалось.

Он прихвастнул: пил он неумело, но теперь решил не отступать.

— Что я здесь делаю, как вы думаете? — говорил он. — Я доказываю свое «я». В конце концов, имею же я право забыть суету сует… Кто я такой — вы знаете?

— Нет, незнакомы вроде, — сосед закусил колбасой. — Разрешите чокнуться?

— Чокнемся!

Выпили. Снова закусили. Похрустели соленым огурчиком. Тищенко качал головой, крепко упираясь локтями в стол:

— Я, брат ты мой, сменный мастер. Ну, провинился, бывает, а почему меня одного ругать, а? Так и живем, водочку пьем.

— Да, жизнь! — поддакнул сосед.

Тищенко долго и скучно рассказывал, как ему сегодня попало, как год назад он разошелся с женой.

— Так сходитесь, — посоветовал сосед. — Я вот с женой тоже как кошка с собакой первое время жил, а потом попривыкли друг к другу, начали уступать, и, глядишь, веселей стало.

Тищенко пошарил в карманах: больше денег не было, а выпить хотелось еще, и он выругался. Сосед понял его:

— Что, еще хотите? Хватит, ей-богу хватит. Я тоже воробей стреляный, вижу… В самой вы норме…

— Ну да, в норме!..

— Вот выпейте со мной, если хотите. Да ничего, не стесняйтесь, я человек простой, рабочий, со мной этих «мерси» не надо… Ваше здоровье!

Что было потом, Тищенко помнил плохо. Новый знакомый взял еще пол-литра, а после, кажется, он же и доставил его до дверей дома. На прощание Тищенко, качаясь, нацарапал на листке бумажки свой телефон.

— Я тебя… — бормотал он, — я тебя еще… поблагодарю… Мы с тобой… мы с тобой в ресторан пойдем. Вот пятнадцатого получу зарплату и пойдем, а? Звони — и пойдем, а?

Наутро он мучился головной болью.

Пятнадцатого вечером Тищенко позвонили на работу. Он долго не мог попять, с кем разговаривает, потом вспомнил, покраснел и фальшиво протянул:

— A-а, это вы! Узнал, узнал. Где же мы с вами встретимся?

Ему очень не хотелось идти, но надо же было отблагодарить товарища.

В ресторане они посидели недолго и пили не много, но зато самый дорогой коньяк. Официант принес счет, — оказалось, что-то около восьмидесяти рублей.

Тищенко хотел было расплатиться, но внезапно почувствовал, как кровь отхлынула у него от лица и сразу онемели губы.

— Слушайте, — прошептал он. — Меня обокрали. Всю получку. В трамвае, наверно…

Официант неподвижно стоял у столика и ждал…

Служебного пропуска у Тищенко тоже не оказалось, его, надо полагать, выкрали вместе с бумажником. Он оставил официанту паспорт, пообещав сегодня или завтра утром занести деньги. На улицу он вышел сам нс свой, но хмель с него как рукой сняло.

— Сейчас никого из знакомых нет дома, денег не занять… Вы простите меня, что всё так вышло.

— Да ради бога. И у меня, как на грех, денег нет.

Тищенко стал прощаться.

— А сами-то как две недели жить будете? — спросил новый знакомый.

— Ну, обращусь в кассу взаимопомощи, выкручусь как-нибудь.

— Вот что, у меня здесь неподалеку теща живет, из деревни приехала, дом там продала. У нее деньжишки водятся, она, может, одолжит. Сходим? Попытка не пытка.

И Тищенко согласился.

Они дошли, и знакомый, усмехнувшись, сказал:

— Вы подождите меня здесь, я — мигом. А то характер у моей тещи…

Он вошел в подъезд, а Тищенко ходил возле дома, сжимая от бессильной досады кулаки. Верно говорят, — беда никогда не приходит одна.

Минут через пять новый знакомый вышел. Он казался смущенным.

— Понимаете, не дает… Говорит, откуда я знаю вас, мало ли какого ты пьяницу приведешь, а потом ищи ветра в поле.

— Ну, я тогда пойду…

— Она, понимаете, расписку просит… Чёртова баба!

— Расписку? Ну, я могу дать расписку. Через месяц верну все деньги.

Тут же, на улице под фонарем, он написал на листке из записной книжки несколько слов, спросил, как тещина фамилия и инициалы, и расписался. Знакомый ушел и вернулся уже с деньгами.

— А в милицию вы всё-таки сообщите о пропаже, — посоветовал знакомый.. — Всё-таки воровство, да к тому же — служебный пропуск…

На этом они и расстались.


Найт полагал, что теперь завербовать Тищенко будет нетрудно.

А Виктор Осипович приносил первые новости. В расчетный отдел действительно надо было ходить через литейный цех, причем иногда — в обеденный перерыв и в пять, после работы, — в цехе почти никого не было. Проходить можно было возле опок, от которых поднимался легкий сиреневый дым. Турбину Виктор Осипович видел. Ему еще неясно было, что задумал Найт, а тот в открытую потешался над недогадливостью и скудоумием своего подчиненного.

Вечером Найт предложил ему прогуляться. На берегу пруда, лениво развалившись на теплой, пряно пахнущей траве, Найт спросил как бы невзначай:

— Как у вас с желудком? Катар, язва, например…

— Нет, нет, — испуганно отозвался Виктор Осипович.

— Ну, считайте, что есть… с этого часа. Будете носить на работу порошки, сделайте сами из муки с сахаром, что ли… И каждый день приносите на работу бутылку ессентуков, номер семнадцатый. Приучите своих сослуживцев к тому, что, идя на обед, задерживаетесь, чтобы пить свои ессентуки. Когда приступают к отливке новой турбины?

— Не знаю.

— Ну, не важно пока. Вы меня поняли?

Виктор Осипович покачал головой, — он не улавливал связи между мнимой язвой желудка и новой турбиной. Найт казался ему то сумасшедшим, то дьяволом во плоти с его недоступной человеческому разуму бесовской хитростью.

— Вы всё-таки не разведчик, — тихо сказал Найт.

С минуту он смотрел на небо, заложив руки за голову, будто бы наслаждаясь отдыхом.

— Полстакана жидкости в опоку с остывающей сталью… Разве это вам не ясно? — И зажмурил глаза, словно желая кончить неприятный разговор с подчиненным, который обязан понимать начальство с полуслова. Это был старый прием: сталь, в которую попала вода, начнет крошиться при обработке.

Найт не знал, что именно сейчас, в этот момент, Курбатов проверял в отделе кадров списки людей, поступивших на комбинат в последние дни. Трудно было в чем-либо заподозрить шестидесятилетнего пенсионера-вахтера, или троих девушек, окончивших ремесленное училище, или нового начальника инструментального цеха, переведенного сюда с одного из уральских заводов-гигантов. Внимание привлек рабочий литейщик. Литейный цех — это центр комбината, его краеугольный камень, и здесь надо приглядеться внимательней. Курбатов записал фамилию нового литейщика и, возвращая секретарю отдела кадров учетные карточки, спросил:

— Это все?

Она кивнула. Она не счала, что есть еще одна учетная карточка, которая оформлялась в эту минуту, и что, быть может, она заинтересовала бы Курбатова больше.

Нового литейщика Курбатов увидел сначала издалека: тот стоял возле печки, опустив темные очки и разглядывая кипящий металл через лётку. Наступило время литья, — в цехе это всегда самые оживленные минуты. Новичок работал четко. Курбатов слышал, как техник Морозов, отошедший в сторону с мастером, вытирая платком вспотевшее лицо, сказал с довольным видом:

— Значит, говоришь, нашего полку прибыло?

А Виктор Осипович приносил на работу ессентуки и, скрывая отвращение, два раза в день пил горько-соленую, неприятно пахнущую воду.

— Хотите? — любезно предлагал он сотрудникам. — Прелесть.

Одна из женщин попробовала и скорчила гримасу.

— А между тем, — с равнодушной назидательностью заметил Виктор Осипович, — очень полезная вещь.

И выпил еще полстакана.

Сотрудники, глядя на его сухое, тощее лицо с резкими морщинами, идущими от кончиков рта к подбородку, уверились в том, что у него нелады со здоровьем. Никто даже не оборачивался, когда по гудку, возвещавшему перерыв, Виктор Осипович доставал свою бутылку, торжественно наливал в стакан и разглядывал на свет пузырящуюся жидкость. Он уходил из отдела последним.

3
Между тем Найт решил, что время для решительного разговора с Тищенко пришло. Не в многотиражке, а в городской газете появилась большая критическая статья, где резко говорилось о недостатках на комбинате и в качестве примера приводился срыв скоростной плавки по вине сменного мастера Тищенко.

Найт позвонил Тищенко; тот был дома. «Да, да, заходите, деньги у меня есть, премию дали за прошлый квартал». Найт поехал к нему.

Когда Найт вошел в комнату и, не дожидаясь приглашения, сел, Тищенко не без удивления взглянул на него. С этим новым знакомым у Тищенко были связаны воспоминания не ахти какие приятные, и он хотел вообще прекратить знакомство. Поэтому он сразу же протянул деньги.

Но Найт отвел руку:

— Не надо. Садитесь, поговорим. Вы случайно не припомните, как три года назад приезжали на завод «Электрик»?

— Помню, конечно.

— А может, вспомните, как в частной беседе рассказали некоторые подробности об исследованиях в области блиндированной стали?

— Я не понимаю вас, — нахмурился Тищенко; у него дрогнули кончики губ, и Найт с удовольствием отметил: помнит!

— Так я это к тому говорю, что разведка… ну, как пишут, одного иностранного государства — была очень довольна этими сведениями. Теперь вы поняли меня? — Заметив, что у Тищенко сжались кулаки и он приподнялся со стула, Найт коротко бросил ему: — Сидите спокойно, иначе… — и он выразительно хлопнул себя по заднему карману брюк.

Тищенко, очевидно, испугался угрозы и сел обратно; лицо у него было именно такое, какое хотел видеть Найт, — лиловое лицо и испуганные, расширенные глаза.

— Вам, — так же ровно, словно то, что он говорил, было заучено наизусть, продолжал Найт, — вам после всех ваших передряг, мне кажется, не особенно приятно будет, если на работе узнают об этом. Так же неприятно будет вам, если в одно уважаемое учреждение придет ваша расписка в получении пятисот рублей — отнюдь не от моей тещи… Ну, и затем ваш служебный пропуск, который вы передали мне для прохода на завод. Кажется, перспектива ясная?

— Что… что вам нужно от меня? — еле прошептал Тищенко. — Я…

— В деньгах недостатка не будет, — вскользь заметил Найт. — Вот вам еще пятьсот рублей.

— Вы… вы…

— Выбирайте, — пожал плечами Найт. — Но учтите всё-таки: за то, что вы уже сделали, вас по головке не погладят.

Тищенко сразу же обмяк, у него недолго хватило сил сопротивляться. Найт поднялся:

— Как видите, я ничего не прошу от вас, ничего не требую, кроме… На днях начнется плавка для третьей турбины. Постарайтесь изменить рецептуру стали, это в ваших возможностях и… интересах. Вы поняли меня?

Тищенко смотрел на него невидящими глазами, — Найту пришлось повторить вопрос.

— Да, — выдохнул Тищенко.

— И вот что еще: у нас соглашение джентльменское. Я не требую от вас никаких расписок, никаких знаков солидарности. Всё остается между вами и мной. Когда я буду убежден в том, что вы эту мою просьбу выполнили, я возвращу вам вашу расписку о деньгах и служебный пропуск.

Уже подходя к двери, он снова обернулся:

— Кстати, не вздумайте делать глупостей. Меня схватить невозможно, а я, к тому же, не один… Да глядите вы веселей, ей-богу ничего страшного не происходит.

Найт вышел на улицу; были сумерки, но фонари еще не зажглись, и улица освещалась только тем светом, который лился из настежь открытых окон домов. Он дошел до угла дома. Здесь был разбит сквер, и Найт, почувствовав, как его всё-таки измотала эта беседа, сел на скамейку. «Впрочем, — думал он попрежнему о Тищенко, — если он не выбросится сейчас из окна, не повесится на собственных помочах, то, значит, он запутался основательно. Посижу, подожду на всякий случай, благо вечер хорош, и я один».

Найт чуть не пропустил Тищенко, задумавшись. Тот прошел быстро, слишком быстро, чтобы заметить Найта, сидевшего та скамейке. Тогда, отбросив папиросу, Найт вскочил и пошел следом.

Когда Найт увидел, как Тищенко свернул в один подъезд и как за ним хлопнула дверь, когда Найт поравнялся с этим подъездом и прочел, что было написано на стеклянной доске у входа, он быстро зашагал прочь, словно сейчас, сразу же, оттуда могли выйти люди, уже ищущие его.

А тут еще разом зажглись фонари, и стало светло, как днем, и Найту казалось, что встречные прохожие подозрительно оглядываются. Он свернул в темный переулок и стал пробираться к своему жилью, держась темноты. Надо убираться из Высоцка.

А Виктор Осипович?.. Что ж, его могут поймать, а могут и не поймать. Чёрт с ним, — он смертник, Найт даже не задумывался о его судьбе. Пропадет так пропадет, деньги за него получит он — Найт. У него была нехитрая философия: на других плевать, лишь бы мне уцелеть.

Он никуда не выходил два дня. Наконец, Виктор Осипович, так ничего и не узнавший о провале вербовки, сказал Найту:

— Завтра состоится плавка для новой турбины.

В литейном цехе на полу возились формовщики, шуршали чертежами, издали было смешно на них глядеть: будто взрослые, уподобившись ребятишкам, играют в песочек. Когда Виктор Осипович передал результаты своих наблюдений Найту, тот вздрогнул и заметно побледнел.

— Что отливают сначала? — спросил он.

— Лопасти турбины, — ответил Виктор Осипович.

— А потом?

— Не знаю.

— Начинайте с лопасти, — приказал Найт.

Осторожность подсказывала ему подождать, когда начнется отливка цилиндра, но теперь, когда вербовка Тищенко провалилась, надо было спешить. Может быть, Виктор Осипович и не доживет до второй отливки: лучше воробей в руки, чем сокол в небе. Не представляя толком, что значит одна испорченная лопасть, он знал одно: это затормозит постройку турбины, — и этого было для него достаточно.

Когда Виктор Осипович уходил на работу, Найт не мог найти себе места и нервничал еще больше. Обычно к пяти он шел к комбинату и издали следил, — идет ли Виктор Осипович. Когда тот показывался, Найт шел за ним в отдалении. Ему надо было убедиться, что сообщник еще не обнаружил себя, и, стало быть, сам он, Найт, может пока считать себя в относительной безопасности. Но теперь Найт не мог больше так поступать. Ясно, его уже ищут по городу.

А Курбатов, еще до встречи с Тищенко узнав в отделе кадров, что новый работник расчетного отдела прибыл в Высоцк из города, где начались поиски, — задумался. Правда, данные о приезжем не вызывали особых подозрений. Он служил в Гормашснабсбыте, имел благодарности и премии. Документы, впрочем, могли быть поддельными. Курбатов навел по телефону справки: нет, этот человек действительно работал в городской конторе машсбыта и уволился по собственному желанию. Курбатов спросил: когда он уволился? Ему назвали число. Что ж, просто совпадением могло быть, что он ушел с прежней работы через день после того как был арестован Хиггинс. Брянцев, наводивший справки непосредственно в машсбыте, добавил Курбатову свои личные впечатления: «Мне показалось, что это увольнение было для всех неожиданностью. Вообще, говорят, работник он исполнительный».

Но всё это ровным счетом ничего не давало Курбатову. Ложась спать в номере гостиницы, он заставлял себя прочитать перед сном хотя бы десять страниц (плохая привычка читать лежа сохранилась у него с детства, несмотря на все усилия матери-учительницы искоренить ее), но ему не читалось.

Ночью его поднял с постели телефонный звонок:

— Товарищ майор? С вами говорит полковник Усвет. Есть интересная новость, прошу прибыть немедленно. Да, я уже выслал машину за вами.

Тищенко повторил свой рассказ и Курбатову, не скрыв ничего. Он сидел растерянный, бледный, и всё-таки смотрел прямо в глаза Курбатову.

— А кому вы говорили про блиндированную сталь? — спросил Курбатов.

— Я этого не могу вспомнить. Были какие-то инженеры, чужих не было.

— Ну, один чужой всё-таки был, — заметил Курбатов. — Да, наломали вы дров. Словом, придется вам притворяться, товарищ Тищенко. Сделайте вид, что согласны. А мы будем следить дальше. Можете быть свободны, подпишите у секретаря пропуск.

Когда Тищенко встал, Курбатов протянул ему руку. Потом майор начал звонить Брянцеву; тот был дома. Курбатов услышал сонный голос:

— Что, кто говорит, кого вам нужно?

— Здравствуйте, товарищ лейтенант, — весело сказал Курбатов. — Какие сны смотрим? — Он послушал, что говорит Брянцев, а потом, сразу став серьезным, приказал: — Товарищ Брянцев, завтра же с утра раздобудьте на «Электрике» фотографии всех итээровцев и как можно скорее приезжайте сюда сами. Всё поняли? Ну вот, а теперь — спокойной ночи. Да не подумайте утром, что вам этот разговор приснился, — снова пошутил он.

Через несколько дней в токарном цехе началась обработка лопастей. Курбатов несколько раз звонил в разные города, на разные предприятия, наводил справки о тех, кто за эти дни впервые переступил ворота комбината. Блокнот был уже исписан, а того, что он ждал, всё еще не было. Перелистывая странички, он сознавался себе в том, что по-настоящему его всё еще интересуют только один рабочий литейщик да работник расчетного отдела. Конечно, это не сам Найт, вряд ли он стал бы рисковать теперь так. Но где враг (не Найт, а другой, еще неизвестный) может больше навредить — в расчетном отделе или в литейном цехе? Конечно, в литейном. В расчетном отделе малейшая путаница в цифрах, малейшая ошибка будет замечена моментально, там один и тот же документ проходит десятки рук. Враг, опытный и ловкий, не станет рисковать так бездумно ради того, чтобы на сутки позже было доставлено сырье или отправлены изделия заказчику. Значит, надо оставить расчетный отдел в покое. Но и этот вывод не успокаивал Курбатова.

Не успокаивал он его потому, что молодой литейщик, как это удалось выяснить, приехал сюда из Кузбасса. Там же кончил курсы, работал полтора года, и неплохо. Мысленно Курбатов спрашивал сам себя: зачем его, будь он враг, понадобилось бы перебрасывать сюда? Там, в Кузбассе, он уже зарекомендовал себя как отличный производственник, сжился с коллективом Да, если он враг, его там и оставили бы, конечно…

У Найта есть определенное задание — диверсия; это подтвердил и Хиггинс на допросе, это рассказал и Тищенко. Новый работник расчетного отдела прибыл из того города, где начались розыски: это уже настораживало. Но какая связь между диверсией и расчетным отделом? Там, в лучшем случае, можно вести только экономическую разведку, и то в узких рамках…

Курбатов и Рогов — парторг ЦК партии на комбинате — обходили цехи, майор интересовался всем, что на первый взгляд не имело прямого отношения к его мыслям. А мыслями он всё время возвращался к литейному цеху.

Так, зайдя с Роговым туда, он подробно познакомился с расположением цеха, Рогов не успевал отвечать на вопросы Курбатова. Потом удивился:

— Да вы же задаете вопросы как специалист!

Курбатов только улыбнулся в ответ.

В углу цеха Курбатов заметил узенькую винтовую лестницу, ведшую наверх, и спросил:

— А там что?

— Там? Расчетный отдел, — равнодушно ответил Рогов. — Смотрите, дают плавку.

А Курбатов словно не видел ни плавки, ни Рогова. Жмурясь от нестерпимо яркого света расплавленного металла, он быстро обдумывал то небольшое открытие, которое ему удалось сделать. Ход его мысли был прост: если враг работает в расчетном отделе, то какая ему может быть выгода от близости литейного цеха?

— Скажите, — спросил он у Рогова, — а другой ход из отдела есть?

Рогов не сразу расслышал, о чем его спрашивают, а потом отрицательно покачал головой: пока нет, закрыт из-за ремонта.

В цехе потемнело: плавка окончилась, печь загружали вновь. Время подходило к обеденному перерыву, и рабочие, вытирая с лица пот, уже собирались уходить.

— Сейчас все уйдут из цеха? — спросил Курбатов.

— Да, — Рогов взглянул на часы. — Плавку дали секунда в секунду.

— А кто же будет следить за ходом плавки?

Рогов кивнул куда-то в сторону, улыбнулся:

— Сколько я вас понял, вы когда-то сами занимались сталеварением. Так ведь? Ну вот, а с тех пор многое изменилось. — Он говорил с нескрываемой гордостью. — У нас зоркие глаза есть: механизмы в лаборатории.

Прогудел гудок, смена ушла на обед. По железной лестнице загрохотали шаги: шли служащие. И когда прошли они, исчезли за широко раскрытыми дверьми цеха. — быстро вслед за ними прошагал тощий мужчина в сатиновых нарукавниках.

Курбатов видел его фотографию. Это был новый работник. Он прошел, не заметив ни его, ни Рогова, прошел по пустому цеху, чуть повернув голову влево, к зияющим отверстиям отводных труб… И Курбатов, еще не имея никаких оснований делать выводы, отметил этот поворот головы, не ускользнувший от его внимания.

— Вы познакомились с новым литейщиком? — спросил он Рогова. — Молодой такой парнишка из Кузбасса.

— A-а, да, конечно…

— А с этим, вот прошел сейчас, из расчетного отдела?

— Нет, еще не успел.

— У меня будет просьба к администрации, и вы поддержите ее. Нужно было бы нового литейщика перевести временно… ну, хотя бы на курсы повышения квалификации с отрывом от производства, а за цехом…

Он не договорил, но он чувствовал, что начальство его поддержит: здесь необходимо установить надзор. Диверсию допустить нельзя, она дорого обойдется… И, проходя к выходу, Курбатов сам взглянул влево: горловины труб охлаждения — как близко они были!

4
На «Электрике» жизнь шла своим чередом. Закончилась работа над созданием парогидравлических прессов, и Катя была переведена в бюро генераторов. Она была рада этому: в связи с выпуском новых генераторов работы здесь было более чем достаточно. Руководил работой бюро один академик; на заводе он бывал два раза в неделю, а теперь совсем перестал приезжать, — заболел, слег, а после поправки уехал в отпуск на Кавказ. Директор вызвал к себе Катю и предложил ей занять место ведущего конструктора, иными словами — по мере сил и способностей постараться выполнять то, чем обычно занимался сам академик. Катя смутилась. Директор с улыбкой протянул ей на прощание руку и сказал как можно более ободряюще:

— Говорят, что и академик в свое время был просто инженером. Больше уверенности, Катюша! Не боги горшки-то обжигают.

Когда она выходила, директор окликнул ее:

— Учтите только, Екатерина Павловна: чертежи статора, штампов, литья и поковок вы должны сдать в производство через полторы недели!

Катя кивнула и ушла. Себе она взяла, пожалуй, самое трудное — статор, и когда отрывалась от чертежной доски, у нее в глазах так и прыгала штриховая сетка. Однако она успевала и проектировать сама и, проходя между чертежных досок, разрешать вопросы, которые возникали подчас у конструкторов.

Однако дня через четыре Катя поняла, что задание директора — сдать рабочие чертежи через десять дней — бюро, пожалуй, не выполнит. И не потому, что не было опытных конструкторов. При разработке технологии столкнулись с серьезными трудностями. Сам же директор уехал в Москву на заседание коллегии министерства. Он позвонил оттуда по телефону:

— Что? Продлить срок? Так учтите, что министерство срезало еще два дня.

В тот же день в бюро вошел Козюкин и, весело оглядев конструкторов, развел руками:

— Когда я шел по двору, мне показалось, у вас из окон пар валит.

— Вы и не ошиблись.

— Знаю, всё знаю, Екатерина Павловна, и пришел помогать, Ну, что у вас?..

После гудка в бюро остались Катя и Козюкин. Козюкин сидел за чертежным столиком, скинув пиджак и расстегнув воротник рубашки: он что-то чертил, писал, а потом, как художник, отходил в сторону и любовался издали. Катя так и сказала ему:

— Вы — как художник.

— Ничего удивительного нет, Екатерина Павловна, — ответил Козюкин. — У нас то же творчество, но творчество точное. Всё ясно и понятно. Я вот, например, не понимаю американской живописи, а чертежи американские понимаю. Да я думаю, какой-нибудь инженер-папуас, если таковой имеется, великолепно поймет мои чертежи.

— Значит, творчество у нас, наше с вами творчество, космополитическое?

Козюкин взглянул на нее — и рассмеялся:

— Ну вот, уже и ярлык готов, повесили… Нет, я просто хочу сказать, что наука не имеет границ. Я говорю о границах государственных.

Кате не хотелось сейчас ниговорить, ни, тем более, спорить. Она только сказала: «А я думаю иначе», — и снова взялась за рейсфедер. Но спорить хотел Козюкин. Он подошел к Кате и ласково, мягко взял ее руку:

— Вы заразились демагогией, Катюша милая. Это перегиб, какие у нас, к сожалению, еще допускаются. Что такое, в конце концов, приоритет? Да мне ровным счетом плевать, кто изобрел паровую машину, радио, электрическую лампочку, атомную бомбу. Когда я еду в поезде, я думаю о том, что паровоз — это гениальное изобретение и что мне удобно так ехать. Когда я читаю, я доволен, что существует лампочка. И то же самое чувствует и француз, и швед, и поляк, и американец. Наука не космополитична, она всемирна. А то получается, как у Бобчинского и Добчинского: спорят, кто первый сказал «э!». Смешно и глупо. Я думаю так.

Катя освободила свою руку, и Козюкин отпустил ее нехотя. Она мельком взглянула на него; ее поразил взгляд Козюкина, зеленые глаза, подернутые мутной, маслянистой пеленой.

— А мне не всё равно, — качнула она головой. — А я, например, хочу, чтобы француз, зажигая свет, знал, что лампочка изобретена не американцем, а русским, что радио — изобретение не итальянское, а русское, и паровая машина — создание величайшего русского гения. Дело-то не в том, кто первый сказал «э», а в том, что нас считали до сих пор темными невеждами, а эти «невежды» обгоняли Запад вон еще когда!

— Вы словно на митинг пришли, Катюша, — поморщился Козюкин. — Не будем больше об этом. Вы устали, вам отдохнуть надо…

Он осторожно притянул се к себе. Катя услышала над собой порывистое, горячее дыхание и совсем близко, почти перед глазами, увидала лицо Козюкина. Она ударила его по руке, вырвалась.

— Вы… вы… вы с ума сошли? — задыхалась она.

Козюкин уже не глядел на нее; морщась, он поправил сбившиеся волосы:

— Простите меня… Я сам не знаю, как это… Вы так раскраснелись, были так хороши…

Катя, чуть не плача от обиды, схватила сумочку и выбежала в коридор.


Утром кто-то из конструкторов позвал Катю к чертежам, лежавшим в общей папке.

— Вы просматривали эго, Екатерина Павловна?

— Нет, еще не успела.

— Судя по всему, это делал Козюкин. Очень смело, но… Я тут рассчитал. Он отошел здесь от проекта новых генераторов, утвержденного Москвой.

— Ничего не понимаю, — сказала Катя, беря карандаш.

Через час она позвонила Козюкину по телефону. Ей было очень неприятно звонить ему и вообще разговаривать с ним после того, что произошло вчера в этой комнате.

Голос у Козюкина был недовольный. Он, конечно, сердился, что его подняли в неурочный час, но, услышав, что это звонит Воронова, сменил гнев на милость.

— Да, да, Екатерина Павловна, дорогая, я вас слушаю, — отозвался он.

То ли потому, что это «дорогая» показалось Кате таким же пошловатым, как и весь тон Козюкина, то ли потому, что ей совсем не хотелось звонить, — она разговаривала с ним подчеркнуто сухо.

— Вы изменили расчет статора? — спрашивала Катя. — В первоначальном и утвержденном плане ничего подобного не было.

— Да, изменил. Всё движется, Екатерина Павловна, течет и меняется. Это еще древние греки говорили.

— А зачем вам понадобились эти изменения? Так мы задержим чертежи еще дня на три.

Козюкин объяснял ей терпеливо, мягко, как неразумной, взбалмошной девочке:

— Изменения эти понадобились не мне, а государству. Небольшие изменения конструкции — и мощность генератора возрастает. Разве вы сами не поняли этого? С моими поправками согласятся. Погодите, я сейчас приду сам.

Катя вернулась к козюкинским расчетам. Но сколько ни сидела она над ними, как ни пыталась постичь замысел инженера — это ей не удавалось. В который раз она начинала писать на отдельном листке бумаги формулы, набрасывать схемы — и всякий раз непременно приходила к тому, что увеличить напряжение генератора невозможно. Неужели Козюкин ошибся!

Едва вошел Козюкин, в комнате запахло крепкими духами. Он, вежливо раскланявшись, подошел к Катиному столу, встал сзади и, нагнувшись, упираясь одной рукой в край стола, через плечо Кати смотрел на свои чертежи:

— Что ж вам неясно?

— Вот взгляните, мы тут проворили. При вашем варианте мощность генератора не увеличивается.

— Но остается прежней? — улыбнулся Козюкин.

— Да, и только. Зачем же нам вносить эти поправки, ждать, пока их утвердит техсовет, терять зря время.

— А мы и не будем терять время. Я час назад говорил с директором, звонил ему в Москву. Он обещал созвониться с вами.

Действительно, минут через пятнадцать Катю вызвали к телефону.

— Что там у вас, нелады пошли? — кричал в трубку директор: его было плохо слышно. — Мы же давно решили, еще на прошлом техсовете, что Козюкин дает поправки.

— В этих поправках нет никакой нужды, — кричала в ответ Катя. — Это небольшие изменения, они ничего те дают…

— Да полно вам упираться-то, Екатерина Павловна, я не вижу с вашей стороны никаких принципиальных возражений. Сегодня же сдайте чертежи, а я доложу в министерстве, что генератор пошел… Вы меня поняли? Я требую от вас этого, поняли? Требую. В конце концов, Козюкин не мальчишка.

Катя, не дослушав, положила трубку. Она вошла в отдел и, ни на кого не глядя, сухо сказала:

— Готовьте чертежи к сдаче, товарищи.

Козюкин торжествующе стоял у окна, курил и, поднимая голову к потолку, смотрел, как слоями покачивается там табачный дым.


Вечером Катя пошла в больницу и по пути купила Позднышеву несколько румяных, золотистых помидоров. Июнь, а совхозы уже выпустили первую партию.

Позднышев выздоравливал. Выздоровление у него шло бурно. Как всегда бывает у жизнелюбов, врачам он обещал удрать из больницы, если они его скоро не выпишут.

— Я ведь не подопытный кролик, — жаловался он Кате, а смех, лукавый, яркий, как солнечный зайчик, так и прыгал у него в глазах. — Тем более, что у меня есть опыт моего дядюшки…

— Какой опыт?

— Медицинский. «Мой дядя самых честных правил, когда не в шутку занемог», — а это случилось с ним лет в двадцать пять, — начал копить все лекарства, какие ему прописывались. Так вот, милая Катюша, когда ему стукнуло восемьдесят четыре, он созвал консилиум и раскрыл перед врачами два огромных шкафа — а там, представляете: микстуры, порошки, словом, всякая пакость. Мой дядя спросил врачей: «Что бы было, если бы я принял всё это в течение жизни?». Ну, врачи поглядели, покачали мудрыми плешинами и говорят: дали бы дуба лет тридцать назад. Вот и лечись тут…

Да, это был уже прежний Позднышев, и если б не густые, словно наведенные синькой тени под глазами да необычная худоба — можно было бы подумать, что он выздоровел окончательно.

Катя рассказала ему все заводские новости, и казалось, Позднышев сейчас вскочит с постели и в чем есть — пижаме и шлепанцах на босу ногу — побежит через весь город на завод. Он волновался, Катя заметила это волнение и с досадой на себя подумала: «Не надо было идти. Он еще болен».

— Я хотела, чтобы и вы проверили расчеты Козюкина. Но, может, вам трудно, Никита Кузьмич…

— Цыц! — он сделал «страшные» глаза, опять же шутя — под шуткой он скрывал волнение. — Что там, давайте, давайте, Катюша, а то придут сейчас.

И он поспешно схватил принесенные Катей листки.

Вошли врачи. Катя долго вглядывалась в одну женщину-врача — невысокого роста, с глубокими черными глазами. «Где я видела ее?» — спросила себя Катя, рассматривая ее с любопытством. У врача, как и у Кати, были большие, тяжелые косы, они не помещались под белой шапочкой и были сложены на затылке крупным узлом. «Ах да, — вспомнила Катя, — это знакомая Курбатова, как же я ее не узнала сразу. Там, когда мы ездили в Солнечные Горки, она была в легком пестром платье и казалась девушкой-студенткой, а здесь — халат, шапочка, две трубочки от фонендоскопа в кармане…»

— У вас посетители? — сказала она, не глядя на Катю. — Я просила пропускать к вам в установленное время.

— Видите ли, милый мой доктор, это исключительный случай… Понимаете, племянница уезжает надолго и…

— А на поезд ваша племянница не опаздывает?

— Нет, она летит самолетом.

Кто-то из соседей фыркнул в подушку, а врач, пожав плечами, продолжала щупать пульс у Позднышева.

После ухода врача Позднышев разложил листки.

Он хмурился, вглядываясь в цифры, несколько раз порывался что-то сказать, но сдерживал себя. Наконец, он спросил:

— Вы что-нибудь заметили? Я спрашиваю — что-нибудь особенное?

— Да, мне кажется, что…

— Хорошо, — он устало откинулся на подушки. — Простите меня, Катюша, я хочу немного подумать… Сам…

У него на лбу проступила мелкая испарина. «Он утомлен, — подумалось Кате, — или взволнован». Она тихо встала, осторожно поправила под головой Позднышева подушку и на цыпочках вышла из палаты.

Глава десятая

1
Найт уехал. Страх гнал его подальше от капкана, к которому он толкнул своего партнера. Найт уехал ночным поездом, переодевшись в новый костюм, купленный в Высоцке — щеголеватый немолодой человек с маленькими синими глазами, длинным, острым носом и словно расплющенными тонкими губами.

Виктор Осипович не спал всю ночь; проводив Найта, он лежал, прислушиваясь к далеким гудкам маневровых паровозов, к шуму теплого дождя под окном в лопухах, к сонным вздохам хозяйки за стеной и тиканью часов: тик-так, тик-так… Впрочем, это не часы, это жук-точильщик… Точит дерево, хочет сточить дом: тик-так, тик-так.

Он встал и подошел к окошку. При неверном сумеречном свете пересчитал деньги, — пачку сторублевых билетов, оставленных Найтом.

Что если сейчас вот плюнуть на всё, сесть в поезд и уехать. Нет! Они, те, кто сделал эту турбину, должны еще почувствовать крепкую руку. Это называют иногда «комариным укусом». Пусть один комар вызовет только злость и раздражение, но если комаров — туча?

Глядя из окошка на небо, подернутое робкой розовой дымкой, как это всегда бывает на рассвете, он вспомнил почему-то, по какой-то далекой связи, точно такое же небо, только над Швейцарией. Он был тогда еще молод, очень молод, жизнь казалась ему полной занятных приключений. Однажды отец вошел к нему в комнату, держа перед собой газету, сказал: «Собирайся, едем в Германию. Гитлер — это наше с тобой будущее». У молодого человека голову ломило с похмелья, он ничего не понял из газетной статьи, но покорно начал собирать вещи.

Жизнь в Германии ему не понравилась; слишком шаткими были людские судьбы, чтобы быть уверенным в своей собственной. Всё-таки он выплыл из этого разгула смертей и крови. Еще за два года до войны он побывал в Чехословакии и Польше. Там началась его карьера профессионального шпиона и диверсанта.

…Утром трамвай довез его до ворот комбината. Людской поток подхватил, понес к проходу. Попрежнему, напоминая играющих ребятишек, возились возле опоки формовщики. Как вчера, в отдел впорхнула секретарша заведующего и прощебетала свое «с добрым утром». И, как всегда, тихонько звякнул на столе машинистки тяжелый «Ундервуд».

Он шел в столовую последним, как обычно. Отдушина охлаждения над цилиндром была совсем близко, и Виктор Осипович оглянулся. В цехе было пусто. Еще раз оглянувшись, он снял с бутылки жестяную пробку и плеснул воду туда, в широкое горло трубы. Пар почему-то не поднялся, хотя Найт предупреждал, что пар должен быть обязательно. Виктор Осипович плеснул еще, а потом, почуяв неладное, вобрал голову в плечи и быстро, испуганно пошел прочь, к выходу. Последнее, что он успел подумать: «Может быть, не та опока? Да нет, сам видел, как заливали».

Он подошел к широким дверям и едва не закричал от ужаса. В тени стоял военный в форме, заложив руки за спину и чуть расставив ноги. Неподалеку были Морозов и мастер. А за дверьми виднелись еще двое в форме. Когда они пошли к нему, он сначала дернулся всем телом, а потом прижался к стене и выставил вперед руки.

Он не расслышал, как мастер, стиснув кулаки, сказал:

— Трубу запаяли вовремя… хорошо, однако… И, однако, сволочь же…

…Сразу после ареста Виктора Осиповича Курбатов, узнав, что Найта в городе нет, заторопился домой. Дело приближалось к развязке. Необходимо было посоветоваться обо всем с генералом, с полковником Ярошем и ускорить эту развязку.

Перед отъездом Курбатов вызвал к себе Тищенко и, разложив перед ним веером добрых четыре десятка фотографий, спросил:

— Может быть, вы узнаете тех, при ком рассказывали о блиндированной стали? Поглядите внимательно.

Тищенко долго перебирал фотографии, морщил лоб, чувствуя на себе выжидающий взгляд Курбатова:

— Тогда со мной было трое. Вот этот тоже был, это точно… Остальных я не могу вспомнить.

Курбатов взял фотографию. Прямо на него глядело лицо Козюкина.

— Вы вспомнили его случайно? — спросил он.

— Да, почти случайно. Меня и тогда удивил этот человек; у него есть примета… такое самодовольное выражение лица.

— Спасибо, — перебил его Курбатов. — Значит, больше вы никого не смогли узнать?

— Нет.

Курбатов долго вглядывался в Козюкина на фотографии, вызывая в памяти всё, что было связано с ним. Но нет, Курбатов ни в чем не мог обвинить этого человека. Майор сгреб со стола фотографии, сложил их в сумку и, взглянув на часы, отправился на вокзал.

2
Найт вернулся в город с ощущением успеха. Тяжелые мысли, преследовавшие его по пути в Высоцк, прошли, он склонен был теперь объяснять их бессонными ночами и волнениями накануне этой поездки. Иногда ему даже казалось, что волнения были напрасны, — не переборщил ли он в своей осторожности и не зря ли уехал, удастся ли без него «пятому» диверсия?

Он решил отдохнуть несколько дней, а потом уехать, — лучше всего на Дальний Восток, к границе…

Но, сойдя с поезда в городе, он почувствовал вокруг себя необычайную пустоту, она была почти осязаемой, пугающей. «Куда идти?» — спрашивал он себя. Он был один, бездомный, уставший.

Ах, да, ведь есть «жена» в Солнечных Горках! Найт вспомнил о Кисляковой и задумался, — можно ли к ней? Но мысль настойчиво возвращала его к тому, что ехать стоит, что улик он никаких не оставил, бояться нечего. Час спустя он уехал в Солнечные Горки, обдумывая, чем объяснить свое исчезновение, как, какими словами снова завоевать ее доверие, как выпросить прощение. Деньги? Да, она любит, чтобы в доме было денежно. Придется потратиться.

Кислякова сидела в палисаднике, в гамаке и, едва доставая ногами до земли, раскачивалась, читая книгу. Найт тихонько окликнул:

— Мария!

Женщина обернулась. Она не сразу узнала его. Потом выдохнула: «Сергей!» — и соскочила с гамака, бросив туда книгу.

«Сергей? Ну да, Сергей Никодимов», — сказал себе Найт, открывая калитку.

Кислякова стояла перед ним, не зная, что ей делать — радоваться ли странному этому возвращению или строго спросить: где ты был? Но он сам притянул ее к себе и, сверху вниз заглядывая в глаза, тихо спросил:

— Ты еще любишь меня?.. Прости… Я всё тебе расскажу.

Кислякова опустила глаза; Найт заметил, что у нее на губах шевельнулась улыбка. Ну, значит, простит и, стало быть, три дня можно жить спокойно. Он быстро оглядел дом. Судя по всему, она жила попрежнему одна, но веранда, где всегда было пыльно, теперь казалась обжитой; надо думать, Кислякова намеревалась сдать ее на лето.

— Пойдем, — он повернул ее за плечи. — Пойдем, Маша…

И она пошла к дому — покорно, всё еще не поднимая глаз, и только в комнате снова взглянула на него, и Найт увидел, что она притихла от счастья. «Дура», — улыбаясь ей, подумал он, и сказал, снова притягивая ее к себе:

— Простила? Теперь всё… Теперь вместе… всегда.

— Да, — шепнула она.

Что он рассказал ей? Расскажи он, что за это время он совершил кругосветное путешествие или проходил медицинские процедуры, обеспечивающие бессмертие, — она бы поверила всему, да она и не слушала теперь, что он ей говорит. Важно было одно: он вернулся, просит прощения, он сидит сейчас, держа ее руки в своих, и вид у него побитый, виноватый.

Она засуетилась:

— Дома нет ничего — ни вина, ни еды, я сейчас попрошу соседку сходить.

— Да, — сказал Найт, — конечно, попроси. Вот… — он вынул деньги. — Обязательно надо отметить.

— Возвращение блудного сына, — подхватила со смехом Кислякова.

— Несчастного мужа, — грустно поправил ее Найт. — Вернее — самый счастливый день моей жизни.


Потом они сидели за столом рядом и, чокаясь, глядели друг другу в глаза; взглядом и вином они словно бы молчаливо скрепляли согласие жить теперь всегда вместе, и Найт потешался в душе над той значительностью, с которой они пили «за будущее». Играть в счастье ему было и интересно и ничуть не утомительно, наоборот, он отдыхал сейчас в этой игре. Почувствовав, что медленно начинает пьянеть, он подвинулся к Кисляковой еще ближе и спросил:

— Ну, а ты? Что ты делала это время?

— Я? — Кислякова пожала плечами и, кокетливо склонив голову набок, рассмеялась. — Я же, Сереженька, тоже не при царе Горохе родилась. Ну, ходила в театр, на танцы. Скучала иногда. Но не долго. Всегда кругом люди были.

— Обо мне, небось, говорила с этими… людьми?

— Нет, ни к чему было… Один раз, правда, рассказала о тебе квартиранту, снимал тут у меня один офицер верхнюю комнатку.

— Какой офицер? — мгновенно настораживаясь, спросил Нант. У него даже сердце зашлось.

— А, ты уже ревнуешь? Не ревнуй, он два дня просидел там, готовился к экзаменам в академию, и уехал, нашел комнату в городе… А жаль, — она лукаво поглядела на Найта. Он не заметил этого взгляда, его пронзил страх. Что она успела рассказать? И что это за офицер — быть может, из тех, кто ищет его?

— Моряк? — как можно более равнодушно спросил он.

— Нет, летчик, лейтенант. Да не ревнуй ты, глупенький, и ничего ведь не было. Просто — поговорили с ним по душам. Хочется иногда поделиться…

— И чем же ты с ним делилась?

— Вспоминала, как мы катались. Показала одну фотографию, помнишь, ты снимал, разорвал, а я склеила. Ну, с этого разговор и начался.

Теперь Найт не сомневался: они знают о Кисляковой всё. Значит, не может быть и речи о том, чтобы провести здесь несколько дней, как он рассчитывал. Завтра на работе эта дура, конечно, раззвонит, что к ней вернулся муж, и тогда пиши пропало. Сегодня она выходная. Надо уйти завтра.

Эта мысль успокоила его. Он тревожно вздрагивал всякий раз, когда по улице проезжала машина, когда кто-нибудь из прохожих взглядывал в сторону дома или останавливался возле длинного, низкого голубого заборчика. Оставшись на минуту в комнате один, он вытащил из нагрудного кармана пиджака плоский браунинг и проверил патроны, потом сунул его обратно Если у него спросят документы, он полезет в карман и успеет выстрелить первым…

Хмель у него прошел окончательно. Его начало лихорадить. Не хватало только заболеть, — тогда совсем конец! Он всё оглядывался на окна, отодвигая занавеску, быстро осматривал улицу, палисадник, дом напротив и, не видя никого, пугался еще больше.

— Что с тобой? — спросила Кислякова. — Ты устал?

— Да, да… Очень устал.

Он провел ладонью по глазам. Может быть, наврать ей еще чего-нибудь, сослаться на дела, встать и уйти сейчас? Нет, на улице еще светло, уходить надо ночью. «Просижу ночь в городе у залива, хорошо, что не зима…»

Нервное напряжение росло у него с каждой минутой. Он встал и захлопнул окна, потом проверил, хорошо ли закрыта дверь. Мысль о том, что в любой момент за ним могут прийти, давила его, и, чтобы отвязаться от нее, он разговаривал нарочито громко, прислушиваясь к собственному голосу.

Когда в дверь постучали, Найт вскочил.

— Я открою, — остановила его Кислякова. — Это, наверно, соседка принесла молоко.

— Ну, открой, — пробормотал Найт.

Когда Кислякова вышла, он встал возле дверей с браунингом в руке, готовый стрелять, кричать, выбить окно и выскочить во двор; он слышал, как в голове у него стучала кровь, потом увидел, что револьвер ходит ходуном — вверх-вниз, вверх-вниз, и крепко стиснул кисть правой руки левой рукой.

Кислякова вошла с банкой молока и удивленно остановилась.

— Сергей, где ты? — окликнула она.

Он не успел спрятать револьвер. Женщина обернулась.

— Нервы пошаливают, — попытался он улыбнуться. Улыбка вышла кривой, у него дергалась левая щека. — Привидения мерещатся…

— А это… что? — она показала на его карман. — Сережа, расскажи мне… всё.

— Мне нечего рассказывать. — Он подошел к столу и сел. пряча дрожащие пальцы под скатертью. — Я же тебе говорил, я был в экспедиции, у меня с собой много денег, и я боюсь… Налей мне вина. Нет, не сюда, а в стакан.

Вино помогло, он немного успокоился, — достаточно для того, чтобы выругать себя: «Как баба! Нет, этак в желтый дом можно угодить. Скорее отсюда, довольно!».

На улице стемнело, и, как бывает за городом, с темнотой наступила тишина, только вдали раздавались веселые голоса курортников да кто-то пел, — тоже далеко, и слова песни можно было только угадать.

— Ты боишься, что тебя ограбят? — спрашивала Кислякова.

— Да, да… Надо будет положить деньги в сберкассу.

— Ты говоришь правду, Сергей?

— Правду? Ну да, конечно, правду. Уедем отсюда, Мария… Всё равно — куда… Хотя нет, подожди. Потом. Я говорю — уедем потом, завтра.

Он выпил еще немного вина. «Спать я не хочу. Нет, я очень хочу спать, но я не усну». Он прилег на диван, не раздеваясь, и уснул. Он спал беспокойно, вздрагивая, и Кислякова смотрела на него с жалостью: вот как измотался человек, и себя жалела немного, — день кончился не так, как ей хотелось. Она думала пойти сегодня с мужем в Летний театр на «Шелковое сюзанэ…»

…Найт ушел ночью, неслышно, в одних носках, ступая по рассохшимся половицам. Когда Кислякова проснулась, она напрасно обошла весь дом, палисадник, выглянула на улицу — его не было, не было его вещей, значит, он ушел — и надолго, может быть навсегда. И она заплакала, стараясь не плакать и уговаривая себя не плакать, потому что у нее некрасиво толстели губы и распухали веки от слёз.

Потом она начала понимать. Не догадки, скорее подобия догадок, появились у нее, — пусть они были за тридевять земель от истины, но она чувствовала не только личную обиду. Он — нехороший человек. Не зря он стоял тогда у дверей, белый как полотно, с револьвером.

«Не всё ли тебе равно? — тут же спросила она себя. — Был и нет, всё кончено, в следующий раз не будешь такой легковерной, не простишь, как вчера». Но что-то недосказанное мучило ее. Убил он кого-нибудь, ограбил, бежал от правосудия? И сидел здесь, рядом с ней. Трогал ее руку. Смотрел в глаза. Она постояла перед зеркалом, густо пудря нос, веки, уже покрасневшие от слёз, а потом, еще раз оглядев себя и вздохнув, пошла на работу.

«Да что я, погремушка, что ли? — вдруг обозлилась она. — Поиграл, да и бросил? Нет», — и она свернула в переулочек, к районному отделению милиции.

3
В город Курбатов возвращался поездом: не хотелось ехать в машине вместе с арестованным, видеть его заискивающий взгляд, в котором нет-нет да и вспыхивала бессильная ярость. В конце допроса майора вдруг охватило чувство невыразимой брезгливости, какое появляется, когда наступишь на мокрого болотного гада. И хотя Курбатов сам искал этого гада, хотя он только и думал о том, как бы поскорей и посильней придавить его, и намеренно сделал это, — всё-таки брезгливое чувство взяло верх. Майору захотелось несколько часов побыть среди хороших, пусть и незнакомых людей, просто поговорить с ними о дорожных пустяках, просто отдохнуть, освободиться ненадолго от того напряжения, в каком последние дни он жил и работал.

Допрос Виктора Осиповича закончился вечером. Он рассказал, что Найт уехал в город накануне. Потом арестованного увезли, а Курбатов пошел на станцию. Поезд, видно, только что подали; майор сел в пустой вагон и выбрал место у окна, за узким столиком, на котором даже не помешались локти.

Свет еще не зажгли. Было тихо; в опущенное окно долетали короткие, приглушенные расстоянием гудки маневровых паровозов. По перрону кто-то медленно шел, звякая под вагонами жестяными заслонками и постукивая молотком по колесам. И Курбатову в этой вечерней теплой тишине снова стало неспокойно и тревожно, как минувшим днем, когда они стояли в цехе, а по проходу быстро шел враг… Снова подумалось: где же Найт? Куда скрылся самый опытный, самый хитрый из пятерых?

Вагон быстро заполнялся. Вошла шумная группа монтажников, — их профессию можно было легко определить по широким брезентовым поясам с замками и цепями, по сумкам, набитым клещами, кусачками, проволокой. Монтажники бросили под скамейки тяжелые крюки, расстегнули комбинезоны, продолжая разговор о линии, которую им надо тянуть. Хотя колхозники и сообщили, что столбы поставлены, но всё равно надо взглянуть сперва, что это за столбы, сосновые или еловые, а уж потом назначать сроки. А то, чего доброго, придется заменять столбы, — людей-то в колхозе знающих нет.

По проходу пробирался немолодой мужчина, не торопясь присматривался, где бысесть. Он мгновение постоял около монтажников, прислушался, потом пошел дальше и спросил у Курбатова: «У вас не занято?». Майор покачал головой — нет, садитесь, пожалуйста, — и подвинулся ближе к окну. Мужчина сел, упираясь руками о колени, и снова посмотрел туда, где громко переговаривались, смеялись монтажники:

— Ишь, черти, насмехаются… Слушать даже противно.

Курбатов с любопытством взглянул на соседа:

— А что вас возмущает? Может, и вправду в колхозе знающих мало.

Мужчина поднял руку и сильно стукнул по колену:

— Нет уж! Не верю… У нас в деревне, когда правление решило электричество провести, все, даже школьники, этим интересовались. Всякие там брошюры прочитали. А как же иначе? Смету ведь надо составлять, узнать, во сколько это самое электричество обойдется. Так вот всем колхозом и считали, а не то что один бухгалтер. Даже бабы у колодцев да на посиделках так «вольтами» и «амперами» сыпали, будь здоров!

Сосед помолчал. По вагону шла девушка — проводница. Войдя, она строго объявила:

— Товарищи, с левой стороны закройте окна!

Но чей-то задиристый голос ответил ей сразу:

— А мы здоровые, простуды не боимся!

В вагоне засмеялись, и со всех сторон понеслось:

— С ветерком поедем! Садись, хозяйка, рядом, тепло будет! Не бойся, не надует!

Девушка смутилась, — а ну вас! — и пробежала в другой конец вагона.

Курбатов с улыбкой посмотрел ей вслед. Вот прошла, и ничего вроде бы не сказала, а сколько веселья в вагоне! Ему тоже стало весело: ведь всё равно скоро уже конец всему делу. Ясно, конец. Курбатову захотелось, чтобы проводница снова- вошла в вагон, и она, словно повинуясь его желанию, выглянула в приоткрытую дверь. Майор крикнул: «Скоро поедем?». Они встретились глазами, проводница хотела было что-то ответить, но на перроне ударил колокол, и она лишь кивнула в сторону окна. Затем раздался свисток, вагон дернулся, мимо медленно проплыли станционное здание и — возле самого стекла — желтый свернутый флажок и красная фуражка.

— Ну вот и поехали! — сосед сказал это с видимым удовольствием и даже провел кончиком языка по губам, а потом спохватился и слегка отодвинулся, поджав под себя полу пиджака: — Мне бы не запачкать вас, я спешил очень, не переоделся.

Курбатов отвернулся от окна:

— Ничего. Далеко ли едете?

— На третьей станции сойду.

Сосед доверительно подмигнул и полез в карман за папиросами. Курбатов предложил свои.

Тот согласился:

— Ну, давайте ваши. «Беломор»? Слабоваты, да ладно. Отказаться не смею.

Они сидели теперь, как старые знакомые, и курили, стараясь не попасть дымом друг другу в лицо.

— Тракторист я. Шестой год в эмтээсе. Нынче весна-то сухая, почти сразу от выборочной к массовой пахоте перешли. Справились быстро, за десять дней, считай, отсеялись. Не то что прошлый год.

— На каком тракторе работаете?

— На «ДТ-54». Хорош! Правильную машину сделали. Вездеход, можно сказать. По грязи трудно, конечно, но куда лучше, чем на колеснике.

— А в городе что делали, когда пахота идет?

— Вырвался на день в город, к брату, позвонил ему на комбинат, а того нет, уехал с турбиной на Куйбышевскую… Ну, так и не довелось свидеться.

Курбатов молчал, попыхивая папироской, и даже не подумал о том, что «зеленую улицу» следующему эшелону с турбиной открывал тоже и он, и Морозов, и бойцы. Сосед что-то говорил ему — о глубине пахоты, о новой фильтрации горючего, о том, что своего плугаря осенью, после подъема зяби, он обязательно отправит в школу механизаторов: дельный парнишка… А Курбатов, по профессиональной привычке к анализу, пожалуй незаметно для себя самого, перешел к своим думам о деле, от которого пока не уйти, не уехать, не отдохнуть. Внезапно он подумал: «А почему я от рассказа тракториста перескочил к мыслям о Найте?». Курбатов начал возвращаться к тому случайно сказанному слову, откуда появилась другая мысль — мысль о Найте. Майор уже не слушал, что ему говорит сосед, но продолжал вежливо поддакивать, а потом неожиданно спросил:

— Так, значит, вы брату позвонили, узнали, что он уехал, и не зашли к нему домой, верно ведь?

— Чего ж заходить-то?

— Простите, — сказал Курбатов, — я о своем задумался.

Тогда, в свою очередь, его начал спрашивать тракторист:

— Вы командировочный или в гости ездили?

Пришлось сказать, что ездил к знакомому, да не застал, вот еду назад и не знаю — как найти?

— А вы в адресном столе справьтесь, — сочувственно посоветовал тот.

Курбатов мысленно усмехнулся. Нет, милый человек, этот мой знакомый в адресном столе не значится… А вслух он сказал:

— Да, очевидно, так и придется сделать.

Сказав соседу, что он не знает, как найти одного знакомого, Курбатов уже знал, как его можно найти.

4
Никто не интересовался, почему Лаврова вызывают в штаб дивизии: время было горячее, подготовка к маневрам в дивизии шла вовсю.

Лавров проверял личные дела офицеров. Едва он взялся за розыски, как его постигла первая неудача: оказалось, что в ту субботу и в воскресенье, когда был убит Ратенау, увольнялось в город шестьдесят три человека. Лавров даже подумал с грустной улыбкой: там, двенадцать лет назад, было пятеро из двадцати шести, а здесь — один из шестидесяти трех. Однако ему стало легче, когда в списке уезжавших в город он увидел фамилию Синякова; смешно было бы предполагать, что этот двадцатилетний лейтенант мог оказаться одним из тех пятерых. Тогда ему было лет девять, он бегал в школу, учил басни Крылова и мечтал попасть на фронт!

Затем он откинул еще пятерых: они ездили с экскурсией и вернулись все вместе, нигде не расставались в пути. Сам того не зная, Лавров сейчас действовал так же, как совсем еще недавно Курбатов. Что ж, метод исключения тут был единственно верным, но всё-таки, когда у Лаврова осталось на подозрении — по тем или иным мотивам — двадцать два человека, он не знал, что ему делать сейчас — радоваться или начинать всё сызнова: вдруг допущена ошибка и среди этих двадцати двух нет того, единственного… Он возвращался к отложенным личным делам. У одного офицера сын в десятом классе, — стало быть, офицер этот не оттуда. Другой кончил перед самой войной академию, — тоже отпадает. Он искал мелочи, те незаметные на первый взгляд мелочи, о которых ему говорил Курбатов. Лавров читал характеристики, всевозможные справки, даже медицинские свидетельства. Его внимание останавливалось и на благодарности майору Москвину и на том, что в сорок четвертом году Ольшанскому вырезали в городе аппендикс. Лавров опять возвращался к отложенным папкам. Те пятеро прошли тогда в город и, повидимому, остались в нем. «Будем искать тех, кто жил там, хотя враг представил, очевидно, фальшивые справки…»

Так прошло два дня, и Лавров чувствовал, что дальше уже тянуть нельзя, надо действовать более уверенно. Однако времени на то, чтобы встретиться с каждым из подозреваемых им, у него не было: он провел два занятия в ротах (а к ним надо было готовиться) и только ночью возвращался к своим раздумьям.

Он не удивился, когда его снова вызвали в штаб дивизии.

— Будете работать здесь, — сказал начальник. — Дела передадите новому заместителю.

В столовой, за обедом, Синяков спросил Лаврова:

— Тебя, кажется, перевели в штаб?

— Да, не понимаю — чего так. Не успел обжиться в батальоне, и…

— Карьера быстрей наполеоновской, — отозвался от соседнего столика Ольшанский, и снова, как при первой встрече, в его тоне Лаврову послышалось какое-то скрытое раздражение. Чего он ворчит всё время? Москвин — тот только покачал головой: будет у меня, наконец, заместитель? — но Лавров утешил его.

Он вышел из столовой вместе с Москвиным. Роты возвращались с обеда, лагерь шумел недолго, над палатками вдруг опустилась тишина — это начался послеобеденный отдых, и только где-то далеко слышался голос дневального: «Дежурный — на линию!».

— Пойдем выкупаемся? — предложил Москвин, и Лавров подумал: как знать, может, он так же предлагал выкупаться и Ратенау?

— Пойдем, жара-то какая! Это врачи выдумывают, что после обеда купаться — вредно.

Но прежде чем выкупаться, они полежали на берегу; Лавров, покусывая гладкий белый корешок какой-то травинки, думал, с чего бы начать разговор — осторожный, издалека, и, наконец, спросил, любит ли Москвин пляж в городе.

— А ну его, народу — не продохнёшь, и вода теплая… — Он оживленно повернулся к Лаврову. — Вот перед войной я на Саянах работал, там теплые источники — прелесть! Зима, на улице градусов сорок, а ты сидишь в этакой луже голенький. Вылезать, правда, противно…

— Чего это тебя в такую даль носило?

— Так я же до войны горняком был. Есть такая специальность — маркшейдер. Два года на Саянах, три на Колыме. О войне узнал на восьмой день, вернувшись из тайги…

Всё это — и кем, и когда, и где работал Москвин, Лавров уже знал, но слушал с интересом. Мысль о том, что всё это придется проверять, появилась у него и исчезла. Москвин рассказывал о тайге, о горах, о лесном зверье и добытчиках; нет, такого в книжках, пожалуй, не вычитаешь, это надо увидеть самому — и как падают от старости многовековые сосны, и как после обвала вдруг блеснут среди камней аккуратные, на диво сработанные природой друзки горного хрусталя, и как по первопутку тянутся — чок в чок — мелкие лисьи следы со сбросками от задних лап. Москвин рассказывал увлекательно, и Лавров выругал себя за то, что пошел с ним, время потратил зря. На холме уже прокричали «подъем», и оба они оделись. Роты шли на занятия; нарушив тишину, далеко — над озером, лесом, полем — разнеслась песня:

Идут гвардейские дивизии,
Идут вперед гвардейцы-молодцы!
Ты, родимый край,
Нас не забывай.
А ну, ребята, песню запевай!
Москвин встал, одергивая сзади привычным жестом складки гимнастерки:

— Заговорились мы с тобой. Ты будешь на стрельбах завтра?

— Не знаю, — ответил Лавров.

— А интересно! Впервые зачетные стрельбы бронебойными пулями. Я уже стрелял. Не пуля, а — снаряд от сорокопятки, так разворачивает броню.

Они простились, и Лавров пошел к себе; он решил еще раз просмотреть двадцать два отложенных личных дела.

На дороге его обогнал «газик» — верткая, сильная эта машина вдруг притормозила, и Ольшанский, сидевший за рулем, махнул рукой — садись, подвезу. Лавров быстро сел рядом с Ольшанским, тот переключил скорость и свернул к штабу.

— А я — на станцию, — сообщил он, когда Лавров вылезал из машины. — Бензин пришел на всю мою технику.

— Ну-ну, — неопределенно сказал Лавров. Он подождал, пока Ольшанский отъедет, и, когда заклубилось за «газиком» и осело желтоватое облако дорожной пыли, пошел к себе. Время уходило, скоро подразделения снимутся с места на маневры, а он не сделал ничего, или вернее, почти ничего…

Однако в этот же день Лаврову удалось отложить еще несколько папок. Сперва были исключены те офицеры, которые прибыли из других частей. Они начинали войну на Украине или в Белоруссии и никогда не могли быть в Солнечных Горках. Затем Лавров вспомнил слова Курбатова о том, что разыскиваемый враг не был в группе Седых, и отложил еще две папки.

Тогда же при встрече Курбатов говорил ему, что человек этот был, очевидно, призван в армию позже сорок первого года. Вряд ли он, перейдя линию фронта, сразу же попал в армию. Не мог он быть и выпускником военного училища. В самом деле, после окончания училища неизвестно куда направят и связь с резидентом может быть потеряна.

Эти мысли Курбатова помогли Лаврову. На столе перед ним лежало уже не двадцать две, как прежде, а шесть папок с личными делами офицеров дивизии.

Лавров оставил их не потому, что хозяева этих папок внушали ему какое-то ясно выраженное, утвердившееся недоверие; попросту он не мог еще определить свое отношение к этим людям, к их прошлым делам. Один из них, например, в одиночку вышел в октябре 1941 года из окружения — одно это, само по себе, могло если не возбудить подозрение, то заставить насторожиться.

Особенно долго раздумывал Лавров над личным делом старшего техника-лейтенанта Ольшанского.

Ольшанский давно служил в этой части. В течение всей войны он был сержантом-механиком, ремонтировал поврежденные машины. Работал он, вероятно, хорошо, достаточно хорошо, чтобы в качестве военного представителя на авторемонтном заводе занимать офицерские должности, и не удивительно, что год спустя после войны ему было присвоено офицерское звание. Одно смущало Лаврова: год прихода в армию — тысяча девятьсот сорок второй. Лаврову припомнились одногодки Ольшанского, пришедшие неделю спустя после войны Лавров их «оморячивал» — учил вязать топовые узлы и стрелять из пулемета, не бросать окурков за борт; морская «жилка» пригодилась и потом, в пехоте.

И сейчас, глядя на документы в личном деле, Лавров колебался — посылать их в город на проверку или нет. Потом решил, что худо не будет, — во всяком случае, там люди опытнее и разберутся, что к чему.

Он отослал все шесть папок Брянцеву с нарочным и целый день томился в ожидании известий. Поздно вечером его вызвал к телефону Брянцев. Прежде всего, он спросил Лаврова, один ли он в комнате, и только затем начал разговор.

В сущности, в документах ничего особенно интересного нет. Конечно, офицер, вышедший из окружения в одиночку, требует более тщательной проверки. А в деле Ольшанского всё более или менее ясно, кроме одного — он пишет, что жил перед призывом в армию на Семеновской улице, в доме 16. Однако этот дом был разрушен в самом начале войны. Затем Ольшанский пишет, что работал в артели «Ремавтомаш». Такая артель в самом деле существовала, но была ликвидирована опять-таки в самом начале войны. Это, может быть, описка Ольшанского.

— Но мне не нравятся такие описки. Вот и всё, что я могу вам пока сказать. Кстати, что вы намерены делать с той рубашкой, которую вам передал Курбатов?

Лавров пожал плечами и засмеялся:

— Не знаю. Вывесить ее, что ли, и объявление приколоть!

— Это, конечно, ни к чему, — ответил Брянцев. — Хотя что-нибудь вроде этого нетрудно придумать.


На следующий день с утра, как назло, зарядил мелкий дождь. Лавров сидел в своей комнате в штабе и готовил материалы для лекций о воинской дисциплине. Под окном журчал ручеек. Где-то далеко слышались винтовочные выстрелы, — по всей дивизии сегодня начались зачетные стрельбы. Каждые два часа по дороге проходила смена караульных, да по двору, прикрывая от дождя кипу газет, перебегал от типографии в редакцию наборщик.

Лавров закончил конспект лекции к обеду. В столовой, куда он пришел голодный и усталый, было пусто. Через некоторое время в столовую с шумом вошло несколько человек, в том числе Горохов, начштаба полка и полковой врач. Наденька внесла на большом подносе пачку писем. Начштаба, надев пенснэ и сразу став похожим на Чехова, подошел к столику медленно, даже чуть торжественно, и начал читать адреса, беря письмо одно за другим. Он отложил письмо себе, потом дал два Горохову; Лаврову писем не было. Полковой врач получил сразу четыре. Одно письмо пришло Ольшанскому.

Офицеры выходили из столовой, когда мимо прошли три цистерны, а вслед за ними вынырнул из лощины «газик» Ольшанского.

Он лихо подкатил к крыльцу столовой и, соскочив, весело закричал:

— Видали богатство? Хочешь — в машину лей, хочешь — сам пей. Не бензин — коньяк три звездочки!

— Вам письмо, — сказал Горохов, — от девушки. Почерк с завитушками, — и, подражая тону Ольшанского, добавил: — не почерк, а шестимесячная завивка!

Ольшанский захохотал, показывая желтые крупные зубы. А Горохов, раз пошутив, уже разошелся и, лукаво подмигнув Лаврову, спросил: «А знаете, почему у Ольшанского синяк вот здесь не проходит?» — и он постучал себя по бицепсу ребром ладони. Офицеры снова рассмеялись, а Лавров весь подался вперед, и в висках у него гулко застучала кровь. Синяк! И, кажется, в позапрошлое воскресенье Ольшанский ездил ловить рыбу! Горохов говорил…

Лавров лихорадочно искал предлог остаться с Ольшанским, но предлога не было, а Ольшанский уже зевал:

— Поем да спать, сосну минуток полтораста, а вечером в баню схожу, — весь в бензине вывозился.

Идя к себе, Лавров неотступно думал о том, что Ольшанский, а не кто другой, был в то воскресенье на озере. Вскользь сказанные слова Горохова могли быть случайными, но они как раз дополнили цепь раздумий Лаврова. Он сдерживал волнение, какое у него появлялось всегда перед началом каких-либо решительных событий. Лавров не помнил, как простился с Гороховым, — наспех едва кивнув ему, и как тот удивленно поглядел на него: «Ты, того… не заболел, часом?». Впрочем, и этого он не слышал и почти бежал по скользкой, размытой дождем дорожке.

Первое, что бросилось ему в глаза, когда он, откинув набухший водой брезент палатки, влез туда, — были незаконченные письма. Он смахнул их со стола, оставив на досках мокрый след рукава, и сел. потирая лоб. Чего-то ему не хватало сейчас. И снова он выбрался из палатки, прикрываясь плащом от косых струй дождя. Неподалеку, под «грибком», с которого так и лила вода, стоял дневальный.

Он вытянулся, когда Лавров подбежал к нему, и собирался было крикнуть: «Дежурный — на линию», — но Лавров махнул ему рукой:

— Не надо… У вас есть папиросы?

— Папиросы? — удивился тот. — Ну, конечно, есть.

Укрывшись под грибком, закрыв ладонями трепетный огонек спички, Лавров неумело закурил, закашлялся, и дневальный спрятал невольную улыбку. Лавров попросил у него еще две папиросы — про запас; он знал, что иначе ему снова придется бегать под «грибок». Зажав двепапиросы в одной руке, зажженную — в другой, он снова кинулся под дождь, к своей палатке.

Наконец, ему всё-таки удалось успокоиться. Были ли тому причиной первые затяжки горьким, обжигающим дымом, или просто он сказал себе, что успокоиться сейчас необходимо, — как бы там ни было, но Лавров уже мог привести в порядок разрозненные мысли, начать думать не только о том, что Ольшанский — враг, но и о том, как окончательно в этом увериться…

Прачки не удивились, когда в отворившихся дверях показалась в облаках пара, ринувшегося навстречу свежему воздуху, фигура офицера. Сюда приходили часто: сдать в стирку белье, а в соседней комнате получить свежее, выглаженное. Когда схлынул пар, все увидели, что у офицера в руках — сверток.

— Мне тут по ошибке чья-то рубашка попалась. Давно собирался к вам зайти… Помялась она, правда.

— Ну, отгладим, — беря сверток, сказала одна из прачек. — А чья, вы не знаете?

— Не знаю, — ответил Лавров. — Может быть, Ольшанского, мы с ним в прошлый раз вместе брали… Вы ему отдайте, может и на самом деле его.

Лавров уже повернулся к дверям, когда они снова отворились и, как он ожидал, вошел Ольшанский, собравшийся в баню.

— А дождя-то нет, — весело сказал он. — Эх, и соснул же я, а теперь — попарюсь. Как с паром?

Лавров ответил:

— Я в бане не был, от дождя здесь прячусь.

Ольшанский хитро подмигнул ему:

— Брось ты, от дождя! Невеста уехала, а ты сюда?

Лавров нахмурился, но Ольшанский с беззаботной ухмылочкой уже шел к длинному столу, где гладили белье.

— Что, мое готово? — спросил он.

— Да, сейчас… — И, ставя утюг на подставку, женщина сняла с полки комплект. — А эта, случаем, не ваша? Лишняя чья-то у нас.

Она держала рубашку за плечи. Ольшанский посмотрел, повертел ее, потер между пальцами рукав и сказал:

— Моя. Давайте и ее заодно.

Потом он вздрогнул. Лавров не видел его лица, но видел, как тот дернулся всем телом. Лавров знал: он только сейчас понял свою ошибку. Он стоит сейчас, заворачивая свое белье, и лихорадочно соображает, что ему делать. Он сейчас испытывает больше, чем растерянность и испуг. — ему не понять, как эта рубашка попала сюда.

Ольшанский быстро обернулся, и столько кричащего ужаса было в его расширенных зрачках, что у Лаврова больше не оставалось сомнений…

Но увидел Ольшанский только равнодушного, будто ничего не заметившего и ни о чем не догадывавшегося Лаврова, который даже показывал ему рукой на дверь:

— Ну, что ж ты там задержался? Пойдем, нам по пути до бани.

Лавров знал: если сейчас не арестовать Ольшанского, он удерет, — он напуган, он понял, что выдал себя с головой. Пока что можно не волноваться: днем из расположения лагеря Ольшанский тайком не выйдет.

Лавров позвонил с город, Курбатову, но к телефону подошел кто-то незнакомый. На вопрос, можно ли попросить майора Курбатова, тот, незнакомый, ответил, что Курбатова вот уже несколько дней нет в городе, а если нужно что-нибудь сообщить, он, полковник Ярош, в курсе всех дел…

Лавров назвал себя. Ярош молчал, выслушав Лаврова, и молчал так долго, что Лавров спросил:

— Вы все расслышали?

— Да, всё, спасибо.

— Что делать дальше?

— Дальше? — медленно повторил вопрос Ярош. — Дальше ничего не делайте.

— Но ведь он удерет!

— Теперь никуда не удерет, не бойтесь. Я понимаю, вам хочется все сделать самому до конца, но у нас свои соображения. Вы поняли меня?

— Слушаюсь, товарищ полковник, — ответил Лавров и еле попрощался с Ярошем.

Как всё получилось: распознал, вывел на чистую воду и — нате вам, сиди сложив ручки. Хотя, конечно, там видней…

Вернувшись в батальон, он услышал резкий и потому незнакомый голос. Лавров остановился и прислушался:

— …Я спрашиваю вас, кто виноват в этом?

— Товарищ майор, может, это ошибка вышла.

— За такие ошибки отвечают, старшина, это вам хорошо известно.

Неподалеку стоял хмурый, туча-тучей, Москвин, командир второй роты, носком сапога выковыривая из земли какой-то камешек, и перед ним — Шейко, бледный и тоже хмурый. Лавров подошел и спросил глазами: что произошло? Москвин досадливо отвернулся. Что произошло? Чепе, вот что, — чрезвычайное происшествие. Пять бронебойных патронов, вся обойма, исчезли во второй роте. Лавров вздрогнул, словно его ударили:

— Как?

— Расскажите, старшина!

Шейко повернул к Лаврову свое доброе, мягкое лицо, но на этом лице легли возле рта жесткие складки, и Шейко заговорил, с трудом, будто нехотя разжимая рот:

— Стреляла вся рота. Патроны выдавал сержант Анохин. Он же принимал по счету обоймы со стреляными гильзами. И кто-то подал ему обойму с гильзами от простых патронов…

— Вы понимаете? — обернулся к Лаврову Москвин. Тот кивнул, не сводя глаз со старшины.

— Что дальше?

— Дальше… Ну, дальше, я заметил подмену.

— Вызовите-ка сюда Анохина, — приказал Лавров. — Чего ж мы здесь стоим, дождь всё-таки.

Анохин вошел и остановился у входа в палатку. Шейко протиснулся за ним и встал рядом. Что мог добавить Анохин? Да, это гильзы от простых патронов.

— А вы что смотрели? — накинулся на него командир роты.

Москвин остановил его:

— Не надо. Взыскание наложим после.

— Кто из офицеров стрелял новыми, бронебойными? — вдруг неожиданно спросил Лавров.

Москвин молча взглянул в его сторону, а командир роты пожал плечами. Но Анохин ответил, нимало не задумываясь, что стрелял и товарищ капитан, и все командиры взводов, и двое из штаба полка приезжали специально, и командир транспортной роты…

— Ольшанский? — тихо сказал Лавров.

— Так точно.

— Продолжайте. Все они вернули гильзы?

— Так точно. Они, гильзы, стало быть, у меня в плащ-палатке были, ну, туда их и кинули тоже.

— Это-то ясно, — нетерпеливо перебил Анохина Москвин. — Можете идти… Ч-чёрт, придется писать рапорт, пошла неприятность! Завтра уже будут знать в округе. И в такое время… Ночью приказано выступать всей дивизией к месту учений.

Он встал и кивнул Горохову:

— Пойдем, напишем рапорт вместе, и вы тоже, товарищ капитан.

Лаврову стало жалко его: сильно нервничает человек, даже багровые пятна пошли по лицу. Но рано было высказывать подозрения. Едва трое офицеров ушли, Лавров вышел из своей палатки и, стараясь не бежать, свернул на дорогу к политотделу.

Там уже никого не было, возле дверей стоял ночной пост, и Лавров, повернувшись, быстро пошел к Седых.

Седых был дома. Он читал, сидя на низеньком диване, и когда Лавров вошел не докладывая, поглядел на него поверх книги:

— Что такое?

— Товарищ подполковник!.. Мне немедленно надо с вами поговорить… Мне необходимо иметь сегодня машину… Немедленно.

Подполковник, молча смотревший на Лаврова, догадался, что Лавров чем-то сильно взволнован, и встал:

— Хорошо, берите мою.


…И вот ночь, густая, темная, облачная; дорога, смутно белеющая впереди, кусты по краям дороги, сливающиеся в одну сплошную черную массу. Лавров иногда останавливал машину и слышал, как впереди, удаляясь, всё тише и тише стучит мотор «газика», на котором ехал Ольшанский.

Дорога шла к городу. Она петляла возле холмов, обходила озеро, то сбегала в ложбину, то вновь круто поднималась вверх. «Почему он едет в город? — удивлялся Лавров. — Быть может, хочет предупредить своих, а потом уже на поезде удрать куда-нибудь подальше? И почему полковник Ярош распорядился отпустить его? Пусть я нарушил приказ, — я знаю, что поступаю сейчас правильно…»

Не знал он, что Ярош звонил Седых, назвал себя и спрашивал, где Ольшанский, а когда тот сказал, что Ольшанский, кажется, выехал, — быстро спросил номер машины. Не знал Лавров, что Ярошу сообщили: машина с таким-то номером только что прошла в город. Не знал, что машине этой уже не уйти незамеченной, что каждый постовой милиционер, проводив ее глазами, подойдет к телефону, прикрепленному в большой коробке к стене дома, и сообщит о ней в автоинспекцию, а оттуда — полковнику Ярошу или его помощникам.

Лавров потерял машину Ольшанского в городе; тот, надо думать, свернул в какой-нибудь переулок, но Лавров всё-таки продолжал искать его часа два. Наконец, бросив поиски, поехал к Ярошу.

Полковник торопился; он записал что-то в своем блокноте и, взглянув на Лаврова, сказал:

— Слушайте, никуда отсюда не уходите. Ложитесь на диван и усните, а? Вы же едва на ногах держитесь.

— Ничего, спасибо.

— У вас есть где остановиться?

— Нет… Но, однако, я… поеду.

— Останьтесь лучше, куда вы поедете сейчас? Вы же уснете на ходу.

Лавров всё-таки ушел. Он сел в машину и когда немного проехал, то понял, что до дивизии ему не добраться, — Ярош прав, так можно уснуть за рулем.

Осторожно он свернул сначала на одну, потом на другую улицу.

«У меня сапоги в грязи, я не брит — но Катя поймет… Вот ее дом… Вот ее лестница… Вот ее дверь…»

Катя стояла в дверях, запахивая халатик, сонная, растерянная, со сбившимися волосами, и когда он шагнул к ней, она медленно подняла руки и кольцом охватила его шею:

— Это ты!

— Прости меня, Катя…

— Молчи, — и она ладонью закрыла ему рот. — Молчи, — шепнула она, — не надо ничего говорить… Я ведь тоже люблю тебя.

По коридору прошелестели ее легкие шаги, она чиркнула в кухне спичкой, зажигая газ. Он прошел за ней и осторожно взял ее за руку. Девушка обернулась: «Что, милый?». Лавров молчал. Катя испуганно вглядывалась в него, ахнула, увидев забрызганные грязью сапоги, светлую щетину на лице, воспаленные глаза и сухие, потрескавшиеся губы, схватила за рукав и потащила за собой, в комнату. Входя, он неловко споткнулся о порог, а Катя поцеловала Лаврова в губы и вышла, тихо и счастливо рассмеявшись. Чему? Лавров уже не искал этому ответа, он сам был сейчас не только бесконечно усталым, но и бесконечно счастливым.

Эпилог

Генерал сказал:

— Да, да, сегодня. Сегодня мы кончим операцию.

Курбатов догадался: это звонила Москва, справлялись, как идет следствие. Наступила, наконец, пора, когда группа агентов иностранной разведки, уже обнаруженная, должна была прекратить свою деятельность. И здесь, в большом кабинете Курбатова, где, помимо него, были генерал и полковник Ярош, спокойно ожидали стремительно приближающейся развязки.

Всё было ясно, всё — проверено. Куда торопился полковник Ярош, когда Лавров, усталый, взволнованный, пришел к нему? В соседнюю комнату, где его ожидал Позднышев, принесший точные расчеты, доказывающие, что поправки Козюкина — не промах, не ошибка, а умышленное искажение, результат которого — авария. Куда делась машина Ольшанского? Она остановилась возле дома, где жил Козюкин, и был уже отдан приказ: задержать обоих. Куда увезли арестованного Виктора Осиповича? Капитан Звягинцев и несколько чекистов были у него на квартире, ждали гостей; арестованный был с ними. Всё, всё было предусмотрено, проверено до мелочей, поднят на ноги и приведен в движение спаянный коллектив — и не было силы на свете, которая могла бы предотвратить развязку, подготавливавшуюся долгие дни.

Курбатов мог только предполагать, что происходило сейчас в двух противоположных концах города.

В небольшой комнате, словно наспех заставленной мебелью, будто обитатель ее жил, не зная, обрастать ли ему вещами и начинать ли ровную размеренную жизнь, — было тихо. За письменным столом, перебирая старые журналы, сидел Звягинцев и изредка поглядывал на молчавший телефон. Около дверей стоял боец, но смотрел он не на телефон, а на Виктора Осиповича, бывшего хозяина этой комнаты. Тот сам чувствовал, что он уже больше не хозяин, и поэтому примостился на краешке стула под плохой репродукцией левитановской «Осени». Он сидел там, где велел ему Звягинцев, и ждал звонка. Но телефон молчал час, два, три. Виктору Осиповичу казалось, что часы идут медленно, но он хотел, чтоб это ожидание продлилось дольше. Всё-таки жаль было расставаться с этой комнатой — последней, надо полагать, в свободной жизни. Он так и не привык к ней, так и не полюбил ее; впрочем, он не любил вообще те места, где жил — в Париже, в Женеве, в Берлине, — попросту он не успевал обживать их.

Наступила ночь, и Звягинцев зажег настольную лампу. Лампа, как и всё в этой комнате, казалась неуклюжей и удивительно безвкусной. Верхний свет Звягинцев запретил зажигать. Из подворотни противоположного дома с окна не сводили глаз шесть человек. С ними была договоренность: как только в комнате зажгут люстру, бойцы идут в парадную дома, где «живет» Виктор Осипович.

Перелистывая журнал, Звягинцев думал о том, что тракторист подсказал Курбатову, сам того не ведая, единственно правильный в нынешних обстоятельствах ход, и Звягинцев торопился сделать его. Прямо с вокзала Курбатов приехал на работу и приказал доставить арестованного в его последнюю квартиру: Найт не знает, что Виктор Осипович арестован, и, ясное дело, интересуется исходом диверсии. Он может позвонить сюда, и если его подчиненный подойдет к телефону, Найта легко можно будет вызвать сюда. Расспрашивать о диверсии по телефону Найт не будет.

Звягинцева не волновало, что звонка нет так долго. Он догадывался: если Найт будет звонить, то только ночью или рано утром, когда, по расчетам Найта, Виктор Осипович наверняка уже будет у себя.

Звонок не застал Звягинцева врасплох; он жестом указал Виктору Осиповичу на трубку. Лицо у того вытянулось. Он, видно, не сразу услышал звонок, а когда понял, что Найт всё-таки позвонил, вскочил.

— Да, — сказал он в трубку. — Алло! Алло! Я слушаю… — там ему не отвечали, он повторил еще несколько раз: «Алло, я слушаю!».

Звягинцев кивнул: хватит!

Виктор Осипович сел, потирая острые колени, и не понять было, радуется он или нервничает; потом он сказал глуховато и ровно:

— Это Найт. Его манера — не отвечать. Должен прийти.

Звягинцев, не поворачиваясь к нему, спросил:

— А вы что, радуетесь?

— Еще бы! — усмехнулся Виктор Осипович. — Как говорят, долг платежом красен… Мне — шесть тысяч, а сам — в кусты…

Капитан встал и вышел в коридор. На лестничной площадке горела лампочка, в коридоре же было темно, и это хорошо: Найт не сразу разглядит, кто ему откроет двери.

…Сперва Звягинцев услышал на лестнице быстрые шаги внизу; поднявшись, человек постоял у двери, переводя дыхание, и нажал кнопку звонка три раза: два коротких и один длинный. На цыпочках возвращаясь к комнате, чтобы зажечь там верхний свет, Звягинцев усмехнулся: ишь, конспирация!

Потом он снова пошел к дверям, уже не боясь шуметь.

Дверь он раскрыл толчком. Теперь было всё равно, открывал ли Виктор Осипович так или, накинув цепочку, выглядывал сначала в узкую щелку: всё равно это был последний приход Найта.

Найт, не переступая порога, взглянул в темь, разглядел, что открывший ему — ниже ростом, чем Виктор Осипович, понял всё и, вскинув глаза к табличке над дверьми, извиняющимся голосом сказал:

— Простите, я, кажется, ошибся этажом.

Вежливо поклонившись, прикоснувшись кончиками пальцев к полям шляпы, он пошел вниз. Но Звягинцев вышел вслед за ним на площадку и сказал тихо и буднично:

— Не торопитесь, Найт, вы пришли туда, куда нужно.

Найт всё еще спускался. Звягинцев заметил, как он торопливо сунул руку в карман пиджака, и тогда сказал громче:

— Стрелять не имеет смысла. Внизу вас ждут.


…Найт звонил не только Виктору Осиповичу. Убедившись, что тот жив и здоров, и уже дома, как ему было приказано, Найт позвонил Козюкину, и тот сразу снял трубку, словно давно ждал этого звонка.

— Я буду сегодня у Виктора, — сказал Найт так, будто они несколько часов назад расстались, а теперь договариваются, как бы повеселее провести вечер. — Так что ты приходи и принеси картишки: сразимся в преферанс.

Козюкин понял, что Найт называл «картишками».

Он не обратил внимания на шум остановившейся внизу, у парадной, машины: это был привычный уху шум улицы. Только когда в прихожей раздались условные звонки, он понял, что приехал «лейтенант», и поморщился, — как некстати! Вообще эти приемы на дому надо кончить: неровен час, причешут одной гребенкой.

Ольшанский вошел в комнату стремительно, не здороваясь с хозяином, и Козюкин с ужасом почувствовал, что случилось что-то непоправимое. Он пошел вслед за Ольшанским, на ходу повторяя одно и то же:

— Что?.. Что?.. Что?..

— Где хозяин?.. — выдохнул Ольшанский.

— Там… Мы с ним встречаемся… сегодня.

— Передайте ему — я должен исчезнуть… Я открыт. Где мои чертежи, давайте их сюда… Скорее, ну!

Теперь Козюкин быстро захлопнул окно, словно их могли услышать с улицы, и повернулся к Ольшанскому.

— Так зачем же вы тогда приехали ко мне? — крикнул он.

Ольшанский только усмехнулся:

— Да нечего вам орать, — пока они найдут меня, я буду далеко. Они не знают, что я у вас. Я ведь тоже не лыком шит.

Козюкин мало-помалу успокоился, и вдруг у него мелькнула ясная мысль: удрать вместе с Ольшанским; в конце концов, он тоже не лыком шит, а это довольно верная возможность наконец-то очутиться там, за рубежом… Он так и сказал Ольшанскому. Тот раздумывал недолго, кивнул: «Собирайтесь. Ничего лишнего», — и пошел в соседнюю комнату разыскивать в буфете коньяк.

«Ничего лишнего» Козюкин и не собирался брать. У него был ящичек, обтянутый сафьяном: там хранилось золото и драгоценности. Он скупал их на все свободные деньги, потому что деньги — это прах, он уже «погорел» на денежной реформе и больше не хочет.

Пока Ольшанский наливал рюмку и, чавкая наспех, закусывал яблоком, Козюкин сгреб из ящика все свои бумаги, письма от женщин, их фотографии и сунул в камин. Розовый огонек пробежал по бумаге сначала нехотя, потом вспыхнуло яркое пламя, и бумага начала сворачиваться, коробясь и чернея. По сгоревшим уже листкам пробегали огненные червячки…

Он снял с полки книгу, где были вклеены сведения, переданные ему Ольшанским. Оставалось распороть обложку бритвой, когда снова в прихожей раздался звонок. Козюкин вздрогнул и порезал себе бритвой палец…


О том, что операция закончена успешно, Курбатов докладывал Москве сам: это было его почетное право, и генерал охотно предоставил это ему. Вот теперь Курбатов волновался, и полковник Ярош, подмигнув лукаво, спросил, когда майор повесил трубку:

— Что сердце у вас так стучит, товарищ майор?

Если б он мог крикнуть: спасибо тебе, Отчизна! Спасибо, Москва! Спасибо, мой народ, для которого я живу и работаю, за те ласковые слова, что сказаны мне. Я — твой верный слуга, один из стальной гвардии чекистов, выращенной, закаленной народом и партией…

Курбатов взволнованно отошел от стола. Генерал и полковник с улыбкой следили за ним. Курбатов обернулся к генералу:

— Но операция еще не совсем закончена, товарищ генерал? Есть еще Шредер, немецкий агент R-354.

— Мы не забыли о нем, — ответил генерал. — След Шредера обнаружен. — Он нахмурился и отошел к окну: — Стало быть, операция закончена… А борьба, товарищи… Борьба продолжается.


Ленинград — Москва

1953–1954

Евгений Воеводин Эдуард Талунтис ТВЕРДЫЙ СПЛАВ Повесть

Художник Ю. Г. МАКАРОВ

1

В тот день Пылаев возвращался домой пешком, отпустив машину. Мела пурга. Откуда-то сбоку на фонари налетали миллиарды снежинок. Они вырывались из темноты, мелькали, исчезали, и Пылаеву представилось, что вот точно так же мошкара летит на свет лампы и падает, обжигая крылышки.

Внизу, в парадном, Пылаев долго сбивал с шинели снег, стряхивал его с ушанки, ощущая морозную свежесть, занесенную им сюда, на теплую лестницу. На втором этаже он позвонил и вскоре услышал привычный ему лязг непокорной задвижки.

Двери открыла жена, наспех поцеловала его, бросила второпях:

— У меня пироги подгорают… Подарок на диване, а со стола ничего не хватай, пожалуйста. — И убежала в кухню.

— Вот всегда так, — засмеялся Пылаев. — В свой день рождения хожу голодный. Кого вы тут наприглашали без меня?

Он знал примерно, кто должен быть. Еще неделю назад мать позвонила Павлу Федоровичу: ее дружба с нынешним начальником Пылаева, генералом Черкашиным, была старинная. Генерал, конечно, придет, он любит бывать у них. Любит посидеть на диване рядом с матерью и — в который раз! — перелистать альбом с уже потускневшими от времени фотографиями. Вот он и Пылаев-старший, в островерхих буденовках, с тяжелыми маузерами на поясах; вот они же — в комнате за столом склонились над бумагами: снимок сделан в Петроградской ЧК.

Это была их молодость, и они могли вспоминать ее без конца, всякий раз находя в памяти что-то новое, не стершееся с годами.

Здесь, дома, генерал звал его, Пылаева, просто Сережкой. Это не мешало ему быть к подполковнику Пылаеву очень требовательным на службе. И Пылаев отлично понимал, откуда идет эта требовательность. Просто Черкашин, который любил повторять: «Мы с твоим отцом горы ворочали», — хотел, чтобы подполковник был не хуже погибшего в 1923 году Пылаева-отца.

Приедет сегодня и капитан Шилков. Будет долго смущаться в непривычной для него обстановке, потом обязательно заведет с Черкашиным разговор издалека — нельзя ли снова перевести его в помощники к Пылаеву, а потом будет петь негромким и очень приятным голосом. И наверное Черкашин снова скажет: «Женить надо соловья», а Шилков опять смутится и вспыхнет.

Придут родные. Обязательно будут три друга еще школьных лет. Они появятся, как появлялись в детстве, все вместе, со своими обычными в таких случаях шутками — «расти большой», «слушайся маму», «носи калоши»… И, конечно, придумают что-нибудь вроде той бутылки вина с натянутой на горлышко соской.

Пылаев с улыбкой представлял себе все это и прислушивался к шуму, доносившемуся из кухни. Там гремела посуда и слышно было, как мать, Нина Георгиевна, все ахала: «Опять забыли нарезать хлеб… Господи, уже девять!.. Леночка, иди одевайся, сейчас придут… Хотя нет, давай открывать консервы».

Гости стали собираться к половине десятого, и когда зазвонил телефон, за шумом звонок услышали не сразу. Трубку взяла мать.

— Павел? Ну что же ты не идешь — все уже остыло… Что? Хорошо, сейчас передам. — Она позвала из соседней комнаты Пылаева.

Звонил генерал Черкашин. Он поздравил Пылаева, шутливо пожелал «расти большим и умным», а потом сказал, что прийти сегодня он никак не сможет. Пылаев не стал расспрашивать: не может — значит дела. А когда Черкашин суховато сказал в трубку: «Товарищ подполковник, машину за вами я уже послал», — Пылаев понял, что эти дела относятся и к нему.

Через минуту Пылаев был уже в шинели и ушанке; гости гурьбой вышли проводить его на площадку и в один голос уверяли, что с места не сойдут до его возвращения.

По дороге на аэродром Пылаев с большим трудом подавлял возбуждение, которое охватывало его всякий раз, когда он приступал к новому делу, зная, что от того, как быстро он сможет завершить следствие, зависит очень многое…

Пурга хотя и затихала понемногу, но все еще мела. Реже и реже становились порывы ветра, но нечего было надеяться на то, чтобы вылететь сейчас. В уютном кабинете начальника аэропорта Пылаев с досадой смотрел в окно, в непроглядную темень, проклиная пургу. Он перевел взгляд на сидевшего рядом пожилого пилота. Но опытный летчик отрицательно покачал головой: немало повидал он на своем веку всякой непогоды и знал, когда можно поднимать самолет.

Они все-таки вылетели в эту ночь. И только тогда, когда внизу расплылись и исчезли огни пригорода, когда Пылаева окружила глухая, непроницаемая темнота, ему стало легче.

Он мысленно возвращался к недавней беседе с Черкашиным. Генерал коротко рассказал ему, что произошло: в районе Сухого Лога, возле восьмой заставы, обнаружен нарушитель границы. Нарушитель стал уходить и был ранен, по-видимому смертельно… Данных о нем пока никаких нет, их надо получить — вот и все, что мог сказать Пылаеву генерал Черкашин.

* * *
Начальник заставы капитан Савельев не ожидал, что следователь приедет так быстро. Хорошо еще, что все время держали чайник горячим и теперь можно было предложить подполковнику чаю. Однако Пылаев от чая отказался и сразу же спросил, где раненый.

— Он умер, — нахмурившись, ответил Савельев. — С полчаса назад, не приходя в сознание. Операция не помогла.

Хотя Пылаев мог это предполагать, но тем не менее он все-таки надеялся, что удастся допросить раненого: это значительно облегчило бы его задачу.

— Ну, а вы-то чего расстроились? — сказал Пылаев, заметив, что Савельев чувствует себя виноватым. — Ваши пограничники отлично стреляют, не пропустили нарушителя, а это, в конце концов, главное. Давайте-ка пить чай — вы, кажется, собирались угощать меня?..

— Да, но… Я же знаю, как он был нужен… живой.

Пылаев растирал озябшие пальцы и молча разглядывал вещи, разложенные на савельевском столе, — пистолет, паспорт, какую-то бумажку с карандашной записью, раскрытый портсигар и красный спичечный коробок с изображением белого голубя — такие коробки появились совсем недавно. Тут же лежала другая коробка, вернее футляр, обтянутый мягкой кожей. Пылаев спросил:

— Ампулы?

— Да, яд.

Подполковнику принесли горячий чай, и он, присев к столу, начал пить его мелкими глотками, обжигаясь, и все продолжал издали посматривать на вещи, найденные у нарушителя.

Когда-то в детстве мать приучала его к терпению. Как бы ни хотелось ему в те годы делать все сразу, единым махом, Нина Георгиевна всегда останавливала его и напоминала о том, что в спешке обязательно получится что-нибудь да не так… Мало-помалу он привык к этой неторопливости, даже медлительности, — научился сдерживаться, хотя часто и потом у него, человека взрослого, закипало в душе острое, как в детстве, желание делать все с налета.

И теперь, за стаканом чая, он снова сдерживался, зная уже по долгому опыту, что первый осмотр вещей может дать многое для размышлений и выводов. Он глядел на пистолет — обыкновенный советский «ТТ» выпуска 1942 года; иностранные разведки не любят компрометировать себя. В портсигаре лежали папиросы «Беломорканал». Больше всего ему хотелось прочитать записку, но издали невозможно было разобрать, что там написано.

Чай был допит, от второго стакана Пылаев отказался. Он взял со стола паспорт и записку. Савельев, не желая мешать ему, отошел и сел на диван.

Подполковник раскрыл паспорт.



С фотографии на него глядело чуть вытянутое, ничем не приметное лицо, разве что только в краешках губ лежали твердые, волевые складки. «Степанов Иван Дмитриевич, год рождения 1909, город Калуга, русский…» На второй странице штамп прописки в том городе, откуда только что приехал Пылаев: Морской проспект, 18, квартира 21. На первый взгляд трудно, даже невозможно было определить, подделка ли это, да Пылаев и не торопился: выяснится позже, в лаборатории.

Записка его заинтересовала. Торопливо, неровно, будто ее автор боялся, что ему помешают, в ней было написано:

«Родные мои! Скоро мы увидимся, я жив! Вам все расскажет податель этой записки — мой друг по долгим годам скитаний. Но главное — я скоро увижу вас. О нас уже знают и собираются, как я слышал, вызволять… Скоро, скоро мы снова будем вместе. Все эти годы я только и жил надеждой на встречу с вами. Целую вас крепко, дорогие мои. Владимир».

Пылаев взял в руки портсигар. Массивный серебряный портсигар с золотой монограммой на крышке — хитроумно переплетенные инициалы «ВТ». Подполковник взглянул на пробу: рядом с цифрой «84» была отштампована крохотная античная головка, еле различимая глазом, и тут же стояла фамилия владельца фирмы: «П. Чуксановъ».

Савельев, видя, что подполковник особенно внимательно осматривает портсигар, приподнялся.

— Там инициалы — «ВТ». Возможно, Владимир Т. и есть автор записки?

— Почему? — живо возразил Пылаев. — Почему вы так думаете? — повторил он. — Портсигар дореволюционный, вполне мог попасть за границу к какому-нибудь Бениамину или Бобу — ведь наше «в» читается как «б» в языках с латинским алфавитом.

Савельев молчал, раздумывая над возражением Пылаева. А тот уже перешел к осмотру пистолета и обоймы, в которой недоставало трех патронов: значит, нарушитель все же успел выстрелить три раза. Спички в коробке были обычные, но все равно их вместе с папиросами подвергнут в лаборатории тщательному анализу. Яд в ампулах — тоже. Положив на стол кожаный футляр с ампулами, Пылаев прошелся по комнате и, еще раз взглянув на разложенные вещи, сказал:

— Маловато…

Несмотря на то что подполковнику Пылаеву приходилось решать порой очень трудные задачи, вести и выяснять крайне запутанные дела, которые поначалу, казалось, не давали и малейших надежд на успех, — несмотря на все это, он скорее почувствовал, чем понял, что это дело, пожалуй, одно из самых трудных. Разговор с пограничником, ранившим нарушителя, ничего не прибавил к тому, что Пылаев уже знал.

— Гляжу — удирает, а здесь еще пурга. Уйдет, думаю, и следа не оставит… Ну, я и… — рассказывал с лукавой усмешкой бойкий ярославский паренек.

Потом Пылаев попросил Савельева распорядиться, чтобы аккуратно запаковали всю одежду нарушителя. А все остальное он сам осторожно уложил в чемодан. Было шесть часов — раннее утро. Значит, домой он сможет попасть только к полудню, да и то если пурга утихнет совсем. Летчику незачем снова рисковать, раз уже нет спешки.

Успокоившись окончательно, Пылаев почувствовал, что устал. Он отвык от бессонных ночей — генерал запретил всем сотрудникам ночную работу, за исключением особых случаев.

Надо было сообщить обо всем Черкашину, и Пылаев, взяв трубку, вызвал комендатуру: оттуда была связь с городом по ВЧ.

2

Ася иной раз остро тосковала по дому. Особенно вечерами. Ложась спать и закрывая глаза, она ясно видела родной город. Ей вспоминались улицы, взбегающие на холмы — недавно застроенные окраины… В памяти ясно вставало багровое, в полнеба, зарево, полыхающее над городом в те часы, когда на комбинате давали очередную плавку. Огромные домны, ровные ряды серебристых пузатых кауперов, дымки, висящие над трубами, — все, все вспоминалось ей с такой отчетливостью, будто она видела это только что наяву и стоит открыть глаза, как появится перед ней с детства знакомый и милый сердцу облик Магнитки.

Но приходил день, начинались занятия в институте, подготовка к семинарам, затем прогулки с институтскими друзьями, кино — и тоска эта забывалась. Матери Ася писала подробные и спокойные письма: зря она тревожится, здесь очень хорошо.

Ася писала ей обо всем. И о том, как ранним утром они, студенты, штурмуют автобусы, идущие к центру, и о том, как кормят в студенческой столовой, и о новом спектакле. Но больше всего — о друзьях, о занятиях, наконец о том, что денег ей хватает, пусть мама не беспокоится.

Тем не менее два раза в месяц мать присылала по почте переводы. Ася понимала: конечно, маме тоже тоскливо одной и, наверное, только на работе она забывает временами о дочке. Иной раз Асе какими-то короткими и несвязными обрывками, когда самого себя видишь словно бы со стороны, припоминалось детство.

… Незадолго до войны сталевар-новатор Дробышев получил новую квартиру. Ася вспоминала, как отец впервые повел ее туда: в пустых еще комнатах гулко раздавались голоса и шаги, а главное — было просторно, и Ася даже жалела, что квартиру заставили мебелью, когда они переехали…

Как-то раз, уже на новой квартире, она проснулась ночью и услышала, что в кухне журчит вода и кто-то фыркает, плещется, отдувается.

Ася слезла с кровати и босиком прошла по коридору. Посреди кухни стоял отец и вытирал полотенцем лицо. Увидев удивленную Асю, стоящую в одной рубашонке, он схватил ее на руки:

— Ты что, Асёнка?

— А я услышала и пошла. Ты чего моешься? Сейчас ночь ведь…

Отец, прижимая ее к себе, тихо рассмеялся:

— Глупышка ты, Асёнка. Я устал и пошел мыться, вот и все.

Он принес ее в комнату, уложил в кровать, укутал одеялом и сам присел рядом. Внизу, на улице, изредка проходили машины, и по потолку из одного угла в другой проплывали желтые полосы света от их фар.

— А зачем ты ночью работаешь? — спросила Ася.

— Зачем? Да вот, понимаешь… Как ты думаешь, железо крепкое?

— Да.

— А сталь? Вот тот брусок, что у меня на столе лежит?

— Да.

— Ну, а я хочу такую варить сталь, чтоб самые крепкие и самые сильные машины из нее делать. Поняла?

— Поняла, — вздохнула Ася, натягивая одеяло на подбородок. Ей хотелось спать, и когда отец снова тихонько рассмеялся — «Ничего ты не поняла…», — она уже закрыла глаза.

А утром они отправились на вокзал. На перроне он обнял ее, потом маму и долго махал рукой с подножки вагона.

Так он и ушел из ее жизни в тот июньский день за неделю до войны. Собственно говоря, что с ним случилось, она и мать так и не знают до сих пор. Об этом не знал никто, к кому бы они ни обращались, и тем не менее было ясно одно — он погиб: город, куда он приехал за несколько дней до войны, был превращен в руины и захвачен гитлеровцами в последних числах июня…

* * *
Ася много занималась. Шла зимняя сессия, и до экзамена по сопротивлению материалов оставалось два дня. Этого было необычайно мало, если учесть, что еще с первого курса студентов предупреждали: «Сопромат — наука самая серьезная. Если сдашь экзамен, можешь считать себя инженером». С утра до вечера Ася сидела с подругами над учебниками и конспектами, в который уже раз просматривая выученные формулы. Временами кто-нибудь из девушек поднимал голову и с тоской говорил:

— Графическое построение по Роберту Ланду — ничего не понимаю.

Или:

— Ой, девочки, еще упругие деформации остались. Может, не попадется мне это, а?

Утром и вечером в дверь просовывалась голова Саньки Бессмертного, секретаря курсового бюро. Он спрашивал свое обычное: «Зубрите? Ну, ни пуха вам…» — и исчезал, провожаемый ответными шутками, пожеланиями «…ни пера тебе» и смехом.

Наконец Ася просто не выдержала «великого сидения» и, наскоро дочитав главу из учебника, вышла на улицу. Ей надо было зайти на почту еще вчера она получила вторичное извещение на перевод от мамы.

На свежем морозном воздухе у нее слегка закружилась голова. Этой ночью мела пурга, и теперь на солнце чистый снег вспыхивал, искрился, и хотелось, как в детстве, схватить его полной пригоршней и поднести к разгоряченному лицу. Ася шла по проспекту, щурясь от этого яркого снега, и смотрела, как неуклюжие с виду, тяжелые машины сгребают его широкими совками.

На почте к окошечку с надписью «Выдача переводов и ценных писем» стояла большая очередь. Ася вздохнула: времени и так-то в обрез. Но хочешь не хочешь, а пришлось стать в очередь за высоким мужчиной в тяжелой старомодной шубе и меховой шапке. Девушка, выдававшая переводы, работала медленно, кто-то из очереди недовольно сказал:

— Молодая, а такая медлительная.

Высокий мужчина сразу ответил:

— Так ведь дело-то у нее денежное, а деньги счет любят.

Едва ли кого утешила эта поговорка. У Аси тоже терпение кончалось, она уже подумывала, не прийти ли сюда завтра.

Наконец подал свой паспорт и квитанцию высокий мужчина. Опираясь локтями о барьер, он глядел, как девушка сверяет фамилию, пишет… Потом она спросила:

— Как ваша фамилия?

— Дробышев, — ответил высокий. — Там же написано.

— Сергей Игнатьевич?

— Да-да.

Ася вздрогнула, почувствовав, как вся кровь отхлынула от лица, как ослабели колени, а к горлу подступил клубок. Она глядела на этого мужчину — и ничего не понимала.

Незнакомец даже отдаленно не напоминал отца.

Отец был синеглазый, как и Ася, с тонкими чертами лица, а этот Сергей Игнатьевич — полный, и лицо у него крупное, в тяжелых резких складках, дородное, самодовольное.

Дробышеву вернули паспорт вместе с деньгами. Не считая их, распахнув пальто, незнакомец начал засовывать купюры во внутренний карман пиджака и только тут заметил взгляд Аси — удивленный, растерянный и испытующий сразу. Ее сзади подталкивали. «Ну что же вы, теперь ваша очередь», — но Ася ничего не слышала: она была словно оглушена.



Уже потом, на улице, успокоившись окончательно, она не могла понять, зачем тогда вышла из очереди и остановила незнакомого Дробышева у выхода:

— Простите… вы — Сергей Игнатьевич… Дробышев?

— Да.

На Асю смотрели чужие, холодные глаза, но она все-таки решилась спросить еще:

— Вы никогда не бывали в Магнитогорске?

Дробышев, казалось, заинтересовался: брови у него дрогнули и поползли вверх.

— Нет, не был. А, собственно, почему вы меня об этом спрашиваете?

— Простите, я… Моя фамилия — Дробышева, а мой отец — Сергей Игнатьевич. И я… — Она совсем запуталась, только теперь сообразив, что поставила себя и его в глупое положение, и, покраснев, снова сказала: — Простите.

Дробышев улыбнулся:

— Нет, милая девушка, я не причастен к вашему появлению на свет.

Кивнув ей и любезно улыбнувшись еще раз, он пошел к выходу.

«Дура, дура, какая дура! — твердила Ася всю дорогу до общежития. — Так, ни с того ни с сего, подойти к человеку… Ах, как все нехорошо получилось!». Настроение было вконец испорчено, она не замечала вокруг ничего: ни снега, ни смешных воробьев, деловито шныряющих по мостовой, ни прохожих. В общежитии, поспешно раскрыв учебник и спрятав за ним лицо, Ася напрасно перечитывала по нескольку раз одну и ту же страницу: смысл до нее не доходил.

…Отец уехал на металлургический завод в другой город, и туда же, кажется, должен был приехать один инженер — его фамилии Ася не знала, — который вместе с отцом разработал состав твердого сплава: им оставалось только провести испытания на заводе.

Что было потом? Потом получили письмо. Папа писал: «Опыты нам пришлось временно прекратить: война все перевернула. Нас хотят отправить на Урал, но ты сама понимаешь, что я в тыл не собираюсь». Мать не плакала, но поседела за те годы…

Ася решила, что не будет писать матери об этой встрече, что надо взять себя в руки, но противный клубок вновь подступил к горлу, и, уронив голову на книжки, девушка тихо заплакала.

В это время в дверь просунулась голова Саньки Бессмертного. Он раньше других заметил, что Ася плачет, и, присвистнув, вошел в комнату.

— Насколько я понимаю, разрыв дипломатических отношений с таблицей экваториальных моментов инерции? Вот чудачка, чего же плакать-то? Хочешь — объясню?

Девушки уже столпились возле Аси, чья-то рука ласково гладила ее по волосам. Никто не понимал, что с ней случилось: только что все было хорошо, и вдруг — нате вам!

— Ася, что ты?

— Да так… — Она вытерла глаза. — Просто так.

— Случилось у тебя что-нибудь?

— Да нет же. Ничего не случилось.

Все ждали, что Бессмертный пустит в ход свою любимую поговорку: «Каждая девушка — небольшой слезоточивый агрегат». Но сейчас ему было не до шуток. Ася, не сдержавшись, заплакала громче и, не стесняясь больше своих слез, сквозь всхлипывания повторяла: «Я… думала… это он… Господи, как глупо…»

И она рассказала подругам все. Бессмертный, хмуро глядевший в окно, вдруг повернулся, подошел к ней и, положив свою руку ей на плечо, тихо сказал:

— Успокойся, Ася. Я понимаю, у меня у самого батька погиб на войне. Что ж тут поделаешь… И занимайся спокойно все-таки. Или, может, пойдем прогуляемся, а?

Они вышли на улицу. Уже стояли сизые ранние сумерки, но фонари еще не зажглись. Медленно они прошли по набережной, молча постояли у моста, следя, как над рекой, не покорной морозу, поднимается пар. Потом они пошли дальше, мимо сада с белыми, заиндевевшими деревьями. Бессмертный спросил:

— Говоришь, отец у тебя пропал без вести?

— Да. В сорок первом.

У одного из зданий на широком проспекте Бессмертный остановился, раздумывая над чем-то. Наконец он взял Асю под руку.

— Видишь ли, Асенька… Как бы это тебе сказать… Странное какое-то… совпадение. Ты не обижайся на меня… Хотя чего же тут обижаться, собственно?.. Сейчас ты пройди туда и все расскажи.

— Куда? — не поняла Ася.

— Да вот в этот дом. Спросишь, как пройти к следователю. А я подожду тебя здесь.

Ася кивнула. С минуту она стояла, рассматривая широкие, ярко освещенные окна, а потом, взглянув на Бессмертного, словно выдохнула:

— Да, я пойду…

Он остался на тротуаре и смотрел, как Ася перебежала улицу, задержалась у высоких дверей и, наконец, открыла их…

* * *
Перелистывая страницы показаний, которые были ему вчера переданы начальником отдела, Шилков недоумевал. Собственно, недоумевал он не потому, что дело казалось нестоящим (в конце концов бывают же совпадения), а потому, что из-за нестоящего, по-видимому, дела генерал отсрочил давно обещанный ему перевод обратно к Пылаеву.

На пяти страницах показаний А. С. Дробышевой не было пока ничего такого, что могло бы оправдать и объяснить это решение Черкашина. Девушка, конечно, правильно сделала, что пришла и рассказала об этой встрече, но, вернее всего, второй Сергей Игнатьевич Дробышев давным-давно живет в этом городе вместе с потомством и родичами… Это было нетрудно проверить: Шилков снял трубку и позвонил в адресный стол.

Когда ему ответили, что Сергей Игнатьевич Дробышев в городе не проживает, он все же не удивился: Дробышев мог оказаться в городе проездом. Капитан снова снял трубку и продиктовал запрос в Москву, в центральный адресный стол. Теперь надо было ждать и разве что зайти на почту, узнать, откуда пришел перевод Дробышеву.

В дверь постучали, и вошел подполковник Пылаев, как всегда чуть нахмуренный. Шилков обрадовался: за последнее время они виделись редко; даже позавчера, когда подполковник праздновал день своего рождения, поговорить не удалось. Пылаев поздоровался с капитаном, и Шилков, по каким-то ему самому неясным признакам, угадал, что его бывший начальник пришел неспроста.

— Новое дело? — спросил Пылаев, кивая на папку в руках Шилкова.

— Да.

— Жаль. Я хотел просить генерала, чтобы вас скорее перевели ко мне. У меня тоже новое дело и…

Он не договорил. Да и можно было не договаривать: Шилков и так понял, что дело это, видимо, трудное, иначе подполковнику не понадобился бы в помощники второй следователь. Шилков поспешно сказал:

— Мое может оказаться и пустяком, это выяснится через час. Так что, глядишь…

— А что у вас там?

Шилков рассказал ему, о чем вчерасообщила Дробышева. Выслушав капитана, Пылаев задумался, потирая пальцем висок.

— Да, черт его знает что это такое — полный тезка и однофамилец или что-нибудь другое, — сказал он вставая. — Во всяком случае, зайдите, когда выяснится.

Через час капитан зашел в кабинет Пылаева, держа в руках маленький листок бумаги.

— Ну что? — живо спросил его Пылаев. — На щите, со щитом?

— Сергей Игнатьевич Дробышев в Советском Союзе не проживает, — ответил Шилков. — А деньги пришли ему из Москвы, до востребования. Адрес отправителя — тоже До востребования.

Пылаев пробежал глазами строки телеграммы из центрального адресного стола и покачал головой:

— Тут, я думаю, тебе самому нужен помощник. Садись, будем думать вместе, у меня есть полчаса времени. Ясно одно: тебе придется ехать в Нейск, туда, куда в сорок первом уехал Дробышев.

— Да, я и сам уже думал об этом, — согласился Шилков.

3

Трамвай повез Пылаева на другой конец города. Справа от трамвайной линии высились дома, построенные незадолго До войны, а слева лежала снежная целина, уходящая к самому заливу. Когда-то в детские годы Пылаев бывал тут часто. На берегу, у самой воды, лежали тогда старые, рассохшиеся баржи, баркасы, шхуны, отслужившие свой срок. Здесь, среди полусгнивших досок, мачт и листов ржавого железа, мальчишки устраивали баталии. Он обычно возвращался домой в таком истерзанном виде, что можно было подумать, будто он побывал у настоящих пиратов. Теперь же знаменитый Васька-Корсар — вовсе не корсар, а Василий Тихонович, доктор биологических наук, Петька-Шкипер на самом деле водит большие океанские пароходы, а вот он, Сережка — Гроза Пяти Морей, не имеет к морю никакого отношения. И на берегу нет больше останков морских судов. Там, где прежде были загородные свалки да пустыри, выросли дома. В газетах недавно опубликованы снимки — проект Морского проспекта. Здесь года через два-три будет «второй город».

Но Пылаев приехал сюда не за тем, чтобы посмотреть на памятные и дорогие сердцу места или представить себе, каким станет Морской проспект. На работе, в столе, у него лежал паспорт, найденный у нарушителя границы: «Степанов Иван Дмитриевич… Морской проспект, 18, кв. 21». Паспорт был поддельный, это в лаборатории определили быстро. Однако Пылаева удивляло другое: Иван Дмитриевич Степанов действительно жил на Морском проспекте, 18, в квартире 21. Анкетные сведения о нем Пылаеву были уже известны.

Подполковник знал, что Степанов работает на авторемонтном заводе, инженер, демобилизовался из армии в 1946 году, приехал из Берлина на свою старую квартиру. Степанов — коммунист, член партии с 1939 года.

Он нарочно приехал в седьмом часу, когда Степанов должен был вернуться с работы. Пылаев не ошибся: управдом, отправившись к Степанову, застал его дома и вскоре вместе с ним вернулся в контору.

Еще утром, узнав, что Иван Дмитриевич Степанов проживает в городе, подполковник понял: как это всегда бывает, иностранная разведка использовала подлинные данные для фальшивого паспорта. Оставалось узнать, каким образом эти сведения о Степанове попали в разведку, — вот об этом он и должен был расспросить самого Степанова.

Перед Пылаевым сидел немолодой, седеющий мужчина. Он только что вернулся с завода, и Пылаев, прежде чем начать разговор, извинился, что не дал ему отдохнуть. Но Степанов предупреждающе поднял руку:

— Да чепуха, товарищ подполковник: дело прежде всего. Однако…

— У меня к вам один вопрос, — сказал Пылаев, — причем от вашего ответа… от точности вашего ответа зависит многое.

— Я слушаю вас.

— Там, в Германии, вы давали кому-нибудь свой адрес — Морская, 18, квартира 21?

— Конечно, давал, — улыбнулся Степанов. — Пожалуй, человек шесть однополчан мне до сих пор пишут.

Пылаев поморщился: не так он задал вопрос, поэтому и Степанов понял его неверно.

— Нет, я имею в виду местное население. Были ли у вас знакомые немцы, квартирный хозяин например, кому бы вы давали свой адрес?

Теперь Степанов задумался. Подполковник молчал; он знал, как трудно бывает припоминать мелочи.

— Нет, — сказал он наконец. — Квартирного хозяина у меня не было вообще, я жил в батальоне. Знакомые немцы? Были, конечно, были… Все время приходилось встречаться с представителями демократических организаций. С Гансом Крейгером я подружился: инженер, очень умный и славный человек. Но я уехал из Германии, не повидав его, и адреса не оставил.

— Этот Ганс Крейгер… — начал было Пылаев, но Степанов опередил его:

— Коммунист. Крейгер был десять лет в подполье, его знают все. Я понимаю, что-то произошло, иначе вы не пришли бы сюда, однако я, кажется, мало чем могу вам помочь… Хотя…

Он осекся, словно его кто-то незаметно толкнул в бок, и поглядел Пылаеву в глаза.

— Один раз я давал адрес… Да, да, я это помню, но… Дело это было… хозяйственное.

— А именно? — спросил Пылаев.

— Пройдемте ко мне, — предложил Степанов. — Я вам кое-что покажу.

Они поднялись по лестнице и вошли в просторную, неуютную, холостяцкую комнату. Первое, что бросилось Пылаеву в глаза, были книги. Сотни книг стояли на полках, занявших всю стену, они были сложены пачками в углу, лежали на столе. Слева — диван, покрытый потертым ковром, два кресла — возле окна и возле стола, ящичек с картотекой на маленьком круглом столике, рядом пепельница, битком набитая окурками, и пустой стакан в подстаканнике. Над столиком висело несколько фотографий красивой круглолицей женщины. Пылаев не стал спрашивать, кто это: война окончилась недавно, жилье у Степанова явно холостяцкое — мало ли что могло случиться у него в жизни. Незачем бередить старые раны.

Степанов открывал один ящик стола за другим, поднимал вороха бумаг, чертежей, книги и ворчал:

— Ведь только неделю назад видел. Куда она могла завалиться?

Наконец он нашел и протянул Пылаеву коробку. Пылаев открыл крышку: это была электрическая бритва, очень изящная, но, по-видимому, уже сломанная, иначе хозяину незачем было бы запихивать ее в самый дальний угол.

Степанов тем временем снова начал рыться в ящиках и вскоре протянул Пылаеву голубой конверт. Подполковник ждал: ни эта бритва, ни конверт пока еще ничего не говорили ему.

— Посмотрите письмо, — кивнул на конверт Степанов.

Письмо было написано по-немецки на пишущей машинке. Запинаясь на трудных словах, Пылаев прочитал, что фирма «PN и К°» давно прекратила выпуск электробритв и выражает сожаление по поводу поломки бритвы «герра Степанова». На конверте стоял адрес: «Морская, 18, кв. 21».

Пылаеву стало ясно, о чем хотел рассказать Степанов.

— Ну да, — словно бы согласившись с ним, сказал Степанов. — Еще когда перед демобилизацией я покупал эту бритву, я оставил в магазине свой домашний адрес. К бритве полагаются запасные части, а их тогда в магазине не было. Вот поэтому меня и спросили, куда их выслать.

— Этот магазин был в нашей зоне?

— Нет. Но ведь мы ходили по всему Берлину.

— И это все? Вы точно помните, что больше никому не давали своего адреса?

— Да, точно.

Пылаеву оставалось одно: распрощаться с хозяином и уйти. Помогая Пылаеву снять с вешалки пальто, Степанов сказал:

— Мы получаем на заводе зарубежные издания, я просматриваю их. «PN и К°» была ведь крупной стальной фирмой, а после войны, когда им запретили изготовлять пушки, они начали делать гребные валы, компрессоры и мелкие бытовые вещи. Но недавно я тут прочитал, что фирма получила большой заказ на броневую сталь.

— Это я знаю, — улыбнувшись, ответил ему Пылаев. — Крупная фирма. Только сейчас она в руках американцев.

Он пожал Степанову руку и вышел на улицу. Что ж, Степанов рассказал ему все, что мог, но какая же связь между бритвой, «PN и К°», пересылкой шпиона через границу, этой запиской от Владимира, портсигаром с инициалами «ВТ» и, наконец, с ядом, который, как выяснилось при исследовании, приводит к смерти, похожей на смерть от паралича сердца? Такой связи Пылаев еще не видел.

* * *
Ася Дробышева получила повестку зайти к следователю, когда последний, самый трудный экзамен — по сопромату — был сдан. Но хотя профессор поставил ей «хорошо», она все же была недовольна. А Бессмертный получил «удовлетворительно» и ходил гоголем. «Свалил все-таки! — радовался он. — Ну, теперь я могу считать себя без пяти минут академиком».

Ася ждала в вестибюле, пока ей выпишут пропуск, потом поднялась на четвертый этаж, нашла нужную комнату, постучала и, услышав громкое «да-да, войдите», открыла дверь. Навстречу ей поднялся незнакомый офицер — не тот, который несколько дней назад записывал ее показания.

— Товарищ Шилков? — спросила Ася, назвав указанную в пропуске фамилию.

— Да, товарищ Дробышева. Проходите, садитесь…

Когда Ася села и повернула лицо к свету, Шилков не поверил самому себе. Ну да, конечно, это была она, он мог бы узнать ее среди ста тысяч, эту девушку.

…Это было давно, еще осенью. Он возвращался на автобусе из-за города. Ему хотелось спать, и он на самом деле задремал, хотя автобус трясло, а он вдобавок сидел сзади, где трясет особенно сильно.

На одной из остановок в автобус вошла девушка в вязаной красной кофте. Она стала возле Шилкова. В автобусе было просторно, но Шилков поднялся и предложил ей свое место. Девушка поблагодарила и отказалась. Впрочем, когда капитан повторил свое предложение, она, не раздумывая больше, уселась и достала из сумочки книжку. Шилков стоял рядом и глядел на спокойное лицо, тонкий нос, на удивительно красивые, чуть раскосые глаза с пушистыми ресницами и темные брови — они придавали ее лицу то ли удивленное, то ли радостное выражение… Раз или два девушка оторвалась от книги, и они встретились взглядами. Но Шилков делал вид, что ничто на свете, кроме берез, мелькающих за окном, его не интересует.

На конечной остановке она вышла из автобуса и свернула в какой-то переулок, а Шилков, давно пропустивший свою остановку, выругал себя за легкомыслие и поехал обратно. Потом он часто ее вспоминал.

И вот сейчас, когда эта девушка сидела перед ним, он поначалу растерялся, а потом, справившись с нахлынувшим на него волнением, заметил, что она тоже смотрит на него пристально, будто пытается что-то вспомнить — и не может.

Шилков попросил еще раз рассказать все то, что он уже знал из ее показаний. Его интересовали сейчас подробности. Как была фамилия того инженера, с которым Дробышев работал над составом нового твердого сплава? Знает ли эту фамилию ее мать? Вряд ли? И где, в каком городе, жил этот инженер, она тоже не припомнит? Все равно — придется узнать у матери.

Они говорили около часа. Когда Шилков поблагодарил ее и подписал пропуск, Ася сказала:

— Простите меня, товарищ Шилков, но, по-моему, я где-то видела вас.

— Видели, — согласился Шилков.

— А вот где — не могу вспомнить.

— Девичья память, — пошутил он. — Хотя, собственно говоря, разве вспомнишь всех, с кем встречаешься на улице?.. — Он чуть не сказал «в автобусе», но вовремя спохватился.

Дробышева ушла. Он снова раскрыл лежащую на столе папку, пробежал первые строчки показаний и поймал себя на том, что думает о постороннем. Он досадливо поморщился: что за черт, какое-то мальчишество, а самому все-таки двадцать семь лет. Не знал он, конечно, что и Ася долго вспоминала и наконец-то вечером вспомнила, где она видела этого высокого мужчину. Он только был тогда в штатском, поэтому, верно, она и не узнала его сразу.

Вечером за ней зашел в общежитие и буквально вытащил ее в театр Борис Похвиснев. Ей не хотелось идти, но он упросил ее… Борис ей не очень нравился, она мало знала его, этого красивого самоуверенного юношу. Они познакомились на институтском вечере, и потом все девушки наперебой уверяли Асю, что Борис влюблен в нее по уши.

«Значит, его фамилия — Шилков», — неожиданно подумала Ася в антракте.

* * *
Жизнь капитана Шилкова сложилась нелегко. Восемнадцати лет — возраст, когда только начинают любить и понимать жизнь, — его призвали в армию, и он ушел из своего родного села Большие Броды, не предполагая, что больше ему никогда не доведется увидеть родной дом, мать, могилу отца, убитого в тридцатом году кулаками. Трудными были фронтовые дороги — думать о себе было некогда. Однажды ему показалось, что он полюбил санитарку Валю, но она погибла в одном из боев, и ничего, кроме горечи, злобы на гитлеровцев да острого желания расплатиться сполна и за эту смерть, у Шилкова не осталось.

До Берлина он не дошел: ему раздробило кисть левой руки, и День победы он встретил слушателем следственной школы, куда его, молодого коммуниста, направил политотдел.

И вот уже несколько лет, закончив школу, он работает в этом городе, снимает комнату у старушки — преподавательницы пения — за полтораста рублей в месяц, иной раз пьет с ней вечером чай с вареньем и с удовольствием слушает ее рассказы о Шаляпине и Собинове: когда-то старушка пела в хоре Мариинского театра и была ученицей «самого Милия Алексеевича Балакирева».

— Не понимаю я вас, молодежь, — говорила она. — Разве мы в свое время не работали? А ведь умели веселиться. А вы? На работу — к девяти, с работы — после девяти…

— После двадцати одного, — отшучивался Шилков.

— Вот именно, даже время называете как-то не по-человечески. Вы и девушкам свидания так назначать будете: «Жду вас в двадцать ноль-ноль»? Ничего, что я беспартийная, я понимаю — у вас особая работа. Но никогда я не поверю, чтобы от вас требовали такой… такого… как бы это сказать… пуританизма, что ли?

Шилков смеялся, говорил, что ему интереснее всего с ней, с хозяйкой, а старуха нападала снова:

— Если хотите знать, вы тюлень. И не женитесь никогда — ваша жена будет несчастным человеком.

Пейте лучше чай, я приготовила для вас брусничное варенье.

Сама того не желая, она больно задевала его. Ей и в голову не приходило, что часто после таких разговоров ее постоялец долго не мог уснуть, выкуривая одну папиросу за другой.

Шилков думал о том, что так продолжаться не может, что надо изменить образ жизни — сходить в театр, что ли, или заглянуть хоть раз во Дворец культуры на танцы. Но с утра начинались дела, и он забывал о театре, Дворце культуры и о своем одиночестве. Были у него в городе знакомые — люди, с которыми его когда-то столкнули дела и к которым он искренне привязался. Но по-настоящему он был все-таки привязан только к семье Пылаевых.



Впервые он появился в доме Пылаевых после того, как вместе с Сергеем Андреевичем участвовал в одной из операций. Тогда, вместо того чтобы отпереть дверь, человек, к которому они пришли, начал стрелять. Пули буравили дверь. Шилков, услышав последний, восьмой выстрел, понял, что шпиону понадобится несколько секунд на то, чтобы зарядить пистолет новой обоймой. Он высадил дверь плечом и сам упал, не рассчитав силы удара. Это его спасло: по нему стреляли в упор, трудно было промахнуться с двух метров, и одна пуля чиркнула его по плечу.

Рана Шилкова оказалась пустяковой, но когда ему сделали перевязку, Пылаев заставил его сесть в машину и повез к себе, хотя Шилков требовал, чтобы его отвезли домой, и клялся честно лежать в кровати. Две недели Шилков прожил у подполковника.

Пожалуй, за многие годы он впервые по-настоящему почувствовал, что такое семья. И всякий раз, бывая потом у Пылаевых, он неизменно уносил с собой часть того ровного душевного тепла, которым эта семья щедро делилась с ним.

И сейчас, собираясь в командировку, Шил-ков непременно хотел забежать к Пылаевым: что говорить, ему будет не хватать их там, в Нейске.

Он зашел к ним вечером в субботу; поезд уходил наутро. Но, войдя в прихожую, он понял, что пришел не вовремя, хотя все и обрадовались его приходу.

— Мы — в театр, — объявил ему Пылаев. — Как ты насчет развлечений?

Вопрос был задан лукаво: Пылаев отлично знал, что его бывший помощник в лучшем случае ходит в кино.

— Ну, конечно, он пойдет с нами, — заявила Нина Георгиевна. — Билет купим с рук — авось, какой-нибудь влюбленный поссорится со своей подругой и билет достанется нам.

— Идем, — решил Пылаев. — И никаких разговоров, товарищ капитан. Раз мой домашний генералитет решил — надо выполнять.

По дороге в театр женщины — мать и жена Пылаева — посмеивались над смущенным Шилковым:

— А вы бы хоть спросили, куда мы вас ведем…

— В театр, — уныло отвечал Шилков под дружный смех Пылаевых.

Вдруг Нина Георгиевна сказала серьезно:

— А я вот иду и волнуюсь. Сегодня Луизу Миллер играет моя ученица, Татаринова; господи, ведь давно ли девчонкой она была!

Она рассказала, что в четвертом классе нынешняя артистка была сорванцом, да таким, что и мальчишки не могли угнаться за ней по части всяких выдумок. Это надо было уметь — провести под партами «канатную дорогу» из ниток и на уроке пересылать с первых рядов на «Камчатку» записки.

— Иду и волнуюсь. А чего — и сама не знаю.

Сидя в ложе, вдали от Пылаевых, Шилков смотрел на людей, на ровные ряды партера, на галерку, уже до отказа забитую молодежью. И неожиданно для себя почувствовал, что в этой непривычной обстановке ему хорошо и покойно.

Актриса Татаринова, игравшая Луизу, не произвела на него поначалу впечатления — просто очень миловидная, скромная девушка вышла на сцену и говорила обычным, каким-то «домашним» голосом. И когда зал шумно аплодировал ей, Шилков понял, что он, конечно, мало разбирается в искусстве.

В антракте он встретился с Пылаевыми.

Все пошли в буфет, сели за столик: женщины потребовали лимонаду, мужчины — пива.

Капитан огляделся и вздрогнул: в буфет вошла Ася с высоким красивым юношей. Пылаев заметил, что Шилкову не по себе, и проследил его взгляд. Он увидел, как юноша пододвинул спутнице стул и жестом завсегдатая подозвал официанта. Девушка Пылаеву понравилась, молодой человек — не очень. Он недолюбливал красивых мужчин.

Ася увидела Шилкова в следующем антракте и, кивнув ему, отошла от своего спутника.

— Здравствуйте, товарищ Шилков. Простите меня еще раз, но… я хотела бы знать… понадобилось ли вам то, что я рассказала?

— Ну, — засмеялся Шилков, — сейчас я никак вам этого не смогу сказать. Я понимаю, вас интересует другое — судьба отца. Будем надеяться, мы что-нибудь выясним. Но, простите, вас ждут…

— Ничего, — махнула рукой Ася, едва заметно поморщившись, и тут же улыбнулась. — А знаете, я ведь вспомнила, где видела вас: в автобусе, по дороге из Солнечногорска.

Молодой человек подошел к ним и, щелкнув каблуками, наклонил голову. Шилков взглянул на него и протянул Асе руку.

— А вот теперь уже меня ждут, — сказал он.

Пылаевы в один голос спросили Шилкова, кто эта славная девушка, с которой он только что разговаривал. Шилков ответил «знакомая», и никто, казалось ему, так и не понял, почему он улыбнулся при этом.

Но они поняли всё, да и нетрудно было понять, что творилось в его душе, — для этого вовсе не надо быть следователем.

Домой он вернулся в первом часу. Хозяйка ждала его, и когда он лукаво спросил, не знает ли она, где он был, старушка всплеснула руками:

— Батюшки, неужели сагитировала?

Лежа на диване, Шилков долго не мог уснуть, курил, припоминая историю с Дробышевой. Он думал о том, как начнет следствие в Нейске, потом мысленно снова вернулся к Асе.

— Вот дурень, — неожиданно громко сказал он и, рассмеявшись, погасил свет…

4

Шилков уже привык к тому, что в его работе нет, да и не может быть таких случаев, когда, словно по волшебству, по заветному слову «сезам, отворись», тайное станет явным и нужные для следствия сведения поплывут к нему сами.

Когда поезд подходил к перрону в Нейске, Шилков стоял в тамбуре и с нетерпением ожидал, когда, наконец, он сможет оставить чемодан в гостинице и сразу же отправиться на комбинат.

Но в гостиницу он все-таки пошел пешком, чтобы ознакомиться с городом. Еще несколько лет назад все газеты и журналы страны обошли страшные снимки руин этого города. Когда наши войска освободили Нейск, в городе не осталось ни одного целого здания — все было уничтожено огнем и взрывчаткой.

А вот, смотри ты, — много ли прошло лет, а будто бы и не было здесь развалин. Правда, казалось, что город еще очень молод: вон стоит огромный, просторный Дом металлурга, а перед ним в колдобине буксует грузовик, и шофер, высунувшись из кабины, отчаянно кроет «этих строителей». Чудак-человек, и Москва ведь не сразу строилась! Дальше, за жилыми домами, хорошо видны домны нового комбината… Нет, Шилков не жалел, что пошел пешком: возможно, какому-нибудь любителю архитектуры ничего не приглянулось бы здесь. А Шилкову город пришелся по душе — ему всегда нравились большие стройки.

В тот же день Шилков пошел на комбинат. У начальника отдела кадров было полно народу и так накурено, что даже у Шилкова, ярого курильщика, перехватило дыхание. Пришлось ждать, когда народ разойдется и хоть немного затихнут бесконечные телефонные звонки.

Шилков сидел и слушал, как начальник отдела кадров куда-то звонил и не то убеждал, не то просил, а то и слезно молил «устроить на жилье небольшую группу» комсомольцев-строителей, прибывших сегодня, — всего каких-нибудь пятьсот человек…

Наконец народ мало-помалу разошелся, — они остались вдвоем. Начальник отдела кадров открыл форточку, крикнул за дверь «меня нет» и сел напротив Шилкова, устало проведя рукой по лицу.

— Задержал я вас, да сами понимаете… Так я слушаю вас.

— Вы давно здесь работаете?

— Два года.

— Мне нужны люди, которые работали на комбинате до войны. Инженеры-сталелитейщики, сталевары — словом, все, кто имел отношение к литейному производству. Есть у вас такие?

Тот задумался. Потом вышел в соседнюю комнату и вернулся с небольшой бумажкой.

— Вот список заводских старожилов. Только сталелитейщиков и инженеров здесь как будто нет. Ведь как оно было: город оккупировали в первые же дни войны. Кое-кто, семьи в основном, конечно, успели выехать, ну, а остальные подались к партизанам. Полторы тысячи рабочих здесь же, на комбинате, полегло — комбинат восемь суток держался. Война всех раскидала… Нет, это я точно знаю, что старожилов-литейщиков вы не найдете.

И все же Шилков пошел к тем людям, которые значились в списке. Он разыскивал их на строительных площадках, на обогатительной фабрике, в бухгалтерии. Уборщица, чье имя тоже было в списке, ответила ему:

— Нет, милый, не помню. Как ты говоришь? Дробышев? Дробинин у нас был, сторож на складе, погиб тогда, царствие ему небесное… Разве всех упомнишь?

Шилков вернулся в отдел кадров под вечер и, усталый, опустился в кресло, вытянув натруженные ноги.

— Кто был директором комбината, когда началась война? — спросил он.

— Казанцев. Думаете найти прежнее руководство? — Начальник отдела кадров грустно качнул головой. — Видали на площадке обелиск? Это в их память: вместе с рабочими погибли при обороне. Я Казанцева еще на Запорожстали знал, редкий был человек…

Шилков не чувствовал, пожалуй, ни досады, ни разочарования от того, что день у него прошел впустую. Возможно, на какую-то секунду и у него мелькнула мысль о том, что поиски здесь будут напрасными, — действительно, вон как раскидала людей война.

Но прежде чем уйти с комбината, он попросил передать в Министерство черной металлургии запрос: не сообщат ли, вместе с каким инженером магнитогорский сталевар Дробышев разрабатывал новый сплав, который должны были испытывать в Нейске перед войной. Впрочем, для него это была побочная линия розыска, и он не надеялся на положительный ответ. Мало ли было в ту пору, как и сейчас, новаторов, разве найдешь сразу в бумагах министерства нужную справку.

Когда поздно вечером он лег, блаженно вытянувшись и закинув руки за голову, то впервые вспомнил Асю. Славная девушка! «Я хотела бы знать… понадобилось ли вам то, что я рассказала?» Молодой человек, что был с ней в театре, похож на какого-то киноактера; по-видимому, тоже студент. Мысли спутались, и он сам не заметил, как уснул, а проснулся часов в шесть, совсем бодрый, будто бы и не было вчера утомительного, трудного дня.

Сегодня ему предстояли новые встречи. В городе жили участники обороны комбината и бойцы нейского партизанского отряда. Фотография Дробышева, которую он получил у Аси, лежала в бумажнике. Возможно, кто-нибудь и опознает его, хотя на это тоже трудно рассчитывать: все-таки — фотография, да и годы прошли, годы, многое стирающие в человеческой памяти.

К двум часам дня он уже успел встретиться и поговорить со многими из тех, кто был в списке. Нет, они не знают этого человека, никогда не видели его. К комбинату все эти люди — учителя, торговые служащие, работники других предприятий — до войны никакого отношения не имели. Просто довелось драться на территории комбината, а потом уходить в леса вместе с рабочими.

Шилков готов был признать неудачу, когда один из бывших партизан посоветовал ему:

— А вы попробуйте проехать к начальнику нейского отряда. Это недалеко, километров шестьдесят отсюда. Районный центр Быльевск, а он — секретарь райкома.

— А разве ваш начальник отряда не был работником комбината?

— Нет. Мы влились в отряд Стрешнева. Право, поезжайте, может он что-нибудь знает. Память у него молодая…

Вечером Шилков уже сидел в вагоне пригородного поезда, где остро пахло карболкой и углем от раскаленной печурки. Мало-помалу вагон заполнился; несколько человек, по виду железнодорожники, уселись в соседнем отделении друг против друга и, положив на колени чемодан, высыпали домино. Им — что: они до своей станции будут резаться в «козла», с грохотом, лихо вколачивая костяшки в этот видавший виды чемодан. Шилков пожалел, что не взял с собой книги: ехать ему предстояло часа три, не меньше, а потом от станции добираться до райцентра на попутных машинах.

В отделение вошел и, спросив, свободно ли, сел напротив Шилкова старик в старомодной смушковой шапке и бекеше. Шилков взглянул на него с любопытством. У старика были седые, растущие книзу «запорожские» усы, и капитан вспомнил гоголевское: «Славная бекеша у Ивана Ивановича! Отличнейшая! А какие смушки! Фу ты пропасть, какие смушки! Сизые с морозом!» Старик степенно расстегнул крючки, распахнул бекешу, снял и повесил шапку. На его пиджаке Шилков увидел орденскую планку — два ордена Ленина — и взглянул на «запорожца» уже иначе, пытаясь отгадать, кто он такой.

Они разговорились — Шилков поинтересовался, как лучше и быстрей добраться до Быльевска.

— А вы в Быльевск? — Старик оглядел его демисезонное драповое пальто, свитер, выглядывающий из-под пиджака, и качнул головой: — Что же вы, батенька, оделись так легкомысленно? В кузове грузовика ветер свирепый, да и ночью ехать-то придется.

— Да так вот, не учел…

Потом старик спросил, по какому делу он едет туда, и Шилков ответил уклончиво: к Стрешневу.

— К Стрешневу? Хороший человек, — задумчиво сказал старик. — Я его еще с партизанских лет знаю…

— Так, значит, вы партизанили с ним? — удивленно и обрадованно воскликнул Шилков. — А я ведь к нему по этому делу еду…

— По какому делу? — недоверчиво косясь на Шилкова, спросил старик.

— Словом, материал один собираю… о партизанах.

Старик закивал головой, будто поняв, наконец, кто его попутчик, и, улыбнувшись, довольно погладил усы.

— Так вы бы так сразу и сказали. Вы, значит, писатель? Мне говорили — должен приехать писатель.

Шилков промолчал; он не стал разубеждать старика. А тот уже протягивал ему руку:

— Ну, давайте тогда знакомиться: Кареев, директор Быльевской школы. Будет охота — заходите ко мне: у меня любопытнейшие материалы о партизанах есть.

— Спасибо. — Шилкову хотелось сразу же, вот здесь, расспросить его, но он сдержался.

— Стрешнев в одну ночь поседел, когда отряд Гаврилова разгромили каратели, — неожиданно сказал Кареев. — Отряд к нам шел — и не дошел. Пятьдесят человек, все рабочие — замечательные люди. А Гаврилов, мой ученик, — закадычный друг Стрешнева. Ну, Стрешнев и поседел, как узнал про это. Вот времечко-то было…

— Да, тяжелое время, — согласился Шилков. — Но отряд-то у вас был боевой, я тут встречался в городе с бывшими партизанами. В основном — рабочие комбината, да?

— Много было рабочих, — кивнул Кареев.

— Даже один уралец был, — небрежно сказал Шилков. — Уральский сталевар.

— Это кто же?

— Дробышев. Ну, высокий такой, здоровый… Да вот у меня даже его фотография есть.

Он протянул Карееву фотографию, тот долго вглядывался в нее, далеко отодвигая от себя, и, наконец, вернул Шилкову.

— Что-то вы путаете, молодой человек. Я в отряде каждого знал, до последнего кашевара. Путаете! У нас такого не было.

Шилков, пожав плечами, положил фотографию обратно в бумажник.

— Что ж, может, и путаю. Мне сказали, что он пошел к партизанам.

Кареев ответил тихо:

— Так, может, — не дошел? Гавриловский отряд, например, целиком погиб, ни один человек к нам не прорвался…

Шилков верил этому старику-учителю, верил его памяти, зная, что в те годы каждый человек был на глазах и трудно было забыть такого видного и, надо полагать, своеобразного человека, как Дробышев. Поэтому он согласился — да, действительно, мог не дойти.

Полузакрыв глаза, Шилков думал о том, все ли доступные сейчас средства розыска использованы и нельзя ли предпринять еще что-либо. Ну хорошо: на городском почтамте, там, откуда он приехал в Нейск, установлен надзор за переводами на имя Дробышева. Что ж, если такой перевод придет и мнимый Дробышев явится за ним, он будет задержан. Но Шилков заранее и с уверенностью мог сказать, что никакого перевода больше не будет и мнимый Дробышев, раз уж его знает дочь настоящего Дробышева, попытается переменить паспорт. Быть может, даже переедет в другой город.

Изменит внешность — усы отпустит или бороду. Нет, все, что сделано до сих пор, — только «профилактическая» мера, не больше.

У него не было никаких сомнений в том, что человек, которого он ищет, неспроста присвоил себе паспорт и имя Дробышева. Паспорт? Шилков снова подумал: откуда у него, в таком случае, мог очутиться паспорт Асиного отца? Если это не поддельный, то он мог попасть в руки врагов только вместе с Дробышевым, живым или мертвым.

Кареев рассказал ему о погибшем отряде — может ли случиться так, что Дробышев был именно там? Может. И ведь никого не увидишь из этого отряда — погибли все. В таком случае, ничего найти не удастся.

Последнее письмо жене Дробышев написал в конце июня.

— Вы не помните, когда погиб отряд Гаврилова? — опросил Шилков.

Кареев в это время рассказывал, как в лесу была устроена школа для партизанских ребят. Он удивленно взглянул на Шилкова: вопрос был задан неожиданно.

— Тридцатого июня, — ответил он. — Мы, когда пришли туда, увидели только стреляные гильзы да головешки от костра. По-видимому, на них нагрянули внезапно…

* * *
Секретарь райкома принял Шилкова сразу и, узнав, по какому делу и откуда он прибыл, даже присвистнул от удивления: «издалека же вы!» Нет, он тоже не знал этого человека, не видел его никогда. «Что же делать? — подумал Шилков. — Садиться в поезд и ехать обратно в Нейск? А там что?» Ну, положим, он может раскопать каких-нибудь старожилов, которые сдавали комнаты или знали людей, сдававших комнаты приезжим.

— Единственное, что я вам еще могу посоветовать, — берите машину и поезжайте по селам. В пяти или шести из них — я вам дам адреса — живут бывшие связные. Вот в колхозе «Партизан» Наташа Гуро, например. Она бывала в разных отрядах, ходила и к Ковпаку и к Медведеву — как знать, может быть видела там этого человека.

— Спасибо, — ответил Шилков. — У меня еще один вопрос к вам…

Он поглядел на седые волосы Стрешнева и спросил нерешительно:

— Гаврилов… ваш друг… работал на комбинате?

— Да. — Стрешнев вопросительно взглянул на капитана.

— Трагедия отряда вам известна во всех подробностях?

— Более или менее. В одной из деревень рассказывали, что в лесу — а где точно, неизвестно — эсэсовцы зарыли несколько десятков трупов. Правда, и эсэсовцев вернулось назад меньше, чем уходило, но…

— А вы часто виделись с Гавриловым до войны? Скажем, когда виделись в последний раз?

— Перед самой войной. Я как раз был в городе — ну, конечно, жил у него…

— Вот почему я вас об этом спрашиваю, — мягко перебил Стрешнева Шилков. — Не говорил ли он вам, что у них на комбинате проводят опытное литье двое приезжих металлургов: один сталевар, магнитогорец, а другой — инженер, откуда он, точно не знаю.

Стрешнев покачал головой:

— Нет, что-то не помню.

Собственно говоря, Шилков и не ждал иного ответа…

* * *
Сани мчались по улице, взметывая серебряную снежную пыль. За первой упряжкой мчалась вторая; в санях стоял, широко расставив ноги, баянист и громко пел:

Мой миленок — что теленок,
Только разница одна:
Мой миленок ходит в баню,
А теленок — никогда.
Шофер, привезший Шилкова в «Партизан», проводив сани восхищенным взглядом, вдруг воскликнул:

— А ведь свадьба. Ей-богу — свадьба! Ну, значит, застряли мы с вами.

Разыскать председателя колхоза оказалось делом вовсе не легким. Свадьбу справляли на широкую ногу, столы были накрыты в двух домах, и председатель, как сказали Шилкову, сидит сейчас либо у жениха либо у невесты.

— Уже под мухой, наверно, — доверительно высказал догадку шофер, и по тому, как это было сказано, Шилков без труда понял, что шоферу самому дóсмерти хочется отдохнуть, повеселиться на свадьбе и выпить за здоровье молодых.

Однако задерживаться Шилков не намеревался. «Найду Гуро, покажу ей фотографию; не узнает — поедем дальше», — думал он.

Когда они разыскали председателя колхоза, тот и впрямь был слегка под хмельком, но сразу же посерьезнел и извинился:

— Сами понимаете, товарищ, — свадьба. Прошу и вас к столу.

— Нет, нет, спасибо. Мне надо только поговорить с товарищем Гуро. Наталья Владимировна — так, кажется, ее зовут?

— С Гуро? А у нас нет такой, — улыбнулся председатель и тут же с шуткой пояснил: — Была до вчерашнего дня, а сегодня — уже Кривцова. Вон сани едут — сейчас позовем.

Возница так резко остановил лошадей, что сидевший рядом с ним парень под общий хохот вывалился в сугроб. На него из саней попрыгали остальные — и пошла куча-мала. Потом все поднялись и побежали в дом. «Наташа! Гуро!» — позвал председатель.

Бежавшая впереди женщина обернулась. Увидев рядом с председателем незнакомого человека, Гуро — уже степенно — подошла к ним.

— Я вас на несколько минут оторву, — сказал Шилков, протягивая ей удостоверение.

— Ой, да пройдемте тогда в хату, — заволновалась Наташа. — Чего же нам на морозе-то стоять.

Сзади них перешептывались: кто такой, да откуда, да зачем?

Они прошли в светлую, чисто вымытую комнату, полы которой ходуном ходили от топота пляшущих за стеной. Оттуда слышались переборы гитары, лихой перепляс и высокие голоса девушек.

— Вот я к вам по какому делу, — снова доставая из бумажника фотографию, сказал Шилков. — Посмотрите, не знали ли вы этого человека?

Наташа взяла фотографию.



С минуту она вглядывалась в нее, а потом, подняв на Шилкова глубокие черные глаза, тихо сказала:

— Знаю.

— Что? — переспросил Шилков, думая, что ослышался.

— Я говорю: знаю, — снова повторила девушка. — Я его видела… дайте вспомнить, когда…

Она села, подперев кулаком голову и держа перед собой фотографию Дробышева. Шил-ков видел: она волнуется. Наконец Наташа положила фотографию на стол и прикрыла глаза руками:

— Он… Я так виновата перед ним… так виновата!..

— Вы? В чем?..

Наташа, не говоря ни слова, выбежала из комнаты. Шилков немного растерялся: так все было неожиданно. И это «знаю», и это «виновата перед ним», и этот уход. Он подошел к открытым дверям; голоса, смех и песни за стеной стали тише. Дверь в соседнюю комнату была открыта. И Шилков увидел, что Наташа — как была, в тулупе и шерстяном платке — стоит возле пузатого комода, и оттуда летит на кровать накрахмаленное белье, полотенца, простыни…

— Вот. — Она протянула Шилкову какую-то бумажку. — Он не успел…

Шилков, еще ничего не понимая, вернулся в комнату. В руках у него была записка, сложенная в несколько раз. Он развернул ее, и неровные карандашные строчки так и запрыгали у него перед глазами:

«Милые мои Оленька и Асёнка! Знаю, что вы волнуетесь за меня. Не надо. Вот получил, кажется, хоть какую ни на есть, а возможность написать вам. Идем к партизанам, будем бить врага, пока живы, в его тылу. Как вы там, родные мои? Очень, конечно, хочется мне быть с вами, но пока… Пока что впереди трудные времена. Буду драться до конца — за вас, за всех…

Оленька, очень тебя прошу, напиши родителям Трояновского, что он жив, здоров и тоже идет со мной. Он поотстал сейчас, но ждать, когда он подойдет, не могу. Спешу, торопят… Родители его живут в К.

Вот ведь что наделали, проклятые. Ну, да ничего, все еще вернется, и снова…»

Письмо не было окончено, без подписи.

— Откуда это у вас? — спросил Шилков.

Рассказ девушки был сбивчив. В ту пору еще девчонка, она ходила в лес с корзинкой: будто бы за ягодами, а на самом деле — к партизанам, связной.

Где-то в лесу они случайно встретились — связная и человек пятьдесят усталых, изможденных людей.

Тогда-то и подошел к ней этот, синеглазый.

— Слушай, милая… Я напишу тут письмишко. Будет возможность — перешли, нет — так нет…

— А какая же у меня возможность? — ответила Наташа. — Нынче у нас почта, сами знаете…

— Это-то верно, но… Мало ли что со мной случится. Вот я и решил со всяким встречным письма отсылать. Авось, одно да дойдет.

Тут же, на пеньке, он начал писать. Наташа торопила его: «Скорей, дяденька, мне бежать надо». Он не окончил письма — треснули где-то впереди выстрелы, он бросил карандаш, крикнул адрес и убежал со своей винтовкой. Какой там адрес! Она забыла его, продираясь через кусты, успев только сунуть письмо за пазуху: не бросать же его на пеньке…

— Когда это было? — снова спросил Шилков; волнение девушки передалось и ему, он сейчас жадно ловил каждое слово.

— Не помню, — ответила она. — Дней так десять, наверное, войны прошло.

Шилкову было ясно, что девушка видела отряд в тот самый день, когда эсэсовцы напали на измотанных, обессилевших, по-видимому плохо вооруженных людей. Сама она ушла и долго-долго слышала выстрелы: там били пулеметы, рвались гранаты… И кто был тот синеглазый, как звали его, кому он писал — так и не узнала она и не знает до сих пор.

Было ясно Шилкову и другое: это — последний след, больше он ничего не найдет. То, что было сейчас у него в руках, то, что рассказала Наташа, подтверждало правильность гипотезы: Дробышев погиб, его документы попали в руки разведки — стало быть, нужно искать человека, который разгуливает сейчас с документами Дробышева…

Гости затихли за стеной, в сенях кто-то шушукался, кто-то тревожно спрашивал: «Что там случилось?» А Шилков перечитывал эту записку и думал, думал… Он не слышал, как Наташа пригласила его пройти к столу, отдохнуть с дороги, повеселиться. Потом он словно бы опомнился:

— Спасибо большое, Наташа, я должен ехать. Да, простите меня, пожалуйста: я ведь поздравить вас забыл.

— Ну что вы! — вспыхнула девушка, смущенно опустив глаза.

Уже в вагоне Шилков снова достал письмо Дробышева. В голове складывалось донесение, его надо передать сегодня же по ВЧ.

Трояновский, о котором упоминает Дробышев, — по-видимому, его товарищ. Он жил в К., откуда приехал в Нейск Шилков. Может быть, родителям Трояновского известна судьба сына и следует через них попытаться узнать что-либо еще о Дробышеве?

5

Донесение Шилкова из Нейска было для Пылаева неожиданностью. Пылаев поначалу бегло просмотрел запись, потом внимательно перечитал несколько строк, подчеркнутых коричневым карандашом: только что донесение читал Черкашин, это были его пометки.

«…В отряде Дробышев находился с неким Трояновским, надо полагать — инженером из К. В письме содержится просьба Дробышева написать его родным…» Фамилия Трояновского и название города были подчеркнуты генералом дважды, а на полях было размашисто написано: «Проверить».

Пылаев взял со стола разграфленные листы бумаги. По его срочному требованию работники адресного стола гормилиции пять дней собирали все сведения о Владимирах с фамилиями на букву Т, жителях этого города, погибших или пропавших без вести в первый год войны. Сейчас Пылаев пробегал глазами фамилии: «Тихомиров… Тишкин… Томчин… Топлеников… Трахтенберг… Треногов…» Он пропускал эти фамилии, лихорадочно прочитывал страницу за страницей: «Третьяков… Троицкий… Трошин…» И вот, наконец, Трояновский.

Здесь было все, что в милиции могли узнать о Владимире Викторовиче Трояновском из бумаг, хранившихся в архиве. Год рождения 1911, по образованию — инженер-металлург, место жительства — улица Звезды, 18, квартира 3. По справкам из домоуправления, пропал без вести в 1941 году; официальных сведений нет.



Как всегда в таких случаях, Пылаев спорил с самим собой. Почему ты думаешь, что от имени Владимира Трояновского, а не Владимира Тихомирова, скажем, или Трошина, или Трахтенберга шел иностранный разведчик — тот самый, которого убили на границе? Только лишь потому, что одна фамилия из списка совпала с фамилией в донесении Шилкова? Чепуха! Нечего сомневаться, это тот самый Трояновский, который был с Дробышевым: инженер-металлург. Это может заинтересовать только Шилкова.

И все же подполковнику все больше хотелось познакомиться с семьей Трояновского и включиться в розыски Дробышева. Подсознательно, быть может, он связал бритву фирмы «PN и К°» с профессией Трояновского. Никаких промежуточных звеньев, просто — две крайние точки, не находящиеся между собой в логической связи. Но Пылаев приходил к выводу, что они все-таки могут быть связаны. А коль это так, надо действительно начинать с Трояновского.

Пылаев позвонил в адресный стол и попросил позвать к телефону начальника: надо было узнать, живет ли в городе еще кто-нибудь из Трояновских и не переменили ли они адрес.

Его просьбу выполнили быстро. Через несколько минут Пылаев уже знал, что Виктор Платонович Трояновский живет там же, на улице Звезды, 18, в квартире 3, а на вопрос Пылаева, кто он по профессии, ответили: металлург,доктор технических наук, профессор. Пылаев даже присвистнул: и здесь — металлург!

Но прежде чем пойти к Трояновскому, Пылаев зашел к Черкашину. Тот был чем-то недоволен, куда-то звонил, кого-то отчитывал и только кивнул подполковнику на кресло: сядь, подожди. Бросив трубку на рычаг, он еще долго думал о чем-то своем, морща и потирая лоб, а потом спросил:

— Ну, что у вас?

Затем он снова морщил лоб, молчал, хмурился и, наконец, сказал:

— Как же вы можете еще сомневаться в том, идти вам к Трояновскому или не идти? Плохо знаете людей, товарищ подполковник. О Трояновском-то, во всяком случае, можно было бы хоть слышать. Крупный ученый, работает в НИИ, сейчас ведет одну секретную тему. Уже одно это должно настораживать.

Пылаев вышел от генерала, раздосадованный замечанием, хотя понимал, что генерал был прав: он, Пылаев, впервые услышал, что есть такой крупный ученый — Трояновский.

* * *
Трояновский выздоравливал медленно. Теряя терпение, почтенный доктор наук, как школьник, стряхивал потихоньку от домработницы Глаши градусник, сбивая «излишки температуры». И хотя врач запретил ему выходить на работу еще дней шесть, Трояновский убеждал отпустить его в институт.

— Я ведь поеду на машине туда и обратно. Надену эту куртку. Ну хорошо, надену еще свитер.

— Виктор Платонович, вы же должны понимать…

— У меня пять дней нормальная температура, спросите у Глаши, — упрямо твердил он врачу. — Я здоровый человек.

Вечерами, когда его заходил проведать сосед, сталелитейщик Максимов, профессор жаловался:

— Это какой-то деспотизм! Врач — деспот, даже Глаша деспот… Глаша, вы слышите?

Глуховатая домработница выходила из кухни и спрашивала, к общему удовольствию: «Какой диспут? Мне некогда — картошка жарится».

К вечеру профессор начинал нервничать. Обычно ему в это время звонили из института и сообщали, как идут исследования. Очень уж некстати он заболел — когда все, казалось бы, уже подходило к концу и твердый сплав становился явью. Он нетерпеливо ждал звонка, сам каждый раз брал трубку, но чаще всего это звонили знакомые, справлялись, как здоровье. На звонок инженера завода Льва Петровича Савченко он просто прорычал в трубку:

— Здоров, здоров, что вы волнуетесь?.. Вы бы зашли лучше, Левушка, да помогли бы мне вырваться в институт.

Но и Савченко не хотел ему в этом помочь, а в прихожей он еще шепнул Глаше:

— Не выпускайте его никуда. По-моему, Виктор Платонович просто храбрится.

Трояновский играл с Савченко в шахматы, ворчал, проигрывая, поглядывал на молчащий телефон и, не выдержав, сам звонил в институт.

— Что вы так нервничаете, Виктор Платонович? Нельзя так, право же, — говорил Савченко.

— И вы туда же: «нельзя, нельзя!» — набрасывался на него Трояновский. — У меня там все к концу идет, а я тут… дебюты разыгрываю… А ведь знаете, Левушка, действительно все идет к концу.

— Закон диалектики, — улыбался Савченко уголками рта.

Оставшись один, профессор задумался.

Да, кончается долголетний труд — труд, начатый еще покойным сыном. Здесь, на массивном столе мореного дуба, стоит фотография Володи.

Да, он мог бы стать большим ученым…

Всякий раз, вспоминая Володю, Трояновский чувствовал, как тупая, гнетущая боль заполняет всю грудь, ему трудно становилось дышать. Но затем приходила одна ясная, светлая мысль: «Это был мой сын. Это мы его вырастили таким…» Прикрыв глаза, он четко — будто бы он сам, а не Лев Петрович Савченко был свидетелем гибели Владимира — видел одну картину: Володя сжигает все бумаги, рядом с ним его друзья — они отстреливаются, а те все идут, идут…

Нет, об этом не надо думать — не надо думать о смерти жены и гибели сына. Лучше — о другом. Не сегодня-завтра в индукционной электропечи будет вариться сплав тверже стали, но легкий, как алюминий. Трояновский не скрывал от себя, что это его последняя крупная работа…

Звонок в прихожей оторвал его от раздумий. Он услышал, как зашаркала по коридору Глаша («Наверно, вечерняя почта»), и, отодвинув журналы, лежавшие перед ним на столе, открыл пишущую машинку: нужно было написать письмо в Нейск: местная газета просила статью о кислородном дутье при плавке…

— Виктор Платонович, к вам, — приоткрывая дверь, негромко сказала Глаша.

— Ко мне? — Трояновский невольно дотронулся до небритого, заросшего седой щетиной подбородка: — Пусть проходят, кто там?

Высокий мужчина в темном костюме был не знаком Трояновскому. Профессор недоуменно разглядывал его открытое, спокойное лицо, внимательные глаза, волосы, тронутые кое-где ранней сединой, и напрасно напрягал память; нет, раньше они не встречались.

— Простите…

— Моя фамилия Пылаев, — ответил тот. — Это вы меня простите, профессор: я знал, что вы нездоровы. Но дело у меня, к сожалению, срочное. Вот…

Он протянул Трояновскому плотную книжечку в ярко-красном переплете — свое удостоверение, и Трояновский, мельком взглянув, удивленно поднял лохматые брови:

— Так. Чем могу служить? Да садитесь, садитесь, пожалуйста.

— Разговор у нас долгий, Виктор Платонович и, пожалуй, трудный для вас… к сожалению. Вы, видимо, понимаете, что меня привело к вам следствие.

— Да, да… Я слушаю вас, товарищ Пылаев.

Но Пылаеву было нелегко начать этот разговор. Он продумал его заранее во всех подробностях, до мелочей: профессор болен, одна неосторожная фраза может разволновать его.

— Я хочу, чтобы вы поняли меня правильно, Виктор Платонович. Речь идет о том, что мы ищем одного… врага. И найти его мы можем с вашей помощью. Для этого мне необходимо узнать кое-что… о вашем сыне.

Трояновский вздрогнул и побледнел.

— О моем сыне?.. Он погиб в 1941 году.

Пылаев кивнул и перевел взгляд на большую фотографию, стоящую на столе. Владимир был похож на отца: то же чуть удлиненное лицо, упрямые складки возле губ.

— Откуда вы знаете, что он погиб?

— Как «откуда»? Об этом все знают… — Трояновский отвернулся и добавил жестко: — Я не знаю случаев, когда человек выживал бы, получив в голову очередь из автомата.

Пылаев промолчал. Странно: Трояновский знает даже такие подробности, а между тем в донесении Шилкова из Нейска говорится, что никто из отряда не спасся, погибли все.

— Вам… кто-нибудь об этом рассказывал? — спросил, наконец, Пылаев.

Трояновский ответил: да. Да, рассказывали. Ему словно бы не хотелось отвечать, и Пылаев понимал его. Видимо, профессор не мог понять — в чем же дело, почему чекист так настойчиво, хотя и мягко, расспрашивает о сыне И Трояновский ответил вопросом на вопрос:

— Скажите, мой сын…

Пылаев посмотрел старику в глаза, и тот ответил таким же прямым, испытующим взглядом.

— Нет, — сказал Пылаев. — Скорее всего ваш сын действительно… погиб, и погиб геройски. Однако следствие привело меня именно к вам, и, я повторяю, мне все-таки надо узнать многое. Кто же вам рассказывал о его… гибели?

Трояновский, казалось, немного успокоился. Вот что он затем рассказал Пылаеву.

В 1943 году, примерно в августе, на квартиру к профессору пришел не знакомый ему человек. Он не сказал ни слова и только протянул тетрадь в кожаном переплете: это был дневник Владимира, в котором он записывал свои наблюдения за ходом исследований нового сплава.

Трояновский провел его в кабинет, усадил в кресло и, шагая по комнате с тетрадью в руке, повторял: «Боже мой… боже мой… Но откуда это у вас?» Человек не мог отвечать, в глазах у него стояли слезы, он судорожно глотал слюну: волновался он не меньше самого Трояновского.

— Я инженер, работал в Нейске… Потом — война… Мы дрались — рабочие несколько дней держали комбинат. Потом ушли в лес. Он начал жечь на костре все бумаги, мы ему помогали и отстреливались. Но было уже поздно. Я не успел сжечь эту тетрадь. В костер бросили гранату, я отскочил за деревья. Потом я увидел, как падает Владимир: в него стреляли из автомата в упор… Я выстрелил в эсэсовца и побежал в лес… До сих пор не знаю, как мне удалось тогда спастись… Я опомнился — в кармане эта тетрадка.

Этого человека зовут Лев Петрович Савченко, сейчас он работает инженером здесь, на металлургическом заводе.

Пылаев осторожно перебил Трояновского:

— Значит, он разыскал вас и вернул тетрадь сына?

— Да. До этого он работал где-то на Урале. Ему удалось перейти линию фронта, он был ранен… И приехал сюда уже с Урала.

Пылаев поблагодарил его, раздумывая над тем, как приступить ко второй части этого разговора — второй и самой для него важной.

Наконец он спросил:

— Стало быть, эта тетрадь — единственное, что осталось?

— Да.

— А не принадлежала ли вашему сыну вот эта вещь?

Он вынул из нагрудного кармана массивный серебряный портсигар с монограммой «ВТ» и протянул Трояновскому. Старик взял его и вдруг вскочил, стиснул портсигар дрожащими, побелевшими от усилия пальцами.

— Боже мой!.. Володя… Это… это мой… мой подарок…



Он задыхался. Пылаев, встревоженный, потянулся было к стоящему на столе графину, но Трояновский остановил его:

— Ничего, ничего… Это сейчас пройдет… Простите меня, пожалуйста… Сейчас, сейчас… Вот так, все и прошло. Да, это его портсигар.

Пылаев облегченно вздохнул, откидываясь на спинку кресла. Ему казалось, что его до сих пор тоже что-то душило, а теперь отлегло от сердца. Значит, именно сюда, к Трояновскому, шел шпион, убитый на границе. Что это? Удача? Счастливое стечение обстоятельств? Пылаев мельком подумал об этом. Нет, просто правильно избранный путь. В конце концов он рано или поздно пришел бы к Трояновскому, его имя значилось в том списке, который подготовили в милиции.

Оставалось последнее, но не главное: узнать, Владимир ли писал эту записку или нет. Уходя от Трояновского, Пылаев унес с собой несколько писем Владимира: опытные специалисты быстро определят, его ли это почерк.

Но прежде чем уйти от Трояновского, Пылаев долго еще разговаривал с ним о Владимире, и профессор уже охотно рассказывал о работе сына над новым твердым сплавом, о его дружбе с уральским металлургом — дай бог памяти, как его фамилия?.. Пылаев подсказал: «Дробышев», и профессор удивился:

— И это вы знаете? Но в чем же тогда дело?

Подполковник ответил уклончиво:

— Мало ли плохих людей еще живет на белом свете…

Трояновский проводил Пылаева до дверей и, пожимая на прощание руку, тихо сказал:

— Я никому, разумеется, ничего не скажу. Но после того как вы кончите следствие, я могу рассчитывать…

— Портсигар? — догадался Пылаев. — Ну, конечно, мы вернем его вам.

Вечером Пылаев позвонил генералу домой. К телефону подошел Тимошка и пискливым голоском сказал: «Алё! Тимоша слушает». Пылаев засмеялся:

— Здравствуй, Тимоша. Это дядя Пылаев говорит — узнаешь? Ну, тот самый, который тебе корабли из бумаги делал. А дедушка дома?

Тимошка что-то долго соображал, пыхтел и, наконец, снова пропищал:

— Дома. Сам телевизор смотрит, а мне не дает и спать прогоняет, а там… а там инте-ре-есно…

Но Черкашин уже отнял у Тимошки трубку, и Пылаев услышал его смех: «Ах ты болтунишка…»

— Я слушаю, — сказал Черкашин.

— Товарищ генерал, это подполковник Пылаев говорит.

— Да, да…

— Так вот… Начало удачное.

— Подтвердилось?

— Да.

Черкашин снова засмеялся, и Пылаев не понял: то ли Тимошка выкинул там какую-нибудь смешную штуку, то ли это был удовлетворенный смех оттого, что в следствии наступил перелом.

— Приезжай сейчас ко мне, — переходя на «ты», попросил Черкашин. — Посидим, побалакаем. А то тут мои женщины заставляют меня «Кармен» по телевизору слушать, а я не хочу. Карменсите годиков этак за шестьдесят, дамочка в три обхвата — не очаровывает…

6

Доклад Пылаева на «оперативке» генерал отложил до приезда Шилкова. И как ни рвался Пылаев «в бой», как ни хотелось ему продолжить следствие, ему приходилось сдерживаться и ждать Шилкова еще два дня. Приказ Черкашина был ясен: не спешить, обмозговать все получше, с тем чтобы выступить на «оперативке» со сложившимися — пусть и предварительными — выводами. Впрочем, Пылаев, подчинившись приказу, признался себе, что так разумнее, спешка здесь ни к чему. Он еще раз обозлился на свой характер, на это нет-нет, да и прорывавшееся нетерпение… Спешить сейчас действительно нельзя; можно спугнуть врага, если это он попал в орбиту следствия. Пылаеву оставалось одно — размышлять. За раздумьями не так медленно тянулось время. Пылаев досадливо морщился: ах, Шилков, Шилков, не может лететь в самолете — чекист, а не выносит высоты.

Весь выходной он просидел дома и был рад, что жена уехала с утра за город кататься на лыжах, а у матери нашлась обычная «сотня дел», и она тоже ушла, оставив подробную записку, в какой кастрюльке щи, где лежат котлеты и как сварить кисель из порошка. Пылаев попробовал было сварить кисель, но у него получилась какая-то странная жидкость, скорее напоминающая слабый раствор марганцовки. Он усмехнулся: «Нет, этой науки вовек не постичь. Пойду лучше работать…»

Все, что удалось узнать, он теперь последовательно перебирал, сопоставлял, сравнивал, искал связь между событиями. Мысленно он возвращался к той минуте, когда увидел на столе начальника погранзаставы паспорт, портсигар, пистолет, ампулы с ядом, записку. Потом он оказывался в комнате демобилизованного офицера, оглядывал неуютное холостяцкое жилье, книги, фотографию красивой женщины, сломанную электрическую бритву фирмы «PN и К°». Затем он снова вспоминал скучные сведения: «Владимир Викторович Трояновский, инженер-металлург, год рождения 1911. Официальных документов о гибели нет».

Итак, ясно пока одно: враг шел к Трояновскому, шел его шантажировать. Зачем — тоже вроде бы ясно: работа профессора — секретная; новый сплав, как утверждают ученые, должен найти самое широкое применение в оборонной промышленности. Но не мог же враг идти только к профессору. У него не было с собой ни рации, ни кодов: значит — здесь может быть кто-то, у кого есть и то и другое, припрятанное про запас. Да и должен же был шпион у кого-то жить в конце концов, с кем-то работать, потому что слишком уж слабенькое было у него «оснащение»: он шел налегке. Обычно так идут только тогда, когда есть хорошие явки, связи.

Да, скорее всего, что так. Почему шпион должен был рассчитывать на легкий успех при вербовке Трояновского? Ничего подобного, он и не рассчитывал на это. Смешно было бы думать, что видный советский ученый так просто попадет в руки иностранной разведки. Конечно, шпион рассчитывал либо на долгую осаду, либо…

В коричневом кожаном футляре был яд. «Джентльмены удачи» не брезгуют никакими средствами. И яд-то какой: его не найдешь в организме отравленного, а сама смерть от него точно напоминает смерть от инфаркта. Трояновский стар, и если яд предназначался ему, если бы врагам удалось пустить его в ход, следствие запуталось бы надолго.

Враг подбирался к открытию Трояновского — это безусловно. Но шпион погиб. Значит ли это, что за секретом твердого сплава больше никто не охотится? Вот главное, о чем надо сказать на «оперативке».

Пылаев, обдумывая все это, ловил себя на том, что постоянно возвращается к стальной компании «PN и К°» и невольно пытается перекинуть от нее мостик к работе Трояновского. Там — могучая фирма, изготовлявшая во время войны пушки для гитлеровской армии, а здесь — научно-исследовательский институт, секретная работа профессора Трояновского, металл, который не мог не привлечь внимания иностранной разведки.

Вот еще одна связь: Владимир Трояновский — Дробышев настоящий — Дробышев мнимый, появившийся несколько лет спустя после гибели Асиного отца. Безусловно, след, по которому идет он, Пылаев, скрещивается с розысками Шилкова. Что ж, это даже хорошо: вот наконец-то им снова придется работать вместе.

И все-таки это были только отдельные, пока еще разрозненные факты, а Пылаев любил систему. Всякий раз, ведя следствие, он пытался с самого начала представить себе все дело целиком, создать рабочую гипотезу, которая бы объединяла факты. Так и сейчас: он шаг за шагом восстанавливал события, с тем чтобы из этих разрозненных фактов создать общую картину.

Предположим, что в 1941 году погибли инженер Владимир Трояновский и сталевар Дробышев. В руки врагу попали их документы, а все, что касалось твердого сплава, удалось уничтожить. Только чудом спасшийся их товарищ принес тетрадку — записи Трояновского, по которым ничего не восстановишь, ничего не узнаешь.

Проходит много лет. Отцу Трояновского удается заново создать то, чего не удалось сделать сыну. И тогда одна иностранная разведка — будем пока так именовать ее — посылает своего агента со специальной целью: раздобыть секрет. Пока в рассуждениях вроде бы нет никаких пробелов.

Но тут же Пылаев спросил самого себя: а откуда же там знали, что работа Трояновского подходит к концу? Ведь не может же быть простым совпадением во времени окончание секретных исследований и засылка шпиона? Значит… Значит, кто-то есть в институте, кто знает о ходе исследований? И это подтверждало его мысль, что шпион шел к кому-то из своих. Стало быть, плохо засекретили работу Трояновского, оставили какую-то лазейку.

Еще накануне по приказу Черкашина двое сотрудников побывали в институте, проверили сейф, где лежат все расчеты, и систему охраны. Генералу они смогли сообщить одно: ничего подозрительного не обнаружено. У сейфа только один ключ, он выдается охраной лишь Трояновскому и из стен института не выносится. Каждый вечер сейф опечатывается дежурным.

Мысль Пылаева словно бы наталкивалась на какую-то стенку, за которую он уже не мог заглянуть. Кто такой, откуда он взялся, этот липовый Дробышев? Какую роль он играет — быть может, служит по другому паспорту в институте? А почему бы и не так: агент с документами Дробышева пришел к Трояновскому, отрекомендовался другом сына… Хотя нет, Трояновский рассказал бы об этом, а он во время беседы даже забыл фамилию Дробышева: пришлось напоминать. Стало быть, отпадает…

Савченко? Он не имеет к институту никакого отношения, работает на заводе по своей довоенной специальности. А двое наших сотрудников, что ходили вчера в институт, зашли в отдел кадров завода и просмотрели его документы: все в порядке. Надо встретиться с Савченко, пусть расскажет подробней о гибели Владимира Трояновского…

К вечеру Пылаев почувствовал, что устал. И когда вернулась жена — раскрасневшаяся на морозе, тоже усталая, но веселая, — он искренне пожалел о том, что не поехал с ней, а просидел вот так, сыч-сычом, в комнате, синей от табачного дыма.

* * *
Шилков приехал на работу прямо с вокзала, даже не заходя домой. Он чувствовал, что его здесь ждут, и не ошибся: дежурный, здороваясь с ним, сказал:

— Подполковник Пылаев раза четыре спрашивал о тебе.

То, что он услышал от Пылаева на «оперативке», было для него неожиданностью. Потом, уже в кабинете Пылаева, он честно признался:

— А знаете, я был уверен, что эта моя поездка какая-то… пустопорожняя.

Пылаев позвонил домой и сказал матери, что придет ужинать вместе с Шилковым. Капитан удивленно взглянул на него:

— Нам же работать надо. Вы же сами говорили… — пробовал возразить он.

Пылаев засмеялся:

— А мы и будем работать. Нина Георгиевна тебе сначала уши надерет, что ни разу вести о себе не дал, потом поужинаем и — работать. — Он помрачнел: — Ох, товарищ капитан, туговато нам с тобой придется теперь…

Вечером, в гостях у Пылаева, капитан припомнил все то, о чем говорилось на «оперативке», и, постукивая карандашом по столу, задумчиво сказал:

— А знаете что, товарищ подполковник: не нравится мне этот инженер Савченко. Уж очень случайно все…

— Что случайно?

— Видите ли, в Нейске считают, что из отряда Гаврилова никто не спасся. А тут…

— Этого совершенно недостаточно, чтобы заподозрить человека, — возразил Пылаев.

— Вы посылали запросы?

— Да. До войны работал в Нейске, во время войны, до сорок третьего года, — на Уральском комбинате, потом приехал сюда. Коммунист с сорокового года. Женат, жена — актриса, кстати уже знакомая вам, — помните Луизу в «Коварстве и любви»?

Шилков кивнул: этот спектакль ему хорошо запомнился. А Пылаев сел на диван и, блаженно вытянув ноги, продолжал:

— Так что ваши подозрения необоснованны. И поэтому оставим вообще всяческие подозрения — это не метод работы. С инженером Савченко надо встретиться, и сделаете это вы. Завтра же. А я познакомлюсь с институтом. Да, еще о Савченко. Предположим, он — шпион. Он приносит Трояновскому тетрадь сына. Понятно, что он будет рваться в институт, в сотрудники к профессору, едва узнав, что тот работает в секретной лаборатории. А все получается наоборот: Трояновский ведь уговаривал Савченко идти к нему, но тот, как говорится, отбрыкивался руками-ногами, справедливо возражая, что он — практик. Вы, может быть, знаете, как неохотно подчас идут производственники в научно-исследовательские институты?

— Почему?

Пылаев потер указательным и большим пальцами, будто покрошил невидимый хлеб невидимым курам: жест, который Шилков сразу же понял, — понял и засмеялся: «Это вы о „прогрессивках“? Да вы все знаете до тонкостей!» Пылаев качнул головой: «До тонкостей нам обоим еще далеко».

Они засиделись за полночь, и когда Шилков спохватился, что его хозяйка-старушка, должно быть, уже давным-давно спит, было два часа ночи.

— Оставайся ночевать у меня, сейчас постелю на диване, — сказал Пылаев тоном, не допускающим возражений.

Но улеглись они не сразу. За окном полыхал голубовато-зеленый свет электросварки: рабочие ремонтировали пустые в этот ночной час трамвайные пути. Изредка проходила по улице машина, и тогда окна желтели. А Пылаев и Шилков продолжали обсуждать до мелочей предстоящие им встречи и разговоры.

— Ну, все, — поднялся, наконец, Пылаев. — Хватит на сегодня. Спи. И пусть тебе приснится… она.

— Кто «она»? — смутился Шилков.

— Брось хитрить, я уже знаю, — шутливо погрозил ему пальцем Пылаев.

— Да откуда вы знаете?..

Шилков и не заметил, как выдал себя. Спроси он: что вы знаете? — и Пылаев, который не знал ровным счетом ничего, отделался бы какой-нибудь шуткой. Уходя и прикрывая за собой дверь, Пылаев сказал шепотом:

— Эх ты, конспиратор!

* * *
Иногда по вечерам в квартире Трояновского разворачивались настоящие баталии. Приходил сосед и давнишний друг профессора — сталевар Максимов. Глаша в эти вечера допоздна варила крепкий кофе: старики за спорами выпивали кофейник, а то и два… Наутро Глаша, по пути в магазин, обязательно останавливалась поговорить с дворничихой и рассказывала, что «наши совсем с ума посходили», что «в кабинете не продохнуть» — так накурили и что Максимов все-таки зря спорит с «моим»: «мой-то, надо понимать, побашковитее будет».

Споры у них шли, как правило, вокруг преимуществ и недостатков основной или кислой футеровки, схватывались они и по поводу раскисления шлака. Максимов, ухватив карандаш коротенькими темными пальцами, неловко выводил на бумаге формулы. И, если Глаша пыталась помешать им, намекнуть, что час уже поздний, что Трояновскому вредно сидеть в этаком табачном дымище, Максимов яростно кричал глуховатой домработнице:

— А ты, мамаша, иди… Сталь варить — не кофей. Иди, иди с богом, со Христом…

А недавно Максимов пришел к Трояновскому не спорить. Он принес своему ученому другу несколько листков бумаги, на которых его корявым почерком — почерком поздно научившегося грамоте человека — были выведены расчеты скоростной плавки и кое-как набросана схема завалки шихты. Трояновский, беспрестанно поправляя очки, вглядывался в формулы, что-то бурчал себе под нос, разводил руками:

— Все верно. Золотая у тебя голова, Степан! Только… недолго тебе, брат ты мой, на своей печи сидеть: будешь варить мой сплав, я уже договорился с кем надо.

— Без меня договорился? Женил, значит?

— Каюсь, женил. И тебя и Льва Петровича.

Максимов, шевеля обожженными бровями, проворчал, уже успокаиваясь:

— А, ну тогда ничего. Если со Львом Петровичем — тогда можно. Честно говоря, ведь с самого начала это его думка была — об увеличении веса шихты на скоростной.

* * *
С утра в литейном цехе собралось много народу, здесь стоял сдержанный гул голосов, и казалось, что только два человека совершенно спокойны. Савченко сам обошел и проверил опоки, заглянул в ковш — нет ли трещин или мусора, а то пропадет вся плавка.

Когда Максимов поднял над головой руку в толстой асбестовой рукавице, наступила тишина: сейчас дадут металл. Замер и Савченко. Но в это время кто-то тронул его за рукав и проговорил почему-то шепотом:

— Вас в партком. Просили срочно.

— Что там еще? — нахмурился Савченко. — Секретарь здесь, кто же вызывает?

— Не знаю, военный какой-то.

— Сейчас, — отмахнулся Савченко. — Передайте, пусть подождет.

В партком он вошел, вытирая платком красное, потное лицо и щуря глаза: после ярко-белой струи расплавленного металла все вокруг сейчас показалось тусклым и бесцветным. Он не сразу разглядел, что за военный поднялся ему навстречу, и не сразу расслышал, что тот говорит.

— Немного не вовремя вы приехали, — извиняясь за то, что Шилкову пришлось ждать, сказал Савченко. — Тут у нас событие, можно, сказать.

— Да, мне говорили… Но с плавкой все в порядке?

— Вроде бы в порядке, только вот мокрый совсем. Жарища там у нас… Так я вас слушаю, товарищ капитан.

И Шилков, как это было продумано заранее, сказал, в упор глядя на Савченко:

— Нас интересует все, что касается разгрома рабочего отряда и, в частности, гибели инженера Трояновского и сталевара Дробышева. Вы ведь были в этом отряде?

Савченко, все еще щурясь, в последний раз вытер лоб и, скомкав платок, сунул его в карман.

— Ну, об этом я могу рассказать много.

Все, что услышал от него Шилков, уже было известно ему. Они сидели вдвоем в большом кабинете секретаря парткома, им никто не мешал, и Шилков решил, что он не уйдет отсюда, пока не узнает от Савченко всех, даже самых мельчайших, подробностей.

— А девочку вы помните? — спросил он. — Она шла с отрядом.

— Нет, — качнул головой Савченко. — Девочка с отрядом не шла, мы ее встретили уже в лесу, и пробыла она у нас, ну, от силы минут двадцать. Кажется, Дробышев начал писать какое-то письмо… Потом немцы… Я, когда увидел, что все кончено, побежал в ту же сторону, куда ушла эта девочка…

— Хорошо, — сказал Шилков. — Но почему вы ничего не сообщили впоследствии семье Дробышевых о его гибели?

— Между прочим, я не знаю — погиб он или нет. Вот гибель Трояновского я видел.

Шилков, который рассчитывал получить от Савченко новые подробности, вышел из заводоуправления разочарованным. В сущности, все, что было у него сейчас записано в блокноте, только повторяло уже известное — да иначе не могло и быть: ведь профессор рассказывал Пылаеву о гибели сына тоже со слов инженера Савченко.

Одно обстоятельство убедило Шилкова, что Савченко действительно был в отряде: он помнил девочку, Наташу Гуро, и даже то, что Дробышев хотел передать с ней какое-то письмо. Что же, Шилков не удивился, что память Савченко сохранила такие, казалось бы, мелочи.

В тяжелые минуты, когда кругом смерть, и мелочи запоминаются. Ведь помнит же Шилков — и, наверно, не забудет никогда в жизни, — как на фронте он упал рядом с комбатом и, когда очнулся, услышал тихое тиканье: комбат был мертв, а часы у него шли… Мелочь, пустяк. В памяти стерлись куда более значительные события, а это — осталось.

Шилков дошел до набережной. На середине реки чернели большие, незамерзшие полыньи, над ними поднимался пар. Люди шли по льду на противоположный берег, обходя страшные места, и Шилкову подумалось: зачем они идут через лед, какое ухарство! Мост ведь рядом.

Люди перешли реку и поднялись на набережную неподалеку от Шилкова. Это были студенты — смеющиеся, веселые, и все с чемоданчиками вместо портфелей: такая уж нынче была у студентов мода. «Там же Институт стали… — внезапно догадался Шилков. — Общежитие… и…»

Он сам спустился на лед и, скользя коваными каблуками, быстро пошел по проторенной тропке на другой берег. Дойдя до середины реки, он усмехнулся: «Какое ухарство… Мост ведь рядом…»

Против высокого серого здания, выходящего окнами на реку, он остановился. В институте, надо полагать, кончились лекции, и теперь все время хлопали двери, выпуская студентов. Шилков стоял напротив дверей и, закуривая, исподлобья поглядывал на выходящих. Незнакомые люди шли и шли, перекидываясь шутками. Неподалеку затеяли игру в снежки, и один крепкий снежок ударился в стенку возле Шилкова, рассыпался, оставив большую белую отметину.

«Зачем я сюда пришел? В конце концов этого просто нельзя делать… Я — следователь, она — свидетельница. Я не имею права…»

Он уже повернулся, чтобы уйти, когда к подъезду лихо подкатила машина кофейного цвета. Шилков мельком успел разглядеть сидевшего за рулем: его лицо показалось капитану знакомым; долго вспоминать не пришлось — этого молодого человека он видел с Асей там, в театре…

«Тем более, — думал Шилков, ища глазами автобусную остановку. — Черт знает что это такое: кажется, вам давно не восемнадцать лет, товарищ капитан».

7

В последних числах февраля погода вдруг переменилась. Сразу раскисли, стали серыми сугробы, наваленные вдоль улиц, закапало с крыш, и словно пахнуло весной, оттаявшей землей, свежей весенней влагой. Ночами немного подмораживало, но с утра опять задувал теплый ветер, и на домах выступала ровная изморозь. Ребятишки по дороге в школу непременно прикладывали к стенам руки, и теперь на домах рядами тянулись четкие, будто нарисованные, отпечатки детских ладошек.

Нечего было и думать о том, чтобы в такую погоду вести девочку в зоопарк. Савченко даже обрадовался: сегодня, в воскресенье, можно наконец-то как следует отдохнуть, выспаться за все эти дни. Сквозь сон он слышал, как осторожно закрылась дверь: жена повезла дочку на весь день к бабушке…

Когда он проснулся, Мария была уже дома. Она сидела возле зеркала и внимательно разглядывала себя.

Сквозь полузакрытые веки Савченко тоже внимательно наблюдал за женой. Сегодня у нее трудный день — премьера, она играет в «Грозе» Катерину. Приятно видеть афиши, расклеенные по всему городу: «А. Н. Островский. „Гроза“. Драма в пяти действиях», и пониже имен заслуженных артистов и лауреатов — скромное: «Катерина, жена его — арт. М. Татаринова». Мария, конечно, волнуется: не очень-то легко играть эту роль, особенно после того как большинство местных театралов видело Катерину — Тарасову.

Завтра на завод он придет совершенно разбитый: режиссер потащит всех после премьеры к себе, и хорошо, если можно будет соснуть часика три-четыре до работы.

Савченко, наблюдая, как меняется лицо жены, становясь то грустным, то будто бы озаряясь каким-то ясным внутренним светом, неожиданно подумал: «Когда ее принимали в партию, она сказала: „Я оправдаю ваше доверие“. Представляю, как это было сказано — как в плохой современной пьесе на производственную тему».

Впрочем, иронизируя так про себя, он и любовался женой, ее скромной, спокойной, удивительно русской красотой, и был доволен, что она — его жена; ему было приятно, когда на улице оборачивались мужчины, чтобы посмотреть на нее. Мелкое тщеславие? Савченко тихонько рассмеялся, и Мария обернулась:

— Ты проснулся? Ну и соня!

Она сразу же начала говорить ему, что волнуется страшно, что ей кажется — она сегодня провалится: не хватит чувства. Она ходила по комнате, легко дотрагивалась руками до вещей и словно бы разговаривала сама с собой:

— …Катерина — бунтовщица, глубоко несчастная женщина. Может быть, актриса сама должна страдать? У нее у самой должно быть глубокое горе — и тогда образ будет правдоподобнее? Помнишь, Мольер умирал на сцене, а публика была в восторге, ей казалось, что это бесподобная игра… А я? Сейчас мы с Анюткой ехали в трамвае, вдруг она меня спрашивает: «У тебя выходной завтра? Значит, завтра все не артистки?» В трамвае смеялись, а я сидела почему-то счастливая. Ну разве можно с таким настроением играть Катерину!

Савченко, закуривая, стряхнул искру с пододеяльника.

— Давай поссоримся, — шутливо предложил он. — Или представь себе, что муж у тебя — мерзавец, сукин сын, пьяница и бабник Разозлись на меня.

Мария подбежала к нему и, наклонившись, крепко прижалась щекой к сбившимся теплым волосам.

— Ну что ты! Ты у меня хороший… Только работаешь много. Грустный какой-то стал, Что с тобой? Раньше ты был… другим каким-то.

— Я просто устал, — ответил Савченко. — Думаешь, легко мне далась эта скоростная плавка? Вот тебе содружество в понимании отдельных мыслящих единиц: после первой отливки все поздравляли этого старика Максимова, а я стоял в сторонке — и хоть бы кто-нибудь мне слово сказал. Так у нас и рождаются новаторы… На чужом горбе в рай въезжают. А потом…

Мария медленно поднялась и села в кресло, сцепив пальцы. Она глядела уже задумчиво, всю ее веселость как рукой сняло.

— Что «потом»? — спросила она.

— Да так. Вызвал меня тут… один товарищ. Интересовался подробностями разгрома отряда — помнишь, я рассказывал тебе. Мне этот разговор не понравился: будто бы я виноват, что спасся…

— Это у тебя нервы расходились, — успокаивающе ответила Мария. — Летом поедем куда-нибудь отдыхать. Ладно? Ну, ты вставай, а я побегу в театр — не могу сидеть дома…

Савченко закрыл за ней дверь и лег снова. Он долго лежал так, закинув руки за голову и глядя прямо перед собой на стенку, потом протянул руку и снял с телефона трубку. Ему ответили не сразу. «Спит еще, что ли?» — подумал он. Но в это время в трубке раздался знакомый голос, и Савченко назвал себя.

— Вы, наверно, спали, Борис, я разбудил вас?

— Нет, нет, что вы… Тут у меня с утра дела великие.

— Дела? В выходной?

— Да, понимаете… Совсем как в поговорке: хочешь неприятностей — купи машину.

Надо крыло менять, вот только что приходили тут двое халтуряг — торговались.

— У вас же новая машина!

— Барахло, а не машина. Я тут ходил… в публбибл, смотрел журнальчики — вот где машинки отрывают: класс!

— Куда-куда вы ходили? — не понял Савченко, хотя он уже разбирался в своеобразных словечках своего знакомого.

— В публбибл… Ну, в публичную библиотеку. А у вас как делишки?

— Да вроде бы… на всю железку, — в тон ему ответил Савченко.

— А у меня что-то муторно на душе, — пожаловался тот. — Со своей чувихой… ну, с этой, из Института стали, поругался в дым. К тому же центов нет, халтуряги за ремонт кусок рвут.

— Бедняга, — посочувствовал Савченко. — Как же вы дальше будете устраивать свои сердечные дела?

— Здесь будьте спокойны. Моя Жаннет споет мне еще «Бессаме мучо». — Он засмеялся. — Сегодня у нас премьерка? Встретимся на выпивке, а?

На том разговор и кончился. Савченко, вешая трубку, усмехнулся: содержательный разговор. Он припоминал все, что ему было известно об этом человеке — Борисе Похвисневе.

Чем больше Савченко приглядывался к этому красивому, элегантному, самоуверенному до развязности парню, тем яснее ему становилось, каким путем тот идет.

Мария постоянно возмущалась этим знакомством:

— Ну что ты нашел в этом стиляге? Мне противно с ним даже разговаривать: какой-то угорь, а не человек.

Савченко смеялся:

— Да я ж его в друзья не собираюсь брать. Просто интересно, откуда берутся такие.

— Пустышка самая настоящая… И еще манера противная — все время какой-то мячик пальцами жмет. Ходит и жмет, везде и всюду. Глупо…

— Он спортсмен, этим шариком бицепсы наращивает. Нет, это как раз хорошо, это мне в нем нравится. Ведь Похвиснев неплохо прыгает, бегает. Люблю сильных. Посмотри, какая у него ловкая фигура.

— Он весь… грязный какой-то. И Васильеву я не понимаю — как ей мог понравиться такой.

Васильева была актрисой того же театра: вздорная женщина, разошлась с мужем — тот не мог ей дать «красивой жизни». Это ее называл сейчас Похвиснев «моя Жаннет».

* * *
Три дня назад «моя Жаннет» — артистка Васильева — сошла с трамвая в конце Морского проспекта и торопливо зашагала к дому № 18. Так же быстро поднялась она на третий этаж и привычно нажала три раза кнопку звонка. Казалось, женщина нервничает: она сняла перчатки и засунула их в сумочку, потом вынула и положила в карман. Но когда открылась дверь, она сказала весело:

— Ваня? Принимаешь гостей?

Мужчина, открывший ей, молча отступил в коридор. Васильева увидела его побледневшее, растерянное лицо и сказала со смешком:

— Не бойся, никаких эмоций не будет. Просто я пришла проведать тебя и наш скворечник.

— Я… очень рад видеть тебя.

Он помог ей снять пальто. Женщина расправила складки платья, провела рукой по волосам и, потянувшись, поцеловала Степанова, оставив на его щеке след губной помады.

— Вот так… Почему же ты меня не целуешь?

— Ты сказала — никаких эмоций не будет, — ответил Степанов. — Проходи в комнату и прости — у меня не прибрано.

Это была та комната, в которой еще недавно побывал подполковник Пылаев. Точно так же, как и тогда, пачками были сложены на полу книги — множество книг. Пепельница была полна окурков, и стакан чаю стоял на столе, заваленном бумагами. И так же с фотографии глядела, улыбаясь, красивая женщина.

Жаннет окинула комнату быстрым взглядом и, бросив сумочку на диван, молитвенно сложила руки:

— Боже мой, какой разгром! Ты не убирал здесь, наверно, целый год. Разве у тебя не бывают… гости?

— Нет, — ответил Степанов. — Как-то все некогда.

— Так было всегда, — тихо сказала Васильева. — Тебе всегда было некогда. Ты, значит, не изменился…

Она переходила от одной своей фотографии к другой, вглядываясь в них, и вдруг рассмеялась. Степанов смотрел на нее издали и не понял, почему она смеется.

— Какая я была девчонка, — сказала она наконец. — Просто не верится, что это — я.

— Ты очень изменилась, Жанна.

Это был разговор полунамеками, понятный только им одним. Степанов до сих пор не мог опомниться после того дня, когда он нашел комнату пустой, а на столе — записку: «Не надо пытаться вернуть меня. Я любила тебя, а сейчас не люблю. Ты — хороший человек, но я была девочкой, когда думала, что любить можно только один раз в жизни и только одного человека. Надеюсь, ты понимаешь, о ком я говорю?»

Сейчас Степанов видел, что она утомлена, постарела, но упорно пытается скрыть это под маской беззаботной веселости. И хотя она была по-прежнему красива, эта красота уже не обманывала его — красота, к которой приложили руку парикмахер, портной, косметичка.

И все-таки он не понимал, зачем она пришла. Не затем же, в самом деле, чтобы увидеть, как он живет?

— Знаешь, я попрошу прийти к тебе одну женщину, домработницу моих знакомых: пусть приберет, а?

— Спасибо, но я думаю… лучше не надо… Я сам… — забормотал, смутившись, Степанов. — Вот в воскресенье возьмусь и все приберу.

Ему, когда он увидел жену, поначалу показалось, что она вернулась обратно. Сейчас он видел, что ошибся. Но зачем она все-таки пришла?

Очевидно, ей надоело ходить по комнате: она села и, улыбаясь, стала разглядывать Степанова. Она заметила, что тот похудел: наверно, обедает кое-как, в заводской столовой. У рубашки чистый, но мятый воротничок: мужчине трудно научиться гладить.

— Ты работаешь все там же, на авторемонтном?

— Да.

— И в должности не повысился?



Степанов молча пожал плечами. Васильева в этом не изменилась. Она всегда любила повторять: «Таким, как ты, нужна карьера. Я хочу, чтоб ты рос: сначала завод, потом главк, потом министерство. Нам хорошо будет в Москве. Там неважно с жильем, но ответработникам дают квартиры». Он не стал ни директором завода, ни начальником главка, ни министром; у него была одна комната в шестнадцать метров, тысяча двести пятьдесят рублей зарплаты да триста-четыреста премиальных за квартал, а это Васильеву не устраивало.

— Я согрею чай. Хочешь? У меня есть варенье.

Васильева снова рассмеялась:

— Чай — слишком крепкий напиток, Ваня. Нам надо было бы выпить с тобой, но… Ты же не пьешь по-прежнему? Не обижайся, но от таких мужчин, как ты, пахнет парным молоком.

Степанов опять промолчал. Он не знал, о чем ему сейчас говорить, как держать себя. Жаловаться на судьбу? Говорить, что он все-таки любит ее и все простит, если она вернется? Этого он не хотел и не мог сказать. Что ж, пусть разговор идет так, как и начался, — пустой и бессодержательный, еще одно — не ахти какое серьезное — испытание нервов.

О том, зачем она пришла, Степанов узнал минут через десять. Васильева, взглянув на свои маленькие золотые часики, заторопилась:

— Я ведь на секундочку к тебе заехала… Да, кстати, очень тебя прошу…

— О чем же?

— Понимаешь… Словом, одному нашему артисту надо починить машину, крыло там какое-то поменять. Ты не можешь помочь… частным образом? Он хорошо заплатит рабочим.

— Не знаю, Жанна…

— Ну, я тебя очень прошу.

И она быстро вынула из сумочки записную книжку, вырвала листок и написала адрес.

— Вот, Ванюша, голубчик, сделай это… хотя бы ради меня. Ради прошлого. Ладно?

* * *
В воскресенье двое рабочих пришли по указанному адресу. Старому авторемонтнику Козинову и его напарнику не очень хотелось идти, но Ивану Дмитриевичу они не могли отказать.

Двери им открыл молодой человек в полосатой сине-белой пижаме и, увидев незнакомых людей, растерянно отступил в коридор:

— Вы… к кому?

— Мы от Степанова.

— От какого Степанова?

— От Ивана Дмитрича. Это у вас машину надо ремонтировать?

— A-а, машину! — Молодой человек словно бы стряхнул с себя испуг. — Постойте-ка здесь, я сейчас оденусь и выйду.

Козинов с напарником остались на площадке. Козинов хмурился:

— Видал, брат, птица? Знаешь что, пойдем-ка отсюда. Не люблю, когда рабочего человека боятся в дом впустить. Пойдем.

Напарник мялся, очевидно что-то собираясь сказать, но так и не решался.

— Ты чего мнешься? — удивленно спросил его Козинов.

— Понимаешь, дядя Матвей… Костюм я себе сшить хотел, а четырех сотен не хватает.

Козинов задумался. Что ж, парнишка прав, получает он еще немного. Пусть подзаработает.

Молодой человек вышел к ним и, вертя на пальце ключ, первым начал спускаться по лестнице. Они пошли за ним. Во дворе, возле сложенного из шлакобетонных кирпичейгаража, молодой человек остановился, открыл тяжелый замок и, войдя внутрь гаража, зажег свет.

— Вот она. Посмотрите, и давайте договоримся.

Спереди у машины было немного помято левое крыло — вмятина была настолько невелика, что рабочие ее отыскали не сразу.



— Нам сказали, что вы хотите все крыло менять?

— Да.

— Зачем? Мы выгнем вмятину, покроем заново лаком — и все. А крыло менять, — знаете, дело долгое, да и…

— Я же плачу, — сказал хозяин машины.

— Крыло частным путем не достать, — спокойно ответил Козинов. По скулам под смуглой кожей у него ходили тяжелые желваки.

— Подумаешь — не достать! Неужели вы не можете у себя…

— Украсть?

— Зачем украсть? Мало ли путей… Можно и договориться.

— Ладно, — решил Козинов, словно не желая дальше спорить.

Они договорились о цене, о том, что через два дня придут менять крыло, и, наконец, очутившись на улице, Козинов крепко выругался:

— Видал? Не знал, должно быть, Иван Дмитрич, к какому заказчику посылал…

— А он и говорил, что не знает… Откуда вы крыло возьмете?

Старик не ответил. Скользя по мостовой, он быстро пошел к трамвайной остановке. В трамвае старик все время молчал, занятый своими мыслями. Напарник осторожно тронул его за рукав:

— Дядя Матвей, мы куда?

— В автоинспекцию, дурень. Ты что, сам не видишь? Вмятина там — всего-ничего, а ему таких денег не жалко, новое крыло хочет ставить.

— Ну и что?

— Что? — Козинов шептал ему в самое ухо: — А то, что понимать надо: боится он этой самой вмятины, вот что. Скрыть хочет.

…Они подошли к зданию, где возле дверей была надпись: «МВД СССР. Городская милиция. Автоинспекция». Милиционер, дежуривший внизу, показал им, как пройти к оперативному уполномоченному ГАИ.

— Спросите капитана Фролова! — крикнул он им вслед.

Это было в воскресенье днем.

8

В это воскресенье Шилков проснулся рано, за окном едва начинало светлеть. Проснулся — и первым делом повернулся к календарю, словно для того, чтобы убедиться, что действительно уже воскресенье. Шилков быстро вскочил и раз десять присел, вытягивая перед собой руки и сводя их к груди. Потом натянул лыжные брюки, которые заменяли ему домашний костюм, и с чайником побежал в кухню. У себя в комнате Шилков принялся за уборку: отнес и вытряхнул полную пепельницу окурков; плеская из графина, смочил пол в своей комнате и тщательно подмел его изрядно вытертой щеткой, затем старой майкой смахнул с подоконника недельную пыль. Потом он достал свой выходной штатский костюм, повертел его на вешалке, критически осматривая. Из кителя Шилков переложил в карманы костюма расческу, деньги, ручку, затем достал билеты в театр и поглядел на них, раздумывая.

— Константин Алексеевич, а чайник-то ваш уже выкипел! И когда это я вас приучу к порядку? — сказала за дверью хозяйка.

— Ох, забыл! Сейчас, сейчас, мне бриться надо.

Хозяйка громко постучала и приоткрыла дверь. В руках у нее был чайник.

— Нате!.. Что же это вы, изменили своему правилу в парикмахерской бриться?

— Да, сегодня решил сам. Знаете, волосы у меня на подбородке вкривь и вкось растут. Никогда в парикмахерской чисто не выбривают; встал с кресла — хоть снова садись. А у самого, надеюсь, лучше выйдет.

Старушка лукаво прищурила глаза, удивленно покачала головой и ничего не сказала. Да и что было говорить: если молодой человек начинает так заботиться о своем подбородке — ясно, в чем тут дело. Она достаточно пожила на свете, чтобы понять, почему ее постоялец решил бриться сам.

А Шилков, действительно, брился особенно тщательно. Он быстро водил бритвой по подбородку, потом гладил ладонью и снова водил сверху вниз и снизу вверх.

Он, вероятно, долго мучился бы перед зеркалом, если бы не взглянул на часы и не увидел, что уже четверть десятого. Тогда он заторопился, хотел было бежать мыть прибор, но махнул рукой: «А-а, ладно, потом!»

По улице Шилков шел широким, быстрым шагом, то и дело поскальзываясь на обледенелом тротуаре. И только свернув за угол, он подумал: «Может, неудобно сейчас звонить? Наверное, она еще спит. Но нет, надо, а то уйдет еще куда-нибудь».

У будки телефона-автомата никого не было. На его просьбу вызвать Асю Дробышеву кто-то недовольно ответил, что не успел начаться день, а в общежитие уже звонят. Но Ася откликнулась быстро, и Шилков успокоился: значит, она уже встала.

— Это я, Шилков. Извините, что беспокою… Да, да, спасибо, и вас также — с добрым утром… Я вот зачем. Хочу пригласить вас в театр. Не просто так, а это нужно. По делу. Вы не против?

Шилков выпалил сразу все, что приготовил сказать. Получилось так потому, что он все-таки боялся: вдруг она занята или не захочет… Ася засмеялась тихо и как-то хорошо. Но ответила насмешливо:

— А вы разве просто так, без дела, не захотели бы пригласить меня?

Шилков растерялся:

— Я… не думал… Вообще, театр… наверное, у вас… — Он чувствовал, что скажет сейчас какую-нибудь явную нелепицу или глупость. — Так вы, значит, можете? Ну и хорошо! Мне зайти за вами, или мы где-нибудь встретимся? Конечно, мне нетрудно! Так я буду у вас ровно в девятнадцать… ровно в половине восьмого… До свиданья!

Шилков повторил это «до свиданья» несколько раз, хотя трубка уже была повешена. Между двумя этими словами он делал большую паузу, словно впервые постигая их смысл, и потому придирчиво проверял их на слух.

День тянулся мучительно долго, но Шилкову не хотелось ни читать, ни гулять. Пылаев, расставаясь с ним в субботу, сказал:

— Завтра по-настоящему отдыхайте. Делайте, что душе захочется. И не вздумайте опять заниматься домыслами, а то угораздит вас еще звонить мне. Ясно? Вечером в театр сходите. О пьесе я в понедельник первым делом спрошу.

Шилкову на самом деле о работе думалось меньше всего. Он попросту ни о чем не думал, а мысль о театре отгонял. Пусть все идет своим чередом, еще размечтаешься понапрасну. Может, Ася вовсе не потому согласилась идти, что он ее пригласил, а просто ей захотелось в театр, давно не была, билеты трудно достать… Шилков ходил по комнате, курил, останавливался, садился на стул, потом лениво раздумывал о том, что надо будет соорудить полки для книг и вешалку перевесить. Хозяйка звала его обедать — она такой суп с клецками сварила! Но Шилков отказался. В столовую он тоже не пошел, а пообедал, разогрев баночку фасоли со смальцем.

У общежития института Шилков был в начале восьмого. В вестибюль с шутками и смехом входили студенты. Шилкову казалось, что на него, постороннего здесь человека, все оглядываются, и он еще больше смущался от этого. Он хотел было пойти в магазин, позвонить оттуда и сказать Асе, что будет ждать ее на улице.

Сквозь застекленную дверь были видны часы, стрелки показывали уже половину восьмого. Тогда Шилков понял, что медлить нельзя. В конце концов он должен быть уверенным и спокойным: «Ведь мы же по делу идем в театр. Что же это я…»

Дежурный комендант, выписав пропуск, сказал, не поднимая глаз, как найти студентку Дробышеву. На четвертый этаж Шилков поднялся бегом, подражая студентам.

Асю он увидел с порога — она стояла у зеркала, напротив двери, и причесывалась. Она улыбнулась ему в зеркале и с той же улыбкой повернулась к нему:

— Вы уже? Я еще не совсем готова…

— Да… я опоздал на три… (нет, на две минуты… Но это ничего?

Шилков все еще стоял в дверях, не зная, проходить ли ему дальше, где снять галоши. Ася заметила его взгляд и сказала:

— У нас все снимают галоши у двери. Видите, наслежено? Это наши ребята заходили… Присядьте сюда, я сейчас…

И, может, оттого, что Ася тоже смутилась, когда он вошел, но все-таки овладела собой и вот продолжает причесываться, или оттого, что в комнате они были одни и Шилков не ощущал на себе любопытных взглядов, он вдруг почувствовал себя своим человеком здесь, в Асиной комнате. Он уже с нескрываемым любопытством оглядел комнату, рассмотрел картину в простенке. Потом Шилков опять поймал в зеркале лукавую и озорную усмешку девушки и в ответ тоже улыбнулся.

— Ася, вы одевайтесь потеплей, особенно ноги. Подморозило сильно. А туфли я понесу, ладно?

— Ладно… Только у меня сумки нет.

— Так мы в газету их… Вот в эту, вчерашнюю, можно?

Им обоим стало как-то особенно легко и хорошо. Ася все-таки до этой минуты не могла отделаться (да и не стремилась к этому) от мысли, что Шилков — «чекист, человек, в какой-то степени окруженный тайной, занятый чрезвычайно важными делами». А Шилков боялся самого слова «ухаживание» и не хотел, чтобы о нем можно было подумать как, о «женихе». И оба обрадовались, что между ними могут быть очень дружеские, очень простые отношения, ни к чему, собственно, не обязывающие.

Они вышли на улицу, и Шилков шутливо оттопырил согнутую в локте руку. Ася взяла его под руку, и оба засмеялись, глядя друг другу в лицо. Шли они легко, шли так, словно были знакомы очень давно и не было ни мимолетной встречи в автобусе, ни короткого разговора в буфете театра, а была долгая веселая дружба.

В театр они поспели к третьему звонку. Билетерши поторапливали опаздывающих. Как только Шилков и Ася нашли свои места, свет погас.

Едва поднявшийся занавес замер высоко над сценой, в зале раздались аплодисменты. Приветствовали работу художника и осветителей. Шилкову тоже вначале показалось, что перед ним не сцена, а распахнулось огромное окно на Волгу, в этот настоящий сад, где продолжают разговор трое несколько старомодных мужчин. Со сцены повеяло в зал прохладой, и впечатление было такое, что где-то там, за кустами и деревьями, действительно течет большая река.

Ася поежилась. Шилков тихо спросил:

— Холодно?

— Нет, что вы! В театре со мной всегда так.

Будто сама играю, вот и волнуюсь не меньше актеров. Смешно, да?

Шилков промолчал и только улыбнулся — улыбнулся и словам Аси и потому, что на сцене появилась Татаринова: он ее узнал сразу. Ему самому хотелось оценить игру этой талантливой актрисы, и он стал следить за каждым ее движением, за мимикой, отмечая про себя: «Да, это так, пожалуй, похоже, так бывает… и это тоже…» Но потом, забыв обо всем, он просто смотрел и переживал то, как любит и страдает Катерина, уже не думая, что играет ее Татаринова и что о ней говорят как о большом таланте…

Когда в зале вспыхнул свет, Шилков встал. Ася все еще смотрела на сцену, и глаза ее блестели.

Шилков всматривался в публику, разыскивая того, кто ему был нужен. «Он наверняка сидит где-то близко к сцене», — соображал Шилков.

Но сначала Шилков увидел молодого человека, который прошлый раз был с Асей. Шилков наклонился к девушке:

— А ваш знакомый здесь. Смотрите, он мимо нас пройдет.

Ася посмотрела, куда показал Шилков. На ее лице появилась досадливая усмешка:

— А, этот стиляга…

— Зачем же так? Он вам не нравится?

Тут Шилков увидел, что молодой человек не один. Он что-то рассказывал, видимо очень смешное, инженеру Савченко. Шилков побледнел: сейчас произойдет очень для него важное… или ничего не произойдет.

Шилков поднялся и, будто только сейчас случайно заметил их, поздоровался. Молодой человек с явным любопытством посмотрел через плечо на Шилкова. То, что он увидел с ним Асю, видимо его удивило мало. Он только слегка пожал плечами и с наигранной небрежностью сказал:

— Ах, вы не один! И даже с моей знакомой…

Ася подошла к ним. Шилков сделал жест в сторону Савченко:

— Познакомьтесь, инженер…

Савченко кивнул головой:

— Мы уже знакомы. Ася, не так ли?

— Да, я помню тот неудачный вечер, когда вы спешили домой. Вас жена не сильно ругала?

— Ну что вы! Она каждый вечер поздно приходит — я же не сержусь.

Когда началось второе действие, Шилков все еще думал о том, что опыт не удался. Стало быть, его предположение, не Савченко ли получал на почте деньги по паспорту Дробышева, оказалось неверным.

Ася снова, не отрываясь, смотрела на сцену, и Шилков был рад этому: она не заметит, что он уже не следит за действием, а, уставившись в одну точку, напряженно думает.

Несмотря на положительное в основном впечатление, которое сложилось у Шилкова от беседы с Савченко на заводе, он все-таки испытывал пока что необъяснимую неприязнь к инженеру. Ему почему-то хотелось тогда, во время разговора, уловить в рассказе Савченко какое-либо несоответствие, какую-нибудь фальшь. Он понимал, что так нельзя, что ему обязательно надо освободиться от этого предубеждения. Но он ничего не смог с собой поделать.

Удивляло, как Савченко говорил о разыгравшейся в лесу трагедии. Восстанавливая это в памяти, сопоставляя с тем, что говорил Пылаев после встречи с профессором Трояновским, Шилков по-настоящему насторожился. Вчера он попросил Пылаева снова рассказать о беседе с Трояновским. Подполковник рассмеялся. «Ох, до чего же ты дотошный! Я уже и забыл, наверное, все подробности», — но все же стал вспоминать слова профессора:

— В 1943 году, примерно в августе, ко мне домой пришел человек…

— Нет, нет, не то. Помните, вы передавали рассказ профессора о гибели его сына? Мне бы хотелось услышать, как он об этом говорил…

— Это, капитан, труднее вспомнить… Вот так, кажется: «Владимир Викторович шел с нами». Это, конечно, слова Савченко. Профессору они, вероятно, так целиком и запали в память. Что дальше? Да! «Нас настигли эсэсовцы». Не ручаюсь за точность, но примерно…

— А потом: «Он начал жечь все бумаги»?

— Кажется, так. А что?

— И еще: «Но было уже поздно. Я не успел сжечь эту тетрадь…»?

— Да, да, что-то в этом роде. Я теперь сам припоминаю. Именно так. А вы откуда знаете, как говорил профессор?

— Товарищ подполковник, во-первых, вы на «оперативке» докладывали. Тогда вы все помнили лучше. Во-вторых, я беседовал с Савченко. Он мне повторил все слово в слово. Теперь меня это заинтересовало…

— Что именно? Совпадение?

— Да, слишком все сходится: даже слова одни и те же.

Пылаев задумался. Шилков исподлобья смотрел на него.

— Действительно, интересно. Думаешь, заученный рассказ?

— Не то чтобы заученный… Но, сами понимаете, странно… Как думаете: профессор его словами говорил?

— Трояновский, конечно, переживает, когда вспоминает, волнуется. Но здесь… здесь, по-моему, он говорил языком Савченко. Это бывает. Запал человеку рассказ, потряс его душу, и человек уже передает его потом дословно. Впрочем, Трояновский может нам помочь… Но лучше не надо. Лишний раз заводить с профессором разговор о сыне — это жестоко. Не надо, капитан.

— Я об этом и не помышляю. Но проверить бы хотелось… Может быть, прав я…

— Хорошо, предположим, что ты прав. Ну и что? Разве это поможет делу?

— Но мы тогда Савченко из виду не выпустим.

— А вы и сейчас его не выпускайте, — посоветовал Пылаев. — Подозревать не надо, но и терять из виду, забывать о нем не следует.

Вот тогда и мелькнула у Шилкова нелепая — он это понял сейчас — мысль: а что если Савченко и есть тот мнимый Дробышев, которого Ася видела на почте? Пылаев криво усмехнулся:

— Фантазер ты, капитан, не в обиду тебе будет сказано. Смешно, ей-богу. Не станет этот «Дробышев» ходить у нас под носом! Встреча с Асей его напугала, конечно. Он, безусловно, подумал, что она была у нас. Если это разведчик — он уже далеко или сменил и внешность и фамилию. А Савченко… что Савченко? Он ведь давно на заводе.

— Все-таки я хочу познакомить инженера с девушкой.

Пылаев лукаво подмигнул. Шилков покраснел и горячо заспорил:

— Да нет же! Вы не подумайте! Просто неплохо бы…

Пылаев уже хохотал: капитан так и не понял, одобряет он его предложение или нет. Это было вчера…

…И вот сегодня в театре опыт Шилкову не удался. С Асей, оказывается, Савченко знаком, и никакого Дробышева она в нем не признала. Да, не туда ты пошел, капитан, «загнул», мягко выражаясь.

Шилков сидел и злился на себя. Он не заметил, как кончилось второе действие, и очнулся только тогда, когда снова вспыхнул свет. Он видел, что Савченко и молодой его приятель опять поднялись и направились к выходу. Они обязательно пройдут мимо. Шилков наклонился к Асе:

— Может быть, вы хотите подойти к ним?

— Нет. Пойдемте лучше в фойе. Там макеты декораций. Хотите посмотреть?

— Конечно, Ася…

А Савченко, выходя из зала, говорил в это время:

— Борис, здорово все-таки моя-то играет, а?

— Класс! — чмокнул губами Похвиснев.

— Я и не думал, когда женился, что у нее такой талант. Это, веришь ли, меня самого поражает.

— Эх, мне бы!..

— Что тебе? Нос не дорос! Ты за девчонками все бегаешь, стиляешь. Это, брат, не то. Искусство надо любить. Женщина — это тоже искусство, ее понимать надо… Да, знаешь ли, сходим-ка за кулисы.

Но когда они прошли за кулисы, уже прозвучал второй звонок. Савченко хотел вернуться в зал, но Борис тянул его за руку: «Пойдем, время есть, еще успеем». Третий звонок застал их у выхода на сцену. Артисты ждали поднятия занавеса, но Татариновой среди них не было. Борис спохватился:

— Я и забыл, что жене твоей еще нескоро выходить. Она у себя, пошли.

Дверь уборной Татариновой им открыла Жаннет. Савченко спросил:

— Мария здесь?

— Да, да, проходите, — кокетливо пригласила Васильева. Она уже заметила за спиной Савченко молодого человека. — А, злополучный лихач! Вы еще…

Похвиснев мгновенно изменился в лице. Испуганным жестом он поднес палец к губам. Жаннет на секунду замолчала, но потом продолжала тем же тоном:

— Я рада вас видеть. Вы не приходили и не звонили. И мне стало скучно.

Хотя Борис быстро справился с испугом и пауза в словах Васильевой была очень короткой, Савченко заметил все. Но он как ни в чем не бывало разговаривал с женой:

— Напрасно ты волновалась. Твоя Катерина, пожалуй, запомнится так же, как Катерина Тарасовой. Я горжусь тобой, дорогая… Но нам, кажется, пора. Да и вам, Жаннет, тоже скоро выходить.

В коридоре Жаннет насмешливо помахала Похвисневу вслед. Савченко не особенно спешил за приятелем, хотя тот, остановившись в конце коридора, ждал его. Савченко крикнул: «Иди, я сейчас!» — и взял актрису под руку:

— Мне хочется вас кое о чем спросить. Можно к вам?

— О, пожалуйста. Но мне скоро…

— Я только на минутку.

В артистической уборной Савченко плотно прикрыл за собой дверь и повернул ключ. Когда он обернулся, Жаннет увидела его лицо, серьезное и холодное.

— Жаннет, скажите, что вы знаете о Борисе? Почему вы назвали его лихачом? Чего он боится, что скрывает? Скорей!

— Почему… вы… так? Зачем? Я не хочу, чтобы… Я ничего не знаю!

— Знаете! Вы с ним встречаетесь. Я не шучу. Мне нужно, понятно?

— Лева, что за тон? Как вам не стыдно!

— Жаннет, я спрашиваю совершенно серьезно. Все, что вы мне скажете, останется между нами. Но я должен узнать, что он за человек. Вы же понимаете — я инженер, на ответственной работе. Меня ничто не должно компрометировать. А я чувствую, что Борис что-то скрывает.

— Вам кажется. Борис хороший человек. Ну, бывают ошибки, молодость…

— Жаннет, не уходите от ответа. Я все равно узнаю, но тогда… Ну?

— Пустите! Мне на сцену пора!

— Пока вы не скажете, я не пущу вас.

Жаннет испуганно смотрела на Савченко.

— Лева, я не могу! Это ужасно… ваш вопрос. Спросите у него самого!..

— Нет! Мне скажете вы! Или…

— Господи… — Она поднесла пальцы к вискам. — Ну хорошо… Хотя… Лева, зачем это?

— Жаннет, я уже сказал, зачем. Повторяю, я никому не скажу. Ну же!

— Ой, уже зовут! Не держите меня за руки! Мне пора! Что вы делаете? Оставьте!

Актриса суетливо приводила себя в порядок. Савченко не отходил от нее.

— Ладно. Слушайте. Но поклянитесь…



— Да, да, клянусь. Скорей!

— Мы с ним ездили за город… Нет, я не могу. Это страшно!.. На обратном пути Борис сшиб женщину. Она шла по шоссе. И на повороте… Я не успела опомниться. Борис перепугался, и мы даже не остановились…

— Кто-нибудь видел машину?

— Нет же, на шоссе никого не было. Потом мы свернули, потом еще раз… Вернулись в город поздно, совсем другой дорогой.

— Никто не спрашивал Бориса?

— Нет, уже много дней прошло… Мне кажется… Я спрашивала его: все обошлось.

Савченко криво усмехнулся:

— Вот и все. А вы боялись говорить. Конечно, я буду молчать, даже Борису не скажу, что я знаю. Не волнуйтесь, Жаннет. Наверное, все кончилось благополучно… Ну, идите. Желаю вам успеха… Варвара. Пойду к вашему Кудряшу, а то он бог знает что подумает о нас с вами.

И Савченко выпустил Жаннет из уборной.

…Когда спектакль окончился, Шилков с Асей спустились вниз и стали в конец длинной очереди в гардероб. Стояли долго. И Шилков волновался, что Ася замерзнет в холодном коридоре. Он шутливо предлагал ей побегать, всерьез хотел пойти вперед и попросить кого-нибудь взять их номерок. Ася смеялась, притопывала на месте, и вдвоем, среди незнакомых людей, им было хорошо и весело.

Но когда, видимо разыскивая Савченко, по коридору прошел в шубе и пыжиковой шапке Борис Похвиснев, Ася замолчала и отвернулась. Шилков не хотел ни о чем спрашивать, но Ася сама заговорила:

— Какой неприятный этот Борис. Скользкий какой-то, неестественный…

— Вы давно с ним знакомы?

— Не очень.

— А с Савченко? Вот с этим инженером?

— Его фамилия Савченко? Я и не знала… С ним — его зовут Львом Петровичем — меня познакомил Борис в Доме искусств. Один раз только его и видела, да вот сегодня…

— Они что — большие друзья?

— Не думаю. Савченко смеется над ним и даже, по-моему, презирает. Борис жаловался… Не знаю, почему они сегодня вместе.

— С Борисом вы поссорились?

Ася опустила голову, теребя поясок платья:

— Гадкий он… Мне вспоминать неприятно… Не надо…

* * *
Выходя из театра, Борис Похвиснев, запахивая шубу, спросил:

— Где же наши дамы? Все, наверное, уж в ресторане за столом сидят, а мы еще валандаемся…

Но Савченко спросил, в свою очередь:

— Ну что, друг, ваша студентка тю-тю? Теперь другому отдана?

Борис презрительно поморщился:

— Подумаешь, сокровище! Строит из себя недотрогу… Нам таких не надо, списываем таких по акту, как говорят в аптеке. Жаннет — это антик!.. Где они?

Савченко не унимался:

— Конечно! Глупая девчонка. Возни только много, а удовольствия мало… Но, знаешь, она — ничего! Что-то в ней есть азиатское… Глаза особенно. Она не монголка?

Но Похвиснев не замечал издевки. Он выжидающе поглядывал на двери и отвечал механически:

— Да нет, куда там! Русская… И фамилия у нее русская — Дробышева… А ну ее, серенькая студентка…

Савченко быстро переспросил:

— Как ты сказал? Как фамилия?

— Дробышева, говорю… Куда же дамы делись?.. Ах, вот они, наконец!

Борис бросился навстречу Татариновой и Васильевой, затем подозвал такси. Он открыл заднюю дверцу, пропустил Жаннет, затем, извинившись, втиснулся сам:

— Я — между дамами, как верный паж! Садитесь, Мария… В ресторан «Националь»!

Савченко сел рядом с шофером и всю дорогу молчал, хотя сзади много шутили и хохотали.

9

В понедельник, выйдя после смены из ворот завода, инженер Савченко сел на обычный — «свой» — номер трамвая. Пропустив остановку, на которой он всегда выходил, Савченко уже в пустом вагоне доехал до кольца и там пересел на другой трамвай. Трамвай тащился очень медленно, и можно было подумать, что нетерпеливо поглядывавший на часы Савченко решил поэтому вскоре выйти и взять такси. Шоферу он назвал улицу в заречной части города.

Здесь, на малолюдном бульваре, он прошел немного вперед, потом свернул в темный переулок. На заснеженный тротуар отбрасывало неяркий свет морозное окно керосиновой лавки. Савченко спустился в подвальчик и, сонно прикрывая глаза, начал крутить диск телефона-автомата. Когда на его звонок откликнулись, Савченко пьяным голосом спросил:

— Ты, да? Ты? Знаешь, ты — гад! Кто говорит? Это я говорю! Вот!.. Видеть тебя не хочу! Восемь рублей должен, да? Отдавай, мне опохмелиться надо. Курить нечего. Вот, Кондратьев, черт тебя дери…

Ровно в восемь часов Савченко шел по Кондратьевскому переулку. Возле магазина «Папиросы — табаки» он задержался. Магазин был уже закрыт, и продавщица, придерживая дверь, выпускала покупателей. Савченко попросил впустить его, но продавщица была непреклонна.

К ним подошел высокий мужчина, тоже начал было упрашивать продавщицу, но потом зло сказал:

— A-а, все равно не пустит, уперлась… Но что же мы курить будем?

И они ушли вместе, два человека, опоздавших купить папиросы.

Немного спустя высокий коротко спросил:

— Зачем я вам понадобился?

Савченко ответил скороговоркой:

— Учтите, в городе учится дочка Дробышева, это опасно, возможна встреча.

Высокий ответил спокойно:

— Знаю. Встреча была. Но — все нормально. Расскажите, как идет подготовка.

— Этот фотограф почти наш. Ловкий парень, спортсмен. Сделать все ему будет нетрудно. Надо переходить к прямой обработке. Ваше мнение?

«Дробышев» откликнулся не сразу: видимо, он обдумывал все очень тщательно. Наконец он сказал:

— Я возьму парня на себя. Детали вы нашли, мне все ясно. Что ж, здесь, пожалуй, выйдет. Вам лучше быть в стороне. Так ему нужно крыло на машину? Ладно…

У тротуара остановился автобус и, затормозив, проехал вперед, скользя по обледенелой мостовой. Высокий побежал и успел вскочить на ступеньку. На Савченко он и не оглянулся.

* * *
Несколько дней спустя внештатный художник одного издательства Чердынцев на только что купленном по случаю подержанном «оппеле» въехал во двор дома № 16, что на улице Красина. Заперев дверцы, он вернулся в подворотню, почитал вывешенный там список жильцов и вышел на улицу — выпить на углу в ларьке подогретого пива. Минут через пять он снова был во дворе и спрашивал проходившего паренька:

— Скажи, друг, чей это гараж? Понимаешь, кончился вдруг бензин…

Паренек запрокинул голову.

— А вон там живут. Похвиснев — хозяин гаража. Вот по этой лестнице на четвертый этаж шагайте.

На звонок вышел сам Борис. Он недоверчиво оглядел незнакомого высокого мужчину и вопросительно поднял брови. Чердынцев объяснил:

— Вы уж меня извините. Заехал к приятелю, а его дома не оказалось. Собрался уезжать, гляжу — бензин на исходе. Хорошо, подсказали мне, что тут владелец автомашины живет… Так мне бензинчику, самую малость, до дому только. Я, конечно, заплачу, сам понимаю.

Борис Похвиснев нерешительно держался за ручку двери, мялся и не знал, под каким предлогом отказать. Ему не внушал доверия этот неожиданно появившийся человек: может, он из милиции, хочет ненароком заглянуть… Лоб Бориса мгновенно покрылся испариной. И все-таки он не знал, что сказать. А Чердынцев продолжал уговаривать:

— Ну что вы, право! Не хотите коллегу выручить? Это же бесчеловечно! Вот, скажем, с вами бы случилось — я дал бы без разговоров. Хоть ночью поднимите. Честное слово. Надо, товарищ, выручить!

Борис, прикрыв, наконец, дверь, пошел за ключом. Спускаясь по лестнице, он обдумывал, как бы сделать, чтобы этот высокий не видел его машины. Во дворе, бегло взглянув на «оппель», он буркнул:

— Подождите здесь, я сейчас бачок вынесу.

Он открыл дверь и проскользнул внутрь гаража. Но Чердынцев не стал дожидаться его во дворе. Просунув голову в гараж, он обшарил помещение быстрым, косым взглядом, затем вошел и прикрыл за собой дверь.

— A-а, вот у вас какая машина! Ничего, прямо скажем. Да, чувствуется фирма…

Борис в испуге стоял с бачком в руке, не двигаясь с места. Немного оправившись, он толкнул дверь и кивнул: пойдемте, мол. Но Чердынцев не обращал на него внимания и оглядывал автомашину уже с другой стороны, постукивая ногой по баллонам.

— А как на ходу? Сколько можно выжать? Горючего много берет?

Он спрашивал, как страстный болельщик, для которого в это время ничего больше не существует на свете. Похвиснев волей-неволей вынужден был отвечать — он так и стоял с бачком в руке.

Чердынцев уже заметил легкую царапину и вмятину на крыле. Он погладил царапину, потом достал платок и потер. Этого ему показалось мало. Тогда Чердынцев подышал на царапину и опять потер пальцем. Наконец он поднял глаза на Бориса и посмотрел на него, слегка прищурившись. Борис не выдержал, по его лицу пробежала едва уловимая судорога. Но Чердынцев все-таки заметил эту болезненную гримасу и усмехнулся про себя. Все так же не отводя прищуренного взгляда, он нарочито медленно спросил:

— Где это вам так не повезло, а?

Борис был бледен и прятал глаза.



Чердынцев, заложив руки в карманы и покачиваясь на длинных ногах, сам подсказал ответ:

— Наверное, когда в гараж загоняли, да?

— Да, да, вы понимаете, не рассчитал и чиркнул по кирпичному углу. — Борис, поставив, наконец, бачок, стал объяснять, как он якобы загонял машину.

Он объяснял подробно, оживляясь еще больше от того, что высокий слушал его внимательно, и под конец, уже не смущаясь, размахивал руками, демонстрируя, как он выворачивал руль. Чердынцев наклонился над стенкой:

— Вот здесь примерно, да?

— Именно здесь и поцарапал. Царапина длиннее была, если бы я не остановился и не занес передок уже руками.

Чердынцев выпрямился, погладил подбородок:

— Ну что ж, очень хорошо. Все верно. Так, так…

Он повернулся к Борису и слегка подмигнул ему правым глазом. Достав папиросы, он угостил молодого человека, затянулся сам. Помолчали. Борис успокоился. Чердынцев спичкой чистил толстый отросший ноготь. Но неожиданно Похвиснев увидел его колючий, темный взгляд исподлобья, когда художник сказал тихо и оттого особенно внятно:

— Я понимаю, это все для ГАИ… Ну, а на самом деле?

Борис, вспыхнув, опешил:

— Вы что — не верите мне? Да я…

Чердынцев почти беззвучно рассмеялся.

— Знаете ли, честно говоря, мне очень нравится то, что вы сами уже поверили в придуманное. Нет, нет, это хорошо. Это получится искренне, в милиции могут поверить. Поэтому разубеждать вас не буду, пока все достоверно. Только… дайте что-нибудь потяжелее. Ах, вот ключ.

Художник взял ключ, прикинул на глаз расстояние и несколько раз ударил по кирпичному углу. Он даже полюбовался своей работой.

— Вот так. Видите — на стене ведь тоже должна быть хотя бы царапина. Вы же здесь задели?

Похвиснев стоял, не шелохнувшись, безучастно глядя на Чердынцева. Художник вытер подобранной ветошью запачканные руки и внимательно, словно впервые, оглядел Бориса с ног до головы.

— Ага, молодой человек, дело, как я вижу, серьезное. Так, так… Человечка кокнули, да? Слегка его толкнули, а он моментально богу душу отдал? Нехорошо, друг! Как это в заповеди говорится — «не убий»? Да-а… Народишко нынче слабый пошел, пальцем-мизинцем на тот свет отправить можно.

Чердынцев как-то особенно пренебрежительно махнул рукой и сплюнул.

— В общем, дрянь-народ, слезы не стоит… Что, женщина была? Да отвечайте же! Я уже сказал, что не из милиции пришел… Ну?

Борис, все еще в смятении от того, что кому-то достаточно было лишь одного беглого взгляда, чтобы догадаться обо всем, отвечал односложно:

— Да… Женщина…

Чердынцев задумался, старательно затаптывая окурок каблуком.

— А в общем, чепуха. Нечего расстраиваться. Насчет ГАИ я пошутил, конечно; кто вас будет вызывать? Этак им нужно опросить всех владельцев машин и шоферов — сами понимаете, невозможно. Небось, все шито-крыто?

Наконец-то убеждаясь, что этот человек — не из милиции, Борис заговорил откровенно, но потому еще тише:

— Нет, никто не видел. Но в машине-то я был не один.

— Что за баба? — быстро спросил Чердынцев.

— Да так, влюбленная кошка. За нее я не беспокоюсь, могила.

— Еще кто?

— Больше никого, это точно. Ну, я, по правде, перепугался. Крыло задумал менять. Рабочих тут пригласил. Только они не появляются что-то, уж три дня прошло…

— Так, так… Это хуже. Они не могли подумать?

Борис опять побледнел, и в его глазах снова промелькнула растерянность.

— Что?… Нет, нет… Не может быть…

— Ну, вы на это «не может быть» бросьте надеяться! Я вот сразу понял. — Чердынцев усмехнулся. — Конспиратор еще…

— Но ведь зачем им? — уже горячо защищался Борис.

— Что — зачем? А так. Народ теперь такой — ему ничего не стоит пойти и накапать. Бдительность проявить, как теперь говорят. Счастье ваше, что я подвернулся. Я-то уж не выдам. Так, значит, крыло хотели менять? Что ж, это дело… Помочь вам, что ли?

Борис оживился. Он порывисто, словно ища спасения, подвинулся к Чердынцеву:

— Если можете! Прошу вас.

Чердынцев снова раскурил папиросу. Он вдруг стал каким-то вялым и, казалось, равнодушным.

— Трудное дело… Откуда крыло взять?

— Сделайте! Умоляю вас — спасите! Век буду благодарен, денег сколько смогу достану…

— Нет, деньгами мне не нужно.

— Тогда — что угодно! Только скажите… Уж будьте добры…

Чердынцев запахнул пальто и открыл дверь гаража.

— Ладно, подумаю. Если что — к вечеру приеду. Будем живы — расквитаемся… А бензинчику налейте все же. Для начала. — И он пошел к своей машине.

* * *
Среди множества дел, мелких, но отнимавших немало времени, убийство пожилой колхозницы неизвестным шофером не выходило из головы у капитана госавтоинспекции Фролова. Колесил ли он на мотоцикле по своему участку, проверял ли документы и путевые листы, догонял ли автомашину, превысившую дозволенную скорость, — всюду ему думалось: «Не та ли машина?… Не тот ли шофер?».

И хотя этим делом занимался не он, а работники уголовного розыска, мысль о негодяе-шофере, неотступная, жгучая, все время преследовала его.

Дело, однако, вперед не двигалось. У работников угрозыска не было никаких данных, никакой, хотя бы самой малой зацепки. Известен день, примерно определено время, когда была сбита женщина. А дальше? Пустынное в поздний час шоссе. Никто ничего не видел и не слышал. Когда нашли женщину, сразу же опросили всех постовых при въезде в город. В те часы прошла только колонна военных грузовиков да рейсовый автобус. Из военных шоферов никто не мог быть преступником: свидетелей много, — или другие шоферы, или пассажиры автобуса услышали бы крик, удар. Вероятно, это была одиночная машина.

Убитая лежала у самого кювета, в сугробе, — вот почему ее заметили не сразу. Тщательное расследование на месте показало, что ее ударила машина, которая шла в город. Вот и все, что было известно.

В воскресенье Фролов дежурил в инспекции. Пришли двое рабочих, рассказали о странном, на их взгляд, заказчике — царапина на крыле машины еле заметна, а просит сменить все крыло. Видимо, боится он этой царапины. «Может быть, мелочь, но… вы уж, товарищ начальник, на нас не сердитесь. Может, зря у вас время отнимаем, однако… Сами смотрите, что к чему, а только крыло менять мы не будем».

Фролов поблагодарил посетителей, записал суть дела и адреса рабочих в блокнот. Через несколько минут его вызвали на место происшествия: на обледенелом шоссе перевернулась «легковушка», подвыпивший шофер не удержал руль… А потом два дня Фролов опять пропадал на своем участке.

Только в среду Фролов, вернувшись в ГАИ, раскрыл блокнот. Запись ему показалась не стоящей внимания. Царапина — ну и что? У «единоличников» это не редкость. Вот замена крыла… Любит, значит, владелец «блатом» пользоваться: нашел же вот ремонтников. Может, и бензин у него «левый»? Посмотреть на него, что ли? Что за человек?

Фролов подумал, подумал и попросил секретаршу вызвать гражданина Похвиснева с принадлежащей ему машиной за номером 4178 в автоинспекцию на завтра к 11 часам утра.

Похвиснев оказался высоким и сутуловатым молодым человеком с крохотными усиками. Может быть, его делали выше ростом и сутулым узкие брюки и мешковатый пиджак в клеточку. Впрочем, разглядывать Похвиснева пристально показалось Фролову неудобным. Он на минуту задумался: «О чем спрашивать?» — и начал осторожно:

— Давно приобрели машину?

— Я не приобретал, это трофейная.

— Вы были на фронте?

— Нет… Зачем вы об этом спрашиваете? Ведь все у вас записано при регистрации.

— Да, да… Верно, я просмотрел это место… Когда вы получили права? Ага, вот. Вам бы через месяц их подтвердить, товарищ Похвиснев.

— Пожалуйста, хоть сегодня.

— Сегодня не надо, лучше в срок. Для каких нужд используете машину?

— Для личных. — Похвиснев впервые посмотрел на Фролова. В голосе у него прозвучало удивление, глаза были темными и неподвижными.

— А именно?

— Езжу к знакомым, катаюсь по городу, иногда и за городом.

Фролов как бы притаился перед прыжком: «спросить?». Сдержаться ему стоило немалых усилий: «Что это даст? Если это и он — отговорится, конечно…» И он продолжал:

— Бензина хватает?

— Да, вполне. Беру талоны.

— Ну хорошо. Давайте посмотрим машину. Она у вас на улице? Загоните, пожалуйста, во двор.

Машина уже урчала в подворотне. Похвиснев уверенно, почти не сбавляя скорости, въехал во двор.



Фролов поднял руку, делая знак остановиться.

— А машину вы, кажется, любите, — улыбаясь, сказал он.

Похвиснев вылез и хлопнул дверцей.

— Да, стараюсь. Блеск! — Он провел перчаткой по капоту.

— Тормоза как? Держат?

— Не жалуюсь. Хотите убедиться? — Похвиснев уже чувствовал себя хозяином положения.

— Зачем? Я вроде видел сейчас.

Фролов подумал: «Левое крыло он хотел менять. Интересно, что за царапина и вмятина». Он начал обходить машину справа, внимательно ее осматривая. Похвиснев шел рядом с ним, спокойно протирая стекла. Вот и крыло. Фролов скользнул по нему быстрым взглядом, но ничего не заметил. Он прищурился и еще раз, уже медленно, словно любуясь своим отражением, поискал глазами. Нет, ни царапины, ни вмятины не было.

— Ну, будем считать, что у вас все в порядке. — Фролов протянул Похвисневу руку. — Можете ехать. А через месяц — прошу права подтвердить. Всего хорошего!

«Вот пока и все», — сказал себе Фролов, когда машина Похвиснева выехала из подворотни. «Что узнал? Нуль целых, нуль десятых. Хотя… десятых не нуль, кое-что есть. Человек он не тот, чтобы ему верить. А что делать? Не спрашивать же его, в самом деле, где он был в позапрошлое воскресенье. Накричит на меня, нажалуется — и будет прав. Что я ему — допрос буду устраивать? Основания где?».

Фролов ходил из угла в угол и тихонько чертыхался. «Крыло он успел поменять — это факт. Хоть и чисто сделано, а все же на обратной стороне грязи нет, как на другом. Нет, друг, меня не проведешь, сам стреляный… Кто же ему, интересно, менял? Рабочие? Пришли, сказали, а потом все же поменяли? Ну и ребята! Надо у них спросить…»

10

Что же оставалось делать Шилкову, после того как его планы, на которые в глубине души он возлагал столько надежд, попросту говоря, провалились? Только пойти и рассказать обо всем подполковнику Пылаеву, заранее зная, что тот не просто будет недоволен — наверняка скажет что-нибудь резкое, такое, от чего Шилков покраснеет и выругает себя в душе.

Предположения сбылись. Пылаев, выслушав помощника, долго молчал, и молчание было томительным. Шилков начал краснеть еще до того, как подполковник тихо спросил:

— Значит, все, чему учили, — побоку? И — да здравствует интуиция? Что вы молчите?..

— Я думал, такая проверка не помешает. Тем более, что вас я поставил в известность.

Но Пылаев не сдержался:

— Не помешает? Простите меня, но вы сейчас рассуждаете, как приготовишка, а не как чекист. Да ведь если Савченко хоть в чем-нибудь виноват — думаете, он не заметит этого вашего внимания? Неужели нельзя было показать на него Дробышевой издалека — и все?

Шилков промолчал, подумав: «Значит, Пылаев сам допускает мысль, что Савченко может быть виноватым в чем-то?» Неожиданно замолчал и Пылаев; он сказал сейчас лишнее и догадался, что внимательный Шилков не пропустил его слова…

Что ж, и у него не лежит к Савченко душа. Вовсе не потому, конечно, что тот чудом спасся при разгроме партизанского отряда, хотя он, подполковник Пылаев, не очень-то верит в чудеса.

Чтобы зря не ориентировать Шилкова на след, быть может ложный, Пылаев сам занимался Савченко. То, что ему удавалось узнать, он терпеливо обдумывал, мучительно стараясь найти в фактах хотя бы единственную деталь, которая убедила бы его: да, Савченко не тот, за кого себя выдает.

Это ощущение — что Савченко все-таки человек с «двойным дном» — возникло у подполковника не случайно. Одно обстоятельство, о котором он никому еще не говорил, даже генералу Черкашину, насторожило его. Собственно говоря, эта небольшая подробность всплыла как раз во время следствия и не была ни случайной, ни неожиданной.

Пылаев сидел у Трояновского и — в который раз! — перелистывал тетрадь в синем клеенчатом переплете, ту самую, которую удалось спасти Савченко. Она была знакома Пылаеву до мелочей: эти вкривь и вкось написанные формулы, торопливо набросанные чертежи, зачеркнутые и вновь восстановленные пометки… И в середине тетрадки — вырванные, видно, наспех листки с остатками каких-то записей на линии обрыва. Почти в конце тетради, возле одной из формул, стоял крючок, и на поля была вынесена пометка: «См. стр. 28». Как раз эта страница и была вырвана.

Трояновский не мог объяснить, что было там, на уничтоженных страницах.

— Я сам долго думал об этом. Судя по сноске — ничего необычного, может быть что-то не относящееся к сплаву. Скорей всего — какая-нибудь находка в технологии: у Володи была эта манера — вносить в свои записи все, что только приходило в голову. В этом смысле он был очень неорганизованный человек.

Понятно, что отправлять тетрадку на специальную экспертизу было незачем: уж если Трояновский не мог разобраться, тут никакая экспертиза не поможет.

На следующий день Пылаев отправился на завод. Главный инженер завода, давнишний его товарищ еще со студенческих лет, удивился, увидев подполковника:

— Ну, только ты способен на такое! Мы уж с тобой… Постой, постой… Ну да, года три не виделись. Не мог позвонить?..

Пылаев рассмеялся:

— Так ведь и у тебя есть мой телефон.

Они посидели, поговорили о том, что Пылаев начал полнеть, даже утренняя зарядка не помогает, что хорошо бы встретиться как-нибудь под выходной всем вместе, с женами, но разговор быстро иссяк: главный инженер понимал, что Пылаев пришел к нему не за тем, чтобы просто повидаться. Он так и спросил об этом, со своей обычной грубоватой простотой:

— Формальности соблюдены? Обо всем поговорили? Ну, что теперь у тебя?

Пылаеву была знакома этаманера, многим она казалась неприятной. Но он любил товарища за прямоту и знал, что лучше говорить с ним открыто. Он так и сказал ему:

— Меня интересует Савченко. Понятно, что это не праздное любопытство, но об этом знаем только ты и я… ну, и еще те, кому положено.

Инженер кивнул:

— Что конкретно тебя интересует?

— Да все. Встречался ли ты с ним в бытовой обстановке? Как он на производстве? Как держится, что говорит… Словом, все, что можешь рассказать. И вот еще что. Мы с тобой коммунисты, стало быть будем говорить откровенно. Мне нужно знать твое мнение — такое, какое оно есть, без всяких натяжек и «случаев».

— Ну, — нахмурился тот, — этого ты мог бы и не говорить мне.

— А ты не обижайся, — спокойно заметил Пылаев. — Сам знаешь, ведь и так бывает: придешь к человеку, попросишь его рассказать о другом, так он такого нагородит — черт ногу сломит. Еще бы! Раз госбезопасность интересуется — значит, дело нечисто…

— И это знаю, — все еще хмурился главный инженер. — Только ничего плохого о Савченко ты от меня не услышишь. Дружить, правда, мне с ним некогда, водку я с ним раза два пил на каких-то юбилеях. А люди говорят: хороший человек, опытный инженер. Да то, что он опытный инженер, — это я сам знаю. Читал про метод Максимова?

Пылаев с трудом припомнил газетную статью, не так давно попавшуюся ему на глаза, вернее не самую статью, а большой портрет сталевара в асбестовых рукавицах и очках, поднятых на кепку. О чем там шла речь — он, разумеется, уже не помнил и спросил сейчас:

— А что за метод?

— Да это тебя вряд ли заинтересует.

Есть у нас тут один беспокойный старик — Максимов. Все время ищет. Ну, и задумал одно дело. Начал искать, как ускорить плавку за счет понижения индуктивности дросселя. Сколько он бился над этим — бог один ведает! Старик гордый: ни к кому не обращался, стеснялся, надо полагать… Савченко как-то заметил, что тот берет в библиотеке книги по электротехнике. Ну, разговорились, и дело пошло. Да что я это говорю — все равно ведь не поймешь.

— Почему? Ты очень популярно объясняешь. Значит, Максимов ускорил плавку при помощи Савченко, а метод назван методом Максимова? А БРИЗ как — только ему одному свидетельство выдал?..

— Ну, это бывает. Максимов протестовал, я протестовал, а директор наш иначе рассудил: надо выдвигать своих, рабочих-изобретателей. Я говорю: это липа, — но один в поле не воин. Когда-нибудь партия поправит таких фокусников. Савченко — тот человек скромный, он удовольствовался премией и никакого шума не поднимал из-за того, что его даже не упоминали, когда говорили о методе Максимова. Ну, а старик к нему домой извиняться ходил…

Пылаев слушал его рассеянно. Все это было не то. Впрочем, ничего, видимо, он и не мог узнать сейчас, кроме общих слов: опытный инженер, хороший человек… Внезапно он подумал: а сам Максимов? Может быть, он поможет, подскажет — ведь работает он вместе с Савченко и знает о нем, должно быть, куда больше.

Он встал, протягивая руку:

— Спасибо. Только, прости уж меня, плохо ты свои кадры знаешь.

Главный инженер вскинулся:

— А что ты думаешь — я всем в душу влезать должен? Нет уж, увольте, у меня годовой план… Он у меня вон где сидит! — Он хлопнул себя по шее и так же быстро, как рассердился, повеселел: — Некогда мне, Сергей. А вот с тобой вечер провести найду время. Ну, позвонишь? Или опять исчезнешь?

Пылаев не ответил, прощаясь. У самых дверей главный инженер тихо спросил его:

— Слушай, а почему тебя Савченко интересует? Что-нибудь случилось? Я как-то раз видел его анкету: находился на оккупированной территории.

— Так он ведь в партизанском отряде был, — уклончиво ответил Пылаев.

Он спустился по лестнице, вышел на широкий заводской двор и медленно направился к длинному кирпичному зданию в его глубине. «Зря не спросил, в какой смене работает Максимов, его может и не оказаться… И Савченко… Не надо, чтобы он видел меня».

В отделе кадров, куда он пришел, так и не добравшись до сталелитейного цеха, ему дали адрес Максимова. Пылаев, пробежав записанный на бумажке адрес, удивился: Максимов оказался соседом профессора Трояновского! Впрочем, чему удивляться: дом — заводской.

* * *
Максимов сам открыл дверь. Поверх очков в жестяной оправе на Пылаева глядели по-стариковски недоверчивые глаза. Он посторонился, пропуская гостя. Когда Пылаев предъявил ему свое удостоверение, старик понимающе кивнул и, закрыв дверь на все задвижки, пригласил пройти «в комнаты».

Дома никого не было, и они могли разговаривать свободно. Впрочем, Пылаев сразу предупредил старика, что разговор у них недолгий, много времени он не отнимет. Максимов замахал руками: да что вы, сколько угодно!

Пылаев начал издалека. Правда, он почувствовал себя сразу совсем легко и свободно с этим старым рабочим, но как бы ему ни хотелось спросить его обо всем прямо, — все-таки надо было начинать именно так.

Максимов охотно отвечал на все вопросы, связанные с производством, и Пылаев знал, что он тщетно пытается догадаться, куда клонится разговор. Подполковник, про себя улыбаясь, все спрашивал и спрашивал его: о новых методах завалки шихты, о заправке футеровки — обо всем, что не имело пока никакого касательства к следствию. Потом, будто вскользь, он упомянул о «методе Максимова» — и старик неожиданно рассердился.

Он сдвинул брови так, что они сошлись на переносице и мохнатыми кустиками прикрыли глаза. Бесцветные старческие губы под рыжими щетинистыми усами поджались; по их краям появились то ли злые, то ли презрительные морщины. Наконец он усмехнулся:

— Обидели меня с этим методом… И меня и инженера Савченко, есть у нас такой. Понимаете, я ведь человек рабочий, я за всю свою жизнь никому копейки не был должен, а тут получилось — целую половину работы украл. Вот как получилось, товарищ следователь. В обком партии пошел — успокаивают, руку жмут. Я в ЦК написал — вот ответа жду. Нельзя так людей обижать.

— Но ведь вы сами в основном до всего добрались?

— Ну да — сам! Я бы еще год пыхтел, что твой самовар. Нет, без Савченко я как без головы был… Правда, мы и до войны о том же подумывали. Был у нас такой инженер — Владимир Викторович Трояновский, погиб в войну… Вот с ним и подумывали, да так ничего и не придумали, а потом — война… Савченко — тот закончил за него.

— И быстро помог?

— Да как тебе сказать? — Старик, сам того не замечая, перешел на «ты». — В общем-то быстро. Я даже удивился — до чего башковитый мужик; у Трояновского-то, видать, просто времени было мало…

В прихожей резко прозвенели два длинных звонка, и Максимов встрепенулся:

— Эх, помешали. Ну, да я попрошу его позже зайти… Вы погодите.

Шаркая домашними туфлями, он пошел открывать, но Пылаев остановил его:

— Это не профессор Трояновский?

Максимов удивленно поглядел на него:

— Да, это он так звонит. А вы откуда знаете?

— Пусть идет, он нам не помешает.

Ничего не понимающий Максимов вышел и через минуту вернулся, пропуская в комнату Трояновского. Тот был в теплой меховой куртке-безрукавке и нес под мышкой шахматную доску, повторяя на ходу:

— Я тебе, старый, сегодня такой дебютик покажу — ахнешь!

Увидев Пылаева, он поначалу оторопел, а потом, спохватившись, быстро подошел к нему:

— Вы здесь? Вы…

— Да. Вот сидели, разговаривали.

— Так я, быть может…

— Нет, что вы, — засмеялся Пылаев. — Я как раз к вам собирался зайти. Дело у меня и к вам есть.

Трояновский оглянулся на Максимова, и тот, поняв, засуетился и сделал вид, что ему срочно надо на кухню:

— Вы тут посидите, а я пойду ребятам ужин разогревать.

Пылаев был благодарен ему. Внимательно поглядев на Трояновского, он заметил, что тот снова нервничает, глубже запахивая «меховушку».

— Вот о чем я хотел просить вас, профессор… — в раздумье проговорил Пылаев. — Закажите мне с утра пропуск в вашу лабораторию.

— Вы хотите побеседовать с моими сотрудниками?

— Нет. Я хочу проверить, как охраняется ваша работа.

* * *
Обо всем этом Пылаев еще не рассказывал никому. Мимолетное упоминание Максимова о том, что над новым методом скоростной плавки он думал еще до войны с Владимиром Трояновским, а затем ему неожиданно быстро помог Савченко, насторожило Пылаева.

Может быть, на вырванных страницах были заметки Владимира Трояновского, касающиеся ускорения плавки? Предположим, что Савченко вырвал эти страницы из дневника. Тогда он мог именно так, неожиданно быстро, помочь Максимову. Но почему не сделал он этого раньше? Чтобы не быть на виду? Чепуха. Враг обычно делает все, чтобы заслужить доверие, выдвинуться: он будет изобретать, совершенствовать, произносить речи, по-деловому критиковать недостатки. Не было повода? Тоже неверно: для изобретательства всегда есть повод — повышение производительности на предприятии. Значит, предположение, что Савченко просто-напросто присвоил себе чужое открытие, — неверно. Он давно уже пустил бы его в ход.

И все-таки что же за человек Савченко? Ну, предположим, он скромен. Ему неловко было протестовать против того, что метод назвали методом Максимова. Враг бы на месте Савченко протестовал. Может быть, и нет. Почему? Из желания остаться в тени?

Пылаев так и не нашел ответа… Ну что ж, начнем с другого.

Он вызвал к себе капитана и приказал ему:

— Надо проверить систему охраны работы Трояновского. Установить за сейфом, где хранятся все формулы, особый надзор; проведите сигнализацию. Я думаю, это не лишняя мера предосторожности.

Он замолчал. Потом, мельком взглянув на своего помощника, увидел, что тот не уходит, словно хочет спросить о чем-то еще, но не решается.

— У вас есть вопросы?

— Да, товарищ подполковник… Не поздно ли мы взялись за охрану работы Трояновского?

Пылаев улыбнулся: в этих словах была скрытая, но все-таки критика в его адрес. Ему нравилось, когда Шилков начинал возражать: так легче работалось. Кто это из древних сказал — «в спорах рождается истина»?..

— Пока, по-моему, не поздно… Тем более, что я в институте был, с системой охраны знакомился и, кажется, ничего не нашел, что противоречило бы нашим указаниям на этот счет. Но, видишь ли, в чем дело… Давай называть вещи своими именами: наше следствие зашло в тупик. Многое мне не нравится, о многом я думал, но… Ведь ничего же пока не нашли, верней никого… Поэтому попробуем начать с сейфа.

Шилков, подчиняясь жесту подполковника, сел и, по обычной своей привычке, начал вертеть в руках спичечный коробок. Пылаев колебался недолго — он рассказал Шилкову обо всех своих сомнениях.

— Ну, так давайте тогда работать по двум линиям: одна — сейф, к которому могут прийти, другая — Савченко.

— А если первая линия не приведет ни к чему, то есть никто не попытается проникнуть в сейф, а вторая окажется ложной — что тогда?

— Сейф — заманчивая добыча, — ответил Шилков. — А что касается Савченко, то… Ложные линии — это ведь наши «издержки производства».

— Кстати, спички здесь не при чем, — заметил Пылаев, кивнув на полуразломанный коробок в руках Шилкова.

Тот, смутившись, бросил его в пепельницу. Что за манера ломать коробки! И Пылаеву захотелось подойти к Шилкову, шутливо ткнуть его в бок и сказать что-нибудь веселое.

Но он тут же отбросил это мимолетное желание и, отвернувшись, повторил уже уверенно, словно бы признавался самому себе:

— Да, пока — тупик… Очень плохо, что Савченко знает, что мы ведем следствие… Очень плохо.

— Но ведь иначе было нельзя…

— Вы думаете? — усмехнулся Пылаев. — Пора, дорогой мой, признавать свои ошибки. Я мог ограничиться рассказом Трояновского и не посылать вас к Савченко. Это моя первая ошибка… Вторая — знакомство Савченко с Дробышевой. А в результате… Вот результата-то как раз и нет!

11

Трояновский был еще слаб, временами у него вдруг начинала кружиться голова, мучительно сжималось сердце и немела левая рука.

Быть может, он опешил с окончанием работы потому, что, как он говорил, пенсия была ему обеспечена, а «больше ничего и не надо». Как-то раз он полусерьезно признался Максимову:

— Ну, скоро я, кажется, начну марки собирать.

— Что так? — полюбопытствовал тот.

— Так ведь дело-то это стариковское…

— Интеллигенция! — так же шутливо буркнул Максимов. — Сердце кольнуло — и на пенсию!

Шутки шутками, а здоровье у Трояновского не улучшалось. Как-то раз он сидел в своем кабинете, в институте, и, закрыв двери на ключ, просматривал отчет ассистента о последних опытах. Внезапно все — и окно, и стол, и бумаги — поплыло у него перед глазами, и он, чувствуя, что теряет сознание, все-таки встал и шагнул к двери. Дойти до дверей и открыть их ему не удалось; он тяжело опустился на диван и очнулся только в санчасти института: первое, что он увидел, было встревоженное лицо врача.

— Лежите, лежите, — торопливо сказал врач, увидев, что Трояновский пришел в себя.

— Там… на столе… — прошептал Трояновский. — Надо убрать.

— Хорошо, хорошо, не волнуйтесь. Все в порядке.

Позже Трояновскому рассказали, что лаборанты несколько раз приходили, стучали в дверь и уходили, решив, что Трояновского в кабинете нет. Сколько времени он пролежал без сознания — сказать трудно. В семь часов к коменданту вошел инженер Савченко и сказал, что Трояновский заперся в кабинете и на стук не отвечает: не случилось ли чего-нибудь? Он заглянул в замочную скважину: с той стороны в дверях торчал ключ.

Двери пришлось ломать. Когда в кабинет вошло сразу человек десять, комендант прежде всего собрал на столе все бумаги, а затем («Хоть и неловко это, но надо!») вынул из кармана профессора ключи от сейфа.

Комендант — в прошлом сам чекист — зорко наблюдал за помещениями «трояновцев». На днях подполковник Пылаев буквально замучил его своими вопросами. Они обходили лаборатории ночью, и Пылаева интересовало все: и как выдаются ключи, и как опечатываются лаборатории на выходной день, и как часто охрана делает обход, и как охраняется сейф Сейф опечатывался каждый вечер в присутствии Трояновского; тут же профессор отдавал ключи коменданту. Надо сказать, что старика раздражала эта ежедневная процедура, он ворчал, брюзжал, но комендант, разводя руками, неизменно отвечал:

— Инструкция. Ничего не попишешь.

Пылаев попросил коменданта сообщать ему обо всем, что касается лабораторий Трояновского. Однако теперь, озабоченный болезнью профессора и починкой дверей, комендант не сообщил ему ничего: да и что было рассказывать? Ведь болезнь, если на то пошло, входит в компетенцию органов здравоохранения… И о том, что Трояновскому на работе стало плохо, Пылаев узнал только через два дня, да и то комендант, которому он позвонил, сказал об этом поначалу вскользь. Пылаев поблагодарил и повесил трубку.

Комендант был немало удивлен, когда полчаса спустя подполковник вошел к нему и, пожав руку, сердито сказал:

— Не очень-то четко вы выполняете мою просьбу.

— Простите, не понимаю…

— Как все это произошло? Вам пришлось ломать дверь, в кабинет вошли посторонние люди. Что вы предприняли?

Комендант густо покраснел («Не доверяет он мне, что ли?») и подробно рассказал о том, как он взял со стола бумаги, а затем вынул ключи из кармана Трояновского.

— Значит, ни до бумаг никто не дотрагивался, ни до ключей? — спросил Пылаев.

— Да, я ручаюсь за это.

— Хорошо. А как узнали, что с профессором плохо?

Комендант так же подробно рассказал, что к нему прибежал инженер с завода — Савченко, — бледный, запыхавшийся, и сообщил, что Трояновский не отзывается, а ключ торчит в дверях изнутри.

Комендант не заметил, что, услышав эту фамилию, Пылаев насторожился.

— Значит, Савченко заглянул в скважину, догадался, что дело неладно, и — к вам?

— Да.

— Как попал он в институт? У него постоянный пропуск?

— Нет. Разовый. Это можно проверить.

Комендант взял пачку разовых пропусков, выданных посетителям за последние дни, и быстро отыскал пропуск Савченко.

— Вот. Заказан самим профессором: в эти часы он обычно консультирует заводских инженеров…

Пылаев, рассматривая пропуск, перебил его:

— Когда, точно, к вам пришел Савченко — не помните?

— Очень хорошо помню, — живо ответил комендант. — Как раз по радио передавали точное время. Я еще взглянул на свои часы. А Савченко вошел минуты в три-четыре восьмого.

— Пропуск помечен 18.56. Значит, он был в институте семь-восемь минут.

— Да.

Пылаев поднялся и кивнул коменданту: пойдемте.

Они подошли к проходной, и Пылаев, взглянув на свои часы, повернул обратно. Он вошел в институт, поднялся на третий этаж и остановился возле двери в кабинет Трояновского, на обивке которой выделялась свежая коленкоровая заплата.

«Так, — думал Пылаев. — Две минуты. Сколько он стоял здесь? Ну, минуту от силы стоял и стучал. Потом заглянул в скважину, увидел ключ… Три минуты». Он быстро зашагал в глубь коридора, спустился по одной лестнице, поднялся затем по другой на несколько ступенек и, очутившись в узеньком коридорчике, обернулся. Рядом стоял запыхавшийся комендант. У Пылаева гулко колотилось сердце.

— Запыхались? — спросил он.

— Да. Сколько?

Пылаев не ответил. Весь путь занял у него пять минут. Впрочем; этот опыт ничего не дал ему. В конце концов две-три минуты Савченко мог потерять где-нибудь по дороге до дверей профессорского кабинета: поговорить в коридоре с кем-нибудь из знакомых или просто идти медленней, чем шел Пылаев, или постоять возле дверей больше одной минуты. Пылаев, однако, не жалел, что проверил эти минуты; что ж, даже если он идет сейчас по ложному следу, это необходимо.

— Замок в дверях, конечно, новый поставили? — спросил он.

— Да. Тот начисто сломали.

— А ключ? Старый ключ — где он?

Комендант полез в стол, долго бренчал там какими-то железками, выкладывая на стол стамески, молотки, клещи, и, наконец, вынул ключ с металлической биркой. Пылаев, повертев его в руках, опустил в карман.

Прощаясь, он задержался в дверях:

— Я к вам пришлю одного… человека. Специалиста. Пусть проведет от сейфа сигнализацию. И вот еще что: придет к вам один молодой человек — капитан госбезопасности. Инструкции получите у него.

Комендант смотрел на осунувшееся, какое-то посеревшее лицо подполковника: «Ой, брат, худо тебе приходится, если за несколько дней тебя так скрутило…».

* * *
Комендант зря поручился в том, что он первым вошел в кабинет Трояновского, первым взял со стола бумаги и вынул из кармана профессора ключи. Его все-таки опередили.

В этот вечер, поднимаясь по лестнице, Савченко с горечью раздумывал о том, что задача, поставленная перед ним еще несколько лет назад, выполнена только наполовину.

Шагая по пустому коридору, он усмехнулся про себя: «Инженер-производственник в после-рабочее время идет консультироваться к известному ученому. Так сказать, трогательное единение науки и практики».

Он постучал. Молчание было ему ответом. Тогда он нагнулся и заглянул в скважину: ключ. Трояновский жаловался ему на свое здоровье, старик стал совсем плох за последнее время…

Отправляясь к Трояновскому, Савченко всегда брал с собой два предмета: небольшие плоскогубцы с автоматическим зажимом и такие же небольшие лабораторные щипцы, по форме напоминающие «уистити». Всякий раз, идя по каким-нибудь делам в институт, Савченко мечтал о Случае, о том самом единственном и неповторимом Случае, который может подвернуться ему. Несколько месяцев он ждал его. Он ощупывал в кармане щипцы; они жгли руку. Он знал наизусть систему сейфа и не знал только системы ключа, но черт с ними, с ключами: сейф можно попытаться открыть и так, он не раз проделывал это там, в Терпе, в отделе разведки…

Судьба, казалось, улыбнулась ему. Пусто было в коридоре, только вдоль стены медленно шла рыжая ленивая кошка.

Савченко разнервничался позже — когда вбежал в комендантскую. Только тогда у него начали трястись колени и пальцы; к неуемной, неприятной дрожи прибавилась еще и тошнота, он почувствовал во рту неприятную густую слизь.

Главное было, однако, сделано. Щипцами он ухватил в скважине выступ ключа и повернул его. Дверь открылась. Трояновский лежал на ковре возле дивана, головой прислонившись к валику.



Вынуть у него из кармана ключ от сейфа было делом секундным. Ни воска, ни пластилина у Савченко с собой не оказалось — трудно было предвидеть такую удачу.

Он беспомощно оглянулся. Замазка на окнах? Нет, окна не были замазаны: здесь топили жарко.

Савченко с ключом в руках метнулся к цветочному горшку. На столе профессора стоял клей — из земли с клеем можно сделать массу… Нет, нельзя: мало времени. Да и оставлять следов тоже нельзя: ясно, что любой, даже самый неопытный следователь увидит, что кто-то расковырял землю.

Какие-то несколько секунд Савченко стоял, разглядывая ключ и чувствуя, что тупеет: выхода он не видел, снять слепок оказывалось делом невозможным. «Неужели так? — лихорадочно думал он. — С таким трудом… и все впустую…».

Он замер, когда в коридоре послышались и снова затихли чьи-то шаги. Потом тоскливо, будто попав в западню, он осмотрел комнату…

На столе стоял стакан недопитого чая. Тут же, на блюдце, лежал бутерброд с бужениной.

Савченко схватил кусок хлеба, дрожащими руками вырвал мякиш, смял его и притиснул к нему ключ…

* * *
Савченко не любил загадок, с которыми время от времени ему приходилось сталкиваться в жизни. Еще меньше он любил людей, в которых не умел разбираться сразу же или почти сразу: таких он побаивался и сторонился.

Однако хотя ему было и неприятно иметь дело с грузным, медлительным Тотером, — что делать! Начальник второго отдела «Абвера» штандартенфюрер Брох (ныне, надо полагать, покойный), прощаясь там, в Нейске, с Савченко, сказал ему:

— Мы редко создаем людям такую обстановку. Не жалейте времени на то, чтобы войти в полное доверие. Год — так год. Впрочем, за это время мы рассчитываем уже захватить Россию, но… Агент найдет вас сам. И — никаких самостоятельных вербовок, никаких посторонних акций. Ваше дело — только сплав… Да не бледнейте вы: у вас, с точки зрения Советов, биография, как у ангела!

Тотер-Чердынцев разыскал его через восемь месяцев: подошел к нему на улице и шепнул два слова: «Твердый сплав». Савченко вздрогнул, увидев его лицо: равнодушное, даже, пожалуй, туповатое, с таким же равнодушным и туповатым выражением бесцветных глаз.

С тех пор «Чердынцев-Дробышев-Тотер» не переставал пугать его именно тем, что Савченко ничего не знал о нем. Тотер был словно из другого мира — существо без имени и биографии, без прошлого и будущего. Как-то раз, в одну из встреч, Савченко не выдержал и спросил его:

— Вы — немец?

Тотер посмотрел на него равнодушным взглядом и, медленно разжимая плотные бескровные губы, ответил:

— Это неважно.

— Но «тотер»…

Еле уловимая усмешка тронула его губы, но глаза! Эти глаза, казалось, были искусственными, из стекла, они ничего не выражали: ни улыбки, ни раздражения, ни презрения.

— Слишком много вопросов, — наконец сказал он.

Савченко, растерявшись, только и мог выговорить:

— Да, но… «тотер» по-немецки, кажется…

— …мертвец, — подсказал агент. — Не правда ли?

— Да-да, странная кличка…

Тотер еще раз поглядел на него и снова усмехнулся уголками губ.

Больше Савченко не пытался ни о чем расспрашивать его. Это было, по-видимому, бесполезно. И Савченко оставалось грустно подшутить над самим собой: «Ну, так я не Эдип!..»

Чувствуя, что Тотер постоянно и умело следит за ним, Савченко тем не менее удивлялся: почему он не торопится? Савченко удивлялся всю войну, удивлялся первые годы после войны. «Может быть, все кончено?». Как-то раз он высказал эту мысль, стараясь придать ей шутливую форму:

— Кажется, мы перешли на курортное положение. Только нет калькулятора.

Тотер понял, кого подразумевал Савченко под калькулятором: германскую разведку.

Прежде чем ответить, он долго думал, жевал губами, будто решал невесть какую сложную проблему — говорить или нет.

— Вы газеты читаете? — спросил он наконец.

— Безусловно…

Тотер будто не расслышал его:

— Так вы, видимо, должны знать, что ветер дует в том же направлении.

— Но калькулятор…

— Другой. Ничего необычного.

— Да, это я подозревал… А если такой… человек, как я, откажется работать на нового… калькулятора — что тогда?

Теперь ответа не последовало. Но по тому, как молчал Тотер, Савченко понял, что опять попал со своим вопросом в трудное положение, и торопливо поправился:

— Я это говорю безотносительно к чему-либо. Вы меня не торопите, и создается впечатление, что…

Они были в запущенном, глухом пригородном парке. Узенькими тропинками они выбрались к пруду, затянутому зеленой ряской, и Тотер, сев к воде спиной, указал Савченко на ствол поваленной ветлы: садитесь.

Они помолчали.



— Вот что, — тихо сказал Тотер. — Я вижу, вы сильно отстали. К сожалению, в мои обязанности входит растолковывать непонятливым сотрудникам элементарные вещи…

Словно бы утомленный такой длинной фразой, он долго и нудно жевал травинку, сплевывая на землю.

— Начнем с того, что на первых порах мы просчитались. Трояновский занимается своим сплавом четыре года — явление немыслимое для Советов. Но Советы оказались здесь умнее нас. Они не торопили Трояновского. Они — с дальним прицелом: сплав будет им нужен и через пять лет. А нам он нужен сегодня, сейчас, — потому что если у нас его не будет… Вы понимаете?

— Конечно. Но «PN и К°»…

— Бросьте… И знайте, что деньги идут к нам от фирмы.

— Но фирма делает теперь компрессоры?

— Чепуха. Вы не ребенок. «PN и К°» сумеет в один день переключиться на выпуск пушек и танков.

Он снова замолчал, словно досадуя на себя за этот многословный разговор. А Савченко уходил, унося в душе все то же ощущение страха перед этим человеком, который держал в своих руках его судьбу, его жизнь. «Все-таки ничего не узнал о нем. Даже — где живет».

Только один раз он увидел в неподвижных, мертвых глазах Тотера что-то похожее на беспокойство. Это произошло тогда, когда он рассказал ему о Дробышевой. Но тут же это выражение исчезло; Тотер только буркнул ему:

— Ну так что же?

Грузный, неповоротливый, он лениво оглядел Савченко, и тот поежился: «Действительно, как мертвец, — никаких ощущений».

Сейчас, после того как ему удалось снять отпечаток ключа, он снова встретился с Тотером. На этот раз встреча произошла в магазине: Савченко покупал на ужин сыр. Потом они стояли в какой-то подворотне, и Тотер, осторожно взяв у Савченко небольшой сверток, положил его в карман.

— Случайность. Если и дальше вы будете работать так, я не надеюсь на успех. Когда начнется заводская плавка?

— Право, не знаю, — пробормотал Савченко. — Но скоро. Трояновский проговорился. Я тут навещал его — он так и сказал: «Скоро будем трудиться вместе». Задавать вопросы я не счел возможным.

— План дальнейших ваших действий таков, — жестко проговорил Тотер: — Старика — убрать. Формулы сплава не фотографировать, а взять с собой. Или… уничтожить. У них не должно быть такого металла.

Савченко кивнул: конечно, все это и так ясно. А Тотер продолжал своим тихим, нудным, как зубная боль, голосом:

— С этим мальчишкой из фотолаборатории не встречайтесь. Хотя бы пока. Так будет лучше.

12

Больше недели Фролов не вспоминал о Похвисневе. Опять он целыми днями пропадал в своем районе, инспектировал разъездные посты ГАИ.

Но мало-мальски освободившись, Фролов вызвал к себе обоих рабочих-авторемонтников. Поговорил с ними по душам. Рабочие заверили, что не они сменили крыло похвисневской машины. Нет, они больше к нему и глаз не казали. Да и неоткуда им крыло взять. Но он же обязательно хотел менять…

Фролов поинтересовался, кто им указал адрес Похвиснева, кто их туда направил.

— Так это наш инженер, Иван Дмитриевич, очень просил. Ради него только и пошли. Мне-то не очень хотелось, а вот дружку на костюм не хватало. — Тот, кто был постарше, укоризненно качнул седоватой головой в сторону товарища.

— А инженер что: знаком с Похвисневым?

— Говорил — незнаком… Попросил — и все. А что, натворил этот прыщавый чего-нибудь, да?

— Да нет, просто так… Спасибо вам, товарищи!

* * *
Инженер Степанов сначала не понял вопроса:

— Какая машина?

Усталый, видимо порядком измотанный, он ладонью потер лоб и недовольным тоном — вот, мол, отрывают меня по пустякам — сказал:

— Вспоминаю, кажется… Ну да, это моя жена просила. Бывшая, простите, жена, — поправился он, чуть помолчав. — Я уж и забыл о просьбе.

— Она, значит, знает Похвиснева?

— Наверное, знает. Я ведь ее жизнью теперь не интересуюсь. С кем она там, где — мне все равно. А тут вот пришла и попросила.

— Как она рекомендовала Похвиснева?

— Да никак. Сказала, что это их артист. Артист так артист. Мне все равно.

Фролов вертел и так и этак — как бы это подступиться к актрисе Васильевой, к Похвисневу, ко всей этой чем-то притягивающей его истории. Инженер, однако, ничего больше не мог сказать. На том они и расстались.

Что ж, Васильеву вызвать? А что если все это он затеял зря, только потратит время? Много ли даст разговор с Васильевой? Наверняка скажет она, что Похвиснев — это ее знакомый, поклонник таланта и так далее. Артистом она назвала его для мужа, конечно… Впрочем, чего она стеснялась? Муж-то давно уже не муж… «Эх, была не была, потрачу еще день на эту Васильеву! Может, отвяжусь от этого дела».

Но официально вызвать Васильеву к себе ему не хотелось. Тут надо было подойти иначе. Ее поклонником, что ли, прикинуться? Надо хоть посмотреть, в каких ролях она выступает.

Фролов отправился в библиотеку полистать театральный справочник-программу. А через полчаса он звонил, плотно прижимая трубку к уху и улыбаясь неожиданной мысли:

— Пожарную инспекцию мне… Алло, Ершов, это ты? Слушай, вы давно проверяли всякие там ваши огнетушители в Драматическом? Давно, да? Не хочешь ли на днях — ну, скажем, завтра — туда сходить? Ну, пусть в другой день, все равно. Мне зачем? Надо. В артистку одну влюбился. Вот и хорошо. Созвонимся еще. Пока.

* * *
Через два дня, прежде чем отправиться в театр, Фролов зашел в следственный отдел угрозыска — узнать, подвинулись ли дела с расследованием убийства колхозницы.

Один из сотрудников отдела, знакомый Фролова еще по военным годам, только досадливо махнул рукой: ничего нового нет. Услышав, что Фролов заинтересовался с виду очень обыкновенным событием, сотрудник оживился:

— Ну, ну, расскажи подробней.

И когда Фролов все рассказал, сотрудник, попросив его обождать, вышел к начальнику отдела, потом вернулся, возбужденно походил по комнате и предложил:

— Давай попробуем вместе. Ты покажи мне эту машину. У меня есть гипсовые слепки от шин — сняли со следа.

— Это еще не улика, — качнул головой Фролов. — Идти к этому парню со слепками нельзя: вроде обыска получается. И ни один прокурор не даст на это санкции. Потом, будь уверен: если уж он крыло сменил, то скаты наверняка у него стоят новые.

Фролов посоветовался с ним насчет театра, и тот согласился:

— Только потом позвони.

* * *
В театр Фролов поехал на своей машине, переодевшись в штатское.

Вместе с инспектором пожарного надзора ходил по театру, снимал со стен огнетушители, и пока тот менял стеклянные баллоны, с любопытством осматривал составленные одна к другой декорации, небрежно сваленный реквизит. Он был за кулисами впервые, и ему казалось удивительным, что вот эти пыльные, не очень-то чистые ковры, скатерти, покрывала, сделанные из дешевой ткани, зрителям могут казаться яркими, богатыми, необычайно красивыми. Так же и декорации: на сцене создают впечатление настоящего леса, старинного, чуть замшелого замка, а вблизи это просто кое-как наляпанные пятнами краски, наспех сколоченные доски и фанера. И запах за кулисами тоже свой, собственный, — запах пыли, лежалой материи, духов, соснового дерева.

А когда стали собираться актеры на дневную репетицию, они тоже удивили Фролова своей будничностью и деловитостью. Они пришли на работу, трудиться, так же как трудятся везде, и это угадывалось в их разговорах, простых, вовсе не возвышенных, в шутках, коротких спорах по поводу каких-то мизансцен и ремарок.

Когда суетливый толстенький режиссер скрылся, наконец, на сцене и оттуда донеслись его энергичные хлопки в ладоши и не раз повторенное «начали», Фролов покинул инспектора и на цыпочках вошел в зал. Сцена была ярко освещена, в зале царил знакомый Фролову полумрак. Он прошел вперед и сел. Никто на него не обратил внимания.

Репетиция началась. На сцене кто-то говорил, страстно доказывая свою правоту, а другие сидели на простых стульях в неудобных почему-то позах. Фролов догадался, что действие происходит в кабинете с мягкими, удобными креслами и актеры приняли соответствующие обстановке позы.

Но не это занимало Фролова. Ему нужна была Васильева. Он держал на коленях театральную иллюстрированную программу. Васильева была изображена в ней в роли Варвары, рядом с Кудряшом.

Но на сцене он не мог пока отыскать ее. Лишь после того как со стула-кресла поднялась смущенная девушка и, запинаясь, начала тихо о чем-то рассказывать, Фролов поглядел на нее, потом на Варвару и догадался — это она, Васильева.

Девушка мало напоминала Варвару, без косы, в темном узком платье. Фролов отметил про себя: «Здорово все-таки. Один и тот же человек — а не узнаешь. Что и говорить — искусство!»

И Фролов зааплодировал, когда действие кончилось и суетливый режиссер выбежал на сцену. В пустом зале его хлопки оказались неожиданно громкими. Режиссер, недоумевая, посмотрел в темноту, пожал плечами и раскинул руки, требуя внимания. Однако Фролов успел подойти к барьеру и кинуть под ноги Васильевой сделанный им, пока он сидел в зале, бумажный цветок — не то ромашку, не то розу. Васильева подняла цветок и шутливо раскланялась.

Фролов «случайно» столкнулся с ней у выхода и предупредительно открыл перед актрисой тяжелые двери.

— А, это вы! — улыбнулась она. — Сегодня я получила первые цветы за этот спектакль.

Бог его знает, за кого Васильева приняла Фролова. Может быть, за работника управления культуры, члена реперткома, приемочной комиссии. Как бы там ни было, Фролов, заметив, что сегодня она играла очень хорошо, долго тряс актрисе руку, а потом словно бы вспомнил:

— Погода мерзкая, хотите — я вас подвезу на машине?

И вот он везет актрису домой; та согласилась сразу («Все равно хотела взять такси»).

Фролов вел машину с нарочитой небрежностью, которую так ненавидел у шоферов, лихо объезжал постовых милиционеров, а завидев работника ГАИ, иронически усмехнулся и притормозил.

— Что, побаиваетесь? — заметила Васильева.

— Да уж… лучше не встречаться.

— Друзья народа, — улыбнулась актриса.

Фролов не сразу понял. Васильева пояснила: — У меня есть один знакомый, у него машина, так он называет ГАИ «друзьями народа». В шутку, конечно.

Фролов засмеялся, стараясь смеяться как можно искренней над этой издевкой.

— Да, — поддержал он так удачно начатый разговор. — Трудно нам стало. Чуть что не так — прокалывают талон, а потом поди докажи, что ты не верблюд.

— Но вы хорошо ведете машину.

— Если зайца бить, так он и спички зажигать будет.

Теперь засмеялась Васильева. А Фролов уже «вошел во вкус» и всячески ругал милицейское начальство, которое ввело такие правила, что просто хоть продавай машину.

— Ну, — возразила Васильева, — во многом они, пожалуй, все-таки правы. От быстрой езды всяко бывает… наверное.

От Фролова не ускользнула эта поправка — «наверное», неожиданно испуганно прозвучавшая после слов, сказанных убежденным тоном. Но он сделал вид, что не расслышал, обгоняя автобус, — словно был поглощен тем, чтобы автобус не прижал его к сугробам, сдвинутым на середину улицы.

Когда этот автобус остался позади, Фролов опять недовольно заметил, что из города надо убрать все дизели: только коптят и трещат вовсю. И без всякого перехода сказал, будто только сейчас вспомнил:

— Между прочим, в позапрошлое воскресенье я вас, кажется, видел в Знаменском. Вы выходили как раз из такого автобуса.

Знаменское, пригородное село, находилось далеко от места, где слупилось убийство. Васильева ответила:

— Нет, в позапрошлое воскресенье я ездила с приятелем к подруге… здесь, в городе.

Последние слова прозвучали опять как бы поправкой. Но теперь Фролов уловил в ее голосе, пожалуй, даже какой-то испуг. Васильева явно подчеркивала: и «к подруге», и «здесь», и «в городе». Так без нужды подробно объясняют, когда хотят что-то скрыть. Но и сейчас Фролов сделал вид, что ровным счетом ничего не заметил; он почувствовал, что Васильева смотрит на него испытующе.

Они простились у дома актрисы, и Фролов с отвратительной самому себе развязностью пошутил, что, наверно, ее, Васильевой, приятель не приревнует, если увидит, как она подъехала на чужой машине. Та что-то ответила — кажется, кокетливо поблагодарила, — Фролов уже не слышал ее слов.

Ясно одно: Васильева запнулась не зря. Неужели она спохватилась, чтобы не выболтать лишнего о позапрошлом воскресенье? Если так — возможно, это Похвиснев…

* * *
В институт, где работал Похвиснев, Фролов пошел не случайно. Вызывать Похвиснева в ГАИ и расспрашивать не имело смысла — это ровным счетом ничего не даст. Справиться в доме у жильцов? Слишком рискованно, да и, может быть, бесполезно. Оставалось пойти к нему на работу.

Фролов вспомнил, что Похвиснев работает в фотолаборатории. Ну, а Васильева, хорошенькая женщина, да еще актриса, наверно любит фотографироваться. Что если Похвиснев берет с собой на дальние прогулки фотоаппарат? Дальше: навряд ли Похвиснев станет заниматься всяким там проявлением и печатанием дома. Зачем это делать дома, если у него в институте есть фотолаборатория? Конечно, он там все и делает. Значит, надо сходить туда.

В институт Фролов пришел во второй половине дня. Вахтер долго не понимал его:

— Пропустить? А вы к кому? На вас пропуск есть?

Фролов перебирал в уме, какие могут быть должности в институте, а потом нашелся:

— Я к коменданту хочу пройти.

— К коменданту? Тогда позвоните ему по местному телефону, пусть пропуск выпишет.

Комендант тоже вначале спрашивал: зачем? откуда? Он попросил подождать минутку, и Фролов остался ждать, не выпуская молчавшей трубки.

Комендант сам спустился к Фролову и, ни о чем не спрашивая, нарочно повел его в комнату, где в это время находился Пылаев, — коменданту не хотелось разговаривать с посетителем с глазу на глаз. Фролов, кивнув незнакомому офицеру, повернулся к коменданту:

— Я из госавтоинспекции. Вот мое удостоверение. Но… мне бы хотелось поговорить с вами наедине.

Комендант опять-таки вопросительно посмотрел на Пылаева, и тот, не выдержав, рассмеялся. Но тут же он сообразил, что ставит капитана милиции в неловкое положение, и ободряюще сказал:

— Говорите при мне. При мне можно.

Фролов еще раз оглядел обоих, на секунду растерялся, а потом заговорил, ни к кому из них прямо не обращаясь:

— Мне необходимо осмотреть фотолабораторию института. Меня интересуют снимки сотрудника института Похвиснева. Это, конечно, не обыск. Но этим самым вы можете помочь госавтоинспекции расследовать крупное преступление.

Пылаев встал. Его лицо, до сих пор оживленное, мгновенно приняло холодное выражение.

— Вы говорите, снимки Похвиснева? Я понимаю, это служебная тайна, но… вы не могли бы немножко разъяснить?

Фролов почувствовал, что опрашивают его не зря, и он уже собирался ответить, но незнакомец сделал знак: обождите.

— Нельзя ли Похвиснева куда-нибудь вызвать из лаборатории? — спросил Пылаев коменданта.

— Хорошо… Сейчас придумаю… Ключи от лаборатории вам занести?

Когда комендант вышел, Пылаев показал Фролову свое удостоверение:

— Я из госбезопасности…

— Да? — Это у Фролова прозвучало как-то чрезвычайно по-детски, и он смутился. А он-то не решался говорить при этом человеке!

— Дело, товарищ подполковник, вот в чем: мне нужно выяснить, где Похвиснев провел один-единственный день. Может быть, он в тот день фотографировал; если так, то это мне крайне поможет.

Пылаев понимающе кивнул головой:

— Ну, предположим, это так. А если нет?

— Нет — так нет. На нет и суда нет, товарищ подполковник.

Комендант вернулся и передал Пылаеву ключ.

— Можно идти. Мы с Похвисневым за пленкой спустимся. Вы позвоните в кладовую, когда отпустить его…

В лаборатории было душно, над столом горела яркая лампа. Пылаев вошел первым и сразу взялся за ручку шкафчика, висевшего на стене.

— Думаю, пленку он здесь держит. А бумага у него в ящике… Так и есть.

Пылаев взял завернутый в черную бумагу цилиндрик. Развернув его, он поднял пленку к свету и просмотрел.

— Нет, одни чертежи…

Для Пылаева фотолаборатория была новым, еще не обследованным участком. Взглянув на первую пленку, он сразу понял, как много о работе института можно узнать из этих кадриков. Правда, выносить их нельзя, пленка учитывается, фотокопии делаются по точному списку, но… Нет, этот участок явно выпущен из поля зрения. Это, конечно, ошибка, ее надо немедленно исправить.

Фролов не просматривал те пленки, которые Пылаев откладывал в шкафчик. Пылаев пока что не дал ему ни одной. Но вот он протянул моментально свернувшийся рулон.

— Тут, кажется, что-то есть.

Нет, это было не то, что искал Фролов. Правда, Васильеву он узнал на нескольких снимках. Но она была снята на сцене, в роли. Такие же кадры встретились еще на восьми пленках, которые Пылаев показал Фролову. Фролов напряженно ждал, но Пылаев закрыл шкафчик.

— Всё. Ну, что? Не нашел?

— Да, нет ничего интересного.

— Подождите, не опешите. Наверное, еще где-нибудь есть пленки.

Они заглянули в ящики. Фролов подумал: «Можем засветить бумагу… A-а, ладно, надо же посмотреть везде». Но они так и не нашли больше пленок. Вдруг Фролов обратил внимание на несколько мокрых снимков, лежащих в оцинкованном баке. Туда бежала из крана струйка воды.

— Товарищ подполковник, видите — свежие отпечатки? С какого же негатива они сделаны?

— Как это мы с вами раньше не догадались? Вон в увеличителе пленка заложена.

Он выдвинул рамку.

— Да, вот тут опять для вас. Ну-ка!

Фролов медленно двигал пленку перед глазами.



Вот Васильева в профиль. Портрет. Она в меховой шапочке. Видно, на улице снято. Еще она… Ага, машина на дороге у заснеженных сосен. Где это они могли быть? Не поймешь… Вот еще. Васильева варежкой сбрасывает снег с какого-то камня. Камень-то вроде видел где-то. Подожди, подожди… Ведь это тот камень, возле чайной, что на развилке. Вернее не камень, а что-то вроде памятника или знака, сложенного из нескольких камней. Он такой пирамидкой сложен. Ну да, он. Значит, Похвиснев с актрисой были на Северном шоссе? Может, они и в чайную заходили?

— Удача?

— Не совсем еще. Но, кажется, кое-что нашлось… Спасибо, товарищ подполковник.

— Да вроде не за что. Взаимообразно. Я милицию тоже теперь кое за что поблагодарить должен.

— Все равно — большое спасибо… А кому нужно звонить?

— Не беспокойтесь, я сейчас сам позвоню. До свидания.

Пылаев пожал руку Фролову и пошел по коридору.

* * *
Остервенелый ветер бросал в лицо колкие крупинки снега. Фролов гнал мотоцикл на предельной скорости, почти навалившись грудью на руль. И все-таки эта сумасшедшая езда по скользкому шоссе не мешала ему размышлять: «Кажется, я эту чайную знаю. В феврале, в сильный мороз, я заезжал туда погреться. Там еще официантка на десятиклассницу похожа — косичка, локотки острые… Но надо убедиться. Да и расспросить не мешает… Ах, Похвиснев, неужели это ты? Сколько же нервов я из-за тебя испортил!»

Через час Фролов остановил машину возле голубого здания чайной. Он не спеша слез с седла, спрятал ключ и поднялся по ступенькам. Из открывшейся двери на него пахнуло теплом и вкусным, домовитым запахом.

— Здравствуйте, хозяева!

— С добрым утром, товарищ начальник! Чего так рано? — Буфетчица узнала Фролова.

— Все по службе, дорогая. Чем угощать будете?

Фролов подошел ближе к стеклянной витрине.

— Хорошо, я чаю выпью. И вот конфет этих.

— А покрепче чего не желаете?

— Нельзя. Я на службе. Знаете, что такое служба? То-то… А вы со мной за компанию?

— Люся! Вера! Идите, будем с товарищем капитаном чай пить. Мы же еще не завтракали.

Девушки-официантки показались в дверях… Та, что была похожа на десятиклассницу, улыбнулась Фролову и спросила у буфетчицы:

— Анастасия Семеновна, может мы самоварчик принесем? Как раз закипел…

Вчетвером они пили чай со свежими ватрушками.

— Зачем вы к нам наведались? — полюбопытствовала буфетчица.

— Да так, ехал мимо. Дай, думаю, зайду, больно тут симпатичные люди работают.

— Будто все уж и симпатичные? — спросила буфетчица. — Признавайтесь лучше, какая вам из наших девушек нравится.

— Все нравятся. Садитесь в мотоцикл: кто поместится — всех увезу.

Хлебнув горячего чаю, Фролов перевел дух и потом, посерьезнев, сказал:

— Откровенно сказать, я к вам, конечно, не случайно приехал. Вы хорошо помните воскресенье, что было в начале месяца? Позапрошлое воскресенье.

Анастасия Семеновна задумалась, поставила блюдце на стол.

— Не очень-то. Ну-ка, девушки, помогите.

Люся-«десятиклассница» переспросила:

— Позапрошлое? Я, кажется, помню. Ко мне ведь как раз Василий приехал. Днем зашел, а потом дома ждал. Год не виделись, с тех пор как его в армию взяли…

Фролов похлопал ладонью по столу.

— Вот-вот… Значит, помните? А не заходили ли к вам в чайную тогда двое — он и она? Он одет так: пальто светлое, широкое, с поясом, кепка каракулевая, ботинки на толстой подошве. У него еще усики маленькие, щеточкой. Ну, а она — губы такие яркие, волосы крашеные. Оба приехали в машине. А?

Люся покусывала губу:

— Нет, за мои столики такие, кажется, не садились…

— Вера, а ты что скажешь?

— Он еще с фотоаппаратом был, — напомнил Фролов.

— С фотоаппаратом? — Вера обрадовалась. — Так бы и сказали. Да, да, были такие. Тоже чай пили. Сто пятьдесят вишневки взяли. У меня где-то в блокноте и запись даже есть.

— А я машину их помню, — добавила Анастасия Семеновна. — Я как раз на крыльцо вышла скатерть стряхнуть, а они тогда около дома фотографировались. Она, женщина эта, у камня стояла…

— Куда они поехали? — Фролов уже не сомневался, что это был Похвиснев.

— Как — куда? В город поехали… Еще стаканчик, товарищ начальник?

— Спасибо, не могу… Еще один вопрос: на следующий день на шоссе, в двадцати километрах, нашли колхозницу. Помните?

— Степановну из «Красной зари»? — ахнула буфетчица. — А как же! Теперь уж и я все вспомнила. Были такие, были!

Больше Фролов спрашивать ни о чем не стал. Все ясно. Значит, не зря Похвиснев менял крыло, не случайно Васильева специально Подчеркнула, что в то воскресенье она была «у подруги, здесь, в городе». А то, что посты при въезде в город их машины не видели, — так это дело простое: дать круг и вернуться с другой стороны.

* * *
Пока оформили документы и получили разрешение на арест, прошло два дня. Поздним вечером на третий день Фролов вместе со следователем, управдомом и милиционером позвонил у дверей квартиры Похвиснева. Им открыла немолодая женщина, видимо мать:

— Боря со вчерашнего дня не появлялся. Я так волнуюсь!

Фролов и следователь отпустили управдома и поехали в институт. Вахтер подозрительно посмотрел на них, но когда следователь показал ему удостоверение, понимающе кивнул: «К коменданту? Проходите. Велено пропускать из милиции…».

Комендант, которому следователь протянул ордер, долго вчитывался в строчки, а потом, сдвинув на лоб очки, сказал с усмешкой:

— Опоздали, товарищ дорогой.

— Как «опоздал»? Он что — уволился?

— Да, вот именно… Взяли его вчера.

— Кто взял?

— Госбезопасность. А больше я вам, простите, ничего не могу сказать.

13

После того страшного дня, когда Бориса Похвиснева вызвали в госавтоинспекцию, его жизнь, казалось, снова вернулась в обычную колею. Получив повестку, Борис почувствовал, как у него неприятно задрожали пальцы, и он сам себе сказал: «Все!..» Но его визит в инспекцию, к капитану Фролову, кончился благополучно, и Борис воспрянул духом.

Похвиснев принадлежал к числу людей, которые считают, что они родились только для радостей и удовольствий. Еще в раннем детстве родители внушили ему: он самый талантливый, красивый и обаятельный. Его зачислили не в обычную школу, а в школу-десятилетку при Академической капелле. Но учиться он не хотел и с первого класса чаще всего получал двойки. Отец приходил в школу, просил, требовал, настаивал, чтобы его сына не исключали, воспитывали, лелеяли. «У Бори гениальные музыкальные способности, абсолютный слух. Поэтому он плохо успевает по общим предметам. А то, что по гармонии и пению у него двойки, — так это ничего, пройдет. Он сейчас еще стесняется своего таланта, ему неловко выделяться».

Все-таки мальчика исключили из шестого класса. На семейном совете было решено, что у Бори расшатана нервная система, ему необходимо отдохнуть. В течение года Боря отдыхал, был в санатории, ездил к дяде в Баку. Осенью он, неожиданно для самого себя, оказался учеником восьмого класса — дядя все устроил.

Но и здесь он скоро «прославился»: приносил в класс кошек, отнюдь не по-детски интересовался девочками, старому преподавателю однажды в запале пригрозил ножом. На этот раз в школе он проучился в общей сложности двадцать три дня.

Однако через год, после очередного «восстановления расшатанной нервной системы», Похвиснев опять съездил на месяц к дяде и вернулся оттуда с аттестатом зрелости. Теперь он поступил в педагогический институт. Впрочем, в аудитории его видели редко, и с третьего курса он был исключен.

Освободившись от обременительных обязанностей студента, Борис Похвиснев целиком отдался, как он пояснил родителям, «воспитанию вкуса». Он сшил себе светло-серый в крупную клетку длинный пиджак, узкие темно-голубые брюки. Прическа у него тоже стала необычной: сзади — волосы до воротника, спереди — «канзасский кок». Вечерами Борис пропадал на центральной улице города. Если мать спрашивала, где он был, Борис отвечал: «Стилял на Броде». Мать ничего не понимала, но все равно умилялась — Боря стал таким интересным, он, наверное, вскружил не одну девичью голову.

В самом деле, у Бориса Похвиснева было много знакомых — молодых людей в таких же пиджаках и брюках, девиц в коротких юбках с разрезами и прической «под мальчика». Компания была веселой, часто устраивались вечеринки на дому и в ресторанах.

И все-таки Борис был недоволен: правда, отец — известный адвокат — не скупился, отдавал сыну чуть ли не половину своей зарплаты, но молодому человеку денег явно не хватало. Хотелось «шикнуть», прокатить друзей за город на такси, накупить продававшихся из-под полы пластинок, вроде «Скелет в гробу», «Череп в дымоходе» — пластинок редких, дорогих, каждая по пятьдесят рублей.

Отец всеми силами пытался создать сыну «счастливую юность». С трудом, через знакомых, он достал ему автомашину. А месяц спустя Борис решил добывать деньги фотографией и попросил купить ему фотоаппарат.

Он часами прохаживался по улицам, ловил тех, кто хотел запечатлеть себя на фоне достопримечательностей города. И деньги, те лишние, свободные деньги, о которых мечтал Борис, появились.

Теперь сложившийся круг знакомых его уже не удовлетворял. Хотелось большего. И Борис зачастил в театр.

Ходил он туда не ради искусства. Спектакли его не интересовали. Борис высматривал актрису.

Выбор свой он остановил на Васильевой — стройная фигурка, приятное личико. Он ожидал борьбы и готовился к ней, а вышло все иначе — вначале смущенное почитание, потом поездки от театра до дома актрисы в его машине, затем свободный вход в театральную уборную, и, наконец, он стал самым близким другом.

Однажды в театре, за кулисами, Борис был представлен актрисе Татариновой и ее мужу. Через некоторое время, услышав жалобы Бориса на то, что милиция докучает ему как человеку, не занимающемуся общественно-полезным трудом, Савченко предложил устроить его в институт фотолаборантом. Узнав, что работы там немного, Борис согласился.

…Недавно Борису казалось, что его спокойная жизнь под угрозой. Но теперь, когда беда пронеслась, он был готов смеяться над милицией — он так ловко ее провел! Какое это счастье, что подвернулся добрый, отзывчивый художник Чердынцев! Бывает же так — словно кто-то узнал о горе Бориса и послал ему на помощь волшебника.

В тот день, когда они познакомились, Чердынцев снова пришел, уже поздно вечером. В машине он привез крыло, сверкавшее точно таким же кофейным лаком. И Борис удивился тому, как художник быстро достал это крыло, да еще так точно подобрал цвет.

Работали они в гараже, вернее работал Чердынцев, а Борис только смотрел. Он попробовал было взяться за крыло, но художник его отстранил:

— Нет, знаете ли, не люблю помощников. Привык все делать сам, еще с детства. Да и профессия у меня тоже индивидуальная. Терпеть не могу, если кто-нибудь из-за моего плеча смотрит, что я рисую.

Чердынцев, как заправский слесарь, поплевывал на руки, сопел, прилаживая крыло. Кончик языка у него быстро передвигался, смачивая сухие губы. Борис подумал: «Он помогает себе языком, наверное» — и рассмеялся. Чердынцев зло повернул голову:

— Чему смеетесь? Что взрослый человек на вас трудится, да? Зря, скажу я…

Борис оборвал смех. И все-таки ему было весело. Он уже представлял себе, как будет выглядеть машина после этого скорого и, безусловно, умелого ремонта.

Как он рассчитывал, так и случилось. Хотя вызов в автоинспекцию напугал было его, но зато потом, когда все сошло гладко, Борис совершенно успокоился. И когда в тот же день после разговора в ГАИ к нему домой снова пришел Чердынцев, Борис обрадовался ему. Посмеиваясь, он передал своему случайному другу разговор с Фроловым. Чердынцев тоже улыбнулся, правда не очень охотно.

— Обошел, значит, вокруг? А не придрался?

— Нет, что вы! Машинка ведь как стеклышко.

— А ничего такого не заметили — может, посмотрел на то место, где была вмятина, приглядывался?

— Да нет же! Так просто все и обошлось. Конечно, вызвали не зря, но к чему можно придраться? Все чисто, не подкопаешься.

Чердынцев задумался, стряхивая пепел. Борис вдруг догадался, что товарищ, наверное…

— Так сколько я вам должен?

Чердынцев все еще молчал. Борис поморщился: «прикидывает, сколько содрать». Но он решил согласиться на любую сумму — в конце концов ему сохранена если не жизнь, то свобода. Однако Чердынцев неожиданно спросил о другом:

— Уходя из института, вы вешаете в проходной номерок?

— Да, а что? — не понял Борис.

— Вот вам ваш номер. — Художник подал Похвисневу алюминиевый кружок.

Борис удивленно уставился на Чердынцева: это был его номер — тридцать шестой.

— Почему у вас мой номерок? Ведь я его повесил.

Тогда Чердынцев заговорил тихо и размеренно:

— Совершенно верно… Теперь слушайте. Я беру с вас плату: ведь каждый труд должен вознаграждаться. Денег, как я уже говорил, мне не нужно. Ясно? Вы сделаете для меня то, о чем я вас попрошу. Вот смотрите. Завтра… или нет — послезавтра вы, уходя из института, повесите на доску два номерка — этот и тот, что висит там сейчас. Затем вы вернетесь обратно. Предлог меня не интересует, придумайте сами. Вот еще вам два ключа: от кабинета, где стоит сейф с расчетами, и от самого сейфа.

У Похвиснева отвисла челюсть. Он шумно сглотнул набежавшую слюну:

— Зачем это?

— Надо. Для меня!

— Но меня поймают… Я не могу, не буду…

— Будете. Или вы хотите, чтобы я пошел в ГАИ и все рассказал? Я тоже думаю, что не хотите. Поэтому слушайте… Из сейфа возьмите все расчеты и формулы выплавки твердого сплава. Они лежат отдельно, в верхнем ящике. Все это отдадите мне. Я сам приду за ними.

Борис ошалело молчал, все еще плохо соображая, что же все-таки от него требуется. Чердынцев видел его замешательство, но продолжал инструктировать спокойным и не допускающим возражения тоном:

— Теперь — как вам уйти незаметно? Я думаю, так…

Борис уже слушал внимательно: он вдруг сообразил, что его «приятель» таков, что дважды повторять не будет. А от того, правильно ли он поймет и крепко ли запомнит его слова, зависит жизнь Бориса. Жизнь? Он похолодел. Да, его жизнь снова в опасности, все снова круто повернулось, и сейчас еще неизвестно, чем кончится. Борис соображал: отказаться? Пойти и сказать о том, что его толкают на преступление? Но… но этот «художник» в первую же минуту ареста донесет на него. Еще хуже, если «художника» не успеют арестовать и он убежит. Чердынцев достанет его, Бориса, где угодно — выследит и прикончит где-нибудь на дороге.

Где же выход, где спасенье? Боря, Боря… А что же говорит Чердынцев? Он гарантирует безопасность, обещает, что убежать наверняка удастся и следов не останется. Но делать все надо быстрее — иначе могут появиться препятствия. Скорее, скорее!

Тихий разговор в комнате Бориса длился еще полчаса. Борис был серьезен и деловит, насколько он вообще мог быть серьезным и деловитым. Он сдался. О том, что он предает родину, страну, в которой родился и вырос, он не думал.

Чердынцев, спускаясь по лестнице, беззвучно засмеялся: «Попался, цыпленок! Боится, но сделает все, что нужно. Дрожащими от страха руками откроет сейф. Вот так и надо — пусть дрожащими, но чужими руками залезть в сейф. Ха-ха-ха! Великолепно!».

Уже дома, лежа на кровати лицом к стене, он снова беззвучно рассмеялся, представив, что испытывает сейчас Похвиснев. Так, с полуоткрытым ртом, оскаленным улыбкой, он и заснул.

* * *
Ветер нес с темной реки холодный и острый запах подтаявшего снега и льда. Шилков зябко передернул плечами, и все же он был доволен тем, что пошел в институт пешком: эти влажные, еще робкие вздохи весны освежали и бодрили его. И хорошо будет, если эта упругость в мышцах и ясность в голове не покинут его во время дежурства.

На аллейке, ведущей к институту, тоже было сыро. С деревьев падали капли, и скамейки были пусты. Только на одной из них, в самом конце аллеи, Шилков заметил парочку. Юноша держал в ладонях девичьи руки, сосредоточенно дул на них и даже не посмотрел на прохожего. А девушка смеялась, поджимая ноги в маленьких суконных ботиках.

Только что он прошел мимо общежития, где живет Ася. Прошел, подавив желание остановиться, отыскать ее окно. И вот уже перед ним здание научно-исследовательского института, потухшее, нежилое. Он войдет туда, и все весеннее, отвлекающее останется позади.

Шилков прислушался к тишине, царившей в институте, и окликнул вахтера:

— Все ушли?

— Все, кажись. Раз номерки висят — значит, все. — Вахтер поглубже засунул руки в карманы галифе, вытянул под столом ноги и протяжно зевнул, — У нас порядок строгий!

Утром предъявил пропуск — снимай железку, иди к себе, вечером предъявил — вешай обратно. Все видно. Этот самый номерок — что замок какой: не отопрешь, чтобы не заметили.

Вахтер, видимо, намеревался еще долго разглагольствовать насчет номерков. Шилков усмехнулся и пошел в комендантскую. Там его ожидал оперативный работник, лейтенант. Шилков скинул пальто.

— Я проверил. Вроде ушли все. Ну, иди и ты, смена твоя кончилась. Маленьким спать пора.

Мызников был года на два моложе его, и Шилков иногда подтрунивал над ним.

— Иди, иди. Только на ночь мороженого не ешь: гланды распухнут.

Мызников хотел что-то сказать, но только отмахнулся, вздохнул и ушел. На работе он всегда был замкнут, сосредоточен и к шуткам относился предосудительно, считая, что к добру они не приведут.

В комендантскую был выведен световой сигнал от сейфа — лампочка загорится, если в скважину замка вставить ключ или даже просто прикоснуться к сейфу. Лампочка стояла на столе, ее красный свет должен сразу ударить в глаза.

Когда за Мызниковым тихо закрылась дверь, Шилков, повернув голову, улыбнулся ему вслед. Но затем улыбка мгновенно исчезла: на столе горела лампочка… Шилков мотнул головой: не мерещится ли ему? И все-таки рука сама привычным движением пальцев уже расстегнула кобуру и сжала пистолет.

Стремительно открыв дверь, он побежал по темному коридору. Носком нажал на дверь кабинета, где стоял сейф. Дверь не поддавалась. Шилков наклонился к скважине и, понимая, что совершенно бесшумно замок не открыть, с силой вставил ключ, резко повернул его и толкнул дверь.

Человека он увидел в темноте не сразу — тот, видимо, стоял перед сейфом. Но потом человек отскочил в сторону. Вот он мелькнул на фоне окна. Шилков крикнул:

— Стой! Руки вверх!

Человек прыгнул на подоконник, рванул приоткрытую раму. Шилков, подбегая, еще раз крикнул: «Стой!» — и выстрелил. Но темная фигура уже скользнула за окно и исчезла.

«Готов?» Шилков тоже вскочил на подоконник и глянул вниз. Странно: звук падения оттуда донесся слабый, словно кто-то спрыгнул всего-навсего со стула. «Прыгать? Третий этаж, внизу — обледенелая дорожка…». Об подоконник что-то мягко ударилось, звякнуло железо. Шилков пошарил рукой, нащупал плоский крюк, зацепленный сбоку за подоконник. К крюку был привязан резиновый канат. «A-а, амортизатор! Спрыгнул и отпустил…»

— Стой! — кто-то крикнул в дверях. Шилков узнал голос Мызникова.

— Мызников, оставайся здесь! — И, сжимая обеими руками конец каната, Шилков прыгнул вниз.

На высоте трех метров Шилков почувствовал, что резина натянулась до предела. Тогда он, повиснув на выпрямленных руках, с силой оттолкнулся ногой от стены и разжал пальцы. Упал он в снег, в сугроб у дорожки.

Быстро вскочив, Шилков побежал по аллейке. Человек был от него в ста метрах. На бегу, подняв пистолет вверх, Шилков снова выстрелил. Преступник метнулся в боковую аллею.

«Придется по нему стрелять», — замедляя бег, подумал Шилков. Он уже ловил на мушку спину беглеца, как вдруг увидел, что кто-то бросился наперерез преступнику.

Вот оба упали, затем кто-то из них вскочил, свернул с аллейки на белое снежное поле.

Возле упавшего уже стояла девушка и помогала ему подняться. Шилков вспомнил: «А, это та парочка! Молодцы — ведь посторонние совсем, а не испугались…» Он перемахнул через сугроб и несколькими прыжками настиг беглеца.



Но едва он успел схватить рукой меховой воротник, как преступник обернулся и ударил его в правое плечо. Шилков упал. И сразу же черная перчатка мазнула его по лицу, что-то с невероятной силой толкнуло в висок. Шилков потерял сознание…

Пустынная улица внезапно ожила. Со всех сторон по заснеженному полю бежали люди, между ними металась одинокая фигура беглеца. Но вот кольцо людей сжалось, на снегу завертелся клубок, кто-то пронзительно, надрывно закричал. Потом клубок распался, и плотная группа людей, выйдя на аллею, медленно направилась к зданию института.

* * *
Подполковник прежде всего предложил арестованному сесть и пододвинул ему стакан с водой. Похвиснев как-то сразу постарел, лицо приобрело серый матовый цвет, губы непрерывно тряслись.

После вступительных вопросов — имя, фамилия, год рождения, специальность — Пылаев задумался. Как вести допрос? Арестованный глубоко потрясен — об этом говорит весь его вид. Все-таки надо учесть его состояние. Пылаев поднялся и прошелся по кабинету.

— Вы понимаете, что совершили тягчайшее государственное преступление?

Похвиснев ответил очень тихо и покорно:

— Да, понимаю.

— Вы знали, что в сейфе хранятся секретные документы и что брать их разрешается только определенным лицам?

— Знал.

— Значит, вы шли на преступление сознательно?

— Да.

Пылаев остановился перед арестованным, строго посмотрел на него.

— Что вы хотели взять из сейфа?

— Бумаги, различные документы.

— Вам было известно их содержание?

— Нет, этого я не знал.

— Откуда вы взяли ключ?

— Мне его дал один человек.

— Он вам знаком?

— Нет, я его видел два раза. Я не знаю даже, как его зовут.

— Кто вас снабдил оружием и приспособлением?

— Он же.

— И ему вы должны были передать похищенные документы? Когда?

— Не знаю, когда. Он сам обещал меня найти.

Пылаев сел за стол, приготовился записывать.

— Теперь расскажите подробнее, как все было.

Похвиснев тяжело, протяжно вздохнул и, делая паузы, начал рассказывать. Он говорил о том, что несколько дней назад сидел в ресторане и его соседом по столу оказался вежливый, располагающий к себе человек. Похвиснев пожаловался, что запутался в долгах и не знает, как найти выход. Собеседник вместе с ним поохал, пожалел Похвиснева, а потом сказал, что постарается помочь, то-есть найти нетрудную и хорошо оплачиваемую работу.

Пылаев прервал рассказ:

— У вас много долгов? Кому вы должны?

— Я сейчас не могу всех вспомнить…

— Ну хорошо. Дальше, пожалуйста.

— Через два дня он позвонил мне по телефону, напомнил о встрече в ресторане. Мы встретились на улице. И тут он попросил достать из сейфа документы. Я, товарищ подполковник, не хотел красть, я ему твердо заявил: «Нет, не буду!». Но он так просил, умолял даже, что я согласился. Правда, он обещал за это хорошо заплатить.

Пылаев усмехнулся одними губами и, записав это место, поставил против него маленькую «птичку»: «Наивно!» Похвиснев, видимо, заметил это, но Пылаев кивнул — продолжайте.

— Вот, собственно, и все.

— Как это «все»? А то, что вы бежали, когда вас застали на месте преступления? Пытались освободиться от преследования, не остановились даже перед… убийством?..



— Это все вам известно, наверное, — опустив голову, почти шепотом произнес Похвиснев.

— Хорошо. Значит, вы утверждаете, что содержания документов вы не знали. Цели человека, который просил вас похитить документы, вам тоже были неведомы, и сам человек вам не был знаком?

— Да, это так. Я ничего не знал.

— То есть, вы хотите сказать, что это была просто кража?

— Да.

Пылаев опять возвращался к началу допроса, расспрашивал о таинственном соседе за столиком, допытывался, зачем ему нужна была документация, грозил ли он чем-нибудь Похвисневу. Но арестованный или не мог, или не хотел что-либо добавить к ранее сказанному. Пылаев протянул Похвисневу протокол допроса, фотолаборант прочел и расписался. Конвоир увел арестованного. Посмотрев ему вслед, Пылаев понял, что Похвиснев начал потихоньку приходить в себя — он уже не так горбился и двигался живее.

…Размышления подполковника сводились к следующему: возможно, что все произошло так, как показал Похвиснев, — вербовщик ему неизвестен, место и время следующей встречи для передачи похищенных документов не обусловлено. Что же тогда? Тогда снова тупик. Похвиснев — это ерунда, подставное лицо. Его, безусловно, осудят, но дальше что? Как найти тех, кто направил Похвиснева, вручил ему ключ и оружие?

С этой неотступной мыслью Пылаев пришел на работу утром следующего дня. В десятом часу зазвонил телефон. Говорил капитан Фролов.

14

Итак, в деле Похвиснева наметился поворот.

Правда, Пылаев вначале отнесся к доводам Фролова несколько скептически:

— Почему же вы все-таки предполагаете, что убийцей был Похвиснев? Только потому, что он проезжал в тот день по Северному шоссе и почему-то скрывает это? Согласитесь, для обвинения маловато.

Не спорю, Похвиснева следовало задержать, и прокурор мог дать на это разрешение. Но что же дальше? Предположим даже, преступник во всем сознается — как известно, этою еще недостаточно. Вы предложили бы уличную операцию — выезд с преступником на место, где совершено преступление? Да, конечно, если он в присутствии понятых расскажет, как все случилось, это будет серьезной уликой. А свидетели? Они ведь тоже нужны. Васильева? Подождите. Она ездила с ним? Она была в машине? И она видела, как машина сбила женщину? Так это другое дело.

— Товарищ капитан, вы сейчас не заняты? Поедемте вместе к Васильевой. Как раз время — в полдень она, наверное, еще дома.

…Действительно, актриса была дома. Видимо, она только недавно встала: в кухне кипел чайник, и на середину комнаты была сметена кучка мусора. Пылаев и Фролов извинились за неожиданный приход.

— Нет, что вы! Это я сама виновата, что поздно встаю, — жеманно улыбнулась Васильева и пригласила их сесть на диван возле окна.

Вспомнив и узнав Фролова, она шутливо обратилась к нему:

— Надеюсь, что вы еще не расстались со своей машиной?

Но Пылаев не дал Фролову ответить и начал прямо, без обиняков:

— Мы пришли, чтобы расспросить вас о Похвисневе. Вы хорошо с ним знакомы? — И он протянул актрисе свое удостоверение.

Васильева взглянула, повела бровями, словно бы недоумевая.

— Ах, вот что? Но мы с ним не виделись в последние дни. Он вдруг перестал приходить в театр, — пытаясь скрыть растерянность, начала она.

— Это неважно. Нас интересуют не последние дни, а гораздо больший срок. Чем он живет?

— Гм-м… Где-то, кажется, работает. Иногда приходит ко мне… Должна сказать, что он за мной ухаживает. Но ведь он холост, а я давно не живу со своим мужем. Так что…

— Нет, я не о том. У него есть долги, он нуждается в деньгах? — спросил Пылаев.

— Что вы, я никогда не задавала ему таких вопросов!

— Ну, а ваше мнение?

— Не думаю. Я этого ни разу не чувствовала.

Пылаев, попросив разрешения, закурил. К Васильевой обратился Фролов:

— Вы знаете, что у него есть автомашина?

— Конечно. Он изредка катал меня по городу.

— А за город вы тоже ездили? — продолжал он.

Васильева заметно насторожилась — это не ускользнуло от Пылаева и Фролова. Она ответила не сразу:

— Но это очень редко. Обычно летом, в хорошую погоду.

— Хорошая погода бывает не только летом, — рассмеялся Фролов.

— Уж не хотите ли вы пригласить меня на прогулку? — кокетливо заметила Васильева, пытаясь отделаться шуткой.

Но Пылаев нахмурился и подчеркнуто серьезно сказал:

— Мне хочется, чтобы вы рассказали нам о Похвисневе. Это не личный интерес, это государственное дело. Так вот… вы теперь, зимой, за город с ним не ездили? Прошу говорить правду.

Васильева нерешительно ответила:

— Нет, что-то не помню.

— И в воскресенье, в начале прошлого месяца, тоже не ездили?

— Да нет же…

— А вы как следует подумайте. Не торопитесь.

Актриса сморщила лоб, потерла его ладонью.

— Это было так давно. Столько событий! Премьера, новая роль…

— А чем в то воскресенье был занят ваш знакомый?

— Простите, я не обязана этого знать! — вспылила Васильева. — Что это — допрос?

— Прошу вас, подумайте получше. — Фролов предпочел уклониться от прямого ответа. Он не сводил с Васильевой взгляда. — Вы ездили с Похвисневым в то воскресенье за город.

Васильева медленно откинулась на спинку кресла. Прошло несколько минут, но Фролов не дождался ответа. Тогда он продолжал:

— Вы ужинали в тот день в сельской чайной и поехали в город по Северному шоссе.

Актриса закрыла лицо руками и спросила:

— Вы арестовали Бориса? Вы подозреваете его… — Она замолчала, словно не решаясь закончить фразу.

— В убийстве? — подсказал Фролов. — Да, я этого не хочу скрывать. Я уверен, что ваш знакомый сбил на шоссе женщину. И рядом с ним в машине сидели вы. Это так.

Васильева молчала. Фролов наклонился к ней.

— Не упрямьтесь. Вы и так виноваты в том, что пытались скрыть преступление. Не стоит усугублять свою вину.

Васильева вздрогнула, отняв от лица руки:

— Скажите, разве та женщина умерла?

— Да, она умерла… Но ее можно было спасти, если бы вы отвезли ее в больницу.

— Как это ужасно! А он… он обманул меня! Борис на другой день сказал, что узнавал, справлялся. Женщина, сказал он, жива, у нее перелом руки. Он просил никому не говорить…

И, постепенно приходя в себя, Васильева рассказала все. Как гнал Похвиснев машину по обледеневшему шоссе, как из-за поворота показалась женщина и он не мог свернуть в сторону, как они потом петляли, заметая следы. Она очень испугалась тогда за Бориса.

Рядом с Фроловым и Пылаевым теперь сидела словно другая женщина — поникшая, съежившаяся, подавленная. Пылаев нарушил тягостное молчание:

— Никто, кроме вас, не знал об убийстве?

Васильева покачала головой. По ее щеке медленно скатилась слеза. Смотрела она в какую-то одну точку и, казалось, едва расслышала вопрос. Пылаев снова спросил ее о том же.

— Нет, я никому не рассказывала. Только вам.

— Жанна Петровна, а сам Похвиснев — он тоже никому не мог рассказать?

— Нет, не мог. Мне так кажется. Он все время напоминал мне, чтобы я молчала. Борис страшно боялся, что кто-нибудь узнает…

— Значит, вы утверждаете, что никогда никому не говорили о преступлении Похвиснева? Вспомните, пожалуйста. Может, случайно, а?

Васильева будто поняла, наконец, о чем ее спрашивают:

— Говорила ли? Да, говорила. Мужу актрисы Татариновой.

— Когда это произошло?

— Я уже точно не помню… Хотя, подождите, сейчас… Да, это было в день премьеры. Они, Лева и Борис, прошли к нам за кулисы… Знаете, это меня поразило. Лева, возвращаясь в зал, вдруг вошел в мою уборную и стал выпытывать, что натворил Борис. Я не хотела говорить, я опаздывала, но он не отпустил меня, пока я не сказала, что мы сшибли машиной женщину.

— А потом что?

— Вот и все. Я сказала, и он ушел.

Фролов поднялся и потянулся к пепельнице, чтобы бросить окурок. Пылаев тоже встал.

— Спасибо, товарищ Васильева… Нам пора, — обратился он уже к Фролову.

Капитан кивнул.

— Попрошу вас познакомиться с этой бумагой, — сухо сказал он Васильевой. — Подписка о невыезде. Прочтите и распишитесь. Нам придется еще встретиться. Понимаю, как вам трудно, но…

Фролов попробовал улыбнуться на прощанье, но улыбка вышла кривой, невеселой.

* * *
Раненое плечо было туго забинтовано, и Шилков часто сгибал и разгибал пальцы, чтобы рука не занемела. Когда он пробовал повернуться на бок, в плече остро кололо и на лбу выступала испарина.

Но больше всего Шилков страдал от безделья. Лежал он в отдельной палате — поместили его сюда сразу, как привезли, еще в беспамятстве, и так и не перевели в общую. Разговаривать было не с кем. Лечащий врач оказался человеком замкнутым и, даже ощупывая плечо, не спрашивал, как обычно: «больно? не больно?» Сестра, правда, была хохотушкой, но норовила поскорее убежать к соседям, видимо, там кто-то из больных интересовал ее больше.

Читать Шилкову не разрешали. Писать — тоже. Он только продиктовал коротенькую записку хозяйке квартиры, сообщил, что уехал в командировку и скоро приедет. Единственное, что оставалось, — это слушать радио.

И Шилков часами слушал музыку, лекции, литературные передачи, даже уроки гимнастики.

Он как раз слушал радио, когда за матовой стеклянной дверью раздался знакомый голос:

— Здесь, да?

Пылаев был в белом халате и оттого показался Шилкову ниже ростом. В руке подполковник держал «авоську» с какими-то пакетиками, и вид у него был смешной. Шилков улыбнулся, подумав, что Пылаев вовсе не был похож сейчас на подполковника и что, конечно, снабдила его этой «авоськой» Нина Георгиевна. Шилков хотел приподняться, но Пылаев испуганно зашептал:

— Ты лежи, я найду, где присесть.

Он пододвинул к кровати стул и сел, натягивая на колени халат. Сестра сложила пакетики в тумбочку и вышла.

— Ну, как ты здесь? Не обижают?

— Не-ет. Скучаю, правда.

— Брось ты мне эти жалобы. За свое здоровье ты знаешь как сейчас отвечаешь? То-то… Кормят ничего? Я даже не знаю, чего мои прислали тут…

Шилков лукаво усмехнулся: знаю я тебя, Сергей Андреевич. Небось, сам смотрел, что женщины заворачивают, советы давал да напоследок в магазин бегал. Не обманешь! Но уличать подполковника Шилков не стал.

— Это все ерунда, Сергей Андреевич. Лучше вы объясните, что со мной тогда сталось. Я ведь словно в яму какую провалился.

— Ты о чем это? Вот выздоровеешь — тогда скажу. — Но, оглянувшись на дверь, он все-таки добавил: — Обыкновенное дело. Кожаная перчатка, к пальцам выведены обнаженные провода. В кармане батарея и катушка-усилитель. Коснулся он твоей щеки — ну, тебя и ударил сильный разряд. Немудрено сознание потерять. А в плечо простым ножом стукнул… Знаешь ли, кто это был?

— Разглядеть-то мне не удалось. Но…

— В том-то и дело, что «но»… — Пылаев говорил уже почти шепотом: — Похвиснев, фотолаборант.

— Похвиснев? — Шилков удивленно открыл рот. — Но…

— Что «но»? Я с этим «но» уже второй день бегаю, — вдруг передразнил его Пылаев. Он, забывшись, достал портсигар, размял папиросу, потом, опомнившись, сунул ее обратно. — Ясно, что он не по своей инициативе пошел на такое дело.

Пылаев говорил так, словно они находились сейчас в служебном кабинете и Шилков был здоров.

— Но Похвиснев с кем-то виделся? Ну так, значит, надо…

— Надо-то надо, да как? Похвиснев не знает, с кем, и где, и когда он должен был встретиться. Впрочем, он, может быть, еще далеко не все сказал. Но… ты знаешь, у меня мыслишка одна есть. А что — если тут замешан…

— Савченко? — выпалил Шилков.

— Да, он…

И Пылаев коротко рассказал о беседе с Васильевой. Когда он кончил, оба помолчали раздумывая.

— К Савченко ведет еще один след, — сказал Пылаев. — Кто мог достать слепок с ключа? Только тот, кто вхож к Трояновскому. Перебрал я примерно всех — и снова столкнулся с Савченко…



Дверь в палату открылась, и Пылаев замолчал. Сестра подала Шилкову конверт и укоризненно взглянула на подполковника:

— До чего же несознательный народ. Стоит мне задержаться, как вы готовы здесь весь день просидеть. Время посещения вышло!

— Да, да, верно. — Пылаев встал.

— Ведь, наверное, сами хотите, чтобы ваш друг скорее поправился, а сидите…

— Ничего, это тоже помогает — когда товарищ приходит. Да и вы, кажется, сейчас ему замечательное лекарство принесли! — Пылаев подмигнул Шилкову: — От нее? — и перевел глаза на конверт.

Шилков покраснел.

— Читай, читай. А я пойду. И в самом деле — засиделся.

— Сергей Андреевич, когда же еще?

— Заскочу как-нибудь. Ты свое дело делай — поправляйся. Нам еще с тобой придется поработать.

По дороге на службу Пылаев всячески «честил» себя: вот, угораздило его столько наговорить Шилкову, парень теперь будет тоже беспокоиться. Чего доброго, рана нескоро заживет, ведь недаром говорят, что главное — нервная система. Эх, начальник, не сумел сдержать себя! Зачем-то о Савченко сказал…

На «оперативке» у генерала Черкашина было решено разрешить Трояновскому приступить к выплавке твердого сплава в заводских условиях, чекистам начать интенсивные поиски вербовщика, за Савченко установить наблюдение. Вернувшись к себе, Пылаев вызвал на допрос Похвиснева, обвинявшегося теперь еще и в убийстве.

15

Для инженера Савченко эти последние дни были полны тревоги. Он старался быть прежним: приветливым, деловым и скромным на работе и, что плохо удавалось, — ласковым и внимательным дома, потому что его вторая жизнь была как никогда деятельной и беспокойной.

Савченко быстро понял, что самый легкий путь к секрету твердого сплава оказался и самым неудачным. Стоило Савченко позвонить родителям Бориса, как он по плачущему голосу его матери — «Бори нет дома» — сразу догадался, что Похвиснев долго не придет домой, если вообще-то придет. На вопрос матери: «А кто спрашивает?» — он не ответил, просто повесил трубку.

За себя Савченко был спокоен. Похвиснев никак не мог заподозрить, что его «друг» связан с «добрым художником», толкнувшим фотолаборанта на роковой шаг. Нет, он, Савченко, в полной безопасности, он опять-таки в тени.

Вот Чердынцев оказался в незавидном положении. Как бы осторожно он ни провел вербовку, все-таки след был оставлен: внешние приметы, специальность художника, наконец личная машина, зарегистрированная в ГАИ. Все это, считал Савченко, давало чекистам немало нитей.

Вместе с тем он чувствовал, что «твердый сплав» с каждым днем окружает все более плотная стена защиты. Он уже давно понял, что работники государственной безопасности догадываются о том, что к сплаву проявляется большой интерес со стороны иностранной разведки. Случай в институте окончательно убедил их в этом.

Однако Савченко не считал свое дело проигранным. Пусть Похвиснев не сумел выполнить задание — это, может быть, даже к лучшему. Они сейчас будут заняты институтом. А Савченко опять остался в стороне от всей этой опасной истории.

Трояновский закончил исследования в лаборатории. Теперь настало время от теории и опытов переходить к производству. Часть литейного цеха завода стала называться экспериментальной, здесь будут проводить первые плавки.

Надо было спешить. Именно теперь, когда сплав только еще рождался, следовало нанести удар, окончательный и молниеносный.

Несмотря на опасность, Савченко решил встретиться с Тотером. Утром, еще до работы, он позвонил ему из автомата, сказал о том, что им необходимо увидеться сегодня же, и попросил захватить с собой две пачки сигарет.

В этот день Савченко отпросился у начальника цеха с работы на полчаса раньше.

— Хочу хоккей посмотреть. Обидно, если билет пропадет.

Савченко и в самом деле поехал на стадион. Он прыгал с трамвая на трамвай, соскакивал и бежал на автобус, успевая последним вскочить в уже закрывавшиеся двери. Только перед самым стадионом инженер успокоился и одну остановку прошел пешком.

У ворот стояла толпа болельщиков, которым не удалось купить в кассе билет. Они спрашивали обычное: «Нет лишнего?..» К Савченко тоже кинулось несколько человек, но он, не отвечая, проталкивался к турникету, и уже у самого контроля кто-то похлопал Савченко по плечу:

— Товарищ, может у вас еще один найдется?

Савченко скользнул взглядом по говорившему, посмотрел на часы и незаметно огляделся.

— Да, пожалуй, жена не придет.

Сзади уже толкали, недовольно кричали:

— Чего вы, гражданин, застряли, проходите, не задерживайте!

Савченко успел положить в чью-то руку билет и заспешил к трибунам.

Рядом с Савченко кто-то грузно опустился на свободное место. Но инженер не посмотрел на соседа: он знал, что это Чердынцев, и, как и все остальные на стадионе, пристально следил за хоккеистами — игра с первых секунд пошла в стремительном темпе.

Особенно рьяные болельщики свистели, кричали, подбадривали «своих» игроков. Савченко тоже, засунув в рот пальцы, оглушительно свистнул и выкрикнул только что услышанное имя. Ветер мел мелкую поземку, стучали клюшки, скрежетал лед. Оба вратаря присели в воротах, словно нахохлившиеся хищные птицы, расставив неуклюжие руки.

Вдруг зрители все как один поднялись со своих мест. Оглушительный крик прокатился по трибунам и унесся в темную даль. Гол!



Савченко неистовствовал. Он вскакивал, что-то кричал, сорвав с головы шапку, садился, толкал обоих соседей локтями. Казалось, Савченко сейчас прыгнет вниз и сам начнет гонять, подкидывать этот маленький мяч. И никто, конечно, в суматохе не заметил, как сосед Савченко справа именно в этот момент положил ему в карман два небольших пакета, завернутых в черную бумагу.

В перерыве, как водится, зрители взволнованно обсуждали игру, спорили, перечисляли шансы команд на выигрыш.

Савченко и Чердынцев тоже горячились и спорили, доказывая свою правоту. Вокруг них образовалась небольшая толпа. Опытные завсегдатаи посмеивались — эти двое говорят об игре вовсе не спортивным языком; видно, они в хоккее разбираются плохо.

А Савченко и Чердынцев думали об игре меньше всего. Рассуждая и даже втягивая в свой спор окружающих, они говорили совсем о другом, употребляя своеобразный код. Савченко сказал, что Похвиснев, видимо, арестован («Вот у меня один друг есть, Борис, он заболел, — так он бы точно рассудил, правильный это удар или нет»). Чердынцев ответил, что он уже об этом знает. Хорошо, что Савченко сегодня позвонил: ночью он уезжает, надо менять город, а то Похвиснев может кое-что выболтать. Савченко, стало быть, остается один. Пусть действует по своему усмотрению, «сигареты» он ему передал. Через некоторое время Чердынцев сам его найдет.

Когда состязание окончилось, Савченко поднялся и стал пробираться к выходу. Вдруг его что-то кольнуло. Какой-то гражданин, как ему показалось, пристально посмотрел на него, потом на Чердынцева и снова на него. На его лице не было следов пережитого волнения, онглядел спокойно и даже равнодушно. У Савченко мгновенно похолодело где-то в животе. Он согнулся, втиснулся в толпу и, ужом проскальзывая между людьми, сперва вбежал на самый верх амфитеатра, а оттуда засеменил по лестнице вниз…

Отдышавшись на площадке трамвая, Савченко стал соображать спокойнее: «Меня видели с Тотером. Кто из нас привел за собой чекиста — неважно. Факт, что меня видели с ним. Значит, если Чердынцев уже известен контрразведчикам и оставлен пока на свободе в виде „живца“, то я… тоже попался. Вся эта комедия, разыгранная нами, чекиста не обманет. Страшно, если Чердынцев попадет к ним живым… Да… остается… остается… только одно. Это меня спасет хотя бы на время».

* * *
— Итак, вы утверждаете, что фамилия того, кто передал вам ключи от кабинета и сейфа, снабдил оружием и, главное, дал задание выкрасть документы, вам неизвестна? — Пылаев смотрел на Похвиснева с нескрываемой иронией. — Согласитесь, молодой человек, что я не имею оснований вам верить. На первых допросах вы скрывали, что вас завербовали, угрожая сообщить о совершенном вами убийстве. Выдумали историю с большими долгами и так далее. Я понимаю: вам не хотелось, чтобы к этому обвинению прибавилось еще убийство. Вы надеялись, что совершенное вами государственное преступление будет принято за простую кражу. Не вышло, правда?

Похвиснев молчал, пытаясь сохранить самообладание, но растерянный взгляд выдавал его. Он был похож на зверька, еще очень молодого, но уже зубастого.

— Наконец, вы сказали, что вербовщик был владельцем автомашины, что он сам пришел к вам. Внешность его вы описали, назвали предполагаемую специальность, но где он работает — вы не знаете. Теперь же, может быть, вы вспомните если не номер машины, то хотя бы ее марку, приметы, особенности?

Похвиснев потер колено и устало сказал:

— Машина «оппель», маленькая, вроде «москвича». Подержанная. Номера я не помню.

Пылаев набросал несколько слов. Зазвонил внутренний телефон. Говорил дежурный. В бюро пропусков пришел один гражданин, инженер металлургического завода, по фамилии Савченко. Очень хочет пройти к Шилкову, но, сами понимаете… Так, может, к вам?

Пылаев ответил «да» и осекся: от удивления он чуть не переспросил фамилию. Положив трубку, он секунду молчал, потом сказал Похвисневу:

— Вы еще на досуге подумайте. Это очень важно. А сейчас идите… Товарищ сержант, проводите арестованного.

Савченко вошел в кабинет быстрыми шагами и сразу же взволнованно заговорил:

— Я, товарищ подполковник, хотел пройти к капитану Шилкову — мы с ним немного знакомы. Но его нет… Разрешите?

— Да, да, пожалуйста, я вас слушаю.

— Дело у меня к вам чрезвычайное и, надо сказать, отвратительное. Я сейчас был на стадионе, смотрел хоккей. Рядом со мной оказался человек вполне обыкновенной наружности. Сначала он заговорил со мной об игре, затем сказал мне, что знает меня, что я инженер, работаю на металлургическом заводе. А после этого предложил мне совершить на моем заводе диверсию. Я обомлел. Он тут же добавил, что кое-что про меня знает, в частности — что я недостойно вел себя во время войны…

Пылаев вопросительно повел бровями.

— Да, я должен признаться в своем проступке. Во время войны я был в партизанском отряде. И вот в одном из боев, когда нас крепко прижали, я бежал из отряда. Сознаюсь, струсил. Каюсь, но не скрываю от вас своего позора. Что поделаешь? Факт есть факт — струсил. Но вину свою я потом искупил, честно работал в тылу… Так вот, он припугнул меня этим. Я сделал вид, что согласился. И тогда он передал мне вот это.

Савченко положил перед Пылаевым черный пакет. Подполковник взял, прикинул на вес и стал разворачивать бумагу.

— Я не смотрел, что в пакете. Но он сказал, что это сильное взрывчатое вещество… Я, товарищ подполковник, решил разузнать, кто он, где живет. Я сказал, что хотел бы услышать подробнее, куда класть пакет, что взрывать. Тогда он ответил, что ночью он уезжает, и дал телефон 4-52-10.

— Ничего, я выясню… Вы говорите, попросил взорвать… А что?

— Мы еще не договорились.

— Что он обещал за это?

— Деньги, конечно.

— Когда же он обещал заплатить?

— После взрыва.

— Ну что ж… Если вы нам понадобитесь, попрошу явиться. Хорошо?.. Спасибо. Желаю вам всего наилучшего.

Савченко крепко сжал и потряс руку подполковника, повторяя:

— Я очень рад помочь вам. Буду счастлив, если действительно помогу обезвредить врага.

Когда дверь за ним захлопнулась, Пылаев усмехнулся и взял папиросу.

Затем он позвонил генералу и попросил разрешения срочно к нему прийти.

После короткого разговора с Черкашиным было решено произвести обыск в квартире, где находился указанный Савченко телефон, и, если удастся, арестовать владельца. Увидев взрывчатку и познакомившись с записью рассказа Савченко, прокурор дал на это санкцию. Пылаев рассуждал так: если Савченко сказал правду, что, впрочем, мало вероятно, то неизвестного вербовщика необходимо сейчас же арестовать, тем более что ночью он собирается скрыться. Если же это только маневр инженера, то… обыск и арест опять-таки необходимы. Почему? Во-первых, шпион уезжает. Во-вторых, если его оставить на свободе и держать под надзором, то все равно он вряд ли куда-нибудь приведет — ведь Савченко не зря ставит его под удар, — видимо, вербовщик уже выдохся, какой-либо ценности для разведки не представляет. На допросе же он может дать ценные показания. Что же касается Савченко, он по-прежнему остается за Мызниковым.

…Машина, тихо урча, мчалась по вечернему городу и вскоре остановилась у трехэтажного дома. Пылаев напомнил товарищам:

— Брать надо осторожно. Сходите за дворником, он будет звонить.

Дверь долго не открывалась. Наконец звякнула цепочка, и глуховатый голос спросил:

— Кого надо?

— Тимофея Александровича.

— Пожалуйста, он, кажется, дома.

Женщина отперла дверь и, не обращая внимания на вошедших, скрылась в своей комнате. Дворник прошел в коридор и ткнул пальцем: «Здесь». Пылаев постучал. За дверью было тихо. Пылаев постучал вторично, а потом кивнул дворнику — входите!

Хозяин комнаты полулежал на диване возле настольной лампы и читал газету. Он взглянул на дворника и протянул:

— A-а, Сидорыч, зачем пожало…

Тут человек увидел, что дворник не один. Он вскочил и, бросив газету, громко спросил:

— Вы — кто?

Пылаев протянул ему ордер; одновременно схватив его за руку, скользнувшую в задний карман брюк. Человек кинулся под ноги подполковнику. Пылаев рванул его за воротник. Но было уже поздно. Человек успел сунуть конец воротника рубашки себе в рот и сжать зубы. Слабо треснуло стекло, тело судорожно вздрогнуло и обмякло.



Пылаев потряс за плечо бездыханное тело и выпрямился:

— Все. Отравился. Вот этого я и боялся… Ну что ж, приступим к обыску.

Обыск кое-что дал. В тайнике за батареей парового отопления нашли много взрывчатки, замаскированной под куски каменного угля, кирпич и даже под коробки с пельменями, несколько паспортов на разные фамилии. В кармане пиджака, висевшего на стуле, лежали паспорт на имя Чердынцева, договор с издательством на иллюстрирование небольшой детской книжки, железнодорожный билет до Москвы — поезд действительно отходил через четыре часа.

Пылаев внимательно осмотрел труп, потом заглянул в шкаф, отыскал пальто. Подозвав одного из сотрудников, он приказал:

— Поезжайте в общежитие института. Привезите сюда студентку Асю Дробышеву.

Присев на стул, Пылаев перебрал все, что было найдено при обыске, задумался. Да, совершенно ясно, кем был хозяин комнаты. И машина «оппель» — его, вот водительские права, паспорт автомобиля. Это он вербовал Похвиснева. Но что же дальше? Дальше идти опять некуда. Да, Савченко, ты как будто бы ловко сыграл. Ты, конечно, знал, что этот живым не дастся. Знал, что ничего компрометирующего тебя мы здесь не найдем. И ты надеялся, что мы поверим тебе. Но Шилков давно тебе не верил. Это ты навел Чердынцева на Похвиснева. Что ж, поборемся…

Асю подполковник встретил в коридоре. Он положил ей руки на плечи и тихо, словно извиняясь, сказал:

— Мне неприятно, что пришлось звать вас сюда. Но это необходимо.

Ася осторожно вошла в комнату. Она невольно отшатнулась: на диване лежал труп с посиневшим лицом и открытыми глазами. Пылаев встал рядом.

— Вы посмотрите получше. Мне кажется, что вы уже однажды его видели.

Ася не узнавала. Тогда Пылаев показал на раскрытый шкаф.

— Он был в этом пальто?..

Ася вскрикнула, зажала рот и через секунду сказала:

— Да, это он.

— Он носил фамилию Дробышева, Сергея Игнатьевича. Но у него были еще и другие фамилии. Это враг, Ася.

— А как же отец мой? — чуть слышно спросила девушка.

— Я многого не знаю, Ася. Но обещаю вам: если узнаю, то все расскажу вам о вашем отце. Или я, или Шилков, — тихо ответил подполковник.

16

…Подполковник Пылаев дорого бы дал, чтобы узнать сейчас истину о событиях почти десятилетней давности.

Тогда Савченко, в ту пору молодой инженер, был командирован в одно из прибалтийских государств — принимать станки для Нейского комбината. Между тем из Москвы на запрос в главк пришел ответ, что дело инженера Савченко, работавшего на Нейском комбинате, неполно «в связи с эвакуацией главка в 1941 году». Пылаев прочел ответ и усмехнулся: «Дипломатично, нечего сказать! Растеряли документы, а выражаются куда как деликатно: „неполно в связи…“».

По странному совпадению, пропали именно те бумаги, в которых содержались сведения о работе Савченко за границей и о том, что он вообще был за рубежом.

А история заграничной поездки Савченко была такова.

В 1938 году он вместе с группой советских специалистов приехал в Терп. «Нордшталь» — крупная местная фирма — только недавно завязала деловые отношения с советским Наркомтяжмашем, и первые партии станков, уже подготовленные для отправки в СССР, стояли в испытательных цехах.

Савченко ехал за границу с чувством почти благоговейным. Однако это приходилось скрывать: его спутники, казалось, ничего подобного не испытывали.

Делегации не повезло. В Терпе проходила конференция промышленников, и все номера в гостинице были забиты ими, а также газетчиками, секретаршами и телохранителями. Хозяин гостиницы, разводя руками, вежливо говорил, что не может предоставить «дорогим советским гостям» ни одного номера. Но жить все-таки где-то надо было, и вся группа пошла в полицию.

Полицейкомиссар принял их сразу. Он посочувствовал им и тут же весело предложил:

— А вы обратитесь к администрации «Нордшталь». Или, еще лучше, прямо к работникам завода: они вам помогут найти пансионы. Правда, удобства не те, но…

Пришлось воспользоваться этим советом — другого выхода не было. К вечеру без жилья оставался один Савченко, и вся делегация с ног сбилась, разыскивая ему квартиру. Наконец в цехе к руководителю делегации подошел сухопарый красивый старик и, поклонившись, сказал по-английски:

— Я слышал, вам нужно снять одну комнату?

— Да, да!

— У меня комната есть. После работы можно посмотреть. Я из Англии, работаю здесь наладчиком. Вам будет у меня очень спокойно.

Руководитель обрадовался: лучшего не придумаешь. Он поглядел на огромные мозолистые руки старого рабочего, на его приятное, чисто выбритое лицо и кивнул: хорошо, квартирант сегодня придет. Про себя он подумал: «Старик, определенно, нуждается… Просто очень хорошо, что мы сможем ему помочь».

Так Савченко поселился у Катлей.

Катли жили скромно, в двух опрятных, но скудно меблированных комнатах. Жена хозяина — милая и когда-то, по-видимому, очень красивая женщина — приняла Савченко приветливо. Но все-таки он мечтал о другом: пожить в гостинице с телефоном, радиоприемником, ванной, встречаться с хорошенькими женщинами в уютных холлах. Оставшись один, он с неудовольствием осмотрел свою комнатенку и разочарованно подумал:

— Вот тебе и заграница!..

Первые дни прошли как обычно: с утра он был на заводе или ездил в порт, в таможню… Вечером все гуляли по городу. Город был древний, недавно ему исполнилось семьсот лет, и все в нем хранило следы средневековья — и эти нависшие над городом замшелые башни, где селились голуби, и готические шпили соборов, и невысокие, с острыми крышами, особняки.

Вскоре прогулки прекратились: на заводе уставали так, что впору было только добраться до дому и соснуть часок-другой.

Как-то раз, вернувшись домой, он увидел счастливую фру Катль. В квартире все было вверх дном, в прихожей стояли нераскрытые чемоданы, а из кухни доносились какие-то вкусные запахи.

— О, господин Савченко! У нас большая радость: приехала из Лейпцига наша Сьюзен. Идемте, идемте, я вас познакомлю.

Савченко пошел за фру Катль с бьющимся сердцем: он видел Сьюзен на фотографии, она казалась необычайно красивой.

И Сьюзен действительно была очень хороша собой. В легком спортивном костюме, тоненькая, изящная, она кокетливо протянула руку Савченко и сказала по-русски:

— Здравствуйте, господин Савченко…

— Вы знаете русский язык? — спросил Савченко, ругая себя за то, что смутился.

— О, да… Плохо еще, но знаю. Я учусь на отделении русской филологии. Очень люблю вашего Пушкина. Вы помните: «И сердце вновь болит и любит оттого, что не любить оно не может»? Это — гениально.

Сьюзен говорила без умолку о том, что она очень рада: теперь они будут разговаривать только по-русски, а это для нее отличная практика. А Савченко глядел на ее светлые пушистые волосы, на тонкий нос, пушистые же, загнутые кверху ресницы и чувствовал, что теряет голову.

Все кончилось неожиданно.

В выходной день они остались дома вдвоем: Савченко и Сьюзен. Они сидели в комнате Савченко и как ни в чем не бывало болтали обо всем, что придет в голову. Внезапно Сьюзен, поднявшись, подошла к нему, обняла, крепко прижалась губами к его губам, взлохматила ему рукой волосы. Савченко поначалу растерялся. Но едва он, в свою очередь, захотел ее обнять, как девушка, схватившись за сердце, упала на ковер.

— Сьюзен! — Савченко, нагнувшись, приподнял ее.

Но девушка не отвечала. Очевидно, ей стало плохо — и Савченко в полной растерянности выскочил на лестницу, сбежал вниз, забыв, что он не дома и не знает, где ему искать врача.

На улице он подбежал к полицейскому. Тот недолго слушал его, подошел к висящему на стене телефону и куда-то позвонил. Через пятнадцать минут Сьюзен увезли в карете, и Савченко остался один, мучительно раздумывая над тем, что же произошло.

А вечером его вызвали на Вильгельмплац…

Уже знакомый ему полицейкомиссар встретил Савченко подчеркнуто сухо. Он предложил ему сесть и, раскрыв папку, спросил:

— Как вы могли пренебречь гостеприимством нашей страны и ее людей, господин Савченко?

— Простите, я не понимаю вас… — пробормотал тот.

— Не понимаете? А вы понимаете, что ваше покушение на девичью честь Сьюзен Катль карается по закону?

— Это неправда! — Савченко растерянно глядел на комиссара. — Я не виноват.

— Ах, так! Но вот показания Сьюзен Катль, а вот выводы медицинской экспертизы. Кстати, полицейский, к которому вы обратились, сообщил, что вы были взлохмачены, в растерзанном виде. Это понятно: ведь Сьюзен Катль сопротивлялась…

Савченко, подавленный этим потоком лжи, не знал, что ему говорить. А комиссар протянул ему фотографию.

Она была сделана, очевидно, из окна противоположного дома. Савченко увидел себя целующимся с Сьюзен, причем ясно было видно, как она вцепилась ему одной рукой в волосы, а другой держит, отводя в сторону, его руку…

— Ну как? — усмехнувшись, спросил комиссар. — Любой ребенок поймет, в чем тут дело, не так ли? Но я помогу вам выпутаться из всей этой истории.

…Савченко не сказал никому из своих товарищей о том, что произошло с ним. Сьюзен не появлялась, она уехала в горы.

Через четыре дня Савченко вновь встретился с полицейкомиссаром. Тот, пожав руку инженеру, весело сказал:

— Вот и все. Мы уговорили Сьюзен не поднимать шума.

— Спасибо большое, — пробормотал Савченко.

— Но, — перебил его комиссар, — я надеюсь, что господин Савченко не окажется неблагодарным? Мне нужен сущий пустяк: расскажите нам о своем отце.

Савченко вздрогнул. То, что он скрывал многие годы, оказывается, здесь известно! Откуда? Что знает этот полицейкомиссар?

— Я отказался от своего отца. Мне о нем почти ничего неизвестно.

— Вы не знали, что он был крупным промышленником? А потом министром у Колчака? И в 1930 году вы не скрывали его у себя в студенческом общежитии под видом дальнего родственника?

Савченко молчал. Комиссар убеждающе положил свою ладонь ему на руку и посоветовал:

— Не надо волноваться. Незадолго до смерти ваш отец успел передать за границу списки активных антибольшевиков, а в них было и ваше имя. Отец верил в вас.

Савченко поднял на комиссара темные, но уже спокойные глаза:

— Я уже все понял, господин комиссар.

Тот пододвинул ему листок бумаги с отпечатанным на машинке текстом, и Савченко, просмотрев его, расписался…

Он получил сразу много денег. Несмотря на то, что Сьюзен была замешана в эту историю и Савченко поначалу возненавидел ее, — они скоро помирились. Сьюзен, очаровательно улыбаясь, сказала ему:

— Ты мне очень нравишься. Мне жалко тебя терять — ты скоро уедешь. Но, мальчик, я всегда буду ждать тебя.

Он был покорен.

Как-то вечером, не постучавшись, вошел Катль. Он резко повернулся к Савченко и сказал на чистейшем русском языке:

— Сегодня у нас будет первое занятие. Преподавать вам буду я. Кстати, познакомимся. Моя фамилия — Дорн. Доктор Дорн. Я сотрудник отдела «Остен» германского генштаба… И, поверьте мне, я счастлив встретиться с вами. Мы возлагаем на вас большие надежды, Савченко. Такой конспирации, как ваша, позавидует любой агент. Вы — клад. Мне приказано подготовить вас к большим делам, учтите это. Вы входите в нашу систему разведчиков дальнего — как знать, быть может, очень дальнего — прицела…

17

О том, что плавка состоится завтра, Савченко узнал от самого Трояновского. Они встретились в коридоре заводоуправления, и профессор полуобнял Савченко за плечи:

— Завтра, дорогой мой, завтра. Лаборанты уже колдуют в вашей адовой кухне. Ну, пан или пропал… Я потребовал от директора, чтобы вел плавку Максимов, а вы возглавили весь процесс. Он не возражает…

Савченко заторопился в цех. Вторая смена уже была на местах. Однако Савченко распорядился остановить одну печь:

— Надо ее приготовить. Давай-ка, Воробьев, обследуй старушку. Особенно внимательно последи за заправкой футеровки и завалкой шихты. Ну, да сам знаешь…

У Савченко не было свободной минуты. То он сидел у главного технолога, то мчался в отдел главного механика, то в лабораторию, то к пульту управления… Но где бы он ни был, им владела одна только мысль: патрон в печь! А там видно будет. Чердынцев не сказал ему ничего о силе взрыва. Но, надо полагать, дело будет нешуточное. Главное — плавка и Трояновский, а формулы придется, по-видимому, еще добывать. Где? Конечно, не в лаборатории. Когда он заскочил туда, со стула навстречу ему поднялся молодой человек с погонами лейтенанта госбезопасности и вежливо сказал, что сюда посторонним вход запрещен. Конечно, уже сегодня на заводе полно чекистов, а что будет завтра? Савченко, представляя себе это, поежился.

Уже к вечеру Савченко не находил себе места. Он не мог приблизиться к печи так, чтобы его не заметили. Все, что он мог, — это только постоять рядом с ней, перекинуться несколькими словами с рабочими. Кинуть патрон в шихту, когда завтра начнут загружать печь? Нет, патрон сразу увидят, и хорошо, если не заметят, кто это сделал. Кроме того, поди узнай, какая это шихта, в ту ли она пойдет печь. Лейтенант, которого Савченко видел в лаборатории, все время крутится теперь в цехе. Савченко растерялся.

Но вечером, выходя из цеха (просто невозможно было оставаться там дольше), он столкнулся с расстроенным Трояновским. Старик шел, низко нахлобучив на глаза островерхую каракулевую шапку, и зло стучал толстой палкой об асфальт. Видно было по всему — что-то случилось. Савченко взял его под руку:

— Что с вами?

— Бдительность! — воскликнул Трояновский. — Вам известно это слово?

— Вполне, — ответил Савченко. — Встречается в каждом словаре русского языка.

— Вот именно. Есть еще другое русское слово: время. Так вот, мне не удалось доказать, что время дорого.

— Что же все-таки вас расстроило? — ничего не понимал пока Савченко.

— Да то, что плавку отложили, — вот что.

Савченко ахнул:

— Почему?

— Вы, наверно, заметили, как охраняется моя работа? Совершенно неожиданно позвонили откуда следует и попросили перенести плавку. Три человека проверяют сейчас всю шихту, которую приготовили лаборанты. Один бог ведает, что они там ищут.

Савченко побледнел. Хорошо, что раздосадованный профессор не заметил, как изменилось лицо Савченко. Инженер спросил его, стараясь казаться как можно более равнодушным:

— Когда же теперь? Все так ждали…

— Я не знаю — когда! — почти выкрикнул Трояновский. — Теперь меня это не касается. Вот-с, молодой человек.

— Ну, профессор, — с улыбкой возразил Савченко. — Столько лет!.. Я, конечно, понимаю ваше нетерпение, но… Нынче, мне кажется, день-другой уже роли не играет.

Трояновский, покосившись на спутника, освободил свою руку:

— Вот как? Не играет, вы говорите? А мне, молодой человек, уже восьмой десяток пошел, между прочим, уже восьмой десяток, да-с!

Он быстро засеменил к поджидавшей его машине. А Савченко, оставшись один, опять подумал, что подбросить патрон в шихту невозможно, что чекисты вообще могут предложить провести плавку в другой печи. Савченко почти физически чувствовал, как чья-то сильная рука путала все его карты, замыслы.

* * *
Все ближе и глубже знакомясь с тем, что было сделано лабораторией профессора Трояновского, Пылаев яснее осознавал значение этой работы. Он понимал, что иностранная разведка не остановится ни перед чем и попытается, если уж не овладеть монопольно секретом сплава, то хотя бы раскрыть его или, по крайней мере, сорвать намеченные институтом планы. Можно с уверенностью сказать, что сфотографировать документацию ей не удалось: Похвиснев был арестован вовремя. Что еще предпримет враг? Взрыв лаборатории? Вряд ли это возможно. Покушение на Трояновского или его ближайших сотрудников? Пылаев приказал организовать их охрану: теперь, куда бы они ни шли, чтобы ни делали, оперативные работники незримо присутствовали рядом.

Окидывая мысленным взглядом всю систему охраны, все принятые меры, Пылаев возвращался к плавке. Он нарочно попросил Трояновского отсрочить ее: пришлось, правда, выдержать целую бурю, но это все-таки лучше, чем ставить под удар крупное государственное дело. Неясность положения должна заставить врага сделать решительный шаг и таким образом как-то выдать себя.

Однако и долго оттягивать плавку было нельзя. Пылаев решил поговорить с Трояновским по душам: пусть старик не нервничает и проводит плавку завтра, в воскресенье. Удобный день: Савченко на заводе не будет.

* * *
Плавка прошла удачно, и Трояновский был счастлив. Он держал в руках брусок металла — не очень тяжелый, словно таящий в себе тепло печи, — вертел его, подносил к глазам, гладил, словно не в силах еще поверить, что долгий труд окончен.



Сотрудники центральной лаборатории, конечно, радовались не меньше, но его радость была особенной, выстраданной. Домой он вернулся почти разбитый: стариковское сердце не выдерживало волнений. Глаше пришлось вызвать врача.

О том, что плавка состоялась, Савченко узнал на следующий день, и не злоба, не досада вспыхнули в нем, а страх. Пожалуй, теперь уж сомнений не оставалось — его «опекают». То, что плавку провели без него, тогда как Трояновский так настойчиво говорил о его непременном участии, было тому доказательством. Он растерялся. Формулы были закрыты сейчас для кого бы то ни было, наивно предполагать, что к ним может пробраться человек со стороны, хотя бы и сотрудник института. Единственный человек, который может достать формулы, — Трояновский. Но бессмысленно даже думать об этом.

Сейчас Савченко чувствовал себя и одиноким и беззащитным. Бежать? Граница недалеко, но если за ним следят, это безумие. Да и с чем он придет — он, отлично законспирированный агент, не оправдавший надежд? В разведке не любят таких сотрудников: от них избавляются просто.

Савченко старался взять себя в руки, не нервничать и взвесить все трезво. Ну хорошо: Тотера, по всей видимости, нет. Как он предполагал, «художник» живым не сдался. Значит, нет и ниточки, следа, ведущего к нему, Савченко: мертвые не говорят.

Дальше. Если бы чекисты знали что-нибудь определенное, они бы его арестовали: так спокойней. Раздумывая, Савченко приходил к выводу: нет, я в тени, меня обвинить не в чем.

Тогда он успокоился. Со временем удастся достать образец сплава для анализа, и пусть Запад этим и ограничится. В конце концов поймут же там, что агент — человек, а не иголка, и не может он пролезть в замочную скважину сейфа.

18

Весна, весна!.. Еле уловимые приметы ее угадывались во всем. Люди, выходя на улицу, с улыбкой подставляли лицо теплому, пахнущему талым снегом ветру. Пожалуй, только работники пылаевской группы не радовались весне: время шло, истекал срок следствия, предусмотренный кодексом, — а в руках следователей еще не было того, что они искали.

Черкашин был недоволен затяжкой расследования. Пылаева он вызывал часто, чаще, чем обычно, и тот всякий раз шел к нему так, будто его ожидали бог весть какие неприятности.

По особых неприятностей не было. Генерал просил его рассказывать — что нового, а потом шагал по кабинету: так легче думалось.

Как-то раз Пылаев предложил арестовать Савченко и вести открытое следствие. Генерал, круто повернувшись, остановился перед ним:

— Легкого пути ищете? А потом — кто вам разрешит арестовать его? У вас нет улик. Так что отпадает… Какие дополнительные меры приняты вами по наблюдению?

Пылаев нехотя перечислял: в соседней квартире поселился сотрудник, следит за теми, кто приходит к Савченко. Постоянное наблюдение ведут сотрудники оперативного отдела. Генерал ходил, слушал, кивал и ни к чему не мог придраться…

* * *
Савченко продолжал жить ровной, размеренной жизнью. Сейчас, с гибелью Тотера, оборвалась единственная нить, связывавшая его с другим миром. Рано или поздно, разумеется, эта нить будет восстановлена, к нему придут; не такие нынче времена, чтобы разведка легко разбрасывалась своей агентурой. Но только это случится позже, когда все успокоится.

Но связь пришла скоро и совсем неожиданно. В выходной день он гулял с дочкой, заходил в магазины, накупил ей игрушек. Они уже шли домой, когда с ними поравнялся высокий сухощавый мужчина. Он скользнул взглядом по Савченко и, поглядев на него еще раз, уже внимательнее, воскликнул:

— Господи, неужели это ты!

Затем он, широко и счастливо улыбаясь, обнял Савченко. Легким шелестом прозвучали слова:

— Твердый сплав. Константин Лаврентьевич. Из Нейска…

Савченко, чуть отстранившись, еще несколько секунд вглядывался в лицо незнакомца, а потом нерешительно спросил:

— Костя?

— Ну да! Не узнал сразу, а?

Они хлопали друг друга по спинам, ощупывали один другого, и Костя без умолку говорил, что он искал Савченко, но ему сказали, что того видели в последний раз в рабочем отряде, в Нейске.

— Я уже думал: тебя нет в живых. Ты что ж, с рабочим отрядом отступал?

— Нет, ушел в партизаны… Да это долгая история…

— Потом, потом, — замахал руками Костя. — А это, конечно, наследница? А ну-ка, покажись, дочка. Ох, какая она у тебя!

Константин Лаврентьевич, взяв Савченко под руку, пошел с ним, сияя от счастья. Каждый понимал — встретились старые, много лет не видевшиеся друзья. И теперь, по дороге к дому Савченко, Константин Лаврентьевич без умолку рассказывал о том, что работает он сейчас в Уфе, на одном из заводов, сюда приехал с профсоюзной делегацией — обмениваться опытом. Он говорил только о себе, упомянул вскользь свою фамилию — Королев и вспомнил какие-то подробности их совместной работы в Нейске, когда он, Королев, был диспетчером. У Савченко он не спрашивал ничего, и тот догадался, что Королев узнал о нем все, а сейчас, на всякий случай, сообщает сведения о себе — все-таки «друзья» еще с довоенных лет.

На лестнице Савченко шепнул Королеву: никаких деловых разговоров, возможно подслушивание, слежка. Тот кивнул и спросил: «Где Тотер?»

— Провалился. Я успел уйти. Кажется, вне подозрений. У вас все чисто?

— Все. Потом…

На лестничной площадке Королев уже басил:

— А ну, открывай, показывай свои хоромы… Погоди, а в магазин-то мы не зашли! Полагалось бы по такому случаю…

— У меня есть, — поворачивая ключ, ответил Савченко. — Настоящий ереванский, жена с гастролей привезла еще прошлым летом…

* * *
Пылаев читал донесение одного из оперативных работников и пытался представить себе — что это? Действительно ли встреча двух старых друзей или тонко разыгранная сценка?

Часу в седьмом в кабинете Пылаева зазвонил телефон:

— Товарищ подполковник? Это Мызников говорит. Поехали на машине втроем: он, гость и девочка. Кажется, в сторону Северного шоссе.

— Хорошо, — ответил Пылаев.

Он тут же набрал другой номер: в ОРУДе машина Савченко была на учете, сейчас Пылаев только сообщил, чтобы посты усилили наблюдение на пригородных шоссе.

— Видишь, что получается, — сказал он Шилкову. — Все мило и мирно: друзья встретились, выпили, поехали кататься, взяли с собой малыша. Все хорошо! А ведь только в машине они гарантированы от того, что их могут услышать. Да, много бы я отдал, чтобы быть сейчас там…

— Но девочка…

— Пустое. Они найдут способ отвлечь ребенка. Одна шоколадка — и ей будет ровным счетом все равно, о чем шепчутся взрослые.

Шилков промолчал. Конечно, никто не будет спорить с тем, что враг хитер. Но неужели нельзя за длинный ряд долгих — очень долгих недель уличить по сути дела уже обнаруженного врага, схватить его? Может быть, они просто чего-то не додумали?

— Что невесел? — пошутил Пылаев.

— Да так. Все ли мы сделали, товарищ подполковник?

— Нет, не все.

Шилков оживился:

— Я тоже так думаю.

— Вот и позвони домой Трояновскому и узнай, как старик себя чувствует. Он будет очень доволен. Любит поговорить. Кстати, проверь, как охраняется его квартира. Сейчас нельзя ручаться ни за что. И, возможно… — он не договорил.

Шилков видел перед собой прежнего Пылаева, веселого, с лукавой усмешкой, — такого, каким Шилков не видел его давно и каким он бывал всегда, когда дело шло хорошо.

— Вы что-нибудь знаете, товарищ подполковник?

— Что-нибудь да знаю, — ответил тот. — Таблицу умножения например, грамматику… Тебя еще знаю.

— Нет, я серьезно.

Пылаев, все еще продолжая посмеиваться, положил локти на стол и перегнулся к помощнику:

— Будто бы ты сам не знаешь того же, что знаю я.

— Но этого еще мало!

Подполковник взглянул на часы:

— Недолго ждать, увидим. Ты понимаешь — сейчас это и для него решающие часы.

* * *
Еще вчера в своем «BMW» Савченко рассказал Королеву все, кроме того, что он сам выдал Тотера.

— Откуда же вы знаете, что он провалился? — спросил Королев, косясь на заднее сиденье, где спала девочка.

— Он назначил мне встречу и не пришел. Он должен был передать мне все для взрыва. Не пришел он и потом…

Королев долго молчал, и Савченко начал злиться: время дорого, не могут же они кататься так до бесконечности и мозолить глаза ОРУДу. Их тут на каждом шагу, как грибов после дождя, понаставлено.

— Вот что, — тихо сказал Королев. — Давайте обсудим все до мелочей. Вы попали в поле розыска. Скажу вам больше: мне в Уфе тоже делать нечего, нас там прижали, за последнее время — два провала. Хорошо еще, не я вербовал… Сейчас нас, разведчиков, вызывают в Гамбург — поедем вместе.

— На «BMW»? — усмехнулся Савченко. — В какую сторону прикажете ехать?

— Не паясничайте, Савченко, сейчас не до шуток. Не сегодня-завтра вы сможете оказаться в таком месте, откуда путь один — на тот свет. Надеюсь, вы туда не очень торопитесь.

Савченко думал: этот Королев так напуган чем-то, что готов, наверно, вплавь добираться до Гамбурга. Что же произошло? Почему он так торопится удрать? И надо ли бежать с ним — конечно, в том случае, если он предложит реальный план.

— Через границу идти — бессмыслица, — заметил он.

— А мы и не пойдем через границу. Есть более… современные способы. Но один я ничего сделать не смогу. Вы сможете достать образец сплава?

— Образцы охраняются… Требуется время.

— Вам это даст толику денег. Потом придется перебираться обратно. Надеюсь, вы это понимаете?

Савченко кивнул. Его раздражала королёвская манера разговора: точно так же, с чувством явного превосходства, с ним разговаривал Тотер. По всей видимости, Королев — тоже немец: у них есть эта черта — смотреть на других свысока, Хотя чего теперь-то важничать — не они теперь хозяева: за «PN и К°» Савченко видел другую силу, тщетно пока пытаясь представить себе, какие они, те люди.

Словно издалека доносился голос Королева:

— Сейчас другие времена… От нас требуется иное, чем во время войны. Мы становимся разведчиками мирных лет, а это значит, что методы меняются. Вы в общем-то верно угадали дух времени: сверхосторожность. Мы еще пригодимся, когда начнется война. Но тогда мы будем действовать иначе. У наших нынешних хозяев размах куда больший, чем у второго отдела генштаба.

Савченко все кивал, удивляясь одному: этой разговорчивости. Какого дьявола понадобилось Королеву читать политграмоту? Что он, Савченко, газет не видит в конце концов? А Королев продолжал все так же ровно и тихо:

— Перед агентурой будут в скором времени поставлены необычайно серьезные задания. Мы должны будем ослабить эту страну так, что она рассыплется от первого же удара. Наш шеф говорил, что Россия перед третьей мировой войной должна быть похожа на стол, который источен жучком. С виду вроде бы крепкий, а толкнуть — и он рассыплется в труху… Вы пройдете в Мюнхене соответствующую политическую подготовку, и многое для вас станет более ясным.

Он сообщил Савченко о своем проекте, и тот пришел в восторг. В самом деле — как просто! Закупить в аэрофлоте билеты на самолет для делегации, а сесть вдвоем! Он не сомневался в том, что под дулами двух пистолетов летчики повернут и поведут самолет хоть на Северный полюс. Оставалось одно: в ближайшие же дни добыть образец сплава…

Когда Савченко увидел, что возле обочины шоссе стоит, подняв руку, офицер-орудовец, он невольно вздрогнул. Ему показалось, что вот сейчас все кончится, и не будет завтрашнего дня, когда он сможет вздохнуть свободно, впервые за много лет почувствовать себя вне опасности.

Но орудовец нагнулся к нему и, заглядывая в глубь машины, принюхался: не пахнет ли спиртным, — потом посмотрел права и, козырнув, отступил обратно, к обочине.

— Я думал — придется стрелять, — вытаскивая руку из-за борта пальто, выдохнул Королев. — Но он, кажется, всего-навсего милиционер.

Но они не видели, что, подойдя к столбику, спрятанному в кустарнике, сотрудник ГАИ Фролов вынул из кармана трубку, размотал шнур и вставил вилку в розетку.

— Коммутатор госбезопасности… Двадцать седьмой. Товарищ подполковник? Фролов говорит. Да, все в порядке, поехали обратно. Нет, скорость нормальная, но лица взволнованные. Второй держал руку за отворотом пальто, пока я проверял права…

* * *
Поздно ночью Савченко вышел из гостиницы от Королева. Мучительные раздумья о том, как достать образец сплава, кончились: Королев внезапно предложил другой план, опять удививший Савченко своей простотой.

Образец доставать не надо. Пройдет немного времени, новый сплав широко пойдет в производство, и тем легче будет достать образец. Ну, месяц, два, три — и в лабораториях на Западе такие образцы появятся. Так даже лучше: не надо рисковать хорошим агентом (Савченко при этих словах внутренне содрогнулся: как примут меня там — ведь по сути ничего не сделано! Может, не бежать? Нет, бежать обязательно, конспирация уже нарушена…).

— Значит — надо попробовать сделать то, с чего и предполагалось начать операцию: завербовать Трояновского.

Савченко сначала замахал руками:

— Что вы! Этот человек нам не по зубам.

Королев усмехнулся:

— Надо достать записку от его сына. Мы ему предложим выбор — формулы или жизнь сына.

— Глупости. — Савченко уныло отвернулся. — Покойники записок, по-моему, не пишут.

— За них пишут другие, — пожал плечами Королев. — У вас есть хоть несколько строчек, написанных рукой младшего Трояновского?

Он был немногословен теперь. В квартиру они войдут после предварительной подготовки. Нельзя, чтобы в это время там были посторонние, — это важно, так как, возможно, беседа будет шумной. Потом — если старик не согласится, его надо убрать. Все это — за час, ну, от силы полтора до вылета. Билеты на самолет заказаны и будут у них завтра.

…Савченко не ходил теперь на завод — взял отпуск. Когда сотрудники отдела сообщили об этом Пылаеву, тот задумался: зачем ему это?

Теперь подполковник почти не выходил из своего кабинета. На столе перед ним лежала бумага, и на ней росла колонка записей — донесения о том, что делают Королев и Савченко.

А они вроде бы не делали ничего лишнего. Королев с утра был на заводах со своей делегацией, а вечером гулял по городу.

Королев, правда, явно сбивал со следа. Он пересаживался с одного автобусного маршрута на другой, делал вид, что собирается сесть в трамвай, — и оставался на остановке, колесил по городу на такси. Два раза ему удавалось уйти из-под наблюдения, но ненадолго.

Пылаев, изучая донесения, все больше и больше убеждался в том, что все это — старые и давно изученные уловки.

Но вот еще одно донесение… Шилков сообщает, что Королев зашел в магазин медицинских товаров и купил фонендоскоп. Зачем ему понадобился этот фонендоскоп? А хотя, быть может, для жены: в сведениях, присланных из Уфы, говорилось, что он женат на враче заводской поликлиники. Утром Пылаев из дому позвонил в управление и передал дежурному: «Буду у профессора Трояновского. Его телефон 2-41-78. Жду донесений».

…Трояновский спал. Подполковник, укоризненно показав Глаше на телефон, снял с дивана несколько подушек и «закутал» ими аппарат. Потом на цыпочках он вышел в кухню и, повинуясь Глаше, сел на табурет.

Далекий звонок словно бы подбросил его: звонил телефон, закрытый подушками. Осторожно Пылаев вошел в комнату; Трояновский не проснулся. Подполковник снял трубку и опросил почти шепотом:

— Кого вам?

— Товарищ Пылаев? Говорит Громов.

— Я слушаю.

— Только что звонили с вашего объекта. Возле него появился первый.

— Пусть следят, — прошептал в трубку Пылаев. Так, это уже определеннее: «наш объект» — дом профессора Трояновского, «первый» — Савченко.

Значит, хорошо работают ребята, выделенные на охрану Трояновского. Видимо, Шилков сейчас с ними, мерзнет в какой-нибудь подворотне…

* * *
Королев и Савченко, прежде чем приступить к делу, тщательно выверяли «подходы» — то есть изучали, нет ли западни около дома Трояновского.

Мысль войти к Трояновскому под видом врача пришла Королеву не случайно. В самом деле — как удобно получается: он входит к больному, и пока идет процедура осмотра — выясняется обстановка. Савченко приходит на несколько минут позже. Если почему-либо неудобно будет начать разговор с Трояновским — они уйдут; у Глаши это не вызовет подозрений. В самом деле, какие подозрения — врач пришел к больному, и тут же — старый знакомый, пришел проведать.

Но когда настало время идти, Королев занервничал. Черт его знает, что это за старик. Если поверить Савченко — профессор сам отлит из этого твердого сплава. Королев, проживший в России немало времени, хорошо знал такую породу людей. Там, в Уфе, двое квалифицированных агентов провалились на вербовке: сопляки, мальчишки, любители выпить и пошуметь оказались хитрее воспитанников Орденбургской школы…

В подъезд он вошел, держа руку в кармане, спустив предохранитель пистолета. На лестнице никого не было. Он позвонил у дверей Трояновского и поглядел на часы: до отлета оставалось час пятнадцать минут; Савченко придет через десять минут. За ним никто не следил, это точно: Королев, прежде чем идти сюда, пустил в ход все меры предосторожности. Он пробегал через дворы, стоял за выступами стен, за поленницей, чтобы столкнуться с чекистами лицом к лицу, — но никаких чекистов не было. Он успокоился окончательно…

За дверью раздались старческие, шаркающие шаги; Глаша спросила: «Кто там?» — и Королев ответил, стараясь говорить как можно деловитее: «Из районной поликлиники».

Войдя в прихожую, он сразу же закрыл дверь: не стоит ли за ней кто-нибудь?

— Как чувствует себя больной?

— Что?

Пришлось спрашивать громче. Домработница замахала руками:

— Да неважно, неважно. Динама у него, говорит, ослабела.

Королев улыбнулся — вежливо, как и полагается врачу. К Трояновскому он вошел, на ходу доставая из кармана фонендоскоп.

— Здравствуйте.

— Добрый день. Но… Обычно была врач… женщина…

— Да, да. Она захворала сама — грипп, знаете ли. Когда она вас смотрела? Кажется, позавчера?

— Да.

— Она была недовольна вами.

Королев придвинул к дивану, на котором лежал Трояновский, свой стул и сел, опустив руку в карман: он успел переложить пистолет в пиджак еще там, на лестничной площадке. Внезапно он спохватился: «Простите, одну минутку, совсем забыл…»

Он вскочил и, быстро подойдя к портьере на Дверях, отделяющих кабинет от столовой, рывком откинул ее и заглянул в соседнюю комнату. Пусто.

— Простите, мне почему-то казалось, что телефон у вас там. Обычно телефон не держат в одной комнате с больным. Разрешите позвонить?

— Да, да, пожалуйста.

Королев набрал номер и досадливо поморщился: занято. За эти минуты он прислушивался, не подошел ли кто-нибудь к дверям. Нет, все было тихо в квартире. Глаша на кухне что-то жарила: пахло топленым маслом. В ванне заурчала вода… Королев, снова сел рядом с диваном, скомкал фонендоскоп и сунул его в карман:

— Ну-с, а теперь поговорим о деле. Для начала, профессор, уговор — не волноваться и в обморок не падать. Вот письмо от вашего сына. Он жив, здоров, и его счастье зависит от вас…

* * *
Сутки назад, придя к Трояновскому, подполковник Пылаев не предполагал, что развязка, к которой он упорно шел, наступит так быстро. После сообщения Громова Пылаев, подумав, позвонил в управление:

— Снять группу охраны. Всю группу давайте на квартиру. И Шилкова обязательно.

Профессор не понимал — что же произошло. В квартире было пятеро чекистов, они тихо сидели в соседней комнате, выходили на цыпочках покурить на кухню. Трояновский убеждал Пылаева: места в квартире много, пусть люди поспят. Пылаев только улыбнулся ему одними глазами: нельзя.

— Со мной что-нибудь должно произойти? — спросил Трояновский.

— С вами — нет.

— Больше вы ничего и не скажете, — шутливо согласился профессор. — Поэтому давайте-ка играть в шахматы…

Прошли сутки. И вот — этот звонок в прихожей.

Все места были уже заранее распределены. Комната, где лежал профессор, имела две двери — в коридор и в столовую. В самой комнате, между стеллажом и кафельной печкой, был неширокий простенок, закрытый спинкой вольтеровского кресла: это место выбрал себе Пылаев. Оно было и наиболее опасно: в случае чего, он появлялся раньше других, и если Королев выстрелит — с трех метров промахнуться трудно.

…Звонок раскидал всех по местам. И когда Пылаев, подняв на уровень груди пистолет, замер и услышал незнакомый голос, он понял, что сегодня все должно кончиться.

Все случилось так быстро, что потом Пылаев так и не мог вспомнить деталей — как же это произошло. На Королева навалилось трое. Сильный человек, он, пожалуй, долго бы сопротивлялся, но когда щелкнули наручники, сообразил, что теперь уже все кончено.



В свалке пострадал маленький Мызников: шпион оттолкнул его так, что, падая, Мызников разбил себе подбородок о ножку стола.

Савченко взяли уже совсем спокойно, едва тот вошел. Он даже не сделал движения, чтобы защититься. А торжествующий Шилков, вытащив у него из кармана пистолет, подбросил его несколько раз на ладони и с нескрываемым ехидством спросил:

— Это, по-видимому, зажигалка? Или подарок больному учителю — профессору Трояновскому, а? Что же вы сейчас молчите, Савченко? Вы всегда были словоохотливы.

— Я скажу… все, — глухо ответил Савченко.

19

Пылаев напомнил Савченко, что только искренние показания могут облегчить его участь. Савченко судорожно глотнул и поспешно ответил: да, да, я знаю. Но вел он себя все-таки странно, и Пылаев догадался: хочет выяснить, что известно чекистам. Что ж, поборемся и теперь, благо время есть…

Савченко рассказал, что, судя по всему, Тотер все-таки передал одному из своих об удачной, на его взгляд, вербовке. Ничем иным нельзя объяснить такое быстрое появление связного. Да, он, Савченко, испугался: ему пригрозили смертью, если он не согласится бежать за границу. Пылаев терпеливо записывал все это, давал подписывать Савченко, и тот, прочитывая протокол, торопливо добавлял:

— Я прошу учесть: я не сопротивлялся. Честное слово, я даже не умею стрелять… Я говорю вам сейчас правду — именно потому, что от нее зависит моя жизнь.

Пылаев записал и это. Внезапно он почувствовал страшную усталость. Казалось, что глаза ему засыпали колючим сухим песком, так что до воспаленных век больно было дотронуться. Он нажал кнопку и вызвал часового:

— Уведите арестованного.

Оставшись один, он долго сидел, положив голову на ладонь, и чувствовал, как на виске под кожей гулко пульсирует кровь. Показания он отложил в сторону: к ним незачем возвращаться, все это вранье, и, кажется, врать Савченко будет довольно долго.

Телефонный звонок прозвучал где-то далеко-далеко. Пылаев нехотя снял трубку: звонила Лена, беспокоилась, почему он задерживается. Он улыбнулся — пожаловались вместе с матерью Черкашину, тот «дал команду» напоминать Пылаеву о том, что он нездоров, всякий раз, когда тот будет засиживаться на работе. Черкашин сказал так: «Если долго сидишь — значит, плохо работаешь».

Тут же Пылаев позвонил ему. Генерал, впрочем, был у себя и, услышав, что подполковник уже встречался с «объектом», приказал зайти. «Домой поедем вместе», — сказал он.

Войдя в кабинет, Пылаев молча протянул ему листки протокола. Черкашин долго и аккуратно надевал очки, пододвигал удобнее лампу и, начав читать, ругнулся:

— Ах, как складно брешет, сукин сын! Ведь это все брехня, ты как думаешь?

— Брехня, — согласился Пылаев улыбаясь.

— Ну, а если так, то и читать нечего. — Черкашин бросил листки на стол. — Что же ты можешь ему предъявить? Рассказывай.

Пылаев задумался. Перед ним прошли все дни следствия, начиная от той самой минуты, когда на дальней заставе он впервые взял в руки портсигар с монограммой «ВТ», записку, паспорт… И до этого дня, когда он увидел Савченко у себя в кабинете, — не прежнего, собранного и самоуверенного, а какого-то сразу обмякшего и повторяющего уныло: «Я говорю вам правду — именно потому, что от нее зависит моя жизнь».

— Что я могу ему предъявить? Шпионаж и диверсию. Кстати, лаборанты доказывают, что царапины на ключе от кабинета Трояновского сделаны в одном направлении — такие получаются от «уистити». Значит, все-таки он снял слепок с ключа от сейфа, а потом, снова закрыв дверь, побежал к коменданту… Да, все, что было неясно, встало на свое место. Главное, мне совершенно ясен его метод: он — шпион-одиночка, связанный только с таким же, как он, агентом. Такая система обеспечила ему неплохую конспирацию. Посмотрите: улики ведут к нему, ведут — и обрываются. Кто мог узнать о случае с Похвисневым? Только он. А как хитро сделано: он передает все сведения другому, тот вербует. Похвиснев вовсе не догадывается о том, что Савченко, его приятель, сыграл здесь первую роль.

Черкашин перебил его:

— Погоди, погоди… Это все детали, это ты все прокурору будешь говорить. А вот тебе придется писать докладную в Москву. У тебя есть общая схема — кто, откуда, связи, принадлежность?

Пылаев кивнул. Но ответил он не сразу, и то вопросом на вопрос:

— Вы помните, я вам говорил об электрических бритвах фирмы «PN и К°»? Фирма, имеющая агентуру, — не новость. А деньги, связи — от ее хозяев. «PN и К°» опять перешла на выпуск пушек, и делается это, надо полагать, не на оккупационные марки. Подробности даст допрос.

* * *
Теперь Пылаев и Шилков могли работать спокойно, — иными словами, не спешить ни с допросами, ни с выводами. Улики против Королева и Савченко были настолько вескими, что задержанных можно было отправлять под суд немедленно. Однако Пылаев любил во всем «докапываться до корешка» и теперь, допрашивая арестованных, сличая показания, записывал вопросы, которые надо будет задать при следующей встрече, и снова сличал протоколы.

Как он и предполагал, Савченко не мог долго изворачиваться и лгать. О себе он рассказал все — начиная с того самого момента, когда его вызвали в полицейский участок на Вильгельмплац… И тем не менее Пылаев видел, что новые показания Савченко хоть и отличаются от прежних, но все-таки таят в себе какую-то недоговоренность. По его мнению, Савченко пытался создать наиболее удобную для себя версию случившегося.

Эта версия была куда как нехитра: да, меня завербовали. Работать я не хотел. После того как пришлось сообщить германской разведке об испытании твердого сплава на Нейском комбинате, действительно решил начать новую жизнь, Переехал на Урал. Там нашли все-таки связные и велели перебираться сюда, поближе к Трояновскому.

Получалось, что Савченко играл пассивную роль. Что ж, это был верный расчет: меньше ответственности. Но именно потому Пылаев ему не верил.

Королев — тот просто отказался отвечать. Это было для Пылаева симптоматично. «Хорошо законспирирован, — думал он. — Не боится. Но и это до поры до времени».

— У вас почти нет материала против меня, — нагло утверждал Королев.

— Покушение на жизнь профессора Трояновского, политический шантаж, незаконное хранение оружия уже доказаны, кажется?

— Вам этого мало. Вас интересуют мои связи, прошлое, агентурная сеть. Без этого вы меня не отправите к господу богу.

Действительно, чекистам нужно было знать все это, и дело Королева было передано на расследование уфимским товарищам.

Пылаев и Шилков испытывали теперь примерно одно и то же чувство: гора с плеч… В самом деле, первые два дня Пылаев просто не верил самому себе, что главная часть следствия уже позади и что он может по-прежнему сдерживать себя, когда захочется поторопиться без особой надобности. Но и торопиться ему не хотелось. Разглядывая сидящих перед ним людей, он с удовольствием отмечал, что нервы у него не напряжены, хотя приходится внимательно следить за каждым словом — своим и чужим.

Шилков — тот, попросту говоря, цвел. В шесть часов вечера его уже в управлении не было; перед этим он заходил к Пылаеву, прощался с ним и на вопрос «где вас, в случае чего, искать?» бормотал что-то невразумительное. Пылаеву нравилось это смущение, и он не мог удержаться от того, чтобы не пошутить:

— В ЦПКиО? Это на крайней аллее, наверно? Я знаю, там обычно безлюдно.

— Товарищ подполковник! — взывал Шилков.

— Неужели ошибся? Прости, дорогой: буду искать в последнем ряду кинотеатра «Арс».

Шилков уходил, улыбаясь, а Пылаев глядел в окно и видел, как он переходит улицу и встает в очередь на автобусной остановке. Хорошая эта штука — молодость!

И все-таки один раз Пылаев взволновался — взволновался так, что, вернувшись домой, долго не мог успокоиться: пришлось выйти и прогуляться по вечерним, сырым улицам.

У Савченко был обыск. Оперативные работники вместе с Пылаевым приехали ранним утром. Вместе с понятыми — управдомом и дворником — они поднялись к дверям савченковской квартиры, и Пылаев позвонил.

— Кто там? — спросил за дверью мелодичный, знакомый Пылаеву голос.

— Откройте, пожалуйста, — попросил управдом.

Там, за дверью, лязгнула задвижка, и Татаринова, в пестром халатике — надо полагать, разбуженная звонком, — полуиспуганно, полувопросительно взглянула на подполковника.

— Вы… к нам?

— Да. Гражданка Татаринова? Разрешите…

Еще ничего не понимая, актриса пропустила чекистов в переднюю. Смущенные управдом и дворник, переминаясь, остались стоять на площадке.

— Заходите, заходите, — пригласил их Пылаев.

Он протянул Татариновой ордер на обыск. Женщина взяла его в руки, прочитала и побледнела.

— Что… что он сделал? Я только сегодня вернулась…

Пылаев кивнул: потом. Бледная, с твердо сжатыми губами, Татаринова открыла перед чекистами дверь в комнату. Пылаев и Татаринова остались в прихожей.

Подполковник осторожно подвел женщину к небольшому диванчику; она села.

— К сожалению, я не могу рассказать вам многого. Но главное то, что ваш муж… чужой человек. Вот этим-то и вызван наш приход. Скажите, вы сами… никогда ничего не замечали?

Она словно не слышала вопроса. Сдвинув брови, она смотрела прямо в глаза Пылаеву, и он выдержал этот скорбный и вместе с тем испытующий взгляд.

— Вы убеждены, что он… враг? — тихо спросила она. — Есть ли у вас доказательства его вины? Мы прожили много лет, и я всегда знала, чем он занимается.

— Значит, не всегда, — мягко ответил Пылаев. — И мы ведь тоже многого не знали о нем… до последнего времени.

— Но что, что? — в отчаянии снова спросила женщина. Она поднесла руки к голове, и Пылаев ласковым движением отвел их.

— Этого я не могу вам оказать… Я очень уважаю вас, Мария Сергеевна, но… Сами понимаете, отвечать на ваши вопросы я не имею права…

Он не договорил: в прихожую вошел смущенный Мызников и, нагнувшись, прошептал на ухо Пылаеву несколько слов. Пылаев нахмурился:

— Нет, нет, ни в коем случае… И — абсолютно тихо.

Мызников ушел. И если до сих пор оттуда, из первой комнаты, доносился шум передвигаемой мебели, то теперь все стихло. Татаринова сидела, словно прислушиваясь к тому, что делается там. Вдруг она встала; Пылаев поднялся за ней. Женщина быстро вошла в спальню, где бесшумно двигались чекисты. Нагнувшись над детской кроваткой, она взяла на руки спящую девочку и, указав глазами на матрац, сказала:

— Ищите и здесь.

— Может быть… — шепотом начал Мызников.

— Ищите… — повторила Татаринова.

Теперь перед Пылаевым стояла не ошеломленная, не растерянная, а волевая и спокойная женщина. Только, быть может, она была бледнее обычного, да на девочку она глядела как-то особенно — с затаенной в глубине глаз грустью. Пылаев понял ее.

— Славная у вас дочка… Но вырастет — и не надо ей ничего знать об отце. Пусть будет счастлива.

— Да, — выдохнула Татаринова. — Она ничего не будет знать о нем… Хотя это так… трудно.

…Первая удача выпала на долю Мызникова. В печке, между приготовленными к растопке поленьями, среди пустых пачек от «Беломора», окурков и лучин, он нашел несколько листков скомканной бумаги. На листках были написаны какие-то неоконченные фразы, отдельные буквы. Мызников показал находку Пылаеву.

— Это кто-то другой писал, не Савченко. Смотрите, чернила зеленые, от авторучки. А вот, — Мызников подошел к письменному столу, — клякса на чистом листе.

Пылаев наклонился, рассмотрел кляксу, и интерес его исчез. Он уже почти не слушал Мызникова, продолжавшего говорить:

— Ясно, что этот «кто-то» тряхнул перо, а потом пробовал, как оно пишет. Фразы эти… что они обозначают? «В сельскохозяйственной артели имени Буденного идет подготовка…»

Пылаев нехотя взял листок у Мызникова.

— Чего вы вцепились в эту бумагу? Это Королев писал, у него авторучка с зелеными чернилами.

— Так и я об этом. — Мызников смутился, но быстро нашелся: — А вот откуда Королев списывал эту фразу. — И Мызников торжествующе взял со стола газету.

Но Пылаев опять его уже не слушал. Он сосредоточенно рассматривал листки, вглядываясь то в один, то в другой. Фразы повторялись, но буквы были написаны по-разному. Где он видел уже и этот почерк и этот цвет чернил?

Пылаев повернулся к Татариновой:

— Скажите, это вы приготовились топить печку?

— Нет, я еще не успела. — Татаринова смотрела на спящую дочку и, не поднимая головы, добавила: — Это он приготовил.

Пылаев кивнул и, обращаясь к Мызникову, показал ему один из листков:

— Надо найти бумаги с таким почерком. Один-два листка. Чернила могут быть другие, а может и карандаш…

Пылаев нервничал. Ему хотелось как можно скорее найти подтверждение только что возникшей догадки. И он тоже стал снимать с полок книги, перелистывать их, рыться в письменном столе, перебирая бумаги.

Прошло два часа. Наконец кто-то протянул Пылаеву инструкцию по эксплуатации радиоприемника. Пылаев раскрыл брошюру — там лежал тетрадный листок в клеточку, исписанный формулами.

— Где это было?

— Под приемником.

Пылаев посмотрел на листки долгим, словно остановившимся взглядом, потом сказал очень тихо:

— Ну, вот и все, товарищи…

* * *
Пылаев вызвал Шилкова после обеда. На столе перед ним лежали два листка в клетку и заключение экспертизы. Пылаев зябко потирал руки, будто только что долго стоял на холодном ветру.

— Вот, смотри. Этот листок с формулами Савченко вырвал, а потом использовал на заводе — помнишь его рацпредложение? Здесь расчеты Трояновского, его мысли. Посмотри теперь, капитан, на другой листок. Повнимательней посмотри.

Шилков подвинул к себе бумагу и наклонился, опираясь на руки. На листе было написано:

«Дорогой отец! Я уже не участвую в войне, я нахожусь в плену. Пользуюсь случаем, чтобы сообщить тебе об этом. Береги секрет твердого сплава. Не верь, что наша страна победит. К тебе придет мой друг Савченко, доверься ему, он передаст сплав тому, кто по достоинству оценит это открытие. Владимир».

Шилков почувствовал, что бледнеет. Он еще раз прочитал написанное и задумался.

— Значит, Трояновский попал в плен. И там был Савченко… Товарищ подполковник! А Савченко, стало быть, если он видел его смерть…

— Да, это тоже верно. Савченко был там. И если…

— Но в конце записки…

— Это нам все разъяснила экспертиза. Записку писал кто-то другой, примерно в сорок первом году. Это не Трояновский назвал Савченко другом. Молодой ученый написал бы совершенно иное.

— Почему же Савченко не отдал записку профессору?

— Вот об этом мы сейчас и спросим у Савченко. — Подполковник сложил листки и нажал кнопку.

Савченко вошел в кабинет, приветливо улыбаясь; весь его вид говорил, что теперь, мол, все уже известно, он откровенно рассказал о себе и ответит на любой вопрос с удовольствием. Подполковник снова зябко потер руки.

— Я хочу задать вам несколько вопросов.

— Пожалуйста.

— Почему вы не сразу пришли к профессору Трояновскому, после того как спаслись при разгроме партизанского отряда?

— Я уже говорил, что попал на Урал, где работал на заводе…

— Предположим. Теперь… Вам знакома, вероятно, эта бумага? — Подполковник протянул Савченко листок с формулами.

Савченко смотрел на формулы так, словно видел их впервые. Потом он, видимо, сообразил, что это глупо, и скривил губы в заискивающей и в то же время испуганной улыбке.

— Я вырвал этот листок из тетради. Это я подтверждаю. Знаете, мне очень хотелось сделать что-нибудь полезное на заводе, как-то немного выделиться. Но ведь мой поступок не так страшен?

И здесь, видимо, Савченко сообразил, что на столе перед подполковником лежит и другой листок. Тот самый листок, которого он боялся смертельно, который был у него спрятан в совершенно недоступном месте. Он вытащил его по настоянию Королева, когда тот потребовал образец почерка. Савченко приподнялся с кресла и, прижимая руки к груди, судорожным взглядом зашарил по столу. Подполковник молча показал ему рукой, чтобы он снова сел. Потом Пылаев опросил:

— Так где вы были перед тем, как прийти к профессору?

— Я понимаю, бессмысленно утаивать от вас и эту страницу моей биографии. Хорошо… Я тоже оказался там, в плену. И Владимир Трояновский на всякий случай дал мне записку…

— Подождите, Савченко. Не спешите. И думайте, когда говорите. Напоминаю вам, что в лаборатории у нас работают опытные люди.

Арестованный замолчал. Несколько минут в кабинете стояла тишина. Наконец Савченко разжал губы, облизал их, словно они нестерпимо горели, и сказал очень тихо:

— Теперь я скажу все, всю правду… Пока дела на фронте шли с успехом для немецкой армии, незачем было рисковать. Профессор мог попасть к нам, так же как и сын. Лишь после Сталинграда стало ясно, что так не случится. Но сфабрикованная для меня записка уже устарела. Теперь Королев попытался подделать другую, но… Остальное вам известно.

Пылаев не изменился в лице, только глаза его слегка прищурились.

— Да, теперь похоже, что вы говорите правду. Но должен вам напомнить, что теперь ваше признание уже не является добровольным, оно вынужденное, сделано под тяжестью улик.

Пылаев достал из стола пачку папирос, предложил Шилкову и долго ждал, когда у капитана зажжется дрожащая спичка. Он отобрал у Шилкова коробок, но и у него самого сломалось несколько спичек, пока, наконец, не вспыхнул на конце одной из них желтый мигающий огонек.

Эпилог

Уже знакомым путем Шилков дошел до дверей института и остановился. Ася была сейчас там, за одним из десятков или сотен окон этого огромного серого здания. Шилков припомнил, как он стоял здесь зимой, сам не зная, зачем он пришел, и ругательски ругал себя за этот приход…

Долетающий с моря легкий ветерок шелестел в верхушках деревьев, буйно разросшихся вдоль набережной. По реке, зеленой, как бутылочное стекло, шли буксиры. Они тянули в верховья тяжелые, неповоротливые баржи, и волна, доходя до парапета, рассыпалась миллионами легких брызг и глохла, замирала возле камней. Рыбаки-любители на набережной застыли возле своих «донок», вздрагивая всякий раз, когда звякнет колокольчик. Нет, это не рыба — это только волна тронула леску…

Теперь все было иначе. Сейчас он не испытывал того странного ощущения, которое появилось у него тогда: злой досады на самого себя и боязни показаться навязчивым. Сейчас он должен был встретиться с Асей, чтобы сказать ей все, потому что иначе он не мог поступить. Сказать ей, что он любит ее, что он сейчас — как водолаз, которому не хватает воздуха. Что будет, если она не ответит ему? Шилков старался об этом не думать.

Он просто хотел сказать ей, что любит, — об остальном же он не думал. Он хотел, чтобы Ася знала это, — и все…

По расписанию, висящему в вестибюле, он нашел номер аудитории, в которой Ася сдавала экзамен. Потом он поднялся на четвертый этаж и еще издали увидел ее в коридоре. Ася о чем-то оживленно разговаривала с ребятами, и Шилков догадался: «Сдала. Рассказывает». До него донесся нетерпеливый голос одного из студентов:

— Ну, а он что?

Ася сдвинула брови, насупилась и, явно подражая экзаменатору, грозно сказала:

— Могли бы и лучше, уважаемая. Но — отменно, однако.

Все рассмеялись. Случайно повернув голову, Ася увидела Шилкова и замерла. Они долго смотрели друг на друга. Ася первая шагнула ему навстречу:

— Это вы!

— Да. Вас можно поздравить?..

Шилков говорил это механически, как во сне, не замечая, что на него уставились десятки любопытных глаз. Он видел только Асю, ее лицо, и оно заслонило сейчас все вокруг.

Потом они шли по набережной, и Шилков осторожно взял девушку под руку.

— Ася!

— Что?

Шилков слова не мог выговорить сейчас. Девушка словно бы не замечала его смущения и ничем не хотела помочь ему. Полно, она сама ждала, что он заговорит; Шилков видел — она только кажется спокойной.

Так они дошли до сквера.

— Сядем, — предложила Ася. — Только подумать: я — на третьем курсе!

— Совсем большая, — только для того чтобы не молчать, сказал Шилков.

— Да. И завтра уеду — в Магнитку, к маме. Знаете как я люблю ее!

— Магнитку?

— И Магнитку и маму… Как ваше плечо? Совсем зажило?

Шилкову понятно было, почему она перескакивает в разговоре с одного на другое. Но когда она сказала: «завтра уеду» — у него словно все оборвалось. «Два месяца!..»

Он поднялся со скамейки, будто девушке надо было ехать уже сейчас.

— Я вас провожу… И когда вы вернетесь, я… Я расскажу вам, что…

Слова застревали у него в пересохшем горле, и он чувствовал, что ему и впрямь, как водолазу, трудно дышать.

— …что я люблю тебя, Ася…

Они были одни возле скамейки; неподалеку сидел и дремал какой-то старичок, разомлевший от жары, да дети, пыхтя, что-то мастерили из песка.

Ася опустила голову. Густая прядь волос закрыла ей пол-лица, и Шилков видел только темную бровь и дрожащие ресницы. Она молчала, но Шилкову сразу стало легче. Он даже нетерпеливо тронул ее за локоть, не дожидаясь, что она ответит ему, — жест, означавший: вот и все; мы можем идти; не надо ни о чем думать; я сказал — и я уже счастлив.

Но девушка не шевелилась. Она глядела себе под ноги, и Шилкову показалось, что он ослышался, когда она тихо ответила ему:

— Я знала… Мне было трудно… трудно так редко видеть тебя.

* * *
…Часа за два до отхода поезда они были в том же самом скверике, сидели на той же самой скамейке, что и вчера, и Ася опросила его:

— Ты мне ничего не можешь рассказать? Если не можешь — не надо, я ведь знаю — у тебя такая работа. Но отец…

Шилков нахмурился.

В памяти снова всплыли недавние дни; с какой-то фотографической отчетливостью припомнился человек с искаженным лицом, нож, тускло блеснувший в темноте, потом нарастающий звон в отяжелевшей разом голове.



Что он мог рассказать ей? Мало, очень мало — обо всем остальном он не смел и словом обмолвиться. Да, впрочем, Асю и не интересовало все остальное: она хотела знать об отце — и она имела право на это…

* * *
…Все уже было позади: разрушенные корпуса комбината, искореженное железо, дымящиеся груды камня и металла. Люди собирались у прокатного цеха. Даже в ночной темноте они безошибочно находили то место — большой двор, вокруг которого все было взорвано, мертво.

Не слышно было слов: люди говорили сдавленным шепотом, тяжело переводя дыхание. Кто-то застонал, привалившись спиной к бетонной глыбе. Но когда взвилась и осветила все кругом ракета — стих шепот и стон оборвался.

Там, в каких-нибудь пятистах метрах от цеха, — и люди знали это — залегли гитлеровцы. Рабочему отряду было приказано отходить. Когда мастер-сталелитейщик Гаврилов, возглавивший отряд, пересчитал в темноте людей, он понял, что больше ничего и не остается, как отходить.

Где-то наверху словно мяукнула кошка. Мина хлопнула внутри цеха, за ней начали рваться другие. А потом небо будто сошло с ума: мины рвались не переставая, и люди втискивались в каждую щель, прятались в развалинах, в еще горячих печах… Наконец обстрел прекратился, и тогда наступила непривычная, словно звенящая тишина…

Гаврилов негромко сказал: «Пошли».

…Руины комбината остались далеко. Кругом стоял лес, спокойный, величавый в своем спокойствии, весь наполненный густым, смолистым запахом хвои.

Дробышев шел, придерживая одной рукой раненого бойца. Идти было трудно: раненый то и дело спотыкался, тяжело волочил ноги, и, казалось, еще несколько шагов — и он повалится на мох. Но он все-таки шел, все-таки передвигал ноги — бледный, с плотно сжатыми, бескровными губами. Потом он остановился, прислонившись к сосне.

— Больше не могу… Гранаты… Оставь меня.

— Неужели ты думаешь… Садись на спину!

— Нет.

Сзади подошел Трояновский. Ни слова не говоря, он подхватил раненого и взвалил его на себя. Дробышев удивился: он и не предполагал в своем друге такой силы — научный работник, интеллигент, в очках! Дробышев подумал: это опасность сделала его сильным. Конечно, далеко он раненого не унесет, но в мирное время он и на это не был бы способен.



Они несли раненого по очереди и вечером, когда подошли к привалу, валились с ног от усталости. Уж на что Дробышев считался человеком выносливым (все-таки сталевар!) — но и он, опустив раненого, почувствовал, как у него мелко дрожат колени, а в глазах вспыхивают и крутятся какие-то оранжевые круги.

Выставив охранение, все заснули. Заснул и Дробышев, раскинув на земле могучие, черные от грязи руки. Но Трояновский не мог уснуть. Широко раскрыв близорукие глаза, он вглядывался в кустарник, подступающий к лужайке, в дальний, открывающийся за полем лесок.

О том, что спрятано у него под рубашкой, знали в отряде двое: Дробышев и Гаврилов. И все-таки он не мог уснуть: пачка скомканных бумаг, почему-то необычайно жестких, словно жгла его. Как это нелепо получилось! Комендант оказался трусом — сбежал, закинув куда-то ключи от сейфа. Пришлось взламывать этот огромный железный ящик: тащить из сварочного цеха два тяжелых баллона и резать металл. Дробышев еще пошутил тогда:

— Хорошо, что этот шкафчик не из нашего сплава, а то провозились бы…

Они и так провозились долго. Когда Трояновский сунул всю документацию себе за пазуху, пять танков с белыми крестами на броне, развернувшись, били прямой наводкой по заводоуправлению.

Он так и не заснул на этом привале, да и на следующем тоже… Раненый, которого теперь несли другие, начал бредить, выкрикивая что-то неясное, а потом забывался. На следующий день он умер, и Трояновский, уже успевший повидать смерть, был потрясен. Как это просто — и вместе с тем нелепо: еще вчера был живой человек, полный сил, каких-то надежд, мыслей, а сейчас его нет… Временами ему казалось, что все это — сон, тяжелый, как в детстве, и стоит только очень захотеть, убедить себя, что можно проснуться, — и проснешься… Но тут же он стискивал зубы.

На одном из привалов он подошел к Гаврилову.

— Слушайте, все мои… материалы надо сжечь. В конце концов это может стоить дорого.

Гаврилов поглядел на него исподлобья и вдруг неожиданно усмехнулся:

— Сжечь? Как вы это легко… Сжечь! Значит, вы не верите, что мы выйдем. А я вот — верю. И до тех пор, пока не увижу, что положение безнадежно, запрещаю вам даже вынимать эти… материалы.

Трояновский возмутился:

— Как это — запрещаете! В конце концов это не ваша работа, а моя… ну, наша с Дробышевым.

— Это наша работа, — тихо сказал ему Гаврилов. — Всех нас. И моя в том числе. Вы же неглупый человек… Я понимаю, вы боитесь, чтобы это не попало в их руки. Не бойтесь, не попадет.

На третий день на их стоянку наткнулась девочка. Маленькая, курносая, в цветном платочке на голове, она была словно из сказки, эта Наташа. Поначалу она перепугалась: что за люди, откуда? Дробышев успокоил ее: свои, и упросил (если случится оказия) отправить письмо. Он тут же начал писать его, пристроившись возле пенька.

(«Это письмо не дошло до вас, Ася. Девочка забыла адрес. Но это письмо я тебе покажу после».)

Вдруг грохнули выстрелы. Гаврилов, чертыхнувшись, сунул зажженную спичку в вязанку хвороста и, схватив винтовку, бросился к кустарнику. Пулеметная очередь прошла над головой Трояновского. Он, растерявшись, не сразу услышал, что ему крикнул Гаврилов. И только когда сильные руки Дробышева пригнули его к земле, он понял, почему начальник отряда сначала разжег костер…




Бой длился недолго — да это и не было боем. Люди в куцых серо-зеленых мундирах выскочили на поляну в тот момент, когда Трояновский, разрывая рубашку, вытаскивал из-за пазухи последнюю оставшуюся там тетрадь в клеенчатом переплете. Она только упала на огонь: ударом сапога рослый солдат вышвырнул ее и тут же упал, скорчившись, на землю.

Отстреливаться и уходить было уже поздно. Трояновскому крутили руки. Дробышев («Он был очень сильный человек, твой отец!») сдавил одного солдата так, что тот, протяжно закричав, обмяк, словно тряпичная кукла. Дробышев не отпустил его, даже когда страшный удар автоматом по голове сбил его с ног.

Он очнулся уже связанным и прямо перед собой увидел какое-то знакомое лицо. «Кто это? Кто-нибудь из отряда?..» Человек улыбнулся ему, и Дробышев вспомнил эту улыбку: Савченко, сменный мастер сталелитейного цеха. Как он попал сюда?

— Ну как — отошел, уральский медведь? — шутливо спросил он у Дробышева.

Шутка была добродушной, но Дробышев не ответил на нее. Рук он не чувствовал: они затекли, перекрученные веревкой.

— Развяжите, — тихо сказал он.

— Пожалуйста, — ответил Савченко. — Эй, кто здесь есть?

Дробышев понял все.

Потом он стоял перед столом, за которым сидели двое — Савченко и тонкий, как лоза, эсэсовец. Савченко что-то говорил ему по-немецки; Дробышев языка не знал и уловил только «герр штандартенфюрер». По тому, с каким почтением говорил Савченко, можно было догадаться: этот офицер — не какая-нибудь мелочь.



— Итак, — сказал вдруг по-русски эсэсовец, — вы — Дробышев? О, не надо отрицать так сразу: господин Савченко вас знает, да и вот ваши документы. Сталевар из Магнитогорска, прибывший в Нейск производить опыты по новому сплаву совместно с ученым-металлургом Владимиром Трояновским. Так, кажется?

Дробышев молчал.

— Вы напрасно заняли в отношении нас такую непримиримую позицию, — тихо и убеждающе сказал эсэсовец. — Владимир Трояновский сделал из своего положения правильные выводы. Он согласился ехать в Германию. Вы слышали когда-нибудь о такой фирме — «PN и К°»? Она умеет менять сталь на золото.

Молчание Дробышева словно бы не трогало его. Он даже сел поудобнее, явно собираясь продолжить этот разговор.

— Что вас держит? Честь, совесть? Это химера, и от нее надо освобождаться. Семья? Наша разведка доставит вашу семью с луны, а не только из Магнитогорска. Кажется, мы даем вам все. Или…

— Что «или»? — не утерпел Дробышев.

Штандартенфюрер оживился:

— О, я не собираюсь вас запугивать, не поймите меня неверно. Но у нас, немцев, есть правило: если человек не полезен нам хотя бы на пять процентов, мы пускаем в ход оружие. Но, я надеюсь…

Дробышев ответил ему резко:

— Напрасно надеетесь.

…Когда его унесли («Савченко присутствовал при этом, Ася; он видел, как расправлялись с твоим отцом»), в кабинет ввели Трояновского. Он рассеянно подносил руку к виску — хотел поправить очки, но очков не было. С ним обращались любезнее, пригласили сесть на стул, и он сел. Ему сказали, что Дробышев дал согласие ехать в Германию.

Рука Трояновского, которой он схватился за стул, прилипла к дереву, и он, поднеся ее к глазам, увидел сгустки крови: это были следы расправы с Дробышевым. Он побледнел: ему стало нехорошо при виде крови, и эсэсовец заметил это. Словно издалека донеслись до Трояновского его слова:

— Вы свободный человек. Партийная принадлежность? Чепуха. Вы — интеллигент, должны понять, что партии создаются и распускаются. А люди — у них одна жизнь, и ее надо прожить до конца. Другой не будет… Вы не можете себе представить, что мы дадим вам! В конце концов это имеет смысл, а? Тем более что ваша тетрадь уцелела.

Он вынул из ящика тетрадь в клеенчатом переплете и перелистал несколько страниц. Трояновский усмехнулся.

— Ну, — сказал он, — из этой тетради вашим ученым ничего не узнать. Неужели вы думаете, что мы преподнесем вам патент или хотя бы документацию на блюдце с каемочкой? Ошибаетесь.

— Я все-таки верю в ваш здравый смысл.

В разговор вступил до сих пор молчавший Савченко. Трояновский поначалу не заметил его. Савченко подошел к нему и, положив свою руку ему на плечо, сказал:

— Слушайте, Владимир Викторович. Я такой же инженер, как и вы, и такой же русский человек. Но я увидел: один в поле не воин. Наша Россия одна против всего мира. Вы ведь изучали диалектику: новое побеждает старое, но не всегда… Есть и отходы назад, есть и поражения.

В комнате наступила долгая, томительная пауза. Трояновский сидел, нагнув голову и морща лоб, словно что-то мучительно припоминая. Штандартенфюрер перегнул вперед свое тонкое, гибкое тело; ноздри у него вздрагивали от напряжения.

Наконец Трояновский медленно поднялся. В тишине звонко прозвучала пощечина: Савченко отскочил.

— Вот тебе… от русского человека, — задыхаясь, сказал Трояновский. — Больше вы от меня не услышите ни слова.

…Их увели в лес ночью, через три дня. До рассвета они простояли, привязанные к березам. А утром рота эсэсовцев тренировалась в стрельбе, и вскоре, скошенные пулеметным огнем, рухнули эти березы…

Но за ними плотной стеной поднимался лес, шумел по ветру и тянулся в необозримые русские дали…

1955-56 гг.



Владимир Волосков. ОПЕРАЦИЯ ПРОДОЛЖАЕТСЯ. Приключенческая повесть

1. ЧРЕЗВЫЧАЙНОЕ ПРОИСШЕСТВИЕ

К вечеру мороз покрепчал. Усилился ветер. Он волочил по голубоватому затвердевшему насту седые, бесконечно длинные ленты сухого колючего снега.

«Погодка... черт бы ее побрал! — сердито подумал начальник Медведёвского районного отделения милиции Сажин, злясь на разыгравшуюся поземку, на прохудившиеся сапоги, в которых ломило иззябшие ноги, и на полную загадочность ЧП. — Если и дальше так вьюжить будет — до дому не доберешься. Без ног останешься...»

— Ну что, долго еще канителиться будем? — хмуро спросил Сажин следователя Задорину, молодую глазастую девушку.

— Пожалуй, все... — неуверенно сказала Задорина осипшим от холода голосом.

Сажину стало жаль ее. Он подосадовал в душе на свою грубоватость, еще раз оглядел место происшествия. Ничего нового не увидел.

Внизу, на дне неглубокого оврага, лежал труп обнаженного человека с разбитой, обезображенной головой. Кто этот человек? Откуда? Никто этого не знал. Жители двух ближайших деревень труп не опознали. Пропавших без вести в деревнях не оказалось. Мертвеца обнаружили случайно школьники, ездившие вчера в поле за соломой. Один из них заглянул в овраг и увидел торчавшую из снега руку.

Обследование оврага и прилегающей местности результата не дало. Ни одежды, ни каких-либо следов совершенного преступления обнаружить не удалось, хотя и перегребли за день горы снега.

«Попробуй обнаружь... Этакие метели нынче», — в который раз невесело подумал Сажин и знаком дал команду грузить труп на подводу.

Задорина последний раз щелкнула фотоаппаратом и робко взглянула на начальника.

— Акт здесь писать будем?

Сажин постарался улыбнуться. Это, кажется, у него получилось.

— А вы способны писать?

— Я не знаю... — Задорина пошевелила скрючившимися пальцами в большой шерстяной варежке и вздохнула: — Едва ли...

— Я тоже так думаю, — согласился Сажин. — Оформим в деревне. — Ему опять стало жаль молоденького следователя. «Эх, молодо-зелено... — сокрушенно подумал он. — Молодехонька совсем, совсем девчонка. Ей бы по танцам бегать, а тут... Не женское дело — работать следователем в таком районе, как Медведёвский. Но ничего не поделаешь: война... Пропади она пропадом...»

Подвода тронулась. Взяв лопаты, за ней гуськом потянулись старики колхозники, приглашенные в понятые. Сажин кивнул выжидательно глядевшим на него оперуполномоченному Скорикову и участковому Саблину, чтобы тоже шли. Сам же еще раз прошелся по дну оврага, раскидывая сапогами груды снега. Он знал, что ничего не найдет: ведь все, что можно сделать, сделано, но все же зачем-то полез в овраг.

С обрыва на него смотрели несколько деревенских ребятишек и Задорина. Маленькая, хрупкая, в подшитых фетровых валеночках и заношенном пальтишке, она почти ничем не отличалась от деревенских девчонок, точь-в-точь как они, простудно шмыгала прямым тонким носиком, и выражение лица у нее было печальное.

Сажин долго бродил по сугробам и, лишь набрав полные сапоги снега, заставил себя наконец бросить безрезультатные поиски. Увидев жиденькую толпу на краю оврага, рассердился:

— Это что за зрители? А ну, марш в деревню!

Ребятишки попятились к дороге.

Вышагивая по проселку вслед за двигающейся в деревню печальной процессией, Сажин рассматривал горбящиеся на ледяном ветру фигуры стариков, ребятишек и думал невеселую думу о неизвестном человеке, ставшем жертвой чьей-то преступной руки.

На взрослых старые полушубки, на ребятишках отцовские телогрейки и разношерстные шубейки. Пообносились люди. Товаров в магазинах мало. До последней овчины, до последнего куска сукна — все идет на фронт. Война поедает все. И самое главное — пожирает тысячи человеческих жизней. Сажин с заботой глядел на бредущих в деревню колхозников и напряженно думал: «На фронте — это понятно. А здесь? Почему этот человек должен был умереть здесь? Зачем? Кто он? Кому потребовалось убить его и запрятать труп так далеко?»

На востоке, за деревней, небо совсем померкло. Оттуда, из сгущающейся синевы, неслось навстречу людям студеное дыхание ветра. Задорина повернулась и пошла по дороге задом наперед — маленькая, тоненькая, иззябшая. «Эх, водочки бы ей сейчас. Как бы не заболела», — подумал Сажин, зная, что во всех районных магазинах едва ли найдется бутылка спиртного. Он ускорил шаги и, обогнав девушку, сердито сказал:

— Пристраивайтесь. В затылок. За спиной потеплее будет.

Задорина благодарно кивнула и подчинилась. Они пошли по-солдатски, след в след: полный большой человек в милицейской шинели и хрупкая девушка в старых фетровых валенках. Вокруг быстро темнело. Набирала силу декабрьская ночь 1941 года.

В кабинете было жарко натоплено, но Сажин все равно мерз. Он стоял у окна, слушал приехавшего из областного центра судебно-медицинского эксперта и никак не мог унять трясучий озноб, который бил его уже третьи сутки, со дня бесплодного расследования в злополучном овраге. Он чувствовал, что гриппует, но болеть «нормально», отлеживаться дома, было нельзя. Срочной работы наплывало много, а людей не хватало. Районное отделение милиции не имело и половины штата. Каждому приходилось работать за двоих.

В углу кабинета, прижавшись спиной к печке-голландке, стояла Задорина. Ее обветренное лицо пылало жарким румянцем, она склонила голову набок и, часто поправляя сползающие на глаза прядки черных вьющихся волос, казалось, не слушала, а думала о чем-то своем.

Эксперт, низкорослый седой старичок, устало говорил о результатах аутопсии — судебно-медицинского вскрытия трупа.

— Несомненно, это убийство. Совершено неделю назад. Внутренние органы в норме. Убитый был трезв и, судя по всему, голоден. Его ударили внезапно. По голове. Следов борьбы на теле не обнаружено...

«Это мы и без вас знаем...» — вяло подумал Сажин.

— Удар по лицу был нанесен, очевидно, топором. Потом его, уже мертвого, били по голове обухом и еще чем-то плоским, с острыми краями. Чем-то вроде лопаты...

— Какой садизм, — поежилась Задорина.

— Умысел, барышня! — внушительно поднял палец старичок. — Умысел! Убийцам было нужно, чтобы труп не опознали.

— Вы говорите: лопатой и обухом! — оживился Сажин. — Значит, убийц было двое!

— Вполне вероятно, — веско сказал эксперт. — Можно предполагать также, что убийцы привезли труп в овраг на подводе. На голове убитого обнаружены прилипшие былинки сена.

— Мы так и полагали, — подтвердил Сажин.

Старичок со снисходительным сочувствием посмотрел на него и, прикрыв золотозубый рот маленькой одрябшей кистью, утомленно зевнул.

— Очень приятно такое единомыслие. Теперь, как говорится, вам и карты в руки. Ищите!

— Легко сказать... — превозмогая озноб, сердито пробурчал Сажин.

— Конечно, дело путаное, — еще раз посочувствовал эксперт. — Но что поделаешь, Порфирий Николаевич. Такова уж наша планида. Искать придется.

Старичка тоже разморило от тепла, и он еле сдерживал зевоту. Первой заметила его состояние Задорина.

— Вы очень устали. Отдохнули бы перед дорогой. Поезд идет поздно вечером. Время позволяет.

— А есть где?

— Найдем, — заверил Сажин. — Вы и не ели давно, наверно?

— Со вчерашнего дня. Все некогда как-то, да и с питанием в городе не совсем щедро... — помявшись, признался старичок. — Много эвакуированных. Все помещения забиты. Людям — горе, а преступникам — раздолье в таком муравейнике. У вас вот тут тишь... Прямо наслаждаешься тишиной. А там...

Сажин хотел возразить, но передумал. К чемузаводить пустой спор! Было б здесь тихо — нечего было бы делать судебному эксперту в Медведёвке. Кажется, ясно.

— Ну, пожелаю вам успеха, — сказал эксперт, прощаясь. — Вполне возможно, что дело придется прекратить. Но вы не огорчайтесь. Всякое в нашей службе бывает... — он слабо махнул рукой.

— Да, — согласился Сажин. — Отдыхайте. Надежда Сергеевна вас устроит, поесть что-нибудь сообразит. Сообразит?

— Сообразит, — чуть улыбнулась Задорина и с сожалением отстранилась от печки.

«Значит, двое... — неторопливо размышлял Сажин, оставшись один. — С подводой. Это — наши. Из другого района сюда не поедут. Долго добираться, да и деревень не минуешь. Надо искать. Где?» От бессилия решить этот каверзный вопрос Сажин сердился и упрямо заставлял себя думать. Но думалось плохо. Голова была тяжелой, и очень хотелось спать. Да и что придумаешь? Задорина с оперуполномоченным Скориковым, исполнявшим обязанности начальника уголовного розыска, объехали почти все населенные пункты района и нигде не обнаружили ничего существенного, что дало хотя бы ниточку к организации розыска. Осталось объехать несколько деревень, что находились за железной дорогой, пересекавшей южную часть района. Но что из того? Сажин был уверен, что и там Скориков с Задориной ничего не нащупают. Район хоть большой, лесной, но все равно вести в нем разносятся быстро. Если бы пропал человек или заподозрили кого-либо в преступлении, то участковые уполномоченные давно сообщили бы в Медведёвку. В народе живут.

Сажин поглядел в окно. За окном голый, унылый сад, над которым хозяйствовал неяркий, ветреный зимний день. Под порывами резкого ветра деревья скорбно качали скрючившимися обнаженными ветвями, как бы жалуясь на свою стылую наготу и печальную зимнюю участь.

«Если б не зима, то непременно что-нибудь да нашлось... — сосредоточенно думал Сажин. — Не могли они не оставить следа. А тут... Бураны все прикрыли...»

Сажин был уроженцем Медведёвки. В начале тридцатых годов он демобилизовался по болезни сердца из армии, где с гражданской войны служил в войсковой разведке. Райком партии направил его работать начальником лесосплавной конторы. Дело с детства знакомое (все Сажины — потомственные лесовики), и потому бывший кавалерийский разведчик быстро освоился в новой должности. В работе да заботе летели годы. Порфирий Сажин совсем уже привык к мысли, что доживет до конца дней своих при полюбившемся лесном деле. Построил на окраине Медведёвки небольшой домишко (оба сына учились в Москве, а много ли старикам надо!), завел пчел, посадил мало-мальский садик — совсем собрался Порфирий встречать почетную старость, да не тут-то было.

Весной 1937 года, в самую горячую сплавную пору, вызвали его вдруг в областной город Сосногорск и предложили, как бывшему разведчику, возглавить районное отделение милиции. Сажина это ошеломило. Он не имел не то что опыта, а никакого представления о милицейской работе и прямо сказал об этом в обкоме партии. Его доводы не подействовали. Сказали: раз райком партии рекомендует, значит, подходишь. И обязали. Делать было нечего — Сажин отправился к новому начальству.

После окончания краткосрочных курсов Порфирий Николаевич вернулся в Медведёвку начальником районного отделения милиции. Как всякий коренной таежник, Сажин не умел делать дела спешно, торопливо, и ему было трудно на новой работе. Два года проработал он в милиции, но так и не смог по-настоящему освоиться. Может быть, потому, что годы эти — 1937-й и 1938-й — были необычными годами.

Сажин со свойственными ему упорством и обстоятельностью осваивал тонкости нового дела и, очевидно, стал бы неплохим начальником райотдела, если бы... не это же самое беспокойное время. Оно подорвало здоровье Сажина. Постоянные служебные заботы, постоянное беспокойство за судьбы знакомых и полузнакомых людей оказались непосильной нагрузкой для больного и восприимчивого сажинского сердца. Он стал часто болеть и в конце концов оставил службу в милиции. Его отпустили. Почти год лечился Сажин, а потом вернулся в лесосплавную контору.

И вот грянула война. Сажин был одним из тех немногих людей в районе, которые уже в первые дни сказали вслух, что родной народ стоит перед невиданными тяжкими испытаниями. Как-то в райкоме Сажина даже обозвали за это капитулянтом и трусом. Но события вскоре доказали его правоту... Когда Сажину предложили вновь вернуться на работу в милицию — он безоговорочно надел старую милицейскую шинель.

Порфирий Николаевич возобновил работу в милиции уже с новым чувством. В нем не было прежней неуверенности. Теперь он знал, что так надо, что иначе быть не может. Сажина не расстраивало даже то, что один за другим уходили в действующую армию работники отделения и ему фактически почти не с кем стало работать.

Сейчас Сажин глядел на унылый зимний пейзаж и мучался вопросом: «Где искать?»

В дверь тихо постучали. Вернулась Задорина. Она опять стала к печке, выжидательно посмотрела на начальника.

— Ну, что мыслите предпринять? — помолчав, спросил Сажин.

Задорина пожала покатыми плечами. Она была немногословна, эта вчерашняя студентка.

— Надо продолжать в намеченном плане. Завтра завершим объезд.

Иного ответа Сажин не ожидал. Сам он ничего другого предложить не мог, и собственная беспомощность сердила его.

— Хорошо. Езжайте. — Сажин старался говорить спокойно, но это не удавалось. — И думайте. Думайте! Вас, кажется, учили думать?

— Учили.

— Хм...

Вошел Скориков. Он был бледен, чем-то озабочен.

— Сегодня звонили из Заречья. Спрашивали: не задерживала ли милиция какого-нибудь пьяницу на станции.

— Ну? — Сажин напрягся.

— Дежурный сказал, что не задерживала.

— А кто звонил?

— Кажется, начальник геологоразведочной партии.

— Что, у них человек пропал?

— Не сказал.

— А что же вы не спросили! — взорвался Сажин. — Или это пустяк?

— Разговаривал дежурный.

Скориков мал ростом, узок в плечах. У него больные почки, потому его крупное, постоянно опухшее лицо кажется непомерно большим для столь хилого тела.

— Вы пробовали связаться с геологоразведкой?

— Нет.

— Так что же вы!

— Я не могу сейчас ничего. Я и пришел это сказать... — Скориков тяжело опустился на стул. — Не могу...

Сажин только теперь обратил внимание на бледность оперуполномоченного и понял, что у него очередное обострение болезни. Скориков не считался талантливым работником, но был трудолюбив и исполнителен — это Сажин хорошо знал еще по совместной работе в довоенное время. Ему стало жаль оперуполномоченного, кусавшего от боли губы.

— Чего ж ты тогда... Давай в больницу! Я дам команду, чтобы отвезли, — виноватым голосом сказал Сажин.

— Придется, — пробормотал Скориков, с трудом поднявшись со стула. — Жизни не рад...

— Ну-ну... Не раскисай! — прикрикнул Сажин и позвонил дежурному по отделению.

— Вот дела, — озадаченно сказал он, когда Скориков покинул кабинет. — Надо что-то делать. Никого не остается.

— А вы поезжайте в Сосногорск. Может быть, в госпиталях найдут подходящих людей, — посоветовала Задорина.

— Пожалуй, — подумав, согласился Сажин. — Очень даже дельно. Ну, а теперь давайте думать о наших делах, Надежда Сергеевна. Теперь вы весь наш уголовный розыск. Так что и спрос с вас. Что думаете предпринять?

— Надо связаться с геологоразведкой.

— Правильно. Свяжитесь. Вызовите начальника,

2. ГДЕ НИКОЛАШИН?

Начальник геологоразведочной партии Возняков приехал в Медведёвку на следующий день. Худой, высокий, он стремительно вывалился из кошёвки и, забыв отряхнуть от снега валенки, быстро вошел в здание райотдела милиции. В кабинете начальника, где его поджидали Сажин и Задорина, Возняков с ходу швырнул на первый попавшийся стул свою полевую сумку и сердито сказал:

— Вот, притащился. Двадцать верст по морозу. Где он? Давайте сюда Николашина!

— Вы бы разделись, — вежливо улыбнулся Сажин, — присели... Простите, не знаю, как вас...

— Олег Александрович. Хорошо. Я разденусь. — Возняков стащил засаленный черный полушубок, бросил опять же на стул, хотя в кабинете была вешалка. — Слушаю вас. Что опять натворил Николашин?

Сажин не торопился с ответом. Верный своей привычке, оглядел гостя. Нет одной пуговицы на дорогом, затасканном пиджаке, ворот шелковой синей рубашки измят. Из нагрудного кармашка торчат авторучка и несколько карандашей. Интеллигент. Живет, видимо, без семьи. Беспризорно выглядит. Сделав такое заключение, Сажин собрался наконец заговорить, но Возняков опередил его.

— Что же вы молчите? — нервничая, спросил он резким голосом. — Я приехал за документами. Управление с меня требует!

— Какими документами?

— Как какими? Которые повез Николашин!

— Когда и куда он их повез?

— Я отправил его еще второго декабря. В Сосногорск. В геологическое управление.

— Он что, туда еще не приехал?

— Странный вопрос. Конечно не приехал. Мне вчера опять позвонили оттуда и устроили выволочку. Сколько раз зарекался не поручать ему серьезных дел!

— Где же он сейчас?

— Как где? У вас!

— У нас его нет.

— Зачем же вы тогда меня вызвали? — Возняков растерялся, снял зачем-то очки, беспомощно заморгал. — Я полагал...

— Что, ваш Николашин такой ненадежный человек? — осторожно поинтересовался Сажин. — Зачем же вы ему доверяете?

— Почему ненадежный! — удивился Возняков, уже забывший только что самим сказанные слова. — Вполне надежный. Опытный, знающий геолог. Правда, немного того... — Возняков сделал выразительный щелчок по горлу. — Но это у него временами. Когда по покойной жене затоскует.

— И часто у него это бывает? — Сажин повторил жест Вознякова.

— Я же говорю: временами. Я знаю Николашина много лет. Раньше он не пил... — Возняков замялся, потом потеплевшим голосом добавил: — Вообще-то Трофим Степанович только внешне сердит и груб, а внутри — вата. Добряк. Ему тяжело одному. Дочери замужем и не очень хорошо к нему относятся. Его можно понять...

Сажин переглянулся с Задориной и решил приступить к делу.

— Олег Александрович, возможно, что с Николашиным случилось несчастье. Расскажите нам, пожалуйста, о нем все.

— Какое несчастье?! — всполошился Возняков. — Он обещал мне не пить в дороге. С ним же документы...

— Мы вам объясним потом. Все пока что в области предположений. — Сажин приподнял указательный палец. — Итак, мы вас слушаем.

Возняков еще долго растерянно вертел головой, зачем-то часто оглядываясь на Задорину, пока собрался с мыслями и начал свой нестройный рассказ. Складно говорить о простых житейских вещах он явно не умел, его то и дело приходилось подбодрять наводящими вопросами. Разговор затянулся. В конце концов Сажину и Задориной многое стало ясно.

Инженер-геолог Николашин, как и Возняков, специализировался на поисках руд цветных металлов. В Сосногорском геологическом управлении он работал давно и был на хорошем счету. Только в последнее время репутация его пошатнулась. Внезапно скончалась жена, которую он очень любил. Николашин, не встретив должного внимания со стороны замужних дочерей, запил. Это, естественно, не могло не отразиться на служебных делах. После нескольких случаев запоя Николашина наконец сняли с должности главного геолога одной из северных экспедиций и перевели на рядовую работу. Это так потрясло старого геолога, что он совсем опустился. Об этом узнал Возняков. Он упросил руководство управления, чтобы Николашина перевели в его поисковую партию.

Вознякову не пришлось жалеть о своем выборе. Отличный специалист, Николашин вскоре стал правой рукой начальника партии. Жили они вместе, на одной квартире, и Возняков на правах старого товарища одергивал Николашина, ограничивал в деньгах, загружал работой. Правда, Николашин иногда все же срывался. Это случалось, когда Возняков уезжал в Сосногорск или отправлял туда самого Николашина. Но в последнее время Николашин не вспоминал о водке. Произошло это оттого, что стало много по-настоящему интересной работы. Николашин иногда сутками находился на поисковых участках, закружили его новые заботы. Возняков сам чересчур увлекся чисто специальными геологическими проблемами и потому запустил свои хозяйственные и административные дела.

— Понимаете... — сбивчиво рассказывал он. — Ни кассира, ни бухгалтера в штате нет, только счетовод с завхозом. Все сам. Материально ответствен за все. Один во всех лицах. Конец месяца, надо отправлять в управление ведомости на зарплату, авансовый отчет и всякую документацию, а тут интереснейшие геологические результаты. Зарылся, понимаете... Увлекает. Когда в управлении начали метать громы и молнии, только тогда и спохватился. Ну, к тому времени и пробы подоспели. Авралом соорудил отчет и решил послать нарочного. Сам ехать не мог. Всяких организационных дел накопилось. А послать нужно компетентного человека, ибо необходимо было выяснить целый ряд специальных принципиальных вопросов. Решил послать Николашина. Больше некого. — Возняков сильно постучал снятыми очками по краю стола. Постучал так, что у Сажина возникло опасение, как бы геолог не разбил очки. — Взял с него, сукина сына, честное слово, что он капли в рот не возьмет за время командировки. Обещал. Даже, кажется, обиделся. Вот и все. Нагрузил его пробами, передал документы, вручил авансовый отчет на сто девять тысяч рублей и отправил второго декабря в Сосногорск.

— И что потом?

— Пятого декабря мне снова позвонили из управления. Как ни удивительно, Николашин там не появлялся. А вчера снова. Сам начальник управления сделал мне разнос. Он почему-то непоколебимо уверен, что Николашин опять запил где-нибудь. Обвинил меня в либерализме и легкомыслии... Обещал строго наказать.

— Скажите, — неожиданно нарушила молчание Задорина. — Ваша партия базируется в Заречье?

— Да. База на окраине села. Мы там арендуем пустующие колхозные помещения.

— Какой у вас имеется транспорт?

— А-а... Какой там транспорт! Бедствуем, — безнадежно махнул рукой Возняков. — Шесть лошадей да одна полуразбитая полуторка, которая день ходит, два стоит. Перевозку буровых по неделе производим. А для чего, собственно, вы это спрашиваете?

— Николашин должен был ехать в Сосногорск со станции Хребет? — Задорина смотрела на начальника партии спокойно и требовательно.

— Ну да...

— Как он добирался до станции?

— Машиной. Наша полуторка как раз шла на нефтебазу.

— Его довезли до вокзала?

— Нет. Шофер сказал, что он сошел на повороте. Машина пошла на нефтебазу, а Николашин через железнодорожные пути — к станции.

— На вокзале его кто-нибудь видел? В буфете, например?

— Откуда я знаю... Собственно, что вы меня допрашиваете! — рассердился Возняков. — Я приехал спрашивать вас!

— Ну-ну... — постарался притушить его вспыльчивость Сажин, а Задорина с прежней невозмутимостью спросила:

— Каков из себя Николашин?

— Каков? — Возняков надел очки и с удивлением посмотрел на девушку. — Обыкновенный.

— Беспредметно. Рост, телосложение, возраст и прочее.

— Возраст... Не помню точно. Но, очевидно, как и мне. Пятьдесят с хвостиком. Странно, но мы почему-то никогда о возрасте не говорили. Скажите, а зачем я это должен знать? — Возняков опять начал сердиться, резко повернулся к Сажину: — И вообще, что это за игра в прятки? Вы скажете наконец, зачем меня заставили сделать этот двадцатикилометровый вояж?

— Вы хорошо знаете Николашина. Вместе жили. Скажите, какие у него есть особые приметы на теле? — Задорина не замечала предостерегающих жестов Сажина. — Татуировка, шрамы, какие-нибудь другие особенности?

— Ничего не замечал. Простите... Вы говорите — на теле! — Возняков побледнел, опять повернулся к девушке всем корпусом: — Вы говорите — на теле! Это что... Вы говорите о нем, как о мертвеце!

— Не торопитесь с выводами! — поспешил вмешаться Сажин, сердито покосившись на Задорину. — Я уже говорил, что есть только предположения. Ничего конкретного нет. Нам просто нужна ваша помощь.

— Какая?

— Вы должны помочь нам опознать одного человека.

— Какого?

— Мы его сами не знаем.


В маленьком морге при районной больнице Возняков долго с брезгливым страхом смотрел на мертвое тело и молчал.

— Он? — спросил Сажин.

— Н-не знаю... — неуверенно, тихо ответил геолог. — Как же без лица? — Он беспомощно пожал плечами. — И вообще...

— Значит, не он?

— Право, не знаю... — Взгляд Вознякова упал на ноги покойника, и геолог даже пошатнулся.

— Что с вами? Вам плохо? — встревожился Сажин.

— Ноготь... ноготь... — Возняков судорожно тыкал пальцем в сторону покойника, голос его срывался. — Ноготь... Мы мылись в бане как-то... Я столкнул ему на ногу чугунок с холодной водой.

Сажин увидел. На правой ноге мертвеца два ногтя резко отличались от других. Они были черно-синими.

Вознякову стало плохо. Он схватился за сердце, и Сажин поспешил вывести его на улицу. Там их встретила Задорина. Сажин утвердительно кивнул, и ее миловидное лицо сразу стало хмурым, озабоченным.

По тропинке, петляющей между сугробами, они медленно пошли назад в милицию. Возняков был подавлен. Он даже забыл надеть шапку и, видимо, не чувствовал ледяного ветра, который теребил его редкие седеющие волосы. Когда Задорина выхватила из его руки ушанку и нахлобучила ему на голову, Возняков, как большой ребенок, слабо улыбнулся и неожиданно сказал:

— Спасибо, девочка...

Задорина чуть порозовела, покосилась на Сажина. Тот сделал вид, что ничего не слышал. «Правильно, — подумал он. — Маленькая, добрая и неопытная девочка. Нелегкая у тебя профессия. С таких лет лицом к лицу столкнуться с жестокостями жизни... Надолго ли хватит твоей доброты и твоей выдержки?»

Возняков стал наконец приходить в себя от потрясения.

— Скажите, — со страдальческой гримасой обратился он к Сажину. — Как же так? А? Как это могло случиться?

Сажин промолчал.

— Ведь человек... — повернулся Возняков к Задориной. — Хороший человек!

— Какие у него были глаза? — вдруг тихо спросила девушка.

— Глаза? Глаза... Темные.

— Карие, черные?

— Нет... Пожалуй, светлее...

— Серые?

Возняков даже приостановился, изумляясь. Наморщил лоб.

— Что за чертовщина... Никак не припомню. Столько лет знал его и... на тебе... — его голос был удивленным, виноватым.

— Бывает, — сочувственно сказала Задорина.

«Да. Бывает, — согласился в мыслях Сажин. — Как ни странно, но бывает».

В кабинете Возняков выпил стакан воды и удрученно опустился на стул. Задорина заняла обычное место у печки. Помолчали.

— Что у Николашина с собой имелось? — спросил Сажин.

— Что... Я ведь уже говорил: пробы и документы.

— А деньги?

— Какие?

— Личные деньги.

— А-а... Какие там деньги. — Возняков вяло качнул кистью. — Я ему не позволил много со сберкнижки снять. Пятьсот рублей дал. По нынешним временам — какие это деньги... Ерунда чистая.

— Но может быть, были продукты, вещи или еще что-либо другое, что сейчас ценится?

— Да нет... Какие у геолога вещи... В рабочем поехал. Правда, взял с собой масла топленого килограмма два: дочерям гостинец — вот и все. Булка хлеба да килограмм пайковой селедки...

— Не богато.

— Да. В последнее время нам плохо отоваривают карточки.

— А кто знал об отъезде Николашина?

— Как кто? Все знали.

Опять установилось молчание. Возняков поерзал на стуле, ссутулился. Сажин размышлял, комкая толстыми пальцами клочок газеты.

— Что же мне делать теперь? — потерянно спросил Возняков. — Ехать? Я вам больше не нужен?

— Да. Пожалуй... — рассеянно откликнулся Сажин и спросил с сочувствием: — А как же вы теперь будете отчитываться? Ведь сто девять тысяч на вас числятся.

— Не знаю...

— Николашин не дал вам никакой расписки в получении документов?

— Я же не знал, что такое может случиться... Подождите! — Возняков чуть оживился, что-то вспомнив. — Трофим Степанович вообще-то всегда был аккуратистом. Возможно, что он и написал расписку, если... Если я ее куда-нибудь не швырнул по рассеянности...

— Как же можно так относиться к денежным документам? — упрекнул Сажин. — Ведь этак недолго и по миру пойти.

— Деньги... При чем тут деньги! — вдруг рассердился Возняков. — Человека нет. Вот главное!

— М-да... — этот выкрик Вознякова Сажину не понравился. Помолчав, он спросил: — Вы что-то говорили о пробах. Что это за пробы?

— Николашин повез образцы пород на опробование.

— Они представляют какую-то ценность?

— А как же! — До сознания Вознякова только сейчас дошла какая-то мысль. — Подождите! — Он стремительно вскочил. — Подождите! Вы говорите, что из вещей ничего не обнаружено! Это ж, выходит, и чемодан с пробами пропал?!

— Очевидно...

Возняков снова рухнул на стул.

— Боже мой! — с отчаянием пробормотал он. — Что он наделал!

— Вы успокойтесь, — сказала Задорина, подошла к столу и налила в стакан воды. — Выпейте!

— «Успокойтесь»!.. — Возняков оттолкнул стакан и снова вскочил. — Вы понимаете, что вы говорите? «Успокойтесь»... Ведь в этих образцах итог нашей длительной работы! Вы можете понять это?

— Могу, — спокойно сказала Задорина.

— Что это были за образцы? — поинтересовался Сажин.

— Боксит... Мы наконец-то уловили кондиционную руду! — Возняков замахал длинными нескладными руками. — Мы наконец-то нащупали мощную рудную залежь... С таким трудом!

— Вы говорите, боксит? — оживился Сажин.

— Да... — Возняков смешался, покраснел. — Простите меня. Я, кажется, болтаю лишнее... Никак не привыкну к новым временам.

— Да нет, ничего лишнего, — постарался успокоить его Сажин.

— У нас, понимаете, поступили недавно такие строгие инструкции... — сконфуженно признался Возняков.

— А-а... — Сажин понял геолога. — Ну коль так... вопросов больше не имею. Есть только просьба. Прошу вас сказать в коллективе, что найденный нами труп вы не опознали.

— Как так?

— Скажите, что это не Николашин.

— ?

— Так нужно.

— Но сумею ли я?

— Должны суметь, — жестко сказал Сажин. — Так нужно для следствия.

— Хорошо, я постараюсь.

Возняков стал прощаться. Когда он пожимал руку Задориной, Сажин чуть улыбнулся:

— А с Надеждой Сергеевной вам надо обязательно подружиться. Она будет вести следствие.

— Ну и времена! — только и нашелся сказать Возняков, с изумлением оглядев нахмурившуюся девушку.

— Сумку забыли, — напомнил Сажин, когда геолог направился к двери.

— Вот разиня! — чертыхнулся Возняков, вернулся и взял сумку,

— Вы рассеянны, — заметил Сажин.

— Да. Чертова рассеянность. Я все время попадаю из-за нее в разные истории. Чаще всего неприятные.

— Зачем вы запретили рассказать о судьбе Николашина? — спросила Задорина, когда Возняков уехал.

Сажин долго думал, морща широкий бугристый лоб, потом сказал:

— Об этом мы всегда успеем сообщить. Разве не так?

— Так, — согласилась Задорина, ее карие глаза оживленно блеснули. — Вы полагаете, что мы можем вспугнуть преступников?

— Да.

— Значит, я должна искать следы исчезнувшего Николашина?

— Совершенно верно.

— Мне это не совсем ясно.

Сажин испытующе посмотрел на девушку. Помолчал.

— Вы должны всем ходом следствия показать, что ищете живого исчезнувшего человека, а не его убийц.

— Почему?

— Вам ничего не говорит исчезновение проб и отсутствие у Николашина каких-либо ценностей? В чем первопричина преступления?

— Для меня это пока не ясно.

— Для меня тоже. — Сажин начал сердиться. — Потому я вас обязываю быть осторожной. Неизвестно, что за всем этим кроется.

— Хорошо. Я поняла. Вы поедете со мной в Заречье?

— Нет. Завтра я еду в Сосногорск.

3. ТРЕВОЖНЫЕ ВЕСТИ

Перед самым обеденным перерывом капитана Новгородского вызвал к себе полковник Костенко. По тону, каким начальник отдела сказал в телефонную трубку: «Зайдите», Новгородский сразу догадался, что предстоит новое задание. Через несколько минут он входил в кабинет полковника.

Костенко был не в духе. Он всегда бывал не в духе, когда случалось что-нибудь непредвиденное. Тогда полковник курил папиросу за папиросой и голос его становился отрывистым, громким. Очутившись перед окутанным клубами сизого табачного дыма полковником, Новгородский понял, что этим самым «непредвиденным» придется заниматься ему.

— Вот что, капитан... — медленно начал Костенко, ткнув папиросу в пепельницу. — Хотел дать вам отдохнуть, но... сами понимаете.

— Понимаю, — сказал Новгородский.

— Тогда к делу. — Костенко пристукнул костяшками длинных тонких пальцев по столу и заговорил в своей обычной манере: — Сегодня у меня был человек из района. Точнее: начальник Медведёвского райотдела милиции. Сажин Порфирий Николаевич. У них ЧП. В деле есть обстоятельства, внушающие некоторые подозрения. Сажин будет у вас в семнадцать ноль-ноль. Вникните в существо дела. Разберитесь. Выводы и предложения доложите вечером. Ясно?

— Ясно, — четко ответил Новгородский.

Костенко кивнул бритой головой, отпуская капитана.

Сажин оказался пунктуальным человеком. Ровно в пять вечера в кабинет Новгородского вошел массивный пожилой мужчина в мешковатом штатском костюме. Он поздоровался. Посмотрел в пропуск, спросил:

— Это сто седьмая комната?

— Да.

— Вы капитан Новгородский?

Посетитель внимательно оглядел капитана и еще раз заглянул в пропуск.

— Присаживайтесь, — стараясь быть приветливым, пригласил Новгородский и весело подумал: «Еще не хватало, чтобы он потребовал у меня удостоверения личности».

— Благодарю. — Сажин неторопливо сел, опять огляделся и, очевидно, убедившись, что пришел, куда надо, сказал: — Полковник Костенко просил меня встретиться с вами. Вот я...

— Да-да. Я давно жду вас, — поспешил развеять его скованность Новгородский. — Полковник очень заинтересовался вашим делом. Вы только что из района?

— Да.

— У вас в Медведёвке тоже морозы с ветрами? Достается?

— Да. Зима сердитая нынче. Достается.

— Сочувствую.

— Спасибо. Вам отогреваться в городе небось тоже не часто приходится?

— Да. Другой раз матушка-зима до цыганского пота проберет! — Новгородский рассмеялся.

Сажин тоже улыбнулся.

— Ну, давайте, Порфирий Николаевич, хвалитесь своими новостями, — простецки сказал Новгородский, почувствовав, что контакт с собеседником установлен.

— Хвалиться особенно нечем. — Сажину понравилось, что моложавый капитан назвал его по имени-отчеству. — Дело, собственно, только начато...

Пока гость рассказывал о трагедии Николашина, Новгородский делал короткие записи в серый блокнот и бросал исподлобья быстрые, любопытные взгляды на неторопливого рассказчика. Сажин ему нравился. Несмотря на грузность и медлительность, он был точен в движениях, в нем чувствовались сила, твердость. Большеносое, полное лицо с глубоко посаженными серыми глазами тоже дышало этой спокойной твердостью.

— Так вы говорите, что Возняков об образцах боксита упомянул вскользь? — спросил Новгородский, когда Сажин кончил рассказывать.

— Да. Время военное. Геологи, очевидно, ограничены теперь в информации.

— Понятно. Возняков вернулся к месту работы?

— Нет. Он вчера тоже приехал в Сосногорск.

— Зачем?

— Не знаю. Я случайно видел его на вокзале. Мы не разговаривали.

— Значит, вы полагаете, что гибель Николашина каким-то образом связана с образцами, которые он вез?

— Я ничего не полагаю, товарищ капитан.

— Зовите меня просто Юрий Александрович.

— Я ничего не полагаю, Юрий Александрович. Мне просто кажется странным это преступление. Оно было подготовлено. В этом я убежден. Случайные убийства так не совершаются. Ведь труп убитого завезли за семнадцать километров от станции. И завезли ночью, ибо днем на полевых дорогах относительно людно: вывозят корма к фермам и дрова из лесосек.

— Убедительно. — Новгородский пытливо посмотрел на обветренное, красное лицо Сажина и вдруг быстро спросил: — А если дело в документах?

Сажин долго думал, почесывая толстый, вислый нос, потом сказал:

— Не думаю. Насколько я понимаю, в авансовый отчет начальника партии входят в основном платежные ведомости, по которым выдается зарплата. Эти ведомости нетрудно восстановить. Ведь коллектив обычно получает деньги скопом, в одно время и чаще всего по одному документу... Сумму, причитающуюся каждому, таким образом, видят все. Едва ли мотивом убийства послужило желание кого-то вторично получить деньги.

— Пожалуй... Давайте сделаем еще одно предположение. Что, если у Вознякова крупная недостача? Он составляет фиктивный отчет, берет с Николашина расписку, отправляет его с отчетом и в дороге... — Новгородский рубанул ладонью воздух.

— Тоже не совсем вероятно, — ничуть не удивляясь предположению капитана, возразил Сажин. — Я Вознякова видел всего один раз и потому не могу чего-либо утверждать. Но все же сдается, что он не способен на такое. У меня создалось первое впечатление, что он рассеянный, неуравновешенный, но вообще-то отзывчивый, не дурной человек. Хозяйственник-администратор, конечно, он аховый...

— А если он играет такового?

— Не думаю, но... — Сажин помялся. — Все может быть. Я в таких делах специалист не особенно опытный. Проверим.

— Вот-вот! Надо проверить. — Новгородский встал. — Надо обязательно проверить. Кто у вас ведет следствие?

— Надежда Сергеевна Задорина.

— Опытная?

— Нет. Только что из института.

— Она не вспугнет преступников?

— Не думаю. Девушка неглупая. Мы условились, что она должна вести следствие так, будто ищем не убийц, а самого исчезнувшего Николашина.

— Да. Это вы предусмотрительно сделали, — одобрил Новгородский. — Но вот документы... Надо, чтобы ваш следователь попробовал выяснить фактические расходы Вознякова за отчетный период.

— Хорошо. Вы полагаете, что нам, милиции, так и придется вести расследование до конца?

— А что в том плохого?

Сажин ничего не ответил, задумался.

— Будет необходимость — мы вмешаемся, — успокоил его Новгородский. — А для существа дела гораздо полезнее, если все будут знать, что следствие ведет милиция. Значит, дело уголовное!

— Оно и так уголовное.

— Конечно. Но если мы имеем дело не с уголовниками, а с другим врагом — для него это много значит.

— Понятно, — сказал Сажин.

— В общем, мы будем работать с вами в контакте. Я вскоре приеду в Медведёвку. Там мы переговорим обо всем конкретно. Договорились?

— Добро.

— Дайте мне ваш телефон и домашний адрес. Думаю, что нам удобнее встретиться на квартире.

— Конечно, — согласился Сажин.

— Ну, не буду вас задерживать. Совершенно правильно сделали, что поставили нас в известность. Сейчас в Медведёвку?

— Да нет. Еще на денек-другой задержусь.

— Дела?

— Да. Людей не хватает. Нет даже начальника уголовного розыска. Хочу просить в областном управлении поддержки. Может, в госпиталях подходящие нестроевики найдутся, которым податься некуда.

— Вполне возможно, — одобрил Новгородский. — У многих родные хаты за линией фронта остались.

Не прошло и нескольких минут после ухода Сажина, как Новгородского снова потребовал к себе Костенко. Для капитана это было неожиданностью.

— Товарищ полковник, я еще не успел подготовиться, — доложил Новгородский, войдя в кабинет.

— Ну что ж... На нет — суда нет, — кисло улыбнулся Костенко. — Будем выводы делать вместе. Берете в компанию?

Костенко опять невесело улыбнулся. Он любил пошутить. Полковник закурил, прижмурил выпуклые черные глаза, задумался, глядя куда-то мимо присевшего на диван Новгородского. В свете настольной лампы его худое лицо с крючковатым тонким носом казалось бледнее, чем было на самом деле.

Капитан глядел на своего начальника с сочувствием. Он знал, как много приходилось работать Костенко в последние месяцы. Почувствовав на себе его взгляд, полковник встряхнулся, выпустил под абажур лампы струю дыма.

— Разглядываете? Да, устаю. Так бы и удрал на рядовую оперативную работу. Осточертел этот кабинет. Нервишки, что ли, сдают... — пожаловался Костенко и обычным деловым резким голосом, от которого Новгородский сразу выпрямился, сказал: — Вызвал вас по делу. Сейчас звонил начальник геологического управления Локтиков. Просил принять. Вот жду. Думаю, что речь пойдет о поисковой партии Вознякова. Предполагаю. Потому вас и вызвал. Чтобы были в курсе.

— Понимаю.

Окутавшись дымом, Костенко опять погрузился в свои сложные и трудные думы...


Помимо официальных какие-то очень странные, внешне ничем не проявлявшиеся отношения связывали капитана с полковником. Новгородский много раз пытался разобраться в сущности этих отношений и каждый раз оставался в недоумении. Ничего четкого сформулировать не удавалось.

Костенко — начальник, Новгородский — подчиненный. Сколько помнит капитан, никаких бесед, кроме деловых, они никогда не вели. За все время совместной службы полковник даже ни разу не поинтересовался семейными делами Новгородского. И все равно что-то было...

Костенко — давний бобыль. Сотрудники знали, что жена его более десяти лет назад погибла при железнодорожной аварии, что у полковника есть сын и дочь. Но где они находятся — не знал никто. Жил Терентий Иванович одиноко, питался в управленческой столовой, зачастую оставался ночевать в своем кабинете, даже тогда, когда в том не было особой нужды. «Рисуется. Трудягу из себя изображает», — ворчал иногда кое-кто из сотрудников (как правило, из провинившихся, получивших от полковника взбучку). С обиженными не спорили, хотя все знали, что это не так. Тем не менее и понять полковника, без всякого смысла лишавшего себя домашнего постельного уюта после напряженного рабочего дня, было трудно. Не понимал и Новгородский.

Сам капитан был тайным сластеной, что тщательно скрывал от сослуживцев, боясь подначек и розыгрышей. Он любил мороженое, хорошие конфеты, в доброе довоенное время не раз страдал желудочными расстройствами из-за чрезмерного увлечения фруктами, которые поедал без разбора и в неограниченном количестве (были бы фрукты и наличные деньги). А всего больше любил Новгородский после утомительной командировки очутиться дома... Красота! Вымыться в ванне, выпить стопку коньяку, уничтожить тарелку огненно-горячих пельменей, закрепить это удовольствие стаканом сладчайшего чая, завалиться на белоснежные, пахнущие свежей стиркой простыни и потянуться, чтобы кости захрустели, — это ли не разрядка! Утром проснешься бодрый, отдохнувший, заряженный энергией на всю неделю.

Полковник без всяких видимых причин такого удовольствия себя лишал. Понять это было трудно. Тем более трудно, что сотрудникам своим без крайней нужды сверх положенного засиживаться на работе Костенко не давал. «Мне измочаленные дистрофики не нужны! — обычно бурчал он. — Нашей службе нужны люди мобильные, здоровые, с крепкими нервами. Марш домой! Учитесь организованности, учитесь управляться с делами в нормальные сроки...» Сие, впрочем, не мешало полковнику на следующий день безапелляционно потребовать с того же самого сотрудника быстрейшего выполнения порученного задания.

Вообще-то Терентий Иванович не относился к категории начальников, не позволявших себе выходить за рамки устава, жесткого регламента военного учреждения. Он мог пошутить, при разборе какой-либо неудачной операции огорошить исполнителей насмешливым сравнением, произнести вместо реплики ядовитую цитату из классиков. Но не был он и демократом в том смысле, когда начальник снисходит до покровительственно-приятельского отношения с подчиненными, позволяет себе и им маленькие вольности, вроде обмена мнениями о достоинствах фигурки той или иной кинозвезды или чего-то подобного. Костенко был требователен, но ровен. Он был начальником и никогда не играл такового. Были неприятности — он был хмур и зол, были удачи — был весел и не скрывал этого. Он не умел важничать.

Терентия Ивановича уважали. Уважали и побаивались все сотрудники, в том числе и те, кто, получив взбучку, ворчал, что полковник «рисуется». Костенко был чекистом старой школы, работал когда-то в непосредственном подчинении у самого Дзержинского. Но уважали его не за это (хотя такая деталь биографии сама по себе взывала к уважению). В органах безопасности имелись и такие кадровики из старой гвардии, которые давно растеряли былые качества. Костенко же был умен, грамотен и очень опытен. Он знал все тонкости оперативной работы и потому с полуслова понимал своих подчиненных, понимал их трудности. Но не в том была его сила. Костенко обладал обостренным чувством предвидения. Сотрудники отдела не раз поражались интуиции полковника, который еще задолго до официального уведомления соответствующего промышленного ведомства брал под контроль ту или иную военную новостройку... И как правило, не ошибался.

Уважал полковника и Новгородский. Но не побаивался. Почему? Это ему трудно понять. Наверное, из-за тех самых странных отношений. Полковник с капитаном при своих встречах никогда не перешагивали рамок служебных отношений, а все равно было между ними что-то такое, что заставляло Новгородского не только уважать полковника, но и испытывать чувство смутной привязанности, симпатии, сыновнего доверия...

Во время совещаний или при беседах с глазу на глаз Новгородский не раз ловил на себе внимательный, изучающий взгляд полковника. Было в этом взгляде столько теплого, недоговоренного, что казалось, Костенко вот-вот встанет, скажет что-то хорошее, очень личное. В таких случаях Новгородский каждый раз напрягался, выжидающе замирал. Но Костенко отводил взгляд и... ничего не говорил. А после недолгого раздумья обычным суховатым тоном задавал очередной деловой вопрос. В беседах с подчиненными он всегда предпочитал спрашивать.

Глядя сейчас на окутавшегося клубами табачного дыма размышляющего полковника, Новгородский думал, что во всей истории, рассказанной Сажиным, может оказаться много сложного и неожиданного. Этого неожиданного Костенко, конечно, предвидеть не мог. Как можно знать, что где-то существует маленькая поисковая партия Вознякова? Геологические организации с представлением необходимой информации задержались...

Костенко потянулся за карандашом, подвинул к себе объемистый блокнот, лежавший на краю стола, что-то записал. В этих неторопливых движениях было столько вялости, было столько усталого, старческого, что капитан сочувственно вздохнул: «Н-да... Однако, неуютно живет наш старикан!..»


Локтиков оказался высоким, крепким, ладно сложенным человеком. Он, кажется, ничего не умел делать тихо и медленно. Ввалившись в кабинет, он шумно поздоровался, шумно придвинул к столу Костенко стул (хотя рядом стояло кресло), с громким стуком выложил на стол полковника простенький портсигар, спички.

— Курить можно? — басисто спросил он.

— Безусловно, — дружелюбно улыбнулся Костенко. Он успел согнать с лица выражение усталости, и выпуклые темные глаза с любопытством ощупывали шумного посетителя. — Под дымок разговор вкуснее.

— Во-во! — обрадовался Локтиков и тут же сунул в рот папиросу. — Я к вам по одному дельцу... Посоветоваться надо. — Он оглянулся на Новгородского.

— Вы можете говорить абсолютно все, — понял его взгляд Костенко.

— Добро. — Локтиков прикурил и сразу приступил к изложению своего дела. — У нас случилась большая неприятность. Чтобы вы лучше поняли частное значение случившегося, я обрисую сначала общую обстановку. Не возражаете?

— Не возражаю.

— Итак, несколько месяцев назад управлению был резко увеличен план по приросту запасов основных видов металлургического сырья — руд черных и цветных металлов. Я думаю, вам понятно значение такого решения в военное время.

— Да. Понятно.

— Особенно резко увеличен нам план по приросту запасов алюминиевого сырья — по бокситам. Нам предписано ценой любых усилий в кратчайшие сроки разведать и сдать промышленности несколько крупных месторождений бокситов, наличие которых, по всем данным, предполагается в Сосногорской области. Я ясно говорю?

— Ясно.

— Итак, в соответствии с этим важнейшим заданием мы стали форсировать поисковые работы на всех перспективных площадях. Одна из таких перспективных площадей территориально относится к южной части Медведёвского района. И мы в управлении, и академик Беломорцев возлагали и возлагаем на этот участок особенно большие надежды.

— Академик Беломорцев?

— Да. Это один из ведущих специалистов по алюминиевому сырью.

— Так... — Полковник оживился.

Новгородский сделал короткую запись в блокноте.

— На указанной площади работает поисковая партия. Возглавляет ее опытный инженер-геолог Возняков. Матерый бокситчик. — Локтиков выхватил из портсигара новую папиросу. — Партия провела большой объем работ. Работа была трудной и не очень удачливой. Я думаю, не стоит сейчас говорить об этих геологических превратностях. Главное в другом. Главное в том, что Возняков в конце концов нащупал основное месторождение. Скважина, пробуренная в километре от села Заречье, вскрыла почти десятиметровый пласт кондиционнейшего диаспорового боксита. Представляете! — Локтиков энергично встряхнулся на стуле, и тот заскрипел под его могучим телом. Великолепнейшее глиноземное и абразивное сырье!

— Интересно, — подбодрил его Костенко.

Жадно хватая дым, Локтиков продолжал:

— Возняков, конечно, сразу сообщил нам новость, и мы с нетерпением ждали, когда образцы руды появятся в нашей центральной лаборатории, но... но они не прибыли!

— Почему? — удивился Костенко, будто и не было у него беседы с Сажиным.

— Этот Возняков додумался поручить пробы некоему инженеру-геологу Николашину. Понимаете, какая безответственность! Николашин злоупотребляет алкоголем. Он был снят с ответственной должности из-за этого и, видимо, был бы уволен из системы управления. Но Возняков поручился за него, попросил направить Николашина в его партию. Мы пошли навстречу. И вот итог... Николашин бесследно исчез вместе с документами и пробами.

— Так.

— Но это не все. — Локтиков закурил третью папиросу. — Вчера в управление приехал сам Возняков и сообщил нечто странное. Не надеясь больше на появление своего посланца, он решил срочно отправить на опробование в лабораторию управления остатки рудного керна.

— Чего? — спросил Костенко.

— Керна. Образцов породы, поднятых из скважины. Образцы эти имеют цилиндрическую форму, и мы на анализы берем только половину, раскалывая столбики пополам. По вертикали. — Локтиков выхватил из прибора полковника толстый карандаш, поставилего торчком и показал резким движением руки, как колется сверху вниз керн.

— Понятно, — сказал Костенко. — Как полено.

— Так вот, — Локтиков начал волноваться, — оставшейся половины рудного керна Возняков не обнаружил. Ящики с этим керном бесследно исчезли из кернохранилища.

— Как так?! — Костенко тоже закурил, и выражение его лица стало жестким. Новгородский передвинулся по дивану.

— Вот так. Возняков заявил, что он самолично проследил, как керновые ящики с этой скважины перевезли в кернохранилище — они арендуют для этой цели колхозный сарай, и сам закрыл его на замок. Ни у кого, кроме него, ключей к сараю нет.

— Т-так-с... Скажите, а Вознякову можно доверять? — пристально глядя в лицо Локтикову, спросил Костенко.

— Абсолютно. Это один из наших опытнейших, честнейших инженеров. Администратор, правда, он неважный, но тут уж ничего не сделаешь, — шумно вздохнул Локтиков. — Рассеянность — его несчастье.

— Зачем же вы назначили его начальником партии?

— А кого же! — удивился Локтиков. — У нас такой острый недостаток в кадрах, что мы далеко не во всех партиях имеем на руководящих должностях дипломированных специалистов. Это главная наша беда!

— Да, беда, — согласился Костенко. — И как Возняков объясняет исчезновение керна?

— Он в полной растерянности. Ведь пропали результаты его полуторагодичных тяжелых поисков. Подавлен. Ничего не понимает. А в его отношении к исчезновению Николашина вообще много странного. Мне кажется, он чего-то недоговаривает.

— Так! — Костенко затушил папиросу и обратился к Новгородскому: — Юрий Александрович, вам, кажется, что-то известно об этой истории. У вас есть вопросы к товарищу Локтикову?

— Есть, — оживился Новгородский. — Скажите, рудный керн пропал весь без остатка?

— Да. Весь. Вместе с ящиками. У Вознякова остался только маленький кусочек боксита, который он взял себе на память об открытом месторождении. Вот он! — Локтиков достал из кармана бумажный сверток, развернул бумагу и подал полковнику небольшой тяжелый кусок породы темно-вишневого цвета.

Костенко долго с интересом ворочал его тонкими пальцами, а потом передал Новгородскому. Тот тоже внимательно осмотрел кусочек руды.

— Значит, это и есть боксит? — Он возвратил образец Локтикову.

— Да. Это наши будущие боевые самолеты, ценнейшие сплавы. В общем, стратегическое сырье.

— Понятно. — Новгородский помедлил. — Скажите, вы не думаете, что кто-то хочет сбить геологов с правильного направления поисков?

— Нет! — голос Локтикова повеселел. — Теперь нас уже никто не собьет! Контакт нащупан. Нас кто-то хочет задержать. Кому-то надо замедлить разведку месторождения, а следовательно, и скорейшую передачу его в эксплуатацию.

— Так. И кому же, вы полагаете, это нужно?

— Ну, дорогие товарищи, — Локтиков широко развел в стороны сильные руки. — Это вам, органам безопасности...

Костенко с Новгородским переглянулись.

— Скажите, а в чем вы видите смысл такой, будем говорить прямо, вражеской акции? — спросил Новгородский.

— Я уже сказал: замедлить предварительную и детальную разведку месторождения. Дело в том, что проходка скважин в Заречье весьма сложна. Очень часты аварии. Враг, видимо, хочет заставить нас заново бурить опорную скважину. Это же месяц-два трудной работы. Он рассчитал верно.

— Почему?

Локтиков загорячился:

— Понимаете, первые результаты анализов дали бы нам основание требовать дополнительные ресурсы и средства для форсирования работ по разведке месторождения. А этих результатов у нас нет. Их у нас выбили из рук. Ведь никто не согласится бросать огромные средства и материальные ресурсы на необоснованное, беспочвенное мероприятие. А вещественных аргументов у нас нет. Только слова и свидетельство работников геологической партии. Понимаете?

— Понимаем, — хмуро сказал Костенко.

— Вот я и пришел к вам за помощью. Вернее, меня послал секретарь обкома Исайкин. Он специально сейчас занимается вопросами сырья. Когда я сообщил о нашей беде, он буквально за голову схватился. Оказывается, по решению Государственного Комитета Обороны уже наращиваются мощности алюминиевых заводов под наши будущие запасы.

— Вот как! — Лицо Костенко совсем потемнело, раздулись тонкие ноздри на горбатом носу.

— Так что просим вас, товарищи чекисты, избавить партию Вознякова от дальнейших неприятностей.

— Вы могли этого не говорить! — Полковник резко встал, вышел из-за стола. О чем-то думая, прошелся по кабинету. — Вот что, товарищ Локтиков, — отрывисто заговорил он, — в порядке информации сообщаю. Для личного вашего сведения. Николашин убит. Образцы и документы исчезли. Знакомьтесь! — Он кивнул в сторону дивана. — Капитан Новгородский. Будет заниматься вашими вопросами. Прошу оказывать содействие и помощь. Как говорится: прошу любить и жаловать.

— Любую помощь и в любое время! — угрюмо пробасил Локтиков, беспомощно оглядываясь на Новгородского, — так преобразило его известие о смерти Николашина.

— У вас есть еще вопросы, капитан? — Костенко снова сел.

— Пока нет, — сказал Новгородский.

Локтиков медленно убрал в карман портсигар и стал прощаться.

— Что вы думаете предпринять? — спросил полковник Новгородского, когда они остались вдвоем.

— Начну со сбора информации, — подумав, ответил капитан. — Надо все же получше войти в курс дела.

— Правильно, — одобрил Костенко. — Завтра же посетите секретаря обкома Исайкина и академика Беломорцева. Я позвоню. Попрошу, чтобы они нашли время вас принять. Вечером доложите мне о своих планах уже в деталях.

4. СЕЙЧАС ВЕЗДЕ ВОЙНА

Следующий день у капитана Новгородского был загружен до предела. С утра он рылся в технической библиотеке управления, выискивая сведения по алюминиевому сырью. Это занятие было капитану даже приятно. Когда-то он хотел стать физиком и питал большую склонность к технической литературе. Роясь в справочниках, капитан на какое-то время вновь почувствовал себя восемнадцатилетним парнем Юркой Новгородским, будто не было за плечами тридцатитрехлетней жизни, службы в пограничных войсках, органах контрразведки...

Собственно, эта склонность к технической литературе и привела юного Новгородского на службу в органы безопасности. Юрка хотел стать физиком, но эти мысли были общими, лишенными какой-либо конкретности. Юрка увлекался всем, чем придется. То целыми вечерами сидел в школьном физическом кабинете, занимаясь самыми невероятными опытами, то вдруг увлекался строительством авиамоделей, то мастерил «всамделишную» мортиру, приспособленную для боя в городских условиях...

Увлечения школьных лет не прошли бесследно. Поступив на завод, Юрка стал посещать кружок Осоавиахима, стрелковую секцию и городской радиоклуб. Там-то и заметили упорного, любознательного парня. Старший инструктор заинтересовался: где молодой сталевар набрался столь пестрой мешанины разнообразных знаний и навыков? — а узнав, удивился.

— Ты, Новгородский, первостатейный болван! — констатировал он. — Если бы энергию, которую ты затратил на свою самодеятельность, направить в одном направлении — давно бы быть тебе профессором! Не меньше. Факт. Учти, кто в жизни по-заячьи петляет, тот ничего не добивается. Заяц он и есть заяц. Сигает от куста к кусту, как ты... Прыти в тебе много, жадность к познанию хорошая есть, а храбрости ни на грош!

— Ну да! Храбрость у меня есть! Хочешь, с третьего этажа выпрыгну? — обиделся Юрий.

— Ей-богу, болван! — рассердился инструктор. — Храбрость храбрости рознь. Для того чтобы одному делу себя посвятить и перед неудачами не пасовать — тоже храбрость нужна. Только своего рода. Что-то вроде самодисциплины. Понял? Слышал, набор в пограничное училище идет? Вот давай-ка туда. Там тебя в руки возьмут. К полезному делу приставят. Поверь старому пограничнику!

Юрий в ту пору имел смутное представление и о самом училище, и о том, к какому делу его там могут приставить. Но у него было пылкое сердце, он хотел быть полезным родной стране и потому с энтузиазмом принял предложение бывшего пограничника. Принял и до сих пор не жалеет...

Капитан рылся в справочниках, и ему было приятно вспоминать бесшабашного Юрку Новгородского.

После технической библиотеки последовали дела менее приятные.

Второй секретарь Сосногорского обкома партии Исайкин встретил Новгородского довольно неприветливо. Среднего роста, худой, измотанный бессонницей, он нервно вышагивал по обширному кабинету и без всякого стеснения желчно ругал органы безопасности, милицию...

— Среди бела дня в центре тыловой промышленной области у нас, как у слепых котят, стащили из-под самого носа не только ценнейшие образцы, но и убили инженера! Позор! Черт возьми, из-под самого носа!

Новгородский молча слушал секретаря и не обижался. Он понимал — это просто-напросто нервы, темперамент и переутомление. Никому в области в те напряженные дни не жилось легко. Разве только редким прохвостам. В Сосногорск потоком прибывали беженцы, составы с демонтированным оборудованием, дефицитными материалами. Все это нужно было устраивать, размещать, быстро включать в производство. Исайкину доставалось. Новгородский это понимал и потому сочувственно пережидал, пока обозленный, переутомленный секретарь выговорится.

Наконец Исайкин немного успокоился. Он сел за свой широкий стол, подпер обтянутые желтой кожей скулы худыми кулаками и сказал:

— Ну, говорите теперь вы.

Новгородский постарался быть кратким.

— Нас интересует общая оценка положения, чтобы предвидеть, в каком направлении может активизировать свои будущие действия вражеская агентура.

— Понятно. Еще что?

— Какие последствия повлекли или повлекут уже происшедшие события и как можно эти последствия нейтрализовать.

— Последствия? — Исайкин печально посмотрел на Новгородского большими серыми глазами, на которые упрямо наползали отяжелевшие веки. — Последствия самые скверные. Даже при самом благоприятном стечении обстоятельств наша промышленность получит так необходимый для выполнения военных заказов алюминий уже на месяц позже, чем это могло быть.

— Плохо.

— Да. Плохо. Больше мы не можем допускать беспечности. Месторождения бокситов, имеющиеся на территории области, должны быть вовлечены в сферу производства как можно скорее. Это архиважно. Этого требуют интересы войны. Москва каждодневно интересуется ходом поисковых работ.

Исайкин потер переносицу и уже почти совсем спокойно продолжал:

— Имеются важнейшие решения об увеличении выпуска вооружения. Вопросы обеспечения оборонной промышленности сырьем, таким образом, встают на первый план. Мы, в нашей Сосногорской области, под предполагаемые запасы бокситов увеличиваем мощности алюминиевых заводов. Уже сейчас строим несколько мощных глиноземных и электролизных цехов. Это в такое тяжелое время, да еще под будущие, я это подчеркиваю, еще не выявленные, не подсчитанные запасы. Завтрашние потребители алюминия — предприятия авиационной промышленности — тоже наращивают мощности. Под будущий алюминий. Не под тот, который нам обещают поставить по ленд-лизу американцы — то слезы, — а под свой. Под большой алюминий. Действующая армия требует новой авиационной техники. Мы ее должны дать. Теперь вы понимаете, какие проблемы кроются за результатами работ этого растяпы Вознякова?

— Понимаю, — сказал Новгородский и не сдержался: — Надо было все же предупредить нас.

— Милый капитан, — слабо улыбнулся Исайкин. — У нас сотни таких объектов. Сейчас везде война. Везде! Сейчас все важно.

— Конечно. Но все же...

— Это уж ваше дело: предвидеть, где враг может в первую очередь ужалить.

Новгородский насупился, покраснел. Это почему-то немного развеселило Исайкина. Он примирительно сказал:

— Не сердитесь, капитан, это общее наше упущение.

— Пожалуй.

— Теперь важно обезвредить гадюку, которая пробралась в геологоразведочную службу, и боюсь, что не одна.

— Она будет обезврежена! — уверенно сказал Новгородский.

— Не сомневаюсь. — Исайкин смотрел на капитана уже совсем благожелательно. — И еще. Надо смотреть вперед. Враг может нанести в будущем удар по руднику, который будет строиться, по транспортным путям, соединяющим его с основными железнодорожными магистралями. Имейте это в виду.

— Мы учтем.

— Очень хорошо. — Исайкин встал, подошел к Новгородскому и запросто простился с ним. — Будем надеяться на вас. А на меня не сердитесь. Знаете, со всеми бывает. Заботы горб ломят.

— Понимаю, — улыбнулся Новгородский.

Академик Беломорцев встретил капитана тоже неприветливо. Он куда-то спешил — то и дело поглядывал на часы, мял в руках голубоватый пуховый шарф.

— Товарищ Беломорцев, — сразу приступил к делу Новгородский, — начальник геологического управления Локтиков информировал вас об исчезновении проб, высланных Возняковым?

— Да. — Академик откинулся на спинку стула и стал скептически оглядывать посетителя. Одетый в штатское капитан, с его точки зрения, очевидно, выглядел слишком молодо, чтобы сразу внушить уважение.

— Вы бы не могли высказать свою точку зрения на последствия этого происшествия?

— Это что, для расследования?

— Нет. Для правильной ориентации в создавшейся обстановке.

— Последствия налицо. — Невысокий, седой, с добрым бабьим лицом, академик говорил рубленым военным языком. — Основания! Нам нужны основания для широкого разворота работ в Заречье. Этих оснований у нас нет. Их похитили. Будь у нас в руках первые анализы — были бы приняты соответствующие решения.

— Но ведь боксит найден. Кондиционный боксит. Нет проб — есть люди, которые его нашли, — заметил Новгородский.

— В Государственном банке, в Министерстве финансов сидят серьезные люди. Они журавлей в небе не признают. В Госплане — тоже.

— Значит, форсирование разведочных работ пока отменяется?

— Совершенно точно. Будут пробы — будут решения. Мы готовы в любой момент направить в Заречье технику и буровые бригады. Даже из других районов страны. В военное время затяжек не может быть. Дайте нам материальное доказательство — и мы пойдем на риск. В конце концов одна скважина — еще не месторождение. Может оказаться только маленькая линза. Карман. Но, повторяю, мы пойдем на риск. Боксит там должен быть. В это мы верим.

— Так... — Новгородский решил спросить о главном. — А немецкие ученые тоже могут предполагать, что в данном районе есть месторождения бокситов?

Беломорцев взметнул жидкие седые брови и с удивлением посмотрел на капитана. Подумал и потом убежденно сказал:

— Безусловно. Все месторождения бокситов так или иначе связаны с латеритовым выветриванием. То есть приурочены к прибрежным районам древнейших, ныне несуществующих, морей с тропическим и субтропическим климатом. Это известно любому геологу. Не секрет также, что крупнейшие пластовые месторождения бокситов залегают в известняках определенного геологического возраста. Любому геологу известно, что на территории Сосногорской области имеются именно такие известняки. Причем они занимают очень большие площади.

— Следовательно, фашистская разведка может заинтересоваться поисковыми работами, проводимыми на этих площадях?

— Безусловно.

— И каким образом?

— Ну, милый юноша, — Беломорцев смешался, — для меня это темнейший лес. Я тут ничего не понимаю.

— Немцы могут забросить свою агентуру в районы вероятных поисков стратегического сырья?

— Увольте. Не знаю. Хотя... — Беломорцев помолчал, что-то обдумывая. — Хотя в принципе это возможно. Но практически — едва ли. Перспективных районов слишком много. Тут надо иметь целую армию квалифицированных агентов. Им проще и надежнее иметь своего человека в центральных органах, где концентрируются все данные геологических изысканий. Помнится, у них были такие попытки.

— Были.

— Если у них нет своих людей в Москве, — продолжал вслух свои размышления Беломорцев, — то они постараются иметь их в важнейших территориальных геологических управлениях.

— В том числе Сосногорском, — досказал его мысль Новгородский.

— Конечно. В Сосногорском — обязательно! Сосногорск всеми ресурсами работает на войну. Это понятно любому.

— Благодарю вас, товарищ Беломорцев, за беседу. — Новгородский встал.


Локтиков долго бушевал у телефона, пока смог наконец заговорить с Новгородским.

— Беда, — шумно вздохнул он, свирепо швырнув трубку на рычажки аппарата, — ничего нет. Транспорта мало, станков недостаточно. А главное — не хватает сменного бурового оборудования. Инструмент изнашивается, а мы его не пополняем и не заменяем. С ума сойдешь! Тут авария, там авария, все орут: давай новые буровые штанги, давай добрый инструмент! А я что, рожу?

Новгородскому стало весело. Несмотря на ожесточение и откровенную злость, в голосе начальника управления не было уныния и паники.

— Работайте получше, дайте отдачу — тогда вам, может, чего-нибудь и подкинут, — с улыбкой сказал капитан, вспомнив разговор в обкоме.

— Как же... Подкинут. Держи карман шире, — проворчал Локтиков и тут же признался: — Душу из Исайкина вытрясу, а своего добьюсь. Инструмент они нам дадут. Никуда не денутся. Штанги хоть и не пушки, но тоже далеко стреляют. Может, еще похлеще...

Новгородский счел возможным приступить к делу. — Скажите, многие в управлении знают о существовании партии Вознякова?

— Знают? — Локтиков закурил и удивленно посмотрел на капитана. — Вы спросите: кто не знает? Ясное дело, все знают. Стенд с показателями соцсоревнования стоит в коридоре.

Новгородский нахмурился. Ответ ему не понравился.

— И многим известно целевое задание партии? — спросил он.

— Это уже другой вопрос. Здесь круг посвященных уже меньше.

— И достаточно велик этот круг?

Локтиков подумал, потом сказал:

— Нет, не особенно велик. Но обширен.

— Я мог бы иметь список сотрудников, которым известны геологические задачи и результаты работы геологических партий?

— Конечно. Но ведь это проверенные люди! — Локтиков помрачнел. — Неужели вы кого-нибудь подозреваете?

— Мы никого не подозреваем, — хмуро заверил Новгородский. — Нам просто хочется иметь информацию по данному вопросу.

— Пожалуйста. Завтра мы этот список подготовим.

5. ЛЮДЕЙ У НАС МНОГО!

На совещании у полковника Костенко Новгородский кратко изложил свои соображения. Сообщив о собранной информации, он констатировал, что вражеская агентура стремится сорвать или хотя бы затормозить развитие сырьевой базы оборонной промышленности.

— Случай с Николашиным надо рассматривать, видимо, только как частный трагический эпизод в этой широко задуманной диверсии, — сказал Новгородский.

— Да, — подтвердил Костенко. — Есть сведения, что и в других районах страны немецко-фашистская агентура заметно активизировалась.

— Не исключено, что в системе Сосногорского геологического управления действуют несколько агентов немецкой разведки. Сколько их — пока определить трудно, — продолжал Новгородский. — Безусловно, один из них окопался в аппарате управления и имеет допуск к секретным документам, определяющим целевые геологические задачи полевых партий. Именно он направил своих помощников в партию Вознякова, как наиболее перспективную. Без хорошего знания общей геологической обстановки такой точный выбор сделать трудно. Ведь партий в управлении более ста!

— Резонно, — согласился Костенко.

— Следовательно, наша основная задача сводится к выявлению вражеских агентов как в геологической партии, так и в аппарате управления.

— Каким образом?

— Самое главное — нащупать каналы связи, которыми пользуются периферийные агенты с Сосногорском.

— Согласен. — Костенко что-то записал себе на память.

— Наша радиоразведка никаких посторонних радиостанций на территории Медведёвского района пока не запеленговала, — доложил один из сотрудников отдела.

— Отлично. Значит, остаются: почтово-телеграфная связь, телефонная или личные встречи. — Новгородский покосился на полковника, который выжидательно смотрел на него, и сказал: — Эту работу надо поручить особой группе сотрудников.

— Ого! — Костенко откинулся на спинку стула. — Не лишка ли по нынешним временам!

— Но, как минимум, один опытный работник должен взять контроль связи на себя, — твердо сказал Новгородский.

— М-да... Хорошо. Подумаем. — Полковник нахмурился. — Продолжайте.

— Маловероятно, чтобы вражеские агенты, действующие в Заречье, оказались местными жителями. Их, скорее всего, надо искать среди тех, кто командирован из управления или принят на месте, но не является жителем Заречья. Для выявления и проверки этих людей необходимо иметь в штате партии своего человека. Он же должен выяснить, кто из сотрудников партии выезжал второго декабря вечером на станцию Хребет или вообще отсутствовал.

— Так. А как вы мыслите дезориентировать противника? Ведь после того как пропажа рудного керна стала известной, враг настороже. Он же не может допустить, что наша контрразведка не заинтересуется этим происшествием, — сказал Костенко.

— Безусловно, — согласился Новгородский. — Я думаю, что работа сотрудников Медведёвского отделения милиции сослужит нам хорошую службу. Пусть продолжают следствие. Во-первых, нам будут необходимы их материалы, во-вторых, они смогут выполнять какие-то наши отдельные поручения, в-третьих, их активность будет создавать видимость, что версия о чисто уголовном характере дела — преобладает. Но, помимо этого, надо специально послать двух или трех человек для проверки обстоятельств пропажи керна. Мне кажется, хоть это и не очень гуманно, но Вознякову придется пережить несколько неприятных дней, может быть недель. Эти проверяющие...

— Не много ли? — опять насупился Костенко.

— Ну, пусть проверяющий, — неохотно уступил Новгородский, — должен создать впечатление в геологической партии и управлении, что на подозрении Возняков. Как это лучше сделать — надо подумать.

— Решено. — Костенко продолжал хмуриться. — Хоть и жалко Вознякова, но своим легкомыслием он заслужил наказание. Нельзя же, в конце концов, быть таким растяпой... Отправлять важные пробы с одним человеком. Без сопровождающего! Это послужит ему уроком на будущее. Что у вас еще, капитан?

— Основное я доложил, — сказал Новгородский.

Полковник разрешил ему сесть и долго молчал, постукивая карандашом по столу.

— Вот что, капитан, — наконец сказал он, — помните главное. Зареченские и сосногорские агенты — только звено в немецко-фашистской агентурной сети. Мы должны выявить сие звено и через эту ниточку идти дальше. Полной ясности пока нет, но будем исходить из этой посылки. Недооценки ситуации мы позволить себе не можем, в то же время для широких обобщений нет достаточно прочных оснований. Выявление людей, причастных к преступлению, — вот ближайшая конкретная задача. В этом главное. Вы меня поняли?

— Так точно.

— Кто из сотрудников медведёвской милиции ведет дело Николашина?

— Некто Задорина. Только-только с учебной скамьи. Но Сажин характеризует ее с самой положительной стороны.

— Гм... Вы намерены проинструктировать ее, привлечь к проведению операции?

— Да как сказать... — Новгородский помялся. — Считаю нецелесообразным. Человека мы не знаем, а дело серьезное.

— Обожглись на молоке — теперь дуете на воду? — усмехнулся Костенко.

Новгородский слегка порозовел, насупился. По кабинету пронесся легкий смешок.

Месяц назад капитану очень не повезло. На одну из электростанций Сосногорска проник в качестве диспетчера фашистский агент. Выявили его быстро, но Новгородский с арестом решил не спешить. Решил подождать — не явится ли кто к агенту на связь, не будет ли он сам искать ее... Для того чтобы держать новоявленного «диспетчера» под контролем, капитан привлек к сотрудничеству его напарницу по смене — молодую девушку-комсомолку. Соответственно проинструктировал ее. Но энергичная девушка перешагнула все рамки дозволенного. Вообразила себя этаким заправским сотрудником и стала следить за напарником везде и всюду. Понятное дело, опытный агент не мог не заметить этого. В один прекрасный день он бесследно исчез из города.

Что возьмешь со сверхпредприимчивой девицы? Она не хотела плохого. А Новгородскому досталось. Досталось бы еще больше, если б по счастливому стечению обстоятельств исчезнувший фашистский лазутчик не был задержан в Челябинске. Зато какой стыд жег уши капитану, когда на допросе пойманный агент с сарказмом отозвался о методах работы «советской чекистки», а заодно и ее шефов...

— Значит, пуганая ворона куста боится, так? — повторил Костенко, и в голосе его капитану послышалось осуждение.

— При чем здесь молоко и ворона... — на секунду забывая о субординации, огрызнулся Новгородский. — Повторяю. Человек незнакомый, а дело серьезное. Для этой же девушки лучше быть в неведении относительно истинных наших целей. Будет вести себя естественнее, как и положено обычному следователю уголовного розыска. Ведь за ней наверняка будут наблюдать.

— А если эта девушка поймет неестественность своего положения?

— Сажин будет контролировать ее деятельность. На этого человека мы можем положиться.

— Ну а если Сажин не сможет следить за каждым ее шагом? — Костенко впился взглядом в лицо капитана.

Новгородский решил стоять на своем.

— Сажин опытный работник...

— А все же?

— Ну... Ну, присмотримся, проверим, на что эта Задорина способна, тогда можно будет соответствующе информировать и инструктировать ее! — уступил настойчивости полковника Новгородский. — А спешить... Спешить не стоит. А то опять...

По кабинету снова пронесся легкий смешок.

— Не путайте репу с мясом! — сердито сказал Костенко. — Задорина дипломированный юрист. Но впрочем, смотрите сами... Ответственность за успех операции в полном объеме лежит на вас. Повторяю: решайте сами. Но не забывайте ни о молоке, ни о вороне. Считаю вопрос исчерпанным. Что вас еще интересует?

— Люди.

— Людей я вам не дам! — решительно отрубил Костенко.

— Как же...

Полковник опять что-то долго соображал. Потом решился:

— Дадим вам в помощь лейтенанта Клюева. И все. Больше у нас людей пока нет.

— Но для успешного проведения операции нам нужен хоть один работник с геологическим образованием... — растерянно сказал Новгородский. — Я же не специалист!

— Нет у нас свободных людей! — жестко повторил полковник. — Нет ни геолога, ни горняка... Вы это знаете.

Новгородский знал. В Сосногорск с потоком эвакуированных проникло много всякой нечисти. Сотрудники отдела работали с огромным напряжением. То и дело тайный враг давал знать о своем существовании. То обнаружена попытка вывести из строя уникальное станочное оборудование, то делается покушение на секретные сейфы в номерных конструкторских бюро, то вдруг поползут по перенаселенному городу невероятные слухи, авторство которых не вызывало сомнений...

— Но без человека со специальным образованием нам не обойтись, — поразмыслив, пришел к неутешительному выводу Новгородский. — Кого мы пошлем в партию?

— Ищите. Думайте, — сурово отрезал полковник. — Больше опирайтесь на массы. Помогает же вам медведёвская милиция!

— Разве подыскать подходящих людей в геологоуправлении... — неуверенно предложил Новгородский.

— Табу, капитан! Табу! — энергично стукнул костяшками пальцев по столу полковник. — Запрещаю. В управлении все должно быть тихо. Ищите другой путь. Думайте!

Новгородский безнадежно махнул рукой и вдруг вспомнил разговор с Сажиным.

— А если в госпиталях поискать, товарищ полковник?

Костенко с интересом посмотрел на него.

— В госпиталях?

— Ну да. Ведь есть же среди выздоравливающих люди с геологическим образованием!

— Это хорошая мысль, — оживился полковник, окидывая сидящих в кабинете многозначительным взглядом. — Мы плачем, а ведь у нас действительно неограниченный выбор. У нас много людей! Да каких! Обстрелянных. Это мысль. Одобряю. Действуйте, капитан.


Выбор Новгородского пал на двух человек: лейтенанта Огнищева и капитана Стародубцева. Геологи по образованию, оба готовились к выписке.

Нашлись еще геологи, но все они по тем или иным причинам показались Новгородскому людьми малоподходящими для предстоящей работы. Один из них сам пришел к капитану, услышав от кого-то, что представитель военно-строительной организации подыскивает специалистов для срочных инженерно-геологических изысканий.

— Возьмите меня, товарищ капитан, — умолял раненый. — Я гидрогеолог, но несколько лет работал на инженерно-геологических съемках. Я понимаю, это нехорошо. Но что сделаешь... — Он виновато, удрученно потупился. — Танки... Все время танки... Три раза меня утюжили в окопе. Как жив остался — не понимаю. Стыдно признаться, но боюсь... Как вспомню про танки, так мороз по коже. Пробовал перебороть — ничего не получается. Никогда не думал, что окажусь трусом. А вот... Возьмите!

Новгородский смотрел в мерцающие тоской большие зеленоватые глаза долговязого человека в синем госпитальном халате и не чувствовал презрения. Он мог понять этого раненого, хотя сам никогда не был в танковой атаке. Гидрогеолог боялся повторения пережитого, но оставался честным человеком. Новгородский не мог презирать его, хотя к себе в группу не взял.

Разговор со Стародубцевым сначала удивил Новгородского. Он сам ненавидел фашизм, но никогда не думал, что эта ненависть может быть такой исступленной, всепоглощающей, какой она была у артиллерийского капитана.

— В военно-строительную организацию? В тыл? Не пойду. Дудки! — сразу заявил Стародубцев, едва его представили Новгородскому. — Мне тут делать нечего. Копыто, слава богу, зажило (он качнул раненой ногой), теперь назад. К своим пушечкам. Господа фрицы еще узнают Егора Стародубцева!

— А может быть, все же передумаете? — доброжелательно сказал Новгородский. — В тылу тоже очень много важных дел.

— Брось, капитан. Пустое говоришь! Мои счеты с фашистами еще не кончены.

— Счеты с ними можно сводить по-разному.

— Да что ты меня уговариваешь! — рассвирепел Стародубцев. — Сказал — и точка! Это чтобы я, Егор Стародубцев, в тыл подался... За кого ты меня принимаешь! Это после того, как я со своей батареей от Кишинева до Одессы фрицам задницу показывал? После такого позора? Не-ет! Я еще дождусь наступления. Я еще до Берлина доберусь. И, дай бог удачи, собственными руками этого иуду Гитлера придушу! Не-ет. К стволу привяжу. И ахну фугасным! Вот что я с ним сделаю!

Стародубцев со времени финской кампании служил в артиллерии. В нем чувствовался кадровый военный. Движения крепкого мускулистого тела и сильных рук были резки, четки. В могучем басе то и дело звучали властные нотки. Это был прирожденный солдат-командир, и он как нельзя лучше подходил для роли, которую сразу определил для него Новгородский.

— Вам все же придется подумать, — дружески сказал он. — Война идет везде, и везде нужны бойцы.

— Чего ты ко мне привязался! — огрызнулся Стародубцев. — Какой из меня сейчас геолог. Я солдат. Артиллерист. Мне фашистским гадам по большо-ому счету платить надо, а ты... У меня, брат, семья где-то в неметчине бедствует. Понял? Мне с тобой не по пути.

Новгородскому так и не удалось в тот раз уговорить злого, упрямого артиллериста. Стародубцев ушел, с треском захлопнув дверь.

Разговор с лейтенантом Огнищевым происходил в кабинете комиссара госпиталя. Молоденький лейтенант стеснялся и явно недоумевал, гадая, зачем он кому-то понадобился. У него еще не выработались военные привычки, и Новгородскому то и дело казалось, что перед ним сидит не лейтенант инженерных войск, а обычный школяр, ожидающий выволочки за очередную проказу, но какую, сам не знает.

У Огнищева было на редкость простодушное лицо. На нем будто сама природа устроила все так, чтобы подчеркнуть это простодушие. Румяный, круглолицый, с пухлыми девичьими губами, над которыми весело топорщился широкий, усыпанный веснушками курносый нос, Огнищев глядел на незнакомого капитана прозрачно-синими глазами, и недоумение так и лучилось с его круглой физиономии.

Новгородскому даже стало неловко, что он должен поручить этому мальчику-воину с ясными глазами сложное и рискованное задание. Но выбора не было. Огнищев был уроженцем Заречья, и такой удачи капитан упустить не мог. И притом внешность... Эта простецкая вывеска могла разоружить самого матерого шпиона. Новгородский с первого взгляда понял, что в руки ему попал бесценный клад. Вот к этой-то наружности да твердый характер!

Но характера у Огнищева, к великому огорчению капитана, никакого не оказалось. «Вывеска» воистину оказалась зеркалом души.

— Вы окончили Свердловский горный институт?

— Да, с грехом пополам...

— Почему же?

— Напортачил в дипломном проекте. Пришлось переделывать.

— Так. И когда кончили?

— Нынче летом.

— И успели на фронт?

— А как же... Все добровольцами, а я что — рыжий?

Новгородский посмотрел на белесые, с рыжинкой, вихры лейтенанта и с трудом подавил улыбку.

— Кем же вы служили?

— Командиром взвода в инженерно-строительном батальоне.

— Укрепления возводили?

— Да нет. Попросту драпали. На правах пехоты.

— Как так?

— А так. От Могилева до Брянска. Там нашему батальону и конец пришел.

— Что, был уничтожен?

— Да нет. Постепенно усох до полуроты. Потом расформировали.

— И куда вас направили?

— Кому я нужен... Толкнули в артиллерию. Дежурным при штабе полка болтался. Потом в артиллерийскую разведку сбежал.

— Зачем же?

— У них рации.

— Ну и что?

— Как что? Рации надо кому-то ремонтировать... Да и радистов не хватало.

«Никакого самолюбия», — огорченно подумал Новгородский.

— Вы разбираетесь в радиоаппаратуре?

— Немножко. До войны в радиоклубе занимался.

— Умеете работать ключом?

— А как же.

Новгородский ободрился. «Очень кстати».

— Где же вас ранило?

— Да уже под Ливнами, когда из брянского котла вырвались.

— И куда?

Огнищев сконфузился, ткнул пальцем в ягодицу. Новгородский только сейчас заметил, что лейтенант сидит на краешке стула.

— В самое бюрократическое место.

— Кость задета?

— Чуть-чуть. Ходить могу. Готов к выписке.

— Так. Что ж... Придется поработать в тылу.

— В тылу? — Лицо Огнищева озадаченно сморщилось. — Это почему же?

— Так ведь и в тылу кому-то воевать надо.

— Ага, — в голосе молодого человека зазвучала обида, — это что? Все после ранения едут снова на фронт, а Володька Огнищев не подходит. Так, что ли?

— Поймите, лейтенант, кому-то надо работать и здесь.

— В тылу! Не-е... — Огнищев, как капризный ребенок, замотал круглой головой. — Я в тыл не могу. Нет! Да как же я в тыл! — Лейтенант с изумлением воззрился на Новгородского. — Да ведь я, считай, ни одного фашиста не убил. Как же я в тыл?

— Что, и стрелять не приходилось? — удивился Новгородский.

— Пальбы хватало. Да только это все коллективный огонь. А вот так — чтобы собственными руками, чтобы точно... Не было.

— Все же придется остаться в тылу.

— Не-е... Не могу. Вот в следующий раз на поправку привезут, тогда — пожалуйста.

«И это говорит фронтовик. Человек, побывавший в окружении. Святая простота! Ребенок. Абсолютный ребенок! — окончательно огорчился Новгородский. — Это дитя все дело провалит». А вслух сказал сурово:

— Придется подчиниться, лейтенант.

— Что ж, прикажут — подчинюсь, — добродушно ухмыльнулся Огнищев. — Только ведь я все равно сбегу. И на что я вам нужен? Мало ли геологов. У меня и опыта никакого нет.

«Нет, у него, кажется, есть характер», — ободрился Новгородский. В ясных глазах ухмыляющегося лейтенанта он совершенно неожиданно обнаружил лукавые, хитроватые искринки, в лице его уже не было ничего простецкого. Перед капитаном сидел привычно улыбающийся молодой человек, и за этой улыбкой крылось столько упрямства, желания стоять на своем, что капитан понял: никакие уговоры и внушения не помогут: лейтенант подчинится только приказу.

А Огнищев, по-своему оценив задумчивость Новгородского, с воодушевлением продолжал:

— Вас же самих на смех подымут, если меня возьмете. У меня ведь физиономистика — во! — Он поводил ладонью перед лицом. — Все говорят: никакой солидности!

— Главное не в наружности, а вот тут! — Новгородский постучал себя по груди. — В содержании главное. — Сказал так, а сам подумал, что ясноглазый лейтенант не хуже его самого знает, в чем главное. «Хитер малый, ловко прячется за своим простодушием, как за щитом».

— Оно, конечно, так... — мягким баском пророкотал Огнищев. — Только я к вам не пойду. Мне вон ребята с фронта пачками письма шлют. Все назад в часть ждут. Даже командир дивизии написал. Велел сообщить, где буду, чтоб меня затребовать.

Новгородский не усомнился в его словах. Этот симпатичный мальчик мог, даже обязательно должен был быть любимцем у фронтовиков. Капитан и сам поймал себя на мысли, что ему очень нравится этот большой упрямый ребенок с лукавым взглядом. Заставив себя быть строгим, Новгородский безапелляционно сказал:

— Итак, решено. Придется на время остаться в тылу.

— Вот те и дела... — скис Огнищев.

6. ШИФРОВАННАЯ ПЕРЕПИСКА МЕЖДУ РЕЗИДЕНТОМ НЕМЕЦКОЙ РАЗВЕДКИ АТЛАСОМ И АГЕНТОМ № 79

«Сегодня ночью скважина возле Заречья вскрыла десятиметровый пласт кондиционного боксита. Предотвратить не удалось. Ожидается отправка образцов в лабораторию управления. Жду указаний.

27.11.41. 79-й».

«Действуйте согласно инструкций.

30.11.41. Атлас».

«Нарочный и образцы уничтожены.

03.12.41. 79-й».

«Весь оставшийся рудный керн уничтожить. Сообщите последствия исчезновения нарочного.

05.12.41. Атлас».

«Керн уничтожен. Возняков считает, что нарочный Николашин запил. Следственные органы пока не уведомлены.

07.12.41. 79-й».

«Вознякова вызвали в Медведёвку. Труп не опознан. Обнаружено исчезновение керна. Вчера в партию прибыл следователь уголовного розыска.

11.12.41. 79-й».

«Будьте осторожны. Активные действия прекратить. Информируйте о ходе следствия.

14.12.41. Атлас».

«Следователей стало двое. Новый, безусловно, работник госбезопасности. Он осматривал кернохранилище. Есть основание полагать, что Возняков на подозрении. Версия уголовного преступления все еще сохраняется. Следователь милиции продолжает работать. Ищет Николашина.

17.12.41. 79-й».

«Будьте максимально осторожны. Контрразведка может принять дополнительные меры. Всякую переписку прекратить, поездки в Сосногорск — тоже. Письменные сообщения или выезд разрешаю только в экстренном случае. Продумайте возможность исчезновения в случае провала.

18.12.41. Атлас».

7. КРУТОЙ ПОВОРОТ

Володя Огнищев ехал домой со смешанным чувством радости и тревоги. В жизни произошел такой неожиданный, крутой поворот, что ему до сих пор было не по себе. Все смешалось. К радости от предстоящей встречи с родителями и родным селом примешалась тревога. Если бы Володю заставили объяснить эту тревогу, он не нашел бы нужных слов. Было трудно поверить, что в его тихом родном Заречье притаился враг. Страна детства — увитое зеленью берез и черемух Заречье — и такие события... Уму непостижимо!

Володя стоял в тамбуре и глядел в вагонное окно. Поезд только что отошел от узловой станции Каменка и медленно тащился меж бесчисленных эшелонов, забивших все станционные пути. Смотреть на однотонные пыльно-красные бока ползущих за окном товарных вагонов было скучно, и Володе хотелось, чтобы поезд поскорее выбрался из этой нудной станционной толчеи на простор, на белое приволье зимних лесов. Вагон тряхнуло на стрелках, потом еще раз, еще... Стальные руки рельсовых путей стали сходиться, смыкаться, вот этих путей за окном меньше, меньше, остались где-то позади буро-красные близнецы-вагоны, за окном разлеглось широченное, дремлющее под белым саваном снега поле. А за этим полем серая чалма дыма и пыли, неровные зубцы высоких недостроенных труб, поблескивающие стеклами вместительные корпуса огромного завода.

Лейтенант с интересом посмотрел туда, за поле. Вспомнил беседы с Новгородским. Конечно, об этом заводе капитан говорил с особой тревогой. Каменский алюминиевый... Там, за полем, возле строящихся корпусов и труб кишел муравейник машин, кранов, почти незаметных человеческих фигурок. Таежное зеленое Заречье должно было дать пищу этому богатырю...

Володя с волнением смотрел на уползающую куда-то вбок, за кромку узкого окна, панораму военной новостройки и только сейчас ощутил всю серьезность и важность происходящего в непривычном зафронтовом мире. Ясное дело, чего бы то ни стоило, он, зареченский парень Володька Огнищев, выполнит свой солдатский долг. Это он понял сразу, как только Новгородский ввел в курс дела. Понял, и улеглось волнение, которое охватило его, когда он узнал, в какое учреждение ему предстоит явиться для дальнейшего прохождения службы.

А вот Новгородский не понял... И сейчас боится, что Огнищев не справится, провалит операцию. Но Володя не обижается на Новгородского. В конце концов симпатичный капитан не ясновидец. Откуда он может знать, что, несмотря на свою простецкую внешность, Огнищев унаследовал все особенности характера своих дедов и прадедов-таежников: прост, приветлив и при всем том себе на уме, осмотрителен и до невероятности упрям. Откуда капитану знать, что за это улыбчивое упрямство отец, бывало, частенько драл настырного наследника вожжами, «подправляя» ему характер. Новгородский этого не знает...

А Володя уже при первой встрече в служебном кабинете Новгородского знал, что не остановится ни перед чем, чтобы выполнить задание, и хотел сказать про то капитану. Хотел... и не сказал. Не умеет Огнищев говорить высокие слова... Поэтому Новгородский целых три дня, вперемежку с разными наставлениями, твердил одно и то же: — Главное — выдержка, естественность. И зоркость. Вы всегда должны быть самим собой. Во всем и для всех — вы раненый фронтовик. Геолог. Обыкновенный зареченский парень. Это самое важное в вашей работе.

У Новгородского длинные, вьющиеся каштановые волосы. Он гибок, как девушка, среднего роста. Кожа на лице и руках тоже белая, как у девушки. Ему бы в кинокартинах сниматься. Этакий красавчик. Он любит улыбаться. Наверняка знает, что это у него здорово получается. Серые глаза его тогда искрятся веселыми дружелюбными искорками. А когда он озабочен, глаза эти становятсятемно-свинцовыми, узкими и вся женственность куда-то исчезает.

Капитан многому научил Володю за три дня. Успел даже сходить с ним в тир — проверить, как Огнищев стреляет из пистолета. Правда, оружия лейтенант не получил. Новгородский сказал, что после нескольких дней жизни в родном селе он получит и оружие, и все прочее. Что это за «прочее» — Володя догадывался: рация. Не зря же водил его Новгородский в радиокласс, а специальный инструктор учил пользоваться шифрами.

Весть о том, что домой вернулся сын кузнеца Тихона Огнищева, мигом облетела село. Гость еще не успел как следует оглядеться в родительском доме, как нагрянула большая ватага родственников, соседей и просто любопытных. Атакованный шумной толпой обрадованных односельчан, Володя растерялся от столь неожиданного почета и невпопад отвечал на сыпавшиеся со всех сторон приветствия. Володя не знал, что он первый зареченец, вернувшийся с войны, и его немало удивляли наивные вопросы:

— Моего Петра не встречал?

— А Николая нашего?

— А Ефимку Корякина?

Странные люди. Да разве на таком огромном фронте, где схлестнулись в небывалой сече миллионы людей, разыщешь Петра или Ефимку? Володя хотел сказать об этом вслух, но, поглядев на обращенные к нему десятки тревожных, ожидающих глаз, передумал. Ответил тихо:

— Нет. Не встречал.

— Ну, присаживайся, сынок, повечеряем, — скомандовал отец, когда поток гостей схлынул.

Коренастый, с такими же, как у сына, рыжеватыми волосами, медлительный и невозмутимый, отец говорил тем же непререкаемым тоном, каким всегда командовал в семье. Будто домой вернулся не солдат-фронтовик, а прежний пацан Володька. Старик уже успел куда-то сбегать. Торжественно водрузив на середину стола замысловатую посудину — не то графин, не то кувшин, — он с достоинством занял свое хозяйское место.

Обрадованная, заплаканная мать суетливо расставила тарелки с соленьями, дымящейся картошкой, яйцами и, несколько раз всхлипнув: «Мяса-то нету!» — скрестила руки на животе, ожидая, когда сядет сын. Такой чести Володе раньше не бывало. Чтобы скрыть неловкость, он взял свой вещевой мешок и выложил на стол привезенные продукты.

Отец неторопливо оглядел консервные банки и довольно крякнул:

— Паек, значит?

— Паек.

— Убирай покедова, — скомандовал отец матери. — Не все сразу. Пусть нашего тылового хлебушка пожует.

Мать с неохотой подчинилась.

Володя сел рядом с отцом и тут только заметил незнакомого человека, стоявшего в дверях горницы. Невысокий, русоволосый, он с любопытством разглядывал Володю веселыми зелеными глазами и дружелюбно улыбался.

— Э-э... Да ведь вы не знакомы! — спохватился отец. — Знакомься. Наш квартирант Василий Гаврилович Мокшин. Тоже геолог, значит...

— Геолог?

— Да, коллега. — Мокшин подошел и крепко пожал Володе руку. — Работаем здесь. Вот, уплотнил ваших родителей.

— А! — вспомнил Володя. — Папаша говорил, когда в госпиталь ко мне звонил. Работаете, значит?

— Работаем.

— И что ищете?

— Поживете — узнаете! — Мокшин добродушно, вполголоса засмеялся, отчего на его розовых щеках образовались симпатичные ямочки, и тоже сел. — Если по чистой списали, то еще вместе поработаем. Как?

— Да не знаю. Всего на шесть месяцев комиссовали.

— Что, серьезное что-нибудь?

— Да не особенно. Контузия, ну и тазовую кость малость задело...

— Вон как... А говорил — в ногу! — Отец оскорбленно насупился. — Выходит, на немцев этим самым местом наступал...

— Да меня во время бомбежки. Осколком. Под Ливнами. На переформировании мы были... — Неожиданно Володя почувствовал себя виноватым перед отцом и покраснел, впервые пожалев, что не заслужил ни ордена, ни самой скромной военной медальки.

Мокшин поспешил ему на выручку.

— Это, Тихон Пантелеевич, не гражданская война. Нынче где угодно прихлопнуть может. Такая война. Война моторов! — авторитетно сказал он.

— Точно, — поддакнул Володя, с благодарностью взглянув на симпатичного геолога.

— Я разве что говорю, — чуть подобрел отец, продолжая хмуриться. — Только ведь в такое позорное место клюнуло... Стыд на всю деревню. Огнищевы еще никому спину не показывали! — Тихон Пантелеевич в гражданскую войну воевал в дивизии Чапаева и всю жизнь гордился этим.

— Так ведь бомба — дура. Она не разбирает.

— Я разве что говорю...

«Тебя бы под бомбежку... Не такие герои под бомбами слюни пускали», — почему-то рассердился на отца Володя, вспомнив, как при первой бомбежке рядом с ним, запахавшись головой в болотную жижу, растянулся незнакомый штабной офицер. При каждом близком взрыве лоснящиеся каблуки его новых хромовых сапог нервно стукали друг о друга перед самым Володиным носом.

— Что ж, придется мне теперь другую квартиру подыскать, — озабоченно сказал Мокшин, стараясь замять неприятный разговор. — Мигом освобожу вашу светелку, Владимир Тихонович.

— Что, нравится? — спросил Володя.

— Хорошая комнатка, — с легким сожалением сказал Мокшин. — Теплая. А вид! Красота! Вся река — как на ладони. Девушки гулянья устроят — смотреть прелесть! — Он заразительно засмеялся, обнажая ровные иссиня-белые зубы.

— Точно. Залюбуешься! — тоже заулыбался Володя, вспомнив недавнее прошлое. — А зачем вам переезжать? Живите. Мне места хватит.

— Да неудобно как-то...

— И вправду, Василий Гаврилович, — оживился отец. — Чего вам мотаться. Шесть месяцев — срок невеликий. Оставайтесь. Он у нас парень не балованный. — Отец строго посмотрел на сына. — Чать привыкли?

— Да, привык, — вздохнул Мокшин.

— Так как?

— Ну добро, — решился Мокшин. — Раз не гоните, остаюсь. Думаю, не передеремся.

— Не передеремся! — Володю обрадовало, что симпатичный геолог останется. — Веселее будет.

Пришли братья Тихона Пантелеевича: старший — Моисей и младший — Савелий. Они успели раздобыть где-то небольшую корчагу браги, шумно радовались приезду племянника и предстоящей выпивке. Увидев на столе отцову посудину, обрадовались еще больше, утащили корчагу на кухню. Туда же их жены пронесли миски с чем-то съестным. В доме стало людно.

Когда все уселись за стол, отец бережно налил в стопки мутноватого, пахнущего резиной спирта-сырца, и пир начался.

После нескольких стопок вонючего зелья Володя охмелел и пить отказался. Голова кружилась, а во рту противно жгло, пахло каучуком, будто он только что изжевал целую автомобильную покрышку.

— Что, отвыкли? — спросил Мокшин, подталкивая тарелку с яйцами.

— Да нет... Не привыкал. На фронте, бывало, пил. Законную. Фронтовую. Только не такую.

Мокшин понимающе улыбнулся:

— Это, дорогой коллега, не фронт. Этакого дерьма и то днем с огнем не найдешь. Дефицит. Тыловой ликер. Спасибо еще Вознякову. Удружил Тихону Пантелеевичу. Из своего энзэ. По случаю семейной радости.

— Возняков? Кто это? — пьяно удивился Володя, туго вспоминая инструкции Новгородского.

— Наш начальник. Если придет, то обязательно будет сватать тебя на работу, — уже совсем по-приятельски сказал Мокшин. — Люди нам нужны. А специалистам вообще цены нет.

— Какой я специалист, — пренебрежительно фыркнул Володя.

Возняков пришел поздно, когда дородные тетки пустились в пляс под разухабистый перепев гармошки, которую с пьяной беспощадностью терзал дядя Савелий. Мокшин как в воду глядел. Гость выпил штрафную и, узнав, что к чему, действительно обрадовался.

— На шесть месяцев? Батенька ты мой! Да я на руках тебя носить буду, только поступай работать. Участковым геологом. Паек, зарплату — все дадим! Я съезжу в управление — оформлю как надо.

— Не велик чин. Сам съездит, — вмешался отец. Он все еще не мог смириться с неудачным ранением сына и мнительно косился на подвыпивших родственников — не усмехается ли кто.

— Так как? Договорились? По рукам?

— По рукам, — благодушно согласился Володя. Шумный, простецкий начальник ему понравился. «Точь-в-точь как наш комбат!» — с пьяным умилением подумал он.

— Вот и хорошо! — Начальник пригладил свои седеющие редкие волосы и шумно вздохнул. — По крайней мере, легче будет. А то у нас... — Он помрачнел и устало махнул рукой.

Мокшин тоже стал серьезным и чуть печальным. Отец уловил перемену в настроении геологов и поспешил налить стопки.

8. ПЕРВЫЕ ВСТРЕЧИ

Утром Володя проснулся позже всех. Сел, свесив ноги с сундука, на котором мать устроила постель, и стал с тревогой вспоминать вечерние события. Сильно захмелевшего, еще задолго до конца гулянки отец с Мокшиным отвели его спать. Володя долго морщил лоб, вспоминая свое поведение. Родившаяся было тревога стала ослабевать. Кажется, он не сболтнул ничего лишнего, не наделал глупостей. Даже наоборот. Знакомство с Возняковым получилось совсем непреднамеренным, а с устройством на работу получалось еще лучше. Тревоги Новгородского оказались напрасными.

Довольный собой, Володя натянул галифе и пошел умываться.

Едва мать успела подать завтрак, как в дверь постучали. Ввалился Возняков.

— Ну, проснулся наш герой? — зашумел он еще у порога. — Не забыл за ночь о нашем разговоре?

— Не забыл, — улыбнулся Володя и пригласил гостя завтракать.

Возняков не стал церемониться. Вымыл руки и запросто сел за стол.

— Давай оформляйся. Если здоровье не позволяет, то я в Сосногорск съезжу. Геологи нам вот как нужны! — зычно гудел он, проводя возле горла вилкой с насаженной на нее картофелиной.

— Зачем беспокоиться. Сам съезжу. Сначала надо здесь в районе на учет встать.

— Так в чем дело! — обрадовался Возняков его готовности. — Езжай сегодня же. Как раз и оказия есть. — И вдруг помрачнел.

— Что это вы? — простодушно удивился Володя.

— Да так, — поскучневшим голосом произнес Возняков. — Не обращай внимания. Дело тут у нас одно неприятное вышло...

Володя тактично промолчал, а потом сказал неуверенно:

— Только вот как освоюсь — не знаю. Бокситы. Темой моей дипломной работы были залежи массивных медистых колчеданов в метаморфизованных породах.

— А, ерунда! — отмахнулся Возняков. — Освоишься мигом. У нас разрез простенький. Я сам когда-то диплом о касситеритах писал. А стал бокситчиком.

Попутчики у Володи оказались молчаливыми. Хмурый широкоплечий мужчина и розовощекая тоненькая девушка с большими карими глазами — следователи уголовного розыска. Это Володя узнал еще в конторе. Возняков упросил следователей подвезти его до района и отправить, по возможности, назад. Те не очень охотно согласились.

Завалившись в сани рядом с девушкой, Володя укутался в старый отцовский тулуп и стал разглядывать своих неприветливых попутчиков. Девушка-следователь, втянув голову в поднятый воротник нового дубленого полушубка, призакрыв красивые глаза, о чем-то размышляла. Володе почему-то было смешно видеть на этом розовом юном лице выражение многозначительной серьезности, строгости, и он невольно улыбнулся. Заметив эту улыбку, девушка сердито сдвинула черные густые брови, дернула плечом. Что-то знакомое почудилось Володе в этом непроизвольном жесте, в сердито сдвинутых темных бровях. «Где-то я ее видел...» — подумал он и стал вспоминать знакомых девушек. Дело это было нетрудное, ибо знакомств среди прекрасной половины рода человеческого лейтенант имел не больше, чем пальцев на руках. Безуспешно порывшись в необремененной женскими лицами памяти — «нет, не встречал», — он прекратил это бестолковое занятие и стал разглядывать мужчину. Тот неумело дергал вожжи, погоняя без того резво идущую лошадь, и вид у него был мрачный, решительный. В каждом жесте чувствовалась сила, резкость, военная выправка. Даже полушубок был подогнан по фигуре, перетянут широким командирским ремнем. «Кадровый, — решил Володя. — Кой леший занес его в милицию? Наверное, тоже по ранению». На повороте сани резко накренились, и девушка чуть не выпала в снег. Володя успел ухватить ее за руку и неожиданно рассердился на мужчину. «Кучер из этого вояки, однако, аховый. Прет, как на танке!»

Девушка благодарно кивнула Володе, и он осмелел, обратился к мужчине:

— Давайте вожжи. У меня, может, лучше получится.

Тот только зло мотнул головой и еще сильнее дернул вожжами. Девушка чуть улыбнулась.

— Характерец, однако... — вслух проворчал Володя, смущаясь от этой улыбки. Он всегда терялся перед незнакомыми девушками, а перед красивыми — особенно.

— Сиди! — простуженным басом огрызнулся возница. — А то прямой наводкой на дорогу вышибу. Пойдешь пехотой.

— Н-да... Зла артиллерия! Только ведь лошадь — не пушка. К ней другой подход нужен. Видать, из корпусной, на механической тяге?

— А ты откуда знаешь? — удивился следователь.

— Так как же... Раз с лошадкой на «вы» обращаешься — сразу видно, что не из полковой.

— Фронтовик?

— Пришлось.

— Где ранило?

— На Брянском.

— А-а... — голос следователя подобрел. — На тогда эти собачьи лямки. Никак не привыкну. — Он протянул Володе вожжи. — Тебе, видать, привычней таким тягачом управлять. Пехота?

— Да нет. Сначала инженерные, а потом артиллерийская разведка.

— Ха! — обрадованно передохнул следователь и, совсем подобрев, подал сильную руку. — Тогда давай знакомиться. Стародубцев. Капитан Стародубцев.

Володя ослабил вожжи, подвинулся ближе к капитану. Заметив его недоумение, пояснил:

— Нечего ее понукать. Лошадь, брат, дорогу домой лучше нас с тобой знает.

Завязался разговор о фронтовых делах, отступлении, немецких танках, госпиталях и всяких прочих солдатских разностях, неизбежных при встрече двух военных людей. Задорина (она тоже представилась) молча слушала их неторопливую беседу и изредка с любопытством косилась на Володю карим лучистым глазом. Под этими редкими взглядами тот терялся и начинал нести околесицу. Стародубцев это заметил.

— Э-э... лейтенант... Ты что-то того!

— Чего «того»?

— Да так. Молод ты, брат. Окрутят тебя в твоей деревне в два счета. Для такого слабака шесть месяцев срок вполне достаточный. Оженят тебя как пить дать.

— Ну, скажешь... — пришибленно промямлил Володя и поглядел на Задорину.

— А здесь у тебя ничего не выгорит. Ты мне тут всякие пристрелки брось, — заметил и этот взгляд Стародубцев. — Надежда Сергеевна — девушка серьезная. Понимать надо. Шуруй в своей деревне, а здесь брось! — напрямик рубанул капитан и пригрозил Володе увесистым кулаком. — Ишь раскраснелся.

Володя совсем растерялся, не знал: не то сердиться на капитана, не то смеяться. Ему стало немного легче только тогда, когда заметил, что Задорина тоже смущена и сердита на своего коллегу.

— Ты не очень-то, капитан...

— А что мне юлить? Я, брат, прямой. Прямой наводкой. Учти!

Капитан был начисто лишен дипломатических способностей, и Володя решил с ним не связываться. Тем более что присутствие строгой девушки продолжало странным образом тревожить его. Испытывая неловкость от затянувшегося молчания, заговорил о другом:

— Ты как же в милицию-то попал, капитан? По ранению списан?

— По ранению. Провались оно пропадом! — снова становясь злым, сипло буркнул Стародубцев. — А ты уж не в уголовный ли розыск собираешься?

— Да нет. Я геолог. В партию Вознякова хочу устраиваться. Чего мне в милиции делать... А ты до армии юристом, что ли, был или, как сейчас, — в милиции?

— Я? Хм... — Стародубцев замолчал, насупился, недосказанные слова будто застряли у него в горле.

— И интересная работа? — продолжал допытываться Володя.

— Да чего ты меня допрашиваешь! — вдруг взорвался Стародубцев и снова схватил вожжи. — Больно любопытный что-то!

От этой неожиданной гневной вспышки Володя опять смешался и недоуменно уставился на рассвирепевшего капитана. Задорина улыбнулась и отвернулась.

Всю оставшуюся дорогу путники ехали молча.

В военкомате Володю встретили довольно любезно. Облысевший, большелобый лейтенант, принявший его документы, только коротко поинтересовался:

— Фото с собой есть?

— Есть. — Володя подал заранее заготовленные фотокарточки.

— Погуляйте немного. Через час все будет готово.

Немало удивленный такой оперативностью, Володя вышел из военкомата и стал раздумывать над тем, как убить час неожиданно свалившегося свободного времена. Его так и подмывало зайти в соседнее здание, где помещался райотдел милиции. Хотелось еще раз встретиться с тоненькой розовощекой девушкой, которая умела так строго хмурить темные брови над большими, красивыми, совсем не следовательскими глазами. Не посмев зайти в милицию, он решил побродить по Медведёвке, в которой не бывал несколько лет.

Над селом быстро тускнел недолгий декабрьский день. Сумерки окутали чернильными, фиолетовыми тенями дома, деревья, сугробы. Все было обыкновенно, буднично, как пять и десять лет назад. Безбоязненно засветившиеся электрическими огнями дома выглядели мирно, беззаботно — будто не было ни войны, ни всеобщей тревоги, таившейся за светлыми окнами.

Озираясь по сторонам, Володя пошел по узкому, расчищенному от снега деревянному тротуару. Он отошел уже довольно далеко, когда его неожиданно окликнули. Остановился, поглядел назад. С крыльца ему махала Задорина. Володя отчего-то заволновался, заспешил обратно. Девушка пошла навстречу.

— Ну, как ваши дела? — озабоченно спросила Задорина, когда они остановились меж высоких сугробов.

— Лучше, чем ожидал. Через час все будет готово.

— Так быстро?

— Представьте себе.

— Тогда вам совсем повезло. Часа через два наша машина пойдет на станцию. Имейте это в виду.

— Спасибо, Надежда Сергеевна! — Володя напрягся, еще больше заволновался. Каким-то шестым чувством он угадал, что выбежала она на мороз не только для того, чтобы сообщить о машине.

— Не зовите меня так официально, — сказала Задорина. — Просто Надя. Мы ведь сверстники.

— Слушаюсь! — козырнул Володя и почувствовал себя свободней. — Когда вы снова к нам приедете?

— Видимо, завтра, — неуверенно сказала Задорина.

— Почему «видимо»?

— Надо проанализировать документы и показания. Работы много.

— Что, подозреваете кого-нибудь?

— О! Вы и вправду любопытный! — улыбнулась девушка. — Уж не собираетесь ли вы ко мне в помощники?

— А что! И пошел бы. Не боги горшки обжигают!

— Ладно уж, бог! Обжигайте ваши геологические горшки, — продолжала улыбаться Задорина. — Это у вас наверняка лучше получится.

От ее откровенной приветливости Володе стало весело, и он вдруг сказал:

— А вы все же приезжайте завтра. С ночевкой. У нас в Заречье клуб что надо. Я, правда, хромой, но потанцуем. Надеюсь, на это-то гожусь?

Задорина не успела ответить. К ним быстро подошел высокий, массивный человек, одетый в белый полушубок, и весело захохотал:

— Ай да фронтовики! Это я понимаю! Уже свидание! А я, старый дуралей, по всей Медведёвке Огнищева ищу! — Сажин запросто потрепал Володю по плечу и отступил на шаг, рассматривая. — Хорош! Экой мужчина образовался! Как, Надежда Сергеевна, хорош? — лукаво спросил он Задорину.

Та смешалась, а потом сказала строгим голосом:

— Я просто информировала Владимира Тихоновича, что наша машина идет вечером на станцию. Возняков просил меня отправить его.

— Ага! Значит, не свидание, — с шутливым сожалением сказал Сажин.

— Не свидание, — совсем сердито сказала девушка и распрощалась.

— А я, брат, тебя ищу. Не забыл меня, старика? — спросил Сажин, когда Задорина ушла.

— Не забыл.

— Ну и на том спасибо. Пойдем ко мне. Поужинаем.

— Да мне через час надо быть в военкомате.

— Знаю. Все, брат, знаю. Только оттуда. Не пойму, как тебя проглядел. Успеем. Пошли! — Сажин по-приятельски подтолкнул Володю в спину и весело прикрикнул: — Слушай, когда старшие приказывают!

Сажин еще с дореволюционных лет дружил с отцом Володи, Тихоном Огнищевым. В довоенные годы он часто приезжал в гости к приятелю, а в страдные дни весеннего лесосплава целыми неделями, бывало, жил в Заречье. Володя любил Сажина. Большой, добродушный, он всегда вносил в устоявшуюся жизнь родительского дома праздничную суету и шум. В такие дни суровый Тихон Пантелеевич добрел, становился мягче. Вспомнив об этом, Володя улыбнулся.

Сажин понял эту улыбку по-своему.

— Улыбаешься... Ничего не поделаешь. Пришлось снова в милицию идти. Не берут меня на фронт. Стар стал Порфирий Сажин.

— Здесь дел тоже много, — серьезно сказал Володя. — Тоже не на перинах прохлаждаетесь.

— Это точно... — вздохнул Сажин.

Первый, кого увидел Володя в доме Порфирия Николаевича, был Новгородский. Как ни удивительно было увидеть капитана в чистой, уютной горнице, но то был он. Одетый в штатское, Новгородский сидел за парадным хозяйским столом и что-то записывал в блокнот. Взглянув на вошедших, капитан дружелюбно улыбнулся, обнажая красивые белые зубы, и, будто это он был хозяином дома, радушно сказал:

— Добро пожаловать!

Жена Сажина быстро накрыла на стол и куда-то ушла. Сажин запер за ней дверь и стал раздеваться. Новгородский позавидовал его добротному полушубку:

— Красота-то какая! И где вы такой отхватили?

— В управлении. Выторговал десять полушубков, двадцать пар валенок и четырех инвалидов.

Новгородский рассмеялся:

— Ну и как эти инвалиды?

— Да ничего ребята. Поартачились немного, да куда денешься. Края ихние оккупированы. Осваиваются. Все четверо до войны на оперативной работе были.

— Вам повезло.

— Да. Повезло, — совершенно серьезно согласился Сажин.

За ужином, с аппетитом похрустывая квашеной капустой, Новгородский будничным голосом сказал:

— Ну, рассказывайте, лейтенант, как встретили вас в родных пенатах?

— Да ничего встретили... — Володя покосился на Сажина.

— Рассказывайте, рассказывайте, — подбодрил его Новгородский. — Тут посторонних нет.

Володя еще раз, уже с удивлением, посмотрел на хозяина дома и стал рассказывать.

— Так-с... — раздумчиво проговорил капитан, когда он кончил. — Очень хорошо. Значит, опьянели?

— Да. Как-то нехорошо получилось...

— Наоборот. Очень хорошо, — оживился капитан. — Очень. А что за человек Мокшин?

— Не знаю. Участковый геолог в партии Вознякова. С виду парень хороший. Простой.

— Так-с... Он о чем-нибудь вас спрашивал?

— Нет. Спросил только о ранении.

— Ага. — Новгородский что-то решил. — Все равно. Проверьте его. Просмотрите повнимательней вещи. Обратите внимание, с кем он переписывается.

— Хорошо, — сказал Володя, хотя приказание капитана ему очень не понравилось.

— Наведите о нем справки у Вознякова. Только осторожно, — продолжал Новгородский.

— У Вознякова?

— Да. В своей работе вы должны исходить из того, что начальник партии надежный во всех отношениях человек, — твердо сказал Новгородский. — От этого и пляшите.

— Хорошо.

— Теперь вот что... — Новгородский переглянулся с Сажиным. — Мы тут побеседовали и решили, что вам надо кого-то привлечь себе в помощь. Самое главное — выяснить, кто брал лошадь вечером второго декабря. Это весьма важное обстоятельство. Оно прояснит нам все.

— Да, — согласился Володя.

— Самому вам выяснением этого факта заниматься не следует. Расшифруете себя.

— Конечно.

— Следователям милиции при опросе работников партии выяснить сию деталь пока не удалось. Тут нужен местный житель. Не знаете, кто бы мог помочь нам распутать эту загадку?

— Не знаю, — подумав, честно признался Володя. — Я в последние годы бывал в селе только наездами.

— А ваш отец? Ему ведь можно доверять?

— Конечно. Он же...

— Решено, — твердо сказал Новгородский. — Всего ему говорить не обязательно, а задание дайте.

— Задание? — изумился Володя.

Сама мысль, что он должен командовать своим властным отцом, была смешной, неожиданной.

— Да. Задание. Он ведь бывший чапаевец, военный человек?

— Да.

— Вот и командуйте. Ваш отец военную дисциплину должен понимать.

— Попробую, — с откровенным сомнением сказал Володя.

Сажин с Новгородским переглянулись, рассмеялись.

«Не доверяет. Не надеется, — огорченно думал Володя о Новгородском, покидая уютный дом Сажина. — На второй день проверять приехал. Будто я мальчишка. Подожди, капитан, ты еще узнаешь Володьку Огнищева!»

Думая так, Володя если и ошибался, то не совсем. Новгородский действительно беспокоился за исход операции, в которой главнейшая роль отводилась Огнищеву. Но приехал он в Медведёвку не только для того, чтобы еще раз убедиться в надежности молодого геолога. Новгородский приехал с лейтенантом Клюевым и работником военной цензуры. Военного цензора он попросил самым тщательным образом просматривать всю переписку работников геологической партии. Устроить Клюева удалось быстро, и капитан воспользовался возможностью ознакомиться с результатами следствия.

Результаты эти были малоутешительны. Выяснить главное — кто из работников партии отсутствовал вечером второго декабря — следователю еще не удалось. Новгородский понимал, как Задорина стеснена в своих действиях инструкциями Сажина, что очень ограничивало возможности следствия, но решил пока ничего в принятых решениях не менять. Сама по себе работа следователя давала плоды. У счетовода партии сохранилась копия авансового отчета и расписка Николашина, что подтвердило полную невиновность Вознякова. Хотя Новгородский ни на минуту не сомневался в честности начальника партии, ему было приятно окончательно убедиться в этом. Задорина скрупулезно проверила документальную сторону дела и путем опроса работников подтвердила подлинность копии авансового отчета, имевшейся у предусмотрительного счетовода. Ни один из работников партии не оспорил ранее полученных сумм и не отказался подписаться в дубликатах денежных документов.

А Стародубцев капитана огорчил. Лихой рубака не умел справляться со своим прямолинейным характером. Он действовал чересчур открыто, а это никак не входило в расчеты Новгородского. Правда, Стародубцев добросовестно обследовал кернохранилище и точно установил, что никакого взлома не было. В сарай проникли через дверь, открыв замок ключом. Никаких заметных следов преступники не оставили, так как земляной пол кернохранилища с осени хранил отпечатки десятков пар ног. Стародубцев старался. Он проявлял такое рвение и старательность, что превзошел все ожидания. Артиллерист явно спешил рассчитаться с так неожиданно свалившимися на него делами, чтобы поскорее вернуться на фронт.

Новгородский не мог без улыбки вспоминать, какое изумление отобразилось на лице бравого артиллериста, когда тот впервые оказался в его кабинете. Стародубцев даже простовато приоткрыл рот от удивления, узнав в Новгородском своего госпитального гостя. Тем не менее он быстро пришел в себя и спросил, что, в конце концов, от него хотят. Новгородский не заставил долго ждать. Пояснил суть дела и сказал, что ему, Стародубцеву, как бывшему геологу, поручается под видом следователя уголовного розыска прибыть в поисковую партию и выявить преступника. Рассказывая подробности происшествия, Новгородский дал понять, что причастность начальника партии к преступлению очевидна, и потребовал от артиллериста добыть доказательства этой причастности.

Стародубцев не усомнился в подозрениях капитана. Он твердо верил, что фашисты способны на любую подлость, хитрость, и тут же в кабинете поклялся задушить фашистскую гниду своими руками. Новгородскому потребовалось много времени, чтобы внушить Стародубцеву, что этого делать не следует, что надо быть весьма осторожным. Артиллерист крайне неохотно пообещал выполнить все указания в точности.

И все же Стародубцев переигрывал. Он действовал слишком неприкрыто, и враг мог понять, что это лицо подставное, второстепенное, действующее для отвлечения внимания. Новгородскому пришлось вызвать к себе неудачливого «следователя».

Разговор происходил на квартире у Сажина, после того как ушел Огнищев.

— Мне не нравится ваша неосторожность, — напрямик сказал Новгородский. — Действуя так, вы испортите все дело.

— Я и так стараюсь, — простуженно просипел Стародубцев. — Не знаю, как еще можно сдерживаться, когда тут вот кипит! — Он постукал себя увесистым кулаком в грудь. — И так слишком миндальничаем с этим... как это сказать... — Артиллерист свирепо сморщился, выбирая выражение похлеще.

— Но ведь не доказано еще, что Возняков враг! — воскликнул Новгородский. — Документально это не подтверждается.

— Ну и что! Он и не собирался красть деньги. Тут у него все чисто. Ему нужно было уничтожить керн. А финансовая непорочность нужна ему для отвода подозрений. По-моему, ясно.

— Зачем же Вознякову понадобилось тогда вместе с керном уничтожать свой авансовый отчет?

— А он прекрасно знал, что проверка финансовой деятельности кончится полным его оправданием, — уверенно отрубил Стародубцев. — Эти фашистские ублюдки не дураки. Уж я-то знаю! Познакомился на фронте. Лицом к лицу. Да.

— Положим, это так, — более миролюбиво сказал Новгородский, — но нам нужны не предположения, а доказательства.

— А где я их возьму, если их нет! — рассердился Стародубцев. — И притом я не следователь. Всяких юридических финтов не знаю.

— Но зато вы геолог! — веско произнес Новгородский. — Мы потому и надеемся на вашу помощь. Ведь могли бы вы поговорить по-хорошему с Возняковым. Поинтересоваться хотя бы методикой поисков месторождения. Может быть, здесь, как специалист, вы и найдете ключ к Вознякову. Ведь не может быть, чтобы он не затягивал умышленно поисковые работы. Найдите этот геологический криминал — и ваша миссия будет выполнена.

— А ведь это мысль! Правильная мысль. Я, пожалуй, займусь этим.

— Прекрасно, — одобрил Новгородский. — Только не надо смотреть на него, как на врага. Постарайтесь сойтись с ним на дружеской основе.

— Еще что! — изумился Стародубцев.

— А вы постарайтесь, — настойчиво повторил Новгородский.

— Хорошо. Постараюсь.

— Вот так-то лучше, — облегченно вздохнул Новгородский. — И вообще старайтесь, чтобы как можно меньше бросалось в глаза людям, что вы человек военный. И думайте. Над каждым фактиком думайте.

— Я и так думаю.

— Это хорошо. Когда вы осматривали кернохранилище? Днем?

— Днем.

— А ночью?

— Зачем еще ночью? — очень удивился Стародубцев.

— А я бы пришел к сараю ночью и подумал: в какую сторону удобнее в темноте нести или отвозить похищенные ящики. Встал бы возле дверей, осмотрелся и представил себя на месте врага. Такое перевоплощение иногда помогает.

— Хм... — Стародубцев с интересом посмотрел на Новгородского, подумал, а потом чуть улыбнулся. Улыбка эта у него получилась кривой, неумелой, и Новгородский невольно пожалел смелого артиллериста, разучившегося за время войны улыбаться. — Тоже не плохо, — сказал Стародубцев. — Актер из меня, ясное дело, плевый, но постараюсь. Как это вы... Перевоплощусь.

— Вот и добро, — похвалил Новгородский. — И главное — осторожность. Старайтесь как можно меньше мозолить людям глаза. Кто знает, может быть, враг где-то со стороны наблюдает за вами.

— Я это учту, — пообещал Стародубцев.

Побеседовав со Стародубцевым и с Огнищевым, Новгородский стал собираться в обратную дорогу. Надо было спешить в Сосногорск, где капитана ждала срочная работа. В его сейфе лежали личные дела номенклатурных работников геологического управления. Где-то в этих бумагах пряталась разгадка.


— Проснулся? — приветливо улыбнулся Мокшин, когда Володя соскочил со своего сундука.

— Вроде этого, — Володя потянулся, сделал несколько взмахов руками и стал одеваться. — Разбаловался в госпитале. Сплю, как пожарная лошадь. На фронт вернусь — долго привыкать придется.

— Привычка — дело наживное. Отсыпайся, пока есть возможность.

Мокшин сидел за письменным столом, розовый, свежий после умывания, и рылся в полевых книжках. Белая шелковая майка плотно обтягивала широкую мускулистую грудь, и Володя невольно позавидовал атлетической красоте его тела.

— Значит, едешь в Сосногорск? — спросил Мокшин.

— Еду, Василий Гаврилович. Возняков обещал письмецо написать в управление. Возьму и мотану дневным поездом.

— Давай, — одобрил Мокшин. — Да не задерживайся. Буду ждать. Хоть облегчишь малость мое положение. А то замотался.

— Не задержусь! Чего мне там делать. Оформлюсь — и домой. — Он увидел оброненную Мокшиным женскую фотографию и с любопытством потянулся к ней. — Это что за девушка?

— Женщина, — нахмурившись, поправил Мокшин.

— Все равно. Какая красивая! Что, невеста твоя?

— Бывшая невеста... — невесело уточнил Мокшин.

— Вот те на! Неужто погибла? Такая красавица!

— Не погибла. — Мокшин спрятал фотокарточку. — Замуж вышла.

— За кого? — изумился Володя.

— За кого, — голос Мокшина стал тихим, — чудно спрашивать...

Володе стало жаль загрустившего геолога.

— Как же это она, а? — с сочувствием сказал он и простовато удивился: — Неужто лучше нашла?

— Эх, неискушенная душа... — снисходительно улыбнулся Мокшин. — Молод ты, как я посмотрю.

— Как же это она... — не обижаясь, с сожалением продолжал рассуждать Володя. — Такая красивая! Жалко. Муж, наверно, тоже красавец...

— Красавец... — Мокшин поморщился. — На двадцать лет старше ее.

— Не может быть! — поразился Володя.

— В жизни все может быть... — Мокшин стал надевать рубашку.

— Да как же она с таким живет?

— Живет... на два фронта.

— Как так?

— А так. Бедности боится. А как в Сосногорск приеду, так целыми сутками у меня пропадает. Всего слезами умоет.

Володя опешил, долго смотрел на медленно двигающегося по комнате Мокшина. Потом вдруг выругался:

— Сволочь! Стрелять таких мало! И чего вы, Василий Гаврилович, с ней путаетесь? Гнали бы к черту. С глаз долой — из сердца вон!

— Хочу, да не получается. — Мокшин грустно потрепал Володю по плечу. — Эх ты, юная душа. Не все просто в этой жизни...

— Любите, значит...

Мокшин не ответил. Он затолкал в полевую сумку блокноты, накинул пиджак и вышел из комнаты.

«Хороший человек, — с жалостью и симпатией подумал Володя. — Только невезучий». Когда во дворе стукнула калитка, он встряхнулся от задумчивости и стал торопливо одеваться. Надо было переговорить с отцом до того, как он уйдет на работу.

Они разговаривали на кухне. Мать ушла доить корову, в доме царила дремотная утренняя тишина. Тихон Пантелеевич сидел за кухонным столом и пытливо смотрел на сына. Он быстро справился со своим удивлением, но, видимо, не знал, как теперь себя держать.

— А зачем это тебе надо знать? — спросил он наконец.

— Надо! — отрывисто сказал Володя, и Тихон Пантелеевич только качнул головой, все поняв и смирившись, что большего ему знать не положено.

— Очень желательно установить это поскорее, — повторил Володя. — Но без шума и осторожно.

— Не маленький, — хмыкнул Тихон Пантелеевич, продолжая разглядывать сына с возрастающим уважением. — Разведаем аккуратно. Чапаевскую службу еще не забыли.

— Я тоже так думаю.

Тихон Пантелеевич поразмыслил, потом уверенно сказал:

— Ясное дело, лошадь они брали не в партии.

— А где?

— В колхозной конюшне, ясное дело. В партии всех и лошадей-то шесть голов. А в колхозе под сотню. Уследи попробуй, какая лошадь притомилась, если ежедневно из всей конюшни и половина на работу не выходит. Сбруй не хватает. Да и порядка на конюшне нет. Никто конюхов ладом не контролирует. Заморенную лошадь оставить на день дома конюхам — плевое дело. Никто и не заметит.

— Пожалуй, — согласился Володя и улыбнулся: — Ты вроде бы заранее думал над этим.

— А что, мы дурнее вас, молодых, что ли! — приосанился Тихон Пантелеевич. — Ясное дело, как слух прошел про Николашина, так мужики и давай на свой манер прикидывать что к чему. Я еще тогда подумал: ежели с Николашиным что сделали, так это только наши, а если лошадь брали, то не иначе как на колхозной конюшне.

— Ну, коль так, то давай действуй, — сказал Володя. — Считай это фронтовым заданием. Приеду из Сосногорска — доложишь.

— Ишь ты, молокосос! — весело изумился отец.

9. БУДНИ

На столе перед Новгородским лежали три тоненькие папки. Это было все, что осталось от объемистой стопы личных дел работников геологического управления, над которыми он много и кропотливо работал. Три дела. Три человека. Капитан пристально всматривался в фотографии трех обыкновенных, по всем внешним признакам весьма порядочных людей и гадал: который? Только у этих людей он нашел некоторые неясности в биографиях и перемещениях по службе. Все остальные личные дела были тщательно проверены и отложены в сторону. Люди, которым они принадлежали, были вне всяких подозрений.

Новгородский еще и еще раз пробегал взглядом по документам, всматривался в фотографии и мучительно размышлял.

Пискарев Захар Савельевич. 46 лет. Инженер геолого-производственного отдела. До войны работал в одном из институтов Академии наук, не раз бывал в заграничных командировках. По собственному желанию перешел на рядовую работу в Сосногорское управление. Почему? Зачем? Не совсем ясно.

Лебедев Игорь Серапионович. 48 лет. Старший инженер проектно-сметной группы. Шестнадцать лет подряд работал на одном из сибирских рудников. За три года до войны вдруг сорвался с места и успел поработать во многих промышленных районах страны. Тихвин, Магнитогорск, Запорожье, Никополь, Баку и наконец Сосногорск. Что за резвость? Отчего такая прыть? На третий месяц войны вздумал впервые жениться. Что за метаморфоза произошла с этим холостяком. Не ясно.

Аржанков Иван Аскольдович. 30 лет. Старший инженер производственно-технического отдела. Эвакуировался из Запорожья. В гражданскую войну потерял родителей. Знает только, что родители были крестьянами-бедняками. Больше о них и о своем раннем детстве ничего не помнит. Воспитывался в детдоме. А дату и место рождения указывает совершенно точно. И притом — Аскольдович. Почему его отец крестьянин-бедняк Смоленской губернии и вдруг — Аскольд. Не крестьянское имя. Все это требует уточнения, а Смоленская область оккупирована.

Все возможные запросы Новгородский сделал и теперь напряженно обдумывал свои предстоящие действия. Выбрать верное направление в дальнейшей работе было трудно. Костенко торопил, требовал практических результатов, а их пока не было. Были необходимы дополнительные сведения, ответы на сделанные запросы, нужно было время. Времени же не давали. В Москве, очевидно, расценили сообщение из Сосногорска, как весьма тревожный факт — потому Центр каждодневно интересовался ходом расследования.

Утром полковника посетили Исайкин и академик Беломорцев. Они только что вернулись из столицы, где присутствовали на очень важном совещании в Центральном Комитете партии.

— Проблема обеспечения оборонной промышленности необходимым сырьем рассматривалась в комплексе, — озабоченно рассказывал Исайкин. — Но вопрос о резком увеличении выплавки алюминия был поставлен во главу угла. В правительстве и Центральном Комитете основные надежды возлагают на нашу область. Мы обещали, что все зависящее от производственников будет сделано качественно и в срок... — Секретарь обкома оглянулся на Беломорцева.

Академик нахмурил жидкие брови.

— Геологи и горняки не подведут. Поскольку Медведёвское месторождение уже дало первый сигнал о себе — мы постараемся выявить его по всей площади как можно быстрее. Главное, чтобы Вознякову больше не мешали.

Полковник понял намек. Тоже нахмурился, потянулся за папиросой, взглянул исподлобья на сидевшего в углу Новгородского. Капитан расценил этот взгляд как предложение высказаться.

— За нами дело не станет. Создадим Вознякову условия, — сказал он.

Сказать было нетрудно, а вот сделать... Клюев пока что ничего не нащупал. Стародубцев действует вхолостую. Огнищев... Тот только-только осваивается. Ничего ценного от него еще не получено. Мелочь всякая. Далась ему эта красивая женщина. Добрую четверть часа рассказывал о неудачной любви Мокшина. Мокшин, женщина... А в самом деле, кто она такая? Документы Мокшина безупречны, биография проста. Тридцать лет. Окончил Ленинградский горный институт. Есть люди, которые вместе с ним учились. Звезд с неба не хватал. Работал коллектором, старшим коллектором, участковым геологом. Все время на рядовых должностях, все время в полевых партиях, все время в Приднепровье. Незадолго до войны переведен в Сосногорск, как способный, инициативный работник. Мокшин ясен. А о бывшей его невесте и ее муже ничего не известно. Кто они такие? Огнищеву приказано выяснить все это подробно и сфотографировать женский портрет. Что это даст? Новгородский сам не знал. Оперативная работа превращалась в изнурительные, наполненные поисками, но пока что безрезультатные будни. Будни черновой работы.


Рабочие будни Задориной тоже были нелегкими. Она чувствовала, что следствие заходит в тупик. Строгие установки Сажина сводили работу к простой констатации очевидных фактов. Проанализировав имеющиеся документы, Надя решила открыто изложить начальнику отделения свои соображения.

Сажин встретил ее, как всегда, радушно. Он был утомлен, глухо кашлял, но все же заставил себя заулыбаться и вышел из-за стола.

— Ну, чего новенького, Надежда Сергеевна?

— Вы же сами знаете, что ничего новенького быть не может, — сухо сказала Надя.

— Как это не может быть? — удивился Сажин.

— Очень просто. Я ограничена в своих действиях вашими инструкциями. Ход следствия умышленно направлен по ложному пути. Разве вы этого не понимаете?

Сажин нахмурился, вернулся к столу и грузно опустился на стул.

— Не понимаю. Вас теперь двое. Почти настоящая оперативная группа. Вам и карты в руки. — Он попробовал еще раз улыбнуться.

— Нет, вы все понимаете, Порфирий Николаевич, — настаивала Надя. — Что проку, коль нас стало двое? Стародубцев не сведущ даже в азбучных юридических истинах. Какой из него следователь!

— Учите!

— Я уже говорила, что у него нет желания всерьез осваивать дело. Я не вижу смысла в его назначении моим помощником. А вы видите?

— Стародубцев будет работать с вами, пока это будет нужно!

Начальник опять что-то недоговаривал. Надя чувствовала эту недоговоренность давно, с первого дня следствия по делу Николашина, и не понимала ее. Как только дело доходило до откровенного обмена мнениями, она, как на каменную стену, натыкалась на эту недоговоренность, уходила от Сажина злой, обезоруженной. Сейчас она решила идти до конца.

— Вы не откровенны со мной, — резко сказала Надя. — Я требую, чтобы мне дали свободу действий. Надо искать убийц Николашина и причины этого убийства, а не фикцию исчезнувшего человека.

Лицо Сажинасделалось жестким, непроницаемым. Таким Надя его никогда не видела. Сажин сжал кулак и пришлепнул им по столу:

— Следствие будет идти в заданном направлении. Стародубцев будет работать с вами. Учите его. Это приказ. Категорический приказ. Вам понятно?

Надя поняла, что спорить с Сажиным бесполезно. За его властными словами крылось что-то тщательно скрываемое, важное. Она почувствовала — этого важного ей не полагалось знать. Надя сглотнула горечь обиды и с неохотой, упрямо сказала:

— Понятно...


Вернувшись в свой кабинет, Надя сердито бросила папку с документами на стол, стала спиной к горячей печи. Работать не хотелось. Хотелось отдохнуть, отвлечься от утомительных однообразных дум об убитом Николашине и связанных с этим преступлением загадках. «Поеду в Заречье... — вдруг решила она. — Надо искать там!» Обрадовавшись этой мысли, она стала собираться в дорогу. «Только там. Только в Заречье!.. Здесь, в кабинете, ничего не прояснится!» Надя говорила себе так, будто оправдывалась, будто ей было необходимо убедить себя в правильности принятого решения.

Поехать в Заречье ей и в самом деле хотелось очень. Но не из-за служебных дел. Она и сама не знала, что может дать для следствия эта поездка. А на донышке сердца теплилась надежда: вдруг представится возможность хотя бы случайно встретить раненого лейтенанта...

Он и не подозревал, этот немножко неловкий, немножко неуклюжий парень, сколько неожиданных тревог, волнений и теплых воспоминаний вызвал своим вторичным вторжением в жизнь районного следователя Нади Задориной.

Встретились они действительно во второй раз. Давно была та первая встреча. По их возрасту, очень давно. Три года назад. И Надя давно забыла о ней. Но в то студеное декабрьское утро, когда в милицейские сани завалился раненый лейтенант («Голубчики! Подкиньте нашего новичка до военкомата!» — просил Возняков), у Нади вдруг отчего-то гулко затрезвонило сердце. Она сразу узнала прозрачно-синие глаза, со следами госпитальной бледности округлое лицо, простодушную улыбку.

Осенью 1938 года студенты Свердловского горного института принимали гостей — коллег из юридического института. Взаимные встречи студенческих коллективов в те довоенные годы были не так уж редки. Но для молоденькой студентки Нади Задориной встреча эта была большим событием. В плане встречи значился студенческий бал, а Надя в свои девятнадцать лет на балах никогда не бывала... Это был первый выход «в люди», как громко выразилась Надина мама, и потому перед таким незаурядным в жизни каждой девушки событием было много хлопот, маленьких девичьих волнений. Мама суетилась больше дочери. Почти всю ночь просидела за швейной машинкой, дошивала «бальное» платье. Надя до сих пор помнит каждую строчку того простенького, голубого в белый горошек, легкого платьица, последнего «маминого»...

Как это часто бывает, чем тщательней готовишься, чем больше тревожишься, чтобы не опоздать, тем вернее, что опоздаешь. Опоздали и Надя с подругами. Когда они появились в актовом зале горного института, торжественная часть уже закончилась, стулья были составлены вдоль стен, а на эстраде звонко гремел духовой оркестр. Бал начался. Девушки застенчиво присели на стулья.

Зал был полон народу. Танцевали в основном преподаватели и старшекурсники — народ бывалый, самоуверенный, давно сбросивший перья отроческой стыдливости. В противоположном углу толпились студенты-горняки. С первого взгляда видно — младшекурсники. Полумальчики-полуюноши, с первым пухом на румяных щеках, они с подчеркнуто скучающим видом глазели на танцующих, отпускали по их адресу остроты, заговорщицки подталкивали друг друга локтями. Они чем-то напоминали молодых петушков — так независимо задирали они головы, так демонстративно старались не пялить глаза на сидевших напротив девушек-юристок.

При виде этой воинственно хохлящейся толпы девушки присмирели.

Грохнув барабанами, замолк оркестр. На эстраду вышли распорядители бала: незнакомый плечистый горняк и Оська Кауфман, студент-дипломант, известный в юридическом институте остряк и враль. Распорядители обменялись несколькими незлобивыми шутками по адресу своих институтов, а потом объявили мужской вальс.

— Танцевать всем, пассивных кавалеров администрация бала будет штрафовать! — пригрозил плечистый.

— Рыцари кирки и отбойного молотка, не поджимайте хвосты, будьте мужчинами, гостьи скучают, — добавил Оська, адресуясь в угол.

Когда-то на первом курсе Надя была немножко влюблена в грубоватого Оську, потом это прошло.

Снова загремел оркестр. И тут только Надя с ужасом обнаружила, что противостоящая толпа пришла в движение. Возымели-таки действие угроза штрафа и язвительная Оськина реплика. «Ой! — оборвалось что-то в груди. — Лишь бы из наших, лишь бы из наших...» Она страстно желала этого, хотя знала, что мольба ее бесполезна.

Надя была самой хрупкой, самой маленькой в институте. Сокурсники считали ее чуть ли не девчушкой, относились покровительственно, старались не обижать... И на том их внимание исчерпывалось. Нет, на приглашение знакомых студентов-юристов ей рассчитывать не приходилось...

И вдруг перед ней вырос он. Вырос неожиданно, протиснувшись сквозь толпу. Надя увидела огромные прозрачно-синие глаза, голубую футболку (предмет туалета дешевый, доступный и потому в ту пору в студенческой среде весьма популярный), увидела протянутую к ней руку.

— Разрешите!..

Почему-то эта протянутая рука особенно запомнилась ей. Сильная, загорелая, с толстыми, грубыми пальцами, на которых в великом множестве красовались ссадины и царапины. Очевидно, запомнилась потому, что то была первая мужская рука, протянутая к ней. Это был первый жест признания ее девичьей зрелости.

Не заметил Надиного волнения, багрянца, брызнувшего ей в лицо, обладатель голубой футболки. А она этот первый «настоящий» вальс запомнила надолго. Ведь до той поры ей случалось танцевать лишь с одноклассницами на школьных празднествах да с подружками на институтских вечерах... Все Надино внимание было сосредоточено тогда на том, чтобы не оступиться, не упасть. И еще она боялась, что студент в футболке вдруг заговорит, начнет спрашивать. Надя чувствовала, что танцевать и разговаривать одновременно она будет не в состоянии.

К счастью, молодой человек молчал. В конце концов Надя обрела себя, даже позволила себе улыбнуться. И тут только поняла — ее партнеру не до разговоров: все его мысли сконцентрированы на контроле за движением собственных ног. И Наде вдруг стало очень весело, она почувствовала превосходство над взъерошенным, насупленным парнем. Все-таки это она, хрупкая и маленькая, первой пришла в себя, обладала более «мобильной нервной системой», как любил выражаться преподаватель психологии доцент Сверчевский.

У эстрады скопилось особенно много вальсирующих пар. В это скопище и занесли непослушные ноги голубую футболку. Надю толкнули раз, затем другой... Тут-то партнер и издал первый звук:

— А ну, поосторожней!.. — И, кружась, бочком стал отпихивать локтем соседние пары.

Надя поняла, что толкаться ему более привычно, нежели танцевать. Как бы желая подтвердить это, уже на совершенно свободном месте студент наступил Наде на ногу. Надя сморщилась, остановилась, поглядела на свои новые белые туфельки, потом сердито на партнера. Тот сконфуженно заморгал, сипло пробормотал:

— Вот черт... Извините... товарищ юриспруденция...

Надя хотела рассердиться и уйти, но передумала.

— Ладно. Бывает... — усмехнулась она и покровительственно положила руку на его плечо.

В это же время оркестр смолк. Молодой человек проводил Надю к подругам, поблагодарил, угловато кивнув рыжеватой головой, и пристыженно заспешил в угол к своим петушащимся приятелям.

— Утюг! — пожаловалась Надя подругам. — Медведь косолапый. Чуть ногу не искалечил. Туфлю испачкал. — А сама ждала следующего танца.

Но синеглазый парень исчез. Не пригласил он ее ни на фокстрот, ни на танго... Откинувшись на спинку стула, Надя обмахивалась платочком и искоса поглядывала на поредевшую кучку нетанцующих студентов, но знакомой голубой футболки среди них не увидела. Это почему-то огорчило ее, ей стало скучно в шумном веселом зале. Она пожалела, что была не слишком снисходительна к неловкому партнеру.

Снова объявили вальс. А у Нади всякий интерес к балу уже пропал. Она скучающе глядела на танцующих и соображала: удобно или неудобно уйти домой, не предупредив подруг. И вдруг она увидела его. Голубая футболка уверенно двигалась от двери прямо к ней. Студент приглаживал широкой ладонью мокрые, только что причесанные волосы и широко улыбался Наде как давнишней и близкой знакомой. У Нади застучало в висках, она улыбнулась ответно, разом простив голубой футболке и запачканную туфлю, и «товарища юриспруденцию», и долгое отсутствие...

Но в это время откуда-то сбоку подлетел Оська Кауфман.

— Ха! Надюшка! Скучаем, маленькая? — И изогнулся в поклоне. — Прошу, мадам!

Наде ничего не оставалось делать, как подать Оське руку. Они провальсировали рядом с голубой футболкой.

Широко расставив ноги, сунув руки в карманы, он стоял среди танцующих, и прозрачные глаза его были темны от обиды и мальчишеской злости. Надя почувствовала себя виноватой. Она хотела крикнуть, чтобы он сел на ее место, но Оська увлек ее в другой конец зала.

После вальса голубой футболки Надя не увидела. Были всякие: красные, желтые, зеленые и такие же голубые. Но все это были не те. Коренастый парень с прозрачно-синими глазами и сильными рабочими руками исчез из праздничной суеты студенческого бала.

Станцевав еще несколько раз, Надя покинула зал.

В фойе, где шустрые затейники организовали потешные конкурсы, викторины и аттракционы, «своей» голубой футболки Надя также не обнаружила (она так и сказала себе: «Моего нет»). Не оказалось его и в аудитории, в которой проходил шахматный турнир. Уже потеряв надежду встретить обиженного студента, Надя неожиданно увидела его у волейбольной площадки. Юристы проигрывали горнякам начисто. Недавний Надин партнер восторженно орал по этому поводу, махал загорелыми руками. Подходить к нему с объяснениями, что она, Надя, ничуть не виновата в случившемся, говорить, что ждала она его, а идти танцевать с Оськой не имела никакого намерения, не было смысла. Надя обиженно повернулась и пошла в фойе.

Много воды утекло после того студенческого бала, когда она впервые почувствовала себя вполне взрослой и самостоятельной. Были и балы, и поклонники, было всякое. Тот же Оська, ставший вскоре преуспевающим юрисконсультом какого-то огромного треста, объяснялся ей в любви. А она смеялась. И нет теперь ни Оськи, ни его любви. В первые дни войны ушел он добровольцем на фронт и погиб где-то под Витебском. А главное — нет мамы. Ее слабое, издерганное болезнями сердце перестало биться.

Отца Надя никогда не видела. Простой уральский рабочий, в гражданскую войну он командовал ротой, батальоном, служил начальником разведки бригады, был председателем ревтрибунала... Он погиб при освобождении Сибири от колчаковцев. Милая, беспокойная мама! Она хранила верность отцу всю свою жизнь. Она любила его возвышенной, восторженной любовью и научила этой любви Надю.

«Учись, доченька. Учись, — часто говорила мама. — Твой папа очень хотел, чтобы ты стала юристом. Неси людям справедливость». Едва ли отец мог говорить так, ведь он погиб за месяц до рождения дочери, но Надя никогда не брала под сомнение мамины утверждения. В конце концов, какое это имело значение! Стать юристом — этого хотела и мама, и сама Надя. Она пошла в юридический. Мама была счастлива. Она выкраивала из своей скромной бухгалтерской зарплаты все возможное, чтобы дочь могла учиться. И вот мамы не стало.

Заботы, недостатки, ответственность за свое будущее... Все это разом свалилось на неокрепшие Надины плечи. Но она выдержала, хотя порой приходилось ой как тяжело. И где уж тут помнить о какой-то голубой футболке, о каком-то бале...

А не забыла, оказывается. Взглянула в знакомые синие глаза, увидела ясную мальчишескую улыбку — и всколыхнулось сердце. Всплыло в памяти все, до мельчайших подробностей. С трудом сдержалась, чтобы не выдать свою радость. А на то, что Володя не узнал ее, Надя не обижается. Она уже давно не та наивная девчонка, которая могла рассердиться на случайного партнера по танцам. Надя знает: уж так устроен мир, что женщины более бережно хранят в своей памяти радости и счастливые мгновения молодости.

Своим появлением Володя как бы вернул Наде самую счастливую, беззаботную пору ее юности. Ведь тогда была жива мама, тогда все было легко и просто, тогда она, Надя, вступала в самостоятельную жизнь, ей открылись первые ее радости и увлечения... Она была благодарна за это Володе.

Так было поначалу. Потом появилось другое. Что-то глубокое, очень серьезное и важное... Надю радовало и тревожило каждое Володино появление. Ее всерьез начали беспокоить и волновать и то, как он смотрит на нее, как улыбается ей, как говорит с ней... Занимаясь в зареченской конторе, Надя уже не раз ловила себя на том, что то и дело поглядывает в окно, ожидая, не появится ли Огнищев. А когда он действительно появлялся, уже была не в состоянии углубиться в бумаги, все ее мысли были там, возле коренастого, слегка прихрамывающего молодого лейтенанта.

Надя каждый раз делала новые открытия. Ее Володя, ее голубая футболка, представал каждый раз в новом качестве. То простодушный, то лукавый, то сконфуженный, робеющий перед ней, Надей, то неожиданно дерзкий... А однажды она увидела его совсем иным.

Володя шел по улице и о чем-то думал. Просто шел и думал. Но в этой задумчивости, в валкой твердой походке было столько серьезности, озабоченности и решимости, что Надя удивилась. Это шел и о чем-то сосредоточенно размышлял сильный, полностью сформировавшийся мужчина. Мужчина-солдат.

В последнее время ночами, когда плохо спалось, Надя часто думала о Володе. К благодарности за возвращенные ей радости юности прибавилось что-то совсем новое, женское, зрелое, стыдливое... Надя отгоняла от себя эти мысли, но они упорно возвращались вновь. Видеть Володю стало потребностью. Встретив его, хотя бы мельком, она успокаивалась, обретала душевное равновесие.

Наверное, поэтому, придя от Сажина, Надя вдруг решила поехать в Заречье.


С геологическим разрезом Володя ознакомился быстро. Несколько разновидностей известняков и доломитов — породы, слагающие район поисков, — изучить было нетрудно. Мокшин провез его по всем четырем буровым вышкам, познакомил со старшими мастерами и буровыми бригадами. Среди старших мастеров нашелся знакомый. Назар Осинцев. Тот самый, чья бригада первой подсекла пласт боксита. Осинцев в свое время учился в горном институте и жил в одном общежитии с Володей. На третьем курсе Назар заболел, запустил учебу и вынужден был уйти из института.

Встреча была неожиданной для обоих. Назар шумно приветствовал однокашника, долго хлопал его по спине короткими толстыми руками.

— Бери наш участок, — веселым юношеским тенорком тараторил он. — Мы на верном месте. Боксит тут! — И стучал по заснеженной земле большим стоптанным валенком.

Володя увидел торчащий из снега рядом с корпусом буровой вышки — тепляком — деревянный репер и понял, что то была та самая скважина, которая вскрыла руду.

— Тут? — спросил он, указывая на репер.

— Тут. — Осинцев не умел мрачнеть, он только перестал улыбаться. — Здесь вскрыли. Почти десять метров. Вот теперь бурим заново.

— Отступили на пять метров, — уточнил Мокшин.

— Отступили... — проворчал Назар. — А должны были прослеживать пласт дальше. Вон туда, за двести метров, должны были переезжать, — махнул он рукой в глубь леса.

— Да, двойную работу приходится делать. Жалко?

— Как не жалко! Столько труда положили. Здесь же карст. Сам понимаешь. То и дело аварии. Бурить не так-то просто.

— Месяц работы, — констатировал Мокшин.

— Во! Месяц дармовой работы! Давай, Володька, бери наш участок.

— Это уж как прикажут.

— А ты попросись. Что, у тебя языка нет? — Осинцева ничуть не смущало присутствие Мокшина, за которым был закреплен этот участок.

— Видно будет, — уклончиво ответил Володя, испытывая неловкость за своего квартиранта, который обиженно поджал губы.

— Ладно. Потом поговорим.

Вечером Возняков информировал Володю об истории поисков месторождения. Они сидели в геологическом отделе вчетвером. Мокшин чертил проектные разрезы новых скважин, за угловым столом рылся в бумагах следователь Стародубцев. Он изменил своим привычкам и поговорил сегодня с Возняковым запросто, без обычной подозрительности. Начальник партии был потому в хорошем настроении и с увлечением рассказывал молодому геологу о своих мытарствах.

— Куски боксита были обнаружены в речных отложениях несколько лет назад. Найденными образцами заинтересовались в управлении, но поиски были начаты лишь незадолго до войны. Провели мы детальную геологическую съемку и тоже нашли в русле реки обломки диаспорового боксита. Дело очевидное — где-то в пойме реки есть выход пласта на поверхность. Знаком с обломочно-речным методом поисков? — спросил Возняков Володю.

— Знаком.

— Во! — весело продолжал Возняков, размахивая длинными, костлявыми руками. — Согласно классическим принципам этого метода мы и поползли вдоль реки. Вверх по течению. Ваша Студянка — река быстрая. Сумасшедшая речка! Растащила обломки боксита на добрый десяток километров по руслу. И причем обломки одиночные, редкие. Всю осень мы на этой проклятой Студянке плюхались. Накупались досыта. Все по той рваной цепочке обломков шли вверх. Стали к Заречью подходить, чувствуем — цель близка. Куски боксита стали встречаться чаще, стали менее окатанными, прямо-таки настоящие обломки, совсем не похожие на гальку, причем укрытые более свежими наносами. Ага, думаем, есть! За селом обломков боксита уже не нашли. Все облазили, все перерыли — нет! Значит, выход где-то в районе села. Давай прикидывать, где он — тот собачий выход. Искали, искали — не нашли. Давай теоретически прикидывать. Местность гористая, лесная, значит, где-то можно найти обнажение. Опять давай искать.

— Помню, — улыбнулся Володя, — я как-то осенью домой отпросился. Мать болела. Видел, как ваши люди по кручам с молотками ползали.

— Во-во! — захохотал Возняков, сейчас ему было смешно вспоминать свои былые злоключения. — Все облазили. Ничего не нашли. Заложили несколько шурфов и дудок — тоже ничего. Все наши сосногорские ученые мужи в тупик встали. Гадали, гадали и решили начать буровые работы. А где скважины первые закладывать? Опять загадка. Обломки боксита по обоим берегам Студянки есть. Решили так. Правый берег представляет собой широкую пойму. Этакая долина, образованная речными наносами. Левый берег крутой, обрывистый. Поскольку в обнажениях этого берега боксита и признаков продуктивного горизонта мы не нашли, то, разумеется, надо бурить на правом берегу: в пойме. Видимо, пласт боксита выходил на поверхность где-то в старом русле и сейчас закрыт аллювием — речными отложениями.

— Выходил? Это значит — когда-то! Что, найденные вами образцы были сильно разрушены? — неожиданно спросил Стародубцев. Он давно отодвинул в сторону бумаги и с интересом слушал начальника партии.

Вознякову понравилась заинтересованность следователя. Он по-мальчишески подмигнул Володе: «Ага! И этого чиновника заинтересовало!»

— Нет. Обломки боксита были вполне сохранившимися. Но надо учитывать, что образование, накопление бокситов происходит в зонах выветривания. Поэтому этот минерал очень устойчив к воздействию химических агентов.

— Понятно... — промычал Стародубцев.

Возняков бодро продолжал:

— Смонтировали две буровые вышки на правом берегу. Начали бурить. В коренные породы врезались — и на тебе! — продуктивный горизонт тут же. Почти у дневной поверхности. А кондиционного боксита, что в реке находили, нет! Есть только жиденькие включения серого боксита.

— Он что, ценности не имеет? — спросил Володя.

— Для алюминиевой промышленности не годится. В нем много пирита, а это сводит на нет ценность всех других компонентов. Не кондиционен — так говорят технологи. Много вредных примесей.

— Понятно.

— Тут война началась. Нас стали торопить. Увеличили число буровых до четырех. Стали форсировать поиски. К осени убедились — на правом берегу продуктивная толща выклинивается. Выходит отдельными языками на поверхность, а основное месторождение, оказывается, надо искать на левом берегу. Туда, полого падая, уходит продуктивная толща.

— Надо было геофизику ставить, — опять высказался Стародубцев.

— Ставил, — огорченно отмахнулся Возняков. — Геофизики нас только запутали. Методика геофизических работ еще далека от совершенства, геофизическая аппаратура тоже, методы интерпретирования весьма условны.

— Вы что, не верите в геофизику? — с любопытством спросил Стародубцев.

— Почему же... У геофизики большое будущее. Но на данном этапе... — Возняков развел руками, — сами посудите. Геофизики проработали у нас все лето. Съели почти все наши деньги. А что дали? Приблизительно определили простирание известняков, к которым приурочен рудоносный горизонт. Эти известняки мы и без них проследили. А вот где искать? Где заложить скважину? Ведь площадное распространение этих известняков только в нашем районе превышает тысячу квадратных километров. Вот и решайте! Мы пробурили на левом берегу несколько скважин, основываясь на данных магнитометрической съемки. А вскрыли все тот же некондиционный серый боксит. Содержащийся в нем пирит дает ложные аномалии.

— Н-да, дела... — в раздумье пробурчал Стародубцев. Ответ начальника партии его, видимо, удовлетворил вполне.

— Мы решили пробурить несколько скважин вдоль берега реки. Ведь где-то там пласт выходил на поверхность. Прошли восемь скважин — опять сюрприз. Продуктивная толща вдруг нырнула сразу на двести метров в глубину. Оказывается, река текла как раз по зоне какого-то древнего тектонического нарушения. Попросту говоря — по сбросу. Давняя подвижка пород когда-то разорвала рудоносные известняки, по этому-то нарушению и пошел сток поверхностных вод. Мы решили, что за зону разлома попал лишь маленький язычок месторождения, оставшегося на двухсотметровой глубине. Отсюда, вопреки проекту, я решил на свой страх и риск бросить буровые за линию сброса, на километр в сторону от реки. Николашин тоже считал это единственно правильным решением. И вот — первая же скважина вскрыла диаспоровый боксит! — Возняков воинственно оглядел присутствующих. — Вопреки сомнениям специалистов управления и вашим тоже, Василий Гаврилович! — дружелюбно погрозил он худым кулаком Мокшину.

— Ну уж, и меня туда же! — улыбнулся Мокшин. — Я ведь вас поддерживал, только высказал некоторые предположения, а не сомнения! — Мокшин многозначительно приподнял указательный палец.

— Ну, пусть, предположения, — миролюбиво согласился Возняков. — Главное в другом. Теперь выяснилось, что серый боксит подстилает основное месторождение. Осинцев поднял всего тридцать сантиметров серого боксита, а диаспорового — почти десять метров. Выходит, что ценные сорта бокситов где-то перед рекой выклиниваются, а подстилающий их пиритизированный боксит имеет большее площадное распространение, что и ввело в заблуждение геофизиков.

— А как же обломки диаспорового боксита оказались в реке? — спросил Володя.

— Можно предполагать, что небольшой язычок основного рудного тела тоже попал за линию сброса и где-то выходит на поверхность. Он настолько невелик или так хорошо замаскировался, что мы не сумели обнаружить его.

— Вполне достоверно, — опять же неожиданно согласился Стародубцев.

— Скажите, пожалуйста! — удивился Возняков. — Даже вы, неспециалист, все поняли.

— Вы очень доходчиво рассказываете, — сказал Стародубцев и дружелюбно предложил: — Давайте закурим. Ленинградским «Беломором» разбогател... Довоенным.

— Вот это да! — восхитился Возняков. — Обожаю!

10. НОВОСТИ

На улице Володя неожиданно столкнулся с Осинцевым. Маленький, круглый как шар, в своем широком полушубке, он стремительно выкатился откуда-то из-за угла и сразу спросил:

— Ну, на какой участок назначили?

— К вам.

— Порядок! — обрадовался Назар. — Значит, вместе работать будем.

— Выходит.

— Зайдем ко мне. Поболтаем, — предложил Осинцев.

— Нет, пойдем лучше к нам. Есть хочу. С утра во рту крошки не было.

— Н-да, жратва — дело важное, — согласился Осинцев. — Только заходить к вам что-то не хочется.

— Почему?

— Да так... — Назар замедлил шаги. — Неохота лишний раз встречаться с этим охломоном.

— С кем?

— Да с Мокшиным. Ну его...

— За что ты его не любишь? Человек он вроде порядочный.

— Вот именно — вроде, — сердитой скороговоркой сказал Осинцев.

— Ну ты всегда умел преувеличивать, — улыбнулся Володя. — Обыкновенный, хороший человек!

— Чего ты о нем знаешь! Я с ним уже семь месяцев работаю, а понять не могу.

— Плохо глядел, — сказал Володя, вспомнив невеселый разговор с квартирантом.

— Ну да, плохо... — обиделся Назар. — Я поначалу его тоже за человека принял. Даже деньги взаймы брал, вместе выпивали, а потом... — Он махнул рукой, и Володя опять улыбнулся (Своей привычкой жестикулировать маленький Назар очень походил на долговязого Вознякова). — Потом разочаровался. Сухой он какой-то. Все правильным, точным хочет быть, ни с кем не ругается — тьфу!

— Чудак ты, Наварка! Фантазер, как раньше. Все с кем-нибудь да воюешь.

— Не каждому же быть таким всеядным, как ты! — беззлобно огрызнулся Назар.

— Ладно. Пойду ужинать, — сказал Володя.

У него не было желания спорить.

Мокшин был в плохом настроении. Володя сразу понял это, когда зашел в свою комнату. Квартирант сидел за письменным столом и курил, сердито пуская тугие струи дыма к низкому потолку.

— Невеселы что-то, Василий Гаврилович, — сказал Володя. — Чем расстроены?

— Да ничем. Просто устал.

— А мне показалось, что расстроены. Тоже устал, лягу спать. Завтра на участок ехать. Не обижаетесь, что отнял у вас две буровых?

— Ну что ты! Рад бесконечно. Баба с возу — кобыле легче. Надоел мне этот Осинцев. Все ему не так, все ему не ладно.

— Он такой! — добродушно согласился Володя. — И в институте таким был.

— Ну его! Мучайся теперь с ним ты. — Мокшин помолчал, а потом сказал: — Олег Александрович тоже хорош. Выставляет меня на посмешище, приписывает какие-то сомнения. Это после того, как я вместе с ним ночей не спал, сутками на вышке Осинцева сидел.

— Да полноте, Василий Гаврилович. Ничего особенного он не сказал. Так... Употребил не то слово.

— Все же...

— Ерунда. Берегите нервы. Старик вас уважает, а сказать что-нибудь лишнее всякий может.

— Бывает. — Мокшин повеселел, стал раздеваться. — Послушаю добрый совет. Тоже лягу спать.

В комнату заглянул отец.

— Пойдем-ка, Владимир. Подсоби матери. Надо картошки в погребе набрать.

— А я уже спать собрался.

— Спать... Ишь какой барин нашелся, — проворчал Тихон Пантелеевич. — Пойди подсоби. У меня нынче поясницу разламывает. Никак, опять застудился.

— Баньку, баньку с веничком надо, — посоветовал Мокшин.

— И то дело, — согласился Тихон Пантелеевич. — Завтра истопим, а то невмоготу что-то. Пошли. Подыми матери пару бадеек.

Спускаясь в погреб, Володя вдруг подумал, что отец неспроста заставил его лезть за картошкой. Он не ошибся. Тихон Пантелеевич зажег керосиновую лампу и тоже спустился вниз.

— Есть новость, — тихо прошептал он, склоняясь к сыну. — Второго числа вечером у Сидора Хомякова брал лошадь Иван Булгаков. За самогонкой в Порошино вроде бы гонял.

Наипервейшего деревенского пьяницу колхозного конюха Сидора Хомякова Володя знал с детства, а вторую фамилию слышал впервые.

— Кто такой Булгаков?

— Не нашенский. Из раненых. Коновозчиком в партии работает.

— Что же он не у себя лошадь брал?

— Выходит, не резон было.

— И долго ездил?

— Сидор-то не помнит. Пьян был. Лошадь дал часов в семь вечера и спать завалился в конюховке. Ночью проснулся, видит — лошадь на месте, а Иван на полу спит. Четверть самогонки под столом.

— Во сколько это было?

— Да не знает Сидор-то. Я же говорю — пьян был. Разбудил Булгакова, еще выпили. У него вовсе ум вон.

— Как ты все это узнал?

— Это мое дело, — сердито прошипел отец. — Я свое дело сделал. Ивана-то сразу узнаешь. Однопалый он.

— Давно в деревне появился?

— Месяца четыре будет. У Ефросиньи Козыревой квартирует.

— Откуда он явился?

— Из госпиталя, говорят. По чистой. Места-то его под немцами.

— Пьет часто?

— Не особенно. Но бывает. Запоями. Редко, да метко.

Володя наполнил ведра картошкой и полез было из погреба, но отец остановил его.

— Вот что... как тебе сказать... — Он поскреб затылок. — Назарки Осинцева второго числа ночью в деревне тоже не было...

— Осинцева? Где же он был?

— А черт его знает! — сердито ругнулся старик. — Хозяйка квартирная сказывала, что только под утро заявился. Хмельной. Где был — не сказывал...

«Вот те дела! — Володя промолчал, ошеломленный неожиданной новостью. — Неужто Назар?..»

— Так что имей в виду... — продолжал шептать отец. — Может, он не того... Но все же...

— Хорошо. Буду иметь в виду, — расстроенно буркнул Володя.

Уже лежа на своем сундуке, он напряженно соображал, как лучше и скорей сообщить новости Новгородскому. Капитан еще в Сосногорске сказал, что звонить и писать письма не следует, что он сам установит связь в нужное время. Это нужное время подошло, а обещанной связи не было. Сейчас, воззрившись в густую, теплую темноту комнаты, Володя сердился на Новгородского за эту медлительность.

Утром Володя уехал на участок. Описал поднятый ночными сменами керн. Описал быстро и сам удивился той легкости, с которой это ему удалось. Придирчиво просмотрев свои записи, он успокоился, хотя все равно испытывал чувство некоторой неуверенности из-за отсутствия Мокшина.

На буровой Осинцева царил хаос. Бригада занималась ликвидацией свежей аварии. Маленький Назар, скинув полушубок и шапку, командовал буровиками. Дюжие парни, взявшись за трос, выбивали ударной бабкой намертво прихваченный где-то в глубине буровой снаряд.

Володя сел на верстак в углу вышки и стал с интересом наблюдать за злыми, вспотевшими людьми. Бревенчатый тепляк наполнен грохотом и дымом, которым надсадно плевался одноцилиндровый, похожий на большой черный самовар, нефтяной двигатель. Через один из шкивов этого двигателя перекинут прорезиненный ремень. К обоим концам ремня прикреплены куски троса. За один трос держались буровики, к другому привязана цилиндрическая стальная бабка. Эта бабка имела в центре круглое отверстие и была насажена на буровую штангу, торчащую из скважины. Когда буровики натягивали трос, ремень плотно прилегал к шкиву, вращающийся шкив подхватывал ремень, и бабка стремительно взлетала вверх — ударяла по навернутому на конец штанги сальнику, через который закачивалась в скважину промывочная жидкость. Буровой снаряд вздрагивал своей головой-сальником и оставался стоять неподвижно.

«Бом... бом... бом...» — мощно ухало в вышке в ответ на нервный, захлебывающийся лай движка.

«Ну и прочность!» — подивился Володя, глядя на вибрирующую оконечность бурового снаряда. Хоть было это не в новинку, все равно казалось удивительным, что такая совсем не толстая стальная труба может выдерживать столь мощные удары.

«Бом... бом... бом...» — неслось по вышке, и Володя, отвыкший от многого, стал удивляться той могучей силе, которая намертво ухватила снаряд где-то в глубине.

— Какого лешего расселся! — заорал Осинцев, делая на штанге мазутную метку. — Нечего филонить. Помогай, ваше величество!

Володя улыбнулся. Назар орал изо всей мочи, но слышно его было плохо.

— Чего лыбишься? Помогай! А то в момент с вышки попру!

Володя бодро соскочил с верстака и ухватился за трос.

«Бом... бом... бом...»

Упругое тело снаряда натужно вибрировало, но не подавалось вверх. Володя, в ритм движениям рабочих, рвал трос на себя и отчего-то радовался этому грохоту, этому размеренному ритму. Было до странного радостно впервые за многие месяцы слышать и создавать грохот, который не нес смерти и разрушения.

«Бом... бом... бом...»

Пот начал заливать глаза, заныла раненая нога, а Володя с давно забытым воодушевлением напрягал все силы.

— Пошла! — вдруг завопил Осинцев, наблюдая за меткой. — Еще разок!

Володя и сам почувствовал, что в вибрирующей штанге стала исчезать упругость, удары стали глуше, мягче. Потом снаряд неожиданно подпрыгнул над устьем скважины, залязгал, мотаясь в обсадной трубе.

— Вот так и живем, — весело пожаловался Назар, когда буровики подняли весь снаряд и стали готовиться к рабочему спуску.

— Не скучно, — ухмыльнулся Володя, отирая потный лоб.

Они сидели на верстаке и наблюдали за сноровистой работой бригады.

— Скучать не приходится, — вздохнул Назар. — Разрез собачий. Сверху, метров двадцать, разруха, а дальше еще чище. Закарстованные известняки. Сам знаешь — не шутка. То плотные породы, то пустоты, заполненные песком и глиной. Нарвешься на кремнистые известняки — и мозолишься до обалдения. Крепки. По четверти метра в сутки. Если же дробью с промывкой начнешь по ним бурить — жди аварии. Проскочишь монолитный слой, а под ним карстовая полость. Прозевал — получай вывал в скважину! Видал, как прихватывает?

— Видал.

— Вот так и маемся. Чуть проморгал — готова авария. Ликвидируй потом дедовским способом. Аварийного инструмента нет. — Назар попробовал сдвинуть непослушные жиденькие брови, что означало — сердится. — Попадись мне та сволочь, из-за которой здесь повторно канителимся, живьем бы бабкой в скважину забил! Ей-богу!

— Ты можешь... — согласился Володя. У него поднялось настроение. — Как погляжу, ты сейчас все можешь. — А сам соображал, каким образом спросить Назара, где он был ночью второго декабря. Володя искоса рассматривал курносый профиль приятеля и чувствовал, что сам не верит своим подозрениям. Уж слишком мало Назар изменился с тех пор, как ушел из института. В нем оставалось столько ребячливого, мальчишеского, что было трудно поверить в его измену. Осинцев сидел на верстаке рядом, болтал короткими ногами, обутыми в большущие стоптанные валенки, и хвастливо орал:

— А бригада у меня — во! Всем бригадам бригада! Народ что надо. С таким народом не то что искать боксит, сам земной шарик пополам расколоть можно. Очень даже запросто!

— Ты скажешь!

— Что, не веришь?! Да кого угодно спроси — бригада мировецкая! С такой бригадой хоть в огонь, хоть в воду!

— Ладно. Верю, — продолжал улыбаться Володя. — Работаете и вправду здорово. А отдыхаете-то как? Как время свободное проводите? Где?

Но Осинцев уже не слушал. Взмахивая короткими руками, он скатился с верстака и, выскочив из распахнутой двери тепляка, отчитывал только что подъехавшего коновозчика.

— Ты что делаешь, раззява! Тебя кто учил так бочки швырять? И где ты швыряешь? Ты что, места не знаешь, к порядку не приучен?

Долговязый конопатый коновозчик, неловко скинувший бочку с нефтью, топтался перед коротышкой мастером и виновато бубнил:

— Поскользнулся, Назар Ильич... Хотел как лучше, а она, дура, возьми да треснись плашмя...

— Плашмя... Тебя бы самого плашмя... — ворчал Осинцев, оглядывая бочку. — Черт однопалый... Бочки в партии на вес золота. Да и нефть... А если бы разбил? Ведь беречь надо!

— Слушаюсь, Назар Ильич...

«Однопалый?» Володя сразу перестал улыбаться и тоже вышел из тепляка. Пока Осинцев с коновозчиком откатывали привезенную бочку и грузили на дровни порожнюю, он внимательно разглядывал однопалого. Ничего особенного Володя в нем не обнаружил. Обыкновенный деревенский мужик, какого можно встретить в любом русском селе. Конопатый нос картошкой, небольшие серые глаза на длинногубом, морщинистом лице...

«Неужели это он?» — с удивлением подумал Володя, и ему отчего-то стало не по себе. Было неправдоподобно видеть тайного жестокого врага в обыкновенном мужике с заурядной крестьянской внешностью. Но сомневаться не приходилось. Коновозчик работал без рукавиц. На левой изуродованной кисти его не хватало четырех пальцев и половины ладони. От этого уцелевший мизинец был страшен, длинен и походил на красную рачью клешню.

— Куда подвода пойдет? — спросил Володя Осинцева.

Тот в свою очередь обратился к коновозчику:

— Ты куда сейчас, Булгаков?

— Известно куда, на базу. Опростанную бочку залью, к Ушакову поеду.

— Тогда я с тобой до села доеду, — сказал Володя Булгакову. — Мне в контору надо.

По дороге в Заречье, примостившись на дровнях рядом с порожней бочкой, Володя с интересом разглядывал коновозчика. Никакого опасения он ему не внушал. Булгаков заметил это разглядывание, нахмурился.

— Чего глазеешь?

— Да не узнаю никак. Вроде не зареченский ты. А может, запамятовал. Ты уж не сердись. В последние годы домой только гостем приезжал. Не каждого узнаешь — кто вырос, кто состарился...

— Тихона Пантелеича сын, говорят? — скупо поинтересовался Булгаков.

— Ну да. По ранению. На шесть месяцев.

— М-да... — неопределенно хмыкнул Булгаков, помолчал, потом неохотно сказал: — Не тутошний я. Войной прибило.

— Что, тоже по ранению?

Булгаков только хмуро кивнул и зачем-то сунул искалеченную руку в карман грязного полушубка.

«Самострел!» — вдруг категорически решил Володя. Ему неожиданно вспомнилось, как осенью вырвавшиеся из окружения артиллеристы расстреляли пожилого солдата-сектанта, умышленно прострелившего себе руку, чтобы не везти боеприпасы на передовую.

— Ну и как, нравятся тебе наши места?

— Места ничего. Жить можно... — вздохнул Булгаков.

— «Ничего». Шикарные у нас места! — постарался поправдивее обидеться Володя. — Красота-то какая! Леса, горы... река. Живи — не хочу! Как ты к нам попал-то? Россия ведь большая.

— Да знакомый один зазвал. Вместе в госпитале лежали. На станции стрелочником работает... Вот и прижился здесь.

— Правильно сделал. Народ у нас подходящий. Зря не обидит, не обманет...

Булгаков промолчал.

— А где ранило-то? Миной, осколком?

Коновозчик вдруг на что-то озлился. Сердито дернул вожжи, выругался:

— А-а... Не все равно где! Руки не вернешь, сучье вымя... Что, мне легче от этого? Под Псковом. Псковской я!

— Н-да... Война везде найдет, — посочувствовал Володя.

Булгаков ничего не ответил. Всю оставшуюся дорогу он хранил угрюмое молчание, ожесточенно понукая прихрамывавшую лошадь.

У крыльца конторы Володя неожиданно столкнулся с Задориной. Оба смутились, неловко поздоровались и остановились, не зная, что друг другу сказать. Володя искоса рассматривал нежный профиль девушки и беспомощно напрягал память, подбирая разом забытые нужные слова. Он так и не нашел их.

— Вы уже работаете? — спросила Надя.

— Да, Надежда Сергеевна, работаю.

Она укоризненно посмотрела на него.

— Работаю, Надя, — осмелел Володя, радуясь ее взгляду. — А вы опять к нам?

— К вам... — Надя чуть нахмурилась.

— А как же наш уговор?

— Какой уговор?

— Насчет танцев... Я ведь жду.

— Этот вопрос надо обдумать, — улыбнулась Надя. — Стоит ли?

— Стоит! Надо ведь когда-то и отдыхать. Не все же о войне и работе думать!

Надя помолчала, глядя куда-то мимо Володи, потом призналась:

— Здесь неудобно. Я приезжаю сюда по делу. Только по делу... — Было в ее словах нечто недоговоренное, что заставило Володю заволноваться.

— Как это понять?

— В прямом смысле. — Надя посмотрела в синие Володины глаза и опять порозовела. — Дом у меня в Медведёвке. А здесь работа. Рабочее место. Понимаете?

— Понимаю. А если я приеду в Медведёвку?

Надя промолчала.

— А если я приеду в Медведёвку? — укрепляясь в своей решимости, повторил Володя.

— Приезжайте... — просто сказала Надя.

— Когда же?

— Я не знаю...

— Тогда я приеду в субботу! Бывают у вас танцы в субботу? Или что-нибудь подобное...

— Кажется, да. Но я точно не знаю...

— Ничего. Я узнаю! — заверил Володя и хотел взять Надину руку, но ему помешал вышедший из конторы Стародубцев.

— Привет геологам! — Следователь был зол, хмур, он стал рядом с Задориной и жадно закурил.

«Принесла его нелегкая!» — расстроился Володя, выжидая, когда следователь пройдет. Но Стародубцев никуда уходить не собирался. Ему, очевидно, надо было поговорить с Задориной, и он продолжал стоять, зло попыхивая папиросой, недружелюбно косясь на молодого человека. Прошло немало времени, пока Володя понял это.

— Ну, я пойду... — буркнул он и ступил на крыльцо.

— Иди, Ромео, иди, — не удержался от мрачной шутки Стародубцев.

Надя вскинула голову и так посмотрела на своего грубоватого коллегу, что тот осекся и неумело извинился:

— Простите, Надежда Сергеевна... Виноват. Черт за язык дергает.

Володя этого не слышал. Он с треском захлопнул за собой дверь конторы.

В геологическом отделе было пусто, холодно и дымно. Возняков одиноко копошился за своим столом и дымил огромной самокруткой.

— Я к вам, Олег Александрович. Проверьте мое первое описание, — сказал Володя, протягивая начальнику новенькую полевую книжку.

— Не до того! — отмахнулся Возняков. — Дайте проверить Мокшину.

— Так его же нет. Где он?

— А бог его знает... На участке, наверное... Ждите.

Володя с недоумением посмотрел на Вознякова и только сейчас заметил, что тот не в себе — чем-то сильно расстроен и даже бледен.

— Что с вами, Олег Александрович?

— А-а! Неприятность за неприятностью... В жизни такого не бывало, — угнетенно пробормотал Возняков.

— Что-нибудь случилось? — Володе показалось, что начальник готов расплакаться, так судорожно дергался кадык на худой шее.

— Не говорите... — Возняков резко задвинул ящик стола и встал. — Голова кругом идет. Вы уж с Мокшиным, голубчик, с Мокшиным... — Он накинул полушубок и, шаркая валенками, побрел к двери.

Оставшись один, Володя огорченно повертел в руках свою полевую книжку и сунул обратно в сумку. Оставаться в геологическом отделе не имело смысла. Он уже жалел, что соблазнился возможностью поближе познакомиться с Булгаковым и рано уехал с участка. Гадая, что могло случиться с Возняковым, Володя пошел из конторы и на пороге неожиданно столкнулся с Сажиным. Сажин был серьезен и строг.

— Ты-то мне и нужен, — озабоченно сказал он. — Слышал о новости?

— Нет. Вижу только, что что-то стряслось.

Действительно стряслось... Возняков во время утренней оперативки обнаружил в своем столе исчезнувший авансовый отчет.

— Отчет?

— Вот именно. Тот самый подлинник, который отправлял с Николашиным. Все документы, кроме нескольких железнодорожных билетов и расходных ордеров, по которым деньги получил сам Возняков, целы.

— Что за чертовщина!

— Никакой чертовщины. Все абсолютно ясно, — жестко сказал Сажин. — Нервничают, подлецы!

— Пожалуй, — согласился Володя. — Юрий Александрович скоро будет здесь?

— Завтра. Есть что-нибудь новое?

— Да как сказать... — замялся Володя; он не знал, в какой степени можно быть откровенным с начальником райотдела милиции.

Сажин все понял. Полез в свою пухлую полевую сумку, достал миниатюрный браунинг.

— От него. Расписку завтра самому отдашь.

— Ага... — Володя проверил обойму, по-хозяйски взвесил пистолет в руке, потом спрятал в задний карман брюк. — Новости есть. Некто Булгаков, коновозчик из партии, ездил второго декабря на колхозной лошади за самогонкой.

— Куда? — Сажин оживился.

— Говорил конюху, что в Порошино.

— Вот как! Интересная петрушка получается. Надежде Сергеевне тоже удалось выяснить, что одного из работников партии, которого не опознали, видели на колхозной лошади на станции Хребет. Тоже второго и тоже вечером.

— Вот оно что... — Володя нахмурился. — У Ивана Булгакова есть знакомый стрелочник на станции. Он мне сам сказал. Будто бы лежали вместе в госпитале.

— Молодец! — похвалил Сажин. — Очень важная деталь. Срочно выясни, кто этот стрелочник. Только без шума.

— Не маленький.

— Ну-ну, — Сажин чуть улыбнулся. — Тебе это легче незаметно сделать. Задорина со Стародубцевым сейчас выясняют, кто был тот человек и к кому он ездил. Ты облегчил их работу. А на станции я им до поры до времени показываться запретил. Их повторное появление там может вспугнуть преступников.

— Не исключено, — согласился Володя. Ему стало приятно от сознания, что он чем-то помог Наде. Подумав, он все же решил сказать и о Назаре.

— Осинцев? Где же он был?

— Не знаю. Никто не знает.

— Что же ты... — Сажин нахмурился. — Это чертовски важно! И ты не пробовал узнать?

— Пробовал, но... — Володя рассказал о разговоре на вышке.

Сажин огорчился:

— Зачем ты так лобово спрашиваешь? Где время проводят... Это любого насторожит. Ведь если он враг... Понимаешь?

— Назар враг? — Володя не сумел сдержать улыбку.

— Ну в таких делах шуточки и безграничная доверчивость неуместны! — мрачно сказал Сажин. — Не вижу ничего смешного. Мало ли, что вместе учились... Ясное дело, он увильнул от ответа на твой вопрос...

— Да нет, коновозчик действительно чуть не разбил бочку. А Назар такой... Увидел — сразу выскочил.

— Не знаю. Все может быть. Только очень похоже, что ты вспугнул его своим вопросом. Так грубо действовать нельзя.

— Учту.

— Учитывать теперь поздно. Дело сделано. Постарайся по крайней мере узнать, где был тогда Осинцев, как-нибудь поделикатней.

— Ладно. Будем деликатней.

— Итак, до завтра, — подтолкнул его к двери Сажин. — Нам наедине долго оставаться самим господом богом противопоказано. Чуешь?

— Чую.

Нади и Стародубцева у крыльца уже не было. Володя постоял, подумал, решил еще раз съездить на участок. Он пока не знал точно, зачем это сегодня ему нужно, но втайне надеялся, что удастся что-либо узнать у словоохотливого Назара. Володя пошел на склад горючего в надежде застать там Булгакова и подъехать с ним до участка. Не хотелось длительной ходьбой перегружать побаливавшую ногу.

Булгакова и его лошадь он заметил еще издали, а когда подошел ближе, увидел и Мокшина. Геолог сидел около пузатой цистерны: ждал, когда коновозчик наполнит бочку нефтью.

— А я вас ищу, Василий Гаврилович. Привез на проверку первое свое описание — и впустую. Проверить некому.

— А разве Вознякова в конторе нет? — спросил Мокшин.

— Там, да только он что-то не в духе. Велел вам показать.

— Потом, — отказался Мошкин. — Я сейчас на участок еду.

— Вы что, не были еще?

— Был, но снова поехать надо. Ушаков просил показать на местности будущую свою точку. Хочет дорогу туда заранее проложить. Вот и приезжал за картой. Сейчас ехать надо. Ждет Ушаков. — Он сокрушенно развел руками. — Не могу быть неточным.

— Это хорошо, — похвалил Володя.

— Ну, скоро ты там? Ехать пора! — крикнул Мокшин коновозчику.

Этот окрик подействовал на Булгакова самым странным образом. Он передернулся, как от удара, чуть не выронил ведро.

— Сейчас я, мигом, Василий Гаврилович, — испуганно отозвался он и спешно схватился за воронку.

— Да долей бочку-то...

— А она уже почти полная, — заискивающе бубнил Булгаков. — В один миг, Василий Гаврилович!

Мокшин с досадой поморщился и покосился на Володю. Тот почесал затылок и как ни в чем не бывало произнес:

— Выходит, сорвался мой выезд. Тоже хотел еще раз на участок сгонять. Не потянет ведь лошадь троих, да еще с грузом.

— Не потянет, — подтвердил Мокшин. — А ты в камералке поработай. Начинай составлять колонки по своим скважинам.

— Что ж, придется, — согласился Володя, улавливая цепким взглядом, как Булгаков поспешно закидывает на дровни недолитую бочку.

«Боится же, однако, этот однопалый Мокшина. Как черт ладана боится, — думал Володя, возвращаясь в контору. — С чего бы?»


— Скажи, ты на станции часто бываешь?

— Приходится. — Тихон Пантелеевич выжидающе посмотрел на сына.

— Работников тамошних хорошо знаешь?

— Еще бы... — хмыкнул Тихон Пантелеевич. — Сам начальник станции кумом приходится. Не забыл, поди, Нестора Прохоровича?

— Не забыл. — Володя помялся. — А новых людей на станции много появилось?

— Война, сынок. Война. — Тихон Пантелеевич хитро сощурился. — Что-то виляешь ты. Говори начистоту.

— Меня интересует новый стрелочник. Тот, который по ранению из армии демобилизовался.

— Стрелочник? — Тихон Пантелеевич заехал корявой натруженной пятерней в свои редкие рыжеватые волосы. — Да ведь на станции, почитай, одни бабы работают. Мужиков — раз-два и обчелся.

— Бабы? — огорчился Володя.

— Они. Кругом бабы. Хотя постой... — Тихон Пантелеевич наморщил лоб. — А ведь точно... Был у них такой. Вроде старшего стрелочника или путевого рабочего... Только он не на фронте раненый, а при эвакуации под бомбежку, сказывают, попадал...

— Кто такой? — не стерпел Володя.

— Дай вспомнить, — отмахнулся старик и стал думать, чуть пошевеливая толстыми бесцветными губами. — Был... Вроде и сейчас там. Только на другой должности. Не то весовщиком, не то диспетчером... Подожди... Ну да! Фамилия потешная такая. Домишко у Савватеевых купил. Хохол вроде бы. Ну да. Вспомнил. Куница — фамилия его. Я говорю — потешная фамилия!

— Где он живет?

— Я ж говорю, перед ноябрьским праздником домишко у Савватеевых купил. Ничего домишко. Большой, крепкий еще. А цену дал, как за барахло последнее. Выжига. Скупердяй. Воспользовался чужой бедой. Сам Савватеев на фронте погиб. Женка заболела. На пенсию в такое время разве прокормишься... Детей голодом морить не будешь. Продали домишко. К родне перебрались. Колхозом-то оно веселее...

— Где этот дом?

— Да ты что, не помнишь? — рассердился Тихон Пантелеевич. — Вроде бы не нашенский. У переезда, около шпалорезки. Такой веселый домишко! На шесть окон. Еще на воротах всякие загогулины. Круги не круги, яйца не яйца — леший их разберет.

— Ага. Вспомнил. Зеленой краской наличники выкрашены были.

— Ну да. Самый савватеевский дом. На отшибе.

— Понятно. Благодарю за службу!

— Но-но! Ты полегче, — проворчал Тихон Пантелеевич, между прочим, без всякой обиды. — Тоже мне — генерал выискался. Вот огрею ремнем!

Володя рассмеялся. Он видел: отцу очень хотелось утолить свое распалившееся любопытство. Ему стоило больших усилий молчать, не ронять достоинство бабьими расспросами.

— Молодец. Ничего не надо спрашивать, — одобрил Володя, и Тихон Пантелеевич смущенно почесал затылок: сын явно рос в его глазах...

— Я проверил твое описание, — сказал Мокшин, когда Володя вошел в спальню. — Все правильно. Можешь считать — первый блин испечен.

— Спасибо, Василий Гаврилович.

— Сам делал — себе и адресуй. — Мокшин устало потянулся, порылся в пикетажках. — Листочка чистого у тебя не найдется?

— Для чего?

— Письмишко черкнуть надо. Послушаю тебя. Буду кончать со своей... Ну ее к черту! — Мокшин вымученно улыбнулся. — Хватит. Действительно, стрелять таких мало.

— Это мужской разговор! — одобрил Володя и полез в свою полевую сумку за тетрадкой. — На такое дело и бумаги не жалко.

Мокшин взял листок и, не таясь, четким, убористым почерком написал несколько строк:

«Анна! Я все-таки решил написать тебе правду. Былого уже нет. Ты сама все растоптала. Тебе пора это знать. Между нами уже ничего нет и не может быть. Не жди меня. Мне больше нечего сказать. Это все. Прощай. В.».

— Правильно! — сказал Володя.

— Кончено с красивой, — отрывисто сказал Мокшин. — Все кончено. — Он вложил листок в конверт, подождав, когда Володя отойдет, написал адрес и с видимым облегчением вздохнул: — Гора с плеч! А это в печку! — Мокшин сунул конверт в сумку, сгреб со стола груду порванных писем, клочья знакомой фотокарточки и, мрачно насвистывая, пошел на кухню.

Пока он ходил, Володя успел вытащить конверт и прочитать адрес: «Сосногорск, главный почтамт, до востребования, Савицкой Анне Михайловне».

— Савицкой Анне Михайловне, — запоминая, пробормотал Володя и отошел к своему сундуку.

Вернулся Мокшин. Он молча прошел к столу, сел и обхватил голову руками. Володе вспомнилась дневная встреча с Надей, и ему тоже стало грустно. Захотелось пойти разыскать ее, поговорить или просто помолчать, разглядывая задумчивое лицо то хмурой, то затаенно-ласковой девушки. Ему все нравилось в ней, он все чаще и чаще думал о Наде, и каждый раз эти сумбурные думы непонятно волновали его. От одной только мысли, что маленькая строгая девушка когда-нибудь отвергнет его внимание, Володе становилось не по себе.

— Переживаешь? — с участием спросил он Мокшина.

Тот только пожал плечами: наивный вопрос.

— М-да... — Володе хотелось поговорить. — Конечно, не легко. Если любишь. Я понимаю... А эта... следователь... Правда, хорошая дивчина? — вдруг выпалил он. — Мы договорились, что я приеду к ней в Медведёвку. В субботу на танцы пойдем.

— Тоща больно, — равнодушно пробурчал Мокшин.

Володя передернулся, на него будто ушат воды вылили.

— Знаешь... ты... ты... — запинаясь от прихлынувшей внезапно злости, сказал он. — Ты, оказывается, того... скотина хорошая!

Мокшин с удивлением обернулся к нему. Такой злости от Володи он, видимо, не ожидал.

— Не дуйся, Володька! — поняв, что сказал что-то не то, поспешил извиниться Мокшин. — Я это так. Думал о своем и сболтнул черт те что. Не обращай внимания. Знаешь, бывает такое дурацкое настроение... На все и вся зол... Я ведь не знал, что у вас что-то серьезное.

— Чего уж там... — буркнул Володя.

Цинизм Мокшина покоробил его, он жалел, что пооткровенничал.

— Ладно, не сердись, — примирительно сказал Мокшин. — Извини. Беру свои слова обратно. Без всякого умысла ляпнул. Под настроение. Эта Задорина и вправду пресимпатичная деваха. Я давно заметил.

Володя промолчал.

Мокшина его хмурость почему-то обеспокоила.

— Я даже рад, что симпатизируете друг другу, — продолжал он с наигранным оживлением. — Дурак я. Ведь вы действительно здорово подходите друг другу. Такая пара! В субботу договорились встретиться?

Володя решил не ссориться.

— В субботу.

— Обязательно езжай! Такая дивчина... Отвлечетесь от будней. Ты на фронте, наверно, уж забыл, как по-человечески отдыхают.

— Посмотрим, — неохотно откликнулся Володя.

Ему не хотелось разговаривать. В невольном возгласе Мокшина не было чего-то чрезмерно грязного, ранее не слыханного, и он не мог понять, что в конце концов так жгуче задело его.

— Нечего и смотреть! — с энтузиазмом продолжал тем временем Мокшин. — Если у тебя нет выходного костюма — я тебе свой дам. И сорочку. Галстук подберем. Таким женихом оденем — вся Медведёвка ахнет! — Он рассмеялся. — Договорились?

— Договорились, ладно. Давай спать.

Володя лег первым. Раздевшись, Мокшин выключил свет и пошел к своей кровати. Вдруг он замер у окна. Потом оперся о подоконник и стал что-то рассматривать, вплотную прижавшись лицом к стеклу.

— Чего ты там увидел? — спросил Володя. Он уже не мог обращаться к Мокшину на «вы».

— Иди-ка сюда... — помолчав, почему-то шепотом позвал Мокшин.

Володя соскочил с сундука и подошел к окну.

— Смотри. — Мокшин ткнул пальцем в сторону реки, где возле заиндевелых берез одиноко чернел большой колхозный сарай, занятый партией под кернохранилище.

Володя вгляделся. Полная глазастая луна как бы растворила ночь в своем холодном молочном сиянии. За окном царствовали контрасты. Белое и черное, черное и белое — и никаких других красок.

— Красиво. Экая красотища! Видно как днем. Ты в Ленинграде учился: в белые ночи так же хорошо?

— Да смотри же! — прошипел Мокшин. — У кернохранилища.

И Володя увидел. Возле сарая стоял коренастый человек в полушубке и что-то разглядывал. Потом он сделал несколько шагов и опять встал. Что-то знакомое почудилось Володе в размашистых, резких движениях этого человека.

— Что он делает?

Мокшин промолчал.

А человек то подходил к дверям сарая, то отходил от них, то вставал у дороги и крутил головой во все стороны.

— Это же Стародубцев, — прошептал Мокшин.

Володя сразу узнал воинственного следователя.

— Что ему взбрело в голову плясать тут ночью?

— Не догадываешься? — тем же шепотом спросил Мокшин.

— Ума не приложу.

— А кто он по-твоему?

— Ясно — кто. Следователь.

— Молодо-зелено... Да это же чекист.

— Да ну!

Володя действительно изумился. Сознание того, что кроме него Новгородский мог послать в Заречье кого-то еще, было настолько неожиданным, что он на какое-то мгновение потерял над собой контроль. Володя не заметил, как его удивленное, хорошо видное в мерклом лунном свете лицо пристально разглядывает Мокшин. Убедившись, очевидно, в искренности его изумления, Мокшин облегченно вздохнул и уже громче, спокойнее сказал:

— Да ну его к черту. Пусть себе бродит. Давай спать.

— Давай, — согласился Володя, приходя в себя.

11. ВЕРНЫЙ СЛЕД

Новгородский был хмур и очень утомлен. До того утомлен, что забыл встретить Володю своей обязательной улыбкой. Приехавший с ним лейтенант Клюев, молодой рыжеволосый худощавый парень, тоже неудержно зевал и делал отчаянные усилия, чтобы не задремать.

Разговор происходил в кузнице.

Отец попросил зашедшего на обед сына помочь починить старые мехи. Молотобоец уехал в военкомат, а старику надо было делать какую-то срочную работу. Они уже подходили к кузнице, как неожиданно встретили Сажина. Обменялись обычными приветствиями.

— Топай, — сказал отец. — Я сейчас приду. Поговорить надо.

Володя пошел один. Открыв дверь кузницы, удивился. В углу, у маленькой печки-каменки, наслаждались теплом Новгородский и Клюев.

— Закрывай, — вместо приветствия, вяло сказал Клюев. — Тепло выпустишь.

Володя спешно захлопнул широкую, тяжелую дверь и запер на засов.

— Так-то лучше, — одобрил Новгородский и подвинулся. — Садись. Рассказывай.

Володя не замерз, но тоже распахнул полушубок и выставил растопыренные пальцы над пышущей жаром каменкой.

Выслушав его обстоятельный рассказ, Новгородский с Клюевым оживились, переглянулись.

— Вот оно что... — повеселевшим голосом произнес капитан. — Значит, Мокшин взял листок для письма у тебя?

— У меня.

— И Булгаков его определенно боится?

— Боится.

— Очень хорошо. Значит, считаешь, что Мокшин странный человек?

— Считаю. Во-первых, неясная еще зависимость от него Булгакова. Во-вторых, вчера он обманул меня. Сказал, что приезжал с участка за картой, чтобы отбить на местности точку для бригады Ушакова, а сам в конторе не был. Иначе Возняков видел бы его. Ведь карты лежат в сейфе. Сегодня я, между прочим, спросил Ушакова о месте следующей скважины. Тот сказал, что не знает ее местоположение. Спрашивается: зачем Мокшин приезжал, не связан ли его тайный визит на базу с появлением авансового отчета в столе Вознякова? И в-третьих, лично мне Мокшин что-то перестал нравиться. Вчера, когда смотрели на Стародубцева, он все шепотом говорил.

— Последнее особенно убедительно, — впервые за все время разговора улыбнулся Новгородский, а Клюев даже рассмеялся.

Володя застеснялся.

— Не тушуйся, — доброжелательно сказал Клюев. — Все дельно.

— Очень дельно, — подтвердил Новгородский и надолго задумался.

Володе уже стало казаться, что капитан уснул, разморенный теплом и усталостью, но тот вдруг спросил:

— Вещи Мокшина осмотрели?

— Нет... — Володя покраснел. Было неловко признаваться, что он никак не может заставить себя рыться в чужих вещах.

— Плохо, — сказал Новгородский и встал.

— Вялость и неоперативность в нашем деле недопустимы. Поскольку вам со всей очевидностью стало ясным, что Мокшин возможный враг — надо было действовать. Ведь мы несем ответственность за мероприятие огромной государственной важности! В такой обстановке нерешительность недопустима. Возле жизненно важных изысканий крутится подозрительная личность — а вы спите. Чего вы ждали? Почему тянули? Где фотография этой Анны? Она нужна нам!

Володя тоже встал, виновато вытянулся перед капитаном.

— Я уже доложил, что фотографию и письма Мокшин уничтожил.

— Безобразие! Люди тысячами гибнут на фронте, а лейтенант Огнищев изволит благодушествовать и играть в псевдоблагородство.

— Виноват, товарищ капитан.

— Виноват... — Новгородский снова сел, этой вспышкой раздражения как бы окончательно согнав усталость. — Оправданиями теперь ничего не поправишь. А если Мокшин собирается сбежать и заранее готовится к тому?

— Как это сбежать?! — изумился Володя.

Предположение, что Мокшин враг, все еще казалось случайным, надуманным.

— Очень просто. Как все сбегают. А по пути прихлопнет добряка Огнищева, если тот попробует ему помешать! — вставил Клюев, и его узкое, энергичное лицо стало злым.

— Вот что, Огнищев, — тоном приказа сказал Новгородский, — с Булгакова не спускайте глаз. Собирайте сведения о нем и Кунице.

— Вы обещали связь, а ее нет.

— Связь будет. Где вы можете развернуть портативную рацию?

— На сеновале, — быстро ответил Володя. Он давно все продумал. — Сено корове дает только отец. Больше никто туда не поднимается.

— Какое время всего удобнее для связи?

— Вечернее. С восьми до десяти часов.

— Добро. Вашему отцу, я вижу, можно вполне доверять. Через него передадим рацию и инструкции. Сажин это устроит.

— Очень хорошо.

— Связь будете держать с лейтенантом Клюевым. В случае его отсутствия, с вами вступит в связь центральный узел.

— Ясно.

— Надо бы как-то устроить, чтобы вы могли хоть раз в неделю бывать в Медведёвке. У вас есть там родственники?

— Есть. Дальние... — сказал Володя и оживился. — Я найду убедительный предлог бывать там каждую субботу.

— Какой? — Новгородский пристально посмотрел на своего юного помощника.

Тот смешался.

— Какой?

Путаясь и повторяясь, Володя рассказал о Задориной. Его рассказ развеселил Новгородского, начавший было зевать Клюев опять рассмеялся.

Володя рассердился и на них, и на свою болтливость.

— Не сердитесь, Огнищев, — весело сказал Новгородский. — Получается здорово. Лучше не придумаешь. Значит, Мокшин обещал костюм дать?

— Обещал.

— Замечательно. Приезжайте в Медведёвку. Наша беседа не затянется. Обещаю — весь вечер будете свободны. Надежда Сергеевна прекрасная девушка. Она того стоит. Правда, лейтенант?

— Точно, — очень серьезно сказал Клюев.

Володя обмяк, посмотрел на них дружелюбнее.

— А Осинцев, говорите, недолюбливает Мокшина? — спросил Новгородский.

— Да. И не скрывает этого.

— А может, он просто старается возбудить в людях недоверие к нему? С какой-то целью... Возможен такой вариант?

— Возможен, конечно, но... Но как-то не верится.

— Надо избавиться от старых предубеждений. Взгляните на Осинцева объективно, как на незнакомого человека. Может быть, появилось в нем что-то новое, настораживающее.

— Постараюсь.

— Не узнали, где был Осинцев второго ночью? — после недолгого раздумья поинтересовался Новгородский.

— Нет.

— Плохо. Надо это срочно выяснить.

— Понимаю.

— Хорошо, коль понимаете. И без лобовых вопросов. Умнее.

— Ясно.

— Итак, в следующую субботу жду в Медведёвке, — заканчивая разговор, сказал Новгородский. — Помните. И Булгаков, и Куница должны быть в поле вашего зрения. Мокшин с Осинцевым — особо. Понятно?

— Понятно! — вытянулся Володя.

— То-то! — удовлетворенно буркнул Новгородский.


После поездки в Заречье Новгородский повеселел. Основания тому были. Стало ясно, что Огнищев совершенно неожиданно напал на верный след, что враг нервничает. Эта нервозность и толкнула его на непродуманный выпад. Появление злополучного авансового отчета в столе Вознякова говорило о многом. Фашистский агент, сделавший это, очевидно, хорошо знал о рассеянности Вознякова, об его привычке рыться при людях в своем столе, отыскивая тот или иной брошенный туда документ. То, что этим агентом был Мокшин, Новгородский уже не сомневался. Капитан рассуждал примерно так.

В разговоре об истории открытия месторождения участвовали трое: Возняков, Огнищев и Стародубцев. Четвертый — Мокшин — только присутствовал. Именно после этого разговора и ослабло у Стародубцева недоверие к Вознякову. Он сам в тот же день рассказал обо всем Клюеву. Даже больше — вдруг категорически заявил, что кто-то «копает» под начальника партии. Конечно, бравый следователь не сумел скрыть перемену своего настроения и в конторе. Это все заметили. А раз стало очевидно, что следователь круто изменил свое отношение к «подозреваемому», кому-то понадобилось дополнительно скомпрометировать начальника партии. Кому? Свидетелями были трое. Огнищев и Стародубцев отпадают. Остается Мокшин. Предположение Огнищева о скрытой зависимости Булгакова от участкового геолога уже не удивило Новгородского. Оно только укрепило уверенность капитана.

И еще Куница... Этот человек оставался загадкой. Кто он, что он? В какой степени связан с Булгаковым и Мокшиным? Была необходима срочная проверка. Потому Новгородский в тот же день собрал в местных организациях все необходимые сведения об этих людях.

И Осинцев... Где был старший мастер всю ночь второго декабря? Это обстоятельство нарушало стройность предположений капитана, заставляло беспокоиться. Сообщив об Осинцеве, Огнищев будто занозу вогнал в напряженно работающий мозг Новгородского. О чем бы капитан ни думал, о чем ни говорил, его мысли то и дело возвращались к тревожному факту. Что за ним крылось: простое совпадение или... Новгородскому не хотелось спешить с ответом на это «или». Он решил подождать с выводами, так как не сомневался, что ближайшие дни принесут ответ на неожиданную загадку.

Но главное было в другом. Надо было нащупать вражеского резидента в Сосногорске. Капитан был уверен, что письмо Мокшина наведет на верный путь. Поэтому, уезжая из Медведёвки, он сказал Клюеву:

— Не зевайте, лейтенант. Сделайте все, чтобы письмо не проскользнуло мимо военного цензора. Мокшин может переписать адрес или вложить письмо в другой конверт. Глядите с цензором в оба!

— И так почти не сплю, — обиделся Клюев. Он был отличным работником и знал, что всем в отделе это известно. — Я боюсь одного, вдруг тот прохвост вздумает опустить письмо на станции — прямо в почтовый вагон пассажирского поезда или пошлет нарочным.

— В Сосногорске мы тоже примем меры. Дело важное. Костенко нам в помощи не откажет, — заверил Новгородский. — Как только убедишься, что в районной почте письма Мокшина нет, сообщи нам. А сам на станцию. Подыщи квартиру для нашего человека. Поближе к вокзалу. Станция — единственное место, через которое Мокшин со своей братией может быстро исчезнуть. Мы должны взять эту лазейку под контроль.

— Сделаю, — сказал Клюев.

Как только Новгородский вернулся в город, его принял полковник Костенко. Он внимательно выслушал доклад капитана и, видимо, остался доволен, так как ни разу не перебил, не задал ни одного вопроса. Когда Новгородский кончил, полковник сказал:

— Выходит, сгодились в деле ваши фронтовички.

— Представьте себе, — улыбнулся Новгородский. — Больше того. Они, кажется, входят во вкус и начинают проявлять самостоятельность.

— Ага! — Полковник весело поиграл карандашом. — Значит, все пути ведут к Мокшину?

— Безусловно. Даже предположение Стародубцева подтвердилось.

— Какое предположение?

— Я как-то посоветовал ему получше осмотреть кернохранилище, чтобы понять, как преступники могли похитить керн. Представьте себе, наш артиллерист добрых полночи пробродил у сарая и сделал-таки простое открытие. Преступники, видимо, отомкнули ночью замок своим ключом, забрали ящики с рудным керном и сбросили в прорубь. Как раз мимо сарая идет от села тропа к реке. Студянка в том месте глубока, дна не видно... Все шито-крыто. Стародубцев делал сие открытие, а Огнищев и Мокшин в это время наблюдали за ним из окна своей комнаты. Смех и грех.

— Подождите! — Костенко отбросил карандаш. — Выходит, что Мокшин мог спокойно наблюдать из своей комнаты, как его подручный или подручные уничтожают керн!

— Несомненно, так и было, — сказал Новгородский. — Огнищев утверждает, что из его комнаты сарай, окраина села и берег реки видны как на ладони. Мокшин, разумеется, сделал особые метки на ящиках с бокситом, и его помощникам не стоило большого труда отыскать их в штабелях. Пока совершалась эта операция, Мокшин, конечно, сидел у окна и наблюдал за селом: не появится ли кто.

— Вы уверенно говорите: сообщники! Почему?

— Век живи — век учись. — Новгородский опять не удержался от улыбки. — Огнищев развеял мое невежество одной простенькой справкой. Ящик с керном скальных пород весит в среднем не менее тридцати килограммов. Притом он длинен и широк. Одному нести его очень неудобно. Ясно, что в спешке, да еще в ночное время, ящики с бокситом таскали двое. Не менее.

— Резонно, — согласился Костенко. Он посмотрел на часы и покачал бритой головой. — Время прямо-таки несется. Должен расстаться с вами, капитан. Почту из Медведёвского района военная цензура возьмет под контроль. И людей дадим. С других участков снимем, а дадим. Станцию Хребет надо прочно закрыть. Выделяю в ваше распоряжение двух оперативных работников. Инструктируйте и сегодня же отправляйте их на место. А сами займитесь Сосногорском. Дайте нам резидента. Кровь из носу, а дайте! И не вспугните. Это главное.

Сделав нужные запросы по выяснению личности Булгакова, Куницы и Савицкой, Новгородский снова сел за стол и положил перед собой три тонкие папки с личными делами. Подумав, одну убрал. Остались две.

Через работников одного из институтов Академии Наук, эвакуированного в Сосногорск, удалось выяснить мотивы внезапного перехода бывшего сотрудника этого института Пискарева на рядовую работу в Сосногорск. Мотивы эти оказались серьезными.

В предвоенные годы у инженера Пискарева возникли разногласия с руководством института. Пискарев был не согласен с разработанными рекомендациями по методике поисков и разведки месторождений некоторых нерудных полезных ископаемых. Он считал, что в этих рекомендациях недостаточно учтен зарубежный опыт, что неизбежно снижало эффективность и сроки геологоразведочных работ.

В разработке рекомендаций принимали участие некоторые ведущие работники института, и потому особое мнение Пискарева ставило под сомнение их компетентность и научную беспристрастность.

На Пискарева стали оказывать давление, но он не изменил своего отношения к разработанным рекомендациям. Возникла скандальная ситуация, ибо Пискарев являлся членом комиссии. Спасая свою репутацию, руководство института вывело Пискарева из состава комиссии, обвинив его в «прокапиталистических» настроениях. То был явный перегиб. Но Пискарев, будучи вспыльчивым человеком, в свою очередь допустил ошибку. Он перессорился с коллегами, обиделся, махнул на все рукой и подал заявление об увольнении. Поскольку в Москве в тот момент подходящей работы не оказалось, он согласился поехать в Сосногорск на рядовую работу.

Новгородский всесторонне проверил эту версию и убедился, что Пискарев действительно вне подозрений.

Итак, остались двое: Аржанков и Лебедев. В последние дни капитан побывал на нескольких рудниках, где работали специалисты, эвакуировавшиеся из Запорожья. Те, что знали Аржанкова, отзывались о молодом инженере очень хорошо. Лебедева же почти никто не помнил. Слишком мало он там проработал. Новгородский слетал в Магнитогорск, но и там не узнал ничего существенного. Лебедева на руднике забыли. Память о летунах коротка. В имевшихся документах ничего примечательного не оказалось. Они полностью повторяли данные личного дела. А вот с сибирского рудника, где Лебедев много лет работал, характеристики пришли самые хвалебные. Чувствовалось, что там жалели об опытном инженере, покинувшем насиженное место из-за крайней необходимости сменить климат.

И опять же Осинцев... Какое может быть личное дело у мальчишки! Школьник, студент, затем младший буровой рабочий, старший рабочий, сменный мастер... Недавно назначен старшим буровым мастером. Все это вмещается в пять лет. После ухода из института все время работал с Возняковым, как говорится, вырос при нем «от младшего до старшего». За пределы Сосногорской области за всю свою жизнь лишь один раз и выезжал. И тем не менее второго декабря самым таинственным образом болтался где-то всю ночь. Где? Так бы взял да выпорол проклятого мальчишку... Все карты путает. Неужели его сумели завербовать?

Новгородский знал, что надо ждать и работать. Он с нетерпением ждал ответа на запросы, ждал дальнейшего развития событий, которые позволят ему точно определить: это враг! Новгородский чувствовал — этот час приближается.

12. ЧАС ПРОБИЛ

Но час этот пробил гораздо раньше, чем предполагал Новгородский. На следующий день на его стол лег бланк Сосногорского справочного бюро, в котором сообщалось, что в городе проживают три Савицкие Анны Михайловны. Первая — пенсионерка, восьмидесяти двух лет; вторая — школьница, одиннадцати лет; третья — плановик одного из оборонных заводов, двадцати семи лет.

Первые две кандидатуры Новгородский сразу отверг. Занялся третьей. Поехал в районный отдел милиции. Начальник паспортного стола довольно скоро сообщил сведения о Савицкой. Замужем. Имеет сына шести лет. Муж, Савицкий Игорь Ипполитович, работник областного управления НКВД.

Это была находка. Радиоинженера майора Савицкого Новгородский знал отлично. Они не были друзьями, но жили по соседству и хорошо относились друг к другу. Все же, прежде чем обращаться к Савицкому, Новгородский зашел посоветоваться с Костенко.

— Вот как... — Костенко не разделил энтузиазма Новгородского. Вероятность того, что один из работников управления как-то связан с немецко-фашистской агентурой, привела полковника в скверное расположение духа. — А не сделаем мы глупости, обратившись сразу к Савицкому? Может, того... — Костенко сделал выразительный жест. — Может, сначала проверить...

— Да ведь Савицкий на все сто процентов наш человек, товарищ полковник, — живо сказал Новгородский. — Мы знаем его. А время терять нам никак нельзя...

— Наш-то наш, но ведь все бывает... — с сомнением сказал Костенко. — Не хочется мне что-то спешить...

— Давайте пойдем на риск, — продолжал настаивать Новгородский. — В Савицком я уверен. Он поможет нам. Свой же человек!

Костенко долго колебался, скорее для самого себя, нежели для Новгородского, высказал разные предположения и в конце концов решился:

— Ладно. Волков бояться — в лес не ходить. Вызовем майора.

Выслушав короткий рассказ Новгородского, Савицкий побледнел:

— Анна получает письма от любовника?

— Да.

Майор Савицкий был невысок, ладно сложен, худощав. Отличный спортсмен. Сильное, тренированное тело его, видимо, больше привыкло к спортивному костюму, нежели к мешковатой гимнастерке. Игорь Ипполитович то и дело одергивал ее. Взгляд серых с рыжинкой глаз беспомощно перебегал с Костенко на Новгородского.

— Не может быть, — ошарашенно произнес Савицкий. — Мы так хорошо... — Он не договорил.

— Вполне возможно, что это не любовник, — поспешил успокоить его Новгородский.

— А кто тогда?

Новгородский помедлил с ответом. Он вспомнил рассказ Огнищева и сам удивился своей забывчивости. Майор был старше своей жены на четыре года, а не на двадцать, как говорил Мокшин.

— Скажи, Игорь Ипполитович, — просто сказал он. — Ты веришь, что жена может тебе изменить?

— Черт те знает... — Савицкий был крайне расстроен. — Говорят, не ручайся даже за печку...

Костенко с Новгородским переглянулись, улыбнулись.

— Но вообще-то никак не могу поверить, — растерянно продолжал Савицкий. — Женились мы по любви. И вообще... Анна так хочет дочь!

— Вы ждете ребенка? — спросил Костенко.

— Да.

— Скажи, Игорь Ипполитович, твоя жена работала или училась в Ленинграде? — жалея угнетенного майора, поинтересовался Новгородский.

— С чего ты взял! Она коренная сосногорка. Здесь родилась, жила, кончила машиностроительный техникум. И вообще, как мне помнится, за всю свою жизнь в Ленинграде ни разу не бывала.

— Вот как! — повеселел Костенко. — И когда вы ждете ребенка?

— Да месяца через четыре.

Костенко с Новгородским опять переглянулись. Полковник одобрительно кивнул шишковатой головой. Капитан по-свойски сказал:

— Ладно, Игорь, не волнуйся. Надо выяснить одно дело...

Анна Савицкая в тот день не работала, отдыхала. Договорились, что майор позвонит жене и попросит принести чего-нибудь поесть — сошлется на занятость, невозможность сходить в столовую. Игорь Ипполитович с готовностью принял этот план и тут же из кабинета позвонил домой.

Разговор мужа с женой оказался недолгим. Он состоялся в мастерской приемного радиоцентра.

— Тебе, говорят, кто-то письма шлет... — сказал Савицкий после короткого разговора на домашние темы.

— Ты что, с ума сошел! — Анна удивленно воззрилась на мужа продолговатыми зелеными глазами.

— На главном почтамте от кого письма получаешь? До востребования. Тебя видели.

Анна изумленно приоткрыла пухлые розовые губы и вдруг засмеялась. Засмеялась громко, безбоязненно.

— Так ведь я тебе говорила.

— Ничего ты мне не говорила! — продолжал сердиться Савицкий.

— Да как же... Помнишь, я тебе о своей тезке Анке Мигунец говорила. Что со мной работает... О красивой.

— Ну и что? — менее уверенно сказал майор, что-то припоминая.

— Я еще тебе рассказывала, что она, дура, неудачно замуж вышла. Муж старше ее на двадцать лет...

— Какой муж?

— Да Лебедев какой-то. Геолог. А у Анны старый друг нежданно объявился. Первая и единственная любовь. Вот она и мучается теперь. Этот друг ей пишет до востребования, а муж ревнивый, каждый шаг контролирует. Анне самой на почтамт бегать никак не по пути, да и муж может проверить. Вот она и упросила меня Христом богом, чтобы я была посредницей в их переписке.

— Сводней вроде бы! — возмутился Савицкий.

— Как тебе не стыдно, Игорь! — обиделась Анна. — У человека жизнь поломана. Горе у человека, а ты... С кем ошибки не бывает! А Анна такая слабохарактерная. И вообще, я никого из них, кроме Анки, не знаю. Мы же рядом с почтамтом живем, что мне стоит пойти получить письмо и передать его ей. Может, от этого у человека вся будущая жизнь зависит! Мне — ерунда, а человеку каждое письмо — радость!

— Что же, он на твое имя пишет?

— Ну да. А я передаю Анке. Вот и все.

— Черт знает что! Почему я об этом ничего не знаю?

— Ну как же, Игорек... — виновато сказала Анна. — Неудобно как-то. Вместе работаем. Страдает. Не откажешь. А ты тоже того...

— Чего того?

— Ну... ревнивый... Надумаешь еще ерунду какую-нибудь...

— Ревнивый... — Савицкий смущенно покосился на дверь смежной комнаты, в которой находились Костенко и Новгородский. — С каких это пор я стал ревнивым?

— Ты всегда был таким, — ласково, но безапелляционно заявила Анна, и полковник с капитаном неожиданно услышали звук поцелуя.

— Кажется, свидание сворачивает с намеченного курса, — улыбнулся Костенко.

— Похоже. Теперь без стука туда не зайдешь, — согласился Новгородский.

С одобрения полковника он подошел к двери и вежливо постучался.

— Да, — сказал Савицкий.

Полковник с капитаном вошли, и Анна зарумянилась. Майор конфузливо пригладил растрепанный чуб.

— О! Да тут рандеву! — довольно искусно удивился Костенко. — Извините. Не помешали?

— Нет, — сказал Савицкий, а его жена, не поднимая взгляда, стала торопливо прятать в сумку принесенные кастрюльки.

— Куда же вы спешите, Анна Михайловна? — дружелюбно сказал полковник. — Покормите Игоря Ипполитовича.

Анна растерянно опустила красивые полные руки и искоса поглядела на вошедших.

— А для нас ничего там не найдется?

— Пожалуйста... — Анна все еще не могла прийти в себя. Ее, видимо, терзал стыд при мысли, что начальство могло слышать звук поцелуя.

Костенко простецки заглянул в одну из кастрюлек.

— Котлеты... Настоящие, мясные?

— Да. Говяжьи...

— Боже мой, какая прелесть! — Полковник плотоядно потер руки. — Пусть Игорь Ипполитович хоть сердится, хоть нет, а одну штучку я у вас съем.

— Пожалуйста! — ободрилась Анна. — Тут как раз всем по штуке.

— Ну, Юрия Александровича можно и не кормить. Он только что из столовой.

— Какая жалость. Только-только проглотил казенные харчи, — подтвердил Новгородский. — Вот если бы компот! — И обратился к майору: — А мы как чувствовали, что Анна Михайловна придет. Есть одно дело. По женской части.

— Это что за дело? — чуть улыбнулась Анна: Новгородского она хорошо знала.

— Поконсультироваться надо...

— Вот что, — сказал Костенко, — вы тут говорите ваши разговоры, а мы с Игорем Ипполитовичем закусим. Принимается такой план? Не помешаем?

— Нет, — сказал Новгородский.

— Котлетки еще тепленькие! — совсем повеселела Анна, подсунула мужу кастрюльки и потребовала от капитана: — Что там у вас женское?

Анна Савицкая была женщиной понятливой и энергичной. Не задавая лишних вопросов, она быстро сообразила, что от нее требуется. Ей не нужно было долго объяснять, что Мигунец ведет через нее переписку далеко не любовную.

— Артистка, однако... — произнесла Анна, сердясь на свою близорукость, и упрямо поджала по-девичьи яркие губы. — Ничего. Мы тоже не лыком шиты. Все сделаю как надо. Игорь будет знать о каждом ее шаге. Не вспугну. Можете не сомневаться.

Костенко с Новгородским не сомневались.

— Действительно находка, — согласился наконец полковник с капитаном, когда они вернулись в кабинет. — Не женщина — клад.

— Можно считать, что на работе эта Мигунец-Лебедева будет под надежным наблюдением, — подытожил Новгородский.

— Можно считать, — подтвердил Костенко. — Кто, однако, эта Мигунец? Действительная или фиктивная жена Лебедева?

— Во всяком случае — сообщница, — сказал Новгородский. — Скорее всего агент. Их брак — маскировка. Любовник Мокшин — тоже фикция. Сама система связи выдает их с головой.

— Когда эта связь расшифрована, — вставил полковник. — А вообще, неплохо придумано. Переписка любовника с любовницей втайне от мужа. Правдоподобно. Факт. Связь есть, а Лебедев в стороне. Несомненно он резидент. Причем битый, осторожный.

— Похоже.

— Что ж, будем ждать письма. Оно подскажет нам дальнейший план действий.

— Будем надеяться, — сказал Новгородский.

Ждать пришлось недолго. На следующий день из военной цензуры капитану переслали долгожданный конверт. Новгородский внимательно осмотрел его со всех сторон, несколько раз прочитал написанный четким, убористым почерком адрес, проверил почтовый штемпель. Письмо было опущено в почтовый вагон пассажирского поезда. Волнуясь, капитан заспешил в химлабораторию.

— Главное — конверт, — сказал он химикам. — Есть все основания полагать, что на самом письме тайнописи нет. Проверьте сначала конверт.

Часы ожидания тянулись долго. Они показались бы еще более долгими, если б не поступили сведения о Булгакове и Кунице.

Из госпиталя, в котором, как значилось в документах, лежал коновозчик, сообщали, что Булгаков Иван Нефедович ни в июле, ни в августе, ни в последующие месяцы 1941 года на лечении не находился. Новгородский ничуть не удивился тому и тут же отослал справки Булгакова на экспертизу.

Позже из окружной военно-медицинской комиссии сообщили, что Куница Павел Тарасович действительно комиссовался в августе месяце и по состоянию здоровья (вследствии контузии почти ослеп на левый глаз) освобожден от несения воинской службы. Это обстоятельство несколько смутило капитана. Он поехал в управление железной дороги.

Начальник отдела кадров долго рылся в пухлых папках, пока нашел копию приказа о зачислении Куницы на работу.

— Вроде бы все в порядке, — сказал он. — Направлен на станцию Хребет управлением.

— А почему путевым рабочим? Ведь вот здесь значится, что Куница в течение семнадцати лет работал диспетчером и дежурным по станции на Октябрьской дороге. — Новгородский подал кадровику трудовую книжку Куницы.

Тот поглядел в нее.

— Действительно дежурным. Путаница какая-то. Сейчас вызовем кого надо.

Кадровик позвонил куда-то, и вскоре пришел сотрудник, который оформлял Куницу на работу. Он посмотрел бумаги и вспомнил:

— А-а... Куница. Здоровый такой. Как же, помню. Единственный мужчина, которого мы приняли на работу в августе. Помню. Он и вправду на Хребет попросился. Сказал, что родные там живут.

— А почему рабочим?

— Во время эвакуации попал под бомбежку. Его контузило. По-моему, что-то со зрением случилось. Он откровенно признался, что не может работать в прежней должности. У нас везде нехватка в людях. Особенно на небронируемых должностях. Вот и послали...

Попросив на несколько дней документы Куницы, Новгородский покинул отдел кадров. Решающее слово оставалось за экспертизой.

Вечером к капитану зашел заведующий лабораторией.

— Вы правы, —сказал он. — Само письмо интереса не представляет. А на внутренней стороне конверта симпатическими чернилами написана шифровка.

— Конверт не подпортили?

— Нет.

— Слава богу! — с облегчением передохнул Новгородский. — А то закатили бы нам скандал в военной цензуре!

— Закатили бы, — охотно согласился заведующий лабораторией.

«Этот конвертик еще сослужит нам добрую службу! — весело подумал капитан, когда заведующий ушел. — Мы все-таки доставим его адресату. Любопытно, что кроется за этой цифирью?»

В тот же вечер капитан пошел в шифровальное бюро. Дешифровщики долго разглядывали принесенный им листок и многозначительно переглядывались.

— Что, новенькое что-нибудь? — забеспокоился Новгородский.

— Не знаю, — честно признался старший дешифровщик, совершенно не похожий на кабинетного работника, здоровенный, светловолосый парень, с квадратным подбородком и пудовыми кулачищами. — Пятизначными группами шифруют многие, но...

— Что, трудно? — Новгородский давно знал дешифровщика, но все равно при каждой встрече удивлялся его нематематической внешности.

— Да. Ключ подобрать очень трудно.

— Но нам нужно знать содержание документа как можно скорее.

— Понимаю.

— Хотелось бы к завтрашнему дню...

— Вы очень многого хотите.

— Но ведь дело-то архисрочное!

— Товарищ капитан, — белобрысый богатырь рассердился, заговорил официальным тоном: — По-моему, вам известно, что несрочных дел у нас нет.

— Ну хорошо, — смирился Новгородский и неумело польстил: — Будем надеяться на фортуну и вашу проницательность.

— Не умеете, капитан. Комплименты — не ваше амплуа, — усмехнулся молодой человек.

Новгородский вернулся к себе в кабинет очень недовольный разговором и еще больше самим собой. Он сел за стол и вынул из сейфа всего одну папку. Личное дело старшего инженера проектно-сметной группы геологического управления Лебедева.

— Итак, милейший Игорь Серапионович, — хмуро сказал Новгородский вслух, глядя на красивое крупное лицо, смотревшее на него с фотокарточки, — ваш час пробил...

13. ПЕРВЫЙ УДАР

Володя удивлялся Вознякову. Никакие житейские неприятности не могли даже на время загасить в нем страсть поисковика-геолога. Только-только начальник партии закончил тягостный разговор со Стародубцевым, был хмур и подавлен, а уже через какие-то полчаса снова шуршал картами, перебирал разрезы скважин и рассуждал:

— Лешачье месторождение! Ясное дело, мы нащупали его. Оно за рекой, за линией сброса. Но откуда обломки диаспорового боксита в реке? Как вы, Василий Гаврилович, думаете?

— Право затрудняюсь, Олег Александрович. Я не мастер на гипотезы. Вы знаете. Мне больше импонируют факты.

— Ха! Факты! Факты обсосать любой может, — отмахнулся Возняков. — Вы попробуйте объяснить непонятное. А вы, Огнищев, что думаете?

Того вопрос застал врасплох.

— Надо получше обследовать береговые обнажения, — высказал он прописную истину.

Возняков опять отмахнулся.

— Все обследовано. На брюхе оползано, можно сказать.

— Тогда я не понимаю.

— Я тоже не понимаю, — признался Возняков. — А вот Николашин, кажется, догадывался. Он что-то узнал из разговоров с местными старожилами и хотел проверить, да не пришлось покойничку...

— Покойничку? Он что, умер? — быстро спросил Мокшин.

Володя заметил, как он напрягся, беспокойно заозирался.

— Да нет. Я так... к слову... — растерялся Возняков. — Болтаю всякий вздор. Думаю частенько о Трофиме Степановиче... — Начальник партии не умел лгать, он покраснел, и выражение лица у него стало вымученным. — Не обращайте внимания. Это, видно, нервы...

— Да. Скорее всего, — согласился Мокшин. — Чем черт не шутит, может, объявится где-нибудь наш Николашин. С пьяным всякое может случиться.

Мокшин не поверил Вознякову, это было очевидно, но говорил почти искренне. «Ну и артист!» — подивился Володя.

— Да, с пьяным всякое может случиться, — с жалкой улыбкой поспешил подтвердить начальник партии. — Всякое...

Возняков был настолько расстроен своей болтливостью, что перестал жестикулировать и опустил руки. Они повисли вдоль тела, длинные, худые, сразу потерявшие свою живость. Володе стало жаль Вознякова, он поспешил ему на помощь.

— Найдется ваш Николашин. Не иголка. Поберегите нервы. Сильно расстраиваетесь — вот и ползет всякая чушь в голову.

— Да, да, — огорченно согласился Возняков, думая о чем-то своем. — Именно ползет. Вы уж не обращайте внимания.

— А я и не обращаю.

Возняков уныло собрал со стола карты и сложил в сейф.

— Пойти по хозяйству распорядиться... — сказал он и ушел из камералки.

— Олег Александрович, видимо, действительно что-то знает, — сказал Мокшин, когда дверь захлопнулась. — Тебе не кажется?

Володя легкомысленно отмахнулся:

— Дался вам обоим этот Николашин. Ничего особенного. Затаскали мужика, вот и заговаривается. Тебя бы так...

Мокшин поежился. Почему-то боязливо покосился на окна, за которыми уже сгущалась ранняя вечерняя синь. Володя это заметил.

— Пятый час, а уже темно. Давай кончать. Мне в Медведёвку сегодня надо. Потанцую! — Он зажмурился. — Кажется, век на танцах не бывал.

— Как ты туда добираться будешь? Ведь суббота, — сказал Мокшин.

— А на лесовозе. На шпалорезку лес сейчас круглые сутки возят.

— Верно, — согласился Мокшин и стал собирать бумаги.

Они уже оделись и собрались уходить, как в камералку неожиданно вернулся Возняков. Начальник партии был возбужден, недавнего уныния как не бывало.

— Вот! — торжественно сказал он, со стуком положив на стол два куска керна. — Подходим!

Володя по примеру Мокшина взял один из образцов, повертел в руках. Обычный серый известняк. Ничего особенного он в нем не увидел.

— Смотрите лучше! — весело шумел Возняков. — Видите? Доломитизации уже нет.

— Это что же... — без всякого энтузиазма сказал Мокшин. — Выходит, надо скоро ждать рудное тело?

— Конечно! Именно эти известняки покрывают бокситы. Так что надо быть в готовности. Главное — сразу на двух буровых! У Осинцева и Ушакова. Это в двух километрах друг от друга. Вы понимаете, что сие значит?

— Понимаю, — со значением в голосе сказал Мокшин, и, поняв смысл, который вложил он в это слово, Володе захотелось изо всей силы залепить ему в лицо тяжелым куском породы.

Возняков же был далек от всяких подозрений. Он по привычке рассуждал вслух:

— Образцы эти подняли часа два назад. Вероятность аварий теперь сведена к минимуму. И Ушаков, и Осинцев обсадили скважины трубами. Значит, вывалов не будет. Если будут бурить с такой же скоростью, как сейчас, то...

— То завтра к вечеру можно ждать боксит, — досказал за него Мокшин.

— Почему к вечеру? — энергично возразил Возняков. — Днем. Даже утром! Все может быть! Так что выходной день назавтра отменяется.

— Понятно.

— Не вижу энтузиазма, — рассердился на Мокшина Возняков. — Приказываю, товарищи участковые геологи, завтра с утра безотлучно находиться на буровых. Запаситесь провиантом и всем прочим. Ясно?

— Ясно! — бодро отчеканил Володя.

— Надо так надо, — согласился Мокшин, что-то решив. — За мной дело не станет. Возьму у Тихона Пантелеевича ружьишко и отправлюсь пораньше на участок.

Володю его слова насторожили.

— Это хорошо, — одобрил Возняков. — Только зачем ружьишко?

— Поброжу по лесу. Постреляю. Может, добуду на общий стол зайчишку или глухаря. На днях несколько штук вспугнул. А то на вышке без дела сидеть — мучение чистое. Помрешь со скуки.

— Ладно. Берите ружьишко, — согласился Возняков. — Только смотрите у меня. Не прозевайте рудное тело. Ко времени быть на месте. Голову оторву, если контакт прозеваете!

— Не прозеваю.

— Проверю. К обеду я сам буду на участке. Раньше не поспеть, — с сожалением сказал Возняков.

— Ему что... Привык мотаться день и ночь, — ворчал Мокшин, когда они шли домой. — И другим покоя не дает. Торчи там сутками теперь. Жди его величество боксит...

— Для этого и работаем, — сказал Володя. — Отдохнем после войны.

— Работаем... — Мокшин, видимо, не считал нужным таить при Володе свое настроение. — Работать надо с умом. Без горячки. Если нужно тебе круглосуточное дежурство на буровой — поставь сменных коллекторов.

— Где их взять. Людей без того не хватает!

— И ты туда же! — проворчал Мокшин. — Молодой. А я уже уставать от этой вечной лихорадки начал. Вознякову что! Он будет спать сколько захочет, а ты изволь в раннюю рань на участок тащиться.

Володя промолчал. Не хотелось впутываться в никчемный спор. Он уже ненавидел Мокшина и чувствовал, что скрывать эту ненависть ему становится все труднее. В споре могло вырваться неосторожное слово. «Вознякова мажешь, сволочь, — мрачно думал он. — Подожди, себя клясть будешь!»

Семья Вознякова жила в Сосногорске. Жена работала врачом, сын и дочь учились. Володя слышал от сотрудников, что Олег Александрович очень любит их и сильно скучает в разлуке. Но беспокойный характер и привязанность к своей профессии заставляли его долгими месяцами быть вдали от семьи.

Откровенная неприязнь к Вознякову, которую Мокшин не желал скрывать, а главное, его слова о ранней охоте встревожили Володю.

«Что-то ты задумал, волчина, — продолжал сердито думать он. — Ясное дело. Только что? Нет. Тебе, Володька, нельзя сегодня ехать в Медведёвку. В другой раз». Вспомнив о Наде, он с еще большей неприязнью покосился на продолжавшего ворчать Мокшина. Из-за этого человека с нетерпением ожидаемое первое свидание могло не состояться.

В последние дни Володя с Надей встречались всего два раза, да и то мимоходом. Надя все время куда-то спешила, была озабочена и утомлена. Оба раза они виделись в конторе, в присутствии многих людей, и потому поговорить не пришлось. Только одобрительный взгляд больших лучистых глаз был наградой Володе за сдержанность, ненавязчивость. А быть таким ему становилось все труднее. Его так и подмывало подойти к Наде, сказать ей что-нибудь хорошее, чтобы исчезла хмурая складка на переносице, осветилось сдержанной улыбкой нежное, почти детское лицо. Вчера он не сдержался — оторвал субботний листик календаря и тайком показал его Наде. Она чуть порозовела, промолчала и только взглядом сказала: жду. Сегодня она не приезжала в Заречье.

Сейчас Володя шел рядом с Мокшиным и от сознания того, что поехать к Наде все же не придется, был полон злости и непонятной грусти. Даже во вторник, когда осматривал вещи Мокшина, он не испытывал к тайному врагу такой ненависти, как сейчас.

Обнаружить тогда ничего не удалось. Носильные вещи, всякие житейские безделушки. Из заслуживающего внимание были только деньги. Двенадцать пачек красных тридцатирублевок. Новеньких, хрустящих, в банковских бандеролях. Несчастный жених оказался не таким уж нищим, как казалось после его грустных рассказов. Деньгам Володя не удивился. Он почему-то считал, что так и должно быть. Еще была в чемодане большая металлическая коробка. Как ни бился, открыть ее не удалось. Какой-то хитрый запор крепко держал крышку.

В тот день за ужином Мокшин был необычайно разговорчив, почти весел. Володе даже почудилось, что от него попахивает водкой. Квартирант сочувственно говорил о горестях неудачливого Вознякова, а Володе нет-нет да казалось, что во взгляде блестящих мокшинских глаз проскальзывала усмешка: «Что, обыскал? Нашел? Молокосос!» Эти ехидные поглядывания вывели Володю из себя. Он раньше всех встал из-за стола и ушел во двор колоть дрова.

В тот же вечер Володя связался по радио с Клюевым. Очевидно, злость помогла. Он не допустил ошибок в радиообмене и даже не волновался, когда услышал далекий писк клюевского передатчика. Все казалось само собой разумеющимся: и маленькая батарейная рация, скупо освещаемая ручным фонариком, и шуршащее под ногами сено, и вся ночная таинственность родного сеновала, на котором он был вынужден от кого-то и зачем-то прятаться. Он сообщил Клюеву результаты осмотра мокшинских вещей и даже пожалел, когда тот дал «ец» — конец связи. С сеновала уходить не хотелось. Было противно снова видеть ехидно-веселый прищур мокшинских глаз.

Уже потом, развалившись на своем сундуке, Володя понял, что злость его была напрасной. Мокшин был действительно пьян и городил чепуху. На свое имущество он не обратил никакого внимания.

«С чего бы он хлебнул?» — подумал тогда Володя.


— Ну, собирайся, жених! — сказал Мокшин после ужина. — Заждалась, наверно, невеста.

— Ты это брось!

— Молчу, молчу, — хохотнул Мокшин и бросил на спинку стула пиджак. — Облачайся.

— Да я передумал... Холодно. И вообще...

— Ты что, с ума сошел?! — всполошился Мокшин.

— Работа завтра важная. Какие уж тут танцы, — стал неохотно объясняться Володя.

— Работа! Вы посмотрите на него! Его такая дивчина ждет, а он о работе рассуждает. — Глаза Мокшина беспокойно ощупывали лицо собеседника. — До утра успеешь сто раз вернуться. На вышке отоспишься. Времени у тебя будет предостаточно. Это только Возняков может считать, что до руды дойдут завтра. А на самом деле...

— Ладно, поеду, — изменил свое решение Володя. Он счел ненужным возбуждать подозрительность Мокшина. — Щегольну в твоем обмундировании. Только ты того... если не вернусь вовремя... Загляни к Осинцеву. А то съест меня Возняков.

— Какие могут быть разговоры! — Мокшин явно обрадовался, засуетился. — Все будет в порядке. Езжай спокойно.

«Ему зачем-то надо выпроводить меня, — думал Володя, натягивая костюм. — Я в чем-то могу ему помешать. — Тревога росла. Вдруг его осенила догадка: — А если он задумал новое преступление?»

— Костюмчик будто на тебя шили, — меж тем оживленно продолжал Мокшин. — Красавец!

«Не радуйся, — мрачно думал Володя. — Никуда я не поеду. В сосульку превращусь, но до утра с дома глаз не сведу. На сей раз у тебя ничего не выйдет!»

Но события приняли неожиданный оборот. Едва он вышел за калитку, как кто-то крепко взял его за рукав. Это произошло так внезапно, что Володя вздрогнул, резко рванулся в сторону и ухватил в кармане полушубка теплую рукоять браунинга.

— Огнищев! — тихо сказал человек в тулупе.

Володя приблизился, присмотрелся: узнал Клюева.

— Что случилось?

— Срочное дело. Надо незаметно взять Булгакова и быстро доставить в Медведёвку.

— Я не могу уходить далеко.

— Почему?

Володя торопливым шепотом рассказал о своих подозрениях.

Они стояли у самых ворот. Вечер был темным, ветреным. Низкие облака закрыли луну, вдоль улицы с посвистом разгуливал ветер, бросая в лица пригоршни колкого сухого снега. Володе отчего-то стало не по себе. В пучке света, струящемся из кухонного окна, вихрились, плясали искрящиеся снежинки. Кругом пусто и тихо. Как в пустыне. Все живое поглотила и упрятала студеная январская темнота.

— Все же тебе придется поехать, — после недолгого раздумья сказал Клюев. — Дело серьезное и срочное. А я не знаю даже, где он живет.

— У доярки колхозной Ефросиньи Козыревой.

— Она дома сейчас?

— Не знаю. По-моему, вечерняя дойка еще не кончилась.

— Тогда надо спешить! — заторопился Клюев.

— А Мокшин?

— Вот еще морока, черт те дери! — выругался Клюев. — Не люблю спешки. Капитан срочно погнал, а Стародубцева не нашли. Куда-то в баню мыться пошел. Да и тебе приказано срочно явиться туда...

В снопе света, падающем из окна, метнулась тень. Володя решился.

— У тебя один пистолет?

— Два. А что?

— Тогда поручим отцу.

— Подходит. Мне, кстати, велели тебя через него вызвать.

Володя по завалине осторожно подобрался к окну, заглянул. Отец сидел на кухне один, чинил валенок. Володя поскреб ногтем по стеклу. Отец продолжал работать. Володя поскреб посильнее. Отец вздрогнул, поднял голову, затем встал и подошел к окну. Посмотрел на освещенное лицо сына, прижавшего палец к губам, нахмурился, кивнул головой и пошел к вешалке. Володя возвратился к воротам.

— Не нашумит он там? — беспокойно спросил Клюев.

— Все будет в порядке. Старый вояка. Еще нас кое-чему научит.

Тихон Пантелеевич выскользнул из калитки по-кошачьи бесшумно.

— Чего тебе? — приглушенно спросил он, ничуть не удивляясь присутствию постороннего человека.

— Ефросинья Козырева до скольких работает? — без всяких объяснений спросил Володя.

— Когда как. Раньше семи вечера они на ферме не управляются.

— Значит, ее еще нет?

— Не должно быть.

— Хорошо. — Володя вытащил из кармана браунинг и сунул отцу в руку. — Держи. С квартиранта глаз не спускай. Враг. Не ложись спать, пока я не вернусь. Будь начеку.

Тихон Пантелеевич только крякнул от изумления, но ничего спрашивать не стал, быстро упрятал оружие.

— Глаз с него не спускай. Головой отвечаешь. Куда пойдет — следи, — повторил Володя.

— Ладно. — Тихон Пантелеевич передвинул шапку на голове. — Ты вот что... Пришли-ка ко мне Назарку Осинцева. Давно просит валенки подшить. Пусть несет.

— Осинцева? Осинцева нельзя! — категорически отрубил Володя.

— Почему? — удивился старик.

— Нельзя!

— А! — Тихон Пантелеевич все понял. — Ежели из-за той ночи, то напрасно. У Комарова он был. На крестинах. Это точно.

— У какого Комарова?

— Да у Федора. Сменным мастером у Назарки в бригаде работает. Конопатый, здоровенный такой. Пацан родился. Крестины второго числа справляли. В соседней деревне Федор-то живет...

— Чего ж ты до сих пор молчал? — рассердился Володя.

— А я откудова знал... Сегодня с Федором разговорились — так он все и высказал.

— Тьфу, черт!

Клюев прыснул в рукав тулупа.

— Ругался Федор-то на попа, — продолжал шептать Тихон Пантелеевич. — Жаден оказался. Двух кур за крещение содрал...

— Какой поп?

— Да из Порошино привозили. Пацана, значит, крестить... Теща Федорова тайком пригласила.

Клюев, не в силах сдерживаться, продолжал тихонько хохотать, корчась в просторном тулупе.

— Черт знает что... — расстроенно пробормотал Володя, представив, как отругает его Новгородский за непроверенное сообщение об Осинцеве.

— Так позови Назарку-то, — сказал Тихон Пантелеевич. — Мне удобнее будет вечер коротать.

— Ладно, позовем, — вмешался Клюев.

Пароконная милицейская подвода, на которой приехал Клюев, стояла за огородами. Володя завалился в набитые сеном розвальни и взял вожжи.

— К Осинцеву?

— Давай. Теперь бояться нечего. Возьми! — Клюев сунул ему в карман тяжелый ТТ.

Не выезжая на главную улицу села, они окраинами добрались до дома, где квартировал Назар Осинцев. Старший мастер ничуть не удивился приглашению Тихона Пантелеевича. Даже обрадовался.

— Подошьет? Молодец старикан. Я его давно прошу. Как раз кстати. Завтра на вышку жить перебираться, а валенок прохудился, и подшить нечем. Кто знает, сколько суток там просидишь. Всяко бывает...

— Давай шпарь. Подошьет как надо.

— А ты куда собрался?

— В Медведёвку.

— Ого! Ты смотри у меня! — всполошился Назар. — С завтрашнего утра быть на вышке. Боксит ждем. Ребята жмут изо всей мочи.

— Возняков говорил.

— То-то! Опоздаешь — рыло намылю! — Назар подставил к Володиному носу пухлый кулачишко. — Дело не шуточное. Понял?

— Понял, — улыбнулся Володя и решил все же проверить рассказ отца. — К утру буду. Как штык. Не ты, не на крестины еду...

— А ты откуда про них знаешь? — опешил Назар.

— Земля слухом полнится...

— Ерундистика получается... — Назар озадаченно запустил пятерню в встрепанный чуб. — Уже сплетни пошли!

— Вроде этого...

— Хм... Вот старая ведьма! Подстроила нам штуку!..

— Какая ведьма?

— Да Федорова теща. Я к ним, как к путным, на крестины, а они — на тебе! — попа приволокли... Радуйся, крестный!

— Что, и в самом деле крестным был? — Володя рассмеялся.

— Еще чего! Я думал по-новому отпразднуем, по-современному, а тут... Удрали мы с Федором на кухню, пока там вся эта хирургия происходила. Вот ведь чертова баба, что придумала!

— Взяли бы да выгнали попа.

— Неудобно как-то. Я гость, да и хозяйки ко мне со всем уважением... Моим именем парнишку назвать надумали. А Федора жена упросила. Заревела. Не стали скандал подымать. Плюнули...

— Выходит, ты теперь по всем правилам крестный! — хмыкнул Володя.

— Ну да! Скажешь... — Назар сконфузился. — Ты уж того, Володька... Не болтай в конторе. Хоть и не было ничего, но все равно... Комсомолец все же....

— Ладно, — великодушно пообещал Володя. Убедившись в непричастности приятеля к трагическим событиям, он был готов расцеловать его.

Изба Ефросиньи Козыревой стояла на выезде, у самой дороги, идущей от села к станции. Сразу за огородами начинался пологий спуск к Студянке.

Володя с Клюевым подъехали к усадьбе Ефросиньи со стороны реки. Привязали лошадей к пряслу огорода, огляделись. Света в окнах не было. Прошли на улицу, подошли к воротам. В передних комнатах тоже темно. Только в кухонном окне, выходящем во двор, тускло светилась керосиновая лампа.

— Давай! — тихо скомандовал Клюев.

Володя напрягся. Сунул руку в карман, сдвинул предохранитель пистолета. Взялся за кольцо калитки: она подалась. Открыл, заглянул во двор. Темно, пусто. В красноватом квадрате окна ни одной тени. Володя оглянулся на Клюева.

— Давай, — нетерпеливо прошептал лейтенант, — как говорили...

Володя громко хлопнул калиткой, прошел к крыльцу. Поднялся. Гулко постучал. Стал напряженно ждать. В доме ни звука. Попробовал коленом входную дверь. Не подалась. Опять постучал. Нетерпеливо, требовательно. Где-то в глубине дома послышалось движение. Володя заглянул в окно. С крыльца кухня просматривалась хорошо. На столе керосиновая лампа — семилинейка с подвернутым фитилем. В ее тусклом свете видны ведра, большая русская печь, чугунки и кринки на шестке. На кухню кто-то зашел. Большой, взлохмаченный. Длинная костлявая рука потянулась к лампе, подкрутила фитиль. Окно сразу засветилось желтым ярким светом. Володя невольно качнулся к перильцам крыльца.

Среди кухни стояла Булгаков. Босой, встрепанный, в выпущенной поверх шаровар гимнастерке. Он, видимо, только что слез с печки. Володя постучал еще раз. Булгаков лениво почесался своей клешней и пошел с кухни.

— Кто? — сонно спросил Булгаков, выходя в сени.

— Ефросинья дома?

— Откудова... Не пришедши она еще. — Булгаков безбоязненно открыл дверь и заспешил в избу.

Володя зашел вслед за ним. Клюев остался в сенях.

— Рано. Не пришедши она еще, — зевая, повторил Булгаков. — Ждать будешь или как?

— Подожду,

Булгаков еще раз почесался:

— На кухню иди. Там лампа, — и снова полез на печь.

Володя выхватил пистолет.

— Руки вверх!

Булгаков оцепенел. Замер около печи на подогнувшихся ногах. Из сеней быстро вбежал Клюев.

— Руки вверх! — повторил Володя.

Булгаков не пошевелился. Его будто хватил паралич. Клюев резко рванул коновозчика за плечо. Повернул лицом к себе. Булгаков чуть не упал. Его небольшие глаза округлились: они были полны животного ужаса и смотрели в одну точку — на черное дульце Володиного пистолета. Длинное, морщинистое лицо было бледно, отвисшая толстая губа вздрагивала. Клюев ловко ощупал его со всех сторон.

— Где оружие?

Булгаков продолжал молчать. Страх начисто лишил его способности соображать. Он безотрывно смотрел на пистолет. Володя сунул ТТ в карман.

— Оружие есть?

Молчание.

— Где оружие? — свирепо рявкнул Клюев.

Этот выкрик вывел Булгакова из оцепенения. Ноги его окончательно ослабли, он упал на колени и вдруг тоненько всхлипнул:

— Откудова... Нету у меня никакова оружия... Не виноватый я... Богом, матерью клянуся! Не виноватый я! Это они все... Они! Душегубы! — Вздрагивая и плача, он пополз к Клюеву. — Ноги вам расцелую... Не губите! Не виноватый я!

— Встать! — властно скомандовал Володя,

Булгаков подчинился.

Володя заглянул на печь, скинул сушившиеся валенки и портянки коновозчика.

— Одевайся!

Володя вышел последним. Он затушил лампу, запер избу на висячий хозяйский замок, который нащупал на дверной ручке.

— Куда ключ кладете? — спросил он Булгакова.

Тот трясущейся рукой засунул ключ за наличник кухонного окна. Володя тут же, на всякий случай, проверил — не провалился ли он куда-нибудь в щель. Булгаков перестал всхлипывать и стучать зубами, только длинные ноги все еще подламывались в коленях.

— Ложись, и чтобы ни звука! — приказал Клюев, когда они подошли к подводе.

Булгаков лег в сани. Его накрыли большим овчинным одеялом и закидали сеном.

— Предупреждаю. Ни звука! — повторил Клюев, берясь за вожжи.

— Слушаюсь, товарищ начальник, — срывающимся шепотом пообещал Булгаков — из сена торчала только его голова.

Володе стало смешно. Он надвинул шапку на вспотевший лоб коновозчика.

— Чуть что, пеняй на себя! — Володя похлопал себя по карману.

— Слушаюсь, товарищ начальник! — повторил Булгаков, и Володя почувствовал, как он панически вздрогнул под сеном.

Лошади с места пошли резвой рысью. Всю дорогу до станции Булгаков молчал. Не проронил он ни слова, когда проезжали по безлюдным улицам станционного поселка. И только на выезде вдруг завозился, сделал попытку сесть.

— Вон там... Того иуду брать надо... — хрипло зашептал он, кивая вправо. — Куницу. Да Мокшина. Это они...

— Молчать! — приказал Клюев.

— Так ведь гады они, товарищ начальник, — плачуще прошептал Булгаков. — Доподлинные гады... — Он заскрипел зубами от бессильной злобы. — Это они Николашина-то...

Клюев зажал ему рот полой полушубка.

Володя посмотрел направо. В конце улицы, возле шпалорезки, темнел высокий большой дом. Было странно сознавать, что в этом обыкновенном, знакомом с детства крестьянском доме притаился враг.

Проехали мимо шпалорезки, так по застарелой привычке зареченцы именовали бывшую мастерскую райпромкомбината, разросшуюся за месяцы войны в большой деревообрабатывающий завод. За длинным деревянным забором в ярком свете электрических огней визжали дисковые пилы, шумно всхлипывали пилорамы, разносился гулкий стук перекантовываемого леса.

За заводом свернули к переезду, на дорогу, ведущую в Медведёвку. Володя стал устраиваться поудобней, сунул ноги, обутые в мокшинские фетровые бурки, под овчинное одеяло. Подвязал болтающиеся шнурки шапки-ушанки. Семнадцать километров — путь не близкий. Но Клюев вдруг завернул лошадей с тракта на узкую проселочную дорогу. Володя удивился. Он собрался сказать, что едут не туда, как подвода неожиданно остановилась. Впереди на дороге чернел большой грузовик с крытым кузовом-фургоном. От грузовика подошел человек.

— Как? — коротко спросил он Клюева.

— Порядок. Бери лошадей — и на станцию. Глаз с вокзала не спускай. Мокшин что-то задумал.

— Ясно, — хмуро сказал человек, и Володя окончательно убедился, что никогда не слышал его голоса.

— Вставай! — скомандовал Булгакову Клюев.

Тот послушно вылез из-под сена, поддерживая обеими руками сползшую на ухо шапку. Клюев сказал Володе:

— Веди его в машину.

Шофер распахнул заднюю дверку кузова, и Булгаков трусливо полез в фургон. Володя последовал за ним.

— Смотри, Званцев, в оба! — еще раз предупредил Клюев. — А Садовников пусть остается на месте. Мы скоро приедем.

— Ясно, — сказал Званцев.

Званцев, Садовников... Этих фамилий Володя никогда не слышал. У капитана оказалось в Заречье и на станции гораздо больше людей, чем можно было предполагать. Клюев прыгнул в кузов. Шофер прикрыл за ним дверцу. Машина тронулась. Ощущение движения, видимо, снова вселило в Булгакова страх.

— Куда это меня? — хрипло спросил он.

— Куда надо, — сухо сказал Володя.

— Господи... — тоскливо пробормотал Булгаков. — За что такая кара?

— За дело... — буркнул Клюев.

— Да не виноватый я, — срывающимся голосом запричитал Булгаков. — Мокшин с Куницей — они душегубы! Они, проклятые!

— А керн кто уничтожил? Куда вы его дели?

— В прорубь сбросили... — Булгаков заплакал, часто, тяжко вздыхая в темноте. — Не сам ведь я. Наганом, ирод, угрожал... Властям грозился выдать. Вот мы с Куницей и сделали...

— Что это за счеты у тебя с властями?

— Э-э, да что говорить, товарищ начальник, — обреченно всхлипнул Булгаков. — Труса сыграл. Взяли меня в армию, еще винтовку не научился толком держать, а тут уже и немцы... На осьмой день мы, необученные, попали под танковую атаку... Не сдержался я. Сбежал... Страшно стало. Сто раз потом тот день и час проклял... Руку себе сдуру прострелил... Наши-то немцев отбили. Право слово отбили! Такие же салаги, как я... Меня в санбат. А после операции — прямехонько в трибунал. Может, и не решили бы, да бомбежка была — я и утек опять... С Куницей этим встретился...

— Кто он такой?

— Все расскажу, товарищ начальник. Все... — торопливо заговорил Булгаков, проглатывая, комкая слова. — Ничего не утаю! И не Куница вовсе он. Чужие документы с убитого у него. Он мне сам по пьянке говорил. Кулак он, белогвардеец, вредителем был, да перед войной попался. Арестовали его в Минске... А тут война... Немцы в Минск пришли. Он и продался. Меня-то он в поезде подцепил. С какой-то дамочкой ехал. Эвакуировались вроде бы из Ленинграда...

— А ты куда ехал?

— Сам не знал, — тяжело вздохнул Булгаков. — Куда глаза глядят. В армию назад нельзя было. Рука... Сами понимаете. Родные места под немцем. Вот он и ущучил меня. Дамочка мне руку в дороге долечила. Красивая такая, беленькая. А в душе-то, видать, тоже гадюка хорошая. Привезли в Сосногорск, где-то документы раздобыли, а потом в подручные к этому ироду определили...

— Какому ироду?

— Да к Мокшину, чтоб его громом пришибло... Все сбежать хотел или повиниться... Все думал: скоплю деньжонок на дорогу да рвану куда-нибудь от них подальше... Будь что будет! А то и заявлю. Да душонка слабая...

— Кто еще сотрудничает с Мокшиным? — спросил Клюев.

— А никого больше. Я да Куница. — Булгаков всхлипнул. — Знаю, сволочь я... Так ведь дети у меня, жена, тятя еще живой... Небось думают, что воюет Иван, а я... Немцев с наших мест сгонят — узнают все. Позор ведь. Детишкам-то позор какой! Клейменые будут. На всю жизнь...

— Что опять задумал Мокшин? — после недолгого молчания, уже мягче спросил Клюев.

— Не знаю. Богом клянуся — не знаю! — с надеждой воскликнул Булгаков. — Велел только к пяти утра за ним заехать. Вот и все. В партии говорили, что боксит ждут: может, из-за этого...

— К пяти утра, говоришь?

— К пяти, к пяти! — заторопился Булгаков. — Честное мое слово, к пяти! Все расскажу! Я все знаю, товарищ начальник. Куница мне все рассказывал. Он, гад, тайком от Мокшина самогонку гонит да торгует. Жадюга! А пьяный хвастаться любит. Он мне все рассказывал. Ей-богу! — В голосе Булгакова звучало такое искреннее отчаяние, что не верить ему было невозможно. — И как Николашина они убили, знаю. Мокшин его к Кунице заманил. Куница Николашина прямо в сенях — топором! — Булгаков передернулся. — Ей-крест! Сам он рассказывал... Вдвоем они его. Топором да лопатой. Мокшин в деревню быстрехонько вернулся и приказал мне тайком к Кунице ехать. Заставил напоить конюха пьяным да взять колхозную лошадь. Вроде бы за самогонкой. Я чуял, что не чистое дело, а откуда мог знать... Куница меня всю дорогу до оврага под наганом держал. Свалили в снег беднягу Трофима Степаныча. Голехонького... Вспомню, сердце кровью обливается. Я покажу где. Я все знаю. Честное слово, товарищ начальник! — Булгаков со всхлипываниями застучал клешней по впалой груди. — Трус я, но не фашист. Сделайте вы мне снисхождение!

— Это уж как вести себя будешь! — сурово сказал Клюев.

— Да я... Да я их собственными руками, гадов!

Володе было и противно, и жаль несчастного коновозчика. Клюев, очевидно, чувствовал то же самое. Он долго молчал, а потом не выдержал:

— Перестань хныкать! Не маленький. Хочешь дела свои поправить — будь честным.

— Да я... — Булгаков поперхнулся от избытка благодарности.

14. КРУГ СМЫКАЕТСЯ

В пятницу Новгородский несколько раз ходил в шифровальное бюро и каждый раз бесполезно. Дешифровщики не могли подобрать ключ к сообщению Мокшина. Капитан и волновался, и сердился. К этому времени Клюев сообщил, что Огнищев в вещах Мокшина ничего существенного не обнаружил, но установил, что письмо тот отправил с коновозчиком на станцию.

Потом позвонил Сажин. Он рассказал, что следователь Задорина, вопреки его запрету, несколько раз побывала на станции Хребет и нашла свидетелей, которые видели человека в зеленом плаще, с чемоданом и рюкзаком. Он под вечер входил в дом Куницы. Этого человека привел туда какой-то геолог — он был одет в черный полушубок, какие носят только инженерно-технические работники геологической партии. Впоследствии человека в зеленом плаще никто не встречал, а геолога видели уходящим со станции в сторону Заречья. Сажин сказал также, что Задорина обнаружила в навозе около конного двора пучки сена, на которых настыли сгустки крови. Анализы показали, что кровь человеческая. Показания колхозного конюха Сидора Хомякова, данные Задориной, подтверждают, что Булгаков действительно брал лошадь второго декабря вечером.

— Понимаете, — расстроенно гудел голос Сажина в телефонной трубке, — Задорина утверждает, что состав преступления установлен, требует немедленного ареста Булгакова и Куницы.

— Пусть подождет немного. Денек-другой, — сказал Новгородский. — В ближайшее время все решится.

— И еще. Задорина требует ареста Мокшина, — добавил Сажин. — Она точно установила время его отъезда с участка и время появления в селе. Он отсутствовал где-то, помимо дороги, около двух часов и был одет точно так же, как геолог, который привел Николашина к Кунице. Задорина свозила одного из свидетелей в Заречье, и тот сразу узнал в Мокшине того самого геолога. Вот таковы дела. Задорина собрала убедительные доказательства причастности этих трех лиц к убийству Николашина. Мне трудно спорить с ней. Ведь против фактов не попрешь. Трудное положение.

— Да, трудное, — согласился Новгородский.

— Задорина возмущена моей бездеятельностью и прямо заявила, что я умышленно торможу ход следствия, — невесело говорил Сажин. — Главное — крыть нечем. Ведь она права.

— Да, она права, — опять согласился Новгородский. — Но надо как-то убедить ее подождать с арестом. Максимум на недельку.

— Трудно, — признался Сажин.

— Понимаю. Но надо как-то убедить ее.

— Попытаюсь, — без всякого энтузиазма пообещал Сажин. — Могу приказать в конце концов, но... Удивляюсь, как она до сих пор не написала на меня жалобу областному начальству.

— Не сомневайтесь. Напишет! — расхохотался Новгородский.

— Не сомневаюсь, — убежденно сказал Сажин.

Разговор с Сажиным встревожил Новгородского. Энергичная девушка могла вспугнуть преступников, насторожить их. Капитан уже жалел, что не оказал ей такого же доверия, как Сажину, Огнищеву и Стародубцеву. Факты, собранные Задориной, безусловно, были ценны для будущего судебного разбирательства, но сама ее деятельность могла сорвать весь начальный этап операции.

«Надо поговорить с ней, — решил Новгородский. — Хотя бы частично ввести в курс дела. Это человек наш. Завтра буду в Медведёвке, обязательно поговорю».

Решение капитана оказалось запоздалым. Говорить с Задориной было бесполезно. В субботу утром богатырь-дешифровщик положил перед Новгородским расшифрованный текст сообщения Мокшина. Пока капитан читал его, молодой человек протяжно зевал и тер кулачищами глаза.

— Ну что, не опоздали мы? — спросил он, когда Новгородский откинулся на спинку стула.

— Не знаю, — угрюмо откликнулся капитан, быстро прикидывая в уме план своих действий. — Не знаю. Все может быть.

Молодой человек сочувственно посмотрел на расстроенного капитана и вышел. Только тогда Новгородский сообразил, что даже не поблагодарил дешифровщиков за напряженную работу.

— Ах ты черт, нехорошо получилось, — с досадой сказал он сам себе и снова взял листок в руки.

Текст гласил:

«Следователь-чекист, очевидно, считает Вознякова непричастным. Оба следователя продолжают работу. Один из них ведет следствие на станции Хребет. По ходу расследования и привлеченным свидетелям предполагаю, что я, К. и Б. на подозрении. При подтверждении этого предположения буду вынужден срочно покинуть Заречье. К. и Б. придется убрать. Приготовьте дополнительные документы, явки. В случае провала встречайте в воскресенье. Время, место обычные.

07.01.42             79-й».

Новгородский позвонил полковнику и попросил принять его. Костенко велел явиться через полчаса.

Все эти полчаса Новгородский напряженно обдумывал план предстоящих действий и сердился на себя за допущенную оплошность. Даже сообщение экспертов о том, что документы Булгакова сфабрикованы, а на трудовой книжке Куницы переклеена фотокарточка, не улучшили капитану настроения. В конце концов, это теперь не имело существенного значения. Обдумав все в деталях, Новгородский дал предупредительную телеграмму Званцеву и Садовникову на станцию Хребет, сам отправился на прием к полковнику.

Выслушав капитана, Костенко нахмурился. Закурил.

— Так-с... Значит, проинструктировать Задорину вы опоздали.

— Просчитался. — Новгородский виновато развел руками. — Кто мог знать, что ее инициатива перехлестнет за границы инструкций непосредственного начальника!

— Вы должны были знать! У вас, кажется, уже есть опыт по этой части?

— Да. Есть. Этот-то опыт и подвел... Прошлый раз вы были правы насчет Задориной, — признался капитан. — Тут я слишком перестраховался...

— Вот именно! — Лицо полковника подобрело. — Выходит, образ пуганой вороны не столь чужд вам, как казалось когда-то... В конце концов, не доверив Задориной, вы просчитались, не только потеряв грамотного и инициативного работника, но и напортили самому себе. Надо больше доверять нашим людям.

Полковник не сердился. Поэтому, вспомнив о майоре Савицком, капитан позволил себе чуть улыбнуться. Костенко это заметил.

— Вам смешно?

— Что вы, товарищ полковник.

— Мне показалось?

— Показалось.

— А мне подумалось, что вы вспомнили о Савицком.

Новгородский не выдержал и широко улыбнулся.

— Ох и хитрец же вы, Новгородский! — Костенко привычно пустил под абажур настольной лампы синюю струю дыма и более доброжелательно сказал: — Выкладывайте свой план действий.

— Мокшина и компанию надо брать сегодня же, — сказал Новгородский. — Тянуть дальше некуда. Мокшин в любой момент может получить подтверждение своим подозрениям. Если уже не получил.

— Надо брать, — согласился полковник.

— Но прежде нужно точно знать состав группы Мокшина. Нет ли там четвертого или пятого лица, оставшихся вне поля нашего зрения.

— Резонно. Как вы думаете это сделать?

— Арестовать сначала одного Булгакова. Он живет на окраине. Иногда выпивает. Его отсутствие вечером не вызовет подозрений. Через него, думаю, мы выясним состав группы.

— А если он не в курсе дела?

— Тогда будем брать Куницу. А уж после Мокшина.

— Не возражаю.

— Теперь об Осинцеве... — Новгородский огорченно развел руками. — Тянуть нам действительно нельзя. Зареченское гнездо надо ликвидировать, а я, по чести говоря, не придумаю, как с ним быть.

— Вы полагаете, что придумаю я? — Полковник нахмурился, бросил карандаш на стол. — Я тоже не придумаю. Что вы о нем знаете? Ничего. Только непроверенное сообщение. Этого мало.

— Да, мало. Но мы не можем сбрасывать со счета возможность его причастности к преступлению. Если брать Мокшина, то надо изолировать и Осинцева. Вдруг он в самом деле...

— Н-да... — Полковник задумался.

— Может быть, все же взять его? — неуверенно сказал Новгородский.

— Не знаю. Не знаю, капитан! — Костенко с ожесточением потер блестящую, свежевыбритую голову. — Только в самом крайнем случае. Я думаю, что надо действовать согласно обстоятельствам. Допрос Булгакова и Куницы позволит принять на месте более правильное решение. К тому же Огнищев, возможно, уже имеет об Осинцеве более точные сведения. В общем, давайте будем надеяться на эти сведения.

— Придется, — невесело согласился Новгородский.

— Вот так... — Полковник вздохнул и сочувственно оглядел капитана усталыми глазами. — Решения вам придется принимать нелегкие, но я на вас надеюсь. Не перегнете?

— Постараюсь не перегнуть.

— Вот так и решим с Осинцевым, — еще раз вздохнул полковник. — На месте.

— И еще одна деталь. — Новгородский выложил на стол полковника фотографию Анны Мигунец, переданную Савицкой, и письмо Мокшина, вложенное в точный дубликат испорченного конверта. — Я уезжаю. Задерживаться нельзя. Поэтому прошу дать распоряжение об отправке сего послания. Лебедевы получат его, и кто-то пойдет на встречу. Надо бы установить это место.

— Хорошо, распоряжусь. И вот что... — Костенко встал, вышел из-за стола. — Я не даю строгих инструкций. Вам на месте будет виден план действий. Но главное условие операции — создать для населения видимость, что все трое преступников погибли. Идите на любую демонстрацию, распространите любые слухи. Очень важно, чтобы молва все это донесла до управления, а следовательно, и до Лебедева. Именно — молва. Рассказы очевидцев. Официальные сведения будут тому добавлением.

— Я все время помню об этом, — сказал Новгородский. — Мы на месте продумаем такое мероприятие в деталях.

— Ну, тогда в путь! — Полковник крепко пожал Новгородскому руку. — Как говорится: ни пуха ни пера!

Оставшись один, Костенко откинулся на спинку стула, потянулся. Недавнее дурное расположение духа после беседы с Новгородским исчезло. Терентий Иванович давно заметил, что после встреч с капитаном настроение у него, как правило, круто улучшается. И знал почему.

Новгородский очень напоминал сына. Внешнего сходства не было, сын Терентия Ивановича был долговяз, нескладен, некрасив, с горбатым носом, наследственной жиденькой шевелюрой, едва прикрывавшей темя, с серыми со свинцовым отливом материнскими глазами... Разумеется, Сергей Костенко не шел ни в какое сравнение с ладным красавчиком Новгородским. И все же что-то схожее было. Терентий Иванович в силу профессии человек наблюдательный, много раз пробовал найти это сходство, но, как ни приглядывался к капитану, как ни анализировал его поступки, все безрезультатно. И тем не менее всякий раз, побеседовав с Новгородским, выслушав его толковые суждения, поглядев на его уверенную манеру держаться (уж чего-чего, а уверенности капитану не занимать), полковник успокаивался, заряжался верой, что и его сын, военный разведчик лейтенант Костенко, будет жив и невредим, как этот счастливо выбирающийся из любых опасных передряг, внешне не похожий на сына капитан. Конечно,немецкий тыл — не Сосногорская область, но все же... Видя перед собой Новгородского живым и невредимым, обмякало отцовское сердце Терентия Ивановича.

Овдовел Терентий Иванович давно. В 1933 году его жена погибла при железнодорожной катастрофе. Сам Костенко в ту пору служил в Средней Азии, боролся с басмачами. Естественно, что заниматься воспитанием сына и дочери было ему очень трудно. Пришлось отправить детей в Москву, к старшей сестре, у которой и воспитывались до выхода в самостоятельную жизнь.

Так складывалась служба Терентия Ивановича, что всегда между ним и семьей непреодолимой стеной стояли неотложные дела, длительные командировки. Из Средней Азии военная судьба забросила пограничника Костенко в Закавказье, оттуда на Дальний Восток, потом в Монголию... И так из года в год. В Москве бывал по делам или в отпуске.

Сейчас, оглядывая прошлое с высоты своей пятидесятилетней жизни, Терентий Иванович ясно видел, как мало дал детям. Где-то на Севере и Юге, на Востоке и Западе бескрайней Советской России, в малых и больших ее городах, на погранзаставах и в дымных служебных кабинетах остались незримые крупицы его нерозданного отцовского чувства.

Конечно, это сыграло не последнюю роль в том, что его отношения с дочерью сложились не так, как надо. Была девочка как девочка, спокойная, ласковая, не избалованная. Окончила консерваторию, вышла замуж за агронома, уехала в один из небольших сибирских городков...

Уехала — и как отрезала себя от отца с братом. Навестил как-то Терентий Иванович дочь с зятем и... и почувствовал себя чужим. Горьким было то открытие. Особенно горьким оттого, что не мог он понять, как это произошло. Нет, дочь с зятем не стали мещанами, хотя и жили своим домом, завели корову и кур (в сельской местности как без этого?), не был узким круг их интересов. Она преподавала в детской музыкальной школе, он руководил большим семеноводческим хозяйством — и все равно Терентий Иванович не мог найти ту общую точку соприкосновения, которая роднит, делает действительно близкими людей. Были молодожены внимательны к гостю, поговорить с ними было интересно, и все-таки Терентий Иванович остро чувствовал, что находится вне орбиты сокровенных помыслов и интересов дочери и зятя. Тяжко и больно ему стало. Погостив несколько дней, он затосковал, почувствовал себя лишним...

Даже появление внуков не сблизило их с дочерью. Наоборот, с каждым годом дочь все дальше и дальше уходила от него в мир своих и понятных, и в то же время посторонних для него, Терентия Ивановича, забот и интересов. Знал он, случись с ним что-либо под старость, дочь не откажется от него, всегда предоставит приют. Но знал и другое — из чувства долга предоставит, не из дочернего чувства. Ибо не было его. Вот это-то и есть самое тяжкое. И попробуй разберись, найди, кто в этом виноват. За нагромождением прожитых лет трудно разглядеть свои, а особенно чужие ошибки...

А вот с сыном у Терентия Ивановича сложились другие отношения.

Рос мальчишка как мальчишка, жил рядом с сестрой, получал одинаковое воспитание, а стал совсем иным человеком. И ведь ничем не отличал его Терентий Иванович от дочери... Не читал моралей, не поучал (в редкие приезды не до того было), сколько помнит, почти никогда не разговаривали они с сыном на высокие темы, а вот поди же... Какой-то непостижимой детской мудростью парнишка понял и принял для себя тайные надежды, идеалы и жизненные принципы отца. Не может вспомнить Терентий Иванович, чтобы когда-то серьезно рассказывал сыну о сущности фашизма, о неизбежности вооруженного столкновения с ним в будущем, а молчун Сережка вдруг начал напирать на немецкий язык и достиг таких успехов, что, будучи в девятом классе, уже знал предмет не хуже своей школьной учительницы, урожденной немки. Никогда не говорил Терентий Иванович в семье о своих служебных делах, не произносил речей о пользе бдительности, не рассказывал о том, как важна для безопасности первого в мире социалистического государства рискованная работа разведчика, а сын избрал именно этот путь.

Помнится, получив от сестры письмо с неясными намеками, Терентий Иванович встревожился, спешно прилетел в Москву.

«Сережка сошел с ума! Поступает в какую-то сверхсекретную военную школу... Мне ничего не говорит!» — испуганно сообщила сестра.

Терентий Иванович сразу понял, что это за школа. А поняв, и возгордился, и заволновался. Решил впервые строго и серьезно поговорить с сыном.

Разговора не получилось.

— Ты понимаешь, какой ответственный шаг делаешь? Понимаешь, на что идешь? — спросил он сына.

Сергей не отвел взгляда. Лишь мелькнуло легкое удивление в серых глазах.

— Ты что же, против, чтобы я пошел твоим путем? — в свою очередь спросил он.

Этим было сказано все.

В конце июля они виделись в последний раз. Сергей сказал, что приехал повидаться перед отъездом в длительную командировку. Терентию Ивановичу не надо было объяснять, что это за командировка. Они провели вечер за бутылкой коньяку и простились как мужчины, как товарищи по оружию.

Сын ушел на войну. И, лишь проводив его, оставшись один-одинешенек на пустынном перроне ночного вокзала, вдруг впервые остро ощутил Терентий Иванович, что старость не за горами, что фактически он теперь одинок. Обострившееся чувство личного одиночества не исчезло. Оно прочно поселилось в полковнике, и стоило ему отвлечься от дел, как это чувство обдавало душу своим холодным дыханием. Особенно тогда, когда он думал о сыне, тревожился о нем...

Поэтому Костенко не любил бывать дома, предпочитал ночевать в своем кабинете (за что обиженные сотрудники — уж Терентий-то Иванович знает — иногда зовут его работягой), спасался служебными заботами от щемящей отцовской тревоги и бобыльего одиночества.

Сейчас, отпустив Новгородского, Костенко вновь укрепился в вере, что в конце концов все будет хорошо, что его Сережка вернется из опасной командировки живым и невредимым.

«Черт возьми, чем все же они похожи? — в который раз спросил он себя. И вдруг родилась простая мысль: — Интересно, каково было бы Сергею, если б дать ему такую же взбучку?»

Костенко даже вскочил со стула.

Конечно же! Хотя он, Терентий Иванович, ни разу не видел, как ведет себя сын, когда начальство делает ему разнос, но догадаться не трудно. Его Сережка тоже не стал бы вилять, не стал сваливать вину на других, не стал искать объективные и субъективные причины в свое оправдание. В самом деле, именно этим похожи нескладный лейтенант Сергей Костенко и сметливый красавец Новгородский. Своей внутренней честностью и верностью долгу похожи эти по-разному близкие ему, полковнику Костенко, люди. Разумеется, получив подобный нагоняй, его Сережка расстроился бы точно так же, как только что искренне расстроился Новгородский.

Терентий Иванович несколько раз прошелся по кабинету, очень довольный своей догадливостью.

«Все будет хорошо, все будет как надо. Не волнуйся, Терентий! — весело сказал он себе. — Такие парни не пропадут. Такие парни горы своротят!»


Новгородский приехал в Медведёвку в конце дня. Короткий зимний день угасал, и в мутных сумерках мрачнели, темнели устлавшие небо низкие облака.

Клюев удивился столь раннему приезду своего начальника. Капитан имел привычку приезжать на объект позже. Увидев вместо «эмки» крытый грузовик-фургон, в котором обычно перевозили арестованных, лейтенант все понял и воспринял приказ о немедленном аресте Булгакова без всякого удивления. Обсудив с капитаном план действий, Клюев тотчас выехал в Заречье.

Новгородский тем временем решил зайти к Сажину. В кабинете начальника райотдела милиции, видимо, происходил далеко не веселый разговор, так как появление капитана было встречено Сажиным с заметным облегчением. Задорина, наоборот, еще больше нахмурилась. Неожиданный гость, очевидно, помешал ей высказать своему начальнику заранее приготовленные гневные слова.

— Вот, воюем все, Юрий Александрович, — пожаловался Сажин. — Прямо поедом ест меня Надежда Сергеевна из-за дела Николашина. Хоть в отставку подавай.

— Зачем же в отставку, — улыбнулся капитан. — Можно и полюбовно дело уладить.

Задорина с неприязнью покосилась на капитана, она, судя по всему, не собиралась кончать разговор с Сажиным. Ее упорство показалось Новгородскому забавным. Эта тоненькая, хорошенькая девочка-следователь слишком походила сейчас на его собственную жену в минуты семейных разладов. Та же упрямая складка губ, морщинки у переносицы, независимый наклон головы. Новгородский вздохнул. Жена жила в Сосногорске, рядом, работала врачом-окулистом в госпитале, а виделись они редко. Глядя на рассерженную девушку, Новгородский вдруг поймал себя на мысли, что очень соскучился по сыну, живущему у дедушки в Нижнем Тагиле, по жене, даже по забавным мелким ссорам с ней, которые всегда происходили по его инициативе. Он любил дразнить ее, любовался ею сердитой.

«Выпрошу у Костенко выходной, — вдруг подумал Новгородский, — Зинку вытяну из ее госпиталя — и двинем куда-нибудь в лес. Наругаемся и нацелуемся досыта!» Эта идея ему так понравилась, что он опять улыбнулся.

Задорина независимо поджала губы и демонстративно отвернулась.

— Во! Видали, Юрий Александрович, какая она у нас! — воскликнул Сажин. — Попробуйте с такой повоюйте!

— А в чем дело?

— Требует немедленного ареста святой троицы. — Сажин ткнул толстым пальцем в объемистую папку, лежавшую на столе. — Припирает меня фактами, материалами следствия.

— Ну что же, — миролюбиво сказал Новгородский, — раз факты убедительны, то надо брать под стражу.

— Правильно! Давно пора! — оживилась Задорина, наградив капитана удивленным, обрадованным взглядом. — Я не понимаю вашей медлительности, Порфирий Николаевич.

— Всему свое время, — рассудительно сказал Новгородский. — Вы хорошо поработали, Надежда Сергеевна. Собранные вами материалы убедительны. Вещественные доказательства обличают убийц с головой. Теперь настало время для ареста.

— А вы откуда знаете? — поразилась Задорина.

— Как же, — Новгородский давно обдумал свои слова, — товарищ Сажин информировал нас о ходе следствия и выполнял наши рекомендации.

— Так вы информировали обо всем областное управление милиции? — Задорина удивленно воззрилась на Сажина.

Новгородский был в штатском, она явно приняла его за кого-то из руководящих работников областного управления.

— Как вам сказать... — Сажин был смущен ее неожиданным вопросом.

— Какое это имеет значение, — дипломатично сказал Новгородский. — Разве дело в инстанциях? Дело в том, что вы хорошо поработали и преступники будут сегодня арестованы. Я специально заехал, чтобы поблагодарить вас за эту работу и принять материалы следствия.

— Разве их будут судить не здесь?

— Нет, не здесь. У этих людей есть и другие грехи. С ними пойдет разговор по большому счету.

Задорина пристально посмотрела на Новгородского и вдруг что-то поняла. Даже хлопнула ладошками.

— Подождите, товарищ... как вас... Юрий Александрович... А Стародубцева не вы ли послали к нам?

— Ну, положим, мы. — Новгородский решил быть откровенным.

— Ах вот как... И у вас есть дополнительные данные о преступниках?

— Есть.

— Я теперь все понимаю...

Задорина нахмурилась, помолчала, потом усмехнулась чему-то и неожиданно призналась: — Собственно, я давно подозревала, что рамки дела гораздо шире, нежели их определил для меня Порфирий Николаевич.

Сажин смущенно кашлянул в кулак.

— Или это вы эти рамки определяли?

— И я тоже, — весело признался Новгородский.

— Глупо делали, — обиженно поджала губы Задорина. — Если б я не догадывалась кое о чем... могли произойти большие недоразумения.

— Они и так чуть не произошли, — помедлив, произнес Новгородский. — И виновен в том я. Признаю.

— Запоздалое признание. Мне так тяжело работалось!

— Всем нам не так легко работается, как хотелось бы, — дружелюбнее продолжал Новгородский. — Надо же мириться с обстоятельствами. Порфирию Николаевичу было тоже нелегко. Нам тоже. Мы все помогали друг другу. К чему же ненужные обиды?

— Ну ладно. Я не буду обижаться, — более спокойно произнесла Задорина. — Хотя обидно, когда тебе не доверяют.

— Даю вам честное слово, — пообещал Новгородский, — больше это не повторится. — И прижал руки к груди.

— Скажите, пожалуйста! — примиряясь, усмехнулась Задорина. — Какое запоздалое рыцарство!

— Лучше позже, чем никогда, — с облегчением проворчал Сажин.

— Материалы мои вам всерьез нужны?

— Да. Они необходимы нам, — честно сказал Новгородский. — И я в самом деле уполномочен принять их у вас.

— Ну, тогда можно помириться. — Задорина впервые улыбнулась. — Пойду готовиться к сдаче.

— Завтра, завтра, Надежда Сергеевна, — ответно заулыбался Новгородский. — А сегодня отдыхайте. Вы честно заработали свой отдых.

— Вот уж никогда не думала, что в вашей службе водятся такие мастера на комплименты! — засмеялась Задорина, но, вспомнив что-то, вновь нахмурилась. — Вот что, Юрий Александрович, коль вы сами приехали... — она замялась.

— Что такое? — Новгородский насторожился.

— Не знаю, пригодятся ли вам эти сведения... — Задорина колебалась.

— Говорите. Увидим — пригодятся или нет.

— Сведений, собственно, никаких нет. Есть только незначительный факт. Но мне он показался несколько странным.

— Что за факт, он отражен в деле?

— Нет. В том-то и суть. К делу его, как говорится, не пришьешь.

— Рассказывайте.

— Я столкнулась с одним весьма частым в нашей практике явлением. Два человека отгребали от ворот снег. Оба видели, как Николашин с Мокшиным вошли в дом Куницы. Только при беседе со мной один рассказал откровенно обо всем, что видел, а другой заявил, что ничего не замечал, ничего не помнит.

— Кто те люди? — поинтересовался Новгородский.

— Жительница станционного поселка Глазырина и ее квартирант, механик лесозавода Попов. Глазырина сказала правду, а механик — нет.

— Ну и что?

— Видите ли, — Задорина заволновалась, — старуха сказала, что она стояла спиной к куницынскому дому и ничего бы не увидела, если б не обратила внимания на квартиранта. Тот, как показала женщина, вдруг отчего-то забеспокоился, перестал отгребать снег, только скреб лопатой по расчищенному месту, а сам смотрел мимо нее. Глазырина оглянулась и увидела, как во двор бывшего савватеевского дома вошли двое мужчин: один в зеленом плаще, а другой в черном полушубке.

— Эта Глазырина и опознала потом Мокшина? — спросил Новгородский.

— Да. Старушка оказалась очень наблюдательной.

— Обыкновенное явление, — добродушно ухмыльнулся Сажин. — Эти деревенские старухи — народ известный. Все видят, хоть днем, хоть ночью. Глазасты. А чего не видели, так фантазией дополнят. У них все и интересы, кроме хозяйства, в одном: знать, кто куда пошел, кто о ком что сказал. Они нам уже не одно дело запутали. Сначала врет, а потом и сама начинает верить в то, что наболтала.

— Не упрощайте, Порфирий Николаевич! — Задориной не понравилась несерьезность Сажина. — Не превращайте Глазырину в заурядную сельскую сплетницу. Она хоть и стара, но действительно очень наблюдательна. Куница первое время квартировал у нее, и Глазырина почувствовала, что он странный человек, себе на уме. И после того как он купил дом, не переставала наблюдать за Куницей. Этот человек внушал ей страх.

— И что из того?

— Ее удивил любопытный факт. Когда Попов впервые приехал в Хребет, то встретился у вокзала не с кем иным, а с Куницей. Глазырина пришла к поезду, чтобы продать несколько литров молока, и сама видела, как они разговаривали за станционным зданием.

— Ну и что?

— А то, что впоследствии Попов с Куницей вели себя, как совершенно незнакомые люди. Даже не здоровались, встречаясь. Старуху это очень удивило. Притом Попов в тот же вечер пришел проситься на квартиру именно к ней.

— И что, старуха утерпела — не спросила Попова ни о чем? — Сажин продолжал благодушно ухмыляться.

— Спросила. — Задорина с вызовом вскинула голову. — Да, Попов сказал ей, что спрашивал какого-то толстяка, как пройти на лесозавод, объяснил, что попроситься на квартиру к ней посоветовали в конторе завода.

— Тогда чему здесь удивляться?

— И всё равно странно. Почему Попову встретился у вокзала именно Куница? Не Куница ли указал ему дом Глазыриной, где удобно снять квартиру? И главное, почему Попов при домохозяйке начисто отперся от всего, что они видели вечером второго декабря?

— Вы считаете, что в юридической практике это такой редкий случай? Мало ли обывателей, которые не желают ввязываться ни в какие подсудные дела даже в качестве свидетелей... — проворчал Сажин. — Наша хата с краю — кредо большинства обывателей. Разве вы этого не знаете?

— Знаю. Я и говорю, что явление довольно частое, но...

— Откуда приехал сюда Попов? — Напряжение спало с Новгородского. Подозрения Задориной не заслуживали серьезного внимания. Были только догадки, фактов не было. В конце концов, этот Попов мог столкнуться у вокзала с кем угодно, хоть с той же Задориной, и спросить дорогу на завод. Поняв это, Новгородский сразу успокоился и спрашивал уже из вежливости, не желая обижать девушку. — Кто его сюда направил?

— Не знаю. — Задорина пожала покатыми плечами. — Глазырина сказала, что командирован трестом, но я официально проверять не стала.

— Почему?

— Сама не знаю... — Девушка откинула наползающую на глаза прядку черных, жестких волос. — Мне почему-то подумалось, что этого пока делать не надо. Да и Глазырину предупредила, чтобы о наших беседах не проговорилась. Мало ли что...

— Так-с...

— Я в курсе дела, — снова вмешался Сажин. — В сентябре райком партии поддержал ходатайство руководства лесозавода об укреплении технической службы предприятия. Завод значительно расширялся, а специалистов не хватало. Тогда, помнится, трест «Сосногорсклес» командировал на завод несколько механизаторов. Попов, очевидно, из их числа. И наверно, пуганый, раз не хочет связываться со следственными органами, даже в роли свидетеля. Есть ведь и такие...

«Да, есть, — мысленно согласился с ним Новгородский, вспомнив, как часто следственные работники жалуются на различных молчунов и путанников, старающихся отклониться от дачи показаний даже по самому пустяковому делу, а то и умалчивающих важные факты — личный покой выше всего! Принимая участие в дознаниях по проведенным им операциям, капитан сан не раз сталкивался с такими трусливыми перестраховщиками. И в деле не замешан, а туману напустит своими выкрутасами... — Да, есть. Конечно, Сажин прав. Ничего серьезного. Мещан и перестраховщиков еще дополна!» — И Новгородский сморщил лоб, соображая, как бы ответить девушке поудачнее, чтоб она — упаси боже! — не обиделась снова.

Капитан улыбнулся и вежливо сказал Задориной:

— Интересный факт, хоть и нередкий. Благодарю за информацию, Надежда Сергеевна. Мы поинтересуемся этим молчальником.

— Ну, тогда разрешите откланяться, — повеселела Задорина. — Пойду готовиться к сдаче материалов. — Она забрала свою папку и покинула кабинет.

— Кажется, не обиделась, — с облегчением передохнул Сажин.

— Кажется, — согласился Новгородский и сразу приступил к делу. — Кроме той подводы, которую вы дали нашим людям на станции, завтра утром потребуются еще две. На время. Где мы сможем их взять?

— Где угодно, — сказал Сажин. — Хотя бы в зареченском колхозе. — Они стали обсуждать план ночной операции.


После допроса Булгакова и беседы с Огнищевым Новгородский собрал короткое совещание. Капитан был в хорошем настроении. Показания арестованного его удовлетворили вполне, а рассказ Огнищева о похождениях Осинцева даже развеселил. У капитана камень свалился с души. Все стало на свои места, оставалось только дать конкретные указания непосредственным исполнителям. Вырвавшееся у Вознякова замечание о Николашине хоть и предупредило Мокшина, но это случилось слишком поздно для него. Теперь никакие ухищрения не могли избавить шпиона от заслуженного возмездия.

Новгородский оглядел присутствующих и сдержанно улыбнулся. Ему было весело видеть, как удивлялись друг другу Стародубцев и Огнищев, особенно первый. Они сидели рядом, колено к колену, и чувствовали себя неловко, как два жениха, нежданно-негаданно пришедшие со сватами к одной невесте.

«Ничего. Привыкнете», — мысленно подбодрил их Новгородский и спросил для пущей убедительности:

— В какое время проходят пассажирские поезда через Хребет в сторону Сосногорска?

— В три часа дня, одиннадцать часов вечера и в семь утра, — ответил Клюев.

— Понятно, — сказал Новгородский. — Поскольку Возняков проговорился, Мокшин рассчитал свои действия верно. Выехать в пять утра из села, по дороге уничтожить Булгакова, затем разделаться с Куницей и сбежать с утренним поездом. Все верно. За маленьким исключением. Он не учел нас.

— Именно с утренним, — согласился Клюев, встряхивая огненно-рыжей шевелюрой. — На этот поезд всегда есть билеты, но и народу едет много. Легче затеряться в случае чего.

— Итак, выезжаем в двадцать три часа тридцать минут, — медленно, отчеканивая каждое слово, начал давать указания Новгородский. — Сначала будем брать Куницу. Садовников уже там. Ему в помощь Клюев и Стародубцев. Вперед пустить Булгакова. Своему Куница откроет безбоязненно. Брать без шума. Не стрелять ни в коем случае. Остальным быть у дома. Думаю, справимся. Званцева со станции снимать не будем. Мало ли что.

— Справимся, — сказал Стародубцев и сжал кулаки.

Над стиснутыми челюстями у него прыгали комковатые желваки.

«Этот с самим чертом справится!» — с уважением подумал Новгородский и продолжал:

— Затем самое главное — Мокшин. Во сколько он ложится спать? — Капитан посмотрел на Огнищева.

— Когда как, — сказал Володя. — Но спит всегда крепко.

— Не проснется, когда вы вернетесь домой?

— Не знаю. Но поскольку собирается удрать — обязательно проснется.

— Примем такой вариант. Во сколько он может ждать ваше возвращение?

— К утру. Не раньше. Он знал, что лесовозы с двенадцати ночи до шести утра лес не вывозят, но не сказал мне об этом. Я узнал, что порядок подвозки леса изменили только здесь, в Медведёвке.

— Как вы объясните свой ранний приезд?

— Скажу, что с аварийной машиной добрался.

— Сойдет, — одобрил Новгородский. — Тем более что рассуждать нам с ним долго нечего. Кто вам откроет?

— Отец. Он не ляжет до моего приезда.

— Очень хорошо. Он же вслед за вами впустит в дом Клюева и Стародубцева. Можно так сделать?

— Можно. Я дам знать отцу.

— Отлично. Выбрав удобный момент, вы прикажете Мокшину поднять руки вверх, и по этой команде остальные войдут в комнату.

— Ясно, — сказал Володя.

— Предупреждаю, шума не поднимать. Вещи не трогать. Обыск будем делать днем. Остальные указания будут даны после ареста. Вопросов нет?

— Нет вопросов, — пробасил Стародубцев. Он был расстроен тем, что Булгакова арестовали без его участия, и горел желанием поскорей приступить к делу. — Возьмем фашистскую сволочь. Не пикнут.

— Не сомневаюсь, — сказал Новгородский и посмотрел на часы. — Сейчас восемь вечера. Сбор в двадцать три ноль-ноль. Здесь же. Теперь отдыхать.


В районном Доме культуры давала концерт бригада Сосногорской филармонии. Концерт был нудным и, как всегда в таких случаях, очень длинным. Володя слушал бодрого толстячка, с тигриным рыком читавшего стихи о войне, и еле сдерживал зевоту. Видно, ни сам артист, ни автор стихов никогда не нюхивали пороху. Стихи были кричащими, шумными, полными пустого звона. Потом щуплый, вихлястый конферансье под аккомпанемент баяна пел пародии на военные темы, и эти пародии тоже были нудными, примитивными. Володя в который раз пожалел, что пошел в клуб, а не к Сажину на капустные пельмени. Порфирий Николаевич, кажется, здорово обиделся. Но не мог же Володя прямо сказать о причине своего отказа.

А отказался он совершенно напрасно. Зайти к Наде на квартиру он так и не посмел. Потоптался с полчаса возле дома, на который ему указала одна из местных жительниц, и ни с чем отправился в Дом культуры. Там Нади не оказалось.

Перед концертом в фойе вовсю шли танцы под радиолу, но Володю они теперь не привлекали. Он забился в угол, сел на стул и спрятал под него новенькие, вызывающе поблескивающие красной кожей мокшинские фетровые бурки. К великому Володиному облегчению знакомых среди танцующих не оказалось, так что не пришлось никому объяснять, зачем он сюда заявился столь пышно разодетым. Приглашение на танцы, сделанное Наде не однажды, казалось теперь Володе самым дурацким поступком, какой он допустил за всю свою жизнь.

«Пижон пустоголовый! — издевался над собой Володя. — Танцор! А глупее предложения ты сделать не мог? Блеснул интеллектом и изящным вкусом. Пригласил на танцы! Не мог ничего другого придумать!» — Володя издевался над собой, и лицо у него горело от жаркого внутреннего стыда. Он в самом деле чувствовал себя отвратительно.

Потом начался концерт, и Володе оставалось только терпеть да поглядывать на карманные отцовские часы, которые он предусмотрительно взял с собой.

После вихлястого конферансье грузная балерина танцевала какое-то адажио, тяжело прыгая по сцене, по-футбольному взмахивая толстыми ногами. Потом молоденькая жеманная девица спела несколько душещипательных песенок, и концерт наконец закончился. Шумная молодежь расставила кресла вдоль стен, и посреди зала снова начались танцы. Володя остался не потому, что было интересно, а потому, что времени еще было пол-одиннадцатого и к месту сбора идти раньше времени не следовало. Он примостился возле сцены и стал смотреть на танцующих.

И вдруг он увидел ее. Надя танцевала с каким-то военным. Вглядевшись, Володя узнал вежливого лейтенанта, того самого, который оформлял его документы в военкомате. Лейтенант галантно поддерживал партнершу и улыбался. Танцевал он легко и уверенно.

«Подумаешь. Тыловая крыса, — с внезапным раздражением и завистью подумал Володя. — Экий рысак!»

Он качнул все еще побаливавшей раненой ногой и с огорчением понял, что ни сейчас, ни раньше не умел танцевать так ловко и красиво. Приглашать Надю после такого партнера, ясное дело, не было смысла, и Володя запрятался подальше, чтобы она ненароком не заметила его. Стыд при мысли, что он показал себя перед Надей ограниченным лоботрясом, снова начал жечь Володе уши.

Володя никогда не видел Надю такой веселой и красивой. То была совсем другая девушка. Трудно представить это изящное существо в мешковатом полушубке, мужской шапке и с милицейской планшеткой. Гибкая, невысокая девушка, обтянутая бордовым шерстяным платьем, была человеком из другого мира, и Володя даже с облегчением передохнул, вспомнив свою нерешительность. Володя никогда не был высокого мнения о своей внешности, но только теперь впервые огорчился этому по-настоящему. В сегодняшней красоте Нади было много нового, чужого, отпугивающего. Он посмотрел на свой костюм, бурки и почувствовал себя прескверно.

Посмотрев на часы, Володя стал пробираться к выходу. Было немножко обидно за себя, за несбывшиеся надежды, но стрелки часов показывали без десяти одиннадцать.

Накинув в гардеробной полушубок, на ходу натягивая шапку, Володя заспешил через пустынное фойе к выходной двери. Вдруг его окликнули. Он остановился. Часто стуча каблучками по широким сосновым половицам, к нему бежала Надя. Вслед за ней вышагивал лейтенант и еще издали здоровался вежливым наклоном головы.

— Куда это ты? — удивленно спросила Надя. — А танцы?

— Танцы? — Володя чувствовал, что улыбается глупо, и ничего не мог с собой поделать. — Какие танцы?

— Но мы же договорились!

Володя не знал, что ответить. Он понимал нелепость создавшегося положения, но никак не мог подобрать нужных слов.

— Что же ты молчишь? — Надя перестала улыбаться. — Куда ты, домой?

— Домой, — с облегчением сказал Володя.

— Так рано?

— Путь не близкий, — пробормотал Володя. — Пора. Время.

— Никуда я тебя не отпущу, — вдруг просто сказала Надя и улыбнулась, повернувшись к лейтенанту. — Он богатым будет. Ведь я его не узнала. — И опять к Володе: — Это ты сидел в концерте на приставном стуле в третьем ряду?

— Я, — подтвердил Володя и вдруг по-настоящему обиделся.

«Видела. Не подошла. Не узнала вроде бы... Знаем. Не в первый раз. Улыбайся-ка ты своему лейтенанту, а мне пора».

— Давай раздевайся! — весело приказала Надя. — Я тебя все равно не отпущу. Раз приехал — ты мой гость.

— Да нет, пойду, пожалуй, — все еще пробуя растягивать в улыбке губы, сказал Володя.

Он вспомнил о времени и сразу обрел себя.

— Ты не останешься? — тихо спросила Надя и пристально посмотрела на Володю.

— Нет. — Он выдержал этот взгляд. — Дела.

— У тебя в самом деле срочная работа?

— Да. Очень. Я рано должен быть на участке.

— Тогда я провожу тебя! — вдруг решила Надя и хотела бежать в гардеробную, но Володя удержал ее.

— Не надо, — сказал он.

— Почему? — лицо Нади стало серьезным, строгим.

— Не надо, — повторил он и пожал ей руку. — Прощайте. Идите, Надежда Сергеевна. Вас ждет кавалер.

Надя беспомощно оглянулась на лейтенанта. Тот только удивленно развел руками. В это время хлопнула входная дверь. Володя ушел. Надя постояла, подумала о чем-то, а потом с пасмурным лицом пошла одеваться.

— Я сама оденусь. До свидания, — сказала она лейтенанту.


Дорога до станции показалась Володе недолгой. Он сидел в темной тряском кузове между Сажиным и Булгаковым, думал о том, что произошло в клубе.

Девушки никогда не баловали его вниманием, он давно к тому привык и никогда не относился серьезно к столь обидному обстоятельству. Кратковременные студенческие увлечения быстро проходили, и Володя потом весело рассказывал о своих сердечных неудачах. Приятели беззлобно хохотали, острили, называли тюленем. Володя не обижался. Его влюбчивые сокурсники далеко не все были удачливыми в любви, и эти неудачи воспринимались как нечто неизбежное, само собой разумеющееся.

Другое дело Надя. Несмотря на очевидную ясность, что делать в Медведёвке ему больше нечего, Володе не хотелось мириться с этим. Наоборот, было обидно, что все кончилось так нелепо. Собственно, он понимал, что ничего и не начиналось. Володя ругал себя за дурацкие приставания с приглашениями на танцы, за тот нелепый вид, который придало ему щегольское мокшинское обмундирование, за глупейшее поведение в фойе. Но поправить было уже ничего нельзя, и он только вздыхал да ерзал на скамейке.

— Что с тобой? — добродушно спросил Сажин. — Или заноза кой-куда попала?

— С чего вы взяли?

— Сидишь больно беспокойно.

— Да просто так...

— Не волнуйся. Все будет в порядке. Никуда Мокшин не денется.

— А я и не волнуюсь.

Володя в самом деле не волновался. Когда дом Куницы был оцеплен, а на крыльце затаились Садовников со Стародубцевым, он спокойно подтолкнул Булгакова пистолетом и приказал:

— Давай.

Булгаков втянул голову в плечи, сгорбился, потоптался на месте, а потом решительно махнул рукой и полез на высокую завалинку. Держа пистолет наготове, Володя внимательно следил за ним. У противоположного угла белел полушубок Сажина.

Булгаков потянулся к крайнему окну, еще раз оглянулся, постучал. Володя прижался к воротам. Булгаков постучал еще раз. Володя ничего не слышал, но по тому, как вздрогнул Булгаков, понял, что к окну кто-то подошел.

— Это я, Павло Тарасыч, открой, — тихо сказал коновозчик и спрыгнул с завалинки.

Дальнейшее произошло в считанные секунды. Стукнула на крыльце открываемая дверь, кто-то ойкнул, что-то упало, и все стихло. Рядом на лесозаводе пели пилы, взахлеб переговаривались пилорамы, а в доме за высоким плотным забором — тишина. Володя спрятал пистолет в карман. За Булгакова он не беспокоился. Долговязый коновозчик боялся темноты и не думал убегать. Он жался к Володе, как пугливый жеребенок к матери.

Клюев открыл со двора калитку и тихо сказал:

— Порядок.

Новгородский и Сажин вошли во двор, вслед за ними Володя ввел Булгакова. Поднялись по скрипучему крыльцу. В обширных темных сенях стало тесно. Новгородский закрыл дверь и включил маленький фонарик. Спросил Булгакова, освещая лежащего на полу связанного человека:

— Он?

— А кто еще! Он, гадюка! — Булгаков совсем освоился со своим новым положением, ткнул валенком в перекосившееся от злобы и отчаяния толстое, тонкогубое лицо Куницы.

Тот промычал что-то заткнутым ртом и забился всем своим огромным телом на загудевших половицах.

— Хорош битюг! — процедил сквозь зубы Стародубцев и вдруг изо всей силы ударил кулаком по груди предателя.

Куница ёкнул и сразу затих.

— Прекратить самоуправство, — запоздало сказал Новгородский и приказал: — Заносите!

Куницу поднимать не стали: он был тяжел, не менее десяти пудов весом; его заволокли в избу и положили посреди кухни. Новгородский властным жестом указал Булгакову на дверь. Тот ни о чем спрашивать не стал: вошел, кряхтя, лег на брошенный возле печи полушубок. В доме остались Сажин и Садовников. Остальные вышли. Новгородский замкнул выходную дверь на замок и сунул ключ в карман.

«Все очень просто, — почти весело подумал Володя, когда знакомая пароконная подвода понеслась в сторону Заречья. — Очень даже просто». И впервые за вечер вдруг почувствовал беспокойство за отца.

Над землей царствовала все та же безлунная январская ночь, рядом в розвальнях сидели Новгородский, Стародубцев и Клюев, а вспыхнувшая тревога не угасала. Наоборот, чем ближе подбегали продрогшие лошади к Заречью, тем сильнее становилась эта тревога. Впервые в жизни Володя ясно ощутил, как дорог ему немногословный, суровый отец.

«Ничего не случится. Бывалый старик!» — успокаивал себя Володя, а томительное чувство не проходило.

На окраине села он не выдержал, встал на колени и стал напряженно всматриваться в темноту, в сторону родного дома.

— Что, опять зачесалось? — усмехнулся Клюев.

— А ну тебя! — огрызнулся Володя.

— Кто там? — спросил отец.

— Свои, — чувствуя, как сваливается с души тяжелый ком, откликнулся Володя.

Тихон Пантелеевич открыл дверь. Володя ввалился в сени и, сам не зная, зачем это делает, потрогал отца за плечо.

— Жив-здоров?

— Кой леший со мной сделается...

— Пропусти вслед за мной товарищей, — шепнул Володя. — А потом запрешь сени.

— Кто такие?

— Тихо. Узнаешь. Мокшин дома?

— Спит.

Володя пошел было в избу, но отец ухватил его за рукав.

— Назарка у меня сидит.

Это было неожиданностью. Володя приостановился, потом сообразил.

— Все равно. Пропускай их в сени, а Назара потом выпроводим.

По кухне медленно плыли многослойные облака махорочного дыма. Назар Осинцев, по-домашнему подобрав под себя босые ноги, сидел на лавке и лениво тасовал карты.

— Ха! Явился, — обрадовался он Володе. — Я думал, тебя теперь до утра ждать нечего.

— Куда я денусь, — проворчал Володя, скидывая полушубок.

— Экий франт! — восхитился Назар, оглядывая Володю. — Ради кого ты так вырядился?

— Для себя... — Вспомнив о Наде, Володя помрачнел.

— Ишь ты, надулся сразу! — добродушно хмыкнул Назар. — Ладно, не надувайся. Ни о чем не спрашиваю. Подключайся-ка лучше к компании. В дурака срежемся. А то вдвоем скучно.

— Который час? — намекнул Володя.

— А черт его знает... Мы тут с Пантелеичем дали дрозда!

— Валенки-то хоть подшили?

— Подшили.

Вошел Тихон Пантелеевич, незаметно подмигнул сыну.

— Ну что, втроем срежемся? — весело спросил Назар.

— Да не знаю... Как у нас со временем-то?

— Вот те на! — обиделся Назар. — А сам только что грозился отыграться.

— Ну, вы как хотите, а я спать. Завтра рано вставать, — сказал Володя.

— Ничего себе хозяин! — еще больше обиделся Назар. — Друг называется. Единственный раз к нему в гости пришел, а он рожу воротит.

— Голова болит, Назарка, — натянуто улыбнулся Володя. — Веришь?

— Гость обязан всему верить, — проворчал Назар, взял с печи портянки и стал обуваться. — Друг называется. А я его, как путного, почти всю ночь жду. Отца развлекаю...

— Ну не сердись, Назарка! — Володя встревожился, поняв, что если Мокшин не спит и слышит Осинцева, то обязательно насторожится.

— Ладно. Бывай здоров! — сердито сказал Назар. Тихон Пантелеевич вышел проводить гостя.

Володя проверил пистолет и направился в свою комнату. Его предположение оказалось верным. Мокшин действительно не спал, был чем-то обеспокоен. Больше того. Он был в брюках, валенках и свитере.

— А-а... кавалер... — через силу улыбнулся Мокшин. — Так рано?

— Куда это ты? — спросил Володя.

— До ветру...

Володя мгновенным взглядом окинул комнату. Постель квартиранта была взъерошена, на стуле лежал рюкзак, на столе старый отцовский дробовик, патронташ...

— А ты что-то рано сегодня. Я тебя позже ждал, — незнакомым, чужим голосом сказал Мокшин, нахлобучивая шапку.

Неестественность его голоса заставила Володю вздрогнуть. В то же время в сенях упало и с громким звоном покатилось пустое ведро. Володя невольно оглянулся и тотчас инстинктивно откачнулся к двери. Мокшин стоял бледный, с перекошенным лицом, он держал в руке пистолет.

— Ни с места! — зловеще прошипел он. — Ни с места, щенок! Одно движение и получишь пулю в лоб! — Свободной рукой он нащупал лежащий на стуле рюкзак, другой продолжал целиться в Володину грудь.

Все это произошло настолько быстро, что Володя опешил. Именно опешил, не испугался.

— Стоять на месте! — продолжал шипеть Мокшин и начал пятиться к окну.

«Уйдет! — понял Володя. — Через окно...»

В то же мгновение он бросился к Мокшину. Тот размахнулся пистолетом, но Володя уклонился в сторону и рукоять просвистела мимо головы. В тот же миг жгучая боль пронзила все Володино тело, у него потемнело в глазах, подкосились ноги. Но он уже обхватил колени Мокшина и, падая, с яростью рванул их на себя. Шпион плашмя ухнулся на пол, забился в жилистых Володиных руках, стараясь дотянуться до отлетевшего в сторону пистолета. Превозмогая режущую боль в пояснице, Володя мертвой хваткой стиснул дергающиеся ноги. Он не видел, как вбежал в комнату Клюев и схватил мокшинский пистолет, как вслед за ним ворвался Стародубцев и с ходу обрушил на оскалившееся лицо Мокшина удар своего литого кулака.

Когда Володя вновь обрел способность мыслить, все было кончено. Мокшин был связан по рукам и ногам, ему заткнули рот его же собственной рукавицей. Шпион лежал на полу с полузакрытыми глазами, и его бледное лицо было усеяно крупными каплями пота.

— Что, серьезно он тебя? — участливо спросил Володю Клюев.

Володя отвел взгляд от лица Мокшина, огляделся. Удивился, что лежит на сундуке. Рядом стояли Новгородский, Клюев и Стародубцев. У изголовья сидел отец. Володя постарался улыбнуться, стал ощупывать себя. Попробовал сесть. Утихшая было боль усилилась. Володя все понял.

— Прямо по ране... рукояткой... — тихо сказал он. — Но серьезного, кажется, ничего нет.

— Ложитесь. Надо осмотреть рану, — сказал Новгородский.

— Ерунда. Зачем ложиться, — возразил Володя. — Стоя удобнее. — В госпитале ему было гораздо легче стоять и даже ходить, нежели сидеть.

— Стоя так стоя, — согласился Новгородский. — Снимайте брюки.

Володя подчинился. Все по очереди оглядели его рану. Вокруг розового рубца расползся большой желто-багровый синяк. Шов в нескольких местах лопнул, и из ранок мелкими каплями сочилась кровь.

— Надо в госпиталь, — огорченно заключил Новгородский.

— Да, — согласился Стародубцев.

— Ерунда, — сказал Володя. — Это такая рана. Она у меня в госпитале тоже несколько раз плакать принималась. Йодом смазать, перевязать — больше ничего не надо. К утру все утихнет.

— Ой ли? — усомнился Новгородский.

— Точно! — бодро сказал Володя. — Все будет в порядке. — Он подумал о том, как в деревне расценят совпадение его неожиданной болезни с разоблачением Мокшина, и совсем весело заверил: — Не сомневайтесь, Юрий Александрович.

— Ну, коль так... — неуверенно сказал Новгородский.

Капитану очень хотелось поверить Огнищеву.

— Тогда давай перевяжемся — и к делу, — решительно сказал Стародубцев, он не любил медлить.

Володе обработали рану, туго перебинтовали. Потом занялись Мокшиным. Обыскали карманы, ощупали одежду, спеленали овчинным одеялом. Мокшин почти не реагировал на все эти манипуляции. По-прежнему лежал с полузакрытыми глазами, и только при прикосновениях Стародубцева слегка вздрагивал. На Володю он посмотрел всего раз, и в том взгляде ничего не было, кроме недоумения, подспудного страха и покорности судьбе. Когда овчинный куль понесли на подводу, Володя не выдержал, усмехнулся и легонько щелкнул по торчащему из-под нахлобученной шапки носу Мокшина.

— Привет невесте!

Мокшин дернул головой и собрал в прощальный взгляд всю злобу, на какую был еще способен.

— Ишь ты, сволота! Клыки показывает, — усмехнулся Тихон Пантелеевич, наблюдавший за этой секундной сценкой. — На последнем-то порохе...

Из вещей Мокшина Новгородский забрал только рюкзак и полушубок. Подумав, прихватил и ружье с патронташем.

— А это снаряжение мое! — всполошился Тихон Пантелеевич. — Мое ружьишко.

— Вам вернут его. Не беспокойтесь, — вежливо сказал Новгородский.

— Так ружьишко-то при чем? — Тихону Пантелеевичу было жалко свой старый разболтанный дробовик. — С издетства оно у меня. Никуда без ведома хозяина из дому не уходило.

— Так надо! — вмешался Володя.

Старик непонимающе пожал плечами. Его любимое старое ружье хотели куда-то унести, и он не мог понять, кому и зачем это нужно.

— Вы скажете, что квартирант ушел рано утром с вашим ружьем на охоту, — пояснил Новгородский.

— Ах вот что! — Тихон Пантелеевич сразу все понял. — Тогда конечно.

— Сын вам все объяснит, — улыбнулся Новгородский и попрощался.

Тихон Пантелеевич проводил его.

— А где мама? — спросил Володя, когда отец вернулся.

— Отправил я ее, — сказал Тихон Пантелеевич. — Как учуял вечером, что дело керосином пахнет, так и спровадил до утра к Настасье. Баба болеет, Савелий на лесозаготовках, за ребятёшками приглядеть некому.

— Это ты хорошо сделал, — одобрил Володя. — Догадливый ты у меня.

Тихон Пантелеевич ничего не ответил. Стал наводить в комнате порядок. Володя лег вниз лицом на свой сундук и стал наблюдать за его неторопливыми движениями.


Утром в конторе Возняков спросил Володю:

— А где Мокшин?

— Бог его знает, — сонно ответил Володя. — Взял отцовское ружьишко и ушелраным-ранехонько. Я спал, не видел.

Володе в самом деле хотелось спать. Короткий беспокойный сон не освежил его. Боль в пояснице немного утихла, но ходить, и особенно сидеть, было трудно. Сейчас он тайком приседал на больную ногу, стараясь определить, сможет ли дойти до участка пешком: на санях сильно трясет.

В конторе было шумно. Толкались буровики первой смены, мастера, коновозчики. Шла утренняя раскомандировка.

Вознякова обступили со всех сторон, и он сердитым голосом отдавал команды: кому и куда везти нефть, ящики, трубы, буровые коронки.

Прибежала уборщица конторы тетя Даша — бойкая старушонка, — она же посыльная, она же заведующая складом горючего.

— Нету Булгакова! — крикнула она Вознякову еще с порога. — С вечера не бывал. Как ушел, так и не был.

— Самогонку на станции трескает! Где ему еще быть, — хохотнул кто-то из рабочих.

Володя вышел на улицу. Было полвосьмого утра, а все еще стояла темень. Откуда-то сверху, из невидимых отяжелевших облаков, плавно кружась, падали на головы и спины людей крупные, мохнатые снежинки. Это темное утро после напряженной, тревожной ночи показалось Володе неправдоподобно мирным и тихим, несмотря на кипящую вокруг людскую суету. Он зевнул, блаженно потянулся, улыбнулся подошедшему Назару Осинцеву.

— Все еще сердишься?

— Еще чего! — хмыкнул тот. — Буду я обращать внимание на всяких обормотов.

— И правильно делаешь, — сказал Володя.

— Ты машиной или пешком? — спросил Назар.

— Пешком. — Володя с сожалением посмотрел на полуторку, в кузов которой с веселым гамом садились буровики первой смены. В дорожной тряске могли еще раз случайно ударить по ране.

— А то поедем со мной, — предложил Назар. — Я на булгаковской лошадке коронки да керновые ящики повезу. Могу прихватить.

— Поедем.

Вдруг шум во дворе смолк. Все разом перестали разговаривать, повернулись в сторону станции. Оттуда, со стороны невидимого леса, неслись необычные, заставлявшие поеживаться звуки. Будто хлопал кто-то огромным хлыстом в пустом, населенном заснеженными, сонными деревьями лесу.

— Стреляют... — прошептал Назар и зачем-то начал считать: — Раз... два... три... четыре... пять...

Стрельба смолкла. Потом на короткое время опять вспыхнула частая гулкая пальба, и все стихло. Люди постояли еще несколько минут в молчании, ожидая возобновления перестрелки, но в лесу было тихо, только с надрывом посвистывал на станции маневровый паровозик.

Шофер крутнул заводную рукоятку, и полуторка зафыркала, захлюпала, разгоняя тревожную тишину. Толпа во дворе пришла в движение.

— Что бы это значило? — Назар повернул к Володе курносое, круглое лицо и озадаченно почесал затылок.

— А кто его знает. — Володя постарался не выдать внезапно охватившего его волнения. — Может, тренировка, может, воров ловят.

— Тренировка... — Назар саркастически хмыкнул. — Хороша тренировка в такую темень!

— Поживем — увидим, — неопределенно сказал Володя.

Весь путь до участка он ломал голову: какую демонстрацию мог придумать Новгородский. Возникшая в предрассветной мгле перестрелка была частью запланированной акции — Володя в том не сомневался. Он смотрел на зачинающийся рассвет и гадал, что делают сейчас его товарищи в пробудившемся станционном поселке, от которого все дальше и дальше увозил его заезженный, хромоногий мерин.

А в станционном поселке в это время действительно царил переполох. Свободные от работы жители сбежались к окраине селения и с тревогой наблюдали за необычным для глухой таежной станции шествием.

Из лесу выкатили три подводы, их сопровождали люди в военных полушубках. В мутной синеве мерклого зимнего рассвета лица разглядеть было трудно, но двух из этих людей старожилы узнали. То были начальник районного отделения милиции Сажин и недавно появившийся в районе человек с хмурым волевым лицом — следователь уголовного розыска, фамилию которого никто в поселке не знал.

Встревоженные недавней пальбой, люди напряженно вглядывались в мрачный кортеж, опасливо жались к заборам, к воротам домов. На санях, закинутые мешковиной, лежали неподвижные человеческие тела. Кто-то заметил торчащий из-под мешковины валенок, кто-то полу черного полушубка, а на последней пароконной подводе, совсем не прикрытой, валялась кожаная каракулевая шапка. Многие сразу узнали ее. Такую шапку носил один человек в поселке — путевой рабочий, а потом весовщик станции, человек слоновьей комплекции со странной фамилией — Куница.

С улицы в улицу, со двора во двор пополз пущенный кем-то слух: «Чекисты трех шпионов застукали!» Многим не верилось: «На кой леший сдалась шпионам наша глушь?» Но новые слухи наползали один на другой. «Геолога убили. Работу партии хотели сорвать». Люди верили и не верили, мрачно шутили, но всем было ясно: произошло что-то серьезное, внесенное в жизнь тревожным военным временем.

А невеселая процессия тем временем продолжала свой путь. Подводы свернули к лесозаводу и одна за другой скрылись за воротами обширной куницынской усадьбы. К высокому дощатому забору никого из любопытных не допустили.

Подводы пробыли во дворе недолго. Вскоре лошади, таща разгруженные сани, снова вынеслись на улицу. Две из них люди в военных полушубках передали конюхам из зареченского колхоза, а на третьей милицейской подводе спешно уехал к вокзалу Сажин. На окраине поселка осталось уже совсем немного людей — рабочие лесозавода приступили к работе, — когда из района пришел темно-зеленый грузовик-фургон. Он рыча вполз в куницынский двор. Молчаливые военные люди опечатали все окна, двери зловещей усадьбы, сели в грузовик и умчались в сторону Медведёвки.

Судача всякий на свой лад, жители разошлись по домам.

В кабинете начальника станции Хребет произошел любопытный разговор. Сажин зашел сюда, чтобы позвонить в Медведёвку.

Начальник станции Нестор Прохорович Нестягин, кум Тихона Огнищева и старинный приятель самого Сажина, нетерпеливо ерзал на стуле, ожидая, когда начальник милиции кончит говорить. Наконец тот положил телефонную трубку.

Нестягин, худой, темнолицый, сутуловатый старичок, сразу вынырнул из-за своего стола и взял Сажина под руку.

— Скажи, Порфирий, — косясь на дверь, зашептал он. — Что там произошло? Что за пальба?

— А тебе что?

— Да так... Но все-таки... Ведь все слышали!

— Что, здорово слышно было? — удивился Сажин.

— Ха! Весь поселок на ноги подняли.

— М-да... — Сажин озадаченно почесал вислый, подмороженный нос.

— Ведь все слышали, — продолжал шептать Нестягин. — И видели... Думаешь, я не знаю, кто эти — в полушубках... Чекисты!

— Хм...

— Кого это вы?

— Я тут ни при чем.

— Ну, они! — Нестягин даже переступил от нетерпения.

— А тебе что за дело до этого? — спросил Сажин.

— Как что! Ведь у нас это произошло! Куница-то мой работник!

— Работник... — Сажин устало усмехнулся. — Ротозей ты хороший.

— Ничего подобного! Я давно чувствовал, что Куница не чистый человек.

— Конечно! Недаром ты его из путевых рабочих в весовщики произвел.

Нестягин смутился, но быстро нашелся:

— Ничего ты не понимаешь. Весовщик — что? Ерунда. А путевое хозяйство — дело ответственное. Тут глаз да глаз нужен. Потому что движение. Грузы транзитом на фронт идут!

— Пожалуй, — неохотно согласился Сажин.

— Слушай, Порфирий, — Нестягин приподнялся на цыпочках, стараясь говорить прямо в ухо приятелю. — Скажи, что там стряслось?

Сажин промолчал.

— Ага! Боишься, что разболтаю, да?

— А что, ты можешь.

— Эх ты! А еще друг, — обиделся Нестягин. — Еще вместе в гражданскую воевали...

— Ох и прилипчивый ты, Нестор, — вздохнул Сажин.

— Ну скажи, Порфирий. По-дружески прошу. Сколько их взяли?

— Ни одного.

— Так как же так! — изумился Нестягин. — А на подводах-то...

— Ихний главный двоих своих помощничков прихлопнул. Следы хотел замести...

— Ну?

— А как сам в кольцо попал, то и себе пулю в лоб пустил.

— Вот сволочь! Как же это они допустили! — огорчился Нестягин.

— Так уж вышло, — снова вздохнул Сажин. — Человек предполагает, а бог располагает.

— И что же... Нашли у них что-нибудь?

— Чего нашли?

— Ну, документы там... радиостанцию или взрывчатку...

— Какую там взрывчатку, — усмехнулся Сажин. — Все уничтожили. Все бумажки сжечь успели, гады...

— Скажи, пожалуйста! — опять огорчился Нестягин.

— Ты только того, Нестор. Не особенно... — предупредил Сажин. — Конечно, хотя многие все видели и слышали... но не особенно распространяйся.

— Что ты, Порфирий! Я ж не маленький!

— Ну-ну... — Сажин простился и заспешил из кабинета. Он в точности выполнил просьбу Новгородского.

Нестор Нестягин был своим человеком — Сажин это знал. Но знал и другое. Нестор и в молодости был любителем пустить пыль в глаза, а под старость язык у простодушного работяги-железнодорожника совсем подхудился. Любил Нестор хвастануть. Порфирий Николаевич не сомневался, что через день-два его приятель не выдержит и под «большим секретом» похвалится перед кем-нибудь своей осведомленностью. Скорей всего перед женой. Супруга Нестора Прохоровича — баба въедливая. Уж кто-кто, а она вывернет муженька наизнанку, если почувствует, что тот что-то знает. А в том Сажин был уверен. Почувствует, учует. Осведомленность будет распирать Нестора. Тем более что о происшедших событиях знают и будут говорить все. К тому же он, Сажин, не настаивал на строжайшем соблюдении тайны. Нестор воспользуется этой лазейкой.

15. БОКСИТ!

Вечером Володя перетащил несколько ящиков с керном, и боль сразу усилилась. С трудом сдерживаясь, чтобы не стонать, он внимательно следил за действиями буровой бригады.

Только что был сделан подъем, из мокрой колонковой трубы, на конец которой была навернута ощетинившаяся резцами буровая коронка, рабочие выбили длинные цилиндрические столбики выбуренной породы — керна. В самом нижнем столбце, поднятом с забоя, Володя увидел то, ради чего сидел здесь весь день, превозмогая нарастающую боль. В светло-сером плотном известняке тут и там краснели желваки темно-вишневого диаспорового боксита.

— Брекчия! — обрадованно зашумел Осинцев. — Брекчия! Как и в той скважине. Через двадцать — тридцать сантиметров пойдет чистый боксит!

Да, это была брекчия — сцементированная временем и давлением смесь двух различных пород, когда-то раздробленных подвижками земной коры. Будто в гигантской ступе, крепчайшие породы были разбиты на мелкие и крупные куски, перемешаны, а потом спрессованы под сверхмощным прессом. Буровая коронка выпилила изящный столбик этой пестроцветной смеси, он вошел в трубу, был оторван от забоя и поднят наверх. Володя с волнением осмотрел образец:

— Да. Это брекчия. Теперь будем бурить всухую.

Буровики заботливо уложили поднятый керн в ящики, отключили насос и стали производить новый спуск.

Бурить по руде всухую приказал Возняков. Он боялся, что в боксите могут оказаться мягкие прослойки, которые размоет промывочная жидкость. Володя был согласен с ним. Получить достоверное представление о структуре и составе рудного тела было крайне необходимо. Рабочие же не знали этого. Но они верили Вознякову и потому без возражений подчинились приказу. Без воды, закачиваемой в скважину через пустотелый снаряд, бурить гораздо труднее. Шлам — мука разрушенной при бурении породы — не вымывался из-под коронки и потому буровикам приходилось то и дело прокачивать снаряд рычагом.

Уже стало смеркаться, когда сделали очередной подъем. Осинцев и Володя с волнением следили, как медленно, столб за столбом, выползал из узкого горла скважины буровой снаряд. Вот наконец показалась толстая колонковая труба. Как только наверх вынырнула лоснящаяся, полустершаяся коронка, Назар ловко закрыл скважину специальным фланцем. Рабочие оттянули колонковую трубу от станка и, поддерживая тросом на весу, стали бить по ее блестящим бокам деревянными молотками.

«Дон-дон-дон... — гремело и перекатывалось по вышке. — Дон-дон».

Володя смотрел, как из трубы по съеденным зубьям коронки капля за каплей стекали красноватые струйки воды, и для него уже не существовало ничего на свете. Все выключилось. Не было ни грохота движка, ни отрывистых команд Осинцева, ни боли. Были только торжественные «дон-дон», струйки воды и изъеденная пасть коронки.

И вот случилось. При очередном ударе из трубы выпал сначала небольшой кусок, а вслед за ним выскользнул и уперся в пол тяжелый темно-вишневый столбик породы, при виде которого у Володи сразу отчего-то пересохло во рту.

— Боксит! — хрипло сказал он, а потом сердито крикнул: — Ящики!

В такой команде нужды не было. Предусмотрительный Назар уже давно распорядился об этом. Буровики один за другим подбирали выползающие из колонковой трубы длинные, похожие на снаряды цилиндрики боксита, обмывали их теплой водой и в строгом порядке выкладывали змейкой на полу вышки. Когда выполз последний кусок, тридцатисантиметровый пропласток пестрой брекчии, Володя на всякий случай заглянул в колонковую и постучал по ней. Она отозвалась нежным пустым звоном. То же самое сделал Осинцев. Убедившись, что в трубе не осталось ни одного кусочка породы, буровики стали менять коронку.

Володя забыл о боли. Он описал поднятый керн, бережно уложил его в ящики. Делал это неторопливо, тщательно, так, как его учил с детства делать любое дело отец. Буровики успели за это время сменить коронку, совершили очередной спуск и снова начали бурить.

В полночь на вышку приехал Возняков. Он был утомлен, грязен, но в то же время очень весел.

— Ну, как тут у вас? — перекрывая грохот двигателя и станка, зычно заорал он, едва успев ввалиться в тепляк. — Есть боксит?

— Есть! — поддаваясь настроению начальника, без всякой на то нужды закричал Володя. — Почти десять метров диаспорового да полметра серого.

— Подстилающие известняки вскрыли?

— Чуть-чуть. Еще раз спустились, чтобы вскрыть основательнее.

— Правильно, — одобрил Возняков. — Бурить до утра. Первые скважины должны дать нам полное представление о подстилающих породах. А с утра контрольный замер, демонтаж и перевозка. — Он повернулся к Осинцеву: — Ясно?

— Ясно, — сказал Назар.

— Ну, а у Ушакова как? — нетерпеливо спросил Володя.

— У Ушакова? У Ушакова, батенька мой, еще чище. Четырнадцать с половиной метров! — Возняков затряс над головой масластыми кулаками. — Четырнадцать с половиной! Диаспорового! И это в двух километрах отсюда. Вы представляете, какое месторождение мы вскрыли?!

Назар только быстро передвинул шапку на голове, а Володя свистнул.

— Во-во! Свистите! Общеголяли мы вас с Ушаковым! — захохотал Возняков. Он был безгранично счастлив и не умел того скрыть. — Теперь вашему участку тягаться да тягаться за ним.

— Везет Мокшину, — завистливо вздохнул Назар. — Опять скажет, что где он — там удача.

Возняков передернулся, будто ему плеснули кипятку за ворот, и вышел из тепляка. Володя с Назаром переглянулись, последовали за ним.

— Вот что, Осинцев, — срывающимся от внутренней злобы голосом сказал начальник. — Ты при мне впредь имени этого негодяя не называй. Понял? А то я не знаю, что могу сделать...

— Да что вы, Олег Александрович! — опешил Назар.

— Вот так. Запомни. Этого фашистского гада и его сподручных сегодня утром ликвидировали чекисты. Жаль живьем не взяли... Я б ему... за все... за Николашина...

Володя в который уже раз удивлялся начальнику. Он никогда не подозревал, что этот простодушный, вспыльчивый добряк способен на такую лютую, всепоглощающую ненависть.

Назар настолько оторопел, что вопреки своим правилам ничего не произнес.

— А вам обоим завтра ехать в Сосногорск, — все еще продолжая волноваться, сказал Возняков. — Утром отберем пробы, погрузим на полуторку — и с ходу в химлабораторию управления. Ни часа тянуть не будем.

— Так у меня же завтра демонтаж и перевозка, — напомнил Назар.

— Ерунда. Я сам прослежу за перевозкой, — отмахнулся Возняков. — А вам в город! За пробы головой отвечаете! Нигде никаких остановок. Образцы завтра же должны быть в лаборатории. Понятно?

— Понятно.

— Вот так. В управлении получите по доверенности кое-какие материалы — и сразу назад. Машина в партии нужна позарез.


Утром у Володи открылось сильное кровотечение. Незадолго до этого он неловко поскользнулся и ударился бедром о ящики с образцами. Пришлось обратиться за помощью к отцу. Тихон Пантелеевич туго перевязал рану и, поглядывая в окно на стоящую у ворот полуторку, незнакомым, неуверенным голосом спросил:

— Доедешь ли, сынок?

— Доеду, тятя. — Володю тронуло волнение, которого отец не смог скрыть, и неожиданно для себя он назвал отца, как в детстве, тятей.

— Смотри, Вовка, — вздохнул Тихон Пантелеевич. Сдается мне, что не на машине тебе сейчас трястись, а в постель ложиться надо.

— Нельзя мне в постель. Сам знаешь... Ничего, до Сосногорска дотяну, а там в госпитале покажусь, — пообещал Володя.

Он лежал лицом вниз на сундуке и даже прикрыл глаза от боли, раздирающей все тело.

— Покажись! Обязательно покажись. А то знаешь...

— Знаю, — сказал Володя. — Все знаю. Ружьишко-то вернули?

— Вернули. Как обыск вчера приехали делать, так и привезли.

— Все у него забрали? — Володе не хотелось называть имени квартиранта.

— Все. Сволочь. За кроватью под половицей тайник держал.

— И что там было?

— А бог его знает. По-моему, он заранее все в рюкзак сложил. Сажин сказывал только, что в какой-то банке цельная химлаборатория была. Я не видел. На работе был.

— В деревне что говорят?

— Всякое. Что надо, то и бают. Говорят, что наш квартирант своих прихлебателей хлопнул, а потом и сам себя решил. Даже свидетели объявились. Как же на деревне без этого! — Тихон Пантелеевич нервно хохотнул, с тревогой покосился на лежавшего сына. — Что-то на сердце у меня неспокойно. Не нравится мне твоя болячка. Впрямь доедешь?

— Доеду, — уверил Володя.

В дом вошли Возняков и Осинцев. Оба веселые, громогласные. Как ни больно было Володе, пришлось вставать и тащиться на кухню. На этот раз он не смог скрыть хромоту, и Возняков спросил:

— Ты что это еле шевелишься?

— Пустяки, — махнул рукой Володя. — Вчера ящички потаскал да ушибся сегодня, вот и побаливает с непривычки. Поездка как раз кстати. Покажусь на всякий случай в госпитале.

— Обязательно покажись, — согласился Возняков. — И садись в кабину.

— Ладно.

— Ну, на дорогу надо выпить! — объявил Возняков и выставил на стол бутылку с уже знакомой Володе жидкостью. — Путь неблизкий, а мороз на улице. Да и за наш успех. За будущий рудник! Как, стоит?

— Стоит, — охотно поддакнул Назар. — Чур, мне побольше. Как верховому. Все же в кузове ехать.

Возняков стал разливать спирт по стаканам. От радостного волнения у него подрагивали руки, и бутылка дробно постукивала горлышком по стаканам.

— Э-э... так и разлить добро недолго, — пожадничал Тихон Пантелеевич и потянулся к бутылке.

Возняков охотно отдал ее.

— Не могу, — счастливо улыбаясь, признался он. — Не могу. Волнуюсь. Пробы отправляем. Да сразу с двух участков. Здорово! Да?

— Здорово, — согласился Тихон Пантелеевич.

— Теперь все ясно, — продолжал блаженно улыбаться Возняков. — Теперь месторождение у нас в руках. Одного только до сих пор не понимаю — как диаспоровый боксит попал в реку.

— Это красный-то? — спросил Тихон Пантелеевич.

— Ну да.

— А чего тут неясного, — хмыкнул старик, — с обвалом.

— Каким обвалом?

— Скалы у реки, что возле ручья, видели?

— Видал. Даже осматривал.

— Так вот, те скалы раньше аж над самой рекой нависали. Их Волчьими клыками называли. Высоченные, крутые. Не то что ныне, с гулькин нос...

— Ну и что? — нетерпеливо спросил Возняков.

— Как что... — Тихон Пантелеевич степенно, с достоинством погладил тяжелый подбородок. — Когда мы Колчака из Заречья гнали, так каппелевцы на тех скалах пулеметы поставили. Ну, никак к селу не подойдешь. Хоть слева, хоть справа. Мы за рекой были...

— Но что случилось со скалами? — опять перебил Возняков.

— Что-что... — рассердился Тихон Пантелеевич. Он любил рассказывать о гражданской войне подробно, неторопливо. — Надоели нам эти пулеметы, мы и шарахнули по Волчьим клыкам из шестидюймовок. Цельная батарея беглым огнем.

— Ну?

— Вот и все. Через десяток минут эти самые клыки и обрушились в реку, вместе с колчаковцами. Село, стало быть, к вечеру освободили.

— Ну а скалы?

— Скалы... — Тихон Пантелеевич вспомнил о начале разговора. — Скалы чудные оказались. Особо средний клык. Широкий такой утес был. Я в бинокль как раз смотрел и, помню, сам удивился. Камень кругом серый, а пыль при обвале оказалась краснехонькой. Потом разглядел хорошенько, когда дома очутился. Поперек того места, откуда утес отвалился, красного камня пласт ну шириной метра в три был...

— Мы ведь там все оползали! — удивился Возняков. — И никакого красного пласта в обнажениях не обнаружили.

— Так как его увидишь, — усмехнулся Тихон Пантелеевич. — Завалило его. В тот же год. Вся щебенка, что наверху была, а то и целые глыбы потом тоже вниз сползли. Дожди, помнится, сильные были. Я по ранению в селе задержался. Так, почитай, каждый день на этих Волчьих клыках грохотало. Все оползни да обвалы были. Бабы ребятишек туда не пускали. Боялись.

— А где же завал в реке? — спросил Возняков.

— Разобрали. Сразу после гражданской. Всю щебенку и глыбы разобрали. Хороший бутовый камень был. Я тоже для кузницы материал там брал. Помню, красные камни попадались. Мы их не брали, выбрасывали. Потому порода незнакомая, ненадежная...

— И не могли вы обо всем этом раньше рассказать, — протяжно вздохнул Возняков. — Мы бы...

— А меня никто не спрашивал, — насупился Тихон Пантелеевич. — Вы ведь ученые. У вас свои дела. Вы с нами о них не говорите...

— Вот чертовщина! Действительно, надо было получше опросить всех старожилов... — огорчился Возняков. — А мы побеседовали с несколькими стариками — и все. Сказали, что красного камня нигде не видели, мы и махнули рукой...

— В гражданскую войну мужиков в селе, почитай, совсем не было. Все в лесу. А тех, что оставались, беляки порешили, — сердито сказал Тихон Пантелеевич. — Батю моего тоже... Да и вообще народу в селе мало было. Партизанское гнездо. Семьи у многих по соседним деревням хоронились. Уж после двадцатого года возвращаться стали...

— М-да... Все равно, прозевали мы тут, — махнул рукой Возняков. — Да и я, дуралей, додумался поручить повторный сбор сведений у населения Мокшину... — Он помолчал, потом сказал Володе: — Теперь я все понимаю. Все! — Возняков схватил широкий кухонный нож, постучал ногтем по лезвию. — Вот. Видели? То рудное тело. Представьте себе, что линия разлома пришлась как раз на кончик ножа. Маленький осколочек месторождения попал за зону сброса и дал о себе знать обломками в реке. Все просто. А мы тыкались вокруг этого осколочка и, естественно, никак не могли его нащупать. Летом мы обязательно обследуем выход пласта. Вы покажете нам, Тихон Пантелеевич, то место?

— Не трудно.

— Пора ехать, — напомнил Назар Осинцев.

— Да-да, — спохватился Возняков. — Пора, давайте выпьем. Счастливой дороги. Счастливых анализов!

Все чокнулись, выпили. Похрустывая ядреным соленым огурцом, Володя рассеянно глядел в окно. И вдруг вздрогнул от неожиданности. По противоположной стороне улицы шла Надя. Она была, как всегда, в полушубке, розовощекая. Надя несколько раз оглянулась на стоявшую у ворот полуторку, замедлила шаги.

— Чего это ты там узрел? — заметил Володино оцепенение Назар.

— Да так.

Назар глянул в окно.

— А! Мокшина нет, а следователи все еще что-то ищут, — сказал он Вознякову. — Уж не вас ли?

— Нет, — беззаботно отмахнулся тот. — Нас они теперь оставили в покое. Занимаются своими прямыми обязанностями. Кто-то с лесозавода пиломатериалы ворует, так опрашивают в селе всех застройщиков. Выявляют, у кого покупали доски.

— А я думал, что-нибудь этакое... — Назар покрутил пятерней перед носом. — На Володьку посмотреть, так он вроде бы жар-птицу увидел.

Володя поспешил отвернуться от окна.

— Ну, пора в путь! — скомандовал Возняков. — Удачи вам. Зайдешь, Осинцев, к моим, скажешь, что я скоро приеду.

— Когда?

— Скажи, что скоро, — вздохнул Возняков. — Может быть, в этом месяце...

— Ладно. Совру. Но это в последний раз.

— Ну что ты, Назар! Ей-богу же, поеду...

Выйдя из ворот, Володя опять увидел Надю. Она стояла возле одного из домов и внимательно разглядывала новую тесовую крышу. Володе показалось, что делает это она без всякого интереса, просто так, а на самом деле ждет, когда он подойдет к ней. Расстояние было невелико, но Володя сразу понял, что проковылять эти двести — триста метров заснеженной дороги ему сейчас не по силам. Перетянутая тугой повязкой рана горела и ныла, от нее растекалась по всему позвоночнику и правой ноге острая, рвущая боль. Придерживаясь за борт грузовика, он помахал Наде. Она не ответила, только склонила голову, издали разглядывая Володю.

«Подумаешь, царевна Несмеяна... — обиделся Володя. — Их величество не желают здороваться!»

Он сердито рванул дверцу и, стиснув зубы, чтобы не застонать, неуклюже полез в кабину.

Когда полуторка тронулась, Володя не удержался, снова помахал Наде. На этот раз девушка вскинула руку над головой. Володя вымученно улыбнулся ей сквозь автомобильное стекло и крикнул: — Мы в Сосногорск!

Надя ничего не услышала. Она посмотрела на Володю сердитым, недоумевающим взглядом и исчезла из поля зрения. Шофер дал газ, грузовик лихо рванулся вперед, оставил где-то позади стоявшую на краю дороги девушку. Кабину сильно затрясло, и у Володи потемнело в глазах. Путь до Сосногорска показался ему бесконечно долгим. За время пути он несколько раз терял сознание и, обретая его вновь, каждый раз удивлялся, что не вышиб головой лобовое стекло. В отяжелевшем сознании все перемешалось: и действительное, и прошлое. То он начинал опасливо коситься на хмурое небо, ожидая очередного налета немецких самолетов, а то вдруг начинало казаться, что все происшедшее с ним в последнее время: Новгородский, Надя, Мокшин, вскрытие пласта боксита — это не реальность, а события и люди из долгого, беспокойного сна, что ничего и никого фактически не было — продолжается та самая бесконечная осенняя дорога от Ливен до Ельца, по которой везет раненого лейтенанта Огнищева тряская армейская «санитарка».

Шофер полуторки в конце концов заметил состояние Володи и с сожалением сбавил скорость. — Болит? Поедем потише...

— Не надо тише. Жми, — глухо сказал Володя. — Теперь все равно. — Ему было действительно все равно. Любой толчок, хоть слабый, хоть сильный, причинял одинаковую боль.

Шофер внимательно посмотрел на побелевшее, усыпанное росинками пота лицо Володи и изо всей силы нажал педаль акселератора.

Разгружать пробы в лаборатории Володя уже не смог. С этим делом Назар управился один. Поглядев на Володю, он сразу все понял и без обычных словоизлияний полез в кузов за ящиками с образцами. Шофер помог ему.

В лаборатории Назар пробыл недолго. Через четверть часа он уже вынырнул из-за широкой застекленной двери и крикнул шоферу: — В госпиталь!

— Отставить, — тихо сказал Володя. — Нам же надо в управление...

— Какое к черту управление! — взорвался Назар. — Ты на себя посмотри. На тебе же лица нет!

— Теперь все равно... — Володя попытался улыбнуться. — Теперь все равно. Часом позже, часом раньше — один ответ... Растрясло меня. А ты успеешь в техснабе все материалы выписать. Значит, завтрашний день выгадаете. Погрузитесь с утра — и домой. Чуешь?

— Ты что, ошалел, что ли? — поразился Назар. — Погляди-ка... У тебя штанина от крови промокла, а ты...

— Поехали в управление! — сердито скомандовал Володя и с треском захлопнул дверцу.

Шофер только покачал головой.

Но в управление они все же не успели. Рабочий день кончился. Из парадных дверей пятиэтажного, полукруглого здания группками и в одиночку выходили люди. Назар суетливо пометался у входа и огорченно махнул рукой.

— Говорил же... — плачущим голосом сказал он Володе. — Впустую гнали через весь город.

В это время Назара кто-то узнал. Тотчас к ним подошли еще несколько человек. Все они по-приятельски здоровались с Осинцевым, и Володя невольно позавидовал своему шумливому товарищу. Оказывается, в управлении Осинцева знали многие. Вскоре, однако, вокруг Назара собралась такая большая толпа, что Володя стал недоумевать. Что-то не похоже было, чтобы все эти жадно слушающие говорливого буровика люди были его приятелями. Володя прислушался и все понял. Узнав, что маленький курносый паренек только что приехал из зареченской партии, сотрудники управления хотели убедиться в достоверности слухов о событиях, происшедших там.

«Эге! Кажется, здесь уже все знают», — отметил про себя Володя и не стал торопить польщенного вниманием толпы Назара.

— Точно! — вдохновенно говорил Назар. — Сам видел. Всех троих мертвыми везли. Весь поселок видел. Этот подлюга Мокшин своих холуев прикокал, а как сам в капкан попал, то и себе пулю в лоб пустил.

Самым удивительным было то, что никто не усомнился в словах Осинцева. Люди были серьезны, ни на одном из лиц Володя не увидел и тени недоверия. Володя обратил внимание на высокого, полного мужчину, одетого в поношенное кожаное пальто. Тот стоял в стороне, спиной к рассказчику, будто ему не было до него дела, но смуглое крупное лицо его тоже было полно напряженного внимания.

«Ишь ты! — подумал Володя. — Любопытный, а солидности терять не хочет. Вроде бы его и не касается».

Володя хотел окликнуть Назара, но в это время мужчина в кожаном пальто подошел к машине.

— Скажите, — вежливо спросил он шофера, — а сам Возняков цел?

— Что ему сделается! — удивился тот.

— Да ведь такие страсти рассказывают... — приятно улыбнулся незнакомец. — Прямо не верится. Говорят, чуть ли не канонада настоящая была...

— Никакой канонады не было, — сухо сказал шофер. — Просто стрельнули несколько раз — и все дела.

— А товарищ ваш вон рассказывает такое, что дух захватывает.

— Слушайте вы его больше! — буркнул шофер.

— Что, преувеличивает? Я так и думал, — снова улыбнулся незнакомец и снисходительно посмотрел на разглагольствующего Назара. — Молодость! Ничего не попишешь... Ей только подай что-нибудь необычное... Хотя все мы такими были.

— Как раз необычного ничего и нет. Война! — неохотно откликнулся шофер, человек в кожаном пальто ему явно не нравился. — Там больше гибнет.

— Да-да, — поспешно согласился незнакомец. — Конечно. Но то там, а то здесь. Что, и вправду троих убили?

— Правда.

— И за что?

— А бог их знает. Шпионы, говорят.

— Что, у них радиостанция была, оружие?

— Откуда я знаю, — рассердился шофер. — Ничего, говорят, у них не нашли. Все, гады, успели уничтожить. И вообще... Здесь не справочное бюро. Пойдите куда следует и узнайте, что вам требуется...

В свете электрических фонарей красивое лицо незнакомца удивленно вытянулось, он сразу отошел от машины.

— Ходят тут всякие, — проворчал шофер, — сплетни собирают. Тыловые крысы! — И заорал, встав на подножку: — Эй, Осинцев, поехали!

Назар, как подстегнутый, вылетел из толпы.

Полуторка тронулась. Ее затрясло на разбитой булыжной мостовой, и у Володи снова потемнело в глазах. Когда он увидел освещенные окна большого знакомого здания госпиталя, силы окончательно оставили его. Он не сдержался и застонал. Впервые за всю дорогу.

16. СНОВА БУДНИ

В госпитале Володя пролежал более двух месяцев. Именно пролежал, так как после повторной операции его снова загипсовали и надолго уложили в постель. В поврежденной осколком тазовой кости оказалась большая трещина. Снова очутиться на узкой, жесткой госпитальной койке было неприятно, но делать было нечего — пришлось смириться. Правда, скучать не приходилось. То и дело кто-нибудь навещал.

Два дня подряд приходил Новгородский, но серьезного, делового разговора так и не получилось. Все время кто-нибудь мешал. Здание было до отказа набито людьми. Не было ни одного свободного уголка, где бы не стояли белые госпитальные койки, не суетились утомленные женщины в измятых халатах. Но Новгородский, казалось, и не искал встречи с глазу на глаз. Он привычно улыбался, справлялся о здоровье и ничего не говорил о деле. По веселым репликам капитана Володя догадывался, что операция завершена удачно. В последний раз, прощаясь с Новгородским, он сказал:

— Ну, пожелаю вам удачи, Юрий Александрович. Если в чем напортачил, то не сердитесь. На фронте постараюсь исправиться.

— Вы уверены, что вас признают годным к строевой?

— А как же! — Володя бодро потряс правой ногой. — Профессор вчера сказал, что из меня получится не только добрый солдат, но даже классный футболист.

— Вот как! Это хорошо, — широко заулыбался Новгородский. — Думаю, что не обойдете нас после выписки, — сказал он, прощаясь. — Зайдете поговорить?

— Не знаю. — Володя пожал плечами. — Смотря как сложатся обстоятельства. Могут сразу отправить в запасной полк, а то еще куда-нибудь. Лучше всего, если попаду в команду, отправляющуюся в действующую армию. Терпеть не могу тыловой канители.

— В свой полк уже потеряли надежду вернуться?

— Да нет. Написал ребятам, — признался Володя. — Да только ответа что-то нет. Из-под Тулы последний раз писали. Сами понимаете.

— Понимаю, — сказал Новгородский.


Улыбающееся лицо Новгородского обмануло Володю. На самом деле настроение у капитана было скверное.

Утром его вызвал к себе полковник Костенко и сказал столько неприятных слов, что Новгородскому стало не по себе. Главная неприятность заключалась в том, что полковник действительно оказался прав, и оправдываться капитану было нечем.

А все из-за Задориной. Новгородский в самом деле счел ее сообщение о Попове не заслуживающим внимания. Почему так случилось — капитан сам толком не понимал. Наверное, потому, что мысли его тогда были заняты предстоящей операцией.

На оперативном совещании у полковника, где была проанализирована успешно проведенная первая часть задания, Новгородский все же доложил о подозрениях Задориной. Доложил не потому, что разделял их, а потому что было положено докладывать обо всем. Участники совещания разделили точку зрения капитана — отнеслись к предположениям молодого следователя довольно скептически. Даже сам Костенко нашел доводы девушки легковесными. Тем не менее полковник почему-то насторожился и приказал Новгородскому собрать о Попове все необходимые сведения в тресте «Сосногорсклес», откуда механик был командирован на Хребетский лесозавод.

Капитан в ближайшие дни выполнил это приказание.

В личном деле Попова ничего внушающего подозрение не оказалось. Закончил машиностроительный техникум по специальности механика. С 1932 по 1940 год работал механиком, а потом главным механиком леспромхоза в Витебской области. После освобождения Красной Армией западных районов Белоруссии был направлен на работу в Белостокский леспромхоз. Вот и весь послужной список. К началу войны находился в командировке в Сосногорске. Приезжал принимать пилорамы для своего леспромхоза. В Белосток, поскольку город оказался захваченным немцами в первые же дни войны, вернуться не пришлось. Остался работать в тресте «Сосногорсклес». О семье, проживавшей в Белостоке, сведений не имеет.

Новгородский выяснил, что центральные органы лесной промышленности действительно направляли специалистов в освобожденные районы Белоруссии, и на том ограничился. Представил собранные сведения и фотографию Попова полковнику.

— И это все? — спросил тогда полковник.

— Да, — сказал Новгородский, он подготовил план завершающего этапа операции и потому желал скорее начать доклад по основному вопросу. — Ничего криминального в биографии Попова не вижу. Зачем же растрачивать время на пустяки? У нас под носом сидят Лебедевы — вот главная задача.

— Хм... — Костенко сердито полистал документы, долго смотрел на фотографию. — Что-то не нравится мне ваша спешка с заключениями, капитан. Вам не кажется странным совпадение: Куница появляется к вам из Минска, Попов из Белостока... Как?

— Чего же тут общего, товарищ полковник? Куница отъявленный враг. Кулак, белогвардеец, террорист и, в конце концов, фашистский агент... Человек, как говорится, с личным делом... Подонок. А тут... Я собрал все, что можно собрать.

— Что-то уж слишком вы молитесь на эти бумажки. — Костенко продолжал хмуриться. — Не нравится мне ваше отношение к этому делу.

— Что ж, если считаете необходимым, я могу собрать дополнительные сведения. — Новгородский покраснел от досады. — Только не хочется морочить себе и людям голову, как из-за того же Осинцева...

Полковник помолчал, поглаживая бритую шишковатую голову. Потом что-то решил, сунул документы и фотографию Попова под цоколь настольной лампы.

— Ладно. Раз вы так настроены, то дополнительные сведения о Попове придется собрать кому-нибудь другому.

— Товарищ полковник! Я...

— Все! — Костенко решительно прихлопнул кулаком по столу. — Вы пока от этого дела отстраняетесь. Ваши предубеждения могут только повредить. Решено. Докладывайте о втором этапе операции.

Его резкий, хрипловатый голос разом остудил Новгородского.

Прошло более двух недель. Новгородский был занят текущими делами. Первый этап операции был проведен успешно, Лебедева не вспугнули. Поэтому капитан пребывал в хорошем расположении духа. Все складывалось как нельзя лучше. Но сегодня утром полковник вдруг возобновил неприятный разговор.

— Так что вы все же думаете о Попове? — спросил он, выслушав очередной доклад капитана.

Новгородский недоуменно пожал плечами.

— Плохо! — Костенко вышел из-за стола, сел на диван. Пригласил капитана.

Новгородский напрягся. Полковник всегда делал так — приглашал побеседовать «рядышком», если собирался высказать собеседнику особенно жесткие слова.

— Ну, так что вы скажете о Попове, капитан? — повторил вопрос Костенко, когда Новгородский сел рядом.

— Я уже говорил вам... — неуверенно произнес Новгородский, понимая, что полковник сейчас сообщит нечто очень важное.

— Так-с... — Костенко сердито прищурил цыгановатые глаза, поджал блеклые губы. — Значит, на старых позициях... А напрасно.

Новгородский промолчал.

— Выходит, рано я уверовал в ваши способности, — вздохнул полковник. — Рано... Попов-то ведь того... Крупной птичкой оказался.

— Как так?

— А так, молодой человек! — Лицо Костенко стало злым. Он резко пристукнул ладонью по худому колену. В Москве нашлась другая фотография этого субчика. В картотеке Главного управления он числится как крупный агент немецко-фашистской разведки.

Новгородский нервно двинулся на диване.

— Так-то, Юрий Александрович. Этот Попов, а ранее Бормат, а еще ранее Шинкаренко, уже дважды сумел ускользнуть от возмездия. Первый раз в тридцать седьмом году, когда орудовал в одном из авиационных конструкторских бюро, а второй раз перед самой войной, когда вел разведывательную работу в Белорусском Особом военном округе. Ловок. Умеет вовремя прятать концы. — Полковник сделал скупой жест кистью руки. — Из Москвы просили передать, что благодарят вас за выявление столь опасного преступника.

Новгородскому стало не по себе. Столько горькой иронии было в этом жесте и словах полковника.

— Чего молчите? — повысил голос Костенко. — Или вам нечего сказать?

— Нечего, товарищ полковник.

— Знаю, что нечего. — Полковник дал волю кипевшему в нем раздражению. — Черт знает что... Не ожидал от вас такой легковесности, капитан! Молодой растущий работник! Мы радуемся, старые дураки, а вы... Какой к черту вы контрразведчик! А если бы Попов во время захвата группы Мокшина находился дома, в Хребте? Ведь был бы полнейший провал! Не может быть, чтобы столь опытный агент не усмотрел в вашем маскараде на станции что-нибудь неестественное, показное. Непосвященные жители не заметили, а он усмотрел бы, увидел. — Полковник рубанул ладонью воздух. — И тогда все полетело бы в тартарары. Ищи-свищи и Лебедевых, и Попова этого же...

— Так его не было на станции в тот день? — чувствуя облегчение, спросил Новгородский, успевший мгновенно оценить всю сомнительность «успешно» проведенной операции.

— Ваше счастье, что не было. Попов три дня пробыл на совещании в тресте.

— Слава богу... — невольно вырвалось у Новгородского.

— Вот именно! — усмехнулся полковник. — Есть кого благодарить ротозеям и верхоглядам!

— Виноват, товарищ полковник, — искренне сказал Новгородский. Поняв, что его ошибка не привела к провалу операции, он был готов к любому наказанию.

— А я и без признаний ваших знаю, что виноваты, — сердито произнес Костенко. — Сейчас не признания нужны, а действия... — Он помолчал, потом пристально посмотрел Новгородскому в глаза: — Стоит ли теперь доверять вам столь серьезные дела?

— Не знаю. — Новгородский поежился при мысли, что его отстранят от руководства операцией. — Наказание я, конечно, заслужил...

— Заслужил, заслужил... — по-стариковски проворчал полковник и вздохнул. — Эх, капитан, капитан... — Он встал и отошел к столу.

Новгородскому стало немного легче. Он понял, что самая тяжелая часть разговора миновала.

— Вот что, капитан, — уже из-за стола своим обычным отрывистым, деловым голосом продолжал полковник, — от руководства операцией решил вас не отстранять. Думаю, из оплошности своей выводы сделаете.

— Сделаю, товарищ полковник! — Новгородский встал.

— Теперь по существу. — В ритм своим рубленым фразам полковник стал пристукивать по столу костяшками пальцев. — После провала в Белоруссии Попов прячется. Несомненно, что в Хребет его запрятал Лебедев. Выясните эту версию через Куницу и Мокшина.

— Будет сделано.

— Второе. После провала Мокшина Попов нервничает. Званцев и Садовников контролируют его. Передаю их вновь к вам в подчинение. Учтите. Один неверный шаг — и Попов исчезнет. Враг опытный. Документы, конечно, заготовил впрок. На бога больше не надейтесь. Пока что Попов никакой переписки с Лебедевым или с кем-либо еще не ведет. Ни с кем не общается. Отсиживается. Но то до поры до времени. Поскольку у Лебедева агентов в Заречье нет, полагаю, что Попов будет оставаться на месте. Наверняка он скоро получит приказ активизироваться. Думаю, руководителям немецкой разведки придется дать такое приказание... — Полковник чуть улыбнулся.

— Да, придется, — согласился Новгородский. — Заречье— не такой объект, чтобы фашисты позволили себе оставить его без контроля. Пожертвуют этим Борматом-Поповым.

— Пожертвуют, — кивнул Костенко. — Итак, обстановка вам ясна. Можете действовать. И без этих самых... — Костенко сделал изящный жест руками и опять чуть улыбнулся.

— Есть, без этих самых!

— Сейчас к Огнищеву? — спросил Костенко уже без всякой строгости, глядя на расстроенного капитана.

— Да, товарищ полковник.

— Освежитесь, — посоветовал Костенко. — Приведите себя в порядок. Перед больным надо выглядеть молодцом.


Володю позвали к телефону в ординаторскую. Звонил Сажин. Он долго передавал приветы от родных и знакомых, рассказывал о районных новостях, а потом спросил:

— Ты что-то долго болеешь. Когда тебя домой ждать?

— Не скоро, — улыбнулся Володя в телефонную трубку. — У меня есть кое-где дела поважнее.

— Так ты что, опять на фронт?

— А куда еще...

— Вот оно что... — Сажин помолчал, оттуда, издалека, слабо отдавалось в трубке его шумное дыхание. — А я полагал, что ты вернешься. Ведь у нас в Заречье такие дела завариваются... Сам знаешь.

— Могу только предполагать.

— Странно, — продолжал Сажин, — а Возняков утверждает, что ты обязательно вернешься. Не можешь не вернуться.

Вспомнив энтузиаста-геолога, Володя опять улыбнулся. Конечно, тот не мог говорить иначе. Для начальника партии более важного дела, нежели скорейшая разведка месторождения, не существовало на всем белом свете. Ясное дело, по его глубокому убеждению и другие не могли думать иначе.

— Ну что ж, раз Олег Александрович говорит, значит, так тому и быть, — шутливо сказал Володя.

— А ты не смейся! — рассердился Сажин. — Тут дело решается не менее важное, чем на фронте.

— А я и не смеюсь.

Сажин помедлил, потом неожиданно сказал:

— С тобой тут хотят поговорить.

— Кто? — Володя переступил с ноги на ногу.

— Не догадываешься? Не юли. Не верю. Передаю трубку.

Володя заволновался, плотнее прижал телефонную трубку к уху, покосился на врачей, о чем-то тихо разговаривавших.

— Володя, ты? — далекий Надин голос был слабым, неестественным. — Здравствуй, Володя!

— Здравствуй, Надя.

— Как ты себя чувствуешь? Как твоя рана?

— Ничего. Хорошо.

— Было очень больно?

Володя улыбнулся наивности вопроса, ответил:

— Не очень.

— Так... — Надя помолчала. — Все собиралась... собиралась позвонить тебе, да откладывала, думала, удастся в Сосногорск съездить.

Володе показалось, что в голосе Нади зазвучала растерянность. Она, очевидно, не знала, о чем говорить.

— А как у тебя дела? — спросил он.

— У меня все хорошо. Работаю. Ты скоро выписываешься?

Володя не успел ответить. Междугородняя станция в это время прервала разговор.

«О чем ей со мной говорить... — думал он, покидая ординаторскую. — Обыкновенная вежливость. Что да как... Непатриотично оставить без внимания раненого воина! Да и сам я болван порядочный. Понес какую-то ахинею! Тьфу!» — Володя расстроился, рассердился на себя за нерешительность, неумение сказать Наде то, что нужно. Пусть ничего у них не было, пусть Володя все сам придумал... Что из того? Сказать Наде все равно надо. По крайней мере — будет ясность. Неопределенность в их отношениях беспокоила его все больше и больше. Ему вспомнилась Надя. Такой, какой она была в медведёвском Доме культуры при их последнем разговоре в фойе. Тоненькая, разрумянившаяся, сердито разглядывающая его из-под нахмуренных бровей, такая близкая-близкая...

Володя вдруг остановился. Будто лучом прожектора осветило внезапно затянутый паутиной времени закоулок памяти. «Что за наваждение... Не может быть!» — У него вспотела шея. Он вдруг ясно вспомнил один из студенческих вечеров, тоненькую, худенькую девушку в голубом с белым горошком платье... Кажется, он по своей неуклюжести наступил ей на ногу, сгородил какую-то глупость... Конечно, та так же сердито глядела на него большими карими глазами, хмурила темные брови, а потом пошла танцевать с другим... Помнится, студентка та очень понравилась ему, он часто думал о ней, мечтал встретиться... А потом забыл.

Она! Ошибки быть не могло. Ведь тогда была встреча со студентами из юридического... Ошеломленный, Володя отер вспотевшую шею рукавом халата. Вот почему Надя так странно смотрела на него. Смотрела, будто чего-то ждала. Несомненно, она узнала его.

А он... Хорош же он был!

— Кретин! — Володя с отчаянием грохнул себя кулаком по голове. — Как же я теперь покажусь ей на глаза?


Вечером Володю неожиданно посетил начальник геологического управления Локтиков. Большой, шумный, он сразу заполнил своим могучим телом добрую половину маленькой двухместной палаты и сразу безапелляционно ткнул пальцем в сторону Володи.

— Вы — Огнищев!

— Так точно.

— Правильно. Я вас сразу узнал. В декабре на работу оформлялись. А я Локтиков. Помните?

— Так точно.

— Бросьте вы такать, — сморщился начальник управления. — Не люблю. Солдафонщиной пахнет. Ничего солдатского. — Локтиков огляделся, выискивая, куда бы присесть.

В маленькой палате, бывшей кладовке, кроме двух коек и тумбочки, ничего из мебели не имелось. Сосед Володи, танкист с ампутированными ногами, гостеприимно хлопнул по пустой половине своей койки.

— Садитесь. Здесь у нас кресло для гостей.

Локтиков посмотрел на короткое, обрубленное тело танкиста, потом на свои ноги и виновато заморгал. Ему стало неловко перед искалеченными людьми.

— Садитесь, — радушно повторил танкист. — Места хватит.

— Да нет... Я постою. Вы уж не беспокойтесь. — Он помолчал, а потом с участием спросил: — Где это вас?

— Под Москвой.

— Н-да... А меня не берут... В июне подал заявление в военкомат, хотел добровольцем. На смех подняли... А в обкоме встрепку дали. Вот ерундистика какая получается. Сижу теперь в чиновниках...

— Война войной, а производство не остановишь, — наставительно сказал танкист. — Без геологии войны не выиграть. Понимать надо.

— Да понимаю. — Локтиков отнесся к этой наивной тираде вполне серьезно. — Только все равно не по себе как-то. Как увижу инвалида, так сразу вспоминаю, что я тоже когда-то моряком был. Торпедистом. А теперь вот... На мое место какого-нибудь бы старикашку... Ведь вон я какой! — Локтиков снова посмотрел на свои могучие руки и ноги.

Володя с танкистом не выдержали, расхохотались. Их смех пробудил в Локтикове обычное жизнелюбие.

— Откуда вы родом-то? — спросил он танкиста.

— Из Смоленска.

— Родные в тылу где-нибудь есть?

— Нет. Все под немцами остались.

— И куда же вы после госпиталя?

— Видно будет, — сказал танкист.

— А специальность у вас какая?

— До войны был механиком автобазы.

— Ха! Это же здорово! — привычно зашумел Локтиков. — Устроим. Нам как раз позарез нужны специалисты в отдел главного механика. Поставим вас командовать транспортом. Кабинет механиков на первом этаже, так что до работы будет добираться сподручно. Общежитие дадим. Все будет в порядке. Согласны?

— Надо подумать. Придется согласиться, — весело сказал танкист.

— Правильно. Думать всегда надо. Думайте — и давайте к нам. Звоните прямо мне. Локтикову. Начальнику управления. Запишите.

— А я и так не забуду.

— Ну, а с вами, Огнищев, все решено, — круто повернулся Локтиков к Володе. — Не вздумайте куда-нибудь удрать.

— Именно?

— Мы вас забронировали. Будете работать в экспедиции Вознякова.

— В партии...

— Нет, молодой человек, отстаете от жизни. Зареченская партия развернута в экспедицию. В ней теперь несколько партий.

— Ну и что?

— Как что! — громогласно забасил Локтиков. — Работа архиважнейшая. Специалистов не хватает. Притом Возняков просил за вас особо. Мы не можем вас отпустить.

— Простите, но...

— Никаких «но»! — взмахнул крупными руками Локтиков. — Вы наш и никуда не денетесь. Я специально приехал предупредить, чтобы вы не вздумали выделывать какие-нибудь фокусы.

— Я не фокусник, — улыбнулся Володя.

— Знаем. Не вы первый. У нас уже сотни таких невинных овечек удрали добровольцами на фронт. А вы, я слышал, имеете в планах нечто подобное.

— Имею, — просто признался Володя.

— Вот видите! — Локтиков рассердился. — Все патриоты! Все считают важным только фронт. А обеспечение войны — дело третьестепенное! Это дело сделают такие трусливые тыловые крысы, как Локтиков, Возняков и им подобные! Так, что ли?

— Я так не считаю.

— Тогда и разговаривать не о чем. Никаких фокусов. Будьте добры подчиниться приказу. В общем, я забираю все ваши документы и после выписки вы явитесь ко мне лично. Понятно?

— Понятно, — уступил Володя его энергичному натиску.

— Хороший мужик, — сказал танкист после ухода Локтикова. — Большой совести человек.

— Хороший, — согласился Володя. — А ведь найдутся после войны люди, которые упрекнут его тем, что на фронте не был.

— И такие найдутся, — тоже согласился танкист.

— Так пойдешь к нам работать? — спросил Володя.

— Нет. Ты же знаешь, куда я поеду.

— Ну да, — сказал Володя. Он знал, что к танкисту уже несколько раз приезжала невеста. Девушка была эвакуирована и работала в одном из пригородных совхозов. Неведомыми путями она разыскала жениха, и между ними все было решено в первый же час первого свидания. — Но зачем же ты дал согласие Локтикову? — спросил Володя.

— Бог его знает, — танкист почесал затылок, — не хотелось огорчать доброго человека. Уж больно неловко он себя чувствовал. Да ничего. Этот не из обидчивых. Подберет вместо меня другого. Менее счастливого,

— И то верно, — согласился Володя.

17. ОПЕРАЦИЯ ПРОДОЛЖАЕТСЯ

В кабинет ввели Мокшина. Новгородский молча указал ему на стул и продолжал читать протокол только что закончившегося допроса Куницы.

Предатель остался верен себе. Он был лютым, непримиримым врагом советского строя и не желал этого скрывать. На вопросы отвечать отказался. Капитан испробовал много способов, чтобы заставить его заговорить, но успеха не добился. Куница знал, что его ждет, и, несмотря на это, не сделал ни малейшей попытки облегчить свою участь.

Массивный, крутоплечий, он упрямо согнул бычью шею и, изредка бросая на капитана ненавидящий взгляд маленьких голубых глаз, цедил сквозь желтые широкие зубы: «да», «нет», «не помню», «не знаю», а большинство вопросов вообще оставил без ответа.

Новгородский понимал, что о своих новых хозяевах Куница знает мало, что это рядовой исполнитель черновой работы, но все равно непримиримая враждебность человека с крестьянской внешностью вывела капитана из равновесия. Он рассчитывал получить от Куницы хоть какие-то сведения о Попове.

Сейчас, листая протокол допроса, Новгородский тянул, чтобы успокоиться. К тому же его молчание угнетающе действовало на Мокшина. Капитан это ясно видел. Бывший геолог беспокойно ерзал на стуле, и с его осунувшегося побледневшего лица не сходило выражение угодливости и испуга.

«Посиди. Понервничай... Настройся на откровенность», — сердито подумал Новгородский, сознавая, что теперь все зависит только от Мокшина.

А Мокшин в самом деле нервничал. Его терзал страх. Он глядел на красивого капитана, читавшего какие-то бумаги, и старался угадать, что таит для него предстоящая беседа.

Мокшин был готов рассказать все. Все, о чем ни спросят. Он перебирал в памяти прожитые годы и пытался вспомнить все до мелочей, чтобы сидящий напротив капитан не заподозрил его в неискренности, в желании что-то утаить... Он знал — эта искренность может погубить отца, но что из того... Какой он к черту отец! Родитель сам толкнул его, единственного сына, в пропасть, из которой, в конце концов, надо как-то выбираться...

Мокшин плохо помнил детство. Его отец, полковник царской армии Маслянский, после гражданской войны сбежал в Германию. То были трудные годы. Маленькая комнатка в старом обветшалом доме на окраине немецкого города Гамбурга, проходной двор и узкая немощеная улица — вот мир, в котором началась сознательная жизнь маленького Васи. И нужда. Вечное ожидание завтрака, обеда, ужина, кое-как залатанные штанишки, вечная мечта о красивых игрушках, которых было много в витринах магазинов.

Отец долгое время был без работы, пока не устроился наконец мелким служащим в одну из пароходных компаний. Это мало что изменило в жизни семьи Маслянских. Они продолжали жить в той же маленькой каморке на окраине города и едва сводили концы с концами. Отец с матерью все так же продолжали клясть судьбу, а всего чаще каких-то таинственных большевиков. Вася с детства усвоил, что это жестокие полудикари, которые убили маминого брата, выгнали семью из России...

— Эх, Василек! — плакал, бывало, пьяный отец. — Не будь той проклятой революции, ходил бы ты у меня сейчас пан-паном, как положено быть полковничьему сыну. Нанял бы я тебе частных учителей, выделил кабинет и спальню, игрушек накупил... Каждый бы день паровую осетрину ел... Хочешь осетрины?

— Хочу, — неизменно отвечал Вася, сглатывая обильную слюну.

Отец также неизменно взмахивал толстыми руками и начинал пьяно ругаться:

— Голодранцы! Варвары! Все... все забрали... Ненавижу! Всех ненавижу! Своими бы руками придушил! Подавились бы они моим добром!

Вася знал, что где-то в далекой России у отца отняли более трех тысяч гектаров лесных угодий, лесопильный завод и большую усадьбу с особняком, фонтаном и конюшней породистых лошадей. Злые большевики лишили отца всего, а его, Васю, частных учителей, отдельных комнат, осетрины и красивых игрушек. С детства он впитывал в себя ненависть к разорителям, лишившим его богатой, сытой жизни.

Вася играл с немецкими и эмигрантскими ребятишками в войну, «стрелял» во «французов», «англичан», а чаще всего в «дикарей-большевиков».

А потом в жизни произошел крутой поворот. Это случилось в 1933 году, когда Василию исполнилось восемнадцать лет. Отец вдруг оставил работу в судоходной компании, и семья переселилась в маленький городок близ Берлина. Теперь они жили в небольшой, богато обставленной вилле, всего стало вдосталь. Отец ничего не говорил о своей новой службе, об источнике неожиданного достатка, да Василий и не спрашивал. Не до того было. Он увлекся спортом, начал волочиться за женщинами... Где-то в Берлине и сейчас живет их бывшая кухарка Гертруда — воспитывает дочь Василия...

1933 год Василий вспоминать не любит. Именно тогда ему пришлось бросить учебу в частном коммерческом училище, именно тогда мать выгнала из дому Гертруду, осмелившуюся просить о помощи. Проклятый год! Именно тогда отец потребовал от Василия клятвы, что он пойдет по пути старших, будет до победы бороться с ненавистными большевиками. Василий такую клятву дал. Почему было не дать? Он верил — нет в мире у него более злейших врагов, нежели русские коммунисты.

Тогда все и решилось. При посредничестве отца, ставшего к тому времени, как узнал после Василий, сотрудником русского отдела фашистской военной разведки, его направили в специальную шпионскую школу. Сначала Василию это не понравилось, но потом он смирился. Были деньги, свободное время, возможность удовлетворять все свои желания. Что еще нужно здоровому молодому парню! И притом большевики... Он их действительно ненавидел.

Два года Василий усердно изучал советскую литературу, учил математику, физику и другие науки по советским учебникам, учился маскироваться, убивать и ничуть не боялся своей будущей работы. Он был молод, и ему все было нипочем. Отец хвалил, щедро давал деньги на карманные расходы, и Василий считал, что живет правильной, настоящей жизнью. Так жили все молодые парни, в обществе которых он вращался.

То были лучшие годы. Он с упоением прожигал их, совершенно не заботясь о будущем. «Подумаешь, Россия... — бывало, думал Василий. — Ничего страшного. Освоюсь, буду делать свое дело. Большевикам недолго осталось властвовать. Часы бьют уже не их время... А пока — живи полной жизнью». Василий и вправду верил, что дни Советов сочтены.

Но наступил день, когда пришел первый страх. Перед отправкой в Россию Василий прошел окончательную проверку. Группа выпускников школы вместе с отрядом эсэсовцев приняла участие в расстреле политических заключенных из берлинской тюрьмы Маобит. Это было страшно. Василию долго снился высокий седой человек в арестантской пижаме, которому он выстрелил в сердце. И страшно было не за седого, нет! Страшно стало за себя. Вдруг там, в этой загадочной проклятой России, с ним, Василием, сделают то же самое... Ведь большевики тоже умеют убивать!

— Надеюсь на тебя! — высокопарно говорил отец при последнем прощании. — Не посрами. Священные интересы нации несовместимы с большевизмом. Идешь на святое дело! — А потом, после нескольких рюмок коньяку, прослезился, сделался жалким, испуганно заозирался. — Учти, Вася, если сплохуешь... Мне того... Конец. Сам понимаешь.

Василий понимал. Ему было наплевать и на отцовскую судьбу, и на безнадежно больную истеричку мать, и на все «священные интересы». Василий слишком хорошо знал, что для родителей священны только их утерянное достояние и они сами. Поселившийся в душе страх не покидал Василия ни на минуту.

Он перешел советско-финскую границу и с документами выпускника средней школы Василия Мокшина прибыл в Ленинград. Предстоял длительный период «акклиматизации». Фашистская разведка глядела далеко вперед и строила на таких «акклиматизировавшихся» агентах свои долгосрочные планы.

Став студентом горного института, Василий так и не избавился от страха. Во время учебы ему не дали ни одного задания, он совершенно не работал, но все равно противное морозящее чувство то и дело обжигало его, даже во сне.

Здесь, на родине, он впервые всерьез задумался над тем, что воспринималось раньше как само собой разумеющееся. Большевики вовсе не были дикарями и разорителями. У них были своя философия, своя наука, они много созидали, много строили. Хотя еще в шпионской школе, сидя над советскими учебниками и газетами, Василий понял наивность отцовских проклятий, все равно многое в новой жизни было неожиданным.

Его соотечественники оказались энергичными, дружелюбными людьми. Они много знали, многое умели, они верили в идеалы, которыми жили, и дружно воплощали эти идеалы в практическую жизнь. Многое в их стремлениях оказалось настолько человечным и неоспоримым, что Мокшину пришлось признаться себе, что, несмотря на хорошую специальную подготовку, он плохо знал страну, которая была его родиной. Тут знали добро и любовь, могли радоваться и быть счастливыми, умели дружить и быть верными этой дружбе.

«Странно, — часто думал Мокшин. — Здесь своя разновидность цивилизации, здесь свой прогресс... Почему я раньше никогда об этом не думал? Это не слепые фанатики. Они похожи на фанатиков, но в их идеологии есть что-то рациональное. Почему я не могу понять и принять эту идеологию?»

Мокшин думал так и сам не сознавал, что невозможно понять чужую идеологию, если смотришь на нее с позиции обворованного человека. Он желал, но не умел понять. Да и многое другое было непонятно, тягостно в новой среде. Мокшин скучал по прежней жизни.

И тем не менее после окончания института, когда получил первое задание, стало не по себе. Василий долго колебался, тянул, не давал сведений о результатах работ геологических партий и мощностях новых рудников в Приднепровье. В конце концов резидент, его начальник, поставил вопрос ребром: или выполнение приказа, или... Мокшин понял: смерть! Только тогда он с ужасом осознал, что нет прежнего бесшабашного Василия Маслянского, сына белогвардейского полковника, есть другой человек — Василий Мокшин, колеблющийся, неуверенный в себе, не знающий, чего хочет найти в будущем. Этот человек метался меж двух непримиримых сил и знал, что обе они несут ему уничтожение.

Мокшин струсил: передал сведения. В конце концов, на стороне старой жизни был его отец, все его, Василия, личные обиды, отобранные богатства. Он стал кадровым агентом.

Сейчас Мокшин сидел перед красивым, чем-то очень занятым человеком и со страхом думал, что вот она, эта другая сила, которая в решении его личной судьбы взяла верх, и со страхом ждал вопросов. Было жутко, нехорошо. Мокшин взвешивал в уме все свои провинности перед соплеменниками, которых представлял в эту минуту ладный капитан, и старался понять, что может бросить на другую чашу весов.

Днепропетровский резидент... Где он сейчас — Мокшин не знает. Но фамилию и все прочие данные о нем сообщить может. Адрес шпионской школы, все сведения о ней — пожалуйста. О своих соучениках выложит все, что знает.

Мокшин нервничал. Он знал, что этого мало. Ой как мало! Расстрелянный человек из Маобита, передача сведений о Приднепровье, и главное — Николашин! Как много дал бы сейчас Мокшин, чтобы он был жив. Но Николашина нет. Приказ Лебедева был выполнен.

Лебедев... Мокшин смотрит на капитана и старается угадать, известно ли тому что-нибудь о резиденте. Если неизвестно, то надо обязательно рассказать о нем и его фиктивной жене, а фактически сестре — Анне Мигунец. Но пожалуй, об этой паре капитану все известно. Этот простодушный хитрец Огнищев, разумеется, навел на их след. Кто бы мог подумать... Такой простецкий малый — и на тебе! — чекист. Вот тебе и русские полудикари... Нет, и Лебедевых мало...

Разве Попов... Мокшин оживляется, с нетерпением смотрит на читающего капитана. Конечно, о нем ничего не знают. Правда и он, Мокшин, знает мало, но все же... Он вспоминает...

В сентябре? Нет, в октябре при личной встрече Лебедев вдруг приказал найти на станции квартиру для своего человека. Мокшин поинтересовался, кто, откуда, но Лебедев ничего объяснять не стал.

— Найдите надежную квартиру, подальше от людских глаз, и все, — отрубил резидент. — Поместите, и дело с концом. Больше ни он вас, ни вы его не знаете. Поручите Кунице. Самому вам с Поповым встречаться не следует.

Так и сделали. По приметам, рассказанным Мокшиным, Куница встретил Попова на станции и указал дом Глазыриной, где до того жил сам. Мокшин Попова ни разу не видел, но знает, что это важная птица. Проговорилась Мигунец при последней встрече на вокзале. Анна сказала, что Попов провалился в Белоруссии и работал после того в тресте «Сосногорсклес». В областном городе ему оставаться было опасно, и Лебедев посоветовал Попову на время спрятаться где-нибудь в районе. Трест в то время направлял специалистов на Хребетский лесозавод, и такой случай упустить было нельзя. Попов выразил желание «помочь коллективу». Уехал.

И еще Мигунец сказала, что Лебедев боится этого человека, ибо его могут сделать руководителем агентуры в Сосногорской области. Анна сказала, что Попов агент, известный лично Канарису и Гиммлеру.

Вот и все о Попове... Кто он, что он? Мокшин больше ничего не знает. Зато ему известны основные явки, пароли... Мокшин с тоской смотрит на капитана. Неужели и этого мало? И чувствует всем существом — мало!

Новгородский отодвинул бумаги и посмотрел на Мокшина беззлобным, внимательным взглядом.

— Сколько вам в действительности лет?

Негромкий голос его будто обжег Мокшина.

— Двадцать шесть. Скоро будет двадцать семь... — быстро ответил он.

— Пожалуй... — согласился Новгородский, пристально посмотрев в лицо шпиона. — Неужели вам хочется умереть?

В серых глазах капитана ни злобы, ни хитрости — они смотрят спокойно, изучающе. Мокшин вскочил, прижал руки к сердцу.

— Не хочется! Поверьте мне... Честное слово! Я хочу жить!

— Верю. Почему бы и не хотеть... Николашин тоже хотел, — грустно говорит Новгородский и кивает стенографистке: — Записывайте.

— Я все понимаю, — срывающимся голосом почти кричит Мокшин. — Я знаю, что тяжко виноват перед вами всеми, перед моей страной... Как вам это выразить... Поверьте мне: я готов к искренности. Я готов любым путем искупить свою вину! Я все скажу, я готов выполнить любое распоряжение! Скажите, чем я могу быть полезен? — Кадык судорожно дергается на шее Мокшина, весь он подался в сторону стола. — Приказывайте, капитан! Все же я русский человек. Скажите, что я могу сделать для вас полезного?

— Это мы сейчас узнаем, — спокойно говорит Новгородский. — Вы готовы на любые признания?

— Да!

От прихлынувшей к сердцу надежды у Мокшина слабеют ноги. Он опускается на стул.


В день выписки Володю поджидала неожиданность. Вместо геологического управления пришлось ехать сначала по другому адресу. У ворот госпиталя стояла черная потрепанная «эмка». Опершись на ее радиатор, весело скалился в улыбке рыжий, сухопарый Клюев. Они поздоровались.

— Садись, — сказал Клюев. — Добрый час жду тебя.

— Это куда же?

— Маленький. Не понимаешь, — ухмыльнулся Клюев и дружески подтолкнул Володю в машину. — Садись, Новгородский велел представить живого или мертвого.

Володя подчинился. По дороге он несколько раз пробовал заговорить с рыжим лейтенантом, но Клюев только многозначительно улыбался маленькими зелеными глазками и делал вид, что очень занят управлением автомобиля.

— Чего ты в прятки играешь! — рассердился в конце концов Володя. — Зачем везешь?

Клюев долго молчал и, только затормозив у знакомого желтого здания, простецки сказал:

— Не задавай дурацких вопросов. Иди. Пропуск заказан.

В коридоре управления Володю подстерегала еще одна встреча. Он лицом к лицу столкнулся со Стародубцевым. Тот был гладко выбрит, причесан, одет в форму капитана внутренних войск и на весь коридор благоухал одеколоном. Лицо недавнего следователя было весело, лишено обычной угрюмости. Он улыбался во весь щербатый рот. Володя очень удивился переменам, происшедшим со Стародубцевым.

— Чего глядишь как баран на новые ворота? — обрадованно забасил артиллерист. — Или не узнал?

— Узнал. Только ты того...

— Изменился? Точно. Спешу, Володенька, на аэродром. В Омск лечу.

— Зачем?

— Не спрашивай. Семья моя нашлась. Из Одессы эвакуировали в Севастополь, оттуда в Новороссийск, а сейчас объявилась в Омске.

— Поздравляю.

— Спасибо, друг. Не сердись. Спешу. Поговорим потом. Не отпускают меня в артиллерию. Вместе работать будем! — Он пожал Володе руку и быстро пошел, почти побежал к лестничной площадке. Оттуда уже крикнул: — Поторапливайся домой. Там тебя очень ждут!

Володя зачем-то помахал рукой ему вслед и только потом удивился лукавству его голоса.

И вот он опять в знакомом кабинете. Все тот же улыбчивый капитан Новгородский сидит за широким письменным столом и дает Володе очередные указания. Только в глазах Новгородского нет уже былой настороженности, он уже не изучает, не проверяет Володю, а ведет обычный дедовой разговор.

— Принято правительственное решение о скорейшем развитии Зареченского рудника. Уже сейчас станционный поселок Хребет переименован в город Северостудянск. Там полным ходом идет жилищное и промышленное строительство. Будущий город подчинен непосредственно областным организациям. Вы понимаете, что это значит?

— Вполне.

— Отлично. Как только будут подсчитаны запасы по первым разведанным шахтным полям — так сразу начнется строительство шахт. Этого мы ждем со дня на день. К проходке стволов все готово. И люди, и техника. Впрочем, обо всем этом вам расскажут на месте Возняков и академик Беломорцев.

— Беломорцев?

— Да. Он наделен большими полномочиями и будет специально заниматься вопросами скорейшей разработки месторождения. Вчера он выехал к вам в Заречье.

— Вот как...

— В общем, события разворачиваются в должном темпе.

— Какова же моя роль в этих событиях?

— Прежняя. Будущее Зареченское рудоуправление — важнейший поставщик стратегического сырья. Немцы, надо полагать, уже знают о том и предпримут действия, чтобы сорвать или задержать развитие рудника. Быть бдительным — наша главная задача. Помимо работы по специальности вас, Огнищев, просим помогать нам. Согласен?

— Не знаю. — Володя в самом деле почувствовал себя весьма неуверенно.

— Соглашайтесь! — Новгородский тряхнул каштановым чубом. — Не прибедняйтесь, милый Володя. Справитесь.

— Каким, конкретно, будет задание?

— Вот это другое дело! — обрадовался капитан. Он, очевидно, ожидал от Володи большего упрямства. — Четкие инструкции вам передаст Стародубцев. Мы их еще не разработали до конца.

— Стародубцев?

— Да, он, между прочим, будет отвечать за безопасность академика Беломорцева. На сего ученого мужа уже пробовали покушаться, и мы имеем предположения, что попытки эти будут повторены. Академик много знает и много умеет.

— Да, крупный ученый и практик, — согласился Володя.

— Теперь вот что. — Новгородский протянул Володе две фотокарточки, — Эти лица в любой момент могут появиться в ваших местах. В случае их появления, вы не должны спускать с них глаз.

Володя взял фотографии и привстал от удивления. Красивую улыбавшуюся женщину он узнал сразу.

— Это же невеста Мокшина!

— Совершенно точно. Фиктивная невеста.

Володя всмотрелся в другую фотокарточку. Крупное лицо пожилого большеглазого мужчины ему тоже показалось знакомым.

— Неужели и этого где-нибудь видели? — удивился Новгородский, заметив Володино волнение.

— Представьте себе! — убедившись, что не ошибается, сказал Володя. — Я имел удовольствие однажды видеть и слышать сего гусака.

— Где же? — живо спросил капитан.

Володя рассказал о разговоре шофера полуторки с человеком в кожаном пальто.

— Да, тогда вы не ошиблись, — согласился Новгородский.

— Кто же он?

— Старший инженер проектно-сметной группы геологического управления Лебедев. Фиктивный муж этой дамы. А фактически ее старший брат. Оба они агенты фашистской разведки.

— Так они что... Того?

— Да, того, — многозначительно усмехнулся Новгородский.

— А-а, понимаю! — сообразил Володя. — Ниточка?

— Ниточка. Мы полагаем, коль им в ближайшее время не удастся забросить в Заречье своего человека, то кто-то из Лебедевых наведается туда для выяснения обстановки и масштабов проводимых работ.

— Мы встретим их как надо.

— Не сомневаюсь, — капитан был, видимо, доволен разговором. — Мы заблаговременно сообщим вам об их визите. Они здесь у нас под контролем. Связь остается прежней. Плюс к тому в Северостудянском горотделе НКВД будет работать Стародубцев.

— Все понятно, — сказал Володя.

— И вот еще... — Новгородский достал фотографию Попова, стал неторопливо рассказывать о запрятавшемся агенте.

Володя посмотрел на фотокарточку. Он ко многому привык за последнее время, но все равно удивился. Обыкновенное, ничем не примечательное лицо. Большие, безбоязненно глядящие глаза, толстые добряцкие губы на круглом веселом лице. Трудно было поверить, что это враг. Враг опытный, коварный, непримиримый...

— Попов пока вне игры, — продолжал устало рассказывать Новгородский, — но в любой момент может приступить к активным действиям. Вы должны быть постоянно готовы к этому. Правда, он находится под контролем, но... — Капитан пригладил встрепанные волосы. — Сами понимаете... Все возможно. Главное для фашистской агентуры — Заречье, будущий рудник. Попов наверняка получит соответствующий приказ...

— Понимаю.

— Ну, тогда будем закругляться. — Новгородский встал. — Думаю, вам понятно, что операция далеко не кончена. Операция продолжается.

— Да, понимаю, — повторил Володя. — Операция продолжается.


Свою небольшую, тихую станцию Володя узнал с трудом. Старые, потемневшие строения станционного поселка затерялись между лесами новостроек, как сгорбленные, древние старушки в толпе молодых девчат. Почти все железнодорожные пути были забиты эшелонами. От вокзала вправо и влево длинной шеренгой, как грибы после дождя, выросли пузатые, желтеющие свежим тесом товарные пакгаузы. Везде штабеля грузов и великое множество работающих людей.

Володя ступил на знакомый дощатый перрон. Отовсюду несся визг пил, стук топоров, рев моторов.

В конце перрона Володя остановился. Его внимание привлекли платформы, груженные буровыми штангами и обсадными трубами. Платформ было много, целый состав. Маневровый паровозик натужно толкал их куда-то в конец станции, очевидно в новый тупик.

«Это нам», — подумал Володя и хотел пойти по путям вслед за платформами, но кто-то в это время тронул его за локоть:

— Здравствуй, Володя!

Рядом стояла Надя.

— Здравствуй, Надя! — Володя сжал ее узкую холодную ладонь. Он обрадовался девушке, сразу забыл о своих прежних размышлениях и неожиданно для самого себя выпалил:

— Я очень тебе рад!

— Да? — Надя не знала: не то хмуриться, не то улыбаться.

— Честное слово!

Надя улыбнулась. Она была в полушубке, шапка-ушанка сбита на затылок, но никогда Володя не видел ее такой красивой, как сейчас, даже на танцах, в зале медведёвского Дома культуры.

— Почему ты так смотришь? — спросила Надя.

— Да так...

Надя ласково тронула его за руку:

— Пойдем. Нам по пути.

— Да? — обрадовался Володя.

— Да, — сказала Надя. — Я теперь работаю здесь. А живу пока в Заречье. В поселке с жильем плохо.

— Здесь что, свое отделение милиции? — поинтересовался Володя.

— Конечно. Строят город. Уже более пяти тысяч жителей. Через месяц будет десять.

— Ого! И кем же ты здесь?

— Пока в милиции. Но скоро, видимо, переведут в городскую прокуратуру. В общем, ясности еще нет. Организационный период.

— Понятно. — Володя почувствовал себя смелее. — А все же здорово, что я тебя здесь встретил.

— Это я тебя встретила, — поправила Надя.

— Ты меня?

— Конечно.

— Кто тебе сказал, что я сегодня приеду?

— Какое это имеет значение... — Надя склонила голову набок, выражение лица у нее стало решительным. — Разве я не имею права тебя встретить? Или тебе это неприятно?

Володя посмотрел в большие, темные, подернутые влажной поволокой Надины глаза и вдруг все понял. Он остановился, взял ее руки и спросил с волнением:

— Скажи, Надюша, ты на меня сердишься?

— За что? — Она не смогла скрыть ласковой улыбки.

— Ну, за то... эти дурацкие танцы... за забывчивость... За все. Я дурак, правда?

— Ты большой ребенок, — с прежней улыбкой сказала Надя.

— Правильно, дурак! — убежденно повторил Володя. — Я сильно скучал по тебе, и мне...

— Не надо. Потом поговорим. — Надя отняла у него свои руки. — Потом. А сейчас... Нам все равно помешают. Нам ведь всегда мешали, правда? — Она посмотрела куда-то мимо Володи.

— Правда, — согласился он и оглянулся.

Вдоль пакгаузов к перрону бежал Возняков. Он очень торопился, размахивал длинными руками, шапка сползла на ухо.

— Видишь, — тихо сказала Надя. — Как всегда. Если мы не удерем куда-нибудь, то нам никогда не дадут поговорить.

— Огнищев, Володя, привет! — еще издали закричал Возняков. — Жив-здоров?

Володя приветственно помахал ему рукой. Возняков взбежал по крутой деревянной лестнице на перрон и сказал, поздоровавшись:

— Вот растреклятая рассеянность! Специально ехал тебя встречать — и на тебе... Чуть не прозевал. Закрутился на разгрузочной площадке.

— Что, много грузов прибыло?

— Ха! Много... Масса! — Возняков снял рукавицы, засунул их в карман полушубка и стал перечислять, загибая тощие пальцы: — По десять вагонов в среднем ежесуточно получаем. Станки буровые поступают — раз, трубы обсадные — два, буровое оборудование и инструмент — три, двигатели — четыре, полевое снаряжение — пять, машины и тракторы — шесть, лошади и фураж — семь, строительные материалы — восемь, лабораторное оборудование — девять, инвентарь, спецодежда, продукты — десять. Пальцев не хватает! Со всех концов страны грузы идут. Отовсюду. Мы уже тридцать два станка развернули! Все в работе. И еще больше развернем.

— Тридцать два? — поразился Володя.

— Тридцать два! — радуясь его изумлению, Возняков привычно замахал руками. — Контору новую построили, склад горючего, материальный склад. Теперь жилые дома строим!

— И это все за два месяца?

— За два. Теперь у нас и машин, и лошадей хватает. Вот что значит добрые анализы!

— Получили?

— Получили. Боксит что надо. Сырье экстра-класса! Анализы все и решили. Уже через неделю к нам поступили директивные документы. Все решилось разом.

— Вот здорово! — восхитился Володя.

— Еще как здорово! — восторженно продолжал Возняков. — Я знал, что так будет. Буровики и специалисты едут со всех концов страны. В общем, давай приступай к делу. Дадим тебе транспорт, закрепим участок поближе — веди дело, учи молодежь! Я тебя вот как ждал! — Возняков провел пальцами по выпирающему кадыку. — А сейчас пошли на разгрузочную площадку. Посмотришь, сколько нам добра навалили. Голова от радости кругом идет.

— А может, потом? — неуверенно сказал Володя и посмотрел на Надю.

— Да ты что! — изумился Возняков. — Когда потом?

— Ну, завтра, что ли...

Возняков недоуменно уставился на Володю и даже перестал махать руками.

— Может, завтра, Олег Александрович?

Возняков поправил сползшую на ухо шапку, поглядел на Надю, потом опять на Володю и вдруг заулыбался во весь рот:

— Старый, а дурак!

Володя смущенно покосился на Надю: не обиделась ли? Нет, она смело и независимо смотрела на улыбающегося геолога. Чувствуя прилив небывалого счастья, Володя взял Надю под руку и сказал начальнику экспедиции:

— Имею я право хоть час использовать для личных дел?

— Пожалуйста! — восторженно взмахнул тот нескладными руками. — Я что, чурбан? Думаете, Возняков ничего, кроме работы, не понимает? Сейчас все устроим. Я сейчас пришлю лошадь. Она на площадке. Езжайте. А я машиной доберусь.

Володя с Надей переглянулись.

— Не надо, — сказал Володя. — Мы пойдем пешком.

— Пешком? — Возняков опять удивился. Смысл такого нерационального расхода сил и времени был ему непонятен.

— Да. Пешком.

— Ах да... — Возняков что-то сообразил, растроганно улыбнулся. — Конечно. Действительно. Идите пешком... Не обращайте на меня внимания. Я, кажется, того...

Володя с Надей засмеялись и побежали с перрона. Возняков еще долго глядел им вслед, чему-то улыбался и рассеянно мял в руках мокрые рукавицы. Он, очевидно, вспомнил что-то свое, светлое, далекое-далекое...

Выбравшись на окраину поселка, Володя с Надей взялись за руки и тихонько побрели по дороге, идущей в Заречье.

— Вот здесь будет горком партии, — указала Надя на широкую просеку, ощетинившуюся заснеженными лбами многочисленных пней. — А там — абразивный завод. Там — водокачка.

— А здесь?

Надя ничего не сказала. Володя посмотрел в сторону, куда махнул рукой, и тоже многозначительно замолчал, сделался серьезным. Перед ними лежала дорога, убегавшая в лес, к невидимому за соснами, но близкому Заречью. Дорога, по которой им предстояло идти вместе.

Виктор Вучетич ПЕРЕДАЙТЕ В “ЦЕНТР” Повести

МОЙ ДРУГ СИБИРЦЕВ

Героям-чекистам посвящаю

Глава I


1

Верхнеудинск — маленький городок. Со всех сторон его окружают сопки, одетые хвойным лесом. Нынче, накануне рождества, трескучие морозы сковали своенравную Селенгу, намели метели высокие снега, утопили в сугробах одноэтажные дома, дворы, обнесенные двухметровыми оградами из лиственничных плах, амбары, сараи, пристанционные постройки и железнодорожные пути.

Солнце, уходя за сопки, в последний раз облило стылым огнем сизые шапки изб, бревенчатые стены, коротко сверкнуло в маленьких оконцах и угасло. Мгла окутала го­родок.

В чту пору по накатанной ленте Селенги, вдоль Баргузинского тракта, мелко трусила запряженная в сани низкорослая бурятская лошадка. Груз казался велик для нее: двое широкоплечих, кряжистых ездоков, горбящихся под заиндевелой медвежьей полостью, и обложенный сеном узкий длинный ящик, конец которого высовывался из саней. Но лошадка привычно тянула свою поклажу. В виду городка она прибавила рыси. В морозном тумане, спустившемся в долину реки, глуше стали равномерный перестук копыт и скрип полозьев; заворочались, покряхтывая от долгого сидения, ездоки, выбрались из саней и торопливо зашагали рядом, шумно вдыхая сладковатый печной дым, подталкивая сани и помогая лошади подняться по береговому откосу в узкую улицу.

Сбивая сугробы, тесно обступившие проезжую часть, путники выбрались к железнодорожной станции и въехали в товарный двор, исполосованный санными колеями, притрушенный сеном и покрытый черными пятнами мазута. Остановились под навесом пакгауза, огляделись. Двор был пустынным.

— Никого вроде… — сипло сказал один из путников. — Я пойду, дед. — Он помолчал, вздохнул. — Может, у нас заночуешь? Лошадь укроем…

— Нет, Олеха, — медленно заговорил второй. — Ни к чему это. Есть у меня знакомый… Полукровка он, но обычаи нашей веры соблюдает, да. У него остановлюсь. Рождество Христово встречу, к заутрене схожу. А там и обратно. Ступай, Олеха, — лошадь застынет.

Алексей Сотников, или Олеха, как звал его старик Лешаков, постоял еще чуть, покивал утвердительно и пошел в глубь двора. Он отсутствовал долго. За это время Лешаков на ощупь проверил упряжь, стряхнул игольчатый иней с мохнатой спины лошади и, ласково потрепав ее по холке, скормил малую горбушку хлеба.

Наконец невдалеке показались силуэты четверых муж­чин. Лешаков поспешно отступил во тьму навеса, соображая, что, хотя Олеха привел своих людей, все же лучше, чтоб было меньше лишних глаз да языков. Береженого и бог бережет, особенно в такое смутное время.

— Мы это, — услышал он голос Олехи и легонько кашлянул в рукавицу.

Похрустывая валенками, четверо подошли к саням, разгребли сено, приподняли ящик и поставили его поперек саней. Алексей разглядел старика, шагнул к нему, сказал вполголоса:

— Спасибо тебе, дед…

— Дак пошто благодаришь-то? Все мы православные, все под ним ходим. Прощай, Олеха. В случае чего, помни разговор. Поеду, мне не след задерживаться.

Алексей вынул ладонь из рукавицы, сжал дедово плечо и, повернувшись к своим, негромко сказал:

— Поднимай.

И подставил свое плечо под узкий и длинный ящик.

Лешаков посмотрел вслед уходящим, не снимая рукавицы, перекрестил их и подхватил вожжи. Лошадь дернула сани…

Они медленно несли ящик мимо сараев и пакгаузов, вышли на железнодорожные пути и, перешагивая через заметенные снегом рельсы и стрелки, направились туда, где гукал и посапывал маневровый. Возле одного из товарных вагонов их встретил хрипло и натужно кашлявший му­жик в длинной, до пят, дохе. Ни слова не говоря, он откатил в сторону дверь вагона и, когда ящик опустили на пол и придвинули к стенке, закрыл дверь и опломбировалее.


2

Сибирцев проснулся сразу, будто его кто толкнул. Откинул жаркий овчинный полушубок, вытер ладонью испарину на лбу и висках. В закутке, за печкой, где стоял его топчан, было темно и душно.

Он потянулся к столу, нашаривая спички; наткнулся на твердую кобуру маузера, опрокинул ненароком консервную жестянку, служившую ему пепельницей, и, наконец, нащупал жирный бок керосиновой лампы. Свет зажженной спички резанул по глазам. Сощурившись, Сибирцев подкрутил коптящий фитилек лампы и щелкнул крышкой “Павла Бурэ”. Четверть пятого. Это значит, он вовсе не спал. Короткое пятиминутное забытье.

Спустив ноги с топчана и ощущая голыми ступнями тонкие струйки холода, сочившиеся по-над полом, он достал из кармана кожаной тужурки кисет, оторвал от газеты узкую полоску и стал неуверенными пальцами сворачивать самокрутку, размышляя при этом, какая причина вышибла из сна его, усталого, не спавшего толком уже несколько ночей подряд. Причины вроде бы не было. Но она была — не могла не быть.

Пристально разглядывая подрагивающий огонь лампы, Сибирцев послюнивал самокрутку, набитую крепчайшим хозяйским самосадом, и машинально оттягивал первую затяжку, словно бы не готов был еще закурить… А мысли текли. О чем? О службе? Пожалуй, нет. Она была привычной. Другой Сибирцев, по сути, и не знал. Как началось в восемнадцатом, так и по сей день. Вот уж два года, считай… Последние месяцы, по возвращении в Иркутск, стало вроде бы поспокойней. Вроде бы. Потому что среди своих.

Сибирцев приподнялся, потянулся самокруткой к надколотому стеклу лампы и, втянув щеки, прикурил. Тронул ладонью подбородок и подумал, что надо бы побриться, но подумал вяло, как о постороннем. Он задохнулся и со всхлипом закашлялся. И тут же услышал, как на печи закряхтел, заворочался под жестким тулупом хозяин дома Семен Каллистратович.

— А? Чего?.. — забормотал он сонно. — Слышь, Лександрыч, случилось чего? А?

Сибирцев усмехнулся: “Случилось… Ни днем ни ночью нет старику покоя. Нашел постояльца на свою голову”.

— Спи, дядя Семен. Рано еще. Пяти нет. Просто покурить захотелось. Спи.

— А-а, — глухо вздохнул хозяин, — а я уж подумал чего…

И в этот миг сквозь толстые стены и наглухо запертые ставни донесся до Сибирцева визг кольца по тугой проволоке, протянутой наискось через двор, а следом свирепый рык и басистый гулкий лай старого кобеля Бурана. Совсем уже старого. Так, видимость одна, что сторожит.

“Вот и случилось”, — мельком подумал Сибирцев, вслушавшись в наружные звуки. Крепко, видно, прихватил мороз.

В ворота громко застучали чем-то железным, вероятно рукояткой нагана. Звук был отрывистым и нервным. Спокойно, будто давно ждал этого стука, Сибирцев размышлял, кто бы это мог быть. Мизинцем стряхнул пепел в банку, еще разок затянулся и пригасил окурок.

“Небось Шумков”, — решил он. Все-то нервничает, спешит, словно оправдывает свою фамилию. Трудно ему в милиции. Тут нервозность — гроб с крышкой.

Сибирцев понимал, конечно, что все это у Шумкова от возраста, от молодости. Себя он молодым не считал, хотя и был всего на пять лет старше. Но в эти его пять лет вошли война, революция и снова война.

Однако что-то действительно случилось. Не стал бы его Евстигнеев будить. Пожалел бы.

Заскрипела, застонала лесенка, приставленная к печи. Простуженно кашляя и неразборчиво матерясь, с печи спускался хозяин.

— Погоди, дядя Семен, — позвал Сибирцев, — я сам встречу.

— Сам, сам, — бормотал хозяин. Он шлепал босыми ногами по полу, шумно отыскивал в темноте катанки, сердито сморкался. — И чего им, к черту, не спится?.. Ты вот собирайся давай. Портки-то надень, не за мной, поди, пришли…

Хлопнула дверь, и Сибирцев вздрогнул, почуяв морозную струю воздуха, хлестнувшую по пяткам. Быстро одеваясь, он услышал сердитый окрик хозяина, и Буран вмиг смолк, полагая, что честно отработал свою кормежку. Потом загремели засовы, пронзительно завизжали петли отворяемой калитки и раздались быстрые, хрупающие шаги. Забухали сапоги в холодных сенях — это пришедший сбивал снег, много его нынче в Иркутске. Снова хлопнула дверь, впустив клубы ледяного пара, и вошли хозяин с Шумковым, закутанным до глаз в желтый башлык.

— Ждраштвуйте, Михаил Александрович, — с трудом проговорил Шумков, обеими руками оттягивая край башлыка, застекленевшего на морозе, — шичаш… — С трудом развязал узел, откинул концы башлыка на спину и тяжело сел на лавку.

— Здоров, — с легкой иронией отозвался Сибирцев. — Чего это ты, брат, расшумелся, а? Всю, понимаешь, улицу согнал с печи, всех соседей переполошил. Опять небось говорят, в милиции чепе, коли среди ночи своих собирают.

— Виноват, Михаил Александрович, бежал, — с готовностью подтвердил Шумков, но видно было, что нисколько он себя виноватым не считает, хотя бежал — это точно. — Товарищ Евстигнеев велел передать срочно явиться. Серьезная беда, Михаил Александрович.

— Что за беда? — отрывисто бросил Сибирцев и поднес лампу к самому лицу Шумкова. — Говори, можно, — он кивнул в сторону хозяина.

Шумков поморгал ресницами и шмыгнул носом.

— Творогова привезли, — сказал он наконец.

— Как привезли? В каком смысле привезли? — Сибирцев вонзил взгляд в Шумкова, и тот отвел глаза.

— В гробу привезли… Сотников…

— И Сотников? — воскликнул Сибирцев.

— Нет, Сотников привез, — поправился Шумков, снова шмыгнул носом и утерся рукавом худой своей шубейки.

“Совсем мальчишка, — глядя на него, тоскливо подумал Сибирцев и тяжело опустился на лавку. — Как же так? Что ж это ты, Творогов?..”

Замерла огромная, во всю стену, тень хозяина. Сибир­цев смотрел на нее и тщетно старался поймать какой-то ускальзывающий вопрос, какую-то важную мысль.

— Нынче привезли, — снова заговорил Шумков. — Вот как вы ушли… Товарищ Евстигнеев велел дать вам маленько поспать, а теперь вот, значит, послал.

Сибирцев нагнулся, стал шарить под лавкой. Шевельнулся хозяин, достал из припечка сапоги с обернутыми вокруг голенищ портянками, подал Сибирцеву.

— На-ко, Лександрыч. Я их тут поставил. Теплые.

Сибирцев кивнул благодаря, начал закручивать портянки, натянул сапоги. Медленно прошел в свой закуток, надел куртку, сунул в карман кисет и спички, перекинул через плечо ремень маузера. Вернувшись, увидел запавшие скорбные глаза хозяина.

— Вишь, какая беда, дядя Семен…

Хозяин участливо покивал, спросил:

— Может, хоть пожуете чего? Надолго, поди?

— Да ведь кто знает…

— Тады погодь малость, — заторопился он и загремел печной заслонкой. — Эх ты, горе, щи-то мы с тобой, почитай, выхлебали. Картохи вот есть. Теплые. Сальца сейчас отрублю… — он зашлепал к двери.

— Голодный небось, — не столько спросил, сколько подтвердил Сибирцев, услышав, как сглотнул слюну Шум­ков. — Давай-ка, брат, подкрепись. Знатное у деда сало… Что случилось — того не воротишь. А чтоб голова варила, се кормить нужно. Садись к столу. Шубу-то брось.

Сибирцев подвинул Шумкову пяток картофелин, сваренных в мундире, деревянную солонку, а сам, достав кисет, начал сворачивать новую цигарку, прикурил от лампы. Возвратился хозяин с куском замерзшего сала в сверкающих крупицах темной соли. Хорошее сало, с прожилками мяса. Хозяин нарезал его толстыми ломтями, посунул на середину стола.

— Поел бы, Лександрыч.

— Спасибо, дядя Семен. Я уже сбил аппетит. Давай, Шумков, нажимай, брат.

Шумков деликатно очищал кожуру, двумя пальцами присыпал картофелину солью и тут же запихивал ее в рот целиком. Голод брал свое, какая уж тут интеллигентность. Он жевал, откусывал сало, жирным пальцем утирал хлюпающий нос, и глаза его — видел Сибирцев — так и норовили закрыться в истоме.

“Их-то за что? — возник наконец все тот же немой во­прос. — Павел ведь ровесник этому губошлепу. Тоже мальчишка был. Уже был…”

Многое видел Сибирцев. Сердце, бывало, рвалось на части от жалости, а то от ненависти. Но больше всего боялся он увидеть трупы расстрелянных, замученных мальчишек. Срыва боялся. А сорваться никак было нельзя. Работа была такая. Да, многое он видел, в конце концов, понимал, что всегда присутствовала в его профессии некая железная необходимость. Но ведь это для него. Для него! А они-то- мальчишки. Их-то за что?..

Самосад показался горьким, от него першило в горле, стоял жесткий ком, и никак его невозможно было проглотить.

Хозяин неслышно двигался по избе, шебаршил чем-то, бормотал под нос.

Сибирцев встал. Немедленно поднялся и Шумков, взглянул виновато.

— Дядя Семен, дай ему клок газеты… Заверни остатки да возьми с собой, — сказал Сибирцев Шумкову. — Там доешь… Идти надо, дядя Семен, ты уж прости, служба такая.

— Да что служба, — бормотал хозяин. — Я ить службу понимаю. Идите, сынки, с богом. Берегите себя. Ты, Лександрыч, того… особо не того… Не подставляйся. Пуля, она не понимает. Я-то знаю. Ну, Христос с вами…


3

Кабинет начальника губернской милиции Евстигнеева был тесным и низким. Собственно, это был временный ка­бинет. Постоянным помещением милиция еще не разжилась. Здание старое и сырое, бывшая контора складских помещений, и эта комнатка с единственным забранным решеткой окном была, по сути, тоже единственным местом, где усталые милиционеры могли отогреться. Половину кабинета занимал диковинный, под зеленым сукном стол, черт-те как попавший в это строгое учреждение. Сбитые его края, мощные формы и витые фигуристые ноги определенно указывали на бильярдное происхождение. На этом столе по очереди спали дежурные. Помимо него в кабинете находилась гордость всей милиции — настоящая чугунная с литыми узорными дверцами “буржуйка”. Она стояла у окна на железном листе, и на ее раскаленных докрасна конфорках постоянно шумел чайник. Тускло светила под потолком электрическая лампочка.

Евстигнеев — худой, болезненный мужчина, в застиранном старом френче, поверх которого он постоянно носил меховую душегрейку, шаркал подшитыми валенками, маяча от стола к окну. Увидев вошедшего Сибирцева, он молча кивнул и жестом пригласил садиться. Сибирцев сбросил на стул полушубок и шапку, сел на соседний. Сунув руки в карманы широких галифе и зябко подергивая плечами, Евстигнеев продолжал толочься в узком пространстве, поглядывая то на телефонный аппарат на дальнем конце стола, то на закипающий чайник.

Среди бумаг на столе, до которых Евстигнеев был небольшой охотник, стояла загодя приготовленная кружка со щепотью сушеного брусничного листа. Когда чайник наконец закипел, Евстигнеев ловко подхватил его и быстро залил кружку кипятком, помешал черенком столовой ложки и прикрыл надколотым блюдцем, чтоб настоялось. Взглянул вопросительно на Сибирцева; тот, отказываясь, качнул головой и потянулся за кисетом. Тогда Евстигнеев наклонил, как бык, свою лобастую лысеющую голову, подошел в упор к Сибирцеву и скрипучим голосом произнес:

— Его сейчас Шильдер осматривает. Составляет про­токол. — Он вздохнул, отошел к столу. — Взглянешь сам потом?

Сибирцев кивнул.

— Всё бумаги, — снова проскрипел Евстигнеев и приподнял блюдечко. — Человек погиб, а им бумаги…

— Кому им? — Сибирцев поднял голову.

— Нам, — вяло отмахнулся Евстигнеев. — Видел я его… Страшной смертью погиб Павел. На-ко вот, — он протянул Сибирцеву несколько листов, плотно исписанных расплывчатыми чернилами. — Сотников это. Я велел, чтоб самым подробным образом. Все факты, и никаких фантазий. А дальше — мои соображения.

Сибирцев прошел за стол Евстигнеева, потеснив его к окну, раздвинул бумаги и положил перед собой листки. Сел, сжав ладонями виски, начал читать. А потом вдруг задумался, пристально глядя куда-то поверх бумаг. За сухими, грамотными фразами показаний Сотникова он снова увидел многомесячную мрачную и кровавую историю колчаковского исхода в Сибири…

События, о которых невольно вспомнилось сейчас, разворачивались еще в апреле восемнадцатого, когда во Владивостоке высадились десанты японцев, а позже — американцев и англичан. Тогда же в Харбине, при штабе главно-начальствующего в полосе отчуждения Китайско-Восточной железной дороги Дмитрия Леонидовича Хорвата — “длиннобородого харбинского Улисса” — как тайком звали его подчиненные — появился недавно вернувшийся с германского фронта бывший прапорщик Михаил Сибирцев. Хоть в чинах он был невысоких, зато фронтовая закалка: такие скоро становились штабс-капитанами, а то и полковниками. Именно здесь, под негласным покровительством и на денежные субсидии Хорвата и, кстати, с помощью оружия, которое от имени главы японской миссии в Харбине генерала Накашимы доставлял полковник Куроки, формировались отряды спасителей родины под главенством Семенова, Орлова и других. Для этих вольных атаманов не существовало никаких законов, и слушались они лишь тех, кто давал деньги. А контр-адмирал Колчак, только что приплывший из Сингапура, был назначен для начала членом правления КВЖД и, видимо, еще не совсем четко представлял себе судьбу, уготовленную ему английскими союзниками. В общем, то были дни всеобщего помешательства на идее реванша, скорого и жестокого, отождествляемого со спасением России. Сибирцев запомнил эти слова, сказанные знакомым штабным офицером из окружения Хорвата; они потом сошлись накоротке, и странным показался Сибирцеву этот поручик, польский князь, невесть за какие грехи заброшенный сюда от далекой своей ясновельможной. Но в какой связи вспомнился этот офицер? Ах да, это он отослал Сибирцеву письмо, передал с оказией, — очень неосторожное письмо, хорошо, что в эту пору был еще Сибир­цев вне зоркого ока семеновской контрразведки. Дорого могло бы оно обойтись. Так вот, писал он Сибирцеву на станцию Маньчжурия: “…а штабные должности у нас, дорогой Мишель, нынче переполнены, и всюду еще толпы при­командированных. Я спросил давеча опору нашего всероссийского правительства, полковника Маковкина, — вы должны помнить его, Мишель: смутьян и бабник, — зачем же так-то раздуваются штаты? Знаете, что он ответил? “Сие нужно для флага и для получения содержания: надо же как-нибудь кормиться”. Нагл, да хоть откровенен… Все харбинское начальство обзавелось стадами личных адъютантов, по городу носятся автомобили с супругами, содержанками и ординарцами высшего начальства и всяческих кандидатов в атаманы. Семенов завел себе атаманшу из харбинских шансонеток и на днях преподнес ей колье в 40 тысяч рублей. И уже вовсе новость: появились “кузины” милосердия. В штабах теперь порхают для красочности, поднятия фантазии и настроения многочисленные машинистки с голенькими ручками. Мы же помним, что Наполеон проиграл Бородино оттого, что отяжелел, и потому заранее обеспечиваем себе легкость мысли… Ах, милый друг, ей-богу, настроение такое, что будь деньги, попробовал бы пробраться на Дон…”

Вот как начинали. А через два года они мчались назад, из России, крали все, что могли украсть, что можно было поднять и погрузить в вагоны. Союзники спешно покидали Колчака, окончательно убедившись, что его карта бита. И среди этого, поистине вавилонского столпотворения удиравших завоевателей, теснимые и отгоняемые на запасные пути, медленно двигались из Омска к Иркутску два поезда “верховного правителя России”, теперь уже “полного адмирала” Колчака. Сам “верховный”, накинув на плечи серую солдатскую шинель, стоял у окна своего салона и смотрел, как мимо на большой скорости проскакивали составы, битком набитые российским добром. Плыли печальные аккорды старого романса: “…умру ли я, ты над могилою гори, гори, моя звезда…”, мелькали в памяти пятнадцать месяцев упоения властью и славой под бело-зеленым знаменем, символизирующим снега и леса Сибири. Пятнадцать месяцев… Много это или мало?.. Нет, он еще не верил в свое поражение, он на что-то рассчитывал. Мо­жет быть, на верность союзников своему слову.

“…Про нашего адмирала говорят, — писал Сибирцеву в том письме поручик, — что он вспыльчив, груб в выражениях и как будто предан алкоголю. Человек с норовом, до полной неуравновешенности и взбалмошности. Но расклад таков, милый Мишель, что на эту серую лошадку наши партнеры, кажется, делают ставку. А великолепный Улисс все танцует какой-то чрезвычайно пестрый танец и, судя по всему, уже уходит в тень. Что-то будет?..”

А случилось то, что и должно было быть. Рабочий класс и партизаны Сибири предъявили союзным миссиям требование: либо выдача Колчака и золотого запаса России, который увозил с собой “верховный” под усиленной охраной, либо взрыв туннелей Круго-Байкальской железной дороги. И уж тогда ни один эшелон не покинет Иркутска. Решение союзников было единогласным и абсолютно логич­ным. Ввиду бесперспективности дальнейшего продолжения совместной борьбы передать представителям Советской власти Иркутска адмирала Колчака и вместе с ним председателя совета министров Пепеляева, нет, не Анатолия Пепеляева, лихого генерала, дошедшего в восемнадцатом от Сибири до Волги, а его старшего брата, апоплексического обжору Владимира Пепеляева. Черт с ним, с Колчаком, в конце концов черт с ним, с золотым запасом. Логично. Чисто по-европейски…

Последними под непрерывными ударами 30-й дивизии 5-й Красной Армии отходили наиболее крепкие, отборные колчаковские части — 15-тысячная армия генерала Каппеля. Двадцатисемилетний генерал, гордость белого движения, — его Колчак прочил в свои преемники, — отступая вместе с армией, обморозил ноги и умер от гангрены. И вот его везли в гробу, чтобы пышно похоронить в Иркутске. Командование армией принял генерал Войцеховский. Озлобленная белая орда сбивала заслоны и рвалась к Иркутску, где в тюрьме изнывал Колчак и нынешний председатель Иркутской губчека Самуил Чудновский уже вел про­токол допроса “верховного правителя”.

Навстречу белым к станции Зима были спешно выдвинуты рабочие и партизанские соединения Иркутска. Здесь они стали насмерть. И тогда каппелевцы разделились. Отдельные отряды, увозя часть награбленного, повернули в тайгу, к Верхоленску, имея намерение перейти Байкал у Баргузина и оттуда спускаться к югу, на Читу. Основные же части, во главе с Войцеховским, использовав предательство чехословацких гусар, нарушивших нейтралитет и арестовавших руководителей рабочих отрядов, прорвали оборону красных и устремились к Иркутску на соединение с казаками атамана Семенова, требуя немедленного освобождения Колчака и выдачи золотого запаса.

Иркутский ревком связался с Реввоенсоветом 5-й армии и получил указание Совета Народных Комиссаров: сохранить жизнь Колчаку, но при особо тяжелых обстоятельствах поступить так, как потребует обстановка.

На подступах к Иркутску разгорелись тяжелые бои. Дальше медлить было нельзя. И ревком вынес постановление: “Лучше казнь двух преступников, давно достойных смерти, чем сотни невинных жертв”.

А дальше, как зафиксировала история: “…Постановление ВРК от 6.II.20 № 27 приведено в исполнение 7.II. в 5 ч. утра в присутствии…”

Колчак и Пепеляев были расстреляны на льду Ангары, и тела их спущены под лед. Войцеховский же и Семенов вынуждены были во избежание встречи с регулярными частями Красной Армии снять осаду Иркутска и уйти в Забайкалье. Оттуда их уже окончательно выбили в конце октября двадцатого года, когда была освобождена Чита и образована Дальневосточная республика — ДВР — временное буферное государство. Но ни о каком спокойствии, конечно, говорить сейчас не приходится. Это Сибирцев хорошо понимал. Интервенция затаилась на станции Маньчжурия, подобрала когти, словно подлая рысь, выжидая только удобного случая, чтобы всадить их в спину революции. Убить-то теперь уже не убьет, силенок недостанет, но поранить может крепко.

Да… Ну а те, что пошли через тайгу и Северный Байкал, те, крепко потрепанные партизанами, вышли-таки к Чите. Выйти вышли, но, судя по разным слухам, пришлось им большую часть награбленного оставить в тайге. Что просто бросить, а что и припрятать до лучших времен. То, что придут лучшие времена, никто из них не сомневался. Более того, кое-кто уже и теперь пробует вернуться к спрятанным своим богатствам. И это не слухи, в сводках сообщают из уездов: там и сям появляются разной численности вооруженные группы и отряды. Грабят население, шарят по тайге, совершают налеты на прииски, убивают старателей, забирают золото и тут же исчезают. Скорее всего, многие бандиты родом из этих мест, знают потайные ходы и тропки, сторожки и заимки, имеют многочисленную родню, а следовательно, и хорошо разветвленную агентуру. Если добавить к этому, что богатый сибирский мужик крепок и никогда, по сути, не знал крепостного рабства, а те, в глубинке, кто лично не пострадал от Колчака, к Советской власти относятся весьма прохладно, то возвратившиеся вчерашние колчаковцы в такой ситуации свободно могут раствориться в народе и жить, не вызывая подозрений, и в нужный момент с оружием в руках — благо его по всей России-матушке бери не хочу — занять место в банде.

На такую примерно банду, действующую в Баргузинском уезде, как следовало из показаний Сотникова, они с Павлом Твороговым и нарвались. Но что их занесло в Баргузин, когда они должны были заниматься делом на западном побережье Байкала, в Большой Тарели, Качуге? Сибирцев еще раз внимательно просмотрел показания Сотникова, но объяснения так и не нашел. Видно, тут и крылось самое главное.

— Ну? — Евстигнеев присел и в упор взглянул в глаза Сибирцева, заметив, что он прочитал все и теперь, сложив листки в стопку, словно бы машинально подравнивал края. — Понял, в чем беда?

Сибирцев неопределенно пожал плечами, однако Евстигнеев принял этот ответ как согласие и продолжал своей скрипучей скороговоркой:

— Вот и я полагаю, что нечего нам в это дело соваться.

Но, увидев недоуменный взгляд Сибирцева, удивился и сам:

— Не понятно? Чудак-человек, Баргузинский-то уезд — территориально никаким боком нам не подчиняется. Больше того, он в другом государстве. В сопредельном государстве — Дальневосточной республике. Он не только Иркутску, но и Москве не подчиняется. Нет, я просто уверен, надо передать это дело читинским товарищам, так сказать, по дружбе, и на том поставить точку. Нам и своих забот по горло. Да и народу где взять? Нет у меня лишних людей. И сил таких нет, чтоб соседских бандитов гонять. Не потя­нем мы это дело, нет, не потянем.

— Да ведь это как смотреть: сегодня у соседей они, как ты говоришь, а завтра перешли границу — и у нас. Им ведь наша временная граница — плюнуть и растереть.

— Ну вот, перейдут границу, и будем ломать себе головы… Нет, я тебя понимаю, мне, может, тоже Павла жалко То есть что я говорю, конечно, жалко. Но я смотрю реально: не сложилась у нас сейчас такая ситуация, чтобы бросить силы на это дело. Не потянем.

— Ох, и умный ты, Евстигнеев, ох, и голова! — с нескрываемым сарказмом заметил Сибирцев — Куда как тонко чувствуешь ситуацию. По всему ты, выходит, прав. И государство за Байкалом другое, и в задачи наши не входит… Все у тебя верно. Слишком верно. Одного ты понять не хочешь: ДВР — явление временное. А Советская власть у нас одна. Права ты свои четко усвоил, а вот обязанности… Не могу тебя понять. Вроде из рабочих ты, а рассуждаешь, как самый завзятый бюрократ. Не видишь ты сути момента, это в тебе меньшевик сидит, и ничем его, понимаешь, не вытравить.

— Ну, ты скажешь… — обиделся Евстигнеев.

— А я вот и говорю. Имею, значит, право, потому как насмотрелся на вашего брата. И ты, я вижу, не собираешься расставаться со своим прошлым. И ежели не хочешь понимать, будем мы тебя, Евстигнеев, гнать из милиции в шею.

— Так уж и гнать, так сразу и гнать, — примирительно заговорил Евстигнеев. — Ну что ты мне душу мотаешь? Приставили комиссара на мою голову! Ведь я ж всей душой, да факты против нас. А то — гнать… Доразгоняетесь.

— Нет таких фактов, чтоб мешали Советской власти разделаться с мерзавцами. Бандитами и убийцами. Нет, понимаешь И самое вредное — это быть в милиции бюро­кратом. Усвой.

— Ну, предположим. Выходит, я не прав. Хорошо. А сам что предлагаешь? Снимать всех наличных людей и бросать их в тайгу? Нарушать хоть и временные, но все же государственные границы? Да и где они, эти твои бандиты?..

— Пока не предлагаю. Речь идет о твоем отношении к делу. О твоей, извини, брат, незаинтересованности. Вот о чем. А одним нам, конечно, не справиться.

— И я о том толкую, — облегченно вздохнул Евстигне­ев. — Не ссориться бы нам с тобой надо, а думать.

— Ну, Евстигнеев, ну, артист! — усмехнулся Сибирцев. — Что ж, давай думать… Скажи-ка, брат, ты внимательно читал показания Сотникова?

— А как же! — удивился Евстигнеев.

— Внимательно. Так… А не можешь ты мне объяснить, за каким чертом они потащились на Баргузин? Ты им давал такое задание?

— Не-ет… — Евстигнеев морщил лоб и мучительно соображал, наконец его что-то осенило. — Так ведь следы бандитов вели туда. — Он внимательно посмотрел на Сибирцева. — Не то? А ты думаешь иначе?

— Это все на поверхности. Да и выглядит примитивно: вдвоем против банды. С Сотниковым говорил?

— В общих чертах. Велел написать все. Вот он и…

— Не написал, — закончил Сибирцев. — Давай-ка, брат, поступим так. Ты пока человек действительно новый, а тут, видимо, все не просто. Этим делом займусь я. Может быть, даже на чека придется выйти, посмотрим. Распорядись, пожалуйста, чтоб Шильдер прислал мне сюда протокол осмотра тела, вызови Сотникова и оставь нас одних… Да, в еще одна вещь, на всякий случай. Очень советую не устраивать Павлу пышных похорон. Родственников у него в Иркутске, насколько мне известно, нет, так что в обиде никто не останется. А нам сейчас надо поменьше шума.

Евстигнеев заметно обрадовался. Дело-то, как оказалось, не такое простое, а Сибирцев — человек опытный, опять же — свои люди в чека, тоже немаловажно. Вот только с похоронами зря он так. С оркестром надо. Чтоб внимание привлечь к героической деятельности милиции, народ привлечь. Нет, решил Евстигнеев, тут Сибирцев не прав, тут он перегибает. Да и кого здесь, в Иркутске, бояться? Свои же кругом. Не прав Сибирцев, нет…


4

Появился Сотников — русоволосый, ясноглазый парень богатырского сложения. Гимнастерка, казалось, трещала на его широкой груди.

— Садись, Алексей, — пригласил Сибирцев и невольно подумал: как же так случилось, что щуплый и застенчивый Паша Творогов, приняв нечеловеческие муки, погиб и лежит теперь на цинковом столе у Шильдера, а этот красавец сидит напротив и в чистых глазах его не видно боли, разве что едва уловимое смятение. Ведь они были вдвоем.

— Показания твои я прочитал. Толково написано. Четко и по-деловому. А сейчас расскажи мне все это еще раз. Особо остановись вот на чем. Каким образом вы оказались в Баргузинском уезде? Раз. Затем, как взяли Павла, кто допрашивал и пытал? Что, по твоему мнению, могло интересовать бандитов и что они могли узнать? Два. И наконец, каким образом удалось увезти его тело. Давай, и как можно подробней.

Сотников опустил голову на ладони, прикрыл глаза, помолчал, а потом, тряхнув упрямыми своими кудрями, поднял взгляд на Сибирцева. И тот изумился — столько в нем было откровенного отчаяния. Вдруг совершенно преобразился человек.

— Михаил Александрович, — глухо заговорил Сотников и огляделся: нет ли посторонних, — то, что я написал, это все не то. То есть, я хочу сказать, не самое главное,

— Знаю, — спокойно отозвался Сибирцев.

— Откуда? — удивился Сотников.

— Концы не сходятся, Алеша.

— Да, вы, наверно, правы. Но я объясню вам…

— Этого мне и хотелось бы, — так же ровно говорил Си-оирцев. — Только ничего не упускай. Никаких деталей не упускай.

— Тут вот в чем дело, Михаил Александрович. У нас же вы знаете какое помещение. Мне начальник велел написать показания. Я сел там, у себя, так ведь каждый подходит, через плечо наклоняется, смотрит. Я ж точно понимаю, ребята жалеют Павла, сочувствуют. А кто и наоборот: что ж ты, думают, жив-то остался — бугай этакий. Пашка, мол, хлипкий, а герой. А ты…

Сибирцев поймал себя на мысли, что и он тоже, наверно, обидел парня недоверием. Ведь такие вещи чувствуются особенно обостренно. Так-то, брат…

— В общем, эти показания можно выбросить, потому что нет в них самого главного, — продолжал Сотников. — А потом, я и сам чувствую, что виноват в гибели Павла. Я старше его по возрасту, мог предвидеть.

— Но ведь ты ему был подчинен.

— Ну и что же? Все равно здесь моя вина.

— Знаешь что, Алексей, — жестко сказал Сибирцев, — степень твоей личной вины еще пока никто не собирался определять. Придет время — займемся и этим. Дело давай. А прав ты или виноват — покажут обстоятельства.

— Ну, ладно, — вздохнул Сотников. — Вот как все произошло…

Сибирцев молча слушал рассказ парня, и перед его глазами наконец-то вставала истинная картина происшедшего.

Павел Творогов был родом из Баргузинского уезда. Село Шилово, таежная глухая сторона. Потомки сосланных сюда когда-то духоборов, не то староверов жили скрытно, посторонних не любили, стерегли свой уклад. Революция ворвалась и сюда, в богом забытую глухомань, кровавой межой разделила семьи, человеческие судьбы. Одни, подобно Павлу, ушли в революцию, другие — к многочисленным атаманам — Семенову, Анненкову, Красильникову, Калмыкову, вон сколько повылезало их на свет…

Творогов с Сотниковым были направлены в Верхоленский уезд для организации милиции и, главным образом, обмена опытом борьбы милицейских групп с бандитскими шайками. Дело было для них не новое, на протяжении года приходилось не раз выбираться в самые отдаленные уголки губернии, ничего особенного поначалу не представляла и эта их поездка. Но в районе Большой Тарели они вышли на след полковника Мыльникова, по-видимому, одного из близких самого Каппеля. Этот Мыльников увел от Войцеховского довольно сильный отряд и двинул через тайгу на Баргузин. Мужики говорили, что он вез с собой много золота и драгоценностей под большой охраной. Бросал пушки, снаряды, бросал обмороженных солдат своих, расстреливал не то что по подозрению, а за косой взгляд, но золото держал при себе, никому не доверял. Лютовал. Рассказывали, что известный каратель Меллер-Закомельский по сравнению с ним — белогубый щенок. И вот за Байкалом что-то с ним произошло: то ли сыпняк свалил, то ли еще что, но отряд застрял надолго. До весны. А в марте или в апреле он с остатками отряда — многие к той поре разбежались — и с малым количеством золота ушел к Чите. И опять-таки по слухам — это надо тщательно проверить — там и погиб. Осенью на Байкале появился его холуй, ведавший у Мыльникова контрразведкой, штабс-капитан Дыба. Зверь почище самого. Собрал отряд около согни штыков и сабель и бесчинствует в уезде. Есть определенные подозрения, что он вернулся за спрятанным мыльниковским золотом. Узнав об этом, Творогов, естественно, не мог оставаться спокойным. Его увлекающаяся натура требовала немедленных действий, он готов был забросить все свои дела и тоже броситься на поиски золота. “Когда еще такой случай выпадет? — с жаром доказывал он свою правоту Сотникову. — Да за это нам все простится!” И Сотников не устоял: соблазн был действительно велик.

Самое удивительное, что они вышли на золото.

А случилось это так. Когда Мыльников отдавал богу душу, за ним ходил только один дед Лешаков, остальные боялись заразы, наверное. Этот Лешаков был побратимом покойному Павлову отцу, но старательством не занимался, он сызмальства охотник. Лешаков-то и рассказал Павлу по старой дружбе, значит, что полковник вроде бы доверил ему свою тайну. А может, еще как узнал, может, больной в бреду проболтался, про то дед говорил уклончиво. Но только когда полковник оклемался, взял он деда за горло и пригрозил страшными карами, если тот хоть слово пикнет. С тем и ушел на Читу, обещая вскорости вернуться и хорошо наградить за молчание и службу. Не вернулся. И дед потихоньку переправил то золото от греха на свою охотничью заимку, там и спрятал. А потом появился Дыба. И так и эдак приступал к деду, стращал, за бороду дергал, клялся, что полковник золото ему велел взять, только дед — молчок. Знать ничего не знаю — и все. Ведать не ведаю. Ну, и стал Дыба по округе шнырять, убивал старателей, кооператоров, мужиков грабил и пытал все про то поганое золото. Да ведь никто и не знал. А Павел каким-то нюхом, что ли, вышел прямо на Лешакова, и тот раскрылся, видно, Дыба ему уже поперек горла стал.

— Ни я, ни Павел не учли самого главного, Михаил Александрович, — тихо рассказывал Сотников, уставясь в какую-то точку на стене. — Мало найти золото, надо его еще вывезти. А вывезти его мы не могли — не на чем, да и Дыба дороги перекрыл. И тут произошла наша ошибка. Перед уходом Павел решил выяснить, где Дыба имеет свою основную базу. Пошел в село, все ж таки родня, а тут Дыба и наскочил. Кто-то из своих Павла и выдал… Появился, мол, один из Иркутска, говорят, в комиссарах. Тут и взяли Павла…

— А дальше? — негромко сказал Сибирцев.

— Три дня он его… — Сотников опустил голову на побелевшие кулаки. — Три дня, товарищ Сибирцев. Я сидел и ждал, как договорились, у деда на заимке. Сидел и не знал. А на четвертые сутки привез его дед Лешаков… Под сеном. Уже такого. Перепились, говорит, охранники, он его из сарая и выкрал. Мертвого… Ничего не сказал им Павел. Голову наотрез даю. Не такой он был, чтоб… сказать… В ту же ночь дед сколотил домовину, и мы поехали какой-то дорогой, теперь не помню, только где-то в стороне от тракта. На тракт мы уже в Гремячинской выбрались… Ну, а в Верхнеудинске я сразу к начальнику транспортной чека, объяснил: мол, погиб товарищ, дело было секретное, тот и дал вагон.

— Та-ак, — протянул Сибирцев. — Ну что ж, Алексей, кончим на этом. Ты хоть спал, как вернулся?

— Какой тут сон…

— Давай-ка, брат, вот что: даю тебе три часа и чтоб спал, я займусь делами, а потом пойдем в чека и там ты все повторишь.

— Вы мне не верите, — с тоскливой горечью прошептал Сотников.

— Ах, Алеша-Алексей, — Сибирцев укоризненно покачал головой. — Я-то думал, ты поумнел за это время. Какое же это недоверие?

— Так ведь в чека же…

— А сам ты кто? Самый ты что ни на есть настоящий чекист. Идейный борец с контрреволюцией. Сотрудник милиции… Одно мы дело делаем, одни муки принимаем, все вместе сторожим завоевания революции. А ежели ты обижаешься, что повторить заставляю, так в том и секрет нашей службы: десять, двадцать раз вспомни, если надо. Ты вот, может, и не замечаешь, а каждый раз, все рассказывая, вспоминаешь все новые детали, тонкости. Для тебя они могут ничего не значить, а для меня… ой как много они мне говорят! Понял? И давай договоримся, никаких обид. Иначе будем считать, что Павел погиб бессмысленно.

— А какой же смысл? — вскинулся Сотников.

— Вот почему, — мягко перебил его Сибирцев, — нам очень важно знать, что хотел из Павла пытками тот самый Дыба вырвать. Не стал бы он из одной только жажды убийства три дня, как ты говоришь, пытать комиссара. Павел ведь, по разумению Дыбы, вполне мог ничего не знать о золоте. А Дыба понимает, что скоро каюк ему: пошлем хороший отряд — и крышка банде. Только вот когда пошлем, это вопрос. И нам, и, что еще важнее, — ему. Сил только маловато… Вопрос времени, и Дыба это знает. Понял?

— Понял, — пробормотал Сотников.

— Ну, то-то. Иди спи.

Едва за Сотниковым закрылась дверь, появился Ев­стигнеев. Он протянул Сибирцеву два листа бумаги.

— Протокол осмотра. От Шильдера. Ну?

— Мы с тобой были правы, Евстигнеев, дело оказалось серьезнее, чем мы думали.

— Да-а?.. А что будем делать с Сотниковым, он же нарушил приказ, сорвал задание…

— Сотникова я отправил спать. На три часа. Распорядись, чтоб его разбудили. Он мне будет потом нужен… И давай договоримся, Сотников ничего не нарушал. Старшим в группе был Павел. Конечно, разговор с Сотниковым состоится. Позже.

— Ну, как знаешь, — Евстигнеев был чем-то недово­лен. — Как знаешь. Дело это ты на себя взял. Я звонил в чека, самого нет, доложил заместителю — Бровкину, что ты должен сделать ему важное сообщение. Могу ж я, в конце концов, поручить это дело тебе — своему заместителю? Вот я и поручаю. А мне доложишь о результатах. Да, главное, на нас это дело не вешай…

— Ты действительно артист, Евстигнеев! — восхитился Сибирцев. — Свет не видал таких артистов!

— Да будет тебе, артист, артист. Я был в губкоме, они оркестр дают. На завтра, в три часа. Речь надо будет сказать.

— Значит, все-таки по-своему сделал?

— Сделал так, как считаю нужным. И полезным. В целях пропаганды.

— Ну-ну, пропагандист… Вся надежда на мороз. Если будет такая холодина, как нынче, наверняка только наши и соберутся. Во всяком случае, любой посторонний будет заметен… Да… Хоронить — это мы потянем, еще как потя­нем. А дело делать — нет, не потянем…

— Ты чего? — насторожился Евстигнеев.

— Да так, ничего, своим мыслям…


5

Как нарочно, в первый день рождества морозы отпустили. Повалил крупный мокрый снег. Обшитый красным сукном гроб поставили на грузовик с опущенными бортами и медленно повезли по центральным улицам на городское кладбище. Хрипло разносились в сыром воздухе звуки траурного марша, застревала в снежных заносах машина, и тогда провожающие дружно толкали ее, наваливаясь все вместе. Народу собралось много, день праздничный, обыватель выбрался на улицу. Казалось странным, никою ведь, по сути, не удивишь похоронами в такое время, это стало делом привычным; сколько смертей повидал человек, сколько крови пролилось и правой и виноватой, а вот услышал глуховатый рокот барабана, тонкие, нестройные вскрики труб и побежал смотреть, выяснять, кого хоронят, да почему с оркестром, видно, не прост был покойник, ох ты, господи, не прост, упокой его душу, все там будем…

Сибирцев пришел прямо на кладбище и остановился за старым кафедральным собором. Отыскал свежую могилу, осмотрелся в стороне, низко надвинул на глаза меховую шапку. Ему хотелось подойти поближе, в последний раз взглянуть в неузнаваемое лицо Павла, но он по-прежнему стоял в стороне, внимательно наблюдая за всем происходящим и отмечая про себя лица знакомые и посторонние, равнодушные и заинтересованные — почему заинтересованные? — вслушивался в обрывки разговоров. Потирая морщинистую шею и трубно откашливаясь, Евстигнеев произносил речь.

— Еще одна свежая могила! — доносилось до Сибирцева. — Еще одна незабвенная утеря. Еще одна жертва! Вчера — еще полный сил, здоровый, энергичный, неутомимый, преданный идее, а сегодня уже холодный труп… Коммунистическая партия, Советская власть и вся революция понесли тяжелую утерю. Погиб Павел Творогов — один из лучших наших товарищей, один из честнейших и активнейших работников, погиб, смертельно укушенный ядовитой коброй контрреволюции. Павел Творогов погиб в момент начатой им большой работы, замученный белогвардейскими палачами, героически перенеся невыразимые пытки проклятых бандитов… Перед свежей могилой нашего товарища Павла Творогова еще раз поклянемся быть верными дорогим для него идеям коммунизма!..

“Нет, все-таки он дурак, — решил Сибирцев. — Причем дурак самолюбивый. Зачем нужны все эти подробности? Жертва бандитов, героически перенесенные пытки и без конца имя-фамилия, имя-фамилия…”

Когда под звуки Интернационала и троекратный залп все закончилось, Сибирцев еще некоторое время наблюдал за расходившимися. Его острый глаз не обнаружил ничего явно подозрительного. “Но ведь и они, — думал Сибир­цев, — тоже не лыком шиты”. А то, что “они” здесь были, в этом можно не сомневаться. Тем и опасен зверь, что умеет приспосабливаться, умеет становиться незаметным, когда это требуется. Но зверь есть зверь, самим не надо быть дураками. Хорошо, хоть Сотникова удалось убедить не появляться на кладбище. Такого верзилу не спрячешь в толпе — сразу привлекает внимание, как раз то, что должно быть полностью исключено в предстоящей операции.

К вечеру ударил настоящий рождественский мороз. Ангара окуталась тяжелым колючим туманом. Он мешался с паровозным дымом и угольной гарью, давил и жег легкие, вызывая надрывный, сухой кашель. Свечками уходили в небо дымы из труб, высоко в черном небе хороводили крупные звезды.

Все это вспоминал Сибирцев, сидя на нижней полке вонючего и задымленного вагона поезда, сквозь ночь тащившегося из Иркутска в Верхнеудинск. Рядом, привалившись к забитому куском фанеры окну, дремал Сотников. Изо всех щелей сквозило, сыпало снежной пудрой, по вагону тянули сквозняки, и Сибирцев с теплой тоской думал о своем хозяине Семене Каллистратовиче, уговорившем его сменить привычные сапоги на теплые просторные бродни.

Перед отъездом Сибирцев зашел в гостиницу “Модерн”, где жил заместитель председателя Иркутского чека Борис Петрович Бровкин. Сибирцев почти не знал его, связан был с самим председателем. А о Бровкине слышал только, что прислан из центра, человек дельный, толковый, немолодой уже, с большим опытом подпольной работы. Несколько раз встречались в губкоме, но как-то не познакомились, не было общих дел. Рассказывая Бровкину о чрезвычайном происшествии в Баргузинском уезде, выслушивая еще раз сообщение Сотникова, Сибирцев несколько раз ловил на себе показавшийся ему странным, какой-то очень заинтересованный, что ли, взгляд Бровкина. Впрочем, это могло относиться к работе. Видимо, заместитель председателя был в курсе еще недавней деятельности Сибирцева в колчаковском тылу. Бровкин сразу понял всю важность сообщения, обещал срочно разобраться и вообще всячески содействовать в подготовке и проведении будущей операции против банды. Иркутяне немедленно связались с читинцами, были подняты все сводки и документы, имеющие пусть даже косвенное отношение к отряду Мыльникова, донесения из Баргузина, дела об ограблении приисков, в общем, все, что могло пролить хоть какой-нибудь свет на таинственного штабс-капитана Дыбу, который до сегодняшнего дня, как оказалось, нигде не значился.

Наконец, когда план операции против банды был в общих чертах составлен и утвержден, Сибирцев отправился к Бровкину за последними указаниями.

Суховатый и сдержанный, Борис Петрович встретил его на этот раз исключительно радушно. Немедленно заварил самый настоящий чай, придвинул на блюдечке несколько кусков сахара. Лицо его по-детски лукаво улыбалось, и как-то по-особенному весело искрились даже стеклышки очков Сибирцев несколько растерялся от такого приема.

— Ладно, — не выдержал наконец и сам Бровкин, — не стану душу томить, вижу, как ты ерзаешь на стуле. Зна­чит, так и не вспомнил? Хотя тебе-то зачем… Это я, дорогой мой, должен вечно помнить. А может, все-таки вспомнишь?— он захохотал. — Нет… Шестнадцатый год, под Барановичами… Попался агитатор. “Долой царя, долой войну!” Садист-поручик, был там такой, все зубы выбил на допросе. Потом полевой суд и — к стенке. И тут юный пра­порщик… А?

Ну конечно, Сибирцев вспомнил.

Ночью пришел он в землянку, где ждал рассвета арестованный, отослал охрану, а потом вывел агитатора наружу и дал ему пинка под зад, чтоб больше не попадался. Вот уж поистине тесен мир… Сперва Сибирцеву самому грозил трибунал, но тут немцы вжарили с такой силой, что все смешалось в круговерти отступления.

Он пил душистый чай мелкими глотками, поглядывая на землистое, с темными мешками под глазами, лицо Бровкина, и размышлял о том, что его заставило тогда, в шестнадцатом, спасти пожилого агитатора. Обычная человеческая жалость? Нет, пожалуй. Презрение к поручику, известному своей изощренной жестокостью? Тоже нет. Мальчишеское удальство? Или понимание того, что публичная казнь произведет отвратительное впечатление на солдат, среди которых и так уже началось брожение? Черт его знает, видно, и к нему начало в ту пору подбираться ощущение какой-то несправедливости, творящейся вокруг, протеста, сперва и не очень осмысленного, стихийного. Но этот неосознанный поначалу протест скоро созрел и укрепился под влиянием массы агитаторов, нахлынувших в армию к середине семнадцатого года, и недоучившийся студент-медик Сибирцев, пошедший на фронт добровольцем, и уже успевший хлебнуть окопного лиха, выбрал единственно верный, как он считал, путь для себя, который и привел его к большевикам.

— Послушай, — сказал Бровкин, — ты не помнишь фамилии того поручика?

— Дыбов, кто ж его, подлеца, забудет, — спокойно ответил Сибирцев и вдруг замер. — Не может быть… Борис Петрович, неужто случаются такие совпадения?

— То-то. Внимательно читал протокол осмотра тела?

— А как же. Так ведь это ж его почерк, дыбовский…

— Вот-вот, и я, как прочел, сразу того садиста вспом­нил. Почерк действительно его. Да и разве забудешь? Все, чем мне он тогда грозил, все на нашем товарище выме­стил… Итак, что мы имеем? Ниточку к Дыбе, или Дыбову, как пожелаешь. Имеем, наконец, его портрет. Ведь до сегодняшнего дня его один старик Лешаков и видел. Да еще Павел ваш, но он уже ничего не расскажет. Ты его тоже помнишь: время, какие-то четыре года не должны его сильно изменить, узнаешь. А теперь давай уточним последние детали…

Дребезжал и дергался вагон, поблескивала в тусклом свете оплывающего огарка свечи снежная пыль, нещадно дымили вонючим самосадом и хрипло переругивались мужики- дикие, дремучие, заросшие, запуганные и обманутые, разбойные и отчаянные, только нащупывавшие свою правду, мечтающие о ней и не шибко пока верящие в нее. Сибирь-матушка поднялась, всколыхнулась, сдвинулась, и в этой кутерьме легко было не то что затаиться, но развернуться во всю свою разбойную силу и Мыльникову, и Дыбе, и любому самочинному атаману.

Пораженный открывшимся сходством Дыбы и Дыбова, Сибирцев забыл или постеснялся поговорить с Бровкиным, вспомнить прошедшее, неловко как-то… А поговорить хотелось. По душам, откровенно, о будущем. Не век же сидеть в милиции, перевоспитывать Евстигнеева, есть дела поважнее: опять Семенов зашевелился, японцы, того и гляди, нарушат шаткое перемирие. Пока живы старые связи, их надо использовать. Нет, не кончилась война со смертью Колчака. Сибирцев отчетливо понимал это. А если война — нужны оружие, хлеб, одежда. Нужно золото, много золота. И тут нельзя оставлять без внимания ни одной крупицы, не говоря уже о пудах, спрятанных в Баргузине полковником Мыльниковым.

Операция по изъятию этого золота была разработана Иркутской чека совместно с читинцами. Сибирцеву, как исполнителю, оставалось лишь кое-что уточнить и, разумеется, при необходимости менять какие-то детали по ходу дела.

Суть сводилась к следующему. Под видом записи добровольцев в Красную Армию и сбора брошенного оружия — и то и другое, кстати, все равно необходимо было сделать в ближайшее время — небольшая группа, не привлекающая к себе особого внимания, проникает в район, где действует банда Дыбы. Большой отряд вызвал бы подозрение. Два–три человека немедленно станут жертвой бандитов. Итак, не более десяти человек, среди которых Сотников — он зна­ет Лешакова — и Сибирцев — он может узнать Дыбова, — выходят на золото и тайно, вместе с собранным оружием, вывозят его. Надежной охраной, сами того не подозревая, должны стать добровольцы. Однако о золоте знают лишь трое: Сотников, Сибирцев и руководитель группы, читинский товарищ, который должен встретить двоих иркутян в Верхнеудинске. Для остальных — задача проста и конкретна: добровольцы и сбор оружия. Но это, как говорится, на бумаге, а все сложности, которые могут возникнуть, предстоит решать уже на месте фактическому руководителю Сибирцеву, при этом оставаясь в тени и ничем не выявляя себя. Попутно необходимо очертить район действий дыбовской банды, по возможности выйти на его базы и передать все данные читинцам. Дальнейшая ликвидация банды должна лечь уже на них.

Издалека, словно из другого мира, долетал тонкий паровозный гудок. Сибирцев зябко поеживался, курил без конца, вспоминал, восстанавливал перед внутренним взором портрет поручика, а теперь штабс-капитана Дыбова и продумывал разные варианты их возможной встречи. Сон не шел. К утру должен быть Верхнеудинск.


6

Сотников долго тер заспанные глаза, словно не мог понять, как он тут оказался, разминал затекшие плечи, по-детски любопытно глядел на Сибирцева, удивляясь его постоянной собранности, спокойствию и четкости жестов и мыслей. Не знал он просто, что за этим стоит. Не догадывался — молод еще, — какие сомнения кроются за твердостью и решительностью Сибирцева. Втайне завидовал он этому человеку с ранней сединой на висках и жесткими складками на щеках и у подбородка. И ему совсем не казалось странным, что все молодые сотрудники милиции, и он сам в том числе, всегда старались по любому вопросу обращаться не к Евстигнееву, прямому начальнику, а к Сибирцеву, исполнявшему должность заместителя, хотя фактически все дела в милиции вершил именно он. Сибирцев умел внимательно слушать, не наказывал за промахи, а старался вместе с провинившимся разобраться в причинах неудачи, был немногословен, и его мнение было непререкаемым для всех. И то, что в столь сложную и, как понимал Сотников, опасную экспедицию был выбран именно он, Алексей, поднимало его в собственных глазах. Увы, он и не думал сейчас, на какой риск шел Сибирцев, беря его с собой. Просто другого выхода не было: старик Лешаков знал Алексея и мог довериться только ему.

А сейчас они подхватили свои тощие вещмешки и, расталкивая сидящих в проходах мужиков, наступая на ноги и отмахиваясь от сонных злобных матерков, двинулись к выходу.

Едва они открыли дверь вагона, как на них буквально обрушилась толпа мешочников, прижала к поручням, готовая раздавить, расплющить.

— А ну, осади! — гаркнул Сибирцев. И воспользовавшись секундным замешательством, Алексей врубился крутым своим плечом в наседающую толпу. Не обидел бог силой. Прорвались.

После душной вони прокуренного вагона можно было захлебнуться — такой пьянящий, кристальной чистоты был воздух. Они вдыхали полной грудью и шалели, замечая, как их покачивает. Наконец мороз стал чувствительно прихватывать носы и кончики ушей. Холодноватое утро. По времени было давно утро, но на востоке, за сопками, только-только наметилась желтоватая полоска зари. Мимо сновали сгорбленные, навьюченные мешками, тени, похожие не на людей, а на каких-то странных зверей из колдовских таежных сказок. Отовсюду неслись брань, крики, визги, свистки. Выпускал пар паровоз, тонко и морозно гудел.

— Ну что, — сказал Сибирцев, — пойдем, Алеша, своих искать. Помнишь, поди, где они размещаются?

— Помню, — отозвался Сотников и пошел, рассекая грудью метущуюся толпу, осаждающую прибывший поезд.

В маленькой комнатушке транспортной чека их уже ждали.

Первым при их появлении поднялся со стула из глубины комнаты молодой и розовощекий — это было заметно даже при довольно тусклом свете керосиновой лампы — человек, одетый с явным щегольством. Новенький короткий полушубок, перетянутый скрипучими ремнями портупеи, низко, почти у самых колен, маузер в лакированной деревянной кобуре на каждом шагу похлопывает по ярко-алым галифе и надраенным до блеска сапогам. Увидев его, Си­бирцев так и замер с открытым ртом.

Все он мог предполагать, ко всему был готов. Легкая, едва заметная усмешка мелькнула на губах встречающего и тут же погасла, только глаза чуть сощурились. Он шагнул навстречу Сибирцеву и протянул ладонь.

— Здравствуйте, товарищи, — голос был негромкий и чуть хрипловатый. — Рад встрече. Михеев.

— Сибирцев, — тоже негромко, с неимоверным трудом сдерживая себя, сказал Сибирцев и с отчаянной силой сжал ладонь Михеева. Михеев только улыбнулся — силен. Сибирцев посторонился и кивнул назад: — Сотников.

Дружелюбно улыбаясь, Михеев пожал руку Сотникова. Познакомились с остальными, присели на колченогие табуретки, и Сибирцев, чтобы скрыть волнение, полез в карман за табаком.

— Ну что ж, — после паузы сказал Михеев, — транспорт подан, можно трогаться. Жилин, отвезите товарища Сотникова в гостиницу, покормите, устройте отдохнуть и ждите нас там. А мы, — он кивнул на Сибирцева, — будем у вас, как закончим дела. В ночь тронемся. Ночь для нас, — он снова обернулся к Сибирцеву, — сестра родная.

Мужик, довольно свирепого вида, с бородой, что росла, казалось, от самых глаз, скрипуче поднялся с табуретки и, махнув рукой, потопал к выходу, за ним остальные. Ушел, сославшись на дела, дежурный.

Они одновременно вскочили и через миг сжимали друг друга в объятиях, так, что кости затрещали. Прижавшись к щеке Михеева, Сибирцев ощутил слабый запах одеколона. Вот же, чертов Михеев! Гусар недорезанный!

— Володька, — срывающимся голосом смог наконец сказать Сибирцев, — что ж ты, вражья душа, молчал? Хоть бы слово… Убить тебя мало.

Михеев, обеими ладонями слегка отстранив голову Сибирцева, внимательно рассматривал его лицо, отмечая и темные круги под глазами, и резкую морщину над переносицей, и глубокий, полный затаенной печали, взгляд.

— Стареем потихоньку, — он снова слегка усмехнулся.

— Ну, ты-то как яблочко… Пусти, ну тебя к черту. Совсем, понимаешь, расстроил…

Михеев захохотал:

— Ну, Мишель! Расстроил, видите ли, его, сукина сына! Да я нарочно попросил ничего тебе не сообщать, думал, обрадую. А он — расстроился!

— Ты давно здесь? — Сибирцев, рассыпая табак, смог наконец скрутить цигарку, жадно закурил, поперхнулся, отплевываясь табачной крошкой.

— Как тебе сказать? В Чите недавно. Работаю в губкоме. Продразверстка и все такое прочее. Не соскучишься. Но чувствую, что это вроде как передышка. А ты? Хотя чего я спрашиваю? — засмеялся он. — О тебе я уже в курсе. Но, честное слово, Мишель, узнал, лишь когда встал вопрос о баргузинской операции. Ребята наши сказали. Я и уговорил их поручить это дело мне. Будешь у меня под крылышком. Не боишься?

— Нет, все-таки ты — вражья душа.

— Но почему?

— Потому что.

— Что-то неясно говорите, господин бывший прапорщик?

— А тебя что, в чине повысили, что ли?

— Какое повысили! Еле ноги унес. Ты уходил, если мне не изменяет память, в январе прошлого года…

— Изменяет. По воде шел. Апрель был.

— Ну, значит, в апреле. А я недавно, в октябре. Последние месяцы — да ты должен помнить — совсем туго приходилось. Но кое-что все-таки сделали. Их высокое благородие Григорий Михайлович Семенов дорого бы дал, — Ми­хеев легко хохотнул, — за те бумаженции, что мы передали нашим. По слухам, правда, не проверенным, половину своей контрразведки в расход пустил. Бушевал. А япошки — это надо было видеть — улыбались так, что шире невозможно: уши мешали, а сами готовы себе харакири сделать. Крепко мы их прижали. Они-то уж и Приморье, и Забайкалье, и все вокруг поделили и денежки нашему атаману выдали в виде аванса, а мы им — фигу. Обернутую в их собственные расписки. Все их планы вскрыли по части Дальнего Востока. Ничего? Вот так. Ну ладно, при случае расскажу, это все прошлое. Что сейчас вспоминать? Давай-ка, Мишель, двинем ко мне, приведешь себя в порядок, побреешься…

Сибирцев машинально провел ладонью по подбородку: скрипит.

— А дело?

— Потом и делом займемся. Или, может, в баньку? Время есть, попаришься. Ты там, в вагоне, случаем, никакого зверя не подцепил? Смотри, дорога дальняя, сыпняк свалит, считай, так и зароем, без отпевания.

— Ну-ну, не пугай. И не подлизывайся. Все равно не прощу. Поехали. Ты вот моего Алешку на всякий случай в баню отправь. Мы-то с тобой, брат, двужильные, а ему чего рисковать? У него еще все впереди.


7

Тронулись в путь, едва свечерело. По Селенге вилась легкая поземка, сильно морозило, и над лошадиными мордами колебались облачка пара. В трех передних розвальнях разместились пятеро ребят из губкома комсомола, Сот­ников и двое кооператоров из бурят, местные. Эти последние были бойкими и тертыми мужиками, на них можно положиться. Завершали обоз сани, где ехали Михеев с Сибирцевым. Тут же, накрытый попоной и обложенный сеном, затаился ручной пулемет. Правил лошадью укутанный в просторную доху Жилин.

Сибирцев поначалу с сомнением отнесся к этому звероватому мужику. Но Михеев сказал, что Жилин — кремень. Прошел огни и воды, был в колчаковской контрразведке, допрашивал его не кто иной, как сам штабс-капитан Черепанов, кокаинист и лютый садист — чудом выжил и после, видал Михеев, не раз показал себя в деле.

Ехали, вслушиваясь в монотонный дробот копыт по стекленеющей дороге, скрип полозьев, шумное фырканье лошадей. За полночь, удалившись от реки, выбрались на тракт, и лошади побежали бойчей. Порой от недалеких лесистых сопок доносилась заунывная волчья тоска, тогда лошади беспокоились, дергали постромки. Жилин успокаивал их сердитым неразборчивым окриком.

Это Михеев настоял, чтобы выехали в ночь. Сейчас, убеждал он, пора самых рождественских морозов, никого палкой на улицу не выгонишь. И бандитам, если они не идиоты, а они наверняка не идиоты, и в голову не придет выходить из своего логова на большую дорогу, ловить про­езжих. Народ в уездах пуганый. Днем — еще куда ни шло — от села до села доберутся. Но ночью… Дураков и сумасшедших нет.

Однако ехали без лишнего шума, гуськом тянулись друг за другом, согревая под теплыми полушубками на груди верные свои наганы и маузеры. От греха, чем черт не шутит.

Сибирцев смотрел на убегающую из-под полозьев дорогу. Далеко позади, в распадке между сопок, низко над горизонтом стояла яркая, неизвестная ему звезда. Переливалась, искрилась. И был свет ее мерцающим и печальным, напоминающим что-то забытое, может быть, чужие звезды Маньчжурии, а может, еще более давнее, довоенное, студенческое. Ту единственную, с отчаянными цыганскими глазами, и нежную, словно полевой вьюнок повилика. Как теперь далеко все это… Лучше не думать, не помнить.

Закряхтел, переворачиваясь с боку на бок, Михеев, плотнее привалился к спине Сибирцева.

— Так что было после моего ухода? — негромко спросил Сибирцев.

В самом начале февраля двадцатого года случился первый за все время их совместной работы провал. Семеновская контрразведка взяла шифровальщика при штабе атамана, но самое скверное — старого машиниста Федорчука, который один-то и имел связь с этим шифровальщиком. Если Михееву этот провал пока еще ничем не грозил, то Сибирцеву следовало немедленно исчезнуть, раствориться, растаять. Однако он хорошо знал машиниста — старого подпольщика, участника японской кампании, верил в него. И остался. Федорчук, а позже и шифровальщик, как удалось узнать, погибли в застенках семеновской контрразведки, так никого и не выдав. Для Сибирцева эти дни стали не только труднейшим испытанием, но и той точкой, от которой он, возможно, сам того не замечая, начал новый отсчет своего времени.

В те дни Сибирцеву пришел приказ: немедленно уходить. Михеев выстроил удобную версию. По времени удачно она совпала с затянувшимися апрельскими боями под Читой. Отправился туда с инспекцией Сибирцев и канул Может, партизаны убили, а может, какая другая военная превратность случилась.

Пропал.

А Михеев остался…

Новости сыпались тогда как горох. В середине февраля красные бойцы и партизаны, несмотря на все, чинимые японцами, препятствия, взяли Хабаровск. Этот сукин сын Калмыков утащил с собой тридцать шесть пудов золота и удрал в Китай, перестреляв тех своих казаков, кто не хотел уходить с ним из города. Ну, правда, китайцы быстро сообразили, что за Калмыкова им ничто не грозит, арестовали его вместе со штабом и вскоре пустили в расход. Семенов злорадствовал: так, мол, и надо, не хотел объединяться, получай свое! Но, с другой стороны, и его собственный фронт трещал по швам. В Западном Забайкалье устанавливалась Советская власть, и оставалась у Семенова только Восточная часть.

В начале апреля двадцатого года в Верхнеудинске было провозглашено образование ДВР, а уже в мае РСФСР признала Дальневосточную республику и ее правительство. Теперь встал вопрос об объединении всего Дальневосточного края.

Среди японцев это сообщение вызвало переполох. Единственный расчет оставался на Семенова, на его забайкальские владения, на то, что будущее единое правительство Дальнего Востока оставит Семенова хотя бы атаманом казачьих войск Забайкалья. В противном случае Япония снимает с себя всякую ответственность за прекращение гражданской войны. Одновременно японский генерал Оой отдал приказ готовить немедленное наступление на Амурскую область, на Хабаровск.

И в этот самый момент во Владивостоке было опубликовано воззвание, где полностью и со всеми подробностями излагались планы японского командования по захвату и разделу Дальнего Востока. Взрыв бомбы произвел бы меньший эффект. Представители дипломатических консульств, которые были сами не прочь “погреть руки” на российских территориях, возмущенные “коварством” союзника, взяли японцев, что называется, за горло, требуя объяснений по поводу их территориальных притязаний. Начальник японской дипломатической миссии при штабе экспедиционных войск граф Мацудайра вынужден был официально заверить союзников, что Япония никаких захватов делать не собирается. Была перехвачена телеграмма генерала Ооя: “Все наши планы становятся известными. По приказу военминистра в Хабаровск подкреплений послано не будет…”

Теперь уходил и Михеев.

Уходил, жалея, что мало сделал. Уходил аккуратно, так, чтобы можно было вернуться, потому что он был уверен: его уход — это передышка…

Перед восходом солнца показалось село Петровское, небольшое, с десяток захудалых изб, сбежавшихся к лесной опушке. Вековые мохнатые кедры сгибались под тяжестью голубых снежных папах. Вились редкие дымки над крышами, где-то в глубине дворов, за низкими оградами брехала собака.

Здесь намечалась первая дневка. И отсюда “таежный телеграф”, по всей вероятности, должен был разнести по округе, что едут губкомщики, ищут брошенное оружие, собирают молодежь и произносят зажигательные речи, призывая служить в Красной Армии. Слух побежит впереди, от села к селу, от заимки к заимке, дойдет и до штабс-капитана Дыбы. И тот, зная, что губкомщики хорошо вооружены, но пока особой опасности не представляют, пожалуй, не решится напасть. Будет выжидать и присматриваться. Лазутчиков подбросит, это уж как пить дать. Этих надо выявлять, но, упаси боже, пальцем тронуть. Днем по трое будут разъезжать по ближним селам, а к вечеру — общий сбор — и дальше, к Баргузину. Главная работа там. Все же остальное, хоть и необходимое, для отвода глаз. И знают об этом только трое, для остальных — привычное дело.

На краю села жил одинокий дед Игнат. К нему, с молчаливого согласия Михеева, и поворотил сани Жилин. Изба низкая, темная, конопаченная седым мхом, половину ее занимала печь. У квадратного окна с крестообразной рамой — простой струганый стол и широкая лавка вдоль стены. Вот, пожалуй, и все убранство. Так живут старые вдовцы, скромно, ничего лишнего. Но дух! Переступив высокий порожек, Сибирцев словно окунулся в полдневную жару только что скошенного июньского луга. Пучки трав были развешаны по всем стенам. Это они источали нежный, чуть дурманящий аромат.

Разделись, в одних шерстяных носках прошли по темному мытому полу, расселись на лавке. Сам дед, похожий на замшелую корягу, хлопотал у печки, гремя заслонкой. Жилин был, видимо, знаком с ним, потому что чувствовал себя свободно. Разоблачившись до нательной рубахи, он лишился было своей звероватости, кабы не эта разбойничья борода. Михеев еще в пути заметил Сибирцеву, что под этой бородой Жилин прячет страшные шрамы, оставшиеся после бесед со штабс-капитаном Черепановым. Приглядываясь к Жилину, Сибирцев начинал чувствовать к нему теплое чувство приязни.

Михеев вышел во двор проверить, как разместились хлопцы, позаботился об охране и вернулся с Сотниковым. После морозной бессонной ночи, долгой дороги тот держался молодцом.

Дед Игнат вынул из-за печки бутылку прозрачного самогона, выпил по стопке с Жилиным, остальные отказались. Просто закусили жестковатым темным мясом, похрустели луковицей. Сибирцев, спросив разрешения у деда, затянулся самокруткой, но закашлялся и погасил ее. Наконец, побросав на пол полушубки, они растянулись, широко зевая и испытывая при этом невыразимое блаженство.

Спали недолго. Открыв глаза, Сибирцев увидел в окошке яркое солнце. Бубнили о чем-то старик с Жилиным, сидящие у стола. Негромкий, монотонный разговор сперва не привлек внимания Сибирцева, потом стали различаться отдельные слова, и он прислушался. Сообразил, что речь шла о банде. В начале зимы налетела она на Гремячинскую, перестреляла активистов. Надругались, а после покидали в прорубь привезенных с собою молоденьких девушек — не то учительниц, не то еще кого, перепороли на площади баб, взятых по какому-то списку, и ускакали. А командовал ими, говорили, такой чернявый, с усами. Красивый собой. Вроде бы из колчаковских — в английском сукне и с плеткой.

— Это он, сказывали, придумал, чтоб пороть, значит, не мужиков, а баб ихних. Мужика, мол, выдрать — что толку? Портки надел да и забыл. А вот бабу его — другое дело. Особо когда на людях, да с шутками-прибаутками… Энто дело, — неторопливо рассказывал старик, — мужик век помнить будет. И страх иметь. А ему страх нужен — чернявому-то тому. Нынче ить мужик страх позабывать стал… Есть, однако, которые и того чернявого приголубить согласны. Тут-то, в Петровском, таких, пожалуй, не сыщешь, а там, подале, есть, есть… Да и как ноне не бояться?..

Услышав короткий вздох, Сибирцев повернул голову и встретился глазами с Михеевым. Видно, и он уже проснулся и слушал дедов рассказ. Сибирцев медленно, словно во сне, перевалился на бок и услышал легкий шепот Михеева:

— Молодец Жилин. Растрясет он нам старика. Мы-то ему чужое начальство, кабы после худо не пришлось. А Жилин тут свой.

Между тем беседа текла. Заговорили о недавних убийствах на Баргузине. Дед вспомнил села, где орудовал тот чернявый, избы палил, обижал старателей.

В общем, картина понемногу прояснялась.

Громко зевнул Михеев, прервав тягучий говор, сел и стал тереть заспанные глаза, растолкал Сибирцева и Сотникова. Дед снова завозился у печки, вытаскивая чугунок с пареным, принес из сеней мелких грибков, засоленных в смородинном листе и каких-то пахучих травах, налил всем по стопке. После сна, мол, большая польза. На этот раз не отказались, составили компанию, пошутили маленько, нахваливая дедову закуску.

Дед вскоре ушел на двор по своим делам, и Михеев сразу стал серьезным. Жилин помалкивал, вылавливая ложкой хрустящий гриб из миски, слушал разговор. Чувствовалось, что и он что-то знает, но пока обдумывает. Переглянувшись с Михеевым, Сибирцев достал потертую карту уезда и неожиданно для себя заговорил о цели поездки, о золоте Мыльникова, о Лешакове и следил при этом за выражением глаз Жилина. Но тот оставался спокойным и даже более — равнодушным. Но когда решили, что нынче же, в ночь, Си­бирцев с Сотниковым отправятся таежной дорогой на лешаковскую Медвежью заимку, Жилин вдруг заворочался на лавке, откашлялся и заговорил сипловатым, словно извиняющимся тоном:

— Про золото я слыхал. Мужики говаривают, что было вроде. А кто и сомневается. Может, и не было. А старателей пограбили. Если старательское то золото — оно небольшое. Совсем небольшое… А может, и есть…

— Есть золото, и не малое, — возразил Сотников.

— Ну, есть так есть, — вздохнул Жилин. — Однако вам тут без меня никак нельзя. В тайге дорогу надо носом чуять… Кабы по тракту — другой разговор. Да вишь, нельзя по тракту.

— Что-то дед задерживается, — вскользь отметил Ми­хеев.

— А это он пошел поглядеть, — отозвался Жилин, — не побег ли кто в тайгу.

Михеев одобрительно подмигнул Сибирцеву.

— Верный дед-то? — вмешался Сотников.

— Да уж куда верней, — буркнул Жилин.

— Ну ладно, — Сибирцев встал и потянулся так, что захрустели суставы, — будем кончать беседу. Пулемет нам лишний. Много места занимает, да и потише надо ехать. Винтовки есть, гранаты. От немногих отобьемся, а если сотня навалится, так и пулемет не поможет. Вопрос последний: как повезем золото? Под сеном?

Жилин словно ждал этого вопроса. Он снова, как бы виновато, что вмешивается в разговор, кашлянул, прикрыв рот ладонью, Михеев взглянул на него вопросительно.

— Ежли… Это… Игнат говорил, тут по деревням кой-где снаряды остались. В ящиках. Снаряды те мужики побросали, а ящики в хозяйство, значит, приспособили. Так ежли те ящики… А сверху нераспечатанными прикрыть. Вези себе, вроде как оружие. Снаряд, он без пушки кому нужон? И охрана при нем, вишь ты, без подозрений. И тяжесть подходящая. Тут вес много значит.

“А что? — веселея, подумал Сибирцев. — Молодец Жи­лин. Дельная мысль. Аи да мужик! Сразу видно -бывалый солдат”.

Михеев откровенно улыбался.

— Ну, удружил! Быть тебе, Жилин, наркомом. Голова!.. А я, честно говоря, и сам уж подумывал направить тебя с ними. Договорились, поедешь. Только смотри, как друга прошу, вся надежда на тебя.

Жилин даже засопел, опустив голову. Потом боком, по-медвежьи, вылез из-за стола, оделся, проворчав:

— Лошадей пойти покормить…

И вышел.

— Ну, как тебе Жилин? — с восхищением глядя ему вслед, сказал Михеев. — Мы тут головы ломаем, а он — раз-два — и в дамки.

— Ты чего, Алексей, вроде как недоволен? — поинтересовался Сибирцев, глядя в хмурое лицо Сотникова.

— Да нет, — неохотно отозвался тот. — Я о другом.

— Давай выкладывай, — сказал Михеев. — Все сомнения сейчас. Потом поздно будет.

— Я вот что думаю, — медленно заговорил Сотников. — Двадцать пудов — не шутка. Там у него, у Лешака, и монеты, и песок, и другие ценности. Сам говорил. Двоих-то саней хватит? И опять же, нас только трое. Всем бы поехать… Да и ящики эти, где их искать?..

Михеев прошелся к печке и обратно, чуть сощурившись, посмотрел на Сотникова.

— Ящики сейчас главное. Но уж это забота Жилина. Пошарит по селам вдоль тракта и найдет. Здесь много добра побросали, когда удирали в Читу… А вот ехать всем вместе нельзя. Любой дурак засечет наш обоз, а там уж и “таежный телеграф” сработает… Я верю, что в тебе сейчас говорит обычная осторожность. Просто осторожность. — Сотников скинул голову, и щеки его вспыхнули, но Михеев движением руки остановил его. — Потому повторяю, что нельзя никак всем ехать. Я даю вам Жилина, а он — старый таежный волк. Его не обманешь… Ну, а вас мы встретим, как договорились, вот здесь, — он ткнул пальцем в карту, — у Трифоновой пади. Так что и ехать-то вам одним от силы полета верст. Тут важнее, чтоб у твоего Лешакова все было тихо. Думаю, что с помощью нашего деда и Жилина мы уже к вечеру будем знать, в каком районе банда. Если она сейчас близко от Медвежьей заимки, все, естественно, отменяется. Будем оттягивать банду за собой, к Баргузину… А насчет транспорта — не беспокойся, кони добрые, вытянут, сам отбирал. Кормите только получше — овса дадим.

Сибирцев достал клок газеты, огрызок карандаша и, низко склонившись над столом, производил какие-то расчеты. Выпрямился, вздохнул и сунул расчеты в карман.

Солнце ушло из окна, и в избе сразу стало темно, накапливалась тишина, и в ней уютно заверещал сверчок. Вернулись дед Игнат с Жилиным, долго сбивали снег у порога, стучали чем-то деревянным, словно натягивали обручи на пустую бочку. Зашли в избу.

— Порядок, — сказал Жилин, сбрасывая доху. — В деревне тихо. Все по избам печки топят… Про “хозяина таежного” тоже близкого слуха нет. Вот, — через паузу добавил он. — Нашли кое-что. С пяток ящиков есть, но без снарядов, пустые. Я так полагаю, — обратился он к Михееву, — не нынче бы ехать нам, Владим Васильич, а завтра. Еще по округе поискать, людей послушать. И чтоб тогда без остановки. Проскоком. С первыми звездами. А им бы, — он кивнул на Сибирцева с Сотниковым, — на двор не показываться. Кто тут народ считал, сколько прибыли, куда убыли?

— Наверно, ты прав, — подумав, согласился Михеев. — А ты что скажешь? — он повернулся к Сибирцеву.

— Думаю, Жилин говорит верно. Нам, брат, нет никакого резона петлять по селам в поисках снарядов. Одних ящиков мало. Нужны снаряды. Есть и у меня одна мысль. Скажите, Жилин, можно найти снаряды от трехдюймовки? Их нужно не больше двух десятков.

Жилин помолчал и вдруг усмехнулся:

— Надо, так сыщем.

Михеев даже привскочил, с маху хлопнул Сибирцева по спине.

— Умница!

— Тогда будем ждать, — Сибирцев встал, спросил у старика: — Как, дед, не стесним?

— Да живите, — словно бы отмахнулся он. — Шуму бы иомене, и курить в сени ступайте. У меня завсегда травный дух.

Сибирцев виновато спрятал вытащенный было кисет. Михеев хитро подмигнул ему: так, мол, приучайся к порядку. Сам Михеев не курил.


8

Поздней ночью, подойдя к темному оконцу лешаковской заимки, Сотников осторожно постучал по ставне. Стукнул еще раз. За стеклом затеплился огонек. Послышались тяжелые шаги, и хриплый со сна голос спросил из-за двери:

— Кого это носит?

— Я, дед, — отозвался Сотников.

Загремела щеколда, забренчали какие-то засовы, и дверь отворилась. В тулупе, накинутом на исподнее, держа над головой керосиновую лампу, в проеме двери встал дед Лешаков.

— Это ты, Олеха, — утвердительно произнес он, словно давно ждал гостя и ничуть не удивился его приходу. — Проходи. Ай не один?

— У тебя спокойно? — вопросом на вопрос ответил Сот­ников.

— А какая меня лихоманка тронет? — Лешаков зевнул и широко перекрестил рот. — Вокруг-то тихо. Гостей нет… Ну, пришел, так зови своих. — Он отстранил лампу и пристально поглядел в темноту. — А коней-то вон туды заводите, в сараюшку, помнишь, поди, под сеновалом, да.

Помнил Алексей. Прятался на сеновале в ожидании Лешакова и Творогова. Ох, как помнил…

— Ну, давай, — махнул рукой Лешаков, — да в избу ступайте.

Он ушел, оставив открытой дверь в сени. Когда, отряхиваясь от холода, ночные гости вошли в избу, возле печи, с выведенной в дымоход трубой, уже закипал пузатый медный самовар.

— С мороза-то чего бы покрепче, — ворчливо, будто про себя заметил Жилин.

— С мороза — дак чай горячий, на травах-корешках, — тоже самому себе сказал Лешаков.

Был он действительно похож на лесного зверя. Огромный, кряжистый, с нечесаной бородищей до пупа и спутанной гривой седых волос. Двигался крупно, широко. Гулко кашлял, зевал и постоянно крестил рот. Гости — сами люди не хлипкие — чувствовали себя рядом с ним в тесной избе не очень уютно.

Когда с долгим молчаливым чаепитием было покончено, Лешаков придвинул к себе лампу и взглянул на Сибирцева острыми, чуть прищуренными глазами.

— Олеха — человек мне знакомый, — строго заговорил он. — Да время нынче такое, что и к родному брату доверие качнулось. Да… Ты, — он снова посмотрел на Сибирцева, — вижу, начальником ихним будешь. И при пистолете, — он кивнул на маузер, свисавший на ремне почти до полу. — Документ какой есть при себе аи нет?

— Есть, отчего же, — Сибирцев пожал плечами и вынул из внутреннего кармана сложенный вчетверо мандат, развернул, протянул через стол старику.

Тот принял бумагу, долго, шевеля губами и близко поднося ее к ламповому стеклу, читал, шептал про себя. Наконец положил мандат на стол и накрыл его широкой корявой ладонью.

— Ясное дело. Вот и я говорю, время нынче такое. Хошь не хошь, а человека проверяй, особливо ночного-то гостя, да… Стало быть, рассказал вам Олеха. Поди, не чаевничать приехали.

Сибирцев молча кивнул. Жилин привалился к стенке и сонно закрыл глаза, но чувствовалось, что он — весь внимание.

— Золотишко-то и прочее у меня тута, — продолжал старик. — Только вот вопрос, повезете-то как? Ты, началь­ник, должен понимать, что, ежли вас накроют, всем будет одна дорога — мать сыра-земля. И вам и мне, стало быть, да… Дак вот, интерес имею.

Сибирцев изложил свой план.

Вывозить золото и драгоценности решили в пустых снарядных гильзах, распределяя по каждой примерно по двадцати килограммов. Оставшуюся пустоту забивать пыжами и зачеканивать снаряд. Поди разберись, истинный снаряд в ящике или фальшивый… Недаром делал расчеты Сибирцев, а после, вместе с Михеевым, полдня провели они в заброшенной Игнатовой бане, распатронивая собранные Жилиным снаряды, вывинчивая взрыватели и освобождая гильзы от пороха.

Старик слушал, посверкивая глазами, почесывая бороду.

— Хитро придумали, — наконец высказал он свое отношение. — Кто придумал-то, а?

— Думали вот, да и придумали, — Сибирцев уклонился от прямого ответа.

— Ага, — подтвердил старик, — что ж, стало быть, задерживаться вам тута нет никакой надобности… Ты, мил друг, слышь-ка? — он тронул Жилина за плечо, и тот открыл глаза. — Ступай-ка к развилке да гляди шибче. Не ровен час, хоть и давненько не залетывал сюда “таежный-то хозяин”… В случае чего, к сараюшке беги. А вы с Олехой собирайтесь, со мной пойдете. Золотишко недалече. Дак и то двух десятков пудов не наберется.

Старик поднялся с лавки, покряхтел малость, разминая руки и ноги, и принялся одеваться. Потом он гремел в сенях, отыскивая заступ и тяжелый лом. Вошел в избу.

— Ну, с богом. Лампу-то с собой возьмите.

В сарае старик основательно закрепил лампу на гвозде, вбитом в стенку, раскидал слежавшееся сено в углу, очертил квадрат на прибитой земле и передал заступ Сотникову.

— Давай, Олеха, тута не шибко глубоко. Штыков на пять, не боле.

Копали по очереди. Торопились успеть до рассвета. Си­бирцев взмок, скинул полушубок и безостановочно бил твердую землю ломом. Когда углубились на полтора штыка, пошло полегче. Старик время от времени выходил из сарая, вслушивался в темноту. Возвращался, сняв с гвоздя лампу, светил в яму. Наконец сказал Алексею:

— Теперь уж близко. Как дойдешь до доски, с осторожкой бери. Да землю-то не разбрасывай, обратно закапывать будем.

Лезвие заступа звякнуло. Старик тут же посунулся в яму, велел Сотникову вылезать.

— Давай, — сказал, — свои ящики. Сейчас вынать ста­нем.

Он вытащил из ямы три толстые широкие доски, уложил их впритык друг к дружке на земляном полу и начал подавать Сибирцеву, склонившемуся над ямой, тяжелые кисеты из сыромятной кожи, каждый весом примерно килограммов по пяти. Это, сказал, песок и самородки. Потом пошли такие же тяжелые кожаные мешки, туго стянутые у горла жесткими ремнями. Здесь были империалы и полуимпериалы старой, еще николаевской, чеканки, золотые полосы, кружки, платина. И наконец старик, обеими руками прижимая к груди, поставил на край ямы, один за другим, два мешка. Выбрался сам. Разостлав на земляном полу попону, он развязал мешок и осторожно стал высыпать на нее никогда прежде не виданные, разве что на старых картинах, предметы церковной утвари — панагии на тяжелых золотых цепях, наперсные кресты с тускло светящимися при свете керосиновой лампы неизвестными, но явно дорогими камнями, браслеты, перстни, ожерелья, нитки жемчуга.

От изумления у Сотникова округлились глаза.

— Вот это клад… — прошептал он.

— Одно такое колье, — Сибирцев взял из кучи добра и поднес к свету массивное, вспыхнувшее радужными огнями ожерелье, — стоило сорок деревень. Да… Ну что ж, — он вздохнул, зачерпнул горстью несколько предметов, словно прикидывая их на вес, — начнем паковать.

Жемчужная нить медленным ручейком потекла меж его пальцев.

— Доставай, Алеша, снаряды…

В гильзу забивали пыж — тряпки, сено, потом ссыпали золотые вещи, прижимали кисетами и снова закладывали пыжом, чтоб сохранить центровку снаряда. И уж после Сибирцев вставлял головку снаряда и зачеканивал края гильзы. Кто его знает, может, кому-нибудь придет в голову проверить, что в снарядных ящиках. Пусть проверяет: внешне-то обман, пожалуй, и не обнаружишь. Снаряд и снаряд. И по весу, и по центровке. А что взрыватель вывернут- так кому он нужен в пути, взрыватель-то?

Заполнили ящики. В каждом вышло килограммов по восемьдесят. Нормальные ящики. Уложили их в розвальни: один — в те, где поедут Сибирцев с Жилиным, и три — к Сотникову. Чтоб вес поровну. Розвальни на железном подрезе, добрые розвальни. И кони кормленые, овса расстарался добыть Михеев. На таких конях спокойно верст по сорок можно делать. Ну, а при нужде да по тракту — шестьдесят пять — семьдесят. Правда, при особой нужде, когда уж и выхода не будет и все, по сути, едино: живы останутся кони или запалишь их.

Быстро перебросали в яму полполенницы дров, пустые мешки, перекидали землю, подчистили и крепко утоптали пол. Прикрыли лежалым сеном. Утром старик обещал сам привести все в окончательный порядок.

Лешаков был хмур. Велел сразу уезжать и ехать быстро, а на дневку остановиться в Лиховой сторожке. Она в стороне от дороги, никто там не бывает, и до темноты можно переждать. Езды туда полтора десятка верст. Он подробно рассказал, как добираться, где укрыть коней и сани, как след замести.

— Чую, — сказал он, пожимая руки Сибирцеву и Сотникову, — беда на энтом золоте. Ох беда!.. Ну, да все под ним ходим. Чему быть — того, стало быть, не миновать. Прощайте, значит. Ох, беда, беда…

У развилки подхватили замерзшего до зубовного стука Жилина и свернули не к Трифоновой пади -там Михеев будет лишь следующей ночью, — а к Лиховой сторожке, чтобы уж потом, окольными путями, двигаться на встречу со своими.


9

Не знал Сибирцев, не имел сведений и Михеев, что поутру к Медвежьей заимке с малым количеством людей пожаловал сам “таежный хозяин”. Странное предчувствие деда спасло их на этот раз.

Лешаков, прибиравшийся в сарае, услышал дробот копыт и выглянул за дверь. Во двор на рыжем пританцовывающем жеребце въезжал его благородие, именовавший себя с недавних пор “хозяином”.

Добрый коняга, мысленно определил Лешаков, стараясь сохранить спокойствие. А душа приготовилась к худшему. Вслед за “хозяином”, словно влитым в седло, стройным, туго перетянутым в талии желтым ремнем, тоже верхами втягивались во двор его люди, одетые кто во что горазд.

— Эй, старик! — звонко и картаво, отчего слышалось “стагик”, крикнул его благородие. — Встгечай гостей!..

Лешаков вышел наружу и стоял, разглядывая лесных бандитов и поглаживая дикую свою бороду.

“Хозяин” легко спрыгнул на утоптанный снег, потрепал жеребца по холке, приказал, не оборачиваясь к остальным, накрыть его попоной и, поигрывая витой плетью у голенища сапога, с ухмылкой пошел навстречу старику.

— Ну, стагый колдун, что это ты ни свет ни загя в сагае возишься? А? Золотишко щупаешь? Все хитгишь, стагик, да я похитгее буду… Эй! — он обернулся к своим. — Гляньте, что у него там!.. Ну, колдун, пгиглашай в дом! Ставь самогонку, угощай догогого гостя.

“Проскочили или нет? — металась мысль. — Должно, проскочили, успели… А то дак иной разговор был бы…”

Прибывший по-хозяйски оглядел избу, пристройки, мельком взглянул на следы санных полозьев, избороздивших двор.

— Кто был? — неожиданно резко крикнул он.

— Дак кто был? — Лешаков равнодушно пожал плечами. — Ездют разные. Чай, дорога никому не заказана… Кум был…

— Что это, твой кум о двух санях нынче ездит? Не кгути, колдун, а то богоду запалю, ты меня знаешь!

— Воля ваша. Были с ним шиловские мужики, ехали шибко. Боятся, поди, вашего-то благородия. — От сердца маленько отлегло.

— Нет тут ничего! — крикнули из сарая.

— Ну-ну… Сковогодников! Погляди, куда след ведет.

Один из верховых умчался назад, к дороге.

Вошли в избу. “Хозяин” неторопливо разделся, бросил на лавку щегольской свой полушубок, мохнатую волчью шапку и сел, широко расставив ноги. Был он тонок в талии, ловко сидел на нем френч английского покроя.

— Ну, ставь самоваг, подавай закуски и все остальное. Говогить с тобой буду. И учти, в последний газ, — сказал без угрозы, спокойно, скусывая и сплевывая на пол льдинки, намерзшие на пышных черных усах.

Старик не спеша стал раздувать самовар, поджигая тонкие лучинки, приладил трубу и начал собирать на стол. Громко топоча, вернулся Сковородников, склонился и ска­зал вполголоса:

— Следы только до дороги, а там пропали. Много езжено, ваше благородие.

— Ладно, — отмахнулся “хозяин”. — Эй, колдун, дай моим молодцам самогонки.

Старик принес бутыль самогонки, шматок сала, передал Сковородникову, и тот ушел, хлопнув дверью.

— Садись сюда и отвечай как на духу. Было золото?

— Дак мне ж где знать? — удивился Лешаков. — Может, и было… Сам-то мне не сказывал. По болезни бормотал всякое, нешто упомнишь… Я уж тебе, ваше благородие господин Дыба, сказывал о том. Может, и было. Дак ведь увез он его, поди. Обоз-то помнишь какой шел? По весне-то… При пулеметах.

— А если я пгикажу сейчас обыскать всю твою усадьбу? А? И найду… Знаешь, что я потом с тобой делать буду?

— Оно, конечно, ваша воля. Только чист я. Нет у меня ничего. Вот, — он широко осенил себя крестом, — перед самим господом богом клятву даю. Ничего нет… И знать не знаю. Да ведь искал уж ты не раз, аль запамятовал? Ты сам подумай, ваше благородие, к чему мне золотишко-то? Я тайгой живу, зверем али птицей какой. Отродясь иного греха на душу не брал. А так-то воля ваша…

— Конечно, моя воля, — кивнул Дыба, встал, сделал два медленных шага, резко повернулся к Лешакову и пронзительно закричал: — А воля моя такова, пгоклятый колдун! Сейчас я позову Сковогодникова, ты его знаешь, он спустит с тебя шкугу! Полосками, лоскутками! И солью, солью! И голой задницей на самоваг,чтоб тебя насквозь огнем пготянуло! А? Хочешь?!

Лешаков не вздрогнул, не испугался, только поднял на Дыбу свои дремучие, жарко плеснувшие глаза и медленно ответил:

— Бог — он видит. Все под ним.

— Сковогодников! — срывая голос, завопил Дыба, распахнув дверь. — Ко мне! Все сюда!

Дикой ордой ворвались бандиты, вмиг заполнили избу.

— Взять! — бешено вращая белками, орал Дыба.

Но тут Лешаков выпрямился во весь свой могучий рост, и бандиты замешкались.

— Взять!

— Господи! — старик медленно и торжественно поднял глаза к низкому потолку и снова перекрестился. — Предаю себя воле твоей… Берите, — и вытянул руки.

Его схватили, заломили руки за спину, согнули и повалили ничком на лавку, мигом заголив на спине рубаху.

— Отставить! — приказал Дыба.

Отпустили. Посадили, рванув за волосы.

— Идите вон, — Дыба махнул рукой. — Ну что, стагик? — поинтересовался с усмешкой. — Мои молодцы все умеют. Им не бог, а я все пгощаю. Помни об этом… Хотел я подпалить тебя, да бог твой милостив. Молись ему, спас он тебя сегодня. Молись да вспоминай. Даю последнюю неделю: не вспомнишь — пеняй на себя и на бога не надейся… Все, что обещал, — сделаю, и даже больше. Молить будешь, чтоб твой бог тебе легкую смегть послал, а он не пошлет, нет, пока я сам того не пожелаю. Понял?.. Ну, подавай на стол, обедать буду.

Он ел молча и жадно. Много пил, почти не хмелея, только багровела шея и проступали белые пятна на щеках и лбу. Отвалившись от стола, нетвердо ступая, подошел к окну, выглянул наружу. Во дворе развели большой костер и на двух рогатинах жарили ободранную баранью тушу, отрезая дымящиеся куски. Дыба долго наблюдал за своими молодцами, курил, сплевывая на пол табачную крошку. Докурив, погасил окурок о подоконник и совершенно трезво и даже вроде бы печально посмотрел на Лешакова, мрачно сидевшего в углу под образами.

— Эх, стагик! Дугак ты, кгугом дугак. Может, ты слово какое дал полковнику? Знаю я вашего бгата, вегные люди. Уважаю за то. Так ведь нет уж его, полковника твоего. Отошел. Никому твое слово не нужно. Взяли б мы то золото, поделили б по-бгатски… Не вегишь? Слово чести! И подались бы в Китай, а там и Пагиж… Жили б как люди. Как цаги!.. Да что ты понимаешь?

— Оно, конечно, воля ваша, только куды уж нам от родных-то могил?.. Да и золото где ж взять, коли нету. Истинный крест — нету, ваше благородие.

— А скажи-ка мне, колдун, куда ты ездил на днях? Почему тебя не было, когда я не велел отлучаться? А?

— К свояку ездил, Гераське. Рождество Христово ветрел. Заутреню отстоял, можешь проверить. Ты как хошь, да только я от своей веры не отрекался. И Гераська православный, хоть и полукровка он. Вместе были.

— Где ж этот свояк живет?

— А в Верхнеудинске. Я туды завсегда на рождество езжу. Каждый год.

— И чего это тебя в такую даль понесло? Не понимаю.

— Закон у меня такой, ваше благородие, уж и не ведаю, поймешь ли, нет ли…

— А зачем ты в Шилове вегтелся? В тот день, когда у меня чекиста моего похитили. Мне все известно. Каждый шаг твой.

— Дак сам посуди, ваше благородие, кроме как по тракту и не проедешь. По тайге-то твои гуляют, на сосне вздернут и греха не имут. А по тракту, иначе чем через Шилово, и дороги другой нету.

— Ох, колдун, гляди у меня… Ладно, даю последнюю неделю, а после уж точно, пеняй на себя.

Он стал одеваться, затянулся ремнем, нахлобучил низко на лоб шапку и вышел, не затворив двери.

— По коням! — закричал. Легко вскочил на подведенного к крыльцу жеребца, огрел его плеткой и вылетел за ворота.

Старик Лешаков поглядел вслед, запер дверь на щеколду и тяжело опустился на лавку, обхватив нечесаную голову жесткими, узловатыми пальцами.


10

Короткий день пересидели в сторожке. Меж двух крупных валунов на земляном полу Жилин развел небольшой костерок, почти бездымный, потому что топилось по-черному, в котелке со снегом натаяли воды и напоили коней, запрятанных в густой чащобе и накрытых попонами, засыпали в торбы овса. Ближе к вечеру поднялся ветер, взметая крутые снежные буранчики: затевалась метель. Она была на руку.

Когда совсем стемнело, вывели коней к дороге, осмотрелись, прислушались — ничего, кроме ветра, шумевшего в верхушках старых кедров, не обнаружили — и тронулись в путь. Во вторых санях ехал Сотников.

Жилин действительно каким-то нюхом чувствовал дорогу. К удивлению Сибирцева, он не торопил коней, ехал спокойно. Но, видимо, уловив недоумение своих седоков, обернулся и сказал Сибирцеву:

— Раньше-то времени нам ни к чему. Поспеем в самый раз… Коней беречь надо. Всяко может случиться.

В каком-то часу, на какой-то неизвестной Сибирцеву версте Жилин съехал в узкую просеку, остановил коня, выбрался из саней и, сказав, что скоро вернется, пошел назад по дороге. Сибирцев ждал, пристально вглядываясь в темноту, начал беспокоиться и вдруг услышал голоса, фырканье лошадей и визг полозьев. Рука невольно потянулась к маузеру, хотя тут же пришла мысль, что никакой маузер не поможет. Только тишина. Сжался в своих санях и Алексей.

Голоса приближались. Наконец раздалось негромкое:

— Эгей! Свои!

— Михеев! Черт побери, Михеев…

Теперь они снова ехали вместе, завершая обоз. Сибир­цев негромко рассказывал о проведенной операции. Михеев слушал, помалкивал. Потом сказал:

— Ты знаешь, Мишель, а ведь этот твой Дыба где-то рядом обретается. Я как узнал сегодня, не поверишь, места себе на находил. Ведь как проверяли! Ни слуху ни духу! И вдруг — на тебе… В глубь-то он вряд ли стал бы забираться, кого там встретишь. На тракте — самая для него работа. Да по селам. Старик тот ваш, видно, сообразил, верный путь указал. Хоть и длинней — зато безопасней.

— А сейчас куда?

— В Шилово. Мои хлопцы хорошо поработали, собрали кое-что, митинги провели. Кооператоры тоже свое дело де­лают, соображающие мужики. А в Шилове завтра проведем большой митинг и запись добровольцев. Они поедут в Верхнеудинск вместе с нами. Мы уже там были вчера, подготовили почву, собрали активистов. В общем, думаю, все устроится.

— А банда?

— Что банда?.. Надежда на мужиков слабая, они пуганые. Разве что ты узнаешь своего фронтового “дружка”. Дай, как говорят, боже, чтоб он тебя не узнал первым. А Сотникова своего предупреди, чтоб носа не показывал. Когда речь шла о замученном чекисте, и его кое-кто вспомнил. Вроде был, говорят, такой рослый, белявый из себя. Пусть лучше золото стережет.

— Ну, хорошо, собрались, митингуем, а тут с разных сторон бандиты. Ох и вжарят они по нашему митингу…

— Чудак-человек, это я предусмотрел. Там есть сознательный народ, да нас, считай, десяток. Винтари имеем, гранаты. “Гочкис” говорить заставим. Нет, думаю, не сунутся. А если и появятся, что вернее всего, то будут тихо-мирно стоять в толпе. Но… тут уж мы бессильны.

— Ладно, брат, поживем — увидим. Давай-ка я вздремну малость. Мы ж ночь копали, днем сторожили. Ах, хорошо-то как…

…Митинг, как и предполагал Михеев, проходил спокойно. Закутавшись в просторную доху и сильно ссутулившись, внимательно оглядывал Сибирцев собравшихся, вспоминая, но никого похожего на Дыбова не видел. Не было среди присутствующих черноусого красавца, как рассказывал про “хозяина таежного” дед Игнат. Лешаков тоже, когда копали яму, нарисовал примерно такой же портрет. Строен, сказал, ловок в седле, глаза бешеные. Сильно картавит.

Да, именно таким запомнился поручик Дыбов прапорщику Сибирцеву в том далеком шестнадцатом. Значит, верно, он это. Вот, значит, где встрече-то произойти. Да вряд ли рискнет. Не дурак Дыбов, чтоб так рисковать.

Михеев произнес звонкую, зажигательную речь. Обрисовал мировое положение, упомянул про Семенова, который за японские деньги жег деревни, расстреливая всех or мала до велика, и называл себя спасителем России. Гово­рил и о бандах, бесчинствующих в уездах. Немного их уже осталось, но те, что есть, — самые безжалостные. Ничего, разбили Колчака, выгнали за границу Семенова, со дня на день доберемся и до изверга, недобитого колчаковца, что зверствует в этом уезде. Скоро-скоро ему крышка.

Мужики воспринимали по-разному. Кто одобрительно кивал, на всякий случай оглядываясь по сторонам, кто иронически хмыкал, а кое у кого в глазах посверкивала затаенная злоба.

Богатое издавна село Шилово. Четко пролегла межа: богатеи и батраки. В армию записывались батраки — народ в массе хоть и не больно сознательный, но накопивший ненависть к своим вечным хозяевам. Многие уже прошли войну, но так ни с чем и вернулись к худым своим избенкам, полумертвой от голода ребятне, отчаявшимся же­нам. Было несколько комсомольцев. Эти услышали в речи Михеева звук боевой трубы и первыми поставили свои фамилии в списке добровольцев. В общем, набралось около двадцати человек. Были мобилизованы лошади по списку у богатых мужиков для поездки в Верхнеудинск, добровольцам раздали оружие, патроны. Забрались они в розвальни и кошевки под смех, хмельные песни и бабьи слезы, тронулись в дальнюю дорогу, не дожидаясь ночи. Теперь-то чего бояться?..

Ехали не торопясь. Присоединялись добровольцы из других сел. Подбирали в попутных селах оружие, ящики со снарядами, оставленные за ненадобностью отступавшими к Чите колчаковцами. Набралось уже немало, и потому ни у кого не вызывали вопросов такие же зеленые ящики, сложенные в санях, двигающихся в середине далеко растянувшегося обоза. Жилин теперь ехал с Сотниковым, а Сибирцев и Михеев правили по очереди.

На третьи сутки пути, к ночи, когда только приготовились расположиться на ночлег, Жилин, воспользовавшись тем, что хозяина не было в избе, рассказал о странном, на его взгляд, случае.

Пристал к ним давеча мужичонка, известный в Шилове скверным своим характером — вздорный и непутевый. Были, видать, за ним и темные дела — живет вроде бы не хуже других, а с чего живет -про то никто не знает. Догнал в своей кошевке, сказал, тоже, мол, хочет в Красной Армии послужить, поскольку собственное хозяйство в запустении, — одним словом, бобыль бобылем. Записывай в добровольцы! Записали, каждый человек нужен. Взяли с собой. Но чем-то не приглянулся он Жилину. Давай, говорит, твой ящик ко мне переложим. Чего, мол, коняку так утруждать? Снаряд, он, известное дело, тяжелый. Жилин вроде бы не слышал. Мужичонка пристал: давай, давай. Тогда Жилин велел нагрузить его ящиками с самыми настоящими снарядами. А мужичонка все вертится вокруг Жилина, все присматривается к его ящикам, слушает, о чем другие говорят, где будет ночлег, да в какое село еще заедем. В общем, стал наблюдать за ним Жилин. И вот наконец увидел. Нынче, как приехали, тот мужичонка ловко так вскрыл один из своих ящиков. Обнаружив доподлинные снаряды, маленько сник. После, покуривая с другими мужиками, будто нехотя намекнул, что возить снаряды опасно. Не ровен час, наскочит кто, так от пули, мол, весь обоз к богу взлетит. Ему возразили, что хоть оно, конечно, и страшновато, но раз приказ такой вышел: вези снаряды, — ничего не поделаешь. Надо. Поговорили да разошлись к своим саням. А он-то воровато эдак все зыркает по другим во­зам.

— Может, показалось? — Сибирцев внутренне напрягся, понимая уже, что не могло это показаться цепкому жилинскому взгляду.

Жилин сумрачно качнул головой, нет, мол.

— Кто его записывал?

— Да Аникеев, наш комсомол.

— Ну-ка, брат, принеси нам списки добровольцев. Давай поглядим, кто, что да откуда. Неужто лазутчик?

— Похоже на то, — задумчиво процедил Михеев. — Тащи, Жилин, аникеевский список, ничего пока не говори, но к мужику твоему приставь кого-нибудь из наших, и чтоб глаз не спускал.

Жилин ушел.

— Вот и весточка от нашего “хозяина”, — сказал Сибир­цев. — Что будем предпринимать? Впереди два дня путине меньше, пока до Верхнеудинска доберемся. А дорога — тайга. Всякое может случиться. Гнать лошадей тоже нет резона. Если “хозяин” недалеко и следит за нами, он все поймет, и тогда только бой. А где этот бой будет, он сам выберет. Его положение получше нашего.

Михеев молчал.

— Может, арестовать его без шума? — предложил Сибирцев — Очень уж эта проверка ящика да беседа с мужиками на провокацию смахивает Ну, что ты молчишь?

— Думаю Что провокация, тут, извини, и ежу понятно А вот брать его или не брать — вопрос. Пути нам действительно два дня. Если не торопиться Где теперь “хозяин”, мы не знаем, — позади нас или впереди Добровольцы наши, за редким исключением, народ не очень надежный Хоть и стреляный, да пуганый На кого можно положиться? От силы полтора десятка А у “хозяина”, по слухам, за сотню сабель…

И в этот миг неподалеку обрывисто и сухо, будто хрястнула доска, ударил выстрел. За ним — другой — подальше. И снова тишина. Чекисты в чем были, выскочили на крыльцо. Снова деревянно треснул выстрел. “Из нагана”, — оп­ределил Сибирцев Крики: “Стой! Стой!”

От ворот метнулась тень, слабо проявившаяся на более светлом снегу. Крики удалялись, стихли.

Из избы выскочил Сотников, уже одетый, с пулеметом в руках.

— Погоди, — остановил его Михеев, прислушался. — Кажется, тихо. Давай без паники. Пойдем одеваться. А ты, — сказал Сотникову, — собирай народ.

Подбежал, тяжело дыша, Жилин.

— Ушел, сука! — хрипло крикнул он и длинно выругался. — В тайгу ушел.

В избе Жилин грузно опустился на лавку, морщась, стал рас­ска­зывать, как пошел было к Аникееву, но что-то будто остановило его. Заглянул в сарай, где стояли их кони и сани, охраняемые мо­ло­день­ким шиловским комсомольцем. Сквозь щель над дверью про­би­ва­лась тонкая полоска света. Вдруг услышал скрип дерева, такой звук, будто отдирают доску. Затаившись, он прильнул к щели и уви­дел при свете огарка свечи давешнего мужика-бобыля, топором от­кры­вающего заколоченную гвоздями крышу снарядного ящика. Ящи­ка с истинными снарядами: их, для маскировки, клали в сани на но­чев­ках. А ящики с золотом тайно заносили в избу. Часового нигде по­бли­зости не было.



Вскрыв ящик, мужик быстро вынул снаряд, покачал его в ру­ках, заглянул на дно ящика и положил снаряд на место. Жилин ши­ро­ко распахнул дверь и встал в проеме, глядя на него Ловким дви­же­ни­ем тот метнул в Жилина топор. Жилин машинально откачнулся, ос­ту­пил­ся на скользком унавоженном снегу и рухнул навзничь. Это и спа­с­ло его. Сейчас же грохнул выстрел, и Жилин увидел, как мужик в длин­ном прыжке прямо через него метнулся в дверь. Извернувшись и од­но­временно выхватывая из кармана наган, Жилин силился поймать на мушку прыгающий силуэт. Выстрелил, видно, промазал, потому что в ответ тоже ударил выстрел. Жилин попытался догнать беглеца, но было уже поздно. Ушел.

Снаружи послышались голоса, это Сотников собрал во дворе до­бровольцев. Вошел.

— Я проверил охрану, остальные все тут. Звать?

— Погоди, — махнул рукой Михеев. — Еще не все ясно. Кто был на часах возле нашего сарая?

— Тут он, — Сотников кивнул на дверь. — Говорит, подошел к нему мужик наш, покурили они, тот и предложил пойти погреться. А я, сказал, за тебя постою маленько. Ну, что с ним делать? Совсем малец.

— Ладно, с ним потом. Теперь, Мишель, картина ясна. Раз отстреливался и ушел без лошади, значит, дорогу зна­ет. Значит, “хозяин” где-то близко. К нему ушел. Каков вывод?

— Я думаю, — через паузу сказал Сибирцев, — надо немедленно уходить и нам. Все снаряды, кроме наших, — к черту. Идти налегке. Идти всю ночь, без остановки. Вся надежда на лошадей. Как, Жилин, выдержим?.. Жи­лин!..

Сибирцев вдруг увидел, что Жилин стал клониться на лавку. Кинулся к нему, схватил ладонь, прижатую к плечу, — она была в крови. Под полушубком на рубахе расплылось темное пятно.

Не заметил, видно, Жилин в горячке да пока бежал, что крепко задел его выстрел, произведенный почти в упор, навылет. А теперь вот свалился.

Пока дезинфицировали самогоном да перетягивали рану, Жилин пришел в себя. Ему дали кружку первача. Он глядел мутными глазами и покачивался, скрипя зубами.

— Уходить… надо… — прошептал он. — Тот назад по­бег… А нам — вперед. Пулемет прикроет. Кружных дорог нег… Снег большой. Трактом уйдем. Кони… выне­сут…

— Все, — решительно сказал Михеев. — Уходим. И без шума. Золото — в голову обоза. Снаряды оставляем. Я — к мужикам.


11

Длинны таежные ночи. За версту слышно, как бегущий по макушкам сосен ветер обламывает вдруг поникшую под снегом хвойную лапу и с пушечным выстрелом обрушивается в сугроб заледенелая шапка. Волки на миг прерывают свою мрачную жалобу, почуяв дробот десятков копыт на вымерзшей звонкой дороге.

Не спалось Лешакову.

Нет, не грехи его мучили. Не видел он за собой греха. Давним, таежным чутьем понимал, что пришли его последние ночи. И он приготовился к ним. Достал с подволока хорошо смазанную и обернутую рогожей трехлинейку с обоймами к ней. Снарядил для верного старого своего ружья тяжелые патроны с самодельными, на медведя подпиленными пулями. Слушал ночь.

Сколько мог, убеждал Дыбу Лешаков, что увез золото с собой полковник Мыльников. Не знал о том Дыба, сбежал он в ту весну от полковника, видно, тогда же и след его потерял. Оттого и бесится. Поди, снова удирать собрался, ну, а перед уходом-то, известное дело, спуску не даст. Много крови прольет… Прольет? Ну-ну, потеснись, ваше благородие. Не ходить нам, видать, по одной земле.

Знал ведь, не мог не знать Дыба, что ни угрозой, ни огнем не совладать ему с таежным человеком, чья вера — вот она! — веками пытана.

А золото? К чему оно? Горе от него да мерзость людская. Век бы его не видал Лешаков, однако пришлось. Ну, дак что тут рассуждать, дело прошлое.

Вспомнил старик Пашу, горького племяша своего, потом Олеху, начальника ихнего строгого, подумал: бог даст, выберутся. А Дыба? Этот не уйдет. Тут задержишься, ваше благородие.

Шутки с “хозяином” кончились, это он знал твердо. “Ну, иди, иди…”

Услышав отдаленный топот и конское ржание, Лешаков медленно поднялся с лавки и подошел к киоту. Долго и пристально смотрел в почерневшие лики святых, трижды перекрестился, поклонился им земно и пальцем загасил слабо колеблющийся огонек лампадки.

Раздался треск ломаемого забора, громкие на морозе голоса. В дверь повелительно и резко застучали.

— Открывай! — закричало сразу несколько голосов. — Живо открывай, а то запалим!

Лешаков усмехнулся и, взяв с лавки ружье, взвел курок.

Удары стали громче — били прикладами.

“Ну-ну, — думал старик, — поди сам-то отвори… Вечное дерево лиственница. Коваными полосками скреплены плахи, засовы железные… Отвори-ка попробуй. Не-е, шалишь, ваше благородие”.

— В окно давай! — услышал он срывающийся крик штабс-капитана Дыбы.

Брызнули в избу осколки стекла, посыпались на пол обломки рамы. В узкое отверстие сунулась голова в мохнатой шапке.

— Темно, нет никого! — крикнул бандит.

— Лезь и откгывай изнутги, — приказал Дыба.

Бандит стал протискиваться. Ему помогали сзади, подталкивали. Когда пролезли плечи, старик с маху бросил бандиту на шею каменный свой кулак. Тело дернулось и повисло.

— Один, — прошептал старик, — прими его душу.

Сообразив наконец, что произошло, бандиты выдернули тело из окна. И вслед ему из избы грохнул выстрел, отшвырнув еще одного из нападавших.

— Другой, — продолжал свой счет Лешаков.

Вопли, визг, матерная брань! Загремели выстрелы: били по дверям, били в пустой проем окна, пули впивались в стены, рикошетировали от печки.

— Стой! — неожиданно закричал Дыба. Выстрелы стихли. — Эй, колдун! Слушай мое слово! Оно у меня твегдое. Отдай золото — и живи. Пальцем не тгону! Где золото?..

Лешаков молчал, перезаряжая ружье. Подумал: ушли ребятки, ей-богу ушли.

— Одно слово, и я уйду! — Дыба стоял где-то рядом с окном, но его не было видно. Прятался.

Зорко следил Лешаков за мечущимися во дворе тенями. Он не торопился, он должен бить наверняка.

— Эй, отзовись! Избу твою запалим — уйдешь без покаяния! Слышишь?

Из-за угла выдвинулась высокая стройная фигура, показалась голова в папахе. Лешаков поднял ружье. От грохота, казалось, обрушился потолок, кислый дым затянул избу.

Снова дикий вопль во дворе.

В окно разом хлестнуло несколько выстрелов.

— Кого он? — услышал Лешаков в паузе вопрос Дыбы.

— Сковородникова… Голову начисто, как шашкой! Ну, леший!.. — и отборный мат.

— Хген с ним, со Сковогодниковым, — отозвался Дыба. — Эй, колдун! Обещаю все забыть. Пошутили, и хватит. Давай мигиться.

— Да куды ж это, ваше благородие! — послышался визгливый возмущенный голос. — Он наших, как медведей, наповал ложит, а ты — мириться?

— Молчать! Знай свое место!.. Чуешь, колдун, люди сегдятся. Тогопись, пока еще я добгый… Не хочешь? Ну что же, пеняй на себя. Эй, молодцы, пошугуйте в сагае и засветите, чтоб видно было…

В избе стало холодно. Стихло во дворе, кончилась возня и у двери, видно, поняли, что ее не взять.

Лешаков следил за окном и видел наголо бритую, желтую, как кость, голову полковника Мыльникова, метавшуюся в жару на этой вот лавке, слышал его бессвязный и быстрый шепот: “…пристрелю, как собаку… золото… где золото?.” Это видение сменило черное безглазое лицо Паши, потом заискрилось, вспыхнуло в углу тяжелое ожерелье — сорок деревень… Оно словно высветило суровый древний лик угодника, его плотно сжатые губы, воздетые персты… Благословляет, указывает… Антипка-дрянной, подлый мужик, иудина душа — все вертелся, пытал, откуда, мол, парень. Он, поди, и выдал, да. Великие муки принял парнишка-то… За что, за какие грехи?.. Это Антипкин голос: наших-то, мол, как медведей… Нет, не жить ему. Есть для него пуля, есть…

У сарая послышались крики, брань. Потом разом осветился двор, высокие сугробы, отблески огня скользнули по подоконнику. Бандиты подожгли сарай. Голоса приблизились.

— Кончено, сволочь! — крикнул Дыба. — Нашли мы, где клад пгятал. Мешки нашли! Кому отдал?.. Отвечай! Когда?..

— Ну вот, — вздохнул Лешаков, — и пришла, стало быть, пора прощаться… Теперь уж одна дорога, господи.

— А тебя мы заживо спалим! — продолжал кричать Дыба. — И кума твоего!

“Как же! — усмехнулся старик. — Поди догони… Опоздал ты, ваше благородие, крепко опоздал”.

— Ваше благородие, это же леший чертов, от него слова живого не добьешься! Дозволь, я ему огоньку под стреху. Враз заговорит, как задницу припечет.

— Успеем, Антипка, — отозвался Дыба. — Легкую смегть ты ему хочешь. Эй, доски давай! Заколачивай окно и двегь!

Во двор влетел верховой. Влетел, не опасаясь, не ведая, что происходит. Соскочил с коня. Виден был он в отсветах пламени.

— Ваше благородие! Признал я одного… — прибывший говорил, с трудом переводя дыхание. — В обозе. С охраной… Стреляли, еле отбился…

Лешаков прицелился.

— Где? — вскрикнул Дыба. — Ко мне! Болван!

Поздно. Выстрел из окна бросил верхового под копыта коню, и тот шарахнулся в сторону.

— А-а! — завопил, срываясь на визг, Дыба. — Зажигай!..

Крепко, на совесть, строил избу старик Лешаков. Выдержанное дерево, полвека стояло, а вое светлым лесным духом пахло. Душу свою для людей хранило, для жизни…

Потянуло дымом, послышался треск занимающейся кровли. В окно стреляли не целясь.

Пригнувшись, старик осторожно выбрался в сени. Мощные засовы ставил, словно знал от кого. Не громыхнули бы. Хотя уж теперь-то все едино… Дышать совсем трудно, дым забивал горло, пламя охватило уже всю крышу, лизало стены…

Бандиты стреляли безостановочно, крики, конское ржание слились воедино. Штабс-капитан Дыба вскочил на коня, отъехал к воротам — сильно пекло, осели сугробы, завалившие избу по самую крышу.

Дыба визгливо ругался. Где обоз, в скольких днях пути, куда движется? Черт побери, один свидетель — и тот труп!

Никто не заметил, не обратил внимания, как распахнулась дверь и из глубины сеней ударило подряд несколько выстрелов. Рухнули двое сидевших в седле бандитов. Вздыбился и опрокинулся, придавив собой хозяина, конь штабс-капитана. Насмерть перепуганные бандиты попадали в снег, стали расползаться.

А из сеней, охваченных пламенем, била винтовка, била — пока не рухнула, взметнув к огненно-ба­гро­вым верхушкам кедров фейерверк искр, кровля старой Медвежьей заимки.


12

В десятке верст от Верхнеудинска обоз встретил отряд красноармейцев, вызванных нарочным, с утра посланным в город. В двух санях — пулеметчики, остальные — верхами.

Командир — пожилой, неразговорчивый мужик, похоже, из бывших партизан — сразу выслал вдоль тракта дозоры и ехал рядом с санями Михеева и Сибирцева, зорко поглядывая по сторонам. Он ни о чем не расспрашивал, ничем не интересовался, сказал только, что ждут их прибывшие из Читы товарищи и надо поспешать. Легко сказать. Кони-то еле тянули, дорого им обошлась дорога. Однако к темноте поспели в город.

Быстро проскочили заснеженными улочками, въехали во двор уездного комитета. Добровольцев отправили в казарму, что размещалась в двухэтажном доме, напротив укома, через дорогу. У ворот выставили охрану.

Это был отряд моряков байкальской флотилии — веселые, разбитные парни, все в широких клешах и просторных тулупах поверх форменок. Внесли четыре снарядных ящика в пустой кабинет председателя.

Жилина, протестующего и упрямого, отдали на попечение врача, который сразу и принялся за него.

Двое читинцев были знакомы Михееву. Здороваясь с Сибирцевым, тот, что постарше, представился Филимоно­вым. Молодой — Васильевым. Встретили тепло, с интересом поглядывали на чекистов. Михеев вскрыл пакет, доставленный из Читы, прочитал бумагу, молча протянул ее Сибирцеву.

— Взгляни-ка. Что скажешь? Кажется, хороший подарок сделаем Петру Михайловичу.

— Кому?

— Никифорову. Премьеру нашему. Прямо-таки как в сказке: золотое яичко к светлому празднику.

Сибирцев взял бумагу, стал читать.

Предписывалось срочно доставить специальный груз в Читу и передать в распоряжение правительства ДВР. Всякая задержка исключалась. В конце объявлялась благодарность Военно-Революционного комитета группе, выполнившей особое задание. И все. Никаких фамилий. Ничего лишнего.

— А в яичке-то — два десятка пудов, — задумчиво произнес Сибирцев. — По нынешним временам тут, понимаешь, что ни ожерелье, то — батальон. Обут, одет, накормлен, вооружен. М-да, отольются еще атаманам золотые слезки… — Он задумался, складывая бумагу. — Благодарность — это приятно. А дело пока не закончено… Дорога-то как? — спросил он у читинцев.

— Похвалиться особо нечем, — отозвался Филимонов, старший. — Есть случаи: чистят поезда. Семеновцы из-за кордона. Банды всякие… Раз на раз не приходится, конечно.

— А другой путь?

— Другого, к сожалению, нет, — вздохнул Васильев. — И бронепоезда нет. И охрана невелика: отряд байкальцев. Народ, правда, проверенный — коммунисты и комсомольцы. Вот и ломаем голову.

— И задание экстренное, — добавил Филимонов.

— Жилина, что ли, спросить? — усмехнулся Михеев.

— Кто такой? — поинтересовался Филимонов.

— Наш человек, — нехотя ответил Сибирцев. — Доктор над ним колдует… Рана сквозная, промыли, как могли, да ведь в тайге какое лекарство… Если какой малый волосок остался, считай — заражение. Что ж, будем думать… Вы нам в помощь или в качестве курьеров?

— В вашем подчинении, — подтвердил Филимонов.

— И то, брат, спасибо… Покурим, что ли?

Васильев с готовностью протянул кисет, листок тонкой папиросной бумаги. Сибирцев кивком поблагодарил, свернул самокрутку, затянулся. Посмотрел на Михеева, сказал ему:

— Только без обид и все как есть начистоту. Как они — свои мужики? — он имел в виду читинцев.

Михеев кивнул утвердительно.

— Что ж, тогда есть такой план… Лишних нет?

Васильев вышел за дверь, вскоре вернулся. Сказал, что никого поблизости нет. Только охрана на первом этаже.

— А сам где? — Сибирцев кивнул на стол председателя укома.

— Тоже внизу, — ответил Васильев, — с охраной.

— План такой, — повторил негромко Сибирцев. — И знаем только мы четверо. И больше ни одна живая душа… Тому, кому надо, уже известно, что мы прибыли. С грузом. Так, Володя?

— Ну, предположим, — подтвердил Михеев.

— Наш “хозяин” тоже знает. Не может не знать. В тайге мы были чужие, здесь — среди своих. Чего нам теперь бояться? Думаю, надо работать в открытую. Завтра днем

грузить классный вагон, с охраной, морячков этих ваших поставить, чтоб всем видно было: груз серьезный. Чтоб вопросы возникали, что да куда едет. А там пойдет по цепочке.

— Так это же?.. — сорвалось у Васильева.

— Вот именно, — кивнул Сибирцев. — И чтоб охраны побольше, погуще. И груз покрупнее, потяжелее… Классный цеплять последним, вроде бы как торопимся. Морячков — в предпоследний. Мы, — он взглянул на Михеева, — едем в классном. Вы, — он повернулся к читинцам, — с морячками. При пулеметах и всем таком прочем.

— Постой, постой, — оживился Михеев. — Если я тебя правильно понял?..

— Правильно понял, — грустно усмехнулся Сибирцев. — Такая уж, видно, наша с тобой, брат, судьба.

Читинцы переглянулись, не совсем еще, наверно, соображая, что предлагал Сибирцев…

Он, конечно, понимал, и о чем думали, и о чем пока только могли догадываться читинцы. Объяснять сейчас было трудно, да, пожалуй, бесполезно: идея только возникла. Ее следовало детально обсудить с Михеевым, который если и не все сразу понял, то уж догадывался, это точно. Хватка у него железная. С Жилиным перемолвиться, да больно плох он. Этот мужик наверняка дал бы настоящий совет. Ну да что теперь, все равно думать надо, хорошо думать. И Сибирцев сказал с легкой усмешкой:

— А спать-то где будем нынче? Вы ведь тут хозяева. Распоряжайтесь.

— Спать-то? — Филимонов, как показалось Сибирцеву, был вроде бы обескуражен, огляделся с сомнением. Можно было подумать, что спать как раз он вовсе и не собирался. — Спать-то, что ж, в принципе, можно и здесь. Вон — диван есть… Ну… матрасов достанем. Не замерзнем, нет? — он покосился на замороженные белые стекла.

— Так решим, — сказал Михеев. — Вы с Васильевым давайте устраивайтесь в приемной, а мы уж тут вдвоем. Ежели чего, сами понимаете. Четверым здесь тесновато.

— Как скажете, — сразу согласился Филимонов и, кивнув Васильеву, вышел.

Они вскоре принесли два матраса, бросили на пол. Филимонов, показав на дверь, сказал:

— Оно, конечно… мы будем вроде как первая застава. На случай чего. Правильно, товарищ Михеев. Располагайтесь.

Ушли, стало тихо.

— Ты где хочешь? — спросил Михеев.

— А? Все равно.

— Тогда вались на диван, а я на матрасах. Мне же мягче, — он заулыбался. — Слушай, Мишель, тебе не приходило в голову, что возможны варианты проще и безопаснее?

— Безопаснее? — Сибирцев оторвал взгляд от заляпанного чернильными пятнами зеленого сукна, с усмешкой посмотрел на Михеева. — Это ты говоришь? Я, брат, и сам мечтаю найти этот твой вариант. Да нет его пока… Впрочем, ты — старший. Предлагай.

— О! Видали? Прапорщик заговорил. Обиделся.

— Глупости говоришь, какая ж тут обида?

— Брось, Мишель, все я отлично понимаю. И более того, полностью тебя поддерживаю. Если отработаем четко, убьем сразу двух зайцев… Но мне другое интересно. Скажи, — он стал укладываться на матрасах, подогнул край, чтоб голове было повыше, укрыл ноги тулупом, поерзал и наконец успокоился, лежа на спине. — Скажи, ну что у тебя за страсть вечно лезть в самое пекло? Я ведь тебя не первый день знаю.

Сибирцев долго молчал, как-то чересчур тщательно сворачивал самокрутку, потом прошелся по комнате.

— Видишь ли, Володька, — хрипло и словно бы виновато сказал он, — наверно, так уж мне на роду написано… Как бы тебе объяснить… Ну, брать, что ли, на себя, а?.. Понимаешь, если мы все это барахло, — он кивнул на ящики, — отправим с матросами и твоими ребятами, да в блиндированном вагоне, да еще пулеметов добавим, может, все и доедет в целости. Не сунется туда Дыбов. А нам надо, чтоб сунулся. Обязательно сунулся, ввязался в драку. Я ему, Володька, не прощу Павла, никогда не прощу. Вот и крутится у меня мысль, как заставить Дыбова пойти на авантюру. Как сделать для него возможным, понимаешь, с его точки зрения, реальным последний его шанс. Мы должны убедить Дыбова, что золото с нами, что мы сильны, а потому и беспечны. Он, как картежник, всюду увяз, терять нечего, и остается только пойти ва-банк. Терять действительно нечего, а приобрести он сможет, ну, по крайней мере, два десятка пудов золотишка. Безбедную жизнь.

— Я понял, — протянул Михеев.

— Вот так, брат. А рисковать я могу или, вернее, дол­жен только самим собой… Ну, тобой еще, — он усмехнулся и посмотрел сверху вниз на Михеева. — Мы с тобой можем. И умеем Вот как. А их, — он кивнул на дверь, — их-то зачем? Или вот Алешку моего… Жилина я бы взял с собой. Наш мужик.

— Ага, — улыбнулся Михеев, — оценил наконец.

— Оценил, — очень серьезно и даже печально ответил Сибирцев. — Дай бог, чтоб я только не ошибся, что все там, в тайге, промыли, понимаешь? Рана сквозная, почти в упор Может начаться заражение. Растрясли мы его, бредил он, помнишь? Плохой бред. Не нравится он мне, этот бред…

— Да полно тебе, — Михеев сел. — Все будет в порядке Выдержит Жилин. Не такое выдерживал… А мы съездим, дело сделаем и вернемся.

Сибирцев присел на край скрипнувшего пружинами дивана.

— Давай, брат, спать. С утра дай мне несколько самых надежных. Таких, чтоб с нами, понимаешь, могли до самого конца… Мы ведь им просто все объясним: мышеловка для банды. И все. Как ты сказал, одним ходом — двух зайцев Морячки ящики отвезут, а мы удар примем. Надо принять.

— Ах, Мишель, и примем и поживем. Еще как пожи­вем… Помнишь Харбин?

— Помню, — помолчав, ответил Сибирцев.

— Вот и не забывай, — решительно перебил его Михе­ев. — Это там мы были среди чужих. А тут свои. Мы с тобой фронтовики, а это — самый что ни на есть костяк. В первой атаке не убили, значит, поживем. Так?

— Так, вражья твоя душа, — рассмеялся Сибирцев. — Конечно, так…

А утром к железнодорожной станции проследовали под конвоем моряков несколько саней с упакованным на них — и непосвященному ясно — тяжелым грузом. На запасных путях стоял классный вагон. Его окружила охрана и осторожно перенесла внутрь несколько ящиков. Посторонних близко не подпускали. Позже, лишь только пришел поезд из Иркутска, маневровый подал вагон на станцию и прицепил к хвосту состава. Соседний вагон быстро очистили от посторонней публики, и там разместились моряки, выставив на площадках тамбуров рыльца “максимов”. Никто из них не обратил внимания на полтора десятка ящиков со снарядами и патронами, задвинутые под нижние полки. Туго сейчас с боекомплектами -это всем известно.

Ударил станционный колокол, паровоз дал сиплый гудок, и вагоны дернулись.

Уже в темноте проехали Петровский завод. На станции состав штурмовали толпы мешочников. Сунулись было в классный вагон, но увидели освещенных слабым светом вагонных фонарей часовых за намертво запертыми дверями; к морякам соваться побоялись. Они лениво прохаживались вдоль своего вагона, покуривали, поглядывали на ошалелую толпу. Ну их, от греха. “Максимы” — дело нешуточное: врежут — костей не соберешь.

Следующая станция — Хилок…

Глубокая ночь. Классный вагон шел последним, его качало сильнее других. Окна его темны, плотно зашторены, чтоб ни один лучик не проникал наружу. В середине вагона, обложенные мешками с песком и прикрытые с боков железными листами, глядят на двери тамбуров собранные пулеметы, что доставили в тяжелых ящиках. Громко распоряжавшийся погрузкой Алеша Сотников молча вслушивался в размеренный стук колес на стыках. Теперь он знал все. И знали те, кто ехали в этом вагоне, те несколько чекистов, которые должны были принять на себя удар.

Ни Сибирцев, ни Михеев, да уж, пожалуй, никто не сомневался, что клюнут бандиты, не смогут не клюнуть. Примитивный, конечно, ход, но именно чем проще, тем вернее.

Разбирать пути и останавливать весь поезд глупо и бессмысленно — сил не хватит, а моряки — народ суровый. Значит, расчет такой: сам по себе классный вагон, какая бы охрана в нем ни помещалась, все равно не крепость. Ее можно взять. И ночь — самое верное время.

— Алеша, — негромко сказал Сибирцев, — предупреди охрану в тамбурах, чтоб шли в вагон. Всем быть наготове… Покурить, что ли?..

Сотников ушел. Сворачивая самокрутку, Сибирцев поднял голову и пристально взглянул в глаза Михееву. Ссыпал обратно табак в кисет. Показалось?

Нет, колеса вагона замедляли свой стук. Быстро вернулся Сотников и взволнованным шепотом доложил, что, судя по всему, их вагон отцеплен от состава.

Глуше стучали колеса, вагон перестало качать. Еще немного — и он остановился.

— Приготовиться! — скомандовал Михеев и залег к пулемету. — Убрать свет!

Погасли несколько коптилок, освещавших вагон.

Прошло с десяток томительных минут, и в двери резко застучали чем-то металлическим. Посыпались разбитые стекла. Вдоль вагона, по окнам полоснула пулеметная очередь.

— Все выходи! — раздался громкий повелительный крик. — Эй, чекисты, если не будете сопротивляться, дагую всем жизнь! Выходи!

Среди сотни голосов узнал бы теперь Сибирцев этот пронзительно-картавый голос.

Темный, казалось, вовсе безжизненный вагон стоял посреди перегона. Ни проблеска, ни звука. И это, видимо, смущало нападавших.

Вагон их был один — это понимали и Сибирцев, и Ми­хеев, и все остальные. Иначе уже давно заговорили бы “максимы” моряков.

Наконец двери в тамбуры взломали с обеих сторон, одновременно, распахнулись двери в сам вагон, и тут же разом ударили пулеметы чекистов. В тамбурах — вой, проклятья, выстрелы вслепую. Сдвинув штору разбитого окна, Сотников дал очередь вдоль вагона из ручного пулемета. В нападавших полетели гранаты, освещая короткими вспышками взрывов изломанные фигуры всадников, вздыбленных среди сугробов лошадей. В низкое небо взвились ракеты, бледным светом озарив ненадолго поле боя. Пулемет снаружи решетил вагонную стенку. Вскрикнул раненый. Взрывом гранаты, влетевшей снаружи в купе, вырвало дверь. Еще вскрик.

Бой кончился неожиданно.

— Все на площадки! — тихо приказал Михеев, и, подхватив пулеметы, чекисты метнулись к тамбурам. Сибир­цев осторожно отодвинул плотную штору и выглянул наружу. Никого. Темно, ничего не видно. Возле уха тонко свистнула пуля, впившись в стенку.

— Что там? — шепнул сзади Михеев.

— Они где-то рядом, но боятся.

— Надо выбираться.

— Тут трупов навалом.

— Дать еще ракету?

— Погоди…

Где-то рядом послышались сдержанные голоса. Слов было не разобрать. Говорившие находились в торце вагона, а он глухой — не достанешь. Гранату бы туда.

— Пусти, я погляжу, — Михеев потеснил Сибирцева.

…Есть предчувствие. Есть. Может быть, шорох какой услышал Сибирцев, может, движение воздуха. Он резко пригнул Михеева, распластав его на полу, и прижал собой сверху. И в тот же миг, опаляя глаза, в тамбуре, в двух шагах всего, громыхнул взрыв гранаты.

Жгучая игла впилась в плечо Сибирцеву, и через миг по всему телу стала растекаться жаркая волна усталости. Он попробовал приподняться, но не смог — руки не слушались. Где-то далеко, он слышал будто сквозь толстый слой ваты, затарахтели палкой по длинному забору, кто-то кричал, толкал его, а он медленно погружался в сон, сладкий, упоительный. Но опять его толкали, кидали на качелях, и к горлу подступала тошнота. Он с детства ненавидел качели.

Потом он различил песню. Кто-то негромко напевал: “Эй, баргузин, пошевеливай вал, молодцу плыть недалече…” Старая сибирская песня. И голос грустный, знакомый. А чей?.. Сибирцеву очень хотелось пить, и он шевельнулся, открыл глаза.

Было светло. Из зыбкого тумана проступила вагонная полка, потом лицо Михеева. Он сидел напротив и, сжимая ладонями забинтованную голову, тихо напевал, словно сто­нал. Поднял глаза, встретился взглядом с Сибирцевым.

— Пить…

— Ну, слава богу, пришел в себя, — Михеев хотел улыбнуться, но лицо его скривила боль. — На, дорогой, пей.

Сибирцев сделал короткий глоток из кружки, вода пролилась по подбородку, затекла на шею. Его все покачивало.

— Что? — выдавил он с трудом.

— Спи. Мы свое сделали, — медленно расставляя слова, сказал Михеев.

— Ребята…

— Сотников тяжелый. А трое моих совсем… Отбились мы. Кончили Дыбова. Спи, спаситель мой.

— Спой.

— Спою… “Эй, баргузин, пошевеливай вал…”… Поезд замедлял ход, он подходил к Верхнеудинску, маленькому забайкальскому городку.

Глава II


1

Поздним вечером в жарко натопленную приемную члена коллегии ВЧК вошел высокий, слегка сутулый человек в черном полушубке и мохнатой сибирской шапке. Оглянувшись и сняв шапку, он подождал, пока миловидная большеглазая секретарша примет пакет у стоящего возле нее курьера, распишется в толстой тетради, и затем коротко кивнул:

— Здравствуйте. — Голос у него был негромкий и низкий, с хрипотцой, вероятно, от давней простуды.

Секретарша с интересом посмотрела на него и, приняв мандат, внимательно прочитала.

— Здравствуйте, — с теплой улыбкой, осветившей ее осунувшееся лицо, произнесла она. — Наконец-то! Что ж это вы так задержались, товарищ Сибирцев? Вас еще позавчера ждали. Мартин Янович все время спрашивает. Садитесь, я доложу.

Но Сибирцев продолжал стоять, только положил на стул шапку да тощий вещмешок.

— Вот ведь незадача-то… — сказал он, переминаясь с ноги на ногу и растирая широкой ладонью глаза. — Заносы по всей дороге. Думал, вовсе застряну. Двое суток то пути расчищали, то дрова рубили. Мне — куда ни шло, — он усмехнулся, — бог силушкой не обидел, а там публика была всякая… Стоны, слезы… Пробились, однако. Так вы уж доложите, пожалуйста.

— Скоро закончится совещание, а вы пока отдохните. Можете раздеться — у нас тепло, и садитесь вон поближе к огоньку.

Сибирцев взглянул на раскаленную “буржуйку”, поежился и сел на короткий диванчик, вытянув длинные ноги и откинув на спинку голову. Прошептал: “Благодать…” — и через мгновение уже спал.

Входили и выходили люди, приносили пакеты, срочные документы, громко докладывая о своем прибытии. Секретарша их строго останавливала и, прижимая палец к губам, указывала на спящего. Те переходили на шепот и понимающе кивали.

Как всегда, вихрем ворвалась, стуча подковками сапог, курьерша Генриэтта — личность восторженная и самостоятельная, поклонница нового искусства, в котором она, однако, как все полагали, ровным счетом ничего не смыслила. Черные ее волосы, подстриженные под Анну Ахматову, выглядывали из-под пухового платка.

— Симочка! — еще с порогавоскликнула она. — Достала пропуск на “Канцлера и слесаря”! Знаешь, кто автор? Сам Луначарский! — И не обращая внимания на предостерегающий жест секретарши, продолжала так же громко: — Ты себе не можешь представить, идет всю ночь, целых пять часов подряд! Уж и не знаю, как выдержу! Как выдержу?! Ты чего это? — удивилась она вдруг, снизив тон.

— Человек же спит. Неужели не видишь? Тише!

— А кто это? — Генриэтта капризно скривила губы.

— Какая тебе разница? Устал человек. Ехал издалека.

— А-а… А еще мне обещали завтра на “Мистерию-буфф” Маяковского. Это — у Мейерхольда. У него, говорят, там прямо с потолка прыгают! Представляешь?

— Нет, не представляю, — нетерпеливо поморщилась секретарша. — Ну, что у тебя?

— У меня?.. Да, вот же пакет! Феликс Эдмундович велел твоему начальству, — она кивнула на кабинет, — ознакомиться и в десять к нему.

— Давай распишусь. Только не шуми, бога ради…

— Слушай, Сим, а может, пойдешь со мной? Пробьемся как-нибудь?

— Не могу, мама болеет… Да и сама что-то неважно себя чувствую.

— Ну, как хочешь, я ведь по-товарищески. Прямо не представляю, как выдержу, как выдержу!

— Выдержишь, — засмеялась секретарша. — Иди уж, да не топай, как солдат…

Звонили один за другим телефоны, секретарша, поглядывая на Сибирцева, негромко отвечала в трубку, записывала сообщения, выясняла, где и какие предстоят совещания. Все было срочно, экстренно. В десять — у Дзержинского, в одиннадцать — в Наркомюсте, потом требовалось обязательное присутствие Лациса в Наркомпросе, на деткомиссии… И так каждый день. Можно подумать, что Мартин Янович всесилен, как бог, и без него никто не мог обойтись, сам решить свои вопросы. А он опять сегодня не успел поесть. Вот уже третий час сидят, дымят. Там, в кабинете, хоть топор вешай.

Секретарша поставила на пышущую жаром “буржуйку” чайник. Подумала, что перед очередным заседанием успеет хоть чаем напоить Лациса. Машинально протянув ладони к печке, она долгим материнским взглядом посмотрела на спящего Сибирцева и вздохнула: “Вот ведь какой здоровый мужик, и симпатичный еще, а выглядит стариком — так умаялся. Интересно, сколько ж ему лет? Под сорок, наверно… Виски седые. И позу выбрал неудобную, спит, прямо не дышит…”

Она обернулась на шум открываемой двери. Из кабинета Лациса вместе с клубом табачного дыма показались трое сотрудников, докуривая на ходу свои папиросы.

— Товарищи! — взмолилась секретарша. — Вы бы хоть здесь не дымили!..

— Прости, Симочка, — отозвался тут же один из них. Он подошел к “буржуйке” и, открыв дверцу кочережкой, швырнул туда свой окурок. Двое других продолжали спор, начатый еще в кабинете у Лациса.

— Да пойми ты, умная голова! — мотая рыжим чубом, наступал веснушчатый коротышка Нефедов. — Я же был там, Бы-ыл!

— Проездом, — поправил его Коля Васильков, беловолосый стройный парень из оперативного отдела.

— Ну и что, что проездом? — кипятился Нефедов. — Был же? Видел. Положение действительно угрожающее. А сегодняшние сводки…

— Плюнь ты на эти сводки, что ты носишься с ними, как с писаной торбой. Читал я их. То же самое, что вчера. И позавчера. И месяц назад. Феликс Эдмундович, помнишь, еще в октябре говорил, что с бандами все кончено. Причем официально заявлял. Я думаю, Нефедов, что эти твои товарищи просто трусят. Положение стабилизировалось, а лишние средства им, конечно, не помешают. Вот и нашли способ выжать их из центра.

— Ну, ты скажешь! — Нефедов хлопнул себя ладонями по ляжкам. — Какая ж это стабилизация? Ты хоть на карту взгляни! Вся ж губерния в огне… Честное слово, давно я такого размаха не наблюдал.

— Послушайте, друзья мои, — прервал их спор третий чекист, стоявший возле печки. Сима мало знала его, он работал недавно, а приехал откуда-то из Заволжья. — Да послушайте же! Мартин Янович абсолютно, стопроцентно прав. Просто проспали мы это дело.

— Это как же так проспали? — удивился Васильков. — В каком смысле?

— А в прямом. Самым натуральным образом. — Он посмотрел на Сибирцева. — Вот вроде него. И нечего на дядю ссылаться. Мещеряков приезжал из Тамбова еще в сентябре. К Владимиру Ильичу ходил? Шлихтер бомбил шифровками? А? Еще как. А что мы делали? Как отнеслись к указаниям Совнаркома? Вот так относились, — он пальцем указал на Сибирцева. — Спали. Говорили: стабилизируется… Ах черт, хорошо спит… Славно… Даже зависть берет… Ну, ладно шуметь, айда работать.

Они ушли, унося с собой запах табачного дыма и отчаянную — так показалось Симе — тревогу новых, навалившихся где-то в южных губерниях бед.

Сима проверила собранные в особую папку документы для члена коллегии ВЧК и только собралась было войти в кабинет Лациса, как оттуда навстречу ей шагнул Михеев. Он придержал ее за плечи и отвел от двери.

— Что нового, Симочка? — спросил и закашлялся. — Ну и надымили, черти, задохнуться можно. Как их терпят?..

Сима знала, что Михеев не курил и сидеть в дыму было для него пыткой.

— Из Тамбова товарищ прибыл?

— Да. Он уж больше часа внизу ждет.

— Тогда вот что, Симочка. Его надо устроить отдохнуть до… — он посмотрел на часы. — До двенадцати. Потом ко мне. Теперь, вот эти бумаги, — он протянул Симе тонкую папку, — срочно к телеграфистам. И последнее. Поступили какие-нибудь сведения о Сибирцеве?

— Господи, товарищ Михеев! Да вот же он, спит. Тоже уж с час, пожалуй. Такой усталый прибыл. Заносы, говорит, еле добрался. Прямо жалко бедняжку! Как сел, так и провалился. Даже раздеться не успел.

Михеев легонько отстранил Симу рукой, мягко ступая, подошел к Сибирцеву и склонился над ним, разглядывая.

Крепко устал Сибирцев. Откинутое на спинку дивана его бледное, застывшее лицо казалось гипсовым слепком, и только острый кадык на шее, изредка вздрагивая, убеждал, что перед Михеевым был все-таки живой человек.

— Мишель! — негромко позвал Михеев и легонько похлопал Сибирцева по коленке. — Слышишь, Мишель? Проснись. Царствие небесное проспишь, господин прапорщик!.. Спит, — он огорченно покачал головой и тронул Сибирцева за плечо. — Эй, ваше благородие!

— А? — захлопал глазами Сибирцев, отходя ото сна и не понимая, где он и что с ним. — Кто меня?

Сквозь сонную одурь он увидел перед собой щеголеватого адъютанта в черной коже, перетянутого желтыми ремнями. Резко сжав глаза ладонью, выпрямился было на диване, щурясь и недоверчиво разглядывая розовощекое юношеское лицо с кокетливыми усиками.

Словно из забытого далека всплыло перед Сибирцевым это хорошо знакомое лицо. Но, видимо решив, что сон продолжается, Сибирцев снова откинулся на спинку дивана, слабо улыбнулся и прошептал: “Володька…”

Из кабинета Лациса вышли несколько человек. Громко разговаривая, они мельком посмотрели на Михеева и двинулись к двери. Наверно, привыкли ничему не удивляться.

— Да проснись же наконец! — воскликнул Михеев, тормоша Сибирцева за плечи.

Сима, широко распахнув глаза, наблюдала за ними: ей такое приходилось видеть впервые.

Наконец Сибирцев с усилием поднял веки, тяжело выпрямился и глаза в глаза встретился с Михеевым, взгляд его приобрел осмысленность.

— Володька?! — спросил недоверчиво. — Володька, ты! — он вскочил, уронив на пол шапку, и сжал Михеева в объ­ятиях.

— Пусти, чертяка! — застонал Михеев. — Ну и здоров же!

— Живой… — отпуская его, выдохнул Сибирцев.

— Да живой, живой, — кривясь и распрямляя плечи, засмеялся Михеев. — Ну, медведь! И откуда сила берется?.. Сам-то как?

— А так, брат, все как на том медведе. Заросло. Ты что ж молчал, вражья твоя душа?

Михеев положил руку на плечо Сибирцева, сажая его на диван, и сам примостился рядом.

— Ты прости, понимаешь… — сказал он, отводя глаза в сторону. — Я тебя тогда в больницу доставил, мне доктор сказал, что рана опасная, сволочной какой-то попался ос­колок. Ну, пока то да се, на меня приказ пришел: в Омск, а потом вот — сюда. Знаешь, как у нас — всегда срочно. Всегда бегом. Где-то с месяц назад сделал я запрос в Верхнеудинск в больницу, я тогда только фамилию твою назвал — и больше ничего, сам понимаешь. Ответили: такого нет. Вроде был, да выбыл. Куда — неизвестно. А ребят, которым я про тебя шепнул, просил, чтоб проследили и сообщили, уже в живых нет. Вот так. Такая вышла история…

— Тебя ж тогда тоже задело, я помню.

— А, — отмахнулся Михеев. — Пустяки…

— Погоди, — словно опомнился Сибирцев. — Теперь-то как нашли? Я ведь не давал о себе вестей сюда, в Центр. А Иркутск меня сразу в глубинку, в тайгу отправил.

— Мартин Янович все службы на ноги поднял. Он о тебе, оказывается, еще от иркутян знает, как ты там милицией заправлял. Не может быть, сказал, чтоб живой человек без следа исчез. Кровь, говорит, из носа — сыскать. У него на тебя серьезные виды, — Михеев отодвинулся и с улыбкой окинул взглядом Сибирцева с ног до головы, будто прикидывая, годится он или нет для “серьезных видов” Лациса.

— Куда, не знаешь? — через паузу настороженно спросил Сибирцев.

— Вот чудак, — усмехнулся Михеев, — конечно, знаю… Сам скажет.

— Прежнее что-нибудь? Старые связи, поди…

— Ох и не терпится! — Михеев покрутил головой. — Все равно не скажу. Погоди маленько, сам узнаешь… А ты изменился, Мишель, — сказал вдруг, без всякого перехода. — Похудел. Седина вон появилась.

— Ну! — вскинулся Сибирцев. — Зато уж ты вовсе не меняешься. Гусар, понимаешь, недорезанный!

— А мне что? — в голосе Михеева прозвучали беспечные нотки. — Помнишь? — он негромким, но чистым тенорком запел: “И по щеке моей румя-а-ной слеза скатится, ох, скатится с пья-а-ных глаз…” Так?

— Так… — щуря глаза, словно от яркого света, качнул головой Сибирцев и прижал Михеева к себе, широко обняв рукой его плечи. — Так, вражья душа…

— Слышу, поют! — раздался громкий голос. Сибирцев с Михеевым увидели в дверях кабинета Мартина Яновича Лациса, и оба вскочили. Сибирцев вытянулся по-военному.

Он много слышал о Лацисе в Иркутске, но вот так, лицом к лицу, встречаться еще не приходилось. А Мартин Яно­вич, оказывается, знал о нем, и знал, видимо, хорошо, иначе не стал бы поднимать ради Сибирцева стольких людей.

Сибирцев и сам был росту немалого, но перед Лацисом почувствовал себя подростком. От двери шагнул чернобородый великан и, поводя усталыми после долгого сидения плечами, остановился посреди комнаты.

— Поют? — удивленно повторил Лацис, закладывая большие пальцы за поясной ремень. — Что такое, думаю? А тут еще и обнимаются. С кем вы обнимаетесь, Михеев?

— С самым большим своим другом, Мартин Янович, — сразу отозвался Михеев. — Можно сказать, со спасителем своим.

— Ну уж спаситель… — буркнул смущенный Сибирцев. Он оглянулся, поднял с пола шапку и снова вытянулся перед Лацисом. — Товарищ особоуполномоченный, Михаил Александрович Сибирцев прибыл по вашему распоряжению.

Жесткое, словно вырубленное из камня, лицо Лациса, глубокие глаза источали силу и власть. Сибирцев с сожалением подумал, что уж его-то собственная физиономия наверняка такого впечатления не производит, особенно теперь, после сна. Да еще комната эта натопленная расслабляет, плывет перед глазами, покачивается.

Во взгляде Лациса сверкнули веселые искорки.

— Здравствуйте, товарищ Сибирцев, Михаил Александ­рович, — медленно и раздельно сказал он. — Рад вас наконец видеть. Я полагаю, задержка вызвана объективными причинами?

Кровь прихлынула к лицу Сибирцева.

— Заносы… — выдавил он из себя.

— Заносы… — качая головой, повторил Мартин Яно­вич. — Топлива нет. Банды гуляют, портят пути. Понятно. Как здоровье?

— В порядке, товарищ…

— Зовите просто.

— Здоров я, Мартин Янович.

— Очень хорошо, — удовлетворенно кивнул Лацис — Так, значит, спаситель?

— Точно, Мартин Янович, — тут же встрял в разговор Михеев. — Не будь его, не стоять мне перед вами.

Лацис хмыкнул, подошел к печке с булькающим на плите чайником и приблизил ладони к горячей трубе, протянутой через всю комнату к окну.

— Давайте сядем… Тут тепло и совсем нет дыма. Вот что такое женщина. Здесь не курят. А там, — он кивком показал Сибирцеву на свой кабинет, — дымят как паровоз. Проветрите, пожалуйста, Михеев. А вы, Сибирцев, можете раздеться. Здесь правда тепло. Снимите ваш роскошный полушубок.

Михеев ушел в кабинет, быстро вернулся и остановился, привалившись к косяку двери и картинно заложив ногу на ногу. Сибирцев повесил на крючок полушубок, шапку и почувствовал себя просто.

Если бы он не знал Михеева, то подумал бы, что перед ним самый обыкновенный штабной адъютантишка времен недавней германской, никогда не нюхавший пороху, но явно бравирующий своей завидной свежестью и выправкой. Но в том-то и дело, что Сибирцев знал Михеева хорошо.

Сибирцев с завистью смотрел в его чистые, улыбающиеся глаза и не замечал в них ни капельки усталости. Таков уж он, Михеев.

Лацис между тем плотно и обстоятельно уселся на диванчике возле “буржуйки” и жестом пригласил Сибирцева.

— Мартин Янович, — секретарша наконец выбрала паузу и взяла в руки папку с документами. — Здесь принесли для вас материалы от Феликса Эдмундовича. У него в десять совещание. Потом — из Наркомата юстиции. У них совещание в одиннадцать. Звонили из деткомиссии — там в двенадцать. Чайник вот закипел.

— Хорошо, оставьте бумаги, — кивнул Лацис. — У вас усталое лицо. Сделайте нам чай и идите отдыхать. В деткомиссию поедет Глебов. Сообщите ему и будьте свободны. — Лацис говорил негромко, четко выговаривая каждое слово, что выдавало его прибалтийский акцент. — А мы, пожалуй, будем здесь, возле “буржуйки”. Почему такое смешное название?

Секретарша тем временем собрала бумаги, заперла их в сейф. Отнесла папку в кабинет Лациса. Потом из ящика стола достала три стакана в подстаканниках и чайные ложечки. Ополоснула кипятком маленький заварной чайник и сыпанула из бумажного пакетика пару щепоток розоватой стружки.

— Морковка! — Михеев подмигнул Сибирцеву. — Ты такого, поди, не пробовал.

— Многое пробовал, — вздохнул Сибирцев. — А это нет. — И потянулся к своему вещевому мешку.

— До свиданья, — секретарша ласково посмотрела на Сибирцева и обернулась к Лацису. — Я передам, Мартин Янович, чтобы поехал Глебов. Всего доброго, товарищи.

Сибирцев склонил голову, прощаясь. Михеев легонько махнул ладонью и, едва дверь за Симой закрылась, обернулся к Лацису:

— Это потому, Мартин Янович, что она такая толстая и горячая. Как буржуйская жена.

— Кто? — не понял Лацис.

— “Буржуйка”. Вы же спрашивали.

— Ох, Михеев, Михеев, — Лацис укоризненно покачал головой.

— Мартин Янович, — Сибирцев пошарил в своем мешке и добыл газетный сверток, развернул его. — Вот сахару есть немного.

— Очень хорошо, — утвердительно кивнул Лацис. — Значит, будем пить чай с сахаром. Это приятно знать, что хоть у вас там живут богато… Вы вздыхаете, Сибирцев? — он удивленно поднял брови. — Я не так сказал?

Сибирцев машинально пожал плечами, но тут же спохватился:

— По-разному живут там люди, Мартин Янович. У кого есть, и много, а у кого совсем пусто.

Он вспомнил прошедший свой год работы в Иркутске, дорогу до Москвы и поежился, словно от холода…

В глубоких снегах, морозах и метелях ушел двадцатый год. Ушел голодный двадцатый, с его жестокой засухой, предвестницей еще большей беды. Смерть, разорение, озлобленные орды мятущихся, измученных людей, штурмующих проходящие поезда, — хлеба, дайте хлеба!.. А хлеб был. Только брать его приходилось с бою, с выстрелами и кровью, с ночными пожарами в полнеба, ценой гибели многих товарищей — продотрядовцев. В каком кошмарном сне, в какой изощренной дьявольской фантазии родились те муки, которые суждено было принять людям, спасающим страну от голодной смерти…

Сибирцев знал о великой беде. Знал потому, что сам в течение последнего года не раз отправлял из Иркутска эшелоны с зерном и мороженым мясом, рыбой и одеждой…

— Как наш чай, Михеев? — ворвался в его мысли голос Лациса. — Надо угощать гостя. Возьмите ваш стакан, Си­бирцев.

Сибирцев принял протянутый ему Михеевым стакан и, сосредоточенно дуя, стал пить новый для него напиток, но никакого вкуса почему-то не ощущал. Он снова подумал: какое задание приготовил ему Лацис? Зачем так срочно вызвали в Москву?

Мартин Янович словно углубился в себя. Он пил мелкими глотками, помешивая в стакане ложечкой, и аккуратно откусывал мелкие кусочки сахара. Казалось, это занятие целиком поглотило его.

— Ну, так что там у вас было, Михеев? Почему — спа­ситель? — спросил он вдруг, отставляя стакан. — Расскажите. Люблю интересные истории.

— Шутит он, Мартин Янович, — неловко перебил Си­бирцев. — Уж если кто кого и спасал, так это он меня. Вот еще в Харбине…

— А, — небрежно отмахнулся Михеев. — Мура в Харбине. Обычная работа. Помните, Мартин Янович, я вам рассказывал, когда мы с ним золото уволокли из тайги, бой у нас приключился. На железной дороге. Черт меня дернул высунуться из вагона. А он, Мишель, значит, кинул меня на пол и собой закрыл. От гранаты. В двух шагах рвануло. Могла бы меня, а вышло, что его, и довольно крепко. Вот и все… Я уж, грешным делом, решил, что он, как в Сибири говорят, к верхним людям пошел. А он выжил, чертяка, медведище, и теперь мне по гроб жизни в должниках ходить.

— Не слушайте вы его, Мартин Янович, — поморщился Сибирцев. — Он ведь такое понарасскажет, хоть святых выноси.

— А сколько вам теперь лет, Сибирцев? — прищурив один глаз, неожиданно спросил Лацис.

— Двадцать шесть. Старый я уже… Лацис громко и заразительно рассмеялся.

— Совсем пожилой! Да… Ах, юноши… Ну, а что там у вас случилось в Харбине? Расскажите вы, Сибирцев. У нас есть еще немного времени.

— Да я ж говорю, мура, Мартин Янович, — снова влез Михеев. — Мура — и все.

— Я спрашивал не вас, Михеев, — деланно сердито ска­зал Лацис. — Когда вы, черт побери, будете уважать свое начальство?

— Виноват, Мартин Янович, — с готовностью согласился Михеев. — Только…

— Нет, вы неисправимый. Сядьте на свой стул и молчите. Я хочу слушать Сибирцева.

— Не знаю, как и рассказать, Мартин Янович, — смущенно начал Сибирцев. — Вообще-то мы с ним, — он кивнул на Михеева, — об этом случае не докладывали… Чтоб лишними шифровками не загромождать. Ну, в общем, служил я летом восемнадцатого у Семенова. Даже не столько у атамана, сколько у харбинского его представителя, что-то вроде посла при правительстве Хорвата. Скипетров его звали. Полковник.

— Он все метил в генералы, — не выдержал Михеев, — и потому пил как лошадь.

Мартин Янович обреченно махнул на него рукой.

— Я теперь знаю, кто вы есть, Михеев. Вы -анархист. Молчите, это так!


2

В тот день в харбинском кабаке “Палермо” шел грандиозный пир. Гуляли калмыковцы — они, видать, произвели очередную “калмыкацию”, то бишь ограбили проходящий пассажирский поезд в районе Гродековских туннелей. Если бы семеновцы ограбили, это называлось бы “семенизацией”, а у этих “калмыкация”.

Гуляли в кабаке и орловцы. Эти — с горя. Шли упорные слухи, что их полк собирались расформировать: обнаружилась растрата по хозяйственной части — ни много ни мало в полмиллиона рублей. Да и как ей не быть, если у полковника Орлова всего три сотни штыков, зато два оркестра. И сведения о безобразиях орловцев ежедневно ложились толстой пачкой на стол начальника военного отдела генерала Колобова. Это он подсказал в свое время главноначальствующему в полосе отчуждения Китайско-Восточной железной дороги — генералу Хорвату идею создания ударных “кулачков”, а попросту — мелких банд, которые должны были постоянно терроризировать большевиков на границах полосы отчуждения, то есть в районе станций Маньчжурия и Пограничная. Однако созданные ударные “кулачки”, в массе своей, за исключением крупных отрядов Семенова и Калмыкова, предпочитали оставаться в Харбине. Да и чего бы им не оставаться, если даже младшим офицерам платили по двести рублей в месяц на всем готовом. К тому же дежурные по отрядам регулярно получали авансы, чтобы расплачиваться с извозчиками, привозящими господ офицеров из кабаков в казармы. Ну, а ежели кому бы пришло в голову сделать им замечание — о взыскании и речи быть не могло — в таких случаях обычно следовал доклад обиженного о переходе в другой отряд. Нет, не рвались они тогда из Харбина защищать веру и отечество.

Такими были, разумеется, и орловцы. Вот кабы не эта злосчастная растрата.

Но все это, в сущности, мелочи, потому что Семенов, сидевший на станции Маньчжурия, “зарабатывал” по два миллиона в день да плюс звание “благодетеля населения”.

Семеновцы тоже гуляли в “Палермо”. Гулял харбинский посланник атамана полковник Скипетров, ждавший очередного производства, и с ним хорунжий Кабанов. У этих была серьезная причина. Во-первых, позавчера обнаружили в Селенге труп известного золотопромышленника Шумова, ехавшего в семеновском бронепоезде с большим грузом золота. Что там произошло, где золото — никто не знал, но, разумеется, догадывались. А во-вторых, несколькими днями раньше была произведена “семенизация”: реквизировали двадцать девять вагонов кожи, и затем неизвестные лица продали их какому-то спекулянту в Хайларе. Об этих злополучных вагонах уже шел разговор по городу, громко негодовал недавно прибывший в Харбин Колчак, ждали каких-то ревизоров омского правительства, но разговор разговором, а деньги были. Только у кого? Этого не знали. Семенов бушевал. Скандал разгорался.

Ночью, с охраной на пяти казенных автомобилях, приехал в “Палермо” Скипетров. На одном из них вместе с полковником прибыл и Сибирцев, доверенное лицо Скипетрова. Когда же это было? В июле? Нет, еще в июне восемнадцатого. Да, великий был пир…

Сибирцев задержался с шоферами, указывая им место, где они должны были ждать господ офицеров хоть до самого рассвета, пока те не нагрузятся до полного безобразия. Таков был заведенный порядок, ибо, как говаривали в Харбине, всякая власть начинается с автомобиля. И уж вовсе никого не заботило, что стоимость автоверсты перевалила в ту пору за пятнадцать рублей. Золотом.

Войдя в ресторан, Сибирцев окинул взглядом тусклый и задымленный зал. Как-то, видно, с самого начала пошло, что в нем собирались русские. “Высокие” иностранцы сюда избегали заглядывать, хотя их миссий и всяческих комиссий в городе было предостаточно. Среди багровых, испитых физиономий “спасителей России” Сибирцев отметил сидевших группами и в одиночку эмигрантов: бежавших заводчиков, купцов, спекулянтов. Попадались офицеры, пока никуда не приставшие. Эти были, как правило, особняком, пили, вспоминали германскую. Но в основном зал заполняли шумные и крикливые атаманские орды. Однажды появился здесь доселе никому не известный украинский кон­сул. Он начал было предъявлять свои державные права, но ему тут же пригрозили плеткой, и он стушевался. Револьверы и шашки с большой легкостью пускались в дело под предлогом оскорбления мундира.

Сибирцев отметил несколько знакомых лиц и среди них пьяного офицера-орловца. Из того угла, где сидел орловец, слышались крики, хохот, хлопки пробор шампанского. Взгляды встретились, орловец растянул губы в пьяной улыбке, но, видимо, не узнал Сибирцева, тут же отвлекся и стал что-то кричать на ухо соседу. Да и где было узнать, виделись, кажется, в ставке Хорвата — раз-два — не больше. И фамилию его Сибирцев тоже не запомнил.

Сибирцев подошел к сдвинутым столам, которые накрывали, быстро скользя черными тенями, два суетливых, прилизанных официанта.

— Где вас черт носит, Мишель? — недовольно прохрипел Скипетров.

— Прошу прощения, господин полковник, — Сибирцев наклонился над ним, — распорядился насчет автомобилей, — и поднял голову, снова оглядывая зал.

— Не гляди, — Скипетров хлопнул его ладонью по спине, — садись. Сейчас привезут. Я Ваську послал, велел, чтоб мигом доставил. Он знает, где хорошие девки.

— А если не достанет? — тряхнул петушиным хохолком уже заметно набравшийся поручик Козюля, начальник охраны Скипетрова.

— Как так не достанет, когда я приказал? — возмутился полковник. — Не достанет?! Задницу его заголю и прямо тут, на столе, при всех, господа, всыплю сотню соленых, таку их…

— Гульнем, стало быть, господин полковник? — ухмыльнулся Сибирцев.

— Гульнем, не будь я генералом! — захохотал Скипет­ров. — Тащи живей! — заорал он на официантов. — Все тащи, китайская твоя харя!

В зале появился Кабанов. Он крепко покачивался, и его поддерживали под руки двое башибузуков Козюли.

— Господин хорунжий! — раздался голос от стола, где пили калмыковцы, давно враждовавшие с семеновцами.

Кабанов остановился, уперся глазами в поручика, окликнувшего его.

— Вы ко мне? — спросил с хмельной важностью.

— Именно, — поручик поднялся, опираясь на плечо соседа. — Не могли бы вы сделать нам всем небольшое одолженьице-с?

— Если в моих силах, господа, — Кабанов, качнувшись, развел руки в стороны.

— Вполне. Продайте нам один маленький такой, знаете ли, вагончик кожи. Сапоги, сами изволите видеть, износились, а до первопрестольной топать еще… — поручик высоко над столом поднял ногу, показывая свой сапог, и хохот за столом не дал ему закончить фразу.

— Зря шутите, господа, — выпрямляясь и выпячивая грудь, мрачно выговорил хорунжий. — Мы ведем следствие…

Хохот вспыхнул с новой силой, истомленный поручик упал на стул.

— Кабанов! — зарычал Скипетров. — Сядьте, ну вас к черту! Сплошной позор с вашими этими… пинчерами.

— Пинкертонами, господин полковник, — с легкой улыбкой поправил Сибирцев.

— Один хрен, — яростно отрубил полковник, — все суки!

Кабанов грузно шлепнулся на стул и заорал:

— Шампанского, живо! — и затуманенными глазами пристально взглянул на Сибирцева.

От стола за спиной Кабанова повернулся какой-то незнакомый штабс-капитан и брезгливо сморщился, увидев хорунжего.

Будет драка, понял Сибирцев. Не сейчас, а позже, когда еще подопьют.

А драка уже вспыхнула. В углу, где сидели орловцы, послышался стук падающих стульев, звон посуды и пьяные крики. Вскочили два офицера: один тут же с лязгом обнажил шашку, второй выхватил револьвер. На них навалились, растащили в стороны. Того, кто размахивал шашкой, с трудом поволокли к двери, а он плевался, рассыпая, словно горох, матерную брань, и грозил оставшимся обнаженным клинком.

— Что-то нынче орловцы развоевались… — заметил кто-то из сидящих справа от Скипетрова. — Куш, что ли, сорвали?

— Господа! — Кабанов выпрямился на стуле, вскинув подбородок. — Их расформируют, господа. Я точно знаю. По хозяйственной части недостача в два миллиона. Все они жулики!

“Уже два миллиона, — мысленно усмехнулся Сибир­цев. — Быстро растут слухи. Да уж и кто бы говорил…”

Он услышал негромкие голоса за своей спиной, обернулся нехотя: там ужинали двое штатских со своими дамами. Женский голос произнес:

— Ох, не нравится мне эта их компания…

На что один из мужчин немедленно отреагировал:

— Когда гуляют семеновцы, жди неприятностей. Умоляю вас, Нелли, не обращайте никакого внимания. Умоляю. Никакого.

Сибирцев презрительно скривился и обернулся к Кабанову:

— Значит, слухи верные? Расформируют орловцев?

— А на хрена они кому нужны? — Скипетров хлопнул ладонью по столу и надулся индюком. — Самостоятельная боевая единица! Полк! — он явно копировал генерала Колобова. — Дерьмо. Пущай к нам идут. Вы, Мишель, знакомы с кем-нибудь из них?

— Да так, господин полковник, больше по мелочам, — Сибирцев пожал плечами.

— А какая разница? Всем говорите: жрем до отвала, пьем до беспросыпа, препятствий никаких, а служба — одно удовольствие! Сами прибегут… Где же Васька, сукин сын? Ох, выдеру! — Скипетров откинулся на спинку стула и вдруг заявил жалобно: — Надоело в послах ходить. Живого дела хочу!

— Надо полагать, уже недолго, господин полковник? — полуутвердительно спросил Сибирцев.

Он почувствовал на себе злобный взгляд хорунжего и, подняв брови, хмыкнул. Затем мельком, словно по пустому месту, скользнул глазами по Кабанову, и, взяв бокал шампанского, поднялся, и пошел к полковнику. Склонился к его плечу, шепнул на ухо:

— А Кабанову разговоры о вашем повышении будто клизма. Взгляните, господин полковник.

Скипетров посмотрел на хорунжего, напряженно вытянувшего шею в их сторону и старающегося расслышать, о чем шла речь, и расхохотался: уж больно нелепой была его фигура.

— На чем сидишь, Кабанов? — крикнул он, утирая слезу.

Кабанов дернулся, будто его стукнуло, и машинально огляделся, чем вызвал новый приступ смеха у полковника.

— Молодец! — Скипетров толкнул Сибирцева в плечо. — Быть тебе поручиком!

Возвращаясь на свое место, Сибирцев громко сказал:

— А все-таки зря вы, господин полковник, так-то легко хотите расстаться с посольской миссией. У вас отменные дипломатические качества.

— Я же говорю: живого дела хочу! Наливай по этому случаю! Всем пить! — он в два глотка выпил свой бокал и добавил, отдуваясь: — А Ваську выдеру, господа. Видит бог, выдеру! При дамах!

Появились официанты с многочисленными подносами, и дальше все закружилось, завертелось. Пили и ели без разбору, поначалу с каким-то мрачным ожесточением, а потом, по мере насыщения, постепенно отваливались от стола, стали воинственно поглядывать на соседей, кидая весьма недвусмысленные замечания по поводу их дам.

Сибирцев осторожно посмотрел на часы и, улучив минуту, поднялся. Пошатываясь, он отправился через весь зал в глубину ресторана. Прошел длинным коридором, откидывая бархатные занавески, вошел в туалет, огляделся. Туалет был пуст.

Сибирцев начал медленно мыть руки, ополоснул лицо, пригладив влажные волосы. Через короткое время в туалет вошел тот самый розовощекий орловец. Мундир его был распахнут, он качался, громко икал и пробовал, ужасно фальшивя, петь: “Без сюр-р-р-тука, в а-адном хала-ате…” Увидев Сибирцева, смолк и, подойдя к соседней раковине, сунул голову под кран и пустил сильную струю воды.

— Сильный северный ветер, — пробормотал он вдруг, словно про себя.

Сибирцев замер, услышав эту фразу, скосил глаза на орловца, так же еле слышно ответил:

— Сегодня тепло…

— Па-азвольте мыла! — вызывающе громко, так что Си­бирцев вздрогнул, объявил орловец и взял обмылок с раковины Сибирцева. — Благодарю-с!

Вместо обмылка остался лежать в мыльнице маленький бумажный комочек.

Сибирцев небрежно положил сверху ладонь, прополоскал водой горло еще раз и вошел в кабинку. Орловец уже умылся и с песней удалялся обратно в ресторан. “Когда я пьян, а пьян всегда я, я буду вспоминать о вас, и по щеке моей румя-а-ной…” — донеслось из коридора.

Быстро развернул бумажку. Там было несколько слов:

“Берегись Кабанова. Срочно уходи. Гродеково, Вокзальная, 3. Пароль прежний. М”.

— Кто же этот — “М”? У Сибирцева и в мыслях не было, что его непосредственным руководителем мог быть кто-нибудь, подобный этому юному орловцу. Нет, сейчас, скорее всего, приходил связник.

Он тщательно порвал бумажку и спустил воду, проверив, чтоб не осталось клочков. После этого снова пригладил волосы, стряхнул капли воды с мундира и тоже отправился в зал.

Компания напилась. Дамы уже прибыли и теперь с визгом и хохотом усаживались рядом с семеновцами. Официанты тащили стулья. Васька бурно объяснялся со Скипетровым.

Усевшись на свое место, Сибирцев окинул туповатым взглядом опустошенный и разграбленный стол, взялся за бутылку. В этом момент кто-то крепко сжал его плечи и, горячо дыша в ухо, прошептал:

— Ты где был, а?

— Блевать ходил после этого дерьма, — пьяно отозвался Сибирцев, не оборачиваясь.

Цепкие пальцы сдавили сзади его шею.

— А если я пойду проверю, а? — прошипел голос за спиной.

Скривившись, Сибирцев резко повернулся на стуле. Пальцы на его шее разжались. Перед ним, держась рукой за спинку стула, стоял Кабанов и пристально-пьяным взглядом сверлил его зрачки.

— Иди, Кабанов, тебе только этим и заниматься.

— А… — начал было хорунжий, но Сибирцев так же мрачно и убежденно перебил его:

— Уйди, говорю, Кабанов, а то в морду дам… Эй, водки! — Сибирцев сел и, отодвинув от себя пустую бутылку, крикнул в пространство: — Чеа-ек! Пардон, мадам, — он отодвинулся вместе со стулом от оказавшейся рядом дамы.

Кабанов постоял еще, будто раздумывая, покачался вперед-назад с носков на пятки, потом пошел и сел на свое место.

“Случилось что-то серьезное, — размышлял Сибирцев. — Зря не стали бы паниковать. “Берегись Кабанова…” Неужели контрразведчик вышел на него? Вряд ли. Уж очень он откровенно зол. Подозревает? Возможно. Завидует доверительному тону со Скипетровым… Однако приказ ясный: надо смываться. А как?..”

Сибирцев вдруг обнаружил, что рядом с полковником сидит невесть откуда взявшийся молоденький калмыковец. Встречались они как-то на Пограничной. Это когда Сибир­цев по приказу “временного правителя” Хорвата ездил к Калмыкову с посольской миссией помирить далеко зашедших в своих разногласиях забайкальского и уссурийского атаманов. Никак не хотел признать Семенов равенства Калмыкова, с позором изгнанного в свое время из 3-го конного корпуса генерала Крымова за всяческие подлоги и интриги против офицеров. И Сибирцев принял все меры, чтобы желательный Хорвату альянс так и не состоялся.

А калмыковец между тем с восторгом рассказывал:

— …Весь юридический отдел… И всех — расстрелять. Всех до одного. А почему, я спрашиваю? А потому, что, — он слегка понизил голос, — много брали. А сдавали мало. — Он захохотал. — А чтоб помирать не тошно — водки ведро, и отдали им на сутки всех девок… Мы их взяли как большевичек. В разведке. Много взяли. Ха-арошие девки, молоденькие. А потом их всех вместе. В расход.

За столом поднялся хохот. Прибывшие дамы явно чувствовали себя неуютно. Но, как понимал Сибирцев, это было только начало.

— Мальчишки… Все вы, калмыковцы, — сопляки… — прохрипел Скипетров. — Без девки подохнуть не можете.

— А на что они нам? — пьяно вскинулся калмыковец. — Мы их в плен не берем. Нам это лишнее. Разве когда нужда в них есть. Поигрался — и в сопки. Пух!

— Это же черт знает что, господа! — воскликнул штабс-капитан и грузно повернулся на стуле к семенов­цам. Сибирцев даже вздрогнул, увидев его взгляд, столько в нем было ненависти и презрения.

В глазах Кабанова тоже разгорелась звериная ярость. Сибирцев внутренне напрягся, понимая, что все это неспроста. Но в этот миг произошло неожиданное.

Совершенно багровый, штабс-капитан вскочил со стула, сделал нетвердый шаг к Кабанову и, сорвавшись на визг, закричал:

— Пошел вон, скотина! Дерьмо! Убийца!

В зале повисла мертвая тишина.

Опираясь обеими руками о край стола, Кабанов стал медленно подниматься и вдруг резким, сокрушающим ударом врезал штабс-капитану в подбородок. Тот с грохотом рухнул на свой стол. И тут все словно сорвалось. Треск ломаемой мебели, звон битой посуды, пронзительные вопли женщин. Бабахнули выстрелы. В углах погас свет. Было впечатление, что все бьют всех, на самом же деле целый зал обрушился на семеновцев. Летели бутылки, сыпались с потолка осколки люстр. По распластанным на полу, истошно визжавшим женщинам ожесточенно топтались сапоги господ офицеров, сшибавшихся в рукопашной: бутылка — против ножки кресла, вилка — против кулака, разодранный в неистовой ярости рот, захлебнувшийся ватерным криком, располосованные мундиры…

Раздавая удары направо и налево, Сибирцев стал пробиваться к коридору. Рывком отшвырнул вцепившеюся ему в рукав Кабанова. И в этот же миг что-то будто обожгло ему спину. Ринувшись на пол, в ноги атакующим, он резко обернулся и снова увидел Кабанова, целящегося ему в спину. Выстрел был неизбежен, но тут розовощекий орловец, каким-то чудом оказавшийся рядом с хорунжим, ловким и сильным ударом сапога взметнул его руку, и выстрел грохнул в потолок. Следом раздалось еще несколько выстрелов подряд, дикий вой, и наступила тишина. Публика рвалась из зала, но в центре его битва как-то сразу прекратилась. Рыдали женщины, поднимались с пола окровавленные офицеры, тщетно пытались застегнуть разорванные мундиры, трезвели на глазах, и у всех было видно лишь одно желание — быстрее исчезнуть. Все знал Харбин, ко многому привык, но такого… Это даром пройти уже не могло. Все это понимали. И потому публика в зале как-то сама по себе рассачивалась.

Четверо семеновцев подняли с пола неподвижное тело Кабанова. Один из них неловко выпустил ногу, тело перекосило, и вдруг из кармана хорунжего посыпались деньги, много денег. Все словно оцепенели. Потом чьи-то руки стали хватать эти рассыпавшиеся по полу ассигнации.

— Назад! — заревел Скипетров. Прижимая к подбитому глазу скомканную салфетку, он вместе со скатертью смахнул со стола осколки посуды и приказал: — Клади его сюда!

Кабанова положили на стол. Скипетров залез в один его карман, в другой, расстегнул мундир и отовсюду вынимал толстые запечатанные пачки денег.

— Ох ты… — простонал кто-то. — Да их тут целый мильён.

— Тысяч на двести, — определил другой голос.

Послышался быстрый топот, лязг затворов, и в зал ворвался патруль.

— Всем оставаться на местах! — раздался резкий, повелительный голос.

Случилось так, что Сибирцев оказался почти рядом с бархатными портьерами коридора. Охрана, естественно, сразу бросилась к столу с убитым Кабановым, а Сибирцев, воспользовавшись тем, что внимание всех было приковано к трупу и пачкам денег, кучей лежащим на столе, сделал шаг назад и скользнул за портьеру.

— Быстро за мной! — услышал он шепот.

Мгновенно обернувшись, увидел офицера-орловца, того самого, что заходил в туалет, а позже, во время драки, спасшего Сибирцева от выстрела хорунжего.

Ступая на носки, они почти бегом прошли по коридору, свернули за угол, по темной лестнице спустились во двор ресторана и, обогнув его, остались в тени, наблюдая, как патруль начал выводить и усаживать в автомобили арестованных кутил.

Сибирцев взглянул на орловца, отметил про себя его откровенную молодость и, на всякий случай, негромко сказал:

— Я твой должник. Кабы не ты, лежать мне сейчас там.

— Мура, — отмахнулся орловец.

— Это ты его? — снова спросил Сибирцев.

— А что ж оставалось делать-то? Под шумок, из кармана…

— Лихо!

— Дырку теперь зашивать, — орловец сунул ладонь в карман галифе и показал через отверстие палец. — Ладно, пустяки. Ты, ваше благородие, счастливым родился. Крепко, видать, копнул тебя Кабанов. Началось, наверно, с того, что больно уж благоволил к тебе Скипетров, а кончилось — вон чем. Едва на тот свет не отправил. Аккуратно и быстро проверь свои связи, может, где-то обнаружится прокол. Кабанов — контрразведчик, а попер, вишь, напролом… Но теперь нет Кабанова. Не только самого убрали, но и большое грязное пятно наложили на твое непосредственное начальство. Не думал я, что с деньгами так-то удачно получится. При полном, что называется, стечении народа. Как теперь твой атаман почешется! А? Славно… Твой уход временно отменяется. Но адрес запомни: верный алрес. И последнее. Думаю, тебе сейчас самое время оперативность проявить: дуй-ка к атаману в Маньчжурию, в ноги пади — Григорий Михайлович, отец родной, наших, мол, забижают, это все Калмыкова происки. Полагаю, выручит атаман твоего Скипетрова, а он нам еще пригодится, как прикрытие. И про деньги не забудь. Они сейчас рады будут все свалить на Кабанова, поскольку тот — труп. Ну, бывай. Двинем в разные стороны. Ваши автомобили вроде за тем углом, а я пешком, так скорее… — И он шагнул в темноту.

Сибирцев хотел было его окликнуть, но орловец вернулся сам.

— Ладно, — сказал он. — Раз уж так сложились обстоятельства, знай, я — Михеев. Понял? Самый я что ни на есть натуральный Михеев. У Орлова служу, пока нас, конечно, не разогнали. И наша встреча нынче вынужденная, поскольку вое те же обстоятельства. А ты на меня больше не выходи. Мы с тобой знакомы — и только. Если чего — сам тебя найду. Связь прежняя. Бывай. — Он тронул ладонью Сибирцева за локоть и растворился в ночи.

Вот так и произошла их первая встреча. Давно это было, еще в Харбине…


3

В кабинете Лациса зазвонил телефон. Мартин Янович встал и, сделав знак Сибирцеву и Михееву следовать за собой, пошел к аппарату. Жестом пригласил сесть у длинного стола и снял трубку.

— Лацис у аппарата. Слушаю, Феликс Эдмундович, — он стал перелистывать бумаги в папке, оставленные секретаршей. — Да, здесь. Буду смотреть… Скажите, Михеев, — Лацис прикрыл ладонью трубку, — товарищ из Тамбова прибыл?

— Прибыл, — поднялся Михеев. — Я его отправил отдыхать до двенадцати.

— Хорошо, — кивнул Лацис и продолжил в трубку: — Прибыл. Все данные по Тамбову и губернии готовы… Буду ровно в десять. — Он повесил трубку, дал отбой и посмотрел на часы.

— Пожалуйста, Михеев, принесите все материалы для Сибирцева. Сейчас девять, у нас есть ровно час времени. — Лацис обошел свой письменный стол и сел напротив Сибирцева. Чуть сощурившись, посмотрел на него — по губам скользнула легкая усмешка — кивнул: — Хорошо, курите. Вот пепельница, — он придвинул пепельницу, набитую окурками. — Дымите. Что вы знаете, Сибирцев, о Тамбовской губернии?

— О Тамбовской?.. — в раздумье повторил Сибирцев. — Земля там, говорят, хорошая. Народ не бедный. Кулаков много. Яша Сивачев был родом оттуда. Из-под Моршанска. Погиб он…

— Он был ваш друг?

— К сожалению, только становился. Не успел. Его взяла контрразведка в прошлом году.

— Семья осталась? — спросил Лацис после паузы.

— Искать надо, — вздохнул Сибирцев. — Вроде были мать и сестра. Где-то там, наверно, живут.

— Вот и выясните. Попутно. Потом сообщите сюда, и мы постараемся помочь семье… К Делу, — уже другим, суровым голосом сказал он и взял принесенную Михеевым папку с бумагами. — Вам надлежит утром выехать в Тамбовскую губернию. В Сибирь пойдет экстренный поезд, он доставит вас в Козлов. Оттуда направитесь в Тамбов. — Лацис посмотрел на него: — Окончательно вопрос решится позже, у Дзержинского. Так что и вы, Михеев, будьте готовы тоже.

— Нищему собраться, Мартин Янович… — начал Михе­ев, но Лацис махнул рукой:

— У вас представится возможность острить в дороге… Так вот, Сибирцев, ваш друг подготовил для вас обширное досье. С ним следует внимательно ознакомиться.

— Времени маловато, Мартин Янович, — озабоченно сказал Михеев.

— Ничего. Отберите сейчас самое главное. Остальное можно в поезде.

Михеев вышел в приемную, притворив за собой дверь.

— Итак,продолжим. Я имел разговор с председателем губчека. В губернии положение чрезвычайное. Очень. Начну с того, что в наши руки попали документы, которые говорят об участии партии эсеров в кулацком и бандитском движении. Среди этих документов есть весьма любопытные. Здесь, — он хлопнул ладонью по папке, — имеются письма членов эсеровского цека из Бутырской тюрьмы, где они в настоящее время содержатся, а также переписка тамбовского губкома правых эсеров.

Мартин Янович поднялся и стал прохаживаться по кабинету. Поскрипывали сапоги, поскрипывали ремни портупеи, четко и тяжело, с металлической резкостью падали слова особоуполномоченного:

— Это была очень серьезная операция, Сибирцев. Благодаря ей мы твердо установили, что существует связь между кулацко-бандитскими мятежниками и эсеровским цент­ром. Эсеры, конечно, открещиваются, так? Но у нас на этот счет имеются железные факты. В декабре в Ревеле вышел первый номер журнала “Революционная Россия”, центральный орган их партии. Небезызвестный Виктор Чернов наконец отбросил свою демагогию и открыто призывает подпольные организации к активизации борьбы с Советской властью. Вы знаете его?

— Лично не приходилось встречаться, Мартин Янович. Но слышал, читал, конечно, достаточно. Я ведь в Сибири нагляделся на них, кое-кто даже за своего считал… — Си­бирцев усмехнулся.

— Это мне известно, — Мартин Янович лукаво сощурился. — Больше скажу, именно это ваше прошлое должно сыграть важную роль в предстоящей операции. Именно оно остановило наш выбор на вас. Когда мы закончим, Михе­ев познакомит вас с той легендой, которую он разработал… Но вернемся к Чернову. Виктор Михайлович — серьезный противник.

— Бессменный член цека партии эсеров, — добавил, словно в раздумье, Сибирцев — Я бы сказал: мозг движения.

— Совершенно правильно. Только так и должны мы к нему относиться. Фактически в настоящее время он идейный руководитель так называемой “Заграничной делегации эсеров”. Как человек неглупый, Чернов понимает, что поднять массовое движение против Советской власти только силами своей организации он не сможет. Он вступает в союз с меньшевиками и кадетами. Восстание в Кронштадте — дело их общих рук Только что в Петрограде за контрреволюционную деятельность мы арестовали более сотни эсеров и меньшевиков. А их комитет снова открыто призывает к забастовке Рука Чернова тянется далеко: в Воронеж, в Поволжье, в Сибирь и, разумеется, в Тамбов. Посмотрим, что он использует. Первое — голод. Вы, Сибир­цев, должны знать, какой сейчас в стране голод.

— Насмотрелся, пока ехал сюда, — кивнул Сибирцев.

— Из окна поезда не так много видно, — возразил Лацис. — В центре России мы имеем жесточайший продовольственный кризис, который перерастает в кризис политический. Нами установлено, что банды в районах Тюмени, Саратова и Тамбова действуют по заранее намеченному плану. Они разрушают железнодорожные пути, грабят продовольственные поезда и ссыпные пункты, зверски убивают наших товарищей-прод­от­ря­дов­цев. Разграблено около шести миллионов пудов хлеба Это самые приблизительные данные. Голод сегодня для эсеров — средство политической борьбы Опираясь на недовольство значительной части крестьянства и даже рабочих, они пытаются взорвать нас изнутри. У них есть оружие. Много оружия…

— Этого добра, Мартин Янович, по всей России-матушке хватает. Бери не хочу.

— Вот именно! — Лацис рубанул ладонью. — Еще вчера у них был Кронштадт…

— Был? — вырвалось у Сибирцева. Он знал о мятеже, слышал и о том, что на его подавление брошены крупные силы, вплоть до делегатов X съезда большевиков.

— Теперь — был! Мятеж подавлен… — Лацис молча прошелся из угла в угол своего кабинета, резко остановился. — Но! Это стоило большой крови. Кто может оценить стоимость крови?.. Второе. — Он снова пошел размеренными, скрипучими шагами, глядя себе под ноги. — Сознательного пролетариата в Тамбовской губернии очень мало. Многие лучшие большевики были мобилизованы, погибли на фронтах, вследствие чего партийные организации ослаблены. Понимаете ситуацию?.. Так вот, опираясь на кулаков, дезертиров и несознательную, неграмотную крестьянскую массу, эсеры сумели сколотить “Союз трудового крестьянства” с совершенно конкретной программой тщательной и хорошо законспирированной подготовки кулацко-бандитских восстаний. Мы имеем экземпляр их программы, — Лацис пальцем показал на папку, лежащую перед Сибирцевым. — Правильнее было бы назвать этот союз — по тем же буквам — союзом тамбовских кулаков… Вам надо хорошо знать эту программу… А скажите-ка, пожалуйста, Сибир­цев, у вас теперь не складывается ощущение, что мы, судя по тому, что я говорю, знаем достаточно много, а дела пока не видно?

Сибирцев смутился от такого прямого вопроса. Он машинально сунул руку в карман к кисету с табаком. Достал, стал сворачивать самокрутку. Лацис молча и с интересом наблюдал за ним.

— Я, Мартин Янович, — сказал наконец Сибирцев, — понимаю всю эту работу как предварительную. Ежели, скажем, здесь случится у меня неувязка, значит, там, у них, считай, гроб с крышкой. Поэтому вся эта подготовка, считаю, правильная.

— Это хорошо, что вы так думаете, — Лацис возобновил свое размеренное хождение.

— Мне еще трудно судить о положении вещей здесь, то есть в Тамбове. Но если говорить о Сибири, мне кажется, Мартин Янович, что одной из главных причин общего недовольства является продразверстка.

— Так! — Лацис будто обрадовался. — Вот мы и подошли к самому главному. В свое время, помните… Ах да, — он улыбнулся, — откуда вам это помнить, когда вы были гам, за кордоном… В свое время мы ввели продовольственную разверстку, как вынужденную меру. У нас просто не было иного выхода, иначе армия и рабочий класс погибли бы от голода. Но сегодня — другое дело. Сегодня уже назрел вопрос о замене продразверстки натуральным продовольственным налогом. Этой мерой мы можем дать крестьянину определенную свободу и определенный доход от своего труда. Теперь все будет зависеть от его личной заинтересованности Подробно об этом вы прочтете в соответствующих документах X съезда партии большевиков, которые мы тоже вам даем. В настоящее время Центральный Комитет рассматривает это предложение Владимира Ильича. Повсеместным введением продналога, в котором будут точно указаны его размеры, и при жестком соблюдении классового принципа мы выбьем землю из-под ног эсеров и кулаков. Оторвем от них трудовое крестьянство, и в первую очередь середняка. Вот наша главная задача на сегодня.

— Простите, Мартин Янович, а какие-либо сроки уже известны? Когда его введут?

— У вас, в Тамбовской губернии, продналог уже вводится. Это в какой-то мере облегчит вашу задачу. Я постарался ввести вас в общий курс событий. А теперь конкретно о вашем деле… Итак, Александр Степанович Антонов. Вам что-то говорит это имя?

— Нет, — покачал головой Сибирцев. — Ничего.

— Хорошо, вкратце. Подробности — в папке. Эсер с девятьсот пятого года Мещанин из города Кирсанова. Сын слесаря. Был в ссылке, вернулся в феврале семнадцатого. До октября был начальником уездной милиции. Позже неоднократно поднимал восстания по деревням, но мы быстро их ликвидировали. Однако наступление Деникина и особенно рейд Мамонтова на Козлов сильно оживили его деятельность. В настоящее время он имеет, по нашим приблизительным подсчетам, несколько десятков тысяч штыков и сабель.

— Ого! — вырвалось у Сибирцева.

— Да, увы, это так. Как человек, имеющий далеко идущую цель, он построил свои силы по образцу Красной Армии. То есть создал полки, институт политотделов, ревтрибуналы, вплоть до войск внутренней охраны. Кроме того, он имеет контрразведку и обширную, хорошо законспирированную сеть агентуры. А мы в это время — как это? — спали на лаврах? Да. По вине нерадивых губисполкомщиков и чекистов Центр еще в прошлом октябре получил ложные сведения о том, что восстание в Тамбовской губернии уже ликвидировано заодно с его руководителем эсером Антоновым. Вы меня понимаете, Сибирцев? А в это время Антонов, отсиживаясь в лесах, укрепил свои банды и сегодня разоружает наши мелкие воинские части, милицию, забирает скот и зерно. Он уже показал себя самым гнусным убийцей из-за угла и безжалостным головорезом. Но самое опасное: он держит под контролем железные дороги восточного и южного направлений. Он держит нас за горло. Понимаете?

— Понимаю, — эхом отозвался Сибирцев. — Положение действительно…

— Нетерпимое! Вам не надо этого объяснять. Вы ведь врач?

— Недоучившийся, к сожалению. Ушел на фронт в ше­стнадцатом. Ну, еще госпиталь…

— Да-да, — перебил Лацис. — Будучи врачом, вы должны знать, как важно вовремя поставить диагноз. Как необходимо отделить больную ткань от здоровой. Операцию нельзя сделать вслепую. Можно задеть жизненно важные органы А организм еще не выправился от другой, более мучительной и опасной болезни. Так? Да. Но операцию необходимо делать. Вот вы и будете диагностом в этой операции. Орловскому округу дано соответствующее указание. На Тамбовщину мы срочно стягиваем крупные соединения, аэропланы, бронесилы. Предполагается прислать кавбригаду Григория Котовского. Мы усиливаем партийную организацию, местную чека, милицию, посылаем опытнейших руководителей, агитаторов. Только что туда выехал уполномоченный ЦК и ВЦИК Владимир Александрович Антонов-Овсеенко, который возглавит борьбу с мятежом. Зная вас как опытного чекиста, мы остановили свой выбор на вашей кандидатуре.

— А когда она начнется, эта операция? — Сибирцев уже представлял приблизительно, что ему предстоит, что ему уготовил особоуполномоченный ВЧК.

— В самые ближайшие дни, — взмахами кулака Лацис словно вколачивал гвозди. — Поэтому надо спешить. Феликс Эдмундович уже указывал на несостоятельность принципа окружения бандитов небольшими силами. Мы меняем как организацию, так и тактику борьбы. Не разрозненные действия отдельных отрядов, от которых бандиты легко уходили, а сильные маневренные группы, крупные воинские соединения, которые будут преследовать их до конца, до полного уничтожения. Только что мы ликвидировали кулацкое восстание Колесникова в Воронежской губернии, но остатки его шайки бежали сюда, к Антонову. Уничтожили банду Вакулина на Дону, но и его недобитые бандиты перебрались к Антонову. К нему стягиваются бывшие белогвардейские офицеры, кулаки, эсеры, дезертиры, сгоняется силой крестьянская масса. Такова обстановка. В общих чертах. Весьма общих. Конкретно с задачей вас познакомит Михеев. Он готовил операцию. Феликс Эдмундович подпишет соответствующий документ. По мере развертывания боевых действий ваши функции будут меняться. Первое, что нам предстоит, — это изолировать кулацко-бандитскую верхушку от основной крестьянской массы. А второе — вскрыть эсеровскую и белогвардейскую агентуру, внедриться в эти организации с целью их дальнейшего уничтожения.

Лацис остановился посреди кабинета и заложил большие пальцы за ремень. Выжидательно смотрел на Сибирцева, словно зависел от его решающего слова.

Не в первый раз Сибирцеву оказываться в незнакомой обстановке. Опыт подсказывал ему: не торопиться, все взвесить и проверить тут, чтобы уже там быть свободным в своих решениях. Хотя, в случае чего, рассчитывать, судя по всему сказанному Лацисом, можно будет не только на одного себя. Интересно, что за легенду приготовил Михеев… Вскрыть агентуру — это ведь просто сказать. Сидя в той же губчека, ее не вскроешь. Значит, надо идти вглубь, влезать в эсеровскую шкуру, вспоминать все их программы и решения. Враг, с которым предстоит встреча, конечно, очень серьезный. Эсеры — народ суровый и безжалостный, а в данной ситуации у них, пожалуй, и другого выхода-то нет, как быть безжалостными: все на карту поставлено…

Сибирцев вздохнул, поднял глаза.

— Я понял, Мартин Янович. Постараюсь сделать все, что нужно.

— Хорошо, — сухо заметил Лацис, но глаза его потеплели. — Я был уверен в вас, Сибирцев.

В кабинет вошел озабоченный Михеев, и видеть его в этом состоянии было непривычно. “С чего бы это он?” — подумал Сибирцев.

— Извините, Мартин Янович, через пять минут совещание.

— Благодарю, Михеев, я помню. Мы уже заканчиваем. Пока идет коллегия, вы, Сибирцев, смотрите материалы. Возможно, мы вас пригласим, уточним детали. Будьте готовы.

Все трое вышли из кабинета в приемную, и Лацис запер дверь своим ключом.

— Михеев, — сказал он, обернувшись, — не забудьте, пожалуйста, накормить Михаила Александровича. Умная голова не должна быть голодной, — он улыбнулся. — Время…

— Ну, Мишель, задали вы мне задачку. Прямо ума не приложу, как ты все это осилишь… Тут, — он показал на пухлые папки, разложенные на столе секретарши, — на неделю делов.

Сибирцев с сомнением посмотрел на них, открыл одну, полистал, снова закрыл.

— М-да… — он почесал пятерней затылок. — Постарался ты, брат. Ничего не скажешь… Действительно, на неделю. Что ж, не будем терять времени. Давай показывай все, что касается моей легенды и главных действующих лиц. Остальное потом. — Он плотно уселся на стуле, сдвинув папки в сторону, вынул из кармана гимнастерки несколько сложенных листков бумаги и карандаш. — Давай то, без чего никак нельзя. О деталях поговорим после.

— Вот, — протянул ему тонкую папочку Михеев. — Тут про тебя. Конфетка, Мишель, — оживился он. — Для себя готовил, да уж чего теперь считаться? Бери, пользуйся… Решил я: быть тебе представителем. Знаешь чьим? Смотри, — он перевернул лист, и Сибирцев прочитал: “Всесибирский союз трудового крестьянства”. — Тут, — продолжал Михеев, — начальник Главсибштаба эсер Родионов. Дальше — его военный отдел. И кое-кто из наших с тобой старых знакомых. В частности, полковник Гривицкий. Помнишь такого?.. Маковкин, Гривицкий…

— А-а, — протянул Сибирцев, — поручик? Вот где он оказался… Он что, уже полковник?

— Как видишь. Я ж говорил, старые связи и знакомства всегда пригодятся. Держи. Тут дело верное. Никакой липы… Ты, кстати, тоже полковник.

— Ну да?.. — хмыкнул Сибирцев. — Гривицкий, значит… Помню я его…

— До последнего времени он руководил военным отде­лом. Недавно взяли мы его. Вообще, почистили ихнюю верхушку: Тагунова и иже с ним тоже. Но об этом их провале пока никто в Тамбове толком не знает. А Гривицкий только числится в начальниках. Сидит он в тюрьме. Официальный начальник теперь ты, как его заместитель. Понял? И зовут тебя Сибирцевым. Есть или, вернее, был у них такой в штабе. Так что ты — самый что ни на есть натуральный Михаил Александрович Сибирцев. И идешь ты к Антонову для установления контактов о совместных действиях… Все чисто. Документы подлинные. Ну как, ничего легендочка? Комар носа не подточит. А для тщательной перепроверки у них не будет времени. Это мне гарантируют наши военные. Ну, поехали дальше… В этой папке все материалы по бандам. Попов — в Поволжье. Вакулин. Это — Дон. С ним, правда, покончено, но многие его бандиты у Антонова. Серов — саратовский. Чует мое сердце, что с ним еще придется помучиться. Серьезный дядя. Знать тебе про них необходимо. В Сибирь такие сведения должны были поступать. Так что изучай… Ну, и вот еще. Здесь, — Михеев прижал папку к груди, заговорил проникновенно, — антоновская агентура в Тамбове. Собрали, что могли, но… все надо проверять и перепроверять. Она вроде как и есть, и нет ее. Понимаешь, Мишель, все это пока мелочовка. А нам нужны киты. Нужны связники. У Антонова железная конспирация и дисциплина. Это без шуток.

— На кого ж я должен выходить? — недоуменно спросил Сибирцев, откладывая в сторону карандаш. — На самого, что ли? А он меня ждет, разумеется, чтобы тут же выложить всю свою агентуру. Так? Лихо придумал.

— Не торопись, Мишель. Я пока, честно говоря, не знаю, сумеешь ли ты проникнуть к Антонову и надо ли это вообще делать. Может, тебя и не допустят. У них свои порядки. Но связь для начала я тебе приготовил. Для них ты — человек новый, пока пойдет проверка, мы постараемся обеспечить твою легенду. А дальше уж придется самому. Зацепка нужна. Понимаешь, зацепка. Причем не эти, которых я тебе даю, а кто-то из крупных, из идейных, из приближенных к самому… Бери, вручаю. А я схожу каши тебе раздобуду. Чаек есть. Может, хлеба достану. Дома-то у меня есть маленько, но далеко туда ехать, а часы бегут.

— Не надо, — отмахнулся Сибирцев. — У меня в мешке есть кое-что… А ты что, уже дом имеешь?

— А, угол снимаю, какой дом! Нет у нас с тобой, Мишель, своего дома. И когда он появится, одному богу известно… Видишь, встретились, а уже скоро расставаться…

— Что это тебя, Володька, на сантименты потянуло? — Сибирцев подозрительно взглянул на Михеева.

— Так ведь живешь, живешь и не знаешь, когда следующая встреча… И будет ли… Ладно, пойду каши все-таки добуду.

Михеев ушел, а Сибирцев углубился в изучение бумаг, изредка делая для себя короткие пометки карандашом. Работа была трудная и спешная, и он полностью ушел в нее. От нее зависело теперь все: успех операции или полный ее провал. Десятки фактов, дат, фамилий укладывались в его мозгу, приобретая строгую последовательность, свою четкую логику.

Шло время. Сибирцев не видел, как вернулся Михеев, принеся с собой миску каши, прикрытую другой такой же миской. Не слышал, как шепотом, настороженно глядя на Сибирцева, отвечал Михеев на телефонные звонки.

Сибирцев нещадно дымил, сворачивая одну за другой самокрутки. Постепенно вырисовывалась перед ним панорама глухих заснеженных лесов, редких деревень и хуторов, скрывающих огромные воинские силы, массу оружия. Кулацкая Тамбовщина… Волчье логово. За мешок пшеницы горло перервет. И вся губерния, словно незримыми прочными нитками, прострочена тайными связями. А на концах этих связей — взрывы, убийства, пожары, грабежи, невероятные насилия…

Очередной требовательный звонок ворвался в сознание Сибирцева, оторвав его от бумаг. Он взглянул на Михеева, нахмурился.

Тот снял трубку, откашлялся.

— Михеев слушает… Так. Ясно. — Он повесил трубку и кивнул Сибирцеву: — Ну, Мишель, не успел ты поесть. Придется позже. Все бумаги срочно в сейф, потом досмотришь. А теперь айда со мной. Зовет Феликс Эдмундович.


4

Экстренный поезд пришел в Козлов после полуночи. Михеев растолкал, растормошил Сибирцева.

— Вставай, вставай, господин прапорщик, — посмеивался Михеев, он имел вид отлично выспавшегося человека.

— А сам какой? — лениво огрызнулся Сибирцев и сладко, с наслаждением потянулся на свежих жестковатых простынях, радуясь последним остаткам сна и словно догадываясь, что подобное счастье может не повториться. Не будет больше ни литерного вагона, ни свежих простынь, ни упоительного наслаждения быть самим собой.

— Что ж в том позорного, — широко улыбнулся Михе­ев. — Я, ваше благородие, горжусь тем, что на германской начинал с прапора. Уж чего-чего, а первая-то пуля всегда твоя. Разве не так?

— Храбрости тебе не занимать. Умишка бы… — Сибир­цев рывком поднялся, едва не стукнувшись теменем о верхнюю полку.

— Ну, насчет умишка, — капризно надул губы Михе­ев, — тут вы, конечно, правы. Уж вы-то вовремя смылись. Хотя, кто знает, были бы у атамана наверняка в чине полковника. Генерала — нет, не потянете. Там, знаете ли, порода нужна. А у вас какая порода? Лапоть вы сибирский.

— Ладно, лапоть так лапоть, — усмехнулся Сибирцев. — Семенова, между прочим, верховный генерал-лей­тенантом сделал. Вот так. А он — наполовину бурят. Где ж логика?

— А тут своя логика. “Без доклада не входить, а то выпорю!” Помнишь? Во! Как при такой широте взглядов не стать генералом? Очень даже надо быть генералом. Спит сейчас, поди, твой-то атаман на станции Маньчжурия и видит себя в Москве белокаменной под перезвон всех сорока сороков. Вот он спит, а ты поэтому кончай спать. Протри глаза, умойся и пошли завтракать. Или ужинать, бес его знает. Все перепуталось.

— Где мы, уже в Козлове? — Сибирцев только сейчас заметил, что поезд стоит.

— Да, — сразу посерьезнев, сказал Михеев. — Давай-ка, Мишель, одевайся быстрей. Мартин Янович ждет.

Он присел на соседнюю полку и, вынув из внутреннего кармана кожанки металлическую пилку, стал тщательно подтачивать ногти.

Сибирцев не мог понять, каким образом Михееву удается сохранять свежий и бодрый вид. Ни тени усталости. Сам же Сибирцев утомился до предела. И в Москве, и тут, в поезде, работал беспрерывно и, если бы не приказ Лациса, так бы и не коснулся головой подушки. Сколько он спал: час, два — он не знал. И сон не только не освежил, но расслабил, и все тело теперь было мятым, ватным.

— Прибыли, значит, ваше благородие, — задумчиво ска­зал Михеев. — Вспоминать-то хоть будете?.. Хотя зачем? Воспоминания только отягощают нашу и без того суматошную жизнь. Думать мешают. А мы с вами старые боевые кони. И скакать еще, и скакать…

— Ну тебя, Володька, к черту! — рассердился Сибир­цев. — Не порть настроения. И так, понимаешь…

— А хорошо мы поработали. Без похвальбы, хорошо, — Михеев замолчал, глядя, как Сибирцев одевается, закручивает портянки. — Сапоги-то худые, — вдруг пробормотал он. — Знаешь что, Мишель, возьми-ка мои. Размер у нас, вижу, одинаковый. — И он тут же стал стягивать свой надраенный до блеска сапог.

— Ты чего, спятил? Какие сапоги? — опешил Сибир­цев. — Не валяй дурака.

— Делай, что говорю, — словно обозлился Михеев. — Я ему, может, жизнью обязан, а он про какие-то вшивые сапоги. Запомни, заместитель Гривицкого в лаптях не ходит. А обо мне можешь не беспокоиться. Сегодня твои сапоги не развалятся, а завтра где-нибудь раздобуду. Я, как говорит Мартин Янович, совсем неисправимый. На худой конец, у какой-нибудь богатой бабы обувкой обеспечусь. За ласку. Они, брат, за ласку — чего хочешь, не только сапоги… Да шучу! Не делай страшные глаза. Для своих бандитов прибереги. Неужели ты думаешь, что для меня пары сапог не найдется? В той же Москве, на Сухаревке? Или на Хитровке? Вот вернусь и добуду. Давай сюда свои.

Сапоги Михеева удобно и плотно сидели на ноге. Си­бирцев встал, с удовольствием притопнул каблуками по полу, затянул на поясе ремень и с неловкой признательностью взглянул на Михеева, на свои старые, разбитые сапоги, так не вязавшиеся с лощеной внешностью друга.

— Вот, значит, как, — смущенно сказал он. — За сапоги, брат, спасибо. В самый, что называется, раз сапоги.

— Ладно, — отмахнулся Михеев, — ступай давай. Я тебя потом провожу…

Потирая виски, Сибирцев прошел в середину вагона, в просторный салон особоуполномоченного ВЧК. Он даже зажмурился от яркого света, заливавшего плотно зашторенное помещение. Вытянулся у дверей по стойке “смирно” и хотел было доложить о приходе, но Мартин Янович сам стремительно поднялся из-за стола, заваленного письмами и какими-то документами, поверх которых, свисая на пол, лежала большая карта.

— Явился, богатырь? — без тени иронии, твердо выговаривая слова, сказал Лацис. — Проходи, пожалуйста. Садись вот здесь. — Он показал на широкое мягкое кресло, совсем не вязавшееся со строгой рабочей обстановкой кабинета. — Давай будем говорить на прощанье.

Он снова сел за стол, положил длинные руки с широкими кистями на карту и остро взглянул на Сибирцева.

— Я знаю, что все материалы, которые тебе дали, ты проработал. Это очень хорошо. Но теперь, — Лацис сделал небольшую паузу, — наш план будет меняться. Временно.

Сибирцев насторожился. Он все еще не мог сосредоточиться после сна. И кресло это — мягкое, расслабляющее. Он попробовал выпрямиться, но кресло словно не отпускало. Так и хотелось закинуть ногу за ногу.

— Здесь, — продолжал, по-прежнему глядя в упор, Мартин Янович, — я снова имел беседу с председателем губчека. Он, конечно, жаловался, что положение резко осложнилось. В Козловском уезде участились взрывы на железной дороге, грабежи, убийства. Просил помощи. Да, я знаю, здесь трудно. И у нас нет лишних людей, Но мы обязаны обеспечить, чтобы поезда с хлебом, чтобы все они шли без задержки. Обеспечить безопасность пути. Как это сделать? Времени у тебя, Михаил Александрович, будет очень мало. К тому, о чем мы уже говорили, прибавляется новое задание. Срочно разберись, что происходит в Козлове. Кто здесь действует, Антонов или это самостоятельные банды? С кем они связаны в городе? Вот вопросы. Ты понимаешь, что сейчас, когда в губернию пойдут войска, всякие задержки на железной дороге должны быть исключены. У тебя есть опыт, партия тебя знает и верит. Помоги местным товарищам и постарайся не задерживаться, Михаил Алек­сандрович. Помни, для нас сейчас главное — Козлов. И сразу — в Тамбов. — Лацис вынул из-под карты пакет, протянул: — Твои документы, инструкции здесь. Ознакомься. Потом обсудим твое новое задание…

Ушел поезд перед рассветом.

Ушел, унося с собой тепло и уют литерного вагона. Растаял в предутренней дымке фонарь на площадке последней теплушки, развеялась паровозная гарь. Некоторое время еще казалось Сибирцеву, что он различает высокую стройную фигуру Михеева, стоящего на подножке литерного вагона, а потом и это видение пропало. Сама по себе рассеялась толпа, осаждавшая поезд, ушла охрана.

Стало совсем тихо. Насыщенный влагой воздух мелкими капельками оседал на меховых отворотах полушубка, дразнил обоняние резким запахом отсыревшей кожи.

Оглядевшись, Сибирцев увидел прямо перед собой возвышающуюся темную массу вокзала. В редких незаколоченных окнах его дрожали слабые отсветы, вероятно от керосиновых ламп. Близко от Сибирцева хлопнула дверь, и в светлом проеме обозначился на миг силуэт мужчины в шинели, с каким-то странным сооружением на голове. Си­бирцев вскинул на плечо свой тощий вещевой мешок и пошел к той двери.

Взбудораженная отходом поезда людская масса снова обреченно устраивалась на каменном полу зала для пассажиров, на редких скамьях, подоконниках. Едко дымили самокрутки, слышался возбужденный, постепенно стихающий гомон. На вошедшего Сибирцева никто не обратил внимания. Был он еще одним не уехавшим неизвестно куда и вынужденным теперь ждать неизвестно какого счастливого случая. Так, скользнуло по нему несколько взглядов, ну разве что привлекли внимание его добротный, черный полушубок и начищенные, справные сапоги. Но и эти взгляды равнодушно погасли.

Перешагивая через лежащих на полу людей, Сибирцев добрался до окошка кассы и негромко спросил сонного, небритого кассира в форменной фуражке, когда ожидается поезд на Тамбов. Тот, позевывая, ответил, что этого в настоящий момент никто знать не может.

Через зал, медленно пробираясь между обалдевшими от ожидания пассажирами, двигались двое патрульных, время от времени поднимая с пола очередного мужика и проверяя документы. Сибирцев двинулся было к ним, но, почувствовав на себе чей-то внимательный взгляд, скосил глаза, медленно повернулся и увидел мужика, укутанного в непомерно великую ему солдатскую шинель. Он сидел неподалеку, на подоконнике, и, слюнявя клок газеты, скручивал цигарку. Заметив движение Сибирцева, поспешно отвернулся. На голове мужика был надет бесформенный лисий малахай, из-под которого торчали концы яркого бабьего платка. “Похоже, что это его силуэт мелькнул в двери”, — подумал Сибирцев и откровенно широко зевнул. Он постоял еще недолго, лениво разглядывая пассажиров, а после так же лениво побрел к выходу, вслед за охраной.

Он расстегнул полушубок, с наслаждением вдохнул свежий воздух и окончательно понял, что все, что было, безвозвратно прошло. И снова, как уже случалось не раз, надо начинать с нуля. Он постоял, поглядывая, не выглянет ли кто за ним вслед, послушал тишину и только потом шагнул в соседнюю дверь, куда ушли патрульные.

Молоденький дежурный, в потертой кожаной тужурке и с огромным маузером в новой лаковой кобуре, висевшей на ремне через плечо, привстал было при его появлении, однако крепко ему, видимо, хотелось спать, потому что он тут же сел на место и подпер кулаками подбородок. Глаза его сонно таращились на вошедшего. Не обращая внимания на вопросительный взгляд дежурного, Сибирцев подошел к столу, сел напротив, устроив вещмешок у ног, огляделся. В помещении больше никого не было. Только за плотно прикрытой дверью в глубине комнаты слышались приглушенные голоса.

— Начальство еще здесь или укатило? — спросил Сибирцев со спокойной усмешкой.

— А ты сам кто такой? — в свою очередь задал вопрос дежурный, и тон его голоса был весьма не ласков.

— Узнаешь… Так где его найти?

Срочно надо. Уверенный тон Сибирцева вроде успокоил дежурного, а протянутый мандат, по которому Сибирцев являлся уполномоченным по всякого рода заготовкам, внушил даже уважение.

— Они все тут были, — ответил он, по-детски потирая глаз кулаком, — но, скорей всего, теперь уехали, как поезд ушел. Домой поехали, куда ж еще.

— Та-ак, — протянул Сибирцев. — Ну-ка, давай, брат, покрути свою машину, — он показал рукой на телефонный аппарат, — да соедини меня с Нырковым.

Названная фамилия окончательно убедила дежурного, что перед ним серьезное начальство. Так что лучше не спорить. Он послушно завертел ручкой аппарата, долго дул в рожок микрофона. Наконец станция отозвалась.

— Семнадцатый мне! — потребовал дежурный. — Семнадцатый, говорю! — он уже почти кричал.

— Полегче, полегче, — Сибирцев положил ему ладонь на плечо. — Ты, брат, так весь вокзал всполошишь.

Он забрал рожок и услышал далекий хриплый голос.

— Нырков у аппарата. Кто это?

— Я это, Нырков. Гость с поезда. Что ж не дождался? Ищи тебя, видишь ли, по всему городу.

— Виноват, товарищ, — сразу сообразил, о чем идет речь, Нырков. — Я велю дежурному проводить тебя. Чтоб дал охрану.

— Опять ты не прав, Нырков. Ну какой мне резон таскаться по городу? Поступим иначе. Ты давай-ка подходи сюда, обсудим ситуацию и решим, как жить дальше. А что не дождался — сам виноват. Спал бы уже себе спокойно.

Сибирцев услышал что-то неразборчивое, и станция дала отбой.

Разговор приезжего с Нырковым произвел на дежурного благоприятное впечатление. Он вышел в соседнюю комнату, где слышались голоса, и вернулся с закопченным чайником. Потом достал из канцелярского шкафа две кружки, дунул в них и что-то потрусил из бумажного кулька.

— А здесь что пьете? — спросил Сибирцев с интересом.

— Как везде, морковь, — объяснил дежурный.

— А-а, уже пробовал. Брусничный лист лучше. Душистый чай получается… Охрана? — Сибирцев кивнул на дверь.

— Она. Все у нас там. И арестованных держим.

— Устрой-ка ты для меня, брат, небольшую проверочку. Этак аккуратно пусть пройдут по залу, посмотрят документы у одного–другого и особо обратят внимание, но без навязчивости, на мужика в рыжем малахае. Под малахаем еще бабий платок повязан. Яркий такой платок. И шинель не по росту. На подоконнике он сидел, неподалеку от кассы.

— Сейчас распоряжусь, — с готовностью отозвался дежурный и ушел в другую комнату. Через минуту оттуда появились двое солдат и протопали к выходу.

— Аккуратно и без навязчивости! — крикнул им вдогонку дежурный.

Сибирцев улыбнулся, взял протянутую кружку и стал пить мелкими глотками. И опять он не ощутил вкуса. Только что горячее, да отдает прелью. Какая-то непонятная мысль тревожила. Нечеткая, расплывчатая, но беспокойная. Надо было понять ее, а поняв, успокоиться. В чем дело? Мужик этот, что ли? Платок дурацкий? Физиономия красная, сытая… Нет, незнаком. Взгляд его острый, заинтересованный? Может быть, не просто заинтересованный?..

Стуча подковками сапог, вернулась охрана. Старший склонился к дежурному и, глядя исподлобья на Сибирцева, вполголоса доложил:

— Нет там такого мужика.

Дежурный встрепенулся, но, встретившись с глазами Сибирцева, махнул рукой. Ладно, мол, нет так нет. На всякий случай спросил:

— Вы внимательно смотрели?

— А как же? — обиделся было старший.

Дежурный снова махнул рукой.

— Отдыхайте.

“Вот она, загадка”, — понял Сибирцев. Неужели он все-таки был неосторожен и где-то прокололся? А может быть, просто внешним своим видом привлек внимание? Нет, внешний вид он менять не собирался. Все же из Сибири прибыл, да в чине немалом.

Заметив пристальный взгляд дежурного, Сибирцев поплотнее запахнул полушубок и спросил, кивнув на дверь охраны:

— Что-нибудь интересное есть?

Дежурный понял вопрос.

— Нет, ничего особенного. Мешочники, спекулянты. Мелочь… — Он вдруг смущенно хихикнул: — Парочку тут раздели… Она — почти в чем мать родила, а он — в котелке и ботинках. Умора! — Дежурный покрутил головой. — И с гонором. Вы, говорит, обязаны сыскать, а не то… А чего там, если Клавка известная тут… Сама небось и навела на своего клиента.

— Так ты ж сказал и ее…

— А для отвода глаз. Вроде как, значит, и она пострадавшая. Дали им по шинели, сидят там… Мелочь все. Утром разберемся.

— Мелочь… Ну-ну… Далеко Ныркову-то добираться?

— С минуты на минуту будут… Да вот они сами.

Дежурный резво вскочил, вытянулся, услыхав быстрые шаги на перроне. Невольно усмехнувшись, поднялся и Си­бирцев. В помещение не вошел, а скорее вкатился невысокий плотный человек, в просторном пальто с вытертым бархатным воротником, какие носили еще недавно провинциальные чиновники, и солдатской папахе. Руки он держал в оттопыренных карманах.

Мельком взглянув на дежурного, вошедший тотчас перевел взгляд на Сибирцева. И, увидев его добродушное круглое лицо, стремящиеся быть строгими глаза, Сибирцев почувствовал облегчение и протянул руку:

— Здравствуй. Извини, что пришлось тревожить.

Нырков сжал его пальцы неожиданно жесткой и сильной ладонью, взял мандат, не садясь, прочитал его, сложил и вернул Сибирцеву.

— Здравствуй, — ответил наконец. — Малышев, — не поворачиваясь, сказал дежурному, — ступай к ребятам. Я позову, когда будешь нужен.

Дежурный вышел. Нырков сел на его место, расстегнул пальто, снял папаху, обнажив лысую крупную голову.

— Ну, как прикажешь звать-величать?

— Михаилом, — ответил Сибирцев, тоже садясь.

— Ага, — подтвердил Нырков, — а я, значит, Ильей буду. Неувязка вышла, Миша.

— Ничего, оно, может, к лучшему. Зачем лишние встречи, разговоры.

— Не думал я, что Москва так быстро откликнется.

— А я к тебе не надолго, Илья.

— Это как же? — опешил Нырков.

— Да вот так. Дня два–три, думаю. И — в Тамбов.

— Понятно… В Тамбов. А мы вроде как уже и не люди, — заговорил он вдруг с обидой. — Мы, значит, так, сами по себе. А ему, — он качнул головой в сторону выходной двери, — может, вовсе и не Тамбов, а Козлов наш поперек горла.

“Ему, — понял Сибирцев, — это Антонову”.

— Нет, ты ответь, где справедливость? Где революционная сознательность? — Нырков произносил букву “р” так, словно ее стояло в слове по меньшей мере сразу три подряд. — Как настоящий профессиональный кадр, так дяде. А мне каково? Вон мой кадр! Малышев — вчерашний гимназер. Прошу, умоляю: дайте кадры! А мой собственный профессионализм? Ссылка да Деникин. Это что, опыт?

— У меня примерно такой же, — успокоил его Сибир­цев.

— Это ты брось! Я настоящий кадр за версту чую… Такой же… Слушай, Миша, оставайся у меня. Я тебе чего хошь сделаю. Сам к тебе в помощники пойду. Мне же контру брать надо. А с кем ее брать?

— Ну-ну, не прибедняйся.

— А я и не прибедняюсь. Обидно.

— На кого обижаешься-то?

— На кого, на кого… Некоторые думают, что в губернии — там главные дела заворачиваются. В Тамбове. А у нас уезд. Какие, мол, такие дела особые? Промежду прочим, не где-нибудь, а именно у нас, в Козлове, известная тебе Маруся Спиридонова в девятьсот шестом вице-губернатора Луженовского ухлопала. И на каторгу пошла. Очень за это наш Козлов у эсеров-то в чести. Тут осторожный, тонкий подход нужен. Крепкий мужик у нас. Все у него есть: и хлеб, и скот, и граммофон американский, и что душе угодно. Кому голод, а кому, сам понимаешь, это на руку. И за так просто он тебе это дело не отдаст, нет. Он, может, пока и ничейный, а чуть прижмешь — к Александру Степанычу бух в ноги: помоги, мол, большевики одолели продразверсткой. И пошли гулять пожары…

— По части продразверстки имел я беседу. Перед отъ­ездом. Со дня на день заменят ее продналогом.

— Скорей бы уж, — вздохнул Нырков. — Большое для нас облегчение. Чем иначе мужика-то от Антонова оторвешь?.. Так ты, стало быть, не надолго?

— Я уже сказал.

— А мне что надо для тебя сделать?

Сибирцев оглянулся, на что Нырков встал и проверил, плотно ли закрыты обе двери, вернулся на свое место.

— Задача у меня… у нас, Илья, такова: обеспечить бесперебойную работу железной дороги. Выяснить, кто тут действует: Антонов или твои, извини, собственные, уездные. Вскрыть агентуру.

— И это за три дня? — недоверчиво взглянул на Сибирцева Нырков.

— Ну, сам, брат, понимаешь, к слову. Задерживаться не велено, и баста Поэтому… — Сибирцев вынул из кармана гимнастерки сложенный вчетверо исписанный листок бумаги и протянул его Ныркову. — Вот взгляни на мои вопросы. Общая ситуация в губернии мне вроде ясна. Требуются уточнения по ряду пунктов Я подчеркнул их. Видишь?

— Вижу… Ага. — Нырков покачал головой, почесал мизинцем за ухом. — Глубоко хочешь вспахать.

— Иначе нельзя.

— Чую. Только скоро не получится.

— Это почему же? Надо скоро.

— Дак это я вон как понимаю… Решили, значит, по-серьезному взяться? Что ж, это пора. По милиции я б тебе уже нынче мог дать материал… А эти твои, — Нырков ткнул пальцем в записку, — сидят себе посиживают. В учрежденья ходят — и вроде как ни при чем… Кто-то, может, и ни при чем, да ведь как разобраться-то? Кто прав, кто виноват? А поезда горят… Потому и говорю, скоро не получится.

— Ждать, Илья, не могу.

— А я могу?.. Вон контрика взяли, — снова завелся Нырков. — Полдня с ним бился, и впустую. Нутром чую, что контрик, а доказательств нет. Несет какую-то чертовщину… Станешь проверять — неделя уйдет. А где она, эта неделя? Нет ее у меня. На мне вон вся дорога. Чую, что потянется от него ниточка. А как размотать клубок? Опыт, говоришь…

За окном посветлело.

— Да ты устал, поди? — встрепенулся Нырков.

— Нет, ничего. В поезде отоспался… Записку-то убери. Так что ты говорил насчет контрика?

— Егерем он был. У Безобразовых. Жили тут такие помещики — не то князья, не то графы. Митька, младший их, был у Деникина. Это я сам точно знаю. Видел, проверять не надо. После, когда Мамонтов сюда рейд делал, с ним шел. Попил кровушки, бандит. За разорение поместья, зна­чит, мстил. И нынче где-то неподалеку обретается. Это он, думаю, и держит дорогу в клещах. Зверь — не человек. И главное, все про нас знает. Когда и куда какой поезд пойдет, да с чем — все ему известно.

— Может, из твоих станционных кто-нибудь снабжает его? — спросил Сибирцев. — Кассиры там, телеграфисты, или в депо свой человек есть.

— Проверял уж. Всех-то не проверишь! В Тамбове хоть гарнизон, а у меня узловая станция Охрана, правда, есть, но ведь мало. На каждый поезд ее не бросишь. И кадры — сам видел. Пушку таскать — много ума не надо… А Митька тем временем кружит вокруг Козлова, момент ловит. И бьет нас тогда, когда меньше всего ожидаем. Сам ли он по себе, Антонову ли служит — не знаю, не уверен… Я, было дело, в уком уж ходил. Дайте, прошу, верного человека, чтоб в банду проникнуть мог. У меня ж нет таких, все наперечет и всякая собака их знает. А мне в ответ — ищите сами людей У нас нет лишних. Вот тебе и весь сказ…

— Худо, выходит, твое дело, Илья. Ну а контрик этот чего же?

— Слышь, Михаил, ну хоть ты помоги мне Ваньку размотать. Егеря. Ведь чую, не зря он появился. Прямая ниточка к банде. А я для тебя в доску расшибусь, отдельный вагон дам до Тамбова, что хошь сделаю.

— Ишь ты, брат, вагон! — усомнился Сибирцев. — Знаю я ваши вагоны. На крышу подсадишь — и на том спасибо… А насчет егеря твоего давай подумаем.

— Сейчас я его, — рванулся было из-за стола Нырков, но Сибирцев осадил его.

— Погоди, не мельтешись. Расскажи-ка, брат, поподробнее, что ты о нем знаешь.


5

Ивана Стрельцова, бывшего егеря помещиков Безобразовых, неожиданно узнал сам Нырков в вокзальной толчее. Неказистый, тщедушный мужичонка, был он когда-то грозным и опасным стражем хозяйских лесов и вод. Время и революционные бури, казалось, не тронули его. Разве что поредели серые волосы да порыжели от постоянного курения усы. Таким помнил его теперь уже тоже бывший мастер Козловского железнодорожного депо, страстный охотник Илья Нырков. Еще он знал, что Стрельцов исчез с глаз где-то в конце сентября восемнадцатого, когда в Кирсановском уезде поднял восстание начальник местной милиции Антонов. Восстание разрасталось и, по мере приближения Деникина, активно пополнялось дезертирами, бежавшими из армии, кулацким элементом. Больше двух лет не было о Стрельцове ни слуху ни духу. Зверствовал в уездах Митька Безобразов, но о егере сведений не поступало. И вот — на тебе. Сам. Собственной персоной.

Нырков поступил разумно: не стал брать его на вокзале. Проследил лично весь путь до конца и взял буквально у дверей фельдшера Медведева, который в данный момент сидел в городской каталажке по подозрению в хищении лекарств из больницы. Цепочка замкнулась. Стрель­цов понял, что опознан, сам узнал Ныркова, и был преспокойно доставлен на вокзал, благо он под боком, в комнату охраны. Но, запертый в тесной камере, вдруг взбунтовался, стал плакать, кричать, требовать, просить, умолять, чтоб выпустили. Мол, девица какая-то помрет и гак уж еле дышит, криком исходит. Толком Нырков так ничего и не понял, а Стрельцов словно впал в прострацию. То плакал, то молчал, глядя куда-то в угол дикими глазами. И дальнейшие допросы ничего не дали. Бился Илья, и все — впустую.

Когда Стрельцова ввели, Сибирцев увидел совершенно уничтоженного бедой старика. Плечи и руки его мелко тряслись, но тусклые глаза оставались сухими. Сибирцев нарочно отсел в темный угол, чтобы на первых порах не привлекать к себе внимания. Стрельцов отрешенно сидел на табуретке посреди комнаты и, опустив голову, глухо постанывал.



— Ну, Ванятка, — строго заговорил Нырков, — давай не тяни. Рас­сказывай подробно, к кому и зачем шел. Откуда шел. Все говори как на духу. Цацкаться я с тобой больше не хочу. Пущу в расход, вот как свет­ло станет. И так уж сколько времени потерял.

Стрельцов медленно поднял голову, взглянул в совсем уже свет­лое окно и вдруг с размаху рухнул на колени перед столом Ныркова.

Нечеловечески воя, он бился лбом об пол и выкрикивал:

— Илья Иванович, милостивец, христом-богом молю, отпусти ме­ня… Помирает ведь… Милостивец, родной ты мой, хоть глаза своей ру­кой закрою… Отпусти…

У Сибирцевааж мороз по коже прошел, столько было в этом кри­ке отчаяния. Это не игра. Так не играют. Это действительно смерть. И не за себя боится старик, не свою смерть чует, с этой-то он, видимо, сми­рил­ся. С той, другой, смириться не может…

Он посмотрел на Ныркова и заметил крупные капли пота, вы­сту­пив­шие на его побагровевшей лысине.

А старик все бился головой об пол и выкрикивал что-то уже сов­сем бессвязное.

Медленно, словно пересиливая себя, Сибирцев поднялся, шагнул к старику.

— Встать! — скомандовал он хоть и негромко, но столько было власти в голосе, что старик будто запнулся, замер, распростертый на полу, а потом с трудом поднялся, вздернул заросшее свое, дремучее лицо и застыл так, вперив в Сибирцева незрячие глаза.

Сибирцев знал за собой эту силу. Знали ее многие в далеком теперь Харбине. Случалось ему утихомиривать разбушевавшегося семеновца или калмыковца.

— Кто умирает? Где? Говорить быстро!

Взгляд старика постепенно становился осмысленным, именно постепенно, не сразу. И эту деталь отметил Си­бирцев.

— Ва… ваше благородие… — залепетал Стрельцов, и глаза его наполнились слезами. — Марья помирает… дочка…

— Где она? Ну?

— Там, — беспомощно мотнул головой старик. — На острове.

— Отчего помирает?

— Родить не может… Господи, другие уж сутки…

— Так. Садись! — приказал Сибирцев, и старик прямо-таки рухнул на табуретку. — Ну? — Сибирцев взглянул на напрягшегося Ныркова. — Давай, Илья, разматывай…

Через полчаса из сбивчивого рассказа старика картина почти полностью прояснилась. Прав был Нырков: вывела ниточка на самого Митьку Безобразова. Старик, похоже, сломался и теперь уже ничего не таил, с нескрываемой надеждой почему-то поглядывая на Сибирцева.

Картина-то вроде прояснилась, но легче от того никому не стало. Трудная задача оказалась перед сидящими возле старика чекистами. По-человечески трудная задача.

Где-то на острове, в районе гнилых болот, свил себе гнездо бандит Безобразов. Вернувшись в уезд вместе с мамонтовскими головорезами, разыскал он жившего в уединении старого своего егеря, а чтоб покрепче привязать к себе, силой сделал своей любовницей единственную его дочку, о которой до сих пор никто толком-то и не слыхал. Собрал банду, делал налеты, грабил, жег, убивал и использовал старика по прямой принадлежности — назначил ею проводником в гиблых болотных местах. Банда невелика: десятка два — в землянках на острове, остальные — по деревням. С полсотни дезертиров да мужиков, недовольных продразверсткой. Но вот пришла пора Марье рожать, а Митька и слышать не хотел, чтобы тайно переправить ее в город, в какую-либо больницу или хоть к повитухе какой в дом, — боялся потерять единственного проводника. Когда начались боли, Митька, отправляясь на разведку в уезд, обещал подумать и найти доктора. И ушел. А Марья кричит, света белого не видит в землянке своей. Тогда ста­рик, посоветовавшись с двумя–тремя мужиками, решил на свой страх и риск смотаться в город, уговорить знакомого доктора. Тут его и взял Нырков. Доктор тот и раньше, бывало, не раз выручал лекарствами, а то и оружием, не раз приходил на остров. Вот какая история приключилась.

Старик молчал, совершенно теперь опустошенный. Молчали и Сибирцев с Нырковым.

Первым очнулся Сибирцев:

— Старика, брат, давай-ка пока в камеру, а сами поку­мекаем.

Вошел охранник, тронул Стрельцова за плечо. Тот послушно встал и, посмотрев на Сибирцева с тоскливой собачьей безнадежностью, сгорбившись, побрел в камеру.

— Что скажешь, Илья?

— Помог ты мне… Превеликое тебе, прямо скажу, за это спасибо. Тут он, значит, бандит Митька-то. Чуяло сердце мое… Ну, я скажу, полета бандитов — это нам выдержать. Тут нам помощь не нужна. Сами справимся… Ах ты, Медведев, сукин сын! Вот ты какой… Теперь не открутишься…

— Что выдержите, это хорошо. Не об этом речь. Девка-то его вправду помирает… А я ведь врач, Илья. Диплома только не успел получить, в шестнадцатом на германскую пошел.

— А чем мы поможем? Была б она в городе, а штурмовать остров — мертвое дело.

— Надо ли его штурмовать?

— Да ты что, в своем уме? — изумился Нырков. — Кто ж туда пойдет? Какой ненормальный согласится сунуть голову в самое логово? Они ж бандиты… Может, и она уже…

— Боли иногда начинаются за неделю до родов. Перед его уходом, он сказал, кровь появилась. Думаю, что сутки еще есть. Больше — вряд ли… Далеко туда?

Нырков, оторопев, уставился на Сибирцева и молчал.

— Чего молчишь? Далеко туда добираться, до болот этих твоих?

— Нет, он спятил! — сорвался на крик Нырков. — Да кто тебе позволит? Меня же за это повесить мало! Ты знаешь, что со мной сделают, если с твоей головы хоть волос упадет?! Нет. Нынче же отправляю в Тамбов. Тебя еще не хватало на мою голову!

Как ни странно, крик Ныркова успокаивающе подействовал на Сибирцева. И укрепил его решение.

Риск? Да, риск есть. Но ведь это Ныркова знает в городе каждая собака, а он — человек чужой. Почему не быть ему обыкновенным проезжим врачом? Другой вопрос: выдержит ли игру старик? Он, похоже, уже в полной прострации. Но ведь все рассказал, терять ему, с одной стороны, вроде и нечего, а с другой… Продал ведь своих-то. Есть о чем подумать… Думай, Сибирцев, думай. Помимо всего прочего, другого способа проникнуть в банду может просто не представиться…

— Знаешь что, Илья? — сказал он решительно. — Давай сюда еще раз твоего старика.

На Ныркова было жалко смотреть. Он совершенно сник, представляя себе, какие беды вызвал этот проклятый егерь на его голову.

— Ты послушай меня, — продолжал Сибирцев. — Не скажу, чтобы я не боялся смерти. Но мне не впервой. Головорезы, которых я видел, тебе, пожалуй, и не снились. Хоть, в общем, все они одинаковые. Но ведь меня-то они не знают. А риск в нашем с тобой деле нужен. Не выходи г. у нас без риска. Никак пока не выходит. Значит, надо нам, брат, во имя дела рисковать. Разумно рисковать. Если Митька еще здесь, то банда без главаря — не всегда банда. Поверь мне. Да и возможности другой, чувствую, больше не будет… И не гляди ты на меня как на покойника! Бот вернусь, ответишь ты на все мои вопросы и отдашь свой отдельный вагон до Тамбова. Как есть, брат, отдашь. А сейчас кличь сюда старика. Я твердо решил.

Приведенный Стрельцов словно бы уменьшился в размерах, словно бы совсем усох и сморщился.

— Слушай меня внимательно, Иван… как тебя, разбойника, по батюшке-то?

— Аристархович он, — подсказал Нырков.

— Так вот, Иван Аристархович, доктор я. Понял? — Си­бирцев сурово посмотрел на старика.

— Господи, батюшка! — Стрельцов попытался было упасть на колени, но они не сгибались. — Милостивец, христом-богом!..

— Цыц! — прикрикнул Сибирцев. — Молчи и слушай. Пойдем сейчас с тобой спасать твою дуру. Это ж надо? Любовничка себе выбрала — бандита отпетого!

— Не выбирала она! — заверещал старик. — Это он, паразит, споганил ее. Из-за меня он ее так, будь я трижды проклят…

— Теперь это меня не интересует, — перебил Сибир­цев. — В пути расскажешь, коли захочешь. Сколько времени уйдет на дорогу?

В Стрельцове мгновенно пробудилась надежда, и его понесло. Без пауз, захлебываясь, он стал объяснять, что ежели сперва поездом, так поезда сейчас нет. А ежели подводой, то он сам-то приехал поездом, и потому подводы тоже не имеет. Из всего этого словесного потока Сибирцев понял, что если добираться подводой, то они, пожалуй, еще до вечера поспеют до болот, а уж в сумерках перейдут на остров. Одна беда, вода сейчас большая, снегу много было, и тает дружно. Но старик знает все потайные тропки да кочки, доберутся в лучшем виде. И лошадь будет где оставить.

— Я тебя, батюшка, ваше благородие, — захлебываясь, причитал старик, — на руках донесу, ноженьки замочить не дам…

Наступила реакция, понял Сибирцев. Пора было заканчивать разговоры и переходить к делу. Кое-какие детали можно уточнить и по дороге.

Но тут вмешался Нырков.

— Где сейчас Митька, а, Стрельцов? — строго спросил он.

— Здесь он, где ж ему быть? — испугался старик.

— Ты точно знаешь, что нет его на острове?

— Да уж, милостивец, Илья Иваныч, мне ль сейчас обманывать-то? Вот, как перед христом-богом… Он же без меня в болоте и шагу не ступит. Велел послезавтра встречать. А сам он ни-ни… Утопнуть можно, такие болота.

— А где ты его встречать должен? — сразу ухватился Нырков.

Старик помигал глазами, видно испугался вырвавшихся слов.

— Ну, отвечай!

— Так, Илья Иваныч, он говорит: сиди в сторожке и жди. Я сам приду. Вот и ждешь его день, а то два.

Сибирцев с Нырковым переглянулись, и Сибирцев отрицательно качнул головой. Конечно, заманчиво было бы устроить Митьке засаду, да ведь и он непрост. Нет, пока надо идти самому, и вся надежда на старика. И дорогу покажет, и на бандитское логово выведет. Хотя… Этот вопрос следует хорошо обдумать.

— Ладно, — махнул рукой Нырков, — ты мне за доктора, Ванятка, своей плешивой башкой ответишь. Я и тебя и Марью твою везде найду и к стенке поставлю, как самую распроклятую контру. Понял? То-то… А у кого здесь Митька останавливается?

— Где ж мне знать? — вздохнул Стрельцов. — Я его только досуха провожаю, а уж дальше он сам По три дня, не мене, в городе проводит. А у кого?.. — он снова вздохнул и развел руками.

Похоже, и вправду не знает.

— Ладно, ступай, посиди еще маленько, позову, когда надо, — Нырков подтолкнул его в комнату охраны. Крикнул в приоткрытую дверь: — Дайте ему хоть кипятку! — и добавил негромко: — Загнется еще по дороге от радости… Передумай, Михаил, — обратился он к Сибирцеву, — ей-богу, передумай! Христом-богом тебя, а?

— Кончай, брат, свою шарманку, — перебил Сибирцев. — Слушай, что мне надо. Срочно достань пару простыней, марлю, йод, скальпель, пару зажимов и еще… опий. Это на всякий случай. Спирту небось нет, так дай бутылку самогону. Свечей надо. Их побольше, с десяток.

Теперь главное. О нашем деле ни одна живая душа чтоб ни слова. Сам представляешь, куда иду… Тех, что в камере у тебя сидят, не выпускай. Во избежание болтовни. Вернусь, разберемся. Кое-какие бумаги нужные у меня есть. Дай мне с собой махры, если есть, то моршанской. Это для душевной беседы. А еще мне нужно постановление о добровольной явке дезертиров и всех примкнувших к бандитским шайкам. Знаешь, о чем я говорю. И последнее. Здесь, — он поднял с пола свой вещмешок, — посылка. Несколько банок тушенки, пара фунтов сахару и часы “Мозер”. Я их в тряпицу завернул. Не разбей. Найдешь в Моршанском уезде Елену Алексеевну Сивачеву и передай все это. От сына ее. Мне-то надо бы самому… Но если не вернусь, найди и передай. Знал я Якова. Погиб он… А мог быть с нами. Только-только прозревать стал — и погиб… Ну, а обо мне, брат, сообщишь как положено, по начальству. Возьми эти документы, спрячь. Вернусь — заберу. Все. Доставай подводу.


6

Громко стучали плохо смазанные колеса. Телега катилась по схваченной за ночь морозцем дороге. Стрельцов погонял лошадь шибко, торопился больше проехать по утреннему холоду. Позже, как взойдет солнце, дорогу развезет, польют смолкшие было ручьи, и уже не громыхать, а хлюпать станут колеса в вязком, жирном черноземе.

Снега в полях было уже немного: он оставался лишь в придорожных канавах, в оврагах, да с теневой, северной стороны бугров — темный, ноздреватый, уже и не снег, а припорошенные, вмерзшие в лед комья земли.

Сибирцев лежал на большой охапке сена, подложив руку под голову и придерживая сбоку кожаный докторский саквояж: где-то умудрился раздобыть Нырков. Глядел по сторонам, вдыхал запах сена, покачивался в такт движению телеги. Машинально перебирал в памяти события последних часов.

Перед самым отъездом еще раз посовещались Сибир­цев с Нырковым. Уж больно удобной была мелькнувшая у обоих мысль о засаде.

Деревня, как объяснил старик, называлась Гниловка. Потому, видно, что около гнилых болот располагалась. А сторожка та находилась верстах в трех от деревни. Стояла она на самом краю болота в зарослях ольхи, сама была не заметна, но округа от нее хорошо просматривалась. Значит, поняли чекисты, незаметно к ней не подобраться. Отправить конный отряд вместе с Сибирцевым — рискованно. Вмиг заметят, кому это надо. А если попробовать иначе?

Решили так. Конники пойдут самостоятельно на Гниловку, там и расположатся под видом продотряда. Если все закончится благополучно, Сибирцев, вернувшись с острова, подаст сигнал: два выстрела подряд. Видимо, это будет где-то под утро. Чтоб не проспали, были наготове. Ну, а дальше и решать: идти ли на штурм острова или какой другой выход найдется. Все, считал Сибирцев, решится на самом острове: какие там силы, насколько глубоко увязли в своих черных делах бандиты и, главное, кто с ними связан, откуда ниточки тянутся.

Вот когда все это будет окончательно ясно, можно делать выводы, как брать Безобразова. Уничтожить его банду — значит обезопасить железную дорогу, а там и армия подойдет. Сила! Нельзя больше терпеть, чтоб под самым сердцем Советской власти зрел гнойный фурункул — антоновский мятеж. С ним надо кончать быстрым и решительным ударом. Но и удар нельзя наносить вслепую.

Мартин Янович назвал обеспечение безопасности железной дороги срочной и обязательной задачей. Тамбов с его агентурой — уже потом. А если Безобразов в настоящий момент и есть самое главное? Значит, именно Сибирцеву и следует брать основную тяжесть операции на себя. И документы, и опыт — все есть. Кто мог бы, воспользовавшись удачно подвернувшимся случаем, проникнуть в банду? Малышев, что ли? С его маузером… Чепуха, все развивается правильно. Логично.

Сибирцев словно успокаивал себя, искал оправдание. Но если надо оправдываться — значит все-таки есть сомнения? А в самом деле, не ввязался ли он в авантюру с этой своей экспедицией? Имеет ли он право? Не кончится ли все самым дешевым провалом и роковым выстрелом где-нибудь посреди вонючих топей? Может быть, он попросту поддался мгновенному чувству острой жалости, а мо­жет, невесть из каких глубин памяти всплыли великие слова о долге врача всегда и везде помогать страждущему… Черт его знает, как получилось.

Нет, раскаяния в своем поступке он не испытывал. Скорее, по привычке исподволь прослеживал возможные варианты. И почти в любом из них немалая доля риска невольно зависела от этого старика.

Стрельцов совсем уж очухался. Даже вроде похохатывает чему-то своему.

Сибирцеву было, в общем, понятно его состояние. Нечто подобное видел он, помнится, в июле шестнадцатого в полевом лазарете под Барановичами. Привезли пожилого солдата с напрочь, словно бритвой, отхваченной кистью правой руки. Кто-то еще раньше догадался наложить жгут, и теперь солдат сидел у плетня возле хаты, где расположились хирурги. Словно куклу укачивал он свою культю и кричал тонко и визгливо. Пробегавший санитар сунул ему кружку со сладким горячим чаем. И случилось неожиданное. Солдат замолчал. Он бережно уложил культю на колени, взял левой рукой кружку и стал пить и даже счастливо улыбался при этом. Допив, аккуратно отставил кружку, снова прижал культю к груди и завопил так, что из глаз его хлынули слезы.

Видимо, примерно то же самое происходит теперь и со Стрельцовым. Он добился своего: доктор едет. И он не думает, что там, на острове, с дочерью. Может, ее нет в живых. Главное, доктор едет. Кружка с горячим сладким чаем…

Стрельцов уже не раз оборачивался к развалившемуся на сене Сибирцеву, все порывался что-то сказать, но, наверно, не решался. Вот и опять обернулся, и глаза его при этом как-то странно лучились.

— Красота-то какая, а, ваше благородие! Благодать… Дух какой от землицы-то! Большая вода — большой хле­бушек. Это точно… Нно-о! — хлестнул он прутом замедлившую было шаг кобылу. — Эх, ваше благородие, господин доктор, нешто это лошадь? Вот, бывалоча, приводили на евдокиевскую коней! Нынче ведь как раз ей время, ярмарке-то. Она всегда на Евдокию-великомученицу начиналась. Со всей губернии праздник. А потом уж дожидай троицкой. Та — не так, лето жаркое. Помню, ваше благородие, было дело, черемис у цыгана коня торговал. Уж порешили они, по рукам как положено ударили, а черемис все в страхе дрожит, обману боится. Цыган ведь известный народ.

“Не верю, — говорит, — тебе, есть в коне обман”. — “Ах, — говорит, — не веришь?” — “Не верю!” — “Не веришь, такой-сякой? Ну так набери, — говорит, — полон рот дерьма, разжуй да плюнь мне в морду, коли не веришь!”

Ух и смеялся народ-то! Весело было. Одно слово — праздник. — Старик долго хихикал, утирая глаза рукавом своего зипуна, покачивал головой.

“Ваше благородие, господин доктор, — подумал Сибир­цев. — Неужто этот старик в самом деле до сих пор ничего не понял? Или дурочку валяет?.. Надо ж быть полным кретином, чтобы не сопоставить примитивных фактов. Кто такой Нырков, он не может не знать. Или на него затмение нашло?.. Вот тоже загадка”.

Нырков предложил одеться попроще, полушубок, гово­рил, уж больно шикарный. Что шикарный, это как раз неплохо. Отличный полушубок. Если кто из бандитов острова хоть раз бывал в Сибири, вмиг признает полушубок черных анненковских гусар. Тех, кто хорошо умели кишки на руку наматывать… Мол, не простая птица, наш доктор-то. А для начала это совсем уж неплохо. Гимнастерку свою привычную только сменил на довольно приличный, но тесноватый под мышками пиджак да переложил во внутренний карман свой неразлучный наган.

— Скажи-ка мне, Иван Аристархович, — старик резво обернулся, услышав голос Сибирцева, — ты к доктору Медведеву шел, говоришь?

— К нему, как же. Другого-то и не знаю. Только не доктор он, ваше благородие. Фершал он. Далеко ему до вас, — неуклюже польстил старик Сибирцеву.

— И давно ты его знаешь? — Сибирцев говорил небрежно, стараясь не вызвать подозрения у Стрельцова.

— Да ить нет, ваше благородие. — Он помолчал и, словно решившись, продолжил: — Приходил он к нам, на остров то есть К Митеньке приходил. Мое дело какое? Встреть и приведи. Лекарству он приносил. Ежели кого из ребятушек ранят, лечил у себя в городе. Слышно, от самого к нам приставлен. Чтоб, значит, слушались и приказы сполняли.

— Как же ты решился идти-то к нему сам, без разрешения?

— Дак что поделаешь, ваше благородие, когда Марья-то. — старик глубоко вздохнул. — Да и кто другой к нам пойдет?.. Сердитый он, фершал-то, кричит, ругается всегда.

— Аза что ругается?

— Приказы, знать, не сполняем. Наш-то не хочет, поди, подчиняться. А фершал ругается. Скоко раз было. — Ста­рик отвернулся и замолчал.

Но и того, что услышал сейчас Сибирцев, было ему достаточно. Значит, Медведев не только связник, но и обладает определенной властью. Это, пожалуй, то, что надо. Главное теперь — вернуться целым и невредимым.

Сибирцев постарался расслабиться и так лежал, вдыхая слабый горьковатый запах тления, исходивший от сена. Его перебивали временами налетавший острый дух конского пота, дегтя, ледяные волны оттаивающей земли.

Низкое серое небо придавило вое видимое пространство. Размытый синеватый гребешок леса по горизонту, размокающая колея, в которой уже по ступицу увязали колеса, ровная одноцветная равнина по сторонам — все это укачивало, убаюкивало, настраивало на мирный, спокойный лад.

Вздремнуть, что ли? Отделаться от всех тревожащих мыслей, от неосознанного, напряженного ожидания.

Как всякий раз перед ответственной операцией, он и теперь понемногу входил в новую свою роль. Давно забытую им роль.

Почему-то казалось, что сами роды осложнения не вы­зовут. Руки вспомнят, глаза подскажут. Без практики-то оно, конечно, трудновато придется, но ведь, если вдуматься, не так уж и много времени прошло с тех, казалось, навсегда ушедших, студенческих времен — пяти лет, пожалуй, не наберется. Это война и революция стали острым и зримым рубежом между студентом Мишей Сибирцевым и его нынешним, резко возмужавшим и, вероятно, постаревшим двойником. Пять лет, а будто целая жизнь. И ранняя седина, и жесткие складки на щеках и подбородке, и, наконец, неотъемлемое теперь право риска.

Покачивалась и будто плыла в бескрайность телега, смачно и размеренно чавкали копыта, тонко позвякивали склянки в саквояже — и тишина, особенно чутко ощущаемая от присутствия размеренных посторонних звуков. С этим он и заснул.


7

Вечер приполз незаметно. Стрельцов и хорошо отдохнувший Сибирцев перекусили, остановившись у небольшого березового колка, чем бог послал. А послал он им по краюхе хлеба и шматок старого, с душком, темно-желтого сала — все, что мог дать на дорогу Нырков. Больше ничего не было. Но после долгой дороги эта пища была съедена быстро и до крошки. Запили, зачерпнув горстью воды из родничка. Она пахла снегом и была пронзительно-ледяной. Сибирцев отметил, что старик спокоен и даже нетороплив в движениях, хотя, судя по всему, должен был бы чем-то обязательно выдавать свое волнение.

— Ну-с, милейший, — после долгой паузы покровительственным тоном начал Сибирцев. — Где же эти ваши болота? — Он нарочно выбрал такой снисходительно-барский тон, полагая, что ему, как доктору, он подходит более всего.

— Да вы, батюшка, не беспокойтесь, коли чего. Я ж понимаю.

“Батюшка, — усмехнулся Сибирцев. — Неужели я и впрямь батюшкой выгляжу? Нет, это прежнее, веками в мужика вколоченное. Батюшка-барин, вот что это”.

— Не извольте сумлеваться, все будет в лучшем виде. Нешто ж я не понимаю, не в бирюльки играть едем-то. Я об вас ни словом ни духом — ни-ни. Ваше благородие, господин доктор. И все. А как же… Кабы не Марья, ноги б моей там не было. Все она, сиротинка сирая… Телегу-то мы надежно спрячем, а сами кочками, где посуху, а где, уж простите, бродом придется. Вода нынче большая. Ну да не пропадем. Там всего и верст-то с пяток не наберется.

Сибирцев слушал, а сам с томительной и теплой тоской думал об уехавшем Михееве, о его сапогах, которые нынче так кстати, о том, что, видно, не избежать лезть в холодную весеннюю воду, и хорошо, если только до голенищ, а ну как по пояс…

Ах, Михеев, Михеев! Будто знал, что обязательно дол­жен Сибирцев впутаться в подобную ситуацию. Характер, что ли, такой?.. Или везение на всякого рода авантюры? Ну, насчет авантюры — это, как говорится, бабка надвое сказала. Ничего пока не ясно, так что авантюра это или разведка боем — еще поглядеть надо. Судя по всему, пожалуй, разведка. А риск — он на то и риск, чтоб душа горела. Чтоб тому, кто следом пойдет, тропка была протоптана. Такая работа: на долю первого всегда главный риск приходится. Сибирцев это знал. Знал и Михеев, тоже впереди идущий… А старик, видать, соображает, что к чему. Любопытный тип, этот бывший егерь Стрельцов. И вслушивался Сибирцев больше не в то, что говорил ста­рик, а — как говорил. Что ж, хорошо пока говорит. Можно подумать, что он уже всерьез принял игру Сибирцева. Доиграет ли — вот вопрос. Вероятность срыва, конечно, имеется. Но степень риска, — полагал Сибирцев, — все-таки не завышена. В пределах нормы… Правда, норму ту устанавливал не кто-либо, а сами они с Михеевым. И не для дяди, а для себя. Себя-то ведь порой и пожалеть хочется, и слабинку какую не заметить… А надо замечать. Потому что никто другой, кроме тебя самого, не спросит: “Мог или нет?” Если мог, почему не рискнул? Черт его знает, что такое риск. Жизнь это. Полная и — интересная.

Сумерки сгущались. Дорога различалась совсем слабо, старик находил ее, видимо, нюхом. Резче пахло сыростью и прелью, гнилостным духом пробуждающихся от зимней спячки болот. Сибирцев начал чувствовать легкий озноб, потребность двигаться, размять уставшее слегка тело от долгого лежания в телеге.

На какой-то очередной версте, у очередного перелеска, Стрельцов бодро спрыгнул с телеги, взял лошадь под уздцы и повел ее в сторону от дороги. Сибирцев соскочил тоже, пошел рядом. Сапоги скользили на сырой земле, чтоб не упасть — приходилось держаться за край телеги. Так прошли несколько сот метров. Зачернело впереди какое-то строение — не то сторожка, не то большой шалаш. Сибир­цев заметил сбоку небольшую пристройку, что-то вроде навеса. Туда старик и завел лошадь вместе с телегой. Быстро и скоро выпряг кобылу и увел ее вовнутрь. Потом отнес туда же охапку сена, заложил скрипучую дверь светлой обструганной плахой и негромко сказал Сибирцеву:

— Можно б, конечно, в деревне оставить, но лучше, ваше, благородие, туточки. Глазелок меньше, разговоров. И нам дорога ближе… Вы не сумлевайтесь, тут место чистое, лишних нет. Пожалуйте ваш энтот-то, — он показал на саквояж. — Мне сподручней. А вы на случай вот чего возьмите. Для устойчивости. — Он протянул Сибирцеву длинную палку. — Опираться сподручней. Ну, — он вздохнул, — с богом, ваше благородие. Ступайте за мной след в след…

Сибирцев не мог сказать о себе, что он был неопытным ходоком. Приходилось ему много раз блуждать в тайге, умел он различать еле видимую тропу, след человека и зверя, мог сориентироваться в незнакомом месте, но теперь он готов был позавидовать идущему впереди егерю, тому, как тот легко и безошибочно находил нужный ему бугорок, перескакивал на соседний, слегка позвякивая содержимым саквояжа и поджидая Сибирцева. Следуя за ним, Сибирцев оступался, хватался за скользкие ветки и стволы деревьев, хлюпала под ногами вода, сапоги все чаще и глубже проваливались в болото, скоро вода проникла за голенища, и ступням стало совсем холодно и мокро.

“Пропадут сапоги, — с сожалением думал он. — Ах черт, какая жалость… Такие сапоги!”

Они долго кружили по заросшему невысокими влажными осинами болоту, но, видно, такова была тропа, потому что старик двигался довольно быстро. Наконец выбрались из перелеска, и стало светлее.

— Тут, ваш бродь, надо с осторожкой, — совсем уже шепотом предупредил Стрельцов.

Вот оно, начинается, понял Сибирцев. Теперь держись, ваше благородие, господин доктор. Он передохнул, стоя на качающейся кочке и опираясь на палку, которая медленно проваливалась в топь, потом, набрав полную грудь воздуха, словно ныряя в глубокий омут, шагнул за стари­ком.

Сибирцев по-кошачьи зорко следил за шагающим впереди егерем, старался попадать в его следы, однако не всякий раз мог удержаться на ногах. То палка проваливалась, и он окунался в болотную жижу, то скользила подошва, и тогда хоть на четвереньках ползи. Темно, дьявол его забери. Все на ощупь. Хорошо, саквояж у деда: побил бы все давно к чертовой матери.

“Тяжелая дорога, — думал Сибирцев. — Оно, конечно, ночь теперь. Да, пожалуй, и днем тут не легче, разве что искупаться меньше возможности. Но без проводника, разумеется, нечего и делать. А солдат с собой тащить на остров, да еще ночью — и впрямь задача бессмысленная. Хорошо, что отказались от этой мысли”.

Сколько они шли — час, два? Сибирцев уже не мог вспомнить. Мокрый с ног до головы, он проваливался по пояс, и тогда Стрельцов, чутко следивший за ним, хватал за конец протянутой палки и ловко выволакивал его из топи. Сибирцев чувствовал, что силы уже на исходе. Не думал он, что такой окажется дорога, а ведь еще предстоит роды принимать. Если, конечно, придется их принимать. Если нужда в этом будет.

Наконец почва стала потверже, ногам поустойчивей, и напряжение стало спадать. А вместе с тем под одежду пробрался холод, озноб.

— Теперь уж рядом, ваше благородие, — шептал ста­рик. — Совсем скоро. Обогреетесь, обсушитесь. Са­мо­гонки глотнете для сугреву. Ох, господи, хучь бы Марья жива осталась… Век себе не прощу!

— Ладно тебе хныкать. Двигай давай.

Спустя какое-то время их окликнули. Стрельцов предостерегающе поднял руку. Шепнул:

— Постой тут, я сейчас, — и сгинул во тьме.

Сибирцев услышал приглушенный говор, потом различил силуэт старика.

— Пойдем, ваше благородие. Митьки нет, как я гово­рил. И пока порядок. Орет Марья. Жива, значит, кровиночка, — он всхлипнул. — Вы уж постарайтесь, господин доктор, век молить за вас буду…

Их встретили двое. Разглядеть лица в темноте Сибир­цев не мог. Увидел только, что оба рослые они, пахло от них перегаром, махорочным духом. Молча, изредка глухо покашливая, шли они следом за Сибирцевым по узкой лесной тропе.

Вскоре впереди показались отсветы огня, и все вышли на довольно обширную лесную поляну. Посредине горел костер, возле него, на бревнах и древесных стволах, сидело пятеро бородатых в наброшенных на плечи шинелях мужиков. На треноге кипел черный чайник. Мужики курили и с любопытством, молча рассматривали прибывших.

— Доктора привел, — с ходу сообщил Стрельцов каким-то извиняющимся голосом. — Вы уж, братцы, подсобите, ежели что. А? Одёжу просушить, самогонки бы ста­канчик. Застыл ведь их благородие, непривычные они, а, братцы?

И столько было унижения и просительности в его голосе, что Сибирцеву стало несколько не по себе.

— Подай-ка сюда саквояж, милейший, — приказал он, — да проведи меня к роженице. А вы, — он недовольно оглядел сидящих, — грейте воду. Много воды. И чтоб ни-ни у меня! Этот чайник — ко мне.

Его слова произвели впечатление, это он сразу заметил. Как-то подобрались люди, один из них уже нес чугунок с водой, ставил в костер. Другой рогатиной снял кипящий чайник и, обернув ручку тряпицей, стоял в ожидании, куда прикажут нести.

— Пожалте, ваше благородие, — засуетился Стрель­цов. — Сюда, пожалте.

Землянка, в которой лежала дочь старика, была сделана довольно прилично. Не то чтоб Сибирцеву встать во весь рост, но среднему мужику как раз по макушку. Просторная. В углу — железная печка с раскаленной трубой, выходящей через потолок наружу, небольшой стол, два широких топчана. На одном из них в груде тряпья, выставив кверху огромный живот, лежала женщина. От слабого огонька коптилки по мокрому багровому лицу ее метались тени. Из широко открытого рта вырывался хриплый стон. Сбросив на пол тряпье, Сибирцев увидел всю ее — маленькую, щуплую, почти девчонку, с непомерно большим, округлившимся животом. Она, слабо подергиваясь, перебирала пальцами, и в глазах ее, казалось, застыла жуткая смертная тоска, ужас от боли, которая терзала ее уже давно.

Увидев эти страшные, остановившиеся на нем ее глаза, Сибирцев снова почувствовал озноб, спина его повлажнела и стала ледяной, хотя в землянке было довольно душно.

“Зачем ты здесь?” — услышал он свой собственный вопрос и тут же отметил, с каким напряженным вниманием следят за ним глаза мужиков, набившихся в землянку. Нет, не на нее — на него глядят. Сурово, требовательно, зло.

— Все вон отсюда, — сказал он, но никто не сдвинулся с места. — Тряпье убрать. Подготовить горячую воду. Ну! Живо! — Он повысил голос, и мужики зашевелились, толкаясь, потянулись из землянки наружу.

Сибирцев раскрыл саквояж, достал свечи, зажег сразу несколько штук от коптилки и укрепил их на столе, вынул и разложил на чистой тряпке содержимое саквояжа — скальпель, зажимы, марлю, отыскал порошок хины, пузырек с опием, йод, поставил бутылку с самогоном, наконец, развернул простыни. Одну тут же скрутил жгутом.

Потом он неторопливо, словно каждый день принимал роды, скинул полушубок и шапку, закатал рукава пиджака и вышел наружу. Мужики топтались у входа.

— Где горячая вода? — спросил он.

Подали чайник.

— Остудили?

— Остудили маленько, — сказал кто-то.

— Тогда лей на руки, да не обожги. Морду набью.

Вода была очень горячей, но приятной. Пальцы отходили. Сибирцев только теперь почувствовал, как застыли они. И в сапогах хлюпало. Однако теперь было не до них.

— Миска есть чистая? Сюда, живо… Ты и ты, — он ткнул пальцем в двух, как ему показалось, менее угрюмых мужиков, — будете помогать. Там, на столе, — он кивнул одному, — самогон в бутылке. Принеси сюда.

Мужик быстро вернулся с бутылкой.

— Открывай. Лей на руки. Да не все. Еще потребуется.

Он услышал чей-то сдержанный вздох.

— Так. Теперь, кому сказал, со мной, остальные — пшли к чертовой матери.

Нет, правильную он выбрал тактику. Подействовало. Даже такие вот бородатые, завшивленные дезертиры и те понимают команду. По голосу чувствуют, кто может приказывать, а кому не дано.

Уходя в землянку, он услышал вопрос, заданный старику:

— Где доктора такого взял, а? Это тебе не Медведев, балаболка…

Ответа он не расслышал, хотя следовало бы. Тем более что помянули Медведева. Но теперь уже действительно было не до этого. Прокипятив на “буржуйке” инструменты и смазав руки йодом, Сибирцев расстелил на топчане простыню, дал женщине выпить хины, похлопал ее по щекам, приговаривая:

— Ничего, ничего… Горько, знаю. Надо так, чтоб сперва горько, а потом сладко… Сейчас мы с тобой рожать ста­нем… Ты кричи, не бойся, громче кричи… И реветь тут нечего. Незачем, понимаешь, реветь…

По щекам роженицы текли слезы. Боли, радости ли, что доктор пришел, кто знает, отчего были эти слезы…

Случай, как сообразил Сибирцев, был трудный. Еще бы немного — и, считай, опоздали. Самый, что называется, критический момент. Опыт здесь нужен, большой опыт, да где ж его теперь взять…

— Значит, теперь так, — приказал он мужикам, боязливо стоящим у входа. — Этим жгутом вы будете давить на живот и помалкивать. И мордами не вертеть по сторонам. Слушать, чего прикажу, нехристи окаянные. Ишь, рожи запустили, тифозники. А ты, милая, — ласково обратился он к женщине, — гляди на меня, слушай и помогай мне, тужься. Поняла? Ну вот и хорошо, что ты поняла. Ну, давай нажимайте! Давай, давай, давай…

Сколько прошло часов, Сибирцев не знал. Он охрип, сорвал голос и теперь уже не выкрикивал, а рычал свое “давай-давай”. В приоткрытую дверь землянки стал просачиваться рассвет, гудело пламя в трубе “буржуйки”. Сбросили свои шинели и совершенно уже осоловевшими глазами следили за Сибирцевым мужики со своим жгутом. Обессилела и окончательно потеряла голос роженица, только разевала беспомощно рот, словно рыба на песке, и что-то глухо клокотало в ее груди и горле. И тут…

Словно сквозь сон увидел Сибирцев, как показалось сперва темечко, потом головка. Дрожащими руками стал он направлять тельце выбирающегося к жизни ребенка. И больше всего боялся, что руки не выдержат, уронят, разобьют этот хрупкий, мягкий комочек плоти человеческой.

Потом уже он с удивлением соображал, как ловко и профессионально работали его огрубевшие, отвыкшие от скальпелей и зажимов пальцы, вспомнил, как от хлопка по маленьким ягодицам раздался тонкий прерывистый писк. Но все это уже происходило не наяву, а было каким-то стершимся в памяти давним воспоминанием.

Он обмыл и завернул ребенка в кусок простыни, влажной марлей отер лицо матери, улыбнулся ей и сказал:

— Ну вот и все, милая… Теперь живите. Корми его, холь, расти человеком. Умница ты, богатырскую дочь родила, фунтов, почитай, на десять. Молодец.

Он заметил, как горячечно заблестели глаза матери, на лице ее появился отек, потом его залила бледность, отдающая в синеву. Теперь все будет в порядке, подумал он и велел принести снегу и положить ей на живот.

Ссутулившись, выбрался из землянки. Рассвет еще не пришел. Просто четче стали силуэты людей, деревьев. По-прежнему горел костер.

У входа его встретил Стрельцов.

— Батюшка, — запричитал он, глотая слезы, — милостивец ты наш, господи…

— Будет, — устало сказал Сибирцев. — Счастлив твой бог, Иван Аристархович. Тебя, как деда, поздравляю с внучкой. Славную девицу вырастишь. Ежели только сумеешь… Слей-ка мне на руки. И самогонки дай. Теперь можно.

Помыв и стряхнув руки, он раскатал рукава пиджака и пошел к сидящим вокруг костра мужикам. Теперь их было более десятка. Повыползали, видать, из нор своих. Они уже знали, что роды прошли благополучно, и сразу подвинулись, давая доктору место у огня. Стрельцов стремительно вернулся, принес и набросил на плечи полушубок, поставил рядом саквояж, положил шапку, протянул кружку самогонки и прелую, посоленную луковицу. Сибирцев махом опрокинул кружку и, ничего не почувствовав, словно глотнул воды, стал хрустеть луковицей. Мужики молчали и сосредоточенно дымили самокрутками.

— Ну что, черти болотные, — сказал Сибирцев. — Чего помалкиваете? Человек родился, радоваться надо. А вы как сычи… Или для вас один хрен — что дать жизнь, что взять? Так, что ли?

— Да что радости-то от такой-то жизни? Маета одна, — сидящий рядом мужик в шинели и лаптях зло сплюнул на землю, швырнул в огонь окурок. — Еще одна на муки свет божий увидела.

— Это как глядеть на жизнь, — перебил Сибирцев. — Кому- вот вроде тебя — маета, верно. А кому — воля вольная.

— Видали мы твою волю, — пробасил мужик, сидящий напротив.

— Это где ж видали-то? -усмехнулся Сибирцев. — У Колчака, поди? Или у Деникина? Так один уже рыб скормил, а другому впору самому горбушку сосать.

— Но, но, ты полегше, ваше, благородие…

— А чего полегче-то? Это вы тут в болоте вшей кормите, а я в мире живу. Мне видней.

— Ну и чего ж в твоем-то мире видно, а, ваш благо-родь? — спросил сосед в лаптях.

— Так что видно?.. Многое. Опять же и слухи ходят разные. Верные и сорочьи. Всякие слухи. Курите-то чего?

К нему протянулось несколько рук с кисетами. Он достал из одного щепоть табаку, положил на ладонь, по­нюхал.

— С корой, что ли?

— А где ж ее взять, настоящую? — обиделся хозяин кисета.

— Среди людей поживешь, так будет и настоящая, — отрезал Сибирцев. Он раскрыл саквояж, достал кисет с моршанской махоркой, которую расстарался добыть Нырков. — На-ка вот, попробуй. Небось и дух забыл.

Протянулось несколько ладоней. Сибирцев отсыпал по щедрой щепоти. Снова полез в саквояж, вынул сложенный лист бумаги, развернул, покачал головой.

— Нет, эту бумагу на курево нельзя. Слишком серьезный документ. — Он снова сложил лист и спрятал в нагрудном кармане.

Ему протянули клок газеты. Оторвав полоску, Сибир­цев ловко свернул “козью ногу”, насыпал махорки, прижал пальцем и, вытащив из огня горящую веточку, прикурил. Некоторое время мужики сосредоточенно дымили, покашливали, утирая набегавшую слезу. Крепка моршанская. Истинная.

— Ну, дак, ваш бродь… — напомнил сосед.

— Вот я и говорю, разные слухи ходят, — начал Сибир­цев, пристально глядя в огонь. — Ну, например, что мужику серьезное облегчение вышло. Отменили продразверстку.

Мужики, уставившись на него, беспокойно и напряженно молчали.

— Это как же отменили? — заносчиво спросил рыжий мужик с той стороны костра.

— А так, — спокойно ответил Сибирцев. — Пришла пора, и отменили. Будет теперь продналог. Сдал, что положено, а остальное — твое. Хочешь — на базар вези, хочешь — свинью корми. Что хочешь, то и делай. Твое.

— Не врешь, ваше благородие? Как же так отменили? — нерешительно протянул сосед в лаптях.

— Не веришь — твое дело. Ваши тамбовские мужики, сказывают, в Москве были. Они и привезли весть. Не сегодня-завтра декрет на каждом столбе висеть будет.

— Врет он! — вскинулся рыжий мужик. — Ничего не отменяли. Вот и Митька…

— Дерьмо твой Митька, и ты — дерьмо, — угрюмо ска­зал Сибирцев. — Сами подумайте, на кой ляд России теперь продразверстка? Белых, считай, поколотили. Чего ж дальше-то мужику страдать. На нем, на мужике, ведь вся земля держится. Так я говорю?

— Так-то оно так, — буркнул кто-то. — Да только мужику-то все боком выходит.

— А вот чтоб не выходило боком — и вводят продналог.

— А ты сам, ваше благородие, из каких же будешь? — с издевкой спросил рыжий.

— Из тех, которые людям жизнь дают. Вот как нынче, — Сибирцев кивнул в сторону землянки. — А у меня самого, вот кроме этого полушубка да сапог, нет ничего. Все богатство.

— Ну, есть ли, нет — это еще поглядеть надо. С нами-то чего калякать, ты с Митенькой нашим покалякай. Он тебе враз все разобъяснит.

Остальные мужики помалкивали, пряча глаза. И Сибир­цев понял, что этот рыжий у них сейчас за главного. С ним и будет разговор.

— С Митькой я говорить не стану. Не о чем нам с ним беседовать. Я свое дело сделал, пойду восвояси. Это вы тут сидите, ждете, чтоб слухи какие доползли сюда. Шиш они станут сюда ползти. Нынче слухи не ползают, по воздуху летают. Как шрапнель. А главный слух такой, что каюк приходит Александру-то Степанычу. Мол, пожаловались мужики те в Москве на разбой, что творится в губернии, и теперь идет сюда регулярная армия. А что это такое, вы все должны знать. Воевали, поди.

— Не слушай его, мужики, — рыжий вскочил, заорал, размахивая кулаками. — Гад он большевистский! Комиссар! Я их за ребра вешал и всегда резать буду!.. Ах ты, старая паскуда! — Он вдруг увидел Стрельцова. — Ах ты, змея! Вот ты кого привел! Ну погоди, сволочь! Дай Митеньке вернуться, он и тебя, и сучонку твою, и этого комиссара за ноги раздернет!

Мужики глухо зароптали:

— Брось, Степак, чего глотку рвешь?..

— Добро ведь человек сделал…

— Сядь, не скачи, дай с человеком поговорить. От вас и слова нового не услышишь…

— Истинно, как волки в логове…

Выждав паузу, Сибирцев стремительно поднялся, навис над костром.

— Цыц! — рявкнул он рыжему. — Как стоишь, сволочь? Порядок забыл?! Смирно! Волю ему, сукину сыну, дали! За ноги вешать научился! Я тебя, — Сибирцев протянул крепкий свой кулак, — вот этим враз научу. Сядь и молчи, когда умные люди говорят.

Рыжий, злобно озираясь и тяжело дыша, снова сел на свое бревно. Сел и Сибирцев, запахнул полушубок. Сказал спокойно:

— Угадал этот болван, мужики. Комиссар я. И нет в этом ничего плохого. Ежели кто грамотный, тот знает, что всегда были комиссары, лет триста уже. Только тех власть назначала, чтоб народ смирять и давить, а нас — сам народ, чтоб давить вот такую контру, как ваш рыжий Степак. И продразверстку самый главный комиссар лично отменил — Лениным его зовут. И к вам я по своей воле пришел — не шпионить, а помочь. Марье вон его помочь, вам. Не хотите, не надо. Только знайте, не вечно быть большой воде. Лето придет, и выкурят вас отсюда, как злое комарье. Всех начисто выкурят — и не пикните.

Сибирцев взглянул на старика и увидел, как тот делает ему из темноты какие-то знаки.

— Ты чего, Иван Аристархович? Подойди ближе.

— Да я, ваше благородие, господин…

— Брось ты свои благородия. Кончились они… Руки! — снова рявкнул он, мгновенно выхватив наган. — Руки, Степак!

Тот медленно потянул руки из карманов шинели.

— Кто там поближе, мужики, заберите у него пушку. А то начнет палить сдуру, новорожденную перепугает.

Один из мужиков достал из шинели Степака револьвер и сунул себе в карман. Сибирцев тоже спрятал наган.

— И последнее, что я вам скажу, мужики, а потом уйду. Дала вам Советская власть неделю на раздумье. Решайте, тут ли гнить либо хозяйство поднимать. Указ о том уже есть. Вот он, указ, — он вытащил давешний листок, протянул соседу. — Сами прочитаете. Грамотные есть? Вот и хорошо. Обсудите. И тем вашим, что по деревням сидят, расскажите. Знайтеодно, наша с вами власть еще никого не обманула. Она и теперь говорит, что те, кто не участвовал в зверствах против населения, должны в течение недели выйти из леса. Они будут прощены. И никаких санкций к ним применено не будет. Дезертир ты там или мужик, запутавшийся в обстановке, обманутый врагами. Кто вино вен, получит свое, но Советская власть смертью карать не станет. Убийцам же и тем, кто будет продолжать борьбу, — тем конец один. И главное, Митьку Безобразова-то не бойтесь. Он за свои поместья мстит семьям вашим, а у вас какая месть? Вам дали землю. Ваша она навечно. И мы не позволим ее у вас отнять всяким Безобразовым. Соображайте, мужики. Нате вам махорки, покурите, подумайте Неделя еще есть. Больше не будет. Выходите из болота… Пойдем, Иван Аристархович, проводи меня. Все одно, без твоей помощи не выйти, а дорогу в этих болотах разве запомнишь? — Сибирцев встал, надел полушубок, застегнулся, поднял шапку и саквояж. — Прощайте, мужики. И не бойтесь комиссаров. Я ведь и сам не сразу к ним пришел. Умные люди подсказали, научили. А мы с вами наверняка больше не встретимся. Проездом я тут. Случай свел.

Вместе с ним поднялось трое мужиков.

— Проводим, — сказал один.

— Ну, тогда пошли, — улыбнулся Сибирцев.

Он еще раз заглянул в Марьину землянку. Свечи оплыли, мигали огоньками, но он разглядел, что и мать и дочь спят. Вздохнул. Будут жить теперь.

На поляне гомонили мужики. Молча посмотрели велел уходящим, а Сибирцев уже не обращал на них внимания Будут стрелять или не будут, сверлила мысль. Нет, не бу­дут, не должны. Вроде сломилось в них что-то. Разве что Степан… С ним ухо держи востро.


8

Старик шел быстро, будто торопился поскорее покинуть опасное место. Уже рассветало, и тропинка различалась хорошо. Сопели сзади провожатые, слышал Сибирцев — шорох их шагов, приглушенные голоса.

Быстрым шагом вышли к болоту, на последний сухой бугор. Сибирцев обернулся. Троица, шедшая позади, приотстала и теперь что-то горячо обсуждала. Наконец, увидев глядящего на них Сибирцева, они подошли ближе. Один из них, тот самый сосед в лаптях, крепкий и вроде бы самый молодой, другие-то постарше, сказал:

— Ты уж прости, не знаю, как и звать-то: не то ваш бродь, не то гражданин комиссар…

— Там, за болотами, я тебе товарищ. А тут — как сам захочешь.

— Ты нам скажи, гражданин доктор, — вывернулся му­жик. — Только как на духу… Бумажкам-то мы уж отвыкли верить… Правда, что ты говорил?

— Правда.

— Перекрестись.

— Хоть и не верую, нате, мужики. Вот вам крест святой.

— И ничего нам не будет?

— Ежели крови на вас нет, не будет.

— Да-а, — протянул бородатый постарше. — Ну, дак как, а, братцы?

— Знаешь что, — снова сказал молодой, — пойдем мы с тобой. Барахла там, все едино, не было, а винтарь — хрен с ним, пусть сгниет. Возвращаться — пути не будет.

— Вот молодцы, — обрадовался Сибирцев. — Самые что ни есть молодцы. Ну, тогда вперед. Двигай, Иван Аристар­хович…

Путь назад хоть и не легче, но кажется короче. Шли быстро, помогая друг другу, поддерживали в гнилых топких местах. Вышло так, что Сибирцев ни разу не зачерпнул голенищами. Опять же светло. Запоминать такую дорогу — гиблое дело. Тут под ноги смотри, вовремя скокни с кочки на кочку, не жди, пока она уйдет под воду — сразу дальше. И откуда только силы взялись, удивлялся Сибир­цев. Будто и ночи жестокой не было. Он поймал себя на том, что ему даже запеть хочется, что-нибудь вроде: “…без сюртука, в одном халате…” И сапоги высохли на ногах, и не зябко было, хотя временами над болотами проносился пронизывающий, моросящий ветер.

Утром вышли к лесу. Запыхались, тяжело дышали, но шага никто не сбавил. Скоро уж и сторожка должна показаться. Мужики перебрасывались крепкими словцами, оскальзываясь и цепляясь за гибкие стволы осинок. Земля становилась суше, тверже под ногами.

Наконец вышли к сторожке, обогнули ее и лицом к лицу столкнулись с молодым человеком, который сидел в телеге, свесив ноги и покуривая папироску.

Стрельцов будто запнулся в шагу, так и замер. Как от удара в грудь, отшатнулись и бородачи. Сибирцев мгновенно уловил смятение в их глазах и позах и в упор взглянул на неизвестного. И чем больше смотрел, тем сильнее напрягалось, как для последнего прыжка, все тело.

Сибирцев узнал его. Хоть не было на нем рыжего лисьего малахая и бабьего яркого платка не было. И шинель сидела совсем не мешком, а ловко и даже с изяществом.

— Так-так, — произнес с ухмылкой незнакомец, перекатывая из угла в угол рта папироску. Круглое женственное лицо его скривилось, прищурился глаз. — Я, значит, жду его у кривой березы ночь напролет. А его нет. Дай, думаю, к сторожке пойду, вдруг там. Кружу десяток верст без малого, гляжу: так и есть. Тут он, голубчик…

“Соврал старик, — мелькнуло у Сибирцева. — Зачем ему это было нужно? Страх, наверно, перед этим… Да, страх”.

— Гляжу: и лошадь и телега. Комфорт. Кому ж это, думаю, такой комфорт? Мне разве? Нет, не мне. Так кому же? Отвечай, сучья рожа! — выкатив глаза, заорал он на Стрельцова и легко спрыгнул с телеги.

Сибирцев и старик стояли почти рядом, и Безобразов — это он, твердо понял Сибирцев, — медленно подходил к ним, оттопыривая карман шинели дулом револьвера.

Шинель портить не станет, быстро сообразил Сибирцев. Вынет револьвер. Пусть только руку потянет. Пусть… Лезть за своим уже не имело смысла. Поздно. Не даст.

— Отвечай! — снова заорал Митька.

— Доктор это, — совершенно убитым голосом выдавил из себя Стрельцов. — К Марье доктор.

— Как? — искренне удивился Митька. — Разве эта шлюха еще не сдохла? Какой такой доктор? Вот этот? Да разве ж это доктор? Это ж чекист. Я его сам наколол. Чекист с поезда. У Ныркова сидел. Вот какой он доктор, голубчики. А вы, — он обратился к бородачам: — Вам тоже доктор нужен? Поносик у вас? Ну, хорошо, с вами разговор еще предстоит. А пока, Сергуня, пощупай-ка его, вынь у него пистолетик. И дай мне. Быстро.

Молодой подошел ближе к Сибирцеву, но остановился.

— Доктор он, Митрий Макарыч. Как есть доктор. Он ить и Марью спас. Девочку родила. С того света своими руками вынес. Отпусти ты его, обчеством просим.

— Ах вот как! У вас уже “обчество” появилось? Быстро.

Упустил момент Сибирцев. Успел выхватить револьвер Митька, теперь ствол его уставился прямо в грудь.

— Значит, что же происходит, а? — снова ласково заговорил Митька. — Я велел сидеть на месте, а этот старый козел в город смотался, чекиста привел, дорогу показал. Да не одного! Вон их в деревне — добрый десяток разместился. Каюк вам готовят, голубчики. Так-то. А вы — доктор! Это ты привел их, шкура! Марью твою я своей рукой пристрелю, если шевельнешься. И сучонку ее. С тобой разго­вор будет особый, а этого — этого мы сейчас на осинку вешать будем. Голову ему отпилим, чтоб другие запомнили Митю Безобразова. И на этой телеге Ныркову отправим. Пусть голова в город приедет. А уж остальное тут, тут по­висит. Брось сюда саквояж! — приказал он.

Сибирцев безразлично швырнул ему под ноги саквояж. Там звякнули инструменты.

— А теперь тулупчик-то сними. Хороший тулупчик, чего его портить. Пригодится тулупчик.

Сибирцев рывком, так что полетели пуговицы, рванул полы полушубка и, сбросив, швырнул под ноги Митьки. Путь к нагану был свободен. Теперь только не упустить момента. Не сводя с Сибирцева взгляда, Митька ловко обыскал карманы полушубка, на миг опустил глаза, но этого мига Сибирцеву было достаточно.

Словно отпущенная пружина, он метнулся в прыжке к Митьке, и через секунду, выбитый ударом сапога, револьвер его мелькнул между деревьями. А сам Митька со всего маху грохнулся головой о колесо телеги.

Сибирцев поднялся с земли, подхватил свой полушубок, надел, подошел к Митьке и рывком за воротник шинели швырнул его на телегу.

Какое-то время все приходили в себя, потом разом загалдели. Стрельцов, со сжатыми кулаками, крича и плюясь, ринулся к Митьке. Рванулись к нему и бородачи. Окружили телегу. А Сибирцев почувствовал вдруг дикую усталость и опустошение. Словно навалился на плечи тяжкий груз всех последних лет. Стали ватными руки и ноги. Он не слушал и не слышал, что кричали мужики, даже не глядел в их сторону. Потом, пересилив себя, подошел к телеге, взглянул в разбитое бабье лицо неподвижно лежащего, оглушенного Митьки Безобразова и услышал, что кричал старик:

— А хучь бы и комиссар, и чекист! Он тебя, паразита, не побоялся. К человеку шел! По горло в воде. А ты его, паразит проклятый, вешать? Голову пилить? Ах ты, будь ты трижды проклят!..

Сибирцев вынул наган и дважды выстрелил вверх.

— Тихо, мужики, — сказал негромко, через силу. — Безобразов — враг Советской власти, и судить его должна Советская власть. Поэтому никакого самосуда. Свяжите его и везите в город. И ничего не бойтесь, мужики…

Сибирцев услышал отдаленный топот копыт, обернулся к дороге и пошел между глубокими колеями тележных колес.

Он не видел, как провожали его взглядами мужики, не видел, как шевельнулся в телеге Митька и потянулась к голенищу его рука. На дальний бугор вынеслись пригнувшиеся к гривам лошадей всадники, и в тот же миг Сибирцев почувствовал сильный удар в спину и увидел, как стремительно рванулась ему навстречу земля.


9

Пришел вечер. Плыла, качалась телега по расквашенной дороге, каждым рывком вонзая раскаленный штык меж лопатками Сибирцева. Гулко, толчками долетали до него неясные, бубнящие голоса мужиков, их неторопливый, тягучий разговор. Казалось Сибирцеву, что он слышит и знакомый, характерный такой, быстрый говорок Ильи Ныркова, перебиваемый шлепаньем множества копыт. Вцепившись пальцами в края телеги, Сибирцев смотрел в небо. К закату оно очистилось, и только в самой далекой, темнеющей глубине его, словно малиновая пряжа, тянулась к северу узкая тропинка облаков.

Глава III


1

Сибирцев поднялся с постели в пору отцветающих ви­шен. Сам, без посторонней помощи, тяжело опираясь на суковатую палку, сделал он первые шаги к выходу, к потемневшей от времени террасе и, шаркая, ступил на ее рассохшиеся половицы. Короткая боль кольнула меж лопаток и жарко плеснулась в груди. На миг качнулось в глазах, и он прикрыл их. А когда снова открыл, вдруг счастливо рассмеялся. Мир, заслоненный до сей поры плотными зарослями дикого винограда, опутавшего ставни окон, открылся перед ним всей своей глубиной. Значит, снова жизнь и весна вокруг, и это буйное цветение — не выдумка, не порождение отрывочных, обморочных видений, бог весть сколько времени преследовавших его.

Когда-то огромный и ухоженный сад теперь одичал. Безнадзорный, расхристанный вишенник вздымал от порывов ветра снежно-розовые вихри своего кипения и швырял, рассеивал их по траве, кустам, бывшим клумбам, заглохшим аллеям и дорожкам.

А поверх, и вокруг, и вдали, отовсюду, куда достигал взгляд, голубым и лиловым прибоем накатывалась сирень. Or свежего ли дыхания земли и сада или от другого чего-то кололо в горле, будто застрял там острый кусочек железа.

Продолжая улыбаться, Сибирцев сделал два–три коротких шага и опустился в плетеное кресло-качалку, именно такую, какая была в его детстве — расшатанная и пахнущая старой пылью. Чуть наклоняясь вперед, Сибирцев качнул кресло, и оно заскрипело под ним, словно охнуло. И от этого плавного движения снова закружилась голова и все расплылось перед глазами. Сибирцев почувствовал, как мягкие пальцы бережно коснулись его спины и на плечи легло теплое и пушистое, легко окутало, прикрыло колени. Пахнуло неуловимым запахом духов.

Мирно поскрипывало старое кресло. Сибирцев полной грудью, распрямляя плечи, вдыхал тягучий аромат цветущей сирени и вслушивался в окружающие звуки. Легкий кашель — это Маша. Она сидит сбоку, наверно, на ступеньках лестницы, ведущей в сад, и, положив подбородок на сомкнутые тонкие пальцы, ждет, когда Сибирцев посмотрит на нее. А вот грузные, до стона в половицах, шаги Елены Алексеевны, уходящей в дом. Крупная женщина, сохранившая черты поместной барыни, суровой и неприступной, с гордым профилем, обрамленным реденькими буклями… Пережила свой век, мыкается теперь вот с Машей да бывшей своей прислугой, когда-то симпатяшкой-горничной, а ныне — сварливой и неопрятной старухой. Ходит Елена Алексеевна важно, как императрица, а разговор — легкий, неторопливый — заводит о разоренном хозяйстве, об усадьбе, за которой нет присмотра, избегая при этом самого главного вопроса. Разве что голос вдруг выдаст, задрожит, когда вскользь упомянется в плавном течении беседы имя сына Яши. И она, и Маша — понимал Сибирцев — все ждали, чтобы он сам заговорил. Давно ждали. Но он молчал: сперва оттого, что действительно не мог говорить, ибо находился в тяжелом состоянии после ранения, а после никак не мог решиться переступить порог той слабой надежды, которой все еще жили эти женщины, жили, хотя наверняка чувствовали правду. Оттягивать разговор не имело смысла, однако не было сил и начать его. Так и жил Сибирцев в их семье, тщательно оберегаемый от боли, от посторонней жизни, от трудных своих воспоминаний.

За время болезни он потерял счет дням. Уплыл март по большой воде. Большую воду Сибирцев помнил: шел со стариком на бандитский остров. Позвякивала склянка в докторском его саквояже. А потом этот Митька… Митенька Безобразов, в ладной своей офицерской шинели. Удивленный тон его: “Какой такой доктор? Вот этот? Да разве ж это доктор? Это ж чекист… Чекист с поезда. У Ныркова сидел. Вот какой он доктор, голубчики…” Однако подвела тогда рука бандита, хоть и мастерский был выстрел. Знал силу своего удара Сибирцев, и в положении Митьки, избитого, валяющегося в телеге, это был, конечно, лихой выст­рел. Считай, на два пальца вбок, и гнить бы Сибирцеву в глубокой тележной колее. Подвела-таки рука, пославшая ему пулю в спину…

А дальше только отрывки, и не воспоминаний даже, а каких-то бредовых видений. Бесконечная, в тряских колдобинах, дорога, заросшие морды дезертиров, противный до рвоты запах карболки и смрадный дух гноящихся ран у соседей по койкам, лысина Ильи Ныркова, славного и такого перепуганного мужика, и, наконец, снова тележный скрип и эта вот усадьба. Сколько же времени-то прошло в общей сложности?.. Месяц? Нет, побольше. Вон уж и сирень цветет вовсю, и дни на редкость жаркие. Так что, как ни считай, а к маю, по всему видать, подошло. Вот, браг, какие дела…

Спросить, что ли, какое нынче число? Спросишь — ответят, да ведь подумают: совсем, знать, спятил мужик, коли все позабыл. Вот те черт! Ни численника нет, никаких тебе известий. Илья тоже хорош. Рад, наверное, что жив остался Сибирцев, сбагрил с плеч и нос не кажет. Отдыхай, поправляйся, мол, поживи в усадьбе, в раю цветущем. Рай-то он, может, и рай, да только от усадьбы осталось, одно название. Видел Сибирцев: дряхлость и ветхость сквозили изо всех щелей. Сердце щемило от этой опрятной и оттого еще более печальной бедности. В одном молодец Илья — сообразил продуктов подбросить, невозможно было глядеть в обтянутое, худое лицо Машеньки, на котором и жили разве что огромные серые глаза. И сама Елена Алексеевна, с отекшими от голода щеками, только теперь стала напоминать себя прежнюю, как она давеча заметила.

Две недели полного покоя во все еще пахнущем смолистой сосной старом доме подняли Сибирцева на ноги. Он встал с постели, сделал первые осторожные шаги и вот, видишь, в сад выбрался, ах, красота-то какая!

— Машенька… — Сибирцев увидел, как стало бледнеть ее лицо. Он чуть улыбнулся: — Принесите мне, пожалуйста, веточку сирени… Маленькую…

Маша метнулась в сад и через минуту взлетела по ступеням обратно, неся в обеих руках пышную, в блестящей росе ветку, осторожно, словно ребенка, положила ее на колени Сибирцеву. Он поднес ветку к лицу и задохнулся от нахлынувшего аромата. Взглянул поверх на девушку, и ему показалось, что он уловил сходство между нею и братом Яшей, каким он помнил его уже смутно. Тот же высокий лоб, заметно выступающие желваки на скулах, полные, резко очерченные губы и упрямый подбородок. И вместе с тем неуловимо нежная округленность линий. А глаза?.. Какие они были у Яши? Тоже серые?.. Уже не помнил Сибирцев. Там, в колчаковском тылу, при штабе атамана Семенова, где он служил вплоть до апреля двадцатого года, не до цвета глаз было, чтобы запоминать и думать об этом.

— А у нас, Машенька, — глухо сказал он, — сирени не было… Может, и была, да там, наверно, она пахла по-другому. Нет, не помню, была или нет.

— Михаил Александрович! — девушка порывисто шагнула к нему. — Скажите, я ведь знаю, я догадываюсь… Это все правда? Все-все?..

Глядя в упор в ее расплывающиеся глаза, Сибирцев медленно утвердительно кивнул. Маша упала лицом в его колени, в сирень, и застыла. Потом подняла мокрое от росы лицо и прошептала:

— И вы там были? И все знаете?

Помедлив, он снова кивнул.

— И ничего не могли сделать? — слезы полились из ее глаз.

Сибирцев отрицательно качнул головой.

Маша резко вскочила и исчезла в саду.

Сибирцев опустил голову и сидел так, перебирая пальцами сиреневую гроздь. Машинально отметил, что края цветков словно обгорели, обуглились. “Значит, уже и сирень отцветает”, — посторонне подумал он.

В доме было тихо. Время текло почти осязаемо, и в его течении слышалось что-то обреченное, трагическое, отмеряемое потрескиванием половиц, шорохом кустов за террасой, медленным хрустом Присыпанной песком дорожки.

Она вернулась. Как прежде, присела на верхнюю ступеньку и сказала негромко, не глядя на Сибирцева:

— Простите, я понимаю… Я поняла, что вы были там, и если бы могли что-то сделать, то сделали бы. Простите меня… Я очень любила Яшу. Он ведь моложе меня… на целый год… — Она помолчала и добавила тем же ровным голосом: — А вам могло грозить подобное?

Сибирцев пожал плечами и ничего не ответил.

— Вы расскажете мне?

— Видите ли, Машенька, — Сибирцев заговорил медленно и негромко, как бы рассуждая сам с собой, — никто из нас не принадлежал… и не принадлежит себе. У нас не могло быть нервов и… — он неопределенно качнул поднятой ладонью, — всего этого… Одним словом, речь не о нас. О деле. Было дело. И только оно. Понимаете, Машенька, случается, слово какое вырвется, взгляд, скажем, или жест не тот — и все, что строили гигантским трудом не одного, а многих людей, вдруг рушится. И погребает под собой сотни, тысячи жертв… Одно только слово. Вот какие, брат, дела. Поэтому рассказать… не могу. Машенька… А Яша? Он должен был стать настоящим мужчиной…

— А эти часы, которые вы… нам привезли? Они еще папиными были.

— Это все, что я мог сделать, — ответил Сибирцев. — Все, что мог. Хотя делать это, возможно, не следовало… И вы, Машенька, немедленно забудьте все, что я вам ска­зал.

— Я поняла… Михаил Александрович, а как же мама? Она тоже про Яшу догадывается. Но верит. Пусть верит… Не помочь ли вам в чем-нибудь?

Снова увидел ее глаза Сибирцев, и у него перехватило дыхание, столько было в них муки.

— Машенька, милая… — голос сорвался, и Сибирцев закрыл лицо руками.

Разве найдутся слова против ее горя?..


2

Яшу Сивачева взяли неожиданно. Где-то был промах, но точной причины так и не смог узнать Сибирцев. Он был знаком с Яковом, как, впрочем, со многими, кто постоянно вертелся при штабе атамана. Чем-то уже давно приглянулся Сибирцеву этот совсем юный офицер, носивший погоны подпоручика скорее всего по чьей-нибудь прихоти, нежели за собственные заслуги… Однако был он симпатичен Сибирцеву. Возможно, тем, что напоминал ему самого себя, начинающего прозревать на недавней германской войне. Казался Сивачев таким же горячим и искренним, но, в силу сложившихся обстоятельств, еще не нашедшим ни себя, ни своей правды.

Интерес к Якову возрос многократно, когда Сибирцев узнал, что он работает в шифровальном отделе. Ряд удачно выстроенных обстоятельств позволил одному из сослуживцев Якова сделать тому предложение переселиться из штабного вагона, стоящего среди многих других на запасных путях станции Маньчжурия, в довольно приличный, хотя и скромный, домик железнодорожного машиниста, находившийся неподалеку от станции.

Машинист Федорчук пользовался уважением и деповского и станционного начальства ввиду своей деловитости, основательности поступков и безотказности по службе. Но, помимо всего прочего, был он и отцом весьма симпатичной девицы, подвизавшейся по швейной части. Поэтому ни у кого не вызвало удивления, что Сивачев скоро переселился в домик пожилого машиниста, все знали, что с жильем для офицеров было туго, и на подобные мелкие нарушения начальство смотрело сквозь пальцы. Многие офицеры пышно разросшегося атаманского штаба квартировали, где могли. Это уж ближе к апрелю двадцатого, после ряда провалов крупных семеновских операций, пришлось им, матерясь, но подчиняясь строжайшему приказу, возвращаться в тесные свои купе воняющих карболкой вагонов.

Опытный подпольщик и добрый дядька, Федорчук узнал некоторые подробности биографии Сивачева, о его сестре и матери, живущих где-то в Моршанском уезде, в Центральной России, которых Яков не видел более двух лет. Понимая состояние молодого офицера, чья вера в чистоту “белого движения”, как любили в ту пору высокопарно выражаться, была уже основательно поколеблена, ибо ничто не могло бы ее скомпрометировать в такой степени, в какой это сделали проходящие через Якова документы, он сумел найти путь к сердцу Сивачева.

Началось все с небольшой “услуги” по части движения воинских поездов, тем более что такого рода “тайна”, если смотреть на это дело серьезно, никакой особой тайной среди штабных болтунов не являлась. Так, одна видимость тайны. Сибирцев полагал, что молодому и общительному офицеру лишние деньги вовсе не помешают. Но Сивачев совершенно неожиданно отказался от денег, предложенных ему Федорчуком, и уже по собственной инициативе познакомил его с копиями некоторых документов, имеющих действительную ценность. Что здесь больше сыграло роль — собственное прозрение или благосклонное внимание Федорчуковой дочери — было еще неясно. Однако Сибирцев с Михеевым решили, что пришла пора умело, хотя и исподволь, направлять поступки Сивачева.

До самого февраля двадцатого года Сибирцев тщательно руководил действиями Якова, не вступая с ним в контакт, но и не избегая встреч в штабе. Яков действовал смело, чересчур смело, как уже теперь, задним умом, понимал Сибирцев. Может быть, на него влияла острота ситуации, игра в опасность, может быть, собственная неустоявшаяся, неокрепшая жажда настоящего дела, кто теперь знает. Но Яков сорвался. Скорее всего, на какой-нибудь фальшивке, — семеновские провокаторы были большие мастера по этой части.

В штабе никто толком не знал о причине исчезновения шифровальщика. Но интуиция подсказала Сибирцеву, что случилось чрезвычайное и в его распоряжении считанные минуты. Рабочие депо — товарищи Федорчука — успели спрятать дочку машиниста, но самого предупредить не смогли, его взяла прямо в рейсе семеновская контрразведка.

Сибирцеву была хорошо знакома эта организация — бывшие сыщики и жандармы, озлобленные авантюристы, развратники, изощренные насильники, — грязные отбросы развалившейся царской охранки, не моргнув глазом отсылавшие людей на виселицу, ради любой денежной или иной награды. Но черное дело свое они знали: мертвый не мог бы не заговорить в их руках.

Немедленно ушел к партизанам связник Сибирцева и Федорчука. Но знал Сибирцев, что опасность слишком велика, ибо, коли уж взялась копать контрразведка, она мо­жет докопаться и до него, какими бы мизерными, ничтожными ни казались его связи с арестованными. Надо было уходить и ему, но он медлил.

Посоветовавшись с Михеевым, сообщили о провале в Центр, а затем затаились, прервав всякие контакты.

И вот тут стал Сибирцев замечать, что начали его негласно проверять. Его отстранили от разработки крупной карательной операции против Тунгузского партизанского отряда, успешно действовавшего на правобережье Амура. Коли уж такая операция намечалась, — о ней довольно прозрачно намекали в штабе, но о том, что она должна начаться в ближайшее время, Сибирцев знал из источников Сивачева — он просто обязан был участвовать в ее разработке. Таков был заведенный порядок, и в этом заключалась его штабная работа. Однако интерес в штабе к этой операции неожиданно пропал, или, видимо, кто-то ожидал от Сибирцева большей заинтересованности, более решительных действий. Несколько раз назойливо, но якобы случайно забывали убрать в сейф секретные приказы, от которых опытный человек за версту почует запах фальшивки. Сибирцев не реагировал. Он ждал.

“Кого мог знать Сивачев? — мучительно размышлял в те дни Сибирцев. — Только Федорчука. А что он мог выдать, если бы не выдержал пыток? Только то, что сам добывал в своем отделе”.

Все замыкалось на Федорчуке. И все зависело теперь только от пожилого машиниста.

Что же происходило с арестованными, никто определенно не знал и не мог толком ответить, почему Сивачевым заинтересовалась контрразведка. А сами чины этого малопочтенного заведения, как заметил кто-то из штабных остряков, в предвкушении раскрытия крупного и, разумеется, государственного — уж ничуть не меньше! — заговора приняли вдохновенный вид и на все расспросы таинственно помахивали своими провокаторскими головами.

Так и ходил по острию клинка поручик Сибирцев, в погонах с желтым кантом и тремя звездочками, пожалованными ему не так давно “за особые заслуги” полковником Скипетровым, правой рукой самого Григория Михайловича Семенова. Было дело, спас Сибирцев полковника от каталажки, грозившей тому за учиненное буйство со стрельбой в харбинском кабаке. Вообще-то Скипетров обещал “Георгия”, но хватило только на поручика, тем более что это ему ничего не стоило. Был тогда уже Сибирцев подпоручиком, стал поручиком.

Возможно, думал он, именно эти новоиспеченные звездочки да откровенная симпатия Скипетрова сдерживали пока не в меру ретивого ротмистра Кунгурова, в чьих руках, по его сведениям, находились Федорчук и Яша Си­вачев.

Этот Кунгуров, знакомство с которым вряд ли кто посчитал бы за честь, был весьма любопытным типом. Златоуст бывшей харбинской охранки, отъявленный насильник даже среди видавших виды семеновских живодеров, однажды заявил, что в охранной деятельности нужно, чтобы чистые головы — намек на свою — руководили грязными руками и сдерживали преступные похоти этих грязных рук. Но теперь чистых голов, за редким исключением, — скорбный вздох! — уже не осталось. Верхи контрразведки захватили выскочки и авантюристы, развращенные неограниченными возможностями, которые дала им современная неурядица.

Нужен был Сибирцеву Кунгуров. И так случилось, что в один из промозглых февральских вечеров собралась небольшая компания в тесном кабинете харбинского “Континенталя” за казацким штосом. Поводом был приезд Скипетрова, месяц назад удравшего из Владивостока, как только туда вошли партизаны и большевики. Он и держал банк. Его знакомство с Кунгуровым позволило пригласить и контрразведчика.

Электричества не было: бастовали рабочие электростанции. Их порубили казаки, нагнали солдат, но дело что-то не ладилось. Поэтому сидели при свечах, и оттого по стенам метались причудливые тени, да поблескивала батарея бутылок на буфете.

Кунгуров нервничал, дергал прыщеватыми щеками и перекатывал из угла в угол рта изжеванный мундштук папиросы, сыпля пепел себе на расстегнутую грудь, обшлага мундира и зеленое сукно стола. Было также несколько офицеров, но тех интересовало исключительно содержимое Васькиного буфета. Там они и толклись, нещадно дымя гаванскими сигаретами. Бессменный скипетровский адъютант — сукин сын Васька — иначе его и не звали — откупоривал шампанское и строил рожи за спиной Кунгурова, ловко копируя его и веселя Скипетрова и всех ос­тальных. Кунгуров делал крупные ставки, но карта не шла. Сибирцев поначалу не зарывался, ставил по маленькой, проигрывал, выигрывал, оставаясь, в общем, при своих.

Четвертым за карточным столом сидел штафирка Семен Аполлинарьевич Жердев, бывший редактор харбинского “Курьера”, черт-те как и на чем сумевший сколотить приличное состояние, либерал и кутила. Только последнее качество и сближало его со Скипетровым, ибо тот на дух не принимал либералов и прочих вонючек. Известность Семен Аполлинарьевич приобрел еще в восемнадцатом, в дни колчаковского переворота в Омске, когда выступил с едкой и злой статьей “Что делать с Колчаком?”

“Граждане! — писал он. — Теперь тяжелый политический момент, и не таким грязным и больным людям, как адмиралу Колчаку, быть нашим верховным правителем… Долой его! Сам Колчак — это олицетворение честолюбия — добровольно не уйдет, нужно его убрать… Помните, граждане, что с появлением у власти Колчака большевизм уже поднимает голову…” И все в таком духе.

Статья оказалась как нельзя кстати. Буквально накануне Колчак издал приказ о смещении Семенова с должности атамана Забайкальского казачьего войска за то, что тот отказался признать вице-адмирала “верховным правителем России” и, сидя в Чите, прервал железнодорожную, телефонную и телеграфную связь Омска с Владиво­стоком.

На имя Колчака поступила телеграмма из Читы, от начальника Забайкальской железной дороги, о том, что работы остановлены, ибо по приказу Семенова все рабочие перепороты и не в состоянии выйти на работу. “Верховного правителя” умоляли “оградить”, так как это отражается на продуктивности работ.

Колчак встал в позу. Семенова тут же поддержали японцы. В дело вмешался глава французской миссии в Сибири генерал Морис Жанен и кое-как примирил “верховного” с японцами. Однако обозленный Семенов категорически отказался вообще вести какие-либо переговоры с Колчаком, хотя связь приказал восстановить. Так что статья Жердева, с точки зрения атамана, била в самое что ни на есть яблочко.

Александр Васильевич Колчак говаривал: “Я бываю сдержан, но в некоторых случаях я взрываюсь…”

Это был как раз тот самый случай: вице-адмирал жаждал крови. Атаман же, Григорий Михайлович, ухмылялся и крутил вислый бурятский ус, а вскоре пригласил Жердева к себе и милостиво с ним беседовал. После этого “Курьер” разразился серией статей, где “обер-хунхуз” Семенов представал божьим агнцем и истинно российским патриотом. Долго обсуждали потом, во что обошлась эта поездка семеновской кассе. Сошлись на том, что касса особо не пострадала: к тому времени атаман “зарабатывал” до двух миллионов в день. Но, видимо, именно тогда сумел заложить основу и своего будущего находчивый Семен Аполлинарьевич.

Итак, шла игра. Жердев попробовал ввернуть “керенки”, но Скипетров, распушив седые усы и побагровев, решительно и молча смахнул их со стола. Пришлось вытащить “катьки” — сотенные.

Припечатав жирной короткопалой ладонью толстую груду купюр в банке, Скипетров стал сдавать карты. Си­бирцев искоса наблюдал за Кунгуровым, за нервными движениями его рук и понимал, что тому приходилось туго. По всему видать, крепко он влип. Но остановиться и выйти из игры мешал азарт. В банке было уже тысяч под тридцать.

Проиграв очередную ставку, Жердев достал из заднего кармана брюк пачку долларов, перетянутую аптечной резинкой.

— А валюту берете, господа? — ехидно спросил он Скипетрова. Не мог, знать, простить ему выходки с “керенками”.

— По курсу, Семен Аполлинарьевич, сделайте одолжение, — пробасил Скипетров. — Такие деньги, господа, сами к руке льнут. Ишь ты, шельмы! — Он развернул новенькие американские ассигнации веером, словно карты, ловко сложил их и аккуратно кинул поверх “катек”. — Ах, шельмы, таку их! А то что ни день, господа, жди какой-нибудь конфузии. Мало нам своей твердой, российской, подавай иены паршивые. Я слыхал, Антон Иваныч на Дону какие-то “колокольчики” удумал. Наш теперь как черт на горячем шомполе крутится, свою валюту сочиняет, а хрен в ней, в этой валюте! Нет, господа, молодцы шельмы-американцы. Видит бог, молодцы.

— Россию теперь, господин полковник, — заметил Жердев, — никакой валютой не спасешь! Поумнели-с.

— Это как вас прикажете понимать? — возмутился Скипетров.

— А вот так-с. Мы, доложу я вам, нагайкой не поигрываем да шашечкой над головой православных не крутим. Но далеко видим со своей колокольни. Кончилась для нас Россия-матушка. В паршивом, как вы изволили выразиться, Китае сидим. Японские иены подсчитываем. А уж давно, ох как давно, пора на доллары переходить, на доллары. За ними — будущее. Наше, во всяком случае. Вот и вы, господин полковник, так считаете. Пока вы рассуждали да мечтали о мести, мир изменился. И вы крупно опоздали. Ищите себе теперь другие пути для самоутверждения. Если найдете, конечно.

— Брехня! — Скипетров стукнул кулаком по столу. — Россия ждет нас. Это все вы, либералы, продаете направо и налево! Ни стыда, ни веры…

— Как же, как же! Понимаю вашу горячность, господин полковник, и даже, видит бог, глубоко вам сочувствую. Но вот, позвольте, господа, был у меня проездом год назад, прошу заметить, господин… впрочем, не имеет значения. Друг и приятель светлой памяти Александра Васильевича. Так вот, сказал он… позвольте на память, господа. Когда розовые оптимисты начинают говорить, что народ молится, чтобы мы вернулись, я возражаю, что не верю в существование таких лошадей, которые сами бы просили, чтобы их заложили в старые, ненавистные, до костей протершие хомуты… Каково-с?

Офицеры захохотали: “Едко, мать его перетак!..”, а Скипетров вскочил, отшвырнув ногой стул, и рассыпал колоду по полу.

— К черту! Если бы я не знал вас, господин Жердев…

— Да полноте, полковник, — скривился Кунгуров.

— Это все вы, ротмистр, — продолжал орать Скипет­ров, — с вашими филерами погаными.

— Филеры, возможно, и поганые, — засмеялся Сибир­цев, — но ротмистр тут при чем, господин полковник?

— А-а, — Скипетров начал остывать.

— Бог с вами, полковник, — отмахнулся Кунгуров, — оставьте спор. Сдавайте-ка лучше карту. Ставлю на девятку пик.

Васька подал новую колоду, и Скипетров, отдуваясь, стал с треском ее распечатывать. Выпил единым махом бокал шампанского, поднесенный Васькой, громко икнул и плюнул на пол.

Сибирцев заметил, что, всякий раз доставая деньги, Кунгуров вынимал из нагрудного кармана серебряную луковицу часов и щелкал крышкой, словно его подгоняло время. Теперь же он положил их сбоку и, потянувшись за картой, как бы невзначай, сдвинул часы локтем в сторону Сибирцева. Колеблющиеся язычки свечей вспыхнули в серебряной крышке, пробежали по змейке цепочки, и Сибир­цев замер. Это были часы Сивачева. Он узнал его серебряный “Мозер” с брелоком-якорем. Сивачев имел привычку при разговоре постоянно крутить эту цепочку на пальце, поигрывая якорьком. Кунгуров метнул исподлобья острый взгляд, но встретил равнодушные глаза Сибирцева. Продолжая глядеть на Сибирцева, Кунгуров откинулся на спинку стула и небрежно швырнул деньги на стол.

— Все, господа, баста! — хрипло сказал он.

— Что, ротмистр, профиршпилился в пух и прах? — обрадовался Скипетров.

— Баста, господа, — Кунгуров нервно рассмеялся. — Все спустил. Как в лучшие времена… Впрочем, если вы не сомневаетесь, могу…

— На мелок не играю, — отрезал Скипетров. — Ставь часы! — он ткнул в луковицу пальцем, с широким и плоским, почти квадратным ногтем. Такие ногти, вспомнил где-то читанное Сибирцев, бывают у палачей и наемных убийц.

— Часы? — задумчиво повторил Кунгуров.

Он взял “Мозер” в ладонь, пропустив качающуюся цепочку с якорьком между пальцами, долго рассматривал его, словно бы прощаясь с дорогой ему реликвией, а затем, криво усмехнувшись, примял им груду ассигнаций.

— На что потянут, господа? — спросил он.

— Пятьсот, — отрезал Скипетров, рассматривая “Мозер”.

— Остальное утром, согласны? Тогда — ва-банк!

— А, черт с тобой, поверим, — у Скипетрова заблестели маленькие поросячьи глазки. — Твоя карта?

Сибирцев поднялся и отошел к буфету, чтобы выпить шампанского. Офицеры, напротив, сгрудились у стола. Повисла пауза. Потом раздался утробный вскрик, будто в живот воткнул нож, и следом раскатистый, громовой хохот Скипетрова… Все разом загомонили, задвигались.

— Ага! — Скипетров хлопал ладонями по столу. — Не ходи ва-банк, не ходи!

Встал бледный Кунгуров, снова сел.

— Что ж, — выдавил он из себя. — Считайте. Долг чести. Утром, господа…

Скипетров, бормоча под нос, считал деньги в банке.

— Ого, — наконец изрек он, — ежли американцев по курсу, за полсотни тысяч перевалило, господа. Учти, Кун­гуров… Ну, Жердев, в штаны не наклал? Берешь карту?

— Сибирцев! Мишель, ваша очередь, — вместо ответа крикнул Жердев.

Сибирцев подошел к столу, сел, взглянул на Кунгурова, на Скипетрова. Азарт погас в глазах ротмистра, и они словно подернулись дымчатой пленкой. А на щеках, как струпья, темнели багровые пятна. Скипетров с победоносным видом ерзал на стуле.

— Ну, господа, — медленно, как бы в раздумье, процедил Сибирцев, — говорят, трусы в карты не играют. Ва-банк, господа. Дама треф. — Проще было бы не лезть на рожон, даже проиграть небольшую ставку и тем самым войти в хоть какое-то расположение к Кунгурову, но на ассигнациях лежал Яшин “Мозер”. — Да, ва-банк, господа, — повторил мрачно Сибирцев…

— Дьявол! — взревел Скипетров, выкидывая Сибирцеву трефовую даму, и снова отшвырнул стул.

Сибирцева била дрожь, которая со стороны вполне сходила за картежный азарт, столь понятный всякому настоящему игроку.

Тускло наблюдал Кунгуров, как Сибирцев подрагивающими пальцами сгребал ассигнации и совал их в карманы, не считая, как небрежно сунул в брючный карман серебряную реликвию.

— Ну-с, Мишель, — Сибирцева обступили офицеры, — так дело не пойдет. С тебя, с тебя…

— Господа! — воскликнул Сибирцев. — О чем речь? Куда прикажете подать? Сюда или в зал спустимся?

— В зал, в зал, какой разговор! Эй, Васька, распорядись! И чтоб там — ни-ни! — Скипетров взял роль хозяина на себя. — А ты, Кунгуров, не тушуйся, ты теперь его должник.

— Ах, бросьте, полковник, — поморщился Сибирцев. — Какие, право, пустяки. Не будем мелочными, господа! Прошу вниз. Господин ротмистр?

— Мы завтра встретимся, Мишель, — негромко сказал Кунгуров, беря Сибирцева под локоть. — Позвольте я вас буду называть запросто, как все, Мишель?

— Разумеется, но я могу подождать, учтите это. Мне не к спеху, господин ротмистр.

— Николя, с вашего разрешения.

— Отлично, Николя. А сейчас вы — мой гость. Вперед, господа! Покажем штафиркам, кто мы есть! Вперед, Николя! — и обнял его за плечи.


3

Сославшись на недомогание, которое, впрочем, Елена Алексеевна сочла за последствия голода, Маша ушла в свою комнатку на мансарде и там, наверно, прилегла. Сибирцеву было понятно ее состояние, но он — увы! — ничем не мог ей помочь. Только время, время…

Из села донесся веселый перезвон церковных колоколов, и тут же торопливо, словно отпихивая локтями кого-то невидимого, серой мышью прошебаршила по лестнице в сад бывшая горничная. Сибирцев, сощурившись, поглядел ей вслед. Никакого иного чувства, кроме брезгливой неприязни, не вызывала у него эта старуха, суетливая и неопрятная.

Подставляя солнечным лучам лицо и открытую грудь, Сибирцев смолил помаленьку тонкие самокрутки даже не потому, что хотелось курить, а больше по привычке.

Маша не появлялась, и спросить о ней у Елены Алексеевны было отчего-то неловко.

Начало припекать солнце. В доме по-прежнему было тихо, только потрескивали половицы да мерно поскрипывала качалка. Захотелось холодной родниковой воды. Си­бирцев решил было позвать, но вдруг спохватился: совсем очумел, малый! Нет, брат, пора тебе менять режим. Все. Никаких снисхождений. Палка есть - начинай ходить, начинай двигаться. Пора действовать…

Что рана проклятая ноет, наплевать. Долго еще будет ныть. Надо Ныркову срочным образом весточку послать, чтоб приехал, забрал. Там, в Козлове или в Тамбове, врач на крайний случай всегда найдется. Беды большой нет, если и откроется дырка в спине, залатают за милую душу. Да… Только как послать?.. Смешно, эти милые дамы глаз с пего не спускают, каждое движение сторожат, жди, пошлют они в Козлов нарочного, как же…

Тоже ведь вот забота: что станется здесь, когда он уедет? Они ж обе — и Маша, и ее мать — на ладан дышат, еле отошли за последнее время. Ни хозяйства у них, ни другой какой-нибудь сносной перспективы, одни осколки. Как помочь-то, чем? Теперь их так и не бросишь, не уедешь, все оставив за первым же поворотом. Идиотская ситуация… И что в мире делается — неизвестно. Ни газет, ни слухов. Окружили стеной, супчик с ложечки, сирень еще эта, будь она неладна. Прямо одно расстройство.

По-стариковски кряхтя, Сибирцев выбрался из качалки и, опираясь на палку, побрел в дом. За время болезни он как-то не удосужился узнать расположение комнат. Он вообще не мог представить: велик ли этот дом. Комната, в которую он вошел, была большой, со стрельчатыми окнами, полуприкрытыми снаружи щелястыми ставнями. Здесь царил сумрак оттого, что и стены были темными, и солнце сюда заглядывало, по всей вероятности, во второй половине дня. Такие комнаты в барских домах называли залой. Дверь справа была приоткрыта, там, за ней, и вовсе густилась темнота. Где-то за той темнотой раздавались приглушенные стуки и железное звяканье. Винтовая деревянная лестница с резными балясинами вела наверх, скорее всего там и находилась Машина комната.

Сибирцев оглядел небогатое убранство: широкий стол с витыми ножками, несколько венских стульев с гнутыми спинками, огромный, в полстены пустой буфет. Обогнул стол, чтобы подойти к окну, и вздрогнул: из темного проема между окон на него глянул незнакомый обросший мужик, длинный и нескладный, стриженный почему-то ежиком и весь странно расплывчатый. Через мгновение Сибир­цев сообразил, что смотрит в зеркало. Он подошел поближе, потрогал резную, мореного дуба раму, стекло. Оно показалось пыльным. Нет, это амальгама стала мутной от долгой жизни. Уставился в собственное отражение. Хорош, ничего не скажешь: глаза провалились, как у покойника. Ну, ладно, этот ежик — еще куда ни шло, но борода… Рыжая, клочковатая. И не борода, а нечто вроде того расхристанного кустарника. Что ж это он так-то? Ну и рожа, ночью увидишь — испугаешься…

Сзади послышались тяжелые, стонущие скрипы. Си­бирцев обернулся и увидел Елену Алексеевну.

— Что вы, Михаил Александрович? — тревожно спросила она. — Разве вам можно столько-то ходить? В постель, в постель, и никаких возражений… Или насолнышко. Оно, милое, всех лечит.

— Елена Алексеевна, — виновато заговорил Сибирцев, стараясь прикрыть лицо ладонью, — не найдется ли у вас водички погорячей?

Он уже забыл о том, что мечтал о ледяной, родниковой.

— Случилось что? — забеспокоилась хозяйка.

— Да вот… — замялся Сибирцев. — Дело есть маленькое. Уж вы извините.

— Есть, есть, отчего же. Сейчас принесу. Идите прилягте.

Сибирцев вернулся к себе, достал из-под кровати вещмешок, развязал его и добыл небольшой полотняный свер­ток: в чистой портянке он хранил опасную бритву с костяной ручкой и — ставший каменным — маленький серый обмылок. Открыл бритву, попробовал на ногте и стал править ее на широком своем ремне.

За этим занятием и застала его Елена Алексеевна Она вплыла в дверь, держа в руке чайник, и, увидев, чем занимается Сибирцев, вздохнула и улыбнулась.

— Ну вот, и слава богу. Значит, на поправку пошло. Раз мужчина взялся красоту наводить, считай, все у него в порядке… Ох, да что ж это я? Вам же прибор нужен. Сию минуту…

Она поставила чайник на пол и ушла в залу. И тотчас услышал Сибирцев, как на разные голоса запели-застонали отворяемые дверцы и створки буфета, ну прямо как у гоголевских старосветских помещиков, разнося по всему дому застарелые странные запахи не то выветренного нафталина, не то каких-то сладковатых сушеных трав… Или, может быть, так пахла лежалая одежда прабабушек, хранившаяся, за неимением другой мебели, на буфетных полках, одежда, впитавшая в себя воспоминания о модных в прошлом веке парижских духах, а теперь проданная за бесценок в том же селе.

Елена Алексеевна вернулась, неся потускневший бритвенный прибор: тарелку и стаканчик со стершейся латунью.

— Вот, — протянула Сибирцеву, — мужа моего, Григория Николаевича, земля ему пухом. — Она вздохнула, поглядев в тарелку, словно в зеркало… — Сколько лет, а все еще как новая… Да вы к зеркалу подойдите, там видно. А я пойду, не стану вам мешать… Ах, уж эти мне мужчины! — Она улыбнулась и кокетливо погрозила пальцем. — Брейтесь на здоровье. Сейчас обед принесу…

Закончив довольно мучительный процесс бритья, Си­бирцев провел ладонью по щекам: другой разговор. А то и впрямь бандит с большой дороги.

Плохо дело, Сибирцев, коли ты за собой следить пере­стал. Совсем, брат, плохи твои дела. Раскис, успокоился…

Появилась Елена Алексеевна с полной тарелкой густого щавелевого супа, приправленного тушенкой. Хотела было уложить Сибирцева в постель, но он упрямо выбрался на террасу и отодвинул качалку с солнцепека в угол, в тень. Пока он с трудом глотал кислую, порядком надоевшую травяную кашу, Елена Алексеевна, испуганно округлив глаза, все порывалась открыть ему свою очередную и, разумеется, страшную тайну. Она и дверь в комнату прикрыла, и заглянула через перила в сад, нет ли кого. Наконец, когда Сибирцев отставил тарелку, придвинулась к нему на стуле и зашептала:

— Михаил Александрович, только, ради бога, тише… Там, на кухне, сидит человек. Из Совета, сказал. Вас хочет видеть. Но я ответила, что вы обедаете, а потом будете отдыхать, пойду узнаю, сможете ли принять… Я должна вам еще сказать… — она придвинулась почти вплотную. — Сегодня Дуняшка была в церкви…

— Это горничная, что ли, ваша?

— Какая горничная? Дуняшка-то? Что вы, она живет так, из милости. А служит при церкви, свечами торгует, ладанками, крестиками… Так вот слыхала она, что батюшка наш, отец Павел, возгласил сегодня с амвона, будто грядет сюда сила великая и быть повсеместно пожарам и гореть в их огне антихристу. Мужику от этой силы будет избавление, а большевикам и комиссарам — геенна огненная. А?

— Так и заявил? — усмехнулся Сибирцев.

— Господи, вы смеетесь!

— А что она за сила, не изрекал ваш батюшка? Антонов там или еще кто?

— Ох, не могу сказать, Михаил Александрович, но… я очень боюсь за Машу. Ведь если они…

— Кто они, Елена Алексеевна?

— Ну как же, эти, которых сила великая. И грядет сюда…

— Грядет она или нет, еще неизвестно. А вот лежать тут у вас без дела мне действительно ни к чему. Это верно. Так что там за человек из Совета? Сидит он еще или ушел?

— Сидит. И мрачный весь такой, строгий.

— Пригласите его, пожалуйста, сюда.

— Может быть, в комнаты?

— Нет, здесь лучше… Простите, Елена Алексеевна, еще один вопрос: банды сюда не заглядывали? Я имею в виду село, вашу усадьбу.

— Господь миловал. Слава богу, не бывало у нас бан­дитов. Да и какой им от нас прок? Я — старуха. Машу жалко — слабенькая она. — Елена Алексеевна всхлипнула и перекрестилась. — Пойду, позову…

Гость оказался человеком рослым и худым, под стать Сибирцеву. Были на нем залатанная тужурка, расстегнутая косоворотка и простые брюки с обмотками и грубыми солдатскими ботинками. В широкой ладони он мял кожаную фуражку. Снял, видно, с головы, проходя через комнаты и уважая хозяев.

Сибирцев слегка привстал и жестом указал вошедшему на стул. Гость кивнул, основательно уселся, расставив колени и положив фуражку на край стола. Елена Алексеевна быстро взглянула на Сибирцева и, приняв неприступный вид, величественно удалилась. Сибирцев едва сдержал улыбку. Гость, проследив за его взглядом, обернулся, проводил глазами хозяйку и с веселой укоризной покачал головой. И сразу что-то в нем проявилось простецкое, мужицкое такое, симпатичное. Но когда он поднял глаза, Сибир­цев увидел, что они внимательны и холодны.

— Ну-с, слушаю вас, извините, не знаю вашего имени-отчества, — учтиво сказал Сибирцев.

— Офицер? — строго спросил гость.

— Бывший.

— Документик какой имеется?

— Имеется, однако с кем имею честь?

— Взглянуть бы хотелось на документик, — продолжал настаивать гость. Голос его построжел.

— Это не уйдет. Меня зовут Михаилом Александровичем. А вы кто? — Сибирцев требовательно посмотрел на гостя.

Тот вроде бы слегка смутился.

— Баулин. Комиссар продотряда.

— Ну вот и отлично. Москвич?

— Питерские мы тут.

— Металлист? — улыбнулся Сибирцев.

— Откуда знаете?

— Руки, — кивнул Сибирцев.

Баулин взглянул на свои широкие темные ладони и гоже улыбнулся.

— А документ я вам покажу, товарищ Баулин. Вы прямо из Центра или в Тамбове были, Козлове?

— Как же, были и в Тамбове, и в Козлове.

— Ныркова встречали?

— Это Илью-то Ивановича? Знаю.

— Хорошо. Давно видели?

— Зимой еще. Мы тут в округе с зимы, хлебом занимаемся… Ну вот что, не знаю, как вас все-таки — товарищ или ваше благородие, одним словом, Михаил Александрович, я сюда не разговоры разговаривать пришел. Скажу напря­мик. Есть сведения, что в этой бывшей — а может, и не бывшей — барской усадьбе скрывается раненый офицер. Это вы будете? Отвечайте четко и ясно.

— Отвечу. Только видишь ли, товарищ Баулин, не знаю я тебя. Вообще-то, ты мог бы обо мне справиться у Ныркова, это ежели время у тебя есть. А коли нету, придется нам самим знакомиться. Покажи-ко свой мандат.

Баулин несколько даже оторопел. Долго смотрел на Сибирцева, потом нерешительно полез за пазуху и достал сложенную вчетверо бумагу, развернул и ладонью жестко припечатал ее к столу. Сибирцев взял мандат, внимательно прочитал его, сложил и вернул Баулину.

— Извини, товарищ Баулин, но этот разговор, я тебя должен сразу предупредить, сугубо между нами. Слухи могут быть какими угодно, но истину здесь будут знать только ты да я. Ты — коммунист и понимаешь ответственность… Ладно, не буду томить. Понимаешь, брат, по одному моему документу ты меня должен немедленно в чека передать или к стенке поставить. А по другому, если мне потребуется, поступить в полное мое распоряжение. Вот я и думаю, какой тебе показать. Погоди маленько.

Сибирцев пошел в свою комнату, достал из-под матраса старый бумажник и вынул из него свой мандат. Вернувшись, плотно прикрыл дверь и протянул мандат Баулину. Тот прочитал и удивленно взглянул на Сибирцева.

— Феликс Эдмундович? — шепотом спросил он и вытер фуражкой пот со лба.

Сибирцев кивнул и спрятал мандат обратно в бумажник, уселся в качалку.

— Вот такие дела, товарищ Баулин. Тебя мне, как говорится, сам бог послал.

— Вон оно что, — протянул Баулин. — А как же, товарищ Сибирцев, вы тут один? А если банды?.. Серьезная была рана?

— Уже заживает… О том, кто я, здесь не знают. Я — товарищ их сына, -Сибирцев кивнул на дверь. — Брата Машиного, который погиб в прошлом году. Нахожусь на излечении после ранения. Вот и все. Ну, будет. Что слышно о бандах? Сижу тут, понимаешь, как на необитаемом острове.

— Честно скажу, товарищ Сибирцев, плохи наши дела. Сушь стоит небывалая, отродясь такой не было. Апрель начался жарой, а сейчас и того похлеще. В Поволжье все повыгорело. По нашей губернии, особливо в южных уездах, считай, то же самое. Здесь-то маленько получше, но виды плохие. Понадеялись на озимые, да вон, видишь, горит все. Хоть бы капля дождя…

— Была же вода, я помню, — заметил Сибирцев. — Весна дружная, вода большая.

— Э-э, знаешь, как тут говорят? Обнадейчива весна, да обманчива. Уже поговаривают мужички, что подаваться надо им из этих мест. А куда? Где лучше? Везде плохо. Боюсь, как бы ситуация эта не нам, а Антонову пришлась на руку. Продналогом-то мы большую силу от него оторвали. Мужик, кажись, поверил в декрет, сообразил, что к чему. Но тут ведь и его понять надо. У бедняка, что тогда, что нынче — ни шиша. Ему нового урожая ждать надо. С семенами помогли, а что по осени будет? Середняк, справный мужик, тоже, считай, откачнулся от Антонова. Ему свое хозяйство подымать надо. Добавь сюда прощеные недели — это когда дезертир да силком загнанный мужик повалил от Антонова сдаваться, — тоже крепко ослабили. Эти нынче за нас. За Советскую власть. Но ведь и кулак, и явный бандит, и беляк недобитый — он тоже не спит. И неурожай, засуха ему первые помощники. Считать-то осенью придется. А какой счет — уже нынче видно. Голод идет…

— Не зря паникуешь?

— Это не паника, товарищ Сибирцев. Мужик — он загодя чует. Ох, быть беде великой…

— Ты прямо как тот поп заговорил.

— А-а, поп? Отец Павел? Слыхал, ведет злостную пропаганду. Считаю, что он, как безусловно вредный элемент, должен быть передан в чека. Я по этому поводу уже документ составил в уезд.

— Отослал?

— Нет еще.

— Вот и хорошо. Будешь посылать, передай Ныркову и от меня записку. Я напишу… Много наших тут?

— Продармейцев-то? Пятнадцать человек. Местная ячейка небольшая, трое всего. Зубков — председатель сельсовета — этот молодой еще, горячая головушка и не шибко умен. Потом — Матвей Захарович, кузнец, войну прошел, батареец, наш человек вовсе, на него во всем можно положиться, как на самого себя. Он здешний народ доподлинно знает. Ну, и Антон Шлепиков — он и секретарь. Только его сейчас тут нет, в Тамбове он, по делам уехал. Вот и все. Сочувствующих десятка два наберется. Которые победней. Немного, конечно, понимаю. Село, однако, крепкое, под сотню дворов. Кулаков — раз-два, и обчелся. Середняк тут в основном.

— А он как?

— Середняк-то? Как ввели продналог, он, считай, тоже с нами. Коли будет хлеб. Ему бандиты самому поперек горла: ни посеять, ни убрать урожай. Вот погляди, какой мы днями митинг провели. Надо сообщить в уисполком, — Баулин протянул листок бумаги, исписанный корявыми лиловыми буквами.

Сибирцев стал читать: “В селе Мишарине состоялся грандиозный митинг. Присутствовали 150 человек. Заслушаны доклады представителей от Красной Армии о текущем моменте и бандитизме. В резолюции граждане раскаиваются в своем заблуждении и заявляют, что бандитские вожди больше не найдут опоры в наших краях. Приветствуя Козловский уисполком, мы просим помочь выпутаться из омута.

Резолюцию, принятую гражданами села, прилагаем”.

— Ну уж и грандиозный! — с усмешкой протянул Сибир­цев и взглянул на Баулина. Тот обиженно отвернулся. — Ладно тебе, не обижайся, а где сама резолюция? — спросил Сибирцев.

— В Совете лежит. Вот буду отсылать.

— А что, полторы сотни людей — это немало.

— Так то ж, — с неожиданной горечью сказал Баулин, — пока только в резолюции. Это слова. Их днем говорить можно сколько угодно. Что ночью думают, тут вопрос. Хлеб-то мы зимой кой у кого из ям силком выгребали. Были и такие в округе, что под винтарь ставить приходилось, а все одно молчали. Нет, не верю я нашему середняку.

— Это как же так? — удивился Сибирцев. — А резолюции зачем принимаете, митинги свои грандиозные проводите, а? Вы что же, обманом занимаетесь?

— Зачем же обманом? — обиделся Баулин. — Положено провести, вот и провели. Везде проводят, а мы что — хуже? Считаю это как агитацию.

— Да кому ж такая агитация нужна, умная твоя голова? — рассердился Сибирцев. — Ты не речи должен произносить, а на деле доказывать, что у Советской власти слово твердое. Что сказала, то и будет. Чтоб не речам, а делу твоему середняк поверил. Вот ты зимой, говоришь, хлеб из ям выгребал. А сейчас чем занимаетесь?

— Сейчас-то? Мы классовый принцип соблюдаем. Чего комбедам на посевную роздали, а чего в центр отправля­ем. Работы по горло.

— Ты мне про банды ничего не ответил.

— Так что говорить? Не было их тут. Пока. Которые мужики из села раньше ушли, так те не возвращались. А в округе спокойно. Не пошаливают. Глухое место.

— А ты сам нутром ничего не чуешь? По настроению там или еще по каким другим приметам? Вот и поп оживился. Верно? К чему бы это? Не думал? А ты подумай… Что с Антоновым?

— С Антоновым? Да вот есть сведения, что войско в губернию стянули. Много всего: броневики, пушки, Котовский Григорий Иваныч прибыл с бригадой. Говорят, что, мол, конец Антонову пришел. Обложили его — мышь не проскочит.

— Значит, — задумчиво произнес Сибирцев, — мышь не проскочит, говоришь?.. Ах ты, черт! Слышь, Баулин, мне позарез нужно выйти на связь с Ильей. С Нырковым. Понял? Можешь нынче же организовать? Залежался я тут, а дело не движется.

— Нет телефона, а в ночь посылать… — озабоченно покачал головой Баулин. — Одного — опасно. Нескольких не могу. Тут всего по горло… Потом, и ты меня пойми, товарищ Сибирцев, это ведь только говорится, что мышь не проскочит. А ну как проскочит? Да не мышь, а волк? То-то. Между прочим, меньше месяца назад Антонов нагрянул в Рассказово с пятитысячной армией, разнес гарнизон и взял в плен батальон наших войск. А совсем днями уже с семью тысячами штурмовал Кирсанов. Отбросили его. Но ведь дело видишь какое? Ты извини, но мое мнение таково, что неладно и тебе быть тут одному. На отшибе-то. Мо­жет, к нам, в село, переберешься, а?

— Так то я для тебя одного товарищ. А им вовсе, мо­жет, свой. Полковник, скажем. Как на такой оборот дела поглядишь?

— Дак кто же скажет, что лучше?.. В селе слух такой, что ты вроде им родственником доводишься. Беляк не беляк, да кто тебя знает. Я, собственно, потому и пришел, раньше-то не мог, все хлеб ищем. Понимаешь, Михаил Александрович, как хитрит мужик? Ему говорят: сей, сколько хочешь. Налог-то ведь установлен, излишки, зна­чит, твои. А он остерегается, придерживает зерно… И засуха эта проклятая на нашу голову…

— Не позавидуешь тебе, да. Но связь ты мне все равно обеспечь. Это необходимо. Поэтому откладывать не будем Так-то, брат.

— Вы разрешите, Михаил Александрович? — на террасу выглянула Елена Алексеевна.

— Бог с вами, вы ж хозяйка. Какие могут быть разрешения? Слушаю вас.

— Там к вам еще гость, — неохотно, косо поглядывая на Баулина, сказала Елена Алексеевна.

— Кто же это? — удивился Сибирцев.

Елена Алексеевна стороной обошла сидящего Баулина и, наклонившись над ухом Сибирцева, скороговоркой прошептала:

— От батюшки нашего человек. Хочет вас лично видеть. Но я не знаю, удобно ли при этом… гражданине?

Сибирцев изобразил понимающее выражение и тоже шепнул:

— Зовите. От этого я сейчас избавлюсь.

Когда Елена Алексеевна вышла, он быстро заговорил:

— Вот какие дела, Баулин, от самого “святого отца” гонец. Я все думал, как с ним встретиться, а он сам пожа­ловал. Ты давай уходи через сад. Вам встречаться ни к чему. А попозже обязательно зайди ко мне или я тебя найду, если смогу добраться до села. О связи не забудь.

— Значит, до вечера? — Баулин встал, нахлобучил фуражку и, пожав руку Сибирцеву, неожиданно легко, почти бесшумно, исчез в саду.

Из комнаты буквально след в след ушедшему Баулину выскользнул лысый старичок, сморщенный и плюгавый, в длинной, до пят, пыльной рясе.

— Наша вам почтенья, — ласково произнес он.

Сибирцев наклонил голову.

— Чем могу служить?

— Хе-хе, — старик показал беззубый рот, поклонился. — От батюшки поклон примитя. Просили узнать, как здоровья и не затруднят ли вас, когда придуть с посященьем?

— Благодарствую, — Сибирцев снова склонил голову. — Передайте: не затруднит.

— А здоровья позволить? — старик хитро сощурился и подмигнул, щелкнув себя пальцем по тощему кадыку.

Сибирцев усмехнулся:

— К сожалению, угостить отца Павла…

— Не, не, не беспокойтеся, — перебил старик. — Время такое, что в гости со своим ходют, хе-хе… Так я и пе­редам.

— Сделайте одолжение.

Старик откланялся и ушел, а Сибирцев откинул голову на спинку кресла и задумался: “Вот и прислал гонца поп. Ну-ну…”


4

На запасных путях Козловского узла разгружались воинские эшелоны. По толстым доскам и сколоченным бревнам под звонкое “Раз-два, взяли!” красноармейцы скатывали с железнодорожных платформ бронеавтомобили, пушки, грузовые машины. Облака серой пыли смешивались с паровозной гарью, яростно палило солнце. Рассыпая пронзительные свистки, сновали маневровые, расталкивали платформы и теплушки. Шум и гам стояли невообразимые. Но во всей этой человеческой мешанине и толчее, среди военных в буденовках и фуражках, мечущихся по перрону с котелками, в крикливых очередях у колонки с водой, в строящихся на перроне и привокзальной площади ротах и батальонах, прибывших с юга и с польского фронта воинских частей, виделся Илье Ныркову свой четкий внутренний порядок. Он стоял на краю платформы, сдвинув фуражку набекрень и заложив большие пальцы ладоней за приспущенный поясной ремень.

Солнце с утра словно взбесилось. По круглому лицу Ныркова катился пот, но он не вытирал его. Глаза его возбужденно светились. Наконец-то! Сила пришла. Это тебе не отдельные, с бору по сосенке, так называемые полки, разутые и одетые кто во что горазд, с десятком патронов на душу. Это армия! Регулярные войска, только что разгромившие пилсудчиков, Врангеля, Улагая, чекисты, чоновцы…

На рассвете, оглашая сонный еще Козлов требовательным и восторженным ревом гудков, промчались по главному пути длинные составы теплушек. В их распахнутых дверях толпились конники в алых гимнастерках и галифе, наяривали гармоники, в глубине теплушек — видел Илья — мотали сытыми мордами добрые кони. На Тамбов, на Тамбов! — казалось, кричали паровозные гудки. “Кончился теперь Антонов”, — понимал Нырков, и самому хотелось кричать от радости — против такой силы бандитам не устоять.

Он знал, что командующим назначен Михаил Тухачевский, совсем молодой, но знаменитый командарм, в марте подавивший Кронштадтский мятеж. Он недавно прибыл в Тамбов, однако всем были уже известны его слова, сказанные в одной из кавбригад:

“Владимир Ильич Ленин считает необходимым как можно быстрее ликвидировать кулацкие мятежи и их вооруженные банды. На нас возложена ответственная задача. Надо все сделать, чтобы выполнить ее как можно быстрее и лучше”.

Знал Нырков: Миха — так звали знакомые Тухачевского — слов на ветер не бросает. Полномочную комиссию ВЦИК возглавляет Антонов-Овсеенко, по указанию Владимира Ильича в губернию направлены сотни лучших партийцев и политработников, опытные чекисты. Уже разработаны новая тактика и стратегия окружения и уничтожения банд…

На фоне этих возвышенных и очищающих душу размышлений вовсе некстати оказалась перекошенная в испуге физиономия Малышева. Потный и взъерошенный, едва переводя дыхание и придерживая болтающийся у бедра маузер, он подбежал к Ныркову и выпалил:

— Скорее, Илья Иваныч! Беда! Бунт!

— Какой такой бунт? — невольно пробурчал Нырков, не поворачивая головы.

— Бунт! В домзаке!

Ныркова как подбросило. Прихлопнув ладонью фуражку и на ходу затягивая ремень, он ринулся по перрону за Малышевым, расталкивая красноармейцев.

Он ворвался в комнату транспортной чека, где находилась его команда — десяток разномастно одетых чекистов. При его появлении все вскочили. Нырков с треском захлопнул дверь и схватился за телефонную трубку.

— Алё! Алё! Черт вас всех подери! Домзак мне! Номер?.. Какой номер? Домзак, говорю! Девятнадцатый давай! — он оторвал трубку от уха и обвел стоящих чекистов разъяренными глазами. — Номер ей подавай! Не знает, что такое домзак, стерва… А вы, молодцы, рассиживаете тут!.. — Он стал остывать, но, услышав в трубке голос телефонистки: “Занято!” — снова взорвался: — Как занято?! Немедленно разъединить, а меня соединить! Я, Нырков, приказываю!.. Еремеев! Ты? Что у тебя, быстро!.. Давно? Так что ж ты молчал, сукин сын?!

Начальник тюрьмы, или домзака, как его постоянно называли, сбивчиво объяснял, что заключенные — бандиты, спекулянты, мешочники, — сидящие в камерах в ожидании ревтрибунала, неожиданно взбунтовались, будто по чьей-то команде. Уже с час стоит бешеный ор и грохот. Начальник попробовал справиться с помощью своей охраны, но ничего не получается. И он стал звонить в уком.

— Тебя самого в трибунал надо! — кричал Нырков. — Сиди жди! Сейчас приду! — Он швырнул трубку. — Малышев — на аппарат, остальные за мной!

Бегом выскочили на привокзальную площадь, где строились красноармейцы, подравнивали шеренги, перекликались взводные. Наблюдал за построением молодой, перетянутый скрипучими ремнями блондин, в ярко начищенных сапогах со шпорами. На его атлетической груди, обтянутой новеньким френчем с красными “разговорами”, алел в розетке орден Красного Знамени.

Нырков бросился прямо к нему.

— Слушай, командир…

Тот удивленно взглянул на Илью, отступил на шаг, юнко звякнув шпорами, и ловко вскинул ладонь к суконной фуражке со звездочкой.

— Командир батальона Лудзанис.

— Послушай, товарищ Лудзанис, помоги чека, будь другом, дай взвод твоих ребят. Бунт в домзаке, а у меня, сам видишь, народу — раз-два, и обчелся. Дай взвод, стрелять не надо. Я просто покажу твоих орлов, и дело с концом. А? Минут на двадцать… Тут, за углом, домзак…

Командир, видно, сразу сообразил, что у него просят. Он остановил Ныркова четким жестом ладони и повернулся к строю солдат. Покачался с пяток на носки, окинул строй взглядом и звонко крикнул, твердо чеканя каждое слово:

— Взводный Фоменко, ко мне!

От правого фланга отделился невысокий рыжеватый крепыш. Слегка приседая на бегу и держа на отлете винтовку, он поспешил к командиру. Подбежал, вытянулся.

— Фоменко явился по вашему приказанию, товарищ командир, — неспешно доложил он.

— Бери взвод, Фоменко, и поступай в распоряжение этот товарищ…

— Нырков, — вставил Илья, — начальник транспортной чека. Мне бы только пугануть их… — Он хотел достать документ, но Лудзанис снова остановил его коротким взмахом ладони.

— Товарищ Нырков. Об исполнении доложить.

— Слухаюсь! — Фоменко сделал четкий поворот кругом и, чуть присев, побежал к строю. — Взвод! — кричал он через мгновение. — Напра-аву! Бегом арш! — и побежал за Нырковым, гулко топая по булыжной мостовой…

Неширокий тюремный коридор был перегорожен толстыми прутьями решетки. По ту сторону ее находились камеры. Сейчас все двери камер были открыты, и за решеткой, сотрясая ее, бесновалась озверелая толпа. По эту сторону с винтовками наперевес растерянно переминалась жидкая охрана во главе с Еремеевым, размахивающим наганом и тщетно силящимся перекричать заключенных

Когда Нырков со своими чекистами и взвод Фоменко ворвались в коридор, сразу заполнив его, крики по ту сторону поубавились. Нырков подошел вплотную к решетке и, перекрывая вопли и грохот, рявкнул:

— Приказываю! Все по камерам!

Из глубины волной снова покатились к нему истошный вой и матерная брань.

— Погодь трошки, товарищ! — Ныркова тронул за плечо взводный Фоменко. — Погодь, — спокойно повторил он. — Колы воны не утихнуть, мы их зараз… — Он прошел вдоль решетки, с усмешкой разглядывая бешеные лица, и, обернувшись к своим солдатам, негромко приказал: — Взво-од! Ко мне! Слухай мою команду! У две шеренги — стройсь!.. На ру-у-ку!

Его команда была выполнена четко. И странно, невозможно было перекричать толпу, а спокойная команда оказалась ушатом ледяной воды. Все почти мгновенно стихло.

— Взво-од! — снова, будто нараспев, начал Фоменко — По гнидам контрреволюции…

С дикими воплями, сминая и расшвыривая тех, кто слабее, толпа отхлынула от решетки и рванулась по камерам.

— К ноге! — спокойно и насмешливо скомандовал Фоменко. И дружный треск прикладов по каменным плитам пола поставил точку на этом бунте.

Взволнованный Нырков стянул с головы фуражку и скомканным платком вытер мокрую лысину.

— Еремеев, — позвал он.

Подошел бледный Еремеев с наганом в руке.

— Спрячь пушку. Камеры запереть, — к Ныркову наконец вернулось самообладание. — Выяснить, кто открыл камеры, и выявить зачинщиков. Обо всем доложишь. Немедленно приступай. Все… Пошли, товарищи.

Уже на тюремном дворе он обернулся к шагавшему рядом Фоменко.

— Слышь, взводный, ответь ты мне. Ну а ежели б не угомонилась толпа, чего б мы с тобой делали?

— Це ж бандюки, — застенчиво улыбнулся Фоменко. — Боны ж тильки на горло беруть. А як до дила, у штанци накладуть… У мене же гарни хлопцы, у каждого кулак, як та кувалда у коваля. Вмажуть — та и копыты вбок.

— Ну, спасибо тебе, товарищ Фоменко, — с чувством произнес Нырков и пожал каменную ладонь кузнеца — Спасибо, хлопцы! — крикнул он, обернувшись к шагающим позади красноармейцам.

Те вразнобой ответили что-то веселое, озорное.

— Взво-од! — строго запел Фоменко. — Подтянись!

Он козырнул Ныркову и, выйдя за ворота, свернул налево, к площади, к своему батальону…

В комнате транспортной чека Ныркова ожидал явно знакомый человек. Но вот кто — не мог сразу вспомнить Илья. Искоса поглядывая на утомленного посетителя, он поднял чайник над головой, выпил воды из носика и передал чайник товарищам. “Кто ж это такой? — вспоминал он. — Знакомый ведь, знаю…”

— Баулин я, Илья Иваныч, — посетитель поднялся со стула. — Из Мишарина.

— А-а! — обрадовался Нырков. — То-то ж смотрю — свой, а кто — убей не вспомню. Видал, что делается? — он кивнул на окно. — Голова кругом идет… — Он достал из кармана носовой платок в крупную красную клетку и промокнул лысину. — Ну, рассказывай, с чем пожаловал. Да, ну-ка, ребята, давай по местам Занимайтесь делом… А ты, Малышев, возьми двоих да ступай сейчас к Еремееву, помоги ему. Будешь нужен, позову.

Комната опустела.

— Я, Илья Иваныч, ночь скакал, — устало заговорил Баулин. Снял очки, протер их подолом косоворотки и снова нацепил на нос. — Письмо привез от Сибирцева. И еще кое-какие документы.

— Виделся с ним? — настороженно спросил Нырков.

— Познакомились… Слух прошел, что беляк скрывается, я и зашел проверить… В общем, познакомились.

— Не трезвонил, кто он да что?

— Побойся бога, Илья Иваныч. За кого же ты меня принимаешь?

— Ну и то дело, — успокоился Нырков. — Рассказывай, как там Миша? Все собирался навестить, да сам видишь что у нас делается…

— Теперь придется навестить. И срочно. Серьезные обстоятельства появились. На-ка, посмотри письмо.

Баулин протянул лист бумаги. Нырков аккуратно взял его, прочитав, сложил, снова развернул, пробежал глазами несколько строк. Потом отвернулся к окну и застыл так, только пальцы барабанили по столу какой-то марш.

— Поп, значит? — пробормотал он. — “Святой отец…” Понятно… Я так понимаю, что по-пустому не стал бы Михаил тревогу бить. Не стал бы, нет… Как обстановка в селе?

Баулин неопределенно пожал плечами.

— Ну, сила хоть есть какая на случай чего, а?

— Да чего ты спрашиваешь, Илья Иваныч? — раздраженно ответил Баулин. — Сам ведь знаешь: каждый винтарь на счету.

— Ну а люди, люди-то? Мужики как? Можно положиться?

— На кого — можно, а кого и нет. — Баулин словно старался уйти от прямого ответа. — Как везде…

— Везде вон какие резолюции принимают. “Долой бан­дитов!” “Долой Антонова!”

— Резолюции и у нас принимают. Вот привез, смотри. — Баулин вытащил из кармана пачку исписанных лист­ков. — Польза от этих резолюций…

— Ты знаешь кто, Баулин? — вскипел Нырков. — Ты плохой партиец. Каша ты! Кисель! Меньшевики тебе приятели!

— Ты меня, Илья Иваныч, не трожь, — с обидой заговорил Баулин. — Я за мой партийный билет не кашу ел с маслом! И не кисели хлебал! Я кровью своей его…

— Брось! — отмахнулся Нырков. — Каким же ты можешь быть партийцем, если своему собственному делу не веришь? Липовые твои резолюции никому не нужны, хрен им всем цена, ежели мужику наплевать — есть они или их нет. Зачем ты привез их? А вот когда мужик поймет, что твоя резолюция — это ею кровное дело, вот тогда не придется тебе пожимать плечами, как меньшевику. Твоя это работа, твоя, Баулин, убедить мужика, доказать ему, как жить дальше. А не плечами пожимать… И еще обиды строить. — Нырков замолчал, отвернувшись к окну, потом решительно взялся за телефонную трубку. — Але, барышня, давай девятнадцатый!.. Еремеев, ну что, тихо у тебя?.. То-то. Учись действовать по-революционному. Малышев мой у тебя?.. Пришел? С кем он?.. Понятно. Давай их обратно ко мне. Самому придется справляться… Обстоятельства меняются, поэтому сам доложишь Корзинкину в уком. Все, отбой…

К вечеру того же дня Нырков отправился в уком партии и обо всем договорился с секретарем. А вскоре, прихватив с собой продуктов и прикрыв сеном пулемет, Нырков с Баулиным выехали в бричке из Козлова и покатили в сторону Моршанска. Малышев и двое чекистов сопровождали их верхами.


5

Долго ждал Сибирцев прихода отца Павла. Легонько покачиваясь в кресле, он смотрел, как медленно катилось, заворачивая за угол дома, солнце, и за садом, в низине, собирался туман, обволакивал кустарник, гасил яркие дневные краски. Потом туман как-то сам собой рассеялся. Позже заметил Сибирцев пробирающийся между макушек раскидистых высоких лип узкий серп уходящего месяца.

Наступали сумерки.

Елена Алексеевна вынесла на террасу керосиновую лампу с симпатичными медными завитушками и надколотым стеклом. Редко зажигали ее: с керосином было туго. Пользовались простой коптилкой, да и то нечасто, ложились, едва темнело.

Вокруг лампы сразу закружились мотыльки, мошки, опаляя крылышки, падали на стол. Вместе с идущей ночью наваливалась плотная до осязания духота.

— Отчего вы не ложитесь? — спросила Елена Алексеевна, зевая и машинально крестя рот.

— Душно. Как перед грозой… Вон, слышите, погромыхивает?

— Да, — согласилась Елена Алексеевна, — дышать буквально нечем. Как вы себя чувствуете? Не знобит?

— Нет, слава богу.

— Вы знаете, Михаил Александрович, когда нас разыскал посыльный от доктора и сказал, что в госпитале лежит раненый товарищ нашего… Яши, — она на мгновение отвернулась и приложила ладонь к глазам, -я не поверила. А Машенька помчалась с ним, откуда только силы нашла… И вот привезла вас. Она сильная…

“Сообразил Илья, — думал меж тем Сибирцев. — Зна­чит, выдал себя за доктора… Это он хорошо придумал. Что ж, тем лучше, никаких концов”.

— Что вы говорите? — удивленно протянул Сибирцев. — Маша? Да… Ничего, знаете, не помню.

— Ну, конечно, вы тогда плохой были… А вы где служили, Михаил Александрович?

— Далеко. В Сибири, на Дальнем Востоке.

— Боже… И Яша?

— Да, и он. Мы вместе.

Елена Алексеевна медленно покачала головой. Сибир­цев свернул самокрутку и прикурил от лампы.

— Ишь, старина какая… — пробормотал, разглядывая лампу.

— Почти ничего не осталось, — легко вздохнула Елена Алексеевна. — Менять уже нечего…

— А похоже, быть нынче грозе, — заметил Сибирцев, прислушиваясь к отдаленным раскатам, очень напоминавшим приглушенную расстоянием артиллерийскую канонаду.

Наверное, где-то на юге, под Тамбовом, собиралась гроза, пробовала силы, чтобы пролиться теплыми ливнями, напоить высушенную, но такую благодатную землю. Как ждали, как молились о ней ночами мужики, а она погромыхивала себе вдалеке и пропадала в сполохах зарниц.

Зашелестел кустарник за террасой. Елена Алексеевна подошла к лестнице, выглянула в темноту, пугливо прислушалась и снова вернулась к столу, к зыбкому свету.

— Ложитесь спать, Елена Алексеевна, — мягко сказал Сибирцев. — Да, совсем забыл. Тут может ко мне один человек прийти. Собирался. Не хочу вас беспокоить, а разговор у нас с ним может оказаться долгим. Поэтому, если услышите голоса, не волнуйтесь. И хорошо бы Машу предупредить. Пусть и она отдыхает. Как она себя чувствует?

— Пролежала весь день… Плакала. Ну, да что ж теперь поделаешь?.. Наверно, спит. Устала… Как быть, Михаил Александрович? — Елена Алексеевна молитвенно сложила ладони. — Ведь пропадет она здесь. Дни мои сочтены, я знаю, поверьте. Уж говорила ей, настаивала: езжай, дитя мое, в город, брось старуху. Дуняшка глаза закроет. А ты молодая, у тебя жизнь впереди… Нет, не хочет. Плачет, убивается, а не хочет… И родственников у нее никого на белом свете. Одна я. Да разве ж это помощь? Я-то?.. Михаил Александрович, вы человек городской. Неужели нельзя Машу устроить куда-нибудь? Она старательная, все мо­жет. А там, глядишь, и человека хорошего встретит. Двадцать четвертый пошел ведь. Не век же вековать в деви­цах… Помогите, а? Ну, а я уж и умерла бы спокойно.

Елена Алексеевна безвольно сложила ладони на столе, и глаза ее тускло блеснули в мигающем свете лампы. Си­бирцев протянул руку и ладонью накрыл ее пальцы, сухие и холодные, как неживые.

— Успокойтесь, Елена Алексеевна. — Сибирцев опустил голову. — И вы еще поживете, и Машу мы не оставим. Идите спать и не волнуйтесь. Спокойной ночи.

Оставшись один, он долго сидел, глядя на огонь, отстранение наблюдая рой мошек, толкущихся на свету. И снова перебирал в памяти мартовские дела, думая о себе, о странной судьбе своей, которая привела его на бандитский остров, едва не отправила на тот свет, а теперь вот забросила сюда, в эту тихую патриархальную обитель. Причем забросила не случайным гостем, прохожим, а вестником беды, в минуты глубокого горя и потерянной надежды на любой, мало-мальски благополучный исход.

Когда-то очень близкий товарищ упрекнул Сибирцева, что есть, мол, у него этакая страсть всюду подставлять свою шею. Может, в шутку упрекнул, а может, и была в его словах правда, кто знает. Но чувствовал Сибирцев, что не должен был он, не имел морального права поступить иначе, когда узнал, что на бандитском острове умирает от родов молодая женщина. Несостоявшийся доктор Си­бирцев и другой Сибирцев — опытный чекист, прошедший огни и воды, — в тот миг взглянули в глаза друг другу. Нет, конечно, не мог он поступить иначе. Слишком многое сразу оказалось поставленным на карту: и женщина эта, и реальная возможность, ничем не раскрывая себя, проникнуть в банду, державшую в клещах целый уезд. И он пошел, и спас женщину, и с бандой, говорил Илья, покончили, и с главарем ее — Митькой Безобразовым. Гут-то все правильно сходилось. Банду выкурили с острова. Тот же самый егерь Стрельцов провел отряд на остров, а там уж и стрелять не пришлось, миром сложили оружие. Так что, считай, удалось дезертирам глаза открыть, а значит, спас их от красноармейской пули. Для жизни спас, как ту женщину.

Спасти-то спас, да как же сам-то опростоволосился, как же пулю сумел получить в спину? Вот что непростительно. Был бы юнец — другое дело. Почему же так произошло?

Вопрос возник сразу, едва очнулся Сибирцев на госпитальной койке и увидел над собой лысую голову Ильи Ныркова, его укоризненно-обреченный взгляд. Говорил же, убеждал, знал ведь, что так случится, — твердил этот взгляд. А по лысине, которую Илья без конца промокал клетчатым платком, все равно катились крупные капли пота, словно она безутешно рыдала, нырковская лысина.

Улыбался Сибирцев, видя сильного мужика в таком расстройстве, улыбался и понимал, что действительно дал маху: Митька ж бандит, значит, ищи вторую пушку или нож за голенищем. А он что, понадеялся на силу своего удара? На мужиков тех перепуганных? Лежи теперь и казнись.

А между прочим, второе задание Лациса никто не отме­нял. Вот так…

Единственная пока реальная зацепка, которая имелась у Сибирцева — о ней разговаривали с Нырковым перед отъездом сюда, и нет, не так уж плох был тогда Сибирцев, — это фельдшер Медведев. Взял его Илья еще в марте по подозрению в связях с бандитами: лекарства там и прочее. А Сибирцев нашел на острове подтверждение куда более серьезных его дел. Должно быть, размотал по этим данным Илья фельдшера… Но мало этого, мало! И времени нет. Совсем нет никакого времени. Когда заговорят пушки, поздно будет думать: кто свой, кто чужой, а кто, вообще, сбоку припека. Если уже не заговорили, похоже, вовсе не гроза движется с юга…

Однако что ж не идет поп? Никак за него не мог уцепиться Илья, хотя говорили про попа всякое. Но — осторожен был. Что ж это он нынче: просто сорвался со своей проповедью или сведения какие получил? Так-то, в открытую, с амвона, да анафему большевикам? Неосторожность или тонкий ход?

Должен был, по мнению Ныркова, клюнуть отец Павел на Сибирцева. Как же, раненый офицер, товарищ Сивачева. А где служил Яков? Далеко, у Семенова. Все должно сходиться… Потому и “доктор” Нырков в госпитале предупреждал Машу, и сам Сибирцев просил женщин не особенно распространяться о своем приезде. Достаточно посторонних слухов. Часы вон привез — семейную реликвию, поправляется понемногу, сельскими делами не интересуется. Елена Алексеевна, понял он, вообще мало в чем разбиралась, она и сейчас толком-то не догадывается, у кого служил сын: у красных или у белых. Маша — другое дело. Умная она девушка. Но чем меньше и она будет знать, тем лучше. В первую очередь для нее самой…

Не идет батюшка. Отец Павел… Как тебя в миру-то кличут? Говорил ведь Илья… Амвросий Родионович Кишкин. Да… Родственник известного тамбовского землевладельца, члена цеха партии кадетов, тоже Кишкина. Хороши родственнички.

Ну, так что делать? Пойти и притвориться спящим или подождать, покурить еще?

“Ладно, последнюю”, — решил Сибирцев и свернул самокрутку…

В саду послышался шорох шагов, как будто шло несколько человек. Кто-то сипло и тонко откашлялся, приближаясь к дому.

На террасу поднялись давешний старик в замызганной рясе и высокий, представительный, средних лет мужчина в серой тройке. Пышная борода его и усы отливали красной медью. Волнистая темная грива ниспадала на плечи. В руках — трость с костяным набалдашником. Старик нес прикрытую вышитым полотенцем большую плетеную корзину. Он поставил ее на пол и, отдуваясь, низко поклонился.

— Мир дому сему! — спокойно и по-деловому произнес бородатый, но руки с тростью вознес торжественно и широко.

Сибирцев встал с кресла, одернул гимнастерку и шагнул навстречу гостям. Слегка склонил голову.

— Отец Павел… — начал было старик, но бородатый остановил его властным жестом.

— Матушка предпочитает, когда меня зовут Павлом Родионовичем, — приветливо сказал он и, протянув руку Сибирцеву, улыбнулся.

— Михаил Александрович, — приняв игру и тоже улыбаясь, представился Сибирцев, слегка прищелкнув начищенными днем сапогами. — Прошу садиться.

Он подождал, пока сел священник, а после и сам опустился на стул. Старик по-прежнему стоял возле корзины.

Минуту откровенно разглядывали друг друга, затем священник принял более свободную позу, скрестил ноги и передал старику трость. Тот почтительно принял ее и ото­шел.

— Позвольте принести глубокие извинения, — начал священник, — за столь поздний визит. Дела, знаете ли, мирские, паства.

— Понимаю, Павел Родионович, и благодарю, что не сочли за труд навестить страдающего, — снова улыбнулся Сибирцев. — Глубоко ценю ваше время. Это для меня оно сейчас пустой звук, нечто, знаете ли, эфемерное.

— Осмелюсь возразить, время, особенно в наши дни, весьма вещественная категория.

— Верно, но не для валяющегося в койке безо всякой пользы бог весть сколько дней.

Священник понимающе покивал.

— Давно ли прибыли в наши Палестины?

— Я уже ответил на ваш вопрос, Павел Родионович. Привезли сюда в беспамятстве, а когда наконец увидел белый свет, потерял счет дням. Понимаю, грешен, но действительно вовсе запутался. А спросить отчего-то неловко. Думаю, недели две-три… Извините, Павел Родионович… — Сибирцев глазами показал на старика.

— Ах да, — вспомнил священник. — Егорий, ступай-ка сюда… Моя разведка, Михаил Александрович, — он через плечо указал большим пальцем на старика, — донесла, что вы не будете противиться, если мы обставим наше знакомство соответствующим образом.

— Ни в коей мере, Павел Родионович. Но, к великому моему сожалению… и смущению, не могу играть роль хлебосольного хозяина в силу понятных вам причин. Да и хозяина вообще, если говорить честно.

— Я учел это обстоятельство, а потому omnia mea mecum porto, как говаривали древние.

— М-да-с. Beati possidentes, Павел Родионович, — столь же расхожей латынью ответил Сибирцев. — Ну что ж, милости прошу. Распоряжайтесь. Я ведь даже, грешным делом, не знаю, где в этом доме посуда. Пройти на кухню, полагаю, можно через эту комнату, — Сибирцев показал на дверь, — а дальше по коридору. Видимо, там она.

— Не беспокойтесь, уважаемый Михаил Александро­вич. Матушка обо всем позаботилась. Егорий, приготовь… Прошу покорно, — священник протянул Сибирцеву открытую коробку папирос.

— Бог мой, асмоловские! — удивился Сибирцев. Он взял папиросу, понюхал ее с явным наслаждением и печально покачал головой. — Было, все было…

Старик между тем расставлял на разостланном полотенце тарелки с нарезанным окороком, мочеными яблоками, солеными огурцами, крупными кусками жареного мяса. Поставил стопки, разложил приборы и в конце извлек со дна корзины бутылку водки. Столько всего было теперь на столе, что можно было подумать, будто батюшка собрался на пикник.

— Егорий, — обернулся священник. — Можешь причаститься, да ступай себе в сад. Я окликну тебя.

“Только бы с Баулиным не столкнулся”, — мелькнула у Сибирцева тревожная мысль.

Старик вытащил из-под рясы стакан, плеснул в него водки, в пояс поклонился, на что священникблагосклонно кивнул ему, и опрокинул стакан в рот. Утерся рукавом и по­спешил в сад.

— Ну-с, Михаил Александрович, прошу.

“Машеньку бы сюда”, — с сожалением подумал Сибир­цев, но понимающе склонил голову и взял бутылку, чтобы наполнить стопки.

Священник пил и ел аппетитно, со вкусом. Брал руками крупные куски мяса, откусывал, раздувая щеки и широко двигая бородой. Видно было: не привык отказывать себе в удовольствиях и понимал в них толк. Сибирцеву же кусок не шел в горло. Ныла рана, сказывалась дневная усталость. Он лишь выпил пару стопок водки и теперь медленно жевал ломтик ветчины, казавшийся ему жестко-рези­новым.

Наконец священник вытер жирные пальцы концом полотенца, расстегнул верхние пуговки жилета и потянулся к па­пиросам.

— Я замечаю, вы не горазды по этой части, — сказал он, кивая на остатки пищи. — А зря… В лихое время сей дар божий, пожалуй, единственное услаждение бренной нашей плоти.

— Зато вы, батюшка, — с усмешкой заметил Сибир­цев, — не в обиду будь сказано, олицетворяете наш здоровый российский оптимизм. Редко теперь встретишь подобное роскошество.

— Грешен, грешен… Ну, да бог простит… Позвольте полюбопытствовать, давно вопрос держу: вы родственником приходитесь уважаемой Елене Алексеевне?

— Нет. Сослуживец ее сына.

— А-а, — понимающе и словно разочарованно протянул священник. — Стало быть, с Яковом Григорьевичем… Понятно. И давно изволили видеться?

— Да уж с год, пожалуй.

— Любопытствую, что привело вас в бедные наши края?

— Дела, дела, — со вздохом ответил Сибирцев. Он внимательно и строго посмотрел в глаза священнику и добавил: — Вам, как пастырю духа человеческого, могу сказать. Но… вы меня понимаете?

— Тайна исповеди… — с укоризной начал Павел Родио­нович.

— Это не исповедь, — перебил Сибирцев. — Не обижая ваш сан, замечу, что исповедоваться не люблю. Отвыкли мы там от этого занятия. Я о другом. Нет больше Яши… Якова Григорьевича.

— Да что вы говорите? — сложив ладони и делая испуганные глаза, прошептал священник. — И они, — он поднял глаза вверх, — это знают?

— Полагаю, догадываются, — сухо отрезал Сибирцев.

— Боже, горе-то какое! — священник истово перекрестился.

— Горе, говорите? — с жесткой иронией протянул Сибир­цев. — Эх, Павел Родионович, вас бы туда на минутку… В Омск, в Иркутск, в Харбин. Вы бы узрели горе. Оборванные, окровавленные, обмороженные… По пояс в снегу. Со штыками наперевес. А все трещит и рушится… Страна в крови и огне. Чехи, поляки, японцы, хунхузы рвут Россию на куски, давятся, а глотают… А наш блистательный адмирал раздавал служивым папироски. Похабство! Вот где истинное горе-то, Павел Родионович… — Сибирцев закрыл лицо ладонями. — Кровь и смрад. Где она — единая и неделимая? А? Профиршпилились, игрочишки поганые… Впрочем, вы правы, каждое семейное горе — тоже горе… Совести не хватает, смелости сказать им честно… Вот и живу.

Священник слушал, печально кивая головой, сдержанно покашливая в кулак.

— Вы, стало быть, — сочувственно заметил он, — прошли все испытания… Великие терзания духа…

— Казнь духа, Павел Родионович.

— Точно сказано. Истинно казнь… Вот вы изволили назвать меня оптимистом. Так ведь сие — не господом данное. Исключительно от веры в грядущее. Господа ученые подметили божественную закономерность спирали. Грех отрицать очевидное. Посему мыслю, испив чашу горестей до дна, мир увидит, что и новый порядок — явление столь же преходящее, ибо довлеет дневи злоба его. И все придет на круги своя.

— Полагаете, вернется? — с плохо скрытой насмешкой спросил Сибирцев.

— Верую, Михаил Александрович.

— И оттого столь неосторожны?

— Вы имеете в виду?..

— Вашу давешнюю проповедь.

— О-хо-хо! Воистину, если господь хочет убить человека, он лишит его разума. Что же противное существующему режиму узрели разносящие слухи?

— Анафему, батюшка, анафему. Впрочем, вы правы, пользуюсь исключительно слухами этой… Дуняшки. Так ее, кажется, здесь зовут.

— Глупая баба, прости господи. Нет, это заблуждение помраченного ума либо примитивный оговор. Ну, да что об Авдотье-то рассуждать?.. Пустое. Я ведь к вам, Михаил Александрович, попросту, свежее слово услышать. Живем тут, как в склепе, знаете ли, темно и глухо. Разве эхо донесет этакое: “бу-бу-бу!” Не то гром небесный, не то вполне земная артиллерия. — Священник неуловимо усмехнулся. — В уезд давненько не выбирался, тоже вот, изволите видеть, слухами питаюсь. Как крот в норе. Приход-то наш невелик.

— Вряд ли, Павел Родионович, могу быть вам чем-нибудь полезным по этой части. Особых знакомств ни в Козлове, ни в губернии не имею. Рана вот еще… Вышибла на целый месяц.

— Жаль, — поскучнел священник. — Думал беседой насладиться… Значит, не имеете знакомств… А какая ж нужда, извините за любопытство, все-таки привела вас в нашу губернию?

“Неймется тебе, — подумал Сибирцев. — Нет, брат, не уйдешь ты отсюда просто так. Не за тем явился…”

— Долг, Павел Родионович… — и, заметив его удивленно поднятые брови, добавил: — Не должок, нет — долг.

— Я так полагаю, что ваше недавнее прошлое и мой сан позволяют мне быть с вами откровенным?

— Сделайте одолжение.

— Поймите меня, Михаил Александрович, — начал священник, придвинувшись к Сибирцеву вместе со стулом и переходя на доверительный топ, — разве вам не показалось бы странным… ну, скажем, трудно объяснимым то обстоятельство, что достаточно умный и опытный, как мне представляется, человек приезжает в места, мало ему знакомые, в разгар известных событий, его тяжело ранят — кто и как, я не спрашиваю, — а затем он появляется в нашей глуши и валяется, как вы сами изволили выразиться, в койке, не обращая внимания на происходящие вокруг катаклизмы? Вам это, повторяю, не показалось бы странным?

— Ну, предположим. Какой же вы делаете из этого вывод?

— А такой, уважаемый Михаил Александрович, что вам приходится нынче здесь быть. Надо вам тут быть. И нет у вас иного выхода…

Сибирцев долгим и пристальным взглядом смотрел в глаза священника, уловил в них мелькнувшее торжество. Видимо, тот был почти уверен в своей догадке. Ну что ж, совсем хорошо, надо помочь.

— Возможно, вы и правы… — задумчиво произнес он. — Возможно…

— Ну, посудите сами, Михаил Александрович, — голос священника нетерпеливо дрогнул. — А я ведь давненько наблюдаю за вами.

— Хорошо, — через силу сказал Сибирцев. — Хотя, признаюсь честно, даже не догадываюсь, как вам это удавалось.

— Слухами, изволите видеть, земля полнится. Да и личный интерес имею.

— Что ж, откровенность за откровенность. Что вас интересует? Только конкретнее, пожалуйста. Ежели смогу — отвечу.

— Откуда вы? — с готовностью начал священник.

— Откуда?.. Ну, скажем, из Омска.

— Омск… — недоверчиво и вроде бы разочарованно протянул Павел Родионович. — Экая даль… И что за надобность такая?

— А вы что же считаете: Тамбов — единственная наша ставка? Хороши бы мы были…

— Посмею возразить. Не знаю, как в других губерниях, но здесь у нас имеется мощь великая, Александр Степаныч…

— Ах, оставьте, Павел Родинович. Битая карта этот ваш Антонов. Сколько он еще сумеет продержаться? Неделю? Месяц? Вы в курсе происходящего?

— Ну-у, в меру сил…

— Тогда вы должны знать, что сюда стянуты регулярные войска. Это вам не милиция и не продотряды. Это — конец.

— Я не столь пессимистичен, позволю заметить.

— Разумеется, вы оптимист. Только Виктор Михайлович отчего-то не очень разделяет ваш оптимизм. Скорее, наоборот.

— Вы имеете в виду, простите, Чернова?

— Да. Потому и Главсибштаб принял решение временно уйти в подполье. У нас ведь тоже потери. Чека взяла Тагунова, Данилова, Юдина. Вам, вероятно, эти фамилии мало что говорят, но для нас урон серьезный. Члены сибирского областного комитета партии эсеров…

— А вы, Михаил Александрович, имеете отношение к штабу?

— Самое непосредственное, Павел Родионович… Ладно, так и быть, взгляните. — Сибирцев вынул из кармана второй свой мандат, врученный ему в Москве.

Это был фактически подлинный документ за подписью полковника Гривицкого, начальника военного отдела сибирского “Крестьянского союза”. Он был известен в свое время Сибирцеву: встречались в ставке Колчака. Позже Гривицкий был пленен Красной Армией, но бежал из лагеря и вскоре организовал в Омске подпольную организацию из бывших офицеров-белогвардейцев. После объединения его организации с эсеровским “Крестьянским союзом” возглавил военный отдел. Помимо всего прочего, в Красноярской губернии действовал комитет “Союза трудового крестьянства”, руководимый однофамильцем Сибирцева. Так что можно было считать мандат, выданный Лацисом, подлин­ным. С ним Михаил Сибирцев и направлялся Главсибштабом на Тамбовщину, к Антонову, для установления прямых контактов и выработки общей программы действий “Союза”, имея в виду при этом серию крупных провалов, преследовавших сибирскую организацию.

Священник внимательнейшим образом ознакомился с мандатом и удовлетворенно протянул Сибирцеву.

— А я ведь с Петром Никаноровичем Гривицким…

— Никандровичем.

— Да, простите, Никандровичем, был знаком, знаком… Как-то он нынче?

— По-прежнему, Павел Родионович. Усы сбрил.

— Сбрил? Скажите… Лихой был подпоручик.

“Знал бы ты, что сидит сейчас твой Гривицкий в чека у Павлуновского и вовсю дает показания…” — подумал Си­бирцев.

— Так вы, следовательно, к Александру Степановичу.

— Шел, да, как понимаете, не добрался. А теперь, видно, уже поздно. И боюсь, что в нынешних обстоятельствах те мои связи, что имелись, могли нарушиться.

— Позвольте заметить: Антонов — еще не вся организация. О фельдшере Медведеве не наслышаны? В Козлове.

— Медведев, говорите? — задумался Сибирцев. — Кажется, я должен вас крепко огорчить, Павел Родионович. Нет его. В конце марта его забрали чекисты.

— Что вы! Побойтесь бога! — испугался священник. — Откуда у вас такие сведения?

— Увы, знаю, что говорю. Я ведь и сам едва ушел.

— Как же так?! — Священник вскочил и стал взволнованно ходить по террасе. — Мне сказали: он в отъезде… Что ж теперь с оружием?.. У нас ведь все готово. И оружие… И организация…

— Я вас очень огорчил, Павел Родионович? Как же вы не знали?

— Да, это очень плохая весть… Как я не знал? Простите, Михаил Александрович, но я вынужден отбыть… Сделать кое-какие распоряжения.

— Медведев, это — очень серьезно?

— Не хочу оказаться прорицателем, но опасаюсь, как бы это не стало началом… Однако же нам следует обезопаситься. Да и для вас надобно приискать связи… Назову я вам верных людей. Назову. Завтра же, Михаил Александ­рович. Дело-то наше общее. — Он высунулся в темноту и негромко крикнул: — Егорий!

Появился старик. Священник указал ему на стол:

— Прибери да ступай к калитке. Я догоню… Ну, любезнейший Михаил Александрович, разрешите откланяться. Весьма рад, весьма, — приговаривал он, поглядывая на старика, убиравшего все остатки в корзину, и подталкивая его к выходу. — Без соли, без хлеба — какая беседа!

Он становился излишне суетливым

Подождав, когда старик уйдет, Сибирцев по-дружески, с некоторой даже фамильярностью, притянул священника к себе за пуговицу и, прищурив глаза, сказал:

— А вы, батюшка, не лезьте на рожон с анафемой-то. Не надо. Не ровен час, понимаете?.. Вот так мы и горим — от излишней преданности да избытка чувств… Жду вас, значит, завтра. Спите спокойно.

“Как же, будешь ты спать! — мелькнула мысль. — Полетишь как ошпаренный…”

Шаги совсем уж затихли. Сибирцев, взяв лампу, отправился в свою комнату, но обернулся у двери, услышав скрип ступенек. Оглядываясь в темноту и пригнувшись, на террасу легко поднимался Баулин.

— Давай в дом, — шепнул он и первым проскользнул в дверь. — Ну и сидели же вы… Дед еще этот. Чуть не спуг­нул. Ты гля, какая контра — поп-то?

— Слышал?

— Не все. А что это он про оружие? И организацию?

— Теперь узнаем. Завтра же… Понимаешь, почему мне нужен Нырков?

— Какой вопрос! Давай записку Пиши, не бойся, они ушли, я проверил… Ну и духота, сроду такой не было.

— А меня что-то знобит…

Ушел Баулин так же тихо, как и появился.

На юге все погромыхивало. Перед сном Сибирцев подошел к дверному проему, чтобы выкурить последнюю самокрутку. Звездное небо потонуло в непроглядной черноте, и вместе с раскатами приближающейся грозы начали смятенно метаться ветви вековых лип, резко выхваченные из тьмы вспышками молний.

Через короткое время вместе с гулким потоком несущегося ливня в одуряющую духоту сиреневого сада влилась ледяная, первозданная свежесть, и Сибирцев широко распахнул окна и дверь в комнату. Слава богу, все-таки это была гроза.

Великая сила, орошающая землю, впивалась в его жилы, появилась неясная еще легкость, кожа, впитывая взрывы электрической бури, покрылась гусиными пупырышками, холодели щеки и ладони от надвигающихся пе­ремен.

Гроза скоро продвинулась на север, оставив после себя мелодичное журчание воды в старом водостоке да торопливый шорох капели в ближних кустах.


6

Уходили крупным наметом, кровенили нагайками истомленных, взмыленных лошадей. Атаман застрелил казака, пытавшегося отстать от отряда, а может, и не думал он отставать — просто повалился из седла от смертельной усталости. Добил его в упор из нагана подхорунжий Власенко, уже разутого, распростертого на земле. Хмуро взглянул на атамана: ведь уговаривал же идти к Дону, а здесь что? Разоренные до полной невозможности деревни: ни коню корму, ни себе. И красные на горбу сидят, передыху не дают. Так нет же, в Заволжье поворотил коней, а черт его, это Заволжье, медом ему там намазано?..

Воспользовавшись неожиданной передышкой, казаки сползали с седел, валились на землю, тяжело дыша, холодя лица и руки в колкой росной траве и вдыхая забытый тревожный дух теплой земли, прошлогодних прелых листьев и хвои.

Хоть и сердился Власенко на атамана, однако не мог и не отметить чутьем бывалого казака, что держался тот молодцом. Был атаман молод, худ, но жилист и крепок той крепостью, которая идет не от земляного извечного крестьянства, а от долгой беды и привычки терпеть ее, не поддаваться и не казать свою слабину. Словно бы давнее, затаенное горе однажды и навсегда прихватило его, и носит он его в себе постоянно, не допуская близко никого и стойко перенося свое одиночество. Нередко он становился жесток предельной жестокостью бывших офицеров. Жестокостью, продиктованной ему, видно, знанием своей собственной, непонятной другим, правды. Ну, как нынче, к примеру.

О прошлом атамана Власенко толком и не знал. Встретились они у Вакулина, бывшего тогда командиром караульного батальона при Усть-Медведицком окружном военкомате. Вакулин загодя подбирал себе верных людей, таких, как вот он — Власенко, потомственных казаков, прошедших великую войну и имеющих много причин ненавидеть новую голоштанную власть москалей. Таким же, как стало ясно, оказался и бывший подпоручик, пробиравшийся с Дальнего Востока через Маньчжурию и Туркестан на Дон, к Деникину. На чем они сошлись — Вакулин и под­поручик, — Власенко не знал, но только вскоре командовал тот отборной сотней и быстро показал себя в деле решительностью и жестокостью приказов. А позже стал он сот­ником.

В середине декабря двадцатого года выступил Вакулин в Михайловской слободе против Советов, однако продержаться сумел недолго: через два месяца настигла его красная пуля в жарком бою на реке Чир. А уцелевших увел новоиспеченный сотник, ставший после Вакулина атаманом, на север, к Борисоглебску, где и влились они в первую армию Антонова, командовал которой полковник Богуславский.

Но, знать, прогневили судьбу славные защитники веры и отечества. Снова не прошло и двух месяцев, как от их полка едва ли сотня наберется. Тут даже и неопытному глазу видно, что нового боя с красными уже не выдержать. Самая пора вернуться на Дон, тихо осесть на хозяйстве, затаиться и ждать. Так нет же, будто осатанел атаман.

Он и сейчас не сошел с седла, сидел по-прежнему прямо и с неприятной, ускользающей усмешкой, от которой перекатывались на скуластых щеках белые желваки, наблюдал за поверженным наземь своим воинством.

Ишь, развалились! Будто он устал меньше ихнего…

Власенко, надо отдать ему должное, рубака отчаянный, но больно уж недалек умом. Что втемяшится — колом не вышибешь. Пожалуй, все они — донцы — таковы. Дали им господь и государыня землю золотую, хватку крепкую, казачью, хозяйскую, а подале тына своего глядеть не научили. Потому, видать, и раскололся Дон, что сумбур в баш­ках. Что им белые, что красные — один черт, как станичный круг постановит. Драться умеют, а спроси: чего ради? — ответят: приказано. Да… Пока есть силы держать их в суровых вожжах, много можно успеть. Но, не дай бог, почуют твое бессилие или неуверенность — все, финита. Атаман им нужен, голова. И никакой говорильни!..

— Власенко! — атаман взглянул в раздраженные глаза подхорунжего и сердито свел брови к переносице. — Ну!

Тот отвел взгляд и потянулся отпустить коню подпругу.

— Поднимай людей! Живо! Хочешь, чтоб все околели в этом болоте?

Атаман достал из седельной сумки грубо сработанную самодельную карту, развернул ее и прикинул, где они могли теперь находиться. Судя по всему, отряд уже вошел в Моршапский уезд. Позавчерашний бой под Козловом, где доморощенные антоновские стратеги уложили свой отборный кавалерийский полк, вынудил атамана принять наконец самостоятельное и крутое решение. И путь, выбранный им, был единственно верным, хоть и весьма нелегким. В Заволжье. Там, по слухам, разворачивается штабс-капитан Попов. Не Антонов, конечно, и не армия у него, но ведь и не станет он, поди, как Александр-то Степанович, дьявол его забери, кидать конницу против бронеавтомобилей. Вовсе очумел Антонов — от полков одни названия, тысячами кладет людей…

Умны красные, понимал атаман. Это с год назад мог гонять их Антонов в хвост и в гриву: какой страх от тех случайных гарнизонов, продотрядов, комбедов?.. Налетел, вырезал всех до единого, пшеницы им в брюхо — и айда дальше. А ныне стянули они войска. Это уже не гарнизоны, это — регулярная армия. Знал атаман, что такое дисциплинированная, хорошо вооруженная, сытая армия. Пишут в своих газетах, листовках: преследовать до полного уничтожения. И похоже, так оно и будет. Неужели не видят всего этого ни Антонов, ни главком его Токмаков, ни, наконец, Богуславский — кадровый, старый офицер?.. Не желают видеть… Выходит, скоро каюк Антонову. Ну, а коли самому каюк, так чего ждать остальным? Нет, только уходить. Сотня, конечно, сила не бог весть какая, но при уме да при хорошей удаче можно попробовать начать сначала. В Заволжье…

И еще один аргумент имелся у атамана в пользу принятого им решения. Сейчас красные основной свой удар нанесут по главной группе Антонова: на Кирсанов, Инжавино, Пахотный угол. В Моршанском же уезде сил у них не имеется. Впрямую на Саратов не пройти — заслоны крупные. Но ведь и ближний путь — не всегда прямой. Идти надо севернее, лесами и болотами, там, где нет застав и гарнизонов, идти не кабаном — напролом, а лисой, петляя след, тайно, сохраняя силы для последнего броска.

Не хочет понять Власенко, что Дон для них потерян. Если и не навсегда, то на долгое время — уж это точно. Потому так важно именно сейчас сбить с хвоста преследователей, оторваться, не дать себя обложить — и уходить, уходить днем и ночью. Только уходить… А всех недовольных — пусть злобятся! — немедленно в расход, чтоб свидетелей не оставалось.

— Власенко! — снова позвал атаман, укладывая карту в сумку. — Через двадцать верст привал. А его, — он показал нагайкой на труп, — убери с дороги и брось тут. Нечего с дерьмом возиться.

Поднимались молча и словно бы отрешенно взбирались в седла. Видно, не было сил даже выматериться от сердца, а может, подействовал пример того, которого за ноги отволокли в кусты.

И снова хмурая лесная дорога, сырая болотная гниль да чавкающий звук копыт в непросохших лужах.

Ночная гроза застала врасплох Хоть бы деревня захудалая, хутор бы какой, так нет же, вымокли, озлобились — легче село спалить, чем простой костер развести. А молнии полосовали низкие тучи и беспрерывно, словно окружила их тут вся артиллерия красных, рвал барабанные перепонки грозный, как небесная кара, гром. Даже бывалый Власенко, заметил атаман, невольно крестился, когда обвал был особенно силен. Потом гроза ушла на север, затихла вроде, а с юга и попозже — с востока опять стал наваливаться отдаленный гром, и его уже теперь не могло бы спутать с любой грозой ни одно солдатское ухо: била артиллерия. И всем стало ясно: била по Антонову. Значит, бон продолжался и надо быстрей уходить.

Медленно поднималось солнце, рассеивая голубоватый низинный туман. Небо было высоким и безоблачным, вымытым грозой, оно наливалось огнем и, по всему видать, снова предвещало день жаркий и трудный. В прозрачной его пустоте громче стала слышна отдаленная канонада, приглушаемая до поры лесной сыростью. И сам лес пошел помельче, чаще стали попадаться опушки, затемненные по закраинам густым сосняком.

Ближе к полудню, когда вовсе уже невмоготу стало дышать горячим настоем сосновой хвои и воздух начал плавиться и куриться над дорогой, атаман выбрал одну из полян, достаточно широкую, с высокой и темной, похожей на осоку, травой в глубине, что определенно указывало на присутствие здесь родничка, и разрешил спешиться, чтоб перед следующим броском подкормить лошадей да и самим наконец прийти в себя.

Негромко переговариваясь, казаки расседлывали лошадей, отпускали подпруги, вели в глубь поляны к родничку; на затемненной стороне заструились легкие дымки: разводили небольшие костры; добывали из седельных сумок последние свои припасы, располагались кто где, некоторые уже спали, хрипло и трудно дыша.

Неопределенность — хуже усталости. А для большинства впереди не было никаких видимых перспектив. Оттого и шума обычного, какой бывает на привалах, не слышалось, так, случайно брошенная фраза, но больше отделывались приглушенным ворчанием, покашливанием, похмыкиванием и другими, ничего не значащими звуками.

От родничка вернулся с котелком Власенко, жестом предложил атаману напиться. Тот принял котелок с ледяной, обжигающей горло, водой. Остатки вылил на ладонь и протер задубевшее лицо: сразу охватило свежестью, а ноздри ощутили неуловимый до того запах весенней листвы и горьковатого дыма.

Власенко разостлал потник, бросил седло под голову и завалился на спину.

— Ну, — сиплым, после ключевой воды, голосом, не открывая глаз, спросил он, — кого следующего, атаман?

— Ты это дело брось, ты меня не серди. Слышь, Власенко? Не серди без пользы. Голова — она у каждого одна, что у тебя, что у меня.

— Голова голове рознь, — примирительно пробурчал Власенко.

— Ну, то-то… Как считаешь, оторвались?

— Навроде со следа-то сбили. Надолго ли, тут вопрос имеется… Не пойму я тебя, Григория, разрази меня гром, не пойму. — Власенко приподнял голову и в упор посмотрел на атамана.

— У тебя ведь два “Георгия”? — усмехнулся атаман, блаженно растягиваясь на траве и пошевеливая занемевшими плечами.

— Три. Самую малость не дотянул до полного банта.

— Надо полагать, за дело получил. А потому и порядок должен помнить. Иль забыл?

Власенко тоже криво усмехнулся и поерзал головой по скрипучей седельной коже.

— Что ж, может, у тебя свой какой резон имеется, бог тебя прости… Только где ж он, этот порядок? Али слеп я, не вижу? Так ты, поскольку атаман, ткни меня, как слепого кутенка, куды следует, глядишь, и прозрею… Али тут тебе нет резону?

— Не гони коней, Власенко, не гони. Всему свой черед. И прозреешь, и ткну, коли нужда заставит… Ты откуда родом-то?

— С Медведицы. Станица Кепинская, слыхивал о такой?

— Может, и слыхал… А чем же она знаменита?

— Сады у нас богатые. Бахчи. У батька моего кавуны зрели, не поверишь, в два обхвата. — Власенко растопырил руки: — Во! Всем куренем зараз не осилишь… А в пойме, как свечеряет, соловушка бьет. Ах ты, сладкая ж моя птаха, мать ее в три господа!.. Было, Григория, да прошло…

— Домой-то хочешь воротиться?

— Да кто ж того не хочет?.. До хаты я бы с милым сердцем, только вона где та моя хата… — Власенко отстранение махнул ладонью в сторону далекой канонады.

— Ну вот, а говоришь, ткни как слепого кутенка. Сам, поди, соображаешь, что напрямки домой не дойти. Перекрыли нам дорогу туда. Крепко перекрыли, Власенко. Только ведь то ж дурак прямой путь выбирает. Умный и стороной обойдет, коли случится такая необходимость. Ты вот газеты на курево переводишь, а их сперва читать надо.

Власенко с явным недоверием посмотрел на атамана.

— Гляди не гляди, но выходит из тех газет, Власенко, что одна у нас дорога, пока, конечно, и ту большевики не отрезали — за Волгу. Ты — человек служивый и должен знать, что с армией шутки не шутят.

— Дак то как сказать… Обходились покудова.

— То-то и оно, что покудова. Сил у них не было, вот и гулял Александр Степаныч. А нынче — ты прикинь — мир с Польшей, кончился Антон Иваныч Деникин. Днями, ты, может, не знаешь, два наши полка у Токмакова целиком перешли к большевикам. А в “прощеные дни”, месяц назад, так тысячами валили сдаваться. Соображаешь? А мы все хорохоримся. Обходились покудова… Больше не обойдется, Власенко. Ни Антонову, ни нам с тобой. Это те, на ком вовсе крови нет, еще могут рассчитывать на что-то А тебя я в деле видал, да и не я один. Многим мы тут по себе память оставили. Потому одна у нас дорожка… За Волгой, знаю, есть верные люди. Да и народ иной там, глядишь, ко двору придемся. Сибирь поможет, у них тоже большие дела заворачиваются.

— А ежели и туда армия придет?

— Придет, конечно, но не сразу. С год, думаю, продержимся. А после, как маленько уляжется… память, Власенко, память, тут ты к дому и заворотишь. Вот те и весь мой резон.

Задумался Власенко. Долго молчал, словно бы переваривая сказанное атаманом, ворочался с боку на бок, грыз сухой стебелек полыни, зло сплевывая горечь, потом сел и оглядел спящих вразброс казаков. Из брючного кармана вытащил кисет с табаком и аккуратно сложенным листом газеты, отпечатанной на тонкой папиросной бумаге. Развернутый, потертый па сгибах лист затрепыхался в руках Власенко, со смутным беспокойством и недоверием рассматривающего на просвет нечеткие серые слова.

Атаман, прикрыв глаза ладонью, наблюдал за подхо­рунжим.

Наконец Власенко буркнул себе под нос что-то неразборчивое, похожее на матерок, и, оторвав от газеты малую полоску, стал сворачивать самокрутку.

— Читал я днями вот в такой же газетке, — лениво заговорил атаман, — “Красное утро”, что ли, не помню… Двое наших орлов схорониться решили от большевиков. Землянки себе отрыли под болотными кочками. Так, чтоб, значит, только поместиться, всего и делов. Кочками накрылись, тростинки для дыхания приспособили. А тут, на грех, не красные, а стадо коров. Одна возьми да и ляпни блин на тростинку. Прошло время, вылез один наружу, глядь, а второй-то уж давно богу душу отдал. От коровьего дерьма задохся. Вот и сидел тот страдалец да слезы лил над трупом товарища, пока его не взяли большевики. Так и написано было: мол, гибнет антоновщина, придавленная коровьим навозом…

— Вишь ты, как оно вышло, — пробормотал Власенко, дожигая в кончиках пальцев окурок. — Что в лоб, значица, что по лбу — одна хреновина. Да… Ну, тады вот тебе и мой сказ, Григорич. Ты — атаман, ты и веди. И я с тобой, коли одной веревочкой повязаны… Хучь и свербит душу, однако нутром чую, правду ты баешь… — Он еще помолчал и сказал уже самому себе: — Дозоры пойти выставить, не ровен час… Вот жизня сучья…

Оставшись один, атаман перевернулся со спины на живот, уткнулся лицом в траву. Увидел: ползет маленький черный мураш по тонкой былинке. Вверх ползет, а куда! Былинка-то кончается, и ничего дальше, не прыгнешь, не улетишь. Ткнул ногтем — мураш свалился, но через миг снова настойчиво карабкался вверх, к пустоте. А может, к солнцу?.. Глупые, ненужные мысли.

Приподнявшись на локте, атаман огляделся, ища глазами муравейник, но ничего похожего поблизости не было. Эк тебя занесло, бедолага, — вздохнул он.

Сам того не подозревая, тянулся и атаман, подобно тому мурашу, полз, карабкался, а куда — самому господу неизвестно. Двадцать с небольшим лет за спиной, и впереди — та же пустота. Все, что было и что могло только быть, уже прошло, и память о том лучше не хранить. Нельзя хранить- так вернее. То — за чертой. Знал он, что ничего не найдет на родном пепелище, тогда зачем же так тянуло его в родные места?..

Вдруг закралось сомнение: убедил ли он Власенко? Должно, убедил. Правда, хоть и горькая, всегда убеждает. Смотря, конечно, как ее поднести, эту правду. После того инцидента с казаком, понял атаман, нужна была только правда, иного и не мог принять упрямый подхорунжий. Принять умом, не сердцем. Всякий истинный казак, убежден был атаман, напрочь лишен какой бы то ни было сентиментальности Его бог — необходимость, сиюминутная логика. А после — обойдется… Убедить Власенко — значило убедить, сломить и всех остальных.

Атаман снова перекатился на спину и закрыл глаза…

Грохот налетел неожиданно.

Еще не понимая в полусне, что произошло, атаман вскочил на ноги и увидел, как в пыльном облаке по дороге промчалась бричка, поливая поляну из пулемета, а за ней, стреляя на скаку, промелькнули несколько верховых. Атаман заметил, бросаясь к своему расседланному коню, как бежали из глубины поляны, паля в белый свет, расхристанные казаки, падали и снова вскакивали, матерясь и размахивая руками.

Мгновение — и бричка скрылась. Подбежал, прихрамывая, Власенко, он, как загнанная лошадь, широко разевал рот и сжимал правой ладонью расползающееся по левому рукаву багровое пятно.

— Опоздали, мать… — хрипло выдавил он, и лицо его перекорежило.

Казаки исступленно затягивали подпруги, сбиваясь толпой посреди поляны, вваливались в седла, передергивали затворы винтовок и обрезов.

— Спокойно, Власенко! — прикрикнул атаман, чувствуя, как минутная растерянность уходит от него. — Ранен?

Власенко заскрежетал зубами.

— Эй! — властно приказал атаман, перекрывая общий испуг. — Санитара сюда!

Подбежал казак и, закатав рукав гимнастерки у Власенко, стал перетягивать рану бинтом.

— Навылет. Кость не задело, — наблюдая за перевязкой, сказал атаман. — Ну, Власенко, докладывай!

— Повел я дозор, Григорич… — морщась от боли, стал объяснять подхорунжий. — Только к дороге, а тут они. Из станкача… Троих хлопцев наповал, а меня… вот…

К дороге ускакал десяток казаков.

— Разведка или случайные, как полагаешь? — снова задал вопрос атаман, и не столько даже Власенко, сколько самому себе. — Неужели догнали?..

— Не, атаман, — подхорунжий взглянул виновато, — те, которые случаем. Мала их сила до разведки… Слышь, Григорич, вдогон бы, а?

— На наших-то конях? — гневно сощурился атаман. — Ты в своем уме? И пулемет у них. Зря людей положим.

От дороги возвратились казаки, везя поперек седел уби­тых. Отдали трупы на руки подбежавшим товарищам, те положили их в ряд на землю. Сняли фуражки, папахи, ждали, глядя на атамана.

Атаман обвел взглядом их мрачные и осуждающие глаза, затянул ремни на гимнастерке и, тяжело ступая, пошел к убитым. Остановился, холодно оглядел их, разные при жизни, но такие одинаковые в смерти, небритые и бесстрастные лица, застекленевшие зрачки и, отвернувшись, негромко сказал:

— Погибшим в бою — честь и память. Убитых за нашу землю, за поруганную казачью волю предать земле. Времени у нас нет, но мы не бросим своих товарищей непогребенными. Ройте братскую могилу вон там, у дороги, чтоб каждый проезжий знал: здесь лежат с миром свободные русские люди…

Атаман снова взглянул на убитых и коротко перекрестился. За ним трижды широко осенили себя крестом остальные казаки…

К вечеру, когда спала жара, вернулись разъезды, посланные атаманом на десяток верст назад и вперед по дороге. Они сообщили, что никакого движения не обнаружили. Пусто было и на тракте, и на малоприметных лесных дорогах. Атаман окончательно успокоился: значит, действительно то были случайные, может, продармейцы, может, какая власть местная.

Наконец тронулись, втянулись в узкий меж сосен коридор песчаной дороги, пахнущей горячей дневной пылью; уходили молча, оставляя на самом краю поляны, у дороги, невысокий холмик с грубым крестом и светлой дощечкой, прибитой к нему. На той дощечке чернильным карандашом атамана было написано, что здесь покоятся с миром свободные русские люди. И вое. Буквы были четкие, прямые, без всяких витков и закорючек.


7

Послегрозовое прохладное утро принесло Маше исцеление. Резкий упадок сил, сваливший ее вчера в постель, сменился жаждой какого-либо немедленного действия, напряженным ожиданием скорой перемены, быстрое приближение которой она вдруг ощутила. Вместе с вялостью мышц исчезла наконец изнуряющая боязнь услышать правду, вернее — подтверждение этой правды. Словно кончилось разом утомительное и бесполезное сидение у подушки безнадежно больного близкого человека, отвыли свое старухи-плакальщицы и снесли свежеструганый гроб на старый погост у церкви, где за семейной оградой давно почили и отец, и бабушка, и дядья — вся многочисленная когда-то родня Сивачевых.

Утро требовало дела. Маша упруго сбежала по разноголосо стонущим ступенькам со своей мансарды, мельком подумав, что все расшаталось, одряхлело и, как ни старайся, уже не поправишь; столкнулась на террасе нос к носу с матерью, имевшей вид растерянный и перепуганный.

— Машенька, — тревожно зашептала она. — Михаил-то Александрович ушел…

— Как ушел?

— Заявил, что для пользы дела должен ходить, взял палку и… откланялся. Я старалась, доказывала, как могла, что это нелепо в конце концов, и вообще… Больному нужны покой и пища. Сон. А он только рассмеялся, — Елена Алексеевна в изумлении округлила глаза, — и пошел в деревню.

— Давно? — в голосе Маши мать не уловила ни удивления, ни беспокойства — одно простое любопытство.

— Давно… Но разве ты считаешь это естественным?

— Ну конечно же, мамочка! — рассмеялась Маша, чем испугала мать еще больше. — Человек встал на ноги, зна­чит, он должен ходить. Правильно делает. Молодец. Что же тут противоестественного?..

— Ма-а-ша! — прошептала Елена Алексеевна. — Что с тобой? Ты сегодня… ну, как бы сказать… на себя самое не похожа. Я рада, дитя мое, что ты улыбаешься… даже смеешься, но что-то меня в тебе очень тревожит. Очень!

— Ах, мамочка, не обращай внимания. Жить-то ведь все равно надо… Дай-ка мне лучше пожевать чего-нибудь, и я побегу за ним. Есть хочется — спасу нет!

Елена Алексеевна как-то сникла, и в ее опущенной голове, безвольно порыхлевшей фигуре, слабо шаркающей походке Маша вдруг отчетливо увидела старость. Тяжелую, неотвратимую беду во всей ее безысходности.

— Мамочка… — вырвалось у Маши, но мать, не слыша, уходила в глубь коридора, будто засасывала ее туда плотная темнота.

Солнечный свет, упавший в комнату Сибирцева через открытую дверь террасы, лежал на полу ярко-желтым ромбом, трепеща и подрагивая робкими тенями листьев. И было в нем столько живого и ласкового, что Машина тревога рассеялась, разве лишь на самом донышке души оставалась еще тихая грусть.

А короткое время спустя, растормошив и зацеловав мать в скорбно слезящиеся глаза, Маша бежала через сад, подныривая под влажные еще ветки и на ходу откусывая от горбушки хлеба.

Усадьба Сивачевых стояла на отшибе, там, где пыльная дорога, широко раздвинув порядки домов, скатывалась под уклон к Утице — извилистой и юркой речонке, вьющейся в зарослях горбатых ив, черной ольхи и крапивы. Барский сад подступал к самой воде и, высасывая влагу, собирался, видно, до осенних дождей сохранять зелень. Он вообще казался оазисом среди рано усохшей по весенней жаре мишаринской растительности. Одиноко торчали во дворах ржавые тополя и липы, серой щетиной затягивали усадьбы низкорослые конопляники.

Поднимаясь на взлобок, Маша услыхала ритмичные, глуховатые удары по железу, доносившиеся от дальних домов, откуда-то, видимо, из-за церкви, высокий шатер которой указательным перстом упирался в белесое небо. Подумав, Маша решила, что искать Сибирцева надо, по всей вероятности, там, где люди, и пошла, определяясь по железному стуку, загребая старенькими башмаками прохладный утренний песок.

Так добралась она до обширной, почти квадратной площади, одну сторону которой замыкала солидная, красного кирпича церковная ограда с массивными коваными воротами, а с противоположной стороны протянулся двухэтажный парфеновский дом. Нижний его этаж представлял собой лабаз, сложенный из беленного известкой кирпича, а верхний — жилой — был деревянный, крашенный зеленым, и вдоль него по фасаду тянулась галерея с пузатыми столбиками и балюстрадкой. На галерею вела широкая лестница. Здесь теперь размещался сельсовет, и потому с конька крыши свисал линялый флаг. Был Парфенов прасолом, торговал скотом и хлебом, как отец и дед его, но ушел с белыми, и с тех пор не слышали о нем в Мишарине.

Маша оглядела пустынную площадь, кое-где вымощенную булыжником, но никого не обнаружила. Железный стук между тем стал громче, можно было различить даже голоса споривших мужиков. Обойдя площадь, Маша наконец увидела в глубине узкой улочки, сбегавшей к оврагу за церковным кладбищем, небольшую группу людей, собравшихся возле сруба старого колодца. “Наверно, Михаил Александрович там”, — решила она.

Чернобородый сельский кузнец дядя Матвей на вбитом в бревно обухе топора правил гвозди и скобы, вокруг валялись бревнышки разобранного сруба, чурбаки, окованный железными кольцами ворот с колесом Наверно, собрались миром чинить колодец. А рядом стояли и сидели мужики и дружно дымили “козьими ножками” — так назывались их самокрутки. Однако Сибирцева среди них не было.

При виде Маши мужики примолкли, кое-кто даже загасил в песке окурок, смотрели выжидательно. Дядя Матвей поднял голову, почесал широкую цыганскую бороду и, ее-, село подмигнув Маше единственным глазом, отложил в сторону молоток.

— День добрый, Марья Григорьевна, — приветствовал он и, привстав, стал отряхивать фартук.

— Здравствуйте, дядя Матвей, — улыбнулась Маша. — Я хотела спросить…

— Спрашивай, голубушка, спрашивай, — кузнец шагнул ей навстречу. — Кого ищешь?

— Дядя Матвей, — Маша слегка запнулась. — Вы не видели?.. Здесь не был Михаил Александрович?

— Это кто же таков? А? — снова подмигнул кузнец.

— Михаил Александрович… Он болеет. С палочкой…

— Тот, что у вас в усадьбе проживает? Этот, что ль? Маша смущенно кивнула.

— Ну, тогда ищи его у Егорки. У него он, в пристроечке, поди, — кузнец кивнул за церковную ограду.

Маша тоже кивком поблагодарила и уже повернулась, чтобы уйти, но дядя Матвей в два шага догнал ее и, тронув локтем, негромко спросил:

— А скажи-ка мне, Марья Григорьевна, голубушка, кто он, этот Михаил-то твой Александрович? Откуда прибыл, коли, конечно, не секрет? Хороший он человек али как?

Маша взглянула на кузнеца. Высокий, с мускулистыми, обнаженными по локоть и поросшими черным волосом руками, стоял он перед ней, и глаз его был чуть прищурен. И тон, каким спросил он о Сибирцеве, был очень серьезен.

— Он с Яшей был… — запинаясь, заговорила Маша. — Там… А Яша погиб…

Кузнец печально и понимающе покачал головой.

— Его ранило. Очень сильно. И доктор сказал, что ему надо отлежаться. Вот мы и привезли Михаила Александровича сюда… Он еще не выздоровел.

— Значит, думаешь, человек он…

— Хороший! — перебила Маша и слегка покраснела.

— Ну-ну, — ухмыльнулся и тут же погасил улыбку куз­нец. — Хороший, говоришь?.. Поглядим. Так-то он в разговоре навроде не барин. Поглядим, да… Ну, ступай к Егорке. Там они оба. — Он помолчал и добавил: — Ну-к, пойдем, Марья Григорьевна, провожу тебя малость. — Он обернулся к мужикам, махнул рукой: — Давайте, робяты, собирай помалу…

Сибирцев, между тем только что выбравшись из церковных подвалов, сидел в крохотной клетушке деда Егора и стряхивал с плеч и локтей пыль и паутину. А сам дед цедил через тряпицу квас из большой четвертной бутыли.

Ощутимо ныла спина, болели мышцы ног — все-таки напряжение было чрезмерным, рано вскочил с постели. Но Сибирцев не жалел, что потратил столько усилий и смог, по сути, сверху донизу, от колокольни до подвалов, довольно внимательно обследовать церковь. Были тому весьма серьезные причины.

Еще ранним утром, по холодку добравшись до церкви, он увидел мужиков, что разбирали старый сруб. Присел с ними, покалякал о том о сем, угостил табачком. Начали, как водится, с погоды, с небывалой доселе ранней жары. Мужики сокрушались, что земля горит, и даже давешняя гроза обманула ожидания — влага паром вышла, не впиталась, разве что пыль прибила, оттого, видать, и с хлебушком будет плохо, совсем плохо, и за какие грехи?.. Но едва беседа коснулась разбойных налетов в соседних уездах, слухи о которых приносили проезжие люди, мужики будто завяли, — чего, мол, зря воду-то толочь, слухи, они слухи и есть может, и грабят, а может, и нет, у страха, известно, глаза велики. Самих-то пока бог миловал, еще, поди, накличешь на свою голову. Пожалуй, один только кузнец, — понял Сибирцев, что это о нем говорил Баулин, — остро сверкнув глазом, заявил, что всех бандюков надо связать и в дерьме утопить, а не ждать, пока пожгут губернию. Но мужики отмалчивались, не то опасаясь незнакомого им человека, не то держась своего мнения на этот счет, отличного от мнения кузнеца. Так и не понял Сибирцев… Однако кузнец ему приглянулся прямотой и ясностью суждений. Резкий мужик и знает себе цену. В общем, не склеилась беседа, хотя и ощутил Сибирцев общее настроение какой-то апатии и подавленности. Прав был Баулин: му­жик загодя чует беду.

Щурясь от дыма самокрутки и незаметно разглядывая мужиков, Сибирцев никак не мог ответить себе на вопрос, еще со вчерашнего вечера застрявший в голове: кто, кто из них мог знать о поповском оружии, — но встречал взгляды усталые и равнодушные. А после беседы с отцом Павлом отчетливо понимал и свое двусмысленное положение — и оттого не имел права сейчас лезть, что называется, на рожон.

И тут чертиком из коробки появился вчерашний дед Егор. Егор Федосеевич, как немедленно стал его величать Сибирцев, чем, возможно, заслужил особое доверие старика. Был дед Егор, похоже, уже под хмельком, и, когдаприблизился, Сибирцев ясно различил исходивший от него сивушный дух.

— Причастился, поди, Егорка, с утра раннего? — насмешливо поинтересовался кузнец Матвей, вызвав заметное оживление остальных. — Что, али нынче праздник какой?

— Им-та с батюшкой кажинный день праздник… — непонятно — не то с осуждением, не то с завистью — протянул кто-то из мужиков. Его реплику поддержали вздохами и смешками.

Но дед Егор не обратил внимания на насмешки. Увидев Сибирцева, он словно прилепился к нему.

— А я, Михал Ляксаныч, — хихикал он, утирая тыльной стороной ладони беззубый рот и заросший редкими п>чками волос маленький подбородок, — с утречка-та и тюкнул. Батюшка наш скок в бричку и кричит: “Па-ашел!”, — а мне: “Гляди, Ягорий!” А чё? Отцу Павлу — по делу, к соседу, а можа, еще куды — в уезд али в губернию. А нам — к матушке, — старик опять захихикал, погрозил сам себе пальцем. — К матушке причастииа, поскольку сами батюшка оченно любять…

Дед Егор уселся на бревнышке, по-татарски подвернув под себя босые пятки. Был он в длинной, распахнутой на груди рубахе и грубых портках. И то, что он рассказывал, вероятно, было давно уж всем известно. А потому, послушав его поначалу, посмеявшись малость, мужики снова приступили к делу: кто подтесывал бревно для сруба, а кто, спустившись в колодец, вычерпывал ведром гнилую воду с песком и тиной, — словом, все, кроме деда Егора и Сибирцева, принялись за работу.

— И-эх! — с восторгом продолжал дед Егор. — Светлой души женщина — Варвара Митарьна, а уж доброты несказанной, узрит господь, надо понимать, воздасца ей благостью, сердешной. “И где ж эт вы, милай друг Ягорушка, вчерась-та с батюшкой, а? На-ка вот чарочку!” А я: “Да недалеча, матушка, пошли те бог здоровья за милость твою”. — “Батюшка, — баить, — прибыли в сумруке, ета в полной, значица, расстроенное™, и всю ноченьку не спали. А не жалаешь ли еще, милай друг Ягорушка?” — “Как жа, матушка, с превеликим, значица удовольствием, дай те господь”.

— Уехал, стало быть, Павел Родионович, — негромко и как бы вскользь заметил Сибирцев и поднялся, оглядываясь. Никто не обратил на него внимания. Только кузнец поднял голову, посмотрел внимательно и кивнул, прощаясь. Сибирцев медленно, опираясь на палку, пошел к площади, дед Егор, подпрыгивая ощипанным петушком, за ним.

— Уехали, уехали, как жа, — подтвердил он, когда отошли на довольно приличное расстояние. Он с дурашливой опасливостью искоса взглянул на Сибирцева. — Как не уехать! Сели в бричку и мне: “Гляди, Ягорий, полный чтоб, значица, молчок!”

— Жалость-то какая, — пробормотал Сибирцев. — А мы договорились было, что поможет он мне каким-то там своим снадобьем… Уехал… А надолго ли, не сказывал?

— Как жа не сказывали? — удивился дед, но тут же будто спохватился: — Не, не сказывали. “Па-ашел!” — кричить. И уехали.

— Прямо с утра? — усомнился Сибирцев.

— Истин бог! — дед перекрестился. — Еще темно было. Сели в бричку… Михал Ляксаныч, голубчик, можа, я чё помогу? А? Бабка и с дедкой мои вон кады населению пользовали от всякой болести. Травкой али корнем. Божьим словом, сказывали, тожа можно. Нужному святому какому молитву вознесть… Никола Чудотворец — он от всяких бед и напастей. Еще от потопления. А священномученик Антипий — етот от зубной боли. От глазной, сказывают, — Казанска богородица, а от головной — Иоанн Предтеча. Ежель у младенца родимчик али друга болесть — тута великомученик Никита и Тихвинска богородица. А Ягорий-великомученик — етот скот от зверя хранит, а Флор и Лавр…

“Не выдержал, отец Павел, крепко, значит, тебя прижало”, — думал между тем Сибирцев, краем уха слушая дедовы рецепты святой аптеки. И вдруг вспомнил, как зимой шестнадцатого года пришел под Барановичи опломбированный спецвагон, поговаривали — от самой государыни. Ждали медикаментов, бинтов вовсе не было, вошебойки устраивали из раскаленных на кострах железных бочек. Сунулись тогда в вагон, а там — иконки, образа святые. Интересно, были там Флор и Лавр, предохраняющие от конских падежей, или на военные действия их святость не распространяется?

“Да, батюшка, припекло тебе хвост… Куда ж ты подался? Неужто — в уезд? Торопишься. Это уже не проверка, это, похоже, паника… Или своих предупредить по­спешил.?..”

— А неопалимая купина — ета от пожара…

— А от огнестрельных ран есть что-нибудь? — поинтересовался Сибирцев.

— Ну как жа! — обрадовался дед. — Тута, значица, отвар на девяти травках, увнутрь, а понаруже — втиранья особая, мазь така целебна. Как не быть, есть. А от внезапной смерти — ета уж великомученица Варвара, завсегда она. А ежель от трудных родов — тады великомученица Катярина.

— От внезапной-то смерти, по нынешним временам, Егор Федосеевич, — вздохнул Сибирцев, — полагаю, не спасет никакая Варвара. Ну, а что касается трудных ро­дов… Да… Батюшка, стало быть, в большом расстройстве отбыл? — Он озабоченно покачал головой.

— Так ить, милай, весть та, знать, не хороша…

— Да, весть, я ему нехорошую…

— Во-во, темно было, а они — в бричку. Надо понямать, к Маркелу уехали, куды еще?..

— Это какой же Маркел? — спросил Сибирцев так, словно знакомое имя случайно выпало из его памяти.

— А ну как жа! Свояк ихний. В Сосновке они, в Совете состоять. Эта недалече, верст тридесять и будеть.

— Ах, вон кто… Не сказал, когда воротится?

Дед отрицательно помотал головой.

Сосновка… Почти ничего не говорило это слово Сибирцеву. Кажется, Илья Нырков упоминал, что подходит туда железная дорога, значит, крупное село. Больница вроде есть, училище. И все. Немного… Что ж Илья-то? Взял на крючок попа, а его родственниками не поинтересовался? Бывший кадет Кишкин — это все на поверхности, такие связи и не скрывают

Еще в Сибири, в иркутской милиции, частенько приходилось Сибирцеву раскручивать дела кадетов, эсеров, особенно последних. Большие они мастаки по части маскировки. Решительные, жестокие, долгий опыт подполья у них, толковая и глубокая агентура. Как хрен на огороде. Потянешь — и вроде выдернул, ан нет, самый-то корень глубже сидит. По весне, глядишь, опять стрелку выбросил. Копать надо, только копать — и брать шире, не жалея труда и пота… Вот теперь и Маркел появился.

После разговора с Павлом Родионовичем Сибирцев был убежден, что оружие, о котором в волнении проговорился поп, должно быть где-то здесь, под боком, но сейчас, услышав о Маркеле, он усомнился в своей недавней твердой уверенности. Начать с того, что оружия, судя по той интонации, с какой о нем было сказано, немало. Где ж его держать? В огороде, что ли, в яме? Вряд ли. Село небольшое, все на виду. В храме? Там, конечно, есть подвалы, куда посторонний взгляд не заглядывал, а уж в подвалах тех такие тайники, что и черт ногу сломит. Однако, случись обыск, именно с храма и начнут чекисты, и все подвалы “перевернут вверх дном” — поп это знает. Следовательно, рисковать не станет. У кого-нибудь из знакомых или особо доверенных людей, церковных служек, вроде вот этого дедки? Тоже большая натяжка. Их ведь тоже без внимания не оставят…

Конечно, с точки зрения железной конспирации, вел себя вчера отец Павел неосмотрительно, но его можно понять. И обстоятельства сложились для Сибирцева более чем удачно, и общие знакомые нашлись, и, главное, слишком уж велико было желание верить, что Сибирцев — свой… А сам-то — смел! На анафему большевикам с амвона не всякий решится. Не надо считать его глупым или слишком уж подверженным эмоциям, скорее всего, поп уверен в себе и ничем сейчас не отягощен — ни порочащими связями, ни, разумеется, оружием. Ну, а кадет Кишкин — это когда было! Это, по сути, и не связи, мало у кого какие родственники! Все так, но тогда где же оружие?.. А на стороне. Скажем, у того же Маркела, который, оказывается, даже в Совете состоит. И следовательно, должен находиться вне подозрений — ведь Советская власть! Так-то. К нему, значит, и помчался перепуганный поп. Пока все логично…

Продолжая медленно двигаться по улице в сопровождении деда, Сибирцев, как бы между прочим, спросил:

— А Маркел давно приезжал?

— Маркел-то? А не, прошлым годом. По осени.

— Погостить, что ль?

— А ну как жа, истин погостить! Хе-хе… — Дед покрутил головой, вспоминая, видно, гулянку Маркела с отцом Павлом. — От уж, милай, гостюшка так гостюшка! Ох, умеить!

— Редко, выходит, видятся батюшка со свояком? — скорее утвердительно, нежели с вопросом, произнес Сибирцев.

— Не, отчево жа, тута и батюшка к им ездили… Кады ж?.. А пред пасхой. Цел воз добра в подарки, надо понямать, им отвозили. Мно-ого всяво, кабанчика кололи, пашаницы — большой воз, чижолый!

“И было в том тяжелом возу много всего, — мысленно дополнил Сибирцев свою догадку, — но никто толком не знает, что вез “святой отец” свояку в качестве пасхального подарка, за исключением порося да пшеницы. Тяжелый воз — это, похоже, хорошо замаскированное оружие, а то с чего б ему быть тяжелому?.. Впрочем, это в том случае, если поп действительно возил оружие, а не доставили его прямо к Маркелу в Сосновку, минуя Мишарино…”

— Скажи-ка, Егор Федосеевич, а храм-то у вас большой? В гости хочу напроситься, поглядеть его. Не прогонишь?

— Дак, милай, отчево жа, заходь, кады хошь! Я завсегда при ем состою. В пристроечке, как, значица, войдете, гак и увидите пристроечку-та.

— А чего тянуть? — как бы решился Сибирцев. — Прямо и зайду. Или у тебя дела какие срочные?

— И-эх! Каки таки дела?

Любопытству Сибирцева не было границ. Дед Егор обрадовался настырному гостю. Вдвоем, не торопясь, обошли они весь храм, осмотрели небогатый иконостас, алтарь, все заалтарные помещения, поднялись к колоколам на колокольню, заляпанную голубиным пометом, потом спустились в подвал. Дед прихватил несколько свечей, и они сожгли их поочередно, озираясь поначалу на прыгающие по стенам собственные тени. В таких подвалах, размышлял Сибирцев, можно батальон разместить, и никакими пушками его отсюда не выкуришь. Надо бы это обстоятельство иметь в виду. Так, на будущее. Мало ли что может случиться?.. Сибирцев не расстраивался, что ничего, напоминающего склад оружия, обнаружить не удалось. Хорошо уже то, что наперед не придется опасаться: вдруг отец Павел решится поднять своих в ружье? Сибирцев дотошно выспрашивал деда о возможных старинных тайниках, захоронениях, склепах, подземных ходах и прочем. И эта его настойчивость вполне сходила за самое обыкновенное любопытство, присущее всякому человеку, сталкивающемуся с явлениями таинственными и непонятными. Ничего особо мрачного в истории этой церкви, посвященной в свое время Флору и Лавру, не было. Да и сама постройка не отличалась древностью или там известностью своих создателей. Заложили ее всего сотню лет назад, и была она маленькой, деревянной, но на каменном фундаменте. Собирались, поди, строить-то всю церковь каменную, но, скорее всего, средств не хватило. А вскоре после освящения сгорела она. Год был плохой, холерный. Власти, сказывают, приняли жесткие меры, чтобы удержать холеру от распространения, да не всяк человек то понял. Вспыхнул бунт. Много по уезду было тогда пожаров. Горело и Мишарино, огонь не пощадил храм. И уж спустя время отстроили на том же основании новую церковь, каменную. В те же годы обнесли ее почти крепостной кирпичной оградой. Деревянную-то церковь строили на деньги деда Парфеновского, а каменную после пожара его сын отгрохал, по завещанию, видно.

Слушая деда Егора, Сибирцев время от времени простукивал палкой подвальные стены, но звук казался ему везде одинаковым, а освещая стены свечой, никаких следов новой кладки или штукатурки не обнаружил. И то ладно.

Когда выбрались наконец на волю, Сибирцев невольно зажмурился и почувствовал мурашки на коже, столько было вокруг света, солнца и сухого жара после погребного холода подвалов. Зашли в дедово жилье, и тот взялся цедить квас, который прихватил из ледника. Кружка сразу запотела снаружи, и Сибирцев с трудом проглотил слюну, глядя на этот пенящийся квас и заранее предвкушая, как он лихо шибанет в нос. А выпив, со всхлипом перевел дух и вытер слезящиеся глаза.

— Ну, квас… всем квасам…

— То-та, милай, — обрадовался дед Егор. — Это не квас, а сплошная лекарства. На травах, мята да хренок. Любу болесть лечить.

За пыльным окошком послышались голоса, и дед петушиным скоком выглянул наружу.

— Ах, Марья Григорьевна, душенька ты наша! — тонко зачастил он. — Похорошела, голубица-та, истин бог похорошела! — Он широко распахнул дверь. — Заходите, гостюшки дорогие. А мы тута. И-эх! Кваску испейте!

Кузнец широкой ладонью легонько подтолкнул Машу, низко пригнув голову, вошел и сам, и сразу в дедовой клетушке стало тесно.

Сибирцев поднялся, опираясь на палку, отряхнул брюки, взглянул на Машу, и глаза его смеялись.

— Что-нибудь случилось? — серьезно, как только мог, спросил он.

Маша вдруг почувствовала, что краснеет, неудержимо, до слез краснеет, и все видят ее растерянность. Но через минуту она нашлась.

— Вы ушли, ничего не поели. Мама забеспокоилась. И не сказали ничего. А вам пока, наверно, не надо много ходить.

— Ну-у, — протянул Сибирцев, — стоило ли волноваться так-то. Я потихоньку-полегоньку, спешить некуда. С людьми вот хорошими познакомился, поговорили маленько… — Он легко подмигнул кузнецу, но тот лишь неопределенно хмыкнул и обернулся к деду:

— Налей квасу-то своего, что ли. По ранней жаре в самый раз…

Дед Егор оделил всех квасом, но сам пить не стал. Что-то его вроде бы тревожило или смущало, — словом, похоже, чувствовал он себя не в своей тарелке. Он мялся, переступая с ноги на ногу, почесывал подбородок, потом с отчаянной решимостью махнул рукой и с непонятным восклицанием выскокнул за порог. Матвей усмехнулся ему вслед и с укоризной покачал головой.

— Куда это он? — удивился Сибирцев.

— А-а, — отмахнулся кузнец. — Неймется ему.

Возникла пауза. Сибирцев понял, что кузнец пришел не просто так, он хочет поговорить, но при Маше не решается. Девушка, однако, сама поняла значение затянувшейся паузы и, словно бы между прочим, поднялась, подошла к двери и, не оборачиваясь, сказала:

— До чего же тесно тут. Дышать нечем… Я, наверно, пойду, Михаил Александрович? Подожду вас там, — она кчвнула на улицу.

— Мне еще в сельсовет надо зайти… Знаете что? Сделайте мне одолжение, поглядите, есть ли там председатель? Чтоб зря не ходить, а?

Маша обрадованно кивнула и бегом припустила к во­ротам. Легкая, тоненькая, она была похожа на бедовую девчонку, радующуюся утру, солнцу, мягкому песку под ногами, затянутому ползучей травкой, добрым веселым людям, окружающим ее.

Сибирцев ласково посмотрел ей вслед и обернулся к кузнецу:

— Ну, Матвей Захарович, слушаю.

От неожиданности кузнец даже крякнул. Потом с хитрой усмешкой качнул головой и поднял прищуренный глаз на Сибирцева.

— Вот, вишь ты, шел за разговором, а тут не знаю, что и молвить.

— Ну, тогда я скажу. Говорил я уже с Баулиным. Обо всем. И о тебе тоже. Жду вот теперь его с часу на час. Но пока суд да дело, чует мое сердце — время наше зря ухо­дит… Давай-ка для начала скажи, брат, вот о чем: хорошо ли ты знаешь попа? Это, значит, первое. И второе: что собой представляет наш дед, Егор Федосеевич? И учти, разговор сугубо между нами.

Было заметно, что вопросы Снбирцева попросту изумили кузнеца. Любое ожидал услышать, но такое… Он недоверчиво посмотрел на Сибирцева, хмыкнул, потом рассмеялся:

— Ну что ж, ежели про попа… так поп, он поп и есть. Брюхо набить — это он любит… Я-то сюды не хожу, чего мне тут. И баба моя тоже, почитай, до бога не шибко… Поп, говоришь… Ну, кады напьется — бывает ето дело у него, — говорят, такое-то с амвона запустит, хоть святых выноси… — Он снова рассмеялся, ухватив себя за бороду. — Ну, а что до Егорки, так етот вовсе безвредная душа.

— М-да… — задумчиво протянул Сибирцев, уставясь глазами в темный, затянутый паутиной угол. — Твоими бы устами да мед пить… А где поп оружие прячет? Много оружия, по моим сведениям.

— Оружие?.. — Кажется, до кузнеца дошла наконец серьезность вопроса. — А ты не ошибся, Михаил Александ­рович?

— Какая ж ошибка, если он сам давеча проговорился?

— Сам?

— То-то и оно, что сам. И организация у него имеется…

— Ах ты, мать честная… — протянул кузнец, словно тряпицу сжимая в мощных кулаках свой тяжелый кожаный фартук. — Вражина-то какая… А я, выходит, как есть дурак дураком…

— Ну, или вспомнил что?

— Не торопи, погодь малость… Дай-ка сообразить, подумать.

— Ладно, думай. Только не опоздай с думами-то…

Кузнец долго молчал, уставившись в пол, потом вдруг с размаху трахнул себя кулаком по коленке.

— Слышь-ка, Михаил Александрович, а ить вспомнил я… Отец-то Павел, было дело, зазывал к себе. Крест отковать, запоры поправить, ось, помню, ковал ему для брички. Один я в селе-то, все и ко мне, выручай, мол. Как не выручить, дело такое. Про меня кого хошь спроси, скажут: ежели Матвеева работа — стоять ей без срока. А тут сам заглянул в кузню, как бы мимоходом. Смазь ему, вишь ты, понадобилась. “А чего мазать-то?” — спрашиваю. “Да, — говорит, — бричка скрипит, нутро выворачивает”. Я и говорю, что бричку дегтем надо, завсегда так де­лают. А он мне: “Душа, — говорит, — запаху не принимает. Чего бы, — говорит, — помягше, замки да запоры тоже скрипят”. Была у меня банка веретенки фунтов на пять. Навроде ружейного масла. Показал ему. “Подойдет?” — говорю. Понюхал он, подумал, посумневался. “Давай, — говорит, — попробую”. С тем и ушел, а после мясца прислал, самогонки, того-сего. Я еще, помню, сказал, что сам приду сделаю, а он говорит: Егорка все без пользы сидит, пущай, мол, делом займется… Так вот я и думаю, что ету веретенку мою, может, он к другому делу приспособил, а?

— Когда это было?

— А когда? Да пред пасхой. Я, помню, сказал, что у хорошего хозяина бричка-то с осени смазанная. А он рукой махнул.

— Та-ак… Ну, а дед Егор? С попом он или сам по себе?

Кузнец поскреб пятерней затылок.

— Да кто ж его теперь поймет?..

— То-то, брат… Ты, я знаю, воевал. Где?

— Воевал-то? Да где только не воевал! И с японцем воевал, и с германцем. Попервости-то, вишь ты, обошлось. Цел и невредим вернулся. А германец — вот она, метка, — он ткнул пальцем в пустой глаз, — до самого гроба.

— К большевикам пришел на германской?

— На ей. А что?

— Интересно мне, как же ты — фронтовик, бывалый человек, большевик, надо полагать, убежденный, — так? — а в классовой борьбе — ни бельмеса? Не складывается что-то.

— Не, ты погодь. Как так — ни бельмеса? — насторожился кузнец. — Ты словами-то не шибко, ты объяснению давай!

— Могу и объяснить. Ты, Матвей Захарович, суть классовой борьбы понимаешь?

— Ну?

— Вот и расскажи мне про нее, применительно к вашему селу.

— А тут долго и говорить неча. Воротился я с фронта — ето после госпиталя. Пришел в уком доложиться. А мне: вали, говорят, к своим волкам, коммунию строй. Прибыл, огляделся. С кем ее — коммунию-ту поднимать? С Егоркой? Мужик у нас не бедный, не. Он за свое хозяйство сам кому хошь глотку порвет. Потом Баулии с продотрядом прибыл. Ну, а после Шлепикова прислали и Зубкова, горластого. Это когда чрезвычайное положение объявилось Робяты они ничего, только ж не местные, дела не знают. А нашего мужика глоткой не возьмешь. Он и Антонову не верит, и в коммунию не идет. А в укоме знай свое талдычут: давай коммунию! С кем же давать, хоть ты мне ответь? Я так думаю, что мужика нашего, тамбовского, нужно не в коммунию загонять силком, а с добром к ему. Вот те, мол, продналог, сей, братец, сколь хошь, а мы те не помеха. Однако и ты помоги Россее-то матушке.

— Да ведь оно нынче так и есть, — заметил Сибирцев.

— Так кабы спервоначалу-то. Может, и Антонов не гулял бы на воле. А оно вишь как вышло? Не наш мужик — он особый, с им терпенья ужасти сколько надо.

— Твоему мужику, между прочим, бедняку, середняку тому же, землицу-то Советская власть дала.

— Да это мы понимаем.

— Понимаешь, но, видно, не совсем. Ну, ладно. Вот ты сказал: терпенье надо. Ты, значит, ждал, пока он одумается, а кулак да эсер его тем временем к себе перетягивали, где посулом, а где и кнутом. Но армию создали. Знаешь, сколько у Антонова было войска по вашей губернии? Пятьдесят тысяч. Понял, солдат? А как ты объяснял мужику, чтоб он Советскую власть защищал от Антонова, от тех бандитов, что ты собрался узлом завязать да в дерьме утопить, ты — большевик? Молчишь?..

— Ну, из наших-то которые из кулаков, те ушли, -не­уверенно сказал кузнец. — А середняку вроде как ни к чему это дело. Он на хозяйстве сидит.

— Надо полагать, не твоя в том заслуга. А вот что поп твой контрреволюцию у тебя под носом разводит, тут уж, брат, извини, твоя вина. Проморгал.

— Поп — это того, действительно.

— Ну, а, скажем, ежели вот сегодня придется твоему середняку выбор делать, с кем будет?

— Как с кем? Землицу-то он не отдаст, ни в коем разе. С нами, значит.

— Считаешь, можно на него положиться?

Наблюдал Сибирцев за кузнецом и думал: вот как легко можно глупость сотворить. Бросили хорошего мужика как кутенка в воду — плыви. А он не умеет, барахтается без толку и пользы делу, того и гляди — потонет. Так нет чтоб руку протянуть, помочь, научить. Все, поди, только приказывают… А ведь он не так уж и не прав: середняк действительно сейчас в коммуну не пойдет, нечего ему с бедняками хороводиться, у него свое хозяйство налажено. Пока налажено. А что Матвей ему может предложить? Животину полудохлую да пару хомутов? Вековой уклад глоткой не перестроишь, тут мудрость нужна, но не тех мудрецов, что в уезде сидят и ни черта не смыслят в сути кулацкой агитации…

Но куда ж дед-то девался? Сибирцев выглянул во двор.

— Да он небось к попадье за самогонкой побег, — ска­зал кузнец, вставая. — Каменный дом на площади за сель­советом видал? Его и есть. Отца Павла.

— А зачем к попадье?

— Ну как же? Гости, чай, пришли, как не угоститься? А своего-то — шиш, гол как мышь.

— Нет, я не угощаться пришел. Мне еще к вашему председателю зайти надо.

— Может, вдвоем зайдем? — предложил кузнец. — Он у нас…

— Не нужно, — перебил Сибирцев. — У меня с вашим батюшкой Павлом Родионовичем теперь свой союз наметился. И лишние глаза и уши только помешают. Потому, считаю, что и с тобой вместе нам пока не стоит появляться. Дальше — видно будет, а пока не следует. И еще один совет: давай-ка, брат, собирай тех, которые ненадежней, да вооружай их. Есть хоть чем?

— Этого добра покуда хватит. Продармейцы помогли.

— Ну, и то дело. Дождемся Баулина, окончательно ре­шим. Но времени не теряй. Думаю, лучшее заранее обезопаситься, чем на перекладине болтаться… А с дедом поговори насчет масла своего. Тебе узнать сподручней: мазал он или нет поповскую бричку или там замки-запоры. Ну, бывай, Матвей Захарович.

Выходя с церковного двора, Сибирцев снова обратил внимание на добротные засовы на воротах, оценил толщину кирпичной, выше человеческого роста ограды. Прямо-таки крепость.

У железной калитки едва не столкнулся с дедом Его­ром. Тот, бережно прижимая к груди, нес бутылку самогонки, заткнутую тряпицей. И глаза его радостно лучились, будто заработал он награду за великий подвиг.

— Михаил Ляксаныч, да куды ж эт ты, милай? А угощенью?

— Недосуг, Егор Федосеевич, уж извини. Как-нибудь в другой раз. К председателю надо.

— И-эх! — Дед аккуратно поставил бутылку на землю, утвердил ее, чтоб не опрокинулась, и только тогда с обидой взмахнул руками. — И на чё он те сдался? Гусак-та! Ого-го! Эге-ге! Тьфу, прости господи!..

— Не нравится тебе ваш председатель? — рассмеялся Сибирцев. Уж очень чудно передразнил дед еще незнакомого Сибирцеву человека.

— А он не девка, чтоб нравиться, — дед искоса, как-то хитро метнул дурашливый взгляд на Сибирцева. — Ну, ить как знашь, милый друг, я с чистой душой. А то б мы ее, голубушку! — Он поднял бутылку и ласково понес ее во двор.

Маша сидела на ступеньках высокого крыльца сельсовета, поджидая Сибирцева, и, откинув волосы, подставила лицо солнцу. Подходя, он пристально разглядывал девушку и чувствовал, как исчезает напряжение и невольно распрямляется спина.

К двадцати шести годам у Сибирцева сложились убеждения, соответствующие его опыту и делу, обозначенному двумя войнами и мерой личной ответственности в круговерти событий. И не то чтобы он категорически отрицал любовь, нет, он, скорее, определял ее для себя как чувство доброты и жалости к попавшему в беду человеку, будь то женщина или мужчина, друг или вовсе незнакомый ему страдающий человек. Это чувство диктовало необходимость немедленных защитительных действий, и, пожалуй, не более. Но теперь, высвеченное неожиданной тишиной и невольным сельским уединением, это чувство вылилось в странный парадокс: как если бы созданная им теория разваливалась именно от обилия фактов, подтверждающих ее.

Ему вдруг показалось, что совсем не в жалости нуждается Маша. Защита — другое дело, сильный должен всегда прикрывать собой слабого. Но Маше, видимо, нужна не просто его доброта, общая для всех, а нечто большее. Си­бирцев чувствовал, что и ему становятся необходимыми присутствие девушки, резкая смена ее плавных и порывистых движений, ее матерински понимающий взгляд и ненавязчивая, нераздражающая забота.

“Был бы помоложе…” — с сожалением подумал Сибир­цев и подавил невольный вздох. До сих пор жизнь убеждала его в собственной правоте…

В помещении сельсовета, куда Сибирцев вошел, опираясь на руку Маши, было по-казенному пусто и неуютно. Большая комната в пять окон по фасаду на улицу, — наверно, раньше ее называли парадной залой. Вся мебель состояла из двух самодельных столов — один по центру, другой сбоку, широких лавок вдоль стен и резного пузатого комода, оставшегося, скорее всего, от старых хозяев. Половину противоположной от окон стены занимала изразцовая печь.

В простенках между окнами висели истрепанные по краям., засиженные мухами плакаты двухгодичной давности: подобные видел Сибирцев еще в Иркутске. На одном- краснощекий молодец в шлеме-богатырке лихо бил ногой под зад лысого и скрюченного, потерявшего папаху адмирала Колчака, а на втором — брат-близнец того молодца втыкал штык в брюхо усатому толстяку в мундире с позументами и погонами явно деникинского происхождения. А поверху, под самым потолком, был протянут неумело написанный белилами по красному ситцу лозунг “Вся власть Советам!”.

За главным столом, посередине, положив жилистые кулаки на пустую, не обремененную никакими бумагами, столешницу, сидел широкоплечий кудрявый парень в наглухо, несмотря на жару, застегнутом френче с накладными карманами. Светлые его волосы, казалось, слиплись от пота, фуражка кверху тульей лежала рядом, на столе. Он не встал навстречу Сибирцеву, словно чего-то ждал, сурово глядя в пространство.

После короткой паузы, во время которой они успели осмотреть друг друга, парень, не поднимаясь и не протягивая руки, с откровенной неприязнью произнес:

— Зубков. Председатель.

Председатель чего, он не добавил, видимо, будучи уверенным, что всем он и так должен быть известен.

— Сибирцев, — сухо представился и Михаил Александрович. — Зашел вот познакомиться. Представиться. — И оглянулся в поисках стула.

Маша проследила за его взглядом и принесла от печки грубо сколоченную табуретку. Сибирцев благодарно кивнул, сел, несколько раз глубоко вздохнул и обернулся к Маше, не обращая никакого внимания на председателя сельсовета.

— Машенька, посидите пока на воздухе. Что вам тут с нами? Я скоро выйду.

Маша, по-девчоночьи обиженно оттопырив нижнюю губу, исподлобья взглянула на Зубкова и вышла, стараясь казаться гордой и независимой, покачивая подолом длинной юбки. “Вся в мать”, — пряча улыбку, посмотрел ей вслед Сибирцев. А снова повернувшись к председателю, даже слегка опешил, ибо увидел в его глазах теперь уже совершенно открытую враждебность и трудно объяснимое торжество.

“Уж не решил ли он, что изловил беляка?” — мелькну­ло у Сибирцева, но вдруг, трезво оценив ситуацию, он понял, что так, видимо, и есть. И не может быть иначе. Баулин, разумеется, этому Зубкову ничего не сказал, от услуг Матвея он сам только что отказался, а слухи о нем — Сибирцеве, говорил же Баулин, самые недвусмысленные.

— Чего живете-то скучно? — чтобы как-то разрядить обстановку, сказал Сибирцев первое, что пришло в голову, и кивнул на пожелтевшие плакаты.

— А тут не клуб, чтоб плясать! — отрезал председатель.

Сибирцев даже растерялся. Наверно, в первый раз в жизни он не знал, о чем говорить. Больше того, чем объяснить свой приход. Дурь какая-то… Может, правда, кликнуть Матвея? Нет, пожалуй, пока не стоит…

— Ну что, молчать пришел? — как хлыстом, рубанул председатель — Где документ? Подавай сюда свой документ, кто ты есть такой!

— Нет у меня его с собой, — спокойно ответил Сибир­цев.

— Правильно! — удовлетворенно воскликнул Зубков. — Нет и не может быть Потому как знаешь, кто ты есть? Контра ты, вот кто! Я тебя сразу разгадал. Так-то, ваше благородие.

Сибирцев понял, что спорить с председателем бесполезно, и усмехнулся, вспомнив характеристики, которые походя дали ему дед Егор и кузнец. Однако сам Зубков, видимо, расценил эту усмешку по-своему.

— Оружие где?

Сибирцев хмыкнул и показал палку. Зубков быстро подошел к нему, нагнулся и ловко обхлопал его карманы. Брякнул спичечный коробок.

— Нет оружия, — констатировал председатель. — Ну так вот, слушай. Я давно знал, кто ты и зачем тут. Лазутчик ты бандитский, беляк недобитый, дезертир, понял? Руки до тебя все не доходили. А теперь, вишь, и сам явился. Каяться захотел!

— А ежели ты ошибаешься, Зубков? А?

— Я-то? Не, не ошибаюсь. У меня на вашего брата нюх особый, революционный. Понял?.. Значит, познакомиться зашел? — странно ласково спросил он.

— Да уж нет, теперь охота пропала, — Сибирцев поднялся, опираясь на палку. — Пойду лучше домой. Или к деду Егору в храм. Самогонки выпью за твой революционный нюх.

— Во-во, — подхватил Зубков, — в самый те раз помолиться, потом не успеешь. Ступай, ступай!

Сибирцев повернулся, вышел в сени, но тут шедший следом Зубков крепко сжал его плечо. Сибирцев поморщился от боли.

— Пусти, черт бы тебя…

— Не, не туда ступай, а вот куда! — и Зубков толкнул его в сторону, в распахнутую узкую дверь. — Посиди в чулане, помолись за покой души.

— Скажи Маше, — повернул голову Сибирцев, — чтоб не волновалась и шла домой.

— Не твоя забота! — и снова грубый толчок в спину. — Да, спички отдавай! — Зубков забрал коробок, встряхнул его. — Богато живешь, ваше благородие. Ну, ничё, посидишь без курева. Знаю вас, гадов, готовы дом спалить и сами сгореть.

Хлопнула дверь, звякнул засов. Сибирцев огляделся. Узкий полутемный чулан с крохотным лазом вверху — для кошек, что ли? Охапка лежалого сена. Сибирцев, кряхтя, опустился на нее и боком привалился к стене. Ноги упирались в дверь. Душно, до кашля. Пахло пылью, мышами. Болела спина. Сибирцев попробовал расслабиться и закрыл глаза.

Сейчас он мысленно повторил весь короткий разговор с Зубковым и похвалил себя за то, что не упомянул имени Баулина или Ныркова. Уходя утром, Сибирцев запрятал в щель под террасой документы и наган. Правильно сделал. Оружие помогает лишь тогда, когда нельзя не стрелять. А документы ничего этому… действительно гусаку — надо же! — не скажут, скорее, наоборот, вызовут у него отрицательную реакцию…

Обостренным чутьем ощущал теперь Сибирцев движение подспудных сил здесь, в Мишарине. Иначе, чем объяснить ночное посещение попа и его скорый отъезд в неизвестном направлении, хотя, возможно, и к Маркелу? Или откровенную тревогу Баулина? Похоже, назревают нехорошие события даже в этой, богом забытой, глухомани, которую почему-то не принимал всерьез Илья. Тихо, мол, там. Разве что поп… За него хотел зацепиться. Ну вот, и зацепились. А что дальше?

Потом Сибирцев подумал, что этот непредвиденный арест может оказаться даже на руку. И для попа — хорошая наживка, и с Баулиным можно будет поговорить без свидетелей, не таясь… Главное, чтоб Машенька не испугалась, вот что…


8

Солнце стояло еще высоко, когда бричка с маху проскочила бродом мелководную Утицу и, взметнув веера брызг, вынеслась на взлобок. Взмыленные кони на виду села сбавили бешеный галоп и с заметным усилием подкатили бричку к сельсовету. Стали, бурно поводя боками. Подскакали верховые, с натугой сползли с седел и подошли к бричке, хрипло отплевываясь и покачиваясь на широко расставленных ногах.

— Хлопцы! — срывающимся, пересохшим голосом крикнул Нырков и показал на приоткрытые ворота сельсоветского двора. — Давай туда. Распрягайте да поводите, поводите, а то запалите коняг… Ну, Баулин, пошли в дом… Где хозяева? — громко крикнул он, увидев на дверях увесистый замок.

На площади появились несколько мужиков и баб, молча и отчужденно наблюдали за приезжими.

Баулин закинул за плечо короткий казачий карабин, который он до сих пор держал в руках, и побежал рысцой через площадь, но вдруг остановился, заметив в глубине улочки степенно шествующего Зубкова,

— Эй, живей сюда! — крикнул Баулин. Зубков в приветствии поднял руку, но шагу не прибавил. Баулин зло выругался сквозь зубы: “Вот же гусак, туды его кочерыжку!..”

Зубков приближался, блюдя достоинство председателя, уважая себя и подчеркивая это уважение жестами спокойными и значительными. Защитный френч и суконная фуражка со звездочкой, а также широченные галифе, заправленные в начищенные сапоги, делали его плотную и стройную фигуру действительно весьма значительной. Ему где-нибудь в городе цены бы не было, говорил не раз Ба­улин. Представитель, да и только. А тут, в селе, как назвал его кто-то гусаком, так и прилепилось, хоть ты убейся.

Нырков, поигрывая плеткой, нетерпеливо прохаживался по галерее и неприязненно поглядывал на подходившего председателя.

— Ну? Ты где шатаешься? Почему замок на помещении, а? Где дежурный? — сразу засыпал вопросами Зубкова. — Черт, понимаешь, что за порядок!

Он не ответил на приветствие Зубкова, поднесшего ладонь к козырьку фуражки, на что председатель отреагировал по-своему. Он не стал вступать в пререкания, но молча и с полным пониманием собственного авторитета поднялся по ступеням и, вынув из кармана шикарных галифе худую связку ключей, открыл и снял замок. Распахнул дверь и, сделав приглашающий жест, первым вошел в помещение.

Баулин, Нырков и чекисты последовали за ним, тут же поскидали портупеи, куртки и фуражки на широкую лавку и расселись кто где, блаженно вытянув ноги.

Нырков устроился за боковым столом, достал из внутреннего кармана сложенную пополам тетрадку, карандаш и положил перед собой, как бы начиная чрезвычайное заседание. Мельком взглянул на Зубкова, занявшего свое председательское место, и неожиданно сказал ему:

— Я — Нырков. Усек?

Зубков кивнул и, сняв фуражку, положил ее на стол рядом с собой.

— Вопрос стоит один, — начал Нырков, нервно поглаживая лысину. — Идет банда. Количественный состав неясен, возможно, не больше сотни. Думаю, из тех, которые позавчера ушли от разгрома под Козловом. Кто их ведет — неизвестно. Так же, как их путь. Скорей всего, на Сосновку и Моршанск, в общем, к железной дороге, а мо­жет, и свернут где-нибудь в сторону. Они нас видели — это плохо. А что мы их видели и даже положили нескольких- это хорошо. Наша задача: остановить банду, не пропустить и, по возможности, уничтожить. Все. Какие у нас для этого есть силы? Давай, Баулин, доложи товарищам, о чем мы с тобой говорили.

Баулин встал, подтянул брюки, поправил очки на переносице.

— Я считаю, Илья Иваныч, надо Матвея позвать. Шлепикова-то нет, в Тамбове он, на конференции.

— Правильно. Зубков, распорядись.

— Второе, — продолжал Баулин. — Думаю срочно отрядить нарочных к соседям, продармейцев моих собрать и, может, даже у сосновских попросить подкрепления.

— Дело говоришь, согласен. Слышь, Зубков?

Зубков между тем поднялся, надел фуражку и подошел к окну.

— Ты чего там, Зубков? — Нырков повернулся к нему всем туловищем.

— Послать некого… за Матвеем, — недовольно пробурчал председатель.

— Так сам ступай! — Нырков грохнул кулаком по столу. — Сам давай, чтоб тебя!.. Мои хлопцы сутки с коня не слезали!

— Идет, — спокойно отозвался Зубков, не отрываясь от площади. — Вон он уже идет…

Нырков отвернулся и, глядя совершенно осоловелыми глазами на Баулина, помотал головой: ну и ну! Баулин в ответ обреченно пожал плечами.

Вошел кузнец, как был с утра — в фартуке. Его он тут же снял и кинул в угол. Склонил слегка голову.

— Тут уж слух по селу: власть прикатила, — он улыбнулся. — Вот зашел. Здравствуйте, товарищи.

Нырков привстал из-за стола и протянул ему ладонь, кузнец пожал ее.

— Садись, Матвей Захарыч, — сказал Баулин. — Неприятность у нас. Банда идет. Верстах в тридцати уже, думаю. Так что к вечеру ожидать гостей.

— Велика ли банда-то? — невозмутимо осведомился кузнец.

— По всему видать, сабель не меньше сотни.

— Многовато… — протянул кузнец. — Ну дак что ж делать? Надо… Я тута, товарищ Баулин, покуда с мужиками-то нашими беседу провел Оружию велел приготовить и чтоб по первому сигналу сюда. Верные мужики, ты их знаешь. Считай, два десятка наших. Да твоих бы собрать, да мы вот. Все сорок. По два бандюка на брата. Сдюжим, думаю, своими силами.

— Вот это да! Вот это ты молодец! — восхитился Баулин. — Когда ж успел-то? Как угадал?

— Да то не я угадал, — кузнец смущенно сграбастал в кулак бороду. — Тута один умный человек совет дал: чую, говорит, а сам как в воду глядел, вишь ты.

— Это кто ж такой? — вмешался Нырков.

— Да есть… — неохотно отозвался кузнец. — Вот товарищ Баулин знает его. Ждет он вас, товарищ Баулин.

Баулин с Нырковым переглянулись и понимающе кивнули друг другу.

— Вот закончим, — сказал Нырков, — и съездим.

— Я так считаю, — встрял Зубков, — что сперва надо допросить пленного беляка, бандитского лазутчика, а если не сознается, стенкой пригрозить. Заговорит.

— Где ж его взять? — хмыкнул Нырков и отвернулся, потеряв всякий интерес к Зубкову.

— А в чулане у меня сидит. Цельный день.

— В чулане? — подскочил Баулин. — Так что ж ты тянул? Давай его сюда!

Зубков снисходительно усмехнулся и вышел. Послышался скрежет засова, потом голос председателя: “Выходи, ваше благородие, давай, давай! И тут же в дверь, споткнувшись о порог, морщась и потирая глаза, вошел Сибир­цев. Нырков мгновение глядел на него, потом перевел глаза на Зубкова, скользнул по присутствующим и сказал:

— Ну-ка, мужики, выйдите на улицу. А ты, Баулин, останься. И ты, Малышев. Ступайте гляньте, чтоб посторонних не было, а с беляком мы тут втроем поговорим.

Зубков, чекисты и Матвей Захарович вышли за дверь, плотно притворив ее.

Нырков, раскинув руки, бросился к Сибирцеву:

— Миша! Как же это тебя угораздило?

— Здоров, Илья! Да полегче, полегче ты… И что это вы все по больному норовите? — кисло улыбнулся Сибирцев. — Ты, что ль, Малышев? Живой?

— Я! — обрадовался Малышев и, гордый, обернулся к Баулину. — Признали!

Сибирцев машинально похлопал себя по карманам, на что Нырков немедленно отреагировал: добыл из кармана тужурки коробку папирос “Дебек” и коробку спичек. Си­бирцев оценил подарок, подбросил на ладони спички.

— И за спички спасибо, а то этот гусак отобрал их у меня. Пожару боялся.

Баулин усмехнулся.

— Ну, так что у тебя, Миша? — спросил Нырков, когда Сибирцев закурил и сел на лавку.

— Обо мне потом. Что у вас?

— Плохо, — отрезал Нырков и помрачнел.

— Банду мы обогнали, Михаил Александрович, едва проскочили, — сказал Баулин. — Похоже, к ночи тут будет.

Сибирцев отложил папиросу.

— Так… Значит, идут… Ну, где решили встречать банду? Сколько их?

— Под сотню, — глядя в стол, пробурчал Нырков.

— Много. А у нас?

— Десятка четыре будет. Если моих успеем собрать, — ответил Баулин. — Нарочных надо срочно посылать в Рождественское и Глуховку. И в Сосновку за подкреплением. А, Илья Иваныч?

Нырков согласно кивнул.

— Погоди-ка, Баулин, — перебил Сибирцев. — Ты ж грандиозный митинг днями проводил. Сколько народу-то присутствовало? Полторы сотни. Сам писал? Сам. Почему же тогда сорок человек получается? Или ты отписку в уком давал?

— Ну зачем так, Михаил Александрович? Вы ж ситуацию знаете…

— Потому и говорю. Мне, например, Матвей Захарович другое сказывал. Что не отдадут мужики село бандитам. Драться будут. Только поднять их надо. Объяснить, что идут волки, которые никого не пощадят. Вот и откликнутся мужики. Или у тебя нет такой уверенности? Кстати, зря его не оставили, кузнеца-то. Знакомы мы с ним.

— В колокол бы ударить, — сказал Баулин, помолчав. — Вояки они, конечно, никудышные, однако миром такую пальбу поднять можно, черт испугается. А Матвею я объясню про вас. Он поймет.

— Вот и пора поднять народ, пока не поздно. На митинге надо выступить Матвею Захаровичу, тебе. А вот Зуб­ков пусть не лезет. Похоже, не очень любят его здесь, больно он важный.

— Пойду, — Баулин поднялся и направился к выходу.

— Что, Илья? — Сибирцев снова зажег спичку. — Нехорошая складывается ситуация? Оружие у попа есть, я тебе писал, но где оно — неизвестно. Церковь я с утра основательно обследовал. Пусто там. Вот, кстати, ежели держать оборону, — лучше не придумать. Пулемет на колокольню, а стены пушкой не прошибешь. Да-а… Умчался “святой-то отец”, с утра пораньше. Есть подозрение — в Сосновку. Там у него, оказывается, свояк имеется. Маркелом зовут. Он в Совете служит. Не слыхал о таком?

Нырков отрицательно покачал головой.

— Ладно, разберемся позже. — Сибирцев подошел к окну, долго наблюдал за площадью. — Знаешь что, Илья, вези-ка ты меня, брат, вроде как арестованного, в усадьбу. Для отвода глаз и пока народ не собрался. Потом решим, где мне находиться, с вами или вовсе наоборот. А ты, Малышев, располагайся с ребятами здесь, отдохните. Ночь, по всему видать, будет нелегкая…

Бричку они остановили, едва съехав с бугра, и, заведя коней в приречные заросли, до калитки пошли пешком. Илья прихватил из-под сиденья вещевой мешок.

Измученная ожиданием, Маша с радостью бросилась от террасы навстречу Сибирцеву, но еще больше обрадовалась, узнав рядом с ним Козловского доктора. Довольный Нырков подмигнул Сибирцеву, и тот понимающе кивнул, мол, пусть все остается так, как есть.

— С вами что-нибудь случилось, Михаил Александро­вич? — нетерпеливо спросила девушка, и Сибирцев заметил, что у нее слезы выступили на глазах. — Весь день вас не было… А потом этот сердитый председатель буквально прогнал меня, так грубо,зло…

— Ничего не поделаешь, Машенька. Назревают большие неприятности, — суховато ответил Сибирцев и обернулся к Ныркову. — Между прочим, Илья, об этом, — он взглядом показал на усадьбу, — тоже думать надо. Ну, пойдем, — и пошел по дорожке к дому.

Елена Алексеевна, перегнувшись через перила террасы и молитвенно сложив на груди ладони, укоризненно качала головой.

— Ай-я-яй, нехорошо, Михаил Александрович. Что ж это вы весь-то день пропадаете? Мы же беспокоимся. Я даже готова предположить, что, уйдя без завтрака, вы так и не удосужились поесть. Ох, уж эти мужские дела! — В ней так неожиданно проявилось кокетство, что Нырков, поклонившись ей, легонько хмыкнул, сдерживая улыбку.

— Познакомьтесь, пожалуйста, Елена Алексеевна, это — доктор, который меня лечил в Козлове.

— Очень приятно, здравствуйте, доктор, — Елена Алексеевна высоко, как для поцелуя, протянула руку. Нырков шаркнул ногой и слегка пожал ладонь.

— Тут, кстати, — сказал он, кладя вещевой мешок в качалку, — кое-какая пища и газеты. Что ты просил, Миша.

— Потом пробегу, когда время будет. Спасибо, Илья, узнаю, чем мир дышит. Машенька, Елена Алексеевна, нам надо поговорить, доктор меня посмотрит, а вы пока, может быть, приготовите чего-нибудь пожевать? Вообще-то, есть хочется, спасу нет.

“Вот откуда это выражение у Маши, — поняла Елена Алексеевна. — Тянется к нему, даже невольно копирует его речь… Ах, дай-то бог!..”

Сибирцев с Нырковым уединились, сели друг против друга, невесело переглянулись.

— Ну, давай выкладывай свои соображения про нашего попа, — Нырков снова достал тетрадку и карандаш и положил перед собой.

Соображения… Услышав о банде, Сибирцев понял, что многое, продуманное им еще вчера, нынче, в связи с бандитским налетом, наверняка разрушится. Первый вопрос: есть ли какая-нибудь взаимосвязь между бандой и попом? Или это случайное совпадение? Если простое совпадение, то попа необходимо всеми силами удержать от контактов с бандитами. Тут любой аргумент подойдет, скажем, такой: банду могут уничтожить, но связь с ней, даже короткая, непременно его скомпрометирует, а в дальнейшем вскроет всю агентуру. Законспирированное, готовое к действию подполье дороже сотни случайных головорезов. Нельзя делать ставку на случай. Но это к примеру. Если же банда идет сюда по вызову отца Павла, тогда положение совсем скверное. Значит, поп уже всесторонне подготовился и его люди ждут только сигнала. Против них без крепкой посторонней помощи не устоять. Тогда коммунистам и всем сочувствующим надо уходить. И уходить немедленно Сопротивление ничего, кроме бесполезной гибели, не прине­сет. И вместе с тем именно ему — Сибирцеву — необходимо устанавливать связь с попом, и незамедлительно. Но того еще нет в Мишарине. Где ж его черт носит?..

И второй вопрос — он был сугубо личный — касался Маши и Елены Алексеевны. Сибирцеву и в голову не приходило хоть на миг оставить этих женщин в селе, занятом бандитами. Их следовало срочно куда-нибудь увезти. Но куда? И согласятся ли они еще?

Сибирцев подробно рассказывал Ныркову, как он обследовал церковь, о чем говорил с дедом Егором и кузнецом

— Да, кстати, а фельдшер у тебя как, размотался? — спросил Сибирцев.

— Размотаться-то размотался, да вижу, что выдал он нам рыбью мелочь. О главном не сказал. Ничего, будем живы — узнаем. Теперь уж скажет.

— Поп считает, что арест Медведева может провалить всю их организацию.

— Это ты хорошо сделал, что сказал ему об аресте. Они сейчас забегают и наверняка наделают ошибок… Ах, Миша, кабы не эта банда!.. Ну, давай уточнять, кто чем займется.

Ударил колокол, и звук его, тягучий и тревожный, поплыл над Мишарином.

— Посидим, — спокойно заметил Илья. — У меня там пока особых дел нет.

Зашла, постучавшись, Маша и пригласила обедать. Мужчины поднялись и пошли вслед за ней на кухню мыть руки, причем намыливали их под рукомойником новым куском серого, похожего на глину, мыла, привезенного Нырковым. Пены этот кусок почти не давал, зато дух от него шел пронзительный, как в лазарете.

Елена Алексеевна накрыла стол на террасе. И хоть тарелки были разнокалиберные, и обед состоял все из того же зеленого, щавелевого с крапивой, борща на тушенке, а на второе — пшенная каша-концентрат, тем не менее каждый сидящий ощущал какую-то торжественность, приподнятость, необычность уж во всяком случае.

Только в самом конце обеда, отодвинув пустую тарелку, аккуратно подчищенную хлебной корочкой, и откинувшись на стуле, Сибирцев решил перейти к делу. Поглядывая на Илью, словно испрашивая поддержки, он коротко рассказал о бандитах, что вот-вот могут ворваться в село. Нет, их конечно же встретят и постараются не пропустить, однако же будет лучше, если женщины на время покинут усадьбу. Мало ли что может случиться: вдруг какому-нибудь озверевшему бандиту взбредет в голову… Что взбредет, Сибирцев не сказал, полагая, что и так все поняли.

Елена Алексеевна отнеслась к услышанному неожиданно спокойно. Только подняв от стола свое большое отечное лицо, отрешенно, как о постороннем, сказала, что ей теперь бояться поздно, а вот Машу надо обязательно увезти. И лучше всего, если о ней позаботится Михаил Алек­сандрович. Она надеется, что он не оставит Машу, ну, а им с Дуняшкой — двум старухам — куда уж уходить из родного-то гнезда. Да и бог милостив, поди, обойдется.

Маша, естественно, заявила, что без матери она и шагу не ступит.

Разгорелся спор, долгий и, в сущности, бессмысленный, о том, что страшно, а что — нет, чья жизнь дороже — громкий семейный спор, в котором абсолютно прав каждый, потому что каждый меньше всего думал о себе самом и его могли заботить и волновать лишь безопасность и здоровье ближнего. Уже и слезы появились на глазах у Маши, дряблым и отчужденным стало лицо Елены Алексеевны.

Вечерело. Солнце в последний раз обожгло оранжевым огнем широкие половицы террасы и ушло за дом. Взглянув на карманные часы, Илья Нырков тем самым обратил внимание всех присутствующих, что время уходит бесполезно и надо приходить хоть к какому-то приемлемому решению. Устал настаивать, убедившись в бесполезности своих суждений, и Сибирцев.

Маша поднялась и, вытерев рукавом красные глаза, стала убирать со стола посуду. Расстроенная, Елена Алексеевна ушла на кухню.

Сибирцев и Нырков спустились по ступенькам в сад и, медленно двигаясь к калитке, заговорили наконец о самом главном в настоящий момент.

— По всему выходит, что мне, брат, надо тут оставаться, — словно подвел итог разговорам Сибирцев.

— Это почему же? — шепотом возмутился Илья.

— А потому, что в пользу такого решения есть два веских аргумента… Даже целых три, если хочешь.

— Ну, — возразил Илья. — Выкладывай.

— А вот какие. Давай по порядку. Ты как полагаешь, мандат, выданный мне Главсибштабом “Крестьянского союза” стоит чего-нибудь? Сотня бандитов — это тебе не сто уголовников, собранных вместе. Это, скорее всего, войсковая часть, подчиненная какому-то своему начальству или, возможно, вышедшая из его подчинения. В любом случае там есть командир, атаман или какой-нибудь черт в ступе, не важно. Документ, считай, подлинный, тут, в Мишарине, я никакими дурными — с их точки зрения — связями не опорочен. Знакомство с попом только на руку. А что ты или там Зубков меня допрашивали — это в порядке вещей.

Теперь дальше. Там, за церковной оградой, в случае рукопашной, помощи от меня, считаю, никакой. А здесь же, напротив, могу не только узнавать о том, что бандиты замышляют, но и, по возможности, где-то направлять их действия. В конце концов устроить им с вашей помощью ловушку. Опять же, и женщинам рядом со мной будет грозить меньшая опасность. В принципе-то, конечно, как еще повернется. Все от меня будет зависеть. Вот тебе уже два аргумента. И третий: если объявится Павел Родионович, — Сибирцев усмехнулся, — пора мне перестать называть его попом, так вот, если вдруг он здесь появится, только я смогу раскрыть его противосоветские действия. Понимаешь? Он ведь, между прочим, уже возгласил с амвона, что грядет сюда сила великая. Может, иносказательно, а может, и вовсе по делу, имей в виду. Короче, дальше -мое дело. Ну, не убедил?

Нырков снял фуражку и вытер лысину своим клетчатым платком. Сибирцев проследил за его жестом и добавил с улыбкой:

— Ты бы, Илья, не показывал платка-то. Тебя ж по нему любая собака узнает. Всей губернии этот твой платок известен.

— Да-да, — спохватился Илья и спрятал платок, но видно было, что думал он совсем о другом. — Честно скажу, Миша, есть резон в твоих словах, однако боязно за тебя. Я же не рассказывал, как с меня за твои подвиги штаны снимали.

— А ну-ка! — словно обрадовался Сибирцев.

— Это совсем не весело, — отмахнулся Нырков. — Потом когда-нибудь. Ну, да не в этом дело. К сожалению, говорю, есть резон в том, что ты предлагаешь… А как же я тебе безопасность-то смогу обеспечить? Вот вопрос.

— Да ты что, Илья? Как раз самую лучшую безопасность и обеспечишь, ежели ни сном ни духом — понимаешь? — ничем не будешь связан со мной. А стрелять я, коли нужда случится, сумею, ты знаешь.

За кустами, у ограды, послышались негромкие голоса. Чекисты притихли. Люди прошли мимо, но вскоре снова раздались шаги, потом шорох кустарника и легкий кашель Нырков, закрыв собой Сибирцева, выхватил наган.

— Спокойно, Илья Иваныч, — сказал из кустов знакомый голос. — Я это, — Баулин раздвинул ветки. — Поди-ка сюда. И вы тоже, Михаил Александрович. Тут нас никто не накроет… Значит, слушайте, докладываю: митинг мы провели. Короткий. По-военному. Многие мужики согласные, что банду в село пускать нельзя. Зубков вскрыл свой лабаз и раздал оружие. В общем, уже сейчас мы с полсотни людей имеем. Да мои, глядишь, подлетят. Малышева твоего я, Илья Иваныч, на колокольню отправил с пулеме­том. Видимость, скажу тебе, отменная. И вот сейчас дозор у речки поставил. Тоже твоего одного и из деревенских — сочувствующего. Они предупредят, ежели что… А вы чего порешили?

— Мы-то? — Нырков оторвал листик сирени, пожевал и, сморщившись, выплюнул. — Он тут останется. Усек?

— Чего ж не понять? Это дело мы понимаем. Так, зна­чит… Ну, тогда прощевай покуда, неизвестный товарищ, а мы с тобой, Илья Иваныч, давай-ка в село. Оборону держать.

— Вы в случае чего — в церковь. Пушкой не возьмут… И последнее: установите самое пристальное наблюдение за поповским домом. И если появится “святой отец”, немедленно, слышите, немедленно и любым способом дайте мне знать. Меня не найдете, тогда через Машу. Считай, Баулин, это приказом. Понял? — строго сказал Сибирцев. Баулин ни с того ни с сего негромко рассмеялся. Сибирцев с Нырковым опешили.

— Что с тобой, рехнулся? — Илья подозрительно посмотрел на него.

— Да нет, забыл вам сказать, заходил я к попу-то. Но его не было дома, кухарка открыла, она и сказала. Я, зна­чит: “А кто из хозяев есть?” Она: “Сама дома”. Ну, говорю: “Зови сюда”. Выплыла. Видали бы вы! Во баба! — Баулин поднял ладонь выше своей головы Во! Во! — Он показал, какие у нее бедра и бюст. — Лет тридцати с чем-нибудь, думаю. Хороша баба! Царица! На лицо приятная… Да…

— Варвара Дмитриевна ее зовут, — заметил Сибир­цев.

— Да? “Имейте, — говорю, — в виду, сюда может скоро банда пожаловать. Так она никого не пощадит”. — “Нам, — отвечает, — это не грозит. Церковь, говорит, выше политики. Это вы воюете, а мы о душе заботимся”. — “Смотрите, — говорю, — потом будете пенять на себя. Они мимо таких, как вы, значит, не проходят”. Так она мне на дверь показала. “Ступайте, — говорит, — отседова и больше никогда не возвращайтесь”. Чего делать-то? Я и ушел. Да, баба такая, что сама любую банду уложит. Вот бы к нам ее…

— Все, что ль? — Сибирцев нахмурился.

— Все, а что?

— Ну, ладно, давайте прощаться. Ты потом, Илья, ежели чего, о Маше побеспокойся.

Илья помрачнел.

— А это, — Сибирцев раскрыл бумажник, извлеченный перед обедом из тайника в террасе, и вынул мандат, подписанный Дзержинским, — ты его сохрани, однако, в случае чего, сам знаешь, как с ним поступить. — Он пожал Ныркову руку и добавил с усмешкой: — И платок свой спрячь подальше…

Маша сидела на ступеньках крыльца, сжав лицо ладонями. Сибирцев подошел, присел рядом, положил ей ладонь на плечо и почувствовал, как девушка вздрогнула.

— Машенька, — сказал он после паузы, — сейчас я вам скажу кое-что, а вы это крепко запомните. Можно?

Маша подняла к нему большие, в наступающих сумерках, и темные глаза и пристально, с глубокой затаенной болью посмотрела на него.

— Доктор уехал в Сосновку. Он проездом тут был, посмотреть меня. Сказал, что все хорошо и дело пошло на поправку. Я — бывший белый офицер, друг вашего брата — и все. Я через доктора кинул вам весточку, вы меня взяли на излечение… Вот это же все должна знать и ваша мама. И ни слова больше. Вы меня поняли? Вы сами должны сказать ей об этом, чтобы она поверила, если есть какие-то сомнения… Иначе всем нам может быть крышка.

Девушка внимательно, словно впервые узнавая, глядела на него и безмолвно кивала.

— И еще одно обстоятельство. Мне необходимо найти в вашем доме какое-то убежище, чтобы его никто, кроме вас, не знал. Вспомните, пожалуйста, детство, куда вы прятались от родителей? Такое место, повторяю, чтоб ни одна живая душа не отыскала. Ни одна.

Маша положила легкую, вздрагивающую ладошку на его сжатый, упертый в колено кулак.

— Хорошо, я покажу вам такое место. Пойдемте ко мне в мансарду.


9

Пришла ночь. Спала дневная духота, посвежело. Из низины потянуло туманом, легким таким, чем-то напоминающим дымок от малого костра. Один за другим гасли огоньки в домах, и устанавливалась тишина недоброго, напряженного ожидания. Даже собаки перестали брехать. Застыли, всматриваясь в темноту, дозорные в церковном дворе, на крыше и колокольне, в помещении сельсовета заняли свои посты вооруженные люди, притаились, нечаянно мелькая огоньком самокрутки и настороженно покашливая. А ночь шла. Майские ночи коротки. И вскоре уже, должно быть, просветлело на востоке, потому что проявились темные силуэты крыш и деревьев. Вот тут и потянуло в сон по-настоящему.

Баулин с Матвеем обошли посты, постояли молча посреди площади, вольно дыша прохладным воздухом, пахнущим улегшейся пылью и ароматом отцветающей в низине сирени, и разошлись по своим местам: комиссар — в сельсовет, а кузнец — на колокольню.

Не раздеваясь, только слегка отпустив ремень, лежал на кровати Сибирцев и чутко прислушивался к ночным звукам, доносящимся сквозь приоткрытое окно. Дверь на террасу была заложена щеколдой. Невольный арест и полдневное лежание в чулане, как видно, обернулись пользой: тома духота сморила и кинула в сон, а теперь не было его ни в одном глазу. Слабо шелестела сирень в саду Где-то подальше, может быть в кроне лип, возились и негромко попискивали ночные пичуги. Но все это были обычные мирные звуки, они лаской и покоем отдавались в ушах. Сибирцев же томительно выискивал и ждал только те, которые должны были нести с собой страдания и большую беду. Возможно, это будет осторожный и оттого пронзительно громкий в ночи скрип рассохшейся ступеньки под вкрадчивым сапогом или быстрый, скользко рвущийся шепот, короткий, как вспышка, звук металла, отдаленное конское ржание или оборванный, предсмертный всхлип убитого человека. Казалось, весь жизненный опыт солдата и чекиста Сибирцева сфокусировался сейчас в слухе, в ожидании глухого, в туманной пойме, или звонко треснувшего, на взлобке, винтовочного выстрела. Но — тишина. Она успокаивала, и, чтобы не расслабиться, не забыться, Сибирцев вспоминал и думал, сдерживая дыхание и глядя в темный потолок.

Просмотренные вечером газеты, целую кипу которых привез Нырков, обрадовали, конечно, но и заставляли крепко задуматься о будущем Напечатанные на тонкой, почти папиросной бумаге, сведения из всех уездов Тамбовской губернии, из Москвы, Петрограда, из-за границы говорили о том, что битва, и тайная, и явная, не прекращается ни на миг. С одной стороны, собравшиеся на митинг, скажем, в Борисоглебске четыреста дезертиров клянутся искупить свою вину перед республикой, а в это же время комитет эсеровской партии приглашает членов бывшей “учредиловки” приехать в Париж для того, чтобы объявить о создании нового русского правительства. Это ж надо! В каждом номере короткие некрологи и сообщения об убийствах местных, советских и партийных работников. Вот и недавно ворвались антоновцы в деревню Токаревку, резали рты, ремни со спин, икры, кололи глаза. “Все убитые товарищи, — пишет газета, — не коммунисты, а беспартийные По оголтелая банда не щадит никого мало-мальски прикосновенного к рабоче-крестьянской власти”. Но это бандиты, понятно. А в Моршанске революционный военный трибунал приговорил милиционера Сосновского района Фомина — это уж вовсе рядом, где-то, считай, под боком, — к расстрелу. Бандит Фомин, оказалось, виновен в самоличных обысках, грабежах и мародерстве. Вишь, как получается. Они — эти Фомины — понимают, что Советская власть, конечно, побеждает, ну и стремятся проникнуть на ответственные посты. Не важно какие, им лишь бы власть. Сколько еще всего менять придется, сколько потерь впереди…

Страна понемногу налаживает жизнь свою. Но бедность, нищета… Вот в Козлове, на очередном субботнике, домашними хозяйками починена тысяча штук красноармейского белья. Вишь, чего достигли! А в Константинополе спекулянты перепродают друг другу разные суда русского флота. И бывший министр Врангеля официально заявил, что военный флот будет передан Франции для возмещения ее расходов по содержанию врангелевских войск. В самой же Франции проходят демонстрации в поддержку Советской России, вспыхнуло революционное движение в Китае и Японии, волнения в Индии, бастуют английские углекопы.

Мир бурлит в преддверии мировой революции. И России бы сейчас — самое время! — вовсю засучить рукава, кабы не антоновщина.

Или вот еще заметка: “Съезд русских черносотенцев и монархистов состоялся в Баварии, так как Пруссия признала невозможным допустить его в своих пределах”. “Что ж это за народ такой в Баварии? — размышлял Сибир­цев. — Глухой, слепой? Пиво, сосиски — сытый бюргер? Неужели страшная прошедшая война его ничему так и не научила? Обыватель там, вот кто. И наш, российский, он тоже, вишь ты, пробрался на газетную полосу”. Эти две небольшие заметки как ножом полоснули Сибирцева.

“В то время как по всей стране происходит хозяйственный подъем, чинят, организуют, строят народное хозяйство, у нас в городе происходит обратное явление: все разрушается и загрязняется. Вот если вы пройдете по бывшей Покровской улице, то увидите, как разбирается обывателями на дрова дом № 18, но которой мог бы быть отремон­тирован. Вот и другой факт: сломали у нас на базаре лавки, а ямы не засыпали, теперь туда валят что попало: и навоз, и мусор из выгребных ям, и кал, и тому подобное. Все это высыхает и разносится ветром, распространяя кругом заразу.

Не спите, кому это ведать надлежит.

Обыватель”.
И другая:

“Правда ли, что нечистоты, вытекающие со двора общежития Поарма, заражают зловонием Петроградскую и Советскую улицы? Правда ли, что коммунальным отделом запечатаны все уборные и помойные ямы в гостинице № 4 и уполномоченный по очистке города т. Щербаков уже две недели посылает туда ассенизационный обоз? А жильцам приходится таскать нечистоты за полверсты от гостиницы на базар? Все это правда, конечно, только нужно это устранить. Когда же это будет устранено? Завтра, завтра… или таки сегодня?..

Спевшиеся”.
Вот они — все эти спевшиеся, усмотревшие, любопытные, участвующие — обыватели. Губерния в огне, в крови, так бери топор, лопату, делай, помогай, строй, разгребай же… Нет, он усмотрел, и с него будет. Его хата с краю. Живуч, будь он проклят…

Рассказ Ильи о бригаде Котовского дал Сибирцеву больше всех газет, вместе взятых, да и не все в них можно писать из того, что хочется слышать. Свежими, опытными кадрами усилены политотделы, чека, милиция, местные советские органы. Огромная помощь. Вся страна, только вчера, как говорится, вышвырнувшая Врангеля, заключившая мир с Польшей, лежащая в дымящихся еще развалинах, слала на охваченную восстанием Тамбовщину учителей и врачей, медикаменты и продовольствие, одежду и обувь.

Конференция беспартийных, крестьян-бедняков, съезд учителей, конференция домашних хозяек, собрания рабочих железнодорожных мастерских — и всюду одна резолюция: нет — Антонову! Да, теперь уж точно — нет. Но без крови он не уйдет. И потому слушай сегодня ночь, Сибир­цев, может быть, это будет самая трудная, самая тяжелая ночь в твоей жизни…

Тайник, который показала Сибирцеву Маша, его вполне устраивал бы: почти неприметная дверца выводила из мансарды, где была Машина комнатка, на обширный чер­дак. И там, среди старой и теперь никому не нужной мебели, досок и ящиков, можно было бы довольно прилично устроиться. Если бы бандитам пришло в голову производить на чердаке обыск, то прежде, чем здесь кого-то найдут, пройдет целый день, столько нагромождено тут всякого барахла. Но скверно другое, и это решило вопрос: лестница так обветшала, что спуститься по ней бесшумно практически невозможно. Коли уж Машины легкие шаги отдаются скрипами да стонами по всему дому, то что говорить о Сибирцеве. Прятаться в какой-либо из комнат бесполезно, найдут запросто. Все, что сделал Сибирцев, это отнес на чердак свой полушубок и вещевой мешок, а остановился пока на самом простом варианте. Окно в его комнате заплетено вьющимися растениями, глухой кустарник вдоль всей стены. Окно невысоко — даже подтягиваться особенно не нужно. Уйти наружу через него он всегда успеет, тем же путем нетрудно и возвратиться в дом.

Захотелось курить. В комнате этого делать не следовало: табачный дух легко угадывался бы всяким, вошедшим с улицы. Сибирцев поднялся, на ощупь встряхнул постель, убирая вмятину от своего тела, и подошел к окну чтобы выбраться в сад. И тут раздался осторожный скрип.

Сперва Сибирцев решил, что скрипнула ставня окна. Но скрип повторился, и шел он с террасы. Кто-то в темноте искал дверь, наткнулся на стол, чертыхнулся сквозь зубы, дернул за ручку, звякнула металлическая щеколда. Пора. Сибирцев снял наган с предохранителя и, перекинув ногу через подоконник, бесшумно сполз на землю, притворив за собой ставни.

В двух шагах от него, отделенные кустом разросшейся сирени, молча прошли трое или четверо человек — не успел сосчитать — по направлению к террасе.

Прижимаясь спиной к стене дома, Сибирцев скользнул следом за ними. Осторожно, чтобы не хрустнуло, пробуя землю сапогом.

— Власенко! — услышал он негромкий голос.

— Тута я, — отозвался человек с террасы.

— Ну, открыл? — спросил первый.

— Не, атаман, задвижка, хрен ее возьмешь. Ломать треба.

— Я те дам ломать, Власенко! Чтоб мне без шума! — громче, чем следовало бы, прикрикнул человек, которого Власенко назвал атаманом. И голос его показался Сибирцеву знакомым. Слышал его уже Сибирцев. Но кто, кто? Взглянуть бы… Нет, не мог вспомнить.

— Ступай проверь с той стороны. Там должен быть второй вход, через кухню. И не греми!

“Этот человек знает дом и знает, где у него входы-выходы, — размышлял Сибирцев. — Значит, он из местных. Вот, наверное, почему мне и знаком его голос”. Но как ни напрягал память Сибирцев, вспомнить не мог. Оставалось ждать, благо никто пока по кустам не шнырял. А в том, что это бандиты, уже никакого сомнения не было. Хорошего человека атаманом не назовут.

Неожиданно хлопнуло окошко наверху, и Машин голос громко и возмущенно спросил:

— Эй, что там за люди и что вам надо?

Короткий топот сапог, щелчок затвора. Сибирцев выпрямился и поднял наган.

— Маша? — как-то растерянно и слабо прозвучал вопрос с террасы. — Машка! Машенька!..

Мертвая тишина, и оттуда, сверху, снова услышал Си­бирцев.

— Яков? Ты?.. — Страх, даже ужас, а может, и отчаяние, смешанное с невероятной радостью, — все это перемешалось в двух словах: “Яков” и “ты”.

— Я, Маша, я, живой-невредимый! Открывай скорей! — голос атамана задрожал.

Сибирцева словно обухом по темени треснуло. Яков? Не может быть… Его нет. Но он же сам только что слышал и узнал, конечно узнал, этот голос. Правда, стал он грубей, с хрипотцой, но это действительно голос Якова Сивачева, Яши, расстрелянного семеновской контрразведкой год назад, в феврале двадцатого года. “Постой! — приказал сам себе Сибирцев. — Спокойно, думать надо”.

— Эй, свету! — приказал атаман.

Кто-то зажег свечу в стеклянном фонаре, поднял над головой, высветив остальных Всего их было пятеро. Мгновение спустя распахнулась дверь, и вышла Маша, замерла, прижав ладони к груди. Один из пятерых рванулся ей навстречу и схватил в объятия.

— Маша, Машенька… — будто в забытьи повторял он.

Маша, услышал Сибирцев, заплакала навзрыд.

— Постой, пусти меня, — срывающимся голосом сказала Маша. — Я пойду маме скажу… Мама же умрет от радости.

— Мама… — эхом повторил Яков. Он повернул голову к свету, и Сибирцев увидел, что перед ним в самом деле Яша Сивачев, только возмужавший, с обтянутыми худыми скулами, но это он.

Как же так, Яков — и вдруг бандит, атаман? Все перемешалось в голове у Сибирцева. Может быть, все-таки произошла какая-то ошибка? Может, показалось, и не атаман он, может, это послышалось Сибирцеву, ждал бандитов, нервы напряжены, вот и ослышался, показалось…

Яков подошел к краю террасы, пригнув голову, вгляделся в темноту, будто хотел увидеть Сибирцева, потом громко вздохнул и повернулся к своим.

— Ну, докладывай, ты, Игнат. Что у тебя?

— Обнаружили мы их с Ефимом. У самого брода. Они, значить, цигарку запалили, тута мы их накрыли. А боле никого.

“Бандиты”, — окончательно понял Сибирцев.

— Хорошо, молодцы. Власенко! — Из тени вышел рослый худощавый казак в фуражке. — Давай заводи людей в усадьбу, пусть пока тут, в саду, сосредоточатся. А сам бери вот Игната с Ефимом, еще двух–трех казаков, да к церкви. Нет, погоди. Пока собирай людей. Но смотри, чтоб ни одна собака не унюхала.

Сивачев взял фонарь и, махнув всем остальным рукой, шагнул в дом, притворив за собой дверь. Казаки затопали по ступенькам.

Сибирцев, воспользовавшись шумом, змеей проскользнул обратно, к своему окну. Приподнял голову и увидел колеблющийся свет в зале. Там, слышно, что-то упало, похоже стул, потом раздался прямо-таки нечеловеческий, какой-то утробный вскрик:

— Яша! Сынок! — и падение тела.

“Мать”, — понял Сибирцев, наверно, в обморок упала. В голове у него была полная каша. Все, что угодно, мог предполагать Сибирцев, но только не встречу здесь, в этом доме, с Яковом Сивачевым, действительно убитым, Кунгуров об этом говорил. Помнит же Сибирцев… Что же делать?

Между тем в доме снова послышались рыдания. Они постепенно стихли, и тогда Сибирцев услышал наконец то, чего он ждал.

— Яков, — заговорила Маша, и голос ее напрягся. — Ты — кто? Скажи мне честно. Может, ты бандит?

Яков как-то странно, с натугой рассмеялся. Очень искусственный получился у него смех.

— Ты с ума сошла, Машка… Ну какой же я бандит?.. А что ты слышала про бандитов?

Сибирцев замер.

— Я слышала, что сюда идет банда.

— Кто тебе сказал?

— Мне? Ну, это сейчас не важно, в селе говорят. Люди проезжие предупредили. Так кто же ты тогда?

— Предупредили, говоришь?..

— Яша, Яшенька, родной мой! — всхлипнула очнувшаяся Елена Алексеевна. — Живой, кровинушка моя! Я не верила, не верила, что тебя нет… Живой!

— Подожди, мама, — перебила Маша. — Ты мне не ответил, Яков.

— Машка, да что с тобой? Ты что, не рада меня видеть? — В голосе Сивачева прозвучала растерянность. — Мы, между прочим, сюда пришли, чтобы уничтожать бан­дитов. Понятно тебе? Только вот не знаем, где сейчас местное начальство, где… — он запнулся, — наши? Много их?

Маша молчала. Как хотел помочь ей Сибирцев!.. Но оставалось только затаиться и слушать. Слушать…

— Откуда же я знаю?.. Я из дому не выхожу… Много, наверно.

— А где они, в церкви засели или в другом месте? Где сельсовет? А?

— Не знаю, Яша… Ничего не знаю…

— Яшенька! — это снова Елена Алексеевна. — Господи, дождались наконец. Маша, а где же?..

— Мама! — перебила Маша, и голос ее зазвенел. — Подожди, я сама! Яша, а почему же вы ночью, как воры?..

С террасы послышался громкий стук. Сивачев прошел через комнату, где спал Сибирцев, и открыл дверь, впустив Власенко. Его силуэт четко обрисовался на фоне освещенного дверного проема в зал. Они подошли почти к самому окну, под которым притаился Сибирцев, и негромко заговорили.

— Ничего не удалось узнать, — пробормотал Сивачев. — Говорит, много… Черт его знает!.. Придется тебе, Власенко, языка добывать. Душу из него вынь, но узнай, какие тут силы и где они. Узнаешь, сразу подтягивай за собой казачков Перед самым рассветом ударим. Вот уже светлеет маленько. Начинайте по обстоятельствам, без меня. Сегодня твоя ночь, Власенко.

Власенко молча выслушал атамана, молча же повернулся и ушел, затворив дверь.

В саду уже отчетливо слышались топот ног, фырканье лошадей, звенели уздечки, приглушенный говор. Видимо, казаки уже собрались тут и ждали только сигнала. Как же предупредить-то своих? Вся надежда на то, что там, у церкви, не такие раззявы, как те покойники у брода. Там не заснут и цигарками размахивать не станут.

— Ну, так о чем ты собиралась рассказать! — снова заговорил Сивачев, вернувшись в зал.

— Я? — удивилась Маша. — Не помню. Это ты не ответил на мой вопрос. Почему вы, как воры?

— Маша, что ты говоришь! — вмешалась мать.

— Какие воры? — возмутился Яков. — Не твоего это ума дело, Маша. Военная тайна.

— Тайна? Ну, хорошо, пусть так… Дело в том, Яков, что нам… Вернее, мне сообщили, что ты погиб… как герой, где-то там на Дальнем Востоке. И твои часы передали… Понимаешь?

— Какие часы?

— Твои. То есть папины, ну те, что у тебя были… Вот мы и решили, что тебя нет… И теперь так неожиданно…

— Кто передал? — голос Сивачева напрягся.

— Твой товарищ. Был и передал.

— Какой товарищ? Ничего не понимаю. Мама, о чем она говорит? Погиб, передали часы — чепуха какая-то. Может быть, ты?..

— Мама! — снова воскликнула Маша. — Я не вижу, Яков, что тебе неясно. Ты хочешь знать, как зовут твоего товарища? Отвечу: Михаил Александрович Сибирцев. Вы же с ним вместе были.

— Сибирцев? — протянул Сивачев. — Убей не помню. А где он?

— Ты разве его не помнишь, Яков? — медленно спросила Маша.

— Я спрашиваю: где он? Отвечай! Где ты его видела?

— Успокойся, Яков, — устало и тихо ответила Маша, — его здесь уже нет.

— Нет?.. — Сивачев, видно, успокоился, помолчал и после паузы сказал небрежно: — Ну, нет так нет. Жаль, хотелось бы с ним увидеться. Давно мы с ним расстались… Так это он, выходит, меня похоронил? А ты, что же, Машка, желала бы видеть меня мертвым?

Ответа не последовало.

Сибирцев не видел ничего: ни, вероятно, изумленной Елены Алексеевны, ни, судя по сказанному, помертвевших глаз Машеньки, которая конечно же поняла, кто такой Яков, и теперь сама хоронила его уже навсегда, ни выражения лица Якова. Интонации донесли до него суть той трагедии, которая разворачивалась в доме.

Маша… Он скрывал от нее, молчал, а она все-все понимала. Разобралась сама и теперь открылась перед Сибирцевым всем своим мужеством. Ах, Машенька, за что же тебе-то такое горе, за какие грехи?..

— Мама, — снова заговорила Маша, — ты сегодня очень устала. Идем спать. А Яша от нас теперь не уйдет, правда, Яков? Ты ведь больше не бросишь нас с мамой? Ну, вот и хорошо. Помоги мне маму уложить. Идем, мамочка. А утром и поговорим, и порадуемся.

Свет ушел из зала. Видно, Маша с братом повели мать по коридору в ее спальню. Сибирцев беззвучно раскрыл ставни и, перевалившись через подоконник, подтянулся в комнату. Закрыл за собой ставни и, неслышно подойдя к двери, задвинул щеколду. Где-то в глубине дома слышались голоса, но слов Сибирцев разобрать не мог. Наконец снова из коридора показался свет, и Яков с Машей вошли в зал. Сивачев сел на стул, вытянул ноги.

— Ну, а теперь, Мария, рассказывай мне все. Все как есть. Обещаю тебе также все рассказать. Ничего не утаю… Так, где и при каких обстоятельствах ты видела этого Сибирцева? Что он тебе про меня говорил?

В этот миг тишину разорвал залп. Следом за беспорядочными винтовочными выстрелами затрещал пулемет. Донеслись крики, ржание — и все слилось в едином громе ночного боя.

Сивачев вскочил со стула, распахнул ставни, ударом вышиб окно в зале и перевесился через подоконник, пытаясь, видимо, определить, что происходит в центре села.

— Что это, Яков? — вскрикнула Маша.

— Что? — удивился Яков. — Наверно, напали бандиты, о которых ты слышала, и теперь мы ведем с ними бой. — В его словах послышалась откровенная издевка.

Маша тяжело опустилась на стул, уронив лицо на руки. Сивачев захлопнул ставни и сел напротив.

— Ну, так что же Сибирцев? — усмехнулся он.

— Здесь я, Сивачев, — негромко сказал Сибирцев, входя в зал. — Руки, руки, — спокойно добавил он, поднимая наган и видя, как Яков схватился за кобуру. — Встать!

Сивачев медленно поднялся, держа раскрытые ладони на уровне плеч.

Маша, подняв глаза, с ужасом переводила взгляд с Сибирцева на брата.

— А теперь, Сивачев, расстегни ремень и сбрось портупею. Одно лишнее движение — стреляю. Точка.

Яков медленно снял ремень с кобурой, бросил на пол.

— Два шага назад! — скомандовал Сибирцев, потом подошел и, не отводя от Якова нагана, поднял его сбрую, расстегнул кобуру и, вынув сивачевский наган, сунул себе в брючный карман, а ремень отбросил в сторону.

— Маша, могу я с ним поговорить один на один?

— Конечно, Михаил Александрович, — тусклым голосом сказала Маша и сделала попытку встать. Потом, опустив голову, она оттолкнулась двумя руками от стула и медленно, через силу пошла скрипучими ступеньками к себе на­верх.

Сибирцев плотно прикрыл обе двери — в коридор и в свою комнату, подвинул стул ближе к керосиновой лампе, которую, оказывается, зажгли (а он думал, что сидели со свечой), и кивнул Сивачеву на стул.

— Ну, Сивачев, а теперь рассказывай. Все мне рассказывай, бандит Яков Сивачев.


10

Ротмистр Кунгуров приехал к Сибирцеву, едва рассвело. Тяжелая ночь, в которой были и сумасшедший проигрыш, и обильное возлияние, казалось, вовсе не отразилась на нем. Разве что выдавали зеленоватая кожа обтянутых щек и нервно сжатые сухие губы с подрагивающим в уголке рта изжеванным мундштуком папиросы. Даже в разговоре не вынимал ее изо рта, небрежно рассыпая пепел. Си­бирцев же чувствовал себя нехорошо: выигрыш и необходимое разудалое гостеприимство сделали свое дело.

“Во рту так кисло, — пошутил он, — будто там переночевал эскадрон гусар вместе с конями”.

Кунгуров скривил губы в улыбке, но глаза его были насторожены и безулыбчивы. По этому взгляду Сибирцев понял, что ротмистр пуст. И все эти вчерашние застольные разговоры об офицерской чести, о долге — сплошной блеф.

Другое было причиной столь раннего визита. И, чтобы сразу прояснить для себя это второе, главное, Сибирцев решил избавиться от первого, которое определенно смущало Кунгурова, а неудобство, испытываемое в настоящий момент контрразведчиком и ставящее его в зависимое от Сибирцева положение, никоим образом не должно было влиять на то другое, ради чего прибыл ротмистр. Сибирцев решил опередить гостя. Потирая виски и морщась, он указал на кресло и сделал ладонью жест, призывающий к молчанию, а затем, раскрыв створки буфета, достал оттуда початую бутылку коньяку и пару хрустальных фужеров, похожих на рубчатые ручные гранаты. В них он влил коньяк и, перенеся через всю комнату, протянул один Кунгурову, присевшему в кресло. Молча чокнулся с ним — раздался мелодичный звон, так же молча, залпом, проглотил коньяк.

Кунгуров проследил унылым взглядом и, швырнув в пепельницу окурок, опрокинул в рот свой фужер. Помолчали, глядя в окно на сырой рассвет. Ротмистр достал новую папиросу и закурил.

— О! — Сибирцев вяло хлопнул себя по лбу. — Совсем позабыл. — Он снова подошел к буфету и достал оттуда плоскую тарелку с нарезанным подсыхающим лимоном, присыпанным сахарной пудрой. — Прошу… Анатолий Николаевич Пепеляев, правда, со ссылкой ни своего приятеля князя Голицына, помню, рассказывал, что Николай Алек­сандрович, покойный государь и ваш тезка, Николя, всегда коньяк закусывал лимоном под сахарной пудрой. Говорят, он сам придумал сию закуску, только поверх сахара посыпал еще толченым кофе… Не знаю, не знаю, а по мне эта кислятина… — Он взял лимонную дольку, оббил сахар о край тарелки и стал, морщась, жевать. — Где-то сейчас наш храбрый генерал Анатолий Николаевич?.. Я слышал, он чуть ли не в Якутске?

— Примерно, — отозвался Кунгуров.

— Боже, холодина-то какая… — Сибирцев выплюнул лимонную кожуру. — Вот уж не позавидуешь… Я давеча хотел вас предупредить, Николя, — продолжал Сибирцев, не отрывая взгляда от раскисшей февральской улицы, — чтобы вы не особенно беспокоились. Все мы человеки, все под богом ходим. Да и невелика сумма, чтобы голову ломать. Так что будем считать вопрос исчерпанным… Но как вам нравится этот Жердев? Премерзкий тип. Жаль, что нынче не восемнадцатый год. И мы не в Омске…

Кунгуров нервно барабанил сухими пальцами по подлокотнику кресла.

— Что Жердева связывает со Скипетровым, как вы считаете?

— Кутежи, Николя. Большой знаток.

— А к чему это он постоянно фрондирует? У нас ведь, знаете, есть закон: обрати внимание на того, кто старается остаться в тени, но трижды присмотрись к тому, кто лезет на рожон.

Сибирцев неопределенно пожал плечами.

— Должен вам заметить, Мишель, — сипло сказал ротмистр, — что я действительно нахожусь в несколько стесненных обстоятельствах. Однако…

— Э, полноте, полноте, друг мой, — перебил Сибирцев, — Я же сказал, что вопрос исчерпан. Оставим это. Уж нам-то что делить?..

— С вашего разрешения, Мишель, я ведь к вам еще и по делу.

— Господь с вами, Николя, — поморщился Сибирцев и встал. — В такое гнусное утро…

— Что поделаешь? — вздохнул контрразведчик. — Понимаю вас, — он попробовал усмехнуться, но усмешка получилась кривая. — С другой стороны, как вы догадываетесь, мы предпочитаем приглашать к себе в учреждение. Но, питая к вам искренние чувства, я решил, так сказать, тет-а-тет. Не по службе.

— Что ж, — шутливо-скорбно вздохнул Сибирцев, — ценю ваше доверие. Я весь внимание, господин ротмистр.

— Ах, оставьте этот тон, Мишель. Дело-то ведь действительно серьезное. Присядьте, сделайте одолжение. — Он подождал, пока Сибирцев снова сел напротив и закурил. — Прошу вас учесть, что разговор сугубо конфиденциальный… Наше учреждение заинтересовалось одним человеком, который, судя по собранным данным, имеет самое непосредственное отношение к красному подполью. Должен сразу сказать, что улики достаточно веские.

Сибирцев снова пожал плечами, как бы спрашивая, при чем тут он-то.

— Вы, вероятно, знаете его, Мишель.

— Вполне возможно. Но кто это, если не секрет?

— От вас у меня нет секретов, — подчеркнул ротмистр. — Это некто Сивачев, из отдела шифровальщиков.

— Сивачев? — протянул Сибирцев. — Не исключено, Николя. Каков он из себя, напомните.

Ротмистр натянуто улыбнулся одними губами.

— Каков? — повторил он. — То-то и оно, что никакое. Рост средний, черты лица правильные, глаза серые. Под­поручик… Впрочем, я готов его предъявить вам очно.

— Если это необходимо… — Сибирцев вздохнул. — Но в чем должна заключаться моя миссия? Опознать, и все? Или еще что-нибудь?

— Главная неприятность в том, Мишель, что в числе людей, которых он знает, он назвал и вашу фамилию.

— Ну какая ж это неприятность? — удивился Сибирцев. — Вполне вероятно, что по долгу своей службы этот ваш шифровальщик — так? — знает многих, в том числе, не исключено, и вас, и самого Григория Михайловича. Вы же понимаете, что такое штабная работа? Знать все и обо всех. К сожалению, немало народу по какой-то абсолютно для меня непонятной причине считает необходимым вмешиваться в сугубо ваши прерогативы. Вы не можете мне объяснить почему? Что это — особая какая-то страсть или всеобщее помешательство на почве шпиономании?

— Возможно, вы правы, Мишель, — сухо заметил контр­разведчик. — Но мне не хотелось бы углубляться в абстрактные рассуждения. Поставьте себя на мое место — и вы поймете, что поводов для беспокойства, если не сказать жестче, более чем достаточно.

— Согласен. Однако и вы, господин ротмистр, поставив себя на мое место, сочтете себя, мягко выражаясь, оскорб­ленным. Полагаю, что мой послужной список дает мне право так думать. Покойный адмирал…

— Оставим покойного.

— Есть немало других, включая нашего атамана, а также хорошо вам известного полковника Скипетрова. Я уж не говорю о Дмитрии Леонидовиче Хорвате, Вологодском, Путилове, Калмыкове наконец. Вот видите, я называю вам самых разных людей, у которых вам нетрудно навести обо мне справки. И потом, почему я должен в чем-то оправдываться? — Сибирцев неприязненно смотрел на Кунгурова.

— Мне не оправдания нужны, Мишель, — примирительно сказал Кунгуров, видимо, названные фамилии произвели на него впечатление, — а ваша помощь. Вы меня неверно поняли.

— Помощь — другое дело, — сразу остыл Сибирцев. — Еще коньяку?

— С удовольствием, — буркнул Кунгуров, — только, с вашего позволения, не такими лошадиными дозами.

— Это как желаете, — рассмеялся Сибирцев. — Но я, знаете ли, предпочитаю именно ударную дозу. Привычка, Николя. Еше с германской. А позже у адмирала, мы, как ни старались, не смогли себя приучить к благословенному домашнему быту, неспешным беседам и тонким винам.

Он откупорил новую бутылку и, налив себе полфужера, подвинул бутылку Кунгурову. Поднял свой фужер и, вертя его за ножку, стал рассматривать коньяк на свет.

— Вы бы не торопились, Мишель, — сказал Кунгуров, чувствуя, что Сибирцев может опьянеть.

— Нализаться? — усмехнулся Сибирцев. — А что еще прикажете делать, Николeq \o (я;ґ)?

— Вернемся к нашему разговору.

— Сухой вы человек, ротмистр, — вздохнул Сибирцев и отставил фужер. — Ну, слушаю вас.

— Мне нужно, чтобы вы вспомнили, где и когда встречались с Сивачевым и о чем могли говорить. Иными словами, какие сведения, если таковые были, мог он почерпнуть из ваших разговоров.

— Боюсь, что помощь моя будет невелика, — помолчав, сказал Сибирцев. — Ну, во-первых, я его, честно говоря, никак не вспомню…Хотя… Надо увидеть. А во-вторых… Что я мог выболтать? А черт его знает?.. Полагаю, ничего достойного внимания. Мы ведь с вами, Николя, принадлежим к тому поколению, которое научили держать язык за зубами. Правда, при моем общительном характере… Нет, не думаю.

— Я мог бы вам предъявить этого Сивачева. Может быть, вспомните?

— Делайте, как считаете нужным.

— Тогда поедемте.

— Может быть, выпьем?

— Если можно, позже.

И они поехали в контрразведку.

Комната, куда они вошли с Кунгуровым, была полутемной, низкой и сырой. Свет, казалось, с трудом просачивался в узкое, забранное решеткой окно. Кунгуров повернул выключатель, и под потолком вспыхнула пыльная тусклая лампочка без абажура.

— Садитесь, Мишель. — Кунгуров показал на широкую скамью у стены. — Сейчас его приведут, и я вас оставлю на минутку. Постарайтесь вспомнить.

Посреди комнаты стояла привинченная к полу табуретка. На нее, вероятно, должен был сесть Яков. Обитая железом дверь с волчком. Оттуда Кунгуров будет наблюдать за ними. Удобная позиция. Поэтому ни одного лишнего слова, ни одного неосторожного движения, ни одного жеста.

Послышались тяжелые шаги. Тягуче заскрипела дверь, и двое солдат ввели человека в истерзанной, окровавленной рубашке. Он сел на табуретку, держа руки за спиной. Солдаты вышли, закрыв за собой дверь.

Наступила тягостная, до звона в ушах, тишина. Скрипнула табуретка. Сибирцев услышал тяжелое, прерывистое дыхание арестованного. Ничто в нем не напоминало Якова. Спутанные грязные волосы, опухшее от кровоподтеков лицо.

Двумя руками оттолкнувшись от скамьи, Сибирцев поднялся, шагнул ближе. Арестованный медленно поднял голову, и Сибирцев чуть не вскрикнул: он увидел почерневшие от боли Яшины глаза. В них было только тупое, покорное, животное равнодушие, и больше ничего. Никаких чувств. Яков бессмысленно посмотрел на Сибирцева, и голова его поникла. Сибирцев постоял еще мгновение и повернулся к двери. Она тотчас отворилась, и вошли солдаты. Один из них взял Якова за плечо, он послушно поднялся и, с трудом передвигая ноги, пошел из комнаты, не оборачиваясь и не поднимая головы,

Вошел Кунгуров, пытливо взглянул на Сибирцева:

— Узнали, Мишель?

— Ну и поработали вы… — Сибирцев сглотнул комок в горле. — Конечно, узнал.

— Служба, — пожал плечами Кунгуров. — Что скажете?

— Может быть, не здесь? — Сибирцев брезгливо огляделся.

— Не возражаю, — охотно подхватил контрразведчик. — Поднимемся ко мне.

В кабинете Кунгурова, безвкусно обставленном пышной мебелью, Сибирцев позволил себе слегка расслабиться. Слегка, ибо понимал, что сейчас начнется второй допрос. Он развалился, закинув ногу на ногу, в широком и низком кресле и, после разрешающего кивка хозяина кабинета, закурил. Кунгуров и сам вставил в угол рта папиросу, но не зажег ее, а подвинул пепельницу Сибирцеву.

— Дайте чего-нибудь выпить, — небрежно бросил Си­бирцев.

Кунгуров тут же сделал какое-то непонятное движение рукой, и в кабинет вошел солдат. Кунгуров молча кивнул ему, и тот достал из шкафа точно такую же, как у Сибирцева, бутылку “Мартеля” и, откупорив ее, поставил на край широкого письменного стола вместе с двумя небольшими серебряными рюмочками. Кунгуров снова кивнул, и солдат вышел.

Сибирцев курил, пуская дым в лепной потолок.

— Прошу, Мишель, — пригласил Кунгуров, но тут же словно спохватился: — Виноват, виноват…

Он подошел к шкафу и достал из него фужер, взглянул на свет: чистый ли? Поставил рядом с рюмками, налил наполовину.

— Хозяин должен помнить привычки гостя, — и капнул себе в рюмку. — Прошу.

Выпили. Сибирцев молчал, так же рассматривая потолок и чувствуя нетерпение контрразведчика.

— Кажется, я могу вам кое в чем помочь, — наконец сказал Сибирцев. — Не уверен, что это то, что вам нужно, но… кто знает?.. Помните, в прошлом декабре… нет, уже в январе, когда примчался этот наш сумасшедший Скипет­ров, Григорий Михайлович готовил иркутскую акцию? Вы помните, по поводу нашего несчастного адмирала… Так вот. Я зашел к шифровальщикам и, если не ошибаюсь, говорил с ним, с Сивачевым, о скором наступлении… Он мне, кстати, казался вполне приличным человеком.

Сибирцев рассказывал контрразведчику об одной из секретных акций по спасению Колчака из Иркутской губчека. Она готовилась в строжайшей тайне, но именно поэтому была известна даже нижним чинам, никакого отношения к штабу не имеющим.

— Так вот, если Сивачев оттуда, — Сибирцев пальцем показал под свое кресло, — то я теперь понимаю, почему это дело с треском провалилось.

Кунгуров внимательно смотрел на Сибирцева и соображал, правду он говорит или валяет дурака. Но Сибирцев был серьезен и даже заметно удручен.

— Но почему именно с ним возник этот разговор? — спросил контрразведчик.

— Ах, Николeq \o (я;ґ), — Сибирцев слабо махнул ладонью. — Бы же понимаете… Видимо, я что-то сказал об адмирале. Сивачев посочувствовал. Вы прекрасно знаете о моем отношении к Александру Васильевичу… Я сказал — он посо­чувствовал. Сочувствие в наше время — единственное, что осталось из всех естественных человеческих проявлений. Падки мы на него. Думаю, поэтому. Впрочем, не помню. Хотя разговор такой, если не ошибаюсь, был.

Сибирцев достал из внутреннего кармана выигранные вчера у ротмистра часы и, щелкнув крышкой, посмотрел время.

— А что, — сказал он, пряча часы обратно, — не закатиться ли нам куда-нибудь позавтракать? Если вы, разумеется, свободны?

Кунгуров проследил за его движением.

— Вы с ним говорили о чем-нибудь?

— Я же сказал, — удивился Сибирцев. — Нет, сейчас.

— Помилуйте, о чем?.. Я даже не уверен, узнал ли он меня, так вы его обработали…

— Между прочим, — помедлив, словно решился Кунгу­ров, — это его часы.

— Как?!

— Да-да, его, — губы Кунгурова зло скривились. — Взяты при обыске.

Сибирцев непонимающе уставился ему в глаза. Потом достал часы, несколько раз машинально щелкнул крышкой.

— Вы хотите сказать?..

— Нет, успокойтесь, — ротмистр невинно усмехнулся. — Они ему больше уже не понадобятся.

— Николeq \o (я;ґ)… — Сибирцев осуждающе покачал головой. — Да если б я знал…

— Вы же сами заметили, что в нашей жизни мало человеческих ценностей, — цинично бросил контрразведчик. — Ценностей, достойных внимания. Конечно, я мог бы и не играть на них. Но что поделаешь? — вздохнул он. — Игра… азарт…

— Ну, — после паузы сказал Сибирцев, — я полагаю, вы не собираетесь выставлять их в качестве улики? Впрочем, —дон тут же, — вы можете их у меня выкупить. — И, заметив, как окаменело лицо Кунгурова, закончил: — Хотя, не скрою, они остались бы приятной памятью о нашем с вами знакомстве.

— Сделанного не воротишь, — махнул рукой Кунгуров. Он, возможно, уже осуждал себя за откровенность.

— Но я так и не понял вас. Что же, улики против этого несчастного так серьезны?

— Не скрою, да.

— Жаль, — пробормотал Сибирцев. — Всегда неприятно разочаровываться в людях. Даже если их почти не знаешь.

— Почти не знаешь, — со значением повторил Кунгу­ров. — Так куда вы меня повезете завтракать?

“Проиграл ты, Кунгуров, — подумал Сибирцев. — И твой многозначительный тон тебе не поможет…”

В тот же день он совершил непростительную ошибку. Напоив Кунгурова до бессознательного состояния, Сибир­цев отвез его домой, а сам помчался в управление Китайско-Восточной железной дороги, где после расформирования отряда “орловцев” в качестве помощника самого Путилова подвизался Володька Михеев. Это был единственный адрес, по которому Сибирцев не должен был никогда, ни при каких обстоятельствах появляться. Но вызывать Михеева на связь и ждать его Сибирцев не мог: перед ним стояли глаза Яши Сивачева. И он представлял себе, что эти мерзавцы из контрразведки сделали с дядькой Федорчуком.

Разговор состоялся короткий, но очень неприятный. Си­бирцев потом краснел, вспоминая о нем: как мог он допустить такое вызывающее мальчишество и поддаться панике. Однако ведь речь шла о жизни человека, которого кунгуровские садисты могли замучить с минуты на минуту. Розовощекий, всегда веселый Михеев был на этот раз, казалось, вне себя от ярости. Понимая побуждения Сибирцева, он тем не менее высказал ему все, что думал по поводу такого поразительного нарушения конспирации. В конце он рассказал о страшной судьбе арестованного машиниста Федорчука, буквально растерзанного палачами, и о том, что уже дважды предпринимались попытки извлечь арестованных из контрразведки. Но обе попытки окончились трагически. Первый, шедший с крупной суммой денег для подкупа охраны, погиб в неожиданно вспыхнувшей перестрелке, а второй попросту угодил в лапы Кунгурова. И с тех пор о нем ничего не известно.

Михеев предупредил также, что Сибирцеву надо быть готовым к исчезновению. Приказ из Центра мог последовать в любую минуту. И действительно, такой приказ пришел через полтора месяца, в середине апреля. Сибирцеву было предложено выехать в район Читы, где разгорелись серьезные бои, для инспекции, и там он, что называется, пропал без вести. Он ушел, хотя ему казалось, что интерес контрразведки к нему уже начал ослабевать. Порой Си­бирцев думал, что столь скорое и безоговорочное решение Центра было в какой-то мере связано и с его явным нарушением требований конспирации…

Но это было уже потом. А в те февральские дни Кунгуров цепко держал его под своим наблюдением. И то, что после посещения им Михеева не последовало никаких акций, можно было объяснить лишь чистой случайностью. Может быть, даже тем, что в тот вечер Кунгуров был мертвецки пьян.

Через несколько дней после очной ставки с Сивачевым Кунгуров, якобы случайно встретившись в штабе с Сибирцевым, взял его за рукав и, отведя в угол, доверительно сообщил:

— Пришлось пустить в расход.

— Кого? — не понял Сибирцев.

— Ну, этого нашего Сивачева. Никакого от него толку, — контрразведчик впился в Сибирцева глазами. — А то его чуть было не выкрали у нас. Даже деньги хорошие предлагали. Видно, кому-то он был еще нужен…

Сибирцев равнодушно пожал плечами.

— Это ваша работа, — и, не попрощавшись, отвернулся, чтоб идти по своим делам. — Да, кстати, — сказал он уже от двери, — тут полковник все интересовался: отдали вы долг или нет. Я сказал, что отдали.

Вечером, запершись в своем номере, Сибирцев достал Яшин “Мозер” и долго, прижав к груди, покачивал цепочкой, словно хотел согреть своим теплом холодный металл.


11

Перед рассветом Нырков с Баулиным вышли на галерею подышать свежим воздухом. Бессонная ночь и напряженное ожидание бандитского налета отложили отпечаток на их почерневших небритых лицах.

— Малышев бы не заснул, — Илья кивнул на темный силуэт колокольни. — Самый сон сейчас, о-хо-хо! — Он, широко и сладко причмокнув, зевнул.

— Не, не заснет, — тут же зевнул Баулин и улыбнулся: — Заразил ты меня, Илья Иваныч. С ним там Матвей. Железный мужик… Тихо что-то…

— Вот и жди беды, — потирая слезящиеся глаза, буркнул Нырков. — Слышь, Баулин, а ты сосновских кого знаешь?

— Не так чтобы… бывал там. А что?

— Я вот думаю, не шибко мы с тобой сообразили.

— Это почему же?

— Есть там такой Маркел? Он вроде в Совете работает.

— Маркел? Дай вспомнить… А кем он там?

— Не знаю.

— Может, секретарем состоит? Нет, секретарь у них — баба. А, есть, вспомнил! Это который транспортом ведает. Точно, Маркелом его зовут. Он еще нам подводы выделял. Заметный мужик, высокий, чернявый. А чего он тебе, Илья Иваныч?

— Свояк он попу-то нашему, вот что.

— Ну да?.. — недоверчиво протянул Баулин. — Выходит, тоже контра? А может, нет?

— Я так думаю, что если он пользуется в Совете влиянием, помощи от сосновских нам не ждать. Только зря нарочного погнали.

— Не, не согласен я, Илья Иваныч, народ там крепкий, наш.

— Поглядим, — Нырков задумчиво побарабанил пальцами по перилам. — Однако надо быть готовым ко всему… Мужики-то собрались?

— Там они, — Баулин кивнул на храм. — За церковной оградой. Ну, а которые по домам. Но тоже наготове. По первому выстрелу.

— Светает… Давай, Баулин, буди ребят. Чует сердце, с минуты на минуту ждать гостей… Постой! — Нырков заметил неясные еще фигуры нескольких людей, что двигались по улице к площади, прижимаясь к плетню. — Гляди, быстро! — шепотом подозвал Баулина. — Наши или нет?

Баулин поправил очки, присмотрелся, а Нырков выхватил наган.

— Кажись, они, Илья Иваныч, — прошептал Баулин. — Гости.

И сейчас же хлопнул выстрел. Пуля впилась в деревянную колонну галереи рядом с головой Ныркова. Он присел.

— Проспал Малышев, сукин сын! — выругался он и метнулся в дверь. — В ружье! — крикнул сорвавшимся голосом. — Где же твой дозор, Баулин, чтоб тебя!.. Зазвенели разбитые стекла. На площадь махом с дикими криками и визгом вынесло десятка три всадников, беспорядочно стрелявших по окнам сонных домов.

— Малышев!.. — застонал в бессильной ярости Нырков, и в ту же минуту с колокольни по площади ударила длинная пулеметная очередь.

Всадники закрутились, завертелись, ринулись в разные стороны, оставив на площади добрый десяток лошадиных трупов. От них, как тараканы, расползались спешенные бандиты. Только теперь осознал Нырков, что бой уже идет, но он никак не мог ухватить и понять его общую картину и потому злился. По ползущим фигурам били из-за ограды, стреляли из пустых оконных проемов сельсовета чекисты и Баулин со своими продармейцами.

— Молодец, Малышев! — тяжело выдохнул Нырков. — В самый раз врезал… Стрелять прицельно! — обозленный собственной растерянностью, крикнул он, поднимая наган и наводя его на уползающего бандита. Наган дернулся от выстрела, и бандит замер.

Выстрелы скоро прекратились.

Посреди площади била передними копытами и пронзительно ржала упавшая на круп лошадь. Одиночный выст­рел из-за ограды прекратил ее ржание. Стало тихо.

Помещение затянуло кислым пороховым дымом.

— Все целы? — оглядываясь, спросил Нырков.

— Все, Илья Иваныч! — весело отозвался Баулин.

— Нечего скалиться! — огрызнулся Нырков. — Давай занимай круговую оборону, это только начало… За мной, на чердак!

Они поднялись на чердак и через слуховое окно выбрались на крышу. Железные листы были холодные и мокрые от росы. “Обзор хороший”, — подумал Нырков, распластываясь за слуховым окном.

Небо стало розоветь. Видимость улучшилась. Теперь только внимательно глядеть по сторонам, не прозевать.

— Ползут, товарищ Нырков… — услышал он сдержанный шепот.

— Где? — Нырков обернулся.

— Вон, — показал продармеец, худенький белобрысый парнишка, — с огородов подбираются. Сзаду.

— Дай винтарь, — Нырков забрал у него винтовку.

Он увидел, как заколыхались заросли конопли, на миг показалась голова и спряталась. Он прицелился и, проследив движение ползущего бандита, нажал на курок. Громко вскрикнул и застонал раненый.

— Держи, — отдал винтовку хозяину. — Выцеливай спокойно и не зевай. Понял?

Продармеец, громыхая по крыше тяжелыми ботинками, уполз на другой ее скат, выходящий во двор.

Новой атаки пришлось ждать недолго. Как и в первый раз, но теперь уже с двух сторон на площадь вынеслись казаки. Их было больше, однако дружная стрельба засевших за оградой мужиков и пулемет на колокольне сдержали и этот напор. Примерно половина верховых устремилась к церкви, чтобы приступом взять ворота, но их скоро отогнали. Остальные же ринулись к сельсовету, и им, несмотря на сильный заградительный огонь, удалось прорваться к самому дому. Укрытые галереей и дворовыми пристройками, они оказались недосягаемыми для осажденных в доме и на крыше. Кроме того, бандиты ворвались в соседние дома и повели оттуда нечастый, но прицельный огонь. По железной крыше защелкали пули.

“Пора отсюда убираться, — подумал Нырков. — Похоже, они уже поняли, что на испуг нас не возьмешь. Могут перестрелять, как воробьев”.

И вовремя. Едва подумал, как услышал удары и треск разламываемых досок. Видимо, бандиты хотели прорваться в лабаз на нижнем этаже. Если ворвутся, их оттуда трудно будет выкурить.

— Сергеев! — негромко окликнул он лежащего неподалеку чекиста. — Давай всех с крыши в дом. И приготовить гранаты.

Скрип отдираемой доски полоснул его словно ножом. Он отцепил от пояса гранату и, подобравшись ползком к самому краю крыши, с хеканьем швырнул ее вниз. Громыхнул взрыв, захлебнулся матерной бранью крик внизу. Но тут же сильный удар чуть не сбросил его с крыши. В запальчивости Илья успел нырнуть в слуховое окно и только теперь сообразил, что не чувствует левую руку. Обжигающая боль опалила локоть, на мгновение пошла кругом голова. Нырков с трудом спустился по лестнице в дом и носом к носу столкнулся с Баулиным.

— Ну? — хрипло дыша, спросил он. — Потери есть?

— Одного моего наповал, — хмуро ответил Баулин. — Да двое легко ранены. Стой! Что с тобой? — Он подхватил покачнувшегося Ныркова.

— В руку, — засипел Илья. — Помоги…

Он стащил куртку. Левый рукав гимнастерки побурел от крови Баулин с треском разорвал его пополам, обнажив пробитую навылет руку Ильи. Кровь толчками выбивалась из раны выше локтя.

— Сейчас, сейчас, погоди… — твердил Баулин, перетягивая раненую руку у плеча.

Илья застонал:

— Полегче ты…

— Сейчас, ничего, это мы быстро.

Баулин забинтовал рану куском плотной белой материи и помог просунуть руку в рукав куртки.

— Прикажи ребятам гранатами их… И пусть не высовываются — подстрелят.

Баулин убежал. Вскоре ударило несколько взрывов подряд, и снова стихло.

В комнате собирались осажденные. Негромко переговаривались, осторожно ступая по хрустящим стеклам и опасаясь приближаться к окнам. Оттуда время от времени влетали пули, чмокая, впивались в бревна.

Принесли убитого продармейца, положили на пол в углу. Нырков узнал его: это у него он брал винтовку. Пуля вошла ему в глаз, разворотив сзади череп. Илья вздохнул и отвернулся к окну.

— Никак, горим? — сказал кто-то, сильно окая. — Конечно, горим! — добавил уже с удивлением.

Нырков принюхался: тянуло дымом, но не кислым пороховым, а самым настоящим, пожаром. Что-то действительно горело.

— Быстро проверить, что горит! — приказал он, но вбежал испуганный Баулин.

— Худо, Илья Иваныч! — с порога крикнул он. — Те бандюки, что с огородов подобрались, подожгли пристройки. Дерево-то сухое, сразу занялось. Как перекинется на крышу — хана нам тут всем!

От сараев повалили клубы дыма.

— Стой! Без паники! — Нырков встал. — Слушай, чего скажу! Делаем так: выводи коней, закладывай бричку. Раненые где? Бежать могут?

— Можем! — откликнулось несколько голосов.

— Которые не могут, тех — в бричку. Его, — Илья показал на убитого, — тоже в бричку. После похороним… — Он поморщился от боли. — Всем собраться внизу. По команде раскрываем ворота — и пулей к церкви, Стрелять всем, и патронов не жалеть, чтоб грому больше. Порвемся… Пусть бы только дыму погуще…

Оставшись вдвоем с Баулиным, Нырков сказал:

— Если бы Малышев догадался сейчас прикрыть нас, а, Баулин? Площадь-то невелика. Насквозь простреливают, гады… Ну, пойдем вниз.

Сараи уже полыхали вовсю. Ржали и дыбились кони, которых с трудом, навалившись всем скопом, загоняли в упряжь

Порывом ветра огонь перекинулся на крышу сельсовета, лизнул бревенчатые стены и мгновенно проник внутрь дома. Густым дымом заволокло двор, потянуло на площадь. Сперло дыхание, люди кашляли, прикрываясь руками от подступающего жара.

— Еще малость, еще… — шептал себе Нырков, сжимая наган и плача от едкого дыма.

И будто отвечая его просьбе, гулко и тяжело ударил колокол на колокольне. Низкий, стонущий звук поплыл над селом, колокол гудел, бросая в небо удар за ударом.

— Сообразил! Ах, молодец! — вскрикнул Илья. — Открывай ворота! Вперед!

Громыхая по булыжнику, бричка рванулась через площадь к церковным воротам, за ней, паля в разные стороны, вынеслись трое верхами, а за ними, петляя и припадая к земле, кинулись все остальные.

Миг — и вот уже середина площади. Зацокали по камням пули. Кто-то вскрикнул. Нырков обернулся и увидел падающего Сергеева. Подхватил его здоровой рукой и волоком потащил дальше. “Какой же ты, Петька, тяжелый… — билось в голове. — Маленький, а тяжелый… Нет, не брошу, дотащу… Все равно дотащу, чтоб вас всех…”

У самых ворот Сергеева у него перехватили двое продармейцев, рванули за руку и его самого. Теряя сознание от боли, Илья поскользнулся и рухнул наземь. И уже не чувствовал, как его, тоже волоком, втащили в открытые ворота.

Он очнулся в темноте. Открыл глаза и подумал, что наступила ночь. Было прохладно и сыро. Знобило. Попробовал привстать и оглядеться. Постепенно глаза привыкали, и тогда Нырков понял, что ошибся. Но не сразу сообразил, где находится. Слух различил чьи-то всхлипывания, тонкий детский плач. Память вернула последние ощущения: сумасшедший бег через раскаленную площадь, дым, забивший глотку, тяжесть хрупкого Петьки Сергеева и, наконец, обжигающую боль в левой руке.

Нырков машинально тронул ее и почувствовал, что она накрепко прибинтована к телу. И боль уже не горячая, она ушла внутрь и напоминала о себе только при резких, неосторожных движениях

Послышались легкие шлепающие шаги, и высокий старческий голос произнес:

— Ну, ить проснулся, милай!..

Из-за темной колонны показался старик в рясе. Он был освещен падающими откуда-то сверху лучами солнца и был похож на замшелый болотный пенек.

Еще ни о чем не думая, Нырков, словно заново рожденный, вбирал в себя новые ощущения. Дед какой-то странный, и вообще, где он, что с ним?

— Проснулся… — снова повторил дед. — Она, лекарства-та, мертвого лечить. Ну-к, а теперя выпей ету вот, выпей, не бойся.

Он протянул Ныркову кружку. Илья, не задумываясь, взял ее и вылил в рот. Обожгло, перехватило дух.

— Самогонка, что ли?

— Она, милай, она сама. На травках. Сплошная польза.

Нырков вытер рукавом рот и поднялся на ноги. Теперь он осознал, что находится в церкви, в темном ее притворе Оттого и казалось, что ночь и прохладно так. Нетвердо вышел на свет, снова огляделся. Увидев сбившихся в кучу женщин и детей, сидящих на узлах среди каких-то тряпок и мешков.

— Сей момент Матвея кликну, — сообщил дед и странным скоком заспешил в глубь церкви.

Вскоре пришли, гулко ступая по каменному полу, Баулин с кузнецом.

— Держимся, Илья Иваныч! — еще издали громко ска­зал Баулин и подтянул брюки. Лицо его было серым от дыма и гари, только очки сверкали воинственно.

— Плохо помню… — Нырков потер ладонью лысину, — Как мы выбрались-то?

— Это вот пусть Матвей Захарыч расскажет, — засмеялся Баулин, не понимая недоуменного взгляда Ныркова.

— Да чего ж тута… — замялся кузнец. — Как дым-то повалил, мы и поняли, что подобрались бандюки. Ну а коли пожар, выход один — сюды, к нам…

Нырков слушал, плохо поначалу схватывая, о чем говорил кузнец Но вскоре и для него картина прояснилась…

Оставив Зубкова внизу с мужиками, Матвей поднялся к Малышеву на колокольню. Там и встретили рассвет. Бан­дитов они заметили, едва те показались на улице — с колокольни-то далеко видать. Но затаились, решили подпустить ближе, чтоб уж бить наверняка.

Ну а когда пошли конные, раздумывать было нечего. Одна была забота: захватить их побольше да положить.

— Парень-то твой молодец. Крепкий, — говорил куз­нец. — Подтверждаю как бывший батареец.

Потом занялся огонь, и Матвей сказал Малышеву, что засевшие в сельсовете с часу на час будут пробиваться к церкви. А потому ворота надо отпереть и по первому сигналу растворять. Он, Матвей, для этого ударит в колокол. Посреди боя колокольный звон наверняка хоть на миг отвлечет внимание бандитов, чай, все же православные. Ну, а тем временем свои проскочат. Малышев же прикроет их огнем из пулемета. Выждав маленько, чтоб дыму на площадь подтянуло, так и сделали. За беглецами ринулись было с десяток верховых, но Малышев их отсек и рассеял. Вот и все.

— Другая теперь забота, — продолжал кузнец. — Бандиты, вишь ты, попов дом заняли, а с него, почитай, полдвора церковного простреливается. Носа высунуть нельзя. Храм-то, он крепкий, каку хошь осаду выдержит, дак ведь сидишь-то как мышь в западне. Главный вход мы закрыли. Через боковой выползаем.

— А это что за дед? — кивнул Нырков в сторону ушедшего старика.

— Егорка-то? — усмехнулся кузнец и показал головой. — Сторож он тутошний. Тоже пострадал, бедолага. Сгорела его халупа. Может, огонь принесло — сушь ведь, а может, кто из бандитов запалил Всего и спас-то бутыль самогона да мазь, что вас вот лечил… Как рука-то, Илья Иваныч?

— Полегче Это меня, видать, за нее дернули, когда тащили сюда. А так терпеть можно. Ты мне вот что скажи, Баулин, много наших погибло? Чего с Сергеевым?

Баулин опустил голову.

— Наповал его, Илья Иваныч, мертвого уже тащили. И у меня двоих положили насмерть. Это там, на площади. И достать-то не успели. Тут тоже потери. Но больше раненые. Убило всего троих.

— И дозорные, — напомнил Илья.

— И они, видать, тоже, — вздохнул Баулин.

— А раненые где?

— Да вот же! — Баулин показал на женщин.

Нырков сразу все понял. То, что ему показалось мешками, на самом деле были прикрытые дерюжками раненые мужики, за которыми ухаживали женщины.

“Сколько же их?” — покачал головой Илья.

— Я ведь говорил, Илья Иваныч, солдаты они в большинстве никудышные. Таких, как говорится, пуля сама на­ходит.

— Может, и никудышные, — возразил кузнец, — однако сколько атак-то отбили! Не говори… Мужик — он крепкий.

Нырков нащупал в кармане наган и сказал:

— Ну пошли на колокольню. Глянем, чего делается. Там и поговорим…

Малышев лежал на охапке сена, изредка осторожно выглядывая из-за пулеметного щитка. Спина его была белой от известковой пыли. Услышав шаги, он перевернулся на бок, и Нырков увидел его потное, в грязных кирпичных подтеках утомленное лицо. Солнце стояло в зените и пекло неимоверно.

— Живы, товарищ Нырков! — радостно воскликнул он и снова перевернулся на живот.

Нырков заметил рядом, на соломе, неразлучный малышевский маузер с приставленной к нему в виде приклада кобурой.

— Ух, и давлю я их, товарищ Нырков, — снова заговорил Малышев, — как клопов. Где “максимкой”, а то — этой пушкой, — он кивнул на маузер. Носа не кажут… Только вы не выглядывайте, они тоже без конца пуляют.

Нырков уже обратил внимание на глубокие щербины в стенах колокольни. Чумазое лицо Малышева, его взгляд теплом разлились по сердцу Ныркова.

— И много надавил? — улыбнулся он.

— А я не считаю. Давлю, и все, — его рука потянулась к маузеру. — Отойдите в сторонку, сейчас они снова озве­реют.

Он долго целился и наконец нажал на курок. В ответ мгновенно запели, застучали, отскакивая от камня, пули, звонко цокнули по колоколу.

— Я ж говорил, озвереют, — довольно заметил Малы­шев. — Жаль, у попа их не достать. Обзора нет. Никакой приличной видимости. — Он отполз к середине площадки и на карачках подобрался к лестнице, встал, вытирая пот ладонью. — Чего-то помощи не видать, товарищ Нырков?

Все четверо переглянулись. Их уже давно мучили эти вопросы: где остальные баулинские продармейцы, почему молчит Сосновка? То есть, почему Сосновка молчит, Ныр­ков с Баулиным уже примерно знали. Но где остальные — из Глуховки, Рождественского? Перехватили, весть не дошла?

Осторожно выглянув наружу, Нырков увидел сгоревший сельсовет. Пламени уже не было, только дым поднимался из черной каменной коробки, над которой нелепо возвышалась такая же черная, закопченная печь с полуразрушенной трубой. Благо, стоял дом чуть на отшибе. Другие пламенем не задело, а то полыхнуло бы все село. Тесно стоят усадьбы.

— А что бандиты предпринимают? — не оборачиваясь, спросил Нырков.

— Ультиматум выдвигали, — нехотя отозвался Баулин.

— Так что ж ты, понимаешь, молчишь? — возмутился Нырков.

— А чего говорить-то? Ультиматум известный. Выдавайте большевиков и продотрядовцев. Их повесим, остальных — простим.

— И все? — поинтересовался Нырков.

— Все. Чего еще? Известное дело.

— Мало. Плохо у них, значит, с пропагандой дело об­стоит. Белогвардейский лозунг. Эсеры поумнее. Они уже поняли: на такой примитив мужики не клюнут… А оттуда, — Нырков кивнул в сторону далекой усадьбы, — ничего?

— Ничего, — вздохнул Баулин.

“Тоже плохо, — подумал Нырков. — Надо искать какую-нибудь возможность связаться с Михаилом… Но какую?.. Кого послать и как?”

— Послушайте, мужики, — вдруг мелькнула у него мысль, — а дед этот ваш, как его?

— Егорка… Егор Федосеевич, — поправился кузнец, заметив, что Нырков нахмурился.

— Он давно тут служит?

— Да, почитай, всю жизнь, — снова отозвался кузнец.

— Пошлите-ка его ко мне… Или нет, лучше я сам к нему спущусь.

Мысль-то мелькнула, но Нырков пока не знал, в какие действия ее облечь. Тем не менее с дедом надо переговорить. Что сейчас требуется в первую очередь? Выйти за ограду. Церковный сторож, как никто лучше, знает, каким путем можно уйти. Дальше… Передавать что-то Сибирцеву напрямую нельзя. Это исключено. Но ведь есть девушка. Маша. Можно передать ей, а она сама догадается, для кого весточка… Почему же, скажем, тот же дед не может этого сделать? Согласится ли — другой вопрос. Но ведь попробовать можно. Дед — он, видимо, ничейный, хотя и служит у попа. То, что рассказал о нем Сибирцев, говорит, скорее, в его пользу, нежели во вред. И ждать больше нельзя

— Пойдем к деду, — решительно сказал Нырков.


12

Когда Якова Сивачева пригласили в контрразведку, он решил, что это обычная, всем давно осточертевшая проверка, какие нередко затевал Кунгуров. Серия провалов семеновских операций, в число которых входили даже такие крупные, как взятие Иркутска и освобождение Колчака, естественно, не могла не вызвать паники среди высшего руководства. Обеспокоенные и раздраженные, японцы настаивали на своей помощи — это знал Сивачев из шифро­вок. Семеновская контрразведка развила бурную деятельность, словно стремилась доказать, что не зря получает жирные куски от союзников.

И хотя вызов в контрразведку не предвещал ничего приятного, но и бить тревогу пока было рано. Сивачев тщательно проверил себя — ничего компрометирующего не было. По требованию Федорчука он никогда не держал никаких, могущих бросить тень, бумаг. Никаких документов. С тем и вышел из штабного вагона, стоявшего на запасных путях на станции Маньчжурия. Вышел, чтоб уже никогда не вернуться.

Сперва разговор шел об обычных вещах: нет ли каких-либо подозрений, как хранятся секретные документы и так далее. Сивачев отвечал спокойно, обдумывая каждый свой ответ. Доверительный тон Кунгурова конечно же не мог его обмануть.

А затем произошло совершенно непредвиденное, и Яков сразу понял, что провалился.

Кунгуров предъявил шифровку, которую готовил сам Сивачев, и никто другой. Речь в ней шла о секретной карательной экспедиции против Тунгузского партизанского отряда. Причем с указанием сроков ее проведения, сил и дислокации семеновских войск. Весьма шаткие слухи о подобной операции уже имелись, и поэтому Яков счел необходимым познакомить с ней Федорчука.

И вот теперь эта шифровка лежала на столе перед Сивачевым, а Кунгуров, ехидно кривя сухие губы, подробно рассказал, как готовилась в контрразведке эта фальшивка, как совершенно случайно был убит в перестрелке переходивший границу старик охотник и у него была найдена бутылка спирта, заткнутая пробкой из свернутой газеты, внутри которой оказалась эта шифровка. О шифровке же знал весьма узкий круг людей. Стечение роковых обстоятельств…

Яков молчал. Молчал и тогда, когда Кунгуров кликнул своего подручного бурята Ерофея, один вид которого внушал ужас и отвращение… Молчал, скрипя зубами от невыносимой боли, валяясь на нарах в вагоне смертников, следующем в харбинскую тюрьму.

А потом был сплошной провал в памяти: только дни и ночи нечеловеческих мук, бесконечных допросов и изощренных пыток. И в какую-то бессчетную из ночей он назвал, а может быть, ему только показалось, имя Федорчука. Меру своего предательства он вскоре увидел собственными глазами. Кунгуров привел его на допрос машиниста, и Яков не узнал своего бывшего хозяина. Это был окровавленный кусок мяса, из нутра которого изредка доносилось что-то похожее на клокотание. Кошмар, испытанный Сивачевым, сломил его. Он стал по крохам, оправдывая себя ужасом перед невообразимыми мучениями, выдавать то, что знал. Но знал он немного, возможно, на свое счастье. Он рассказал, как Федорчук склонил его передавать копии отдельных шифровок, а куда отправлял их потом — этого уже Яков не знал. Он рассказал обо всех документах, копии которых передал Федорчуку, а их было немало, но какую-либо собственную связь с подпольем отрицал категорически. Его подловили, а потом он боялся отказаться, ему угрожали, обещали убить, если он откажется служить дальше. И он служил, но только из страха…

Видимо, Яков уже отыграл свою роль и больше интереса для Кунгурова не представлял. Вероятнее всего, Кун­гуров действительно понял, с кем имеет дело. Однажды — Яков помнит: было уже по-весеннему тепло, слепило солнце после темноты камеры — Кунгуров вызвал его к себе и брезгливо заявил, что больше в услугах Сивачева не нуждается. Он так и сказал: в услугах…

Все, понял Яков, это конец. Скорее бы.

Но его попросту вышвырнули на улицу. Он не знал тогда, зачем так поступил контрразведчик. Скорее всею, он ждал, куда пойдет Сивачев, с кем попытается найти связь?

Грязный, избитый и оборванный, заросший до звериного облика, Яков забился в какую-то нору и долгое время вел животный образ жизни. Ни к кому он, естественно, не мог обра1иться за помощью, понимая, что первым будет вопрос: за что его выпустил Кунгуров? Этот мерзавец не из тех, кому ведомы человеческие чувства и слабости. И Яков боялся вопросов, боялся встреч, даже случайных, со знакомыми ему людьми.

В пыли и жаре пришло харбинское лето. На что мог рассчитывать Сивачев? Только на случай. И он подвернулся в одном из притонов, где пьяный штабс-капитан с упоением рассказывал о том, какие дела разворачиваются на Дону. Терять Сивачеву было нечего: прошлое его никого не интересовало, будущего он и сам не видел. Формировался отряд для похода через Туркестан к Деникину на какие-то темные деньги, что его ожидало — никто толком не знал. Это было какое-то умопомешательство: никто ничем не интересовался. Спросили только, где служил, ответил: у Колчака. О своем пребывании в контрразведке умолчал, да и вряд ли кого это удивило бы. Его сотоварищи, сами такие же опустившиеся, бывшие защитники отечества, бившие и не раз битые в харбинских ночлежках, бредили кровавым отмщением, золотом, еще черт знает чем И Сивачев понял, что и он сам ничем от них уже не отличается. Поход на Дон он представлял себе, прежде всего, как расставание с проклятой памятью. Он хотел зачеркнуть прожитое, чтобы никогда больше к нему не возвращаться.

Отряд штабс-капитана оказался по существу самой оголтелой бандой, действующей под флагом какого-то мифического генерала, финансировавшего предприятие И в Маньчжурии, и в долгом пути через Туркестан отряд занимался разбоем и грабежами. Имевший еще хоть мизерное представление об обычной человеческой порядочности — так он сам себя порой убеждал, — Сивачев скоро растерял и эти остатки. Надо было жить, а следовательно — добывать себе корм, убивать. И он жил…

Под осень с великими трудами добрались до Каспия и там уж окончательно разбежались — кто куда. Сивачев отправился на Дон, надеясь когда-нибудь каким-нибудь образом попасть в родные края. Навестить родительские могилы. И может быть, этим вымолить прощение за содеянное предательство. Возникло однажды такое желание — и больше не проходило. Ему казалось, что он сможет вымолить прощение. Но из огня, как говорится, попал в полымя. Атаман Вакулин из Усть-Медведицкой станицы нарисовал ему картину, вмиг разрушившую все его благие помыслы. Времена давно изменились. Тамбов, Саратов, Воронеж выступили против Советов. Долой своеволие комиссаров, долой грабеж крестьянства! Мужики поднялись, крестьяне, весь народ. И борьба теперь идет не на жизнь, а на смерть. И снова обстоятельства оказались сильнее Сивачева. Возглавив сотню, — а опыт такой уже был в Туркестанском походе, — Сивачев решил, что вернется в родные края победителем.

А дальше — известное дело. То он бил красных, то его гоняли и били красные. Такова жизнь… Да, он был жесток. Но разве рок не был жестоким по отношению к нему? Да, на нем немало крови. Но ведь не только чужой — собственной крови! Да, он был слаб, он предал, но ведь не каждому удалось вырваться живым из контрразведки. В конце концов война есть война, и прав ты или виноват — частенько от тебя не зависит. Обстоятельства…


Да… Обстоятельства…

Слушал Сибирцев исповедь Якова Сивачева, а перед глазами его вставали Паша Творогов, растерзанный колчаковцами, Алеша Сотников, шедший с ним до самого своего смертного часа, Володька Михеев — розовощекий адъютант, показавший в том же Харбине чудеса храбрости и выдержки. Сколько лет им было?.. Кто помоложе, кто чуть постарше Сивачева, а в общем, ровесники…

Вспомнился Федорчук… Добрый старый дядька Федорчук. Погиб, но никого не выдал. Ни единого слова не ска­зал…

— Знаешь, как погиб Федорчук? — спросил он, но, не заметив никакой реакции, продолжил: — Его вывели в поле, в снег, раздели догола и, содрав со спины кожу, натерли солью. Он полз за своими палачами и криком умолял пристрелить его… А они, уходя, смеялись…

— Зачем ты мне это говоришь, Сибирцев? — Яков поднял воспаленные глаза. — Зачем говоришь?! Ты же не знаешь, что они со мной делали!..

— Догадываюсь. Но это тебя не оправдывает, предатель Сивачев. Бандит Сивачев. Нет тебе прощения за твое предательство.

— А чего тебе меня прощать? — зло выкрикнул Сива­чев. — Какое тебе дано право прощать меня? А? Вы там сидели, господа офицеры, водку жрали, картишками баловались. А за все расплачивались мелкие сошки, вроде меня. Это нас пытали, убивали, вешали! А-а-а!.. — у Сивачева вдруг припадочно округлились глаза. — Я знаю! Ты тоже из этих… Федорчуков? Да? Жа-аль, что я раньше-то не знал! Я б и тебя продал Кунгурову! И тебя! Проклинаю вас! Ненавижу! Убью! Всех убью!..

На губах у Сивачева выступила пена, глаза его исступленно сверкали, он кричал, захлебываясь собственным криком, и вдруг смолк, уронив голову. Только грудь его тяжело вздымалась и побелели костяшки пальцев, сжатых в кулаки. Он сполз со стула.

— Какой же ты мерзавец, Сивачев, — тихо и печально сказал Сибирцев. — Какой ты гнусный мерзавец! Нет, тебя нельзя судить принародно. Люди узнают, какие бывают мерзавцы, а это страшно. Это выше сил моих. Этот кошмар падет на головы твоей матери и сестры, и они не вынесут такого позора, Сивачев. Нельзя тебе больше жить…

В глубине коридора, за кухней, послышался стук в дверь.

— Встать! — резко приказал Сибирцев. — Сядь на стул, Сивачев. И запомни: я — полковник Сибирцев из Главсибштаба. Понял? Лишнее слово, лишний жест — стреляю. Думай о сестре и матери.

Сивачев медленно поднялся с пола и сел на стул.

— Надеть портупею!

Он так же послушно надел и затянул ремни.

Сибирцев прислушался. Узнал высокий говорок деда Егора. Старуха сварливо разговаривала с ним, но слов Си­бирцев не разобрал, понял, что он кого-то вызывает. Наконец Дуняшка громко крикнула:

— Марья! К тебе Ягорий зачем-то!

На лестнице показалась Маша, спустилась и медленно пошла на кухню. Вернулась короткое время спустя и, обведя присутствующих невидящими глазами, протянула Сибирцеву мятую бумажку:

— Вам. Я могу уйти? Маме совсем плохо.

— Минуту, Маша. — Он развернул и прочитал записку. Задумался. Посмотрел на Сивачева, на Машу. — Позовите, пожалуйста, сюда Егора Федосеевича.

Вошедший дед Егор оторопел, увидев мирно сидящих за столом Сибирцева и Сивачева.

— И-эх! — он боязливо перекрестился. — Никак, Яков Григория?.. Помилуй… свят…

— Нет, — резко оборвал Сибирцев. — Это — атаман Егор Федосеевич, сделай доброе дело, найди любого казака и скажи ему, что атаман требует… Как зовут твоего помощника? — строго бросил он Сивачеву.

— Власенко, — мрачно ответил Сивачев. — Подхорунжий Власенко.

— Скажи, что атаман требует передать подхорунжему Власенко немедленно явиться сюда. Понял, Егор Федосеевич?

Дед испуганно закивал.

— Давай, Егор Федосеевич, скорей, а то беда большая будет. И сам далеко не уходи. Может, кликну потом.

Дед по-прежнему кивал, глядя на Сивачева, но с места не двигался.

— Ну что же ты? — повысил голос Сибирцев. — Или боишься?

Дед затряс головой и поспешно удалился.


13

Власенко еще с ночи понял, что все пошло наперекосяк. Едва увидел дом, куда они пробрались через сад вместе с атаманом, услышал бабий голос, сразу догадался, что неспроста вел сюда сотню атаман. И дом знакомый, и баба-барынька. Кто она ему — жена, невеста, полюбовница? — теперь уже без разницы. Коли тут замешана баба, никакой пользы делу. И потому, обозлясь, решил махом покончить с селом. Дружный отпор, которым его встретили, только разъярил подхорунжего. Полнота власти, данная ему атаманом на эту ночь, оказалась слепой пустышкой. Поначалу дело вроде разворачивалось неплохо: из мужика, оказавшего ему сопротивление в одной из хат, он без особого труда выколотил все интересующие его сведения. Дело казалось простым: обложить сельсовет и одновременно ударить по засевшим в церкви. Сельсоветчики, конечно, не сдадутся — им терять нечего, будут драться до последнего Но если их выкурить, те, что у храма, сами поднимут лапы кверху. Так бывало не раз, так — не сомневался Власенко — будет и теперь. Немного не рассчитал подхорунжий, не учел пулемета. И вот, оказывается, сорвалось.

После двух неудачных атак казаки ринулись по домам — грабить. В другое время и в иной ситуации Власенко не стал бы их сдерживать, однако в нынешней никак нельзя было дать им рассеяться по селу. По этой причине уже упустили сельсоветчиков, и бой грозил перейти в затяжную бесполезную перестрелку. Пора было принимать какое-то окончательное решение. От атамана, видать, никакого проку… А на ультиматум, который прокричал Власенко, с колокольни ответили длинной пулеметной очередью.

— Игнат! — позвал Власенко. Он слегка отодвинул тяжелую штору на окне и наблюдал за площадью. Глаза его равнодушно скользили по трупам казаков и лошадей и упирались в железные ворота ограды. Каменный поповскийдом был отличным наблюдательным пунктом: огонь с колокольни сюда не достигал, а церковный двор неплохо простреливался с чердака дома. — Игнат! — сердито повторил Власенко. — Где тебя черт носит?

Вошел огромный, заросший до глаз черной бородищей Игнат, засопел, топчась на месте, оценил раздражение подхорунжего и, сочтя его результатом ранения, предложил:

— Може, бинт сменить? Тут у них чистый есть, а, Петрович?

Власенко скрипнул зубами: только ведь сказал — и сразу засвербило вчерашнюю рану.

— После, Игнат… Много хлопцев уложили?

— Много, Петрович, почитай, под три десятка. Пулемет, сука, чтоб его… Хитрый, гаденыш, носу ж не кажет, а косит. И как его достать, ума не приложу.

— А мужики что?

— Мужики-то? А ничего. Мы кое-чего подсобрали. Коням есть. Себя тож не забыли.

Власенко удивленно обернулся, услышав что-то похожее на утробное урчание, потом сообразил, что это Игнат смеется.

— Они-то, — продолжал Игнат, — все готовы отдать, чтоб хаты пожалели, не тронули. Петуха не пустили.

— Все, говоришь? — задумался Власенко. — Поглядим… Пригони-ка их сюда, Игнат. Которые побогаче. Погутарим, чего они готовы отдать. Да чтоб их те, с колокольни-то, не накрыли… И скажи хозяйке, пусть жрать подает. Обедать хочу…

Ел с аппетитом. Выхлебал две глубокие миски наваристого борща, обильно запивая самогонкой. Грыз чеснок, сплевывая на пол шелуху. Рукояткой нагана расколотил на скатерти толстую кость и со всхлипом высасывал мозг.

Хозяйка, пышная попадья, несмотря на неоднократные приглашения подхорунжего, участия в трапезе не приняла, стояла, подперев дверной косяк и сложив полные руки на высокой груди, с неприязнью наблюдая за Власенко. А он пьянел и, бросая искоса хмельной взгляд на попадью, хмыкал и мотал потным чубом.

Вошли мужики, степенно и испуганно перекрестились на иконы, стояли у двери, как бы ожидая решения своей судьбы, боязливо посматривая в сторону попадьи.

Власенко поднял от стола тяжелый взгляд, покачал головой.

— Сидай, Игнат, — ласково позвал он. — Эй, хозяйка, налей борща казаку. Бери ложку, Игнат… Ну, что будем делать, мужики?

Стоящий впереди всех пожилой, с густой сединой в бороде, медленно, с достоинством опустился на колени.

— Господин офицер, окажи божескую милость, не губи! — сдавленно прохрипел он. — Матушка, Варвара Дмитриевна, заступись за чады свои!

— Заступись?! — взорвался Власенко. Он вскочил, опрокинув стул, и рванул штору. — А это кто лежит на площади? — крикнул, указывая наганом на окно. — Как встретили? О чем раньше думали, а?

Игнат, молча глядя на мужиков, налил полный стакан самогонки и единым духом проглотил его. Снова взялся за ложку.

— Да не мы ж это, ваше благородие! Мы разве что? — загомонили у двери. — Мы-то со всей душой, не погуби деток, ваше благородие, господин офицер!

Мягко ступая по чистым половикам, Власенко прошелся мимо мужиков, пронзительно глядя в глаза каждому.

— Провиант давайте! — отрывисто скомандовал он. — С каждого двора. А тех, которые там, — он кивнул на церковь, — тех непременно пожгем.

— Помилуй, ваше благородие! — завопили мужики. — Сушь ведь какая! Все село прахом пойдет!

— Пойдет, — спокойно согласился Власенко. Он сейчас упивался своей властью над этими бородачами. Но власть-то властью, а какой от нее толк, если на улицу носа не высунешь. Вроде как медведя за хвост схватил: и держать — сил нету, и отпустить нельзя — задерет. Он может приказать запалить село со всех концов, может перепороть или даже перестрелять всех этих мерзавцев. Да что пользы? Жратва нужна, деньги, оружие. Свежие копи. Помнил Власенко, как сбивали со следа ночную погоню красных. Понимал и атамана, что уходить надо шибко, того и гляди — снова нагрянут. Эти-то, что в храме заперлись, наверняка за подмогой послали, вот и жди ее с часу на час.

Устал он. Выпитый самогон тянул ко сну. Хотелось плюнуть на все и раскинуться на широкой пуховой перине. Да хозяйку под бок… Но знал, что расслабляться нельзя, это — смерть.

Он сграбастал в кулак сивую бороду стоящего впереди других мужика и рывком подтянул его к себе.

— Даю полчаса сроку, — жестко, глядя в глаза, сказал Власенко. — Чтоб провиант, все оружие, какое есть, и кони были тут, во дворе. — Он помолчал и добавил: — И тыщу рублев. Не то — запалю. Понял, борода?

Мужики заволновались.

— Я все сказал, — Власенко отпустил “бороду” и прошел к столу, плеснул в стакан самогонки. — Ступайте! Терпенья моя кончилась.

Из передней донесся тяжелый топот сапог, и в комнату, растолкав мужиков, быстро вошел казак. Огляделся, увидел Власенко, шагнул к нему, бряцая шашкой, и наклонился над ухом.

— Петрович, тебя атаман требует, — с одышкой прошептал он. — Дюже сердит.

— А-а! — Власенко грохнул кулаком по столу, встал, слегка пошатываясь, оглянулся на мужиков. — Чего стоите? — заорал он. — Даю полчаса, а после… Сами пеняйте! Игнат, гляди за ними!

Подхорунжий громко хлопнул дверью и, отвязав от перил крыльца повод, навалившись грудью, взобрался в седло.

— Ты задами, Петрович! — крикнул казак. — Не то до­станут.

— Знаю! — яростно бросил Власенко и вонзил шпоры в бока коню.

Мужики толпой вывалили на крыльцо.

— Чего делать-то, Миней Силыч? — спросил невысокий щербатый мужик сивобородого.

Тот сошел на землю, обернулся, оглаживая бороду, будто приставляя ее на место.

— Придется, мужики, раскошелиться, — мрачно заявил он. — Сердитый господин их благородие. Как есть запа­лит. Нет на ем, видать, хреста.

— Да где ж таки деньги-то взять? — все возмущенно загалдели. — Это сказать — тыщу рублев!.. Да коней ему! Правиянту!.. Грабеж, православные! Истый грабеж!..

На крыльце показался страховидный Игнат, послушал их, прищурился на солнце.

— А ну, геть по хатам! Сполняй приказанию! — он передернул затвор винтовки.

Мужики, склонив головы, покорно заспешили вон с усадьбы. Но, обогнув дом и выйдя к площади, остановились гуртом.

— Что ж это выходить, мужики? — снова задал вопрос щербатый. — Мы, значица, выворачивай карман, плати свои кровные, — он всхлипнул, — а те, что в божьем храме, и стыда не имуть? Где жа справедливость?! Гореть всем, а спасай, выходить, я? Не согласный!

— Айда в храм! — поддержали его голоса. — Пущай всем миром выкуп!.. Эй, православные! Не стреляй! Депутация!

Они повалили к церкви, старательно обходя трупы, но чем ближе подходили к воротам, тем более сдержанными и робкими были их шаги. Застучали в ворота.

— Депутация к вам! Не стреляйте!

По ним никто не стрелял.

— Чего надо? — открыв калитку, сердито спросил Зуб­ков.

— Впусти, председатель, — выступил вперед щербатый. — Миром совет держать надо.

— Оружие есть?

— Да какое оружие? Откель?

— Тогда проходи по одному, — он впустил мужиков и снова запер калитку.

Со скрипом распахнулись церковные двери, в глубине показались Нырков с Матвеем, но на паперть не вышли.

— Ну, — крикнул Нырков, — кто тут такой храбрый? Дуйте бегом, не то подстрелят!

Поддерживая портки, мужики кинулись к паперти. Щелкнуло несколько выстрелов, вскрикнул раненый, но его подхватили под руки и втащили в церковь. Двери затворились.

— Ну что, отцы? — с сарказмом спросил Нырков, когда все успокоились. — Поди, прижали вам хвост? С чем пришли?

Мужики разом загомонили, закрестились, и Нырков вскоре понял, в чем дело. Он переглянулся с Матвеем и поднял руку, наводя тишину.

— А теперь слушай, чего я скажу… Вас всех упреждали, что банда никого не помилует. Было такое? Было. Вам предлагали оружие, чтоб защитить свои дома и семьи. Было? Тоже было. Когда бандиты жгли сельсовет, когда требовали выдать коммунистов и продармейцев на скорую расправу, вы молчали? Так. А теперь сюда припожаловали? И чего, спрашивается? Деньги собирать для бандитов? Нет у нас для них денег. Оружие вот есть, чтоб прогнать их, стереть начисто с земли. А денег нет. Ошибка у вас вышла, отцы, так-то.

Мужики молчали, подавленно переминались с ноги на ногу.

— Другое могу вам сказать. С минуты на минуту ждем подмоги. Соседи уже знают про бандитский налет и спешат на помощь. И Красная Армия с другой стороны по пятам за ними гонится. Тоже, ожидай, скоро прибудет. И когда мы все разом ударим, останется от тех бандитов мокрое место. И вот тогда, отцы, мы разберемся, кто чего делал. И отдельных граждан, истину говорю, будем рассматривать как сознательных пособников бандитизму.

— Так чего делать-то? — выкрикнул отчаянный голос.

— А ты, Минейка, — вмешался кузнец, — заместо того, чтоб бандюков обедом угощать, дал бы своим сынам по винтарю. Вишь, они у тебя какие! Да вжарили бы бандюкам по мягкому месту… А ты, Еремей, тожа… Вот и был бы порядок на селе… А то вы все мошну считаете, а об других у вас голова не болит.

— Ну вот что, мужики, — подвел итог Нырков, — коли не хотите, чтоб село сгорело, беритесь за оружие… Матвей-Захарович, спорить поздно, скажи Зубкову, пусть выдаст им всем винтовки. Которым не хватит, пускай у раненых возьмут. А вы расползайтесь, стало быть, по своим избам, и по команде открывайте огонь. И чтоб ни одного бандита не упустить. Против целого села у них сил не хватит. А командой будет удар в колокол. Матвей ударит… Матвей Захарович, — шепотом сказал он кузнецу, — покажи им дедов лаз в стене, чтоб они могли выйти наружу… И смотрите мне, мужики, — добавил громко, — ежели который из вас наведет сюда бандитов, никакой пощады не жди. А прогоним их, тогда и разберемся, кто кому чего дол­жен.

Матвей увел мужиков в боковой притвор, а Нырков устало опустился на соломенную подстилку. Никакой реальной помощи со стороны он теперь не ждал, несмотря на бодрый тон, и все его мысли сводились лишь к одной: что с Сибирцевым? Сумеет ли он отозвать бандитов, снять осаду? Или хотя бы собрать их в кучу, чтоб можно было сделать вылазку из этой мышеловки…

Поднимаясь по ступенькам террасы, Власенко услышал мужские голоса и насторожился, но тут же быстро и решительно шагнул в дом. В полутемной комнате, куда свет проникал только через одно выбитое окно и тянуло сквозняком, напротив атамана сидел, развалясь на стуле, незнакомый Власенко человек в офицерской гимнастерке, перетянутый ремнями. Вид у атамана был убитый и отрешенный. Он поднял хмурый взгляд на Власенко и хрипло ска­зал:

— Это — полковник Сибирцев. Из Омска, из военного отдела Главсибштаба… Следует к Антонову. Догнали нас, Власенко, как видишь… никуда не скроешься… от своих. Слушай приказ полковника… — атаман снова опустил голову, как бы передавая власть Сибирцеву.

— Как же, Григорич? — вскинулся Власенко.

— У вас что, воинская часть или воровская шайка? — резко перебил полковник. Власенко сник.

— Садитесь, подхорунжий! — приказал Сибирцев. Власенко послушно сел на стул. — Хотя ваш уход от основных сил в момент боя на военном языке называется… вы, конечно, знаете, как называется, попробуем оправдать его чрезвычайными обстоятельствами. Вы ранены?

— Задело, — поморщился Власенко и почувствовал, как снова заныла простреленная рука.

— Сколько у вас в наличии сабель?

— Семь десятков… А може, и шесть. По всему селу трудно сосчитать.

— Командир должен твердо знать наличие своих людей, — наставительно сказал Сибирцев.-Какие предприняли действия?

Власенко стал подробно докладывать о захлебнувшихся атаках, о том, как оседлали церковь, где заперлись осажденные, упомянул про пулемет. В конце рассказал, какой отдал приказ собранным у попа мужикам, только про деньги промолчал.

Во время доклада атаман несколько раз поднимал голову, словно бы желая оправдаться, — так понимал Власенко, — но под суровым взглядом полковника снова опускал ее.

Сибирцев внимательно слушал, пренебрежительно кривил губы и наконец сказал:

— Ну что ж, подведем итоги. Ваши действия, подхорунжий, и, разумеется, ваши, сотник, следует рассматривать как деяния раннего Александра Степановича Антонова. Именно за них, по нашим сведениям, его так ненавидит местное население. Сжег — убил — ограбил. Типичный бандитизм, без какой-либо идейной подоплеки. Но мы, высшее руководство российским восстанием, не позволим вам опорочить святую идею освобождения крестьянства. По моим данным, сюда следует крупная воинская часть крас­ных. Посему приказываю: немедленно прекратить всяческие грабежи и собрать казаков.

— У меня люди двое суток не жрали! — возмутился Власенко.

— В этом смысле мы готовы оправдать вашу контрибуцию, наложенную на местное население, исключительно военной необходимостью. Но никаких пожаров и убийств! Отвечаете лично, подхорунжий. Где предполагаете собрать казаков?

— Да где ж, можно и тут, можно и у попа. Двор большой, закрытый.

— Вот там и собирайте. Мы прибудем туда. Все, подхорунжий, вы свободны, выполняйте приказание.

Власенко вопросительно взглянул на атамана. Кашля­нул. Тот поднял голову и медленно кивнул:

— Выполняй приказ…

Власенко, с остервенением хлестнув себя плеткой по сапогу, вышел. “Ишь ты, теперь полковник явился, черт его принес, — размышлял он, гоня аллюром своего коня. — Все они одним миром мазаны… Контрибуция, военная необходимость — слова-то все какие круглые… Послать бы их обоих к едреной матери!.. А почто не послать? — мелькнувшая мысль застряла занозой. — Коли красные близко, не врет полковник, самая пора ноги в руки… И тыщу рублев я все равно сдеру! Со шкурой!..”

Пока скакал, в него пару раз пальнули из-за плетней. Но промазали. Власенко припал к шее коня и наддал ходу. Вихрем ворвался в ворота поповской усадьбы, спрыгнул, тяжело дыша.

Двое казаков, сидя на ступеньках, дымили длинными папиросами.

— Эт-та что такое? Где взяли? — накинулся на них Власенко.

— Та ить, Петрович, — смущенно замялся один казак, — ты звиняй, у хате у попа малость пошарили. Ось, на-ка, — он вытащил из кармана шаровар коробку папирос.

— Как пошарили? — взъярился Власенко. — Где Игнат, где мужики?

— Мужики-тась? — протянул второй казак, пряча за спину папиросу. — Оне как ушли, так и не приходили… А Игнат, — он широко осклабился, — Игнат, значим, с бабой.

Власенко словно подбросило.

— С какой бабой?

— А с етой, с попадьей, значица. Тольки ты, Петрович, ускакал, а он к ей подался. Заломил бабу, как ведмедь тую телку, и лакомиться. Свиреп Игнашка до бабы. Истый ведмедь… Она поначалу-тась вое кричала, а теперя смолкла. Пондравилось, вишь…

Власенко ворвался в дом и носом к носу столкнулся с Игнатом, медленно спускающимся по лестнице. Рубаха на нем была разорвана до пупа, и шаровары он придерживал руками.

— Игнат! — зарычал подхорунжий.

— Погодь трошки, Петрович… — Игнат осоловелыми глазами посмотрел на него.

Оглушающий грохот, казалось, подбросил Игната и швырнул его на Власенко, едва не сбив с ног. Глаза, все лицо забрызгало чем-то липким и мокрым. Власенко машинально отер лицо ладонью и увидел, что она вся в крови. И в тот же миг он разглядел вверху, в проеме двери, темный человеческий силуэт. Не раздумывая, подхорунжий выпустил в него полбарабана пуль и услышал пронзительно-тонкий женский вскрик. Перепрыгнув через Игната, Власенко взбежал по лестнице. Поперек порога, загораживая вход в светелку, навзничь лежала, разметав разорванные одежды, попадья. Живот и грудь ее были покрыты ссадинами и кровоподтеками. Власенко наклонился над ней, увидел: мертва. Сбоку валялось охотничье ружье, и от него тянуло кислым духом.

Минуту, скрипя зубами от бессильной ярости, Власенко смотрел на большое белое тело, словно раздавленное у его ног, а затем, перешагнув через него, быстрым, безумным взглядом окинул комнату. Распоротая перина свисала с кровати, вывалив на пол, будто кишки, груды перьев, перевернутые стулья отброшены в углы, и всюду — под сапогами и на разодранной перине, подушках, на столе и комоде — осколки зеркала, фарфоровых фигурок, битого стекла. Комод! Власенко дернул за ручку — заперто. Дулом нагана взломал ящик, заглянул внутрь. Увидел кольца, перстни, золотой крест, жемчужные нитки. Все сгреб единым махом и сунул в карман шаровар. Еще раз обернулся на лежащую женщину. Хороша была… Ах, Игнат, скотина, такую бабу порешили… Подошел вплотную, опустился на колени, а потом рывком выдернул из ушей покойной серьги с зелеными камнями и, сжав зубы, содрал с пальца большой перстень вместе с обручальным кольцом

Ударил колокол. Власенко вздрогнул и, снова переступив через женщину, сбежал по лестнице, споткнулся об Игната. Голова его была размозжена до полной неузнаваемости. Почти в упор била попадья…

На улице поднялась пальба. Увидев окровавленного Власенко, казаки отшатнулись в испуге.

— Всех сюда! — закричал он. — Всех до единого! Мигом!

Казак с маху вскочил в седло и ринулся на улицу.

Власенко снова зашел в дом, пошарил в углах и обнаружил большую бутыль керосина. Он выволок ее на середину комнаты, где только что обедал, и рукоятью нагана разбил ее, опрокинул, залив белые скобленые половицы, забранные чистыми половиками. На столе увидел бутылку самогона, налил стакан и в два глотка осушил его. Огляделся, нашел коробок спичек на буфете…

Пламя ударило фонтаном, опалив брови и усы…

Отстреливаясь, во двор влетали казаки, с изумлением взирали на окровавленного подхорунжего, стоящего на крыльце. Из-за двери за его спиной, из окон валил дым. С крыши спрыгнул во двор и покатился кубарем казак. Привстав на корточки, крикнул, что по Сосновскому тракту пыль клубится, похоже, верховые скачут.

— По коням! — скомандовал Власенко и, перевалившись в седло, подъехал к воротам. Но оттуда, прямо с площади, ударила, расщепляя доски высокого забора, пулеметная очередь.

— Задами, огородами надо! — завопили казаки, разворачивая коней. Вспыхнула паника. Но уже через несколько минут, взломав ограду, уносились бандиты к реке, к дороге, по которой вчера ночью входили они в село в надежде передохнуть и подкормиться. А вслед им неслись громоподобные удары колокола и пули разом поднявшегося Мишарина.

“Ушли”, — отрешенно подумал Власенко, и это была его последняя мысль. Следующая пуля подсекла коня, и он грохнулся через голову, подмяв под себя уже мертвого всадника.


14

После ухода Власенко в доме воцарилась долгая, гнетущая тишина. Позже Сибирцев различил негромкие голоса на кухне и, словно вспомнив, очнулся.

— Егор Федосеевич, — позвал он.

Семенящей, робкой походкой приблизился дед. Но стоило только ему взглянуть на Сивачева, как на лице его отразился все тот же суеверный страх.

— Последняя просьба к тебе, Егор Федосеевич, — мягко заговорил Сибирцев. — Можешь обратно в храм проникнуть? Тогда скажи Матвею, Баулину, Ныркову — кого встретишь первым, что казаки сейчас соберутся во дворе у Павла Родионовича. Только эти слова, Егор Федосеевич, и больше ничего. Сможешь?.. Иначе село не спасем. Ступай, Егор Федосеевич, вся надежда на тебя. Ступай… А об том, что ты видел здесь, молчи. Забудь…

И снова тишина. Только слышно, как почему-то сами по себе потрескивают давно рассохшиеся половицы, скрипит на сквозняке разбитая рама окна, шелестит листьями ветерок в саду.

Вот сейчас услышит Сибирцев тяжелые, грузные шаги Елены Алексеевны… Нет, она в беспамятстве. Маша сказала: ей совсем плохо. Напротив, сгорбившись на стуле, застыл Яков, утопив в ладонях лицо. А время идет…

Отдельные выстрелы, доносившиеся из села, стали перерастать в плотную, густую перестрелку. Вот снова заговорил пулемет. И вдруг, все перекрыв своим мощным гулом, в который раз сегодня ударил колокол. Пальба усилилась.

“Пора! — сказал сам себе Сибирцев. — Больше рисковать нельзя. Чем обернется бой, неизвестно, а ждать уже поздно. Сивачев все понял, и рисковать преступно. Значит, пора… Ах, Маша, Маша, поймешь ли ты?..”

— Вставай, Сивачев, — твердо сказал он и поднялся. — Пойдем.

— Сибирцев… — вырвалось у Якова. — Я же все сделал, что ты мне велел…

— Я людей спасаю, Сивачев, село, а не тебя — бандита.

Сибирцев махнул наганом на дверь, и Сивачев встал. На его заросшем сером лице не было теперь ничего, кроме безмерной усталости и отчаяния. Медленно шагнул он к выходу на террасу, задержался в дверном проеме, безразличными глазами окинул комнату и хрипло спросил:

— Где ты меня?..

— Иди, Сивачев.

Сцепив пальцы за спиной, Яков, пошатываясь, словно пьяный, стал спускаться по ступенькам в сад.

— С матерью дай хоть проститься… — сказал, не поворачивая головы.

— Убить ее хочешь?

Понурив голову и ускоряя шаги, Сивачев пошел по заросшей дорожке сада.

Сирень уже отцвела, осыпалась вишня, побурели в густой траве ее лепестки, еще вчера казавшиеся снежной метелью. Но настоянный жаркий аромат, духота притихшего сада кружили голову…

Казалось, они вступили в царство умирания, и теперь медленно спускались к реке вечности. Где-то далеко, словно за тридевять земель, стреляли, убивая друг друга, люди, однако там была жизнь, жестокая, но все-таки жизнь. А здесь, на склоне к речке, заросшем густой крапивой, стояла поразительная тишина, в которой глохли все живые звуки.

“Трава, цветы, растения, — вспомнил Сибирцев услышанное когда-то, — перед смертью пахнут особенно сильно. Будто хотят отдать все, что не успели при жизни, все свои последние силы, свою кровь, свой нерастраченный дух”.

— Послушай, Яков, — сказал Сибирцев и увидел, что Сивачев вздрогнул. — Мы одни с тобой, Яков. Кончим мы твою банду. Все… Ты был когда-то офицером. На, возьми, — Сибирцев за ствол протянул Сивачеву его наган.

Он в последний раз взглянул в запавшие, глубокие глаза Якова, увидел его тяжеловатый и раздвоенный, как у Маши, упрямый подбородок и кивнул.

Повернулся и медленно пошел вверх по склону. Кем бы ни был Яков, он был братом Маши…

Громкий металлический щелчок прервал его мысли, Сибирцев резко обернулся: Яков двумя руками держал направленный ему в спину револьвер.

— А-а-а! — закричал Сивачев и ринулся сквозь крапиву вниз к реке.

— Зачем же ты так, Сивачев?

Он, словно нехотя, достал свой наган, взвел курок и нажал на собачку.

“Какой же ты дурак, Сибирцев, — как о постороннем, подумал он, — о какой чести может идти речь?..”

Через сад он прошел к дому и увидел Машу. Она стояла на террасе, обняв деревянный столбик и прижавшись к нему щекой, и остановившимся взглядом наблюдала за Сибирцевым.

— Мама умерла, — негромко сказала Маша. Сибирцев поднял голову, словно прислушиваясь к ее словам. — Когда ударил колокол, она открыла глаза и сказала мне: “Знаешь, Машенька, а ведь Яша сейчас умер”.

Сибирцев начал подниматься, не спуская с нее глаз.

— Она умерла тихо, как уснула… Там сейчас Дуняшка плачет. А я не могу… Яша правда умер?

— Его давно нет, — ответил Сибирцев. — Он умер давным-давно. Когда мы с ним были совсем молодыми. Это было очень давно, Маша…

— Я знаю, — устало сказала она. — Сегодня ночью я слышала весь ваш разговор…

Над селом неистовствовал колокол…

Отец Павел, привстав на козлах, хлестал кнутом коней, гнал бричку. Он слышал колокольный звон и видел густой дым, встающий над Мишарином. Сердце предвещало беду. Уже на подъезде к селу он вдруг понял, что горит его дом. И это открытие его сразило. Он упал на сиденье, и кони, сами замедлив бег, выкатили тарахтящую окованными колесами бричку на середину булыжной площади.

Дом бушевал в огне, горели и бросали длинные языки пламени столетние липы на усадьбе, заворачивалось от жара кровельное железо на крыше, раскаленные добела листы его падали, разбрызгивая искры на улицу.

Павел Родионович, сойдя на ватных ногах на землю, безумными глазами оглядел пожар и кинулся к дому. Его перехватили толпящиеся на площади мужики и бабы. Вовремя сдержали. От жара едва не занялась, но пошла дымными курчавинами поповская борода.

— Господь с тобой, батюшка! — завыли старухи. — Куда ты в геенну огненную-то?.. Отошла Варвара Митревна, царствие ей небесное, прими, господь, отошла, батюшка… Помолись за ее, усопшую!..

Он позволил подвести себя к бричке. Кто-то помог прилечь на сиденье, чья-то рука положила на лоб холодную мокрую тряпицу. Сознание как будто покинуло его, но в горячечном, пылающем мозгу бились слова Маркела: “Бог милостив, Паша, даст атаман прикурить твоим антихрис­там… А мы им не поможем, нет, хучь все коленки изъелозиют… Наша пора идет, Паша”. Потом Павел Родионович услышал чей-то знакомый громкий голос: “Чего стоишь, дура, беги в кузню, багры тащи! Да ведра давайте! Огонь сдержать надо!”

Он открыл глаза и застонал от ослепительного солнца. Наконец разглядел. Это кузнец Матвей командовал мужиками.

— Водой заливай! Соседей, говорю, заливай, перекинется огонь-то! Ну, чего рот раззявил? Полезай на крышу да ведро подхватывай! Эй, бабы, еще воды тащите!

Кузнец подошел к бричке, хмуро взглянул на попа:

— Прикатил, значица, Павел Родионыч? Ну-ну… Грех говорить, да чую, сам ты беду накликал. Ну да господь те судья… Не у одного у тебя горе-то нынче. Эвон сколько мужиков бандюки положили. Загляни в храм-то — увидишь… А в доме твоем они самые вместе с атаманом своим пировали, стало быть. Вот так, святой отец! — кузней в сердцах махнул рукой и отошел к мужикам.

“Сам накликал, — колоколом бились в мозгу слова кузнеца. — Надо ехать! — сверкнула мысль. — Бежать!.. Но куда, куда теперь бежать?.. Варя! Куда от нее? И где она? Нет… У престола господнего…”

Павел Родионович услышал конский топот и с трудом повернул голову. На площадь влетела бричка с пулеметом на задке. Из нее выбрались двое. Одного он знал — злыдень Баулин. Другого — в кожаной тужурке и фуражке — видел впервые. Приехавшие размяли ноги и пошли к нему, о чем-то переговариваясь.

— Гражданин Кишкин будете? — строго спросил незнакомый. — Настоятель местный?

Павел Родионович слабо кивнул, прикрыв глаза ладонью.

— Вы арестованы, как злостный пособник бандитов, — продолжал незнакомец. — Ордер на арест предъявлю в Козлове, в чека.

— Господи! — испуганно запротестовал Павел Родионо­вич. — Да какой же пособник? У меня у самого горе… Жена моя, Варюшка… Дом вот…

— А про то нам ваш свояк Маркел расскажет, — неумолимо заявил незнакомец. — Баулин, запри его куда-нибудь… А, черт, куда его запереть?! Все равно запри и своего приставь, и чтоб глаз не спускал.

“Все! — понял Павел Родионович, услыхав от чекиста имя Маркела. — Теперь конец…” И ему стало все равно.

В воротах церковной ограды, куда повел его продармеец, приставленный Баулиным, он вдруг увидел Егора, стоящего посреди двора в полной растерянности.

— Батюшка, — всхлипнул старик, утирая слезы рукавом рясы, — погорели мы с тобой, осиротели… И-эх! Бяда, милай!.. Мою-то пристроечку тоже сожгли вороги. Сироты мы теперя…

— Ну что ты, Егорий? — отец Павел горько усмехнулся и потрепал его по плечу. — Несть числа человеческим стра­даниям. А ты — пристроечка…

— Варвару-то Митарьну, — захлебываясь слезами, продолжал старик, — бандюки сильничали… Марфушка твоя сказывала, она сбяжала, умом тронулася. Сильничали, а посля сожгли… Уж так кричала, батюшка…

Отец Павел окаменел.

— А ето вот я у атамана в кармане взял. На выгоне он, батюшка, конем придавленный насмерть.

Старик протянул отцу Павлу его золотой наперстный крест, кольца и сережки жены… Сережки с изумрудами! Они были в багровых пятнах засохшей крови. И крест, и кольца!.. Ее обручальное кольцо…

Павел Родионович ничего не сказал, он повернулся и молча, на ощупь, словно слепой, поднялся на паперть.

— Возьми, батюшка! — крикнул вдогонку старик.

Но он молча вошел в церковь и сел в темном углу притвора, опустив лицо в колени.

…А ночью, воспользовавшись тем, что охрана заснула, он неслышно поднялся на колокольню и, обратись к мерцающим внизу, чадящим углям сгоревшего своего дома, прошептал:

— Иду к тебе, Варюшка, иду, матушка… Прими душу мою…

Можно было подумать, что это ветер осторожно тронул высохший древесный лист и плавно кинул его с высоты на затянутый ползучей травкой церковный двор.

Играя плеткой и вытирая лысину клетчатым платком, Нырков бодро вошел в калитку и заспешил к террасе Си­бирцев сидел на нижней ступеньке, сжав виски ладонями.

— Ну, Миша! — восторженно закричал Илья. — Отбились! Хана банде! Почти всех положили. Остальных доло­вим.

Сибирцев предостерегающе поднял руку и с трудом встал.

— Ты чего? — удивился Илья. — Что тут случилось?

— Тише, Илья, — сказал Сибирцев и взял его под руку. — Пойдем-ка, брат, отсюда.

Они вышли на дорогу и спустились к речке. Сели на выбеленный солнцем корявый ствол старой ивы, опрокинутый недалеко от брода.

— Вот здесь Баулин наших, которые в засаде были, отыскал, — сокрушенно заговорил Нырков. — Зарезали их. У Федьки моего так цигарка в руках и осталась. По ней-то, видать, их и обнаружили… А говорил ведь им, чтоб ни-ни, никакого движения! Ножами их, промеж лопаток. Знать, и охнуть не успели.

Нырков стал подробно рассказывать, как отбивались в сельсовете, как потом в церкви пришла ему мысль послать в усадьбу старика в качестве связного. Бравый оказался дедка, в самый раз появился с весточкой от Сибирцева и здорово облегчил задачу Бандиты сами в мышеловку попали — в поповскую усадьбу, да и у мужиков иного выхода не оставалось: поневоле взялись за оружие, даже те, кто хотел бы отсидеться, мол, моя хата с краю… А когда пулемет поставили на бричку и так чесанули, что щепки полетели, тут и вовсе среди бандитов паника поднялась. Ринулись кто куда. Многих положили, в плен взяли. Тот же дедка помог опознать среди убитых “атамана”. Валялся он на выгоне, придавленный насмерть конем.

В церкви теперь — как военный бивуак. Тут тебе и пленные, и раненые, и покойников сложили, и лазарет, и охрана. Все тут. Даже арестантская. А пленные сейчас роют братскую могилу на площади перед сгоревшим сель­советом. Надо мужиков хоронить. Двенадцать человек насчитали. Бабы воют, да что поделаешь? Могло быть хуже…

— Кабы не ты, Миша, запалили бы село. Как есть завалили бы! — Нырков с участием посмотрел на молчащего Сибирцева. — А, была не была, угости, что ли, папироской-то!

Сибирцев протянул коробку “Дюбека”. Илья закурил папиросу, закашлялся, отмахнулся ладонью от дыма.

— Ну, чего ты молчишь? Дело ведь какое сделали!.. А без жертв, сам знаешь, не бывает.

— Видишь ли, Илья, — Сибирцев тоже закурил и после паузы сказал: — Не знаю, как тебе объяснить… В общем, слушай… Тот, кого вы на выгоне нашли, он — не атаман. Правая его рука. Подхорунжий Власенко. А атаман всю ночь со мной был. И фамилия его, Илья, знаешь какая? Сивачев.

— Погоди, — Нырков затоптал каблуком папиросу. — Какой Сивачев?.. Так ведь эта усадьба… Нет, постой, ты чьи часы передавал?

— Все верно. Сивачева. С которым мы вместе там были. Якова Сивачева. Сына Елены Алексеевны и Машиного брата… А он видишь где оказался?..

— И что? — растерянно спросил Нырков.

— Убил я его, Илья… А мать умерла.

— Умерла… — повторил Нырков. — Ты что же, Миша, прямо… при ней?

— Господь с тобой, — нахмурился Сибирцев, — там, у речки…

— Да он же бандит! Да за это знаешь?!

— То-то и оно, что знаю, Илья. Только это он для нас с тобой бандит, а для Елены Алексеевны — сын. Видишь теперь, как все обернулось? Тут, Илья, разобраться — одной головы мало.

— Так… — протянул Нырков. — Чего же делать?

— Почем я знаю, Илья?.. — Сибирцев помолчал и перевел разговор на другое. — Поп-то не появлялся?

— Прикатил, как же! Забыл сказать тебе, — Илья помрачнел, махнул рукой. — Дом его казаки подожгли, говорят, вместе с женой его. Надругались над ней и убили, а после уж, видать, запалили… Одна коробка теперь осталась, все выгорело… А попа мы взяли. Под стражей он. Я как сказал ему про Маркела, так он и скис. В Козлов его заберем, там уж и размотаем.

Сибирцев задумчиво покачал головой.

— И у него, значит, тоже… — сказал как бы самому себе.

— Постой, Миша, — вспомнил Нырков. — Так чего с бандитом-то твоим?

— А ничего, — устало пожал плечами Сибирцев. — Попроси от моего имени Матвея, чтоб вырыли на кладбище две могилы. У них, у Сивачевых, там вроде бы свое место есть. Ограда, что ли?..

— Может, его, как бандита, вместе со всеми? Мужики собрались их за кладбищем, тоже в одну могилу… Все ж, как говорится, православные.

— Не надо, Илья. Это ведь не для нас с тобой. Для Маши прошу. Все же он последний мужчина в их роду… Как там Малышев?

— Заговоренный, чертенок! — усмехнулся Илья. — Пулемет у него — как игрушка. И когда успел выучиться, гимназер?..

— Ты бы дал мне его, Илья. И еще пару мужиков, из тех, что не местные. Баулинские. Гробы надо сколотить, отвезти. Один не осилю.

— А я на что? — обиделся Нырков. — Бандита вот только… душу воротит.

— Ну вот, видишь?.. Да и людей лишних, чтобы разговоры потом шли, тоже не надо.

— Ладно, Миша, — Илья рубанул ладонью по коленке. — Все сделаем, и разговоров не будет. Раз ты считаешь, что так надо, значит, так и сделаем. Я тебе, Миша, по-честному скажу: другому бы — нипочем, а для тебя — все! Му­жик ты, Миша, правильный, я это еще вон когда понял.

Сибирцев с непонятным удивлением выслушал разгоряченные слова Ныркова и печально улыбнулся.

— Спасибо, Илья. Только никакой я не правильный. Дал я Сивачеву наган, хотел, чтоб он сам себя… Должны же были сохраниться в нем хоть остатки чести? А он мне в спину. Патрон вот перекосило, потому и сижу тут с тобой. Вот, брат, какие дела…

— Да ты что? — изумился Нырков. — Ты в своем уме? Да тебя за такие штуки, знаешь?

— Знаю, Илья, сам себя казню… Завтра хороним?

Сибирцев поднялся.

— Завтра, Миша.

— И едем…

— Едем, Миша. Все поедем. Все вместе.

Сибирцев неопределенно кивнул и, пожав Ныркову руку, пошел к калитке. Нырков продолжал сидеть, глядя ему вслед печальным, понимающим взглядом.


15

И вот наступил последний день. С утра Дуняшка, бегавшая к церкви, принесла весть, что батюшка, отец Павел, ночью выбросился с колокольни. “Грех-то какой!.. Нешто можно руки-то на себя накладывать?..”

“Можно”, — думал Сибирцев. Уж кто-кто, а он-то мог понять Павла Родионовича. Видя в нем откровенного врага, Сибирцев в глубине собственной души, куда не только чужому, но и самому себе, казалось, пути не было, сочувствовал и жалел этого человека.

Потом продармейцы вместе с Малышевым, сквозь напускную печаль которого все время прорывалась ужасная гордость самим собой, привезли два гроба. Сказали, что могилы готовы и можно двигать на кладбище. Погода жаркая, и, вопреки всем законам и обычаям, в селе решено не ждать три дня, а хоронить нынче. И так уж дух стоит тяжелый.

Ритуал, если таковой можно было еще соблюдать, вероятно, совершала Дуняшка, проявившая поистине невероятную энергию. Эта энергия невольно захватила и Машу. Она ни минуты не сидела на месте: куда-то ходила, что-то делала. И все это с нарочитым спокойствием и молчаливым достоинством умудренного жизнью человека. Си­бирцев ничего в похоронных делах не смыслил и положился на Дуняшкину активность и знание очередности действий. Он словно бы раздвоился. С одной стороны, был как бы свидетелем и необходимым участником всего происходящего, но на самом же деле, по существу, ни к чему не прикасался. Так уж получилось, что тело Сивачева, едва свечерело, принесли продармейцы. Обо всем остальном позаботился Нырков.

Сибирцев выходил на террасу, курил без конца, снова возвращался в дом и слонялся из угла в угол, ничего не делая и чувствуя себя лишним.

Солнце поднималось в зенит и снова палило неимоверно. Ветер кружил над дорогой столбы пыли, раскачивал липы в саду, срывая с ветвей рано побуревшие, засохшие листья. Сирень отцвела и обуглилась в одну ночь. И теперь ее кисти были ржавыми и неопрятными на вид.

Сибирцев курил, облокотясь на перила террасы. Смерть, пришедшая в дом, казалось ему, захватила своим крылом и сад. Было в этом что-то мистическое, потустороннее, чего никак не принимал умом Сибирцев, однако же… было. Всего каких-то три, даже два дня назад, — а кажется, будто целая жизнь прошла — все было в цвету. Все сияло и светилось от радости, от ощущения бесконечного счастья. А теперь и на могилу-то веточки не сыщешь…

— Пора бы везти, товарищ Сибирцев, — услышал он за своей спиной, обернулся и увидел Малышева.

— Да-да, — спохватился он. — Надо бы Маше сказать…

Малышев кивнул и ушел в дом. Там задвигали стульями, что-то загремело, и тут же продармейцы с Малышевым вынесли закрытый гроб. Сибирцев хотел помочь им, подхватил, чтобы снести по ступеням, но Малышев просипел с натугой:

— Вы не надо, мы сами.

И он опять остался не у дел. Вошел в комнату. Маша сидела на стуле у изголовья матери. Гроб стоял на том столе, у которого Сибирцев провел ночь с Яковом. Лицо Елены Алексеевны было спокойным, плоским, и на глазах лежали медные монетки. Маша молчала, не поднимая головы.

Возвратились продармейцы, помялись у входа. Маша поднялась, на миг прижалась лбом к материнской руке и отошла в сторону. Тогда они закрыли гроб крышкой и заколотили ее гвоздями. Подняли и, сгибаясь под тяжестью, понесли к выходу, к калитке, где ждала телега. Маша пошла следом.

…На кладбище было безлюдно. Весь народ собрался на площади. И когда уже опускали гробы в одну большую могилу — не было нужды, видимо, рыть две, места за оградой хватало, — от площади донесся троекратный ружейный залп. Там хоронили погибших от рук бандитов. Продармейцы споро взялись за лопаты, а Сибирцев, кинув горсть земли, отошел в сторону и сел на плоский камень, лежащий между могилами.

Трава выгорела от солнца, и камень был горячим. Кладбище казалось заброшенным, серые кресты на могилах перекосились, и от всего, окружающего сейчас Сибирцева, несло тоской и запустением.

Ударил колокол, и звук его был тягучим и заунывным.

Маша стояла, опершись спиной на ограду. Ее поддерживала под руку Дуняшка. У обеих головы были покрыты черными платками, и две их фигуры, вроде бы слившиеся в одну, казались отстраненными и одинокими, каждая сама по себе, со своим горем, со своей ненужностью.

Когда продармейцы стали, пришлепывая лопатами, ровнять холмик, на кладбище появились Матвей Захарович и дед Егор. Они несли тяжелый железный крест, склепанный из широких полос, на концах его были приварены завитушки из гнутой проволоки. Они установили крест в ногах, вогнали его в рыхлую землю и закрепили. Дед, увидев Сибирцева, подбирая рясу, подсунулся к нему.

— Тама Матвейка-то исделал все, Михал Ляксаныч, — согнувшись, тонко прошептал он. — И написал, что-де с миром покоица Елена Ляксевна и сын ейнай Яшенька. А я, милый, не сказал про него-то, ни-ни. А пошто? Ей-та, Машеньке-голубице, тады всю жизнь хрест от людей нести… И-эх! Хоть и бяду они исделали, ей-та пошто?

— Правильно, Егор Федосеевич, — сказал Сибирцев, вставая. — Видишь, как все получилось-то? — И не спасла твоя Варвара-великомученица.

— И-эх, милай друг! — махнул рукой дед. — Варвара-то сама, вишь ты, в огне сгорела. А ить светлой души была, красавица…

— Пойдем, Егор Федосеевич, может, найдем, чем помянуть.

Машу вели под руки Дуняшка и дед Егор. Кузнец пожал руку Сибирцеву, кивнул и молча ушел. Ушли, закончив дело, и продармейцы с Малышевым. Сибирцев еще постоял у ограды, окинул взглядом многочисленную родню Сивачевых, навсегда успокоившуюся здесь, вздохнул и отправился следом.

Возле церкви встретили Ныркова. Он подошел и, сняв фуражку, вытер лысину клетчатым платком, неловко сунул его в карман.

— Мария Григорьевна, — сказал он, глядя на Сибирцева. — Мы с Мишей… с Михаилом Александровичем считаем, что вам надо бы ехать с нами. Зачем вам тут оставаться? А там, у нас, и дело найдется, и вообще…

— Да… — подтвердил Сибирцев и закашлялся. — Разумеется, надо ехать Маше.

Она долгим, немигающим взглядом посмотрела Сибирцеву прямо в глаза и опустила голову.

— Спасибо, я подумаю.

— Подумайте, ага, — заторопился Нырков. — Скоро и тронемся. Вот закончим дела и поедем. Нынче и поедем. — Он ободряюще кивнул Сибирцеву и надел фуражку. — Я заеду за вами.

Дед и Дуняшка пошли вперед, о чем-то быстро разговаривая и, похоже, ссорясь.

— Постой, Илья, еще два слова. Извините, Машенька… — Он отошел с Нырковым в сторону. — Как же это у тебя с попом-то получилось? Как не уследил?

— Ей-богу, Миша, хоть убей — не пойму, — виновато забормотал Илья. — И охрану приставил, и глаз не спускать велел… Подозреваю, что это твой дедка помог ему. Век себе не прощу, такую птицу упустил.

— Ну, если честно, Илья, что за птица был этот поп, нам теперь все равно. А самоубийство его, как я понимаю, вполне логично.

— Это почему же?

— Очень просто. Ты вот и не знал его вовсе, а я с ним целый вечер провел. Он, понимаешь ли, привык жить широко и вкусно. И Варвара его, покойница, была ему, видать, большой в этом деле поддержкой. А тут вдруг с маху всего лишиться: и дома, и жены, да еще ты ему про Маркела сказал. Все вмиг и рухнуло. Какой же выход? Соображаешь? Так что ты не переживай, думаю, если не здесь, то у тебя в Козлове он все равно пришел бы к тому же концу. Характер такой, понимаешь?..

— Ты, Миша, утешаешь, а у меня кошки скребут.

— Теперь уж поздно. Давай дальше думать, Илья. Давай рассуждать логично. Предположим, наш поп был действительно одним из руководителей подполья здесь, в Моршанском уезде. Правда, против этого у меня имеются свои возражения. Чую, не того он полета. Но ведь с его смертью организация, о которой он с такой легкостью проговорился мне, вовсе не перестала существовать. Так?

— Ну, так.

— И оружие — помнишь? — много оружия, оно ведь тоже где-то лежит — хорошо смазанное и приготовленное для действия… Вот и ответь, Илья, только без всех этих твоих: боязно, штаны снимут, — скажи, можем ли мы, имеем ли право остановиться теперь на полпути?

— К чему ты клонишь? — нахмурился Нырков.

— А ты все никак не поймешь? — засмеялся Сибирцев, чем привел Ныркова в совсем скверное состояние духа. — Да ты ж на три хода все вперед видишь!

— Вижу. А еще вижу, что опять авантюра затевается. Скажешь, не так?

— Отвечу, Илья, — посуровел Сибирцев. — Только ты сейчас не кипятись и выслушай меня внимательно. Я ведь не с бухты-барахты, все время об этом думаю. Давай сопоставим факты. Медведев твой для отца Павла был немалой фигурой, так? И арест его был расценен им как крупный провал. Он мне прямо сказал: “Боюсь, как бы это не было началом”. Понимаешь? Идем дальше. Маркел — личность, судя по всему, серьезная. К тому же в его руках власть. Судя по словам деда, он в Совете состоит. А зна­чит, что же? Прямая связь между Медведевым и Маркелом. Понимаешь теперь, Илья? В рукахврага — Советская власть в Сосновке. И я уверен, отказ сосновских в помощи нам — исключительно его рук дело. У него и должно находиться поповское оружие. А изъять его буде) непросто. — Сибирцев закурил, задумчивым взглядом по смотрел на Машу, облокотившуюся на кладбищенскую ограду, и продолжил: — Так что, Илья, ты себя не казни и пойми, что, помимо твоего Козлова, у нас возникают и другие заботы.

— Да это я понимаю, Миша, — тягостно вздохнул Ныр­ков. — Только ж и ты…

— Вот и договорились. — Сибирцев отшвырнул папиросу. — Значит, будем решать так. Что мы с тобой прошляпили, то прошляпили. Остается в запасе Маркел. Он сегодня самая реальная из всех фигур. Я полагаю, мне надо, не теряя времени, подаваться к нему. Больше чем уверен, что поп с ним обо мне говорил. И Маркел наверняка меня ждет. Кем я перед ним появлюсь, надо крепко подумать. На это как раз время имеется. Ну, Баулин и Матвей — люди кремневые, однако ты их еще раз предупредишь. Для Зубкова я — беляк недобитый, неизвестно почему оставленный в живых. Вот деда Егора я, наверное, возьму с собой. Рискну. Полагаю, что мы с ним найдем общий язык. Попробую его так накачать, чтобы Маркел, а он наверняка устроит проверку, получил только те сведения, которые важны нам. А для всех остальных тут я, в общем, — никто. Потому мне сейчас самая дорога к Маркелу. Мол, еле ноги унес. И все такое прочее.

— А потом что, Миша? — Нырков слушал внимательно, но упорно смотрел себе под ноги.

— Потом? Ты пока Маркела не трогай, но со мной связь обеспечь. Начнем мы, Илья, копать вглубь.

— А им-то я что сообщу?

Сибирцев понял, о ком сказал Нырков. Он положил Илье ладонь на плечо, дружески потрепал.

— Знаешь, семь бед — один ответ. Не расстраивайся. Ну, всыпят. Так все-таки за дело же! Ты в Центр передай, что снова ухожу на задание. Обещаю выполнить и не погибнуть. Расскажи о нашей обстановке, там все поймут правильно. Нет у нас сейчас другого выхода. Так что не забудь, сразу передай, Илья.

— Эх, Миша, тебе бы маленько прийти в себя…

— Я в норме. А Машеньку ты возьмешь с собой. Так надо. Ничего, у нас еще все впереди…

Сибирцев подошел к Маше, взял ее за руку. Почувствовал, как она вздрогнула.

— Машенька, — сказал он после долгой паузы, глядя себе под ноги, — я хочу вам сказать… — Он замолчал.

— Я долго думала, Михаил Александрович, — заговорила она, — последние дни я только и делала, что думала, думала, думала… Я никогда столько не думала, сколько… вчера. И я должна, обязана вам сказать, Михаил Алек­сандрович, что никогда в жизни, понимаете, никогда не напомню… об этой ночи… И еще… Мне стыдно говорить, но я, Михаил Александрович… я вас люблю.

— Машенька…

— А сейчас мне очень хочется плакать, Михаил Алек­сандрович… — И она прижалась лбом к его груди.

Мимо прошли две старухи, видно, тоже с кладбища.

— Так снесли-та кого, Катярина, ась?

— Я ж те баила: Сивачеву, оттеля, с усадьбы. И сынка ейнова.

— А че с им-та?

— Вроде бы ранетай, болел усе, болел, да, видать, и помер.

— Ну, тады прими их души…

— Истин так.

СЛЕДОВАТЕЛЬ ОСОБОГО ОТДЕЛА

1

Осторожный стук в закрытую ставню — три раза, пауза и еще три раза — разбудил Анну. Она уже несколько дней ждала этого условного сигнала, вслушивалась и вглядывалась в тревожные ночи, заполненные громом медленно удаляющейся на запад артиллерийской канонады, лязганьем танковых гусениц, приглушенным ворчанием моторов, грозными окриками и пугающе близкими выстрелами. Она чувствовала, что заболевает, от обессилевающего ожидания, мутится разум, раскалывается голова от постоянного грохота за окном, и надо все равно ждать и считать, считать до бесконечности.

Днем движение за окнами стихало — войска накапливались ночами, и эти временные передышки еще больше обостряли напряжение ожидания и страха, который внушала лавина военной техники и эти пыльно-серые, идущие на запад войска.

Она боялась, что каждую минуту могут застонать под тяжелыми сапогами ступени крыльца и злые от долготерпения солдаты требовательно застучат в дверь. И придется впускать их, стараться изобразить на лице улыбку, низко кланяться и благодарить освободителей, поскорее стелить на стол хрусткую праздничную скатерть, доставать самогон, варить картошку, резать сало, а они станут по-хозяйски оглядывать ее, ощупывать голодными глазами.

Теперь снова их власть, они сильнее и вправе требовать свое по закону войны.

Но потом из тоскливой опустошенности, из постоянного страха, словно росток в пепле, пробивалась ярость, и тогда хотелось, разорвав в истошном вопле рот, швырять им всем, всем под ноги гранаты, стрелять в них, упиваясь ненавистью… О, мой бог! Когда же это все кончится!..

На исходе пятых суток Анна поняла, что действительно заболевает. Она увидела себя в зеркале и долго, с пристальным удивлением рассматривала и не узнавала собственное отражение: жесткие, нечесаные волосы, провалившиеся, горящие лихорадочным блеском глаза и — морщины… морщины! Вот они, у рта, и у глаз, и на лбу! И это она — Анна, совсем еще молодая женщина, сорок два только, красавица, роскошь, мечта, как совсем недавно, месяца не прошло, уверял ее суровый и надменный Бер­гер, зарываясь лицом в ее золотисто-нежные ромашковые локоны. Где он теперь? Забыл, бросил, как бросают надоевшую шлюху, отшвырнул, словно грязную тряпку…

Бергер… Он вспомнился так живо, словно это было вчера. Недовольно покрикивая на молчаливого исполнительного Ганса, когда тот неаккуратно отдирал от подрамников холсты картин и закатывал их в толстый рулон, Карл убеждал Анну, что все это ненадолго, это — не уход, а временное запланированное выравнивание, или, говоря военным языком, спрямление линии фронта. Но губы его брезгливо кривились. Под большим секретом он сообщил Анне, что в районе Курска уже началась одна из мощнейших наступательных операций, которая должна наконец принести победу фюреру. Именно поэтому, в силу стратегической необходимости, требуется абсолютная координация передвижения всех воинских частей. В данном случае большая стратегия диктует временный отход полевых дивизий вермахта к укреплениям Восточного вала, а это непрерывная, шестисоткилометровая полоса неприступных инженерных оборонительных сооружений до полутора сотен километров в глубину, гигантская система противотанковых рвов, надолб, траншей, бронированных огневых точек, сплошные минные поля и проволочные заграждения. Но если Бергер сам верил в это, тогда почему торопливое, воровское, постыдное бегство, эти ящики, рулоны? Словно понимая, что его слова не убеждают Анну, Бергер заговорил о долге перед Германией. Все они — и он и Анна- солдаты фюрера, и каждому предопределено свое место в великой битве тысячелетнего рейха. Ему, Карлу Бергеру, приказано срочно передислоцироваться со своей командой под Смоленск, а Анне надлежало оставаться здесь, вернуться, разумеется ненадолго, к прежнему образу жизни и — ждать. По твердому убеждению Бергера, она ничем особенным не скомпрометирована перед Советами, ее имя не фигурировало ни в одном донесении — об этом он сам позаботился, — и поэтому риск исключен полностью…

Условный стук повторился. Теперь стучали в дверь. Анна словно очнулась, набросила на голову черный старушечий платок и на цыпочках подошла к двери. На крыльце сдержанно и хрипло покашлял мужчина.

— Кто? — едва слышно спросила Анна.

— Я это, я, Анна, — заторопился осипший голос. — Гриша…

Навалясь всем телом на дверь, Анна отодвинула тяжелый засов, сбросила крюк и приоткрыла заскрипевшую дверь.

Григорий боком протиснулся в сени и быстро захлопнул дверь. Потом повернулся к Анне, выдохнул прямо в лицо:

— Добрался, слава те… Боялся, не дождусь, все прут и прут, конца им не видно…

Лицо его было неразличимо во тьме, но Анна сразу представила себе обросшую грязной бородой опухшую физиономию, почти звериный оскал крупных желтых зубов, и ей стало до омерзения, до рвоты противно. И это Гриша… Раскудрявый весельчак, забубённая головушка с цыганскими влажными глазами. Мерзкое, вонючее животное…

Григорий отодвинул Анну и, обдав ее прокисшим, тяжелым запахом пота, плесени и печного угара, прошел в комнату, где грузно опустился на стул.

— Свет не зажигай, — прохрипел он. — Воды дай, помыться… ага, и белье достань. А то уже чесотка пошла…

Он встал и, шаркая, побрел на кухню, зазвякал там посудой.

— Горячего есть чего пожрать?

Оцепенев, стояла она по-прежнему в дверях и ощущала снова накатывающую волну дикой смертной тоски. Ждала и вот — дождалась.

— Дрова где? — негромко донеслось с кухни. — Да не бойся ты, я немного, только воды согреть, совсем запаршивел в своей берлоге…

— За печкой, — словно в полусне отозвалась Анна.

— Ладно, — он загремел поленьями. — Ты не ходи сюда. Я сам. Пожрать бы чего-нибудь горячего… Кишки сводит от сухомятки…

Спустя час он сидел босой, в чистых бязевых кальсонах и нижней рубахе и встряхивал мокрой головой, чтобы отогнать наваливающийся сон. Анна плотно зашторила кухонное окно и зажгла керосиновую лампу. На раскаленных углях в печи шипела картошка с салом. От запаха у Григория мутилось в голове.

Он ел жадно, обжигаясь, ложкой зачерпывал растопленное сало, макал в сковородку краюху хлеба, хрустел луковицей, и нижняя челюсть его двигалась мощно и равномерно, как шатун паровоза. Он выпил стакан самогона, и глаза его осоловели, а движения стали вялыми.

— Еще глоток дай, а то сильно в сон кидает, — пробурчал он, не поднимая головы и даже не удостоив Анну взглядом.

Она механически налила еще стакан. Григорий медленно выцедил его, подобрал остатки со сковороды, откинулся и сыто икнул.

— Ну, все, — выдохнул утомленно. Похлопал себя по широко расставленным коленям, почесал пяткой о пятку. Показал Анне на кучу грязного белья у печки. — Ты это потом сожги или выбрось подальше куда. Стирать не надо. Там, поди, и вошь есть. О-ох! — он широко зевнул. — Соснуть бы часок по-людски… А, Ань?

Она молча ушла в комнату, сдернула с кровати покрывало и швырнула его на спинку. Он подошел сзади, положил ей на плечо жесткую ладонь.

— Одеяло, подушка… А я, Ань, — Григорий больно сжал ее плечо, — в разрушенных домах прячусь, по подвалам, прям дикий зверь какой… — Он рукой примял перину, зло засмеялся: — Мягко ему было тут, поди? Любил он мягонькое да пышное, а?

Анна рывком освободила плечо.

— Перестань! Побрился бы, что ли? На кого похож…

— А-а, — Григорий отмахнулся. — Меньше узнавать бу­дут… Что я тебе скажу, Ань: кранты твоему Бергеру, полный капут. Я из берлоги своей много всего насчитал! Танки, пушки, пехота… Тут вот битый час сидел, все ждал, когда колонна пройдет. Во! — он ткнул пальцем в окно, где снова звонко задребезжали стекла. — Слышишь? Опять покатились… Думаю, не устоять уже немцу, нет. — Он вдруг ехидно засмеялся: — Ох, да за те сведения, что я сейчас имею, Бергер твой мне по гроб жизни был бы обязан, да вот ему — фига!

— Что ты все “твой” да “твой”? Надоело!

— А что он, мой? Это ж ты меня ему продала, — Григорий язвительно хмыкнул, — как собаку. Только сам он — распоследняя сука, твой Бергер. Чего ж это он тебя с собой не прихватил, а? Я- что? Я — пешка, мне из-под этого гада теперь до смерти не выбраться. А ты? Знаешь, зачем ты ему нужна была? Вот для этого! — он показал на кровать. — А драпать легче одному… Э-эх, Аня, Аня, повязаны мы с тобой теперь одной веревочкой, на ней и висеть будем… Ладно, вздремну часок, а ты до света разбуди.

Он навзничь завалился на кровать. Анна опустошенно глядела на темное пятно его головы, а в висках колотилось: “Бросил… как собаку… собака…” Григорий вдруг заворочался, приподнялся на локте.

— Ты чего, Ань?..

Он неожиданно цепко схватил ее за руку и рывком притянул к себе. Она упала на него, охнула, пытаясь отстраниться, но он подмял ее под себя и, обдирая тело грубыми, как наждак, ладонями, яростно навалился на грудь.

— Озверел я, совсем озверел, — прохрипел он ей в лицо короткое время спустя, словно оправдывался. Она прерывисто застонала. — Да ладно, прости, Ань… Соскучился я по тебе. Ты не реви, я так думаю, что и для нас с тобой не все потеряно… Уходить нам нужно, уходить туда, где ни меня, ни тебя никто не знает. Нынче же… А этот Бер­гер, он не вернется, Ань, сволочь он, слышишь?.. Эх, баба, не разбираешься ты в людях… — Он отвалился на спину и скоро тяжело захрапел…

В окне стало синеть, и Анна испуганно вскочила. Неужто уже утро! Она стала будить Григория, но тот мычал только и чмокал толстыми губами. Наконец протер глаза кулаком, сел на кровати. Посмотрел на светящийся циферблат своих часов — подарок Бергера — и окончательно проснулся.

— Утро, — зло прошипела Анна. — Может, ты тут жить собрался?

Григорий встряхивал головой.

— Уйду, уйду, чего ты, ей-богу!.. Поди, глянь, в шкафу ничего уже не осталось? Все, что ли, износил? — и добавил примирительно: — Ладно, не бушуй, старое надену…

Своего барахла Григорий практически не имел. Сперва он донашивал костюмы Петра Баринова, покойного мужа Анны, которые были ему как раз впору, потом Анна сама ему покупала, вот он и привык, что в ее пла­тяном шкафу всегда имелось что-то из одежды и для него. Выходит, больше нет, кончилось… Придется снова лезть в задубелые, словно чертова кожа, штаны.

Анна ушла на кухню, прибрала там все, завязала в узелок большой кусок сала и десятка полтора вареных картофелин, затолкала под печь грязное белье, чтоб вынести утром, и погасила забытую лампу. Григорий уже оделся. Она отдала ему узелок.

— Спасибо, Аня, — он вздохнул. — Опять эта сухомятка… Ну, это еще переживу. Вот с другим питанием совсем хреново. Батарейки сели. Ни черта не слышно.

— У тебя же запасные были! — сердито отозвалась Анна.

— Были! — передразнил Григорий. — Да сплыли. Завалило их в прошлом подвале, и нет теперь туда хода. Там саперы пришли мины выковыривать. Я сидел, носа не вы­совывал. А в прошлый вторник в двенадцать вышел в эфир, настроился, только начал, а тут как рванет! Прямо над головой! На меня кирпичи — по башке, по рукам, по рации! Не выскочил бы — хана.

— Что ж ты сразу о самом главном не сказал? — рассвирепела Анна. — Несешь тут всякую чушь, черт-те чем занимаешься!..

— Ну уж, ну уж… Ты брось эти дела, будто я насильник какой, а ты у нас невинная девица. Это вот Бергер твой…

— Я запрещаю тебе говорить о нем! Ты — ничтожество по сравнению с ним, понял? Вот и помалкивай.

— Да ладно, Ань, брось ты, — он потянулся к ее плечу, но она резко отбросила его руку.

— Тебя там никто не видел?

— Откуда я знаю? Кто мог увидеть, того убило. Он на мину напоролся. А мне что, я знаю, где эти мины. Вот и пришлось в другой подвал перебазироваться… Ха-а, не поверишь, в свой собственный! Все, что от моего дома осталось… Рацию, конечно, помяла, но только корпус пострадал, а так вроде работает. Вчера, как положено, снова вышел на связь, да только и смог передать, что питание кончилось и рацию покурочило. Пусть теперь сами дума­ют… А у тебя разве запаса нет?

— Откуда же? — Анна была и возмущена, и растеряна.

— Ну, значит, будем ждать, когда новые пришлют. А как они пришлют? Я, Ань, вообще-то не уверен, слышали они меня или нет. Батарейки совсем подсели. И вот что я думаю, Аня: нечего нам тут дожидаться. Бергер сюда все равно не вернется. Это ты дома сидишь, ничего не знаешь, а я все вижу. Такую силищу не сдержать немцу. А потому уходить нам с тобой отсюда надо. И побыстрей. Ты отнесись серьезно. Я чую, что вокруг меня будто петля сжимается, как зверя обкладывают. Слышь, Ань, а может, прямо сейчас и двинем? Нынче затеряться — пара пу­стяков. Скажемся беженцами, и ищи-свищи… Пусть Бер­гер у себя в Берлине приказывает. Плевал я на него…

— Никуда ты не пойдешь! — истерически взвизгнула Анна. — И я никуда отсюда не пойду. Понял? Это — приказ.

— Да будет тебе… Приказ… Ты не ори на меня. Смутно мне что-то, Аня… Ладно, я завтра приду, а ты все-таки решай. — Григорий притянул к себе ее голову, обнял. — Э-эх! Мать честна! Горячая какая! Слышь, Ань, ты не заболей гляди, нам теперь болеть никак нельзя… — Он чутко прислушался: — Ну, вроде тихо. Открывай помаленьку.

Она неслышно сдвинула засов, приоткрыла дверь, выглянула. Глаза, привыкшие к темноте, обшарили часть улицы перед палисадником. Было все спокойно, никакого движения…

— Иди, — прошептала через силу. — Только не на улицу, а вдоль забора, где темней.

— Что я, не знаю? — он выскользнул за дверь, а она тут же накинула крюк, чтобы не греметь засовом, и подошла к окну. С минуту было тихо, потом раздался громкий окрик:

— Стой, кто идет? Документ! Подходи!

Тут же грохнул выстрел, за ним второй, третий… Ударила автоматная очередь. Выстрелы и крики стали удаляться. Анна бессильно привалилась к стене, замерла. Снова послышался топот бегущих, крики:

— Откуда он вылез, гад?

— Да вроде из этой хаты!

— Савчук! Обыщи кругом, может, там еще кто прячется! Быстро!

Топот сапог приближался. Вот уже на крыльце. В дверь ожесточенно забарабанили.

— Открывай! Живо! Кто тут есть?

Анна бросилась к кровати, взбила перину, накинула на голову платок и на ватных ногах пошла к сотрясаемой двери. Открыла. Ее ослепил луч карманного фонаря.

— Кто такая? — услышала крик. — В доме есть кто? Был? Отвечай!

Она заслонила глаза ладонью, простонала:

— Одна я живу, ничего не знаю…

— Поглядим! — грозно бросил солдат. Бряцая подковками и высвечивая углы фонариком, с автоматом навскидку он быстро обыскал весь дом. Длинной плащ-палаткой задел и опрокинул легкий венский стул, чертыхнулся. Заглянул за печь, залез под кровать, наконец выбрался, отряхивая коленки, и вышел на крыльцо.

— Слышь, сержант? В хате никого! Бабка одна! Старая!..

— Ладно! — послышалось с улицы. — Двигай в следующую!

Солдат убежал. Анна последним усилием воли задвинула засов и тут же в беспамятстве повалилась на пол.

2

После длительной полосы неудач это утро наконец принесло майору Дзукаеву первую находку. Дело в том, что вчера, уже в третий раз, заговорил вражеский передатчик. С понедельника молчал и вот заговорил. Но передача была такой же короткой, как и предыдущая, да еще и слабой, поэтому не успели засечь радиста. Примерная же территория, откуда она велась, была большой, по сути, это — огромный городской район, превращенный фашистами при отступлении в сплошные руины. Ко всему прочему, развалины были заминированными. Один из жителей, вернувшийся к остаткам своего жилища, подорвался, но, несмотря на запрещающие трафареты, люди по-прежнему лезли и лезли на это адское кладбище.

Вместе с приданным ему отделением бойцов и саперами Дзукаев ползал среди развалин, прочесывая вслед за саперами метр за метром. Но разве ж можно за считанные дни отыскать что-то путное, когда бесчисленным погребам и подвалам, захороненным под пепелищем, нег конца и края? Гитлеровцы действовали планомерно, уничтожая дом за домом, квартал за кварталом, все превращая в дымящуюся пустыню. А дома здесь раньше были крепкие, первые этажи, как правило, каменные, да такой кладки, что не с ходу и взломаешь.

И вот в одном из разрушенных подвалов обнаружили пачку совершенно новых батареек для рации. Скорее всего, они и принадлежали тому самому радисту, которого искал майор.

Когда Дзукаев, оставив вместо себя старшего лейтенанта Виктора Дубинского, срочно прибыл с найденными вещами в отдел, ему тут же передали, что его ждет начальник особого отдела корпуса полковник Федоров.

Дзукаев быстро, но тщательно побрился, вычистил стоявшую коробом от по га и пыли гимнастерку, словом, привел себя в надлежащий вид и, прихватив найденное в развалинах, отправился к полковнику.

Алексей Владимирович Федоров, заложив руки за спину, стоял у забранного толстой решеткой окна и задумчиво разглядывал затененный высокими липами двор. Скамейки-лавочки, маленький бетонный фонтанчик — каким-то все это было нереальным, словно пришедшим издалека, из давно забытых довоенных дней. Тишина, не бомбят, не стреляют. Как он соскучился по этой мирной тишине…

Услышав быстрые шаги в коридоре, полковник медленно обернулся к двери и вдруг будто по-иному увидел свой большой кабинет таким, каким он был, когда Федоров в первый раз вошел в него буквально через сутки после ухода фашистов. Этот массивный, лежавший на боку письменный стол с расколотыми лапами был похож на гробницу. Искромсанные и выпотрошенные с торчащими пружинами кожаные кресла валялись посреди комнаты. Кто здесь находился во время оккупации, Федорова особенно не интересовало, кажется, заместитель коменданта, ценивший во всем монументальность и тяжеловесность. Удирая, не смог увезти с собой ни стола-гробницы, ни кресел этих неподъемных, но уж испортить, изгадить, изувечить брошенное постарался, сукин сын, как мог. Не кабинет был, а хлев, свалка. А ведь наверняка считал себя цивилизованным человеком, вон и картины на стене держал, от них еще гвозди с обрывками веревок остались. Дубовый фигурный паркет взломали, в углу костер развели, уничтожали документы, жгли мебель старинную, с золочеными ножками. “Хорошо, наши подоспели вовремя, загасили пожар, — подумал Алексей Владимирович. — Прямо какое-то звериное, первобытное варварство. Впрочем, не первобытное, нет, наоборот, жестокое, обдуманное”. Не он ли, этот бывший любитель монументальности, приказал построить в центре города, напротив райсовета, виселицу — не самоделку, не два столба с перекладиной, а целое сооружение? Местные жители говорят, что за два года оккупации ни разу не пустовали семь кованых крюков этой виселицы. Семерка — символическая цифра, основа фашистской свастики Можно подумать, что они еще во что-то верят, в магию цифр, например.

— Здравствуй, Иван Исмайлович, — хмуро кивнул пол­ковник. — Ну, что там у тебя, докладывай.

Федоров оглядел осунувшееся лицо майора, удовлетворенно отметил про себя характерную опрятность своего подчиненного, и короткая улыбка тронула краешек его губ. “Молодец, — подумал, — работяга, в самое пекло залезет, а вид, как у тамады на пиру”.

Дзукаев положил на стол завернутый в портянку свер­ток. Аккуратно размотал материю.

— Вот, товарищ полковник, — сказал он глубоким гортанным голосом с заметным кавказским акцентом, за что его в добрую минуту и звали “тамадой”. — Разрешите доложить?

— Да я уж разрешил, — Федоров обрадованно хмык­нул. — Нашли, что ли, наконец?

— К сожалению, это все, товарищ полковник. Больше ничего. Ни рации, ни радиста. Ушел.

— Как это ушел? — полковник гневно свел брови к переносице.

— Еще до нас ушел. Разрешите по порядку? Эти батарейки совсем новые, ими никто не пользовался. Упаковка не сорвана. Там, в подвале, где мы их нашли, произошел небольшой обвал, и, похоже, недавно. Камень свежий, тронешь — песок сыплется. Этот сверток в углу был при­давлен. А медная проволока — вот эта — из печной трубы торчала, другой конец в подвал выходил. Я о чем подумал, товарищ полковник? Если радист был, тогда почему ушел? Зачем батарейки бросил? Совсем ведь новые батарейки, Стал я думать, и такая картина нарисовалась.

— Ну-ну, — оживился полковник. — Да ты садись.

— Первый вопрос: почему ушел? — Дзукаев устало сел на стул. — Думаю, что-то помешало или испугало. Что? Сели на тебя камень станет валиться, испугаешься? А как же! Конечно… Думаю дальше: почему камни стали падать? Сами по себе? Не исключено, все кругом разрушено, на соплях, извините, держится. Еще почему? Что-нибудь встряхнуло развалины. Что? Может быть, взрыв? Посмотрели — точно, был взрыв. Снаружи прямо над головой — воронка от взрыва. Мой сапер сказал: “Наверное, это здесь на той неделе человек на мине подорвался”. — “Откуда, — говорю, — знаешь?” — “Говорили, кричал долго, пока саперы пришли, тут мин, как картошки”. Велел ему обязательно вспомнить, от кого слышал. Теперь ставлю себя на место этого радиста: сижу в подвале, в полной безопасности — там следы костра есть, кости, тряпки есть — вдруг взрыв над головой, и на меня камень падает! Конечно, испугаюсь, все брошу, убегу… Поэтому и передача была короткая.

— Похоже, так, — задумчиво сказал полковник. — Но рацию он успел унести. Проволока — конечно, антенна. И с этой своей рацией он вчера в эфир вышел. В третий раз уже… — Алексей Владимирович достал из ящика стопку чистой бумаги и толстый синий карандаш. Нарисовал две жирные стрелки координат, потом сектор между ними заполнил параллельными и перпендикулярными линиями и начал затушевывать через один получившиеся квадратики. При этом крупное лицо его с выпуклым лбом и высокими залысинами словно окаменело. Рассматривая получившуюся “шахматную доску” и наклоняя голову то вправо, то влево, как художник на этюдах, Алексей Владимирович тщательно анализировал рассказ майора.

— Тут другой вопрос, товарищ полковник, — продолжал между тем Дзукаев. — Может, кто видел того радиста? Из тех, которые раненого вытаскивали? Или сам раненый, если жив, конечно.

Полковник молчал. Раненый, пожалуй, не мог быть ра­дистом. Иначе нашли бы рацию или ее остатки. Держать двух радистов — слишком жирно для фрицев. Да и третья — последняя передача была тоже короткой и очень слабой, похоже, батареи садились. Значит, радист других уже не имел… Пока все сходилось.

— Понимаете, взрыв, на меня камни валятся, и раненый наверху кричит. На крик, товарищ полковник, обязательно люди прибегут. Значит, мне тем более удирать надо!

— Что ж, — полковник отложил карандаш, — ты считаешь, наш радист знал, где мины стоят?

— Получается, знал. Но система пока не проглядывается. Мы смотрели. Напихано в расчете на случай. Торопились фашисты.

— А может, он сам и расставил мины? Смотри: ходит ведь среди них без опаски, передачи ведет. Похоже, он с вами в прятки играет.

— Там, где мы прошли, его нет. Патрули держим.

— Иван Исмайлович, мы с тобой люди военные и знаем, что взорвавшаяся мина уже не опасна. Пронесло, зна­чит. Ты, к примеру, стал бы ставить мину у себя над головой?

— Что я — сумасшедший, товарищ полковник? Только дурак поставит…

— Вот именно. Давай-ка еще раз проиграем твой вариант. Итак, взрыв. Валятся камни. Они что, весь подвал завалили? Далеко не весь. Вы ж забрались и даже батарейки нашли… Значит, если радист опрометью кинулся бежать, его к этому действию могли подтолкнуть два обстоятельства: взрыв неучтенной — понимаешь? — неучтенной им мины, во-первых, и темнота подвала, в котором он находился, во-вторых. Темнота его и подвела, в темноте все страшнее.

Полковник встал, прошелся по кабинету, сцепив пальцы за спиной. Его беспокоила мысль, которая, казалось, лежала на поверхности, где-то рядом, близко. Она еще не сформировалась, но вот-вот должна была высветиться.

Дзукаев тоже поднялся, но Федоров ладонью махнул ему: сиди! Взгляд Алексея Владимировича упал на “шахматную доску”, и сейчас же все стало на свои места…

— Говоришь, много там подвалов?

— Так много, товарищ полковник, что не только радиста, батальон фрицев упрятать можно.

— А мины какие?

— Самые разные. Противотанковые, противопехотные — фугасы, “лягушки”, даже противотранспортные есть в здоровых таких деревянных ящиках. У них и донные и торцевые взрыватели. Сперва мы хотели их разоружать, но столько времени уходит, что плюнули и стали отмечать флажками. Эти бандуры не каждый и разминировать-то возьмется. А больше всего артиллерийских снарядов со всякими хитрыми взрывателями.

— Понятно. Ну-ка, Иван Исмайлович, возьми карандаш, изобрази мне свой район и как ты ведешь поиск.

— У меня план есть, товарищ полковник, только старый совсем, случайно раздобыли, — Дзукаев достал из кожаного планшета выцветшую, нечеткую синьку — план города, разложил на столе, пригладил ладонями и карандашом очертил район поиска. — Вот. Тут все разрушено, идем с двух сторон, отсюда и отсюда. Здесь — бойцы оцепления. Мышь не проскочит, товарищ полковник. Проверили примерно до сих пор.

— Сколько же вам времени еще потребуется?

— Два дня, как минимум.

— Долго. Надо ускорить.

— Как, товарищ полковник? — Дзукаев сокрушенно бросил карандаш па карту. — Вспомните, первая передача зарегистрирована в тот понедельник. Вторая — та самая, короткая, — на следующий день, во вторник. Планомерный поиск мы начали только в среду. Сегодня понедельник. Выходит, мы уже почти неделю в развалинах. И ночью ведь работаем, с фонарями. Спешим, но и опасность вдвое, втрое увеличивается. Людей жалко.

— Тебе на месте, конечно, видней, но я вот что думаю. Кем бы там ни был этот радист, систему минирования он, пожалуй, знает лишь в общих чертах. Иначе говоря, помнит, где можно ходить, а где нельзя. Взрыв уже выбил его из колеи. Как заставить его вылезть из новой щели, в которую он теперь спрятался? Способ я вижу только один: мины не разоружать, не терять дорогого времени, а подрывать. Причем подрывать, путая по возможности и эту кажущуюся бессистемность. Неуклонно и быстро приближающиеся взрывы подскажут радисту только один выход: снова бежать. Надо поторопить его, быстрота продвижения саперов должна ввергнуть его в панику. А он и так пуганый. Понял?

— Понял, — сразу ответил Дзукаев, пристально разглядывая свой план. — Так мы и до ночи пройти сможем…

— То-то и оно… Ты когда-нибудь слышал о дзю-до?

Дзукаев с любопытством посмотрел на полковника, но не ответил и ждал продолжения. Он знал, что Алексей Владимирович в свое время работал военным советником в Китае и нередко употреблял такие слова и выражения, о которых сотрудники особого отдела и не слыхали.

— Так вот, — наставительно продолжал полковник, — это японская борьба. Ее главный принцип — сделать силу противника его слабостью. Если он считает свою новую щель силой, защитой, мы должны еще раз посильнее встряхнуть его, чтоб снова камни посыпались, понимаешь?

— Понимаю, товарищ полковник.

— Вот и отлично, продолжай поиск по двум направлени­ям. Ты — в развалинах, а Дубинскому поручи или Рогову — кому, тебе виднее, найти того раненого и людей, что его спасали. И последнее. Вынужден сделать замечание, май­ор. Мы стали плохо работать. Сам говоришь, почти неделя прошла. Медленно ищем. Факт трех сеансов радиосвязи давно известен наверху, и там к ним отнеслись весьма серьезно. Положение на фронте таково, что наше промедление больше непозволительно. Фронт готовится к большому наступлению, и наш долг коммунистов и чекистов — обеспечить его полную секретность. Надеюсь, и это тебе понятно…

Полковник мог ничего не объяснять Дзукаеву. В принципе, даже мало посвященному человеку было видно, что такая масса техники и людской силы накапливается для крупного наступления. Впереди лежали города Смоленской области и сам Смоленск, превращенные гитлеровцами в мощные узлы сопротивления, последние опорные пункты их обороны, закрывающей ворота в Белоруссию. Третий год войны принес большие победы советским войскам. Сокрушительный разгром фашистов под Сталинградом как бы ознаменовал начало года. Теперь развернувшееся на Орловском, Белгородском и Харьковском направлениях грандиозное сражение, в котором принимают участие сразу пять фронтов, должно привести к разгрому крупных вражеских группировок. В штабе армии имелись сведения о поистине небывалой танковой битве у деревни Прохоровки, где-то у Курска. Однако сопротивление гитлеровцев было еще слишком сильно. И подготовка к операции по освобождению Смоленщины, естественно, требовала полнейшего сохранения тайны. А тут свободно работающий вражеский передатчик. В данной ситуации любое промедление действительно было преступным.

— Понятно, товарищ полковник. Как не понять?..

— Тогда не теряй времени, наваливайся на радиста и достань мне его хоть из-под земли… — Полковник вдруг улыбнулся: — Именно из-под земли, но обязательно живым. Срок? Срока уже нет. Сверху жмут, приказано докладывать дважды в день. Боюсь, и нам придется с часу на час трогаться дальше, на запад. Все, ты свободен. Эти “игрушки” оставь у меня, — полковник собрал портянку за уголки и сдвинул сверток на край стола. — Опять придется вызывать из Москвы эксперта-криминалиста. Вечная история, — вздохнул он, — по каждому поводу гонца посылать… Пока все только обещают дать нам своего эксперта…

— Разрешите вопрос, товарищ полковник?

— Давай, поскорей, — Федоров недовольно поморщился.

— Передачи расшифровали?

— Нет.

— А если им предложить такой ход? — загорелся май­ор. — Последняя передача была совсем короткой. И слабой. Это известно. Думаю, батареи у него сели, вот отчего. Новые ведь в подвале остались, а возвращаться за ними он боялся. Какой вывод сам напрашивается? “СОС” он давал, товарищ полковник, паниковал, что питания для рации нет. Если тут ключ искать, наверное, что-нибудь мо­жет получиться. Вот отсюда бы и скакать нашим джигитам, а, товарищ полковник?

— Любопытно! Молодец, майор! Обязательно скажу им. Желаю успеха!.. Да! Постой, с этим радистом, будь он неладен, чуть не забыл… Вот еще одно сообщение. Полагаю, может иметь к тебе самое непосредственное отношение. Сегодня ночью, перед рассветом, патруль прозевал, не сумел задержать явного диверсанта. — Полковник достал из папки рапорт. — Было это… на Красноармейской улице, в два часа тридцать минут утра. Покажи свой план?.. Где она?.. Вот, где-то тут, совсем недалеко от твоего района. Отстреливаясь, враг ушел. Похоже, в направлении разва­лин. Один боец убит. Так что имей в виду, если это был твой радист, он хорошо вооружен и без боя не сдастся. Дома в районе происшествия проверены, но я уверен, недостаточно, второпях. Придется и там повозиться. Теперь все. Иди.

Перескакивая через две ступени, Дзукаев выбежал на улицу, прыгнул, словно в седло, на переднее сиденье “виллиса” и скомандовал шоферу:

— Рысью к нашим! Одна нога здесь — другая там, дорогой Петя!

Шофер ухмыльнулся и врубил скорость…

3

Увидев пробирающуюся между развалинами машину майора, старший лейтенант Дубинский спрыгнул с обломка стены и пошел навстречу.

— Ну, что? — издалека крикнул он.

Дзукаев нетерпеливо махнул ему рукой.

— Садись, — приказал он подбежавшему следователю. — Нашли еще что-нибудь?

Дубинский обиженно развел руками, вытер тряпкой черные от сажи ладони.

— Напихали они тут своих игрушек. Вот такую кучу уже обезвредили, — он показал рукой, какая получилась куча разряженных мин, — конца все не видно.

— Слушай, Петя! — кивнул Дзукаев шоферу. — Собери сюда Рогова и Бурко. Большой совет держать будем.

И пока шофер бегал за сотрудниками Особого отдела, Дзукаев познакомил следователя с планом начальника. Дубинский с ходу оценил прямую выгоду такого поиска.

— Только с народом трудно, — пожаловался старший лейтенант, — не успеваем следить за ними, так по пятам и лезут в развалины. Прослышали, что мы разминируем. “Мой, говорит, тут дом был. Может, осталось чего…” Объясняем, не пускаем, на мины показываем, все равно лезут. Бойцов не хватает гнать их.

— Всех проверяем?

— А как же, самым тщательным образом, только это, в основном, старики да дети. Жалко их, товарищ майор… Кстати, тут один любопытный малец объявился. “Хочу, говорит, начальника видеть, по секретному делу”. Я ему говорю: “Я — начальник”. — “У тебя, дяденька, звездочки маленькие, а мне надо, чтоб большая была”. Ну, что ты скажешь, от горшка два вершка, нашей новой формы отродясь не видывал, а туда же, не такая ему звездочка на погоне. Ну, я и говорю: “Тогда жди”. Может, побеседуете потом, товарищ майор?

— Поговорим, — улыбнулся Дзукаев, — попозже… Эй, джигиты! Долго вас ждем.

Офицеры подошли, отдали честь, поздоровались, отряхнулись от пыли и окружили майора. Дзукаев показал на разостланный на сиденье план района.

— Докладывайте, где проверено?

Выслушав неутешительные сообщения следователей, Дзукаев предложил новый вариант поиска. Тут же обмозговали детали: как производить взрывы, где ставить охранение, словом, еще раз продумали всю операцию, чтобы завершить ее до вечера. Покончив с этим делом, Дзукаев дал каждому задание. Лейтенант Рогов отправлялся на поиски раненого и тех, кто его спасал. Для этой цели май­ор отдал ему “виллис”. Капитан Бурко продолжал работу с саперами и осмотр погребов и подвалов. Дубинскому поручалось собрать здесь всех, кто пришел на свое пепелище. С ними Дзукаев хотел поговорить сам.

— Ну, джигиты, по коням!

Вскоре гулко ахнули первые взрывы…

Дзукаев присел на расщепленный, опрокинутый ствол тополя и нетерпеливо поглядывал, как робко собираются погорельцы. Пришло десятка два человек. Майор их всех пытливо рассматривал, прикидывал, кто из них мог бы оказаться разыскиваемым радистом. Нет, нужного или, скажем, похожего на такого человека среди этих несчастных, лишенных крова людей не находилось.

Изможденные и покорные, все эти глубокие старики и старухи, молчаливая ребятня вызывали в нем не жалость, а острую, до зубного скрежета ненависть к тем, кто превратил людей в шатающиеся тени, а их жилье в дым и пепел.

Дзукаев встал, одернул гимнастерку и снял фуражку.

— Здравствуйте, дорогие мои, — сказал он и широко обвел рукой руины. — Вот что сделал фашист с нашей жизнью! Вот с чем пришел он на нашу землю, чтобы раздавить советское государство, уничтожить наш народ. Но Красная Армия набрала силы, и больше ее никто и ничто не остановит. И теперь мы раздавим Гитлера в его собственном логове!.. Но, убегая, фашист продолжает совершать преступления. Он заминировал даже эти развалины, чтобы вернувшиеся сюда обездоленные люди нашли смерть. Слышите, грохочут взрывы? Это наши герои-саперы, рискуя жизнью, спасают вас. Чтобы вы остались живы, не подорвались на вражеской мине, как тот человек, который пришел сюда неделю назад. Дело у них очень опасное, им нельзя ошибиться, а вы им, дорогие мои, сами мешаете, прямо под руку толкаете. Разве же так можно? И другое скажу. Немцы оставили в городе своих пособников — подлых предателей, шпионов, убийц. Они вредят нам, где только могут. Они хотят снова поставить в городе виселицы, расстреливать людей, закапывать их живыми в землю. Думаю, вы их даже знаете, видели этих мерзавцев. Ведь вы здесь жили, трудились, знакомы друг с другом. Подумайте, вспомните, может, видели здесь кого-нибудь из тех, кто сотрудничал с немцами, всяких подозрительных людей, которые боятся солнца и сегодня скрываются, прячутся в погребах и развалинах? Если видели, пожалуйста, очень прошу, сообщайте нам. Вот этот старший лейтенант, его зовут Виктор Александрович, будет здесь все время. Сразу ему говорите. — Дзукаев показал на Дубинского. — А в развалины сейчас не ходите. Подождите совсем немного, мы обезвредим мины, и тогда ищите свои жилища. И помните, Советская власть вернулась навсегда, и она не бросит вас, не оставит в беде. Будут на этом месте стоять новые, хорошие, очень красивые дома, и вокруг них будет много цветов. Так я думаю. А теперь спасибо вам, дорогие, что выслушали и приняли к сердцу нашу просьбу.

Дзукаев поклонился и надел фуражку. Люди не расходились, они не стали задавать вопросов, однако никто из них не полез и в развалины, тем более что там отпугивающе рвались мины. Майор хотел уже идти к своим, когда услышал негромкий детский голос: “Дяденька началь­ник…” — и почувствовал, что его тронули за локоть. Обернулся. Перед ним стоял босой, вытянувшийся не по годам, чумазый, со спутанными светлыми волосами подросток, похожий на девочку. Не будь на нем старых, обтрепанных, залатанных брюк и слишком широкого, явно отцовского пиджака, — точно девочка. Но голос у него по-мальчишески ломался от того, что ему очень хотелось выглядеть взрослым, солидно и независимо.

— Слушай, это ты тот мальчик, который ищет начальника? — догадался Дзукаев и, добро улыбнувшись, положил ладонь на плечо подростка. — Мне уже доложили, и я готов слушать тебя, дорогой. Сколько тебе лет?

— Четырнадцать.

— Да ну! — удивился майор и польстил маленькому собеседнику: — А я думал, тебе, наверное, пятнадцать, такой большой.

Мальчик между тем, вытянув шею, внимательно разглядывал зеленый с красной окантовкой погон Дзукаева. Более крупная, чем у Дубинского, звездочка посреди двух красных просветов убедила его, что перед ним достаточно высокий начальник.

— Меня зовут Иван Исмайлович, или просто дядя Ваня. А как тебя?

— Коля я. Мы с бабушкой живем, там, на Пироговской, — Коля показал рукой вдоль улицы, рассекающей развалины. — В землянке. Раньше у нас дом был, но его тоже…

— Слушай, Коля, не горюй, будет и у вас с бабушкой новый дом. Ну, о чем ты хотел рассказать?

— Я давно хотел, дядя Ваня, — мальчик вдруг заволновался, возбужденно заговорил свистящим шепотом, — только не знал кому… Вы сейчас, дядя Ваня, про фашистов говорили и про тех, кто был с ними. И я вам скажу про одного. Он тут живет, напротив нас с бабушкой. Его Тарантаем дразнят. Страшный такой, здоровый, как медведь. Я видел, он раньше к немцам ходил, в комендатуру. А потом он, наверно, убежал вместе с ними и его не было, а теперь опять появился. Мы с бабушкой видели.

— Когда ты его видел в последний раз, вспомни, дорогой? — осторожно, чтобы не спугнуть удачу, спросил Дзу­каев.

— Мы его вчера видели. Поздно уже, совсем стемнело. Он из земли вылез, где его дом был, и долго оглядывался, а потом ушел куда-то.

— Он вернулся, не знаешь? Не видел?

— Не видел, дядя Ваня, — сокрушенно вздохнул маль­чик. — Но я знаю, что он фашистам помогал и сам — фашист! — зло выкрикнул он.

— Ты можешь показать место, где видел Тарантая?

— Я покажу, — мальчик привстал, готовый бежать, ловить и изобличать немецкого шпиона.

Дзукаев ласково остановил его:

— Подожди, молодой орел, сейчас мы пойдем. Не торопись. Я думаю, никуда он от нас теперь не убежит, мы поймаем его. Слушай, ты не заметил при нем какого-нибудь чемодана, мешка или большого свертка?

— Не заметил, дядя Ваня, — вздохнул Коля с сожале­нием.

— Коновалов! — крикнул Дзукаев одному из бойцов охраны, находившемуся неподалеку. — Пойдешь со мной. Ну, что, Коля дорогой, в путь?

Дзукаев шел первым, внимательно глядя под ноги. Саперы здесь уже были, но мало ли что? Коля, подчиняясь строгому приказу майора, пробирался за ним, след в след. Замыкал Коновалов с автоматом на изготовку…

Колина бабушка, милая робкая старушка, была очень похожа на тетушку Ануси, соседку майора из родного Бакатикау, мирного осетинского селения под нависающим кавказским хребтом. Она поначалу даже немного испугалась, когда пришел Дзукаев. Видно, боялась, что ее свнуком могут прогнать из их землянки, приспособленной под жилье из старого погреба. Потемневшее от усталости лицо майора с черным вихром над высоким лбом напоминало нахохлившегося ворона, а блестящие, чуть навыкате глаза смотрели остро и страшновато. Чего же было ждать от такого строгого начальника? Но майор белозубо улыбнулся, и бабушка тут же успокоилась.

Она с затаенной болью посмотрела на внука и сказала, чтоб он пошел немного погулять, но только, боже упаси, не шастал в развалинах. И едва Коля с большой неохотой отошел от них, она повернулась к майору и беззвучно заплакала. Дзукаев понимал, что надо ей дать выплакаться за все долгие месяцы мучений и неволи, успокоиться и поведать свою историю.

Колиного отца, ее сына, стала наконец рассказывать бабушка, не взяли в армию по причине застарелой болезни желудка. Был он слабым от рождения, долго лечили его у разных докторов, но лечение, видно, не шло впрок. И тогда он, махнув рукой на врачей, устроился работать в лесничество. И гам, в лесу, не то чтобы вылечился, но как-то заглохла его болезнь, окреп он маленько, с утра до поздней ночи находясь на кордоне. Был он добрым и очень отзывчивым человеком, всякую букашку жалел, с соседями не ссорился. Под стать ему и невестка была, Настя. Люди души в ней не чаяли, ласковая, обходительная. Она в цветоводстве работала, можно сказать, весь город своими цветами убрала, аккуратная такая, певунья. А как война пришла, отец, Николай-старший, сразу в партизаны подался, это когда комиссия в военкомате ему начисто отказала. Лес свой знал, как дом родной. Командир у них был боевой, Антоном его звали. Фашисты на заборах бумажки про него писали, деньги обещали, однако предателей не нашлось. Но вот ранней весной сорок второго года понаехали сюда каратели, на машинах и с пушками, что ни день, кругом облавы, хватали людей без разбору, стреляли, вешали, в подвалы кидали на старом консервном заводе, где лагерь сделали и тюрьму, и там людей до смерти пытали и мучили.

После соседи рассказывали тайком, был, говорили, в лесах большой бой, крепко досталось карателям и полицаям, многие и партизаны полегли, но не сумели фашисты справиться с ними, ушли главные силы из окружения, прорвали кольцо карателей, отбились и ушли. Тогда вовсе озверел фашист. Привезли тела погибших партизан, на площади покидали и стали народ сгонять, чтоб смотрели и узнавали своих и знакомых, мол, пусть забирают убитых и сами хоронят. Только народ сразу понял подлую хитрость врага: это они родных тех погибших искали, кто им помогал, хотели узнать.

Молча шел народ через площадь, а вдоль всей дороги автоматчики стояли с собаками злющими и все подталкивали прикладами идущих — скорей! скорей!

“Думала, упаду, ноги откажут, — говорила бабушка, прикрывая глаза высохшей ладонью, — когда Колю, сынка своего, увидала. Лежал он как живой, только одежда на нем была вся изорвана и в крови. Глянула на Настю, а на ней лица нет, на сырой снег валится. Откуда сила взялась, подхватила невестку да так, обмершую, на себе и вынесла с площади”.

Неделю спустя, утром — Коля-внучек убежал куда-то, а бабушка к соседям зашла, оттуда и увидела: приехали на грузовике полицаи и привел их Тарантаев, Гришка — подлая душа. Вытащили они Настеньку на снег в одной рубашке, ногами били, волоком поволокли за косу к грузовику, в кузов закинули и, уходя, дом подожгли. Хороший был дом, перед самой войной ставили, свежей сосной дышал, лесом. Кинулась было она к Настеньке, но соседи схватили ее, старую, и спрятали в подполе, а затемно выпустили. Пришла она на пепелище, а там только снег черный да печная труба обгорелая…

Поняла она тогда, почему после гибели мужа, ночью, все повторяла Настенька, все себя винила, что не смогла пройти фашистские заслоны, Колю предупредить о карате­лях. Видать, связной была невестка у партизан, недаром она и раньше, и даже после гибели мужа то на день, то на два исчезала и все тайком, молчком, свекрови своей и то ни слова о партизанах не говорила, только о сыне — Колюшке болела, повторяла, как же он выживет без родителей.

Вот так все произошло. И остались они вдвоем, прятались у соседей в погребе, боялись на глаза этому Тарантаеву попасться. Соседи — добрые люди, подкармливали чем могли, и они — старуха да дите малое — только под вечер на волю выбирались, чтоб хоть заходящего солнышка глотнуть, согреться.

О судьбе Насти никто толком не знал. Говорили люди, что уже по осени фашисты вроде партизанское подполье разгромили, похватали патриотов, и даже опознал кто-то того самого Антона, их командира. Мучили его люто, а когда его с другими схваченными подпольщиками везли на казнь, будто бы налетели партизаны, большой бой завязали и некоторых успели отбить у фашистов, спасли. Было ли это или люди, чтоб себя одобрить, выдумали, кто зна­ет?..

Про Гришку же Тарантаева бабушка рассказала не очень много. Поселился он на этой улице лет за пять до войны, домик себе небольшой купил, как раз напротив Савеловых — это была фамилия Колиной семьи, но жил в своем доме редко. И хотя народ на улице все про всех знал, считай, та же деревня, только побольше, вместе гуляли, женились на соседках, стариков хоронили, Григорий этот не сходился с соседями. Был он молчаливым, неласковым каким-то, иногда видели его и выпившим. Говорили, что служил он в сельпо, вроде бы по снабжению. Во всяком случае, денежки у него водились. Одевался он в дорогую шевиотовую пару, шелковую рубашку с вышитым воротом и крепкие тяжелые сапоги. Кудрявым черным волосом и быстрыми черными глазами был чем-то схож с цыганом. Her, недолюбливали его на улице и даже, что греха таить, побаивались. Здоров был мужик, кулак — что пудовая гиря. Таким же он остался и когда немцы пришли. А на людей глядел, будто они козявки какие, недостойные его внимания.

А перед самым освобождением, когда под городом бой шел, он исчез, убежал, наверно, с фашистами, но вот, вишь ты, вернулся и в развалинах своего разрушенного дома спрятался. Вчера, когда стало уже темнеть, видели его и узнали, хоть с бородой он был. Страшный он человек, нелюдь какой-то, ведьмак-шатун…

По мере рассказа у майора складывалось убеждение, что Тарантаев — если не сам разыскиваемый радист, то уж наверняка с ним связан.

Уходя, Дзукаев велел Коновалову принести Аграфене Павловне Савеловой пару банок тушенки, хлеба и сахару и попросил ее не отпускать мальчика от себя ни на шаг. Во-первых, сейчас в развалинах очень опасно, можно зацепить мину, а во-вторых, вполне вероятно, к ним придется еще обратиться за помощью, когда удастся изловить этого Тарантаева. И вообще, раз они знают его, а он — их, лучше пока на глаза этому Гришке не попадаться. Ему ведь ничего не стоит убрать опасных для него свидетелей. Пришедший Коля запротестовал было, уверяя, что его помощь при поимке шпиона просто необходима, поскольку он врага знает в лицо, но майор строго велел исполнять его приказание. И, самое главное, молчать обо всем, что знает. Коля ведь уже взрослый мужчина и должен отличать просьбу от боевого приказа. Так вот, это — приказ. На том они и расстались

В конце дня Дзукаев был в Особом отделе и докладывал Федорову о проделанной работе. Радиста не обнаружили, хотя удалось пройти с саперами практически весь район. Развалины дома Тарантаева саперы обошли, обезвредив пару противопехотных мин, но не подрывая их по распоряжению майора. К сожалению, снаружи никаких следов, указывающих на пребывание здесь человека, или отверстий среди руин, похожих на вход в подземелье, обнаружить не удалось. Осторожен был Тарантаев, видно, опытен в таких делах И если он все-таки прятался где-то здесь, в развалинах, тс наверняка в течение ночи должен выбраться наружу, чтобы посмотреть, куда девались саперы и снято ли оцепление. Так возник план засады среди развалин вокруг бывшего тарантаевского дома,

4

Анна открыла глаза и испугалась. Она лежала в помещении с высоким лепным потолком на кровати под грубым серым одеялом. Сильно пахнущее дезинфекцией постельное белье было не намного светлее одеяла. Сплошные ряды коек с лежащими на них больными убеждали, что она, скорее всего, в госпитале. Но почему? Что произошло и как она очутилась здесь?.. Стараясь не привлекать внимания, Анна огляделась. Что-то знакомое показалось ей в этом помещении: высокие, в виде арок, окна, за ними — разбитая балюстрада балкона и капители толстых колонн… Да, похоже, здесь она когда-то бывала. Может, это Дом культуры или райисполком? Все помещение тесно заставлено рядами коек, на которых лежали забинтованные куклы Видимо, эти были тяжелобольные. Значит, и она тоже тяжело больна?

Анна почувствовала, как на нее накатывается огромный, набухающий ком, и закрыла глаза. Но и с плотно зажмуренными веками она видела, как плывет и качается высокий лепной потолок. Наконец до нее долетели глухие, будто через слой ваты, звуки: натужные стоны, вздохи, неясный говорок где-то в противоположном углу. Хотелось спать, полной тишины и… пить. Но попросить воды она боялась.

Из тайников памяти проклюнулись обрывочные видения: она выходит из дома, солнце неимоверно печет голову, накрытую черным платком… Над ней склоняется солдат в пилотке, под затылком, на шее у нее мокро, она видит кровь на пальцах солдата… Ее кидает из стороны в сторону, она плывет; впереди покачивается широкая спина в выбеленной гимнастерке, с вещевым мешком… Тот же солдат, но теперь она видит его ноги в обмотках; похожие на лопаты, твердые ладони поднимают ее и несут куда-то, потом все обрывается и — темнота.

Мысли сбились, лихорадочными молоточками заколотили в виски, губы сами выдохнули: “Пи-ить…”

Почти сразу отозвался старческий певучий голос:

— Проснулась, голубушка Анна Ивановна!.. Ну и слава те, господи, пришла наконец в себя, теперь на поправку пойдешь, милая…

Анну словно ледяной водой окатило. Ладони стали мокрыми, сорвалось и ухнуло, перехватив дыхание, сердце.

— Как же ты, голубушка, умудрилась удариться-то эдак?.. Лежи, лежи…

К губам прикоснулось холодное железо, и по щекам потекла вода. Анна, не открывая глаз, стала судорожно глотать.

Наконец она разлепила веки и увидела заботливо склонившуюся над ней с алюминиевой кружкой Прасковью Васильевну, их уборщицу, работавшую до войны в сельпо. Время, казалось, не задело ее: та же прозрачная седина, такие же выцветшие, приветливые глаза в густой паутине морщин, носик пуговкой, родинка на щеке с торчащими из нее седыми волосками.

— Прасковья… Васильевна… — выдавила Анна. — Что со мной?

— Ах, милая, — защебетала старушка, — солдатики тебя принесли, родимые. Упала, говорят, на улице и лежит без движения. Там и подобрали. Сюда, в больницу, принесли. Голову ты, падая, поранила, и жар у тебя сильный был. Доктор лекарства растолок и выпить тебя заставил, вот жар-то и спал. Теперь, знамо дело, на поправку пойдешь. Болит головка-то, дочка?

Таким далеким вдруг повеяло от этих ласковых слов на Анну, что захотелось плакать. Но тело тут же напряглось, словно готовясь к прыжку, к побегу. Усилием воли Анна заставила себя успокоиться и постараться трезво оценить обстановку.

Разумеется, ни о каком немедленном побеге и речи идти не могло, сил для этого не было. Страшило другое, зна­ет ли кто-нибудь о ней? Может быть, ее уже ищут?

— Прасковья Васильевна, — будто в забытьи прошептала Анна, — меня никто не спрашивал?.. Давно я здесь?

В любом случае, решила она, казаться сейчас более слабой и больной, чем она есть на самом деле, и лучше и спокойнее. Пока, конечно, не появится возможность незаметно исчезнуть. Она была совершенно уверена, что ее ищут. Если они не убили Григория, а взяли его живым, он не выдержит их допроса и все расскажет… А может быть, вспомнит о прошлом, ведь она его любила, и он знает это. Неужели предаст?.. А она сама что сделала? Это же она отдала его Бергеру… Григорий так и сказал: “Как собаку”…

Но почему она уверена, что Григория поймали? Ведь были же выстрелы, значит, либо он ушел, либо его убили… И что тогда искал в ее доме тот солдат? Нет, наверно, ушел Гриша… Он, конечно же, зол на нее, однако ведь сколько раз и она выручала его, заступалась за него перед Бергером, спасала от участия в карательных операциях. Это он сам, по своей дурости, лез на рожон, какую-то партизанку ловил. Она помнит, что он даже награду просил у Бергера. Мой бог, опять этот Бергер!..

— Никто, милая, никто, голубушка, — словно причитая, говорила нараспев Прасковья Васильевна. — Да и кому в такое время до нас, баб, дело?.. Тебя, милая, как утречком принесли солдатики, так уж день, считай, прошел. Да ты лежи, лежи, я скажу, если кто спросит, не беспокойся…

— Не надо! Не смейте! — Анне показалось, что она в страхе истошно выкрикнула эти слова, и вдруг поняла, что смертельно, до ужаса ненавидит эту болтливую старуху, которая сейчас пойдет и все испортит.

Но Прасковья Васильевна, понимающе покивав, ласково погладила ее вытянутую вдоль тела руку и засеменила к другой больной.

“Значит, я тут уже целый день, — как-то отстраненно подумала Анна и вдруг успокоилась. — И никто, ни одна живая душа, кроме этой проклятой бабки, не знает, где я… Да и кому в такое время придет в голову искать меня в госпитале?.. Ни одна душа… Но ведь бабка знает, она-то наверняка сказала врачам, кто я, иначе они не положили бы кого ни попадя вместе с ранеными…”

Волной накатило тошнотное головокружение. Анна заставила себя не забыть спросить у Прасковьи Васильевны, говорила ли она о ней с врачами. И еще успела подумать, что в любом случае этот госпиталь в настоящий момент — лучший способ скрыться, затеряться, исчезнуть на время от преследователей… Если Гришу взяли…

Анна зажмурила глаза, и снова перед ней поплыли, закружились лепные розетки на потолке и фигурные карнизы…

Она проснулась среди ночи. Жар, вероятно, прошел, потому что тело казалось легким, почти невесомым. Однако руки, словно ватные, плохо подчинялись, не было сил даже приподняться и осмотреть помещение, в котором она находилась. В дальнем углу светилась лампа, слышались приглушенные торопливые голоса, по стенам и потолку метались огромные тени.

Попробовала повернуться на бок, не сразу, но удалось. Соседи спали. Забинтованные головы, руки, торчащие из-под одеял ноги… Не узнаешь, кто тут лежит — мужчины или женщины. Какое-то кладбище искореженных тел. Анна дотянулась пальцами до собственной головы, ощупала толстую плотную повязку — догадалась, почему так плохо было слышно — голова вся перебинтована. А где же волосы?! Их не было. Неужели срезали, сбрили?.. Сердце ухнуло, Анна рванулась, чтобы закричать, забиться в истерике, в отчаянье, но силы оставили ее. А через мгновенье внутренний холодный голос будто произнес с усмешкой: “Ну вот, и это к лучшему. Никто тебя не узнает… Такой…”

“Бог мой!.. — метнулась горячечная мысль. — Как же меня Бергер увидит?.. — А вторая, холодная, бесстрастная, словно возразила: — Какой Бергер? О ком ты сейчас думаешь?.. Нету твоего Карла Бергера, ушел, бросил тебя… как собаку… как собаку…”

Анна бессильно откинулась на спину и вдруг отчетливо увидела, узнала это помещение. Да, именно здесь, в здании райисполкома она впервые увидела Бергера… Когда это было?..

Их встреча произошла в такие же горячие июльские дни ровно два года назад. Накануне оставления города Красной Армией.

Ее срочно вызвали в райисполком, и она ждала в приемной председателя. Шло экстренное заседание эвакуационной комиссии: немцы были уже близко. И когда велели зайти Бариновой, и Анна встала, она прямо-таки физически ощутила заинтересованный взгляд моложавого подтянутого капитана интендантской службы, напряженно-прямо сидевшего на стуле, возле окна, и также ожидавшего вызова. В руке у него была белая струганая палка, на которую он опирался.

У самой двери Анна невольно обернулась и поймала на себе самоуверенный прямой взгляд светлых, слегка прищуренных глаз капитана. В этом нарочито вызывающем прищуре Анна вдруг ощутила легкую, непонятную ей усмешку. Что означала эта усмешка: сознание собственного превосходства или что-то иное, она сразу не сообразила, но почувствовала нечто похожее на укол ее самолюбию. Анна была яркой привлекательной женщиной и знала это. Знала и цену мужским взглядам. И, уходя в кабинет, подумала: “Симпатичный. Очевидно, был серьезно ранен, а держится молодцом”. Почему-то ее царапнула легкая жалость к этому капитану. Анна представляла, что должно ожидать и его и ему подобных в самом недалеком будущем.

Председатель правления сельпо Лещенко был болен, а может, хитрил, и замещавшая его Анна прихватила с собой всю необходимую документацию, чтобы суметь ответить на интересующие районные власти вопросы.

Народу в кабинете было немного, почти все были Анне знакомы. Как она и предполагала, речь сразу пошла о продовольствии. Анна постаралась сжато, учитывая скудость отпущенного времени, изложить существо дел, бойко перечислила адреса складов по району и количество запасов, представила накладные: сколько, кому и когда отпущено, сослалась на отсутствие транспорта и толковых кадров, еще в июне призванных в действующую армию. Словом, нарисовала довольно подробную картину деятельности районной потребкооперации за месяц войны. Если быть справедливым, то почти точную, так как Анна не считала большим грехом несколько занизить количество полученных товаров и завысить — отпущенных, однако же и не настолько, чтобы они могли вызвать подозрение или, не дай бог, необходимость строгой ревизии. Ни о какой серьезной ревизии не могло быть и речи, но, чем черт не шутит, за сознательное укрывательство товара могли ведь и арестовать, а то и к стенке поставить. Поэтому лучше от греха подальше.

Седоватый, стриженный ежиком хмурый председатель исполкома райсовета Смольков коротко кивал и, казалось, невнимательно слушал Анну. Он глядел через распахнутое окно, стекла которого были заклеены марлевыми крестами, на небо, на плавящееся солнце и постукивал тупым концом карандаша по раскрытому блокноту с заметками. Потом вдруг повернулся на резко заскрипевшем стуле в ее сторону и, не поднимая глаз от блокнота, спросил отрывисто: сколько имеется в наличии теплой обуви, валенок, шапок, шуб и полушубков. Вопрос был настолько неожиданным, что Анна невольно сбилась и только смущенно улыбнулась в ответ, обмахиваясь, точно веером, сколотыми бумагами.

— Вам вопрос понятен? — Смольков уставился на нее немигающим взглядом. Его слегка выпученные глаза, похоже, не видели Анну, смотрели сквозь нее, как сквозь стену, отчего Анне стало страшновато.

— Вопрос понятен, — Анна почувствовала, как по спине потянуло холодком. — Но я не совсем понимаю, почему в такое время? — она несмело кивнула на окно.

— Что вы знаете о времени! — с неожиданной горечью вырвалось у Смолькова.

— Сейчас, сейчас… — Анна заторопилась, лихорадочно роясь в своих документах. — Сию минуту найду. У меня все должно быть…

— Товарищ Елецкий, — обратился Смольков к сидевшему у торца стола худощавому, средних лет человеку, явно не из районного начальства, иначе Анна его знала бы, — давайте-ка займитесь этим сами. — Он вырвал из блокнота чистый листок и что-то быстро написал на нем. — Здесь то, что вас интересует.

— Слушаюсь, — по-военному четко ответил Елецкий.

— Все, не теряйте дорогого времени! — Смольков прихлопнул тяжелой ладонью блокнот. — Забирайте товарищ Баринову… — При этих словах Анна замерла, но председатель мельком глянул в свой блокнот и добавил: — Анну Ивановну, и там, в приемной, выясняйте. Зовите капитана Архипова!

Елецкий не спеша поднялся, подошел к двери, приоткрыл ее и остановился, прислонившись плечом к дверному косяку в ожидании Анны. Задержка Анны в кабинете начальства была вполне естественной. Она собирала разложенные по столу бумаги, копии накладных и аккуратно, одну за другой, складывала их в папку. Смольков снова посмотрел на Анну, но так, будто увидел ее впервые — белокурую, изящную, в легком летнем платье и спросил:

— А вы когда собираетесь эвакуироваться, Анна Ивановна?

К этому вопросу Анна была готова.

— Вот… закончу дела… Вы же понимаете, я совершенно одна, а район наш — сами знаете…

— Да, да, — устало подтвердил Смольков и ободряюще улыбнулся. — Это нам известно… Вы свободны, Анна Ивановна.

Анна продолжала собирать свои бумажки и, конечно, не обратила внимания на вошедшего капитана. Слышала только легкий стук палки, слышала, как капитан представился, сел на предложенный стул.

— Как себя чувствуете после госпиталя? — спросил Смольков.

Капитан коротко ответил, что чувствует себя вполне прилично, однако по категорическому заключению врачей годен пока только к нестроевой службе, чем, разумеется, весьма недоволен.

— Вот тут все написано, — капитан приподнялся, опираясь на палку, и протянул свои документы, справку из госпиталя.

Смольков все внимательно просмотрел и вернул капитану.

— Когда вас выписали?

— Три дня назад. И я тут же пошел с ходатайством к коменданту. Но он велел ждать.

— Да, да, — подтвердил Смольков. — Беспартийный?

— Так получилось…

— Значит, вы в недавнем прошлом архитектор?.. Ну, что ж, как раз кстати. У нас тут объявилось одно неотложное дело по вашей части. Речь идет о некоторых ценностях, которые… — Смольков нетерпеливо кашлянул, и Анна почувствовала на себе его требовательный взгляд.

Образовалась короткая пауза. Анна сгребла оставшиеся документы и. кивнув всем присутствующим, поспешила оставить кабинет. Члены комиссии пожелали ей успехов, а начальник райотдела милиции Свиридов дружески подмигнул и помахал чуть приподнятой ладонью. В дверях ее дожидался Антон Ильич. Проходя мимо него, Анна ощутила почти неуловимый горьковатый запах дорогого, наверно, одеколона.

В приемной Елецкий нашел место на широком подоконнике заколоченного фанерой окна, придвинул стулья и пригласил Анну присесть.

За какие-нибудь пятнадцать минут он выяснил у нее все относительно складов, наличия товаров, документации. При этом поразил Анну своей въедливостью опытного ревизора и дотошным знанием местной обстановки. Заметив некоторое несоответствие в цифрах, имеющихся в документах и только что доложенных Анной в кабинете председателя, он испытующе посмотрел на нее и укоризненно покачал головой, но, увидев искреннюю растерянность Анны, наверняка отнес ее промах за счет волнения и сложности обстановки.

Елецкий поинтересовался, кто из служащих еще оставался при исполнении обязанностей, и, выслушав ответ, отошел к столу секретаря. Там по телефону связался с каким-то Кузьмой Егоровичем и быстро договорился о транспорте и людях. Голос у Елецкого был глуховатый, и по телефону он говорил отрывисто и кратко. Будучи человеком рослым, он высоко держал телефонную трубку, рукав его серого пиджака сполз и обнажил на правой руке глубокий шрам до самого локтя. Заметив взгляд Анны, небрежно одернул рукав, повесил трубку и, потирая ладонью выбритую щеку, сказал, что Анна свободна и может заниматься своими служебными делами, ее помощь пока не потребуется. Впрочем, он готов подбросить ее на машине, если есть в том нужда. Анна отказалась: контора сельпо, где ее, в случае необходимости, всегда можно найти, напротив райсовета. Она отметила про себя явное несоответствие командирской выправки Елецкого, его синих диагоналевых галифе и начищенных сапог с этой легкомысленной тенниской под широким немодным пиджаком, тонкий запах незнакомого одеколона.

С облегчением выйдя из здания исполкома, Анна устроилась неподалеку от входа, на скамейке, в тени большого куста давно отцветшей сирени. Рядом, посреди истоптанной клумбы, высилась огромная бетонная ваза с выгоревшими “анютиными глазками”. Кирпичная пыль, жара, вот и поливать их больше некому. Да и зачем теперь “анютины глазки”? Немцы уже в Смоленске, и там, говорят, идет настоящая мясорубка. Каждый день теперь бомбят этот городок — железнодорожный вокзал, центр… В воздухе прочно утвердились запахи пожарищ — горелого дерева, бумаги и бензиновой гари.

Анна продолжала размышлять о том, откуда мог появиться в городе этот Елецкий и почему вдруг именно сейчас возникла нужда в зимней одежде и обуви. Неожиданно всплыло имя Кузьмы Егоровича. Так ведь это же скорее всего секретарь соседнего, Борского райкома… Или кто-то другой? Анна отметила для себя не забыть выяснить, какие машины придут за грузами и куда они потом уедут, а заодно и прозондировать, кто такой Елецкий.

Год спустя, после неудачной акции по захвату некоего Антона, Бергер прикажет размножить и развесить по городу листовки с приметами этого неуловимого партизанского главаря и обещанием крупной награды тому, кто укажет его местонахождение. Вот тогда Анна и вспомнит Елецкого, своего случайного собеседника в исполкоме, вспомнит его шрам на правой руке и расскажет обо всем Бергеру. Но это уже будет в сорок втором году.

А сейчас ее очень интересовал моложавый капитан интендантской службы: интенданты всегда в курсе всех дел.

Заметно прихрамывая, Архипов вышел из райисполкома и остановился в тени от портика над входом. Медленно оглядывая площадь, стал закуривать. Увидел Анну, внимательно, как ей показалось, посмотрел на нее, а затем, припадая на правую ногу, но по-прежнему держа палку под мышкой, направился прямо к ней.

— Представляться, думаю, нет нужды, — сказал капитан, с видимым интересом рассматривая Анну. — Нас уже невольно познакомили, — он кивнул через плечо в сторону исполкома, — там… Разрешите присесть?

— Пожалуйста, — хмыкнула Анна и машинально подвинулась, хотя места на скамейке было достаточно.

Капитан сел, вытянув негнущуюся левую ногу в заношенном солдатском сапоге.

— В госпитале выдали, — он с сожалением вздохнул и легонько стукнул по сапогу палкой. — Что было, то и выдали. Где он теперь, этот госпиталь?.. Залатать успели, и на том спасибо.

— Вы лежали в школе? На Дорогобужской? — спросила Анна.

— Кажется, в ней. В школе… Да, действительно, это была Дорогобужская улица… А вы хорошо знаете свой город?

Анна неопределенно пожала плечами. Она знала другое: три дня назад госпиталь на Дорогобужской был вдребезги разбит и сожжен во время налета немецкой авиации.

— Вам повезло, — сочувственно заметила она. — Задержись вы там еще на день…

— Да, повезло, — капитан искоса посмотрел на нее, словно прикидывал, с чего начать наступление. — Вас зовут Анной Ивановной?

— Можно просто Анной, — пошла она ему навстречу.

Он утвердительно кивнул.

— Хорошо. Я нечаянно услышал вопрос: когда вы едете в эвакуацию? А вы ничего определенного не ответили. Почему?

Анна удивленно пожала плечами. Потом, помолчав, ответила назидательно, как бы объясняя неразумному ученику:

— У каждого из нас есть свое дело. Главное, понимаете? Вот когда мы с этими делами покончим, тогда можно хоть на край света.

По губам капитана скользнула усмешка: он оценил и тон и суть ответа Анны.

— У вас в разговоре чувствуется небольшой акцент, Анна. Вы жили в Прибалтике?

— Помилуйте! — засмеялась она. — Откуда же быть у меня акценту? Вот новость!..

— Значит, мне показалось, — вскользь заметил капитан.

— Вот уж никогда бы не подумала… — Анна, как недавно в исполкоме, снова напряглась. Конечно, нельзя было исключать то обстоятельство, что в этом городке кто-то мог и знать о ее немецком происхождении. Но она всегда умело уходила от этих вопросов. Двадцать лет живя в России, она старалась вытравить из памяти всех знакомых, что она немка. Двадцать лет постоянно воспитывала, заставляла себя, вопреки своей природе, быть до абсурда по-русски гостеприимной и услужливой, старалась, чтобы ни одно пятнышко подозрения не коснулось ее. Анна жила в Брянске, затем в Москве, снова вернулась в Брянск, где похоронила мужа. Потом работала в Смоленске, а теперь вот тут, в небольшом районном городке, куда ей было приказано перебраться. Она и здесь уже успела сменить место жительства. Она была Анной Ивановной Бариновой, хорошенькой вдовой, она казалась себе предельно русской.

В начальство старалась не лезть и охотно работала простым инспектором, проводя большую часть времени в командировках по району. Председатель правления Лещен-ко, мужик тертый и самонадеянный, давно подъезжал к Анне со всякого рода предложениями, хотел даже сделать своим заместителем, но, не встретив взаимности, поначалу обозлился и решил было, что у него есть более удачливый соперник. Однако время показало, что Анна по-прежнему со всеми ровна, приветлива, к вышестоящему руководству в доверие не втирается, и Лещенко поостыл, успокоился, поняв ее нежелание подниматься по служебной лестнице как следствие незрелого бабьего ума. Такое положение вещей вполне устраивало и Анну. Вот и теперь, когда из-за болезни председателя на нее свалилось множество административных забот и она вынуждена была постоянно вращаться в сфере районных руководителей, — все это, вместе взятое, совершенно неожиданно пошло ей на пользу. Ведь если вдуматься, она давно прижилась здесь, для многих стала своим человеком, испытанным кадровым работ­ником. Но самое главное — никому не приходило в голову лезть в ее прошлое.

— Вот уж действительно никогда бы не подумала, — после короткой паузы повторила Анна и, кокетливо передернув плечами, небрежно добавила: — А вот вы, между прочим, говорите с акцентом. И я это сразу уловила еще там, в кабинете.

Капитан медленно повернулся к ней всем корпусом и вдруг рассмеялся.

— Ну вот мы и квиты! Конечно, как же не быть у меня акценту, если я родом из Прибалтики. Из Риги. Бывали там?

— Нет, не приходилось, — улыбнулась в ответ Анна. Ей показался смех интенданта несколько наигранным, натужным, что ли. Видно, она задела-таки его с акцентом. Но почему задела? Что за этим кроется? И решила слегка придавить интенданта. — Смотрите, капитан, такой акцент, как у вас, опасен. У нас постоянно твердят о диверсантах, переодетых в форму красных командиров. — И она шутливо погрозила пальцем.

Если этот капитан действительно из Прибалтики, подумала она, и война занесла его сюда случайно, он мог бы оказаться полезным. Тем более что Смольков обмолвился о каких-то ценностях. И в партии этот капитан не состоит, значит, в НКВД работать не может. Да и вряд ли сейчас, в такое время, НКВД стало бы кружить вокруг нее. Забрали бы и — точка. Нет, не поэтому он прилип к ней. Ему, конечно, что-то требуется, в этом Анна была уверена. Ну, самое примитивное, например, — нужна женщина, чтобы провести ночь. И если он уже уверен, что с Анной это получится, что ж, разочаровывать его пока преждевременно.

Анна заметила некоторую растерянность, промелькнувшую во взгляде капитана после ее слов о диверсантах, и, чтобы не отпугнуть окончательно, добавила:

— Когда я выходила из кабинета, у вас у всех были та-акие таинственные физиономии, умереть можно от любопытства!.. — Анна в дурашливом испуге округлила глаза. — Ой, мне так интересно, о каких великих ценностях, да еще в нашем занюханном райцентре, говорил этот ужасно строгий Смольков? — она легко провела кончиком мизинца по малиновой шпале в петлице капитана, словно смахнула с нее пыль. — Ну, пожалуйста, ну, капитан, удовлетворите мое женское любопытство. Конечно, — она снова округлила глаза, — если это не кошмарная государственная тайна!

Капитан словно бы успокоился. Он зажег потухшую папиросу, откинулся на спинку скамьи и скрестил вытянутые ноги.

— Ну, а если все-таки тайна? И я, советский командир, разглашу первому встречному эту тайну… Знаете, что со мной будет?

— Полагаю, накажут, — искренне засмеялась Анна. — Но только в том случае, если вашу тайну этот первый встречный использует во вред государству. Только, я думаю, если у нас тут и есть какая тайна, то ее весь город давно знает… Впрочем, действительно, — она словно потеряла интерес, — что мне за дело до ваших разговоров… Бог с ними. — Анна вздохнула. — Своих неприятностей пруд пруди… Так что вы хотели мне сказать, капитан?

— Я? — удивился Архипов.

— Ну, не я же подошла к вам первая.

— Готов поклясться, я не имел никаких задних мыслей. Просто увидел: сидит в одиночестве красивая молодая женщина… Наверно, скучает. Может быть, я помогу развеять вашу скуку?

— Каким же образом? — удивилась Анна.

— Ну… Мы могли бы погулять по этому городу, которого я совсем не знаю. Здесь, наверное, есть что-нибудь интересное… Красивый собор или музей… Предложите еще что-то. Я действительно имею немного свободного времени… И не люблю, когда много народа…

Анна с откровенной насмешкой посмотрела ему в глаза.

— Вы, наверно, хотите, капитан, чтобы я пригласил? вас к себе домой. Но я этого не сделаю. Я не приглашаю мужчин. Поэтому давайте уж посидим тут. Пожалеем вашу раненую ногу.

— Да… — капитан в крайнем смущении покачал головой. — Но вы ко мне не справедливы, Анна… Бог свидетель, я так не думал… Просто иногда во мне просыпается моя прежняя мирная профессия. Я ведь люблю красоту. Ну, хорошо, если хотите, я удовлетворю ваше любопытство, Анна. Меня пригласили, как эксперта, как специалиста, разбирающегося в искусстве. Я должен спасти художественные ценности, которые могут бесследно исчезнуть в круговороте времени и военных действий.

— Да что вы говорите? — удивилась Анна. — Откуда же у нас в районе могут оказаться ценности? В городском банке?

— Ну-у… — покровительственно протянул капитан. — Почему же обязательно банк? Оказаться могут везде. В городах Белоруссии и Смоленской области есть музеи, церкви, старые коллекции, библиотеки. Музеи — это картины, скульптуры, старинное оружие, фарфор, монеты, редкие книги. В церквах — великолепные иконы, золотая и серебряная утварь, шитье. А в совокупности — миллионные ценности. Собственно, речь у нас шла о том, что здесь на вокзальных путях застряли вагоны с художественными произведениями, эвакуированными из других музеев. Кое-что там, видимо, пострадало от бомбежки. Надо разобрать сохранившееся и выявить наиболее важное для отправки Дальше, в тыл. Этим делом я и займусь в самые ближайшие часы. Но вы понимаете, Анна, что сведения об этом не должны никуда просочиться? Вот та “кошмарная” тайна, о которой я не должен был вам говорить. Но что делать? Слаб человек!.. Вы смеетесь? Зря. Спасением шедевров мировой культуры сейчас обязаны заниматься все здравомыслящие люди. Но вернемся к главному, Анна. Насколько мне, как военному человеку, понятно, обстановка на фронте такова, что со дня на день в городе может сложиться критическая ситуация. Я знаком с вами недолго, но и за короткое время вы произвели на меня сильное впечатление Я солдат, но за этой броней, — капитан прижал ладони к груди, — бьется сердце рыцаря. Верьте мне, Анна. Я хотел бы знать, где смогу найти вас в случае… эвакуации?

— Вы так хотите помочь мне? — Анна очень естественно показала, насколько польщена его предложением.

— Слово солдата, Анна!

— В таком случае, вы всегда найдете меня во-он в том здании. Видите? — она показала мизинцем на приземистое желтое двухэтажное строение, углом выходящее на площадь. — Парадная дверь у нас всегда заколочена. Вход со двора. Там и помещается моя контора. На втором этаже.

— Но я думаю, вы же не ночуете в этой конторе? Здесь опасно, город бомбят.

— Мой милый рыцарь! — Анна беспечно поднялась, небрежно сунула папку под мышку и пригладила ладонями платье. — Где теперь безопасно? Я и так сказала вам больше, чем следует. — Она кокетливо махнула ему согнутой ладошкой. — Заходите, мне будет приятно еще раз встретиться с вами…

Минут через пять, подойдя к заляпанному засохшей старой известкой окну в кабинете председателя правления сельпо, Анна разглядела все еще сидящего на скамейке капитана. Потом она увидела, как он встал и, опираясь на палку, отправился к вокзалу.

“Придешь… — убежденно хмыкнула Анна. — Никуда не денешься…” И она сняла телефонную трубку, чтобы звонить в Борское сельпо.

Анна не могла и предположить, насколько ей повезло в этот раз. Познакомившись с ней, капитан интендантской службы Архипов, он же Карл Бергер, круто изменил свое решение по поводу ее судьбы.

5

Кончался июль. Иссушающая жара к вечеру спадала, и ночами уже чувствовалось прохладное дыхание осени. Дзукаев лежал на подостланной шинели за обвалившейся, почернелой трубой, одиноко торчащей среди обугленных бревен и щебня. Под левой рукой был наготове фонарь с далеко бьющим узким лучом, в правой — пистолет “ТТ” со снятым предохранителем. В горле першило от проглоченной пыли и гари, тянуло громко, во всю силу легких выкашляться, но надо было буквально не дыша лежать на остывающих камнях, ничем не выдавая своего присутствия. Справа и слева, в пределах видимости, затаились бойцы охранения — Коновалов и Одинцов. Им майор приказал не шевелиться и быть готовыми прийти на помощь лишь в критическую минуту. Диверсанта надо было брать живым, стрелять в крайнем случае и только по ногам…

Дзукаев зорко, не поворачивая головы и стараясь не шевелиться, оглядывал сантиметр за сантиметром слабо освещенные тающей луной камни, пристально следил, не шелохнется ли где какая тень, затаив дыхание, вслушивался, не скрипнет ли под тяжестью сапога сухое дерево, не зашуршит ли покатившийся от неосторожного движения камешек. Но было тихо. Относительно, конечно. Потому что с запада приносило гул артиллерийской перестрелки. На противоположной стороне небосклона, у самого горизонта, беззвучно вспыхивали редкие зарницы — отблески далеких и высоких гроз. Никакой связи между громом на западе и отдаленными сполохами на востоке, разумеется, не существовало, но майору вдруг до щемящей боли в сердце захотелось, чтобы первое стало действительно следствием второго, чтобы никакой войны не было и в помине, и плечи тяжелели от оседающей росы, и пахло густыми зрелыми травами, а не этим, убивающим все запахи земли, смердящим духом тления.

Деревенели от напряжения мускулы. Чтобы тело хоть ненадолго расслабилось, отдохнуло перед броском, Дзукаев вызывал в памяти родные места. И вот уже не дымные развалины щебня виделись ему, а узкие теснины гор с клубящимся в низине холодным туманом, розоватые отблески на снежных шапках — первые искорки восходящего солнца, редкие золотистые облачка — предвестники долгого жаркого дня. Он прямо-таки наяву, физически ощутил на миг неуловимый запах лошадиного пота от ладоней и кисловатый — от старого отцовского ружья. И не в силах был перебить их сейчас бензиновый угар, пропитавший шинель. Майор чутко слушал уходящую ночь, и ему казалось, что где-то неподалеку успокаивающе журчит, прыгая с камня на камень, подсыхающая летом маленькая, как ручеек, речка Ляхва, шуршит каменная осыпь в горах. Недоставало только заполошного крика проспавшего рассвет петуха и далеко разносимого эхом овечьего блеяния… Родина, дорогая… Деревянный отцовский домик на склоне горы… Сладкий стручок гороха в замурзанном мальчишеском кулаке…

Сдвинулся камень. Майор это отчетливо увидел, потому что в упор смотрел на него. Снова пошевелился и глухо застучал, покатившись вниз. Правая ладонь непроизвольно сжала рукоять “ТТ”. Колени сами подтянулись к животу, приготовив тело к прыжку.

В провале между двумя каменными горбами появилась голова человека. Вот показалась рука, осторожно потянулась вверх, и из-под земли медленно, будто во сне, выросла согнутая человеческая фигура.

— Руки вверх! — негромко приказал Дзукаев. — Не двигаться!

Человек дернулся и присел. Дзукаев отвел левую руку в сторону и включил фонарь. Сильный луч выхватил из тьмы близко, в десятке шагов, заросшую физиономию, блеснули белки глаз.

— Руки! Брось оружие! — повысил голос майор, и тут же, больно вырвав из его ладони фонарь, ударил выстрел.

“Метко бьет, мерзавец! Но сейчас он еще ослеплен и не успеет… Лишь бы ребята удержались, не выдали себя!”

Дзукаев приглушенно застонал, и опять треснул выстрел, пуля цокнула по кирпичной трубе выше головы, осыпав лицо крошками.

“Подойди, подойди… — торопил майор, изображая с трудом сдерживаемый мучительный стон. — Тебе же нужны мои документы, нужно добить меня, я ведь один, ты видишь…” Неизвестный не стрелял больше, решал, что делать. Неподвижный силуэт его ничем не отличался от груды камней. Дзукаев снова призывно застонал, но в ответ — тишина… “Надо, чтобы он приблизился, а так не достать, не допрыгнуть…” Ноги нашли, нащупали жесткий упор, тело сжалось в пружину, но неожиданно справа ударила автоматная очередь, пули звонко застучали по камням. Это сдали нервы у Коновалова, черт его побери!

— Встать! Руки вверх! — пронзительно закричал Одинцов слева.

Больше ждать не было ни времени, ни смысла. Сильно, руками и ногами оттолкнувшись от камней, майор ринулся навстречу пистолетным вспышкам. Он немного не рас­считал. Желая рывком сбить неизвестного с ног, он забыл про живые камни, сапог увяз, зацепился за что-то, и, роняя “ТТ”, майор с размаху грохнулся наземь, буквально в одном шагу от врага. Это и спасло. Вероятно, неизвестный решил, что убил нападавшего, и немедля перенес свое внимание на автоматчиков справа и слева. На миг оглохнув от удара, Дзукаев разлепил глаза и увидел прямо перед собой надвигающуюся согнутую спину ползущего на карачках человека. Пальцы ухватили крупный обломок кирпича, майор вскочил и изо всех сил врезал им между лопатками. Неизвестный сдавленно, утробно крякнул. Ударом сапога майор выбил у него оружие и, заламывая ему руки за спину, навалился на неожиданно мощное — где уж одному справиться! — тело врага. Еще мгновенье — и неизвестный, как танк, попросту раздавил бы Дзукаева, но майор мертвой хваткой вцепился в вывернутые запястья и закричал:

— Сюда! Не стрелять! На помощь!

Подбежавшие запыхавшиеся бойцы осветили их фонарями и наставили в упор автоматы. Неизвестный сразу ослаб, подчинился. Майор достал из брючного кармана обрывок толстой веревки и стянул его запястья жестким уз­лом. Поднялся сам, тяжело выдохнул:

— Сидеть… Одинцов, дай свой фонарь!.. Ну, кого мы задержали? — он осветил обросшее густой бородой лицо неизвестного и сразу узнал Тарантаева, каким его описала бабушка Савелова. — Так… теперь понятно… Слушай, Коновалов, поищи его оружие! — Сам Дзукаев быстро обнаружил свой “ТТ”, спокойно обтер его ладонью, спрятал найденный тарантаевский “вальтер” в карман и приказал: — Вставай! Одинцов, помоги ему подняться и обыщи.

— Вот еще, товарищ майор, — минуту спустя сказал Одинцов и протянул второй “вальтер”. — В пиджаке у него был.

— За что? — тонким, обиженным голосом вдруг завопилТарантаев. — Схватили, избили! За что? Ничего не знаю!

— Успеем поговорить, и за что, и про что… — отдышался наконец Дзукаев. — Ну, показывай давай, где ты тут прятался?

— Ничего не знаю, — как заведенная машина, быстро заговорил Тарантаев, — ничего не знаю, напали, избили…

Посвечивая фонариком Одинцова, майор легко отыскал раскрытый лаз в подземелье, спустился по кирпичным ступенькам в удушливо воняющий сыростью и прелью погреб и внимательно огляделся. В углу, в куче тряпья, он увидел солдатский вещевой мешок с большой квадратной коробкой внутри. “Неужели рация?” — мелькнула отчаянная мысль. Пригнув голову, чтобы не задеть низкое перекрытие, майор поставил тяжелый вещмешок на фанерный ящик с жирной кляксой расплавленной свечи, развязал его, и перед ним оказалась зеленоватая металлическая ко робка с помятой крышкой и замками-защелками. Майор с трудом отбросил помятую крышку и узнал немецкий радио­передатчик.

“Не может быть, — подумал вдруг без всякого удовлетворения, просто отметил свершившийся факт. — Нашли”.

Он даже удивился своему спокойствию, тому, как все в конце концов оказалось просто. Если, конечно, не считать недели поисков, этой перестрелки, ушибленной ладони Он посветил фонариком и увидел, что ладонь вся в крови. “Задело, что ли? А-а, это когда я упал. Разодрал обо что-то… — Он достал носовой платок, прижал его к рапе у большого пальца и удивился, почему раньше не чувствовал боли. — А может, это от разбитого пулей фонаря? Жаль, совсем хороший был фонарик, штурманский, где другой такой возьмешь?..”

Майор захлопнул крышку передатчика, затянул петлей горло мешка и, взяв его на плечо, выбрался наружу.

Близился рассвет. Небо на востоке побледнело, тянуло свежим ветерком. Коновалов погасил свой фонарик, потому что все и так было видно. Мрачно и отрешенно, словно степная каменная баба, застыл Тарантаев. Даже сильно ссутулившись, он был на голову выше бойцов. “Экземпляр, — хмыкнул Дзукаев, — намучаешься с таким…” Он даже не подозревал сейчас, насколько был близок к истине…

Тарантаева доставили в Особый отдел. Майор вызвал Виктора Дубинского и поручил ему обыскать арестованного, а потом запереть его в пустой подвальной клетушке, бывшей кладовке без окон. Сам же отправился на доклад к полковнику.

Узнав об удачной операции, Федоров возбужденно расхаживал по кабинету.

— Молодец, Иван Исмайлович! — не скрывая удовольствия, повторял он. -Молодец, ну просто замечательный молодец!..

Только здесь, в кабинете, Дзукаев наконец понял, что смертельно устал и похвалы полковника слушает вполуха, да не нужны они сейчас, а лучше бы поспать часок, не больше…

— Вот что, — словно услышал его мысли Федоров. — Иди-ка теперь отдыхать, а с утра начнем допрос. Иди, иди, ты сейчас не работник. И про руку не забудь, кстати, что с ней? Серьезно?

— Пустяки, товарищ полковник, — махнул зажатым в кулаке платком майор.

Но Федоров увидел, что платок в крови. Он отворил дверь и крикнул дежурному, сидевшему в коридоре возле телефонного аппарата:

— Санитара сюда, живо! — и, отходя от двери, пробормотал осуждающе: — Как мальчишки, честное слово…

Прибежала Татьяна, худенькая девушка-санинструктор с сумкой через плечо, усадила Дзукаева на стул, раскрыла его ладонь и, убрав жесткий от потемневшей крови платок, покачала головой.

— Тут осколки какие-то, сейчас промоем, почистим… Потерпите, товарищ майор, сожмите ладонь, пошевелите пальцами… Нет, нервы не задеты… Сейчас, потерпите, миленький…

— Это он мой фонарь пулей разбил, — сонно улыбнулся полковнику Дзукаев. — Метко бьет, стервец, профессионально…

И, откинувшись на спинку стула, Дзукаев закрыл глаза. Когда санитарка закончила работу и забинтовала ладонь, майор уже крепко спал.

— Во дает! — восхитилась она и тут же смущенно добавила: — Извините, товарищ полковник, в первый раз такое вижу.

— Не шуми, — тихо и строго приказал Федоров. — Давай-ка его на диван.

Они осторожно подняли и перевели так и не проснувшегося майора на жесткий учрежденческий диван в углу кабинета. На нем, работая по ночам, отдыхал полковник. Дзукаева уложили, и полковник прикрыл его своей шинелью…

6

Он проснулся сразу, будто по звонку. Удивленно сел, оглядел пустой кабинет, лежащую на полу полковничью шинель, машинально отметил полнейшую тишину. Часы на забинтованной руке показывали десять минут восьмого. Но в кабинете был полумрак, и Дзукаев не сразу сообразил: утро это или вечер. Он повесил шинель на вешалку и выглянул в коридор. Встретился глазами с де­журным.

— Сейчас что, утро? Вечер?

— Чего? — даже привстал сержант. — Утро, товарищ майор, извините.

Дзукаев помотал головой, стряхивая с себя сонную одурь.

— А сам где?

— У начальства. Приказал вас не будить.

“Как же это я? — Дзукаев даже растерялся. — Неужели отключился? Ничего не помню… Хотя уже неделя без отдыха, на одних таблетках, вполне могло случиться…”

— Слушай, сержант, когда придет полковник, сразу доложи. Я у себя буду ждать.

В комнате, занимаемой следователями, сизыми волокнами плавал дым. Курильщики чертовы! Они радостно встретили Дзукаева.

— А говорили, ты, друже, к начальству переселился! — обрадовался смешливый капитан Бурко, низкорослый толстячок с туго перепоясанным, выпирающим животиком. — Полковничий диван обживаешь? Добре, своих не забыл!

— Сильно задело, Иван? — участливо спросил Дубинский.

— Да пустяки.

— Поздравляю, Иван Исмайлович, — серьезно сказал лейтенант Саша Рогов, младший по званию, но опытный и скорый на ногу сыщик. — Ловко вышли в цвет, — он улыбнулся.

— Слушай, Сандро, дорогой! — притворно рассердился Дзукаев. — Когда ты наконец забудешь свою воровскую музыку, а?

— Да какая же она воровская, товарищ майор! — рассмеялся Рогов. — Это еще знаете с каких времен? Рассказать?

— Ну, расскажи, — Дзукаев не смог сдержать улыбку. Ему нравились рассказы Саши Рогова, да и время пока было — одна из тех нечастных пауз, когда следователи Особого отдела могли позволить себе немного расслабиться, пошутить, забыть о своей изнурительной, бессонной работе.

В жизни Рогова было два события, которые запомнились ему как самые яркие, тем более что произошли они в начале его служебной деятельности. Первое — это присяга на Красной площади после окончания Центральной высшей школы милиции. Вместе с товарищами Саша восторженно и четко повторял ее слова вслед за командующим парадом, и вся дальнейшая служба виделась ему в радужных и романтических тонах. А второе — это то, что его приняли в Московский уголовный розыск, причем в самое боевое и почетное его отделение. Опытные сыщики считали, что это просто великая честь для новичка. Отделение было действительно почетно и славно своими традициями, а имена его руководителей вписаны в историю московской милиции.

Саша Рогов с головой окунулся в новую работу, хотел узнать и понять все сразу и обязательно отличиться. Он изучал “воровскую музыку”, особый язык преступника — чудовищную смесь цыганской, венгерской и еще черт знает какой речи, особые способы татуировки, стремился в совершенстве овладеть всевозможными видами оружия, изучал воровские “традиции”, словом, вникал, как он считал, в душу преступника. Его речь запестрела жаргонными словечками, он усвоил особую манеру курить, длинно сплевывая при этом. И “отличился”. Однажды его вызвал Георгий Федорович Тыльнер, человек-легенда, глубоко уважаемый не только сыщиками, но и ворами “в законе”. Он долго расспрашивал Сашу о работе, планах на будущее, поинтересовался, какие книги читает. А потом вдруг, как бы между прочим, вспомнил слова Калинина, что милиция — это зеркало Советской власти. Слышал ли об этом Рогов? А если слышал, то не кажется ли ему, что сам он очень напоминает “кривое зеркало” с этими своими увлечениями, манерами и прочим? Саша опешил. Но Тыльнер продолжал, словно не замечая его крайнего смущения. Он говорил, что стол, за которым сидит следователь, это — баррикада, разделяющая его и преступника, и об этом надо всегда помнить и не уподобляться уголовному миру. Он прицепился к случайно вырвавшемуся тогда у Рогова выражению “выйти в цвет”. Саша и не знал, что бытовало оно уже много лет и пришло из царской охранки, туда перекочевало из охотничьей терминологии. Так охотник по каплям крови выходил на подраненную дичь, “выходил в цвет”. В охранке же у этого выражения появился иной смысл — охота на человека. Недавно, рассказывал Тыльнер, он читал очерки известного американского писателя Хемингуэя, напечатанные в журнале “Эсквайр”. Так вот этот талантливый американец тоже писал, как затягивает, как ожесточает душу охота на человека, особенно если тот вооружен. С большой силой написал. А вот у Ленина тоже есть по этому поводу мудрое замечание о том, что война, дав людям в руки оружие, многих искалечила.

Серьезным оказался этот разговор для Рогова, по сей день помнил о нем. Изменились и его взгляды на окружающих его товарищей, он стал замечать их сдержанность и рыцарское благородство по отношению к другим. И если раньше некоторые их поступки невольно вызывали у него усмешку, теперь возникло желание в чем-то подражать им: особой строгой манере разговора с преступником, поведению при задержании, при обыске и так далее.

И когда началась война, Рогов, уже опытный муровец, с честью носивший это звание, в числе первых работников Московского уголовного розыска подал заявление с просьбой о зачислении его в формирующуюся Коммунистическую дивизию московской милиции. Ядро этой воинской части составил батальон уголовного розыска.

В октябрьских боях под Москвой в сорок первом году дивизия понесла тяжелые потери, геройски погиб и комвзвода, один из бывших Сашиных начальников, Игорь Спиридонов- еще из тех, настоящих асов МУРа. Сам Рогов был ранен. Только через год, после длительного лечения, снова добился отправки на фронт. И попал в Особый отдел корпуса к полковнику Федорову. А тот направил его следователем в отделение Дзукаева. Вот уже скоро год, как они работают рука об руку, и Рогову нравилось служить под началом майора. Дзукаев никогда не давил, предоставлял полную самостоятельность в поиске и даже поощрял “сыщицкие” наклонности Саши. Только вот за старые грешки, за “жаргончик”, что нет-нет да прорывался, иногда попадало от него. Но не зло, а с шуткой, по-доброму.

Рогов закончил рассказ о давнем теперь уже разговоре с Тыльнером и неспешно закурил.

— Да-а… — протянул назидательно Дзукаев. — Совсем хорошо, когда человек много знает… — И сменил тему: — Задержанного видел, Сандро? Настоящий бык… бугай. Наверно, уголовник какой-нибудь, по твоей части…

— Думаю, что не уголовник, — возразил Саша.

— Почему так думаешь? — поинтересовался майор. — А я татуировку его видел.

— Он подошел к концу обыска, когда этот тип уже одевался, — заметил Дубинский.

— Ну и что татуировка? — майор рукой остановил Виктора. — Давай, Сандро, что она тебе показала?

— Да ничего особенного, — Рогов пожал плечами. — Я его спросил: “Где вышивался?” А он смотрит, как баран на новые ворота, и молчит. Значения этого слова, видно, не знает. А “вышивка”, между прочим, бывает разная и может много рассказать. Где сидел, например, за что и так далее. У “мокрушников” — убийц я видел на внутренней стороне локтя такую татуировку: цветок — лилия там или роза, проткнутая кинжалом. Или еще уголовная “вышивка” — это когда на пальцах четыре буквы: “слон”. Расшифровывается просто: смерть легавым от ножа. Бывает еще у тех, кто срок имел, на плече такая картинка: черт с мешком, а на мешке заплатка в виде решетки. Это значит: было счастье, да черти унесли. Много есть всякого. А вот у нашего бугая простая наколка: “Не забуду мать родную”. Это — детдомовская. Поэтому, думаю, не уголовник он. В том смысле, что не сидел… И еще одно соображение. У воров тоже есть своя, прямо скажем, своеобразная этика. Они, к примеру, не могут менять специфики своей “работы” без разрешения “схода”. Я уже говорил, что у них есть свои “авторитеты”, — воры “в законе”. Так вот, с началом войны многие эти “авторитеты” заявили, что сейчас воровать — подлость, и даже в армию ушли. Осталась, как они говорят, “шобла”, мелочь. Мелочовкой же этот бугай заниматься вряд ли будет. Хотя всякое случалось. Тут другое, он может быть завязан на немцах. В полиции, в карательных органах. Там такой зверюга вполне пригоден. И свидетели по этой части наверняка найдутся. Стоит поискать. А искать его связи среди уголовников, считаю, просто трата времени. “Вышивка”-то примитив. — Саша щелчком выбросил в окно замысловато изогнутый окурок.



— Видали? — Дзукаев поднял кверху указательный па­лец. — Большая наука. Совсем замечательно с ученым человеком де­ло иметь.

Все рассмеялись.

— Слушай, тамада наш родненький, ты ж на сторону не от­вле­кайся! Такую удачу зараз отметить надо! — Бурко округлил рот и залихватски защелкал себя пальцем по кадыку, издавая зву­ки наполняемого стакана.

— Вах, Вася, у тебя один сплошной праздник в душе! Та­кой похожий звук показал. Ладно, джигиты, праздник от нас не уй­дет. А пока давайте вернемся к делу. С тебя и начнем, Сандро, — Дзукаев повернулся к Рогову. — Докладывай

Рогов вынул из своей полевой сумки несколько мелко ис­пи­санных листков бумаги.

— Раненого нашел, товарищ майор, — начал он. — В очень тяжелом состоянии. Много крови потерял. Вот, читаю: “Сми­ренко Иван Трофимович, восемьдесят седьмого года, бес­пар­тийный, местный”, — далее адрес, это его разрушенного до­ма… — одинокий, дочь с двумя детьми в эвакуации, работал в же­лезнодорожных мастерских. Слеса­рем. Не мог дождаться, ког­да фашист уйдет. Думал найти хоть что-то из домашнего скарба, об­менять на еду, жить-то надо. Никого не видел. Ногой, говорит, от­бросил камень — и взрыв. Как в госпитале оказался, может только догадываться. Дай бог, чтоб повезло, обе ноги ам­пу­ти­ро­ва­ны до колен, осколочные ранения рук и груди. Собственных ча­сов не имеет, но, по его мнению, взрыв был где-то около полуд­ня. Подвал был у Смиренко под ногами, но он и не пред­по­ла­гал, что там все цело да еще кто-то мог бы прятаться.

Рогов перевернул лист, отложил в сторону.

— Пошли дальше. Младший лейтенант медицинской службы Зыкова Татьяна Григорьевна, моя землячка, москвичка… Вот бы с ней после войны встретиться, — вздохнул неожиданно Саша. — Вся биография и характер на лице. Умница, прелесть девушка. Она на месте первую помощь оказывала, жгуты там, перевязка. Запомнила двоих саперов, назвала своих санитаров — Ниязова и Стишкина, и был еще один неизвестный. Первые четверо ничего существенного не добавили, товарищ майор Посторонних не видели. Протоколы — тут, — Рогов слегка прихлопнул по листам бумаги и взял самый нижний из них. — Теперь неизвестный. С этим пришлось потрудиться. В смысле — побегать. Итак, — он оглядел всех и стал скороговоркой читать: — “Червинский Илья Станиславович, шестьдесят три года, беспартийный, в прошлом — управляющий городской аптекой, в недавнем прошлом — врач в партизанском отряде “За Родину!”, командиром которого был Антон Ильич Елецкий, или просто товарищ Антон…”

“Антон, — отметил про себя Дзукаев, — знакомое имя… А-а, это бабушка Савелова упоминала о нем. Партизанский командир… Вот откуда знаю”.

— Комиссар — Александр Серафимович Завгородний, сейчас он секретарь райкома здесь, в городе. Так… Старик насажден партизанской медалью. И вот теперь самое главное: видел, товарищ майор, убегающего человека, минуты три–четыре спустя после взрыва. Червинский оказался случайным свидетелем, просто проходил мимо. Неизвестный… читаю: “Выскочил откуда-то из-под земли и убегал, оглядываясь, в глубь развалин, бежал, несмотря на мой крик: “Куда? Там же мины!” Был он крупный, видимо, высокого роста, в пиджаке и сапогах. Бородатый”. Все. Когда появились саперы, Червинский пошел за ними следом, считая, что сумеет оказать посильную помощь. Раненый уже не кричал. Он вообще не кричал. Только после взрыва. Помощь раненому оказана через двадцать минут, то есть в двенадцать тридцать. Время совпадает. И последнее, у Червинского сильная дальнозоркость. Тою, кто убегал в развалины, он не знает, но при встрече узнать смо­жет. Тут его адрес и все прочее.

Дзукаев восхищенно посмотрел на Рогова и прищелкнул языком.

— Орел! Настоящий горный орел! В награду мы женим тебя на прекрасной Татьяне Зыковой! Как, джигиты? Ведь нашел, а?

В дверь постучали. Появился сержант, козырнул.

— Майора Дзукаева к полковнику Федорову.

— Бегу! Оставайтесь тут! Умница, Сандро!

Полковник сидел за столом, углубившись в чтение до­кументов. Он рукой показал майору садиться и продолжал читать. Наконец перевернул последний лист, откинулся на спинку стула и потер ладонями виски.

— Отдохнул? Все, за работу… — он сделал короткую паузу. — Итак, рация у нас. Радиста ты взял или кого другого, надо выяснять и доказывать. В любом случае тебе приказано объявить благодарность. Что я и делаю. — Пол­ковник встал и пожал тоже поднявшемуся Дзукаеву руку, кивнул на левую: — Болит?

— Пустяки, уже забыл.

— Отлично. Садись. По твоей удачной подсказке радиопередачи расшифрованы. Первая — о передвижении наших войск с указанием ряда частей, количества техники. Из чего можно сделать вывод, что сведения собирал человек не случайный. Позывные радиста — РТ, похоже, радист Тарантаев или что-то иное. Вторая, самая короткая передача — только вызов и позывные радиста. Больше ничего не успел передать. Прервался.

— На корпусе рации, товарищ полковник, небольшие вмятины от ударов камней. По свидетельству пострадавшего от мины, взрыв произошел около полудня. Это совпадает с временем передачи.

— Вот так, — Федоров многозначительно посмотрел на майора. — А третья — ты оказался прав — об отсутствии питания и неисправности рации… Дальше. Сегодня ночью, в час сорок, в районе Селихова, это в тридцати километрах восточнее, наши засекли и сбили “Юнкерс-52”. Самолет упал и сгорел вместе с экипажем. Но… машина, как ты понимаешь, транспортная, поэтому предполагается выброска парашютистов. Этим вопросом уже занимаются. С раннего утра дано указание войскам НК. ВД прочесать селиховский лесной массив. Пока мы не знаем, кто выброшен: обычная диверсионная группа или связник к радисту. Поиск пока­жет. А теперь рассказывай о раненом.

— Раненый, товарищ полковник, пустой номер. Но Рогов — настоящий ас. Нашел свидетеля. Это партизанский врач Червинский, который видел в развалинах сразу после взрыва бегущего человека, похожего по описанию на Тарантаева.

— Тогда так. Ты начинай сам с этим Тарантаевым. Дубинский тебе в помощь, а Рогова немедленно на поиск па­рашютистов. Бурко пока не трогаем, пусть готовится к переезду. Не возражаешь?

— К какому переезду, товарищ полковник? — встревожился Дзукаев.

— Жду приказа о передислокации. Все понятно? Вот почему и времени у тебя нет. Свободен.

— Слушаюсь, товарищ полковник.

7

Дзукаев готовился к первому допросу. Он послал Коновалова за бабушкой и внуком Савеловыми, а Одинцова — за Червинским и сержантом Водолагиным, старшим патруля, упустившего позапрошлой ночью диверсанта. Это были те люди, которые могли опознать Тарантаева. Задержанный, конечно, станет вое отрицать, он не дурак и прекрасно понимает, чем грозит ему убийство патрульного, найденный в подвале радиопередатчик и сотрудничество с фашистами. По Указу Президиума Верховного Совета СССР, что был опубликован в апреле нынешнего, сорок третьего, года, немецким карателям и пособникам дорога одна — казнь через повешение. Менее активным — двадцать лет. Это теперь всем известно. Впрочем, ни трибунал, ни военно-полевой суд не примут во внимание предположений следователя, им подавай конкретные доказательства вины. А Тарантаев скажет: передатчик не мой, нашел, или еще что-нибудь выдумает. Наличие двух “вальтеров”, отобранных при задержании, объяснит и того проще: их валяется сколько угодно, только подбирай, фрицы, драпая, пушки бросали, не то что пистолеты. Почему оказал сопротивление? Испугался. Почему при обыске не оказалось никаких документов? Потерял, война же. Поди узнай, кто он на самом деле. Ни в какого патрульного не стрелял, темно было, не пойман — не вор…

В ожидании свидетелей Дзукаев набросал план допроса, понимая, что в самом задержании, к сожалению, нет прямого доказательства вины Тарантаева. Потребуется санкция на арест, а военный прокурор Прохоров — Дзукаев достаточно хорошо его знал — не даст ее без весомых доказательств. В общем, работка предстоит немалая, нервная.

Дубинский принес весьма своевременное известие, что прибывший из Москвы криминалист уже сделал заключение по поводу радиопередатчика, батарей к нему, а также обоих “вальтеров” и наручных часов задержанного. Все отпечатки пальцев на них были идентичными. Оставалось сличить их с отпечатками самого Тарантаева. Принес Виктор и вещи. Их разложили на столе.

Дзукаев тщательно вымыл стакан и поставил его вместе с графином на видное место. Обратил внимание на часы: водонепроницаемые, швейцарской фирмы “Омега”, такие он уже видел у пленных немецких офицеров.

Наконец прибыли первые свидетели — Коля с бабушкой Аграфеной Павловной. Дзукаев усадил их и рассказал о том, как ночью, в развалинах указанного ими дома, был задержан неизвестный человек, и теперь надо его опознать, выяснить, кто он такой. Вероятно, предположил май­ор, им не захочется, тяжело встречаться с этим человеком, тогда можно устроить дело так, чтобы они неизвестного смогли увидеть, а он их — нет. Коля возразил, что готов сию минуту встретиться и уличить фашистского гада, что он его ненавидит и вовсе не боится. Аграфена Павловна молчала, и Дзукаев понимал ее состояние: страх еще, видимо, пересиливал ненависть.

— Пожалуйста, — заключил он, — решайте, Аграфена Павловна, а пока пройдите в соседнюю комнату и посидите. Дверь будет открыта, и вы услышите, как мы со следователем Виктором Александровичем, — майор представил Дубинского, — будем вести допрос.

После этого Дзукаев приказал привести задержанного.

Тарантаев вошел, держа руки за спиной, сел на качнувшуюся под его грузным телом табуретку посреди комнаты, напротив окна. Дзукаев сидел спиной к окну, Дубинский — сбоку, приготовился вести протокол.

— Фамилия, имя, отчество? — сухо спросил Дзукаев.

Задержанный молча разглядывал свои коричневые, в ссадинах, пальцы, цепко обхватившие колени.

— Будем отвечать? — не повышая голоса, продолжал Дзукаев и, не дождавшись ответа, добавил: — Предупреждаю, что за дачу ложных показаний вы несете ответственность по части второй статьи девяносто пятой Уголовного кодекса РСФСР. Вы взяты с оружием в руках, покушались на убийство советского офицера. А это статья сто тридцать седьмая через статью девятнадцатую Уголовного кодекса. Кроме того, мы имеем строжайший циркуляр наркомата юстиции о беспощадности по отношению к изменникам Родины. Время военное, вы сами должны понимать, будет ли по вашему делу заседать военно-полевой суд или мы передадим его в военный трибунал, результат может сказаться для вас весьма плачевным. Советую это понять и отвечать. Назовитесь, кто вы?

— Какая разница? — поднял звероватые глаза Тарантаев. — Зовите, как хотите. Ну, Сидоров… Сидор Иванович.

— Вас действительно так зовут? Документов при вас лет. Где документы?

— Потерял, — небрежно ответил Тарантаев.

— Ладно, — усмехнулся Дзукаев. — Пусть Сидоров. Вы, гражданин Сидоров, задержаны ночью среди заминированных развалин и, вопреки моему требованию, открыли огонь и произвели четыре выстрела из пистолета системы “вальтер”. Вот из этого. Второй обнаружен у вас в пиджачном кармане при обыске. Как объясните этот факт?

— Оружие нашел, его много валяется. Там и винтовки даже есть, могу показать… А стрелял? Чего стрелял — от испуга. Ночь темная, а тут: “Стой!”, “Руки вверх!” Поневоле стрельнешь.

— Что вы делали в развалинах?

— Искал себе нору. Разрушено все, а жить где-то надо.

— Давно живете в этой норе?

— Первую ночь всего.

— Раньше где жили?

— Где придется. Дома-то своего нет. Немцы сожгли.

— Ваш дом был в тех развалинах?

— Нет, я не местный.

— А откуда вы?

— Какая разница откуда? Где был — там нет. В России я живу — и весь сказ.

— Как попали в этот город? Когда?

— А вместе с наступающей Красной Армией.

— Значит, вы — военнослужащий?

— Нет.

— А кто же?

— Никто. Живу сам по себе. Справка была из военкомата, потерял вместе с документами. Разрешите попить, начальник?

Дзукаев кивнул Дубинскому, и тот налил полстакана воды. Тарантаев поднялся, болезненно охая и опираясь ладонями о колени, подошел к столу, выпил воду и поставил стакан. Снова косолапо, на подгибающихся ногах вернулся к табуретке. “Показывает, какие больные у него ноги”, — понял Дзукаев. Дубинский между тем вышел с пустым стаканом.

— У вас в “норе” найден немецкий радиопередатчик. Что можете сказать про него?

— Он там уже до меня был… Я ж говорю, случайно нору обнаружил… А мне он ни к чему, я и не знал, что это передатчик… — Тарантаев говорил медленно, с долгими паузами, явно тянул время.

— А вещмешок чей?

— Вещмешок? Какой? Этот? Не, не мой. Он тоже там был. Кто-то оставил. Я ни при чем.

Вошел Дубинский и утвердительно кивнул Дзукаеву.

— Ответьте, гражданин… Сидоров, как могли на передатчике, закрытом чехлом, оказаться отпечатки ваших пальцев? Специалист только что исследовал ваши отпечатки на стакане с водой… — Тарантаев при этих словах исподлобья метнул взгляд к графину, но стакана не обнару­жил. — Да, да, — повторил Дзукаев, отметив этот взгляд, — на стакане. И установил их идентичность с теми, что обнаружены на передатчике, вот этих “вальтерах” и ваших часах. Вам надо объяснять, как это делается?.. Не надо? Тогда каким образом это могло произойти?

— Может, когда я дотрагивался до него. Любопытно было, что за штуковина.

— И до наушников?

— Может, и до них.

— А где они?

— Наверно, там где-нибудь, в подвале валяются.

— Вы прекрасно знаете, что они находятся в этом гнезде, смотрите, — Дзукаев открыл металлическую крышку коробки передатчика. — Видите? Значит, вы открывали рацию и все, что было в ящике, трогали пальцами? И даже не догадывались, что это передатчик?

— Там темно было. За что брался, не помню. И что это такое — не знаю.

— Ладно. В этом городе вы никогда раньше не жили и никого не знаете?

— Нет.

— А часы у вас откуда?

— С убитого снял.

— Совсем отлично! — Дзукаев увидел стоящего в дверях Колю, который делал ему какие-то знаки. — Товарищ следователь, — кивнул Дубинскому, — продолжайте до­прос. — И вышел в соседнюю комнату, прикрыв за собой дверь.

— Что, Коля?

— Он это, дядя Ваня, — горячим шепотом быстро заговорил мальчик. — Он, когда пил, боком повернулся, и я его сразу узнал. Тарантай это. Вот и бабушка скажет.

— Узнали, Аграфена Павловна? — обернулся Дзукаев.

— Он, кровопиец, изверг проклятый… Я только голос услышала, поняла: он, мучитель… — она всхлипнула.

— Успокойтесь, не надо плакать. Видите, как нам с врагами приходится вежливо разговаривать? Надо всю правду выяснить, все узнать. Я бы и сам пристрелил его на месте, но не имею никакого права. От того, скажет он правду или нет, зависит жизнь многих наших бойцов, советских людей. Успокойтесь, а я вас потом позову.

Дзукаев вернулся и подошел к окну. Дубинский задал очередной вопрос:

— Значит, вы утверждаете, что только в этой “норе” ночевали, а других у вас не было?

— Нет, не было.

— Скажите, Сидоров, — спросил Дзукаев, — как вы считаете, в этом городе нет никого, кто мог бы подтвердить, что вы являетесь именно тем самым Сидоровым Сидором Ивановичем, за которого себя выдаете и уже целый час врете нам?

Тарантаев, отметил майор, после этих слов слегка изменился в лице. Глаза его забегали, он даже привстать хотел, обернуться, но расслабился и буркнул под нос:

— Раз вы не верите, ничего больше не скажу.

— И не говорите, — участливо вздохнул Дзукаев. — Военный трибунал тоже долго спрашивать не будет. Рацию у вас обнаружили, в советского офицера, это в меня, — он показал забинтованную левую руку, — стреляли, чего еще надо? Как считаете, товарищ следователь, — Дзукаев обернулся к Дубинскому, — достаточно?

— Думаю, вполне, товарищ старший следователь.

— Не имеете права! — хрипло выкрикнул Тарантаев. — Нет у вас никаких доказательств! Нарочно все выдумали, чтоб меня к стенке подвести!

Дзукаев кивнул Дубинскому на дверь, и тот вышел.

— А что же нам остается делать? Вы не хотите себя назвать правильно? — он увидел вошедших Дубинского и Колю. — Обернитесь, Сидоров, или как вас там, и посмотрите! Вы знакомы с этим мальчиком?

Тарантаев резко повернул голову, минуту пристально глядел на Колю, потом словно обмяк.

— Не знаю, никогда не видел.

— А ты что скажешь, мальчик?

Коля стороной обошел Тарантаева и вплотную приблизился к майору, как бы ища защиты. Сказал спокойным звонким голосом:

— Это наш сосед. Он жил напротив нашего дома и прислуживал немцам. Тарантай его зовут.

Тарантаев крякнул и возмущенно помотал головой.

— Врет все. В первый раз его вижу!

— Сядь, мальчик, — Дзукаев показал на стул возле стены. — Свидетель Савелова, войдите сюда!

Бабушка вошла робким семенящим шагом, так же, как и Коля, по стенке обошла Тарантаева, не сводя с него гневного взгляда.

— Вы обязаны говорить нам только правду, товарищ Савелова. Ответьте, знаете ли вы этого сидящего человека и если знаете, то как его фамилия, имя, чем он занимался до войны и во время оккупации, где работал, где жил? Садитесь рядом с мальчиком.

Бабушка опустилась на стул, сложив сухие ладошки на коленях, помолчала. Потом подняла на майора умоляющие глаза.

— Знаю я его, — сказала шепотом.

— Громче, пожалуйста.

— Это Тарантаев, Гришка, — голос Савеловой окреп. — Сосед наш бывший. Через улицу.

— Во! — вскинулся Тарантаев. — Гришка! А я вовсе и не Гришка!

— Гришка, — зло повторила бабушка. — И за бородой своей не скроешься, паразит! И жил ты на Пироговской, дом семь, который теперь тоже разрушен. А до войны в сельпо работал, а при немцах — им прислуживал, изверг про-оклятый! Настеньку мою… — она заплакала, закрыв лицо концами черного платка.

— Спасибо, Аграфена Павловна. Вы с Колей свободны, только подпишите, пожалуйста, показания… Товарищ следователь, проводите этих свидетелей, — майор подчеркнул “этих”, от чего Тарантаев заметно вздрогнул. — И готовьте следующих. Сейчас вызовем.

Дубинский вывел бабушку с внуком.

— Ну, что, — сказал Дзукаев, садясь, — начнем сначала, Тарантаев? Каратели — это статья пятьдесят восьмая, часть первая “б”. Поясняю: по этой статье следует, как у вас говорят, к стенке прислонить.

— А за что прислонять? Какая разница, Сидоров я или Тарантаев? — при этом он как-то странно посучил ногами. — Доказательств у вас все равно нету… А эти свидетели- одна из ума от старости выжила, другой — сопляк, я на них — тьфу! Врут они! Не знаю я их, — он явно наглел. — Никогда не видел!

— Есть разница, Тарантаев… Что, ноги болят?

— С чего вы взяли? — и спохватился. — Болят! А тут издеваются над безвинным человеком! Избили! Ночь взаперти держали! Зовите старшего начальника, жаловаться буду!

— Начальника мы позовем, а вы сапоги-то снимите, Тарантаев, — совершенно неожиданно для себя предложил Дзукаев. — Разрешаю вам босиком посидеть.

— Вот еще! — фыркнул он. — С какой это стати я буду свои сапоги снимать? — Тарантаев даже ноги поджал, словно хотел спрятать их под табуретку от глаз следователя.

— Сапоги проверяли? — спросил Дзукаев вошедшего Дубинского.

— А как же?

— Хорошо проверяли?

Дубинский даже слегла обиделся, развел руками.

— Хорошо, говоришь? А сапоги совсем целые. Плохо проверяли! Позови двух бойцов!

Пришли Коновалов с Одинцовым.

— Ваше задание выполнили, товарищ майор, — доложил Одинцов.

— Очень хорошо, — почти весело ответил Дзукаев, — а теперь помогите этому гражданину снять сапоги.

Тарантаев вскочил, но бойцы, ухватив его за руки, заломили их за спину, согнули его в дугу и прижали к табуретке. Дубинский с усилием сорвал с ноги отчаянно сопротивляющегося Тарантаева один сапог, а следом, с не меньшим трудом, и другой.

— Отпустите, — приказал Дзукаев. — Ну-ка, Виктор, режь сапог!

Бойцы отпустили Тарантаева и встали за его спиной.

Дубинский острой, как бритва, финкой вспорол голенище, вмиг распотрошил сапог и вытащил из-под набойки завернутую в целлулоидную обертку небольшую полоску бумаги с немецким текстом, отпечатанным на машинке, с печатью и подписью.

— Переводи! — сказал Дзукаев.

— Тут написано, что владелец данного документа имеет право свободного передвижения не только на оккупированной германскими войсками территории, но и в самой Германии. Выдано командованием двадцать седьмого армейского корпуса. Место дислокации не указано. Подпись неразборчива. Вот здесь, в углу справа, две буквы написаны, по-моему, несмываемой тушью: “КБ”. Все. Даты тоже нет нигде.

— Вон как! — Дзукаев слегка присвистнул. — Оказывается, у вас, Тарантаев, в сапоге секретный архив, а вы не догадывались? Любопытно… А тебя, Виктор, драть надо за такую промашку. Обыскал, называется. Режь второй сапог.

Но в нем ничего не было. Тарантаев молчал.

— Зря молчите. Что означают буквы “КБ”? Тоже не знаете? Ладно. Пригласите свидетеля Червинского.

Вошел невысокий и сутулый пожилой человек в круглых очках с небольшой, клинышком, бородкой — типичный деревенский доктор чеховских времен.

— Здравствуйте, товарищ Червинский, прошу вас, пройдите сюда, ко мне, и внимательно посмотрите на этого человека. Тарантаев, встаньте!

Доктор обошел поднявшегося Тарантаева по кругу, остановился у него за спиной, по-птичьи повертел головой, наконец приблизился к Дзукаеву и заговорил тонким, почти детским голосом:

— Вы знаете, товарищ майор, я, конечно, не могу утверждать со всей уверенностью, но мне кажется, что я его видел в тот злополучный день, когда был ранен человек среди развалин… Да, он определенно похож на того, который убежал, вместо того чтобы помочь раненому. Я помню, что был глубоко возмущен, ведь он же был рядом и не захотел помочь… Нет, это выше моего понимания, поверьте!

— Было что-нибудь в руках у этого человека?

— А как же! Было! Такой, ну, как его… — он оглянулся в поисках подходящего сравнения и увидел на столе пустой вещевой мешок. — Вот! Как этот рюкзак. Он висел у него на одной лямке.

— Значит, вы можете утверждать, что этот гражданин похож…

— Да-да, борода, рост и это… — Червинский низко ссутулился. — Он бежал так и оглядывался, когда я кричал ему: “Куда вы? Там мины!”

— Простите, значит, этот гражданин похож на того, которого вы двадцатого июля, во вторник, видели среди развалин сразу после взрыва?

— Да-да, это было именно двадцатого. Вы абсолютно правы.

— И на плече у того гражданина был вещевой мешок?

— Да, рюкзак, вот такой, его почему-то военные “сидором” зовут. Почему? И в нем было такое, квадратное. Очень неудобное, потому что он поправлял. Вот так, — Червинский подергал согнутым локтем.

— Ну-ка, помоги, — Дзукаев закрыл рацию и с помощью Дубинского засунул ее в вещевой мешок. Поднял за лямку и надел на плечо. — Так?

— Так! — обрадовался Червинский. — Именно так.

— Спасибо, Илья Станиславович, дорогой, — Дзукаев сердечно пожал ему руку, — вы свободны. Показания подпишите…

Сержант Водолагин вошел строевым шагом, громко стуча каблуками, и отдал честь На груди его серебряно звякнули две медали “За отвагу”.

— Товарищ майор, сержант Водолагин для опознания прибыл!

— Вот, Водолагин, взгляните на этого гражданина и скажите, встречали вы его когда-нибудь?

Сержант, повинуясь кивку майора, четко повернулся налево кругом и сразу как-то подобрался, словно для прыжка. Короткие, пышные усы его по-кошачьи встопорщились.

— Ах ты, гад ползучий! — закричал он и, сжав кулаки, шагнул к Тарантаеву. — Поймали тебя! Не ушел! От наших не уйдешь, пес фашистский, гитлерюга паскудный!

— Сержант! — строго прикрикнул Дзукаев. — Вы узнаете?

— Да как же его не узнать, товарищ майор? Он же Кольку убил!.. Виноват, товарищ майор, застрелил гвардии рядового Прошина Николая при несении патрульной службы.

— Как это произошло и когда? — Дзукаев пристально наблюдал за растерявшимся Тарантаевым.

— Позавчерашней ночью были мы в наряде на Красноармейской улице. Там танки шли и… ну, в общем, порядок чтоб был В половине третьего утра, я еще на часы тогда поглядел, долго ли еще ходить, как раз все стихло, рассветать начало и небольшой туман — там река недалеко. Он, значит, вдоль забора крался, где темнее. Николай его первый увидел и меня толкнул: гляди, говорит. Ну я как положено: “Стой! Кто идет? Документы!” Все говорю как положено. А Колька вперед на два шага вышел, вот так, передо мной, вроде как меня прикрыл. И он в него дважды, считай, в упор, шагов с шести… А сам в дыру в заборе. Мы с Савчуком за ним, стреляли, но он ушел, видать, хорошо ориентировался на местности. Там кустарник густой, пока продрались, его уже и не было. Вернулись, глядим, а Колька… Николай, то есть, уже не дышит. Я приказал Савчуку проверить дома, что рядом, может, следы какие есть. Ничего, товарищ майор, не было. Старухи одни, никого не видели, говорят. А вы поймали, значит?.. Он это, зверюга. Успел я его запомнить, он.

— Как же ты, сержант, такой боевой человек и упустил врага?

— Виноват, товарищ майор, — сержант понуро опустил голову. — Дыра ж там, в заборе…

— Все, сержант, подпиши протокол — и ты свободен. — Дзукаев подошел к Тарантаеву. — Ну, Тарантаев, теперь все ясно или надо объяснять?.. Будем говорить?

— Ничего не знаю, — словно помешанный, забормотал Тарантаев. — Не был я нигде, не убивал никого.

— Ну, это теперь ни к чему. Только полное признание, я думаю, может еще как-то повлиять на вашу судьбу, на решение трибунала. Увести!

Бойцы вывели босого Тарантаева.

Дзукаев посмотрел ему вслед и укоризненно вздохнул:

— Такая промашка… Просто стыдно! Ну, ладно, пусть теперь он немного пошевелит мозгами.

— Мне кажется, он уже сообразил, что в клещах. Сник ведь под конец-то, — Дубинский, чувствуя свою вину, хотел как-то оправдаться.

— Сник-то сник… Посмотрим. Иди, Виктор, к полковнику и проси оформить ордер на арест. Он сам с Прохоровым свяжется. Думаю, этого будет достаточно?

— Вполне.

— Рогов где? Узнай в отделе, где он и что слышно о парашютистах? Закончишь у полковника, сразу займись Красноармейской улицей. Понимаешь? Просей, процеди ее всю насквозь, а про сапоги не забывай… Понимаешь, какая связь получается? Партизаны — подполье — связная — Тарантаев — гестапо. Прямая связь, если все так и было… Может, у партизан найдутся какие-нибудь следы Тарантаева…

8

Секретарь райкома партии принял Дзукаева без промедления.

Он выглядел бы совсем молодым человеком, если бы не седые виски и серебряный проблеск в черных смоляных кудрях.

— Здравствуйте. Контрразведка просто так попить чайку не заходит, — приветливо встретил секретарь и поднялся из-за стола с дружески протянутой рукой. — Чем могу служить? Впрочем, чайку мы все-таки сумеем сообразить, время обеденное. Не возражаете? Как вас по батюшке?

— Иван Исмайлович.

— Наташа! — крикнул секретарь за дверь. — Два стакана чайку, пожалуйста, и не тревожь нас, мы заняты. — Он обернулся. — В жару помогает, вы — южный человек, знаете. Да и нечем другим угостить. Вот оперимся, придем в себя, тогда приезжайте, угостим по-смоленски, щедро. — Секретарь сел за приставной узкий столик напротив Дзукаева и сцепил сильные пальцы в замок. — Слушаю вас.

Дзукаев коротко рассказал о событиях последних дней, описал внешность Тарантаева, упомянул о Червинском.

Секретарь внимательно, насупив густые брови и глядя на свои переплетенные пальцы, слушал и не перебивал вопросами. Только благодарно улыбнулся совсем молоденькой девушке, принесшей чай: “Спасибо, Наташа!” — подвинул Дзукаеву стакан с кусочком сахара на блюдечке, позвенел ложкой в своем. Вздохнул:

— Задачка… Собственно, я здесь секретарь молодой До войны, за год примерно, избрали секретарем райкома комсомола. Потом отряд, в общем, хватало всякого, как говорится, якова. Тарантаев, значит… Нет, не помню. Вы говорите, он мог работать в нашем сельпо? Это можно проверить. Где-нибудь в архивах наверняка сохранилось. Правда, с этим вопросом у нас, прямо скажу, неважно. Многое вывезли, что не смогли, уничтожили. Но посмотрим, я дам команду… Значит, Тарантаев…

— Александр Серафимович, меня вот что интересует, — Дзукаев вынул из планшета потрепанный блокнот и ка­рандаш. — Вы позволите?

— О чем речь? Конечно.

— Мы еще вернемся к Тарантаеву. А теперь, если можно, вспомните тех, кто был в подполье, в партизанском отряде, о командире, которого звали Антон, где он и что с ним? Хотелось бы знать про историю с подпольем, ваши предположения о причинах провала, ну, а потом вернемся к Тарантаеву. Никуда он не денется, у нас сидит.

— Боюсь, что история эта не будет короткой, — задумчиво сказал секретарь. — Но я ценю ваше время и постараюсь уложиться… — Он взглянул на свои часы. — Дел, знаете ли, невпроворот… Да вы пейте, пейте чай… С чего же начать?

— Если можно, с начала, — усмехнулся Дзукаев.

— Ну, что ж, давайте с самого начала, — вздохнул Завгородний. — Ситуация в нашем городе и районе с первых дней оккупации сложилась прямо-таки критическая. Похоже было, что гитлеровцы уже с первых дней имели у себя полный список районной парторганизации, всего руководящего состава и не только здесь, но и в Борском, Знаменском и других соседних районах. Списки комсомольцев, активистов, даже их родных и знакомых. Буквально через короткое время повальные обыски и аресты. Брали целыми семьями, включая детей. На бывшем консервном заводе в подвалах оборудовали тюрьму и свозили туда людей сотнями. Это был какой-то кошмар.

Ядро партизанского отряда, который действовал на территории трех наших соседних районов, мы сформировали еще до прихода фашистов. А возглавлял его очень опытный товарищ. Он из Москвы прибыл. В короткий срок была создана сеть тайныхскладов продовольствия, оружия и зимней одежды для партизан, продумана система связи, организованы городские явки. Словом, людей готовили тщательно, учитывая, конечно, полное отсутствие времени. Немцы ведь появились здесь уже в июле, сами понимаете. Да, времени не было. Но мы не могли тогда предположить, насколько фашисты оказались осведомлены о нашей деятельности. В первые же недели практически все городские явки были провалены. Сейчас-то ясно, что на стороне фашистов действовал кто-то очень информированный. Хватали и расстреливали наших людей ежедневно, каждую ночь. Увозили в загородную рощу. Там нынче работает чрезвычайная комиссия, вскрывают рвы, куда сбрасывались тела убитых. Этого не рассказать, надо увидеть самому. И в таких вот условиях наш партизанский отряд провел несколько довольно серьезных операций. Самой крупной была диверсия на железнодорожном узле. Наши ребята сожгли два эшелона с горючкой, взорвали стрелки, словом, устроили немцам фейерверк. Движение поездов было полностью парализовано на несколько суток. И это в самый-то разгар немецкого наступления на Москву. Паника была неслыханная. Но и репрессии удвоились. Если не утроились… Вот так… Ну, а наш командир…

— Я уже слышал о нем от местных жителей, — сказал Дзукаев.

— Да, Антон Ильич Елецкий, или товарищ Антон, как мы его звали, был человеком прямо-таки удивительной храбрости, ума и выдержки. После гибели Кузьмы Егоровича, борского секретаря, комиссаром отряда назначили меня. По это случилось позже. Если вас интересует, я расскажу. Главной нашей “заботой”, если можно так выразиться, были транспортные магистрали. Что это значило в ту пору, вы можете себе представить. Август, сентябрь, октябрь — самые тяжелые месяцы наступления на Москву. Самые трудные для всех нас. Если коротко говорить, мы объявили фашистам минную войну. Рвали составы с техникой и солдатами, минировали шоссейки, даже лесные дороги. Словом, туго пришлось фрицам на нашей земле. Сперва нам мины забрасывали из Москвы, самолетом. А позже, когда отряд обложили со всех сторон, блокировали и связь прервалась, командир организовал небольшую техническую группу, и мы стали сами делать эти “игрушки”. Опасное, конечно, дело, но и другого выхода не было. Каких только мин, извините, не насобачились производить. Большой умелец был наш Антон… Но техническая сторона дела — одно. Другое, главное, — наш командир оказался отличным организатором. Конечно, от провалов никто из нас не был застрахован, немцы воевать умеют, и гестапо у них работает как железная метла. Тем не менее где-то к весне сорок второго года под нашим контролем находилось около двух десятков поселков и деревень в Борском и Знаменском районах. Целый партизанский округ, куда фрицы боялись нос совать. До поры до времени, конечно.

И тут возникла новая проблема. Отряд стал расти. Если раньше мы были достаточно мобильными и довольно легко, особенно на первых порах, уходили от преследования, то теперь начали быстро пополняться за счет местных жителей, окруженцев и бежавших из концлагерей военно­пленных. Стали менее поворотливыми. Вот тогда и появилась необходимость значительную часть боеспособного населения переправить через линию фронта для службы в Красной Армии. У нас ведь собрались танкисты без танков, летчики без самолетов, много молодежи, у которой подошел призывной возраст. Переправкой народа занимался Кузьма Егорович. Лично. Великолепный был му­жик, скажу вам. Родом он из Борска, отчаянный охотник, а лет, между прочим, ему было немало, уже к шестидесяти подходило, леса наши знал вдоль и поперек. Он здесь был секретарем больше десяти лет, его каждый в лицо знал. И уважали. Потому что справедливый был человек, никогда ничего для себя. Люди это и ценили. Вот он и увел в рейд нашу молодежь. Всех вывел, а сам не дошел… И как его не уберегли! Прямо у линии фронта погиб. Командование подготовило прорыв через немецкую оборону, танки бросили, а наши — навстречу. И прошли, около полутора тысяч человек. Считай, два полных батальона. Вот так-то… — Секретарь опустил голову и стал вяло помешивать ложечкой свой остывший чай.

— Простите, Александр Серафимович, — Дзукаев прервал затянувшуюся паузу. — Время, понимаете, торопит.

— Да-да, — спохватился Завгородний. — Я помню, вас интересовало подполье. Те, кто были в городе. Ну, а собственно, что в городе? Катастрофа под Москвой заставила гитлеровцев с новой отчаянной силой навалиться на наш активно действующий у них под боком отряд. Новые облавы прошли и по городу. Гестапо хватало людей без разбора и без всякого подозрения, усилило слежку, постоянно меняло системы пропусков. Словом, город оказался как бы на осадном положении. У нас прервалась связь даже с теми немногими своими людьми, что служили на железной дороге. Ну, а без них, как вы понимаете, мы не могли провести ни одной стоящей операции на транспорте. Вот тогда мы и стали, что называется, “подскребать” все наши прошлые связи, да рассчитывая порой в какой-то мере даже и на случай. И такой случай нашелся. Я имею в виду Червинского…

Илья Станиславович Червинский оказался в партизанском отряде, как он сам говорил, исключительно по причине собственной вспыльчивости. А началось все в один из последних дней накануне отступления советских войск.

После полуночи на единственные, еще не пострадавшие от фашистских бомб и снарядов железнодорожные пути подали состав для эвакуируемых. В числе уезжавших была многочисленная семья Червинских — он сам, жена, четверо детей, теща и больная сестра жены. Уезжали “всем кагалом”, как с рассудительной печалью заявил немногим оставшимся работникам аптеки Илья Станиславович. Бросали свое насиженное место, домик с яблоневым садом и кустами жасмина, оставляли все нажитое долгим и усердным трудом, ехали с тем немногим, что вмещала ручная кладь.

Паровоз стоял уже под парами. Предотъездная суета и беготня, вопли прощания достигли своего апогея, когда на станцию накатилась волна бомбардировщиков. Две зенитки не могли отбиться от пикирующих стервятников. Все вокруг рвалось, горело. Огромным ревущим факелом пылала цистерна с нефтью.

В момент краткого затишья после первой волны налета, когда поезд должен уже вот-вот тронуться, Червинский, сам не зная зачем, выбрался из вагона и подошел к выбитому окну, за которым виделись ему, освещенные сполохами огня, испуганные лица родни и вечно всем раздраженной супруги. Ее и теперь, сию минуту, волновал не ужас, творящийся вокруг, а совсем другое: почему так мало взяли с собой и почему, конечно, взяли совсем не то, и что будет с домом и брошенным добром?..

Спотыкаясь об искореженные рельсы, камни и валяющиеся в беспорядке шпалы, Червинский медленно брел вдоль вагонов, оглядывая в последний раз — он был твердо в этом уверен — и полуразрушенный вокзал, и рваные силуэты пристанционных построек, и высокие кроны тополей. Он вдыхал насыщенный дымом и гарью воздух родного города, в котором родился, вырос, стал уважаемым человеком, и сердце его разрывалось от боли и затянувшегося прощания со всем прошлым, с прожитой жизнью.

Вдруг он услышал голос жены, звавшей его. Он вернулся к окну.

— Илья, ну что ты все ходишь без дела, как последний идиот? — возмущенно кричала она. — Пока мы еще стоим, ты вполне мог бы сбегать домой и взять курицу! Старый идиот, ты курицу что, немцу нарочно оставил?

Илью Станиславовича словно колом по голове ударило. “Какая курица?! Ночь, бомбежка, жуткий ад вокруг и — курица?!” Он стоял, пытаясь понять, откуда это, почему? И вдруг неведомая сила подбросила его к вагонному окну, он вцепился рукой в щербатый его край и с маху влепил собственной супруге пощечину.

Падая, он подвернул ногу, вскрикнул и, не слушая больше криков жены, прихрамывая, заспешил в хвост состава, за пакгаузы, обратно в город. Раскаивался ли Илья Станиславович в содеянном? Нет, он просто раз и навсегда вычеркнул из памяти этот эпизод. А на следующее утро явился в райком партии и предложил свои услуги. В чем конкретно они должны были выражаться, он не знал. Там, разумеется, удивились, но ничего определенного старому человеку предложить не смогли. Не брать же его с собой, в леса, где и без него забот должно было хватать с лихвой. Единственное, что посоветовали, видя его настойчивое желание помочь в борьбе против фашистов, это затаиться и ждать, когда в нем появится нужда. Словом, договорились, что придет человек от Антона, условились о пароле и постарались отодвинуть этот случайный эпизод в самый отдаленный уголок памяти. Так, на всякий случай. Мало ли что может произойти?..

Однажды, уже в январе сорок второго года, незадолго до комендантского часа в маленький домик Ильи Станиславовича постучала молодая женщина. Аптеку, разумеется, фашисты давно прикрыли, а все, что в ней было, вывезли в свой госпиталь. Пожилой возраст, благообразная внешность Червинского, его происхождение — из давно обрусевших поляков, а также безупречная с их точки зрения довоенная репутация — в партии не состоял, политикой никогда не интересовался, родственников, служащих в Красной Армии, не имел — позволили немцам на первых порах не трогать его, и Илья Станиславович, чтобы как-то существовать, обучился у своего соседа, такого же старика, как и он сам, нехитрому делу — подшивать валенки, с грехом пополам ремонтировать прохудившуюся обувь. Тем и жил.

Пришедшая женщина передала Илье Станиславовичу горячий привет от его старого друга Антона.

— Господи, наконец-то! — радости Червинского, казалось, не было предела. Он засуетился, собирая на стол нехитрую снедь, раздувая в печке огонь, чтобы гостья отогрелась с мороза. Но женщина торопилась успеть домой до комендантского часа и поэтому коротко передала Илье Станиславовичу, чтобы он в ближайшие дни ожидал гостя от Антона, а до тех пор подумал, нет ли у него кого-либо знакомых, работающих в городской управе, и нельзя ли добыть что-нибудь из медикаментов. Пойдет все — бинты, вата, спирт, йод, любые лекарства. Женщина уже давно ушла, а Червинский все никак не мог прийти в себя от душевного волнения. “Наконец-то! Вот и он понадобился, пригодился…” С этой минуты Илья Станиславович старался никуда не выходить из дома, боясь пропустить связного. Ему было чем помочь партизанам, но как это сделать, он пока не знал. Дело в том, что в бывшей аптеке расположилась какая-то немецкая контора, чем там занимались немногочисленные служащие, никто не ведал. Но в одном из подвалов дома, под кучей старого хлама, битых пробирок, бутылей и ломаных ящиков, Илья Станиславович еще до прихода фашистов запрятал довольно приличный запас медикаментов, необходимых для оказания неотложной помощи, дезинфицирующих материалов, марли, спирта и прочих лекарств. Однако изъять этот клад теперь было довольно трудно, не говоря уж о том, что абсолютной уверенности в сохранности спрятанного у Червинского также не было. Самому проникнуть в подвал не представлялось воз­можным. Оставалось рассчитывать на помощь старика-соседа, когда-то работавшего в той же аптеке сторожем.

В ожидании гостей из леса Илья Станиславович зазвал к себе соседа и попросту, по-стариковски, за скудным чайком заговорил о жизни, о добром мирном прошлом, о судьбе взрослой внучки соседа, работавшей в городской управе. Два старика вскоре нашли общий язык, да и как его было не найти, если их связывали соседские дружеские отношения больше полувека. Матвей Иванович обещал помочь. Связной появился в середине дня в воскресенье, когда на городской базар немногие состоятельные “хозяева” из окрестных сел с разрешения немецких властей привозили подмороженную картошку, а под ней прятали и мучицу, и самогон, и обменивали свой товар на одежду, обувь, а то и невесть каким образом сохраненные золотые вещицы. Бородатый мужик степенно вошел в дом, огляделся и негромко передал Червинскому все тот же горячий привет от Антона. Час спустя Илья Станиславович сводил связного к бывшей аптеке, показал заколоченный черный ход, объяснил, где и как найти спрятанный запас, если он, конечно, сохранился. А ближе к вечеру познакомил связного с Матвеем Ивановичем. Старик был убежден, что на его внучку можно положиться. Сама мается, что на немца работать приходится, но это единственная возможность избежать отправки в проклятую Германию…

В отряде рассудили так, что операция по изъятию лекарств вряд ли пройдет бесшумно и тайно. Даже если удастся избежать перестрелки, то налет на бывшую аптеку все равно на следующий же день станет известным в гестапо. Там, естественно, начнут расследование и тут же выйдут на Червинского. С кого же, как не с бывшего управляющего, и спрашивать, зачем партизанам понадобились его подвалы? Поэтому было сразу решено из города Червинского убрать. Как-никак в медицине он человек сведущий; свой, отрядный врач обморозился, и помощи от него скоро ожидать не приходилось. А помощь нужна, поскольку отряд растет, народ прибывает и прибывает. Одним словом, Червинского надо доставить в отряд, а потом, при первой же возможности, переправить на Большую землю. Подлинной находкой могла оказаться и внучка Матвея Ивановича.

На следующую ночь партизаны вскрыли черный ход аптеки, быстро разыскали драгоценный клад Червинского и, забрав с собой Илью Станиславовича, еще до рассвета прибыли на свою базу. Так Червинский наконец оказался в отряде. Он быстро свыкся с партизанским бытом, и его все полюбили, а его своеобразный мудрый юмор постоянно согревал людей в самые трудные дни. Ни на какую Большую землю Червинский так и не отбыл, остался в отряде и прошел с ним весь боевой путь вплоть до освобождения города Красной Армией.

Нападение на бывшую аптеку не прошло незамеченным. Гестапо учинило обыск в доме Червинского, с неделю держало там засаду, а потом, так ничего не дождавшись, попросту сожгли дом. Об этом рассказал партизанам Матвей Иванович. Его день продержали в гестапо, допрашивали, но он ничего не знал, с пропавшим соседом никаких дел не вел, знакомства не поддерживал. Спасло и то, что внучка его верно служила великой Германии. Внучка же до конца оккупации помогала партизанам: с ее помощью они смогли получать образцы различных документов и, что самое главное, следить за постоянно меняющимися пропусками. А в домике Матвея Ивановича партизанские группы нередко ночевали перед очередными операциями.

— Вот вам, Иван Исмайлович, коротенько история нашего Ильи Станиславовича. Вообще я вам должен сказать со всей ответственностью/ что бойцы нашего отряда, в абсолютном большинстве совершенно не военные люди, открылись лично для меня с новой, неожиданной стороны… Вы интересовались нашей связной, но что я могу рассказать, если почти не видел ее? Появлялась она нечасто, контакты у нее были только с Елецким и Кузьмой Егоровичем. Знаю, что муж ее находился у нас в отряде и погиб во время мартовской блокады. Это когда фашисты обложили нас со всех сторон, но мы вышли из кольца, правда, с немалыми потерями. А жена его, наша связная, пропала позже, это было уже после встречи Елецкого с “Цыганом”.

— А это что за личность? — настороженно вскинул голову Дзукаев.

— Если нужно, расскажу. Был такой полицай у нас, Цыган.

— Тем более расскажите. В нашем деле каждая мелочь может оказаться едва ли не решающей. Ничего, к сожалению, упускать нельзя, дорогой товарищ секретарь, — вздохнул Дзукаев.

— Ну, хорошо, — усмехнулся Завгородний. — В этой истории я сам был участником. Поэтому сведения получите, что называется, из первых рук. В марте сорок второго, как я уже говорил, после тяжелых боев с карателями, наша связная принесла известие, что с руководителем партизан ищет встречи полицейский. Елецкий считал, что упускать такую возможность нельзя. Однако следовало обеспечить безопасность тех товарищей, которые пойдут на встречу с полицаем. По словам связной, этот человек категорически отказался сам прийти в отряд или встретиться где-то вне города, боялся, естественно. Требовал встречи только в своем доме, при этом за безопасность партизанского командира ручался собственной головой. Что ж, полицая можно было понять. Разгром гитлеровцев под Москвой многим прочистил мозги. Подействовала, вероятно, и последняя неудача с карательной операцией, которую фашисты провели против нас. Хотя мы, как я говорил, и понесли серьезные потери, карателям досталось куда больше. Главные наши силы сумели пробиться через заслоны нескольких батальонов эсэсовцев, поддержанных танками и авиацией. А спустя короткое время снова до нас дошли слухи о спешной подготовке фашистами новой, еще более крупной карательной экспедиции, в которой должны были принять участие войсковые соединения, прибывающие в город для отправки на фронт. Надо было, естественно, узнать, какими сведениями располагал этот полицай. И еще один вопрос заботил: каким образом полицейский вышел на нашу связную? Но та успокоила, сказав, что это их сосед, и если он уже догадался, кто она такая, то давно мог бы арестовать ее.

На встречу мы отправились впятером: Елецкий со своим адъютантом Петром Романенко и я с двумя бойцами, как группа прикрытия.

Потом уж мы выяснили, что Цыган, видимо, был убежден: партизаны обязательно клюнут на него, и поэтому допустил оплошность, досконально не согласовав со своими хозяевами всех деталей по захвату товарища Антона.

Предвидя и такой вполне возможный вариант, мы пришли в город за сутки до назначенного срока и успели убедиться в худшем своем предположении: для нас готовилась засада. Но даже и в этой ситуации Елецкий решил все-таки прийти к Цыгану. Однако несколько раньше назначенного срока, чтобы застать его врасплох.

Мы втроем, с ручным пулеметом и гранатами, расположились на чердаке сарая на заднем дворе, предварительно наметив пути отхода. Оттуда и наблюдали, как фашисты скапливаются в соседних домах. Едва стемнело, Елецкий и Романенко пошли в дом Цыгана. Короткое время спустя там раздался грохот взрыва, потом — выстрелы, брызнули наружу стекла и обломки оконных рам. Мы с ходу открыли дружный огонь по метнувшимся к дому фашистским солдатам, забросали их гранатами и отсекли пулеметным огнем от выскочивших из разбитого окна командира и его адъютанта. Ушли хорошо. Никого даже не царапнуло, если не считать разодранных от колена до паха ватных брюк Романенко: это он зацепился, прыгая в окно. Фрицы не сразу пришли в себя, а потом было уже поздно. Дом Цыгана находился на окраине, на спуске к реке, где за высокими сугробами и густым тальником мы заранее подготовили запряженных в сани лошадей. Фашисты ринулись вдогонку и напоролись на два хитро заложенных нами заряда. Их в буквальном смысле разметало. Романенко был тогда уверен, что успели пристрелить и предателя и обоих немецких офицеров, находившихся в доме. Однако вскоре на всех заборах запестрели листовки с описанием примет нашего командира. Значит, сумел-таки кто-то из них остаться в живых и запомнить внешность Елецкого. Но худшее ожидало нас на базе. Вопреки приказу Антона, связная, беспокоясь о своем оставленном в городе ребенке, ушла из отряда. Посланные вдогонку партизаны ее не нашли. Так и пропала… Наверно, немцы ее все-таки выследили. Ну, а уж из гестапо живым человек не выходил. За редчайшим ис­ключением.

О Цыгане тоже больше ничего не было известно: убит он был в доме или остался жив. Возможно, его только ранило, ведь приметы Антона кто-то запомнил. Но это уже догадки, фактов у меня нет.

— Вспомните, Александр Серафимович, фамилия связной — не Савелова?

— Не могу сказать, — Завгородний сделал глоток остывшего чая. — Я ведь, честно говоря, и имени-то ее не знаю. Но попробуем проверить по фамилии ее мужа. Списки наших бойцов сохранились.

— А фамилия Цыгана случайно не Тарантаев?

— Вот тут уж вообще ничего сказать не могу, — секретарь задумался. — А откуда возникло у вас такое предположение?

— Извините, но у меня ощущение, что это хороший след. Тарантаев был соседом Савеловых, дом напротив, через улицу. Он же, по словам свекрови, участвовал в аресте Насти Савеловой. Считает она также, что Тарантаев служил в полиции. А где происходила встреча Елецкого с Цыганом, помните? В каком доме? На улице Пирогова?

— Нет, что вы! Пироговская — это, считайте, центр. Хотя и оттуда до околицы рукой подать. Дом Цыгана был на Подгорной. Это совсем в другом конце города, хотя тоже у реки. Она вокруг города с юга большую петлю делает. Мальчишками, бывало, садились в лодку, полдня из города плыли, а к вечеру, глядишь, снова дома… Да… Узнать этого предателя вообще-то могли бы только двое: сам Елецкий и Романенко. Связная, по нашим предположениям, погибла. Жаль ее, конечно, геройская была женщина. Романенко где-то воюет, он сразу после освобождения города ушел в действующую армию. Остается Елецкий. Его, наверно, можно найти, мы отправили нашего командира самолетом в Москву. В тяжелом состоянии. Он ведь попал-таки к фашистам в лапы, его опознали, ну и… сами понимаете. Когда партизаны отбили его с несколькими товарищами, что называется, прямо из петли вынули, потребовалась экстренная помощь квалифицированных врачей. Но это уже было… Да, в феврале этого года. Нам удалось связаться с Москвой. Прислали самолет и вывезли на Большую землю наших самых тяжелых раненых. Так что искать его надо, видимо, по вашим каналам, Иван Исмайлович. Если, разумеется, он жив.

— А как же произошло, что Елецкий попал в гестапо?

— Э-э, тут, знаете, тоже много неясного. Гестаповцы устроили облаву по всему городу. Причем похватали только мужчин и без всякой проверки документов привезли в комендатуру, а там — можете себе представить? — его увидела и опознала какая-то женщина, которая, оказывается, запомнила его еще с сорок первого года, с тех, последних дней перед оккупацией. Вот, пожалуй, все, что мне известно. Елецкий ничего рассказать не мог, поскольку был в очень тяжелом состоянии. Ведь больше четырех месяцев из него жилы тянули. Как вообще перенес все это, диву даешься. Видно, закалка была у человека.

— А что за женщина, вы не узнавали? Он не говорил?

— Он вообще почти не говорил. Все время в беспамятстве… Тут такая история вышла. Немцы везли их на казнь, а наши напали на машину. Бой был очень коротким. Все-таки налететь белым днем, да посреди города — этого фашисты не ожидали. Но, к сожалению, успели дать очередь по заключенным. Из семи человек только двое живы остались: Елецкий и еще один партизан. Но Елецкий так, в общем-то, и не пришел в сознание, только все повторял в бреду: “Передайте в Центр…” А чего передать, никто не знает. Наверняка что-то важное. А партизан Алешка Земцов, он во время карательной операции к ним попал, раненым схватили, вот он и рассказал, что Елецкий, уже когда ехали на казнь, говорил ребятам, будто женщина его опознала, она в городе нашем жила и видела его. Даже фамилию вроде назвал. Но Алешка забыл, господская, ска­зал, какая-то фамилия, черт знает что! Да и его, в общем, понять можно было: на смерть ведь везли их, как тут запомнишь? Не дождался он, бедняга, самолета. Там, в лесу, его и похоронили. А Елецкий выдержал. Я ж говорю, крепости человек необыкновенной.

— Зачем же Елецкий пошел в город, если после этих листовок его там, извините, каждый прохожий узнал бы?

— Да как вам сказать?.. Мы ведь тоже возражали. Но тогда готовили очередную операцию на железнодорожном узле, а он был таким человеком, который всегда самое трудное брал на себя… Я ведь уже сказал вам, что подполья, как активной силы, не было. У нас появилась связь в городской управе, две-три сохранились в железнодорожном депо, но как организации подполья не было.

— Понятно, — вздохнул Дзукаев. — Ну, спасибо, Александр Серафимович, за помощь. Фамилию связной уточните, пожалуйста, очень прошу, и попросите передать нам. А Елецкого мы отыщем. Наверное, без него не обойтись…

Завгородний проводил Дзукаева до двери и, пожимая на прощание руку, сказал:

— Хочу добавить, что с осени сорок первого до середины сорок второго года к нашему отряду прибивались выходившие группами и поодиночке из окружения бежавшие из концлагерей бойцы и командиры Красной Армии. Все они воевали отлично, мужественно и ни в чем таком, сами понимаете, я бы не смог их заподозрить, тем более что многие из них геройски погибли. За все время в отряде был лишь один случай предательства и то, к счастью, сумели вовремя распознать подлеца. У Елецкого был какой-то особый свой нюх на предателей и трусов, и наиболее ответственные дела он поручал только самым проверенным това­рищам. Может, поэтому фашисты так и не смогли справиться с нами…

Когда Дзукаев вернулся в отдел, ему доложили, что уже звонил Завгородний и подтвердил фамилию связной — Савелова.

В Москву был передан запрос на Елецкого. Ответ пришел поразительно быстро: майор Елецкий Антон Ильич находился в госпитале Бурденко и теперь долечивается в подмосковном санатории. Состояние его здоровья улучшилось.

Дзукаев понял, что надо лететь в Москву. Но полковник Федоров распорядился иначе: к Елецкому с фотографией Тарантаева срочно вылетит Бурко. Сегодня же в ночь, с полевого аэродрома под Борском. Его отправку полковник взял на себя. Бывший командир партизанского отряда мог и по фото опознать Цыгана. Кроме того, необходимо было выяснить обстоятельства, при которых Елецкий попал в гестапо, узнать, что за женщина при этом фигурировала, ну и все, связанное с арестом. Дзукаеву же следовало в максимально короткий срок завершить дело о радисте.

Приняв такое решение, Федоров заключил:

— Только что пришел приказ: Особому отделу передислоцироваться в Борек.

— Товарищ полковник! — взмолился Дзукаев. — Ведь дело Тарантаева не закрыто! Наверняка в городе есть еще кто-то, с кем он связан. Хорошо, если Елецкий узнает Тарантаева. А если нет? Или вдруг Тарантаев назовет еще кого-то? Как искать будем? Нельзя нам уезжать!

Федорову были понятны аргументы Дзукаева, однако ведь и приказы начальства обсуждать не положено. И он решил под свою личную ответственность оставить следователей в городе до завершения дела Тарантаева. И срок на это был отпущен минимальный — три дня.

9

Прошла ночь, потом долго тянулся шумный, полный беготни, стонов, бессвязной ругани госпитальный день, Анну никто не тревожил, не спрашивал, и она успокоилась. Изредка появлялась Прасковья Васильевна, давала попить, ласково поглаживала вытянутые поверх одеяла слабые руки Анны и снова исчезала среди тесно поставленных коек — быстрая и ловкая как белая мышка.

Трезво оценив свое положение, Анна решила, что это, пожалуй, пока самый лучший вариант из всех, какие могли сложиться в последние дни. Она затерялась, и если ее все-таки станут искать, то никому и в голову не придет делать это в госпитале. Значит, надо терпеливо переждать время, казаться более слабой, чем есть на самом деле, а данную удачную ситуацию использовать для подготовки к уходу, выбрав для него наиболее подходящий момент. И такой момент наверняка представится.

Здесь все время происходило какое-то движение: кого-то привозили, других увозили. Помещение огромное, как на вокзале, поэтому и уследить за каждым находящимся здесь было бы попросту невозможно. Оно и к лучшему.

Анна старалась больше спать, чтобы набраться сил, и сон лечил ее, успокаивал. Если бы только не это проклятое, повторяющееся без конца видение. Оно кидало Анну в дрожь, она с ужасом просыпалась и готова была немедленно вскочить и бежать, бежать от пронизывающего ее насквозь взгляда голубоглазого командира с коричневой пропыленной повязкой на худой шее. Он был, этот молодой командир, был давно, словно за чертой времени. И теперь вот снова появился, но уже не реальный, не во плоти, а как навязчивое, фатальное видение.

Холодный рассудок подсказывал Анне, что надо отвлечься, забыть, сознательно вычеркнуть из памяти этот взгляд, вспомнить и — забыть. Запретить себе возвращаться к нему… Но как уйти от прошлого, если все оно в ней? Как приказать себе ничего не помнить?.. Прошлое таило в себе смертельную опасность. Значит, сейчас нужно пройти по нему, отсеять все невыгодное для себя и сохранить главную легенду своей жизни…

Для Анны наступали минуты ее торжества, тот миг, ради которого она двадцать лет назад круто изменила свою жизнь…

Кончался июль сорок первого. На ближних подступах к городу развернулись ожесточенные бои. Немцы стремились взять его в клещи, бомбили и расстреливали из дальнобойных орудий. Город пустел. Все, что должны были эвакуировать в первую очередь, уже отправили, а на всякие мелочи, вроде кустарных мастерских или там архива сельпо, не хватало ни времени, ни транспорта. Кто хотел и смог уйти, тоже ушел, многие не успели, были и такие, что сами поразбежались, попрятались, запасшись предварительно бесхозным добром из неохраняемых магазинов. Не показывалась из своего небольшого дома на восточной городской окраине и Анна. Затаилась, ждала, внутренне готовясь к скорым переменам.

В один из дней, в полдень, громко забарабанили в дверь. На крыльце хрипло разговаривали сразу несколько мужских голосов. Анна метнулась к окну и в щель между ставнями разглядела толпящихся в палисаднике красноар­мейцев. Их было много.

“Нет, не за мной, — поняла она. — Это те, что уходят…” Она набросила на голову старый платок и открыла дверь, жмурясь от яркого солнца. Бойцы на крыльце загомонили:

— Что неприветлива, хозяйка?.. Мы уж думали, нет никого… Водички бы, а?..

— Сейчас, сейчас, — подобострастно засуетилась Анна, — сейчас вынесу, родненькие… Больная я, одна живу…

Она принесла из кухни полное ведро воды и кружку. Красноармейцы быстро опорожняли ведро. Последним подошел молодой командир с двумя зелеными кубиками в выгоревших от солнца петлицах. Шея забинтована, окаменевшая повязка густо покрыта слоем коричневой пыли. Он взял у бойца кружку, вылил в нее остатки воды и, с трудом глотая, выпил. Возвращая кружку Анне, окинул ее каким-то непонятным взглядом, от которого она невольно поежилась, и с жесткой болезненной гримасой зло произнес:

— Говоришь, больная? А запоров понаставила, — он кивнул на мощную дверную щеколду, — от кого?.. Гляди у меня, паскуда… Времени нет, я бы тебе прописал лекарство… — он выругался. — Ладно, мы еще вернемся… Мы вернемся! Слышишь, ты?.. Взво-од! Стройся!

Бойцы повалили из палисадника на улицу. Следом за ними, не оглядываясь и презрительно стуча по стонущим ступеням сбитыми каблуками, ушел раненый командир. Но Анна запомнила его пронзительно синие глаза, глаза человека, который сразу понял ее страх, ее жалкое бессилие, всю ее до конца. Кружку она выбросила, не могла ее видеть…

Войска шли до вечера, а потом наступила тревожная тишина, которую взломал треск мотоциклетных моторов и выстрелы, оповестившие город о приходе новой власти. На стенах домов, на заборах и столбах появились листовки и приказы населению. В них предписывалось добровольно сдавать немецким властям продукты питания, ценности, скот, зерно, приказывалось, сохраняя спокойствие и порядок, являться в управу для регистрации и немедленного назначения на работу. Тот, кто саботировал распоряжения немецкого командования, уклонялся от выполнения приказа, подлежал расстрелу. Расстрел грозил также за укрывательство командиров и комиссаров Красной Армии, раненых красноармейцев, евреев, за хранение оружия, порчу германского имущества и за очень многое другое. По ночам мимо окон Анны теперь проносились крытые грузовики в загородную рощу, и оттуда долетали пулеметные и автоматные очереди. Это расстреливали тех, кто не желал соблюдать германский закон.

Анна выжидала. Она ходила в тряпье, которое нашлось в кладовке, повязанная под подбородком черным платком, и ничем не отличалась от десятков других пожилых женщин с ее улицы. С первых же дней оккупации в доме Анны прочно разместилась немецкая команда во главе с вечно заспанным и неряшливым унтер-офицером. Чем они занимались, Анна не интересовалась, к разговорам старалась не прислушиваться, тем более что они сразу выкинули ее в дровяной сарайчик во дворе. Уезжали они рано, приезжали поздно. Вечерами требовали от нее много горячей воды, и она грела ее в ведрах и кастрюлях, а они дружно плескались во дворе, раздевались догола, не стесняясь ее, обливали друг друга, смеялись, но веселье их было тусклым, ненатуральным.

Анна ждала, она чувствовала, что приближается ее час. И потому терпеливо сносила все.

Однажды после полудня, когда Анна принялась растапливать печь, чтобы греть очередную порцию воды, возле дома остановилась закамуфлированная легковая машина. Стройный молодой офицер — Анна еще не научилась разбираться в их званиях — легко поднялся по ступеням в дом и громко, словно здесь были глухие, на ломаном русском языке спросил: не здесь ли живет фрау Баринова?

Анна вышла из кухни, вытирая о подол платья испачканные сажей руки. Она исподлобья, из-под низко надвинутого платка посмотрела на офицера и ответила по-немецки, что она и есть та самая фрау, которую он разыскивает. Офицер удивленно вскинул брови, но тут же лицо его обрело непроницаемое выражение. Он бросил руку ладонью вперед к козырьку фуражки с высокой, щегольски изогнутой тульей и уже по-немецки сообщил, что должен доставить ее к заместителю военного коменданта, Анна, ни слова не говоря, даже не вымыв рук, пошла к выходу. Соседки, конечно, увидели, что за ней приехали немцы. Они увидят, что ее забрали. Именно забрали, прямо от печки. Зачем это ей нужно теперь, она еще не знала, но, видимо, каким-то внутренним чутьем догадывалась, что может пригодиться. Покорно склонив голову, она вышла на улицу, отметила несколько лиц, показавшихся из-за заборов. Офицер отворил заднюю дверцу машины, а Анна так же покорно забралась в ее раскаленное нутро. Офицер захлопнул дверцу, сел рядом с шофером, и машина тронулась.

Анна не представляла, что делается в городе, и теперь с некоторым страхом смотрела на груды битого камня и обгорелые бревна на месте домов и расщепленные деревья. Люди встречались редко, теснясь бочком ближе к разва­линам. На мостовой попадались воронки, и машина медленно их объезжала. Как ни странно, ближе к центру разрушений встречалось меньше. А на Пролетарской — теперь она носила другое, немецкое название, написанное крупными готическими буквами: “Герингштрассе”, — где находилось до войны большинство учреждений, развалин почти не было.

Комендатура разместилась в здании бывшего педучилища. Высокий двухэтажный дом с четырьмя колоннами перед входом был выкрашен за год до войны в темно-вишневый цвет. Краска на стенах успела кое-где облупиться, оставив рваные серые пятна. В тени одной из колонн, широко расставив ноги, застыл часовой с автоматом на груди.

Офицер вышел из машины, распахнул заднюю дверцу и жестом предложил Анне выйти и следовать за ним. Он шагал впереди, и Анна, провожаемая равнодушным, сонным взглядом часового, поднялась по широким каменным ступеням и вошла в гулкий прохладный вестибюль, в центре которого группой стояли несколько военных в серых и черных мундирах. Сердце ее учащенно заколотилось, ей показалось, что глаза всех присутствующих в этом зале с высоким сводом сразу обратились к ней и все услышали, как бьется ее сердце. Но через мгновенье она поняла, что никому до нее нет дела. Пожилой офицер, к которому подошел ее сопровождающий и что-то тихо доложил, даже не взглянув на нее, небрежно махнул рукой в глубину длинного коридора. Остальные мельком скользнули по ней взглядом и продолжали негромкий разговор. Сопровождающий обернулся к Анне, молча показал рукой, — и она послушно пошла за ним дальше по длинному коридору мимо многочисленных дверей. В самом конце, у старой таблички “Учебная часть”, офицер сделал знак стоять, без стука открыл дверь и исчез за нею. Прошло две-три томительных минуты. Наконец дверь отворилась, и офицер приглашающе поманил ее ладонью.

В просторной комнате, обставленной тяжелой кожаной мебелью, он предложил ей сесть в кресло возле широкого полированного письменного стола, у которого вместо ножек были львиные лапы, и велел ждать. А сам вышел, тихо прикрыв за собой дверь.

Анна огляделась. Скрипнула кожа кресла, и Анна вздрогнула от этого звука. Над высокой резной спинкой стула хозяина кабинета в коричневой широкой раме одиноко висел небольшой фотографический портрет Гитлера. Зато на противоположной стене, будто в музее, разместились разных размеров картины — одна над другой, в тяжелых золоченых рамах, с табличками на них. Картины наверняка были старыми, три из них, похожие на большие иконы, были без рам. В левом углу, рядом с полукруглым диванчиком, стоял небольшой овальный стол. В правом — высокая деревянная тумба и на ней, на подставке из темно-красного камня, покоилась мраморная голова лысого мужчины с сурово прочерченными морщинами на лбу, крепко сжатыми узкими губами, мертвыми, застывшими глазами и отбитым кончиком опущенного носа. На подставке какая-то надпись. Анну тянуло подойти и прочитать, но она боялась шевельнуться в скрипучем кресле, сидела прямо, сложив руки на коленях, и глядела в притягивающее и одновременно чем-то отпугивающее лицо мраморного мужчины. Но думала Анна совсем о другом. Она изо всех сил старалась сейчас сохранить внешнее спокойствие, хотя в груди у нее все клокотало от нестерпимого ожидания, от вмиг сброшенного с плеч груза двадцати прожитых здесь лет. Она догадывалась, зачем понадобился этот спектакль, и ждала теперь того, кто, по ее убеждению, должен был войти в комнату. Она даже испытала мгновенное сожаление, что предстанет перед ним не в том виде, в каком хотелось.

За ее спиной слабо стукнула дверь, и Анна резко обернулась. Напряженную улыбку ожидания смыло с ее лица. В дверях стоял капитан Архипов. Да, это действительно был он, но только не в командирской гимнастерке со шпалой в петлице, а в отлично сшитом сером мундире с серебряными погонами. От него не укрылось разочарование, мелькнувшее в глазах Анны. Прижимая к себе локтем массивную вишневую трость с костяным набалдашником, Архипов спокойно и чуть насмешливо смотрел на Анну. Она машинально потянула за кончик платка, сдернула его с головы и встряхнула волосами, рассыпавшимися по плечам.

— Здравствуйте, Анна, — негромко и тепло сказал Архипов, протягивая ей руку. — Вы чем-то расстроены?

Она поднялась навстречу, протянула ладонь, но тут же, смутившись, стала спокойно и деловито вытирать ее своим платком.

— Не смущайтесь, — мягко добавил Архипов и легко пожал ей руку. — Вы и в этом рубище прекрасны, Анна. Неожиданная встреча, правда?

Она кивнула.

— Мне показалось, что вы предпочли бы увидеть на моем месте кого-то другого?

Она равнодушно пожала плечами.

— Не понимаю вашего вопроса. Кого я могла увидеть здесь?

Он хмыкнул, подошел к столу и нажал на приделанную сбоку кнопку. Несколько секунд спустя дверь отворилась, и вошел солдат. Он вытянулся и щелкнул каблуками.

— Ганс, — сказал по-немецки Архипов, — у нас дама. Что вы предпочитаете, Анна, коньяк, шампанское, легкое вино, кофе, чай? — Он с улыбкой посмотрел на нее и продолжал по-немецки: — Если хотите послушаться моего совета, вам должно понравиться хорошее “мозельское”. Идет? — Она кивнула. — Ганс, “мозель” и легкую закуску.

— Слушаюсь, господин обер-лейтенант.

— Будем говорить по-немецки, Анна? — словно между прочим спросил Архипов.

Анна внимательно посмотрела на него. К чему эта игра?.. А может быть, никакой игры нет, и все это пока лишь ее фантазия? Случайное совпадение?..

— С удовольствием. Но я очень давно не говорила. Не с кем. Практики не было.

— Вот как?.. — Архипов вынул из ящика стола коробку папирос, спички, бросил на стол. Заметив взгляд Анны, усмехнулся.

— Видите, тоже приучил себя к папиросам… Вы хотите умыться, Анна? Прошу, — он показал рукой на зашторенную дверь в боковой стене, — там есть все необходимое.

Когда через несколько минут освеженная Анна вернулась в кабинет, овальный стол был уже накрыт Стояли высокая, с узким горлом бутылка, пара хрустальных массивных бокалов и несколько тарелочек с ветчиной, сырам, хлебом, а также широкая плетеная корзина с розовощекими яблоками.

Архипов жестом пригласил Анну на диванчик, придвинул к другой стороне стола широкое кресло и сел сам Разлил золотисто-розовое вино в бокалы, один подал Анне.



— За нашу встречу, Анна! — он поднес бокал к губам и тут же отстранил его. — Прошу прощения, я забыл представиться. Карл Бер­гер к вашим услугам. Просто Карл, Анна, — он привстал, сделал не­большой глоток и опустился в кресло.

Анна учтиво кивнула и тоже немного отпила чуть терпкого слад­коватого вина. Потом оглядела стены, глаза ее снова ос­та­но­ви­лись на жестоком, да, именно жестоком взгляде мраморной головы

— Простите, Карл, мое любопытство, — она привстала. — Мне хочется прочитать, что там написано, — и показала пальцем на скульптуру.

— Ну, Анна, знаете ли?.. — Бергер откинулся в кресле и ве­се­ло расхохотался. — Чем больше вас вижу, тем больше восхищаюсь, честное слово! Вы, оказывается, понимаете толк в искусстве. Из всей экспозиции сразу отметили самое главное. Самое прекрасное и цен­ное! А ведь тут, — он взял в руку трость и показал ею, как указ­кой, — тут есть очень неплохие художники. У них громкие имена, их работы высоко ценятся в цивилизованном обществе. А кстати, ав­тор той головы, на которую вы обратили внимание, — со­вер­шен­но неизвестный художник. Но… впрочем, подойдите и взгляните са­ми.

Анна, ничуть не стесняясь своего замусоленного платья, по­до­шла к скульптуре На темно-красном мраморном кубе было вы­би­то золотыми латинскими буквами: “Римлянин. Одна тысяча до Хрис­та”. Значит, этой голове почти три тысячи лет? Вот это возраст!

Она склонила голову набок, рассматривая римлянина, и чувствовала, что Бергер, точно так же, как она — мрамор, разглядывает ее стройные ноги.

Ощущение жестокости, которое поразило ее раньше, теперь, при ближайшем рассмотрении, усилилось. Слегка намеченные резцом скульптора или, возможно, наоборот, стертые временем волосы римлянина плотно облегали его массивный череп. Глаза были не мертвые, нет, они были пустыми, ледяными, они, казалось, пронизывали насквозь, но ничего не выражали, никакого чувства. Страшная, бездушная целеустремленность… Брезгливо поджатые губы, сухие, впалые щеки, крутая линия подбородка… Чем-то отдаленно и в то же время очень близко этот римлянин напо­минал… Бергера. Анна даже поежилась от своего открытия.

— Карл, а ведь он похож на вас, замечали?

— Да-а? — после паузы протянул он. Достал из коробки новую папиросу, постучал мундштуком по столу,неторопливо зажег спичку, прикурил и выдохнул дым, откинув голову. — Вы так считаете, Анна?

— Может быть, не столько внешне… Но что-то в нем — ваше.

— Идеал всех величайших художников, Анна, — титан, равный мощью богам. Мне, конечно, льстит такое сравнение, не скрою, но сейчас речь не обо мне, а о скульптуре. В ней — дух гения, и вы сразу почувствовали его, а ведь проникнуться им дано не каждому. Представьте себе, Анна, сколько народов и эпох прошло перед его глазами за три тысячелетия! Он мог быть разбит, уничтожен, превращен в щебень для мостовой или просто навечно забыт, похороненный в земле. Ему повезло, и вот он здесь со мной. Вы заметили, Анна, что у моего римлянина нордический тип лица? И он, или подобный ему, вполне мог быть моим предком. Не удивительно ли это?

— Вероятно, Карл. Мне нелегко сразу во всем разобраться. Ведь когда вы изучали историю искусств, применительно к расовой теории, я жила здесь, в этой стране, и занималась совершенно другими делами. Поэтому мне трудно судить. Но почему вы говорите “мой” римлянин?

— Я знаю, о чем он думает. Да вы и сами, Анна, сумели разглядеть, что у нас с ним есть нечто общее… во взглядах на этот мир, на людей, вернее, толпу, населяющую этот мир…

Она изобразила на лице выражение глубокого понимания.

— Но ведь если все время об этом думать?..

— Ах, Анна! Война, наверное, зло, но зло необходимое. Это абсолютный закон, давно открытый величайшими умами человечества. Выживают сильные, наиболее приспособленные, я имею в виду — интеллектуально приспособленные, те, кому дано управлять. Вот мы и есть те работники, паши руки по локоть в крови, мы месим грязь, песок, глину, известь, это изнурительно тяжелая работа. Мы готовим строительный материал для будущего величественного собора тысячелетнего Рейха. И когда-нибудь мой римлянин займет достойное его место в общемировом храме ис­кусств. Но сейчас он со мной и движет моими делами и желаниями…

— А как вы нашли его? Где он был раньше?

— Какое это теперь имеет значение? Важно, что мы наконец встретились с ним, что он спасен от толпы, от варваров. А где он был — в Минске, Витебске или Смоленске — какая, в сущности, разница…

— А эти картины… Они тоже? — наивным голосом спросила Анна.

— Ну, что вы, здесь проще… — словно остыл Бергер. — С римлянином я знаком по старым каталогам. Я твердо знал, где он находится. Был, честно скажу вам, Анна, очень расстроен, когда не застал скульптуры на своем месте. Однако встреча, как видите, все равно состоялась. Как ни странно, римлянин оказался в этом городе, в одном из вагонов, которые подлежали отправке в глубокий тыл Сове­тов. Как, впрочем, и эти картины, и многое другое. Мы высоко ценим искусство и не позволим бесследно исчезнуть мировым шедеврам где-то в пещерах дикой Азии. Но вам, Анна, еще представится возможность познакомиться со многими весьма интересными произведениями искусства. Я покажу вам. Замечу к слову, что на мировом рынке они ценятся очень высоко. А теперь, прошу, садитесь.

Бергер подлил вина в бокалы, поднял свой и, приблизив к Анне лицо, вкрадчиво произнес:

— Скажите, давно вы не были в Москве?

Анна замерла и медленно подняла на Бергера глаза.

— Повторить вопрос, Анна?

— Поездку придется отложить, — сухо ответила она отзыв пароля. — Кто вы?

— Я? — удивился хозяин кабинета. — Я уже имел честь представиться вам. Карл Бергер.

Она продолжала молча смотреть на него. Не могла понять, к чему так долго разыгрывалась эта комедия в кабинете.

— Послушайте, Анна, — прервал наконец паузу Бер­гер, — никакого маскарада тут нет. Я действительно искал вас и нашел. Когда я увидел вас впервые и услышал вашу фамилию, имя и отчество, я не мог поверить в свою удачу, в то, что все получилось так легко и просто.

— Но если я нужна была вам и вы меня искали, надеюсь, не по собственному капризу, то отчего же вы не назвались сразу или не явились позже? Я не понимаю вас, обер-лейтенант. Зачем, наконец, теперь эта никому не нужная болтовня о ваших античных предках, когда речь должна идти о деле и только о деле?

Бергера смутила напористая речь Анны.

— Вы меня не совсем верно поняли, Анна. Я действительно искал вас и нашел. Ситуация в городе, как вы поймите, была довольно сложная, а я должен был передать вам приказ, исполнение которого было бы для вас связано с весьма определенным риском. Затем мы встретились, побеседовали о всяких пустяках, и я внимательно наблюдал за вами. Помню, был совершенно очарован вашей реакцией по поводу акцента, вашей неподдельной великолепной искренностью, Анна. Да, это была превосходная работа, и нам, многим, во всяком случае, из нас, есть чему у вас поучиться. Далее. Сюда я прилетел, разумеется, не один. Мой радист постоянно находился на связи с коман­дованием. К сожалению, вашего последнего адреса я не имел…

— Но я же… — перебила Анна.

— Теперь это уже не имеет значения. Ваша последняя служба в качестве инспектора сельпо позволяла вам, как было нами предусмотрено, посещать районы и области, близкие к старой границе Советов, к предполагаемой “линии Сталина”. Кроме того, в районе Смоленска по нашим сведениям имелись крупные склады продовольствия, оружия и боепоипасов. В частности, в Борском районе, который находился полностью в сфере вашей, Анна, деятельности. Вермахт, а также нашу абверкоманду весьма интересовали эти объекты. Собственно, в мою задачу входило получение сведений о состоянии данных складов и подготовка к их захвату или уничтожению. А все остальное — работа парней из полка “Бранденбург”. Они должны были прибыть по моему сигналу. Так вот, все данные по этим объектам должны были представить мне вы, Анна. Поторопись я, и вам предстояла бы опасная командировка на передовую. Однако, к вашему же счастью, все сложилось иначе. Вечером от других агентов командование получило сообщение, что объекты ликвидированы русскими, то есть интересующие нас боеприпасы и продовольствие полностью вывезены. Эвакуированы. Естественно, операция отпала сама собой. Об этом мне сообщил радист, и я решил пока вас не беспокоить во избежание каких-либо нелепых случайностей. Теперь понятно, почему я не пришел к вам ни в тот день, ни на следующий?

Анна пожала плечами, мол, что ж поделаешь, если так получилось?..

— Ну, — вздохнул Бергер, — а теперь поговорим о на­стоящем. Вам большой привет, Анна, от Генриха Рихтера. Он желает вам успехов в нашей общей большой работе. Вы помните его?

Анна помнила. Курт Брандвайлер познакомил Анну с Генрихом. Было это еще в середине двадцатых годов. Генрих холодно и, как ей показалось, даже брезгливо взглянул на Анну и, цедя слова, вот так же пожелал ей успехов в общей большой работе. Можно подумать, что других слов он попросту не знает. Нет, активно не понравился тогда Анне Генрих Рихтер, хоть и был он помощником военного атташе. Курт — другое дело. Веселый, рыжий, он был на голову ниже Анны, но ничуть не смущался своего роста, а его кажущаяся полнота на самом деле являлась маскировкой тренированных стальных мышц. Анна хотела спросить о Курте, но решила сделать это позже.

— Итак, Анна, — продолжал Бергер. — Сегодня я пригласил вас для того, чтобы наконец познакомиться. Вы действительно удивительная женщина, Курт был тысячу раз прав. Скажите, где вы собираетесь теперь жить? Мы могли бы вам пока выделить подходящую квартиру, разумеется, со всей необходимой обстановкой. Ну, а остальное, как говорят русские, дело наживное.

— Я должна подумать, господин Бергер.

— О, мой бог! Анна, для вас я только Карл, всегда только Карл. Прошу вас!

— Хорошо, но мне кажется, что пока я должна оставаться в своем доме.

— Вы еще не верите в нашу победу? Поймите, Анна, игра уже сделана. Мы пришли навсегда, и отныне вам некого бояться, не от кого скрывать свои мысли и чувства. Вы наконец свободны… Впрочем, если у вас пока имеются веские причины не менять место жительства, я не возражаю. Но эту похоронную команду прикажу убрать.

— Какая команда? — удивилась Анна.

Бергер рассмеялся, искренне довольный собой.

— Вы думаете, мне легко было отыскать ваш дом? Вы ведь так и не сказали, где живете.

— Да, на Красноармейскую я переехала в начале этого года, а до того жила на Соборной. Последняя связь с Куртом у меня была еще в октябре. Вопрос переезда тогда еще только назревал, но окончательно он ничего знать не мог.

— Вот-вот… И Брандвайлер не указал вашего нового адреса. Собственно, это был поиск иголки в копне, да. Но мы быстро нашли эту иголку и поселили у вас в доме спокойных парней из похоронной команды. Пока мы занимались самыми неотложными делами, они были чем-то вроде вашей охраны. Но теперь мы их уберем.

— Похоронная… — усмехнулась Анна. — Да-а… Послушайте, Карл, оставьте их еще на некоторое время. Так будет лучше… А греть им воду, поверьте, не такой уж тяжелый труд.

— Ваше слово, Анна, для меня приказ… Разрешите еще вопрос?

— Пожалуйста, — Анна досадливо пожала плечами.

— Скажите, группенфюрер Вильгельм Клотш действительно ваш родственник?

— Вилли?.. — Анна мечтательно улыбнулась. — Он все такой же худой и прыщавый? Или потолстел и стал важным? Двадцать лет его не видела. Подумать только!.. Вилли — мой кузен, впрочем, и поездка в Россию — это тоже его сумасшедшая затея. А что, группенфюрер — это большой чин?

— Да-а… — после короткой паузы мягко сказал Бер­гер. — Я уверен, Анна, господину группенфюреру будет приятно получить привет от своей кузины, а может быть, и встретиться с ней?

— С большим удовольствием, Карл. Но позвольте и мне в свою очередь задать вопрос?

— К вашим услугам, Анна.

— Вы говорили о сведениях других агентов, поступивших к вам. Как это понимать?

— А разве Брандвайлер ничего не объяснял вам? — удивился Бергер. — Охотно расскажу. Мы с вами, Анна, сотрудники абвера. Но помимо нас здесь, на этой территории, действуют агенты службы безопасности — СД, министерства иностранных дел, авиации, флота, иностранного отдела министерства пропаганды, словом, агентура чертовой дюжины различных организаций. Скажу по секрету, Анна, в Европе, например, дело однажды дошло до анекдота: одни наши агенты арестовали других. Мы в абвере считаем, что такой параллелизм вреден, но… Вы же понимаете, даже наш адмирал, к сожалению, не всесилен. Кое-кто в РСХА считает, что чем шире сеть осведомителей, перекрывающих друг друга, тем объективнее поступающая информация Утешают себя надеждами, что количество однажды перерастет в качество. Поэтому нет ничего странного в том, что кто-то параллельно с вами собирал те же сведения. Обидно — согласен, но будем великодушны. В конце концов, вы были избавлены от опасностей, и я искренне рад этому.

— И еще вопрос, Карл. Курт Брандвайлер передал меня вам? А сам он здесь появится?

— Видите ли, Анна… — Бергер замялся. — Вы на особом положении. Так, во всяком случае, сказал Брандвай­лер… Но мы будем с вами работать рука об руку. Я надеюсь. А Курт появится, да. Он скоро приедет. И последнее. Вы, Анна, истинная немка, и я прошу вас всегда помнить, что отныне вы находитесь под охраной законов Германской империи. Мне поручено выдать вам все необходимые документы, пропуска и, — он достал из кармана визитную карточку, — вот здесь мой адрес. Это буквально в двух шагах отсюда, вы легко найдете. Анна, прошу вас, очень прошу быть сегодня вечером моей дорогой гостьей. О делах, о вашей агентуре и всем прочем будем говорить завтра. Прозит!

10

Саша Рогов взял парашютиста. Известие об этом Дзукаев получил под вечер, во время нового и по-прежнему безуспешного допроса Тарантаева, который либо отмалчивался, либо начисто все отрицал. Свидетельства Червинского и сержанта Водолагина называл злостным и умышленным поклепом. Дескать, все они врут: первый видел бегущего только со спины и на большом расстоянии, а второй — вообще ночью. Отрицал он и показания бабушки и внука Савеловых. Но в основном молчал.

Еще при первом разговоре с Аграфеной Павловной Савеловой майор попросил ее назвать людей, которые могли бы при встрече опознать арестованного. Бабушка перечислила десятка полтора человек. И теперь Дзукаев вызывал их всех по списку, и каждый узнавал Тарантаева и что-то добавлял к тому, что уже в общем было известно, но сведения эти были, к сожалению, малозначительными. Ну, жил, людей не любил, наверно, служил в полиции, дома появлялся редко. Его боялись и старались на глаза ему не попадаться. Тарантаев же, когда речь заходила о его службе в полиции, все отрицал. Себя самого признал, но никого из сообщников не назвал.

Майор пытался объяснить арестованному всю бесполезность его запирательства, но Тарантаев, упрямо набычившись, мотал из стороны в сторону свалявшейся паклей волос и со звериной ненавистью в глазах продолжал отпираться. Допрос застыл на мертвой точке.

Тут и получил майор короткое сообщение от Рогова: “Вышел в цвет”.

Дзукаев велел увести и запереть Тарантаева в кладовой и послал бойца к Виктору Дубинскому, который с полудня “прочесывал” дома по Красноармейской улице, узнать, нет ли чего нового.

И Рогов с задержанным, и Дубинский прибыли в отдел почти одновременно.

Уже темнело. Изнуряющая дневная жара сменилась плотной липкой духотой. Похоже, что где-то накапливалась гроза. Дзукаев с надеждой поглядывал на небо, со второй половины дня обложенное желтой периной сгущающихся облаков. “Дождя бы, — тосковал он, — очищающей грозы, грома небесного, чтоб лужи пузырились и вздрагивала кожа от электрического прикосновения ветра…” Тяжело думалось, да и мысли были какими-то куцыми, нечеткими, усталыми. Тянуло в сон.

В комнате следователей было сумеречно и относительно прохладно: помещение с высоким потолком проветривала естественная вентиляция — длинный коридор и выбитые стекла окна создавали ощутимый сквозняк.

— Ну, орлы, — прервал длинную паузу, отведенную на отдых, Дзукаев, — кто первый? — Он посмотрел на задумчивого Дубинского, перевел взгляд на Рогова, который, откинувшись на спинку стула и покачиваясь, сосредоточенно дымил папиросой. — Может, с тебя начнем, Сандро?

— Готов! — Рогов вдруг засмеялся и ответил на недоуменный взгляд Дзукаева: — Неужели забыли? Это же так в Москве, в метро, помощники машинистов поезда отправ­ляют… “Готов!” — Он перестал раскачиваться на стуле, раздавил окурок в железной консервной банке а сразу будто подобрался. — У нас в розыске говорили: “Нужны ноги и ноги, а уже потом все спишется за счет интуиции”.

— А про мозги что-нибудь говорили? — усмехнулся Дзу­каев.

— А как же? “Коллективный ум всегда успешно противоборствует индивидуальной хитрости”. Так вот, нынче у меня сплошная беготня и, кажется, никакой интуиции. Устал как собака. Весь день на ногах. В общем, докладываю.,

Получив от Федорова задание включиться в розыск па­рашютистов, Рогов на “виллисе” махнул в Селихово, к командиру части, которому было приказано организовать поиск диверсантов. В штабе полка ему сообщили, что два батальона и проводники с собаками с раннего утра заняты прочесыванием предполагаемого района выброса. Бойцы уже обнаружили в лесу следы недавнего костра, а поодаль — свежезасыпанную яму, при вскры­тии которой найдены два парашюта. Примерно в километре от первой стоянки нашли третий парашют, второпях притопленный в болоте. Собаки уверенно взяли след и вскоре вывели к шоссейной дороге, где находился пост наблюдения. Старший поста доложил, что на рассвете прямо на них вышли из лесу двое одетых в гражданскую одежду людей. Замаскированный пост оказался для неизвестных полной неожиданностью. На приказ предъявить документы они метнулись обратно в чащу, завязалась перестрелка, в которой один из нарушителей был убит, а второй ранен. Видя, что ему не уйти, он раскусил ампулу с цианистым калием, зашитую в уголок воротника рубашки. При трупах найдены пистолеты системы “парабеллум” и большой запас патронов к ним. В вещевых мешках находились индивидуальные пакеты, крупные суммы советских денег и по пять магнитных мин. По паспортам это были жители Смоленска, имелись также у них справки об освобождении от службы в армии по причине болезни. Ампула была зашита и в воротнике убитого. Других сведений пока не имелось.

Значит, третий их спутник успел скрыться, но как и куда? Если двое убитых, судя по экипировке, являлись обыкновенными диверсантами, то задача третьего, вероятно, была иной. Недаром же он где-то ловко оторвался от этих двух, сбил собак со следа и ушел один. А может быть, так и было задумано у них там, еще за линией фронта… Рогов предположил, что этот последний мог оказаться связником, несущим Тарантаеву батарейки для рации, а возможно, шел и с каким-то другим, более серьезным задани­ем. Рассчитав время, Рогов прикинул расстояние, которое успел бы пройти связник с момента приземления. Получалось, что он уже где-нибудь на подходе к городу.

Далее расчет был несложен. Саша исходил из того, что в переполненном войсками городе связник, конечно, дол­жен искать для встречи места людные, но неопасные. Такими объектами в городе могут быть рынок и железнодорожный вокзал. И Саша кинулся обратно в город.

На вокзале Рогов обошел посты внешней охраны, побывал у железнодорожников в депо, у стрелочников, и всех, кого мог, проинструктировал, что надо делать, если обнаружится неизвестный человек, возможно, он будет с вещ­мешком. На станцию прибывали исключительно воинские эшелоны, и вольных пассажиров было не так уж много, да и те, в основном, свои, местные. Только после этого Рогов отправился на городской рынок.

По роду прежней службы Саше Рогову нередко приходилось посещать Тишинку, Перово и другие московские и подмосковные рынки. Он, в общем, даже привык к наиболее колоритным их завсегдатаям, мог предугадать ассортимент товаров, предлагаемых из-под полы, знал, куда стекается краденое и с чьей помощью оно реализуется. Словом, довоенные рынки были некоторым образом его стихией. Забывшись, как говорится, он ожидал увидеть нечто подобное и здесь, в только что освобожденном от гитлеровцев городке. Но то, что он встретил, буквально ошеломило его. Здесь продавали, покупали и обменивали не товар, а человеческое горе. Ветхий старичок безуспешно пытался продать фашистский солдатский мундир с оловянными пуговицами и оторванными рукавами, утверждая, что он сойдет и как кацавейка. Молодая, болезненного вида женщина столь же безуспешно пыталась выменять почти новое ситцевое платье с васильками по подолу на буханку хлеба. Крупный, мордастый мужик с выпуклыми наглыми глазами и обвисшими щеками — ну прямо бульдог! — предлагал из-под полы швейные иголки. Цену он называл шепотом и при этом оглядывался. Матерно ругался безногий пьяница с разбитой в кровь физиономией, он все норовил ткнуть прохожих своим коротким костылем, но никто на него не обращал внимания. Босой мальчишка с чумазой мордашкой продавал голубя, который робко выглядывал у него из-за пазухи. И все это невеликое, скорбное людское месиво, которое топталось, кружилось по выбитому пыльному пустырю между двумя поваленными заборами, и называлось рынком. Саша сделал несколько кругов в толпе, приглядываясь к продавцам и покупателям, хотя последних было впятеро, вдесятеро меньше, машинально отметил наиболее яркие личности, больше даже по привычке, чем для дела, и решил, что здесь ему, в принципе, не светит. Зацепиться не за что. И он решил вернуться на вокзал и проверить посты. И, как оказалось, решил вовремя.

— Верите? — рассказывал он. — Вдруг ни с того ни с сего появилось у меня непонятное томление, вроде куда-то опаздываю. Весь день не было, а тут вдруг появилось. Я — хоп в машину и — Петру: “Ну-ка, подскочим к переезду, помнишь, — говорю, — женщина там такая симпатичная?” Подскочили. А женщина эта, стрелочница, выскакивает из будки мне навстречу и шепотом: “Вон, видишь, лейтенант, мужик на бугре сидит? Так это он и есть, тот твой, кого ищешь! С обеда ждет”. Можете себе представить мое изумление? Подходим с Петром. “Предъявите, — говорю, — документы”. А он мне: “Если вы ищете парашютиста, то вот он я. Не бойтесь, ампулу я выкинул, а оружие и рация здесь, в мешке”, — и подает свой вещмешок. Потом уже, в машине, когда сюда ехали, объяснил, что давно решил сдаться, только не знал, как это лучше сделать. Вышел, говорит, из лесу, сел на бугре возле железной дороги и стал думать: куда идти, кого искать? А тут женщина подходит, интересуется: “Кого это ты, милок, ожидаешь?” — “Да вот, отвечает, мне бы начальство какое. Заявление сделать”. А она ему — ну надо же? — “Это не тебя ли тут лейтенантик с утра ждал-искал?” — “Может, говорит, и меня, кто знает?..” — “Тогда обожди, он скоро за тобой приедет”. Вот и весь сказ. Сам явился. Это, конечно, нам подфартило, сократил время. Теперь остается узнать, зачем и к кому он шел. И не хитрость ли это? Бывали у нас случаи в МУРе, когда ворье само являлось с повинной. Но там ясно было почему. Иные действительно новую жизнь начинали. Другие хитрили: сознается в какой-нибудь мелочовке, вроде карманной кражи, и сядет себе, а за ним на самом деле такой хвост тянется, что хоть вышку оформляй.

А чтоб диверсант, прошедший у фрицев серьезную школу, — о таком я что-то не особенно слыхал. Вернее, не сталкивался. Слышать-то слышал, рассказывали, но я что-то не склонен шибко верить. Вот такие пироги, граждане начальники. Что будем делать? Как у нас насчет “коллективного ума”?

— Думать сейчас будем. А пока давай ты, Виктор? — переключил свое внимание на Дубинского Дзукаев. — Покороче и по существу. Времени у нас совсем немного.

— Ну, что ж, — как всегда слишком уж неторопливо, вызывая смутный протест Дзукаева, любившего во всем скорость, начал Дубинский, — я решил, конечно, в первую очередь проверить те дома, в районе которых было совершено убийство патрульного. Если Тарантаев действительно был тем самым убийцей, а лично я ни минуты не сомневаюсь, то значит, и ночевал он где-то рядом. Или главное убежище его могло находиться в одном из ближайших домов.

— Молодец, хорошо подумал, — стал поторапливать его Дзукаев, — дальше давай.

— Хорошо, — согласился Дубинский. — Только это еще не все И я стал размышлять дальше, вернее, поставил перед собой следующую задачу; что конкретно, какие следы я должен обнаружить. Понимаете, мне требовалось ответить для себя на четкий вопрос: если жил Тарантаев в развалинах, где вы его и взяли, а на это указывали, кстати, следы костра, объедки пищи, радиопередатчик, наконец, то зачем он рисковал, ходил в какой-то дом на Красноармейской? Не близкий все-таки свет. Словом, что могло быть в этом главном его убежище? Может быть, одежда, пища или непосредственное начальство, от которого он получал указания.

— А что? — воскликнул Дзукаев. — Смотри, дорогой, как правильно мыслишь! Ведь никакой одежды, кроме той, что была на нем, мы в подвале не нашли.

— Верно, — улыбнулся Дубинский. — А во время обыска — тут снова виноват, что сразу не зафиксировал внимание, — помню, меня удивило явное несоответствие его грязной, заношенной верхней одежды и чистого нижнего белья. Вот и выходит, что у него должно быть что-то вроде базы, где он мог бы переодеться. В общем, когда идея сформулировалась, я уже не стал тратить лишнего времени на поиски вообще, а сосредоточился только на мужской одежде для такого крупного мужчины, как он.

Дзукаев помотал головой и хмыкнул. Подумал, что в чем-то, видимо, недооценивал своего подчиненного. Может, это так раздражающее его спокойствие не от вялости душевной, а наоборот — от основательности и въедливости? Сам Дзукаев терпеть не мог возиться с бумагами, напри­мер. Виктор же вершил бумажное дело усидчиво и аккуратно. Поэтому майор с удовольствием переложил на него всю отдельскую канцелярию, полагая, что на большее капитан не способен. К тому же еще слишком свежа была промашка с сапогами Тарантаева. А он, видишь ты, каков?..

— Как оказалось, — продолжал ровным голосом Дубинский, — условия задачи не представляли чрезмерной сложности, поскольку обстоятельства войны, отсутствие мужской части населения у голод, при котором продается или меняется любая лишняя тряпка, говорят сами за себя. И вот тут мы стали методично, один за другим, обшаривать дома со всеми их пристройками и сараями. Работа облегчалась тем, что живут в них старухи и малышня. Крупные мужские вещи, те, что остались от родителей, у них, как правило, отсутствовали. А то, что имелось, было давно разрезано, перерезано и сто раз перешито. Поэтому никакого интереса для нас не представляло.

— Ну, ну, — невольно заторопился Дзукаев. — Все ты, дорогой Виктор, правильно делаешь, а говоришь, как манную кашу жуешь…

— Почему манную? — опешил Дубинский.

— Потому что противная. А есть заставляют, — махнул рукой Дзукаев. — Не отвлекайся, дорогой. Быстрей давай.

— Хорошо. В третьем по счету доме по Красноармейской улице, он значился под номером девятым, под топкой печи, в углублении, мы обнаружили узелок грязной, но совсем не истлевшей пары мужского белья. Видимо, его собирались сжечь, но по неизвестной причине не успели. Размеры нательной рубахи и кальсон примерно совпадали с тарантаевскими. Ну, мы, конечно, сразу вызвали ночных патрульных, и боец Савчук сообщил, что он уже был в этом доме сразу после убийства товарища. Говорил, что все обыскал, правда, под печь заглянуть не догадался, да и темно тогда было. Он же сообщил, что в доме находилась одна старуха, которой, кстати, при обыске не было. И вообще, честно скажу, этот дом мне как-то сразу показался по­дозрительным. Во-первых, определенный порядок и явная зажиточность: хорошая мебель, пуховые перины, подушки, обилие постельного белья, добротной и, я бы сказал, даже богатой женской одежды. Шелковые женские сорочки у старухи? В такое время? Всякие там платья, которые к лицу молодой женщине, но уж никак не бабке, как меня уверял Савчук. Одним словом, стали мы перебирать все это белье и нашли в самой глубине шкафа несколько комплектов мужского нижнего белья. И по материалу и по размерам они идентичны тем, что мы обнаружили под печью.

— Так, — нетерпеливо заерзал на стуле Дзукаев, — а соседей догадались спросить?

— Догадались, — улыбнулся Дубинский. — Все в один голос заявили, что этот дом принадлежал Анне Ивановне Бариновой, вовсе не старой и даже, напротив, очень привлекательной сорокалетней женщине, которая до войны была каким-то начальством в сельпо. А сама она вроде бы из немок. Вот так. Но это слухи, точно никто не знает. И переехала сюда не то из Брянска, не то из Смоленска. Раньше жила где-то в центре города и перед самой войной купила этот дом. Кстати, соседи сказали, что видели ее буквально накануне. Наконец, последнее. При немцах Баринова жила тихо, смирно, нигде не работала, но и не голодала, как все в округе. Достаток в ее доме говорит, скорее, об обратном. Она часто выходила из дома в стареньком платье и старушечьем платке. Может, это и послужило основой для утверждения Савчука. Но куда уходила, к кому, неизвестно. Правда, в первые дни оккупации однажды приехал за ней на машине немецкий офицер и увез с собой. Соседи решили, что ее арестовали, все-таки была она каким-никаким, а начальством. Но в тот же день к вечеру немцы ее отпустили. И потом уже больше за ней не приезжали. Была она одинокой и жила скромно и тихо, ни с кем не общалась, и соседи, по существу, так ничего не смогли толком сообщить о ее жизни. Да, хаживал к ней один мужчина — молодой, рослый такой, кучерявый. Но и это было давно, ничего конкретного никто рассказать о нем не смог. А потом он исчез. И по этому поводу у соседей единого мнения тоже нет: женщина нестарая, видная, у другой бы от женихов отбою не было, а эта, как они сказали, соблюдала себя, да ведь и без мужика иной раз тошно. Вот, пожалуй, и все.

Дзукаев кивнул и задумался. Ну что ж, теперь уже, можно сказать, ясно обозначились три наиболее существенных момента: мужское белье среди женской одежды в шкафу и такое же под печью; Баринова — по предположению соседей — немка, и, наконец, молодой, кучерявый обожатель сорокалетней женщины. Из этих фактов напрашивались далеко идущие выводы…

Опять возникла женщина. Что за таинственная такая личность? Уж не тянется ли ниточка к той, что опознала партизанского командира? Впрочем, ясно одно: необходимо искать эту женщину. Можно предъявить соседям для опознания Тарантаева, предварительно отмыв и побрив его. Установить принадлежность грязного белья Тарантаеву тоже не составляло больших трудностей, любая служебно-розыскная собака справится с этим делом в два счета, а у них эксперт наготове. Но куда же девалась хозяйка? Если существует прямая связь между нею и Та-рантаевым и если она была свидетелем перестрелки на ночной улице, тогда все становилось на свои места. Она вряд ли знала, что Тарантаев ушел от патруля: либо его арестовали, либо убили. Последовавший вслед за этим обыск в доме несомненно спугнул ее, и ей ничего не оставалось, как немедленно уйти. Это в том случае, если она является резидентом, а Тарантаев — всего лишь ее радист.

Немка… Неожиданный новый поворот, и теперь здесь мог оказаться ключ ко всей операции.

— Ну, что, джигиты? — наконец прервал затянувшуюся паузу Дзукаев. — Вперед, да? Давайте сюда нашего парашютиста.

11

— Садитесь, — Дзукаев показал на табурет посреди комнаты и внимательно оглядел парашютиста.

Рослый мужчина, как-то боязливо подергивая головой, мельком оглянулся на конвоира и со вздохом опустился на табурет. Он втянул голову в плечи и исподлобья оглядел следователей. Увидел Рогова, примостившегося в углу, у стола, за которым собирался вести протокол Дубинский, и несколько подобострастно- так показалось Дзукаеву — поклонился ему. Нервные пальцы перебирали сукно на ко­ленях.

— Прошу отметить, — сдавленным голосом произнес он, — что я пришел к вам добровольно. Но я понимаю, конечно, что…

— Хорошо, что понимаете, — перебил Дзукаев. — А теперь давайте знакомиться. Здесь, в комнате, находятся следователи Особого отдела. И мы готовы внимательно выслушать ваши чистосердечные, как я понимаю, признания. Есть возражения?.. Нет, — удовлетворенно отметил словно про себя Дзукаев и, тоже садясь, добавил: — Одинцов, свободен пока… Итак, ваша настоящая фамилия и все прочее. Не стесняйтесь, нам желательно поподробнее.

— Сам я смоленский, — неуверенно начал парашю­тист. — Фамилия моя — Махотка. Зовут Евсей Саввич. В армию забрали в сороковом. После окончания педучилища. Немца встретил под Барановичами. Потом отступал к Смоленску, к дому родному. А в плену оказался весной сорок второго. В первых числах апреля. Это уже под Вязьмой. Контузило меня. В таком состоянии и попал. Долго в башке гудело, ничего не слышал, говорить не мог. Оказался в лагере, в Смоленске. Опять, значит, рядом с домом, но теперь за проволокой. Как пришел в себя, стал задумываться, чтобы сбечь. Искал помаленьку, с кем бы сговориться. Однако не успел. Ближе, помню, к осени отобрали они которых поздоровей. А я, сами видите, не из хлипких. Перегнали нашу команду под Рославль. Аэродром строить. Ну, строили. Снова бечь задумал. Народ уже подобрался. Обмозговали, значит, все путем. Только гад один оказался. Раз среди ночи барак подняли. Построили нас на плацу. А немец-комендант, сучья морда лысая, прошелся вдоль шеренги и пальцем ткнул, которые к побегу готовились. Ну, дальше чего? Обрабатывать они умеют. Умеют… Которые после допроса живы остались, отправили в Валгу. Это у них концлагерь такой в Эстонии. Смертники там. Я-то, говорю, покрепче других, а тоже сообразил, что дорожка оттуда одна. В ров с известью. Вот. И стал медленно подыхать. А тут зима наступила…

Дзукаев слушал односложную бесцветную речь Махотки и никак не мог представить, что это говорил бывший учитель, настолько она была невыразительной. Хотя, впрочем, два года плена, каких только смертей не навидался. Да и с кем ему там было особо-то разговаривать?.. Нет, не жалость испытывал сейчас майор к сдавшемуся диверсанту, а непонятное себе самому сожаление, что вот сидит перед ним здоровенный мужик и вроде жалуется на свою судьбу. Да еще и бормочет-то словно не по-людски, а как о постороннем — пришибленно, по-собачьи.

В конце октября сорок второго появился у них в лагере вербовщик. Вызвал он и Махотку. Сесть предложил, дал закурить и начал про Сталинград рассказывать. Говоря об этом, Махотка оживился, будто что-то всколыхнули в нем эти воспоминания.

Сталинград, убеждал его вербовщик, который назвался бывшим командиром Красной Армии, должен был со дня на день пасть, и тогда в войну вступит Япония. Договор, значит, у них такой был, у Германии с Японией, войны на два фронта Россия не выдержит, это и дурак должен понять. Тут надо знать, что после Валги можно было безбоязненно лезть к черту в зубы. А вербовщик предлагал идти в какую-то немецкую школу, которая готовила специалистов для оккупационных областей. Не сразу, конечно, но сумел Махотка усмотреть в его предложении единственную и больше неповторимую возможность бежать к своим. И не просто бежать, а уйти, имея при себе наверняка важные сведения о немецкой школе. Этим и только этим готов был он оправдать свое предательство. Он прямо так и сказал.

“Понимание вины самой вины не снимает, — подумал Дзукаев, — но все-таки…” Он заметил задумчиво-заинтересованный взгляд Рогова и решил, что, вероятно, оба сейчас размышляют об одном и том же: законы войны суровы, и неизвестно, как сложится судьба Махотки. Дай, конечно, бог, чтобы его сведения могли прел ставить интерес для командования.

Махотка вскоре понял, что попал в школу шпионов и диверсантов для заброски в тыл Красной Армии. Выходит, не так уж и удачно складывались дела на фронте и не так скоро предполагали фашисты закончить войну в России.

Первым делом “курсантов”, как их теперь называли, стали усиленно кормить. Хотя и отбирали в лагерях народ в основном внешне здоровый, требовалось определенное время, чтобы люди обрели форму и смогли выдержать те серьезные нагрузки, которые им предстояло испытать во время обучения. Большое внимание немцы уделяли физической подготовке “курсантов”. Ежедневно — тренировки в стрельбе, нередко — в полной темноте, из разных видов оружия, ориентировка в лесистой местности, хождение на лыжах в дневное и ночное время при любой погоде. Помимо физических упражнений — лекции по топографии, радиоделу, минированию, изучению взрывчатых веществ, устройств для подслушивания телефонных разговоров, методов сбора разведывательных сведений, системы маскировки и конспирации, наконец, немалую долю времени забирало и политическое воспитание, куда входило изучение фашистской геополитики, выступлений Гитлера, Геббельса, Розенберга и других нацистских руководителей. Вместе с тем изучалась структура Красной Армии и различных государственных учреждений, а также правила поведения при проверке документов и после выполнения заданий.

“Ну вот, — отметил Дзукаев, — это уже что-то…”

Несколько раз “курсантов” вывозили на облавы, рассказывал Махотка. Заставляли участвовать в карательных операциях против населения. О последнем Махотка сообщил лишь, что всякий раз старался стрелять выше голов. “Ну конечно, а разве он мог бы сказать иначе? Вот это, разумеется, ложь, — отметил Дзукаев, — и рассказал-то он об этом, наверно, по инерции, от желания выговориться, никто ж за язык его не тянул. Да и фашисты не были простаками: уж коли повязывали набранных отщепенцев кровью, то делали свое дело профессионально… А Махотка-то разговорился. Даже речь вроде стала нормальной, а не тускло односложной…”

Немецкая разведшкола находилась в небольшом эстонском местечке, в Вируском уезде, но выход на улицу был напрочь закрыт для “курсантов”. Они жили в четырехкомнатных финских домиках, каждый отдельно, и друг с другом предпочитали не общаться, это не поощрялось началь­ством. Территория школы была обнесена высоким каменным забором, а внутри еще и проволочные заграждения, как им объяснили, от любопытства посторонних. Школой руководил круглый, как колобок, рыжий немец, по имени Курт. Вероятно, он имел крупный чин, потому что другие немцы-преподаватели разговаривали с ним почтительно, хотя сам он предпочитал простоту в обращении и даже изредка позволял себе с “курсантами” некое подобие фамильярности. Звания его и фамилии никто из “курсантов” не знал, обращались просто: господин Курт. Этот немец превосходно говорил по-русски, часто приходил на лекции и даже поправлял переводчиков, не знающих, как точнее перевести то или иное выражение. Еще он любил русские песни и иногда, нет, не заставлял, а именно просил “курсантов” спеть ему какую-нибудь старинную русскую песню, чаще всего о Стеньке Разине. И тогда сам подтягивал мужскому хору. “Курсанты”, народ обозленный и потому нелюдимый, не имевшие ни малейшего желания сходиться друг с другом, а тем более делиться своими мыслями, принимали такую “общественную” деятельность рыжего Курта отчужденно, как вынужденную меру подчинения. А Курт, чтобы сплотить “коллектив” — он произносил это слово с издевкой и сам же заразительно хохотал над своей шуткой, — даже устроил несколько общих попоек. “Курсанты” быстро и жадно напивались, но и в этом состоянии сохраняли свою мрачную ожесточенность, подлаживаясь к пьяному хору голосов, выводивших “из-за острова на стрежень…”

И снова изнурительные занятия, бессонные ночи, мины, радиопередатчики, стрельба, а в короткие перерывы — участие в допросах пленных и арестованных. Усиленная подготовка длилась до февраля, то есть четыре месяца. Экзамены принимал специально прибывший из Берлина долговязый, болезненного вида немец с холодными, невыразительными глазами и брезгливо отвисшей нижней губой. Он был близким знакомым рыжего Курта, потому что, несмотря на явную разницу в положении, на людях они выказывали вполне приятельские отношения. Махотка продемонстрировал достаточно высокий уровень знаний, отличное умение в радиоделе, стрельбе, минировании и прочие, необходимые разведчику-диверсанту качества. Рыжий Курт был доволен. Кривая усмешка, долженствующая изображать удовлетворение, скользнула и по отвислой губе немца-экзаменатора.

Прошедший через все круги гитлеровской школы шпионов, Махотка понял — наконец курс занятий окончен и пришла пора оплачивать фашистские счета.

Единственное, что вызывало беспокойство его хозяев, и в первую очередь рыжего Курта, это его кашель. Бывали моменты, когда Махотка едва не падал от слабости, сильно потел, а грудь его буквально раздирал сухой, надрывный кашель. Сам Махотка относил это свое состояние на счет чрезмерных физических перегрузок. Однако однажды, после острого приступа кашля, он обнаружил на платке капельки крови. Боясь, что его сочтут больным и снова, теперь уже окончательно отправят в концлагерь, Махотка скрывал свое состояние от начальства и всех окружающих. И тем не менее немцы обратили внимание и со свойственной им педантичностью решили основательно исследовать его у врачей: не даром ли, как он понял, затрачено на него столько времени и средств.

Его отправили в Таллин и поселили в старой вилле на берегу моря. Было сказано, что здесь ему предстоит отдых после напряженной учебы, а также врачебное освидетельствование. Успешное окончание школы и высокие оценки на экзаменах поставили его в разряд сотрудников, необходимых Германской империи, и теперь долг врачей позаботиться о здоровье своего подопечного.

Комиссия состояла из нескольких пожилых и совсем молодых врачей, под щегольскими, отутюженными халатами которых угадывались эсэсовские мундиры. Махотке пришлось долго и подробно рассказывать о своей жизни в лагерях, о тех, с кем ему приходилось общаться, спать рядом, есть из одной миски. По мере своего рассказа он сам вспомнил, как в Рославле, где они укладывали тяжеленные бетонные плиты на взлетной полосе аэродрома, вместе с ним работал пожилой мужчина, кажется, имя его было Яков, но все его звали Тубиком, потому что у него был туберкулез. Никого эта болезнь не пугала, потому что люди жили и исчисляли свои жизни временем от рассвета до заката солнца. От перенапряжения Яков нередко заходился в надрывном кашле, после которого на губах его вскипала кровавая слюна. Да, все понимали, что дни Якова сочтены, но особого к нему сожаления не испытывали, поскольку и сами о себе не могли предположить ничего определенного. Постоянный контакт с Яковом, — Махотка, пожалуй, один и жалел его, даже спал с ним рядом, не думая о возможных последствиях, — видимо, не прошел даром и, значит, теперь отрыгнулся. Потом Махотку раздели догола и провели в рентгеновский кабинет, где, освещенные призрачным светом, двое врачей долго вертели его, словно куклу, прижимая к холодному металлу экрана, мяли его грудную клетку, заставляли кашлять, дышать и не дышать, поднимать и опускать руки. Затем препроводили в соседний кабинет, где у него взяли разные анализы, вплоть до плевков, и отправили отдыхать до окончательного решения его судьбы.

Широкое окно комнаты, в которой поселили Махотку, было забрано железной решеткой, а напротив двери, в коридоре, стоял охранник. И Махотка понял: никто с ним церемониться не станет.

Поздно ночью, лежа в постели и испытывая отчаянную слабость, мокрый от пота, Махотка вспоминал отрывистый негромкий разговор немцев в рентгеновском кабинете. Он знал немецкий язык в той степени, чтобы понимать обиходную речь. Но ведь говорили о его жизни, и память сама как бы запечатлевала короткие фразы, даже те, где встречались непонятные медицинские слова. Теперь все это живо всплыло, и Махотка силился понять, что обсуждали врачи. Один, тот кто постарше, сказал, что у пациента тубер­кулез. Каверна в правом легком. Потом он добавил, что он сторонник паллиативного решения. Следует наложить пневмоторакс. Что это такое, Махотка не знал. Второй же, тот, который был моложе, с презрительной маской на лице и болтающимся на тонком черном шнурке моноклем, настаивал на торопластике. В доказательство своей точки зрения он назвал какого-то доктора Риттеля, готового лично проделать эту операцию. Эксперимент, сказал он, в любом случае оправдывал себя. К чему пришли врачи, Махотка тогда не узнал, потому что его выпроводили из кабинета. Слова вот только запомнились…

— Ну, а кто я был для фашистов? Подопытный кролик. Мышь. Ничто. Получится у этого Риттеля — ладно, не получится — выкинут подыхать. И все…

— Действительно, ситуация… — вздохнул Рогов.

— Ну-ну, — поморщился Дзукаев. Следователю ни при каких обстоятельствах нельзя вслух выражать свои эмоции. Он бросил в сторону Рогова строгий, укоризненный взгляд и снова перевел внимание на Махотку.— Мы слушаем вас, продолжайте.

Махотка помолчал, словно не решаясь вести свой рассказ, вернее исповедь, дальше. Тоже хрипло вздохнул и продолжил, не поднимая глаз от пола:

— Утром он пришел, этот рыжий Курт. Сел хозяином, развалился вот так в кресле и начал. Здоровье каждого курсанта, говорит, принадлежит не им лично, а Германии. На тебя, говорит, было затрачено столько средств, а потом ты показал такие успехи, что надо думать, как рациональнее получить отдачу. После такого вступления сразу перешел к моему здоровью. Положение, сказал, критическое: начался туберкулез. К счастью, это та стадия, которая лечится. У врачей, говорит, имеется альтернатива: либо использовать метод поддувания, но это долго, хотя и менее болезненно. Ну, а раз долго, то, по его мнению, — неприемлемо. Мы, мол, в армии, а не в благотворительной организации. А второй вариант — операция. Причем немедленная. Хоть и больно, зато быстро. Словом, при операции врачи могут поставить меня на ноги за какие-нибудь три–четыре месяца. И сам он остановился, конечно, на втором варианте, тем более что операцию уже согласился делать известный хирург, который практикует именно такие операции, доктор Риттель. Запомню я его, этого майора Иоахима Риттеля. Мне потом сказали, что он ученик какого-то знаменитого врача Зауэрбруха. Не знаю, может, они и знаменитые, только это все равно фашисты и на человека им наплевать… Хотя какой я для них человек?.. Ну, словом, Курт заявил, что я должен быть благодарен по гроб жизни, а все дальнейшее будет зависеть от моего поведения и той степени отдачи, пользы, которую я смогу показать в работе на благо рейха…

Вот тут уже, рассказывал далее Махотка, он по-настоящему испугался. Попросил дать ему время на размышление, однако сразу понял, что стучится в наглухо запертую дверь: рыжий Курт действительно все давно решил за него, и мнение такой мелкой сошки, как продажная тварь Махотка, его попросту не интересовало.

За Махоткой явились двое дюжих санитаров, и он понял, что всякое сопротивление бесполезно. Фашисты будут делать не то, что лучше, а то, что скорее, что выгоднее им. Их заботило не здоровье человека, а необходимость быстро поставить на ноги нужного агента. Даже если для этой цели пришлось бы изуродовать человека… И может быть, у пожилого врача, который предлагал пневмоторакс, — теперь-то Махотка сообразил, что означало это слово, — еще сохранились остатки человечности, совести, тогда как у его коллеги, равно как и у рыжего Курта, большого ценителя русских песен, эта самая совесть даже не ночевала.

Очнулся он в больничной палате. Грудь была туго перебинтована и сильно болела, он задыхался от этой боли и невозможности вздохнуть, набрать в легкие воздуха. Боль отпускала, лишь когда вводили морфий. Тогда он словно проваливался в темноту, полную кошмарных сновидений.

В палате были и другие больные. Из их отдельных фраз Махотка понял, что это тоже туберкулезники, главным образом, простые солдаты. Разговоры их были неинтересны и касались лишь давних, часто довоенных домашних дел. Обсуждать положение на фронте или действия своего начальства они остерегались.

Недели через две–три, — Махотка давно потерял счет дням, — ею подняли с кровати и, облачив в застиранный серый халат, повели снимать швы. Увидев страшные рубцы у себя на правой стороне груди, Махотка едва не потерял сознание

А вскоре его посетил рыжий Курт. Махотка стоял в тот день возле пыльного госпитального окна, подставив давно небритое лицо ярким лучам мартовского солнца. Курт накатился веселым колобком и сразу же стал поздравлять с удачной операцией, на все лады расхваливая неподражаемое мастерство хирурга. Довольно потирая короткие и толстые, покрытые коричневыми веснушками пальцы, Курт сообщил, что теперь Махотке не угрожает опасная болезнь, которая очень многих до времени свела в могилу, а кроме того, что является немаловажным в его, Махоткиной, профессии, он будет полностью освобожден от строевой службы в армии. Даже ради одного этого стоило пожертвовать несколькими ребрами. После произведенной операции никому и в голову не придет там, за линией фронта, призвать его в Красную Армию, уж Курту-то во всяком случае известны законы, принятые у Советов.

И словно в насмешку, Курт предложил Махотке кличку “Легкий”. Говоря об этом и словно окончательно добивая своего агента, демонстрируя ему свое знание людской породы и доказывая бесполезность всякого протеста, рыжий Курт достиг тем не менее обратного эффекта. Если раньше у Махотки только теплилась мысль о сдаче в НКВД, то после этого разговора он понял, что никогда не простит фашистам, рыжему Курту своего увечья, и что бы ни грозило ему за предательство Родины, он придет к своим и все расскажет, и будет на коленях умолять дать ему возможность отомстить гитлеровским палачам…


Рогов что-то коротко написал на обрывке бумаги и протянул майору. Дзукаев прочитал: “А что, если повторить его рассказ для Тарантаева?” Он взглянул на Сашу, и тог показал глазами на соседнюю комнату. Дзукаев понял знак по-своему: вызвав Одинцова, он приказал принести задержанному чего-нибудь поесть и предложил сделать для этого короткий перерыв. Оставив Махотку с бойцом, принесшим котелок макарон с мясом, следователи вышли в коридор.

— Думаешь, Сандро, подействует? — усомнился Дзукаев.

— Если он сумеет вот так же все повторить — несомненно! — горячо подтвердил Рогов. — Даже такой, извините, дуб, как Тарантаев… Я серьезно! — воскликнул он потому, что ему показалось, будто Дубинский скептически усмехнулся. — Да, даже непробиваемый дуб не останется спо­койным.

Но Виктор Дубинский и не думал насмехаться над горячностью своего младшего коллеги.

— А ведь есть в этом резон, черт возьми, — задумчиво сказал он. — Уж на что мы — тертый народ, битый, я в том смысле, что приходится постоянно рыться во всяком дерьме, и то мне, честно говоря, не по себе… Только тут неясны две позиции: правда ли то, о чем он рассказал? Это, конечно, врачи установят. А во-вторых, пусть вам не покажется странным мое предположение: даже если все рассказанное правда и была действительно операция, то ведь операция-то, простите, была все-таки по делу? Так вот, не игра ли это? Тонкая и точно рассчитанная игра? Мы же его, как уже пострадавшего, казнить не станем, у меня, например, просто рука не повернется… Не могли ли и они продумать такой вариант?

— Задачка… — вздохнул Дзукаев. — Ну что ж, давайте сложим наши предположения. Махотка пусть повторит рассказ. Тарантаева посадим в соседней комнате, и ты, Виктор, не своди с него глаз. А тебе, Сандро, дорогой, такое задание… — Дзукаев посмотрел на часы. — А, черт возьми! Время! Про время совсем забыли! Ночь ведь на дворе!.. Тогда так: задание до утра отменяется, а сейчас допрос продолжаем. Допрос среди ночи будет для Тарантаева очень неприятным. Всякое, понимаешь, полезет в голову. А ты, Виктор, зорко наблюдай. Махотку сразу после допроса — к врачам, и чтоб к утру мы имели о нем полную картину…

12

Ночью Тарантаев не спал. Он чувствовал, что затягивать время становится все труднее. Его обложили, как волка, со всех сторон. Дальше отмалчиваться бесполезно, да и опасно. Как ни крути, с рацией получается хреново, хоть доказательств, что он сам вел передачи, у них, похоже, пока нет. Ну, взят с оружием, стрелял в офицера. Но ведь с испугу. Ночь была. Может пройти. Опознан целой улицей. Многие, оказывается, видели, как он с немцами за девкой той приезжал, связной партизанской. Не удержался тогда, дурак, самому отличиться захотелось. А все эта чертова бабка. Жаль, не обращал тогда внимания на нее и сопляка, — были бы они сейчас тут!.. Еще одна мысль стала теперь беспокоить: чего эти-то тянут с ним, чего добиваются? Насчет девки отговорка имеется: немцы силком заставили. А его, Гришкиной, личной вины в ее гибели никакой нет. За такое к стенке не ставят. Ну, срок светит — все не вышка… Что еще? Труп этот? Но тут сержантик просчитался. Не так прост он, Гришка-то, чтоб завязать на себе петлю. Правда, слышал он, что вроде есть какой-то способ: если достать из трупа пулю и чего-то там поварганить, можно узнать, из какого ствола она вылетела. Но кто сейчас будет этим заниматься?.. А кавказец все тянет, все переспрашивает по сто раз одно и то же, ловит его, Гришку. Нет, ничего не выйдет у них. Главное нынче — выжить… Конечно, законы военного времени суровы, но ведь раз следователи тянут, выходит, нет у них ничего. Нет. Главное, чтоб не вышка. А в тюрьме жить можно…

В двери лязгнул ключ. Тарантаев посмотрел на конвоира: цыпленок. Шею одним пальцем перешибить можно. Кабы не автомат. Ишь как он им играет-поигрывает. Сам, поди, боится. Ладно, и это дело надо обдумать, решил про себя Тарантаев и, повинуясь движению ствола автомата, поднялся с пола.

— Иди давай! — по-петушиному приказал конвоир. — Руки за спину!

Тарантаев покорно сцепил пальцы за спиной и, косо глядя на конвоира, пошел из кладовки. Длинный узкий коридор, лестница, снова коридор. Гришка шел медленно. Понял, что это, наверно, новый допрос. Если б чего окончательно решили, одного бы за ним не прислали. Прикинул: окно возле лестницы. Низко. Если с ходу вышибить, можно уйти. Но — автомат сзади. Полоснет — пополам пе­репилит. Нет, подождать маленько надо. Ладно, видно будет…

Его ввели в небольшую комнату, рядом с той, где все время допрашивали. Велели сесть. Он сел, поджав под стул босые ступни. Прислушался. Там, за закрытой дверью, шел разговор. Второй следователь, тот, который обыскивал и потом вел протокол, подошел к двери, прислушался и обернулся к Тарантаеву.

— Вы будете сидеть здесь и слушать допрос одного очень вам, Тарантаев, интересного человека. Сидеть молча и не перебивать. А потом будет видно, может, мы устроим вам с ним очную ставку.

Открыв дверь в другую комнату, следователь уселся за столом напротив Гришки. У двери в коридор после его кивка сел на стул этот цыпленок-автоматчик.

— Продолжим нашу беседу, — услышал Тарантаев гортанный голос кавказца. — Итак, попрошу еще раз о вашем задании.

Гришка поднял глаза на сидящего напротив. Вспомнил: Дубинский его фамилия. Называл этот кавказец. Крепко ему тогда, наверно, влетело за сапоги-то. Ишь как уставился… “Ничего, многого вы от меня не добьетесь…”

— Задание это было у меня первое, — произнес незнакомый хрипловатый голос в соседней комнате. — Не знаю, может, просто проверяли. Курт приказал доставить рацию и батарейки сюда, в этот город. Адрес такой: Красноармейская, девять. Обратиться к хозяйке дома: “Не сдается ли комната?” Она должна ответить: “Сдается, но без кухни”. Вот пока и все. Если она скажет после этого, что ей нужен радист, то я должен вступить в ее подчинение. Она сама укажет, где мне жить. Ну, где прятаться. Если же радист ей не нужен, она просто передаст сведения, которые я обязан взять с собой и вернуться в Смоленск. Переходить линию фронта велено в районе Борска. Если надо, покажу по карте.

— Да, но это позже, — сказал кавказец. — А как зовут женщину, вы знаете?

— Нет. Только пароль. Она блондинка. Красивая такая женщина.

— Значит, Анну Ивановну Баринову вы в лицо или по фотографии не знаете?

— Почему? Курт мне перед полетом показал ее фото. Действительно, красивая баба. Это чтоб я не спутал, на всякий случай.

Тарантаев вздрогнул и увидел нацеленный в упор взгляд Дубинского. Спохватившись, опустил голову. То, что он услыхал сейчас, потрясло его. “Вот же гад, все выложил! И откуда он свалился на голову?..”

— Так, а что же дальше? Возвращаетесь вы в Смоленск и что потом?

— Потом? В Смоленске я должен был подойти к любому немецкому офицеру, предъявить свой документ, вот тот, что у вас на столе, и потребовать немедленно доставить меня к майору Карлу Бергеру из комендатуры. Дальнейшие указания буду получать только от него самого.

— Ну, что ж, — удовлетворенно сказал кавказец, — все правильно. Вот только с Бариновой небольшая накладка. Нет ее дома. Мы там произвели обыск и нашли очень важные улики. Но самой ее нет. Однако не уйдет далеко. Дома ее ждет засада, а в городе отыщем быстро. Она, по нашим данным, в местном сельпо работала, значит, и найти ее будет не трудно.

Тарантаев почувствовал, как спина его стала мокрой. Он подобрался, съежился, боясь поднять глаза на Дубинского, острый взгляд которого сейчас ощущал всей кожей, всем своим существом. “Конец, — билась мысль. — Они все уже знают… А нашли наверняка мои шмотки под печкой… если только Аня их не успела выкинуть… Труба!”

За спиной его заерзал на стуле автоматчик. Этот скрип вернул Тарантаева к реальности.

“Нет, но Анька… Анька-то какова! Ушла! Ведь уговаривал ее, молил: давай убежим, спрячемся, пока не поздно. Отказалась… А теперь, значит, сама бросила меня!.. И шмотки не выкинула… Это уже такая улика, от которой не отвертишься. Был я, значит, в ту ночь у нее дома… Вот где покойничек-патрульный всплывет!..”

— Ну, хорошо, — снова заговорил кавказец, — а теперь расскажите, пожалуйста, еще раз и, если мож: но, более подробно о своей болезни и как этот ваш рыжий Курт готовил вам операцию на легкое…

Слушая рассказ связника, Тарантаев чувствовал, что его кидает то в жар, то в холод. Ну, что Бергер — дерьмо, это Тарантаев и раньше видел. Но Курт-то — вот уж изувер! Знал ведь его Гришка. И до войны навещал тот Анну, и потом несколько раз приезжал. Они с Бергером одного поля ягоды, но Курт, конечно, поважнее шишка, Бергер его побаивался, картинки свои дарил. А когда тот к Анне подкатывался, аж зеленел весь от злости, но помалкивал. Тарантаев как чувствовал, добром дело не кончится, хотел его в тот, еще довоенный приезд, задушить, да Анна запретила, сказала: приятель первого мужа. Знать бы, какой он приятель, духу бы от него не осталось. Это его, Курта, идея была — сделать из Гришки агента, забрать его в школу, но Анна тогда защитила, отстояла его, а то ходил бы и он, Гришка, с выдранными ребрами. Бандиты они, что Карл, что Курт…

Себя к этим мерзавцам Тарантаев не причислял. Он что? Он лицо подневольное. Влип однажды, вот теперь до смерти и повязан с этой сволочью. Он считал, что грехов за ним все-таки немного, Анна выручала, не давала увязнуть по уши. Ну, партизанскую связную выследил. Но если бы не ушел тогда Антон, вполне возможно, что ее и не тронули бы. Пускай бы шлялась себе в лес и обратно, глядишь, где-нибудь на пулю и нарвалась. С Антоном получилось совсем скверно, в руках был, а ушел. И двух немцев убрать успел. Как Гришка сам уцелел — не помнит. Дубовый стол спас, загородил от осколков гранаты Пришлось снова бежать к Анне: защити от Бергера. Защитила. Все на своих же и свалили: вылезли, мол, раньше времени, вот и получили, да еще и операцию сорвали…

Но прямых свидетелей того дела никого не осталось. Был бы жив Антон, тогда само собой — каюк. Но его же нет. Поймали. Узнал его однажды Гришка. Глубокой осенью, уж по снегу, столкнулся в городе чуть не носом к носу. Счастье, что успел отвернуть с дороги. Примчался к Анне, только и крикнул задушенно: “Здесь он!” С час отдышаться не мог, так бежал. А она сразу к Бергеру, и взяли Антона. Надо ж было случиться такому везению!..

Тарантаев в тот раз напомнил Бергеру, что ему вроде бы положена награда, обещанная немцами за поимку партизанского командира. Но Бергер как-то странно посмотрел на Анну и только хмыкнул. А Гришку вместо награды упекли на три месяца в школу Курта изучать радиодело. Но тут, конечно, сам виноват, видно, не простили ему первую промашку с Антоном. Ему бы не высовываться, не лезть на рожон, смолчать… Черт с ними, с деньгами. Все равно ведь не дали, а деньги большие, наверное, себе, гады, присвоили. Сейчас Гришка даже рад был этой несправедливости — никаких следов не осталось. Немцы ведь народ такой: наградят и обязательно раззвонят на весь белый свет. А теперь, выходит, только двое и знали о его доносе — Бергер и Анна.

Не должен был Тарантаев прощать Анне ее измены, ее ночевок у Бергера, а прощал, потому что любил сильно, хоть и понимал: не для него такой пирог. Дали откусить, и скажи спасибо, отойди в сторонку. Но как же отойти, если его наизнанку выворачивало от ненависти, когда видел, как прихорашивается она вечерами, перед визитом к Бергеру? Схватить бы ее в охапку да уволочить на край света, где нет никаких Бергеров, никаких Куртов… И понимал: все напрасно — немка к немцу законно тянется. Не нужен ей Гришка, так разве, для забавы, минутной услады, побаловаться. Что он ей? Детдомовец, тварь паршивая. Подают милостыню, и за то будь благодарен.

Но сама-то какова! Ничего не сказала, наоборот, запретила уходить, а оказывается, уже приготовилась бросить, продать своего Гришку. Как Бергеру продала. А до того — Курту рыжему, шпионом сделала, бояться людей научила. Знал Григорий, на кого работал и от кого деньги имел, все прекрасно знал. И вот теперь пришла пора рассчитываться… Но если Анна смогла поступить с ним как последняя шлюха, почему же он должен молчать про нее? Почему? Его — на вышку, а она — снова в кровать к Бергеру? Нет, не пройдет у нее такой номер!.. Самое время сейчас начать раскалываться, пока они главного не раскопали да на шею не повесили… И, главное, чистосердечно. Они уважают, когда чистосердечно.

13

Анализируя результаты ночной работы, Дзукаев мог наконец сказать себе, что он почти доволен. Почти. Реакция Тарантаева, как они и ожидали, оказалась бурной. То Аи он устал, то ли действительно испугался, осознав всю безнадежность своего положения. Он будто в полуобмороке слушал, какое задание получил связник, адрес, пароль… Его даже пот прошиб от сообщения Дзукаева об Анне Ивановне Бариновой, которая вот уже несколько дней отсутствовала по указанному адресу и в доме которой произведен тщательный обыск, давший важные для следствия улики, и оставлена засада. Но когда арестованный парашютист повторил свой рассказ об операции без наркоза, о рыжем Курте, наживляя его новыми деталями, Тарантаев, по свидетельству Дубинского, был, видимо, окончательно добит. Физиономия его выражала полную растерянность и страх. И вообще вид у него был, как у загнанного зверя. Понял наконец, что кончилась для него игра, и от страха за свою шкуру вылезло естество.

Едва закончили допрос Махотки и увели его из комнаты, Тарантаев заявил, что готов немедленно дать свои показания, если ему пообещают сохранить жизнь. Дзукаев твердо ответил, что этот вопрос решают не они, а трибунал, где, возможно, могут быть учтены чистосердечные признания арестованного. Тогда Тарантаев, словно спохватившись, попросил отложить допрос до утра, чтобы сосредоточиться и собраться с мыслями. Он так и сказал, чем немало удивил следователей, составивших себе совершенно определенное представление об умственных способностях Тарантаева.

Решили позволить ему в последний раз подумать, о чем также прямо и заявили, чтобы у арестованного не возникло и мысли о какой-то слабости позиции следствия, благо до утра времени оставалось не так уж и много.

Тарантаева отправили в кладовку и стали ждать сообщения из госпиталя. Вскоре позвонил начальник госпиталя и подтвердил, что у гражданина, доставленного для экспертизы, была действительно произведена операция на правой стороне груди с удалением нескольких ребер. Для более детального обследования нет соответствующей аппаратуры. Операция произведена недавно, месяца четыре назад, и пациент слишком рано выписан из больницы, ему следовало бы пробыть там еще не менее двух месяцев. Начальник госпиталя был опытным и авторитетным хирургом, и его свидетельства было вполне достаточно…

И снова сели за стол контрразведчики, чтобы обсудить “коллективным умом” итоги сумасшедшего дня. Времени на завершение дела оставалось в обрез, где искать эту Баринову, неизвестно, а рассчитывать еще на какую-либо счастливую случайность не приходилось. И все-таки у Ивана Исмайловича Дзукаева не проходило ощущение, что они бродят уже где-то совсем рядом, и стоит еще чуть-чуть поднапрячься, подтолкнуть колесо фортуны — и дело раскроется, покатится, загремит, как лавина в горах. Но как это сделать, как напрячься, когда силы и так на пределе, вернее, на фенамине. Следователи глотали таблетки, прогоняя сон, взбадривая себя, но отупляющая одурь быстро накапливалась, готовясь каждый миг отключить утомленный мозг…

Занялись протоколами допроса, документом связника Он, как и у Тарантаева, был отпечатан на пишущей машинке, а в правом верхнем углу стояли те же самые, написанные тушью, буквы “КБ”.

Дзукаев знал, что для обратного перехода линии фронта немцы снабжали свою агентуру паролем, обозначавшим, как правило, имя и фамилию начальника разведоргана или наименование этого самого органа. Значит, буквы “КБ” могут обозначать, скорее всего, инициалы Карла Бергера? Ведь к нему же должен был возвратиться связник.

Был такой в городе во время оккупации. Дзукаев имел о нем некоторые сведения: исполнял должность заместителя коменданта, личного участия в казнях мирного населения не принимал, хотя наверняка был к ним причастен. Возможно, комендатура была лишь крышей другой, основной его деятельности. Работал в “белых перчатках”, грязное же дело выполняли за него другие, вроде того же Тарантаева…

Теперь уже Дзукаев начал жалеть, что поспешил с обыском в доме Бариновой. Она, конечно, больше туда не вернется. Из связника, видимо, тоже никакой практической пользы больше извлечь не удастся. А то, что сам явился с повинной, трибунал, наверно, учтет… Волка теперь, что называется, зафлажили, но самого зверя в окладе не оказалось. Похоже, что и время упущено, и неизвестно, каков это зверь. От словесного портрета — высокого роста красивая блондинка — польза невелика. А если она перекрасится или парик наденет?

Но явно выстраивалась еще одна цепочка: Тарантаев- связник -Баринова, а завершал ее Бергер. И значит, речь теперь может идти не просто о фашистских пособниках, а целой шпионской сети. И свила себе гнездо эта публика, во всяком случае, двое уж точно — Тарантаев и Баринова, — в местном сельпо. И, вероятно, не сегодня. Если соседи утверждают, что дом свой Баринова купила еще до войны, то, значит, и связи ее надо искать в том же прошлом. Глубоко копать. Опять же это сельпо. С одной стороны, — контора вроде бы незначительная, действовала главным образом в сельской местности. Но если подумать? Совсем другая картина вырисовывается. Дислокация воинских частей, склады, партийный актив области. Вот на что могла быть нацелена агентура Карла Бергера. Смоленская и Брянская области, можно считать, были приграничные, если иметь в виду, конечно, старую границу, рассуждал Дзукаев. А кто как не сельпо имеет великолепные возможности для обширных знакомств и, следовательно, для сбора самой различной информации? И не подобным ли путем немцы в первые же дни оккупации получили все необходимые сведения о партийных и советских работниках в районе и области? Откуда же тогда все эти непонятные провалы, эта “железная метла”?

Если в местных органах не найдется следов Бариновой, придется идти дальше. Смоленск и Брянск, где могла она жить раньше, находились еще в руках фашистов, хотя освобождение этих городов было уже не за горами. Но ведь и там могли обнаружиться следы пресловутой Бариновой, обрусевшей немки, если верить соседям ее. Вот так. Стоило появиться новому лицу — и сразу новые проблемы. Кто она, эта Баринова? Откуда взялась? Чем занималась? Каковы ее возможные связи с германской разведкой? Чем занималась во время оккупации?.. Сплошные вопросы без от­ветов.

— Ну, что, друзья, — подвел наконец итог долгим размышлениям Дзукаев, — будем готовить запрос в центральный аппарат? — Он взглянул на явно бодрящихся Рогова и Дубинского и подумал, что “коллективному уму” сегодня, нет, уже вчера, досталось сверх всякой меры и их наигранная бодрость может обернуться против них же самих. Времени до утра, до нового суматошного дня оставалось немного, и майор неожиданно для себя приказал им отправляться спать. Следователи собрались было возразить, но усталость взяла свое, и они, коротко попрощавшись, вышли, в душе благодаря своего начальника.

Дзукаев остался один. Он подошел к разбитому окну, через прутья решетки стал разглядывать постепенно светлеющий училищный двор. Сделал несколько резких приседаний, с силой разводя и сводя руки, и почувствовал льющуюся с улицы прохладу, разгоняющую прокуренную душную атмосферу комнаты. Потом он выключил тусклую, помаргивающую под потолком лампочку и пристроился на подоконнике.

Значит, утром пойдет в Москву, в Центр, срочная депеша. Там товарищи поднимут архивы, возможно, дадут задания в оккупированные гитлеровцами Брянск и Смоленск, н неизвестные Дзукаеву люди пойдут по следам Анны Ивановны Бариновой, или как там зовут ее на самом деле, пойдут, рискуя жизнью, может быть, даже на смерть” тем более обидную, когда до освобождения остаются считанные дни. И все ради чего? Ради чего…

Ради того, чтобы фашистская погань была с корнем вырвана из нашей земли. Чтобы, уходя дальше с войсками на запад, могли быть уверенными и майор Дзукаев, и его товарищи, и остающиеся в городе секретарь Завгородний, и старый Червинский, и Коля Савелов с бабушкой, что к прошлому возврата нет, что окончательно разминированы не только их жилища, но и души. И ради этого действительно стоит глотать таблетки фенамина, ломать сейчас голову и посылать неизвестных отважных людей в самое пекло…

Дзукаев и сам не заметил, как начался новый день. Просто увидел, что почти без всякого напряжения различает округлый, каллиграфический почерк Дубинского, а затем стремительный, сильно клонящийся вправо — Рогова, заканчивавшего протокол. Он придвинул чистую стопку бумаги.

Теперь с утра Рогов займется архивами милиции и сельпо, если таковые тут сохранились. Сам он с Дубинским — допросом Тарантаева. Бурко уже, видимо, в Москве, и сведения от него могут поступить в течение дня. Пол­ковник должен появиться к шести утра, и Дзукаев стал готовиться к докладу. Отдел сегодня перебирается в Борек, и другая возможность обстоятельно поговорить с началь­ством скоро не представится. По мнению майора, только теперь, кажется, начали сходиться концы с концами..

Полковника чрезвычайно заинтересовали результаты допроса парашютиста. А когда в ходе рассказа появился рыжий Курт, Алексей Владимирович как-то неожиданно присвистнул и, жестом остановив майора, взял в руки протокол и несколько раз перечитал то место, где речь шла о руководителе шпионской школы в Прибалтике. Потом он попросил продолжать доклад, а сам, внимательно слушая, о чем-то задумался. Взгляд его сделался несколько рассеянным и отстраненным. Дзукаев не сомневался, что пол­ковник тщательно перерабатывает поступающую от него информацию, ничего не пропускает, ни одной стоящей детали. И вместе с тем голова его занята решением иной, весьма важной для него задачи. Федоров машинально подвинул к себе чистый лист бумаги и начал расчерчивать его параллельными и перпендикулярными стрелками. Похоже, решение где-то близко, отметил про себя Дзукаев, искоса наблюдая за насупленным лицом полковника, его сдвинутыми лохматыми бровями. Наконец Алексей Владимирович решительно бросил карандаш и испытующе, с легкой добродушной хитрецой взглянул на майора.

— Ну, Иван Исмайлович, теперь ты послушай. Первого мая сорокового года был я на Красной площади. Стоял среди гостей, неподалеку от помощника германского военного атташе. Его звали, кажется, Генрих Рихтер, или Риттер, сейчас не помню. А рядом с ним находился голубоглазый, рыжий крепыш. Невысокого роста, в отличном спортивном костюме, в крупную такую клетку. Так вот этого второго деятеля из посольства звали Курт Брандвайлер. Если не ошибаюсь, — а это нетрудно проверить в Москве, — он являлся экономическим советником, давно работал в посольстве и до тридцать девятого года много ездил по нашей стране, в пределах дозволенного, разумеется. Никакой экономикой он не занимался, это, видимо, была его крыша, а сам он кадровый разведчик из ведомства господина Кана-риса. Ездил много, но в своих путешествиях ни в чем, насколько помню, предосудительном замечен не был. Значит, умел работать. Всего я о нем знать не могу, да и времени уже прошло порядочно. Одним словом, на Баринову ты запрос приготовил? Включи туда и Курта Брандвайлера. Да… Задали мы работку нашим, в Центре… Понимаешь, если он перед войной бывал в Брянске или Смоленске, где, по твоим предположениям, проживала и эта барышня, не исключено, что не Карл Бергер, а именно Курт Бранд­вайлер и является тем самым “КБ”, которого мы ищем. Тогда Баринова, вполне возможно, окажется его агентом. Замечаешь, куда концы уходят? Из Тарантаева и этого парашютиста надо сейчас выжать максимум информации.

Дзукаев с завистью смотрел на полковника. Он вспом­нил себя, еще студента Всесоюзной правовой академии, который тогда, в конце тридцатых годов, и не помышлял, что придется работать в органах государственной безопасности. Это случилось позже. С началом войны академию расформировали, а часть студентов зачислили на работу в Центральный аппарат. Принят был и Дзукаев. Но уже в августе он настоял на отправке на фронт. И вот так по сей день, без перерыва и отдыха, круглые сутки. Конечно, он не moi помнить или знать того, что видел и знал пол­ковник. Дзукаев понимал это и все равно огорчался и завидовал обширности знаний и памяти Алексея Владимировича.

— Я сегодня уезжаю, Иван Исмайлович, — вдруг совсем по-отечески заговорил Федоров. — Когда вернется Бурко, сразу пусть едет в Борек. Думаю, он тебе здесь больше не понадобится, втроем справитесь. Оставляю тебе Дубинского и Рогова, сам говоришь — асы. Вот давай-ка и завершай это дело. Особое внимание обрати на следующее. Сведения о шпионском заведении в Вируском уезде нам могут быть крайне важны. У абвера не так уж много подобных школ, и готовит это ведомство своих агентов, судя по программе нашего парашютиста, весьма тщательно. Но сие, сам должен понимать, уже не в нашей с тобой компетенции. Поэтому никаких сведений о Махотке нигде не должно просочиться. Я почти уверен, что на этом дело не кончится… Сколько осталось у тебя времени? Еще два дня? Ну-у, уйма времени!

— Товарищ полковник! — взмолился Дзукаев. — У нас же с этой Бариновой никакой ясности.

— Но я же сказал, что у тебя масса времени. Должен справиться. И помощники лихие, нечего жаловаться. Да я просто уверен в тебе! В чем дело?.. — Полковник помол­чал. — А знаешь, что я тебе посоветую? Попробуй поступить так. Ты Тарантаева сегодня не трогай, пусть помучается, перегорит. Дождись известий от Бурко, тогда и вылей все это Тарантаеву на голову, прижми его к стенке. С таким мерзавцем иначе нельзя. Бить только неопровержимым фактом, наповал. Кстати, по поводу фактов. Мне сообщили, что райкомовские ребята, — там фамилия секретаря Завгородний? Я не путаю? Так вот нашли они какие-то старые свои архивы. Ты Дубинского пошли, он мастак по части всяких бумажек, пусть пороется, хотя у меня лично на это надежды мало. Но кто знает? А вдруг, как говорится… Рогову приказываю: пусть весь город перероет, а Баринову найдет. Я тут, правда, немного предвосхитил события, но чтобы вы потом не метались без толку в поисках Прохорова, заготовил и подписал у него ордер на арест этой вашей дамы. Вот, возьми. И еще два слова, Иван Исмайлович. Я знаю, когда говоришь с отпетым негодяем, фашистским шпионом, предателем Родины, рука сама тянется подписать ему высшую меру. Но это не наша с тобой прерогатива. Для этого есть высшая инстанция — суд на­рода. И мы не имеем права переступить через черту доверенного нам страной, не имеем права нарушить наши советские законы. Какая бы страшная война ни шла и как бы ни кровоточило сердце при виде мерзавца, мы обязаны об этом помнить. Поэтому повторяю и буду повторять: вина каждого должна быть нами доказана полностью. Извини, если тебе мои слова кажутся высокопарными. Иначе нам нельзя. Вот все, что я хотел сказать тебе на прощанье. Займись парашютистом. Я еще до отъезда успею поговорить кое с кем из соседей и сообщу тебе об окончательном решении по этому поводу.


Час спустя после разговора с полковником, когда Дзукаев отправил следователей на новый поиск, а сам приказал привести на допрос Махотку, в комнату вошел молодой сравнительно человек в гражданской одежде, с хитрой лисьей физиономией и гладко зачесанными на пробор светлыми волосами. Он коротко, не протягивая руки, поздоровался, назвался Сергеем, после чего показал Дзукаеву свое удостоверение. Майор внимательно просмотрел его и вернул владельцу. А лейтенант госбезопасности Сергей Петрович Сальников спокойно сел на стул и, встретив непонимающий взгляд майора, удивился и сам.

— Разве вам Алексей Владимирович ничего не ска­зал? — он небрежно закинул ногу на ногу.

Дзукаев неопределенно пожал плечами. Но тут же раздался зуммер телефона. Майор снял трубку и услышал голос Федорова.

— Иван Исмайлович, мы договорились, что к тебе зайдет Сергей, наш сосед, понял? Пусть поприсутствует. Делай, как мы условились, а он пускай послушает, помоги ему. Еще раз желаю тебе успеха. До встречи.

Дзукаев положил трубку и кивнул Сальникову. “Соседями” Федоров называл разведчиков.

— Звонил. Ну, так что, начнем? Что вас интересует?

— Если позволите, я послушаю. Мешать не буду. Только одна просьба: пусть он поподробнее расскажет о Курте, о школе, о местности, о системе преподавания и тренировках, словом, обо всем, что связано с Брандвайлером. — И вам он нужен?

— А как же?..

— Понял. Сейчас его приведут.

…Допрос Махотки затянулся. Сперва Сальников только слушал, помечая что-то в своем блокноте. Потом, с разрешения Дзукаева, задал один вопрос, другой, и вскоре майор заметил, что инициатива допроса полностью перешла к Сальникову.

Все, что рассказывал парашютист, Дзукаев, в общем, уже знал. Детали, за которые цеплялся Сальников, майора интересовали мало. А Сальников все спрашивал и переспрашивал, уточнял, ловко ставя, в сущности, одни и те же вопросы, но произнося их с разными интонациями и формулируя по-разному. Майор даже подивился мастерству Сергея, видя, как из ответов Махотки складывается несколько иная, более глубокая картина деятельности Курта Брандвайлера и его школы по подготовке агентуры. Эмоции, которые преобладали в первом допросе парашютиста, теперь как бы сошли на нет, и осталась голая фактура. Дзукаев тщательно вел протокол, но мысли его были далеко.

Майор чувствовал, что зря теряет время. Не здесь ему надо было находиться, а заниматься поиском Бариновой. Дубинский с утра в райкоме. Пока молчит, значит, ничего стоящего не нашел. Рогов рыщет по городу в поисках свидетелей, которые могли бы дать сведения о сотрудниках сельпо. От него тоже никаких известий. И наконец, Бурко, будь он неладен! Совсем, наверно, с ума он там, в Москве, сошел? Неужели не понимает, что здесь каждая минута дорога? Молчит. А время идет… Время уходит.

А ведь прав оказался полковник, неожиданно подумал Дзукаев. Перспективен Махотка. После ночного допроса майору казалось, что из парашютиста они выжали практически все, что могли. И дальнейшая его судьба представлялась совершенно ясной: суд, тюрьма. Отсидит, вый­дет. В армию его, конечно, больше не призовут, после такой-то операции. Это понятно. Однако вон как лихо раскручивает Махотку Сальников, “сосед”. Видно, всерьез взялся он за шпионскую школу в Эстонии. И Махотка старается вовсю: и про своих “учителей”, и про “курсантов” — все выкладывает. А ведь не исключено, что может возникнуть определенная игра с этим шпионским гнездом. Недаром же Федоров приказал нигде не афишировать Малотку. Да, не исключено… И кто-нибудь из этих ребят — “соседей” пойдет в оккупированную Эстонию, в Вируский уезд с очень серьезным заданием. Или сам Сальников и отправится. И поэтому он сейчас, дома, должен знать все, и даже больше, чем все…

“Что он за человек? — размышлял Дзукаев. Внешность ведь ничего не говорит о разведчике. Наоборот, чем незаметнее, непритязательнее вид его, тем лучше для дела. Похож на официанта, вот на кого. Наверно, может быть этаким угодливым, вертлявым. Сам-то худощавый, по сила чувствуется, жилистый, крепкий, настоящий джигит. Умный — несомненно. Да… И то, что для нас, для следствия, важные или менее значительные детали, факты, на которых мы построим обвинение, для Сальникова — жизнь. И не только возможность выжить, но и до конца выполнить задание. Есть разница…”

Майор не понимал, почему он так устал, хотя только середина дня. Потом вспомнил, что ночь была бессонной. Она началась… А когда она началась? И какая по счету ночь? Засада, потом взяли Тарантаева, потом поспал два часа на диване у полковника и — начались допросы, Саша взял парашютиста, Виктор нашел тряпки Тарантаева, возникла Баринова — вон сколько событий! А какой сегодня день? Вторник или среда? Конечно, среда. Пятница — последний срок, и осталось два дня… Только два дня. Где же Бурко?..

14

Вторая ночь прошла для Анны спокойно. За весь прошедший день Прасковья Васильевна лишь дважды подходила к ней: принесла противную жидкую кашу на завтрак и миску мясного бульона на обед. И все болтала, болтала без умолку о начальнике госпиталя Алексее Дмитриевиче, и какой он добрый, и какой заботливый, и какой строгий — просто ужас. Когда же вечером принесла чай с куском хлеба и ложкой сахарного песка в бумажном кулечке, Анна закрыла глаза и сделала вид, что спит. И старуха, потоптавшись, оставила ужин на табуретке возле койки и ушла. Анна не желала никаких расспросов, боялась, что бывшая уборщица станет интересоваться ее жизнью во время оккупации, но, главное, ее страшило, что глаза могут выдать: так она ненавидела эту проклятую старуху. Только одна она сейчас связывала Анну с довоенным прошлым, со всем тем, о чем следовало немедленно забыть и постараться вычеркнуть из памяти других. Анна должна была исчезнуть, раствориться, забиться в такую конуру, чтоб никто никогда не отыскал… “Как собака”… Умом понимала, что если Гришку убили или если он ушел, то ей ничто не грозит. Понимала, но интуитивно чувствовала, что угроза уже нависла над ней. А она верила своей интуиции.

Вчера днем, в сопровождении Прасковьи Васильевны, пришел этот хваленый Алексей Дмитриевич, лысый, с лохматыми черными бровями. Он долго осматривал Анну, прослушивал ее, задирал веки и пристально смотрел в зрачки. Молоденькая медсестра после сменила ей повязку на голове Анна постаралась изобразить сильную слабость, сказала о постоянном головокружении, тошноте. Врач качал головой, поглаживая лысину ладонью, хмурил брови и в конце концов сказал, что у нее скорее всего не воспаление легких, как он предположил вначале, а просто сильная простуда плюс нервное истощение и небольшое сотрясение, вызванное травмой черепа. Во всяком случае, лежать не меньше недели, полный покой и никаких волнений. Прасковья Васильевна, влюбленно глядя на врача, кивал без остановки, поддакивала каждому слову и вообще вела себя так, будто речь шла о ее родной дочери. Боже, как Анна проклинала ее в этот момент!..

Но вот прошла вторая ночь, и Анна успокоилась. Раз считают ее тяжело больной, решила она, пусть так для всех и будет. И теперь она словно заново обретала себя, набиралась сил и чувствовала, что скоро, очень скоро наступит момент, когда она сможет, не привлекая к себе внимания, тихо подняться с кровати и так же тихо исчезнуть навсегда от всех этих заботливых, настырных глаз.

Ночью Анне снилось маленькое круглое озерцо, вырытое посреди большой зеленой лужайки. Плавали лебедь с лебедкой, из ближней рощи вышла лань и терлась замшевой мордочкой о ладошку Анны, выпрашивая хлеба. Сон был настолько ясным, что, проснувшись, Анна сразу вспомнила его и узнала. Это было в детстве. Были отец, мама. Был Петр, такой огромный, с красивыми пшеничными усами. Он шутя подбрасывал ее на руках, словно на качелях, и ей хотелось прижаться к его богатырской груди, обвивать руками его бронзовую шею.

Петр был военнопленным. Отец взял его к себе из лагеря в работники, потому что был он очень сильным и выносливым и к тому же не простым солдатом, а офицером. Отец говорил, что после жестокой многодневной битвы под Танненбаумом — это далеко на севере, в Восточной Пруссии, — доблестная германская армия окружила горсточку израненных и контуженных, однако не бросивших оружия русских офицеров и принудила их сдаться И даже сам генерал отдал храбрецам честь и велел стрелять в ознаменование их подвига из пушек. Вот какого пленного привез отец. Петр усердно работал на своего хозяина, спал на чердаке коровника, где складывали сено. Это было в пятнадцатом году, и Анне тогда исполнилось четырнадцать лет, совсем еще девчонка.

Она росла своенравной, но не капризной девушкой, охотно занималась домашними работами, доила десяток пышнотелых коров, ухаживала за птицей, и все — легко, со смехом, с веселой шуткой. Она хорошо училась, красиво пела, умела даже рисовать, любила читать толстые романы о приключениях средневековых рыцарей, которые совершали свои подвиги неподалеку от их фольварка, в этих же саксонских землях. Анна и сама не заметила, как выросла, похорошела, нередко засматривалась теперь на Петра Баринова, но глазами уже не той наивной девочки, сравнивающей его руки с качелями, а вполне определенно, с ясным и твердым убеждением, что это ее мужчина, что он ей нужен. В семнадцать лет Анна стала уже вполне взрослой, оформившейся женщиной, и вызывала весьма недвусмысленные намеки соседей, некоторые из которых были совсем не прочь ввести ее законной супругой в свои хозяйства. Но у нее не вызывали никакого почтения сытые и довольные бауэры, их тучные коровы и копченые окорока Ее тянуло к пленному поручику Петру Баринову, могучему, как крепостная стена, сложенная из диких ледниковых валу­нов. Навязчивый интерес Анны, разумеется, не мог оставить равнодушным и работника, хотя ей казалось порой, что он по-прежнему относится к ней как к девчонке, пусть и довольно рослой для своих лет. Нет, Анна не была неопытной девочкой, в чем ей однажды удалось убедить Петра. С тех пор их встречи стали постоянными. Обычно Анна прибегала к нему во второй половине ночи, чтобы с первыми лучами солнца спрыгнуть с сеновала прямо в коровник и приняться за дойку. Так продолжалось более полугода.

…Ах, как коротка была майская ночь, она показалась Анне промелькнувшим упоительным мигом. Уже солнце высунуло из-за дальней рощи свой огненный край и скворец замяукал, передразнивая кошек, а они все никак не могли оторваться друг от друга. Анна не слышала, как вышел из дому отец, позвал ее, думая, что она, как обычно, уже в коровнике. Но коровы протяжно мычали вожидании утренней дойки, и значит, дочери там не было. Конечно, это слабоумный Ганс — скотник, что всегда исподтишка подглядывал за Анной, будто охотник за дичью, показал отцу, где может находиться в такое раннее утро его дочь.

С озорным смехом и легкой печалью вспоминала впоследствии Анна события этого восхитительного утра, ясно представляя себе, как, недовольно ворча под нос, медленно поднимался грузный отец по приставной лестнице на сеновал и вдруг увидел в полумраке заваленного сеном чердака вздернутые босые пятки дочери. Она помнила, как, подхватив юбки, удирала от разъяренного отца и пряталась от его гнева под кроватью у матери. Но дело было сделано, и следовало любыми средствами сохранить хотя бы остатки чести дочери, чести семьи.

Гнев отца обрушился на пленного, и он объявил о немедленной отправке мерзавца обратно в лагерь. Лагерь — это было для Анны очень страшно. Она помнила, каким привез отец работника. Это было обросшее, словно медведь, оборванное и грязное страшилище, к тому же неимоверно голодное. На первых порах он попросту поражал соседей и других работников, приходивших на него смотреть, своей угрюмостью и прожорливостью. Только со временем Петр обрел человеческий вид и оказался вполне нормальным мужчиной. Все вроде бы ушло в прошлое, но любое напоминание о лагере снова рисовало Анне портрет чудовища, сошедшего со страниц ужасных книжек о Франкенштейне.

Как ни странно, страсть Анны к военнопленному не вызывала протеста у матери. Поздно вечером, когда отец вышел во двор, чтобы выкурить перед сном свою обычную трубочку, Анна по детской привычке забралась к матери под пышную перину и, обнимая ее костлявые высохшие плечи, зашептала:

— Мамочка, ну что я могу теперь поделать? Он мне так нравится, этот наш Петр.

— Жаль, дочка, — также шепотом ответила ей фрау Марта, рано состарившаяся в домашних трудах, — жаль, что так получилось. Мы с отцом очень хотели выдать тебя замуж за герра Мюллера или герра Либиха. Они очень почтенные и состоятельные люди. Но уж раз этому не суждено случиться, я не против и нашего Питера. Он будет много помогать отцу. Он очень хороший работник.

— Он будет стараться, мамочка, — радостно уверяла Анна. — Он такой сильный, настоящий мужчина! И с отцом никогда спорить не будет.

— Да, дочка, — вздохнула мать, — пусть тебе повезет с ним. И не завянет твоя красота среди этих коров. Я желаю тебе счастья, хотя мечтала совсем о другом. Но знаешь, я вряд ли смогу сама уговорить отца. Ах, если бы кто-нибудь из тех, кого наш отец уважает, сказал ему об этом…

Тут послышались тяжелые шаги возвращающегося со двора отца, и Анна пулей выскочила из-под перины и унеслась в свою комнату.

А на следующее утро произошло событие, на которое Анна уже никак не могла рассчитывать. К ним из Дрездена приехал на несколько дней погостить кузен Вильгельм Клотш. Он, разумеется, был сразу посвящен все еще разгневанным герром Иоганном в суть семейного скандала. Этот высокий и стройный остролицый блондин, затянутый в офицерский мундир, в свои двадцать пять лет был уже важным сотрудником какого-то непонятного тылового военного ведомства и потому пользовался почти непререкаемым авторитетом у старого Иоганна. Старательно пряча плотоядную ухмылку за серьезной миной, Вилли выслушал возмущенного старика и отправился переодеваться для верховой езды, пообещав подумать и найти решение щекотливого вопроса. Выйдя затем во двор, он нашел Анну возле птичника. Девушка занималась своими хозяйственными делами и, увидев Вилли, без всякого смущения кивнула ему, словно приглашая повеселиться над этой нелепой и смешной ситуацией.

— Ну, Анхен, — улыбнулся Вилли, — удивила ты меня. — Он окинул взглядом свою легкомысленную кузину с ног до головы, и откровенная зависть шевельнулась в нем: девушка действительно стала очень хороша. — Может быть, ты покажешь мне своего избранника?

— А вон он сено разгружает. Иди, взгляни, — в больших серых глазах Анны сверкнули бесовские огоньки. — Иди, не бойся. Он смирный, не тронет.

Вилли, похлопывая себя по блестящему голенищу сапога стеком, подошел к Баринову, сгружавшему сено с большого воза, оглядел его, словно барышник племенного жеребца, с усмешкой подумал, что, конечно, с таким атлетом, играющим литыми бронзовыми мышцами, ему самому не равняться, и в конце концов оценил выбор своей милой кузины. Вернувшись к девушке, он покровительственно полуобнял ее за талию, и она не противилась. Ведь от Вилли сейчас зависела ее судьба. Сумеет ли он убедить отца? — вот единственный вопрос, который ее теперь волно­вал. А Вилли -ну что ж? — ведь они уже были однажды с ним достаточно близки, чтобы называть вещи своими именами.

— Ладно, Анхен, — подмигнул Вилли и снисходительно-ласково потрепал ее по крутому бедру, — у меня, кажется, есть способ уговорить папашу Иоганна. А что, малютка, не вспомнить ли нам наши юношеские шалости?

Анна высвободилась из-под его руки.

— Разве это необходимо?

— Ну… я уверен, — засмеялся Вилли, — что очень скоро у нас уже просто не представится такая возможность. Разве я не говорил тебе, что всегда свято чту брачные узы?

— Я подумаю, — Анна встряхнула пышными волосами. — Во всяком случае, я очень на тебя рассчитываю, Вилли…

— И все-таки почему именно этот русский, Анхен? — затаенная ревность промелькнула в вопросе Вилли.

— Видишь ли… — Анна на мгновенье задумалась. — Он любит меня. Он не ревнив… С ним надежно, Вилли. А думать и решать я умею сама.

— Может быть, ты и права, моя Анхен… — задумчиво сказал Вилли.

За обедом кузен рассказывал о последних новостях. О развернувшемся на Западном фронте грандиозном наступлении, которое пока, к сожалению, не приносит видимых успехов германской армии. Потом заговорили о заключенном недавно, в марте, в городе Бресте перемирии с Россией, о богатейших и обширнейших землях Украины и Кавказа, которые отошли теперь к Германии. Демонстрируя свою непосредственную причастность к большой политике, Вилли заявил, что только в союзе с Германией у России может быть большое будущее и следует уже сегодня учиться заглядывать далеко вперед. Именно поэтому, сделал неожиданный вывод Вилли, лично он не видит ничего дурного в том, что может состояться брак между Анной и этим русским военнопленным офицером. Более того, он — Вилли — был почти уверен, что и его начальство одобрило бы подобный брак. Ведь самый прямой и тесный союз с русскими — это как раз то, о чем постоянно идут разговоры в высоких сферах. Последний аргумент, вероятно, оказался наиболее убедительным для папаши Иоганна.

После обеда он уединился с Вилли и долго с ним о чем-то беседовал. А поздно вечером пригласил Анну к себе и сухо объявил, что, вопреки своей воле и своим планам, он, так и быть, готов дать согласие на ее брак с Петром, разумеется, если все будет оформлено по закону и удастся уговорить пастора. Но эту сторону вопроса, сказал старый Иоганн, берет на себя Вильгельм, благороднейший из людей. Потом отец еще долго и всесторонне обсуждал проблемы дальнейшей их жизни, так, словно ничего не изменилось: работник оставался тем же работником, она продолжала заниматься своими коровами, следовало только расширить коптильню, а будущей весной посеять больше гороха. Причем даже имени Петра Баринова в этом длинном монологе отца не упоминалось, как будто того вовсе и не существовало.

Анна была очень благодарна Вилли. Но ей даже в голову не могло прийти, как далеко в тот майский день смотрел ее заботливый кузен.

Все устроилось как нельзя лучше и довольно скоро. Жениху был сшит фрак, который отлично смотрелся на его крупной фигуре. Под стать была и очаровательная в своей молодости невеста. Кузен Вилли, исполнявший роль шафера, вел себя безукоризненно, хотя и поглядывал на молодоженов с косой усмешкой. Но за торжественным ужином в узком семейном кругу он неожиданно задал Петру вопрос: не скучает ли тот по своей революционной родине?

— Я никогда не интересовался политикой, — ответил Петр, спокойно, словно впервые, разглядывая лицо Вилли. — И на родине, как вы знаете, я не был больше четырех лет. Что там происходит, мне абсолютно неизвестно.

— Как, разве вы, Питер, не знаете, что в России произошла революция? Что теперь там новые порядки?

— Мне это неинтересно. Тем более что я глубоко благодарен герру Иоганну и фрау Марте за столь великодушное, сердечное отношение ко мне. И если будет позволено добавить, то Анна, моя супруга, сегодня сделала меня самым счастливым человеком на земле. Нет, я не хотел бы менять своего нынешнего положения.

— Может быть, у вас остался кто-нибудь на родине? Родители, друзья, знакомые? — продолжал настаивать Вилли. — Те, кому вы хотели бы передать привет. Теперь это можно сделать.

— Меня провожала мать. Но она была совсем старой и больной. Думаю, теперь ее уже нет в живых. К тому же она, наверное, вскоре узнала о моей гибели… Нет, можно сказать, никого не осталось. Мне не о ком жалеть… А потом, вы знаете, герр Вилли, я люблю простую работу, люблю мою Анну, и этого мне вполне достаточно.

Короткий диалог Петра с Вилли, настырно добивающегося от Баринова каких-то признаний, несколько озадачил Анну, но она постаралась не придавать ему особого значения и скоро о нем забыла.

И началась новая, теперь уже семейная жизнь, отличающаяся от прежней лишь тем, что отпала нужда бегать по ночам на сеновал, где пугающе шуршали по углам мыши и шумно вздыхали, пережевывая жвачку, коровы.

Только одно огорчало Анну: у них не было детей. Опытный доктор, рекомендованный все тем же кузеном Вилли, после обстоятельного осмотра сообщил Анне, что она, по всей вероятности, не сможет стать матерью, что, впрочем, никак не отразится на ее дальнейшем здоровье. Возможно, причиной тому была слишком ранняя взрослая жизнь Анны. И она, со свойственным молодости эгоизмом, махнула на будущее рукой и занялась приятным настоящим.

У нее снова, как в детстве, вспыхнула страсть к рисованию, и, покончив с ежедневными заботами, она писала сентиментальные акварельки, где были обязательные островерхие кирхи, белостенные, в темных переплетах дубовых балок дома под красными черепичными крышами, коровы и олени на изумрудном лугу и голубовато-сизые холмы на заднем плане.

Отец был доволен немногословным, работящим зятем: Петр один легко заменял трех работников, а это было немало в разрастающемся хозяйстве. Мечтавшая о внуках фрау Марта была разочарована, но тоже удовлетворилась спокойным счастьем молодых. Лишь кузен Вилли, как оказалось, не оставил своей далеко идущей идеи. В каждый свой приезд он, как бы исподволь, заводил разговор о России, советовал Петру навестить родину и даже предлагал свое содействие в такой поездке. Он говорил, что Россия и Германия — это два великих государства, которые должны жить в постоянном мире и сотрудничестве, приводил в пример времена великого Фридриха, цитировал высказывания на этот счет канцлера Бисмарка, длинно рассуждал на тему, как станут развиваться в дальнейшем связи двух главных держав на европейском континенте. И, ввиду всего сказанного, делал вывод, что теперь совершенно не важно, где, в конце концов, жить — в России или Германии, важнее чувствовать себя другом и союзником.

Анна не любила этих разговоров и старалась переключить их на что-нибудь конкретное, домашнее. Но оказалось, настойчивые предложения Вилли падали не на бесплодную почву. Петр стал чаще рассказывать Анне о родном Смоленске, приднепровских кручах, тихих, предрассветных омутах, где он ловил в детстве золотых, литых окуней, о пасхальном малиновом звоне в Успенском соборе и волнующем до слез торжественном марше уходящих на фронт смоленских полков. Иногда Петру снилась мать. Воспоминания были грустными, и без того малоразговорчивый Петр в такие минуты замыкался в себе и очень этим беспокоил Анну. Она вовсе не желала каких-либо перемен в своей жизни. Но Вилли, Вилли…

Он, конечно, знал авантюрную жилку в характере своей кузины. Однажды, в конце лета двадцать первого года, сидя в саду под аккуратно побеленной яблоней, наливающейся плодами, он доверительно сообщил ей, что и он сам, и его высокое начальство очень рассчитывают на ее помощь.

— В чем же она должна выражаться, Вилли? — насторожилась Анна. В замужестве она очень похорошела, красота ее расцвела, стала яркой, вызывающей.

Вилли с откровенной завистью посмотрел на нее, и этот взгляд был очень приятен Анне.

— Видишь ли, Анхен, в мае этого года мы заключили договор с Россией. Ну, тонкости нашей политики, вероятно, тебя не должны особенно интересовать. Но если говорить в общих чертах, — в России будущее Германии. И нам очень нужны люди, которые, живя там, оставались бы верными вашим идеалам.

— Я что-то не понимаю тебя. Уж не хочешь ли ты предложить нам с мужем переселиться в эту глушь?

— Я подумал вот о чем. Сейчас многим бывшим военно-плечным разрешено вернуться на родину. Но одно дело — просто уехать, как ты говоришь, в глушь, а совсем другое, когда все расходы по переезду, устройству берет на себя государство. Мы, например, могли бы предложить вам хорошую работу в России, большие деньги, самостоятельную и вполне обеспеченную жизнь.

— У нас все это есть дома, Вилли.

— Да, но здесь твой Питер как был, так и останется скотником. А разве тебя, Анхен, при всех твоих достоинствах, не смущают эти косые взгляды соседей? Ведь русский пленный, каким бы он ни был, так до конца им и останется. И отношение к нему изменить у нас все равно невозможно. Ты это прекрасно понимаешь. Но, предположим, если бы вы с ним поехали в Россию, там для вас сразу все изменилось. Детей у вас нет, значит, и это не связывает. Русским языком ты владеешь благодаря Баринову в достаточной степени. Там и для тебя, Анхен, и для твоего мужа можно будет подобрать интересную, уважаемую работу. Нельзя же, в конце концов, всю жизнь возиться с коровами, с на­возом. Надо стремиться жить красивой жизнью, знакомиться с новой страной, с новыми людьми, не давать глохнуть красоте. Впрочем, если коровы — это предел твоих мечтаний… Жаль, я думал о тебе лучше.

— А чем мы должны платить за всю эту твою красоту?

— Ты могла бы не задавать этого вопроса, Анхен, — огорчился Вилли. — Не я ли первый всегда шел навстречу любым твоим капризам? О какой плате может идти речь, если я говорю и думаю прежде всего о тебе, о твоем будущем? Ты, с твоей прекрасной внешностью, с твоей деловой хваткой, с твоим умом, наконец, должна, да и просто обязана занять подобающее тебе место в обществе. Боюсь, что здесь этого достичь будет трудно. Даже, прости меня, невозможно. Но там… Там перед тобой откроются широчайшие перспективы. Я понимаю, что моя аналогия может быть не совсем удачной, но если ты вспомнишь историю, примеров предостаточно. Кем была, скажем, Софья Ангальт-Цербстская? Да самой заштатной принцесской, дочерью мелкого князька. А в России она стала императрицей! Екатериной Великой! Или жена последнего русского императора Николая — тоже ведь по происхождению мало кому известная принцесса из Гессена. Я мог бы продолжить примеры, но к чему, если они тебе не по душе?.. Нет, я не тороплю тебя, Анхен. Но помни, сегодня счастье в твоих руках… А услуги — бог мой — какая чепуха, об этом и говорить-то не стоило бы, если бы ты сама не завела разго­вор. Думаю, что ничего такого, что противоречило бы твоей совести, делать не надо. Следует просто честно работать с нашими фирмами, помогать им твоим собственным знанием России, русских. Тебе, Анхен, это легче, чем кому-либо другому. Зная своего Петра, ты легко поймешь и его сооте­чественников. Вот и все.

— А при чем здесь твое начальство, Вилли? Почему оно-то заинтересовано в нашем отъезде в Россию?

— Но я же сказал тебе, Анхен, любой гражданин Германии, где бы он ни находился, останется им до конца своих дней. И верно служит родине, ее интересам. Разве это так непонятно?

— Ладно, Вилли, оставим этот разговор. Я должна хорошенько подумать над твоим предложением. И, разумеется, посоветоваться с мужем.

— Ну, если бы не ты, прекрасная моя кузина, — рассмеялся Вилли, — он бы давно уже убежал в свой Смоленск. Хорошо же ты понимаешь своего Питера!

В глубине души Анна должна была признать, что в этом вопросе Вилли был прав. Петр, особенно в последнее время, как изголодавшийся набрасывался на те немногие русские газеты, которые предусмотрительный Вильгельм всякий раз не забывал захватить с собой из Берлина, где он теперь работал. Ловкий парень этот Вилли, не раз думала Анна, упорно ведет свою какую-то очень хитрую игру. Но в словах его, к сожалению, имелась большая доля разумного. И в этом Вилли также нельзя было отказать.

Когда Анна заговорила с мужем о возможности переехать в Россию, ей стало даже как-то внутренне неловко и обидно от той откровенной радости, которая словно выплеснулась из глаз Петра. И тогда она решилась. Она написала короткое письмо Вильгельму в Берлин и вскоре получила вызов для оформления документов.

Вилли встретил ее, снял для нее уютный номер в маленькой гостинице в районе Панкова, сам отвез в большой серый дом на одной из центральных берлинских улиц и при этом вел себя предельно корректно и предупредительно.

Пожилой сотрудник ведомства, в котором теперь работал Вильгельм Клотш, был также корректно вежлив. Он долго расспрашивал Анну о том, чем она занимается, интересуется, о родителях, наконец о муже, а потом сам заговорил о развивающихся торгово-экономических отношениях с Россией.

— В настоящее время, — сказал он, — ведутся переговоры об организации в России пяти концессий. Но уже через год–другой, когда Германия завоюет русский рынок, откроются десятки концессий. Россия неимоверно богата лесом, нефтью, углем, металлом. Смешно сказать, но уже сегодня выгоднее всего вывозить от русских металлолом, которого за годы войн накопилось на полях сражений фантастическое количество. Но и это только начало. Германия создаст в России, на Украине, в Сибири акционерные общества по производству зерна и продуктов животноводства, по вывозу леса и руды, воздушным и наземным со­общениям… Перспективы прямо-таки захватывающие! Работы предстоят грандиозные! И важнее всего именно теперь, пока Россия слаба и беспомощна и даже пошла на поклон к предпринимателям, объявив это своей новой экономической политикой, насадить в ней торговые и промышленные компании, успеть застолбить основные золотоносные участки. Как вы понимаете, фрау Анна, все, о чем я только что рассказал, открывает перед вами не менее блистательные перспективы. Вам следует поселиться в Москве или Петрограде, а уж мы сделаем все, чтобы вам предоставили в одной из наших фирм работу переводчицы.

— Но я никогда не занималась этим делом. Не знаю, смогу ли так сразу…

— О, это совсем несложно. В наших фирмах работают прекрасные специалисты. Мы попросим одного из них взять над вами руководство. А остальное — дело техники. Он же научит вас всему необходимому для жизни в чужой стране. Но на первых порах торопиться не следует. Для начала вы вместе с мужем посетите его родные места, может быть, даже поселитесь там. Временно. Для этого у вас бу­дут достаточные средства. А потом вы просто опустите в почтовый ящик вот этот конверт. Адрес здесь уже написан, — собеседник протянул Анне пустой конверт с написанным по-русски московским адресом. — Вы только сообщите, что прибыли и устроились. И все. Вас найдут и дальше возьмут все заботы на себя. Беспокоиться ни о чем не надо, но не следует и выказывать нетерпение. Все произойдет как бы само собой. А теперь, фрау Анна, я приглашу вашего кузена, который, как я вижу, совсем не зря проявил столь глубокую заботу о вас. Лично я также чрезвычайно доволен нашей встречей. Герр Клотш проводит вас к чиновнику, который займется оформлением ваших докумен­тов. Желаю вам удачи.

Документы вскоре были оформлены, назначен день отъезда. Родители мрачно молчали. С ними долго беседовал Вилли, объясняя отъезд Анны и на этот раз государственной необходимостью. Иоганн и Марта, люди, в общем, простые, привыкли верить умному, обретающемуся в высоких сферах Вильгельму. Им было жалко отпускать хорошего работника и дочь в далекую и малопонятную им землю, но спорить с серьезными доводами не приходилось. Вилли и прежде не раз давал дельные советы.

С тем Бариновы и уехали. Мать Петра действительно умерла еще в пятнадцатом году, не вынеся извещения о гибели сына, а старых знакомых ему искать не хотелось, жизнь давно уже пошла по другому руслу. Так что связи с родным городом у Петра прервались, и семья Бариновых поселилась в Брянске, где Петр без труда устроился в железнодорожные мастерские. Анна, к тому времени уже довольно прилично освоившая русский язык, стала работать в школе учительницей немецкого языка. Купили себе хороший дом с садом, разбили под окнами цветник и стали жить, вполне довольные своим новым положением и друг другом. Устроившись, Анна отправила в Москву письмо. Шло время, ответа не было, и Анна скоро стала забывать о своем послании.

В ноябре двадцать второго года, как раз накануне праздника пятой годовщины Октября, в Брянск пришло письмо. В нем неизвестный тогда Анне советник Курт Брандвайлер сообщал, что при главной конторе смешанного русско-германского общества “Эйзенаусфур Отто Вольф и К°”, представляющей концерн Отто Вольфа, в конце года будет открыто техническое бюро для консультации и доставки в Россию машин и прочих технических материалов, необходимых промышленности. Отто Вольф уже открыл необходимый кредит по договоренности с правительством Советской России, и бюро, учитывая рекомендации компетентных организаций, приглашает Анну Ивановну Баринову на работу в качестве эксперта-переводчика. Ниже сообщалось, что бюро обязуется обеспечить также работой на одном из московских предприятий ее мужа. Квартира предоставлялась.

Анна, конечно, не была настолько наивна, чтобы не понять, какая компетентная организация настойчиво рекомендовала ее германским специалистам. Она не знала тогда только одного: что это письмо навсегда свяжет ее с профессиональным разведчиком. Сперва исподволь, а позже весьма целеустремленно Курт будет учить ее агентурной работе, давать поначалу довольно простые задания, со временем усложнять их. И она станет собирать самые различные сведения об оборонных объектах, дислокации частей Красной Армии, данные на советских и партийных работников, ак­тивистов. По указанию Курта, она в течение ряда лет будет честно и добросовестно исполнять должность рядового инспектора потребительской кооперации в райцентрах Брянской и Смоленской областей. И под крышей этой вполне мирной профессии, находясь в постоянных разъездах, научится тщательно вывязывать из всякого рода отщепенцев, бывших уголовников, кулацких элементов, буржуазных националистов и белобандитов агентурную сеть, скрепляя ее письменными обязательствами и подписками.

Анна оказалась умелой и деятельной ученицей, и Курт испытывал к ней не только те чувства, какие могут проявляться у профессионального разведчика к способному ученику. Между ними завязались близкие отношения. Но, впрочем, и Анна, и Курт оказались достаточно благоразумными, чтобы не осложнять своей, и без того чреватой опасностями, деятельности. И после двух лет московской жизни Бариновы вернулись в Брянск, где был куплен другой дом взамен проданного ранее. Петр снова стал работать на заводе, переоборудованном из бывших железнодорожных мастерских.

Но в двадцать шестом году случилось несчастье — авария, в которой погиб старший мастер Петр Баринов. И раньше, и особенно в последние годы Анна задавала себе вопрос: любит ли она Петра? И вообще, любила ли когда-нибудь? Трезво оценивая свои чувства, она приходила к нелестному для Петра выводу: нет. Сперва было детское изумление, какое-то безоглядное увлечение, позже пришло тщеславное чувство обладания этим могучим диковинным пришельцем из другого мира. Он действительно был и надежным и верным спутником, удобным во всех отношениях. Она увлеклась им, но не более. Пылкость ее воображения, взращенного на рыцарских романах, в какой-то момент словно разбилась о стену его молчаливого обожания. Он любил ее — это бесспорно. Но не было ли это благодарной любовью спасенного к своей спасительнице?.. Уж очень рассудительной казалась ей его любовь, лишенная огня, ревнивой остроты, бурной страсти.

Через год после смерти мужа, провожаемая сердечными напутствиями сослуживцев, Анна переехала в Смоленск. Работала по-прежнему в сельпо, разъезжала по районам, знакомилась с руководителями, и те были рады оказать любую помощь красивой молодой женщине.

Обычно для поездок Анне выделяли пароконную бричку со старичком-кучером. Но однажды старик заболел, а ехать следовало срочно, и Анне предложили молодого конюха — здоровенного черноволосого парня с шальными цыганскими глазами. Анна с некоторой опаской поглядывала на него, но управляющий, сразу оценив ее опасения, рассмеялся и заверил, что это у Гришки только внешность такая, а вообще-то смирнее парня на свете не сыщешь. А что здоров он, так вдвойне польза: чем помочь, чего поднести, защитить от дурака какого, да и коней любит. Словом, одна сплошная польза и никаких неожиданностей.

Дорога была неблизкая, и за разговором Анна сумела мягко, по-женски выпытать у Гришки всю его подноготную. Отец его, белый офицер, ушел в двадцатом в Турцию, бросив жену и двенадцатилетнего сына на произвол судьбы. Григорий сбежал от матери, скитался, жил в детском доме, где успел доучиться до шестого класса. Больше к образованию его не тянуло.

Глядя озорными влюбленными глазами на свою спутницу, Гришка разоткровенничался, расплылся, стал вспоминать свои былые похождения, рассказывал о людях, встречавшихся на его не столь долгом жизненном пути.

И Анне чем-то приглянулись и его диковатый характер, и его насмешливость, и точность наблюдений. Она чувствовала, что Гришка уже научился понимать людей, их желания и слабости, и, вероятно, умеет пользоваться своим знанием, полагая, что этого вполне достаточно для безбедной жизни. А если еще разбудить в нем тщеславие, думала Анна, он может далеко пойти. Направляемый опытной рукой, разумеется.

Может быть, именно своей молодостью — ему тогда только исполнилось двадцать, — своей бесшабашной удалью и перспективностью, о которой только зародилась мысль у Анны, и привлек в ту поездку ее внимание Григорий.

Потом он стал как-то само собой ее постоянным куче­ром. Причем никаких встречных шагов с ее стороны сделано не было. Значит, это уже он сам проявлял инициативу. Анна все понимала и терпеливо посматривала, когда созревший плод сам упадет в руки.

Однажды под осень, в одной из дальних поездок, они попали под проливной дождь. Анна промокла до костей, замерзла и чувствовала, что ее всю колотит. Григорий быстро сумел отыскать подходящую избу в деревне, договорился с хозяином, и вскоре Анну ждала настоящая русская баня с пышущей жаром печью и раскаленным душистым веником. Все это было сделано с такой заботой и поразившей Анну деликатностью, что она не испытала никакого смущения перед парнем. А когда распаренная, чувствуя необыкновенную легкость во всем теле, Анна открыла глаза и увидела в облаке жара мощную, как у Геркулеса, фигуру Григория, она сама невольно потянулась к нему. И не пожалела об этом.

Григорий, так же как и она, имел склонность к рисковым ситуациям, не боялся ни бога, ни черта, лихо пел, бил чечетку, играл на гитаре, и объятия его были сильны, словно стальные тиски.

Анне удалось-таки разбудить в нем тщеславие, и вскоре Григорий перешел из кучеров-конюхов в практиканты. Она засадила его за книги по бухгалтерскому учету, помогала, делилась опытом. Своей близости они не афишировали. Случалось, Григорий жил у нее день–другой, но потом Анна выставляла его из своего дома, и ему приходилось возвращаться в маленькую комнатку, которую он снимал у одинокой пожилой женщины. На людях Анна была с Григорием холодна и сдержанна, и это еще больше распаляло его, делало их нечастые встречи всегда бурными и желанными для нею.

В свои дела Анна не посвящала Григория, понимая, что еще не наступил нужный момент. Иногда она выбиралась в Москву, и там во время хитроумно продуманных свиданий с Куртом передавала собранные ею и поступающие от агентов сведения. Удавалось навещать ее в Брянске, а позже в Смоленске и Курту, который не только инспектировал ее деятельность, но и продолжал обучение тонкостям агентурной работы.

Среди всего прочего особое внимание он постоянно обращал на ее поведение. Хвалил за ровные, ненавязчивые отношения с окружающими. Именно таким и должен быть настоящий разведчик. Нельзя ни в коем случае выказывать свое превосходство, надо научиться понимать людей, быть снисходительным к их слабостям, но при этом твердо верить в свою избранность. Русский народ еще будет служить Германии, и лучше, если он станет это делать не из-под палки, не по принуждению, а так, как служит умному охотнику его верный сеттер. Потом Курт смеялся и уверял, что Анна не должна думать, будто он ее “натаскивает”. Нет, тут они на равных, они — охотники, оба они одиноки, и это очень правильно. Любая привязанность обязательно подчиняет одного из двоих. А в их профессии это опасно.

Но в один из приездов Курта чуть не произошла катастрофа. Всегда вольно чувствующий себя в доме Анны, Курт тем не менее был предельно осторожен. Он ничего не знал о ее связи с Григорием — Анна считала преждевременным сообщать ему об этом. Получилось так, что оба потеряли осторожность. И тут неожиданно вернулся из района Григорий. Как он вошел в дом, уму непостижимо. Нет, ничего явно непристойного он не увидел, но, этот рыжий коротышка, развалившийся без пиджака, в подтяжках на Анином диване, мгновенно разъярил Григория. Не помня себя, ослепленный ревностью, Григорий ринулся, опрокидывая стулья, на незнакомца. Коротышка вскочил, ловко увернулся от удара, и Григорий почувствовал сокрушающую боль в животе, а от второго удара в челюсть он рухнул, потеряв сознание.

Нелегко дались Анне объяснения по поводу своего молодого любовника. Но Курт и не требовал подробностей. Просто, уезжая, он посоветовал Анне срочно найти способ привязать к себе этого Гришку окончательно, взяв с него официальную подписку со всеми вытекающими последствиями. Анне не очень хотелось это делать, но совет Курта прозвучал как приказ. Прощание было скомканным, и Анна поняла, что в их отношениях с Куртом, до того дружески прямых и ясных, что-то нарушилось… Может быть, поэтому позже, уже когда началась война, Курт с такой небрежной легкостью передал ее в подчинение Бергеру?..

Когда Гришка пришел в себя, он ужаснулся, настолько его любимая Аня — Анечка была разъяренной. Из всего ушата оскорблений, который вылился на него, он смог уловить лишь то, что это был сослуживец ее покойного мужа, его близкий товарищ, а теперь он обижен до глубины души, и причина тому — Гришка, ничтожество и жалкий подонок. Но постепенно пыл ее угасал, а какое-то время спустя Гришка уже вполне мирно сидел за столом и за обе щеки уписывал обед, оставшийся от “обиженного” им рыжего. Гришка достаточно опьянел, Анна была с ним ласкова, нежна, поэтому он поначалу и не очень обратил внимание на ее слова о какой-то там помощи Германии. Но когда смысл сказанного наконец дошел до него, он был буквально ошарашен. Оказалось, что он уже давно и бесповоротно повязан с резидентом германской разведки, помогал, доставал такие сведения, за которые тюрьма — это в лучшем случае — давно обеспечена. Утешало в какой-то степени лишь то обстоятельство, что говорила об этом Анна, которую он обожал, боготворил, ревновал всей своей неприкаянной, одинокой душой, Анна, с которой он бывал по-настоящему счастлив и чувствовал себя всесильным мужчиной.

В ту ночь он, однако, напился до бесчувствия, а утро принесло горькое похмелье и понимание того, что выбор сделан помимо его воли и окончательно.

Анна достала из своего потайного сейфа, оборудованного в подвале дома, небольшой листок с отпечатанным типографским способом немецким текстом и стала переводить его Григорию. Но тот слушал плохо, запало в память лишь то, что отныне он добровольно изъявлял желание сотрудничать с германской военной разведкой и в случае отказа от выполнения задания или измены будет нести ответственность по закону германской разведки. Гришке ничего не оставалось, как подписать этот немецкий текст. Бросить Анну он не мог, значит, надо плыть дальше по течению. И все покатилось по-прежнему, с той лишь разницей, что теперь и он почувствовал некоторую власть над Анной и мог сам попробовать диктовать такие-то условия. Анна легко уступала в мелочах, но была категорически жестокой, когда Григорий требовал большего, нежели просто любовная связь. Она решительно отказывалась выйти за него замуж. В конце концов Григорий решил довольствоваться тем, что имел, оставил свои надежды и даже подумал, что так оно, наверно, лучше, никому не в тягость. И со спокойной совестью стал донашивать костюмы своего предшественника.

Начавшаяся война заставила Григория затаиться до особого распоряжения Анны. А когда он наконец смог вылезти на свет божий, уже появился Бергер, который сразу же поставил его в положение слуги и исполнителя самой грязной работы осведомителя и провокатора. Конечно, Анна чувствовала себя виноватой оттого, что не смогла отстоять хоть какую-то, пусть внешнюю самостоятельность и незамаранность Григория в кровавых делах Бергера и его приятеля гестаповца Клямке. Но что она могла сделать, если и сам Гриша, с его непомерно раздутым тщеславием, так и лез на рожон. Может быть, он рассчитывал на то, что какой-нибудь офицерский чин в немецкой армии даст ему большие права на Анну? Все могло быть, думала теперь Анна, но его ведь больше нет… Она вспомнила стрельбу на улице, солдата, обыск, бесцеремонные слова мимоходом: “Бабка старая”…

И вот лежит она одна. Бергер бросил. Гришу убили… И если эта проклятая уборщица ее выдаст… То что случится? А ровным счетом ничего! Нет никого, нет свидетелей. Она ведь действительно никого не убивала и ни в кого не стреляла. А о том, кто она на самом деле, не может знать ни одна живая душа в городе. Бергер же поклялся, что она не фигурирует ни в одном документе. Карл мог бы сказать — но он далеко. Так далеко, что и не достать.

Поэтому нельзя нервничать, волноваться. Надо успокоиться, взять себя в руки и снова стать прежней Анной, милой, простой, доброжелательной… А интуиция? Ну что ж, разве не смертельно опасно то дело, которым она занимается всю жизнь?..

15

Военный санаторий располагался в двух десятках километров от Москвы, на высоком берегу Москвы-реки, в старинной не то графской, не то княжеской усадьбе. Кто был ее прежним хозяином, Бурко толком не понял, чуть ли не родственник царя. Поэтому он и усадьбу себе строил широко и богато, по-царски, великого по тем временам архитектора пригласил. Так объяснял капитану шофер “эмки”, несущейся с довольно приличной скоростью по шоссе мимо безлюдных, словно вымерших подмосковных поселков и де­ревушек. Шофер уже не раз бывал со своим начальством в санатории и теперь вовсю живописал роскошный дворец со множеством колонн и мраморных статуй древних героев на террасах и вдоль аккуратных, на заграничный манер аллей.

На родине Бурко, в Камышовичах, в бедном Полесье на границе Черниговской и Гомельской областей, ничего подобного, конечно, быть не могло. Забытые богом хутора, бесконечные леса и болота — вот где прошло детство и началась его трудовая жизнь. Позже, во время учебы в Гомеле, Бурко и сам жил в красивом высоком доме, но он наверняка не годился для сравнения с этим дворцом. Никогда еще не бывал во дворцах Бурко, не имел для этого времени. С середины тридцатых годов в качестве уполномоченного райотделения НКВД Бурко дни и ночи кочевал по району. Это были годы усиленной классовой борьбы в деревне, и Бурко “учитывал”, как тогда говорили, торговцев и кулаков, спекулянтов, бывших белогвардейцев. С освобождением западных областей работы прибавилось, к вышеперечисленным враждебным элементом добавилась польская и немецкая агентура.

Начало войны застало Бурко в Минске, где он занимался эвакуацией секретных документов и материальных ценностей, а потом и сам пробивался на восток сквозь огонь и бомбежки, дважды выходил из окружения, участвовал в декабрьском наступлении под Москвой. Сорок третий год встретил в армейской прокуратуре в чине капитана, а затем был переведен в Особый отдел корпуса на должность следователя. Народ в отделе подобрался толковый, умели работать с полной отдачей, до седьмого пота, что особенно ценил крестьянский сын Василий Бурко, однако не забывали и шутку, к которой он был всегда расположен, обладая смешливым и немного авантюрным характером. Правда, за этот свой характер он уже имел несколько, хоть и не очень строгих, нареканий от майора Дзукаева, в общем с пониманием относящегося к юмору, веселому розыгрышу. Бурко так и подмывало скопировать старшею следователя, его кавказскую горячность, своеобразную интонацию гортанного голоса и особенно заметный в минуты раздражения характерный акцент. Дзукаев сердился или делал вид, что сердится, но было видно, что и он дорожит единением своих подчиненных, их дружбой и постоянной готовностью к взаимовыручке.

Вот и теперь, получив задание встретиться с Елецким, Бурко понимал, как важен для ведущегося расследования разговор с бывшим партизанским командиром, и радовался про себя, что все пока так удачно складывается — без особых потерь времени. Но еще большее удовольствие испытывал Бурко, когда представлял себе, как будут довольны его успехом в отделе, он уже словно видел искорки в глазах Дзукаева. И ему было не просто приятно хорошо делать свое профессиональное дело, а делать его именно для своих коллег, неутомимого Саши Рогова, мрачноватого тугодума Виктора Дубинского, постоянно напряженного, словно натянутая струна, всегда первым лезущего в самое пекло Ивана Дзукаева, наконец, для предельно спокойного и собранного, стоящего горой за своих подчиненных полковника Федорова, — вот уж и правда, если кому и хотелось подражать, так только ему…

Невольно замедляя шаг и покачивая головой от восхищения, разглядывал Бурко высокие стрельчатые окна старого дворца, красивые завитушки на вершинах колонн, широкие мраморные лестницы и мраморных львов на них, витые стойки перил по краям террас. Он понимал сейчас особую гордость москвича-шофера, расхваливавшего на все лады такую красоту.

Молоденькая медсестра вела капитана тенистой липовой аллеей вдоль кованой чугунной ограды в сторону реки Они миновали широкую, ровно подстриженную зеленую лужайку, заглянули в санаторный корпус и отправились дальше, к площадке над обрывом

— Обычно в это время выздоравливающие там, на лавочках, отдыхают, — пояснила словоохотливая девушка. — Сейчас мы найдем вашего приятеля… А вы к нам прямо с фронта? Ну, как там? А здесь тихо, фашисты ведь сюда так и не прошли, ничего не смогли разрушить, хоть и бомбили А чего тут бомбить, что это — завод? Ведь правда же, видно, что никакой это не военный объект? А бомбили… Красиво тут, вам нравится? Мы ведь только недавно со статуй щиты сняли…

Бурко чувствовал легкие уколы совести. Он объяснил главному врачу, что приехал буквально на несколько часов с фронта навестить своего сослуживца, и теперь думал, как станет представляться Елецкому, чтобы не вызвать подозрения у этой девушки, которая, конечно, обо всем тут же доложит врачу Дело в том, что главврач сразу запретил ему все разговоры с Елецким на служебные темы. Он уже ознакомился с удостоверением Бурко и примерно представлял, какие воспоминания могут быть у чекистов. Елецкому, строго предупредил он, противопоказаны всяческие треволнения. Знал бы чопорный седой эскулап, — это интересное словечко Бурко подцепил у Саши Рогова, — какие причины привели сюда Бурко и сколько судеб зависит от посещения закрытого военного санатория этим неказистым с виду, смешливым капитаном.

Медсестра подвела Бурко к краю террасы, где, сцепив ладони на рукояти толстой палки и положив на них подбородок, сидел в задумчивости сухопарый, стриженный бобриком мужчина в кремовой полосатой пижаме. Плетеная соломенная шляпа лежала рядом на скамейке.

— Вот, я же знала, пожалуйста, ваш товарищ Антон Ильич, — кивнула девушка и хотела было окликнуть Елецкого, по Бурко остановил ее, тронув за локоть.

— Ага, спасибо, родненькая, — он подмигнул ей, — я его маленько разыграю, а ты иди, спасибо. Доктору скажи, что его приказ — для меня закон.

Бурко проследил, чтобы любопытная медсестра отошла достаточно далеко, и тогда приблизился к Елецкому, опустился на скамью рядом с его шляпой и тоже уставился в заречную даль, затянутую голубовато-сизой дымкой. Елецкий, мельком глянув на него, подвинулся, освобождая место. Бурко уже отдышался от быстрой ходьбы, успокоился и принял решение, как вести беседу. Он огляделся и, не заметив поблизости других отдыхающих, повернулся к Елецкому.

— Здравствуйте, Антон Ильич, — негромкой скороговоркой начал капитан. — Вам большой привет от ваших друзей Завгороднего и Червинского. Они желают вам доброго и скорого выздоровления, помнят вас и любят.

Елецкий едва заметно вздрогнул и медленно обернулся к Бурко.

— Вы оттуда? — без удивления спросил так, словно продолжал давно начатый разговор.

— Ага, — Бурко назвал город, из которого прибыл, и добавил, протягивая короткопалую сильную ладонь, — разрешите представиться: капитан Бурко Василий Емельянович. Вот мое удостоверение. Это чтоб сразу снять у вас другие вопросы. — Он протянул Елецкому документ, и тот внимательно его прочитал, закрыл и вернул владельцу.

— Чем могу служить, Василий Емельянович? — Елецкий произносил слова как бы с натугой, глуховато, со множеством шипящих звуков. — Какая нужда привела вас ко мне?

— Ежели вы не возражаете, давайте сразу внесем ясность, — Бурко оглянулся и вдруг заразительно засмеялся, но, заметив недоуменный взгляд Елецкого, быстро добавил: — Антон Ильич, извиняйте, улыбнитесь, коли можете, а то меня сейчас отсюда попрут в три шеи и с барабанным боем, как последнего проходимца.

Елецкий усмехнулся, слегка обнажив беззубые голые десны, с интересом взглянул на капитана, и тут же они услышали высокий, с начальственными нотками голос главного врача, подходившего к ним:

— Встретились… однополчане? Так, кажется, вы называетесь?

Бурко вскочил, поднялся и Елецкий, опираясь на палку.

— Как себя чувствуете, Антон Ильич? — главврач властно взялЕлецкого за запястье и вынул из жилетного кармана часы на золотой цепочке. Щелкнул крышкой и после небольшой паузы отпустил руку. — В норме… Н-ну-с, — он строго посмотрел на Бурко и погрозил ему пальцем. — Помните, никаких отрицательных эмоций. Если, разумеется, вы ему настоящий товарищ. Отдыхайте… Антон Ильич, перед обедом прошу пожаловать.

— Слушаюсь, Борис Евгеньевич, — Елецкий склонил голову и при этом пытливо, искоса глянул на Бурко, который, словно мальчишка, снизу вверх смотрел на строгого доктора и всем своим видом излучал готовность сию минуту бежать и исполнять его любое, даже самое невозможное желание.

Главврач коротко поклонился и, заложив руки за спину, неспешно направился вдоль мраморной балюстрады к другим больным.

Бурко шумно выдохнул воздух и облегченно плюхнулся на скамейку. Расстегнул воротник мундира и покрутил борцовской шеей. Потом кинул рядом со шляпой Елецкого свою пропыленную, выгоревшую фуражку и вытер ладонью лысину.

— Что, чуть не влипли? — понимающе улыбнулся Елецкий. — Ладно, давайте к делу. Я ведь чувствую, что вы примчались сюда с фронта не только передать мне привет от Саши Завгороднего. Кстати, как он там?

— Секретарствует, — коротко ответил Бурко и, помолчав, добавил: — Добре помогает нам. Но есть несколько вопросов, на которые и он, к сожалению, не может ответить. Вы уж извиняйте, что пришлось заняться таким маска­радом.

— Служба, понимаю, — кивнул Елецкий, садясь так, чтобы обеспечить себе обзор за спиной капитана. — А вы туда смотрите, — он ткнул большим пальцем себе за спину. — У нас тут такие сестрички, что все разведки мира бледнеют.

— Значитца, о деле… Только я вас попрошу, Антон Ильич, вы вправду постарайтесь не шибко переживать. Вопросы ж наверняка будут нелегкими, сами чуете… Извиняйте, у вас тут как, вагон для курящих?

— Сделайте одолжение. Сам бы закурил, да запретили. Категорически… Здесь все — категорически… — он закашлялся, выхватил из пижамного кармана платок и прижал к губам.

Бурко виновато спрятал пачку папирос, но Елецкий протестующе замахал рукой, сплюнул в платок, нервно смял его и затолкал обратно в карман.

— Да курите вы себе на здоровье, пусть хоть разок здесь здоровым мужиком запахнет… Не возражаете, если мы потихоньку пройдемся?.. Ну, выкладывайте, что там у вас по моей части.

Бурко, стараясь избежать ненужных деталей, пересказал суть событий последних дней, коих был участником, и, подводя итоги, вынул из бумажника фотографию Тарантаева. Протянул Елецкому.

Антон Ильич двумя пальцами, с заметной брезгливостью взял фото, отодвинул на вытянутую руку, как дальнозоркий человек, долго молча рассматривал и, возвращая ее Бурко, коротко сказал, как о постороннем предмете:

— Цыган…

Они медленно шли по пустынной аллее, и Елецкий так же медленно, словно подбирая слова, рассказывал о подготовке партизанской базы, формировании отряда. Бурко показалось, что он нарочно оттягивает время, когда придется заговорить об аресте и допросах в гестапо. Понимая, как болезненно должен переживать это событие Елецкий, Бурко не торопил его, не подталкивал вопросами.

Неожиданно Елецкий остановился, чуть запрокинул голову и, глядя прищуренными глазами в белесое, безоблачное небо, сказал как бы с сожалением:

— Хорошо здесь, тихо… А что, Василий Емельянович, здорово почувствовать хоть на короткое время эту тишину?.. Вы уж, поди, забыли, что небо может быть таким прозрачным и мирным?

Бурко сокрушенно покачал головой, продолжая думать о том, что время утекает с немыслимой быстротой, и идентичность Тарантаева с Цыганом — это хоть и нужная, но всего лишь малая деталь в затянувшемся расследовании, а впереди еще великая масса неясностей, и сейчас, пожалуй, только Елецкому можно не торопиться.

Елецкий молча стоял, разглядывая теперь аккуратно посыпанную толченым кирпичом дорожку, обрамленную гранитным полированным бордюром.

— Ну, что, коллега? — улыбнулся Елецкий и испытующе взглянул в глаза капитану. — Хотите, скажу, о чем вы думаете?.. А думаете вы, как бы заставить этого треклятого Антона побыстрее выдать нужную информацию и не томить душу своими воспоминаниями. Так ведь?

Бурко криво усмехнулся и кивнул с глубоким, почти безнадежным вздохом.

Елецкий весело рассмеялся.

— Спасибо за правду… Вы говорили, что вас интересует еще и та женщина, которая, как вы полагаете, выдала меня немцам… Честно говоря, она меня тоже весьма интересует, потому что именно в ней все дело. Дважды я с Анной Ивановной Бариновой, так ее зовут, встречался в жизни. Очень красивая, эффектная женщина…

Елецкий замолчал, сделал несколько шагов и вдруг остановился, словно запнувшись. Потом медленно повернулся к Бурко и уперся невидящим взглядом в его лицо.

Капитан выждал минуту и вкрадчиво спросил:

— Ну, Антон Ильич, нетто догадка какая в голову пришла? Гляжу, вы вроде как не в себе.

— Пришла, пришла, — машинально пробормотал Елецкий и, словно разглядев наконец Бурко, прищурил глаза. — Но знаете, дорогой мой Василий Емельянович, одних догадок тут мало. Я ведь все время об этом размышляю. Мне и самому надо многое понять… Вот вы приехали, задали десяток вопросов, необходимых вашему следствию. И я рад бы на них ответить. А сейчас — знаете как это бывает? — вдруг случайно попробовал соединить несоединимые, казалось бы, вещи, факты, и они соединились. Да как! Нет, капитан, теперь и вы так просто от меня не отделаетесь.

Последняя фраза прозвучала вроде бы шутливо, но Бурко увидел, что Елецкий при этом очень серьезен и даже как-то насторожен.

— Так что вы мне предлагаете? — попробовал тоже взять шутливый тон Бурко.

— Предлагаю, предлагаю… Да, Баринова… Послушайте, капитан, у меня к вам абсолютно деловое предложение. Во-первых, давайте попробуем не обращать внимания на мое здоровье. Борис Евгеньевич, сами слышали, заметил, что все идет нормально. А волнения, воспоминания, — это пусть останется для женщин. Второе: в вашем городе я провел достаточно времени, чтобы понять и запомнить целый ряд людей, которые могли бы хорошо помочь расследованию. Без меня вам это будет сделать весьма трудно, а в некоторых случаях, может быть, даже и невозможно. Вы их просто не знаете, а фамилии, которые я назову, вам ничего не скажут. Наконец, третье. Этого Цыгана мне надо увидеть лично. Конечно, он не звезда первой величины, но, видимо, и не бессловесная жертва фашизма. Тут идет какая-то очень серьезная игра немецкой разведки. Ну, словом, мне необходимо его видеть. Таким образом, дорогой мой Василий Емельянович, напрашивается естественный вывод: я должен поехать или полететь, как угодно, вместе с вами. И это будет правильно и целесообразно со всех точек зрения. А вот как обеспечить мой отъезд, или побег, это Уже в вашей компетенции. Что вы обо всем вышеизложенном скажете? — улыбнулся наконец Елецкий.

Бурко оценил предложение Елецкого и мысленно одобрил его: что правильно, то правильно, это — в его духе. Но теперь он соображал, во что может вылиться их самоуправство. Елецкого, конечно, ни под каким видом не выпустят из санатория. Организовать похищение? Взгреют, да еще как!.. А как? Дальше фронта ж не пошлют? А пока станут разбираться, глядишь, можно успеть все сделать и вернуть выздоравливающего, — а не умирающего — в его родные санаторные стены… Заманчиво, черт побери, однако много всяких “но”. Удастся ли организовать самолет? Надо ведь максимально заинтересовать Управление, заручиться его поддержкой, обговорить вопрос о Елецком. Может, они там категорически запретят его трогать. Да, все может быть… А времени совсем мало.

— Знаете что, вы попробуйте, — с улыбкой прервал его тягостные мысли Антон Ильич, — использовать классическую литературную схему с похищением. Под покровом ночной темноты… Одежда у меня с собой, а дыра в заборе, как вы понимаете, всегда имеется. Главное, чтоб к утру быть уже на месте, у вас в городе. Погода летная, был бы самолет. На машине, конечно, хуже, может растрясти… А в Управлении вы скажите, что состояние пациента вполне пригодное для транспортировки. Я вам правду говорю. Я себя знаю. Выдержу. И с доктором я сам договорюсь. Постараюсь на вечерок отпроситься в Москву, к друзьям-то­варищам. Ну, а там уж как получится. И еще учтите, после отбоя тут запираются все ворота, и никакие доводы на охрану не действуют. Поэтому пойдемте, я покажу вам, на всякий случай, куда нужно будет подъехать ночью. А мне скоро предстоит свидание с Борисом Евгеньевичем. Все врачи мира похожи друг на друга, и для них не существует исключения, вроде нашего с вами…


В половине первого ночи Бурко сидел рядом со сладко посапывающим шофером и до рези в глазах вглядывался в кромешную темноту соснового бора, подступающего к шоссе. Елецкий должен был появиться с минуты на минуту. Бурко взглянул на светящийся циферблат танковых часов, приспособленных умельцем-шофером к приборной доске, и выбрался из машины. Поежился от холодного тумана, наползающего от близкой реки. Все было в полном порядке: ночной пропуск, машина, самолет, вылетающий в Борек в половине второго ночи. Не было пока только Елецкого.

Когда Бурко поделился с товарищами из Управления идеей, выдвинутой Елецким, те с ходу отказались от такой авантюры. Поведение Бурко было подвергнуто решительной и уничтожающей критике. Сам же капитан, по правде говоря, другой реакции не ожидал и потому загодя приготовил ряд, с его точки зрения, неотразимых аргументов. Во-первых, здоровье Елецкого не так уж плохо, это и главврач говорил. Опять же командировка займет всего лишь день–другой по экстренному делу, которое на контроле в штабе фронта, а может, где и повыше. Нарушение санаторного режима — тоже преступление не бог весть какое, если учитывать обстоятельства дела и условия, сложившиеся на Смоленском направлении: не ему, капитану Бурко, объяснять, что сейчас готовится на их фронте и какая повышенная секретность и оперативность требуются именно теперь от всех служб. Вот Елецкий, кстати, правильно понял его, Бурко. А тут, в родном Управлении… Да был бы только транспорт…

Подмога пришла совсем неожиданно. Полковника, в кабинете которого шел разговор, вызвал генерал. О чем они говорили, Василий Емельянович, конечно, не знал, но вернулся полковник через час совершенно в другом настроении.

Он прошелся по кабинету, потом присел на стул напротив Бурко, хмыкнул своим мыслям и уставился на капитана.

— Ну вот что, сыщик, — покровительственно сказал он, — повезло тебе. Оказывается, твой Федоров еще один срочный запрос прислал. Как, ты говорил, бабу-то эту зовут?

— Бабу? А-а, Баринову, что ль?

— Вот-вот. Значит, говоришь, Елецкий с ней знаком?

— А как же! Встречался. Дважды. Правда, не сказал, при каких обстоятельствах.

— Ну, про обстоятельства нам известно. Дело его смот­рел. Да-а… Много там всякого, неясного. Честно скажу тебе, лично я бы не разрешил, но вот генерал рассудил иначе. А рассудил он так, что лететь вам нынче обоим. Похоже, какие-то новые штрихи биографии открылись. Новые обстоятельства. Но, смотри у меня, сыщик, ты мне за этого Елецкого головой отвечаешь. Собственной, понял?.. А теперь давай, вали за ним и — на аэродром. Счастлив твой бог, капитан. Все документы получишь внизу.

Бурко как на крыльях помчался в канцелярию и там узнал, что Управление уже связалось с соответствующими службами в наркомате обороны и там сообщили, что сегодняшней ночью в Борек вылетает представитель Ставки. Еще несколько телефонных звонков решили этот вопрос, маршал согласился взять с собой двух товарищей из контрразведки…

Где же Елецкий? Бурко нервно курил, навалившись грудью на крыло машины. Самолет ждать не будет. Это ж пахнет катастрофой, если операция закончится провалом из-за какой-нибудь случайности!..

Впереди, в сотне шагов, возле белеющего в ночи каменного цоколя металлической ограды Бурко заметил шевеление. Полминуты спустя он увидел небыстро двигающегося к нему человека, услышал легкое постукивание палки по асфальту. Наконец-то!..

“Эмка” теперь летела, так, во всяком случае, казалось в темноте, к небольшому подмосковному аэродрому, где уже наверняка летчики закончили все приготовления к вылету и с нетерпением ожидали своих пассажиров. Елецкий, удобно развалившийся на широком заднем сиденье, поскрипывающем кожей, неторопливо рассказывал сидевшему к нему вполоборота капитану, и неприятности, о которых думал Бурко, сами по себе отходили на задний план. Нет, этот Антон, ей-богу, оказался своим мужиком, все понял с полуслова, — так размышлял Бурко.

После ухода капитана Елецкий, как и было велено, явился в кабинет к главному врачу и сумел продемонстрировать не только прекрасное самочувствие, но и не вызвать ни малейших подозрений. О посещении веселого фронтового друга рассказывал со вкусом, но и с видимым сожале­нием, что вот, мол, завтра, волею судьбы и фронтового начальства, встретятся несколько боевых друзей, которых служба на один день свела в столице. Жаль, конечно, что не удастся повидать их всех, да и вряд ли когда придется теперь свидеться, война…

Главный врач был очень известным терапевтом, человеком твердых правил, но вовсе не считал себя суровым пуританином. Он понимал необходимость и даже пользу небольших положительных встрясок, и в искреннем сожалении Елецкого не обнаружил хитрости. Он тщательно просмотрел последние анализы, послушал Елецкого, пользуясь старым своим неразлучным стетоскопом, удовлетворенно кивнул и неожиданно разрешил ему на денек выбраться в город, но с категорическим предупреждением: к вечеру быть в палате. О подобном Елецкий не мог и мечтать. А вопрос о том, когда отправляться в Москву, — с утра пли с ночной уже не считал существенным. Конечно, задержка в городе вызовет грозу с громами и молниями, но это как-нибудь переживется. Главное — есть разрешение, а там — семь бед, один ответ. Итак, в путь!..

Шофер, нюхом чующий ночную дорогу, показал высший пилотаж, доставив своих пассажиров на аэродром раньше представителя Ставки. В самом начале взлетной полосы, у кромки леса, стоял “дуглас”, и кто-то, видимо, механик, посвечивая фонариком, ползал под его брюхом. Приехавшие предъявили свои удостоверения, командировочное предписание и, пройдя к самолету, уселись на сухой, отдающей бензином траве в ожидании начальства. Позвякивал металл, негромко переговаривались летчики, и эти тихие звуки словно подчеркивали умиротворенную тишину вокруг.

Бурко выдернул жесткую травинку и стал ее жевать, чувствуя горьковатый привкус…

Интересно, что там успели раскопать ребята? Ведь и запрос на эту Баринову пришел неспроста. Видимо, за два прошедших дня в отделе далеко продвинулись вперед. Так кто же она, эта новая фигура в следствии? Елецкий гово­рил о ней с каким-то непонятным смыслом…

— Антон Ильич, — негромко окликнул он своего спутника, лежащего на траве с закинутыми под голову руками, — а какая роль в нашем деле Бариновой? Я маленько отстал от следствия, и покуда катался туда-сюда, в Управление от наших поступил на нее запрос.

— Баринова? — задумчиво переспросил Елецкий. Он неторопливо сел, стряхнул со спины и затылка невидимые травинки и, подтянув к подбородку согнутые колени, опустил на них подбородок. — Ну, о ней, Василий Емельянович, у нас еще будет время поговорить. Сейчас-то могу с уверенностью сказать, что она связана с германской разведкой, с абвером. И не один год. А мы, к сожалению, не смогли этого разглядеть. И сделали крупную ошибку, которая позже нам дорого обошлась. Она много знала и очень многих. Думаю, в ней причина массовой гибели наших людей… А мы слишком были уверены в себе и потому так доверчивы. Вот и поплатились. Тысячу раз надо проверять и перепроверять… Знаете, что меня поразило, когда я угодил в абвер? Удивительно, как скоро они научились извлекать для себя пользу из нашей всеобщей ненависти к ним. Они увидели, что подавляющая масса народа их ненавидит и активно не приемлет. Но они поняли также, что ненависть — это очень сильное оружие, объединяющее людей. И тогда они пошли на такой ход, не новый, правда, он стар как мир. С тех пор, как существуют провокации и провокаторы. Вам, Василий Емельянович, надо полагать, еще не раз придется с этим столкнуться. Речь вот о чем. Они пытались создавать свои собственные отряды, под видом пар­тизанских. Из всяких отщепенцев, отбросов, отпетых него­дяев. Оказавшиеся в оккупации наши люди зачастую не могут сразу разобраться, кто перед ними: герои или провокаторы. Абверовцы для достижения своих целей никакими приемами, даже самыми низкими, не брезгуют. Они могут под пули такого “партизанского” отряда без зазрения совести кинуть взвод полицаев, да еще своих солдат под­бросят. Вот народ к таким-то “героям” и тянется, клюет на удочку и, естественно, становится жертвой… Был, помню, такой случай в самом начале сорок второго. Появился в Селиховском лесу, это на полпути от вас к Борску, примерно в полусотне километров от нашей базы, неизвестный партизанский отряд. Пошли о нем слухи, что, мол, крепко он бьет фашистов и тому подобное. Послали мы к ним на связь своего человека, кстати, кажется, Саша Завгородний и ходил. Возвращается он и докладывает: “Странный какой-то отряд”. Человек двадцать их было, вооружены отлично. По окрестным деревням рассказы идут, что провели они несколько боев с полицаями и обратили их в бегство, отогнали. Ну, а потом форменный грабеж пошел и насилие. У людей и без того жевать нечего, так последнее под наведенным автоматом отнимали, женщин для своих “пар­тизанских” нужд силком в лес увозили. Одним словом, не стали мы ждать, взяли их в клещи, думали, анархисты какие-нибудь, самостийники, черт их разберет. А оказалось, абверовская это команда. Специально отряд создали, чтобы скомпрометировать наши действия, отпугнуть от нас население. И промедли мы еще немного, кто знает, чем бы это могло кончиться. Ликвидировали мы эту погань, но предварительно, конечно, суд над ними устроили. Показательный. Вот так… Или еще вариант: побег из концлагеря. Среди десятка действительно вырвавшихся на свободу болтается провокатор, фашистский агент. Поди, распознай его сразу! А времени нет. У нас голова другим занята… Встретили мы однажды в лесу такую группу, совершившую побег из лагеря. Смотреть на людей было страшно, как с того света вырвались. Мой первый комиссар, может, слышали о нем — Кузьма Егорович, погиб он, бедняга, широкой души был человек, — так вот он без всякого рассуждения, до крика спорил со мной, доказывал необходимость немедленно принять их всех в отряд. А я стоял на своем: проверить в деле. И не один раз. Создали мы вроде филиала отряда, взвод подрывников, без права доступа на основную базу. И задание им подобрали соответственное: уничтожить охрану и взорвать железнодорожный мост. Сами понимаете, на такую акцию ни один агент не согласится. Если операция пройдет удачно, не сносить ему головы от своих. К великому сожалению, оказался прав я. Нашелся-таки среди них предатель. Остальные показали себя впоследствии отличными бойцами и ни в чем не были виноваты, но ведь увел их из лагеря и к нам привел именно он — этот подлец, провокатор. Не сумел он сбежать, поймали мы его и, конечно, расстреляли. Однако представляете, какой крови мог стоить нам его побег? И операцию в тот раз пришлось отменить… Извините, капитан, кажется, начальство прибыло…

Освещая дорогу фонариком, к самолету направлялась небольшая группа людей. Бурко с Елецким быстро поднялись, отряхнулись и двинулись навстречу. Остановились, не доходя нескольких шагов, и вытянулись. От группы отделился шедший впереди высокий, широкоплечий военный, и они узнали в нем маршала, имя которого в частях произносили с глубоким уважением и почтением. Он казался поистине реальным воплощением “бога войны”, этот могучий маршал артиллерии.

Они представились, и маршал, пожав им как-то по-домашнему спокойно руки, жестом пригласил садиться в са­молет. Сам он еще на несколько минут задержался с провожающими его товарищами в военной форме и обычной гражданской одежде. Заработали моторы. Наконец маршал, низко пригнув голову, поднялся в “Дуглас” и быстро прошел вперед. Бортмеханик втянул лестницу и задраил люк. Моторы взревели на полную мощность, и самолет, покачивая крыльями, двинулся по взлетной полосе.

Иллюминаторы были закрыты наглухо, в салоне царила темнота, и лишь впереди, у кабины пилотов, слабо светилась лампочка, призрачно обрамлявшая силуэт склонившегося над бумагами маршала. Равномерный гул двигателей успокаивал, тянуло в сон.

Бурко хотелось продолжить начатый разговор, он повернулся было к сидящему рядом Елецкому, но тот лишь огорченно развел в стороны руками, показывая, что ничего не слышит. Тогда Бурко решил не терять даром времени, отпущенного ему судьбой, он поудобнее устроился на жестком металлическом сиденье и через несколько минут уже крепко спал…

16

Несмотря на то что прошедший день был для Елецкого предельно напряженным и утомительным, сон не шел. Визит капитана вернул его в самые трагические минуты недавнего прошлого. Еще там, в партизанском лесу под Борском, его единственной мыслью, за которую, как за спасение, цеплялось сознание, было успеть передать в Центр, что фашисты не сломили его и умирает он чистым перед Родиной, до конца выполнив свой долг чекиста. Он был тогда абсолютно уверен, что жизни остались считанные мгновенья, но не смерть страшила, а посмертный позор и проклятие товарищей. И поэтому уже в госпитале, едва чуточку пришел в себя и смог взять в руки перо, Елецкий постарался детально изложить в своем рапорте все подробности ареста, четырехмесячных допросов в абвергруппе и полиции безопасности, о перенесенных пытках и приговоре и наконец об отчаянно дерзкой партизанской операции по спасению его вместе с группой других партизан-подпольщиков буквально на пути к виселице. После этого к нему в госпиталь трижды приезжал следователь, уточняя ряд его показаний, и, покидая, всякий раз желал скорого выздоровления. Елецкий понимал, что товарищи просто щадят его, стараются не особенно тревожить ввиду исключительно тяжелого физического состояния. Но тем не менее главный разговор был еще впереди. И он обязан ответить товарищам на все их вопросы. Речь ведь, в сущности, шла не о каком-то там недоверии, хотя, поставив себя на место руководства, Елецкий и сам строго бы спросил: каким образом опытный чекист мог оказаться в подвалах немецкой контрразведки, в гитлеровских застенках? Какая такая нелепая случайность привела тебя туда? Где и когда был совершен промах? Наконец, как удалось врагам узнать, кто ты таков, выследить и схватить тебя, и с какой это стати они занялись твоей перевербовкой вместо того, чтобы просто поставить к стенке или найти любой другой способ отправить на тот свет. Раз человек так дорожит своим именем, своей честью, значит, ему есть чего бояться? Можно ведь и так вопрос поставить… А вывод? Не явилось ли все это результатом профессиональных ошибок, трусости, или, может быть, признания все-таки были вырваны под пыткой?..

Строго и нелицеприятно спрашивая себя, мысленно споря с самим собой, Елецкий хотел досконально разобраться в случившемся и, пусть и не в первую голову, внутренне оправдать себя.

Этот смешливый капитан из контрразведки своим приездом неожиданно словно бы поставил Елецкого перед выбором: либо ты будешь сидеть и дожидаться, когда до тебя дойдет очередь, либо сам немедленно включайся и помогай следствию. В конце концов, твое здоровье — это твое личное дело. Идет война, время ли сейчас думать о себе? Поэтому, предлагая Бурко посоветоваться в Управлении, Елецкий как бы делал пробный ход: от ответа зависело многое, если не все. И то обстоятельство, что в Центре решили пойти ему навстречу, обрадовало и взбодрило Елецкого. Значит, товарищи по-прежнему верят ему и не считают свершившийся факт решающим в его служебной деятельности. А он, честно признаваясь себе, все-таки побаивался, что его предложение вызовет резко отрицательную реакцию руководства.

Елецкий успокоенно прижался спиной к бьющейся в мелкой дрожи дюралевой обшивке самолета и закрыл глаза, сосредоточивая свою память на событиях, которые едва не стали роковыми в его жизни…


Облавы Елецкий не боялся. Дочь бывшего аптечного сторожа Нина, служившая теперь в городской управе, сработала для него отличный аусвайс. В этом документе значилось, что Павел Петрович Рябинин работает помощником машиниста в депо. Такие профессии, учитывая нарастающую напряженность железнодорожных перевозок, гитлеровцы ценили и без особой нужды старались не оголять транспорт.

Попав за последние недели в несколько облав и благополучно выйдя из них, Елецкий тем не менее не успокоился, не потерял бдительности и, всякий раз появляясь в городе, первым делом справлялся, где в настоящий момент находится его двойник — дома или в рейсе. Если подлинный Павел Петрович был дома, Елецкий чувствовал себя свободно и передвигался по городу без всякого опасения, если же в рейсе, что полиция могла легко проверить у железнодорожного начальства, Елецкий старался лишний раз не попадаться на глаза патрулям. Такая система конспирации вот уже более года оправдывала себя. Рябинин был ровесником Елецкого, чем-то они даже походили друг на друга, а на фото, вклеенных в документы, казались близнецами. И вообще, за Рябинина Елецкий был спокоен: кадровый рабочий, он хоть и не состоял в партии, но считался честным и глубоко преданным делу большевиков человеком.

Сообщив и в этот раз Рябинину о своем прибытии в город, Елецкий, стараясь все же не привлекать к себе внимания, шел на базар, где у него было назначено свидание с кондуктором поездной бригады, который должен был передать ему сведения о системе охраны городского железнодорожного моста. Кондуктор имел возможность изучить ее, проезжая через этот мост по нескольку раз на дню.

Встреча была необходима Елецкому. Приближалась двадцать пятая годовщина Октября, и партизаны собирались отметить ее по-своему. Подходы к мосту усиленно охранялись фашистами, считавшими, и не зря, его одним из важнейших объектов стратегического значения.

С утра было морозно, но базарный пустырь покрывала растоптанная сотнями ног грязная снежная каша.

Встретились возле фанерной будки старика, торговавшего всякой скобяной мелочью. Кондуктор негромкой скороговоркой выложил данные о примерном количестве охраны, времени смены караула, расположении будок, окопов и пулеметных гнезд, когда к рынку с двух сторон подлетели грузовики и из них высыпали солдаты, сразу перекрывшие все выходы с пустыря. Выстроившись в две шеренги, они с автоматами наперевес пошли навстречу друг другу, сжимая и процеживая перепуганную, заметавшуюся в панике толпу. Купив у старьевщика по копеечному совку, Елецкий и кондуктор безбоязненно достали свои аусвайсы и двинулись навстречу шеренге солдат, словно частый гребень прочесывающей толпу. Низенького и толстого кондуктора легко пропустили на выход, лишь мельком взглянув в его документ. Однако на аусвайс Елецкого никто и смотреть не стал. Ни слова не говоря, его тут же крепко схватили за руки, вытащили с рынка и швырнули в крытый кузов грузовика, где, скорчившись на полу под дулами наведенных автоматов, лежали уже несколько мужчин. Последнее, что успел увидеть Елецкий, были испуганные глаза кондуктора, прижавшегося к забору.

Облава длилась недолго. Заполнив грузовики схваченными мужчинами, фашисты доставили арестованных в печально известные подвалы бывшего консервного завода за железнодорожным вокзалом и загнали без всякого разбора и проверки документов в две заранее подготовленные камеры.

Арестованных продолжали привозить весь день и в течение следующей ночи. Камеры были уже переполнены, и люди задыхались от тесноты и смрада.

Елецкому и в голову не могла прийти мысль, что вся эта операция проводилась фашистами с единой целью: поймать партизанского вожака, прибывшего в город для подготовки и проведения очередной акции.

Цель фашистской акции стала ясна ему утром следующего дня, когда началась настоящая проверка. Спустившиеся в подвал полицейские тщательно просматривали документы каждого арестованного, потом приказывали ему раздеться до пояса, словно для медицинского освидетельствования. Как заметил Елецкий, они обращали главным образом внимание на тех мужчин, у кого на руках обнаруживались следы увечий, просто старые шрамы или даже свежие царапины. У таких отбирали документы, а их самих немедленно уводили куда-то под охраной. Не избежал этой участи и Елецкий: глубокий шрам на его правой руке, естественно, сразу привлек к себе внимание. Елецкому приказали одеться, вывели наружу и снова втолкнули в крытый грузовик. Теперь арестованных было в кузове сравнительно немного, около двух десятков человек.

Здание комендатуры Елецкий узнал сразу, едва вывалился из грузовика, сопровождаемый сильным ударом приклада между лопатками. Арестованных отвели внутрь здания и заперли в одной из подвальных комнат без окна, освещенной тусклой, грязной лампочкой под высоким потолком.

Вскоре появились двое офицеров в сопровождении ав­томатчиков. Арестованным опять приказали раздеться до пояса и встать лицом к стене. Автоматчики застыли у двери, а офицеры медленно пошли вдоль шеренги полураздетых людей.

— Фамилия? — громко по-русски осведомлялся у каждого старший из офицеров, он был в чине майора.

Арестованный называл себя. Тогда второй офицер — совсем молодой обер-лейтенант находил в кипе документов тот, который принадлежал его владельцу, и протягивал Майору.

— Повернись лицом ко мне!.. Покажи руки!.. — словно заведенная машина, повторял майор и внимательно изучал очередной аусвайс. Потом возвращал его обер-лейтенанту и переходил к следующему.

Дошла очередь до Елецкого.

— Фамилия? — услышал он вопрос майора и, стараясь не выдать своего волнения, чужим голосом ответил:

— Рябинин. Павел Петрович. Из депо я…

— Лицом ко мне!

Елецкий поднял глаза и увидел, что майор с пристальным интересом рассматривает его. Не поворачиваясь, он протянул руку в сторону, и обер-лейтенант вложил ему в ладонь аусвайс Елецкого.

— Рябинин? — повторил майор и вдруг иронически усмехнулся. — Шрамик-то свой покажите, Антон Ильич… виноват, Павел Петрович. Вон тот, что на правой руке… Благодарю вас, можете опустить… Значит, Рябинин? Очень хорошо… Рихард, — обратился он почти весело к обер-лейтенанту по-немецки, — мы закончили. Эти, — он показал на арестованных, стоящих вдоль стены, — мне больше не нужны. Если они понадобятся Клямке, передайте их ему. А вас, Рябинин, — добавил он снова по-русски, — попрошу пройти со мной. Забирайте свое барахло, там, наверху, не лето, можно простудиться. Прошу, — и он учтиво показал рукой на дверь.

Идя вслед за майором по длинному коридору, Елецкий уже не строил предположений по поводу своего задержания: его словесные портреты еще с марта висели на всех заборах и успели пожелтеть. И этот фашист, конечно, узнал его. Чем-то лицо майора было знакомо Елецкому, но где он его встречал и когда, хоть убей, не вспомнить. Там, в полутемном подвале, он не смог разглядеть немца, а это очень важно, чтобы знать, какой тон принять на допросе и какую выбрать тактику. Не было больше сомнений у Елецкого и относительно того, что его ожидает. Знал твердо лишь одно: предателя фашисты из него не сделают ни при каких обстоятельствах, а следовательно, когда они это поймут, судьба его будет решена окончательно и бесповоротно.

Комната, куда ввели Елецкого, представляла собой нечто среднее между лавкой антиквара и кабинетом коммерсанта, страдающего манией величия. Сам хозяин словно растворился, исчез среди позолоченных багетов картин и слонообразной мебели.

— Антон Ильич, — обратился майор к Елецкому, но, встретив его непонимающий взгляд, поморщился и махнул рукой. — Слушайте, давайте не будем, как говорят русские, пудрить друг другу мозги. Я прекрасно знаю вас, а вы вспомните и убедитесь, что знакомы со мной, и нечего нам, взрослым и серьезным людям, играть в детский сад… Садитесь, Елецкий, где вам больше нравится, а свой тулуп можете бросить вон на тот диван. Не беспокойтесь, его потом уберут на вешалку… Ну, — сказал он, усевшись в кресле напротив Елецкого и сложив на груди руки, — напомнить, где мы встречались? — он приветливо улыбнулся. — В кабинете председателя райисполкома. Я…

Майор всего лишь на миг опередил Елецкого, назвав свою фамилию, потому что теперь Антон Ильич и сам вспом­нил предэвакуационную суету, экстренное заседание у Смолькова и раненого капитана Архипова. Вспомнил и зачем вызывал Смольков этого капитана.

— Ну, так как, Антон Ильич, — проследив за выражением лица своего собеседника, заметил майор, — будем темнить дальше?

— Жаргончик у вас, однако…

— С кем поведешься, Антон Ильич.

— Что вы хотите от меня?

— Вот это другой разговор, — словно обрадовался бывший капитан Архипов. — Прежде всего, я хочу ясности. Двусторонней. Хочу, чтобы вы поняли меня, мои идеи и помогли их осуществлению. Погодите, не перебивайте, выслушайте до конца. И, бога ради, не произносите сейчас высоких слов о совести и чести. Я вам, кстати, еще ничего зазорного не предложил. Поэтому оставьте ваш запал для другого случая, если он, конечно, представится. Извините за неуместную шутку. А теперь давайте знакомиться: Карл Бер­гер. Моя официальная должность — заместитель здешнего коменданта. Подчеркиваю — официальная. О вас я много слышал, кое-что знаю, кое о чем догадываюсь и уверен, что имею дело с профессионалом высокого класса. Должен вам заметить без ложной скромности, что и себя не отношу к дилетантам. Даже больше — терпеть их не могу, — он вдруг засмеялся. — Никогда не знаешь, чего от них ждать. Верно?.. У вас какое звание, Антон Ильич?

— Это не имеет ни малейшего значения.

— Да? Ну, как хотите… Действительно, истинный профессионализм чинами не определяется, хотя очень немногие это понимают. Мы с вами когда-нибудь обсудим этот странный парадокс нашего времени… Извините, — Бергер перегнулся через стол и нажал на кнопку. Тут же вошел солдат.

— Вы не будете возражать, Антон Ильич, если я сейчас приглашу сюда одну симпатичную даму?

Елецкий безразлично пожал плечами.

— Ганс, попросите ее войти.

Елецкий был начеку Он понимал, что Бергер не вел бы себя столь предупредительно, если бы не нуждался в нем Но в чем была эта заинтересованность? Что хотел получить фашист, видимо, абверовец, от командира партизанского отряда? Он ведь должен прекрасно отдавать себе отчет, что такие люди, как Елецкий, — если, конечно, Бергер действительно знает, с кем имеет дело, — не идут на сговор с врагом ни в малом, ни в большом. Даже если это связано с альтернативой: жить или не жить. И тем не менее Бергер что-то затевает, какую-то игру. Надо узнать, что это за игра, и тогда, быть может, еще не все потеряно, и неизвестно, кому удастся вырвать инициативу.

За спиной Елецкого открылась и тут же хлопнула дверь. Быстро застучали по паркету каблучки. Елецкий невольно обернулся и увидел женщину, но разглядеть ее лица не смог, поскольку она остановилась спиной к затененному листвой окну, а в кабинете царил полумрак.

— Антон Ильич, — вставая, Бергер сделал приглашающий жест, — вы еще не успели забыть эту очаровательную женщину?

Елецкий приподнялся и посмотрел на высокую, без претензий одетую блондинку, вызывающе вскинувшую на него взгляд больших серых, чуть навыкате, глаз На миг в них мелькнула растерянность. Похоже, эта встреча оказалась для женщины полной неожиданностью. Она даже невольно отступила к окну. И Елецкий узнал ее.

“Невероятно! — заколотилось у него в висках. — Не мо­жет быть!.. Но почему не может? — тут же возник вопрос. — А Архипов? Он-то ведь был. И она была там”.

Да, он, конечно, узнал Баринову, даже вспомнил, что зовут ее Анной Ивановной. И все это было в один и тот же день — и Баринова, и Архипов… Елецкий постарался взять себя в руки, посмотрел на женщину и сел в кресло.

— Ну, будет вам! — иронически ухмыльнулся Бергер. — Не делайте вид, что вы незнакомы Впрочем, все это уже в прошлом. Ну, а вы, Анна Ивановна, узнали Антона Ильича? Вижу, вижу, что узнали. Вот и хорошо. Я даже думаю, мы когда-нибудь сможем стать друзьями… А почему бы и нет? Если делать одно общее дело… — Бергер пристально взглянул на Баринову, но она, не отвечая ему, резко отвернулась к окну… — Однако, я вижу, у вас не вызывает радости эта встреча? Жаль… В таком случае, не стану вас задерживать. У нас тут предстоит долгая и важная беседа. И я думал, вам это будет интересно. Ну, а на нет и суда нет, так? Благодарю вас, Анна Ивановна, вы можете быть свободны.

“Кто она? Кто? Кто? — бил молотом вопрос, от которого, казалось Елецкому, зависело теперь все. — Если она честный человек, ее молчание понятно. Хотя это сейчас глупо, ведь Архипов видел нас обоих. А если она — враг, то почему ее испугала наша встреча?”

— Да, Анна Ивановна, простите мою забывчивость, — догнало ее уже у двери восклицание Бергера. — Я ведь просил Рихарда привезти вам из фатерлянда что-нибудь симпатичное. И он, разумеется, выполнил мою просьбу. Кажется, я даже догадываюсь, что он привез, скажу по секрету: отличные французские духи… Вы, Антон Ильич, когда-то тоже любили французский одеколон? Видите, какая у меня память. Так вот, Анна Ивановна, зайдите, пожалуйста, к нему и проверьте, прав я или не прав.

Баринова хмуро свела брови и с каменным выражением на лице, не прощаясь, вышла из кабинета.

“Нет, это не игра со мной, — понял Елецкий. — Они вместе. Но у Бергера, кажется, что-то с ней сорвалось Не то он что-то сделал. А его последний ход с духами, похоже, мелкая месть. Дешевая отместка за ее вполне естественную реакцию… Но, господи, как же мы могли!.. Какая страшная преступная беспечность! Ведь оба они были в руках… Были. И вот — расплата…”

Проводив Баринову снисходительным взглядом, в котором Елецкий успел заметить тщательно запрятанное злорадство, Бергер выдержал небольшую паузу. Затем вынул из коробки папиросу, слегка размял ее, — совсем по-русски, отметил Елецкий, — и, как бы опомнившись, придвинул коробку к нему, предупредительно протянув через стол зажженную спичку Но Елецкий отказался.

— Женщины. — философски изрек Бергер, откидываясь к спинке кресла. — Трудно предвидеть их капризы. Особенно таких хорошеньких, как Анна Ивановна. Вы согласны?

И снова Елецкий промолчал, безразлично пожав плечами.

“Ошибаешься, фашист, это не каприз. Это твой промах. Либо ты абсолютно уверен, что со мной уже нет нужды церемониться, либо прокололся — без необходимости вскрыл своего резидента. А резидент, выходит, рассердился. И ты от нее зависишь Вон и настроение уже испортилось… Иначе тебе было бы в высшей степени наплевать на все ее капризы. А ее понять можно: вдруг я, вопреки логике, жив останусь да предъявлю им свой счет?!”

— Ну, что ж, — Бергер наконец погасил папиросу в широкой бронзовой пепельнице, изображавшей распростертую навзничь женщину, — предлагаю перейти к делу… Мы все, и я в том числе, внимательно следим за действиями возглавляемого вами партизанского отряда. Должен со всей прямотой сказать, что вы резко отличаетесь от всякого бандитского сброда, занимающегося убийствами из-за угла, мелкими трусливыми наскоками, грабежом и прочими нечистоплотными, не солдатскими делами. Вы действуете как регулярная армейская единица. Следовательно, вам, насколько мне ведомо, не чужды рыцарские правила ведения войны…

Елецкий снисходительно усмехнулся и, достав из кармана мятую коробку папирос, выбрал целую и закурил

— А вам не кажется, господин Бергер, что ваши комплименты в мой адрес ставят вас, мягко выражаясь, в несколько незавидное положение?

— Почему? — горячо воскликнул Бергер. — Мы умеем уважать достойного противника. Ваш великий царь Петр, как известно, тоже проявлял высокие достоинства рыцаря, когда благодарил своих шведских учителей и пил за их здоровье после знаменитой Полтавской битвы.

— Оказывается, вы читали Пушкина?

— Читал. Но зачем ирония? История подтверждает, что рыцарство было свойственно нашим народам во все века.

— А как же быть тогда с вашим утверждением о неполноценности славянской расы?

— Давайте не будем углубляться в абстрактные рассуждения. Пусть ими занимаются болтуны из министерства пропаганды, а не мы — люди дела.

— Смело говорите… Но что же здесь абстрактного? — возразил Елецкий. — Вы же всерьез намерены уничтожить всех славян, в том числе стереть с лица земли советский народ. Это не мои домыслы, а совершенно конкретные планы Гитлера, Геббельса, Гиммлера, Розенберга и иже с ними. И мы видим, что их слова никак не расходятся с делом, которое вершите вы — “благородные рыцари”. Ваши коллеги из охраны концлагерей, например…

— Карательные органы к нам — солдатам — не имеют никакого отношения!

— Слышал. Мне не раз приходилось допрашивать ваших соотечественников, все, как один, открещивались от эсэс и гестапо. Но вам, полагаю, еще предстоит доказывать свою непричастность к массовым убийствам. Так вот ваши коллеги знают, что никакие концлагеря, никакие пытки не уничтожат нашего народа. Бессмысленно об этом мечтать.

— Вы категоричны, как все русские… — в голосе Бергера появилось раздражение. — Я надеюсь, вы знаете о Сталинграде? У вас в отряде есть рация? Так вот, могу и я сообщить самые свежие данные: ваша “крепость на Волге” доживает последние дни.

— Не думаю… Гитлер уже заявлял, что закончит войну в течение нескольких недель.

— В день падения Сталинграда вступит в войну Япония. Битвы на два фронта вам не выдержать. Два таких мощных государства, как Германия и Япония, сотрут вас, раз­давят. А Сталинград — это всего лишь символ, не более.

— Вот именно, символ. Но у нас, советских людей, настоящие символы обладают вполне реальной физической силой. Что же касается двух государств — и это уже было. Только не два, а четырнадцать. Вы — человек немолодой, должны помнить. Но победили-то мы, хотя были тогда много слабее. Вот вам и символы. И, кстати, еще ни один захватчик, а их было немало в нашей истории, не взял того города, за которым кончалась бы русская земля. Но это так, к сведению.

— Наш разговор принял иное направление, Елецкий, — сухо заметил Бергер, — и грозит перерасти в бесконечный и пустой спор. Давайте не будем терять драгоценного времени. Когда-нибудь, повторяю, мы сможем вернуться к этой теме…

— Когда-нибудь!.. — хмыкнул Елецкий. — Можно подумать, что мы уже заключили соглашение о долговременномсотрудничестве.

— К этому я и веду наш разговор. Выслушайте меня наконец внимательно. Буду говорить прямо. — Бергер встал, медленно прошелся по кабинету и облокотился на спинку кресла. — Я имею полномочия предложить вам сотрудничество с нами, в данном случае с абвером. Предупреждая ваше возражение, добавлю, хотя я не желал бы начинать именно с этого: если вы откажетесь, мы имеем много возможностей сообщить вашему руководству в Москве, что вы дали такое согласие. Обратного пути у вас нет.

“Это они могут, мерзавцы, — глухая, давящая тоска навалилась на плечи Елецкого. — Но ведь вся моя жизнь… Нет, товарищи им не поверят, не должны поверить…”

— Впрочем, я уверен, — продолжал между тем Бергер, — что с падением Сталинграда сама необходимость возврата к своим у вас отпадет. Но тогда — увы! — может быть поздно. Вы имеете немного времени обдумать мои слова и принять наиболее выгодное, извините за торгашеский термин, для себя решение… Второе. Вы вправе узнать, какие планы у нас имеются в связи с вашим добровольным со­трудничеством. Пожалуйста. Мы озабочены положением в нашем тылу. Наряду с разрозненными бандитскими шайками, которые вы легкомысленно называете восставшим народом, к сожалению, встречаются и вполне профессионально действующие воинские соединения, типа вашего. В настоящий момент мы лишены возможности направить против них свои регулярные армейские части в том количестве, в каком это необходимо для наведения полного порядка. Разумеется, это явление временное. По мысли фюрера, все боеспособные соединения должны быть брошены по трем стратегическим направлениям: на Сталинград, Ленинград и Москву. Отдельные позиционные неудачи — не в счет. В глобальной войне случается всякое. Да, мы не можем немедленно подавить бандитское движение в нашем тылу и вынуждены быть предельно решительными и жестокими не только с партизанами, но и с мирным населением, помогающим им Существующее положение не устраивает нас, поскольку отталкивает немалую часть населения, готового стать германским союзником. Лично я вообще противник жестокости и бессмысленных репрессий, если еще остается хотя бы малейшая возможность договориться. Наши коллеги не совсем верно поступали с начала войны. Эти массовые расстрелы, казни… Они вызвали нежелательную реакцию Среди каждого десятка убежденных врагов наверняка мог быть один сомневающийся, с кем мы сумели бы договориться. Вот и теперь нам нужен умный, опытный и авторитетный человек, который захотел бы понять нас и принял на себя роль посредника.

“Плохи же, однако, ваши дела, — продолжал размышлять Елецкий, слушая Бергера. — И обо мне вы не слишком высокого мнения… Или, может, наоборот? Чересчур высокого? А этот абверовец, кажется, уверен, что может склонить меня к предательству. Да, для него это был бы шанс…”

Бергер замолчал и вопросительно взглянул на Елецкого, но Антон Ильич только упрямо покачал головой.

— Да поймите, наконец, я не имею ни малейшего желания стать самоубийцей. Первый же встречный влепит мне пулю в лоб и будет абсолютно прав. Наш народ никогда не поднимал руку на парламентеров, но он не щадил предателей… Нет, для этой работы я не подхожу.

— Ну почему же сразу — предательство? — развел руками Бергер. — Зачем такая категоричность, эта варварская терминология? Есть ведь трезвый, реальный взгляд на вещи, на события, на исторические явления, черт побери!.. Вы — русские — странные люди. У вас обязательно: или — или. Без полутонов.

— Мы привыкли смотреть правде в глаза.

Бергер оторвался от кресла и, заложив руки за спину, снова медленно прошелся к окну, где на круглом столике с толстой витой ножкой стоял массивный лакированный “Телсфункен”. Включил приемник, поискал что-то среди пронзительных писков, морзянки и лающих выкриков, и в комнату вплыла негромкая мелодия. Приторный, как патока, вкрадчивый женский голос, словно заведенный, повторял: “Либер, майн либер…” Но зазвонил один из телефонов, и Бергер резко отключил певицу. Снял трубку и, внимательно глядя на Елецкого, выслушал длинное сообщение, изредка вставляя: “Да… да-да…” Потом небрежно положил трубку.

— Ну, хорошо. Если вас не устраивает или просто страшит роль посредника, что я отлично понимаю, мы можем сделать вам другое предложение. Скажем, германское командование готово пойти на то, чтобы создать во главе с вами, но, естественно, под нашим контролем, некий партизанский центр, куда сойдутся все нити и связи от партизанских отрядов. А дальше все будет зависеть от вас, от силы вашего слова, вашего убеждения. Тем, кто примет наши условия, мы гарантируем жизнь и безопасность. А кто не примет, я полагаю, что их останется немного, ярых фанатиков, тех мы будем вынуждены просто ликвидировать.

Елецкий вздохнул.

— У нас говорят: что в лоб, что по лбу. Не предатель, так провокатор. Неужели вы уверены, что я подхожу для этих ролей?

— Ну вот, опять… На вас, знаете ли, не угодишь. Поймите же наконец, мы совершаем гуманный акт, идем вам навстречу, уговариваем, а вы… Даже в абвере далеко не все такие покладистые, как я. Мы можем говорить и иначе. Не люблю повторяться, у нас вполне достаточно сил, чтобы раздавить всех вас.

— В марте этого года мы уже имели возможность убедиться в этом, господин Бергер. Но, как вы помните, карательная экспедиция закончилась полным провалом.

— Да, вам тогда удалось уйти. И отряду и вам лично.

— Жаль, что не удалось убрать заодно и провокатора, этого Цыгана. Мой словесный портрет — его работа?

— Ну, теперь, между нами говоря, этот агент не имеет для меня ни малейшего значения, дело он свое сделал. А вы оказались смелым человеком, решительным. Это мне импонирует. Именно поэтому я и рассчитываю на вашу трезвую оценку обстановки. Учитывая обстоятельства, в которых вы теперь находитесь. Я был уверен, что мы сможем договориться.

— Я очень сожалею…

— Вы понимаете, на что идете, отказываясь от сотрудничества со мной, с великой Германией?

— Вот как? Вы уже — вся Германия? Весь немецкий народ? Родина Шиллера, Гете, Маркса, Тельмана? Господин Бергер, сегодня в мире приведены в движение такие могучие силы, такие человеческие массы, что мы с вами просто пылинки, ничто по сравнению с ними. И неужели вы всерьез думаете, что моя помощь вам — мое предательство, или, наоборот, моя смерть в ваших застенках сможет что-нибудь изменить? Или склонить чашу весов в вашу пользу? Это же абсурдно!

— Абсурдно, если мыслить глобально, но речь в данном случае идет о конкретной вашей жизни. Может, истории в высшей степени наплевать на вас, но сами-то вы — живой человек, и я говорю с человеком, чья плоть может быть растерзана, а кровь выпущена по капельке… Сообщаю вам, что по заведенному порядку каждый захваченный вражеский военнослужащий, если он нас интересует, попадает к нам. Затем мы должны передать его для допроса в полицию безопасности. Там тоже имеются высокие профессионалы, но в своем роде. Если арестованный все-таки продолжает интересовать нас, мы имеем возможность повторить беседу и изменить его судьбу. Если же нет, арестованный обычно передается в полевую жандармерию для вынесения приговора и приведение его в исполнение. Таков, повторяю, порядок, и я не в силах что-то в нем изменить. Однако в любой момент, когда у вас появится желание встретиться со мной, вы можете сообщить об этом, и вас доставят сюда. Теперь я хочу завершить нашу беседу сле­дующим. У вас есть еще возможность подумать. Вас отведут в подвал, к сожалению, другого помещения, более удобного для вас, мы не имеем. О своем решении дадите знать через охрану. А я займусь подготовкой информации о вас для Москвы.

“Может, все-таки клюнет?” — подумал вдруг Елецкий, в последний раз затягиваясь и гася окурок меж пышных округлостей бронзовой дамы в пепельнице, и словно бы между прочим спросил:

— Знаете, майор, мне интересно, если, конечно, не секрет, да ведь и вам теперь все равно: как удалось опознать-то меня?

— В принципе, вам это знать ни к чему, тем более после того, как вы сами весьма охотно подписываете свой приго­вор… Но я могу сказать… — Бергер остановился как бы в раздумье. — Вы были неосторожны и однажды обнаружили заинтересованному в вас человеку, в данном случае Анне Ивановне, свой шрам. Запоминающаяся деталь. И большая ошибка для человека нашей с вами профессии.

“Клюнул”, — подумал Елецкий и почувствовал какое-го непонятное, странное облегчение. Вот теперь все действительно становилось на свои места. Значит, Баринова… Теперь только найти возможность сообщить товарищам. Надо найти. А дальше — дальше выдержать до самого конца. Он был уверен, что выдержит…

— Да, кстати, по поводу профессии, Елецкий. Я уже говорил, что внимательно слежу за вашей деятельностью. У вас есть свой почерк. Случайные люди, дилетанты постоянно делают ошибки. Вы их не делали. Кроме последней. Но тут мы оказались предусмотрительнее. Вас увидели в городе и опознали. В свое время Анна Ивановна успела проверить, когда и откуда вы прибыли. Мы знаем, как готовился ваш партизанский отряд, кто у вас был комисса­ром. А сопоставить и сделать выводы — это уже техника. Несмотря на то, что вы сумели уйти от Цыгана, он успел запомнить ваши внешние данные. Этого оказалось достаточно, чтобы и Анна вспомнила некоего Антона Ильича Елецкого, которого в свое время видел и я. Так появился ваш словесный портрет. Вы не обижаетесь, что мы установили за вас плату? Серьезный противник дорого и стоит… Но у меня теперь возник вопрос. Зачем вы взяли фамилию Рябинин? По ассоциации с лесом, в котором вы прячетесь? Ель — рябина, да?

— Нет, фамилия Елецкий происходит от другого слова. В наших реках водится такая рыба -елец. Очень хитрая рыба.

— Но ведь и она попадается на крючок?

— Бывает, попадается…

— А Рябинина мы проверили… Есть такой человек, он действительно помощник машиниста. Сейчас в рейсе, но скоро будет у нас.

— Неужели? Уверяю вас, это простое совпадение. Фамилия выбрана мной случайно, — как можно естественнее заметил Елецкий и понял, что Бергер врет: нет в рейсе Рябинина, значит, его уже успели предупредить и спрятать. И вдруг в Елецком вспыхнуло какое-то мальчишеское упрямство, до боли жгучее желание врезать оплеуху этому самодовольному мерзавцу, унизить его в собственных глазах Антон Ильич выбрался из кресла, брезгливо поморщился и сказал:

— Ну, ладно, хватит болтовни, вызывайте ваших палачей, и я покину вашу хазу навсегда.

— Что вы имеете в виду? Что это за слово?

— Если помните, Смольков именно вас, как специалиста, просил разобраться и помочь эвакуации наших национальных художественных ценностей? Теперь я вижу, — Елецкий кивнул на стену, — как вы решили эту проблему. Запомните, Бергер, воров презирали и жестоко наказывали во все времена. В Германии, к примеру, им рубили руки. Скоро придет пора, когда вам придется ответить и за это. А “хаза” — на жаргоне преступников — воровской притон, куда воры сносят краденное.

— Ах, Елецкий, Елецкий!.. Речь ведь идет о сохранении культурных ценностей. Сохранении! А не уничтожении их в ваших азиатских пещерах! Рабам, в конце концов, не нужны Рафаэли, они необходимы цивилизованному миру!

— Это вам-то? — Елецкий постарался вложить в свой во­прос максимум презрения.

— Ну, довольно! — Бергер со злостью схватил телефонную трубку и отрывисто приказал: — Клямке, присылайте своих, можете забрать его! — И, припечатав трубку к аппарату, добавил: — Я разочарован в вас, Елецкий, но посмотрим, что вы запоете завтра…

Завтра и все последующие дни, и недели, и месяцы слились в сплошной кровавый кошмар. Оберштурмфюрер Клямке оказался большим специалистом по части развязывания языков, но и он добиться ничего не смог. Не раз и не два Бергер пробовал повторять свои уговоры и убеждения, которые заканчивались угрозами и проклятиями. И снова появлялся Клямке с пустым, водянистым взглядом и мокрыми губами садиста.

Дни кончились, Елецкий давно потерял им счет и забыл, что на дворе — зима или лето? Он видел каких-то окровавленных людей, безучастно слышал их истошные воющие крики, но его память хранила только одно — он ничего не сказал и не скажет. Все остальные ощущения его были пропитаны солью — и вода, и кровь на губах, и невероятный соленый огонь, сжигающий тело…

Однажды ему прочитали приговор, и он отстраненно, как о постороннем, подумал, что мучения кончились. Он уже перешел грань человеческих мук и находился в состоянии прострации, лишь какие-то звуки порой долетали до него. Его тащили, кидали, везли, но и это он, в общем, не помнил и не понимал. Впервые осознал, что он, оказывается, еще жив, в партизанском лагере. Потом был самолет, госпиталь в Москве и обрывки сновидений, которые долго складывались в какую-то давно забытую картину.

И вот теперь все ожило и припомнилось до мельчайших подробностей, вплоть до бронзовой шлюхи на столе у Бергера и его немигающих совиных глаз…

Елецкий возвращался в свое прошлое. Ровно гудели моторы “Дугласа”, и под его крыльями неслась земля, торопливо затягивающая свои рваные, неразличимые в ночи раны.

17

Про Тарантаева словно забыли.

Время тянулось страшно медленно. Гришка метался по тесной подвальной клетухе, потрясал кулаками, матерился сквозь стиснутые в ярости зубы. Только бы не опоздать, не опоздать…

Неожиданно дверь открылась, и появился солдат. Он сунул в руки Тарантаеву миску с пшенной кашей и кружку теплого чая. И ушел, лязгнув с той стороны дверью. Тарантаев жадно поел и снова стал считать минуты. Они складывались в часы, вероятно, уже кончался день, а его все не звали на допрос. Слабо подмаргивала лампочка под потолком. Тарантаев устал метаться по камере и сел в углу, подтянув колени к подбородку.

На место злобы и буйной ярости пришла полная опустошенность. Не зовут, значит, с ним все ясно. Парашютист показал достаточно, и его, Гришкины, свидетельства просто никому теперь не нужны. У Клямке из него бы все кишки вытащили, а здесь не будут, нет — к стенке прислонят и скомандуют: “Пли!” И больше не станет Тарантаева.

Гришка вспомнил, как на допросах все ходил вокруг него этот следователь-кавказец, все кружил со своими вопросами, будто затягивал Гришку в воронку, а он стоял на своем: не знаю, не видел, не был. Глупость это, конечно, тут и дураку ясно, что кругом он наследил. Ежели по правде, так и на две вышки хватит. Ну, что сделал, то сделал, другое обидно: сука эта, Анька, лихо его бортанула, сбежала, и теперь, выходит, только ему и держать ответ за все — и за рацию, и за шифровки, и за этого подонка Бергера. Шпионов не прощают, с ними разговор один. Ну, уж нет, на нем, на Гришке, в рай не въедете, вот вам!..

Разбудил его лязг дверного засова. Тарантаев с трудом разогнул затекшую спину и поднялся, не совсем и понимая, где он и что с ним происходит. Вошел все тот же мальчишка-конвоир и приказал:

— А ну, выходи, живо!

Гришка, сцепив пальцы за спиной, пошел по коридору, ощущая босыми пятками холод цементного пола. Конвоир — в трех шагах сзади. Поднялись по лестнице, и Гришка зажмурился от ослепительного солнечного света, лившегося в пыльное узкое окно. Он скосил глаза на конвоира — близка воля, а не допрыгнешь, не успеешь…

Тарантаев вошел в комнату, где его допрашивали, и… ноги сами подкосились. Рядом с этим проклятым майором, которого он чудом не пришиб, потому что в первый раз в жизни промазал, рядом с ним сидел… Антон. Нет, недаром, знать, все время думал о нем, вот и накаркал на свою голову! Живой Антон!.. Но ведь этого не может быть! Зна­чит, Бергер врал Анне? Он же уверял, — Гришка своими ушами слышал, — что, когда партизаны устроили засаду и напали на машину с осужденными, чтобы отбить своего командира, немцы не растерялись и успели всех приговоренных перестрелять еще в машине. А партизанам только трупы достались.

Гришку как раз в тот день вызвал Бергер, хотел дать, наверно, какое-то очередное задание, связанное с партизанами, но не успел. В его кабинет ворвалась разъяренная Анна. Гришка тогда впервые увидел ее взбешенной до такой крайности. Она так орала на Бергера, что тот, прямо на глазах, забыв про посторонних, то есть про него, Гришку, стал серым от страха. Анна кричала, что будет жаловаться генералу и он шкуру спустит с Бергера. Видно, хорошо знал Бергер этого генерала, родственника Анны, если клялся всеми святыми, что Антона успели ухлопать, и он сам это видел. А потом он, выпроваживая их обоих из кабинета, чуть ли не по-приятельски подмигнул Тарантаеву: “Что, мол, поделаешь? Баба —она баба и есть, надо терпеть…” А сам все-таки трясся, как сучья лапа, от угроз Анны. Вот он почему за нее держался-то. Не за Анну, выходит, а за ее родича-генерала! Ну и дерьмо! Кипело в груди у Гришки, так и тянуло вмазать тогда Бергеру по его ухоженной морде. Еле сдержался. Испортились у Анны отношения с Бергером, а Гришка был рад, думал, что навсегда, но не прошло и месяца — и снова засобиралась она к Бергеру, как ни в чем не бывало. Ну, Анна — черт с ней теперь! А Бергер, значит, врал, гад!

Лихорадочно работала мысль: неужели все? Крышка?.. Вот он, палач, рядом сидит… По напряженным мышцам словно судорогой дернуло, глаза захлестнуло смертной тоской. Но конвоир ткнул в спину автоматом и показал на табуретку. Гришка свалился на нее. Голова настолько отяжелела, что шея не выдерживала, и не было сил поднять глаза на партизанского командира.

Сейчас они снова связную с того света вытащат и дом ее сожженный… А, собственно, кто его, Гришку, там видел? Старуха сумасшедшая? Соседи придурки? Так это на них от страха перед немцем затмение нашло. Не было там Гришки никогда, не было и — все! Бергера нет, Анны нет, А эти — не свидетели… Ну да, не свидетели! Теперь война, Пришьют, и не отвертишься.

И Гришка вдруг сообразил, как петли избежать: надо все валить на Анну, Аньку эту — паскуду. Вот кто виноват! Она и ее немцы. Пусть ее и судят! Поймают и судят. Только она не дура, наверно, давно уж и след ее простыл. А что Антона приглашал встретиться, так то ж немцы заставили! Командир-то, поди, не дурак, мог бы и сам догадаться. Да, теперь валить все на Анну — единственное спасение от петли. Тарантаев почувствовал, как найденный выход словно отпустил судорогу, жестокой болью сковавшую его тело. Теперь, думал он, вылезу, вылезу…

Допрос уже длился более двух часов. Тарантаев словно торопился выговориться. При этом исчезла напрочь его мрачная угрюмость, во взгляде появилась даже какая-то угодливость. Так, видимо, подействовало на него присутствие Елецкого. Сразу развязался язык.

Дзукаев, конечно, заметил, какой ошеломляющий удар нанесла Тарантаеву неожиданная встреча с бывшим партизанским командиром. Дубинский едва успевал записывать за ним показания.

Тарантаев подробно, буквально взахлеб, повествовал свою горькую историю, как застал его в городе приход немцев, как долго он прятался от них, пока однажды не увидала его бывшая начальница Баринова, которая, оказывается, давно служила немцам. Да она и сама- немка, еще в двадцатых приехала и прижилась тут. Это она выдала Тарантаева полиции, его схватили, долго били и мучили, вынуждая нацепить белую повязку полицейского. Но он, оставаясь убежденным советским человеком, никогда не участвовал в облавах и других фашистских акциях, оправдываясь болезнью ног, которые у него, правда, болели еще с детства. Не надо думать, что он такой здоровый внешне, он с малых лет измученный жестокой подагрой. При этих словах Тарантаев показывал свои грязные ноги, мял и растирал их руками, потупив взгляд, и было видно, что он и сам искренне верит собственному вранью. А однажды фашисты — Бергер, Клямке, он валил их в кучу, — угрожая пытками, потребовали, чтобы он нашел возможность встретиться с партизанским командиром, вот, с товарищем Ан­тоном. Он и сам хотел уже связаться, только тайком от фа­шистов. Но они, видать, заподозрили его и в последний момент, неожиданно для него, привезли солдат и устроили засаду. Вот почему так получилось. Он же, Тарантаев, самолично просил свою соседку предупредить товарища Антона, что против партизан готовится карательная экспедиция. Настя могла бы подтвердить, но он слышал, что схватили ее немцы. Он ведь знал, что она в лес ходит, однако никогда никому не говорил об этом. А что Настю Савелову схватили, так в том, он клянется, нет никакой его вины.

И еще он желает сделать самое важное признание. По поводу Бариновой. Он, Тарантаев, конечно, не может знать всего, однако уверен, что товарища Антона выдала немцам та же Баринова. Это она донесла Бергеру, своему любовнику, который теперь обретается в Смоленске, что встретила на улице партизанского командира, после чего Бер­гер организовал облавы по всему городу. И награду за поимку товарища Антона они поделили между собой. И вообще, Баринова — немецкая шпионка, она проговорилась однажды, — Тарантаев своими ушами слышал, — что составляла специальный список, по которому немцы вылавливали советских людей и казнили. А после ухода немцев это она заставила его, Тарантаева, прятать радиопередатчик и угрожала, если он откажется, выдать его НКВД за сотрудничество с врагом. Она его заставила подписать такой листок, что он ее сотрудник. Вот почему он боялся и прятался в развалинах от своих. А с тем передатчиком он и обращаться-то не умеет, посмотрел разок, что это за штука, и — все. Передачи всегда вела она сама…

Дзукаев уже получил подробную информацию от прилетевшего утром Елецкого о Бергере, Бариновой и о самом Тарантаеве и теперь, внимательно слушая Тарантаева, мысленно отсеивал ложь, продиктованную страхом перед неминуемой расплатой, от подлинных фактов, которые могут быть полезны следствию.

Рассказ Елецкого прояснил для Дзукаева самое основное в том, что теперь торопливо выкладывал Тарантаев: было совершенно ясно, что он — исполнитель. Нет, конечно, не заблудшая овечка, каким он стремился представить себя, а вполне сознательный, продавшийся фашистам негодяй, каратель, и мера наказания для него ясна. Но вот главным лицом Тарантаев не мог быть — это несомненно. Тут все нити тянулись к Анне Ивановне Бариновой, к майору Карлу Бергеру. Но Бергер далеко, видимо, за линией фронта, а вот Баринова где-то здесь, под боком скрывается. Вся надежда сейчас на Сашу Рогова, рыскавшего по городу в поисках бывших служащих сельпо, которые могли бы сказать о ней что-то более определенное. Дубинский, как и предполагал Дзукаев, ничего нужного не смог обнаружить.

Тарантаев начал повторяться.

“А теперь самое время по-настоящему прижать его, — решил Дзукаев. — Запал его прошел, и он утомился от необычно длинного для себя рассказа, от долгих ночей, проведенных в страхе за свою жизнь, или ему действительно нечего больше сказать?”

— Ну, а пропуск в сапоге, Тарантаев? Как с ним будем? — спросил он, словно бы между прочим. — Кто и когда вам его выдал?

Забыл об этом Тарантаев.

— Бергер выдал. Недавно, перед отъездом уже, — нехотя выдавил он. Потом, помолчав, добавил: — Вообще-то, не он сам, а Баринова. Она принесла и велела взять и спрятать подальше.

— Значит, буквы “КБ” обозначают инициалы Карла Бергера?

— Наверно, я не знаю.

— Слушайте, Тарантаев, этот документ вам здесь не нужен. Зачем же было его хранить? Вы что, собирались убежать вслед за фашистами?

— Никуда не собирался.

— Ну, предположим. А если бы пришлось или Баринова приказала, к кому вы должны были бы там обратиться?

— Да к Бергеру, к кому ж еще?

— А сколько месяцев вас учили радиоделу?

— Да недол… — Тарантаев испуганно осекся.

— Продолжайте, чего остановились? Месяц, два, три? Вы у Курта в школе учились?

— Не знаю никакого Курта! — глаза Тарантаева зло вспыхнули. — Никто меня не учил!

— Вы же говорили, что знакомы с рыжим Куртом? — Дзукаев помнил, что Тарантаев ни разу не упомянул этого имени, но решил взять его “на пушку”.

— Когда я говорил? — Тарантаев понял, что запутался. Он не мог теперь вспомнить: говорил или нет. Этот проклятый Курт так и вертелся все время на языке. Неужели сказал?

— Говорили, говорили, — поморщился Дзукаев.

“А черт с ними, со всеми!” — решил Тарантаев.

— Ну, видел я его. Он к Бергеру приезжал. И к Ане…

— К Бариновой? Вы ее разве Аней зовете?

— Это… сорвалось… — Тарантаев уже и не рад был своему языку.

— А у нас есть свидетели, которые утверждают, что к Анне Ивановне Бариновой довольно долгое время захаживал похожий на вас, кудрявый, рослый молодой чело­век. Может, стоит предъявить вас им? Кстати, именно ваше нижнее белье обнаружено в ее доме, в шкафу. А под печкой — грязное белье. И тоже ваше. Ну, звать соседей?

— Не надо, — хрипло пробормотал Тарантаев.

— Тогда будем отвечать правду, — жестко отрезал Дзукаев. — Вы были любовником Бариновой?

— Был…

— Но она предпочла вам Бергера. Так?

— Нет! — выкрикнул Тарантаев. — Это он ее… из-за генерала… Ладно, скажу, все равно ведь узнаете. Лучше сам. Чистосердечно.

— Что за генерал? Ну-ка, поподробнее…

— Родственник у нее есть такой. Он генерал. Группенфюрер, по-ихнему. Вот Бергер его боялся и подмазывался к Ане.

— Как фамилия генерала?

— Не помню. Она называла его Вилли, а фамилию не помню — Клот… Плот… Я его ни разу не видел.

— Ладно, уточним. Так что с Куртом?

— Брандвайлер — его фамилия. Аня мне сказала. Он начальник школы, где этот парашютист учился. Полковник, а Бергер ему подчинялся. “КБ” — это и есть Курт Бранд­вайлер. Всем шпионам, которых он готовил, на документах ставили эти буквы.

— И вам тоже?

— Я что? Они меня силком отправили, избавиться хотели, когда ничего у них не вышло вот с товарищем Анто­ном. Вроде я был виноват. Но я плохо учился, неспособный я к учению, и меня отчислили. Я не шпион, мне и заданий-то никаких не давали. Нет, не шпион я…

Дзукаев усмехнулся и взглянул на Елецкого. Антон Ильич сидел с каменным лицом, только желваки перекатывались на его провалившихся скулах. Надо бы дать ему отдохнуть, решил майор. Устал ведь человек, ночь летел. А допрос можно кончить и без него. Колется Тарантаев…

— Антон Ильич, может, вы хотите отдохнуть? — тихо спросил майор, наклонившись к Елецкому.

Но тот отрицательно покачал головой, а потом, словно спохватившись, прошептал:

— Извините, если я, конечно, вам не мешаю…

Дзукаев всем видом показал, что об этом не может быть и речи. Елецкий сухо кивнул и снова перевел немигающий взгляд на Тарантаева.

Майор мысленно благодарил своего начальника за подсказку. Снова оказался прав Федоров — перегорел Таран­таев. Словно ринувшись с высокого обрыва в воду, выкладывал он все, что знал о рыжем Курте. Но сведения эти касались лишь оккупационного периода, а Дзукаеву требовалось узнать, как далеко в сегодня и завтра протянулись связи Брандвайлера и Бариновой. Тарантаев действительно начал говорить правду. Но всю ли? Вот в чем вопрос. Скорее всего, лишь ту часть, которая наверняка касалась его персоны в наименьшей степени. Будучи, однако, человеком недалеким, не умеющим рассчитывать свои мысли и действия на несколько ходов вперед, он незаметно противоречил сам себе в довольно существенных деталях. Ему-то они наверняка казались незначительными, — ну, оговорился, не так выразился! — а со стороны было видно, как старательно пытается он уйти от всякой информации, связанной с довоенным временем.

Заметив мимоходом, например, о том, что Баринова была давним агентом Курта, Тарантаев тут же поправился, что это он так думает, потому что их встречи в оккупированном фашистами городе были теплыми и даже дружескими. “Вряд ли, — мысленно возражал Дзукаев, — могла присутствовать при них такая мелкая сошка, как Тарантаев, если он является новичком в этой компании. Кем же он должен являться в противном случае?” Уходил Тарантаев и от конкретного ответа на вопрос, как давно он сам знаком с Бариновой. Утверждал, что недавно, и, несомненно, лгал. По его словам, Баринова появилась в этом городе незадолго до войны, а где жила раньше, он не знал. О себе сказал, что переселился сюда из Смоленска. Но ведь в Смоленске, по словам соседей, жила и Баринова. Словом, путал свои ответы Тарантаев. Путал и понимал, что увязает в этой путанице все больше и больше.

Требовалось чем-то снова сильно огорошить его, встряхнуть, нанести нокаутирующий удар. Если бы можно было доказать его довоенное, давнее знакомство с Бариновой, тогда, конечно, сотрудничество Тарантаева с германской разведкой стало бы неопровержимым фактом. Но он больше всего боится именно этих сведений и будет крутиться, как черт на горячем шампуре, пока не удастся конкретным доказательством прижать его к стенке. А Бариновой нет… И местные архивы как сквозь землю провалились. То ли их успели куда-то вывезти, то ли уничтожили с умыслом. И никаких сведений из Брянска и Смоленска. Впрочем, последних скоро не дождешься, на это следовало рассчитывать с самого начала. Где-то мечется Саша Рогов, скоро уж день кончится, а от него ни слуху ни духу. А вдруг раскопает хоть что-нибудь, хотя бы маленькую зацепку найдет? Как желал сейчас майор успеха молодому следователю! Он и сам бросил бы все к дьяволу и занялся опросом прохожих, лишь бы хоть какое движение. Легко полковнику рассуждать, что у них впереди масса времени, будто этому дню длиться вечность… Но ведь и его надо понять. И ему несладко.

Капитан Бурко, представляя Елецкого, прибытие которого явилось для Дзукаева полнейшей неожиданностью, не преминул похвастаться, что летели вместе с маршалом, представителем Ставки. Дзукаеву не надо было объяснять, что это означало. Крупное наступление, вот что. И удар по фашистам должен быть не только сильным, но и неожи­данным. А секретность подготовки и решающего удара обязаны были обеспечить именно они, контрразведчики. Обрубить руки специально оставленным здесь гитлеровским агентам, зажать их в смертельные тиски, очистить от них тылы наступающих войск.

Видя, что дело затягивается, Дзукаев решил пойти ва-банк.

— Слушайте, Тарантаев, все, что вы тут рассказали, представляет для нас некоторый интерес. Однако зачем вы увиливаете от прямого ответа: почему вы перебрались в этот город следом за Бариновой? Чем плох был Смоленск? Или это связано с новым заданием Курта? — и, держа в памяти рассказ полковника Федорова, добил Тарантаева: — Брандвайлер ведь не раз приезжал в Смоленск, когда работал в германском посольстве, в Москве. Разве вы это не знали?

— Нет… — растерялся Тарантаев.

— И Баринова не говорила?

— Не говорила… Да я и не знал тогда, вот как перец господом богом!

— А когда было это ваше “тогда”? Слушайте, я думаю, пора выкладывать. Начистоту. Чего мелочиться? Мы с вами уже полдня крутимся на одном месте, надоело, честное слово Вы сильно надеетесь на то, что трибунал учтет ваши чистосердечные признания, а сами постоянно недоговариваете, умалчиваете правду. Только время затягиваете… И учтите, очень дорогое для Bat время! Нам, в конце концов, торопиться некуда. Мы можем и подождать, а вам ждать больше нельзя. Я почти уверен, что трибунал не примет во внимание такую вашу искренность. Вы курите?

— Нет, не курю.

— Вот и берегите здоровье. Разрешаю вам в последний раз подумать и снова все рассказать о Бариновой, все. Тарантаев. И о том, когда и как вы стали германским агентом, и какие задания выполняли. Последний раз спрашиваю, и передаю дело в трибунал.

Образовавшуюся паузу прервал требовательный зуммер телефона. Дзукаев, уже забывший о его существовании, несколько удивленно взял трубку и услышал взволнованный голос Рогова. Саша говорил торопливо, будто задыхающийся бегун.

— Докладываю, товарищ… Казбек! Алло! Алло! Снова вышел в цвет, алло! Бегу к вам!..

— Ты где? — закричал в трубку Дзукаев. — Неужели нашел?

— В госпитале! Сейчас буду!

— Оставайся там, сейчас мы сами приедем! Послышался треск, и связь прервалась.

Дзукаев увидел, как сразу насторожился арестованный. Взгляд его беспокойно заметался по лицам следователей. Дубинский все понял и даже привстал из-за стола, сверля глазами майора. Но Дзукаев усилием воли взял себя в руки и, сохраняя максимум внешнего спокойствия, почти небрежно, но с нотками торжества в голосе сказал:

— Товарищ следователь, отправьте арестованного в подвал! Ступайте, Тарантаев! — и с маху хлопнул ладонью по столу. — Все!

Ах, если б это “все!” не вырвалось у него! Позже Дзу­каев анализировал события этого дня и нигде не видел оши­бок. Он последовательно и твердо загонял Тарантаева в угол и уже почти уверен был в ожидаемом финале. Он просто упустил из виду, что даже заматерелому убийце всегда надо оставлять надежду хоть на малюсенькую лазейку. Но своим неожиданным эмоциональным взрывом он как бы поставил точку и дал иное направление развернувшимся со­бытиям. Окрыленный удачей Саши Рогова, он не обратил внимания на резкую смену настроения у Тарантаева. Напротив, он буквально ерзал от нетерпения, глядя, как арестованный медленно и словно отрешенно читал протокол допроса.

Дубинский открыл дверь и позвал Одинцова. Боец вошел и остановился у притолоки. Автомат висел у него на груди и руки спокойно лежали на ложе и кожухе ствола. Одинцов сдержанно зевнул. Тарантаев оглянулся и понял, что это за ним. Он долго, как бы раздумывая, подписывал листы допроса, потом так же неторопливо встал, окинул всех присутствующих мрачным взглядом исподлобья. Задержавшись на Елецком, презрительно хмыкнул и пошел к двери, косолапо ступая и сутуло пригнувшись, будто огромная обезьяна.

Буквально через минуту в коридоре с гулким треском ударила автоматная очередь.

Все онемели, а через мгновенье Дзукаев мчался по длинному коридору и в голове его колоколом билось: “Ушел! Ушел!..”

Поперек лестницы, ведущей в подвал, раскинув руки, лежал навзничь Тарантаев, а у стены, скорчившись и привалившись к ней боком, — Одинцов. Со всех сторон сбегались люди. Минуту спустя лежащих окружила толпа. Дзукаев пробился в центр, наклонился над арестованным и сразу все понял: мертв, его грудь была буквально разорвана выстрелами в упор. Майор машинально дотронулся до него и тупо посмотрел на запачканную кровью ладонь. Повернулся к Одинцову. Боец лежал, крепко прижимая к себе автомат и неестественно запрокинув голову. Его немигающие глаза были широко раскрыты. Из полуоткрытого рта тянулась по щеке кровавая ниточка. Рядом на полу валялась белесая, выцветшая на солнце пилотка.

Кто-то истошно крикнул: “Санитар!” Прибежала Татьяна, присела возле Одинцова, попробовала оттащить его от стены, несколько рук тут же помогли ей. Русая голова Одинцова с мокрым, прилипшим ко лбу чубчиком, словно булыжник, стукнула по каменному полу. Девушка ойкнула и сунула под нее свою сумку. Потом она обвела непонимающим взглядом окружавших ее и прошептала:

— Убили его.

Все замерли. Стоявшие медленно стягивали пилотки, фуражки. Татьяна вскочила и надрывно крикнула:

— Он убил его, гад!

Этот вопль будто оборвал что-то внутри у Дзукаева. Он повернулся, прошел сквозь невольно расступившуюся толпу и остановился, будто уколовшись о жесткие, прищуренные глаза Елецкого. Майор покачал головой и сокрушенно развел руками.

— Пойдемте, Иван Исмайлович, — неожиданно мягко предложил Елецкий. — Мы тут не нужны. Ушел все-таки, мерзавец, от суда нашего… Но, насколько я понял, нашлась мадам?

— Баринова-то? — как о постороннем предмете спросил Дзукаев. — Нашли ее… Я сейчас еду в госпиталь. За ней. А вы отдыхайте, Дубинский обеспечит.

— Послушайте, майор, нам с вами необходимо поговорить, причем не откладывая дела в долгий ящик.

— Может быть, — нетерпеливо перебил Дзукаев, — позже, когда я вернусь?

— Не хотелось бы оттягивать… А что, в машине нельзя?

— Но вы же понимаете… я еду не в игрушки играть. Там всякое может случиться.

— Помилуйте, майор, что может произойти? А потом, я вовсе не собираюсь вам мешать.

Дзукаев неопределенно пожал плечами.

— Н не знаю… — протянул он. — Впрочем, как хотите. Едем сейчас… Виктор! — позвал он Дубинского. — Займись, пожалуйста, здесь, — он кивнул в сторону Тарантаева. — Я тебя очень прошу…

— Знаете, майор, почему он так сделал?

Дзукаев обернулся к сидящему на заднем сиденье “виллиса” Елецкому.

— Догадываюсь…

— Он был уверен, что вы не найдете Бариновой. Потому и заговорил безбоязненно. Грехов за ним числилось немало, но он рассчитывал отмотаться. У таких зверей особая тяга к жизни. И поразительная боязнь смерти…

— Мальчишку мне жалко. Одинцова. Мы вместе с ним брали Тарантаева, выручил он меня тогда… Как так случилось?..

— Напал неожиданно. Это он с виду неповоротливый, а на самом деле силен и ловок, как тигр. У фашистов школу прошел. Не могли же они учить его только ключом работать да шифровать передачи, там программа обширная… Он задушил его. Но мальчик все-таки успел… Жаль, совершенно ненужная, бессмысленная жертва… Что поделаешь? Война…

— Войной всего не спишешь… — вздохнул Дзукаев. — Ну, так что вы хотели мне сказать?

— Иван Исмайлович, — негромко и доверительно заговорил после паузы Елецкий, — давайте договоримся сразу вот о чем. Я, как вы понимаете, лицо к этому делу некоторым образом… как бы сказать… сопричастное. Поэтому все мои соображения и советы вы, естественно, можете отбросить… отвергнуть. Из тех немногих материалов следствия, с которыми вы сочли возможным меня познакомить, ни в коем случае не примите это как какой-то упрек, я человек военный, все понимаю, так вот, из этих материалов плюс сегодняшнего допроса у меня сложилась некая картина. Думаю, она будет вам интересна.

— Я внимательно слушаю, — хмуро кивнул Дзукаев.

— Постараюсь быть краток, функции Курта Брандвайлера ясны, он в этом деле всему голова. Полагаю, что Баринова его старый агент. По свидетельству Тарантаева, она — немка и, вероятнее всего, является основным рези­дентом. Ее функции — разведка предполья нашей границы. Иначе чем объяснить такую тягу к западным областям? Массовые аресты, я уверен, дело ее рук. С Бергером, как вам известно, я был знаком лично. Бергер — это абвер. Поскольку Баринова, по существу, подчинялась ему, мы имеем дело с абверовской агентурой. Вильгельм Канарис, руководитель абвера, ярый и давний поклонник массового шпионажа, так называемой системы “частого гребня”. Ну, вы знаете, масса агентов, проверка и перепроверка друг друга и поступающей информации и так далее. И вот тут возникает странный парадокс: видя порочность такой системы, они тем не менее не могут отказаться от нее и действуют по давно известному, еще с первой мировой войны, шаблону. Следовательно, и мы должны быть готовы к тому, чтобы долго и тщательно вычесывать их агентуру. Это я вам говорю, Иван Исмайлович, исходя из своего прежнею опыта. Бергер, полагаю, успел насадить у нас в тылу своих агентов и, видимо, не мелких диверсантов, а поставил перед ними задачу на долговременное оседание… То есть оставил серьезную публику. Для решения вопросов будущей стратегии. Вот где главное. А мелочью Бергер не стал бы заниматься. Я ведь вам уже рассказывал о его попытках вербовки моей персоны и не думаю, что его опыты так на мне и закончились. Наверняка нашлись подлецы. Каковы же выводы? Баринова сейчас ключ ко всей операции. На Тарантаева мое присутствие оказало весьма сильное впечатление. Решите сами, майор, нужен я или нет при допросе Бариновой? Во всяком случае, о смерти Тарантаева я бы ей не говорил. Если она будет знать, что он взят, а также дает показания, реакция окажется весьма благоприятной для нас.

— Спасибо, Антон Ильич, за информацию… Когда вся эта история началась, я сгоряча подумал было: вот поймаем мерзавца и передадим в военно-полевой суд. Нет, вижу, тут уже для трибунала дело созревает. Крупное дело. Вам спасибо за помощь. За совет… Ну, кажется, приехали.

18

Петя лихо заложил крутой вираж на выщербленной, разбитой площади и остановился у бывшего здания исполкома. Из подъезда тут же выбежал сияющий Саша Рогов. Но, увидев хмурое лицо подъехавшего начальника и незнакомого, сухого, как жердь, человека, который, опираясь на палку, выбирался из машины, он сник, сообразив, что случилась какая-то непредвиденная, серьезная неприятность. Дзукаев отметил перемену на лице Рогова и быстро объяснил: только что при попытке к бегству убит Тарантаев, а Одинцов погиб.

В этот момент от колонны отделился Червинский и сделал несколько коротких, несмелых шажков навстречу Елецкому. Лицо Ильи Михайловича выражало полное изумление.

— Боже, не может быть! Антон Ильич, живой! Нет, я в это никогда не поверю! Дорогой вы мой, правда, живой, как я! И такой здоровый! Ой, извините меня, старика, можно я вас сейчас обниму от всего сердца?

Червинский прослезился, стал искать в карманах носовой платок, но махнул рукой и вытер глаза сложенными щепотью пальцами. Он ткнулся носом под мышку Елецкому и обхватил его обеими руками. Сгорбленная спина старика вздрагивала.

Елецкий, неловко прижимая к себе плечи Червинского, высоко поднял подбородок и часто моргал повлажневшими веками.

Вконец растерявшийся от этой встречи, Рогов недоуменно взглянул на Дзукаева, и он, подтянув Сашу за плечи, шепнул:

— Бурко ухитрился привезти. Это тот самый Елецкий, понимаешь? Который побывал в гестапо. — Он поморщился, словно от больного зуба. — У Тарантаева, будь он трижды проклят, при виде Антона ноги подкосились, так испугался… Ну, а эта твоя, что в госпитале делает? Арестовал?

— Какой там! Похоже на воспаление легких. В кровати лежит. Сейчас лучше. Только я теперь думаю…

— Что? И ты думаешь? Боишься, что и она окочурится, когда его увидит?

— Да ведь все может случиться… А врач не велел никаких нервных встрясок.

— Он не велел! Послушай, может, мы войну отменим, потому что он не велел? — едва не сорвался на крик Дзукаев и, оглянувшись, продолжал злым шепотом: — Это для него она больная! А для нас — фашистская сволочь! Гам есть где поговорить? — Дзукаев кивнул на здание.

— Уголок найти можно. У начальника госпиталя. Тесно все, койки только что не на крыше стоят.

— Пойдем… Антон Ильич, — майор тронул Елецкого за рукав старого, видно с чужого плеча, пиджака, висевшего на нем, как на вешалке. — Мы тут посовещались… такое дело… Она пока больна, наверно, вам сейчас не надо? А? Вы вот с товарищем побеседуйте, шофер отвезет вас. Мы потом сообщим, сразу сообщим…

— Поступайте, майор, как считаете нужным. А машину не надо, мы к Завгороднему зайдем. Там и найдете.

На втором этаже, в длинном коридоре, тесно заставленном койками с лежащими на них ранеными, Дзукаев остановил Рогова.

— Ты мне покажи ее, а говорить потом будем.

Роговкивнул и призывно махнул рукой пожилой женщине в белом халате, семенящей им навстречу.

— Это — Прасковья Васильевна, тетя Паша, бывшая сторожиха при сельпо. Она теперь в сиделках при раненых и больных. Тетя Паша, вот мой начальник. Мы только заглянем к ней, ладно? А беспокоить не станем. И еще раз прошу, тетя Паша, ей ничего не говорите. Ни слова, ни полслова. Просто строжайше запрещаю.

— Понимаю, голубок, как не понять, — ласково зачастила старушка, кивая седой, накрытой белым платочком головой. — А вы кто же будете Анюте-то? — она хитровато прищурилась и хихикнула совсем по-девчоночьи. — Уж не женихи ли? Надо ей, надо мужа хорошего. Такая она у нас славная, Анечка наша…

Она подвела военных к приоткрытой двери, заглянула и, повернув голову, шепнула:

— Спит, поди. Ну, поглядите. В том углу, слева…

Дзукаев разглядел в глубине просторного помещения, впритык друг к другу заставленному разномастными кроватями, лежащую на спине женщину, накрытую по грудь серым одеялом и с таким же землисто-серым лицом. Голова ее была забинтована. Он отошел от двери, чувствуя себя в высшей степени неловко, словно подглядел что-то неприличное, запретное. Старушка аккуратно прикрыла дверь.

Окна в длинном сводчатом коридоре были все побиты, и здесь тянуло сквозняком, выгонявшим тяжелый запах лазарета.

Присели на подоконнике у лестницы, где на белой табуретке стоял бачок с кипяченой водой.

— Не знаю, как быть, — Дзукаев взъерошил свой вороной вихор. — Оставлять здесь нельзя. А где охрану держать? За ней в десять глаз надо следить, чтоб не выкинула чего-нибудь. В безвыходной ситуации она может сделать все что угодно… Ну, так как же? С собой забирать?.. Вот же проблема, опять придется Федорову докладывать. Черт знает что, может, ее в Москву придется отправлять.

Следователи помолчали, потом Дзукаев спросил, как удалось отыскать Баринову.

— Да общественность я поднял, — Рогов грустно улыбнулся. — Червинский помог. Начал он припоминать старожилов, ну, и вспомнил о Прасковье Васильевне. Она, говорит, до войны болела всеми болезнями, даже теми, которых и на свете-то нет. Обожала лекарства пить. Постоянная его клиентка. Если, говорит, еще жива эта бабка, всех знает в городе. Энциклопедия. Объяснил, где жила раньше. А там уже мне соседи сказали, что Пашка — это она — днюет и ночует теперь в госпитале. Нашел. Начал ее исподволь расспрашивать про сотрудников сельпо, а она — с ходу: “А ты, голубь, уж не Анюту ли повидать хочешь? А то она все спрашивала, не приходил ли кто к ней? И еще просила никому не говорить про нее, да как не сказать такому, — Рогов хмыкнул, — красавцу!” Вот и рассказала, как Анну Ивановну бойцы подобрали, сюда принесли. Похоже, товарищ майор, она действительно собралась удирать, но… болезнь свалила. Можно считать, повезло нам. Но как дальше быть, и я ума не приложу. Я уж бабку настращал, но не уверен, что она способна промолчать. Язык-то у нее — сами видели!

Решили посоветоваться с начальником госпиталя. Он принял их в своем закутке, где стояла железная койка и небольшой, заваленный всякими бумагами стол. Здесь были его кабинет и спальня одновременно.

Дзукаев представился.

— Мы уже заочно знакомы, — отозвался, поднимаясь с койки, плотный, средних лет мужчина с выбритой до блеска головой. Он провел пухлой ладонью по темени и протянул руку для пожатия. — Это с вами я разговаривал по поводу операции на легком? Извините, сидеть тут негде. Я сейчас прикажу найти табуретку, а вы располагайтесь на койке. Тесно, но хоть под крышей. Сию минуту, товарищи, — он вышел и вскоре вернулся, держа в обеих руках табуретку. Сел на нее и привычно провел ладонью по темени. — Чем могу служить? Вы по поводу того мужчины? Дзукаев предъявил свое удостоверение, и врач внимательно его изучил, потом поднял на майора непонимающий взгляд.

— Я что-нибудь не то сказал? Или сделал не так?

— Нет, доктор дорогой, все так. Только у меня к вам убедительная просьба, вернее, сразу две. Вы позволите?

— Разумеется, я же все понимаю, просто…

— Вот именно. Все должно быть очень просто, — Дзукаев улыбнулся. — Во-первых, я к вам никого не присылал и вы никого не обследовали. Договорились? Это очень важно, запомните, доктор. Для посторонних, если возникнет вдруг вопрос, скажете: был какой-то раненый, давно в тыл отправили. И все.

Начальник госпиталя кивнул, но какая-то растерянность все еще плавала в его глазах.

— И второе. А это уже просто военная тайна, доктор. Вы ведь тоже человек военный и должны понимать. У вас там, в большом зале, лежит некая Баринова. Нами она подозревается в связях с немцами. Мы ее ищем вот уже несколько дней и нашли совершенно случайно. Не исключено, что она просто прячется у вас в данный момент. То есть скрывается от правосудия.

Врач отрицательно потряс головой, но Дзукаев жестом остановил готовые вырваться у него возражения.

— Не торопитесь, доктор, нам лучше известно, кто она и чем занималась при немцах. Так вот, больна она действительно или грамотно притворяется, это вы нам еще скажете. Сейчас же нам необходимо поговорить с ней, лучше, конечно, забрать с собой, в худшем случае — как-то отделить ее от остальных больных и раненых и поставить надежную охрану. Вы меня поняли? Если с ней что-нибудь случится или если, не дай бог, она исчезнет, мы все ответим головой. В буквальном смысле слова, дорогой доктор. Ну, а теперь я слушаю вас.

Но врач молчал. Только пальцы его выбивали барабанную дробь на крышке стола. Пауза длилась довольно долго.

— К великому сожалению, друзья мои, отдельным помещением я располагать не могу, сами видите, как живем. Вот рассортируем раненых и больных — станет полегче А пока… — он развел руки в стороны. — Вашу больную я смотрел. Она действительно больна, но у нее не воспаление легких, как я предположил. У нее сильная простуда плюс депрессия, теперь я, кажется, понимаю ее причину, плюс легкая травма черепа. Все, вместе взятое, и дало такую реакцию. Она у нас, по-моему, четвертый день, температура спала довольно быстро, если до утра будет все в норме, завтра я разрешу вам. Но только после осмотра. Это категорически. Делайте со мной что хотите, но перевозить ее сейчас не позволю. Все понимаю, но не разрешу… Впрочем, если вы боитесь каких-то непредвиденных случайностей, сидите себе у палаты и караульте на здоровье. Лучше, если об этом никто знать не будет. Могу временно, на сутки, зачислить санитаром.

— Простите, — вмешался Рогов, — а нельзя как-то на это время отпустить отдохнуть вашу Прасковью Васильевну? Она нас видела, и мы, честно говоря, побаиваемся за ее язычок. Она ведь может для поддержки, так сказать, тонуса больной проболтаться о нашем посещении…

— А вы-то чем рискуете? Ну, предположим, скажет ей — и что? Она же не встанет с постели. Значит, и не убежит никуда. Впрочем, минутку… Кажется, я смогу вам кое в чем помочь. Мы сегодня отправляем в тыл эшелон с частью тяжело раненных и, возможно, удастся освободить местечко внизу. Я пойду посмотрю. А то здесь, действительно, вы правы, как на вокзале…

Пока доктор ходил выяснять, когда будут отправлены раненые и скоро ли придут за ними машины, Дзукаев с Роговым успели обсудить, как обеспечить охрану Бариновой, с тем чтобы завтра, если это будет возможно, прямо с утра начать ее допрос. Здесь, в госпитале, и начать, раз доктор такой неуступчивый.

Начальник госпиталя все не возвращался. Рогов ерзал, вздыхал, наконец не выдержал:

— Иван Исмайлсвич, можно я на минутку выскочу покурить? Тут не разрешают, а я просто замотался, закрутился, с утра ни одной затяжки. Можно, а?

— Иди, — улыбнулся Дзукаев.

Рогов открыл дверь, и его тут же словно отбросило к стене.

— Гляди! — сдавленным шепотом вскрикнул он, ткнув пальцем в коридор.

Дзукаев вскочил. Через распахнутую дверь он увидел, как по коридору, заботливо поддерживаемая тетей Пашей, медленно удалялась высокая женщина с перебинтованной головой, в длинном сером халате.

В несколько сумасшедших прыжков они догнали иду­щих. Женщина резко обернулась и как-то затравленно съежилась, сразу стала меньше ростом. Рогов немедленно преградил ей путь на лестницу, а Дзукаев приблизился вплотную и, сдерживая рвущееся из груди сердце, выдавил только одно слово:

— Далеко?

— Ох, и напугали! — мелко закрестилась тетя Паша. К ней быстро вернулась привычная болтливость. — Какой тут далеко. В тувалет мы… Экие вы — мужики сторожкие! И чего пугаете? Я сказала Анечке, что к ней гости припожаловали, так она и попросила свести ее в тувалет, в порядок себя привесть. Неужто не понятно? Ну, не удержалась я, сказала, казните, я ж добра ей хочу…

Женщина скривила лицо и брезгливо вытащила свой локоть из цепких пальцев тети Паши.

— Что здесь происходит? — Дзукаев увидел разгневанное лицо поднимающегося по лестнице начальника госпиталя. — Я же приказал ее не тревожить! Вы ответите за свое самоуправство!

— Спокойно, доктор! — Дзукаеву этот гнев показался почему-то комичным. — Вашу больную никто не беспокоил. Клянусь честью. Мы даже не выходили из вашего кабинета. Просто выглянули случайно в коридор и обнаружили такую картину. Вы говорили — лежачая? Оказывается, она совсем ходячая!

— Вы зачем встали? — загремел доктор, но гнев его бьп обращен на санитарку.

— Дак в тувалет же, я говорю, — словно обрадовалась она подоспевшей вовремя поддержке. — А они, вишь, не пустили. Лексей Митрич, голубь, скажи ты им…

Дзукаев в упор, жестко посмотрел в глаза доктору, и тот смешался, отвернулся и буркнул:

— Я не разрешал вставать. И вы это знаете, Прасковья Васильевна… и вы… больная… Впрочем, теперь…

— А теперь, Алексей Дмитриевич, разрешите мне, — вмешался Дзукаев. — Я замечаю, что вы в состоянии передвигаться, Анна Ивановна. Я правильно вас назвал, гражданка Баринова? Так? — он требовательно посмотрел на санитарку.

— Так, истинно так, — закивала тетя Паша. — Анечка это. Как же не знать ее, голубку?..

— Ну так вот. Считаю, раз ваше состояние теперь не внушает опасения доктору… Не внушает, доктор?

Начальник госпиталя неопределенно пожал плечами и махнул рукой.

— …то мы имеем все основания предложить вам привести себя в порядок в другом месте. Лейтенант, — кивнул он Рогову, — помогите санитарке доставить сюда вещи Бариновой. Извините, доктор, но Прасковью Васильевну мы тоже вынуждены пригласить с собой. Разберемся и тогда поставим вас в известность. Пусть она поможет ей одеться. Мы отвернемся.

Дзукаев взял врача за локоть, спустился с ним на несколько ступенек и, жестко сузив глаза, процедил сквозь зубы:

— Алексей Дмитриевич, теперь-то вы понимаете, что могло случиться? Ведь я только что говорил вам об этом.

— Помилуй бог, неужели вы думаете, что я?.. — искренне испугался врач.

— Успокойтесь, вам я верю. Да и не ушла б она от нас далеко… Давайте, доктор, только абсолютно честно, как ее состояние? Мы ведь, сами догадываетесь, не о любви с ней будем беседовать…

Начальник госпиталя поиграл своими лохматыми бровями, морща и расправляя лоб, погладил ладонью темя, искоса наблюдая за движениями одевающейся Бариновой, и утвердительно качнул головой.

— Думаю, выдержит. Реакция нормальная… Конечно, возможны и срывы… Я сейчас принесу вам лекарство, можете ей дать, это общеукрепляющее, никакого вреда…

19

И вот они снова собрались в комнате, ставшей им почти родной. Дзукаев, Дубинский, Рогов… Не было Бурко — он обживался на новом месте, куда, если все пройдет по намеченному плану, они смогут перебраться уже завтра…

Сейчас приведут Баринову.

Сразу по прибытии Дзукаев тщательно проинструктировал Татьяну, и та, под руководством Виктора Дубинского, старательно обыскала Баринову, но ничего, никаких острых — режущих, колющих предметов, никаких докумен­тов или других бумаг у нее не обнаружили. Теперь арестованная приводит себя в порядок, а в дверях ее сторожит Коновалов, глубоко переживающий гибель своего друга — Одинцова.

Вошла Баринова. Черты лица ее заострились, нос опустился, губы вытянулись в сухую ниточку — словом, ощущение было неприятное; может быть, подумал Дзукаев, она когда-то действительно была красавицей и кому-то могла даже понравиться, но не ему, нет… Она села на предложенный стул. На вопрос о самочувствии презрительно усмехнулась, не удостоив ответом.

— Ну что ж, — не обиделся Дзукаев. — Будем начинать по порядку. Несколько вопросов и уточнений, чтоб потом нам с вами не терять даром времени.

— Спрашивайте, ваша воля…

— Скажите, ваш родственник, группенфюрер Вилли… как правильно его фамилия?

— Клотш. Вильгельм Клотш. Мой кузен, — небрежно ответила Баринова.

— Вот-вот, Клотш… Это он был причиной столь… нежных отношений к вам Карла Бергера и Курта Брандвайлера?

Анна замерла, услышав эти фамилии. Потом пожала плечами.

— Не думаю… Возможно… Вилли недавно погиб в Белоруссии. Партизаны убили… А откуда вам это известно?

— Я удивлялся, почему Бергер оставил здесь вас? Теперь понял. Вы потеряли для него всякую ценность после смерти Клотша. Что ж, это вполне естественно для Бергера… Вы спрашиваете, откуда мы знаем об этом? Секрета тут нет никакого. Виктор Александрович, покажите гражданке Бариновой протоколы допроса Григория Никитовича Тарантаева… Да-да, все три протокола. Самый подробный и наиболее интересный последний, сегодняшний. Вы потом сможете их почитать и, полагаю, найдете много любопытного для себя.

— Он… жив?

— Ну, а как иначе он мог бы давать свои показания?.. Кроме того, с вами хочет встретиться Антон Ильич Елецкий, — Дзукаев внимательно наблюдал за реакцией Бариновой. В какой-то миг ему показалось, что она упадет в обморок, но она взяла себя в руки, снова выпрямилась на стуле, — сильная женщина. Дзукаев сделал небольшую паузу и продолжал: — Он специально прилетел для встречи с вами из Москвы, из санатория, где он лечился после знакомства с вашим другом Карлом Бергером. Только встреча произойдет не здесь, а чуть дальше по коридору, в бывшем кабинете Карла Бергера, где вы однажды уже виделись и обсуждали качество французского одеколона. Ну, и кроме того, к нам явился по собственному почину посланец от вашего друга Курта Брандвайлера, из Эстонии. Он тоже кое-что имеет вам передать. С чего начнем? Спрашивать? Или дать бумагу, карандаш, а вы сами все напишете?

Анна молчала.

— Совсем не слышу ответа, — спокойно констатировал Дзукаев.

— Скажите… — голос у Бариновой захрипел. — Гриша все про меня рассказал?

— Что — все? — удивился Дзукаев.

— Что я его… любила…

— А как же! Да вы сами прочтете, я ж сказал.

— Мерзавец… ничтожество….. хорошо, я сама напишу. А что мне за это будет?

— За что — за это? За расстрелянных наших честных людей? За ваши специальные списки коммунистов? Мы сегодня интересовались в соответствующих инстанциях, и нам сообщили, что практически уже подготовлена исчерпывающая информация и на вас и на ваших друзей — рыжего Курта, Генриха Рихтера, Бергера и других. Так какого же снисхождения вы ждете теперь?

— Но… может быть… если я все расскажу?..

— Об этом теперь будет судить только трибунал. Скажу лишь, как я уже говорил и вашему Тарантаеву: чистосердечное и полное признание может оказать воздействие на решение военного трибунала. Это все.

— Я напишу… Мой бог, за что? Ведь я так любила его!.. А он изложил… в своем признании, кем являлся на самом деле?

— Да, и довольно подробно, — не моргнув глазом, ответил Дзукаев.

Баринова задумалась.

— Ну, что ж, тогда и мне скрывать нечего, — решительно заявила она. — Я напишу, я все напишу, даже то, что ему очень хотелось бы скрыть… Давайте бумагу. Где я должна работать?

Последнее слово и безапелляционный тон, с которым она его произнесла, едва не вызвали шок у следователей, настолько комично это выглядело. Вероятно, эта женщина была слишком уверена в своей значительности. Следователи переглянулись. А что, мелькнула вдруг у Дзукаева шальная мысль, может, она действительно считает, что представляет собой великую ценность для нас? Такую великую, что и самой Мата Хари не снилось? И фрицы с восторгом согласятся ее немедленно обменять на своего Гитлера? Ну и честолюбие!

— Я думаю, удобнее всего вам будет здесь. Начинайте и не обращайте на нас внимания. Этого вам, надеюсь, хватит? — Дзукаев протянул ей довольно толстую кипу бумаги и несколько заточенных карандашей.

Но Баринова не заметила иронии.

— Думаю, хватит. Но все-таки, может быть, вы мне разрешите пройти в соседнюю комнату, куда вы уже меня определили? Там тоже имеются стол и стул. Там на окнах такие же решетки, а я себя неважно чувствую и, как вы понимаете, убежать не смогу. Только уберите вашего солдата, пусть не стоит над душой. Он так зло смотрит, что я не могу сосредоточиться.

— Виктор Александрович, проводите ее, пожалуйста. Мы пойдем вам навстречу, Баринова, наш боец будет находиться за дверью. Теперь все?

— Достаточно.

Шло время… Рогов уехал за Елецким.

Дзукаев время от времени интересовался у Дубинского, заходившего в соседнюю комнату.

— Ну, как?

— Пишет, — коротко отвечал Виктор. — Много?

Дубинский двумя пальцами показывал толщину стопки исписанной бумаги.

— Читать нам — не перечитать, — вздыхал Дзукаев. — Боюсь, что я погорячился, когда решил, что мы выгадали завтрашний день. Давай, дорогой, займемся бумажными делами…

Вернулись Рогов с Елецким. Антон Ильич заметно изменился. Он словно помолодел, казалось, даже запавшие щеки его разгладились, исчезли на них резкие морщины, и глаза светились и были живыми, а не теми, пристально-отрешенными, которыми он смотрел на Тарантаева.

— Спасибо вам, друзья мои, — негромко и стеснительно сказал он. — Вы даже не представляете, какое это лекарство для меня, как всего этого мне не хватало. Хотелось бы думать, что мой неожиданный приезд вам не в тягость. — Он уже знал от Рогова о неудавшемся побеге Бариновой и теперь предложил: — Разрешите, и я тоже изложу свои показания? Постараюсь быть предельно кратким. Если я вам пока не нужен, приткните меня куда-нибудь, где поспокойнее. И еще просьба, майор, вы обещали, что сегодня ночью появится возможность вылететь в Москву. Видимо, не надо объяснять, что меня ожидает там, в санатории? — он слегка улыбнулся. — Но это уж я как-нибудь переживу, да и руководство в курсе дела. Однако лучше, если задержка не продлится более суток. Будут считать самоволкой.

— Антон Ильич, какие разговоры! — широко и белозубо рассмеялся Дзукаев, подмигнув следователям. — Мы сегодня же отправим вас. Полковнику Федорову я уже докладывал о вашем прибытии. Его здесь нет, но он просил вам передать свою глубокую благодарность и беспокойство по поводу вашего здоровья. Он обещал лично решить с коман­дованием вопрос о доставке вас в Москву. За это не волнуйтесь. — Дзукаев внимательно посмотрел на Елецкого и строго сказал Рогову: — Сандро, дорогой, обеспечь Антона Ильича всем необходимым.

Они долго занимались бумажными делами, которых Дзукаев терпеть не мог. Выручали скрупулезная точность и аккуратность Виктора Дубинского. Дзукаев прочитал и подшил к делу показания Елецкого. Ждали Баринову.

Виктор зашел в ее комнату, быстро вернулся, шепнул:

— Заканчивает, — и снова ушел к ней.

Минут через пятнадцать она вошла в сопровождении Дубинского, несшего пухлую кипу исписанной крупным почерком бумаги. Баринова окинула взглядом комнату, и глаза ее прикипели к Елецкому. А он пристроился на подоконнике, опершись на палку, и внимательно смотрел на Баринову, слегка покачивая головой из стороны в сторону. Наконец Анна словно очнулась и быстрыми шагами прошла и села на стул спиной к Елецкому. Резким движением указательного пальца приказала Дубинскому положить бумаги Дзукаеву на стол.

— Здесь — все. Прежде чем я буду отвечать на ваши вопросы, настаиваю на следующем. Все написанное — истинная правда. Лично я не повинна в смерти ни одного человека, я никогда не держала в руках никакого оружия и к акциям, проводимым гестапо во время оккупации этого города, отношения не имею. Ни в каких уголовных делах я не замешана. Напротив, на посту заместителя председателя правления сельпо и ранее я трудилась честно и за свой труд получала только одни благодарности. Во время оккупации я также была абсолютно лояльна по отношению к местному населению. Все, кто меня знают, могут это подтвердить. И последнее. Прошу суд учесть, что я женщина.

— Понятно, — согласился Дзукаев. — Почитаем, какую правду вы изложили…

Любопытная это была исповедь. Казалось, Баринова не скрывала ничего, не стремилась выставить себя в более выгодном свете. Она начала издалека, с детства, со своей семьи, Петра Баринова, подробно описала свои взаимоотношения с военнопленным, затем появился кузен Вилли Клотш, будущий группенфюрер СС, его советы, приезд в Россию. Она писала о работе экспертом-переводчиком в техническом бюро Отто Вольфа в Москве, затем о возвращении в Брянск и переезде в Смоленск. Можно было подумать, что она даже получала какое-то своеобразное удовольствие, живописуя свои взаимоотношения с мужем, а потом с Тарантаевым. Подробно описала она, как ей напомнили о ее долге перед Германией, но она, не желая бросать и намека тени на свою деловую репутацию, предложила использовать в качестве агента человека хитрого, но недалекого-Григория Тарантаева. Он и выполнял задания сотрудника германского посольства в Москве Курта Бранд-вайлера. О существе этих заданий она, конечно, долгое время не догадывалась. Только с начала войны, когда появился Бергер и она стала его любовницей, некоторые из этих заданий прояснились для нее. Но об этом ей рассказывал уже сам Бергер, который в своей разведывательной деятельности подчинялся Брандвайлеру. Вот, собственно, и вся ее биография. Она, разумеется, признает себя виновной в том, что была связана с представителями германской разведки, но эта связь была сугубо личной, так сказать, интимной, и не наносила никакого ущерба советскому государству, в котором она жила и честно трудилась. Она виновата лишь в том, что знала о преступной, шпионской деятельности Тарантаева, но не донесла на него в органы НКВД, хотя как женщину, ее, в общем, нетрудно понять. Что же касается Бергера, то он, являясь офицером абвера, занимался вербовкой агентов в России с целью их долговременного оседания после ухода немецких войск. Многих из них она видела в доме Бергера, даже запомнила их внешность, псевдонимы. Учитывая то обстоятельство, что по законам военного времени к ней уже по одному только подозрению в шпионаже может быть применена высшая мера наказания, она ставит в известность следствие, что, если ей будет твердо гарантировано сохранение жизни, она постарается вспомнить адреса оставленных Бергером агентов, а их около полутора десятков.

Дзукаев жирно, двумя линиями отчеркнул этот абзац и поднял глаза на Баринову.

— Эти агенты действительно существуют?

— Разумеется. Возможно, повторяю, я смогла бы их вспомнить. Но вы сами понимаете, мне нужны определенные гарантии.

Дзукаев кивнул и снова углубился в чтение. Он по нескольку раз перечитывал отдельные фразы и абзацы и хотел понять, разобраться, что, какие пружины двигали этой женщиной. Она так спокойно и даже равнодушно, с массой вполне зримых деталей рассказывала о приходе фашистов, их карательной политике, несколькими фразами ярко охарактеризовала каждого из своих соотечественников, особенно Бергера и Курта, и во всем этом была какая-то совершенно непонятная Дзукаеву ирония, словно Анна выбрала себе роль беспристрастного судьи, для которого не существует таких понятий, как фашизм, предательство, убийство, а есть ситуация, положение вещей, акция…

Она не называла людей, в России их для нее не было, было население. Откуда же, думал Дзукаев, в ней такая ненависть к русским людям? Ведь муж ее был русским. Она пишет, что ехала в Россию с большими и честолюбивыми планами. Так что же это, неудовлетворенное честолюбие, крушение надежд? Видимо, мечтала о величии, а оказалось, никто не оценил ее “подвига”, ее миссионерства среди дикарей, и пришлось ей работать, как всем в страна, и быть наравне со всеми. Но ведь она пишет и о том, что к ней относились хорошо, ценили, хвалили. Значит, что же, не так ценили, как ей того хотелось? И поэтому она с равнодушием палача смотрела на бесчисленные, немыслимые страдания людей, которым принесли смерть и горе ее соотечественники.

За чтением Дзукаев упустил момент, когда начался какой-то странный, отрывистый диалог между Бариновой и Елецким.

— Страсть к искусству? Ложь! Самый обычный грабеж, вот что это такое, — сказал Елецкий.

— Наполеон после войны с Египтом привез во Францию и тем спас и открыл миру древнее египетское искусство, — возразила Анна. — Я видела в Дрездене.

— Наполеон был таким же грабителем… Рангом выше…

Дзукаев непонимающе посмотрел на Елецкого.

— Извините, майор, я просто вспомнил, что в кабинете Бергера висела масса наворованных картин и наших древних икон, и поинтересовался, куда все это делось? А она, — он кивнул на Баринову, — стала объяснять, что это акция по спасению ценностей от варваров. Невероятный цинизм! Впрочем, те же слова говорил мне и Бергер.

— Да-да, — кивнул Дзукаев и снова принялся за показания.

И вот последняя страница. Что же, Баринова, похоже, старалась писать свою “исповедь” искренно -о себе, о своих увлечениях, о своих знакомых. Она только старательно уходила от своего участия в шпионаже и преступлениях, творимых гитлеровцами. По ее показаниям, от Бергера шла прямая линия к Тарантаеву. А где же она сама?

— Каким образом вы завербовали Тарантаева? — как бы между прочим, спросил Дзукаев, не поднимая глаз от “исповеди”.

— Я? — удивилась Анна. — Я ведь написала, что только указала на него Брандвайлсру в один из его давних приездов в Смоленск.

— Он разве не давал подписки о сотрудничестве с германской разведкой?

— Ну-у… нет, давал, — Анна насторожилась. — Выходит, он знает немецкий язык?

— Думаю, нет… Определенно, нет.

— Кому же он давал, в таком случае, подписку?

— Мне.

— Уточните, она была на русском или на немецком языке?

— На немецком.

— Значит, это вы переводили ему текст?

— Я…

— А в каком году был завербован Тарантаев?

— Не помню, думаю, что в середине тридцатых.

Дзукаев нахмурился.

“Вот почему Тарантаев так старательно уходил от ответа на вопрос: когда познакомился с Бариновой. Значит, их связь тянется с тридцатых годов”.

— А вот Тарантаев утверждает, что передавал свои сведения только вам, а вы — уже дальше.

— Он лжет.

— Нет, не лжет. Более того, из его показаний следует, что именно вам было поручено собирать данные о дислокации наших войск в западных областях накануне войны. Именно по вашим специальным спискам были уничтожены советские патриоты — тысячи людей. Тарантаев довольно подробно рассказал об этом. Вот, — Дзукаев перелистал протокол допроса Тарантаева, отчеркнул карандашом на полях и протянул одну страницу Бариновой. — Можете посмотреть сами.

Баринова нервно выхватила лист, прочитала и отшвырнула его на стол.

— Все это гнусная ложь! Навет! Покажите мне хотя бы одного человека, которого я выдала!

— Оглянитесь, — просто сказал Дзукаев.

Баринова вздрогнула, медленно обернулась и встретилась глазами с Елецким.

— Это неправда! — воскликнула она. — Это тоже “заслуга” Тарантаева!

Елецкий молча засучил правый рукав, показал длинный шрам и негромко сказал:

— После того как вы отправились к обер-лейтенанту Рихарду за французскими духами, Бергер мне сам сказал об этом. От него же я узнал и о вашей профессии.

— Это в вас говорит месть, — после паузы зло сказала Анна. — Вы мстите мне за то, что Бергер поймал вас и… пытал. Как это подло, истинно по-русски — мстить женщине, когда не можете отомстить мужчине! Я понимаю, вы хотите убить меня без всякого суда! Какой тут суд, какие у вас могут быть законы?!

— Зачем горячиться? — пожал плечами Дзукаев. — Никто не собирается вас прямо тут убивать. И нет у нас такого права. Ставлю вас в известность, что советский суд вершится только уполномоченными на то людьми. Это в фашистской Германии, насколько нам известно, полностью отсутствуют правовые гарантии для граждан. А у нас их никто не отменял. Поэтому не будем горячиться. Не будем кричать на свидетеля. Вот вы, гражданка Баринова, обвиняете нас в самоуправстве, а сами тем не менее требуете гарантий сохранения вашей жизни. Обязан вас предупредить, я, как следователь, никаких гарантий вам дать не могу. Только военный трибунал может учесть ваши чистосердечные показания и вынести свое решение. Думаю, поэтому вам стоит вспомнить адреса агентов. Это очень важно для вас лично… Вам нужна бумага или будете диктовать?..

Анна долго сидела, не шевелясь, уткнувшись взглядом в чистый лист бумаги. Она трезво оценивала свое положение: с блефом ничего не получилось, игра подошла к финишу. Когда противнику известны твои карты, ты — в проигрыше. Оставалась единственная надежда пробудить интерес руководства контрразведки к себе, как к опытному агентурному работнику. Все-таки ее знакомства и связи по ту сторону фронта значат немало. Кстати, и данные на полтора десятка агентов, оставленных здесь Бергером, но, по сути, находящихся под ее личным контролем, тоже должны быть оценены как акт добровольной сдачи. В конце концов, когда речь идет о жизни и смерти, что для нее эти пятнадцать отлично натасканных ничтожеств?! И Анна решительно протянула руку к карандашу.

В ожидании, пока Баринова напишет, Иван Исмайлович Дзукаев медленно прохаживался по комнате. Остановился, оглядел присутствующих. Дубинский обхватил лицо ладонями и, казалось, дремал, но глаза его сквозь щели между пальцами пристально наблюдали за каждым движением Бариновой. Отрешенно смотрел в окно Елецкий. Саша Рогов сосредоточенно выкладывал на столе из двух папирос и зажигалки какие-то фигуры. А думал сейчас наверняка уже о том, как будет разыскивать и брать бергеровских агентов.

Дзукаев взглянул через плечо Бариновой: она уже заканчивала длинный список фамилий, имен, словесных порт­ретов. Машинально отметил ее тренированную память, пробегая список по диагонали, — это же надо столько держать в голове адресов, всяких подробностей, деталей! Взгляд вернулся к началу текста и споткнулся на фразе: “Когда встает реальная необходимость альтернативного решения: жизнь или смерть…”

После встречи с секретарем райкома Дзукаев выбрал полчаса и съездил в загородную рощу. Там производили эксгумацию трупов расстрелянных. Работал взвод саперов, пришло много народа, зрелище было невероятно тяжелым даже для военного человека. С высокого песчаного взлобка смотрел майор, как из-под слоя коричневой, будто пропитанной кровью земли, то там, то здесь появлялись скрюченные кисти рук, почерневшие ступни, головы убитых. И всякий раз дергался и ахал пожилой мужчина, стоящий поблизости, — несмотря на жару, на нем был брезентовый дождевик с опущенным на глаза капюшоном. Дзукаев следил за размеренным движением лопат, которые десятками живых маятников словно отмахивали время, и в сумбуре бьющих в виски мыслей явственной была одна: запомни… и никогда не посмей простить… или искать объяснение при­чин… запомни.

— Слушайте, Баринова, — неожиданно хрипло произнес он и отстранение отметил метнувшийся к нему удивленный взгляд Саши Рогова. — Не забудьте написать, как вы помогали составлять специальные розыскные листы для гестапо. Ведь так назывались эти ваши списки официально? И с какой целью вы снова оставлены здесь в качестве резидента. Настоятельно советую больше не терять времени, а то ваш поезд может уйти…

Анне казалось всю жизнь, что она едет куда-то в дальнем поезде. И все, что было ее — собственное, настоящее — находилось в ее купе. А за окнами, летящее мимо — призрачное, никому не нужное. Она не знала, куда идет поезд. Она лишь ждала той, последней остановки. И она приехала…

Эпилог 

В годовщину десятилетия Великой Победы, в один из жарких последних дней августа, Иван Исмайловнч Дзукаев получил от своего давнего сослуживца неожиданное приглашение посетить московский Музей изобразительных искусств имени Пушкина, где должен был состояться торжественный акт передачи спасенных Советской Армией сокровищ Дрезденской галереи народу Германской Демократической Республики.

Предъявив свое приглашение, Иван Исмайлович прошел через зеленый скверик и поднялся в мощную колоннаду портика перед входом. Народу было очень много. Среди гостей Дзукаев сразу узнал известных писателей, артистов кино, отметил знакомые лица крупных военачальников. Вдруг военные как-то подобрались, вытянулись. По мраморной лестнице неторопливо поднимался, легко кивая в обе стороны, Георгий Константинович Жуков. Непривычно было видеть его не в маршальском мундире, сплошь увешанном орденами, как его изображали на всех портретах, а в великолепном черном костюме, с тремя золотыми звездочками Героя Советского Союза.

Хотя день был по-летнему жаркий, большинство гостей облачились в вечерние туалеты. Было душно, пахло духами, вспыхивали блицы фоторепортеров, под ногами змеились черные шланги и провода телевизионных установок и ослепляющих “юпитеров”.

Все стихли, и до Дзукаева из глубины зала докатились аплодисменты. Иван Исмайлович поднялся на цыпочки и через головы впереди стоящих увидел, как к микрофону чуть вразвалку подошел невысокий, с широкими покатыми плечами старик с артистически взъерошенной седой шевелюрой. Серый мешковатый костюм, ярко-голубой галстук — “бабочка”, незажженная курительная трубка в руках — все это убеждало, что их хозяин — человек из мира искусства.

— …Это символично и знаменательно, — немного растягивая слова и упирая на букву “а”, говорил между тем оратор, — что картина немецкого художника, которым гордится все немецкое искусство, как бы скрепила узы между двумя народами. Выбор ее подтвердил, с каким огромным уважением относимся мы к многовековой культуре Германии…

Президент показал трубочкой в бок, и Дзукаев обратил внимание на совсем небольшую картину в тяжелой золоченой раме, стоящую на высоком постаменте, затянутом вишневым бархатом. С этой картины началась, как он понял, передача всех остальных ценностей, заполонивших стены огромного музея.

Позже, когда речи закончились, погасли жаркие фонари и в зале стало сумеречно и даже прохладно, потому что толпа повалила в другие залы, Иван Исмайлович сумел подойти к картине.

“Альбрехт Дюрер, — прочитал он на табличке внизу рамы. — Портрет молодого человека”.

Он посмотрел в немного грустные и внимательные глаза на портрете и вдруг вспомнил… Да, вспомнил высокий мост в Мейссене, ведущий к замку Альбрехтсбург, игрушечные, крытые черепицей дома внизу, сбегающие с холма к Эльбе, — всю эту прекрасную и радостную картинку маленького немецкого городка, словно возникшего наяву из сказок братьев Гримм.

Десять лет назад, в июне сорок пятого года, на этом мосту Дзукаев встретил Сашу Рогова. Они не виделись с сорок третьего, когда Рогов был ранен во время ликвидации фашистской агентуры на Смоленщине. Дзукаев ушел дальше, в Белоруссию, потом к Кенигсбергу, а Саша затерялся в госпиталях. И вот такая неожиданная встреча. Они вспомнили своих товарищей, с кем прошли долгий путь к Победе, а потом медленно отправились в замок. Рогов возмужал, посолиднел, отпустил рыжеватые усики, а волосы его совсем выгорели и стали цвета соломы, Он уже дослужился до капитана, а Дзукаев после Кенигсберга стал подполков­ником. “Снова не догнал”, — пошутил Саша.

В замке, которому, как заметил Рогов, уже пятьсот лет, было сумрачно и холодно.

— А вот тут, — он показал в угол, заваленный всяким мусором и мебельным хламом, — мы еще в мае знаешь что обнаружили? Картины Рембрандта, Рубенса и других ху­дожников. Величайших художников! Их фашисты спрятали здесь, привалили к стене прямо без рам и тряпками закидали. Сюда эксперты наши приезжали, говорили, что это еще куда ни шло. Тут хоть сухо. А вот другие картины в каменоломни, в шахты старые, в сырость запрятали и заминировали, чтобы взорвать, если мы подойдем. Представляешь, Иван, совсем озверели…

Они снова вышли на широкий, из каменных плит, замковый двор, прошли под башней на мост и остановились. Саша закурил.

Наступал вечер. Солнце, погружаясь в туманные расщелины горной Саксонии, стекало с островерхих черепичных крыш потоками расплавленной бронзы. Синие тени гнездились в кривых и тесных ступенчатых улочках города, мощенных многовековым стертым кирпичом и брусчаткой. У ног Дзукаева лежал Мейссен — родина знаменитого фарфора, помеченного синими скрещенными мечами. Чистенький, аккуратный немецкий городок. Тысячелетия не коснулись его. Ни чума, ни войны, ни мировые катастрофы. У подножья его все так же вилась широкая лента Эльбы…

“Но ведь и здесь, — думал Иван Исмайлович, — прошла война. Гремели орудия, шли танки. На этой же самой Эльбе встретились наши бойцы с американскими парнями, которые неизвестно зачем разнесли вдребезги Дрезден. Замок разбомбили, такую красоту уничтожили… Но почему же тем не менее этот Мейссен остался чистым и нетронутым?”

— Слушай, Сандро, — как когда-то назвал Рогова Дзу­каев, и Саша улыбнулся грустно и задумчиво. — Я видел, как наши джигиты в Кенигсберге охраняли памятник Шиллеру и могилу философа Канта. А в Веймаре, мне говорили, первым делом, как вошли, возложили венки к памятнику Шиллеру и Гете…

— А я сейчас вспоминаю тот наш городок на Смоленщине, где мы с тобой последнее дело о немке раскручивали. Не знаю, почему вспомнил… А-а, ну, конечно, она же родом откуда-то из этих мест. Из Саксонии… Кстати, чем дело-то кончилось? Меня тогда чуть не пришил тот агент, век его, гада, помнить буду…

— Да чем кончилось?.. Быстро не кончилось. Взяли мы в общей сложности четырнадцать агентов. Следствие затянулось еще на месяц. Но начальство пошло навстречу, увидели, с кем дело имеем. Больше восьми тысяч погибших на совести этих мерзавцев. Потому так долго. Сам Зеленин, начальник управления контрразведки фронта, разрешил продолжать следствие. Он потом нашу разработку приказал, как хороший пример, Сандро, обсудить на совещаниях во всех отделах. Ну, а потом что? Трибунал, приго­вор: смертная казнь. Силина помнишь, нашего коменданта? Вот сам и расстрелял… Да, Сандро, совсем забыл! Нас же всех к орденам представили! Полковника Митрофанова помнишь? Начальником отдела контрразведки армии был, Вот он и представлял. Тебе вручили?

Рогов отрицательно покачал головой, усмехнулся.

— А что хоть дали-то?

— Как что?! Орден Ленина! Неужели не нашли тебя?

— Да, видать, все ищут, — снова усмехнулся Рогов.

— Найдет, дорогой! — воскликнул Дзукаев. — Как же так? Обязательно найдет орден такого джигита!

— Ладно, — вздохнул Рогов. — Найдет — так найдет… Вот войну закончили — это главное. Ты сейчас сказал: фашисты уничтожали, а мы — охраняем всеми силами… Знаешь почему? Все очень просто. Ведь это они, а не мы стреляли в парламентеров. Они, Иван, несли гибель миру и жутко боялись наказания. А нам дано избавить мир от фашизма. И в этом наша миссия.

Долго стоял Дзукаев у портрета молодого человека и вспоминал своих фронтовых друзей. Уже народ начал расходиться. Дзукаев, спохватившись, чуть не бегом обошел залы музея, не успевая даже читать, что написано на табличках под картинами и кто их рисовал, запомнил только, что было их много, очень много, и были они большие, и на каждой — живые люди, жившие в разные времена. А потом он вернулся к молодому человеку, которого четыреста лет назад изобразил немецкий художник Альбрехт Дюрер, и попрощался с ним, просто, по-мужски, молча, как расстаются с хорошим другом и не знают, даст ли вечное время возможность когда-нибудь свидеться,

Габуния Евгений На исходе ночи

УРОКИ СПРАВЕДЛИВОСТИ

Как давно замечено, цель поэзии — идеал, а не нравоучение. Тут под словом поэзия имеется в виду художественная литература вообще, как, впрочем, и все искусство. И тем не менее, художественное освоение окружающего мира, пусть самое причудливое по форме, пусть утонченное, усложненное, несет в себе и своеобразный урок жизни. Всегда. Хотя и разного уровня значительности и глубины. И это лукавое заявление классика: «Больше ничего не выжмешь из рассказа моего» — тоже несет шутливо-издевательский заряд, ведь и в этом — поучение.

Есть область литературы, где уроки нравственности, социальной справедливости преподаются отчетливей, прямей, может быть, в несколько огрубленной форме, — это детектив, где добро и зло сталкиваются особенно откровенно, остро, порой концы этих полюсов искрят, обжигают. О детективном жанре говорят часто несколько снисходительно; здесь, мол, больше литературных штампов и шаблонов, меньше требуется искусства от автора. Но и все другие роды, виды, жанры имеют свои штампы, ведь и в посредственной «деревенской», «военной», «лирической», «интеллектуальной» прозе кочуют из книги в книгу свои стандарты, целые блоки, маски, штампы. Нет, я бы не сказал, что детективная литература отличается некой облегченностью, бедностью художественных средств. Более того, часто детективный сюжет создает особую тягу, и автору нет нужды тратить порох на жемчужные, дымчатые красоты и изыски. Здесь чаще поэзия добывается с помощью достоверности характеров и положений, открытия больших и малых тайн профессии, ремесла, которым увлечен герой произведения, в данном случае следователь, работник милиции и прокуратуры.

Евгений Габуния, у которого, разумеется, есть свои просчеты, интересен именно этим — поэтизацией работы тех, кто действует в сфере службы справедливости. Он подчас даже дотошен в описании исполнения самого дела своих героев, и это никогда не бывает скучным — в этом достоверность, подлинность. Занимательность его вещей основана не только на сюжете, не только на загадке: кто преступник — этот или тот, — а на столкновении характеров и интересе, возникающем из прозаических подробностей, которых не придумаешь — их можно только подсмотреть в жизни. Без этих подробностей сочинение — лишь, по меткому выражению, «художества плетень».

Не желая бросить и тени на тех писателей, у которых в книгах больше фантазии, вымысла, чем реальных событий, отмечу верность Габунияувиденному и изученному жизненному материалу. Таково свойство его дарования, для которого в этом больше плюсов, так как, питаясь достоверностью, оно не опускается до копирования фактов. Такой детектив мне дороже кабинетной «захватывающей» интриги с невероятными виражами. Описывать простые действия очень трудно. Читая произведения Габуния, чувствуешь, что ему довелось вплотную общаться с прообразами своих персонажей. Он одухотворяет документ. Особенно показательна в этом отношении повесть «Ангел пустыни». Пока это лучшая его вещь.

Известен в республике Е. Габуния как очеркист, в особенности интересны его путевые записки, которые он привозит из поездок за границу.

Несколько слов об авторе этой книги. Евгений Габуния родился в Грузии, воспитывался в семье на русской культуре. После окончания Ленинградского университета много лет назад получил назначение в Кишинев, где сделался авторитетным журналистом, а затем — прозаиком. Здесь он нашел вторую родину, прикипел к Молдавии, и она, ее люди вошли в его книги.


Николай Савостин

На исходе ночи Повесть

ПОСЛЕ ВЕЧЕРНЕГО НАРЯДА

Вечерняя планерка, или как ее привыкли называть в колхозе — наряд, затянулась. Люди, набившиеся в тесный кабинетик, нещадно дымя самокрутками, сосредоточенно слушали председателя. Председатель, мужчина лет сорока, в военной гимнастерке, сидел за обшарпанным письменным столом, изредка заглядывая в листок, испещренный цифрами.

— Задания ясны, товарищи бригадиры? — спросил он. — Есть вопросы? Нет вопросов? — Он помолчал. — Еще раз хочу напомнить: не сегодня завтра сеять начнем, вон теплынь какая стоит… Сев — это все равно что наступление, а вы, товарищи бригадиры, есть не кто иные, как командиры. Продумайте все до мелочей, поговорите с каждым колхозником, проверьте плуги, сеялки. Трудовые обязательства мы должны, просто обязаны выполнить, и не только выполнить, но и перевыполнить. Это, товарищи, вопрос политический. Как называется наш колхоз? — спросил он, ни к кому не обращаясь, и сам же ответил: «Заря новой жизни»! Об этом названии всегда помнить надо, ко многому обязывает.

Председатель встал, оправил гимнастерку, перетянутую широким офицерским ремнем, подошел к окну, приоткрыл его. Постоял, вдыхая чистый, пахнущий весной воздух.

— Да, если так пойдет, через день-два сеять пора. — Он широко улыбнулся. Улыбка преобразила его худое, озабоченное лицо. Оно сразу стало молодым, почти юным. — Мы всем докажем… Фактами, исключительно фактами мы можем убедить единоличника, что другою пути кроме колхозного, у него нет и быть не может. Вопросы есть? — еще раз спросил председатель.

— У меня есть! — поднялся мужчина в сером ватнике. — В народе говорят: день сева год кормит. Вот я и не могу взять в толк, когда же мы успеем посеять? В сроки никак не уложиться. Тягла не хватает, да и какое, если говорить начистоту, это тягло? Отощали лошадки, смотреть жалко. Плугов опять же — раз-два, и обчелся. Нет, не уложимся. — Он сокрушенно покачал головой. — Что там ни говори, а единоличному хозяину куда легче. Он свои два гектара день и ночь пахать-сеять будет, сам поголодает, а лошадку накормит. Одно слово — свое, а не казенное, как в колхозе. Встречаю недавно Георге Капраша, вы его все знаете, хозяин исправный… Он и спрашивает: «Что, Василий, к севу готовитесь?» — «Да, говорю, скоро начнем». А он ухмыльнулся так нехорошо: «Посмотрим, цыплят по осени считают. Не будет из чего плачинты печь, приходи осенью, так и быть, угощу. И остальных ваших голодранцев-колхозников приводи, на всех хватит». Очень мне обидно было слышать такие слова. Ответил ему, как положено: обойдемся, значит, и без твоих, Георге, плачинт, а сам подумал: может, и правду говорит Капраш?

Василий сел, и в комнате заговорили все разом. Его маленькая речь никого не оставила равнодушным, задела за живое. Председатель слегка постучал ладонью по столу, призывая к порядку.

— Значит, на плачинты Георге Капраш звал? — спросил с недоброй усмешкой. — Это мы еще посмотрим, кто кого будет угощать плачинтами и всем прочим, что к ним полагается. Ишь, какой добренький, а сам куркуль куркулем. А насчет тягла и всего остального ты, Василий, вопрос правильно ставишь. Только об эмтэесе почему-то позабыл. Директор твердо обещал прислать три трактора, СТЗ называются, в Сталинграде их делают. А как назвал товарищ Сталин трактор? — председатель обращался уже не к одному только Василию. — Трактор — это снаряд, взрывающий старый мир! — вот как говорит товарищ Сталин. А у нас не один, а целых три таких снаряда будет, залпом ударим по старому миру. Дай только время — такое завернем, что этот куркуль Капраш сам прибежит в колхоз записываться, а мы еще подумаем, принимать его или нет. И без его плачинт обойдемся. Все у нас будет, и не казенное, а свое, колхозное, значит — общее.

Тусклая лампочка, одиноко свисающая с потолка, вдруг начала быстро мигать.

— Костаке-моторист сигнал дает — по домам пора, — послышался чей-то голос. — Засиделись, мол.

Председатель отвернул рукав гимнастерки, взглянул на трофейные немецкие часы.

— В самом деле, пора кончать. Все свободны, а я еще посижу, надо на завтра кое-какие бумаги в райком подготовить.

Он приподнял стоящую на столе керосиновую лампу с треснутым закопченным стеклом, взболтнул, чтобы убедиться, есть ли в ней еще керосин, пододвинул чистый лист бумаги, взял карандаш и стал сосредоточенно писать, заглядывая в блокнот. Минут через десять лампочка, подмигнув на прощание, погасла, и председатель зажег керосиновую лампу.

Дверь, противно скрипнув на несмазанных петлях, отворилась. Председатель всмотрелся в дверной проем, стараясь разглядеть в полумраке, кто бы это мог пожаловать в такое позднее время. Ночной гость сделал несколько шагов, и он узнал участкового уполномоченного МГБ лейтенанта Иона Пынзару.

— А, лейтенант! Заходи, присаживайся. Не спится или случилось что?

Пынзару, не снимая новенькой шинели, сел, достал матерчатый кисет, не спеша свернул самокрутку. Закурив, сказал:

— Да нет, Тимофей Иванович ничего не случилось. Служба, сами знаете. Обход села делаю. К вам вот на огонек заглянул. Не помешал? Смотрю, засиделись вы сегодня. Ночь на дворе.

— И у меня тоже служба, дорогой. За день не успеваю. Райком, понимаешь, требует к утру справку о подготовке к севу. Сижу, сочиняю, — он показал на исписанные листки сероватой грубой бумаги.

Участковый понимающе кивнул:

— Ясно, Тимофей Иванович, однако и отдохнуть не мешает. Тепло у вас, — без видимого перехода продолжал Пынзару, — я посижу, погреюсь, если можно, конечно, а вы работайте. Я тихо…

Получив согласие, он снял шинель, аккуратно повесил ее на гвоздик у двери и присел к печи. Председатель снова взялся за карандаш, и в комнате установилась такая тишина, что было слышно слабое потрескивание в лампе сгоравшего керосина. За окном раздался какой-то шорох. Председатель, занятый составлением справки, ничего не услышал или просто не придал этому шороху значения. Пынзару же сторожко вскинул голову, прислушался и, на ходу расстегивая кобуру пистолета, стараясь не стучать сапогами, выскользнул из кабинета. Постоял на крыльце, вглядываясь в ночную мглу, потом медленно обошел вокруг приземистого здания правления.

Над селом стояла глубокая ночная тишина. Смутно белели размытые сырой темнотой пятна крестьянских домов. «Почудилось, верно, или собака бродячая пробежала», — подумал участковый и возвратился в кабинет председателя. Тот лишь сейчас заметил, что лейтенант уходил, и поинтересовался; где он был.

— Да так… По нужде, — пробормотал Пынзару.

Председатель собрал со стола бумаги, спрятал их в старый офицерский планшет.

— Однако, действительно пора. Засиделись мы с тобой, товарищ лейтенант. — Он взял планшет, надел старую шинель со следами погон. — Завтра с утра прямо из дому в район поеду.

Пынзару, прежде чем выйти, оглядел комнату, задержал взгляд на черном квадрате окна.

— Вы бы, Тимофей Иванович, Анице сказали, чтобы занавески хоть какие повесила, все ведь просматривается.

— Просматривается, говоришь? А мне скрывать нечего от людей. Пусть смотрят, кому интересно. Занавесочки… — Он поморщился. — Ты еще про ковры забыл. Не до занавесочек сейчас, лейтенант, колхоз поднимать надо, а там видно будет. Может, и до занавесочек дойдет очередь.

— Вы меня не так поняли, Тимофей Иванович, — чуть смущенно произнес участковый. — Не для красоты занавески требуются… Чтобы с улицы не видно было. Мало ли что случиться может. Время ведь какое…

— Какое? — горячо перебил лейтенанта его собеседник. — Замечательное время, дорогой товарищ, я бы сказал — историческое время мы с тобой переживаем. Посмотри, что вокруг делается! Фашистов побили, бояр прогнали, у людей будто крылья за спиной. Не у всех, правда, — уже другим, озабоченным тоном закончил председатель.

— Вот об этом самом я и толкую, Тимофей Иванович. — Пынзару словно ожидал этих слов. — Не по нраву пришлись кое-кому новые порядки, всем недовольны, все им не так. А колхоз — ну просто поперек горла стал. Людей мутят, по злобе могут на все пойти. Одно слово — кулачье. Как бы чего худого не случилось, Тимофей Иванович, и вам не мешало бы поиметь это в виду.

Председатель слушал участкового молча, только желваки на его худом, успевшем к ночи зарасти черной щетиной лице упрямо заиграли, в глазах зажегся недобрый огонек.

— Ты за кого меня принимаешь, лейтенант? Неужто думаешь, что я кулачья испугался? Фронт весь прошел, труса не праздновал, а тут, среди своих… — Он только махнул рукой.

— Зря вы так, Тимофей Иванович, — несколько обескураженно сказал Пынзару. — Оперативная обстановка…

Он не успел досказать, потому что председатель снова перебил:

— Что ты затвердил — оперативная обстановка, оперативная обстановка… Хватит, уже слышал. На фронте — вот где была обстановочка, и ничего, живой, как видишь, остался. Зацепило, правда, пару раз. Ты пойми: нельзя мне, коммунисту, фронтовику, председателю колхоза, их бояться, никак нельзя, просто невозможно. Ты подумал, что люди скажут?

Председатель и участковый вышли в коридор, попрощались со стариком — ночным сторожем, дремавшим на скамейке, и оказались на улице. Мындрешты давно уже спали. Ни в одном из домов не светилось окно. Откуда-то издалека до них донесся приглушенный туманом собачий лай и тут же смолк. Размокшая от недавнего дождя глинистая земля налипла на сапоги, и они стали тяжелыми, ноги скользили, разъезжались в разные стороны.

На углу, возле полуразвалившегося каменного забора, председатель остановился.

— Тебе, кажется, налево, Ион?

Однако тот не уходил, нерешительно топтался на месте.

— Хочу еще раз обойти участок, Тимофей Иванович, так что нам как раз по пути.

— По пути, говоришь? — недоверчиво переспросил председатель. — Может, и так, только я дальше пойду один, без провожатых. Не маленький, чтобы меня за ручку водили. А ты неси свою службу, лейтенант. Бывай здоров!

Он повернулся и решительно зашагал в темноту.

— Тимофей Иванович, постойте! — окликнул его участковый.

Пынзару догнал председателя, держа в руке что-то блестящее. «Никак пистолет», — изумился председатель.

— Вот, возьмите, — протянул ему пистолет Пынзару. — Браунинг. Трофейный.

Председатель повертел в руке гладкий, отливающий матовой белизной даже в темноте пистолет.

— Да ты, Ион, никак спятил, что ли? Зачем мне эта игрушка? Они мне, знаешь, как надоели за четыре года.

— Возьмите, Тимофей Иванович, — настаивал Пынзару. — На всякий случай. Неспокойно в селе. Всякое может быть. Я давно вам хотел его дать.

— Ладно, спасибо, как говорится, за заботу.

Председатель сунул пистолет в карман шинели и зашагал прочь. Если бы участковый последовал за ним, то с удивлением увидел бы, что он прошел мимо своего дома и направился дальше, в самый конец улицы, туда, где к селу подступали уже кодры. Остановился возле одного из домов и легонько постучал в окно. В доме раздались торопливые шаги, окно слабо засветилось, и на крыльцо вышла женщина в накинутом на голые плечи платке.

— Заходи, Тимоша, заждалась, думала, не придешь уже.

Женщина бросила быстрый внимательный взгляд на пустынную улицу и осторожно прикрыла за собой дверь.

ДЯДЯ И ПЛЕМЯННИК

Степан Петрович Якуб, плотно поужинав, сидел в тяжелом раздумье за столом. Полстакана самогона, которым он предварил свою трапезу, не принесли желанного облегчения, скорее даже наоборот. Поколебавшись, он взял бутылку с мутноватой жидкостью, налил еще, залпом, не морщась, выпил. Из головы не выходил утренний разговор с председателем сельсовета. Разговор был серьезный, крупный разговор, и ничего хорошего он для Якуба не сулил. «Сволочь, — с ненавистью подумал о председателе Якуб. — Голодранец. Давно ли спину на меня гнул, в пояс кланялся, шапку ломал, когда хлеб приходил взаймы просить. А теперь вон как заговорил: срываешь план хлебосдачи, вола забил и на базаре мясо продал. Саботируешь, говорит, мероприятия Советской власти. Два дня сроку даю, а потом пеняй на себя. Саботажник. Словам-то каким выучился. А что мне дала ихняя власть?»

Тяжелая волна бессильной злобы захлестнула все его существо.

«Да какое ему дело до моего вола? Мой вол, что хочу, то и делаю. Даст бог, недолго осталось уже терпеть эти издевательства. Кончится скоро ихняя власть, сведущие люди сказывали. Вот тогда поговорим по-другому. Снова хозяином стану на своей земле. Эх, хороша была землица, самую лучшую скупал у таких вот лодырей, как этот Настас, нынешний председатель сельсовета. Шестнадцать гектаров, один к одному. Две лошадки, молотилка. Трактор перед самой войной купил. Немецкий, «ланс-бульдог». Красиво назвали немцы, не то, что у этих — сэ-тэ-зэ, чэ-тэ-зэ… Язык поломаешь, пока выговоришь. Где все это теперь? Сначала трактор реквизировали, потом молотилку, землю отрезали. Кулаком я по-ихнему называться стал, чужой труд, говорят, эксплуатирую. А я же, кроме добра, людям ничего не делал, наоборот — помогал. И работу давал, и зерном ссуживал… под проценты, конечно, как все настоящие хозяева, которые цену деньгам знают. А нынче вот кулаком оказался. Всю жизнь добро копил, а получилось — для колхоза ихнего, будь он трижды проклят! — Якуб бросил испуганный взгляд на икону Николая Чудотворца и перекрестился. — Просто смешно: хозяйство без хозяина, все общее. Общее — значит ничье. Пойдут по миру колхознички. Скорее бы, дай-то бог».

Во дворе яростно залаял пес. «Кого еще нелегкая принесла? — с тревогой подумал Якуб. — На своих Гривей так не лает». Якуб заторопился во двор. У калитки стоял высокий молодой человек с большим портфелем в руках. «Неужто уполномоченный по заготовкам из района пожаловал? Их много нынче по селам шныряет, не иначе как Настас направил, будь он неладен». Якуб, не зная, как встретить нежеланного гостя, стоял в нерешительности, ничего не говоря.

— Да это же я, дядя Степан! — громко произнес гость. — Не узнаешь? Значит, богатым буду. — Он рассмеялся.

— Гриша, ты, что ли? — Якуб узнал, наконец, своего племянника. — Извини, глаза уже не те, старею, да и сумерки на дворе. Заходи в дом.

Обнялись по-родственному. В комнате, при свете керосиновой лампы, Якуб долго разглядывал племянника.

— Однако ты вон каким стал. Настоящий мужик. В последний раз ты года два назад приезжал, помнится. — Он снова внимательно взглянул на племянника. — И на мать, сестру мою младшую, еще больше походить стал. Красивая была в молодости, наши, чулуканские парни, прохода не давали, а вышла за другого, на чужой стороне. И правильно. Богатый жених, почему не выйти? Как они там сейчас? Трудные времена настали ведь…

Григорий помолчал, ответил не сразу.

— Неважно, дядя Степан, по правде сказать. Слышал, раскулачивать родителей собираются.

— Да… — Якуб тяжело вздохнул. — Действительно… — Ну а ты-то как поживаешь? В армии еще служишь, в отпуск приехал? Или вчистую отпустили?

Племянник ничего не ответил, молча оглядывая комнату, задержал взгляд на бутылке самогона. Хозяин поймал этот взгляд, спохватился, наполнил стаканы.

— Ну давай. Со свиданьицем! За встречу!

Выпив, Григорий сам отрезал толстый кусок розового сала, с жадностью впился в него крепкими зубами.

— Кушай, Гришенька, не стесняйся. Изголодался, небось, на казенных харчах, — Якуб с притворной жалостью смотрел, как Григорий поглощает еду.

Не переставая жевать, племянник потянулся к бутылке, разлил остатки самогона. Выпили по второй — за все хорошее. Григорий полез в карман, вынул плоский блестящий портсигар, протянул Якубу. Тот толстыми негнущимися пальцами с трудом взял длинную папиросу, повертел в руке, отложил и скрутил самокрутку.

— Не привык я к этим штукам, — как бы извиняясь перед племянником, произнес он.

Григорий только усмехнулся и, затянувшись папиросой, спросил:

— Ну, а ты как живешь, дядя Степан? Вроде неплохо. — Он показал на стол, заставленный тарелками с салом и брынзой. — С голоду не помираешь.

— Не помираю, это ты верно говоришь, Гришенька… Да разве ж это жизнь? — Якубу во всех неприятных подробностях припомнился недавний разговор с председателем сельсовета. — Если так и дальше пойдет, то и по миру пойти можно.

— Чем недоволен, дядя Степан? — Григорий искоса взглянул на своего собеседника.

— Всем, Гришенька, всем. Скажу тебе откровенно, как родному: не дают жить коммунисты. Каждый голодранец командовать норовит, вроде этого Настаса.

— Кто это — Настас?

— Наш, чулуканский, председатель сельсовета. Еще в сороковом году, когда Советы пришли, стал председателем. Война началась — в Россию сбежал. Испугался, что отвечать придется за свою службу коммунистам. А теперь снова председателем выбрали. Измывается над людьми — просто невозможно сказать. Такая злость берет, что в голове все мутится, Гриша.

Разгоряченный самогоном Якуб еще долго изливал душу перед племянником, вспоминая все обиды и оскорбления, нанесенные ему Настасом и другими представителями власти, и под конец сказал:

— Слышал я, недолго продержатся голодранцы со своими колхозами. Говорят, за границей блок какой-то против большевиков создали, Атлантический, что ли. Верные люди передавали. Знающие.

Племянник задумался, спросил после паузы:

— Какие люди?

— Сам же знаешь, Гриша, не все хозяева, я о крепких мужиках говорю, за Прут подались, когда русские войска подходили. Остались, жалко было добро бросать… А тут слух как раз прошел: помирятся американцы с немцами и вместе против Советов войной пойдут. Мне сам нотарь говорил, я и поверил, старый дурак. А получилось по-другому. — Он тяжело вздохнул. — Теперь снова разговоры идут: американцы, значит, бомбу какую-то особенную, страшной силы придумали, и скоро конец Советам придет с ихними колхозами! — Якуб снова опасливо оглянулся на икону и перекрестился. — Ты вот, Гришенька, человек молодой, грамотный, военный человек, ты скажи: правда это или просто болтают?

Тот, кому был адресован вопрос, молча, испытующе разглядывал одутловатое, с заплывшими жиром глазками, лицо своего родственника, будто видел его впервые.

— Все верно люди говорят, дядя Степан, атомная бомба она называется. Америка две такие бомбы на Японию сбросила, так от двух городов, побольше Кишинева, один пепел остался. Ты разве не слышал?

Якуб неопределенно пожал плечами: куда, мол, нам, мы люди темные.

— Так вот что я тебе скажу, только по большому секрету, как родственнику: у них, американцев, сейчас еще сильнее бомба имеется. Водородная. В миллион раз сильнее атомной. Понял?

Якуб молча кивнул, задумался.

— И много у них этих самых бомб, Гриша?

— Много… Сколько точно — сказать не имею права — военная тайна. Государственный секрет.

Якуб был поражен услышанным: выходило, что его племянник посвящен в государственные тайны Америки.

— А с нами-то что будет, если они эту бомбу на Молдавию кинут? — испуганно спросил Якуб.

— Не бойся, дядя Степан, не кинут. — Григорий снисходительно посмотрел на дядю. — Нет им никакого смысла. Они эти бомбы для больших городов, таких, как Москва или Ленинград, где заводов много, придумали. В Молдавии другое оружие они применят, пушки особые… стреляют не снарядами, а лучами сонными. Подойдут к Пруту, направят лучи — и готово, все спят, и солдаты тоже. А когда проснутся — они уже здесь. У них знаешь техника какая! Не то что у большевиков.

Якуб, почти протрезвев, во все глаза смотрел на племянника.

— И откуда ты все знаешь, не врешь ли часом?

— Вот тебе истинный крест, дядя Степан! — Григорий перекрестился, повернувшись к иконе. — Я ведь в армии знаешь кем служил? Начальником радиостанции. По радио и получал инструкции.

— Инструкции? — переспросил окончательно сбитый с толку Якуб. — От кого?

— Этого пока сказать не могу, — значительно произнес племянник. — Придет время — узнаешь. Я, — он оглянулся по сторонам и, понизив голос до шепота, продолжал: — выполняю особое задание. Жду связника со дня на день. Он передаст последние указания центра, когда начинать… Думаю, что скоро, как только американцы разгромят коммунистов в Корее. А пока у тебя поживу… Если не возражаешь, дядя Степан.

— Живи… — нерешительно пробормотал Якуб. — Только как бы чего не вышло… беды какой.

Григорий встал, прошелся по комнате, уверенно, бодрым голосом произнес:

— Не дрейфь, не бойся; говорю, — пояснил он, догадавшись, что дядя не понял, что означает «не дрейфь». — Зато потом, когда все кончится, заживем мы с тобой… Снова хозяином станешь, все уважать будут. И мне дело найдется. Давай-ка за это выпьем. По последней.

Якуб нехотя поднялся, пошел за самогоном. Когда выпили «по последней», Григорий как бы между прочим спросил:

— О каких верных людях ты говорил, дядя Степан? Ну, которые про войну тебе рассказывали. Много их?

— Точно не знаю, — после некоторого размышления ответил тот. — Одно знаю точно — не мне одному поперек горла колхозы стали ихние. Конечно, не каждый скажет, что у него на душе. Затаились люди. По домам шепчутся, промеж своих. Не то, что Бодой. Вот это человек! Гайдук! За всех нас борется. И собой видный, ростом тебя повыше будет, храбрости и силы удивительной! Подкову как проволоку гнет. Сам видел.

— А ты разве его знаешь? — с интересом спросил Григорий.

— Филимона? Как не знать! Его многие знают. Он кузню в соседних Мындрештах держал. Цыгане — они ведь больше по кузнечному делу. Хороший был кузнец, со всей округи к нему лошадей водили ковать. Когда Советы пришли — в кодры подался. Не по нутру ему их власть. Слышал я, огромный отряд собрал, Черная армия называется. В страхе коммунистов да активистов колхозных держит. — Якуб злорадно хихикнул. — Побольше бы таких — и духу бы от них не осталось. Ловят его, ловят, а поймать не могут. Вроде заколдованный. Хитрый цыган, и грамоту знает, хотя и не такой грамотный, как ты. — Якуб с уважением посмотрел на племянника.

— Значит, Черная армия называется отряд Бодоя? — задумчиво переспросил Григорий. — Почему такое название?

— Кто его знает, так сам Бодой свой отряд называет, чтобы, значит, боялись больше… Ночью они выходят… И черную одежу носят… чтобы в темноте не видно было.

— И ты, дядя Степан, говоришь, что лично знаешь этого Бодоя?

— Конечно, знаю, зачем мне врать тебе? А что?

— Да хотелось бы с ним познакомиться поближе.

— Это можно… — не слишком уверенно ответил Якуб. — Только не простое дело. Осторожный он больно, недоверчивый. Его доверие надо заслужить. Понимаешь, Гриша?

— Ясно. За этим дело не станет. И вот еще что, — в голосе племянника Якуб уловил начальственные нотки, — познакомь меня со своими друзьями, ну с теми, верными людьми, о которых говорил. И с другими поговори, откровенно, по душам. Поинтересуйся; кто чем дышит. Только осторожно, с умом действуй. Нужна мне парочка хороших ребят помоложе. Да, чуть не забыл: Надя Пламадяла как поживает? В селе или уехала куда?

— Здесь она, куда денется с малым ребенком. Родила ведь Надька недавно, а муж или кто там у нее был, сбежал. Непутевый мужик оказался. Учительствует она в школе. О тебе, кстати, всегда спрашивает, когда встречаемся на улице.

Родственники поговорили еще о разных разностях и отправились спать.

ПОИСКИ

Первой, как всегда, пришла в правление колхоза Аница — пожилая одинокая женщина, совмещавшая обязанности уборщицы и посыльной. Она долго стучала в запертую изнутри дверь, прежде чем ее открыл ночной сторож — старик в полушубке и валенках. Ворча на его медлительность, Аница принялась за уборку. Поругивая всех нерях мужчин вообще, а не только сторожа, она выгребла окурки из яркой консервной банки с надписью «Крабы», подмела пол, натаскала дров и села передохнуть.

Часов в правлении не было, их заменял репродуктор. Аница уже успела привыкнуть к черной бумажной тарелке, висящей в углу комнаты, и без опаски включила вилку в розетку. В тарелке что-то зашипело, затрещало, потом полилась музыка. «Скоро председатель придет, — подумала Аница, — он всегда приходит, когда эту музыку передают». Музыка смолкла, в репродукторе заговорил мужской голос. Зазвонил телефон на председательском столе. Аница сияла трубку, сообщила, что председателя еще нет. Пришел счетовод, за ним бухгалтер, заглянули бригадиры. Рабочий день в колхозе «Заря новой жизни» начался. Всем нужен был председатель. Аница не успевала отвечать на попроси. Спрашивали именно ее. Коцофан жил один, и все знали, что Аница, женщина добрая и отзывчивая, несмотря на показную ворчливость, присматривала за его нехитрым холостяцким хозяйством и была в курсе председательских дол.

Еще перед войной, сразу после воссоединения Бессарабии, односельчане избрали Тимофея Коцофана, тогда еще совсем молодого парня, сына беднейшего крестьянина, председателем сельсовета. Тогда же он и женился. Грянула война, Коцофан ушел в армию, молодая жена эвакуироваться не успела и осталась в Мындрештах. А вернувшись с фронта, Тимофей узнал, что оккупанты не пощадили жену советского активиста. Угнали в концлагерь, откуда Ленуца уже не вернулась. Так и жил он один в доме покойных родителей. Была у него сестра, она жила вместе с мужем недалеко, в соседнем районе, но виделись они редко.

Аница, поворчав для порядка, накинула телогрейку и засеменила по сельской улочке к дому председателя. Возвратившись, растерянно сообщила, что его нет. Кто-то из присутствующих вспомнил, что Коцофан собирался с утра в райком. Вскоре к правлению действительно подкатила бывшая помещичья бричка. Ездовой сказал, что Тимофей Иванович ему еще с вечера велел подготовиться к поездке. Толпившиеся возле правления люди переглянулись. Минут через десять зазвонил телефон. Строгий начальственный голос вопрошал, где Коцофан, его давно уже ждут в райкоме партии.

Время тянулось в томительном ожидании. Председатель колхоза «Заря новой жизни» Коцофан словно в воду канул.

Когда эта весть дошла до участкового Иона Пынзару, он тотчас собрал своих помощников — бригадмильцев, молодых энергичных ребят, и разослал их в разные концы села на поиски, а сам поспешил к дому председателя. От старого, крытого почерневшей соломой дома с выцветшими голубыми стенами, веяло покоем и одиночеством. Пынзару приподнял кольцо, накинутое на калитку, вошел во двор, потрогал зачем-то ржавый висячий замок на дверях, осмотрелся. На дорожке, размокшей от прошедшего вечером дождя, четко отпечатались свежие маленькие, явно женские следы. «Это Аница, она же утром ходила за председателем». Следы покрупнее, оставленные кирзовыми мужскими сапогами, были порядком размыты. Других следов видно не было. «Похоже, что Коцофан вообще вчера вечером не приходил домой. И вообще, никого из посторонних здесь не было». Молодой участковый, бывший сержант-артиллерист, не мог похвастаться опытом розыскной работы, однако он совершенно правильно рассудил, что сейчас самое важное — установить, кто видел председателя последним, где именно и при каких обстоятельствах. «Так я, кажется, и был этим самым последним. Вчера ночью. Куда он мог деваться? Неужели что-то произошло?»

Лейтенант чуть ли не побежал к правлению, чтобы побыстрее услышать доклады бригадмильцев. Однако ничего нового им разузнать не удалось. Коцофана не было нигде и никто из опрошенных его не видел. Участковый, походив взад-вперед по кабинету председателя, с тоской взглянул на черный телефонный аппарат. Мрачные мысли одолевали участкового уполномоченного. «Надо доложить начальству… немедленно, а что я могу сказать определенного? Ничего». Поразмыслив, он решил позвонить все же не самому начальнику райотдела МГБ майору Жугару, а дежурному по отделу. Майор был назначен начальником отдела сравнительно недавно, но уже успел прослыть среди подчиненных строгим и даже крутым руководителем. Вздохнув, Пынзару снял трубку и попросил телефонистку срочно соединить с районом и коротко доложил дежурному о случившемся: Дежурный, задав несколько уточняющих вопросов, попросил подождать у телефона и сообщил, что в село выезжает старший оперуполномоченный капитан Москаленко.

День уже клонился к вечеру, когда к сельсовету подъехала «Победа», из которой вышел подтянутый капитан, по возрасту немного старше участкового. Пынзару приложил руку к козырьку фуражки, приготовясь отдать рапорт по всей форме, но капитан остановил его и, улыбаясь, сказал:

— Здравствуй, лейтенант! — Он крепко пожал руку Пынзару. — Что у вас стряслось? Начальство обеспокоено. Видишь, майор даже машину дал. — Москаленко показал на забрызганную грязью «Победу».

Они вошли в здание сельсовета. Председатель сельсовета Китикарь, тепло поздоровавшись с капитаном, встал из-за стола и направился к двери, однако его остановил Москаленко:

— Куда же вы, Василий Павлович?

— Да так… не хочу мешать, у вас ведь работа какая — секретная. Я понимаю…

— От Советской власти у нас секретов нет, — улыбнулся капитан, — тем более от фронтовиков. Как, кстати, себя чувствуете, Василий Павлович? — Он озабоченно взглянул на худое, изможденное лицо Китикаря.

— Неважно, если откровенно. Рана дает себя знать, особенно в такую погоду. — Китикарь кивнул в сторону окна, за которым накрапывал мелкий дождик. И тут же добавил: — Хотя на погоду грех жаловаться, для сева лучше не бывает.

В нем заговорил прирожденный крестьянин.

— Что верно, то верно, — согласился Москаленко. — Рассказывай, лейтенант, — обернулся он к Пынзару.

— Как я уже докладывал, пропал председатель нашего колхоза Коцофан. Все село обыскали — нету. Думали, в район поехал, его туда вчера с вечера вызывали, однако мм он не был. Звонили утром из райкома, спрашивали.

Пынзару обескураженно замолчал, не зная, что еще можно добавить.

— Пропал, говоришь? — чуть насмешливо произнес Москаленко. — Что значит — пропал? Человек не иголка, хотя и ту можно при желании разыскать. Плохо, видно, искали.

Участковый нервно заерзал на своем стуле, хотел что-то сказать, и капитан добавил:

— Ты только не обижайся, Ион, это я так, к слову. Может, он у родственников задержался… После угощения отдыхает, или еще куда пошел… сами понимаете, дело ведь мужское. А что жена его говорит?

— Нет у него жены, Андрей Кондратьевич, — вступил в разговор Китикарь. — Вы разве не знаете, что его Ленуцу фашисты замучили в концлагере? И родственников в нашем селе тоже нет. Сестра в другом районе живет. Да и не такой Тимофей Иванович человек, чтобы ни с того ни с сего уехать, бросить хозяйство, никого не предупредив. Здесь что-то не так…

— Неужто по-прежнему один живет, бобылем? — недоверчиво спросил Москаленко. — Он мужик из себя видный и молодой еще. Не тоскливо ему одному?

— Да чего уж хорошего, — согласно кивнул Китикарь. — Говорил ему: женись, Тимофей Иванович, в селе вон сколько солдатских вдовушек, и молодая любая пойдет. И слушать не желает. Не время, отвечает, сейчас о личной жизни думать, личную жизнь устраивать. Есть дела поважнее, колхоз надо поднимать, а жениться всегда успею. Хотя, — Китикарь чуть замялся, — люди разное болтают. Есть у Коцофана кто-то. Я, честно говоря, не вникал. Его это дело, личное.

— Личное — это правильно, Василий Павлович, — задумчиво произнес капитан, — однако в данном случае нас все должно интересовать. Но давайте по порядку. Кто видел в селе Коцофана последним? Это установлено?

Пынзару рассказал о своем ночном посещении правления и о том, что произошло дальше. Выходило, что он, участковый, был этим последним, кто видел председателя.

— Значит, ты, стало быть, хотел проводить Коцофана до дома, а он отказался? — уточнил капитан. — А зачем, собственно, ты решил его провожать? Он же не девушка.

— На всякий случай… Ночью всякое бывает. Неспокойно у нас в селе, товарищ капитан. Вот я и решил… — Пынзару после некоторого колебания добавил: — Я ему еще пистолет дал. Браунинг, трофейный.

Москаленко о чем-то напряженно размышлял.

— А почему он все-таки не захотел с тобой идти, как думаешь?

— Не знаю… Мне показалось, что он торопился, причем хотел остаться один, без провожатых.

ПОДПОЛКОВНИК ДЭННИС И ДРУГИЕ

В каса маре, которую отвели племяннику под жилье, пошел Степан Якуб. Не зажигая огня, стал будить Григория. Тот спал крепким молодым сном после плотного ужина, сдобренного, по обыкновению, самогоном. Григорий испуганно вскинулся на пышной подушке, ничего еще не соображая со сна и тараща глаза в темноту, потом быстро сунул руку под подушку.

— Это я, Гриша, — раздался над самым его ухом голос дяди, и он окончательно проснулся. — Вставай, дело есть.

— Какое еще дело? — сонно пробормотал племянник. — Ночь, поди, на дворе?

— Вот именно, — подтвердил Якуб, — самое подходящее время. Вставай. Ты что, запамятовал? Мы же с вечера договорились. Пошли, ждут ребята, которых ты просил подыскать.

Григорий торопливо натянул штаны, снова сунул руку под подушку, потом — в карман. В темноте что-то блеснуло, но Якуб не успел разглядеть, что именно, и они вышли на улицу. Идти оказалось недалеко. Якуб остановился в конце сельской улочки.

— Кажись, здесь.

Выглянувший из-за тучи месяц осветил недостроенный дом. Отсутствовало крыльцо, саманные стены не побелены, однако несмотря на нежилой вид строения из трубы вился едва заметный дымок.

— Тетка Агафья Препелица строится, — пояснил Якуб. — Брата ее Федора, младшего, забрали недавно в это, как его… ФЗО, на шахтера послали учиться. А он не захотел, не понравилось под землей копаться. Сбежал с шахты. Здесь, значит, и прячется, чтобы не поймали. Дезертир трудового фронта, как они говорят. А насчет этого, сам знаешь, у большевиков законы строгие. Жалеет его Агафья, подкармливает, печку иной раз истопит. Вроде для просушки дома, если кто спросит, зачем недостроенный дом топишь. С Федором еще один парень, не из наших мест будет, я его не знаю.

Якуб постучал в окно, оно отворилось, и оттуда высунулась голова с волосами чуть не до плеч. Патлатый узнал Якуба, задержал взгляд на его спутнике и простуженным голосом сказал, чтобы они заходили.

Григорий в растерянности оглянулся: как зайти, если дверей и крыльца нет. Патлатый хрипло засмеялся:

— Через окно… Как мы.

Якуб приглашению не последовал. Пробормотав, что он, мол, староват уже по окнам лазить, заторопился восвояси, на ходу бросив племяннику:

— Обратно сам дорогу найдешь.

Григорий вернулся не скоро, под утро, и сразу завалился спать. Встал он поздно, весь день никуда не выходил, валялся на диване, курил, о чем-то думал. Потом попросил у дядьки бумагу и ручку. Якуб принес разукрашенную кляксами школьную тетрадь дочери. Последние страницы были чистыми, их-то Григорий и вырвал. Ручки и чернил в доме не оказалось: дочка взяла с собой в школу, и Григорию пришлось довольствоваться карандашом. Он уединился в каса маре и вышел только к ужину, важный и озабоченный. За столом племянник налил себе полный стакан самогона, выпил одним махом и снова потянулся к бутылке. Якуб искоса посмотрел на его побледневшее от спиртного лицо.

— К Надьке, небось, собрался? Смотри, окрутит она тебя.

Для него уже давно не было секретом, в каких именно отношениях находится его племянник с одинокой учительницей Надеждой Пламадяла, да и сам Григорий не скрывал от родственника их связь. Обычно, идя на свидание, он «принимал» для настроения больше нормы — как сегодня вечером; бывало, прихватывал бутылку с собой.

— Не до Надьки сегодня, — озабоченно ответил Григорий. — Есть дело поважнее. А пока бывай здоров, дядя Степан!


Среди ночи в дверь дома председателя Чулуканского сельсовета Данилы Макаровича Настаса постучали. Стук был громкий, требовательный, настойчивый. Настас уже привык к тому, что его могут по разным неотложным делам разбудить среди ночи — такая у него должность — председатель сельсовета, и потому не удивился, пошел открывать. У двери все же спросил, кому понадобился в такое позднее время. Человек за дверью ответил:

— Из милиции мы, из района, товарищ председатель. По особому заданию.

Голос был молодой, незнакомый.

Он отворил, и в комнату вошли трое. Настас про себя удивился, что ночные посетители одеты кто во что, а не в форму, как полагалось бы работникам милиции. Правда, самый высокий, статный молодой человек был в сапогах и шинели без погон, но не в синей, милицейской, а в той, но носят военные. «Где-то я его уже видел, лицо вроде бы знакомое. На улице или возле сельсовета… И шрам на виске, как у того», — мелькнула у Настаса мысль.

Его спутники — совсем молодой парень в черной шинели полувоенного образца, черной же фуражке и другой — постарше, — худой, с прыщеватым лицом, одетый в потрепанное пальто и серую кушму, выжидательно смотрели на высокого, словно ожидая его указаний. «Видимо, он у них за старшего. Ну, а то, что не в форме — это еще ни о чем не говорит. — Председатель сельсовета знал, но милицейские часто ходят в гражданской одежде. — Такая у них работа».

Настас предложил присесть, однако они продолжали стоять. Из соседней комнаты выглянула заспанная жена и с тревогой уставилась на незнакомых людей. Высокий сказал председателю, что разговор у них будет строго служебный, и тот велел жене закрыть дверь. Старший, наконец, сел, закурил и, в упор разглядывая председателя, спросил:

— Чем можете доказать, что вы и есть Настас Данила Макарович? Попрошу предъявить партийный билет.

— Беспартийный я, — весьма озадаченный таким требованием ответил председатель.

— Беспартийный? — высокий, кажется, был удивлен. — Тогда почему издеваешься над людьми? Жалуются на тебя. Учти: скоро наши вернутся, и ты за все заплатишь. Хочу дать тебе хороший совет: уходи с председателей сам, добровольно, пока не поздно, а не то… — Он вытащил из кармана шинели пистолет и небрежно повертел его в руке. — Пока что делаем тебе предупреждение. И запомни, коммунистический прислужник, больше предупреждений не будет! Понял?

Вконец растерявшийся, сбитый с толку Настас молчал. Наконец спросил:

— А вообще, вы кто такие будете?

Вопрос, заданный после всего, что произошло, прозвучал странно, однако высокий не удивился и даже, кажется, ожидал его.

— Я — подполковник армии США Дэннис. А это, — он кивнул на своих спутников, — мои люди.

Подполковник внимательно оглядел комнату, задержал взгляд на патефоне.

— Патефон мы реквизируем как награбленное у трудолюбивых честных крестьян имущество.

— Почему — награбленное? — запротестовал председатель. — Я на свои кровные купил.

— Знаем, на чьи… За счет трудового народа. — Пошли! — скомандовал он своим напарникам.

Патлатый подхватил под мышку патефон, и они вышли из дому. Настас метнулся было вслед, постоял на улице, сокрушенно вздохнул и вернулся в дом.

Отойдя подальше, старший остановился:

— Подождем. Как бы не увязался за нами этот болван. — Убедившись, что их никто не преследует, он продолжал: — А теперь — в контору этого Настаса. Быстро, быстро!

Разбуженный громким стуком, сторож без долгих расспросов открыл двери работникам милиции, и они вошли в дом с красным флагом на крыше. В большой комнате стояло несколько столов и старый продавленный диван. У изголовья дивана на полу стояла почти опорожненная бутылка вина с заткнутым кукурузным початком горлышком.

— Где сидит Настас, здесь, что ли? — человек со шрамом указал на стол с телефоном.

Старик-сторож, еще не проснувшийся, а точнее — не протрезвевший, сонно кивнул.

— Ключи от стола у тебя, мош? Открывай!

— Да какие там ключи! Не золото же лежит. Одни бумаги. Девать некуда. Все пишут, пишут.

— А вот мы найдем, куда девать.

Он открыл ящики председательского стола и, вывалив их содержимое, стал с остервенением рвать бумаги в мелкие клочья, подряд, не глядя. В бумажном ворохе рука вдруг наткнулась на что-то твердое. Высокий извлек бумазейный мешочек с печатью и сунул его в карман. «Непонятно, почему печать не в сейфе», — подумал он и еще раз оглядел комнату. Сейфа нигде не было. «А еще хозяевами себя считают. Даже сейфа не могут поставить, зато о приемнике не забыли». Он подошел к тумбочке в углу комнаты, на которой стоял приемник «Родина», включил, покрутил ручку настройки, поймал музыку. «Работает». Над тумбочкой висела стенная газета «За урожай!» Он сорвал ее и затоптал сапогами.

Последние остатки сна и хмеля покинули старика-сторожа.

— Да что это такое вы делаете? — прошамкал он. — А еще из милиции. Что я теперь Даниле Макаровичу скажу? Ох, плохое дело, очень плохое, — запричитал дед.

— Скажешь, подполковник Дэннис был, он знает, — подмигнул своим сообщникам главарь. — И еще скажешь, что приемник мы реквизировали, как купленный за счет трудового народа. А ты, старый пьянчуга, сиди здесь и до утра носа никуда не высовывай. А для верности сделаем так…

Он выдернул телефонный шнур из розетки, бросил аппарат на пол и наступил на него сапогом. Послышался хруст.

— И вот еще что: эту тряпку, которая висит на крыше, — убрать немедленно. Смотри, мы проверим. Приемник не забудьте, — обратился он к сообщникам.

Трое исчезли так же неожиданно, как и появились. У двери парень со шрамом задержался, достал из кармана смятый листок, расправил еголадонью и прикрепил захваченными в сельсовете кнопками к стене.

Григорий Солтан, как и положено старшему, шел налегке. Патефон нес парень в пальто, приемник достался патлатому. Тяжелый приемник тащить было неудобно — не за что ухватиться, и вскоре Федор остановился посреди улицы и недовольно проворчал:

— На кой черт нам сдался этот ящик? Давай бросим его, Гриша.

— Эх ты, темнота, — покровительственно произнес Солтан. — Приемник — это окно в мир. Пригодится.

— Не знаю, о каком таком окне ты толкуешь, только пользы в этой бандуре не вижу. Загнать нельзя, сразу погоришь. Нам деньги нужны, а не эти игрушки. И пожрать бы не мешало. Тебе что — лафа, у дядьки, как у бога за пазухой, живешь, а мы с Корнелием уже и забыли, когда досыта ели.

— Ладно, ладно… — Григорий говорил подчеркнуто миролюбиво. В его планы отнюдь не входило с самого начала портить отношения с новыми друзьями. — Скоро будет все, что твоя душа пожелает. И жратва, и выпивка, и остальное.

— Скоро… — недовольно пробормотал Федор. — Мне сегодня, сейчас надо. Ты же помнишь, что обещал? Забыл?

— Не забыл, все помню. Однако пока дело подходящее не подвернулось. Сам видишь.

— Есть у меня на примете одно дело, — оживился Федор, — есть! Наш завмаг Гицэ Доника выиграл по облигации сто тысяч! Везет же людям, у него и так денег полно. Не зря, видно, говорят: деньги к деньгам идут. Под кроватью он их прячет… в ящике. Давай их это самое… ревизируем.

— Реквизируем, ты хотел сказать, — Солтан снисходительно улыбнулся. — А откуда тебе известно про выигрыш? Многовато…

— Люди говорили, они все знают. И сестра тоже. — Он помолчал. — Если и врут, то все равно у него денег полно. Работа такая, известное дело.

— Что же раньше молчал, дорогой?

— Сам не знаю. Из головы вылетел этот завмаг. Сейчас вот вспомнил, — виновато ответил Федор.

— Где он живет, знаешь?

— А как же! В том же доме, что и магазин.

Доника долго не открывал, допытываясь, кому он срочно понадобился среди ночи. Ссылка на милицию не возымела действия на недоверчивого завмага. Только когда пришельцы пригрозили взломать дверь, Доника убедился, что с ним не шутят, и отпер. Бесцеремонно оттолкнув хозяина, они вошли, заполнив собой тесную комнатку, которую Доника занимал в бывшем жилом доме, приспособленном под магазин. Патлатый сразу полез под старинную кровать с никелированными шишечками, оставленную, видимо, в спешке прежними хозяевами, и выражение страха, не сходившее все это время с полного лица Доники, сменилось непритворным удивлением. Федор выбрался из-под кровати, громко чихнул от набившейся в нос пыли и развел руками:

— Ничего нет. Пусто.

— Что ты там искал? — Доника уже оправился от испуга и даже принужденно улыбнулся.

— Не валяй дурака, — угрожающе произнес патлатый. — Гони деньги. Сто тысяч! Где ты их спрятал, признавайся!

— Извини, дорогой, не понимаю, о каких деньгах ты говоришь?

— О тех, которые ты выиграл по облигации.

— Бог с тобой, столько у меня сроду не бывало. — Завмаг засмеялся, и смех его звучал искренно.

— Довольно комедию ломать, — вступил в разговор Солтан.

Доника повернул голову в его сторону и увидел направленное на него дуло пистолета.

— Говори, торгаш, где деньги, некогда нам с тобой валандаться.

Маленький толстый завмаг, стоящий посреди комнаты в одном исподнем, снова затрясся от страха.

— Только не убивайте, ребята, все отдам. — Он кинулся к кровати и вытащил из-под матраса пачку, перевязанную грязной тряпицей. — Здесь три тысячи, все, что имею. Никакого выигрыша не было, богом клянусь. — Он перекрестился.

— Ты бога не трогай… Такие вот торгаши и продали нашего Иисуса Христа. Скажи лучше нам спасибо, что живой остался.

Солтан сунул пистолет в карман вместе с деньгами и шагнул к двери, однако его окликнул завмаг:

— Куда торопишься? Посиди, поговорим.

Солтан и его спутники остановились. Доника открыл шкафчик, достал бутылку водки, кусок брынзы, пару луковиц, колбасу, тоном радушного хозяина пригласил их к столу. «Гости» отказываться не стали, хотя и были изрядно удивлены таким оборотом дела. Бутылку моментально опорожнили, и хозяин, хитро подмигнув, тут же поставил полную.

— Хорошие вы ребята, хотя и вижу вас впервые, — доверительно сказал он. — Нравитесь мне, а потому — идите в магазин, берите все, что хотите, только расписку оставьте на видном месте: так мол и так… — Он запнулся, едва не сказав «ограбили», однако вовремя поправился: — Напишите: были, значит, люди Бодоя, семь… нет, лучше девять человек, и взяли значит, товар. А меня свяжите и в магазине оставьте.

Странная просьба завмага заставила всех троих чуть ли не онеметь от удивления. Первым нарушил молчание Солтан.

— Хитришь, торгаш. Заведешь в магазин, а сторож нас и застукает. И вообще — зачем тебе все это, тебе же отвечать придется.

— Мое дело. Выпутаюсь, — туманно отвечал Доника, — а насчет сторожа не опасайтесь, напился с вечера, как свинья, и дрыхнет в сарае.

Солтан почувствовал, что хитрый завмаг преследует какую-то свою цель и потому не обманет.

— Пойдем навстречу просьбе? — обратился он к сообщникам.

Федор радостно ощерился, Корнелий молча кивнул.

Отомкнув замок, Доника включил электрический фонарик. Они жадно следили за тонким лучом света, который поочередно выхватывал из темноты груды сапог, одежды, белья, тюки мануфактуры и, самое глазное — уставленные водочными бутылками полки. Глаза разбегались от такого богатства, и они растерянно стояли, не зная, с чего начинать.

— Возьмите всего, сколько можете унести, — подсказал Доника и услужливо подал мешки.

Набив их добром, они связали по рукам и ногам завмага и собрались уходить, но завмаг напомнил о записке. Солтан подошел к прилавку и написал на оказавшемся тут же клочке оберточной бумаги:

«Здесь были девять партизан Черной армии доблестного гайдука Филимона Бодоя и реквизировали для нужд армии народное имущество, в чем и оставлена расписка. К сему — подполковник Дэннис».

Выждав, когда «партизаны» удалились на изрядное расстояние, Доника заорал истошным голосом:

— Караул! На помощь, люди добрые, бандиты ограбили.

На крики сбежались жители соседних домов; последним притащился ночной сторож, сарай которого находился во дворе магазина. Доника, уже освобожденный от веревочных пут, при виде сторожа снова закричал:

— Смотрите все на этого пьяницу! Меня бандиты чуть не убили, магазин обчистили, а этот старый пьяница все проспал.

Приглушенные расстоянием крики достигли окраины села, где уже находились те, кого Доника называл «бандитами». Солтан прислушался, замедлив шаги:

— Видать, порядочный жулик этот завмаг, — произнес он не то с одобрением, не то с осуждением. — А это куда теперь девать? — Солтан с сомнением посмотрел на большие мешки, патефон и приемник, которые его напарники положили на землю, чтобы передохнуть. — К дядьке нельзя, к вам тоже. Светает уже, могут увидеть.

— Давай в землянку унесем, здесь недалеко, в лесочке. Никто не заметит, — предложил Федор.

Солтан о землянке услышал впервые и потому недоверчиво спросил:

— Какая еще землянка, ты, часом, не врешь?

— Чего мне врать, Гриша. С войны осталась землянка, немецкая или ихняя, партизанская. Мы с Корнелием там иногда ночуем.

Идти, действительно, оказалось недалеко. Солтан так бы и прошел мимо почти незаметного постороннему глазу, да еще в предрассветной дымке, заваленного хворостом земляного холмика, если бы его не тронул за рукав Федор. Он отбросил старые сучья, которыми был завален вход, и они спустились по земляным ступенькам. Солтан брезгливо потянул носом. В землянке пахло сыростью, чем-то затхлым. Федор зажег коптилку, однако при тусклом свете едва мерцающей вонючей коптилки ничего нельзя было разглядеть, и Солтан сказал:

— Давайте спать, намотались мы сегодня. Утром разберемся, что к чему.

Федор бросил ему кучу тряпья и слежавшейся соломы. Вскоре в землянке воцарилась тишина, нарушаемая лишь храпом Федора и беспокойными вскриками Корнелия. Григорий долго ворочался на жестком неудобном ложе, пока не забылся в тревожном чутком сне. Проснулся он первым. Сквозь полуоткрытый дверной люк проникали лучи уже высоко стоящего солнца. При дневном свете землянка предстала во всей своей убогости: деревянный ящик, который служил столом, скамья из жердей, устланный грязной соломой земляной пол, в углу — ведро с водой, груда ржавых консервных банок, пустых бутылок и прочего мусора.

На ящике рядом с грязными кружками и тарелками лежала потрепанная тетрадь. Солтан взял ее, поднес ближе к свету, прочитал надпись на обложке: «План работы и страдания молодого ученика Корнелия Гилеску», полистал. Тетрадь была вся исписана мелким аккуратным почерком. Вверху первой страницы буквами покрупнее был выведен заголовок: «Отомстить и победить! Клянемся, что так и будет!» Заинтересовавшись, Солтан стал читать дальше.

«Нам грозит опасность, но надо терпеть: все за одного, один за всех. Я страдаю с первого дня перехода моего Прута под иго красной чумы. Когда репатриировался, мать со слезами рассказала, что приходил секретарь нашего сельсовета Патряну, расспрашивал, где ее сын Корнелий. «Мой сын, — говорил этот оборванец, большевистский холуй, — проливает на фронте кровь, воюет против немецко-румынских захватчиков. Они 22 года издевались над нами. Где твой сын скрывается?» Сердце обливается кровью, как оскорбляют молдавский народ! Вспомнил моего дорогого любимого брата Мирчу, которого коммунисты насильно забрали в варварскую армию, бросили на фронт и расстреляли за то, что он захотел перейти к своим. Какая неслыханная, чудовищная жестокость!

В своем селе, когда приехал после репатриации, увидел ужас. Председатель сельсовета создал группу агроуполномоченных, и эта банда ходила по домам и отбирала у крестьян хлеб. Вспомнил, что эти люди недавно были батраками, а сейчас они ничего не делают и стали большевистскими прислужниками, и тогда в моем сердце возникла к ним ненависть, и я ночью одного из прислужников прикончил. Слава богу, никто не видел. Их ищейки шныряли по всему селу, по господь меня от них уберег. Жить не буду, если до конца не отомщу им, варварам, которые топчут нашу землю, издеваются над нами.

…Пошел за документами в сельсовет, где сидели «высокопоставленные» лица — председатель, его заместитель, секретарь и какой-то усатый капитан-милиционер. Они стали расспрашивать меня, допытываться, где я был раньше и что делал. Усатый большевистский капитан кричал на меня, что я шпион. Документы все-таки дали, и я поступил в училище. Директор-коммунист послал нас на заготовку леса в Буковину. Здесь, в лесах, искал встречи с братьями по духу и борьбе, но не встретил. Они умеют хорошо прятаться от варваров.

Когда услышал по радио речь господина Черчилля в Фултоне, то понял, что будет война, еще страшнее, чем была, с применением американской атомной бомбы. Вспомнил страдания великого борца и руководителя легиона и нашей святой партии Хория Сима. Как он выступал по радио из г. Дано! Так логично, так убедительно! Он — самый любимый для меня человек на земле».

«Так вот ты каков, молчаливый тихоня!» — Солтан устремил пристальный взгляд на спящего Гилеску. От этого взгляда тот проснулся, увидев в руках Солтана тетрадь, вскочил, как ужаленный, и резким движением вырвал ее.

— Извини, не знал, что твоя… — спокойно сказал Солтан. — Лежала, я и взял посмотреть. Любопытно… — Он хотел еще что-то добавить, но проснулся разбуженный их голосами Федор.

— Пожрать бы не мешало, — произнес Федор, заметив, что Григорий уже не спит. Закурил «Казбек»: — Хороши папиросы у Доники. Посмотрим, чем он нас еще порадует.

Он стал исследовать содержимое мешков, что-то бормоча себе под нос. Скоро ящик оказался заставленным бутылками водки и консервными банками. Федор удовлетворенно оглядел дело рук своих, разлил водку в кружки.

— За Гицэ Донику, — ухмыльнулся он. — Дай бог ему здоровья. Жаль, колбасы маловато захватили, одни крабы. Терпеть не могу эту гадость.

Опрокинув пару кружек, Федор стал болтлив, полез к Григорию целоваться, клянясь в вечной дружбе — до гроба. Корнелий пил мало, мрачно молчал, о чем-то сосредоточенно думал, отсутствующе глядя прямо перед собой. Солтан, хотя и пил почти на равных с Федором, казался трезвым и с интересом, оценивающе присматривался к своим новым друзьям. После того вечера, когда их свел Степан Якуб, они встречались лишь несколько раз — по ночам, в недостроенном доме сестры Федора — Агафьи Препелицы. Говорили о том о сем, поругивали новые порядки и, конечно, колхозы. С Федором ему в общем все было ясно: недалекий забулдыга, дезертир трудового фронта, лодырь, озабоченный, главным образом, едой и питьем. Документов у него никаких нет, вот и прячется от властей. Корнелий больше отмалчивался, рассказывал о себе скупо, неохотно. Сказал лишь, что отец его — сельский священник, а сам он до войны учился в лицее.

— Хорошо гуляем! — осклабился в пьяной улыбке Федор. — Музыки только не хватает. Да вот же музыка! — вспомнил он о патефоне, лежащем в углу, за мешком.

— Оставь эту шарманку, все равно пластинок нет. Забыли захватить. И черт с ними, все равно ничего подходящего у этого Настаса не нашлось бы. Ерунда всякая, вроде ихней «Катюши». Будет тебе сейчас другая музыка, Федя.

Солтан, отодвинув бутылки и банки, поставил на освободившееся на столе место батарейный приемник, уверенно, со знанием дела настроил на одну из коротковолновых станций. Землянку заполнили звуки джазовой музыки. Федор вскочил, кривляясь, начал приплясывать. Музыка смолкла, и диктор мягким вкрадчивым голосом объявил уважаемым советским радиослушателям, что сейчас перед ними выступит их бывший соотечественник, который выбрал свободу.

— Это станция американская, — с важным видом пояснил Солтан. — «Голос Америки» называется.

— Американская? — удивился Федор. — А почему он на нашем языке говорит?

— Чудак, думаешь, там наших нет? Сколько хочешь.

Человек у микрофона говорил о том, как ему удалось вырваться из коммунистического ада на свободу, и почему именно выбрал он эту самую свободу. Из его слов выходило, что если и есть на земле рай, то он находится там, в той свободной и богатой Америке, где ему посчастливилось теперь жить. Еще он сказал, что всегда помнит о своих несчастных братьях и сестрах, стонущих под игом большевистской тирании, и выражает им свое искреннее сочувствие. В заключение он заверил своих несчастных соотечественников, что час освобождения от тирании близок.

Федор, недовольный тем, что музыка кончилась, слушал вполуха, занятый дальнейшим изучением содержимого мешков. Корнелий же, казалось, забыв обо всем, приник к приемнику, жадно ловя каждое слово.

— Все бы отдал, чтобы оказаться там, — мечтательно произнес он, когда заокеанский голос смолк.

Солтан изучающе всмотрелся в его хмурое болезненное лицо.

— И я тоже, Корнелий… Но как это сделать?

— Он же вот сделал, — Корнелий ткнул рукой в приемник. — А мы чем хуже? Надо попробовать.

— После поговорим, — Солтан оглянулся на Федора. — Вдвоем.

Все трое курили папиросы одну за другой, и маленькая, плохо проветриваемая землянка наполнилась клубами дыма. Григорий поднялся наверх — глотнуть свежего воздуха и осмотреться. Солнце уже клонилось к закату, и в его косых лучах нежно зеленели первые, только распустившиеся листочки. Даже днем землянку почти не было видно. «Воткнуть бы еще на крышу несколько зеленых веток — для маскировки, вообще никто не заметит, — подумалось Солтану. — Только вот когда листья распустятся, я буду далеко, очень далеко отсюда. А пока можно и здесь пожить. В село, к дядьке, возвращаться теперь опасно».

Спустившись в землянку, он увидел в руках Корнелия свой пистолет, причем ствол был направлен прямо на него, Солтана. Ему стало не по себе.

— Осторожнее, Корнелий, он заряжен, — произнес как можно спокойнее Солтан.

— Не бойся… Я тоже в армии служил, разбираюсь. — Он вертел пистолет в руках, с интересом осматривая его со всех сторон.

— В армии? — с некоторым удивлением переспросил Солтан, с облегчением видя, что Корнелий, наконец, отвел пистолет в сторону.

— Тэ-тэ, — прочитал вслух Корнелий буквы на рукоятке. — Никогда не видел такого оружия.

— Тэ-тэ — это значит Тульский, Токарева. — Есть такой город в России — Тула, там не только пистолеты делают, но и пушки. Токарев — фамилия конструктора.

— Значит — русский… — тихо, с ненавистью, произнес Корнелий. — Я бы их всех… из этого вот пистолета. — Он сжал рукоятку, будто изготовив пистолет для стрельбы. — Одного уже отправил на тот свет, но я бы всех, всех…

— На всех патронов не хватит, — попытался было пошутить Солтан, которому в общем-то было не до шуток: Корнелий с сумрачным, искаженным гримасой ненависти лицом, сжимающий пистолет, выглядел устрашающе.

Корнелий как бы очнулся, неохотно положил пистолет на стол и спросил уже спокойнее:

— Откуда он у тебя?

— Да так… У одного человека позаимствовал, — неопределенно ответил Григорий. — Ты где служил? Может, мы однополчане?

Корнелий желчно улыбнулся:

— В разных мы с тобой армиях служили, ты по эту сторону, а я по ту. А теперь вот водку вместе пьем. Такова жизнь, как говорят французы. Если тебя интересует, расскажу, теперь мы одной веревочкой связаны, это уже русские так говорят. Я слышал… В общем, учился я в лицее и однажды прочитал в газете объявление о наборе курсантов в немецкое училище младших офицеров-радиотелеграфистов. Экзамены в Бухаресте сдавали. После экзаменов нам выдали немецкую форму и отправили в Германию, в город Нордхаузен. В сорок четвертом окончил, получил чин ефрейтора, а тут как раз этот красавчик и предал румынский народ, — я о Михае говорю, — пояснил Корнелий, видя, что его собеседник не понял, о каком «красавчике» идет речь. — После этого предательства немцы к нам потеряли доверие, интернировали. В городе Хайденау это было, возле Гамбурга. Потом, когда разобрались, что не все румыны — предатели, разрешили сформировать национальную армию. Ты слышал о Хория Сима? — Солтан кивнул. — Это комендант «Железной гвардии», — счел необходимым все же пояснить Корнелий. — Великий человек, вождь! Он стал по праву командующим национальной армией. Только не пришлось нам пустить кровь большевикам. Нашлись и в Германии свои изменники, малодушные отщепенцы, трусы, которые предали великого фюрера и его дело, — Корнелий скорбно замолчал, как бы заново переживая горечь поражения. — Отправили меня и других на фильтрационный пункт, к варварам. Там наговорил много всякого, они поверили. Приехал домой, получил документы, в педагогическое училище подался… подальше от дома, если искать будут.

Он замолчал и искоса подозрительно взглянул на своего собеседника.

— А дальше что было? — не удержался от вопроса внимательно слушавший его рассказ Солтан.

— Дальше? Ладно, все скажу, если начал. Назначили меня секретарем училища, потому что я грамотнее других оказался, и почерк хороший. Получил как-то для сотрудников продуктовые карточки… ну и загнал их на базаре. Сбежал. С Федором этим встретился случайно, он ведь тоже беглый. Вместе и прячемся от большевистских ищеек. Разве это жизнь? Хуже собаки. Единственная надежда — недолго осталось. О войне, помнится, ты правильно говорил, Григорий. Я тоже слышал. За Прут, а потом и дальше, на Запад, подамся. Как тот, что по радио выступал.

Федор, которому наскучил затянувшийся разговор приятелей, напомнил о себе:

— Давайте лучше выпьем, хватит вам языком трепать. — Он ловко содрал зеленый сургуч с горлышка очередной бутылки.


Счетовод Чулуканского сельсовета Неофит Годорожа имел репутацию исполнительного, аккуратного и, что было весьма важно, грамотного (семь классов гимназии!) работника. Он всегда приходил в сельсовет первым, уходил последним. Ранним утром, когда Григорий Солтан, Федор Препелица и Корнелий Гилеску «отдыхали» после ночных трудов в землянке, Годорожа, как обычно, явился на службу раньше остальных. Еще издали он разглядел белеющий на стене листок. Едва начав читать, пугливо оглянулся по сторонам, сорвал листок и спрятал в карман. Дверь в сельсовет оказалась незапертой. Войдя в помещение, Годорожа увидел сторожа, спящего на диване сном праведника. С трудом растолкав старика, счетовод услышал бессвязный рассказ о странном ночном происшествии. Осмотрев комнату, хранившую следы ночного разгрома, Годорожа уселся за свой стол в ожидании начальства.

ПИСЬМО

Лейтенант Пынзару и капитан Москаленко вышли из сельсовета, когда над Мындрештами уже опускались сумерки. Капитан в отделе МГБ был сотрудником сравнительно новым, и участковому до сих пор приходилось с ним встречаться редко. Однако Пынзару было известно, что Москаленко — кадровый работник органов госбезопасности, всю войну прослужив в «Смерше», прошел фронтовыми дорогами от Сталинграда до Вены. После войны служил в территориальных органах госбезопасности сначала на Украине, а потом в Молдавии. Вот, пожалуй, и все, что было известно о стоящем рядом подтянутом капитане. И держался Москаленко с младшим по званию и должности Пынзару запросто, как со своим братом-фронтовиком.

— Пошли ко мне, капитан, — пригласил участковый к себе Москаленко. — У меня остановишься, если не возражаешь. Места хватит.

— А я и не возражаю, тем более, что ночевать, кроме как у тебя, негде. И поговорим заодно подробнее.

Молодая жена Пынзару сразу убежала на кухню и скоро пригласила мужчин к столу. Оба изрядно проголодались и первое время ели молча, лишь изредка обмениваясь словами. Утолив голод, закурили, и разговор сам собой зашел о главном. Присутствие за столом жены участкового не смущало: об исчезновении председателя колхоза Коцофана в селе уже знали все. Она с женским любопытством прислушивалась к их беседе и вдруг, немного смущаясь гостя, сказала:

— Не иначе как к Марии Гонца пошел председатель. Любовь у них. Это вы, мужчины, ничего не видите, а у нас глаз на такие дела острый.

Москаленко вопросительно взглянул на Пынзару. Этот взгляд можно было истолковать так: верно ли говорит жена, и если верно, то почему ты молчал до сих пор?

Ион пожал плечами:

— Мало ли что бабы болтают, у них язык без костей.

Однако Москаленко, розыскник более опытный, не раз имел возможность убедиться, что нельзя пренебрегать никакими, даже незначительными, казалось бы, на первый взгляд, сведениями.

— Кто она, эта Мария? — спросил он.

— Наша, мындрештская, — ответил Пынзару. — Солдатская вдова. Муж или погиб, или без вести пропал, точно не скажу. Сын у нее в городе на стройке работает, живет одна.

— Давай-ка навестим ее завтра с утра пораньше, лейтенант.

Дом Марии Гонца одиноко стоял в самом конце улицы; дальше начинался лес. Хозяйка — женщина средних лет, в накинутом на полные плечи цветастом платке с тревогой разглядывала незваных гостей в военной форме. Несмотря на ранний час, в комнате было прибрано, будто она кого-то ждала. На стене на видном месте висела фотография молодой женщины в подвенечном платье и бравого усатого мужчины. Москаленко перевел взгляд с фотографии на Марию, подумал про себя: «Красивая была в молодости, да и сейчас ничего». Хозяйка между тем засуетилась, не зная, как себя держать с начальством. На столе появился графин с вином, закуска, однако Москаленко остановил ее:

— Не беспокойтесь, Мария Афанасьевна, мы к вам не в гости, а по делу пришли.

Пынзару перевел его слова, хотя женщина, видимо, по выражению лица капитана догадалась, что он сказал, и села на стул. Москаленко и Пынзару молчали, не зная, с чего начать. Разговор предстоял деликатный, непростой разговор. Поразмыслив, Москаленко решил начать сразу с главного и спросил, когда она в последний раз видела Коцофана. Услышав это имя, Мария, еще прежде, чем Пынзару перевел, беспокойно встрепенулась, в ее темных глазах мелькнула тревога, и это не укрылось от внимательных глаз оперативников.

— Почему вас это интересует? — едва слышно спросила женщина.

«Видимо, между ними что-то есть… или было, по крайней мере, — подумалось капитану. — Интересно, знает ли она, что Коцофан исчез?»

— Поймите нас правильно, Мария Афанасьевна, — мягко сказал он, — мы пришли к вам как друзья, и вы должны нам помочь. Дело в том, что Тимофея Ивановича вот уже второй день нигде не могут найти. Пропал, словом.

— Пропал? — в ее голосе послышалось неподдельное изумление. — Сбежал, значит, и теперь милиция его ищет? Ничего не знаю.

Она упрямо поджала губы и с неприязнью взглянула на капитана. Реакция была неожиданной. «Может быть, Пынзару неточно перевел, или она просто не поняла, чего от нее хотят». И Москаленко, в который раз коря себя за то, что не успел еще хорошо овладеть молдавским языком, попросил лейтенанта объяснить подробнее цель их визита. Женщина слушала внимательно, а когда Пынзару замолчал, заговорила не сразу. О том, что председатель исчез, она слышит впервые, потому что вчера целый день была дома, и к ней никто не заходил. Женщина она одинокая, сын почти взрослый, у него своя жизнь. И Тимофей Иванович тоже остался один, так у него сложилось; он предлагал пожениться, но она ничего определенного пока не ответила: сына стесняется, да и судов-пересудов — скажут: окрутила самого председателя, свою выгоду, мол, ищет, а она женщина, хотя и одинокая, но гордая. Да, приходил к ней Тимофей, не будет скрывать. По вечерам. В последний раз — позавчера. Ушел под утро. С утра он в район собирался, говорил, что вызывает начальство.

— Чует мое сердце, случилось что-то плохое. — Она вытерла слезы концом платка.

— Не заметили чего-нибудь подозрительного, когда Тимофей Иванович уходил? — подождав, когда она немного успокоится, продолжал расспрос Москаленко. — Посторонних людей возле дома?

— Никого не было, я ведь Тимошу до калитки проводила. Попрощался и ушел. Сказал, что вечером заглянет, но не пришел. Это и раньше случалось, дел у него много… Не то, что у меня.

Распрощавшись с хозяйкой, они вышли на улицу, прошлись немного по размокшей земле и остановились, чтобы оглядеться по сторонам, и вдруг Москаленко боковым зрением скорее почувствовал, чем заметил, что за ними кто-то наблюдает из соседнего с двором Марии Гонцы дома. Он не успел повернуть голову, чтобы как следует рассмотреть, кто это, как белая занавеска на окне задернулась.

— Чей это дом?

— Савы Тудоса. А почему он тебя заинтересовал? — в свою очередь поинтересовался ничего не заметивший Пынзару.

— Любопытный, видать, этот Тудос. Мы вроде под наблюдением у него или кого-то из его домашних. Из окна за нами смотрят.

— А чего тут удивительного? Каждому ведь интересно, зачем участковый пожаловал, да еще с незнакомым в селе человеком. С тобой, то есть.

— Может быть, — неохотно согласился Москаленко. — Давай обсудим новую информацию, хотя ничего особенно нового мы не узнали. Плохо дело. Итак, Мария утверждает, что Коцофан ушел от нее под утро. Вопрос — куда он пошел?

— Домой, верно, куда же еще ночью идти.

— Скорее всего так. Пошел и не дошел. Значит, по дороге что-то произошло. Могло произойти, — тут же поправился Москаленко. — Вот что, лейтенант, давай-ка и мы с тобой пойдем этой дорогой. И смотри в оба, глаз не спускай с улицы. Моя сторона — правая, твоя, естественно, левая.

Шли медленно, часто останавливаясь и пристально разглядывая сырую, размокшую землю. Со стороны могло показаться, что они потеряли что-то важное и заняты поисками. Впрочем, так оно и было. Там, где улочки пересекались, Пынзару задержался подольше, присел на корточки, склонился совсем близко к земле.

— Смотри, капитан! — позвал он Москаленко.

Тот быстро подошел и увидел небольшое бурое пятно; рядом с ним на влажной земле четко отпечатались беспорядочные следы сапог: одни, огромные, были оставлены, как сразу определил Москаленко, так называемыми русскими сапогами с гладкой кожаной подошвой; другие принадлежали человеку в кирзовых с рифленой резиновой подошвой.

— У Коцофана тоже были кирзовые, — задумчиво промолвил Пынзару.

Москаленко, целиком поглощенный осмотром, не обратил внимания, что участковый говорит о председателе в прошедшем времени.

Они пошли по следам. Следы кирзовых сапог начинались от калитки двора Марии Гонцы. Человек в этих сапогах шел обычным, размеренным шагом, о чем свидетельствовал нормальный для такого шага размах. Тот, что был в кожаных, двигался от дома Савы Тудоса, причем все быстрее и быстрее, потому что расстояние между его шагами возрастало.

Оперативники вернулись на место, откуда начали осмотр, к бурому пятну. След русских сапог вел от пятна влево, на боковую улочку, следы же рифленых подошв исчезли начисто.

— Вот тебе и раз! — в недоумении сказал Пынзару. — Выходит, по воздуху летел, как ангел.

— Ангелов пока отставим, — серьезно сказал Москаленко. — Лучше посмотри внимательнее на отпечатки русских сапог.

Пынзару склонился совсем близко к земле.

— Как будто глубже стали следы… и короче.

— В том-то и дело, — мрачно произнес капитан. — Плохо. Убили председателя, не иначе, а труп убийца на себе потащил. Видать, здоровенный детина. Смотри, какой у него размер сапог. Скорее всего, холодным оружием… Выстрелов Мария, да и другие, не слышали, по крайней мере, никто не говорил. И стреляных гильз не видать. Впрочем, все это предстоит еще уточнить, а пока пошли по этим следам.

Следы вели на боковую улочку, к старому заброшенному колодцу. Заглянув в него, они увидели на дне неглубокого, почти высохшего колодца, человека.

— Беги в сельсовет, быстро! — приказал капитан участковому. — Нам самим не вытащить. И в отдел доложи по телефону. Мигом!

Пынзару возвратился вместе с председателем сельсовета Китикарем и группой молодых ребят. Один из них спустился на дно, обвязал труп веревкой, и его вытащили на поверхность. Дурные вести разносятся быстро, и пока ребята возились, вокруг колодца успела собраться толпа сельчан. Они молча, с ужасом смотрели на обезображенное лицо, в котором все же можно было узнать Коцофана. Москаленко хотел было попросить людей отойти подальше, чтобы не мешали, однако Китикарь шепотом остановил его:

— Пусть смотрят.

Москаленко не спеша обошел вокруг колодца, внимательно осмотрел поросший замшелым мохом сруб и только сейчас заметил, что в верхнем ряду каменной кладки недоставало одного камня.

— Видимо, камнем, которого не хватает, и ударил. Добил, гад. — Он крепко выругался. — Надо найти этот камень, да и тщательнее посмотреть, что там, на дне.

Паренек, стоящий поблизости, с готовностью сказал:

— Разрешите мне, товарищ капитан?

Москаленко кивнул, и паренек, скинув ватник, скрылся в стволе шахты. Ему бросили веревку, широкоплечий крепыш потянул за конец и извлек грубо отесанный котельцовый брус.

Москаленко тронул его носком сапога:

— Однако здоровенный. Такой не каждый поднимет. Сила нужна немалая.

Из колодца вылез перепачканный в илистой грязи парень. На боку у него висел планшет.

— Вот, там нашел, — он передал планшет Москаленко. — Больше ничего нет.

Крестьяне, столпившиеся у колодца, не расходились, стояли тихо, как на похоронах, лишь изредка вполголоса обмениваясь словами. Тишину нарушил гул мотора, и возле колодца затормозила «Победа». Из нее вышел начальник районного отдела МГБ майор Жугару — коренастый, плотный, средних лет человек с простым лицом крестьянина — и пожилой судебный врач-эксперт. Толпа расступилась, пропуская начальство. Москаленко доложил о происшествии, и труп на бричке в сопровождении врача и участкового увезли в сельский медпункт. После осмотра врач записал в протоколе:

«На теле убитого следов сопротивления не обнаружено. В области спины имеются два ножевых ранения, по своему характеру не смертельные. Смерть наступила от удара тупым предметом по голове…».

Пока судебный эксперт занимался исследованием тела в медпункте, Пынзару тщательно осматривал одежду убитого. Он выложил на стол смятую купюру, горстку мелочи, пачку «Беломора», расческу. Браунинга в карманах не было. «Может быть, в планшете?» Пынзару открыл старенький офицерский планшет. И в нем пистолета тоже не оказалось. В планшете участковый обнаружил несколько листков бумаги и отложил их в сторону. Вскоре подъехали задержавшиеся на месте происшествия Жугару и Москаленко. Майор оглядел стол с вещами и в первую очередь стал просматривать бумаги, передавая листок за листком капитану. Это были различные колхозные счета, квитанции и прочая деловая документация. Развернув сложенный вчетверо большой лист, вырванный из амбарной книги, Жугару задержал его в руке, внимательно разглядывая. Он был весь исписан корявыми большими буквами. Поверх букв во весь лист был нарисован контур пистолета в натуральную величину, будто «художник», не мудрствуя лукаво, обвел пистолет карандашом, как это делают дети. Майор повернул лист так, чтобы его увидели остальные.

— Похоже на вальтер, — сказал Москаленко. — У меня был такой. Между прочим, неплохая машинка, и патроны от ТТ подходят. А что там написано?

— Сейчас узнаем, капитан. «Председателю колхоза села Мындрешты Коцофану», — медленно, с трудом разбирая буквы латинского алфавита, от которого уже успел отвыкнуть, прочитал майор вслух. — Ко мне неоднократно поступают жалобы крестьян, что ты, красная сволочь, издеваешься над честными, верующими во всемогущего бога христианами, отбираешь землю, заставляешь работать в колхозе на коммунистов-большевиков. Если ты, коммунистический прислужник, предатель молдавского народа, не перестанешь сдирать шкуру с людей, то там, где сейчас твои ноги, будет твоя голова, за которую я не дам и двух копеек…»

Осторожный стук в дверь заставил майора прерваться.

— Кто там еще? — недовольно спросил он.

В кабинет председателя сельсовета, который на время заняли оперативники, вошел его хозяин — Китикарь.

— Извините, я на минуту. Бумага одна срочно понадобилась.

Председатель достал из ящика письменного стола нужную ему бумагу и заторопился к двери, однако его остановил Жугару:

— Товарищ председатель, задержитесь, если ваша бумага подождать может. У нас тут кое-что весьма любопытное имеется. Присаживайтесь. «…Передай всем, — продолжил прерванное чтение майор, — кто меня будет разыскивать, что вы мое дерьмо съедите. Если не верите — скоро убедитесь. Я приеду на машине к конторе вашего проклятого колхоза вечером, когда вы все там сидите и совещаетесь, как сдирать шкуру с народа, и уложу всех одной гранатой, пусть она поздоровается с вами. Это будет радостью ваших душ. Можете вызвать сколько угодно милиции, мне не страшен даже полк. Знайте, от меня никуда не уйдете, даже если повеситесь. Посмотри на изображение пистолета. До сих пор он уничтожил 3000 душ коммунистических прислужников и теперь требует твою. Глаза видят, уши слышат. Капитан-партизан Филимон Бодой».

Закончив чтение, Жугару, брезгливо отложив лист, со злостью произнес:

— Вот сволочь! Защитник народа, капитан-партизан! Это же надо такое придумать. И пистолет нарисовал, для наглядности, что ли. Бодой, Бодой… — повторил майор, что-то вспоминая. — Ну конечно, мне говорил о нем мой предшественник, когда я дела у него принимал. Опаснейший бандит.

— Именно так, — продолжил Москаленко, — хотя и прихвастнуть не прочь. Три тысячи? Это же просто смешно.

— Хорошо смеется тот, кто смеется последним, есть такая поговорка. Правильная, между прочим. Пока для смеха оснований не вижу, скорее наоборот. — Жугару помолчал. — Коцофан убит, но кем? Это гнусное письмо еще не факт, да мы и не знаем точно, что писал именно Бодой. Какой-нибудь кулацкий прихвостень или нелегал мог подписаться его именем, напрокат взять, так сказать. Чтобы пострашнее было. Такое случается.

— Разрешите мне? — раздался голос молча слушавшего их разговор Китикаря.

Он взял письмо, подошел к окну, потому что уже начинало смеркаться, близоруко поднес бумагу к глазам.

— Его почерк, Филимона.

— Вы уверены? — осторожно спросил Жугару.

— Уверен, — усмехнулся председатель сельсовета. — Я его почерк, как свой собственный, знаю. Мне ведь этот бандит тоже угрожал… Примерно таким же письмом. Не по нутру ему пришлась Советская власть. По оккупантам соскучился. Забыл, видно, как жандармы его лупцевали… Да и от сельчан доставалось. И по заслугам, скажу я вам. Жаль, что мало.

— Мало? — заинтересованно переспросил Жугару. — Поясните, Василий Павлович, о чем речь. Я не совсем понимаю.

— А чего тут понимать? Дело ясное. Кузня у Бодоя в Мындрештах была. Кузнец он неплохой, только вот на руку не чист. С малых лет воровал… по мелочам. Подрос — конокрадом сделался. У Архипа Вакарчука вола увел, у Семена Гимпу — лошадь… Всего сейчас и не упомню. Когда советские пришли, уже после войны, в сорок пятом, арестовали Филимона, за что точно — не знаю, я тогда еще в армии служил, меня здесь не было. Сбежал он из-под стражи и в лес подался, собрал вокруг себя всякую нечисть. С тех пор его и ловят. Много бед натворил. А теперь вот это случилось… с Коцофаном. Его, его рук дело.

— Ну, это, Василий Павлович, — сказал Жугару, — нам еще предстоит доказать. Может быть, просто совпадение. Коцофан действительно получил письмо от Бодоя, а убил другой, допустим, из ревности. Здесь ведь женщина замешана.

— Да какая там ревность, товарищ майор? — горячо возразил Китикарь. — Он это сделал, больше некому, давно на председателя злобу таил. Жалко Тимофея, хороший был мужик, потому и убил этот гад. Не боялся его Тимофей, плевал на его угрозы, поэтому и не сказал никому об этом самом письме. — Китикарь скорбно помолчал. — До каких пор этот бандит будет над нами издеваться? — Он говорил тихо, сдерживая ненависть и обиду. — Теперь, сами понимаете, разные разговоры пойдут. Что я, председатель сельсовета, людям скажу? Конечно, кое-кто радуется, небось, уже сейчас за стаканом вина сидит, ну, а остальные еще больше бояться будут. Запугал он людей, чего уж там скрывать.

— Спасибо за откровенность, Василий Павлович, упрек принимаю, хотя я лично работаю здесь, как говорится, без году неделю. — Жугару выразительно взглянул на своих подчиненных. Те сидели молча, опустив глаза к столу. — Однако хочу сказать, что без вашей помощи мы как без рук. Только общими усилиями мы можем ликвидировать эту нечисть. Кто конкретно помогает бандитам — вот в чем вопрос. Связи и еще раз связи — сейчас главное.

Он встал, поглядел в окно, будто хотел найти там ответ, однако кроме пустынной улицы, скупо освещенной предвечерним солнцем, ничего не увидел.

— Надо, пока не стемнело, еще раз осмотреть место происшествия, а заодно и село посмотреть. Я ведь в Мындрештах впервые. С вами, Василий Павлович, я не прощаюсь, еще увидимся.

Оперативники миновали несколько домов и поравнялись с кузницей, возле которой стоял смуглый усатый человек в брезентовом прожженном фартуке. Кузнец осклабился, приподнял черную, тоже прожженную местами шляпу.

— Здравствуй, Парапел! — ответил на его приветствие Пынзару.

— Что за имя такое странное — Парапел, первый раз слышу? — спросил Жугару, когда они отошли подальше.

— Да прозвище у него такое, товарищ майор, все его так кличут, а имя, наверное, уже никто и не упомнит. Между прочим, у Бодоя кузнечному ремеслу обучался. Мы этого Парапела, товарищ майор, как только не разрабатывали. Землю целует, клянется: «Не знаю, где Филимон прячется, чтоб мои глаза повылазили, если вру». А я нутром чую — врет, только зацепиться не за что. — Участковый тяжело вздохнул. — Связи — это вы очень правильно заметили, товарищ майор. Мы, конечно, кое-что знаем, но мало, очень мало. Молчат люди, боятся, а кое-кто и впрямую поддерживает, укрывает у себя. За каждым домом не углядишь, а он сегодня здесь, а завтра у другого, и все ночью, ночью. К себе в дом не приходит. Это точно.

— Разве у Бодоя собственный дом есть? — с удивлением спросил Жугару.

— А как же, конечно, и неплохой. Могу показать, если желаете.

Свернув на боковую улочку, они остановились напротив добротного каменного дома с заколоченными окнами.

— Вот он и есть, — показал на дом участковый.

Все трое стояли молча, разглядывая дом.

— Я вот что предлагаю, товарищ майор, — тихо, как бы про себя, произнес Москаленко. — Собрать бы прямо сейчас людей да разобрать осиное гнездо этой бандитской сволочи. До последнего камешка, чтобы ничего не осталось.

— А какой в этом смысл, капитан?

— Смысл такой: пусть все в селе знают, что никто его, бандита, не боится, да и ему и его пособникам вроде предупреждения будет.

Жугару скептически покачал головой.

— Нам нужен не дом, а его хозяин. И потом, капитан, не имеем права, незаконно это.

Жугару замолчал, продолжая внимательно разглядывать заброшенный дом.

— А родственники у Бодоя в селе есть?

— Близких родственников нет, товарищ майор, — ответил Пынзару. — Родители его померли еще до войны, а вот у его главного подручного, Александра Губки, мать в Мындрештах проживает. Был с ней разговор, — Пынзару понял ход мыслей майора и решил предупредить его вопрос. — Только она разве скажет? Какая мать сына выдаст. Молчит, старая.

— Не выдаст, это верно. А вы с другой стороны попробуйте зайти. — Жугару обращался уже не только к участковому, но и к капитану. — Надо ей втолковать, что все равно конец их банде придет, а если сын сам, добровольно с повинной явится, то ему скидка от наказания выйдет. Пусть она сынку своему так и передаст.

Занятые беседой, они не заметили, что вышли на околицу, к заброшенному колодцу. Народ уже разошелся, и улица опустела. Москаленко еще раз, более детально, рассказал начальнику об обстоятельствах происшествия и, чуть заметно кивнув в сторону дома Савы Тудоса, заключил:

— Вероятнее всего, в нем убийца подстерег Коцофана. Знал, видимо, что ходит председатель к вдовушке.

— Что за человек этот Тудос, чем дышит?

— Как вам сказать, товарищ майор. — Пынзару чуть помедлил, собираясь с мыслями. — Вроде ничего такого за ним не числится. Из середняков. В армии не служил… ни в румынской, ни в нашей. В колхоз не вступает, единоличник…

— Понятно. — Жугару задумчиво взглянул в сторону дома Тудоса. — Сейчас допрашивать его рановато,доказательств у нас нет, одни предположения. Даже если этот Тудос что-то знает, все равно ничего не скажет. Только спугнешь, да и всему селу будет известно, что с ним чекисты беседовали. В общем, кругом проигрыш.

— Да, вот еще что, товарищ майор, — вспомнил участковый. — Обижен он, я слышал. Жалуется, что ему высокий налог установили. В Кишинев, говорят, писал, в министерство заготовок.

— В министерство заготовок? — оживленно переспросил Жугару. — Прекрасно! Вы вместе с капитаном продолжите работу здесь. Прошлым особенно поинтересуйтесь. И другими жителями окрестных домов тоже займитесь. Прошу действовать оперативно. Давно пора кончать с Бодоем и его шайкой. Стыдно людям в глаза смотреть. — Майор вспомнил недавний разговор с председателем сельсовета и нахмурился.

Пынзару, принявший упрек начальства целиком на себя, покраснел и тихо произнес:

— Я, товарищ майор, этого бандита живым или мертвым все равно достану.

— Лучше живым, лейтенант, — уже мягче сказал Жугару. — Его судить надо всенародно. Запомните это. Сейчас главное, как я уже говорил, — это связи бандитов. Желаю успеха.

Он пожал на прощанье руки Москаленко и Пынзару и сел в машину.

В добротном особняке, что еще недавно принадлежал какому-то коммерсанту и где теперь размещался райотдел МГБ, несмотря на поздний час, были освещены все окна. Рабочий день здесь заканчивался далеко за полночь. Жугару еще не успел снять шинель, как в кабинет вошел молодой лейтенант с папкой в руке.

— У вас что-нибудь срочное? — нетерпеливо спросил его майор. — Если нет, тогда позже. Я вызову.

Лейтенант вышел, неслышно притворив за собой дверь. Жугару, не присаживаясь за письменный стол, подошел к двум сейфам, стоящим в углу, открыл тот, что побольше, с табличкой «Саламандра» на облупленной дверце. Сейф был доверху набит папками и бумагами. Он взял наугад груду папок, положил на стол, начал медленно перелистывать… Неизвестными лицами подожжен колхозный ток… Вооруженные грабители напали на сторожа магазина сельпо и унесли товары на сумму… Неопознанными преступниками зверски убит (повешен) комсомолец-бригадмилец… С колхозного склада ночью вывезено 35 мешков подсолнечника… Во время выборов в Верховный Совет нарушена телефонная связь… Листовки антисоветского содержания… Анонимные письма партийным и советским работникам с угрозами расправы…

Жугару достал пачку «Казбека», закурил, задумался. Невеселое наследство оставил его предшественник — младше по званию — капитан, но старше по возрасту, строевой офицер, — попавший в органы госбезопасности уже после войны. Припомнился разговор, когда капитан передавал ему дела: «Поверишь, — говорил он, — на фронте было легче. Там все ясно: кто враг, кто свой. Открытый бой. А здесь не всегда разберешь. Тонкое это дело, особый подход требуется… Скажу тебе откровенно — не жалею, что меня переводят, даже рад. Ну а ты, думаю, справишься лучше меня. Опыта больше, образование соответствующее. И сам, слышал, из этих мест будешь. Свой человек, не то, что я, россиянин. В общем, правильно сделали, что тебя сюда назначили. Для пользы дела».

Примерно такие же слова услышал Жугару в отделе административных органов ЦК, куда его, совсем недавно работавшего заместителем начальника райотдела МГБ по милиции в одном из южных районов Молдавии, вызвали для беседы. И еще ему было сказано, что в Кишкаренском и прилегающих к нему районах оперативная обстановка весьма сложная, и на него, офицера-фронтовика, получившего специальное образование и имеющего уже известный опыт оперативной работы, возлагают немалые надежды. «А какой-такой у меня особый опыт? — хотел было возразить тогда Жугару. — Закончил войну командиром пулеметного взвода. Правда, потом пришлось участвовать в ликвидации оуновских банд в Западной Украине». Видимо, этот опыт и имел в виду его собеседник в ЦК. Так и остался служить бывший пулеметчик в органах. Едва окончил Кишиневскую школу милиции — послали замом в райотдел. И вот теперь поручают самостоятельный участок. Нет, он тогда не отказывался, сказал, что постарается оправдать доверие.

Жугару перевел взгляд на стол, заваленный папками. «Неужели прав был мой предшественник, когда утверждал, что на фронте было легче?» Но здесь тоже фронт… без линии фронта, здесь тоже идет война между старым и новым, и он, майор Жугару, снова оказался на передовой. Пусть будет так, за чужими спинами он не привык прятаться.

Погасив папиросу в стреляной гильзе от снаряда, приспособленной под пепельницу, он принялся перебирать папки, пока не дошел до той, на которой значилось: «Дело Бодоя Ф. Е., начато 27 июля 1945 года, окончено…»

Из дела Бодоя Филимона Ефимовича, 1910 года рождения, уроженца села Мындрешты Кишкаренского района
…В годы бояро-румынской оккупации имел в селе Мындрешты кузницу. Согласно показаниям жителей села, занимался воровством скота и птицы. Служил в румынской королевской армии. В 1945 г. был арестован за уклонение от службы в рядах Красной Армии, а также за хранение огнестрельного оружия (пистолета). Бежал из-под стражи и перешел на нелегальное положение. Вместе с ним на нелегальном положении находятся жена, сын и дочь. Двоюродный брат Бодоя, призванный в Красную Армию, был расстрелян по приговору военного трибунала за попытку перейти на сторону врага.

Организовав сравнительно небольшую, но глубоко законспирированную бандитско-террористическую группу, которую в целях устрашения именует «Черной армией», Бодой совершил ряд терактов над партийно-советскими работниками, активистами колхозного движения. Занимается грабежом, проводит антисоветскую агитацию, направленную на срыв мероприятий по укреплению Советской власти и коллективизации сельского хозяйства. Убил председателя Гиришенского сельсовета… комсомольца-бригадмильца села Мындрешты… секретаря Годжинештского сельсовета… Подозревается в совершении ряда других терактов.

Характеризуется как исключительно жестокий, осторожный, скрытный… Физически сильный… Хорошо вооружен. При задержании может оказать вооруженное сопротивление. Оружие применяет без колебаний…

«Война вот уже несколько лет как закончилась, а такой враг все еще топчет молдавскую землю!» Майор невольно стиснул зубы от нахлынувшей ненависти. Хотелось действовать сейчас, немедленно, не откладывая ни секунды. Он взглянул в окно, за которым стояла глухая ночь, и снова взялся за папку. Наткнулся на серый конверт с типографской надписью: «Подлинник письма. Не сгибать!» В конверте лежало несколько писем, написанных рукой Бодоя, о чем свидетельствовало заключение эксперта-почерковеда. «Не забыть бы письмо Коцофану послать на экспертизу для идентификации». Жугару достал из полевой сумки письмо, которое захватил с собой, уезжая из Мындрешт. Для верности. Китикарь мог и ошибиться, утверждая, что почерк Бодоя знает не хуже своего собственного.

На самом дне папки майор обнаружил еще один конверт — с фотографией. Судя по несколько размытому изображению, она была переснята с фото паспортного формата и затем увеличена. На оборотной стороне прочитал полустершуюся надпись карандашом: «Ф. Е. Бодой». Жугару пристально всмотрелся в изображение: правильные, крупные черты лица, густые волосы, решительный, колючий взгляд, небольшие усы над упрямо сжатым ртом. Казалось, человек с фотографии с затаенным вызовом или усмешкой смотрел на майора. «Так вот, значит, ты каков, Филимон Бодой. Интересно взглянуть на тебя живого».

Жугару захлопнул папку, посмотрел на часы; было начало первого. «Еще успею, в министерстве все на местах». Он снял телефонную трубку и попросил срочно соединить его с Кишиневом.

ДАП

Прошло несколько дней после той памятной, наполненной бурными событиями ночи, прежде чем Григорий Солтан снова объявился в доме своего дяди. Пришел он поздним вечером, грязный, с заросшим щетиной лицом и первым делом осведомился, не разыскивали ли его и, вообще, не видел ли Якуб возле дома каких-нибудь посторонних, незнакомых людей. Услышав в ответ, что тот ничего подозрительного не заметил, успокоился, накинулся на еду, которую не замедлил принести дядька. За едой ему было не до разговоров. Молчал и Якуб.

Налет на сельсовет, дом председателя и магазин сельпо неведомым подполковником Дэннисом и его людьми взбудоражили Чулуканы. В селе только и было разговоров, что об этих из ряда вон выходящих происшествиях. Якуб догадывался, что без Григория дело не обошлось. Отсутствие племянника после той ночи лишь укрепило его предположения. Правда, и раньше случалось, что Григорий пропадал на несколько дней, но Якуб знал, где он — у Надьки Пламадяла. Расспрашивать племянника, где он был эти дни, дядька не стал. Приглядевшись к Григорию, пока он жил у него, Якуб пришел к выводу, что тот очень изменился с тех пор, как гостил несколько лет назад. Изменился не только внешне: возмужал, черты лица, по-прежнему красивого, загрубели; стал неразговорчивым, держал себя высокомерно, подчеркивая свое превосходство, мог и надерзить. И Якуб старался не лезть с лишними вопросами, чего Григорий особенно не любил. «Если что — сам скажет», — думал Якуб, наблюдая, как Григорий поглощает ужин, однако тот молчал по-прежнему, и Якуб в конце концов не выдержал. Желание поделиться мстительной радостью, подогреваемое жгучим любопытством, взяло верх, и он, рассказав о том, что произошло, как бы невзначай спросил, уже не его ли, Григория, это рук дело.

Племянник многозначительно промолвил:

— Пока об этом рано говорить, дядя Степан, придет время — все узнаешь.

— Бог — он все видит, Гришенька, — глубокомысленно изрек Якуб. — Люди говорят — это только начало. Конец скоро придет ихним колхозам и власти тоже.

Григорий вытащил пачку «Казбека», не спеша закурил и только после этого спросил:

— Какие люди, дядя Степан, о ком ты толкуешь?

— Верные люди, Гриша, все свои… Ты не опасайся. Я тебе о них уже говорил в тот вечер, когда ты приехал. Помнишь?

Григорий затянулся папиросой, ловко пустил дым колечками.

— Ты вот что, дядя Степан, давай, собери этих верных людей, допустим, завтра вечером. Разговор будет серьезный. И предупреди, чтобы зря языком не трепались. Понятно? — В голосе Григория прозвучали командирские нотки. — А я у тебя пока побуду.

— Понял, Гриша, все сделаю, только… — нерешительно произнес он, — соберемся не в моем доме.

— Слишком осторожным стал, как я погляжу. Ну да ладно, все равно где, лишь бы люди пришли подходящие.


«Верные» люди собрались, когда совсем стемнело, в доме соседа Якуба — Харлампия Баляну. Местом встречи дом этот был выбран не случайно. Совсем недавно Баляну, как и Якуб, ходил в крепких хозяевах, пожалуй, еще покрепче, чем его сосед. Частенько, сидя за стаканом вина, они облегчали душу сладостными, приятными воспоминаниями о недавнем прошлом, когда считались самыми уважаемыми в селе людьми, и все, как казалось, им завидовали, боялись и за версту ломали перед ними шапки. Да, были времена, а теперь?

После приезда Григория Якуб поведал соседу о странных, будоражащих и вселяющих надежду речах племянника — человека грамотного, военного и почти городского. Баляну проявил повышенный интерес к этому рассказу и теперь охотно предоставил свой дом для встречи, пригласив, в свою очередь, кое-кого из тех, кому доверял.

Вначале, как положено, выпили за гостеприимного хозяина, а потом разговор зашел о необыкновенных происшествиях той памятной ночи и неведомом подполковнике с нездешней, вроде заморской фамилией Дэннис. Говорили горячо, не скрывая злорадства, нисколько не смущаясь присутствия молодого незнакомого человека, молча сидящего в углу комнаты. Впрочем, незнакомым молодой человек мог считаться лишь условно. Все знали, что он — племянник Степана Якуба.

Григорий Солтан с важным, сосредоточенным лицом курил одну папиросу за другой, не вступая в общий разговор, время от времени бросая изучающие взгляды на собравшихся в каса маре мужчин. Выждав, когда в беспорядочном разговоре возникла пауза, он негромко, но внушительно, произнес:

— Прошу внимания, добрые люди, господа крестьяне!

Все, как один, удивленные столь необычным и непривычным обращением, повернулись в сторону говорившего.

— Добрые люди, — повторил Солтан в наступившей тишине, — я прибыл сюда, к вам, с особой миссией. — Догадавшись по выражению лиц, что слово «миссия» они слышат впервые, тут же пояснил: — С особым заданием. — Оратор многозначительно помолчал, потянулся к лежащей на столе газете «Молдова Сочиалистэ», которую принес с собой. Одна из заметок была обведена чернилами. — В этой коммунистической газете написано, что над нашей Молдавией были недавно сброшены на парашютах агенты американской разведки… — Солтан хотел продолжить, но его прервал голос лысоватого мужчины лет сорока:

— Это мы тоже читали, грамотные. Поймали этих парашютистов большевики.

Солтан бросил быстрый взгляд на лысоватого и кивнул в знак согласия:

— Верно говорите, уважаемый, поймали… но только двоих. А вы знаете, сколько их всего было?

Его озадаченный оппонент что-то невнятно пробормотал.

— В том-то и дело, — важно продолжал Солтан свою речь. — Хитрят коммунисты, скрывают правду от народа. Я могу вам совершенно точно сообщить, что большой десант сбросили американцы в Молдавии. Сколько — пока военная тайна. — Он снова внимательно посмотрел на притихших слушателей. — И эти десантники, наши американские друзья и защитники, уже действуют, как вы сами могли убедиться. По приговору народа казнен предатель, коммунистический прислужник мындрештский председатель колхоза Коцофан. Председатель вашего сельсовета получил последнее предупреждение, а его контора разгромлена. — О налете на магазин Доники оратор почему-то умолчал. — Повсюду в нашей родной Молдове действуют американские друзья, и мы не можем, не должны стоять в стороне от борьбы. Час освобождения от коммунистического ярма близок. Америка, Англия, Франция, Италия и другие великие державы намного сильнее коммунистической России, они никогда не потерпят власти большевиков, не оставят в беде молдавский и другие народы.

Уважаемые господа крестьяне! Война против коммунизма уже началась в Корее, и со дня на день сильнейшая в мире американская армия нанесет там последний, смертельный удар по коммунистическому дракону и придет на помощь народам Европы, порабощенным коммунистами.

— Стало быть, снова война? — задумчиво произнес пожилой полный человек. — А что станет с нами, с хозяйством!

— Да, война обязательно будет, она неизбежна, — убежденно ответил Солтан. — Только ее не надо бояться. Она будет не такая, как раньше, а холодная. Американские ученые придумали новое оружие — сонные лучи. К советским границам подойдут танки, направят пушки с такими лучами на Советы, и все уснут, их армия — тоже. А проснутся — американцы уже здесь. Тогда и будут разбираться, кого куда девать и что с ним делать.

Якуб смотрел на племянника во все глаза. Ему хорошо запомнился ответ Григория, когда такой же вопрос о войне задал он, Якуб. Тогда племянник говорил о страшных, с непонятным названием бомбах, которых у Америки видимо-невидимо. Однако Якуб промолчал и стал слушать вместе со всеми, что еще скажет его ученый племянник.

— Наша с вами главная задача, — продолжал Солтан, — внести общий вклад во всемирное дело освобождения от коммунизма. Мы должны начать борьбу еще до прихода наших освободителей. Как уже говорил, я прибыл сюда для выполнения задания особой важности всемирного руководящего центра демократической аграрной партии. — Он сделал театральную паузу. — Вы все слышали уже о подполковнике Дэннисе и его оперативно-тактических действиях. Так вот, Дэннис — это мое конспиративное имя, данное мне Центральным разведывательным управлением США. Воинский чин — подполковник американской армии.

Сидящие за столом многозначительно переглянулись.

— Наступило время действовать, господа крестьяне, и для этого надо прежде всего объединиться в политическую организацию — демократическую аграрную партию — ДАП. Организации этой партии уже созданы и успешно действуют не только за границей, но и в России. Пришла пора и нам, молдаванам, создать свою аграрную партию, которая будет защищать интересы трудового крестьянства. Каждая политическая партия имеет свою программу. — Солтан извлек из кармана пиджака листок бумаги. — Вот, здесь уже все написано.

Программа демократической аграрной партии
В 1917 году, после падения царизма в России, к власти пришли незрелые, ненавистные всему миру коммунисты. Незрелые своими карательными мероприятиями принесли невиданные до того страдания русскому народу. Коммунисты начали стирать с лица земли все самое красивое, самое ценное для верующего человека.

После того, как получше уселись у власти, они выселили много хозяев потому, что называли их кулаками. На самом же деле им нужно было имущество выселяемых.

Перед народом из-за границы стоит вопрос: обязан ли он откликнуться на мольбу, услышанную им? Обязан ли народам России оказать большую помощь для того, чтобы освободиться от коммунистического ярма? Да, обязан! В 1941 году началась жестокая борьба между силами коммунистической морали и аграрной демократией. В 1941 году русский и молдавский народы и народы других стран с огромной радостью встретили немецкую армию. После того, как немцы были преданы своими генералами и правителями Румынии, русские выиграли войну, и после победы русский народ и другие народы были снова порабощены коммунистами.

Демократическая аграрная партия была учреждена в 1946 году высшими представителями США, Англии, Франции, Италии и других государств. Первая организация ДАП под названием «Балы комбетар» была создана в 1943 году и вошла в подчинение службы разведки США, затем была создана организация «Легалитет» под руководством разведки Англии, которая подчиняется разведке США…

— Есть ли дополнения или замечания по поводу программы, уважаемые господа крестьяне? — спросил Солтан.

«Господа крестьяне» молчали, опустив головы, думали. Первым взял слово пожилой человек с бородкой клинышком на одутловатом нездоровом лице, в черной засаленной рясе.

— Дело задумано богоугодное, всемогущий господь ниспошлет геенну огненную на безбожников-коммунистов. Благословляю вас на святое дело освобождения земли нашей, которую распинают антихристы, да будут они, и дети их, и дети детей их прокляты во веки веков.

После священника заговорили все сразу, перебивая друг друга. Годами копившаяся ненависть и обида искали выхода. Солтану пришлось постучать по столу, чтобы как-то утихомирить собравшихся.

— Как я понимаю, программа одобрена. Перейдем к следующему вопросу — прием в партию. Для этого каждый должен рассказать честно, без утайки, о себе, о своей жизни, написать автобиографию и заявление о приеме в партию.

— Я желаю записаться! — выкрикнул мужчина с худыми, впалыми щеками. — Пиши — Манолеску Антон. Большевики меня на всю жизнь калекой сделали, я в Крыму с ними воевал, капралом служил.

Только сейчас, когда Манолеску поднялся из-за стола во весь свой немалый рост, Солтан увидел, что вместо левой руки у него свисал пустой рукав.

— Но этого им оказалось мало. Отняли все добро… всю жизнь копил… лавку, хозяйство — все забрали. Сволочи, — выдохнул он с ненавистью. — Как пес скитаюсь, ни дома своего, ни семьи. Хуже собаки. Бога всемогущего молю каждый день — скорее бы им, проклятым, конец пришел.

Вслед за ним поднялся широкоплечий плотный мужчина с хитроватой ухмылкой на усатом лице. Он рассказал, как ему, бывшему сержанту жандармерии, удалось провести за нос варваров и сбежать из фильтрационного лагеря. С тех пор он тоже прячется в лесах, у родственников. Примерно такую же историю поведал и другой бывший жандарм. Самый большой стаж скитаний оказался у маленького худого мужичка, в прошлом одного из наиболее зажиточных хозяев в селе. Этот ударился в бега еще летом сорокового.

Когда все выговорились, Солтан задал вопрос: кто из присутствующих хорошо знает русский язык. Все посмотрели на Манолеску, который подтвердил, что действительно владеет этим языком и даже произнес по-русски несколько фраз. Солтан остался доволен:

— Предлагаю избрать на пост руководителя чулуканской организации нашей партии Антона Манолеску. Этот достойный человек полностью справится с доверенным ему постом — сокращенно КОНП. А знание русского языка необходимо потому, что на этом языке будет отдавать приказы и инструкции американская разведка, когда начнется война. — Прошу, — Солтан обратился непосредственно к новоизбранному руководителю, — написать заявление и автобиографию.

Хозяин дома принес чернильницу, ученическую ручку и несколько листков из школьной тетрадки. Манолеску медленно, неуверенно задвигал пером. Прошло не менее получаса, прежде чем он протянул Солтану исписанные листки, и тот прочитал вслух, чтобы все слышали.

Автобиография
Я, Манолеску Антон, рожденный в 1914 году в селе Чулуканы, пережив столько страданий и видя и переживая за страдания моего народа, который фанариоты-коммунисты запрягли в ярмо, честно буду бороться против сталинской партии. До самой смерти буду бороться против того, что говорят коммунисты о свободе народов. Я борюсь за освобождение христианства от ярма коммунизма. Умру за свободу всего мира.

Долой преступников-фанариотов! Да здравствует его величество господин Трумэн, который сегодня со своей прославленной армией сражается против коммунистов!

К сему Антон Манолеску.
Заявление
Я, нижеподписавшийся, Антон Манолеску, будучи осведомлен о существовании Демократической Аграрной Партии, с большим желанием вступил в ее ряды. Будучи избранным членами организации ДАП на народный пост КОНП, заверяю, что буду с честью выполнять все приказы разведки США, которые исходят непосредственно от народа.

Чернильница и ручка пошли по кругу. Пожелавшие вступить в новую партию, не утруждая себя, взяли за образец заявление и автобиографию Манолеску. Бегло просмотрев исписанные листки, Солтан спрятал их в карман, сообщив, что в самое ближайшее время документы будут переправлены по тайным каналам в высший руководящий центр в Америку.

— Теперь мы — единомышленники и соратники по борьбе, — произнес он с пафосом. — Ничего и никого не бойтесь. За нами — самое могущественное государство мира — Америка. Она не даст в обиду защитников свободы народа. Нас пока мало, поэтому первоочередная задача — пополнять партию. Присматривайтесь к людям, изучайте, чтобы в наши ряды не пробрался провокатор. Другое важное задание — составить списки коммунистов, комсомольцев и колхозных активистов и дать каждому подробную характеристику. Списки мы передадим американцам, когда они придут. И тогда предатели народа получат сполна все, что они заслужили.

— Я не согласен! — громко, яростно выкрикнул Манолеску. — С мындрештским предателем уже рассчитались, а наш чулуканский колхозный председатель еще выслуживается перед большевиками. Его и в депутаты выбрали они. Я бы этого депутата своей одной рукой придушил. С ним тоже надо кончать.

— Зачем рукой? Я тебе наган дам для такого дела. — Бывший жандарм полез во внутренний карман своего полушубка и извлек револьвер. — Не смотри, что старый, бьет наверняка. Одного ихнего начальника я уже ухлопал. А если надо — и пушку румынскую достану, знаю, где еще с войны спрятана. И снаряды есть.

Все одобрительно зашумели. Призыв к немедленным действиям был встречен с энтузиазмом всеми, за исключением основателя партии. Террористический акт против председателя колхоза не входил в его планы, и он сказал:

— Я полностью разделяю ваш справедливый гнев, однако этот вопрос требует дальнейшего тщательного изучения. — Видя, что его слова не произвели надлежащего впечатления, добавил: — Необходимо посоветоваться с высшим руководящим центром. На такую серьезную акцию требуется его санкция, а пока предлагаю сделать председателю последнее предупреждение.

— Дорогие друзья, соратники! — проникновенно продолжал Солтан. — Остался еще один вопрос. Каждая политическая партия должна иметь свою материальную базу. Эта база образуется из взносов членов партии и других добровольных пожертвований. Поэтому, пока мы не определили точную сумму взносов, пусть каждый внесет сколько может. Казначеем назначается Степан Якуб.

Ответом было молчание, то самое молчание, которое красноречивее всяких слов. Прижимистые «господа крестьяне» не спешили раскошеливаться ради какого-то неведомого фонда. Солтан мгновенно оценил ситуацию:

— Я, конечно, понимаю… Не у всех сейчас при себе деньги. Можно и попозже, все ведь знаете, где мой дядька живет.

ПРОВЕРЯЮЩИЙ ИЗ МИНИСТЕРСТВА

Новая увлекательная игра, недавно пришедшая в села, быстро потеснила все остальные мальчишечьи забавы. Вот и сейчас, в ясный погожий весенний день, стайка юных футболистов самозабвенно гоняла тряпичный мяч посреди улицы. Председатель сельсовета Китикарь и его спутник — мужчина в сером габардиновом плаще, с видавшим виды портфелем в руках, на минуту остановились, с улыбкой наблюдая за футбольной баталией. Мячик подкатился к ногам человека с портфелем, тот разбежался и лихо, как заправский футболист, послал его свечкой высоко в небо. Ребята замерли от восторга, с любопытством уставившись на незнакомого дядю-футболиста, а один из них, мальчик лет восьми, стремглав бросился бежать, не обращая внимания на крики товарищей по команде. Спутник Китикаря проследил за мальчишкой взглядом и увидел, как тот юркнул в один из ближайших домов.

— Сынишка Савы Тудоса, — пояснил зачем-то Китикарь.

Они не успели еще подойти к дому Тудоса, как из него вышел сам хозяин, видимо, предупрежденный сыном, и встал возле покосившейся калитки, покуривая самокрутку. В его светлых выцветших глазах под седыми кустистыми бровями застыло выражение тревожного ожидания. Председатель сельсовета поздоровался и, указав на своего спутника, сказал, что тот приехал из Кишинева специально, чтобы проверить его, Тудоса, жалобу. На небритом, морщинистом лице Тудоса промелькнула растерянная улыбка, он засуетился и пригласил гостей в дом. Приезжий достал из портфеля листок.

— Министерством заготовок мне поручено заняться вашей жалобой, Сава Пантелеймонович. Итак, вы не согласны с размером продовольственных поставок, которыми обложено ваше хозяйство. Вот, например, вы пишете…

— Извините, товарищ начальник, я писать не умею, — смущенно пробормотал Тудос. — Неграмотный я, в молодости не довелось выучиться, а теперь, на старости лет, вроде поздно уже.

— Это вы зря, — улыбнулся приезжий, — до старости вам далеко, а учиться грамоте никогда не поздно. У вас в селе разве нет кружка ликбеза?

— Есть, как не быть, — ответил за Тудоса председатель, — да разве его затащишь? Не хочет — и все тут.

— Ладно, пока это оставим, поговорим о деле. Так вы, Сава Пантелеймонович, посылали бумагу в министерство или не посылали?

— Ну посылал, — после некоторого колебания ответил Тудос. — Его глаза смотрели по-прежнему недоверчиво и настороженно. — Только писал не я, я уже говорил, — добавил он поспешно. — Попросил одного грамотного человека. А что, там что-то не так написано? — Он с сомнением посмотрел на лежащую на столе бумагу.

— В жалобе говорится, что ваш земельный надел составляет три гектара, а продпоставки у вас берут как с трех с половиной гектаров. Верно?

— Все верно, так и есть. Надел мне выделили и обмерили еще давно, когда у нас другой председатель сельсовета был. Василий Павлович, — он взглянул на Китикаря, — тут ни при чем, я на него не жалуюсь.

— Во всем разберемся, как положено, не беспокойтесь. — Проверяющий ободряюще улыбнулся. — Только для этого нужно время. Участок заново обмерить, посмотреть бумаги в сельсовете и все такое. Несколько дней уйдет. Придется вам, Василий Павлович, — повернулся он к председателю, — определить меня, как говорят в армии, на постой. Дома для приезжих, насколько мне известно, в селе нет?

— Пока нет, Сергей Ильич, — уточнил председатель. — Больницу строим, потом за школу возьмемся, а там, глядишь, и до гостиницы очередь дойдет. Да вы не волнуйтесь, на улице не оставим.

Тудос, молча прислушивавшийся к этому разговору, раскинув своим практическим крестьянским умом, решил, что будет совсем неплохо, если проверяющий из министерства остановится у него в доме. Председатель и приезжий уже собирались уходить, но хозяин их остановил:

— Я, конечно, извиняюсь, — нерешительно, даже робко сказал он, — живите у меня, места хватит. А если что не так, — конечно, извините. Мы люди простые, крестьяне.

— А я ведь тоже не из бояр, Сава Пантелеймонович. — Добродушное лицо Сергея Ильича расплылось в открытой улыбке. — Спасибо за приглашение, не откажусь.

Поначалу Тудос, вообще человек немногословный, держался с гостем скованно, явно стесняясь городского начальника из самого главного министерства, каковым ему представлялось министерство заготовок. Однако он вскоре убедился, что его гость — самый обыкновенный, простой и общительный человек, в недавнем прошлом такой же крестьянин, как и он, Сава Тудос. Было в нем что-то искреннее, вызывающее доверие. Неторопливые обстоятельные вечерние беседы за стаканчиком вина располагали к откровенности, и когда, наконец, через несколько дней приехал из района землемер, гость уже знал всю «историю жизни» Савы Тудоса.


Самой главной, самой заветной мечтой покойного отца Савы была мечта о собственном куске земли. Ради этой мечты он, отказывая семье во всем, от зари до зари батрачил на помещика, откладывая лей за леем. Когда скопил денег, подыскал землю подешевле, на крутосклоне, почти бросовую. Однако помещик заломил такую цену, что пришлось занять недостающую сумму у кулака под чудовищные проценты.

Было у отца пятеро детей; выжили только двое — он, Сава, и сестра. Сава вместе с матерью и сестрой помогали отцу расчищать участок от камней, корчевали кустарники, мешками таскали на плечах плодородную почву, которую тайком брали с помещичьего поля. Однако собственный, обильно политый потом клочок земли не принес долгожданного счастья.

Сава хорошо помнит, как бережно, зернышко к зернышку, впервые сеял отец пшеницу на своем наделе. Скудная земля словно сжалилась над ним. Отец не мог нарадоваться на густые, дружные всходы. Но однажды в жаркий летний день разразилась страшная гроза, полило как из ведра, и потоками воды смыло почву вместе с всходами. Пришлось все начинать заново. В другой раз выдался обильный урожай кукурузы. У отца отлегло от сердца. Но не допелось собрать этот урожай. На участок забрело стадо коров кулака, все потоптали и съели. Пошел отец жаловаться к примарю. Тот позвал кулака. Кулак спорить не стал, поругал для порядка своих пастухов — не доглядели, мол, такие-сякие, и пообещал дать семена для нового посева. Долго ходил за теми семенами отец, время ушло, посеял поздно, да и семян кулак дал раза в два меньше, чем требовалось второй раз платить за наем волов.

Недолго прожил отец, умер молодым, так и не расплатившись с долгами. Саве вместе с землей достались в наследство и долги отца. Вскоре умерла и мать, сестра вышла замуж, и остался Сава единственным хозяином на своем клочке земли. Но это только так говорится — хозяин. На самом же деле полновластными хозяевами в селе были помещик, жандарм, кулак, лавочник, стражник. Перед ними ломал шапку, потому как в их руках были власть и деньги. И еще судьбой крестьянина распоряжались налоги. Ими облагалось все, кроме права дышать. Основной налог на земельную собственность составлял почти третью часть возможного дохода владельца надела, за каждый гектар виноградника — 3000 лей, за ведро проданного перекупщику вина — акцизный сбор 18 лей, 120 лей с гектара в фонд охраны полей, хотя крестьяне сами их охраняли. Военный налог, налоги на пастбище, натуральный налог шерстью, на содержание жандармерии, на благоустройство, на собаку, налог с оборота… Родился ребенок — плати акцизный сбор, умер член семьи — то же самое. Налоги опутывали крестьянина от рождения и до самой смерти. И еще перекупщики. Ловкие, хваткие, они шныряли повсюду, за бесценок скупая хлеб, вино, кукурузу, мясо, притом с таким видом, будто оказывают великую милость. Центнер зерна шел за 500 лей, вино тоже брали по дешевке, причем только целой бочкой. А ведь надо было из вырученных денег не только заплатить налоги, но и одеться, а промтовары стоили дорого.

Так и бился на своем клочке Сава Тудос да того июньского дня сорокового года, когда в село пришла новая власть. Правда, он так и не успел до конца разобраться в новой власти, хотя сердцем чувствовал — своя власть, трудового человека. Приглядывался, мучительно размышлял по ночам, делился своими думами с другими крестьянами. Понял — врали кузисты, что в Советской России жены общие, что большевики содержат их в одном доме, как коров, а детей отбирают и высылают на воспитание в холодный край — Сибирь называется. И еще очень удивился Сава, не поверил, когда по селу пошел слух, что беднякам новая власть выделяет семенную ссуду безвозмездно. Никто не хотел брать семена, все интересовались, из какого расчета дается эта ссуда, под какие проценты.

Впервые тогда узнал Тудос новое слово — колхоз. Вот в нем-то действительно все было общее: и земля, и волы, и урожай. О колхозе спорили до хрипоты. Безземельные, те, что были еще беднее Савы, к осени записались в колхоз. Сава тоже подал заявление, но однажды увидел, как плакал сосед, когда трактор распахивал межу на его наделе, и забрал заявление обратно.

Через год вернулись из небытия сгинувшие было помещик, кулаки, жандармы… Бывших колхозников пороли шомполами по ребрам на площади возле церкви, при всем народе. Досталось и Саве за то, что хотел вступить в большевистский колхоз. Вся грудь исполосована рубцами.

В тот вечер, накануне отъезда Сергея Ильича, они засиделись допоздна. Сава, обхватив заскорузлыми, натруженными руками стакан, в который раз провозглашал здравицу в честь гостя и его семьи. Дело разрешилось, к великой радости Тудоса, в его пользу. Участок заново обмерили и оказалось, что в нем чуть больше трех гектаров, но никак не три с половиной. Поставки соответственно снизили.

Гость пил мало, больше слушал, расспрашивал о житье-бытье, о соседях. Обычно немногословный, замкнутый Сава в тот вечер говорил больше обычного, говорил, не таясь, о самом сокровенном, о том, что скопилось в душе. Зашел разговор о колхозе, и гость спросил, думает ли Сава записаться. Хозяин дома смешался, ушел в себя и после долгого раздумья произнес:

— А если они снова придут?

— Кто это — они? — переспросил Сергей Ильич, хотя, конечно, догадался, о ком говорит его собеседник.

— Бояре, жандармы… Кто же еще. Уже один раз так было.

— Было, верно, но после войны их прогнали. Навсегда прогнали.

Тудос снова замолчал, задумчиво кивая головой и как бы рассуждая сам с собой.

— Слышал я, скоро снова война начнется. С Америкой. — Сава исподлобья взглянул на сидящего напротив гостя. — Придут, говорят, американцы и с собой бояр приведут. Коммунистов повесят, а тех, кто в колхоз записался, в тюрьму посадят. — Он внимательно взглянул на Сергея Ильича, ожидая, что тот скажет в ответ.

— Не простой вопрос вы подняли, Сава Пантелеймонович, очень даже не простой. Они, капиталисты, давно, как говорится, спят и видят, как бы нас уничтожить, еще с первых дней революции в России. Однако не получается, кишка тонка. Гитлер пошел на нас войной, а где он теперь? А сейчас я вам задам вопрос: если они, капиталисты да бояре разные, так уверены в своей победе, то почему не начинают войну?

Тудос растерянно молчал, поглаживая свой стакан.

— В том-то и дело, Сава Пантелеймонович. Боятся нас господа капиталисты и помещики, они ведь не дураки, понимают: если Советский Союз Германию победил с ее крупнейшей и сильнейшей армией, то Америку и подавно разобьет. А кто вам говорил о том, что скоро война будет? — как бы между прочим спросил Сергей Ильич.

Тудос снова смешался, еще сильнее прежнего.

— А почему вы спрашиваете? — тихим, приглушенным голосом спросил он.

— Да просто так. Если не хотите, можете не говорить. — Гость добродушно улыбнулся.

Сава на улыбку не отозвался. Казалось, он весь ушел в свои мысли.

— Ладно, все скажу, потому как доверяю вам. Вижу — хороший вы человек, да и свою душу облегчу.


Поздним зимним вечером, когда в доме уже спали, в окно настойчиво постучали. Встревоженный Сава вскочил, поспешил к дверям. Ночь выдалась темная, безлунная, и он, как ни старался, не мог разглядеть лиц стоящих возле двери людей. Один из них был высокий, широкоплечий, другой пониже и сложением помельче. Высокий сказал: «Принимай гостей, Сава. Не бойся, мы свои». По голосу Тудос узнал Филимона Бодоя. Они зашли в комнату, Сава зажег керосиновую лампу и при ее свете увидел, что спутником Бодоя был Александр Губка, односельчанин. Бодой снял немецкую шинель и шапку-ушанку и остался в черной рубахе, перепоясанной тремя пулеметными лентами. Ручной пулемет он прислонил к стене, вытащил из-за пояса три гранаты с длинными деревянными ручками, похожие на бутылки, и положил их на пол рядом с пулеметом. Два пистолета, заткнутые за пояс, оставил при себе. Губка остался в черной ватной фуфайке, только расстегнул ее. Под фуфайкой торчал пистолет.

Незваные ночные гости, не дожидаясь приглашения, уселись за стол. Бодой, с усмешкой взглянув на испуганное, растерянное лицо хозяина, произнес: «А ты вроде не рад нам, Сава, разве так у нас принимают гостей?» Тудос хотел было ответить, что в гости их не звал, однако благоразумно промолчал, поставил на стол кувшин вина, кусок сала и немного хлеба. Бодой отхлебнул из стакана: «Вино у тебя неплохое, а где же закуска?» Сава пробормотал, что в доме больше ничего нет. «А у кого есть?» — Бодой строго взглянул на Тудоса, и тот назвал Беженаря, своего соседа. Напарник Бодоя Губка поднялся, но Бодой его остановил: «Нет, к Беженарю не ходи, я ему не доверяю. А ты сам разве не знаешь, что он с большевиками якшается? Сходи к Рошке, у него всегда есть еда. Его позови, и других тоже, сам знаешь, кого. Собрание проведем, как они говорят». — Бодой зло усмехнулся.

Губка возвратился в сопровождении небольшой группы крестьян. На их лицах, еще хранивших следы сна, отражалось любопытство вперемешку со страхом. Бодой предложил всем сесть за стол, разлил вино, разложил принесенную Губкой еду. Высоко подняв стакан, который почти целиком утонул в его огромной руке, он торжественно произнес: «Выпьем за то, чтобы ни одного большевика-коммуниста не осталось на нашей священной земле». Губка вскочил, полез чокаться. Остальные выпили молча. Бодой, одним махом осушив стакан, продолжал: «Конец скоро ихней власти, братья. Война большая будет, и я выйду, наконец, из леса, куда меня, словно зверя, загнали. Большим человеком стану, и вас, кто мне помогал, не забуду, ну а с теми…» — Он не закончил, налил себе вина, с жадностью выпил. — С прислужниками коммунистов у нас будет разговор особый. Все им припомню».

Бодой достал из кармана потрепанную книжку. «Смотрите, братья, — он повернул обложку так, чтобы всем было видно. — Эта правдивая книга называется «Зверства большевиков». В ней описано, что они с нами сделали, как издевались над трудовым народом, над вами, братья. А вы теперь, словно неразумные, слушаете их лживые речи, в колхоз записываетесь, детям вашим в их проклятый комсомол разрешаете вступать. Глупцы! Вспомните: раньше каждый был сам себе хозяином, работал на себя, а не на их проклятый колхоз. Они вас обирают в этом колхозе, заставляют трудиться на большевиков. Посмотрите на наших украинских братьев! Лучшие сыны украинского народа — бандеровцы — житья не дают коммунистам и их прислужникам. Вот настоящие герои! И нам помогают. Это оружие, — Бодой показал рукой на сваленные в кучу в углу гранаты и пулемет, — они дали. У них оружия — сколько хочешь, потому что Америка для них ничего не жалеет, снабжает всем, что нужно для борьбы с коммунистами. И нам с вами тоже пришлет…»

Бодой говорил почти до утра и заключил свою речь так: «Вы меня все хорошо знаете, я слов на ветер не бросаю. Запомните: каждому, кто подаст заявление в колхоз, а также тому, чьи дети вступят в комсомол, придется плохо, очень плохо. Пусть потом пеняет на себя. — Он обвел всех угрюмым пьяным взглядом. — А теперь идите, и никому о том, что здесь слышали и видели — ни слова».

Люди расходились молча, стараясь не смотреть на Бодоя. Его побледневшее от вина лицо, похожее на гипсовую маску, внушало непреодолимый страх и отвращение.

Когда дом опустел, Бодой потребовал, чтобы хозяин уложил его и Губку спать. Они спали почти до вечера следующего дня. Прежде чем уйти, Бодой заставил Тудоса принести им кувшин вина и кое-что из продуктов и забрал все с собой. Возле двери он сунул под нос хозяина две гранаты: «Смотри, если проговоришься коммунистам, что мы у тебя были, взорву к чертовой матери дом вместе с женой и детьми». Потом они приходили еще несколько раз, и все повторялось сначала.


Сергей Ильич с большим вниманием слушал рассказ Савы Тудоса, а когда тот умолк, не спешил возобновить разговор. Лишь громкое назойливое тиканье стенных ходиков нарушало воцарившуюся тишину.

— Когда в последний раз приходил к вам Бодой? — задал, наконец, вопрос гость.

— Это я хорошо запомнил, потому что как раз наутро наш председатель колхоза пропал. Позже его убитым нашли… в колодце. Вы, наверное, слышали.

— Да, рассказывали. В селе поговаривают, что Бодой убил Коцофана. — Гость внимательно взглянул на Тудоса. — А вы, Сава Пантелеймонович, как считаете?

— Откуда мне знать? — пробормотал Тудос. — А Тимофея Ивановича жалко. Справедливый был человек.

— Значит, в последний раз Бодой приходил к вам ночью, накануне того дня, когда Коцофан пропал. Он был один или с Губкой?

— Один пришел. Потребовал, чтобы накормил, ну выпил, само собой, и спать лег. — Тудос замолчал, припоминая подробности той ночи. — Только я заметил, что не спалось ему, все по комнате ходил, туда-сюда, я слышал. А ушел под утро. И приказал, чтобы я сообщал, есликого чужого, не из нашего села, на улице возле дома замечу. Сказал еще, чтобы я сына своего тоже предупредил насчет этого. О том, что вы, Сергей Ильич, у меня жили, обязательно должен сказать, он все равно узнает. От других. Так что лучше уж сам, чтобы не подумал — скрываю. Боюсь я его, Сергей Ильич, не за себя — за детей. Его все у нас в Мындрештах боятся. А вы, пожалуйста, никому не говорите о том, что я рассказал.

Из протоколов показаний свидетелей по делу Бодоя Ф. Е.
«…Однажды вечером у меня в доме собрались женщины на пряжу. Пришли и мужчины, они просто сидели, разговаривали. Неожиданно вошел Филимон Бодой с наганом в руке и спросил бригадмильца Штефана Кирикэ: «Ты меня разыскиваешь? Вот я здесь». Кирикэ промолчал. Бодой ударил его несколько раз рукояткой нагана по лицу, и Кирикэ упал, весь в крови…»

«…Ночью ко мне в дом постучали. Я открыл, вошли Бодой и Губка Александр. Бодой потребовал, чтобы я отдал ему оружие, которое мне, как бригадмильцу, дала милиция. Я ответил, что никакого оружия в доме нет. Они все перерыли в комнатах, забрали мои брюки, ватник, сапоги, наручные часы, швейную машинку, увели двух овец и забрали восемь кур. Перед уходом Бодой три раза выстрелил из пистолета в стену, показал на пробоины и сказал, что когда коммунистов прогонят, он меня расстреляет возле этой стены…»

«…После прашовки кукурузы мы ехали с поля на подводе в село. На дороге нас остановил Бодой, одетый в черные брюки и черную фуражку. У него были автомат и винтовка. Он схватил моего маленького ребенка, которого я брала с собой на работу, и унес его в виноградник. Мой муж работает бригадиром в колхозе, я недавно вступила в комсомол…»

ЗВЕНЬЯ ОДНОЙ ЦЕПИ

Майор Жугару постучал карандашом по столу. Утренняя оперативка началась. Сотрудники уже научились по характеру этого стука распознавать настроение нового начальника. Сегодня стук был громкий, настойчивый — верный признак того, что начальство не в духе. Разговоры мгновенно смолкли. Хмурое, озабоченное лицо майора не предвещало ничего хорошего.

— Начнем с главного, — Жугару открыл лежащую перед ним папку, полистал бумаги. — А главное — вот оно. — Он приподнял папку с делом Бодоя, подержал на весу и в сердцах бросил на стол. — Главное — Бодой… — Казалось, ему стоило большого труда произнести это имя. — Вчера на бюро райкома меня спросили: до каких пор эта бандитская сволочь будет разгуливать на свободе и творить свое черное дело? И вот сейчас этот вопрос я хочу задать всем нам. — Майор обвел глазами поочередно каждого и уперся тяжелым взглядом в капитана Москаленко, который только что приехал из Мындрешт и не успел доложиться начальству.

Капитан быстро поднялся:

— Кое-что рисуется, товарищ майор, работаем над связями. Но конкретного пока почти ничего, к сожалению. Законспирирован он крепко, боятся его люди, молчат. И Парапел, тот, что у Бодоя кузнечному ремеслу обучался, тоже молчит. Ужом вьется, знает, будь он неладен, где его дружок прячется, по всему видать, что знает, а слова не вытянешь. Между прочим, — озабоченно заметил капитан, — у него кузня как раз напротив сельсовета. Все на виду… кто приходит, кто уходит. Наблюдательный пункт — лучше не надо. Они все о нас знают. — Почти все, — после паузы поправился он.

— Надо, Андрей Кондратьевич, использовать все каналы. С людьми больше говорить, поближе к ним, и подход, подход — все расскажут. Да вы это и сами не хуже меня знаете. С матерью Губки был разговор?

— Был, товарищ майор. Старуха неглупая, себе на уме. Понимает, что к чему. Обещала с сыном поговорить. О Бодое отзывается с ненавистью, говорит, что это он сделал ее сына бандитом.

— Положим, у ее сынка своя голова на плечах имеется, не маленький, — усмехнулся Жугару. — После совещания поговорим подробнее, а сейчас обсудим новую информацию. Заслуживающие пристального внимания сведения получены от жителя Мындрешт Савы Тудоса.

— От Тудоса? — искренне удивился Москаленко. — Мы с Пынзару с ним же не работали.

— У нас есть и другие источники информации. — Жугару улыбнулся краем губ. — И эта информация еще раз подтверждает, что в лице Бодоя мы имеем дело не просто с бандитом, уголовником, а с классовым, так сказать, идейным врагом, причем врагом опасным и коварным. Не исключено, что его связи тянутся и за пределы Молдавии, в Западную Украину, а возможно, и дальше, за кордон. Однако это предположение предстоит еще проверить как следует. — Майор помолчал, собираясь с мыслями. — Сложное, переломное время переживает молдавское село. Народ всем сердцем принял новую, Советскую власть, люди тянутся в колхозы. Но трудно, мучительно трудно крестьянину расстаться со своей землей. Нет сомнения, что не сегодня, так завтра крестьянин поймет, убедится на фактах, что путь у него один — в колхоз, вместе с Советской властью. А пока многие колеблются. Этим и пользуются наши классовые враги, и пользуются весьма искусно. Да, в селе идет классовая борьба, и она обостряется. Мы с вами, товарищи чекисты, волею партии поставлены на передний край этой борьбы. Задача состоит в том, чтобы удвоить, утроить бдительность. Повторяю — бдительность, но ни в коем случае не подозрительность. Всякая нечисть повылазила из своих щелей. Активизировались кулаки, нелегалы, участились бандитские проявления. Вот еще и некий подполковник Дэннис объявился.

Некоторые из присутствующих на оперативке, в том числе и Москаленко, удивленно переглянулись, услышав о Дэннисе.

— Поясняю для тех, кто не в курсе последних событий, — продолжал начальник отдела. — Совершено бандитское нападение на Чулуканский сельсовет и дом его председателя Настаса. Нападение носит явно политическую, антисоветскую окраску. Ограблен также магазин сельпо в Чулуканах, причем на месте преступления оставлена издевательская, наглая записка. Впрочем, за эту записку мы должны ее автора поблагодарить. — Майор чуть улыбнулся. — Помог установить его личность. Некий Солтан… Такой же подполковник, как я японский император.

Начальникам горрайотделов МГБ
Ориентировка
…Сообщаю, что 3 марта с. г. совершил побег Солтан Григорий Семенович, 1924 г. рождения, уроженец села Игнацей Резинского района Молдавской ССР. При побеге ранил часового, похитив у него пистолет системы TT с заводским № 78549. Ранее Солтан неоднократно допускал нарушения дисциплины. Пьянствовал, продавал на базаре предметы своего обмундирования и пропивал. Был замечен в краже предметов обмундирования, которые он затем продавал и пропивал. Характеризуется как морально неустойчивый, склонный к совершению алогичных, неконтролируемых поступков. Установлено, что Солтан, имея доступ к радиоаппаратуре, систематически слушал передачи «Голоса Америки», «Би-би-си» и других враждебных радиостанций, а затем распространял их. Допускал, особенно в последнее время, антисоветские высказывания. По имеющимся сведениям может скрываться у своих родителей в селе Игнацей Резинского района Молдавской ССР, своего родственника Якуба Степана Петровича, жителя села Чулуканы Кишкаренского района, у жительницы этого же села Пламадялы Надежды, а также у Ковальчук Ларисы, работающей на Кишиневском почтамте (домашний адрес неизвестен), с которыми, видимо, находится в интимной связи.

Словесный портрет Солтана: рост — очень высокий, фигура — средняя, плечи — горизонтальные, лицо — овальное, цвет волос — темно-русый, цвет глаз — карий, лоб — прямой, брови — прямые, нос — малый, губы — полные, подбородок — выступающий. Особые приметы — шрам на левой височной кости возле уха.

Прошу принять меры к розыску и задержанию.

Для ориентировки прилагаю копии стенограмм допросов свидетелей, а также образцы почерка, исполненные лично Солтаном.

Следователь военной прокуратуры (Подпись)
Начальник подождал, пока его сотрудники поочередно знакомились с ориентировкой, передавая ее из рук в руки, и обратился к сидящему возле двери участковому уполномоченному по Чулуканам лейтенанту Михаилу Чеботарю:

— Как идет разработка? Докладывайте.

Молодой офицер поспешно вскочил, раскрыл блокнот и, не заглядывая в свои записи, по памяти доложил:

— Установлено, что Солтан приходится племянником Якуба Степана Петровича. Якуб в прошлом кулак, использовал наемный труд, настроен враждебно, антисоветски. Сдачу продпоставок саботирует. В связи с этим находится в крайне неприязненных отношениях с предсельсовета Настасом. Я думаю, что…

— Подождем с выводами, лейтенант, — остановил его Жугару. — Сначала факты.

— Слушаюсь, товарищ майор: словесный портрет Солтана полностью совпадает с описанием, данным Настасом и ночным сторожем. Кроме того, Настас утверждает, что встречал фигуранта по делу раньше в селе. Личность его двоих сообщников пока установить не удалось. Якуб категорически отрицает, что Солтан недавно приезжал к нему, и утверждает, что в последний раз тот приезжал в отпуск года полтора-два назад. Врет он. Соседи видели племянника на днях.

— А что показывает этот завмаг, как его..?

— Доника, товарищ майор. Ничего путного. Говорит, что чуть не умер от страха, когда бандиты напали, а пришел в себя — не поверил глазам: пустой магазин, шаром покати. Записку, которую бандиты оставили, всем чуть ли не под нос сует. В сельпо подсчитали убытки, баснословная сумма получается. — Чеботарь впервые посмотрел в блокнот: — 38 тысяч 954 рубля убытка. Да он сам все и растратил, а теперь на бандитов сваливает. Жулик, каких поискать. Года не прошло, как из заключения вышел за растрату, уж не знаю, как устроился в магазин, а теперь снова за старое взялся. Скорее всего, никакого ограбления не было, выдумал он, а записку другого жулика попросил написать, чтобы на бандитов свалить.

— Да нет, все не так просто. Записка исполнена рукой Солтана, я уже, кажется, говорил. — Жугару достал из папки акт почерковедческой экспертизы. — Полная идентичность. С Доникой мы, конечно, разберемся. Сейчас важно знать другое: действительно ли Солтан связан с Бодоем или это просто камуфляж, и Солтан преследует какую-то свою цель? Не исключено, что дезертир и преступник Солтан мог войти в контакт с бандитом. Рыбак рыбака видит издалека. Ничего хорошего, сами понимаете, от любителей половить рыбку в мутной воде ожидать не приходится. А что собой представляет Надежда Пламадяла, выяснили?

— Так точно, товарищ майор! Учительница она, характеризуется только положительно. Комсомолка. Отец погиб на фронте, мать умерла. Была замужем, муж бросил, куда-то исчез. Есть ребенок, девочка.

— Вот вам и комсомолка, — проворчал немолодой усатый капитан, — с дезертиром спуталась.

— Женская душа — штука тонкая, — ответил на реплику Жугару. — И потом она, видимо, не знает, кто такой ее кавалер. Приехал из армии в отпуск — и все. Продолжайте, — кивнул он Чеботарю.

— Пока с Пламадялой, как вы и приказывали, товарищ майор, разговора не было. Удалось установить, что Солтан к ней приходил, в основном по ночам.

— За ее домом стационарное наблюдение, надеюсь, установлено?

— Не получается, товарищ майор, — виновато произнес лейтенант. — Дом ее расположен неудобно как-то. На отшибе, лишь из одного соседнего дома просматривается, а туда нельзя, не те люди живут.

— Ну что ж, для начала неплохо… — Жугару хотел еще что-то сказать, как вдруг настойчиво затрещал телефон.

Майор снял трубку, недовольный тем, что его прервали, и по мере того, как он слушал, его лицо принимало все более озабоченное выражение. Подчиненные поняли: случилось нечто чрезвычайное, таким своего начальника они еще не видели.

Окончив разговор, майор резким движением бросил трубку на рычаг.

— Звонил председатель Згординештского колхоза Гуцу и сообщил, что только что над их селом пролетел самолет и выбросил парашютиста. Говорит, своими глазами все видел. Этого еще нам не хватало, — сквозь зубы пробормотал Жугару. — Немедленно перекройте все дороги, — приказал он своему заместителю, — объявите тревогу и доложите в Кишинев. Со мной едут капитан Москаленко и старший лейтенант Киору. Оружие при вас?

Оба согласно кивнули, заторопились к машине, и «Победа» понеслась в сторону Згординешт. По обеим сторонам проселка замелькали изрезанные межами поля набиравшей рост озимой пшеницы. Жугару молчал, прикрыв глаза от бившего прямо в лицо яркого весеннего солнца.

— Здесь что-то не так, — вполголоса, как бы размышляя сам с собой, произнес он.

Москаленко и Киору, обсуждавшие между собой полученное по телефону сообщение, замолчали, ожидая, что еще скажет начальник.

— Не идиоты же они, — Жугару показал рукой на запад, — чтобы вот так, среди бела дня, нарушать воздушное пространство и забрасывать парашютиста. Боюсь, как бы не напутал чего этот Гуцу. Кстати, капитан, что он собой представляет? Мне с ним встречаться не доводилось.

— Честнейший и преданнейший человек, товарищ майор, из самых что ни на есть бедняков. К сожалению, не шибко грамотный.

В сельсовете они застали одного старика дежурного, который сказал, что председатель там, где упал парашют, и охотно вызвался показать дорогу туда. Жугару уступил ему свое место, и старик, выплюнув самокрутку и тщательно растерев ее каблуком, важно уселся рядом с шофером. По пути сторожа пытались подробнее расспросить, что же именно произошло, однако ничего нового узнать не удалось, и его оставили в покое, чему старик был рад.

«Победа» выехала за околицу села, легко взяла небольшой подъем на вершину холма, и ее пассажиры увидели внизу, в долине, толпу людей; многие держали в руках вилы и сапы. Судя по размерам толпы, здесь собралось поднятое по тревоге почти все мужское население Згординешт. Плотное людское кольцо окружало какой-то предмет. Протиснувшись сквозь толпу, оперативники увидели воздушный шар. Его резиновая оболочка бесформенно сморщилась и лежала беспорядочными складками. Привязанный стропами металлический контейнер лежал чуть поодаль. Майор открыл крышку контейнера, вынул оттуда пачку листовок, бегло просмотрел одну и передал Москаленко:

— Получайте привет от господина Даллеса.

Жугару зло пнул контейнер носком сапога.

— Всем им неймется. А где же Гуцу? — вспомнил он о председателе колхоза.

Из толпы вышел маленький, щуплый человек.

— Здесь я… — На его простоватом лице блуждала растерянная улыбка, однако маленькие глазки смотрели настороженно.

— За проявленную бдительность спасибо, но где же парашют, о котором вы говорили по телефону?

Председатель смутился еще сильнее.

— Извините, товарищ начальник, ошибочка небольшая получилась. Сначала самолет пролетел, я сам видел, а потом вот это, откуда ни возьмись, — он показал рукой на воздушный шар. — Ну я подумал, что парашют, позвонил. Хотел, как лучше…

«Для тебя, дорогой товарищ Гуцу, может, и ошибочка, — думал про себя Жугару, слушая этот несвязный рассказ, — а каково мне? Воздушный шар — дело обычное, их десятками запускают оттуда, а парашютист — совсем другое. Сообщение уже в Кишиневе получено и до Москвы наверняка дошло. Из Кишинева высокое начальство, небось, уже выехало, объясняйся с ним теперь, а что я скажу? Поторопился с этой информацией, надо было проверить сначала, но как? Дело такое, что отлагательств не терпит».

— Вот что, товарищ Гуцу, — обратился он к председателю. — Скажите людям, чтобы расходились по домам, здесь им делать нечего, оставьте несколько человек понадежнее для охраны этого… парашюта. За ним приедут наши сотрудники, а сами садитесь в машину. С нами поедете.

По лицу председателя пробежала беспокойная тень.

— Куда, товарищ начальник? — тихо спросил он.

— К нам в отдел.

— В отдел? — тревожно переспросил Гуцу. — А домой можно заехать, жену предупредить?

Жугару, наконец, понял ход мыслей стоящего перед ним человека и едва не рассмеялся. Сдерживая улыбку, мягко произнес:

— Для беспокойства оснований нет, товарищ Гуцу. Видите ли, какое дело: у меня тоже есть начальство, и оно уже выехало из Кишинева сюда, в район. Вот вы сами и расскажете ему все, как было с этим парашютом. А потом домой вас доставим на машине.

— Это, конечно, можно, почему не рассказать, если им интересно будет, только нового я ничего не скажу.

— Вот и отлично, договорились. Садитесь, — сказал Жугару, а сам подумал: «Прав Москаленко, не шибко грамотен… А что о простых крестьянах говорить, если даже председателю могла взбрести в голову такая чушь, будто его арестовать собираются. Да, работы с людьми — еще непочатый край, однако и их понять можно, сколько лет под оккупантами жили, едва освободили — через год бояре вернулись, потом снова Советская власть. По существу, она только начинается. На это и делают ставку Бодой и заокеанские «освободители». Звенья одной цепи, одно к одному». Он в последний раз окинул взглядом шар и велел шоферу ехать побыстрей, чтобы, не дай бог, не опоздать к прибытию высокого начальства.

В отделе находился лишь один дежурный. Он доложил, что звонили из Кишинева: министр уже выехал. «Ну и дела, сам министр едет. Да, поторопился с докладом, снова подумал майор, — пусть сам послушает рассказ очевидца, может, все и обойдется». Он приказал дежурному связаться по телефону с сельсоветами и отменить тревогу, отпустил Киору. Председатель пошел в магазин за папиросами, и в кабинете остались только Жугару и Москаленко.

— Продолжим оперативку, Андрей Кондратьевич, в узком, так сказать, составе. Я вот что думаю: не подключить ли тебя к делу подполковника? Надо схватить его как можно раньше, пока не натворил чего-нибудь посерьезнее. От подобных авантюристов можно ожидать чего угодно. Терять ему все равно нечего. Дезертирство, покушение на убийство, разбойное нападение… На «вышку» вполне тянет. В общем чулуканскому участковому надо бы помочь, молод он еще, опыта нет. И, кроме всего прочего, не исключено, что через Дэнниса мы можем выйти на Бодоя.

— На мне же расследование убийства Коцофана висит, товарищ майор, или вы другому сотруднику решили поручить это дело? — в голосе Москаленко прозвучала обида.

Только сегодня на оперативке начальник подчеркнул, что главное — Бодой, да и сам капитан это прекрасно понимал. И вот получалось, будто его от этого дела отстраняют.

— Ты меня не так понял, Андрей Кондратьевич, — доверительно сказал майор. — То задание с тебя не снимается. И это — тоже. Здесь нужен именно такой розыскник, как ты.

Из личного дела капитана госбезопасности Москаленко А. К.
…1918 г. рождения, украинец, образование среднее техническое (техникум связи). В ряды Советской Армии призван в 1940 г. Член ВКП(б) с 1942 г. С 1941 г. командир взвода связи. С апреля 1944 г. — оперативный уполномоченный «Смерша» 53-й армии 2-го Украинского фронта. В составе оперативной группы принимал участие в освобождении Молдавии от немецко-фашистских захватчиков, а затем — в оперативно-розыскной работе по очистке освобожденных районов от агентуры противника и других враждебных элементов. С 1946 г. участвовал в ликвидации буржуазно-националистического подполья в Западной Украине в качестве командира ЧВГ. С целью выявления явок и связей оуновцев был внедрен в провод (бандгруппу) и находился в ней 1,5 года. Активный участник операции по захвату главаря оуновского подполья Шухевича.

Руководствуясь классовой местью, оуновцы зверски расправились (повесили) мать Москаленко.

Делу Коммунистической партии предан. Смел, инициативен, находчив, выдержан. Обладает всеми качествами оперативного работника. Награды: ордена Красного Знамени, Отечественной войны II степени, медали «За взятие Будапешта» и «Освобождение Вены»…

Капитан раздумывал недолго, да и не в его привычках было отказываться от заданий, даже если они были высказаны начальством не в форме приказа, а как бы просьбы.

— Согласен, Демьян Никифоровым. Я понимаю… И начать надо, мне кажется, таким образом…

ВСТРЕЧА

В последнее время Григорий Солтан стал появляться-в доме своего дяди редко. Приходил поздно вечером, осторожно стучал в окно, прежде чем войти, озирался по сторонам. В доме при малейшем шорохе вздрагивал, совал руку в карман. Тревожное беспокойство племянника невольно передалось и Степану Якубу. Он догадывался: неладно что-то с Гришей. И отпуск из армии у него какой-то длинный, и эта партия, которую он создал, и взносы… И еще это нападение на сельсовет и дом Настаса. Якуб уже почти не сомневался — Гришкина работа. Власти дознаются — что тогда с ним, с Якубом, будет? Страшно даже подумать. Гришке — тому все трын-трава. Вольная птица, махнет куда-нибудь подальше — ищи ветра в поле, а у него — дом, хозяйство, семья. Куда денешься? А тут еще участковый Чеботарь несколько раз приходил, про Григория допытывался, где он да что. И откуда он взялся на мою голову, племянничек? Больше года ни слуху ни духу — и вот, заявился. Однако и отказать от дома, прогнать тоже нельзя, все ж таки свой, родственник, родная кровь. А вчера вечером вдруг однорукий Антон Манолеску пожаловал, КОНП этот самый. Передай Григорию, говорит, что Филимон Бодой о нем прослышал и желает встретиться. Дело, значит, к нему, имеет. Уже и Филимон Гришкой заинтересовался, к чему бы это? Никак заодно с Гришкой задумал с властью бороться. Он, Якуб, конечно, всегда, всей душой — за это, по только без него. Не дай бог узнают, что он к Гришкиным делам примешан — пропадай головушка.

Якуб перевернулся на другой бок, стараясь уснуть, но сон не шел. Мысли, одна тревожнее, чернее другой, шли волнами, теснились в голове. Наконец он забылся в тревожной полудреме.

Очнулся от стука в окно. Прислушался. Стук повторился. Сон как рукой сняло. Гришка! Его стук. А Гривей уже и не лает, — раздраженно подумал о псе хозяин, — привык, за своего принимает. Дармоед.

Якуб не ошибся: пришел действительно племянник. Плотно, по обыкновению, поев, он попросил у Степана кисет. «Папироски-то, видать, кончились, — не без злорадства отметил про себя он, глядя, как племянник вертит самокрутку. — Ничего, покуришь и нашего, деревенского».

— Новости какие есть, дядя Степан? Что-то ты невеселый. Случилось что-нибудь?

— А чего веселиться, Гришенька? — Якуб вздохнул. — Плохие новости. Участковый наш, Мишка Чеботарь, приходил, про тебя выспрашивал.

— Что ему надо было? — Григорий изменился в лице.

— Не знаю, спрашивал, и все. Я сказал, что ты в армии служишь, откуда тебе здесь быть. Покрутился он и ушел.

— Пронюхали, значит, гады, — Солтан глубоко затянулся крепким самосадом, закашлялся.

— О чем ты, Гриша? — не понял племянника Якуб.

— Да так… Уезжать пора, а денег нет.

«Может, и в самом деле уедет», — с надеждой подумал Якуб и напомнил:

— Есть у тебя деньги, Гриша, взносы эти, я же тебе отдал.

— Разве это деньги, — недовольно пробормотал тот, — на них далеко не уедешь. Мне много надо. — И потом, — спохватился он, — не имею права тратить средства партии. Еще какие новости?

— Манолеску вчера приходил, тебя спрашивал.

— Какой еще Манолеску? — его красивые, вразлет, брови удивленно приподнялись.

— Да ты что? — в свою очередь удивился Якуб. — Тот, которого руководителем организации выбрали. На собрании.

— А… Это однорукий, что ли? Просто фамилию забыл. А что ему нужно было? — лениво поинтересовался Солтан.

— Бодою ты зачем-то понадобился. Передай, говорит, что Филимон с твоим Григорием желает встретиться. Для этого ты должен прийти к Парапелу, мындрештскому кузнецу. Дороги ни у кого не спрашивай. Сам найдешь. Его кузница как раз напротив сельсовета стоит.

— Зачем я все-таки ему понадобился, Бодою? — с беспокойством спросил Солтан.

— Это мне, дорогой племянник, неизвестно. Сам у него спросишь.

Якуб еще раз объяснил, как разыскать кузнеца, однако идти вместе с Григорием наотрез отказался, и родственники улеглись спать.


Надвинув на самый лоб кепку, с поднятым воротником пальто, Солтан приближался к центру Мындрешт. В предвечерней тишине до него донеслись дробные перестуки кузнечного молота. Он пошел на эти звуки и вскоре оказался возле сельсовета. Здесь толпились люди. Среди темных ватников выделялась синяя милицейская шинель. Григорий невольно замедлил шаги, ноги стали непослушными, приросли к земле. Поколебавшись, он продолжил свой путь, рассудив, что если повернет назад, то лишь вызовет подозрение. Натянув еще глубже кепку, не глядя по сторонам, он вошел в кузницу. Смуглый усатый кузнец в брезентовом фартуке, устало сложив большие, перепачканные углем руки, сидел на скамейке. «Это и есть Парапел», — догадался Солтан.

Не только в Мындрештах, но и во всей округе мало кто знал настоящее имя сельского кузнеца. Да и сам он, казалось, настолько привык к прозвищу, что стал забывать свое имя. Откуда пошло это прозвище и что оно означает — никто в точности сказать не мог. Самые грамотные высказывали предположение, что происходит оно от названия немецкого пистолета парабеллум. Такой пистолет, якобы, когда-то был у кузнеца или даже есть и сейчас, однако сам Парапел на этот счет не распространялся. Вообще многое, связанное с этим человеком, в селе, где все известно друг о друге, было окутано туманом. Никто не знал, из каких краев он родом, откуда пришел, чем занимался до того, как появился в Мындрештах. Ходили слухи, будто в ранней молодости он где-то далеко, в чужих краях, то ли в Венгрии, то ли в Югославии, зарезал соперника и бежал в Бессарабию с юной красавицей цыганкой. Жена Парапела была гадалкой, и это обстоятельство возбуждало особое любопытство сельчан и служило пищей для всевозможных пересудов.

Если кто и знал что-нибудь достоверное о прошлом Парапела, так это Филимон Бодой. С первых же дней появления Парапела в селе Бодой взял его под свою опеку. Большинство сельчан восприняло это как вполне объяснимое стремление помочь своему соплеменнику, однако некоторые глубокомысленно цокали языком, намекая на какие-то тайные причины. Как бы там ни было, но именно Бодой приютил Парапела и его жену у себя дома, обучил кузнечному ремеслу, и тот стал подмастерьем у Бодоя. Так и прижился Парапел в Мындрештах.

Время от времени, в основном весной, Парапел и Бодой куда-то исчезали, иногда надолго. Возвращались веселые, нарядные, держались гордо, сорили деньгами, привозили женам богатые подарки. О том, каким путем добыты деньги, сельчане могли лишь догадываться, поскольку оба помалкивали. Когда же Бодой исчез, ушел в «партизаны», о его кузнице как-то забыли, и хозяйничать в ней стал Парапел.

Солтан и Парапел некоторое время молча разглядывали друг друга, пока Григорий не произнес:

— Вот, я пришел…

— Вижу, не слепой, дым пока глаза не выел в этой чертовой кузнице. — Голос звучал хрипло, неприветливо. — Я знаю, кто ты.

Кузнец поднялся, подошел к двери и выглянул на улицу. Не заметив ничего подозрительного, сказал несколько мягче:

— Ты посиди здесь, — он указал на скамейку в углу и больше не произнес ни слова.

Когда совсем стемнело, Парапел вышел на улицу, постоял возле двери и велел Солтану следовать за ним. Они прошли почти все село и остановились возле дома, стоявшего у самого леса: Парапел постучал в окно и что-то сказал на незнакомом для Солтана языке. «По-цыгански говорит», — решил не понявший ни одного слова Солтан. Хозяин открыл калитку, проводил их в дом, и они вошли в скудно освещенную керосиновой лампой комнату. Сидящий на скамье человек медленно поднялся, пригнув массивную голову, которая чуть ли не касалась потолка. Под тяжестью его огромного тела половицы жалобно заскрипели. Он подошел почти вплотную к Солтану, дыша ему прямо в лицо винным перегаром. В мутноватых темных глазах гиганта мелькнуло нечто похожее на любопытство. Солтану стало не по себе под его тяжелым недоверчивым взглядом.

— Полковник Дэннис? — спросил он низким прокуренным басом.

Солтан растерянно молчал, не зная что отвечать.

— Молчишь? Тогда я скажу. Ты такой же подполковник, как я — маршал Антонеску. — Он подмигнул Парапелу, явно довольный своей шуткой. — Однако кто ты есть на самом деле, не так уж и важно. Главное в том, что ты, как и я, борешься против Советов. Значит, мы с тобой друзья. Правда, был у меня один друг… — он замолчал, хмуро, пристально вглядываясь в глаза Солтана. — Сейчас никому, даже друзьям, верить нельзя. Продадут ни за грош. Не так ли, Парапел?

— Твоя правда, Филимон, — с готовностью откликнулся Парапел.

— Ты при случае расскажешь подполковнику, где он теперь, тот наш приятель… на всякий случай. — Мрачная усмешка пробежала по его бледному нездоровому, давно, не видевшему дневного света лицу.

Бодой достал из кармана смятую бумажку, расправил ее на колене огромной ладонью, поднес поближе к лампе и стал медленно читать вслух:

«Добрые люди, молдаване! Коммунисты и их прислужники строят насмешку с народа, они большую часть хлеба превращают в железо с тем, чтобы заиметь силу против всего народа земного шара.

Нет ни одного народа на этом свете, который бы отказался от веры в великого бога. Только коммунисты отрицают веру и строят насмешку над верующим народом, над церквами, монастырями, только коммунисты больше верят в свои планы и силы, чем в планы и силы бога.

Добрые люди! Вас просит весь народ из-за границы, сохраните ваши руки и в сердцах веру, не давайте подписи красному дракону и его прислужникам.

Добрые люди! Не бойтесь, не верьте безземельным коммунистам. Новая война будет не такая, как говорят они. Сейчас настало время собрать все силы, направить их против комбандэксплуататоров. Семьдесят пять государств могут и готовы помочь нам осуществить эти задачи к скорейшему провалу коммунистического строя в России.

Подполковник С. Дэннис».
Окончив чтение, Бодой спросил:

— Сам писал?

Солтан утвердительно кивнул, лихорадочно раздумывая, каким образом листовка, которую он собственноручно прицепил к стене Чулуканского сельсовета, попала к Бодою, однако спросить не отважился.

— Молодец! — одобрительно произнес Бодой. — Красиво написано, от души. Я бы так не сумел, хотя ненавижу их не меньше, чем ты. Видать, ученый. Только вот я не понял… о войне. Не такая будет. А какая же?

Солтан понял, что первая встреча, которой он в глубине души опасался, началась благоприятно, и приободрился. Когда он изложил свою «теорию» холодной войны, внимательно слушавший Бодой задумчиво произнес:

— Говоришь ты тоже красиво, почти как пишешь. Однако это слова. Одних только слов мало. Надо действовать…

Солтан открыл было рот, чтобы что-то сказать, но Бодой его опередил:

— Знаю, что ты скажешь — о Настасе. Все знаю. Повесить надо было предателя, а ты припугнул — и все.

— Нет, Филимон, не все. — Солтан достал из кармана бумазейный мешочек с печатью Чулуканского сельсовета и протянул его Бодою.

— Что это?

— Печать сельсовета, — не без самодовольства ответил Солтан.

Бодой радостно ухмыльнулся, и Солтан понял: трофей представлял для него немалую ценность.

— Какую хочешь справку можно сделать, Филимон. Пригодится…

— Конечно, пригодится. Однако, кроме печати, еще бумага нужна, со штампом или как он там называется, наверху который, — вспомнил он о фирменном бланке.

Настроение Бодоя явно изменилось к лучшему, и Солтан решился спросить, каким образом к нему попала листовка.

— Интересуешься? Оттуда, — Бодой сделал неопределенный жест рукой. — Глаза видят, уши слышат. Мы знаем не только об этой листовке. И о партии твоей нам тоже известно, и кое-что другое. После поговорим.

«Вот дьявол, неужели и о том, что под его именем магазин обчистили, тоже знает? Как бы боком не вышло», — Солтан почувствовал неприятный холодок под ложечкой, до него сразу дошел смысл слов Бодоя, который сказал:

— А вообще, парень, ты мне нравишься. Вот только не пойму, чего ты хочешь, чего добиваешься?

— Того же, что и ты, Филимон.

— Ладно, там видно будет, — проворчал Бодой. — Но заруби у себя на носу: все мои приказы ты будешь выполнять беспрекословно, иначе будет плохо, очень плохо. — Нахмурившись; он замолчал, что-то обдумывая, и жестко добавил: — Сегодня, сейчас пойдешь со мной. Кое-кого надо поздравить с праздником.

Из протокола допроса свидетеля Крэчун Веры Николаевны, 32 года, неграмотная, колхозница колхоза «Заря новой жизни», беспартийная, уроженка села Мындрешты…
…По существу заданных мне вопросов сообщаю:

Вечером 1-го мая мой муж Крэчун Аксентий Кузьмич пришел домой со своим знакомым Райляну Константином. Они принесли немного колбасы и брынзы. Муж сказал, что сегодня большой праздник и его надо отметить как полагается. Мы сели за стол. Вдруг дверь неожиданно открылась, и в комнату вошел наш односельчанин Филимон Бодой и с ним незнакомый мне человек.

В о п р о с. Опишите этого человека.

О т в е т. Он был высокого роста, но ниже Филимона и моложе его. С лица красивый. На виске я заметила шрам.

В о п р о с. Этот человек был вооружен?

О т в е т. Не знаю, оружия я у него не видела.

В о п р о с. А Бодой был вооружен?

О т в е т. У Бодоя была винтовка и еще какое-то оружие с коротким стволом. Не знаю, как оно называется.

В о п р о с. Расскажите, что произошло дальше?

О т в е т. Бодой потребовал, чтобы ему и его спутнику налили вина, что и было выполнено. Он выпил стакан и сказал: «Смотрите, как хорошо живут колхозные начальники, пьют вино, закусывают колбасой, сами гуляют, а людей заставляют на них работать». Муж ответил, что он никого не заставляет работать, сам тоже работает всю жизнь, как и остальные трудовые крестьяне, а вот Бодой не работает, но живет лучше, чем другие, потому что занимается грабежом. Тогда Филимон сказал: «А тебе меня не жалко, я же бездомный, живу не как все люди, скитаюсь по лесам?» Муж ответил, что никто не заставляет его скитаться, он сам во всем виноват, потому что не хочет жить честно. Бодой сказал: «Теперь мне ясно, почему ты притесняешь крестьян, не разрешаешь воровать с полей, кого поймаешь — ведешь в правление вашего проклятого колхоза. Ты коммунист. Я очень удивляюсь, как с тобой, большевиком, да еще чахоточным, живет эта несчастная женщина», то есть я. Он дал винтовку своему спутнику и сказал: «Бей его в грудь!» Тот ударил прикладом, но не сильно. Бодой разозлился и закричал: «Разве так бьют!» Он выхватил у него винтовку и ударил прикладом так, что Аксентий упал, изо рта пошла кровь. Муж сказал: «Как мне больно, я умру». Бодой засмеялся и сказал: «Я и пришел за тем, чтобы ты умер». Они забрали одежду мужа, которая находилась в сундуке, все деньги, какие были в доме (107 руб.) и ушли. Куда они ушли, мне неизвестно.

С моих слов записано верно и мне прочитано. Дополнений или замечаний не имею. Вместо подписи крестик (неграмотная).

Характеристика
Крэчун Аксентий Кузьмич, 1914 г. рождения, молдаванин, уроженец села Мындрешты Кишкаренского района, по социальному происхождению из крестьян-батраков. После службы в рядах Советской Армии вернулся в село инвалидом II группы. Награжден медалью «За освобождение Вены». Входил в состав инициативной группы по организации колхоза, одним из первых вступил в колхоз, работал счетоводом. Оказывал сельсовету большую помощь по организации колхоза, а также в выполнении хозяйственно-политических заданий. Был одним из лучших агитаторов, активно выступал на собраниях, разоблачая кулаков. Вел борьбу с бандитами, много помогал милиции как бригадмилец в задержании и конвоировании преступных элементов.

Тов. Крэчун А. К. являлся также уполномоченным по займу. Со своей работой справлялся хорошо, являлся лучшим колхозником-общественником, за что был зверски убит главным бандитом-террористом Бодоем Филимоном, жителем села Мындрешты, совместно с неизвестным бандитом. В чем и дана настоящая характеристика в райотдел МГБ.

Председатель Мындрештского с/с (подпись)
Секретарь с/с (подпись)

НАДЕЖДА ПЛАМАДЯЛА

Расследование происшествия, вернее — нескольких происшествий, случившихся в одну ночь, Москаленко решил начать с беседы с председателем сельсовета Настасом. Уже в самом ее начале капитан понял, что события той ночи уже утратили для Настаса остроту, да и односельчане, видимо, порядком надоели своими расспросами. Председатель говорил скупо, коротко, упуская детали, а именно они особенно интересовали Москаленко.

Перед самым отъездом капитана в Чулуканы поступило сообщение о зверской расправе над счетоводом мындрештского колхоза Крэчуном. Судя по всему, в убийстве принимал участие вместе с Бодоем и «подполковник Дэннис». Худшие опасения Жугару подтвердились весьма скоро, причем самым зловещим образом. Поначалу было майор намеревался направить в Мындрешты Москаленко — самого опытного оперативника, однако отменил свое распоряжение. Поразмыслив, он решил, что будет лучше, если капитан сосредоточится на разработке Надежды Пламадялы, через которую имелась реальная перспектива «выйти» на Солтана, а потом и на самого Бодоя.

Собеседник капитана уже знал о том, что произошло в соседних Мындрештах. Может быть, думал Москаленко, этим отчасти и объясняется неохота, с какой Настас вел срой рассказ: что, мол, толку? Бандиты обнаглели до крайности, а вы, работники органов, только одними разговорами занимаетесь. В подобных рассуждениях заключалась немалая доля правды, и Москаленко не мог этого не признать, что весьма чувствительно задевало его профессиональное самолюбие. Однако дело ведь не в нем, в самолюбии или как там еще это называется, — размышлял он. — Главное ведь в том, что подрывается вера людей в новую власть, ее способность раз и навсегда покончить с бандитами. Он, чекист Москаленко, — один из представителей этой власти, и на нем, как и на его товарищах, лежит особая ответственность.

Майор, безусловно, прав, говоря, что Надежда Пламадяла — единственная реальная ниточка. И имя у нее такое многообещающее. Только как подступиться к этой Надежде? С ней надо встретиться и поговорить наедине так, чтобы никто не видел, не знал. Бывая в селах, Москаленко почти физически чувствовал на себе любопытные, а порой и враждебные взгляды. Он, человек посторонний, находился как бы всегда на виду, и это очень затрудняло розыскную работу. В школу к ней не придешь — станет моментально известно всему селу, в военкомат не вызовешь — не мужчина же. Домой тоже нельзя, во всяком случае днем, соседи обязательно увидят — опять проигрыш, тем более что соседи — «не те люди» — вспомнил он отзыв участкового Чеботаря. Прийти к ней поздним вечером или ночью? Рискованно, может испугаться, поднимется шум, пока ей объяснишь, что к чему, а это разговор долгий. И не исключено, что любовник как раз у нее может ночевать.

Москаленко вспомнилось, как брали Шухевича. Оцепили особняк на окраине Львова, подошли к двери. В ответ на требование сдаться прозвучал выстрел, пуля пробила дверь и попала майору, их командиру, прямо в сердце. Нервы у молодого солдата-автоматчика не выдержали, и он, забыв о приказе — брать живым, нажал на спуск и очередью разнес дверь в щепки. От Шухевича ничего, в общем, и не осталось. Нет, поднимать стрельбу он не намерен. Можно все испортить. Надо брать тихо, и обязательно живым. А чулуканский участковый-то ничего, смышленый, оказывается, парень, — вдруг вспомнил он Михаила Чеботаря.

Лейтенант Чеботарь совсем недавно, после окончания Кишиневской школы милиции, получил назначение в Чулуканы, и до сих пор работать с ним капитану не доводилось. Времени зря лейтенант не терял. Хотя бы с этой водкой. Докопался, что в сельмаге в последнее время частенько покупала Пламадяла водку, чего раньше за ней не замечалось. Зачем одинокой женщине водка? Была бы пьющая, так нет же. Ясное дело, зачем — мужика угощать, не в одиночку же распивать, хотя и такое бывает. Однако в селе знают — не пьет она. Со всех сторон характеризуется положительно, скромная, отзывчивая. Нет, не знает она ничего о том, кто на самом деле ее любовник, а он, само собой, помалкивает, исповедоваться ему перед ней ни к чему. Но как же все-таки потолковать с ней наедине, причем не откладывая? Время дорого, и оно работает пока если не против, то уж во всяком случае не на них, оперативников.

Москаленко поравнялся с низким невзрачным зданием сельского клуба. Из полуоткрытого окна доносилась мелодия «Сырбы», молодые задорные голоса. Он остановился, прислушался и вдруг вспомнил, что Надя — страстная любительница танцев и участвует в художественной самодеятельности. Стараясь не привлекать внимания, вошел в зрительный зал, вернее — большую комнату, заставленную разномастными стульями, присел в последнем ряду. Однако появление незнакомца не осталось незамеченным. Танцоры на какое-то время смешались, бросая любопытные взгляды на капитана. Вглядевшись в парней и девушек, толпившихся на маленькой сцене, Москаленко легко узнал по описанию участкового Надю, поднялся и вышел на улицу. Решение созрело само собой.

Он не спеша прохаживался по улице, время от времени поглядывая на двери клуба. Уже совсем стемнело, когда из них веселой гурьбой повалила молодежь. От группы отделилась стройная женская фигура в накинутом на голову пестром платке и заторопилась в противоположную от других молодых людей сторону. Она шла легким быстрым шагом, и капитану пришлось поторопиться. Услышав в позади себя мужские шаги, женщина испуганно оглянулась и почти побежала по темной улице.

— Постойте, Надя! — окликнул ее Москаленко. — Нам надо поговорить.

Она на секунду остановилась, а потом, не говоря ни слова, пустилась бежать. Москаленко решил не отступать: другого такого случая могло не представиться.

— Не бойтесь, я ничего плохого вам не сделаю, — сказал он ей вслед.

Женщина чуточку замедлила шаги, будто раздумывая.

— Есть разговор… О Григории Солтане, — Москаленко пошел в открытую.

Она остановилась как вкопанная, и капитан, наконец, приблизился к ней. Женщина молчала, вглядываясь в лицо незнакомого мужчины, напряженно ожидая, что последует дальше. Москаленко осмотрелся по сторонам. Кроме их двоих, поблизости никого не было. Конечно, улица — не лучшее место для такого разговора, но выбирать не приходилось.

— Прежде всего должен вам сказать, Надя, что желаю вам добра, и потомубуду откровенен. Ваш знакомый Григорий Солтан — дезертир Советской Армии и опасный преступник.

Женщина приглушенно вскрикнула, прикрыв рот концом платка.

— А вы откуда знаете? — дрожащим голосом спросила она. — И вообще кто вы такой?

— Работа у меня такая, чтобы знать.

— Не понимаю, о какой работе вы говорите, только этого не может быть!

— Чего именно?

— Того, что вы про Гришу говорите… Мы пожениться собираемся. — Она заплакала.

«Совсем заморочил голову девке, это надо же. Она, дура, и поверила», — с неприязнью к стоящей рядом женщине вдруг подумал Москаленко и продолжал: — Этот ваш жених причастен к убийству одного человека, а другого он ранил. У него руки в крови. — Капитан говорил резко, даже зло. Было, по-видимому, в его тоне что-то такое, что заставило женщину поверить.

— Что же теперь будет? — растерянно, сквозь слезы, спросила она.

— Это зависит от вас. Одно могу сказать: не найдете вы с ним своего счастья, а только потеряете. Все равно Солтана схватят, и тогда будет уже поздно.

— Поздно? — она не поняла или сделала вид, что не поняла.

— Когда Солтана арестуют, вы будете считаться его соучастницей со всеми вытекающими последствиями. А он, пока на свободе, может еще много зла причинить людям.

Молодая женщина размышляла, нервно теребя концы платка. Москаленко явственно слышал ее учащенное прерывистое дыхание, однако жалости к ней почему-то не испытывал.

— Что я должна сделать? — нерешительно прошептала Пламадяла, глядя себе под ноги.

— Помочь нам, помочь! — быстро ответил капитан.

— Как? — тихо прошептала она.

— Прежде всего скажите — где он живет?

— Не знаю… Сначала жил у своего дядьки Степана Якуба, сейчас у него не живет. — Она замолчала, что-то припоминая. — Говорил о какой-то землянке в лесу. Штаб-квартира какая-то у них там.

— У них?

— Ну да, с ним еще кто-то живет.

— Так… А кто они, эти люди? — Москаленко напряженно ждал ответа.

— Об этом мне ничего неизвестно, он не говорил.

— Хорошо… А часто ли бывает у вас Солтан?

— Когда как. Приходит ночью, уходит под утро, — потупясь, смущенно произнесла женщина.

— Вот что, Надя, — Москаленко старался придать своему голосу как можно больше мягкой доверительности, — я понимаю, что вам нелегко, но другого выхода нет. Когда Григорий придет к вам, сделаете так: дважды зажгите и погасите лампу возле окна, но так, чтобы он ни в коем случае не заметил. Ни в коем случае! Иначе вам придется плохо.

— Я понимаю, — пробормотала она, испуганно оглядываясь.

— Двери в ту ночь не запирайте.

— Так и сделаю, — глядя мимо собеседника, тихо ответила женщина.

— И запомните, — о нашем разговоре никому ни слова.


Доклад Москаленко подходил к концу. Майор Жугару слушал сосредоточенно, изредка задавая уточняющие вопросы. Судя по всему, он остался доволен докладом. Закурив очередную папиросу, майор спросил:

— Ваши предложения, капитан?

— Есть два варианта. Первый — взять этого подполковника тепленьким у его любовницы. Но для этого нужно время, может, день, а может, и все десять. Трудно сказать, сколько именно, ведь он приходит к Пламадяле когда ему вздумается: Второй вариант — прочесать лес и найти эту самую штаб-квартиру, как они называют свое бандитское логово.

— А что за люди там с Солтаном скрываются, так и не удалось установить?

— Пока нет, товарищ майор, работаем в этом направлении. Скорее всего такие же нелегалы, как и Солтан.

— Нет, капитан, второй вариант хуже, много хуже. Проческа отпадает. Шума наделаем с этой проческой, ну найдем эту землянку… а вдруг там никого нет? Только спугнем. Нет, надо все тихо, без шума провернуть. Ты в этой Надежде уверен? — озабоченно спросил Жигару.

— Надежда — хорошее имя, Демьян Никифорович, — улыбнулся Москаленко. — Не должна подвести. А если серьезно, стопроцентной гарантии дать не могу. Кто знает, что женщина может в последний момент выкинуть. Пожалеет… или испугается: Был у меня один такой случай, в Станиславской области. Брали мы главаря бандеровской банды, ситуация почти аналогичная складывалась.

— После расскажешь, а сейчас ближе к делу. Как там наши геодезисты поживают, которые в Чулуканах?

— Отлично Демьян Никифорович. Чего им сделается? Живут себе в палатке, весь день на свежем воздухе, загорают. Курорт, да и только!

— Ты это оставь, капитан, — то ли не понял, то ли не принял шутливого тона Жугару. — Лучших ребят нам прислали, боевых. Там, — он показал рукой наверх, — придают особое значение этой операции. Так что прошу учесть. Говоришь, дважды лампу должна потушить?

— Да, так мы условились.

— Не лучшим образом, между прочим. А вдруг Солтан заметит? Ты об этом подумал?

— Некогда было особенно раздумывать… Да и какой другой сигнал можно ночью дать?

— Поживем — увидим. — Майор стал перебирать лежащие на столе бумаги, и Москаленко понял, что разговор окончен. Уже у двери его остановил вопросом Жугару:

— А того бандита, о котором ты говорил, взяли?

— А как же, товарищ майор, само собой. Не ушел. У другой только бабы, не такой жалостливой, какой та оказалась.


После нежданной-негаданной встречи на улице Надежда Пламадяла потеряла покой. По ночам долго не могла уснуть, просыпалась от малейшего шороха за окном, прислушивалась: не Гришка ли? Едва ли не с первых дней его внезапного появления она женским чутьем чувствовала, догадываясь, что с ним не все в порядке. Нет, не походил Григорий на прежнего, каким знала его еще недавно. Изменился, стал вспыльчивым, замкнутым. И пугливым каким-то. И еще эта водка. Раньше тоже выпить был не прочь, но не так, совсем не так. Едва среди ночи заявится — первым делом выпить требует, пьет жадно, с остервенением. И эти ночные неожиданные посещения… Раньше, бывало, когда приезжал, и в клуб на танцы ходили, и просто по улице гуляли. Подруги завидовали. Еще бы — из себя видный, парень хоть куда. Форма военная очень ему к лицу была. Куда только она, форма эта, теперь подевалась? Ходит в каком-то тряпье, словно оборванец. О женитьбе, правда, и теперь поговаривает, но как-то неуверенно, больше для вида. Она же все чувствует.

А сейчас этот неожиданный, тревожный разговор. Она помнила его целиком, до мелочей. Если быть до конца откровенной перед собой, то она сама уже давно подумывала порвать с Григорием. Однако не решалась, все ждала удобного случая. И вот случай вроде бы выдался. Нет, не так она представляла расставание, совсем не так… А если тот человек все выдумал, оклеветал ее Гришу? Не похоже, какой ему смысл наговаривать. И потом эта палатка с геодезистами или как там они называются. Молодые, веселые ребята. Сельские девчонки на них заглядываются. Рослые, как на подбор, пошутить не прочь. Что-то измеряют шестами, смотрят в трубы. В селе говорят, новую дорогу строить будут, потому и измеряют землю. И что интересно — появилась эта палатка через день-другой после того разговора. Ее из окна хорошо видно. Не иначе эти ребята и ждут ее ночного сигнала. Легко сказать — сигнал. Григорий такой подозрительный, за каждым ее шагом следит, глаз не спускает, когда приходит. Будто чует неладное. Да и почему, зачем она должна это делать? Пусть милиция сама разбирается, а ее дело сторона. Нет, в сторону уйти никак не удастся. Соучастница… со всеми вытекающими последствиями, — вспомнились жесткие, грозные слова. Позора не оберешься, считай, жизнь поломалась, а ей еще жить и жить.

Рядом зачмокала во сне маленькая Анжела. Она встрепенулась, вскочила, поправила одеяльце. А с девочкой что будет, если ее посадят в тюрьму? Эта простая мысль обожгла, пронзила все ее существо. Да ну его к черту, этого Гришку, пропади он пропадом.


Женщина осторожно соскользнула с кровати, накинула шаль. Григорий заворочался, что-то пробормотал. Она замерла возле кровати. Лицо мужчины белым пятном расплылось на подушке. Сердце женщины билось так сильно, что она испугалась, как бы Григорий не проснулся от этого стука. Прислушалась к его ровному глубокому дыханию. Спит крепко, сегодня он выпил больше, чем всегда. Неслышно ступая босыми ногами, проскользнула на кухню, чиркнула спичкой. Непослушные ватные руки не подчинялись, спичка сломалась. Она чиркнула другой, зажгла лампу, отодвинула занавеску, поднесла лампу к окну, погасила и зажгла снова. Так же неслышно ступая по холодному полу, дрожа от волнения, легла рядом с Григорием. От него несло жаром, но это тепло не согревало, напротив, было неприятным, чужим, и она отодвинулась на самый край кровати. Лежала с открытыми глазами, уставившись в черный проем открытой двери. Ждала.

И все-таки они появились неожиданно, две темные безмолвные тени. Один метнулся к кровати, быстрым движением сунул руку под подушку и вытащил оттуда пистолет. Другой остановился в дверях, заполнив собой весь проем.

— Вставайте, Солтан, — негромко сказал тот, что стоял возле кровати. — А вы зажгите лампу, и побыстрее, — обратился он к хозяйке.

Она сделала то, что ей сказали, и тотчас ушла из комнаты.

Ничего еще не соображающий со сна и похмелья, Солтан сидел на кровати, тупо уставившись на незнакомцев. Наконец, сообразив, что произошло, полез под подушку. Не найдя пистолета, криво улыбнулся.

— Одевайтесь, — приказал ему один из мужчин, плотный, в сером дождевике. — Пойдете с нами. Только без глупостей. — Он помахал для убедительности пистолетом.

Солтан быстро оделся, поискал глазами Надежду. Ее нигде не было. Уже во дворе, возле калитки, он оглянулся. Женский силуэт белел на крыльце. Сделал знак рукой, она не ответила, молча, смотрела, как его, подхватив с обеих сторон под руки, вели по улице. Женщина стояла так до тех пор, пока Солтан и его провожатые не скрылись в туманной, призрачной дымке, опустившейся над селом перед близким рассветом.

ЕДИНСТВЕННЫЙ ШАНС

Поднятый посыльным ни свет ни заря с постели, Москаленко заторопился в отдел. Начальник уже сидел в кабинете и что-то читал. Ответив на приветствие, Жугару молча указал капитану на стул и снова углубился в бумагу. По выражению лица майора Москаленко понял, что лежащие на столе смятые листки, исписанные фиолетовыми чернилами, очень заинтересовали Жугару. Москаленко сидел довольно долго, не решаясь оторвать начальство от чтения и спросить, зачем он понадобился в такую рань. Майор наконец откинулся на спинку стула и рассмеялся. Москаленко удивленно вскинул глаза: таким своего начальника ему еще видеть не приходилось. Лицо Жугару приняло свое обычное сосредоточенное выражение. Он передал листки капитану:

— Ознакомься, Андрей Кондратьевич. — В последнее время он все чаще обращался к Москаленко запросто — на «ты» и по имени-отчеству. — Удивляюсь людям, которые верят этому набору фраз. Видимо, кое-кто все-таки верит. Наивные простаки, если не сказать больше. Но это в лучшем случае. В худшем же — враждебные элементы. И на что только рассчитывают? Да ты почитай, Андрей Кондратьевич, — спохватился майор, — видя, что капитан не понимает, о чем идет речь.

— Что скажешь? — с интересом спросил Жугару, когда капитан ознакомился с программой демократической аграрной партии.

— Сначала спрошу вас, Демьян Никифорович, где вы достали этот антисоветский бред?

— У подполковника Дэнниса взял… почитать. Для повышения политического образования. — Жугару снова улыбнулся.

— Так… — Москаленко лишь теперь понял причину хорошего настроения начальника. — Значит, схватили?

— Да, сегодня ночью… Сейчас приведут, вместе допросим. — Он нажал кнопку звонка и приказал вошедшему лейтенанту доставить задержанного Солтана.

Минут через пять в сопровождении конвойного в кабинет вошел Солтан, остановился посреди комнаты, вытянулся по стойке «смирно» и отчеканил:

— Здравия желаю!

— Здравствуйте, — ответил на приветствие майор, пристально вглядываясь в его поросшее щетиной, помятое после выпивки и бессонной ночи лицо. — Я начальник райотдела МГБ майор Жугару, а этот товарищ — капитан Москаленко. Получается; — усмехнулся он, — что вы — самый старший по званию. Если не ошибаюсь — подполковник. Да что же вы стоите, присаживайтесь.

Конвойный придвинул стул и вышел из кабинета.

— Извините, товарищ майор, но вы ошиблись. Я — младший сержант, был недавно старшим сержантом. Разжаловали меня. — Солтан по-прежнему стоял, жалко, униженно улыбаясь.

— Да вы садитесь, Солтан, садитесь, — снова предложил Жугару, — разговор у нас долгий будет.

Солтан осторожно присел на край стула, избегая устремленных на него изучающих взглядов.

— Начнем по порядку. — Майор раскрыл пачку «Казбека», не спеша закурил.

Ароматный дымок дошел до Солтана, он беспокойно заерзал на стуле и бросил короткий просительный взгляд на Жугару. Тот понял без слов, протянул ему пачку:

— Курите.

Солтан вскочил, достал дрожащими пальцами папиросу, прикурил, жадно, глубоко затянулся и только после этого поблагодарил.

— Итак, — продолжал Жугару, — мы вас слушаем. Расскажите о себе по порядку, кто вы, откуда…

— Да рассказывать особенно нечего, — нехотя произнес арестованный, — вы и так сами, наверное, все знаете. — Он опустил голову и стал пристально разглядывать пол, будто что-то там потерял.

— Действительно, знаем, — согласился майор, — однако хотелось бы услышать рассказ из первоисточника о том, как вы, молодой еще человек, и судя по всему, неглупый, докатились до жизни такой.

— Какой — такой? — глухо пробормотал Солтан.

— Позорной, преступной — вот какой. Вам бы еще жить и жить, а вы… — Жугару не закончил и лишь выразительно махнул рукой.

— Это все старший лейтенант Колтовой, — после паузы тихо произнес Солтан. — Из-за него все началось.

— Какой Колтовой? — переспросил Жугару. Эту фамилию он услышал впервые…

— Мой командир. Сам отпустил в краткосрочный отпуск, а потом сказал: ничего, мол, не знаю. Получилось, что я в самоволке был.

— Допустим… А дальше?

— Посадили меня… Сбежал я, приехал к дядьке в Чулуканы. — Он сделал паузу и сдавленным голосом едва слышно произнес: — Я не хотел его убивать, этого чахоточного, даже не знаю, кто он такой. Это все он, Филимон Бодой, меня заставлял. Он, Бодой, и убил… Прикладом.

— А врываться в дом Настаса, громить сельсовет, грабить магазин — тоже кто-то заставлял? — вступил в допрос Москаленко.

— Да, мой дядька, Якуб Степан, обижен он на Советскую власть, меня тоже настроил, подговорил… А завмаг этот — жулик, аферист, магазин сам открыл — берите все, что пожелаете.

— Выходит, виноваты все, кроме вас, Солтан. Так не бывает. А кто, кстати, эти двое, которые были с вами?

— А черт их разберет, случайно познакомился, не совсем, правда, случайно, — после некоторого размышления добавил Солтан. — Так получилось. Беглые какие-то эти двое. Федор — дезертир трудового фронта, а Корнелий — тот птица поважнее. Рассказывал, что одного из ваших прикончил. Похоже, что не врал. Они в землянке, в лесу прячутся, недалеко от Чулукан. Я покажу. Как дикари живут, разве это жизнь.

— С Бодоем как вошли в контакт, тоже случайно? — Жугару и Москаленко с интересом рассматривали сидящего перед ними человека, взвешивая каждое его слово, каждый жест, чтобы отделить правду от лжи в его показаниях.

Прежде чем ответить, Солтан попросил папиросу, закурил.

— Нет. С Бодоем вышло по-другому. Я искал с ним встречи. — Он глубоко затянулся папиросой. — Мои напарники, о которых я говорил, оказались не теми людьми, с которыми можно делать дела. А мне нужны были деньги, много денег. Вот я и решил вместе с Филимоном их добыть. Он ведь отчаянный…

— Пока такой откровенный разговор, Солтан, мне нравится. — Майор повернулся к Москаленко. Тот согласно кивнул. — Итак, мы остановились на том, что вам понадобилось много денег. Зачем, если не секрет?

— Зачем? — с неподдельным изумлением переспросил Солтан. — Деньги, они ведь никогда лишними не бывают. Я хотел уехать далеко… на шахту, в Сибирь, туда, где меня не найдут. А без денег, да еще без документов, далеко не уедешь.

— Ну ладно, к этому мы еще вернемся. А сейчас поговорим вот о чем. — Жугару брезгливо поморщился, взяв со стола листки с программой демократической аграрной партии, заявлениями и автобиографиями ее членов.

— Да что здесь говорить, — Солтан пожал плечами, — не перевелись дураки, слава богу. Поверили, болваны, записались, а когда до денег, взносов то есть, дело дошло, жаться стали. Жмоты деревенские.

— До сих пор, Солтан, вы говорили, видимо, правду, но не всю. Во всяком случае мы вам верим. Пока верим, — уточнил майор. — Поэтому хорошо подумайте, прежде чем ответить на мой вопрос. От вашего ответа зависит многое, и ваша дальнейшая судьба — тоже. Где скрывается Бодой?

Солтан весь напрягся, в глазах мелькнул страх.

— Не знаю, — пробормотал он. — Я ведь с ним один только раз встречался. Парапел, кузнец, нас свел. В Мындрештах, вечером. Я это село плохо знаю. И хозяина дома в лицо не помню, и где тот дом стоит — не найду. А что?

— Ничего, просто интересуемся. Считайте, что соскучились по нему. — Жугару улыбнулся краем рта.

— Я понимаю, конечно… Однако меня вы быстренько, — Солтан запнулся, подбирая подходящее слово, — нашли. Филимона тоже рано или поздно возьмете. Куда он денется?

— Это вы верно, Солтан, говорите. Обязательно возьмем, но лучше раньше, чем позже. — Майор нажал кнопку звонка и приказал вошедшему конвойному увести арестованного.

— Каков гусь! — задумчиво произнес Жугару, когда Солтана увели. — Не пойму, что за человек. Проходимец, выдающий себя за американского подполковника. Для пущей важности. Это же надо додуматься! Авантюрист — это ясно. Но не только. Обрати внимание, Андрей Кондратьевич, он всячески уходит от антисоветской направленности своих преступлений. Обычный вроде уголовник. Нет, он не так прост, каким хочет казаться. Что дальше будем делать, Андрей Кондратьевич?

— Может, взяться за Парапела как следует? Он, как явствует из показаний Солтана, наверняка знает, где скрывается его приятель.

— Нет, не подходит, — после некоторого размышления сказал майор. — К кузнецу у нас пока подходов нет. Не отдаст он просто так своего дружка. Нет ему смысла. С ним ведь уже работали, ты же знаешь. Только время упустим. Надо по-другому… А что, если задействовать этого гуся?

— Солтана? — капитан не удивился. — Я тоже об этом думал. Однако… это тоже долгая история. Пока подыщем нового сотрудника, которого в районе не знают, пока Солтан под видом своего сообщника, допустим, одного из тех, кто в землянке живет, сведет его с Бодоем — время, глядишь, и уйдет.

— Ты меня не совсем правильно понял, Андрей Кондратьевич. — Жугару встал, прошелся по кабинету и остановился возле стула, на котором сидел капитан. — Я имел в виду задействовать самого Солтана на полную катушку. Сначала дать ему понять, что это для него — единственный шанс сохранить жизнь. Да это он сразу сообразит. Не дурак, как ты мог убедиться. И потом, — Жугару подошел к столу, порылся в папке, — получил я на днях любопытную бумагу из министерства. Ты был тогда на заседании в Чулуканах. На, почитай. «Как будто почерк знакомый», — подумал капитан, взглянул на исписанный фиолетовыми чернилами тетрадный листок.

Министру госбезопасности Молдавии
Я решил пойти по другому пути. Прошу дать мне возможность свободно работать в вашу пользу. Моей силой вы можете узнать любой интересующий вас вопрос, и не только узнать, но выполнить. Если вы намерены простить мои преступления, я готов принять любую поставленную вами задачу. Если откажетесь от моего предложения, буду вынужден усилить пропагандическую работу. Чтобы знать, согласны или нет, напишите на 4 странице газеты «Молдова Сочиалистэ» следующее: «Предлагаем Григорию Солтану прекратить работу и вернуться на родину». Это значит, что вы согласны с моим предложением.

К сему Григорий Солтан.
— Действительно… — капитан вертел письмо в руке, не зная, что сказать. — Действительно, хорош гусь, это вы правильно сказали, Демьян Никифорович. Попробуем. Надо отработать прикрытие, под которым он будет искать встречи с Бодоем.

— А вот это мы сейчас и обсудим вместе с ним. — Жугару приказал привести арестованного.

Солтан вошел, переводя тревожный взгляд с Жугару на Москаленко, как бы спрашивая, зачем он понадобился так скоро.

— Садись, Солтан. — Жугару показал на стул. — Продолжим нашу беседу. До сих пор разговор у нас был как будто откровенный. Буду говорить откровенно и я. Ваши преступления велики, на высшую меру вполне тянут. Однако у вас, Солтан, есть шанс сохранить жизнь.

— Какой шанс? — его голос звучал глухо, сдавленно.

— Помочь следственным органам, то есть нам, и суд обязательно учтет при вынесении приговора.

— Я же и так как будто вам помогаю, ничего не скрываю, все рассказываю.

— Все или не все, это будет видно дальше. Однако этого мало. Нужна активная помощь… в задержании Бодоя.

Солтан ничего не ответил, лишь побледневшее лицо выдавало его внутреннее состояние.

— Я же говорил, что не знаю, где он скрывается. Неужели не верите? Он такой подозрительный, скрытный, как волк. Никому не доверяет, даже жене и сыну. Мне Парапел рассказывал. Своего самого близкого друга, Александра Губку, убил на глазах у Парапела. Заподозрил его в чем-то. Парапел говорил, будто мать Губки уговаривала сына кончать бандитскую жизнь и сдаться властям… вам, значит. Ну, Губка вроде бы стал колебаться. Филимон пронюхал или Губка ему проговорился, не знаю точно. В общем, расстрелял из автомата, весь диск выпустил.

«Вот чем, оказывается, закончился разговор с матерью Губки», — подумали оба — Жугару и Москаленко.

— Вы, Солтан, пока не ответили на мой вопрос, — сказал майор. — Боитесь Бодоя?

— Его все боятся, — Солтан уклонился от прямого ответа.

— Ну что ж, обойдемся и без вас. Только… — Майор не успел закончить, как Солтан быстро сказал:

— Согласен я.

— Вот так сразу и надо было отвечать. Судя по всему, Бодой доверяет Парапелу? Не так ли?

— Никому он не доверяет, я же говорил.

— Допустим… Однако без кузнеца нам не обойтись. Вы с ним, с Парапелом, встретитесь и скажете, что вам нужен Филимон.

— А он обязательно спросит — зачем? Что я ему отвечу? Нужна причина.

— Верно, нужна. Вспомните, о чем у вас с Бодоем шел разговор, что его особенно интересовало?

Солтан задумался.

— Когда я ему дал печать сельсовета, ну, ту самую…

— Понятно, продолжайте. Итак, вы ему передали печать Чулуканского сельсовета…

— Он обрадовался, но пожалел в то же время, что бланков сельсовета нет. Зачем-то нужны ему эти бланки, для справок, скорее всего.

— Ну так вот, вы скажете Парапелу, что раздобыли бланки и покажете их ему. Еще скажите, что хотите сами передать их Филимону.

— А если он спросит: где взял? Да и нет у меня этих самых бланков.

— Андрей Кондратьевич, кто в Чулуканах секретарь сельсовета? Не помните?

— Не только помню, но даже знаком лично, приходилось встречаться. Валентина Вышку, симпатичная, между прочим, девушка.

— Симпатичная, говоришь? Скажите Бодою, — Жугару обращался к Солтану, — что у вас с этой Валентиной… в общем, любовь, и вы попросили у нее бланки. Она, мол, готова ради вас на все, а о каких-то бумажках и говорить нечего. Бланки мы вам дадим. И не вздумайте нас обмануть, Солтан.

Солтана увели, а Жугару и Москаленко еще долго сидели, подводя итоги, обсуждая план предстоящей операции, стараясь предусмотреть различные варианты и повороты. Было решено пока не трогать ни Степана Якуба, ни новоявленных «членов» ДАП, ни тех двоих, что жили в землянке, а сосредоточиться на главаре Черной «армии».

— Этих мы всегда успеем взять, — заключил Жугару, — не уйдут. Возьмем главаря — его армии, как они называют этот сброд, придет конец. Какая же армия без командира! Начинаем сегодня же вечером. Солтана нельзя долго у нас держать, можем засветить.

В КОЛЬЦЕ

Солтан пришел к Парапелу, как и в прошлый раз, под вечер. Услышав скрип открывающейся двери, кузнец быстро обернулся, держа в руке раскаленный добела металлический брусок. Исходящий жаром брусок оказался совсем близко от лица Солтана, и он невольно отпрянул. Парапел усмехнулся в черные усы и бросил на вошедшего недобрый взгляд: зачем, мол, пожаловал?

— Филимон мне нужен… По срочному делу.

— Ну и иди к нему, если нужен. — Голос Парапела звучал грубо и неприветливо.

Он положил раскаленный брусок на наковальню, взялся за молоток, всем своим видом давая понять, что занят делом. Солтан молча наблюдал, как под ударами молотка брусок обретает форму подковы.

— Зачем тебе понадобился Филимон, да еще срочно?

«Что это с ним? — с беспокойством подумал Солтан. — Не доверяет, что ли?

— Говорю же, дело к нему имею. — Он вытащил из кармана пачку сельсоветовских бланков. — Вот, Филимон такими бумажками интересовался.

Парапел взял один, бланк, повертел в руке.

— На черта ему сдались эти бумажки? Не деньги же. — Он ощерил рот в хищной улыбке.

— Да ты прочитай, что там написано, наверху.

Кузнец с глубокомысленным видом рассматривал бумагу.

— Вижу, что бумага казенная, с гербом, — наконец произнес он нерешительно, и Солтан окончательно убедился, что кузнец неграмотный. — Ладно, Филимон разберется.

Слова эти можно было понять и так, что он, Парапел, сам передаст бумаги Бодою.

— Обижаешь, Парапел, не доверяешь? Отведи меня к Филимону. Нужен он мне, не понимаешь, что ли?

— Обижаешь, не доверяешь… — проворчал кузнец. — Не обо мне речь, — о Филимоне. Не узнать его в последнее время. Даже мне перестал верить… после того как с Губкой это случилось. Боюсь я его, Гриша, — доверительно произнес кузнец. — Боюсь. Не дай господь — разозлится, что я тебя без предупреждения привел. Очень он этого не любит. Ну, да ладно, — после некоторого колебания заключил кузнец, — пойдем, когда стемнеет.

Прежде чем отправиться в путь, Парапел, по обыкновению, выглянул за дверь, осмотрелся. Луна еще не успела взойти, и улицы тонули в темноте. На этот раз их путь, как отметил про себя Солтан, лежал совсем в другую сторону, чем тогда. Улица уходила влево, и когда они сворачивали, Солтану показалось, что он увидел темную фигуру человека, приникшую к каменному забору. Они шли довольно долго, прежде чем оказались у цели. Как и тот дом, в котором Солтан впервые встретился с Бодоем, этот тоже уединенно стоял на околице, возле самого леса. Парапел осторожно постучал, скорее — поскреб условным знаком в маленькое оконце, что-то тихо сказал, и опять Солтан не понял ни слова. Дверь открыл парнишка, совсем почти мальчик. В комнате, куда они вошли, кроме самого Бодоя, Солтан увидел сидящую на кровати женщину, возраст которой он затруднился бы определить. Женщина безучастно взглянула на него и даже не ответила на приветствие. Рядом с ней сидела очень похожая на нее девочка лет двенадцати с тряпичной куклой в руках. Она с любопытством посмотрела на вошедших и улыбнулась Парапелу как старому знакомому. Сам же Бодой сидел за столом, на котором стояли графин красного вина и тарелки с едой. Парапел заговорил на своем языке, Бодой слушал, изредка поглядывая на Солтана, и тот догадался, что говорят о нем.

— Садись к столу, если пришел, — Бодой разлил в стаканы густое вино, пододвинул один Солтану, другой — Парапелу.

Выпили молча.

Парапел говорил, ты бумаги какие-то принес, а объяснить толком не может. Показывай, что там у тебя.

Солтан достал тонкую пачку.

— Бланки сельсовета, чистые. Ты еще говорил, хорошо бы достать. Печать у нас есть. Справку какую хочешь можно сделать.

Бодой оторвался от бланков и в упор взглянул в глаза Солтана.

— Откуда они у тебя? — Он не проявил никакой радости при виде этих бумаг, скорее напротив — в его глазах мелькнула тревога.

— Одна женщина достала, — Солтан игриво улыбнулся.

— Женщина? Она случайно не в милиции работает, эта женщина? Кто тебя послал? — Бодой отвернул полу своей синей, на овечьем меху, безрукавки. Из-за пояса угрожающе торчала рукоятка вальтера.

— Да о чем это ты, Филимон, разве бабы у большевиков в милиции служат? — Солтан снова игриво улыбнулся. — Валя Вышку принесла, секретарь сельсовета в Чулуканах.

— Валя Вышку? — Бодой не сводил с Солтана недоверчивого взгляда. — Эта комсомольская курва? Что-то не верится.

— Ты разве женщин не знаешь? Они все одинаковы. Пообещал жениться, увезти отсюда, а для этого, ей объяснил, мне справки нужны. Дура девка, поверила.

— У тебя же другая девка была, эта… как ее, Надя Пламадяла, — задумчиво произнес Бодой, не сводя с Солтана пристального взгляда.

«Вот дьявол, и про Надьку знает», — в замешательстве подумал Солтан.

— Надька? Да ну ее к черту. Идейная слишком, к тому же ребенок у нее. С Надькой все кончено. — Он опять доверительно, по-свойски подмигнул: дело мужское, сам понимаешь.

Бодой промолчал, разлил в стаканы остатки вина, с сожалением потряс в руке опорожненный графин. Парапел выпил, поднялся и, сказав несколько слов своему другу, пошел к двери. Поднялся и Солтан, однако Бодой остановил его:

— Куда торопишься, домнуле подполковник? Посидим, поговорим. — Он выразительно постучал по пустому графину пальцем и передал его жене.

Женщина с отсутствующим выражением лица вышла и возвратилась с наполненным доверху графином, поставила его на стол и села рядом с девочкой.

«В чем дело, что он задумал? — лихорадочно размышлял Солтан, крепче сжимая стакан в руке, чтобы скрыть ее дрожь. Не доверяет? Боится, не хочет отпускать? Неужели что-то пронюхал? Нет, это исключено. Тогда в чем же дело?»

Пожалуй, и сам Бодой не мог бы себе ответить на этот вопрос. В последние дни он испытывал неясное, смутное чувство тревоги, предвидел надвигающуюся беду. Это ощущение не покидало его даже ночью, когда он забывался в пьяном сне. Он пытался заглушить его вином, однако алкоголь лишь на короткое время приносил облегчение. После похмелья дурные мысли овладевали с еще большей силой. Бодой не знал, откуда исходит опасность, но, как зверь, бессознательно чувствовал: кольцо вокруг него сжимается. И вот сейчас это чутье подсказывало: от человека, сидящего напротив, исходит опасность, и его не следует пока отпускать.


Парапел вышел из дому, где остались Бодой и Солтан, привычно огляделся. Успевшая взойти полная луна заливала сельские улицы спокойным бледным светом. Постояв возле дома и никого не заметив поблизости, кузнец торопливо зашагал прочь. Возле старого раскидистого ореха он остановился, чтобы свернуть самокрутку, однако покурить ему так и не пришлось. Откуда ни возьмись, будто из-под земли, выросла человеческая фигура. Парапел узнал участкового Иона Пынзару.

— Добрый вечер, Парапел! — приветливо поздоровался лейтенант. — Ты что здесь делаешь так поздно?

Кузнец, оттягивая время для ответа, старательно чиркал кресалом, добывая огонь.

— Хватит тебе возиться с этой допотопной штуковиной, — добродушно сказал участковый и зажег спичку. — Прикуривай.

— У Прокофия Рошки был, — произнес, наконец, Парапел, попыхивая самокруткой. — Выпили по стаканчику, иду домой.

«А ведь он правду говорит, — с некоторым удивлением подумал Пынзару. — Своими глазами видел, как они с Солтаном зашли в дом Рошки».

— С кем пил?

— С Прокофием, я же сказал.

— Пойдешь со мной, Парапел, там поговорим. И не вздумай от меня убежать.

Кузнец почувствовал, как ему в бок уперлось что-то твердое.

— В случае чего — стреляю без предупреждения.

— Да ты что, домнуле начальник! Куда мне бежать? Только домой. — Кузнец рассмеялся деланным смехом.

Они прошли метров сто, пока Пынзару не велел Парапелу остановиться возле колхозной «летучки» — так называли в селе спецмашину для ремонта сельхозтехники. Если бы не команда участкового, Парапел ее бы не заметил: «летучку» скрывала тень от высокого забора.

Участковый открыл дверцы кузова.

— Полезай, быстро! — он подтолкнул Парапела к лесенке, ведущей в кузов.


Крытый кузов был до отказа набит людьми с автоматами в руках; некоторые из них были в военной форме. Кузнец задержал взгляд на мужчине в плаще без погон и осклабился в улыбке:

— Добрый вечер, домнуле майор!

— А ты откуда меня знаешь? — удивился Жугару.

— Вас все знают, домнуле начальник, — голос Парапела звучал льстиво и подобострастно.

— Вот как… А кого ты еще здесь знаешь?

Все с интересом ждали, что скажет кузнец.

— Еще вот его, — Парапел указал на Москаленко. — Он тоже начальник, только не такой большой, как вы, домнуле майор.

— Молодец! — одобрительно произнес Жугару. — Вижу, ты в званиях разбираешься. Тогда скажи: а подполковник Дэннис тебе не знаком?

Кузнец хитро прищурился.

— Подполковник Дэннис? Так он же не в Красной Армии служит.

— А в какой, может быть, в Черной?

— Черт его разберет, в какой, — куда-то в сторону пробормотал Парапел. — Не поймешь. Говорит — в американской. Только Филимон ему не верит.

— А тебе верит?

— До сих пор доверял… — Кузнец подумал и добавил: — Вроде бы.

Жугару пристально всматривался в бегающие глаза кузнеца, стараясь уловить ход его мыслей.

— Где сейчас находится твой друг Филимон Бодой?

Парапел задумался снова.

— У Прокофия Рошки… Пьет с этим подполковником.

— Почему сразу мне не сказал? — недовольно спросил лейтенант Пынзару.

— Так вы же про Филимона не спрашивали, домнуле локотенент, — ухмыльнулся кузнец. — И потом, — обвел глазами оперативников, — мне уже нет смысла ничего скрывать. Вижу, конец Филимону пришел. А мне может скидка выйти. Я же никого не трогал, не убивал.

— Разберемся, — негромко произнес Жугару. — Что они там делали, Бодой и Дэннис?

— Я же говорю — пили. Филимон, когда мы пришли, уже выпивший был. Волком на всех смотрел.

— Кто еще есть в доме?

— Его жена, сын, дочка.

— А хозяева где?

— Не знаю точно, на кумэтрию вроде ушли. Дэннис Филимону какие-то бумаги казенные принес.

Упоминание о бланках отбросило последние сомнения в правдивости слов кузнеца. Жугару приказал сержанту увести Парапела в сельсовет и не сводить с него глаз.

— Недаром говорится — на ловца и зверь бежит, — произнес Москаленко, когда кузнеца увели. — Мы ведь, товарищ майор, предполагали, что Парапел в доме с Бодоем останется. Под тем орехом Пынзару с Солтаном должен был встретиться. В соответствии с планом операции.

— А он вопреки нашим планам действовал. Не задержался у своего дружка. Уж не заметил ли кого-нибудь из наших ребят? — с беспокойством сказал майор. — Хитрющий, видать, этот кузнец.

— Не должен был ничего заметить, — уверенно отвечал Москаленко. — Наши ребята отлично сработали. Просто решил пораньше смыться, на всякий случай. Вы же сами сказали — хитрющий. Друга своего запросто продал и не поморщился.

— Друга? О чем ты говоришь, Андрей Кондратьевич. Да он родную мать продаст, чтобы свою поганую шкуру спасти. Друга… — недовольно повторил Жугару. — У таких подонков, как Бодой и этот Парапел, не бывает друзей. Только сообщники. Друг до первого милиционера, как говорят уголовники, и правильно, между прочим, говорят. Они-то знают себе цену. Однако мы несколько отвлеклись. Главный зверь еще в берлоге. Что предлагаешь, капитан?

— Собственно говоря, мы уже узнали все, что надо, товарищ майор. Пора начинать.

— А Солтан?

— Солтан? Извините, товарищ майор, не понял.

— Я говорю, что Солтан в доме вместе с Бодоем.

— Ну и что? Он нам больше не нужен, этот проходимец, уголовник.

— Нужен или нет — это другой вопрос. Мы обещали сохранить ему жизнь, если он нам поможет. Он слово сдержал, а мы? Бодой наверняка окажет сопротивление, стрельба неизбежна, в суматохе недолго и ухлопать Солтана.

— Туда ему и дорога, бандитскому отродью, — со злостью сказал Москаленко. — Когда он, гад, вместе с Бодоем Крэчуна убивал, его совесть не мучила.

— Нет, Андрей Кондратьевич, ты не прав, хотя тебя понять можно. Нам, чекистам, слово надо держать, даже если дал такому, как Солтан. Иначе нельзя. И, если хочешь, даже не столько не ради него, а чтобы людям, которые нам верят, не стыдно было в глаза смотреть. Понял, что я хочу сказать? И потом, — майор сделал паузу, — неизвестно, как поведет себя Солтан, когда начнется заваруха. Еще один ствол против нам ни к чему.

— Все равно не уйдут, — уверенно сказал Москаленко. — Все подступы к дому перекрыты. Мышь не проскочит.

— Тем более можно еще подождать.


Весенняя ночь коротка. Край неба начал слабо светлеть, где-то, совсем близко, заголосил петух. Москаленко выразительно взглянул на майора, тот, в свою очередь, посмотрел на часы:

— В самом деле, пора. Он оттуда уже не выйдет, а ждать мы больше не можем. Давай команду водителю.

Услышав шум мотора подъезжавшей машины, Бодой кинулся к окну, прильнул к стеклу и узнал по силуэту машину, которую и раньше видел в селе. Он слышал, что на ней ездят механики, чинят их проклятые колхозные тракторы. «Летучка» черной пугающей громадой остановилась наискосок от дома. Что ей здесь надо среди ночи? Бодой отпрянул от окна, не зная, что предпринять. Солтан сидел за столом в той же позе, однако выражение его лица неуловимо изменилось, и это интуитивно почувствовал Бодой.

— Это ты накликал беду! — голос Бодоя дрожал от ненависти и отчаяния. — Я так и знал…

Дремавшие на кровати жена и сын проснулись и, ничего не понимая, смотрели, как с искаженным от злобы лицом Бодой мечется по маленькой комнате. Девочка продолжала безмятежно спать, чему-то улыбаясь во сне. Он остановился возле нее, раздумывая. В его взгляде мелькнуло нечто, похожее на жалость.

— Беги отсюда, быстрее! — Бодой схватил девочку, распахнул дверь и вытолкнул ее на улицу.

В углу, возле двери, стояли прислоненные к стене ручной пулемет Дегтярева, немецкий автомат, обрез трехлинейной винтовки и несколько немецких гранат. Он схватил автомат и передал его сыну, который взял оружие, не проронив ни слова. Вытащив из-за пояса вальтер, Бодой сунул пистолет в руки жене.

— Живыми они нас не возьмут. А если кто из вас… — Он не договорил и с силой похлопал по толстому стволу ручного пулемета. — Клянусь, рука не дрогнет, вы меня знаете.

— А мне, Филимон, почему не даешь? — раздался в тишине голос Солтана.

Бодой вздрогнул, повернулся к Солтану и окинул его с ног до головы тяжелым недобрым взглядом.

— Тебя здесь еще не хватало!

Он подошел вплотную к Солтану, ощупал его карманы, заглянул за пояс. Убедившись, что оружия при нем нет, мрачно пробормотал:

— С тобой, подполковник, у нас еще разговор будет, когда… — Он прервался на полуслове, вслушиваясь в доносившийся с улицы громкий, усиленный мегафоном, голос:

— Говорит начальник райотдела госбезопасности. Бросай оружие, Бодой, и выходи. Дом окружен, сопротивление бессмысленно.

Казалось, говорящий был совсем близко, под окном. Бодой разбил рукояткой гранаты оконное стекло и швырнул три гранаты, одну за другой, в темноту, туда, откуда слышался этот голос. От взрывов тонко задребезжали стекла в других окнах. Истошно залаяли собаки.

— В последний раз предлагаю сдаться! — снова разлился тот же голос.

В комнате вдруг стало светло, как днем, от включенных автомобильных фар.

— Во двор! Кому говорят! — заорал он в бешенстве на жену и сына, оцепеневших от ужаса.

Все четверо выскочили на ярко освещенное фарами крыльцо. Солтан вдруг метнулся на улицу и побежал к машине. Он бежал прямо по световому коридору, словно заяц, попавший в полосу света. Бодой в одно мгновение все понял, легко вскинул ручной пулемет и нажал спусковой крючок. Солтан повалился, как подкошенный. Бодой повел пулеметом и дал длинную очередь в эти проклятые фонари, однако не попал, и они продолжали гореть. В ответ из «летучки» и откуда-то сбоку, из темноты, застрочили автоматы. Бодой рванулся в глубь двора, в спасительную темноту, где за летней пристройкой уже укрылись жена и сын. Выстрелы смолкли, и громкий знакомый голос крикнул:

— Выходи, Филимон Бодой. Подумай о жене и детях.

Заурчал мотор, машина развернулась, осветив их своими фарами.

— Живыми они нас все равно не возьмут. — Бодой грязно выругался. — Стреляйте по проклятым коммунистам, или я сам вас, трусов, перестреляю.

Он лег за пулемет и дал очередь по машине. Сына, била мелкая дрожь, и автомат плясал в его тонких мальчишеских руках. Жена, неумело отставив руку и повернув в сторону голову, стреляла из пистолета наугад, не целясь. Автомат сына вдруг замолчал. Мать увидела, как он, уронив оружие, с кровавой пеной на губах, медленно оседал на землю.

— Ты его убил, будь ты проклят, убийца!

Исполненный безысходной тоски и ужаса женский крик перекрыл грохот выстрелов. Бодой, не отрываясь от пулемета, повернул голову в ее сторону и увидел направленное на него дуло вальтера. Однако выстрела не последовало. Жена охнула, прижала обе руки к груди и упала рядом с сыном. Это было последнее, что увидел он, прежде чем пули прошили его насквозь.

Все смолкло так же неожиданно, как и началось.

Край неба розовел от первых робких лучей солнца. Ночь была на исходе. Над Мындрештами занималась заря нового дня. День обещал быть солнечным и ясным, по-настоящему весенним.

Акт
Составлен в том, что по распоряжению начальника райотдела МГБ майора Жугару Д. Н. в 22 ч. 30 м. на «диком» кладбище пос. Теленешты был зарыт труп убитого бандита Бодоя Ф. Е., о чем и составлен настоящий акт.

Милиционеры (подписи)

Когда цепь замыкается… Хроника одного расследования

Старшему советнику юстиции В. Г. Котлярову и советнику юстиции И. С. Шаргородскому посвящается

ОТ АВТОРА
Всякое возможное сходство людей, а также фактов, событий, ситуаций, о которых повествуется в этой хронике, с реальными является случайным.

Часть первая

ПОНЕДЕЛЬНИК — ДЕНЬ ТЯЖЕЛЫЙ

Вставать не хотелось. Сквозь сладкую предутреннюю дрему Аурел слышал торопливые мягкие шаги Вероники, хлопотавшей на кухне, звонкийголосок Ленуцы, не очень-то считавшейся с тем, что отец еще спит. Дочка капризничала, не хотела есть, и мать ее ласково уговаривала. «Поговорить надо с девчонкой», решил Аурел и уже приподнялся, чтобы встать, но передумал: лучше не вмешиваться, пусть сами разбираются, а то ведь виноват все равно я буду». Он перевел взгляд на окно, задернутое новой, желто-красной полосатой портьерой. Сквозь плотную ткань, несмотря на ранний час, било солнце, предвещая жаркий летний день. Слабый порыв утреннего ветерка легонько всколыхнул тяжелую ткань, и солнечные блики причудливо заплясали по лаковой поверхности платяного шкафа, отливающей свежим фабричным блеском.

Аурел не без удовольствия обвел глазами спальню. Здесь все, за исключением молдавского ковра — не на стене, как принято в селах, а расстеленного, по настоянию Вероники, на полу, — было новеньким. Только вчера привезли из магазина гарнитур «Кишинэу». Чешскому или польскому ни в чем не уступает, разве что в цене — дешевле. «И ребята из прокуратуры не подкачали, — с благодарностью подумал о коллегах Аурел. — Пришли, как и обещали, таскали мебель, словно заправские грузчики, только вот «на чай» не требовали».

«Надо будет душ принять, похолодней», — Аурел заторопился в ванную. Волшебники из «Водоканалтреста» или жэка, кто их там разберет, словно отгадали его желание: горячей воды не было. «Тем лучше, теперь никуда не денешься». Вода показалась обжигающе холодной, но только в первые секунды. Прохладный душ унес с собой остатки хмеля, дал привычное ощущение бодрости, и он энергично приступил к бритью. Намыливая щеки, Аурел вглядывался в свое отражение в зеркале. Он находился еще в том счастливом возрасте, когда созерцание собственной внешности не приносит разочарования или, тем более, горечи. Скорее напротив. На него смотрел молодой брюнет с правильными чертами смуглого лица и голубыми глазами. В семье говорили, что в роду у них кто-то был из России. Лицо казалось совсем молодым, только начавшие седеть виски выдавали, что молодому человеку уже далеко за тридцать.

Вероника поджидала мужа на кухне, чтобы вместе позавтракать. Аурел весело сказал:

— Доброе утро, мадам Кауш! Что у нас на завтрак? — Мадам — так по примеру любимого им знаменитого комиссара Мегрэ называл он жену, когда был в хорошем настроении.

— Доброе утро, господин комиссар, — в тон ему ответила Вероника.

— Ну, я, положим, не комиссар… пока, разумеется, а вот то, что ты мадам Кауш, так же верно, как то, что сегодня — понедельник. Так чем все-таки будешь кормить?

— Паштет из гусиной печенки, трюфели и сыр пармезан, господин комиссар. — Вероника пододвинула мужу тарелку с тремя сосисками и зеленым горошком.

Оба рассмеялись. Наскоро поев, Аурел взглянул на часы и заторопился на службу. После некоторого колебания — надевать или не надевать пиджак — выбрал последнее: день обещал выдаться жарким, а он не такой уж большой начальник, чтобы париться в пиджаке, вот прокурор — другое дело, ему по службе положено…

Мысли Аурела вошли в привычное русло. Уже второй год, как его перевели в Заднестровск из глубинного района на севере Молдавии. Как повышение по службе это расценивать не приходилось, однако сам факт перевода из глубинки в этот город о чем-то говорил, хотя должность Кауша осталась прежней — следователь районной прокуратуры. Особенно рада была переезду Вероника. Прирожденная горожанка, она так и не привыкла к почти сельскому укладу жизни глубинного райцентра. Здесь же, в Заднестровске, Вероника снова оказалась в привычной среде: театр, педагогический институт, библиотеки… наконец, магазины. И работой была довольна. Школа, в которой она преподавала русский язык и литературу, считалась одной из лучших в городе. Да и Кишинев, где жили родители Вероники, стал намного ближе.

Приблизился, но только, если так можно выразиться, географически, к своей матери, которая жила в небольшом южном селе, и Аурел. Географически, потому что не стал навещать ее чаще, чем прежде. Старший брат, Василий, остался в селе, работал в колхозе. Когда Аурел кончал среднюю школу, Василий вернулся в родное село из города с дипломом агронома. Сам попросил направить. Узнав, что Аурел собирается на юридический, покачал головой:

— Решать, конечно, тебе, но подумай как следует. Неблагодарная это работа и грязная — с преступниками иметь дело всю жизнь… Посмотри на мои руки, — продолжал Василий и показал свои загрубевшие ладони с въевшейся в кожу и под ногти землей. — Вроде грязные, да? Однако они чисты. А ты, брат, видно, начитался разных детективных историй, да по телевизору насмотрелся, как преступников ловят проницательные сыщики, вот и мечтаешь… Только учти, в жизни все сложнее…

Что мог ответить на эти резкие слова совсем молодой человек, почти юноша? Однако он чувствовал, что брат в чем-то главном не прав. Сейчас бы он нашелся, что ответить. Он сказал бы примерно так: «Дорогой товарищ агроном, я с огромным уважением отношусь к твоей профессии, как, впрочем, и к другим. Однако, чтобы люди могли спокойно заниматься своим делом, необходима и наша работа. Ты называешь ее грязной. Допустим, хотя грязной работы вообще не бывает. Мои руки так же чисты, как и твои, и совесть тоже чиста. Быть может, именно наша работа, как никакая другая, требует чистых рук».

Погруженный в свои мысли, Аурел неторопливо шел знакомой дорогой. Путь от его дома в новом микрорайоне, получившем у горожан громкое название «Заднестровские Черемушки» (видимо, за неимением пока другого, официального), был не близкий, однако он предпочитал ходить пешком: никак не мог привыкнуть к троллейбусной толчее. И думалось при ходьбе почему-то лучше.

Он подошел к двухэтажному особняку старинной постройки. Когда-то особняком владел богатый торговец зерном. И надо же такому случиться: именно здесь разместилось самое ненавистное для «бывших» учреждение — прокуратура. Узнал бы об этом кощунстве хозяин особняка, давно переселившийся в лучший из миров, перевернулся бы в гробу не один раз.

Едва Аурел вошел, как всем телом ощутил прохладу. Толстые каменные стены не пропускали жару, а зимой хорошо хранили тепло. «Умели раньше строить, ничего не скажешь… дли себя, конечно», — подумал он, поднимаясь по широкой мраморной лестнице на второй этаж. Его сосед по кабинету, тоже следователь, Николай Балтага, часто опаздывал, особенно по понедельникам; сегодня как раз был понедельник. Аурел открыл дверь своим ключом, сразу же настежь отворил окно, присел и не спеша закурил, просматривая купленную по дороге газету.

За этим занятием и застал его Балтага. Вместо приветствия он покрутил носом и проворчал:

— Ну и надымил ты с утра…

Аурел оторвался от газеты, взглянул на хорошо выбритое круглое лицо товарища и не мог сдержать улыбку. Всем была известна забота Балтаги о своем здоровье. Он не курил, внимательно следил за новостями медицины и даже выписывал журнал «Здоровье», увлекался различными диетами и тому подобное. Приятели, усматривая в этом некоторую странность, беззлобно подшучивали над ним. Николай таких шуток не принимал. В остальном же он был вполне своим, хорошим парнем. Поэтому Аурел не стал вступать в полемику по поводу курения, тем более что спор этот был давний и безрезультатный, и миролюбиво произнес:

— Здорово, Никушор! Что это ты с утра не в духе? И потом, окно ведь открыто, дым твоему здоровью не угрожает.

Справедливости ради надо заметить, что зимой Аурел, выходил курить в коридор, чтобы не досаждать соседу. Дружелюбный тон смягчил Николая, и он сказал:

— Да нет, дорогой, ничего не случилось. Понимаешь, не успел приготовить завтрак, пришлось в кафе идти, а там сам знаешь, как кормят…

Аурел знал, как там кормят, однако, в отличие от товарища, относился к общепитовским порядкам философски. Они еще с минуту поболтали, и каждый занялся своим делом. Собственно говоря, они делали, в широком смысле, одно важное и нужное дело. Однако уголовные дела вели разные. Почти одновременно Кауш и Балтага подошли к обшарпанным массивным сейфам, стоящим в противоположных углах кабинета, и извлекли светло-коричневые папки. У Николая папка оказалась тощей, из чего следовало, что дело только начинается; папка же Аурела распухла от протоколов допросов, накладных, счетов, платежных ведомостей, квитанций и прочих документов.

Аурелу приходилось вести дела, занимавшие десять, а то и больше томов. «Однако на этот раз, очевидно, хватит и одного тома, — облегченно вздохнул он, перелистывая документы. — Осталось несколько мазков…»

Дело, которое завершал следователь Кауш, принесло ему немало хлопот, хотя было небольшим по объему. Он не переставал удивляться: на какие только ухищрения не пускаются преступники ради наживы! Взять хотя бы вот этих. Есть в районе топливный магазин-склад, продающий населению уголь. Долгие годы этот магазин считался образцовым предприятием торговли. План перевыполнялся, жалоб от покупателей не поступало, сплошные благодарности. Работники склада получали премии. И вдруг выясняется, что здесь хозяйничали жулики. Началось с того, что кассир магазина, некая Любовь Сагайдак, «поленилась», как она объяснила на допросе, сдать вовремя в банк выручку — 800 рублей. Когда хватилась, оказалось, что не осталось и половины. Растранжирила на тряпки, украшения… Квитанции о сданных деньгах она должна была отсылать в Кишинев, в республиканскую топливную контору. Недолго думая, достала чистый бланк квитанции (благо, этого добра в банке сколько угодно на столах валяется), заполнила на нужную сумму, подпись кассира подделала и отослала. Ничего, сошло. Лиха беда начало… Уголь — товар ходкий, спрос на него большой, и никто не обращал внимания, если недодавали несколько килограммов: о килограммах ли вести разговор, когда покупаешь тонны? Да и невозможно покупателю проверить точный вес. Короче творя, наворовали здесь крупно — тридцать тысяч рублей.

О проделках Сагайдак стало известно и в республиканской топливной конторе. Из Кишинева в Заднестровск пожаловал сам ее директор Сергеев в сопровождении главного бухгалтера, важной дамы, и бухгалтера-ревизора, женщины попроще. Они приложили немало стараний, чтобы погасить недостачу и замять дело. Легко сказать — погасить. Тридцать тысяч на дороге не валяются. Поведение столичных «ревизоров» показалось следователю подозрительным, о чем он не замедлил сообщить кишиневским коллегам, и те заинтересовались порядками в топливной конторе. Оказалось; что в ней не один год орудовала под носом у многочисленных ревизоров группа расхитителей во главе с главбухом. Ревизоры приходили и уходили, а жулики оставались.

Кауш и его коллеги провели поистине исследовательскую работу. Аурел вспомнил, как он однажды приехал в Кишинев, зашел к одному из следователей и обомлел: кабинет был забит документами. Товарищ его недовольно объяснил:

— Во всем ты виноват, заварил кашу с этими угольщиками, а нам расхлебывать… Вчера полный грузовик бумаг привезли из конторы, будь она неладна. Да и не все еще, многие документы успели уничтожить. Но и на твою долю осталось. Учти.

Перспектива стать на время бухгалтером-ревизором Кауша не испугала. Кем только за годы работы в прокуратуре ему не приходилось бывать… Он знал, например, нормы усадки хлопчатобумажной ткани, необходимой для пошива рубашки 52-го размера, роста третьего, знал, сколько вина и какой крепости можно получить из килограмма винограда при сахаристости 16 процентов. Мог точно сказать, какой сорт мяса сколько теряет в весе при варке и тушении, из каких ингредиентов состоит колбаса «Московская летняя». Ни разу в жизни не прикоснувшись к рулю автомобиля, он знал правила дорожного движения не хуже сотрудника ГАИ…

Поэтому он так ответил тогда следователю, старшему по должности:

— Учитываю и от своей доли не отказываюсь…

Вскоре Аурел понял, что без знаний системы бухгалтерского учета он в махинациях жуликов не разберется. Засел за учебники, узнал, что такое сальдо и дебет и что означает термин «двойная бухгалтерия», которым названа одна из систем учета. Этот термин поначалу вызвал у него скептическую усмешку, уж очень двусмысленно звучал. Однако вскоре Аурел убедился, что ничего предосудительного в этой системе нет. Продираясь сквозь запутанные дебри финансовых документов, он познал тайны другой бухгалтерии — преступной, двойственной. Позже в приговоре Верховного суда республики будет записано:

«Хищения производились путем получения денег от материально ответственных лиц и неоприходования их, а также путем повторного проведения кассовых документов и списания, оформления фиктивных кассовых ордеров на получение денег, фиктивных нарядов на погрузочно-разгрузочные работы…»

Но это будет потом, а пока следователь сидел за своим столом, перечитывал показания подозреваемых и свидетелей и писал повестки, чтобы допросить еще несколько человек. Он не заметил, как подошло время обеденного перерыва. Ему напомнил об этом Балтага, неукоснительно соблюдавший режим. Аурел быстро спрятал документы в сейф.

Обедали они всегда в одной и той же столовой в пяти минутах ходьбы от прокуратуры. Кормили здесь неважно, зато народу было совсем немного. Аурел молча поглощал дежурные котлеты, Балтага же, по своему обыкновению, ворчал. Аурел крепился долго, до самого теплого и жидкого, напоминающего чай, компота. Наконец, не выдержал:

— Слушай, Балтага, я тебе утром дал хороший совет: женись, дорогой, супруга вкуснее приготовит… Если повезет, конечно, — не без ехидства добавил он. — А мне аппетита не порти.

Николай обидчиво помолчал, быстро допил компот и сухо ответил:

— Благодарю за совет. Я подумаю…

После душной, пропахшей кухонными ароматами столовой на улице, несмотря на жару, дышалось легко. Аурел вытащил из кармана безрукавки пачку «Дойны», с удовольствием закурил, искоса взглянул на товарища и улыбнулся. Улыбнулся и отходчивый Балтага. Немного погуляв, они поднялись по мраморной лестнице к себе на второй этаж. Возле обитой черным дерматином двери их кабинета стоял полный мужчина. Несмотря на жару, он был одет в дорогой коричневый костюм, толстую шею стягивал галстук, завязанный крупным узлом. Увидев следователей, мужчина заискивающе улыбнулся и робко спросил, кто из них Балтага. Улыбка была вымученной, жилкой. Аурел разглядел капельки пота на лбу посетителя. Балтага пригласил его в кабинет.

Аурел занялся своими делами, но невольно кое-что слышал из допроса, который вел за соседним столом Балтага. Насколько он мог понять, речь шла о взятке, которую получил этот, такой респектабельный внешне человек. «Никогда бы о таком не подумал…»

Следователям полагалось бы сидеть в отдельных кабинетах, чтобы не мешать друг другу, да и вызванные для допроса люди держатся наедине раскованнее. Однако из-за тесноты помещения с этим неудобством приходилось мириться. Впрочем, Аурел и Николай были даже рады этому обстоятельству. Вдвоем как-то веселее, всегда можно перекинуться словечком, обменяться новостями, да и посоветоваться. Вот и на этот раз, едва посетитель, неслышно притворив за собой тяжелую дверь, удалился, Балтага сказал, обращаясь скорее к самому себе, чем к приятелю:

— Черт-те что делают. И чего надо — не пойму, хоть убей! Доцент, математик, ученый человек, докторскую, говорит, пишет, и на тебе — взял у одной колхозницы, своей бывшей односельчанки, триста рублей. Пообещал дочь в институт устроить. Женщина поверила, дала: для нее он городской человек, а значит, большой начальник. Этот «начальник» сказал ей: «Если поступит — деньги мои, если нет — возвращаю». Расчет простой: скорее всего девчонка сдаст экзамены и поступит без всякой помощи. Тогда денежки в кармане. А она возьми и как назло провались. Мать потребовала деньги обратно, а он не отдает, говорит — потратил. Не миновать ему суда, — в сердцах закончил Балтага.

Он с минуту помолчал и тихо произнес:

— Знаешь, Аурел, я иногда теряю веру в человечество. Мне кажется, что все люди жулики. Это, наверное, очень плохо, да?

— Чего уж хорошего. С такими мыслями, братец, нам в прокуратуре делать нечего. Надо писать заявление… Немедленно.

Аурел сказал «нам» не случайно. Подобные мысли не раз посещали и его, однако он прогонял их, стараясь на время забыть о делах.

…Рабочий день приближался к концу. Обычный, ничем не отличающийся от многих таких же дней, проведенных в тесноватом кабинете. Кауш взглянул на часы: стрелки приближались к шести. И почему родилась эта поговорка: понедельник — день тяжелый? Не иначе, как лодыри да выпивохи ее придумали. Неохота им идти на работу после воскресной выпивки, с похмелья, вот и говорят — тяжелый день.

Зазвонил телефон. Кауш, уже собравшийся домой, нехотя снял трубку.

— Докладывает дежурный по райотделу внутренних дел лейтенант Мошняга. Только что получена телефонограмма от участкового инспектора в селе Покровка. Обнаружен труп девочки Зоммер Розы. Проживает… проживала, — поправился лейтенант, — с родителями в этом селе.

Дежурный говорил коротко, деловито, но в его совсем еще мальчишеском голосе следователь уловил некоторое смятение. Вероятно, впервые приходилось докладывать о подобном происшествии. Кауш несколько секунд помолчал, обдумывал услышанное. Покровка относилась к его участку. Спросил:

— Кто от вас выезжает на место происшествия?

— Сейчас узнаю, товарищ следователь!

Каушу было слышно, как лейтенант с кем-то говорил по внутреннему телефону.

— Старший лейтенант Сидоренко.

— Передайте, чтобы заехал за мной, а то наша машина на ремонте.

Федора Сидоренко, инспектора уголовного розыска, он знал хорошо: не раз приходилось работать вместе. Каушу нравился этот грамотный, инициативный, дисциплинированный рабочий парень. Федор как бы воплощал в себе лучшие черты пополнения, пришедшего в милицию за последние годы.

Родом он был с Украины, из соседнего с Заднестровском района. Учился в школе, потом окончил курсы трактористов, работал в колхозе. Пришло время — призвали в армию. Честно отслужил сын фронтовика положенный срок. Вернувшись в родные края, устроился на завод «Литмаш», здесь же, в Заднестровске. Сколько ни уговаривал отец, да и председатель, вернуться в колхоз, решения своего не изменил. «Хочу, — отвечал, — влиться в ряды рабочего класса. Что тут плохого?»

Стал токарем, получил пятый разряд. Так бы и шла его новая жизнь, если бы не одно событие. Как-то на заводском комсомольском собрании обсуждали вопрос о порядках в заводском общежитии. Говорили без обиняков, по-рабочему, о тех, кто пьянствует, хулиганит… Острый разговор вышел за рамки повестки дня. Говорили, что на городских улицах много развелось хулиганов, особенно возле кинотеатра «Космос». Досталось и милиции. Федор тоже выступил, поделился своими соображениями на этот счет. И вот тут-то взявший за ним слово молодой лейтенант, участковый инспектор, возьми да и скажи: такие ребята, как Сидоренко, нам вот как нужны в милиции. Если собрание рекомендует его в органы — с радостью примем. Предложение понравилось. Пока растерявшийся от такого поворота Федор собирался с мыслями для отвода своей кандидатуры, собрание уже единодушно проголосовало за него. Хотя и недолго трудился он на заводе, но, видно, успели его узнать.

Так Федор Сидоренко попал в органы милиции. И не рядовым милиционером, как он вначале подумал, а офицером. Послали его сначала в школу милиции. После ее окончания он и работает уже третий год в отделении уголовного розыска райотдела.

Пока машина везла старшего лейтенанта Сидоренко к особняку на тенистой улице, следователь Кауш торопливо собирался на выезд. Он спрятал в сейф папку с делом и взял оттуда фотокамеру «Зенит» — этот старый верный спутник еще ни разу не подвел его. Проверил, заряжена ли камера. Пленка оказалась на месте. Порывшись в ящике стола, извлек из его недр лупу, блокнот, бланки допросов, ручку, уложил все это в портфель. Успел даже доложить о происшествии прокурору.

Сидоренко прибыл скоро. Желтый газик, слегка подрагивая, резво покатил по булыжной мостовой. Вскоре мостовую сменило асфальтовое шоссе, и машина пошла ровнее. До Покровки недалеко. Это село фактически давно стало пригородом Заднестровска. Многие ее жители работали в городе, хотя большинство — в колхозе и совхозе. Совхоз-техникум, носящий имя прославленного героя гражданской войны, был хорошо известен не только в районе и республике, но и во всей стране. Именно здесь родилась новая форма объединения производства с обучением и привычное слово «совхоз» дополнилось словом «техникум».

Кауш взглянул на сидящего рядом старшего лейтенанта. На его молодом, почти мальчишеском, лице застыло выражение ожидания.

«Волнуется парень», — отметил Аурел… — Оно и понятно, дело серьезное». Он спросил: — Кто сообщил о происшествии?

— Участковый, лейтенант Поята. Девочка исчезла из дома неделю назад, в прошлый понедельник. Искали всюду, но не нашли. — Помолчав, Сидоренко добавил: — Вроде бы фамилия знакомая… Зоммер… Зоммер… Был у нас на «Литмаше» один сварщик с такой фамилией, настоящий мастер, ювелирно, можно сказать, работал. Самые сложные задания ему поручали. Неужели его дочка?

— Это мы скоро узнаем.

Газик, свернув с асфальтового шоссе на проселок и, сбавив ход, уже въезжал в село. Сидоренко спросил у конопатого мальчишки лет десяти, как проехать на Лиманную. Мальчишка принялся долго, путано объяснять, энергично жестикулируя. Старший лейтенант посадил его рядом с шофером, чтобы он указывал дорогу. Мальчишка мгновенно стал серьезным от такого важного задания. Он беспрестанно вертелся, пытался высунуть из окна голову в надежде, что его заметит кто-нибудь из друзей.

Миновав несколько пыльных и узких улиц, водитель вывел наконец машину на Лиманную. Кауш с любопытством взглянул в оконце и увидел довольно высокую мрачную стену. По другую сторону улицы вереницей выстроились аккуратные домики. Они чем-то неуловимо отличались от обычных строений в молдавских селах. Мальчишка пояснил:

— Здесь немцы живут…

Стена оказалась неожиданно длинной. Они проехали вдоль нее метров сто, прежде чем машина остановилась возле небольшой группы людей, в которой выделялся невысокий крепыш в милицейской форме с погонами лейтенанта.

— Участковый наш, Поята, — счел почему-то нужным пояснить Сидоренко, хотя Кауш хорошо знал участкового инспектора.

Лейтенант стоял возле пролома в стене и, хмурясь, односложно повторял:

— Никого не пропущу, не положено, расходитесь, граждане!

Взбудораженные сельчане и не думали расходиться. Кауш обратил внимание на маленькую, хрупкую, средних лет женщину, которая металась между участковым и группой людей, беспрерывно, словно в беспамятстве, повторяя:

— Доченька, девочка моя…

«Мать», — догадался Кауш. С Эвелиной Зоммер следственным работникам еще предстояло встретиться не один раз. А пока они, не мешкая, выбрав из собравшихся сельчан понятых, двинулись вслед за Поятой, через пролом в стене. За каменной стеной оказалась еще одна преграда — живая стена из кустов акации. Обе они отделяли совхозные плантации от села. Кусты акаций стояли густо, приходилось буквально продираться сквозь колючие заросли. Острые шипы больно кололись, легко проникая сквозь летнюю одежду. Шедший впереди следователя Сидоренко негромко вскрикнул, когда колючка впилась ему в руку, и ворчливо сказал, обращаясь к понятым:

— У вас там золото, что ли, добывают? Ограда хоть куда.

Ему никто не ответил. В полном молчании сделали еще несколько шагов и остановились. Девочка лежала на спине в неглубокой ложбинке под старой акацией. Белое в голубой горошек платьице высоко задралось и открывало стройные загорелые ножки. Следователь обратил внимание на одну из горошин бурого цвета и не совсем правильной формы. «Похоже на кровь», — мелькнула мысль. Словно щадя стыдливость девочки, ее обнаженные ноги прикрывали уже успевшие опасть сухие листья и стручки старой акации. Эта жуткая картина настолько не вязалась с покоем летнего дня, разлитым в теплом воздухе, и глубокой лесной тишиной, нарушаемой лишь веселым щебетом птиц, что Каушу на минуту почудилось, будто он видит всего лишь дурной сон. Он посмотрел на клонящееся к закату багровое солнце и тихо произнес:

— Давайте работать. Надо успеть до темноты… Быстро, но без торопливости…

Осмотр трупа не выявил каких-либо повреждений. «Подождем, что скажет экспертиза», — решил следователь, и все занялись осмотром прилегающей местности. Сантиметр за сантиметром прощупывали траву, кустарники, рылись в грудах ржавых консервных банок, битых бутылок, обрывков газет и в прочем хламе, невесть откуда оказавшемся в этом укромном месте, Внимание Кауша привлек обрывок плотной ткани, похожей на портьерную. По белому полю вился причудливый красно-голубой восточный узор, изрядно выцветший. Он спрятал обрывок в портфель. Туда же последовал и обнаруженный Сидоренко листок из ученической тетради, свернутый в кулечек. На листке в косую линейку аккуратным детским почерком было выведено фиолетовыми чернилами:

«27 апреля. Домашняя работа».

И ниже:

«Охотник подошел к мальчикам…»

«Из Тургенева, кажется», — вспомнил школьные уроки Кауш. Под текстом стояла выставленная красными чернилами отметка — 4.

Подошел Поята, осторожно держа в руке два листка, и молча подал их Каушу. Бумага была толстая и грубая. Аурел кончиками пальцев ощутил ее шершавую поверхность. На одном листке он прочитал:

«Василий Михайлович, очень прошу, если возможно, помогни нашему рабочему получить по акту лес для ремонта дома. Инженер жэк-3 Гаврилов».

В другой записке, написанной тем же корявым почерком, было:

«Савинков! Помогни нашему рабочему получить лес по акту для ремонта его дома. Он нужен на работе».

«Тоже мне, инженер, — с неприязнью подумал Кауш, — двух слов написать не умеет. «Помогни».

Следователь спросил Пояту:

— Может, этот рабочий — из местных, покровских? Не знаете, кто из ваших в жэке работает и, судя по тому, что записки хорошо сохранились, — стало быть, написаны недавно, чернила даже не успели расплыться, — дом в последнее время ремонтировал?

— Как не знать, Пысларь его фамилия, на этой самой улице проживает, чуть дальше. В жэке слесарем работает, в Заднестровске.

— А что за человек этот самый сантехник?

Поята немного помедлил, обдумывая ответ.

— Вроде бы ни в чем таком не замечен… Трое детей, дочка уже замужем, вернее, была замужем. Развелась. Выпивает только Пысларь. Вчера, в воскресенье, сильно был поддавши.

Лейтенант был отлично осведомлен не только о том, кто из сельчан, как он выразился, «поддает». Он знал, в каком доме и по какому поводу вчера гуляли, кто и за сколько сдает комнату отдыхающим ленинградцам, у кого гостят родственники из Кишинева и многое другое. И знал он это не только потому, что родился и вырос в Покровке, а и потому еще, что должность у него такая была — участковый инспектор. А Степан Поята считался одним из лучших участковых в районе.

— Выпивает, значит, — задумчиво сказал Кауш. — Вот вы и узнайте, как он вел себя последнюю неделю, с того самого понедельника. И вообще, пощупайте этого сантехника. Только осторожно, сами знаете… И допросите поподробнее тракториста, который труп обнаружил. Фролов, кажется, его фамилия. А вы, товарищ Сидоренко, сходите в жэк, выясните, кому давал записки инженер. Возьмите их с собой. Заодно поинтересуйтесь в райотделе: возможно, там известны подробности исчезновения девочки.

Следователь давал указания как старший, хотя постановления об этом прокурор еще не вынес. Он действовал в соответствии с законом.

С места происшествия не уходили, поджидая спецмашину, которая должна была отвезти труп в морг. Сидоренко то и дело поглядывал на часы.

— Торопитесь куда? — полюбопытствовал Кауш.

Старший лейтенант смутился.

— Уже не тороплюсь, Аурел Филиппович. Все. Опоздал. С Катериной должен был вечером встретиться. Свадьбу готовимся сыграть, уже и заявление подали. На свадьбу вас обязательно пригласим. Придете?

— Спасибо за приглашение, постараюсь. А ваша Катерина пусть привыкает, за офицера милиции выходит. А может, передумает?

— Не передумает, Аурел Филиппович, все железно…

«Вот как, жизнь и смерть рядом идут», — подумал Кауш.

…Когда он подъехал к своей бетонной девятиэтажке, в доме светились лишь редкие окна. Светилось и его окно. Лифт не работал. Аурел медленно поднялся на пятый этаж. На лестничной площадке темно. «Опять лампочка перегорела, не напасешься, хотя бы раз соседи вкрутили», — недовольно пробормотал он, нащупывая кнопку звонка. Дверь тотчас отворилась, будто Вероника стояла возле нее.

— Ленуца дома? — спросил он жену, еще не переступив порога.

Вероника удивленно всматривалась в мужа.

— Что это с тобой? Конечно, дома, где же ей быть в такой час. Спит давно. Насилу уложила. Все тебя спрашивала.

Аурел впервые за этот вечер улыбнулся. Приняв душ и выпив чаю, он сказал жене:

— Знаешь, а ведь не зря говорят, что понедельник — день тяжелый.

Вероника еще раз пытливо вгляделась в такое знакомое лицо мужа, но ничего на нем, кроме усталости, не прочитала…

КУЛЕЧЕК ИЗ ТЕТРАДНОГО ЛИСТА

Утром следующего дня Кауш первым делом позвонил судмедэксперту. На квартире у него телефон пока не установили, и это причиняло некоторые неудобства. Как сейчас…

Еще не было девяти, но Ольга Петровна оказалась на месте.

Никто не знал, сколько лет этой подтянутой, моложавой женщине, давно, впрочем, перешагнувшей пенсионный рубеж. Однако о «заслуженном отдыхе», как принято говорить, она и думать не желала.

Ольга Петровна сообщила:

— Сама хотела позвонить вам, да все некогда было. Вчера вечером провели вскрытие. Сейчас акт пишу. Позже его вам пришлю, а сейчас скажу главное: девочка изнасилована и убита. Разрыв печени. От чего произошел разрыв печени? Скорее всего от сдавливания, сильного нажатия; возможно — коленом убийцы.

Кауш заторопился к прокурору Ганеву. Они были одногодки с прокурором, оба уроженцы юга — почти земляки, окончили один и тот же университет, правда, в разное время. Павел на два года раньше. И классный чин у них был одинаковый — младший советник юстиции. Ганева прокурором Заднестровсого района назначили сравнительно недавно, за несколько месяцев до перевода сюда Кауша. И Аурел подозревал, что своим переводом он обязан именно ему. Однако разговора на эту тему у них не было. Вообще, Кауш, несмотря на добрые, приятельские отношения с Ганевым, держался с ним на службе официально, на людях величал только по имени и отчеству и на «вы». Наедине же он держался свободнее, но без фамильярности, которой вообще не переносил в отношениях даже между близкими людьми.

Кауш коротко доложил начальнику то немногое, что ему было известно об убийстве.

— Чувствую, Павел, что дело нелегкое.

— Да, нелегкое, — согласился Ганев. — А разве бывают легкие дела? В общем, бери его к производству. Кого думаешь включить в оперативную группу?

Аурел был готов к этому вопросу.

— Сидоренко, Пояту… Толковые ребята, хотя и молодые еще работники. — Он хотел назвать также фамилию сотрудника поопытнее, но прокурор перебил его:

— Звонили только что из Кишинева. Угро МВД командирует к нам подполковника Будникова Алексея Христофоровича. Так что включай и его.

— Неужели самого Будникова? — удивился Аурел.

Со старшим инспектором управления уголовного розыска МВД республики он лично знаком не был, однако много о нем слышал. Мальчишкой попав в партизанский отряд, Будников из знаменитых Брянских лесов с боями дошел с ним до берегов Днестра, освобождал Молдавию, потом перешел на службу в органы внутренних дел, очищал молдавскую землю от недобитых фашистов, банд националистов и прочей нечисти. С тех пор и служит в молдавской милиции. О личной храбрости и профессиональном умении Будникова ходили легенды. Например, рассказывали, что он через девять лет после преступления разыскал далеко на севере убийцу, который уже считал, что ушел от правосудия. Или история с поимкой шайки фальшивомонетчиков. «Рыцари» этого древнейшего вида преступного промысла уже до того обнаглели, что на банкнотах (разумеется, крупного достоинства), там, где должны быть надписи на языках союзных республик, стали с издевкой писать: «Поскольку ты конченая дура и не смотришь, что берешь, дай мне сдачу с этой липы». И трудно сказать, сколько бы еще они орудовали безнаказанно, если бы за них не взялся Будников. Словом, напиши подполковник книгу о своей работе — она читалась бы как захватывающий роман. Однако не то что книгу написать, а и рассказывать о своей службе он не любил. Быть может, по этой самой причине о нем мало писали в газетах. Но в профессиональной среде Будникова хорошо знали и уважали.

Кауш задумался. С одной стороны, он был, естественно, рад возможности расследовать сложное дело вместе с опытным асом. С другой же — испытывал известную неловкость. В самом деле, он, сравнительно молодой и по возрасту, и по стажу работы следователь, всего лишь младший советник юстиции, что в милиции соответствует, может быть, майору, становится как бы начальником человеку, старше его по званию и по должности, не говоря уже о возрасте.

Поделился своими сомнениями с прокурором. Тот ответил:

— Не мы с тобой придумали положение о подследственности дел. Не сомневайся, Алексей Христофорович все понимает, ему же не впервые работать с прокуратурой… — Ганев посмотрел на часы и добавил: — Скоро должен подъехать, так что встречай столичного гостя…

Прокурор хотел еще что-то сказать, но в дверь постучали, и в кабинет вошел невысокого роста мужчина с черным потрепанным портфелем в руке. Ганев приветливо улыбнулся:

— Доброе утро, Алексей Христофорович, с приездом. Мы как раз о вас говорили. Познакомьтесь, это следователь Кауш Аурел Филиппович, с ним будете работать.

Аурел с некоторым разочарованием незаметно разглядывал сидящего напротив него человека. Простое круглое лицо, чуть курносый нос, редкие волосы. Одет в мешковатый, не по сезону темный костюм, явно местного производства. Встретишь такого на улице — подумаешь: служащий идет в свою контору, какой-нибудь «Вторчермет». Нет, он положительно не походил на легендарного розыскника, образ которого сложился у Аурела. Разве только глаза… Узкие щелочки глаз под припухшими веками светились умом и проницательностью.

После короткого обмена мнениями по делу Будников предложил:

— Ну что ж, Аурел Филиппович, поедем на место происшествия. Хочу своими глазами поглядеть.

— Сейчас, Алексей Христофорович, — вежливо-официально отвечал Кауш. — Он решил выбрать именно такой тон в обращении с подполковником. — Надо кое-что уладить здесь. Захватим и старшего лейтенанта Сидоренко, — райотдел как раз по пути, — если не возражаете…

Когда они спускались по широкой мраморной лестнице особняка, Будников погладил рукой гладкие деревянные перила и с улыбкой сказал:

— Богато живете, с излишествами. У нас такого великолепия нет.

— Скоро и у нас, слава богу, не будет, — в тон ему отвечал Аурел. — Новое здание строят, уже пятый год правда. Глядишь, года через два и закончат.

— Да что там говорить, — живо откликнулся подполковник, — беда с этими строителями. Знаете, я иногда вот думаю: работали бы мы такими темпами, как они, интересное кино бы получилось, а? — Будников открыл дверцу «Волги», пропустил Аурела и сел рядом с ним на заднее сиденье.

Возле нового двухэтажного здания райотдела их ожидал Сидоренко. Он вежливо поздоровался, не обратив, впрочем, особого внимания на сидящего рядом со следователем человека. Когда же Аурел представил его, старший лейтенант подтянулся и отчеканил:

— Здравия желаю, товарищ подполковник! Разрешите обратиться к товарищу следователю?

Будников рассмеялся:

— Разрешаю, разрешаю, старший лейтенант, и давайте условимся — впредь обращайтесь к товарищу Каушу без моего разрешения. Старший оперативной группы — он.

— Ясно, товарищ подполковник. Значит, можно обратиться?

Тут уже засмеялись все, в том числе и Сидоренко.

— Оказывается, мать заявляла в милицию о пропаже девочки. Были приняты меры к розыску, однако… — Сидоренко не закончил и виновато замолчал, как бы принимая часть вины за неудачные поиски на себя.

Он вынул из полевой сумки листок бумаги и протянул его Каушу:

— Захватил с собой.

Аурел прочитал вслух:

«Начальнику РОМ от гражданки Зоммер Эвелины. Заявление. Проживая по улице Лиманной — 7, 16 августа сего года в 10 часов или половине одиннадцатого моя дочь Розалинда в возрасте 10 лет собралась помыть пол в кухне. Выйдя во двор за тряпкой, она в дом не вернулась. Кто позвал ее, или она сама ушла, мы не знаем и никто из детей не видел. Прошу оказать помощь разыскать ее».

— Надо бы подробнее поговорить с ней и мужем, — сказал Будников. — Узнать побольше об этой семье.

— Конечно, Алексей Христофорович, сегодня и поговорим, — согласился Кауш.

Сидоренко продолжил доклад. Инженера жэка Гаврилова он разыскал с большим трудом. Прокомментировал это так:

— Если уж милиция не может найти инженера жэка, то что говорить о жильцах. Я им не завидую. Порядочки, видно, в этой конторе еще те…

Гаврилов не отрицал, что записки писал именно он по просьбе своего рабочего Пысларя. Уж очень просил помочь.

— А о Пысларе вы его не расспрашивали? — спросил Будников.

— Никак нет, товарищ подполковник, — растерялся Сидоренко. — А что, нужно было?

— Нет, не нужно. Пока что. Еще успеем…


«Волга», оставляя за собой легкое облачко пыли, медленно ехала вдоль каменного забора.

Поята оказался на месте. Он хотел доложить о том, что успел узнать, но Кауш остановил его:

— Потом. Сначала осмотрим вместе с подполковником место происшествия.

Оперативно-розыскная группа, на этот раз в полном составе, проделала уже знакомый всем, кроме Будникова, путь.

— Вот на этом месте, — Поята показал на заросшую густой травой ложбинку, — была убита Роза Зоммер.

— Точнее сказать, здесь обнаружили труп. Где именно ее убили, мы пока не знаем, — задумчиво произнес Будников. Оглядевшись, он спросил Пояту, указывая на тропинку, протоптанную по краю овощной плантации, за которой виднелся фруктовый сад: — Куда она ведет?

Кауш проследил за взглядом Будникова и тоже увидел тропинку. Впервые. В первый раз он ее не приметил. Тропинка, вернее тропка, была узкая, изрядно заросшая, едва видна. «Цепкий взгляд у старика», — удивился Аурел. «Старик», — так он про себя уже называл Будникова.

Лейтенант пояснил:

— Тропинка ведет к автобусной остановке на Заднестровск. По ней путь короче, вот и протоптали. Знают о ней только свои, покровские, они и ходят.

Будников задал еще несколько вопросов и замолк, думая, очевидно, о чем-то своем. Потом тихо, ни к кому не обращаясь, сказал:

— Никогда не забуду один ночной бой. Расположился на ночлег наш отряд в деревеньке. Глухая была деревня, в лесах затерянная, богом забытая, да и немцами тоже. Они, может, о ней и не знали даже. Мы и держались там свободно. Вдруг откуда ни возьмись — немцы. Пустили, гады, осветительные ракеты, светло стало, как днем. Стрельба поднялась страшная. Однако немец наседает: превосходство его было большим. Решили уходить. Я вскочил, зову Кольку, дружка своего, — из одного села с ним были, — а он подняться не может. Подбегаю к нему — весь в крови. В живот пуля попала. Ушли мы тогда от немцев, а Николая на руках унесли. Только недолго он прожил. На моих глазах номер. Впервые своими глазами увидел, что такое смерть. — Будников снова помолчал. — Но тогда была война, а теперь… Убить девчонку ни за что… Кто бы ни был убийца, я убежден: это мог сделать только фашист или… сумасшедший.

Помолчали, потом Кауш сказал Пояте:

— Докладывайте.

— Я установил, что Виктор Пысларь свой дом неравно действительно ремонтировал. Любитель выпить вообще, он последнюю неделю не просыхал. Почему запил — неизвестно. Живет с женой и двумя взрослыми сыновьями. Старшая дочь, Евдокия, проживает отдельно, была замужем, но разошлась… И вот что интересно, — добавил лейтенант, — ее дом расположен рядом с домом Зоммеров. А тракториста Фролова найти не удалось. В дирекции совхоза сказали, что он заболел, в город поехал, в поликлинику.

— Ну что ж, — подвел итог Кауш, — знаем мы пока немного. И ничего — об убитой, о том, кто ее видел в последний раз. Следствию необходимы хоть какие-то вещи девочки. Надо идти к Зоммерам домой. Ведите, лейтенант.

«Не много ли незваных гостей пожалует к Зоммерам? — с сомнением подумал он. — А впрочем, каждому не мешает поближе познакомиться с этой семьей. Для дела, как говорится».

Они выбрались из зарослей, по одному прошли сквозь пролом, свернули налево и вскоре оказались перед небольшим аккуратным домом, огражденным зеленым штакетником. Маленький дворик был пуст. К этому дому примыкал другой, такой же аккуратный, только побольше; двор его с увитой «изабеллой» беседкой казался просторнее. Возле беседки что-то мастерил мужчина средних лет в белой застиранной майке. Он мельком взглянул на незнакомых людей, узнал участкового, приветливо с ним поздоровался и вернулся к своему занятию. Кауш успел заметить, что мужчина сколачивает длинный стол из неотесанных досок. Такие столы обычно делают для свадеб и других семейных торжеств, а также и для поминок.

Все семейство Зоммеров сидело за столом, покрытым чистой белой скатертью; шел важный семейный разговор. В женщине, одетой в черное платье, с заплаканными глазами, Кауш узнал ту, что видел вчера у пролома в стене. Здесь же были ее муж и пожилая женщина, тоже в черном, мать хозяйки. Трое детей устроились в стороне от взрослых на диване. Хозяева обеспокоенно посмотрели на вошедших.

Извинившись, следователь объяснил причину посещения и сказал:

— Хорошо, что мы всех вас застали дома. Нужны некоторые сведения, и чем полнее они будут, тем полезнее окажутся для следствия. Постарайтесь, пожалуйста, вспомнить все обстоятельства, связанные с исчезновением вашей дочери. Конечно, вам трудно сейчас, но это необходимо.

…КарлЗоммер родился в Одессе. Он был еще подростком, когда началась война и город захватили фашисты. Вместе с родителями, как «фольксдойче», немцы вывезли его в Германию. В рейхе он гнул спину на бауэра в маленькой деревне. После освобождения Германии от фашизма вернулся на родину, жил в Красноярске. Выучился на электросварщика. Здесь и познакомился с Эвелиной, уроженкой села Страсбург Одесской области. Спустя несколько лет после войны супруги переехали в Молдавию, в привычные южные края. Встретили их здесь хорошо, помогли построить дом, с работой тоже все как нельзя лучше устроилось: Карла, сварщика высшей квалификации, охотно взяли на завод «Литмаш» в цех нестандартного оборудования, где трудятся самые опытные рабочие. И заработок, разумеется, соответствующий. Жена прирабатывает шитьем. Словом, жить бы и радоваться, да вот несчастье…

Оперативники, не перебивая, выслушали бесхитростный рассказ. Кауш попросил рассказать подробнее, как пропала девочка. Эвелина, до того крепившаяся, уже не могла сдержать слез.

— Да что рассказывать, нет больше дочки… И какая доля страшная… — С трудом взяв себя в руки, начала: — Муж ушел рано на работу, потом встали дети. Я их накормила, мальчики пошли гулять, а Розочка помогла убрать посуду и вымыть. Попросила я ее еще помыть пол в кухне, принесла воды и пошла на веранду солить помидоры. Она у меня была первая помощница, такая послушная, умненькая и красивенькая… не ребенок, а чистое золото. Да вы посмотрите…

Женщина взяла со стола большую фотографию в траурной рамке и передала Каушу и его коллегам. Они увидели прелестное детское лицо; большие глаза с прямыми, будто нарисованными, бровями смотрели открыто и не по возрасту серьезно.

— Захожу я, значит, через полчаса в кухню, смотрю — таз с водой стоит, а Розочки нет. Спросила сына, где она, отвечает, что не знает. Я еще подумала: может, кто позвал ее? Вообще на Розочку такое не похоже — бросать работу незаконченной. Ну, думаю, пусть погуляет, скоро ведь в школу… Кто знает, если бы сразу кинулись ее искать, может, и жива была бы дочка…

— Я ведь тоже отец, и у меня есть дочь, понимаю наше горе, — мягко сказал Аурел. — Что и говорить, беда… Так уж случилось… Может, у вас есть подозрение на кого-нибудь? Кто мог это сделать?

— Кто? Кабы знала, горло бы перегрызла тому злыдню. Не знаю, а наговаривать не хочу. И так добрые люди, спасибо им, помогают, особенно соседи Краусы. Мы и ночуем у них теперь, дома оставаться ночью страшно. И поминки Петя предложил у них справлять, у них двор побольше. Он уже готовит столы…

— Подожди минутку, Эва, — остановил жену хозяин, — дай и мне сказать. Вот товарищ интересуется нашими подозрениями. Я вам так скажу: в таком страшном деле подозревать нам некого, это верно. И что люди помогают — тоже верно. Когда Роза исчезла — вся улица ее искала. Ну и, конечно, соседи. Краус Петя просто с ног сбился. Но не об этом хочу сказать. На третий день после пропажи дочки пришли к нам двое парней, не здешние. Вежливые такие, участливые. Говорят, мы, мол, из милиции, можем помочь разыскать девочку, есть кое-какие сведения. Но что-то на сотрудников милиции они не были похожи. Попросил показать удостоверения, а они в ответ: выходной у нас сегодня, а в выходной удостоверения, значит, отбирают. Поговорили еще немного и ушли.

Кауш и Будников переглянулись, а Эвелина сказала с упреком:

— Вот всегда ты так, Карл. Люди хотели помочь, а ты их в чем-то подозреваешь, симпатичные такие ребята…

— А приметы этих симпатичных не помните? — спросил Будников.

— Помню, что одеты были по-городскому, в синих брюках этих самых, жинсы называются.

— Джинсы сейчас вся молодежь носит. Выглядели как эти ребята?

— Один — высокий, волосы светлые, а лицо загорелое, интересный; другой — пониже, плотный такой, чернявый, и шрам на щеке. Он еще рассказывал, откуда этот шрам взялся. Вступил, говорит, в схватку с двумя бандитами, вот и поранили.

— Неизвестно еще, в какой схватке его поранили, — проворчал муж.

— Скажите, эти двое ничего у вас не просили? — продолжал расспрашивать подполковник.

Супруги задумались. Наконец Зоммер сказал:

— Прямо ничего не просили, но намекали, что для розыска потребуются кое-какие расходы. Сказали, еще зайдут.

— Вряд ли, но если появятся, обязательно дайте знать участковому. Договорились?

— Не было ли раньше случаев, когда девочка исчезала из дома? — спросил Кауш.

— Было однажды, — вспомнила Эвелина. — Два года назад пошла Розочка на елку в школу и не вернулась. Мы повсюду искали. Пришла утром и говорит, что ночевала у подружки. Мы ее крепко поругали. С тех пор ничего подобного не было. Очень она послушная была девочка.

— Вот что я скажу… — раздался чуть хриплый старческий голос молча сидевшей до того матери Эвелины.

Она говорила быстро, сбивчиво, с сильным немецким акцентом. Однако можно было понять, что некий Хельмицкий, живущий на одной улице с Зоммерами, грозился расправиться с их детьми за то, что они водят пастись коз в его огород. Надрал даже уши внуку. Все село знает, что Захар Хельмицкий горький пьяница, свою жену избивает, причем сапогами. Этот человек на все способен…

Кауш, как мог, успокоил старую женщину, заверив ее, что Хельмицким обязательно займутся, а потом попросил показать тетради Розы. Эта просьба весьма удивила Эвелину.

— Вы, кажется, не верите, что Розочка хорошо училась. — В ее голосе звучала обида. — Пожалуйста… — Она достала из шкафа толстую пачку. — Ни одной «тройки» нет.

Аккуратная женщина, любящая мать, она хранила тетради дочери за все четыре года ее учения в школе. Немного смущенный, Аурел объяснил:

— Да нет, что вы, нам совсем для другого нужно. — Он раскрыл лежащую сверху тетрадь и прочитал написанное знакомым детским почерком: «12 мая. Классная Работа. Экскурсия в лес…» Достал из портфеля кулечек, обнаруженный на месте преступления:

— Может быть, вы знаете, зачем Роза свернула этот кулечек?

Мать сразу узнала почерк дочери и тревожно спросила:

— Откуда это у вас?

— Нашли… там…

Никто на вопрос следователя ответить не мог. Попросив фотокарточку девочки (разумеется, не ту, что лежала на столе, а поменьше) и захватив с собой несколько тетрадей и кое-какие вещи из ее одежды, оперативники распрощались с семейством.

ВЕЕР

Густые южные сумерки опустились на Покровку. Огромная рыжая луна лила свой холодный ровный свет на пустынную улицу Лиманную и стоящих возле черной «Волги» четверых людей. Будников взглянул на часы.

— Смотрите, начало девятого, а уже темно.

— Осень скоро, Алексей Христофорович, — отозвался Кауш. — Рано темнеть стало… — И без перехода предложил: — Поговорить бы надо, да и поужинать не мешает. С утра на ногах.

Молчавший до того Поята встрепенулся. Он как будто ждал этих слов.

— Ко мне, пожалуйста, гостями будете. Поужинаем, заодно и поговорим. Я недалеко живу.

Приглашение было сразу принято.

Услышав шум мотора, на высокое крыльцо выбежала женщина. Открывая калитку, Степан крикнул:

— Принимай гостей, Мария!

— Заходите, милости просим, — отвечала Мария, — у меня уже все готово. — Невольно она выдала «тайну» мужа.

«А лейтенант-то, оказывается, каков, — мелькнуло в голове у Кауша. — Заранее предупредил жену, а делает вид, что все само собой получилось».

Мария оказалась молодой, полноватой для своего возраста женщиной. Широко улыбаясь, она, проводила гостей на веранду и исчезла. Извинившись, вышел и лейтенант, а через минуту появился с запотевшим графином красного вина. Поставив его на почетное место в центр стола, он с гордостью сказал:

— Домашнее, сам давил. Не то, что этот «штапель», будь он неладен. Многие им стали увлекаться у нас в селе. Вместо литра настоящего вина гонят три, а кому оно нужно — только пьяницам: ничего в нем нет, одни градусы. «Бормотухой» еще его называют. И мне работы с этими штапельщиками добавляется, ведь дела эти наказуемы.

Рассуждая, Степан не забыл наполнить густой, почти черной жидкостью граненые стаканы. Все явственно ощутили легкий аромат земляники, присущий только молдавской «Лидии». И вино, и ужин — все показалось необычайно вкусным горожанам, привыкшим к мороженому мясу и прозаической «ветчинно-рубленой».

— Итак, это только начало, — заговорил Кауш. — Главное — впереди. Вопросов много. Давайте думать…

— Может, залетный преступник? — высказал предположение Сидоренко. — Заезжего народу сейчас полно: лето, разгар сезона, Днестр под боком.

— Не исключено, — согласился Будников. — Но скорее всего — свой, местный, причем знакомый девочки.

— Почему обязательно знакомый? — удивился Поята.

— Да потому, что с другим в заросли такая девочка, как она, не пошла бы. Вы же слышали, что о ней говорили родители.

— Положим, родители могли и перехвалить дочку, и их можно понять, — уточнил Кауш. — Однако я того же мнения.

— Но вы же сами, товарищ подполковник, сказали, что Розу не обязательно убили там, где ее нашли, — возразил Сидоренко.

— Говорил, не отрицаю, но даже если это так, то все равно убийца хорошо знает об этом проломе и зарослях за стеной. Не случайно он труп там спрятал.

— А вот это сомнительно, — покачал головой Аурел. — Зачем ему перетаскивать труп? Должен был понимать, что его могут заметить. И, кроме того, чтобы скрыть следы, он скорее всего зарыл бы его в землю.

— Торопился, вот и не зарыл. Или спугнул кто… — продолжал развивать свою версию Будников. — И лопата для этого нужна — землю рыть. Он что, с собой ее таскал, лопату? Надо подробно расспросить трактористов, сторожей. Всех, кто работает на том участке.

— Не мешает, — кивнул Кауш. — И очень важно установить, кто и где в последний раз видел девочку живой.

— Заболел этот тракторист, я уже докладывал, — виноватым видом произнес Степан. — А до других руки не дошли еще.

— Ничего, дойдут, — подбодрил его Кауш и продолжал: — Обратите внимание: Роза, девочка послушная и исполнительная, не выполняет поручения матери и неожиданно исчезает из дома. Почему?

— Была какая-то причина, — глубокомысленно заметил Сидоренко.

— Вы правы, товарищ старший лейтенант, — улыбнулся Аурел, — спасибо за информацию. Я и говорю, что причина была. Но какая — вот в чем вопрос.

— Позвал кто-нибудь. Может, этот самый… — Сидоренко не договорил, но все поняли, кого он имел в виду.

— У меня тоже было такое предположение, — сказал подполковник. — Подчеркиваю — было раньше, до знакомства с ее родителями. Судя по тому, как ее характеризуют, она должна была предупредить об уходе мать. И никто не видел возле дома посторонних. Не по радио же ее вызвали.

— Именно, вызвали, — подхватил Кауш. — Вызвали… — повторил он в раздумье. — Назначили встречу заранее, накануне, и она ушла незаметно. Видимо, была причина скрывать от матери цель ухода. Сдается мне, что ответ содержится в этом кулечке, хотя он и пустой.

— Товарищ следователь, а как же записки, которые нашли там? — спросил Поята. — О них что, забыли?

— Не забыли, участковый, я их оставил напоследок, на закуску, как говорится.

— Положим, на закуску найдется кое-что повкуснее, — пошутил хозяин.

— Давайте о записках, — продолжал Кауш. — Как они попали на место происшествия? Их мог потерять преступник, и тогда это не кто иной, как Пысларь. Или они оказались там случайно, но и в этом случае следы ведут к Пысларю. Надо слесаря разработать досконально…

— И начать именно с этих записок, — добавил Будников.

— Вот мы с вами, если не возражаете, и займемся Пысларем, а также узнаем побольше о девочке. Сидоренко с Поятой пусть отрабатывают версию залетных гастролеров и допросят трактористов и сторожей. Встречаемся завтра в восемнадцать в сельсовете. Пока все. Есть вопросы, предложения?

— У меня есть, если позволите, — сказал подполковник. — Как известно, Розу хоронят завтра, родители говорили. Думаю, не помешает, чтобы там были и наши люди. По опыту знаю, на похоронах, поминках всплывает кое-что любопытное.

— Так что, неужели нам идти на похороны? — удивился Степан Поята. — Неудобно вроде.

— Вам, конечно, неудобно, — согласился Будников, — не спорю. А вот вашим активистам-дружинникам очень даже удобно. Никто внимания не обратит.

— Ясно, товарищ подполковник, будет сделано.

Все понимали, что работа предстоит большая и трудная и делать ее надо скоро. Подобно распахнутому вееру, свой поиск оперативники направили в разные стороны. И, образно говоря, ветру, поднятому этим веером, предстояло провеять судьбу многих людей, прежде чем среди половы путаницы, подозрений и заблуждений блеснет золотое зерно истины.

Тепло поблагодарив Степана с женой за хлеб-соль, гости стали прощаться. Поята разлил ароматную «Лидию».

— На дорогу сам бог велел. — Он поднял свой стакан.

— Не знаю, как бог, с ним пока дела не имел, а вот врачи не велят. Печень, — отказался Будников. — Вы на меня, старика, не смотрите, ваше дело молодое.

Кауш и Сидоренко не заставили себя долго упрашивать. Доброе домашнее вино расслабляло, снимало усталость напряженного дня. Поята стал было уговаривать подполковника остаться: завтра все равно приезжать в Покровку, места в доме достаточно. Однако Будников вежливо отказался, сославшись на то, что надо позвонить домой: сегодня должны были объявить результаты конкурса в мединститут, куда поступал его сын Сергей.

— Хотел на юридический, но в последний момент передумал, — не то с огорчением, не то с радостью пояснил он.

Конечно, подполковник мог позвонить и из дома Пояты. Просто он предпочитал останавливаться в гостиницах в своих частых командировках.

Была уже ночь, когда Кауш поднялся на свой пятый этаж. Лифт уже работал; он вышел из душной, пропахшей духами и многими другими запахами кабины и приятно поразился: лестничную площадку заливал яркий свет. «Неужели соседи вкрутили наконец лампочку?» Аурел открыл своим ключом дверь и шагнул в прихожую. Вероника подозрительно потянула носом.

— Где это вы пропадаете, господин комиссар? Дочки спрашивает, почему папы второй день нет, а я не знаю, что отвечать… Ты разве в командировке? Ничего как будто о ней не говорил.

— В командировке… вроде…

Вероника больше ни о чем не стала расспрашивать и поставила на огонь чайник. Потом принесла на кухню надорванный конверт с письмом от матери мужа. В семье тайна переписки не соблюдалась, письма вскрывали и читали независимо от того, кому они были адресованы. С наслаждением прихлебывая горячий чай, Аурел спросил:

— Что пишет мама?

— Как обычно, сообщает сельские новости, на поясницу жалуется, спрашивает, когда приедешь. Обещал же.

— Когда приеду? — переспросил, а вернее, спросил самого себя Кауш. — Не знаю, видимо, не очень скоро.

Аурел пил чай, пытаясь вникнуть в рассказ жены о ее школьных делах: учебный год на носу, а ремонт школы еще не закончен; в седьмом классе, где она классный руководитель, не хватает учебников по русскому языку, ее предмету, а завуча это совсем не волнует… Аурел кивал головой, соглашался, что это непорядок, говорил, что все образуется. Но мысли его были далеко.

ДОПРОС

Возле приземистого одноэтажного дома с выцветшим на жарком солнце красным флагом, несмотря на ранний час, уже толпился народ. А в тесный кабинетик председателя сельсовета набилось столько посетителей, что Кауш и Будников в нерешительности остановились в дверях. Петр Семенович Гудым сидел за столом, покрытым зеленым, в чернильных пятнах, сукном и терпеливо втолковывал стоящему перед ним пожилому колхознику:

— Не могу я тебе дать такую справку, мош Игнат. Понимаешь, не могу. Не обижайся. У тебя сколько кустов винограда? Сорок. А ты хочешь, чтобы я указал шестьдесят. Да меня с работы снимут и выговор еще влепят!

Однако дед не уходил, мял в руках кепку и тяжело топтался возле председательского стола. Гудым поднял голову и увидел в дверях Кауша и Будникова.

— Проходите, не стесняйтесь, — громко пригласил он их, может быть, радуясь не столько гостям, сколько удачному поводу избавиться от настырного моша Игната.

— Привет Советской власти! — как со старым знакомым поздоровался с Гудымом Аурел. — Познакомьтесь, это товарищ из Кишинева. — Он представил Будникова, не называя должности.

С председателем Покровского сельсовета следователю приходилось сталкиваться не один раз по работе. И всегда он встречал с его стороны понимание и поддержку.

— Петр Семенович, дело есть, — тихо произнес Кауш, наклоняясь к его столу. Гудым громко объявил:

— Товарищи, прием окончен! Временно, конечно.

Сельчане неохотно покидали кабинет.

Гудым, еще находясь под впечатлением разговора с мошем Игнатом, объяснил:

— Вот, просят справки о наличии виноградников, без них заготконтора вино не принимает. Я, конечно, указываю, сколько кустов фактически, а они требуют — пиши больше. Все ради «штапеля», будь он неладен. А не дашь справку — обида.

Он бы еще долго говорил о наболевшем, если бы Кауш не прервал председателя:

— Петр Семенович, мы по другому вопросу, а к «штапелю» вернемся позже.

— Догадываюсь, зачем пожаловали. Откровенно говоря, ожидал вас раньше увидеть. Ведь вы в селе уже второй день, верно?

— Верно, Петр Семенович, вы все знаете. Да некогда было… Дела…

— Ну и как дела продвигаются?

Любопытство председателя было отнюдь не праздным. Убийство Розы Зоммер буквально потрясло Покровку. Поползли слухи, один другого страшнее и невероятнее, и не только в этом, но и в окрестных селах, и даже в Заднестровске. Говорили, что убили еще трех девочек, и все они якобы были одеты, как и Роза, в белые платья в голубой горошек. Стоило какой-нибудь проказнице заиграться с подружками, как мать ее начинала бить тревогу: пропала дочка. Но было и кое-что посерьезнее.

— Дошло до нас, понимаете, такое… — понизив голос, озабоченно сказал Гудым. — Кто, мол, будет искать убийцу немецкой девочки, кому она нужна. Только подлец может такое придумать, подлец и провокатор.

Петр Семенович Гудым лучше, чем кто-либо другой, знал, что эти разговоры ни на чем не основаны. Он хотя и был родом из других мест, но жил и работал в Покровке многие годы. Сначала председателем колхоза, а потом, когда стало сдавать сердце, уступил беспокойную должность молодому заместителю. Сельчане избрали уважаемого в Покровке человека, строгого и справедливого, председателем сельсовета.

— У нас как: молдаванин или русский, украинец или немец, болгарин или цыган — все одно, никакой тебе разницы. Одно требуется — работай честно, веди себя достойно, нация — дело десятое. А немцев, я вам скажу, у нас уважают. Трудолюбивые, аккуратные, исполнительные… Да вы и сами знаете, Аурел Филиппович, — обратился он непосредственно к Каушу, — не первый раз в нашем селе.

Кауш все это, действительно, знал и понял, что эта маленькая речь председателя была обращена не столько к нему, сколько к товарищу из центра — Будникову, который внимательно слушал председателя. Когда Гудым кончил, следователь сказал:

— У нас к вам просьба, Петр Семенович. Хотим поработать… Не отведете ли под «штаб-квартиру» ту комнатку?.. — Он имел в виду небольшую комнатку в конце коридора, которая днем обычно пустовала и предназначалась для учебы сельсоветского актива и приема избирателей. В этой комнате обычно и размещалась его «штаб-квартира», когда ему приходилось бывать по делам в Покровке.

— Сделайте одолжение, Аурел Филиппович, располагайтесь как дома. Может, еще какая помощь нужна? Все сделаем.

— Пока ничего особенного, только, пожалуй, дежурный по сельсовету нам может понадобиться. Он на месте?

— Здесь бадя Георге, куда он денется.

— Вот и отлично, а сейчас мы вас внимательно слушаем, Петр Семенович. Расскажите, пожалуйста, о Викторе Матвеевиче Пысларе. Что это за человек?

Гудым удивленно взглянул на Кауша.

— О Пысларе? А почему вдруг о нем?

— Есть такая необходимость, Петр Семенович, как говорят — служебная… Только объективно.

Последнее добавление Кауш сделал не случайно. Он знал, что довольно часто руководители на запрос следствия дают отрицательные характеристики своим работникам, рассуждая так: раз этим человеком заинтересовалась милиция или прокуратура, то это неспроста, честный гражданин в их поле зрения не попадет. Ничего, кроме вреда, такой подход не приносил.

Гудым раздумывал недолго. Своих односельчан он знал хорошо, не хуже участкового Пояты. Петр Семенович познакомился с Пысларем, когда тот после войны работал в Заднестровской МТС трактористом и комбайнером. Работал на совесть, и потому ему вскоре доверили бригаду механизаторов, а потом назначили механиком. Одно плохо — стал выпивать. Это и толкнуло Пысларя на преступление: не хватило денег на водку, и он взял со склада запасные части, продал их за бесценок. Был суд, механика приговорили к длительному сроку заключения, но освободили досрочно из-за болезни легких. Вернулся Пысларь в родные места, однако в колхозе (МТС к тому времени уже упразднили) работать не захотел, хотя и звал его председатель: механики были очень нужны. Походил по селу, осмотрелся и подался в город, слесарем в жэк устроился, а жить стал здесь, в Покровке. Как выразился Гудым, «от села отошел, а к городу не пристал». Сначала крепился, но потом запил пуще прежнего. Видно, что-то надломилось в его душе, или заключение подействовало, Петр Семенович не мог точно сказать.

Следователь и подполковник выслушали этот рассказ, не перебивая, изредка делая пометки в блокнотах. Будников спросил:

— Пысларь и в самом деле свой дом недавно ремонтировал?

— Сделал ремонт наконец, а то смотреть страшно было на его развалюху. Все говорил — руки не доходят. А до чего другого — так доходят. Сельсовет помог ему с лесоматериалами и прочим. Что-нибудь не так? — забеспокоился председатель. — Мы все по закону выписали… лес этот.

— Не волнуйтесь, Петр Семенович, — успокоил Гудыма Кауш, — здесь дело совсем другое. Вы не знаете, где сейчас Виктор Пысларь, на работе или дома?

— Как не знать, вчера только встретил его возле магазина. Он там часто околачивается. Сказал, что в отпуске. Может, послать за ним бадю Георге? Вижу, вы им очень интересуетесь.

— Попозже… А пока попросите его сходить за учительницей, Брянцевой Ниной Алексеевной. Он ведь должен знать, где она живет?

— Как же не знать. Нина Алексеевна человек известный, заслуженная учительница.

— И скажите еще, пусть поищет участкового Пояту.


Нина Алексеевна оказалась именно такой, какой любят изображать старых заслуженных учительниц пожилые киноактрисы: подтянутая, строгая, в очках; седые волосы стянуты в смешной пучок на затылке.

…Роза училась у нее с первого класса. Девочка на редкость старательная, да и способная, аккуратная, она была одной из лучших учениц. После уроков никогда не оставалась поиграть, как другие дети, сразу уходила домой, говорила, что мама будет волноваться. Немного замкнутая, она стеснялась незнакомых людей, к чужим никогда не подходила.

Показания учительницы совпали с показаниями родителей. В конце беседы Кауш достал из портфеля листок тетради и показал его Брянцевой. Она близоруко сощурилась, поднесла его к глазам.

— Роза писала, а исправления мои. Откуда это у вас? — невольно вырвалось у нее.

— Мы нашли листок на месте преступления. Из него был свернут кулечек. Нам важно знать, зачем он понадобился девочке. Возможно, вы и раньше у нее видели такие кулечки?

— Нет, раньше никогда не видела… А в кулечек она хотела что-то положить, наверное.

— Само собой разумеется, для этого и делают кулечки. Но что именно?

Этого учительница не знала.

Заглянул Петр Семенович и сказал, что дежурный нигде не может разыскать Пояту, хотя все село обошел. Когда дверь за председателем закрылась, Будников с хитроватой усмешкой обратился к Каушу:

— А я ведь догадываюсь, Аурел Филиппович, зачем вам понадобился лейтенант, — для обыска. Да ведь и я могу произвести его, в свое время приходилось.

— Так то в свое время, Алексей Христофорович, а сейчас вам этим заниматься вроде неудобно.

— Очень даже удобно. У нас ведь как: если собака след не берет — сам ищи. Служба такая. А Пояту отвлекать не стоит, пусть занимается своим делом.

— Ну что ж, — согласился Кауш, — дело, как говорится, хозяйское. А теперь пора нам встретиться с Пысларем. Столько о нем узнали, что просто не терпится лично познакомиться. И вам — тоже, я так почему-то думаю.

Будников улыбнулся:

— Вы совершенно правы, давно мечтал побеседовать откровенно с Виктором Матвеевичем. Боюсь только, что светской беседы, как пишут в книгах, у нас не получится.

Минут через тридцать раздался осторожный стук в дверь. Слегка наклонив голову, как бы опасаясь задеть верхнюю перекладину проема, медленно вошел высокий худой человек и остановился в нерешительности посредине комнаты. Кауш попросил его подойти поближе, предложил стул. Человек осторожно присел и оглянулся по сторонам.

— Пысларь Виктор Матвеевич? — на всякий случай осведомился следователь, вглядываясь в его худое, плохо выбритое лицо с нездоровой, серой кожей.

Несмотря на погожий летний день, посетитель был одет в старый, неопределенного цвета, пиджак.

— Он самый, — хрипловатым голосом негромко, но, как показалось Каушу, с оттенком вызова отвечал Пысларь и замолк, ожидая, очевидно, продолжения.

— У нас к вам, Виктор Матвеевич, такой вопрос: вы ремонтировали недавно свой дом?

— Да, ремонтировал, крыша прохудилась… А в чем дело?

— А лес где достали?

— Как где? — снова удивился Пысларь. — На лесоторговой базе в городе. Петр Семенович помог, спасибо ему. Так что все законно. У меня и документы есть. Могу показать, они дома лежат…

— Пока не надо. А где записки, которые вам дал Гаврилов насчет леса?

— Дома, где же еще. Я и без них, записок этих, все достал. Не нужны оказались.

— Хорошо, — вступил в беседу Будников, — сходите домой и принесите. А мы подождем, Виктор Матвеевич.

Пысларь не возвращался довольно долго. Следователь уже было забеспокоился, но подполковник с уверенностью сказал:

— Придет, деваться ему некуда.

Действительно, вскоре снова раздался осторожный стук в дверь. Пысларь еще на ходу растерянно развел своими длинными худыми руками.

— Все перерыл, нигде нет этих самых записок… Носил их во внутреннем кармане пиджака… вот этого самого, потом, помню, положил их на стол в кухне. Затерял, видно, где-то…

Будников и Кауш внимательно наблюдали за выражением его изможденного болезнью и алкоголем лица, но оно ничего, кроме растерянности, не выражало. Аурел достал из портфеля записки, о которых шла речь.

— Эти?

Пысларь долго рассматривал их и наконец удивленно подтвердил:

— Эти самые. Откуда они у вас, если, конечно, не секрет?

— Не секрет, Виктор Матвеевич, не секрет, — спокойно пояснил Аурел. — Эти записки обнаружены на месте убийства Розы Зоммер. Как они там оказались?

В глубоко сидящих, отливающих нездоровым блеском глазах слесаря отразился не испуг даже, а панический ужас. Чтобы его скрыть, он стал тупо рассматривать лежащие перед ним клочки грубой бумаги, потом вытащил из кармана пачку «Ляны» и, не спрашивая разрешения, закурил. Все молчали. Пысларь что-то тяжело обдумывал. Наконец, неприятно двигая острым кадыком на длинной жилистой шее, выдавил:

— Объяснить не могу…

— Ну что ж, Виктор Матвеевич, — сказал Кауш, — начнем по порядку: место и год рождения, национальность, семейное положение, место работы… были ли судимы и если да, то за что…

Пысларь, не поднимая головы, спросил:

— Это что, допрос?

— Да, гражданин Пысларь, допрос, — подтвердил Будников.

Кауш от неожиданности чуть не вздрогнул: столько в голосе подполковника, человека добродушного и уравновешенного, как считал он, было жесткости. Пысларь еще ниже склонил голову с остатками седых волос.

Он отвечал на вопросы, следователь заносил показания в протокол. Когда дошли до вопроса о судимости, Пысларь замялся. Потом сокрушенно заговорил:

— Чего уж там, пишите, как есть, все равно узнаете. Дали десять лет, давно это было, когда я механиком в эмтээсе работал. Послал одного знакомого человека к кладовщику купить запчасти, — туманно пояснил он. — Однако уж сколько лет прошло…

— В самом деле, давно, — согласился Кауш, — вернемся к сегодняшнему дню. Расскажите, где были, что делали 16 августа, только поподробнее.

— Где мне еще быть, на работе был. Вообще я должен был с 16-го, с понедельника значит, в отпуск идти, но тут неожиданно слесарь наш, Миша Порецкий, путевку получил, горячую какую-то, меня инженер Гаврилов и попросил еще поработать — дел, говорит, много, жалобы идут. Согласился. Мне ведь вес равно, когда в отпуск. Пришел в контору в восемь часов, техник говорит: пойдешь во двор дома № 89, на Колхозной улице, там уборная засорилась. Прихожу, открываю люк, вижу — все забито, одному не справиться, да и не обязан я один такую работу делать. Вернулся в контору и высказался технику, Махаринец его фамилия, хороший такой парень. Смотрю, Миша в контору заходит…

— Какой Миша? — уточнил Будников.

— Ну Миша этот самый, Порецкий.

— Вы только что сказали, что он получил горящую путевку и ушел в отпуск.

— Я сказал, что он получил путевку, правильно, но что он уехал, не говорил, — возразил Пысларь своим тихим голосом и кашлянул. Кашель был сухой, слабый, типичный для легочного больного. — С 17-го у Миши отпуск, он работал последний день.

— Продолжайте.

— Пришел, значит, Миша, а техник ему: пойдешь поработаешь с Пысларем. Со мной, стало быть. Тот, конечно, заартачился: завтра, мол, в отпуск иду, надо собраться, и все такое. Однако куда денешься, на работе ведь. Пошли мы с ним в дом по Второй Парковой, 30, квартира 5. Там еще старушка была, мать хозяина, что ли…

— А как фамилия самого хозяина?

— Как же, помню, Червинский. Отремонтировали канализацию в ванной — трубы текли. Потом зашли в соседний дом, на углу, по улице Труда, 294. Там в двенадцатой квартире, где Фокша живет, — бачок не работал…

— А кто дома был?

— Женщина какая-то, хозяйка, верно. Потом сам хозяин пришел. Пригласил еще нас пообедать. Сделали свое дело и вернулись в контору. Часа три уже было. Отпускные получили, зашли в магазин, я выпил стакан поды, а Миша — сока томатного. Потом он говорит: «Есть возможность зашибить живую копейку Недалеко, по улице Молодежной, 151, новый дом сдали. Один из жильцов, квартира 23, попросил добавить батареи. Холодно, говорит, зимой будет». Ну пошли, до семи вкалывали, купил я четыре буханки хлеба — и домой. — Замолчав, слесарь выжидательно взглянул на Будникова и Кауша.

— Скажите, Пысларь, — задал вопрос Кауш, — как вы добирались в тот день на работу?

— Обыкновенно, как всегда. До автобусной остановки пешком, а дальше на автобусе.

— А кого из знакомых встретили по дороге? Ведь не вы один ездите в город на работу.

— Конечно, не один, а кого встретил — не помню. Может, и были знакомые.

— Сколько у вас, Пысларь, пиджаков? — спросил Будников.

— Чего, чего? — изумился слесарь.

Удивился необычному вопросу и Кауш, но вида, естественно, не подал.

— Сколько пиджаков, спрашиваю, неужели не понятно?

— Да два всего, — смущенно пояснил Пысларь. — Один — который на мне, а другой по праздникам одеваю.

— А в чем вы были 16 августа?

Пысларь молчал долго, потом растерянно ответил:

— Не припоминаю.

— Не кажется ли вам странным, гражданин Пысларь, — сказал Будников, — такое: вы помните фамилии жильцов, номера домов и квартир, в которых работали в тот понедельник, вы даже помните, что пили в магазине именно минеральную воду, в чем я очень сомневаюсь, это после отпускных-то! А кого встретили из знакомых по дороге — не помните, во что были одеты — тоже не помните. Чем объяснить такую забывчивость?

— Говорю — не помню, значит не помню. — В голосе слесаря можно было уловить раздражение. — А почему — не знаю. Память, видно, ослабла.

— Вы знакомы с Карлом Зоммером? — продолжал допрос Кауш.

— Знаком, конечно, мы ведь соседи, на работу вместе ездим.

— А дочку его, Розу, знаете?

— В лицо, верно, знаю… знал, а так нет.

— Выражайтесь яснее, Пысларь! — взорвался подполковник. — Вас спрашивают, знали вы Розу Зоммер или не знали. Да или нет?

Пысларь испуганно поднял свои неестественно блестящие глаза на Будникова.

— Розу не знал, их много, детей этих, по улице бегает.

— Ну хорошо, — вмешался Кауш, — оставим пока это. А сейчас, Виктор Матвеевич, мы пойдем к вам в гости. Не возражаете?

— В гости? — удивился Пысларь. — Я вас вроде не приглашал.

— А мы так, без приглашения. Обыск у вас делать, Виктор Матвеевич.

Пысларь снова задумался, что-то припоминая, и наконец с усмешкой промолвил:

— А этот самый, как его… ордер у вас есть?

— Ордера у нас нет, Виктор Матвеевич, а вот постановление прокурора о производстве обыска имеется. Вот оно, ознакомьтесь. Ордера же были давно, когда вы в МТС работали. Отстаете от жизни, гражданин.

Гудым с удивлением увидел, что все трое вышли из здания сельсовета, однако ничего спросить не решился. Пысларь шел немного впереди, как бы показывая дорогу, или, возможно, потому, что считал себя уже арестованным.


Свернув на Лиманную, они прошли вдоль каменного забора, миновали пролом и метров через сто, там, где стена обрывалась, Пысларь остановился возле небольшого дома. Недавний ремонт лишь слегка скрашивал его убогий, запущенный вид; во дворе в беспорядке валялись заготовленные на зиму дрова, пустые банки из-под краски, доски и бог знает что еще.

— Не успели после ремонта прибрать, — почему-то счел нужным пояснить хозяин.

Ему никто не ответил, и все молча вошли в дом. Комнаты как бы являлись продолжением двора: здесь тоже был беспорядок.

— Принимай гостей, мать, — угрюмо обратился к жене Пысларь. Худая, преждевременно постаревшая женщина, чем-то очень похожая на своего мужа, растерянно посмотрела на него, перевела взгляд на незнакомых людей и послушно ответила:

— Я сейчас…

— Не трудитесь, не надо, — остановил ее Алексей Христофорович. — Мы совсем по другому делу.

Хозяева дома и понятые, которых попросили присутствовать при обыске, молча наблюдали, как подполковник перебирает старые бумаги на допотопной этажерке, роется в шкафах, поднимает слежавшиеся матрацы… Аурел не мог не отметить, что эту неприятную работу Будников делает высокопрофессионально и без брезгливости.

Обыск уже подходил к концу, когда подполковник, приподняв потрескавшуюся клеенку на кухонном столе, обнаружил акт сельсовета о техническом состоянии дома и копию чека на покупку лесоматериалов. Затем он открыл дверцу кухонного шкафчика, пошарил рукой и извлек довольно большой кусок ткани. Кауш и Будников, всмотревшись, увидели знакомый красно-голубой восточный узор, причудливо вьющийся по белому полю.

— Откуда это у вас? — спросил Кауш.

Ответила жена:

— Перед самой войной, когда Евдокия, старшая наша, родилась, начали готовить ей приданое. Тогда и купили. А как замуж вышла — подарили. Не весь кусок, он большой был. Она занавески сшила, на окна повесила, а когда подвыцвели да изорвались — на тряпки пустила. А я из того остатка занавеску сделала на плиту, но и она прохудилась. Стала на тряпки рвать, в хозяйстве все пригодится.

— Так чьи это тряпки, ваши или дочери?

— Да Евдокия вроде приносила как-то, сказывала, чтобы я постирала.

Провожаемые настороженными взглядами хозяев, Кауш и Будников вышли на улицу.

Дочь Пысларей Евдокия, по мужу Цуркан, жила на той же Лиманной. При обыске в ее доме не обнаружили никакой ткани, хотя бы отдаленно напоминающей изъятую у Пысларя.

В 18.00 В СЕЛЬСОВЕТЕ

Кауш и Будников медленно, устало брели по пустынным в этот послеобеденный час сельским улицам. Им встретилась лишь стайка мальчишек, спешащих по каким-то своим важным делам. Будников обернулся, посмотрел им вслед и задумчиво сказал:

— Вот кому хорошо, Аурел Филиппович. Никаких тебе забот, догуливают каникулы. Торопятся, сорванцы.

Он замолчал, задумался. Быть может, пришло на память голодное босоногое детство в деревеньке на Брянщине, без школы, без каникул; замученный фашистами отец… Кто знает, о чем думал этот устало шагающий немолодой человек.

Молча дошли до сельсовета. Здесь, как и утром, толпились люди, обсуждая сельские новости. При появлении Кауша и Будникова разговоры стихли, небольшая толпа расступилась, пропустила их. В селах новости разносятся быстро, и, кто именно были эти двое, здесь уже знали.

В «штаб-квартире» было прохладно. Кауш присел на стул, вытащил пачку «Дойны» и с удовольствием затянулся.

— Сейчас бы часок соснуть, Алексей Христофорович… — мечтательно протянул он. — Как вы считаете?

— Отличная мысль, но придется повременить.

Кауш лишь вздохнул.

— Как вам понравился Пысларь?

— Как говорят в Одессе — чтобы да, так нет, — в тон ему ответил подполковник. — Пренеприятный субъект.

— Да уж, приятного мало, — согласился Кауш. — Только жалкий он какой-то, этот слесарь…

Будников не дал ему закончить:

— Жалкий? А девчонку разве не жалко?

— Так ведь ничего еще не доказано, Алексей Христофорович.

В комнату вошли Поята и Сидоренко, пропыленные, с покрасневшими от солнца лицами. Было видно, что они даром времени не теряли.

— Намаялись мы со Степаном, сил никаких больше нет. Все село обошли…

— Давайте по порядку, — остановил их Кауш, — так будет вернее.

На долю Сидоренко и Пояты выпал трудный день, заполненный черновой работой, из какой и складываются будни оперативников. Шаг за шагом обходили они дома, опрашивали десятки людей. Захар Хельмицкий, о котором так нехорошо отзывалась старая Амалия, оказался веселым добродушным человеком, вовсе не похожим на злодея. Однако оперативники понимали, что внешнее впечатление еще ни о чем не говорит. Главное — у Хельмицкого было полное алиби: он только вчера приехал, ездил в гости к родственникам в Белоруссию.

Удалось разыскать и следы высокого загорелого блондина и его чернявого товарища со шрамом. Их видел кое-кто из сельчан, когда они направились к дому Трофима Скумпу. И сам этот дом, уединенно стоящий на самом берегу Днестра, и его хозяин пользовались в Покровке дурной славой. Из своих шестидесяти лет Трофим Скумпу трудился на пользу общества менее года. Причем год этот пришелся на тяжелое послевоенное время, когда хитрый Трофим подыскал себе теплое местечко в сельской пекарне. На том и кончилась его трудовая деятельность. Жил он тем, что удавалось вырастить на небольшом приусадебном участке и продать на городском рынке. Основным же источником дохода была сдача внаем комнаты. Сдавал он всем без разбора, документов не требовал. «Для меня самый главный документ, — цинично откровенничал пьяненький Скумпу, — это монета». Гостеприимством отдаленного дома иногда пользовались и сомнительные личности.

Немало хлопот доставляли участковому Трофим Скумпу и его квартиранты. И вот что любопытно: хозяин никогда не скрывал от Пояты, кто именно у него живет, и вообще давал полную информацию о своих постояльцах. Может быть, по этой причине Поята не принимал более действенных мер к старику, ограничиваясь серьезными предупреждениями. И на этот раз Скумпу, выслушав участкового, сразу признался: да, жили у него двое ребят, вчера съехали, куда — неизвестно. Говорили, что студенты из Ленинграда, приехали в Молдавию позагорать, фруктов поесть. Знали ли о том, что Роза пропала? Конечно, все село об этом говорило, да и сам он рассказывал им. Больше старик ничего добавить не мог, и Поята знал, что он сказал все.

— Скорее всего, мелкие аферисты, — прокомментировал это сообщение Будников. — Почуяли, что пахнет жареным, и решили поживиться. Как шакалы, — брезгливо поморщился он. — Однако к преступлению они никакого отношения не имеют. Только последний дурак решится на такой шаг: обнаружить себя после тяжкого преступления.

— Пожалуй, вы правы, — отозвался Кауш, — однако на всякий случай надо дать ориентировку.

Оперативникам удалось наконец побеседовать с трактористом Никитой Фроловым, которого они застали дома. Фролов, если не считать эмоциональной окраски его рассказа, ничего существенного к уже известному не добавил. Зато поливальщик Станислав Борщевич, работавший всю прошлую неделю на этом же массиве, рассказал кое-что любопытное. По его словам, 19 августа на том месте, где позже нашли девочку, никакого трупа не было.

Кауш и Будников переглянулись. Это как будто соответствовало предположению подполковника, что девочку не обязательно убили именно там, где нашли.

— А не ошибается ли этот поливальщик? — высказал сомнение Кауш. — Он придерживался другого мнения на этот счет.

— Все может быть, — задумчиво ответил Сидоренко. — Какой-то странный этот Борщевич. Говорит: что вы ищете, я, мол, знаю, кто это сделал. Спрашиваю: кто? Былинский, отвечает, его дом как раз напротив того пролома стоит. «А почему так думаете?» — «Все так говорят».

— А этому Былинскому, — пояснил Поята, — точно не знаю, но лет восемьдесят, не меньше, едва ноги переставляет…

Будников усмехнулся. Он встречал немало таких детективов-любителей, которые своими советами только путали следствие.

— …И еще Борщевич показал, — продолжал участковый, — что видел утром 16 августа на том участке какую-то девочку, лет десяти. Не Розу, а другую: кто она — не знает. Заметил еще троих мальчишек, которые рвали траву, для кроликов наверное. Там этой травы много, вся улица ее рвет. Потом, говорит, ребят прогнал сторож.

— Это уже что-то, — сказал Кауш. — Нам важно узнать, кто именно был в тот день на этом участке, кто в последний раз видел девочку. Обязательно нужно найти этих мальчиков и сторожа…

— И заодно проверить их, и тракториста и поливальщика тоже, — вставил Будников.

— Проверить, конечно, не помешает, — согласился Кауш, — но не слишком ли мы расширяем круг, Алексей Христофорович? Этак мы и всех жителей улицы проверять станем.

— Если надо — и проверим, Аурел Филиппович. А чтоприкажете делать? Фактов у нас маловато.

— Да, маловато, но не следует впадать в излишнюю подозрительность. Так мы можем слишком далеко зайти… Безусловно, кого надо — без внимания не оставим. Однако сосредоточимся на Пысларе. Не нравится миг этот человек, чувствую: что-то скрывает.

— Вот именно. С кем ехал в автобусе на работу — не помнит, а ведь, почитай, пол-автобуса — знакомые, во что был одет — не помнит. Зато отлично помнит не только номера квартир, но и фамилии жильцов у которых работал десять дней назад. Розу не знал, хотя живет почти рядом с Зоммерами.

— Да врет он! — воскликнул участковый инспектор. — Девочка чуть ли не каждый день играла с его внучкой. А внучка у Пысларя живет, это всем известно.

— Странная какая-то память у этого Пысларя, избирательная. Помнит то, что ему выгодно, — закончил свою мысль подполковник.

— Вот в этом я с вами на сто процентов согласен, Алексей Христофорович, — сказал Кауш, — хотя не исключено, что номера и фамилии он запомнил, так сказать, профессионально, давно ведь работает слесарем в жэке. Это первое. Второе. Я ведь догадался, почему вы его о пиджаках спрашивали.

— Почему? — хитро сощурился Будников.

— Очень просто. В тот день, когда его допрашивали, жарко было, а он в пиджаке пришел. Зябнет, видно. По утрам же, когда слесарь на работу ездит, сейчас прохладно. Пиджак он должен был надеть обязательно, а в кармане — записки, те самые, что мы нашли. Могли из кармана выпасть, вполне допускаю. В такой ситуации…

— Вероятно, товарищ следователь, — поддержал подполковник, — но с кусками ткани, что у Пысларя изъяли, дело посложнее. Зачем преступнику таскать с собой эти тряпки, да еще оставлять их на месте преступления?

— Положим, тряпки еще не идентифицированы, экспертиза покажет. А вообще здесь какая-то загадка.

Поята заметил:

— Да там всякого хлама полно, мы же видели. Вроде свалки устроили отдельные несознательные граждане. Не мешало бы наложить штраф на некоторых.

— Со штрафом пока подождем, — возразил Кауш. — Вот какая мысль возникла: допустим, преступник принес эти самые тряпки, чтобы выбросить за ненадобностью, увидел девочку… — Он не закончил, но все поняли, что хотел сказать следователь. — И тряпки эти мог принести и не Пысларь, а кто-то из его домашних. Хозяйка, жена? Нет, участие женщины в подобном преступлении исключается. Остаются сыновья, взрослые парни. Так или иначе Пысларь и его родственники — это у нас пока единственная ниточка.

Было решено выяснить до мельчайших деталей, где были, чем занимались в тот роковой для Розалинды Зоммер день, 16 августа, Виктор Пысларь и его сыновья — колхозный тракторист Савелий и рядовой колхозник Иван. Розыскную работу в Покровке должны были продолжить Будников и Поята, а Кауш и Сидоренко — в Заднестровске. Распределяя таким образом обязанности, руководитель группы стремился как бы «подстраховать» следствие от случайных ошибок: Поята будет работать рядом с опытнейшим Будниковым, а Сидоренко — вместе с ним, Каушем. И, кроме того, следователю хотелось самому проверить показания Пысларя. От этого зависело многое.

ДРУГАЯ ЖИЗНЬ ВИКТОРА ПЫСЛАРЯ

На следующее утро Кауш пришел в прокуратуру, как всегда, раньше Балтаги. «Это и лучше, — подумалось Аурелу, — дел много, никто мешать не будет». Однако он чуть покривил душой. Непосредственного, хотя, может быть, и чуть занудливого, приятеля ему не хватало. Соскучился, что ли. Да и кто лучше Николая знает местные новости и вообще все, что делается на работе. «Однако новости от меня не уйдут, — рассудил Аурел, — а дело надо делать». Он открыл сейф и достал небольшой бумажный сверток, развернул и разложил на столе детское платьице в голубой горошек. При виде этого живого напоминания о судьбе его маленькой владелицы невольно сжалось сердце. Следователь внимательно осматривал важное вещественное доказательство. Но что это? Платье было чистенькое, совсем не похожее на то, в котором нашли девочку. Исчезли следы грязи, пыли, и бурое пятно на подоле как будто стало светлее. Платьице два дня назад принесла санитарка морга. Он тогда только мельком взглянул на него и сунул в сейф. Кауш еще раз осмотрел платьице. Похоже, что его выстирали, и тщательно. Но кто и зачем?

Он снял телефонную трубку, набрал номер судмедэкспертизы.

— Не удивляйтесь моему вопросу, Ольга Петровна. Скажите, никто из ваших сотрудников не стирал платье?

— Какое платье? — не поняла эксперт.

— То самое, в которое Роза Зоммер была одета.

Помолчав, эксперт с некоторой даже обидой ответила:

— Помилуйте, Аурел Филиппович, мы ведь не первый день работаем в экспертизе, знаем, что к чему.

— Вы, действительно, не первый день, уважаемая Ольга Петровна, а может, есть у вас и другие?

Ольга Петровна обещала разобраться и позвонить.

Кауш уложил куски ткани с затейливым восточным узором в плотный бумажный пакет, запечатал сургучом, написал адрес:

«МВД МССР, оперативно-технический отдел».

За этим занятием и застал его Николай Балтага. Он был явно в хорошем настроении и весело приветствовал Аурела. Увидел пакет.

— Вещдоки столичным Шерлокам Холмсам посылаешь? Ну и как, есть что-нибудь интересное?

— Да, кое-что, — неопределенно ответил Кауш. — А вообще, Николай, дело крайне запутанное, и Шерлок Холмс поломал бы голову, а я не Шерлок Холмс и даже не Мегрэ.

Разговоры о знаменитых сыщиках у приятелей возникали не раз и часто переходили в спор. Балтага имел свое, особое мнение относительно прославленных литературных героев, и это мнение весьма отличалось от общепринятого.

— Подумаешь, комиссар Мегрэ, — горячился он. — Бродит себе, понимаешь, по парижским бистро, покуривает трубочку, пропускает рюмку за рюмкой коньяка, все время куда-то звонит по телефону и — пожалуйста, преступник сам в руки идет. Вот что я тебе скажу, Аурел: сюда бы этого знаменитого комиссара, к нам, посмотрел бы, на что он способен в действительности.

Кауш, конечно, и сегодня знал, как возразить Балтаге, но в спор вступать не стал.

Николай вспомнил:

— К тебе тут приходили по делу о хищении на топливном складе. С повестками.

— Сам видишь, замотался с новым делом. Только сегодня вырвался в прокуратуру, и то на часок. А с тем делом придется повременить. Свое они все равно получат.

Раздался телефонный звонок. Звонила судмедэксперт:

— Я все выяснила, Аурел Филиппович. Санитарка наша новая, Варвара Лаптеакру, и в самом деле постирала его. Зачем, спрашиваете? Уж больно оно было грязное, говорит, неудобно было нести в таком виде в прокуратуру, да и девочку очень она жалеет…

Кауш мысленно крепко выругал чистюлю-санитарку, а заодно и себя за то, что не проследил, а вслух сказал:

— Придется официально допросить санитарку. Видимо, злого умысла с ее стороны не было, но все-таки…

Балтага с интересом прислушивался к разговору. Аурел разъяснил ему, в чем дело, и он заметил, что такую дуру-санитарку надо гнать с работы.

— Чудак ты, Никушор, — возразил Кауш, — разве не знаешь, что санитарка — нынче профессия редкая, следователя легче найти, чем санитарку, а тем более в морг. Просто ее надо крепко предупредить, чтобы впредь не занималась самодеятельностью.

Кауш взял еще один такой же пакет плотной бумаги, вложил в него платье и постановление о судебно-медицинской экспертизе, запечатал и написал адрес:

«Кишинев, республиканское бюро судебно-медицинской экспертизы Министерства здравоохранения МССР».

В тот же день с нарочным пакеты ушли в столицу.

Кауш позвонил в райотдел Сидоренко и попросил его прийти. Через некоторое время они оба стояли перед одноэтажным, весьма неприглядным с виду зданием с потрескавшейся стеклянной вывеской: «Жилищно-эксплуатационная контора № 3».

Открывая захватанную руками многочисленных посетителей дверь, Кауш оглянулся на Федора. В легкой летней рубашке и светлых нарядных брюках он вовсе не походил на инспектора уголовного розыска, скорее на спортивного тренера. «Хорошо, что догадался переодеться, работа предстоит деликатная».

После яркого солнца коридор, в который они вошли, показался необычно темным. Когда глаза привыкли к полумраку, Аурел разглядел на двери одной из комнат табличку: «Техники-смотрители». Возле двери толпилась группа людей. Они безразлично рассматривали пошедших. Старушка в платке и теплых домашних тапочках на босу ногу пояснила:

— Не принимают. Говорят, заявку надо сделать, а я и запамятовала, сколько этих самых заявок дала, а крыша текет…

В ответ Кауш пробормотал нечто сочувственное, и они вошли в комнату техников. Молодой, щеголеватого вида человек недовольно произнес:

— Приема нет. Заявки на ремонт — только в письменной форме.

Сдерживаясь, Кауш вежливо спросил, кто из присутствующих Махаринец. Им оказался именно этот щеголеватый молодой человек. Следователь дал понять, что им нужно поговорить наедине. В комнате, где еще минуту назад оживленно комментировали вчерашний футбольный матч, стало тихо. К таким дерзостям со стороны просителей здесь не привыкли. Махаринец удивленно вскинул голову с длинными темными волосами:

— А в чем, собственно, дело?

— Вот об этом и поговорим, — уклончиво ответил Кауш. — У вас найдется свободное помещение?

Свободным оказался маленький красный уголок. Кауш показал технику свое служебное удостоверение. Эта темно-красная книжечка с вытисненным на обложке государственным гербом не произвела особого впечатления на Махаринца. Он только снова удивленно повторил свой вопрос.

— Меня и старшего лейтенанта Сидоренко, из уголовного розыска, интересует ваш рабочий Виктор Матвеевич Пысларь и особенно — где он работал 16 августа. Это можно установить?

— Конечно, можно, по нарядам. Сейчас принесу. А зачем вам? — с некоторым беспокойством спросил техник.

Упоминание об уголовном розыске больше подействовало на него, чем удостоверение следователя прокуратуры.

— Так, проверить кое-что.

Махаринец просмотрел пачку бумажек и отложил несколько.

— Пожалуйста. 16 августа слесарь-сантехник Пысларь выполнял следующие работы: чистка канализации во дворе дома 89 по Колхозной; ремонт стока в ванной, Вторая Парковая, 30, квартира 5; ремонт бачка, улица Труда, дом 294, квартира 12. Это все.

— Он один работал?

— Один. Вдвоем там делать нечего, ремонт пустяковый.

— А Порецкий Михаил в тот день работал?

— Порецкий? Так он же в отпуске с понедельника, как раз с 16-го числа. В тот день я его видел после обеда, он отпускные получал вместе с Пысларем. Пысларь тоже в отпуск уходил, но я попросил его еще поработать пару дней.

— А что, он всегда такой сознательный, ваш слесарь? — спросил Сидоренко.

— Как вам сказать… Когда трезвый — можно договориться по-хорошему, все понимает. А если выпивший… — Махаринец только махнул рукой.

— И часто он выпивает?

— Беда с ним… Вообще слесарь он неплохой… когда трезвый, конечно. Потому и держим.

— А что еще вы можете сказать о Пысларе, какой он человек?

Махаринец задумался. На этот вроде бы простой вопрос отвечать всегда трудно. Бывает, люди проживут рядом чуть не всю жизнь, а так и не разберутся друг в друге. Кауш это понимал и потому осторожно относился к показаниям свидетелей. И еще он знал, что мнения о человеке бывают весьма субъективными. Да и где, собственно говоря, тот прибор, которым с точностью можно измерить особенности характера. Один говорит — скуп, другой — бережлив, один убежден — трусоват; другой считает — осторожен; бесхарактерный — отзываемся о сослуживце его коллега, мягкий — уверен другой…

— Как вам сказать, я уже говорил, что работник он неплохой, когда не пьет, — еще раз уточнил техник. — Услужливый, зла не помнит, а вообще — бесхарактерный… Да вы у Варвары спросите, она его лучше знает, — закончил Махаринец с ухмылкой.

— А кто такая Варвара? Выражайтесь яснее. — Следователю не понравилась эта двусмысленная ухмылка.

— Да дворничиха наша, жэковская, Варвара Коробкова, ее все знают, а лучше других — Пысларь. — Техник снова ухмыльнулся.

Записав название дома отдыха, в который получил путевку Порецкий, а также адрес дворничихи, Кауш и Сидоренко снова оказались на залитой солнцем улице. Жмурясь от слишком яркого после конторского сумрака света, Аурел закурил и пробормотал, обращаясь скорее к себе, чем к собеседнику:

— Странный какой-то…

— Кто, Пысларь?

— О Пысларе разговор особый. Техник этот, смотритель, Махаринец.

— Вот-вот, Аурел Филиппович, — живо подхватил Сидоренко, — а я что говорил. Они все тут такие, в этой шарашкиной конторе. Добраться бы до них… давно пора порядок навести.

— Погодите, может, и доберемся, не все сразу. А с этим техником, уверен, придется встретиться еще разок. — Кауш помолчал, что-то обдумывая. — Вот что, товарищ старший лейтенант, готовьтесь-ка к командировке. К самому синему в мире морю… так, кажется, поется в песне. С вашим начальством я договорюсь. Запомнили, надеюсь, название дома отдыха, где сейчас Порецкий? Я тут один справлюсь.

Спустя час, когда старший лейтенант, остановив попутного жигуленка, уже катил в сторону Одессы, следователь поднялся на третий этаж жилого дома по Второй Парковой улице. На двери, обитой вишневого цвета дерматином, блестела ярко начищенная медная табличка. Затейливой вязью на ней было выгравировано: «М. С. Червинский, доцент». «Солидно, ничего не скажешь, не хватает только твердого знака. А какую табличку мне прицепить на дверь? А. Ф. Кауш, младший советник юстиции, следователь. Тоже неплохо звучит, однако «доцент» все-таки солиднее». — Аурел улыбнулся своим мыслям и нажал белую пуговку звонка. Дверь отворилась быстро, словно звонка ждали, но не настежь, а равно на столько, на сколько позволяла цепочка. В щель выглянула старая седая женщина. Ее маленькие колючие глазки настороженно уставились на непрошеного гостя.

— Простите, доцент Червинский здесь живет? — подчеркнуто-вежливо спросил Аурел. Старушка несколько смягчилась:

— Вы не ошиблись, молодой человек, здесь живет доцент Червинский. — Слово «доцент» она произнесла с видимым удовольствием. — Это мой сын, но его сейчас нет дома, он в институте. А вы по какому делу? — Она снова недоверчиво посмотрела на Кауша.

Аурел протянул удостоверение. Старушка взяла красную книжечку и ушла в глубь квартиры. «За очками» — догадался он. Наконец лязгнула цепочка, и Аурел оказался в просторной, богато обставленной комнате. Не сводя с него глаз, хозяйка сказала:

— Вы уж извините меня, старую, что расспрашиваю, кто да что. Сейчас как раз приемные экзамены в институте, а Миша, сын, — секретарь приемной комиссии. Сами понимаете… Он наказал никого не пускать, пусть идут в институт… родители, значит, если что надо выяснить.

Кауш понимающе кивал головой.

— Я совсем по другому делу.

— По какому? — взгляд старушки опять стал настороженным.

— Одно обстоятельство проверить. Можно пройти в ванную комнату?

— В ванную? — удивленно переспросила женщина. — А-а, понимаю, помыть руки. Вот сюда…

Аурел последовал за ней и оказался в сверкающем кафелем и никелем великолепии. Он невольно сравнивал этот храм чистоты со своим совмещенным санузлом, выкрашенным ядовито-зеленой масляной краской (излюбленный цвет строителей). «Живут же люди… Учись, брат, у доцентов». Заглянул под ванну и увидел свежие царапины на водосточной трубе — явное свидетельство недавнего ремонта. Старушка с недоумением следила за ним. Удивление ее возросло, когда он спросил:

— Скажите, пожалуйста, когда слесари приходили?

— Почему слесари? Витька заходил, какого числа — так сразу и не припомню. А зачем это вам? — В ее маленьких глазках появилось любопытство. — Помню, пьяненький был. — Она засмеялась мелким смешком. — На него это похоже. Я ведь Витьку, слесаря, давно знаю. Человек услужливый… ну, угостишь его, конечно, не без того…

Кауш слушал не перебивая. Потом повторил вопрос. Хозяйка всплеснула ручками:

— Как же я, старая, запамятовала! 13-го числа приходил слесарь, в пятницу. Я почему помню, в тот день от сына депеша пришла, сообщал, что прилетит в воскресенье, он отдыхал в этой… Гагре. Звал еще с собой, да я отказалась, далеко эта самая Гагра, и название странное, словно птица какая.

Она хотела еще что-то сказать, но Кауш быстро попрощался и ушел.

Из квартиры 12-го, углового, дома на звонок вышел сам хозяин, крупный мужчина с пышущим здоровьем лицом. Приняв следователя за страхового агента, он поспешно сказал:

— Я уже застрахован, — и хотел было захлопнуть дверь, но Кауш показал ему свое служебное удостоверение. Здоровяк изобразил улыбку, однако глаза его не улыбались. Аурел уже привык, что следователей не не встречают овацией и цветами, поэтому без лишних слов вошел, сел в предложенное кресло. Оглядел комнату скорее по привычке, ибо его интересовал не сам хозяин и его квартира, а другое. Мужчина не спускал изучающих глаз с Аурела.

— Когда, спрашиваете, чинили бачок? Валентина! — позвал он жену, хлопотавшую на кухне. В комнату вошла миловидная женщина в ярком фартуке. — Товарищ из прокуратуры интересуется, когда ремонтировали у нас бачок в санузле. Ты не припомнишь?

— Да числа 18-го… Ну конечно, мы приехали в понедельник, бачок уже протекал, во вторник я сделала, заявку, а в среду пришел слесарь, высокий такой, худой. Тебя еще дома не было.

— Вы точно помните, что слесарь, причем один, приходил 18-го? Не раньше?

— Раньше никак не могло быть, мы же в понедельник поздно вечером приехали, у родственников гостили в Галаце. Еще и паспорта заграничные не сдали, могу показать, — обиженно отвечала женщина.

Кауш проверил на всякий случай паспорта и заторопился еще по одному адресу, указанному Пысларем.

Громада нового дома по Молодежной возвышалась среди одноэтажных домишек. Лифт еще (или уже?) не работал. На лестнице пахло известью и краской. Преодолевая высокие ступени, Аурел добрался до шестого этажа. В 23-й квартире звонок еще не успели провести. Постучал, но дверь не отворилась. «Придется вечерком заглянуть, на работе жильцы, видимо, а пока схожу к дворничихе», — решил он.

Варвара Коробкова жила в старом домике неподалеку от жэка. Внутреннее убранство дворницкой квартиры разительно не соответствовало внешнему виду убогого домишки. Чисто, полы и стены украшены коврами, в углу цветной телевизор. Во всем чувствовался достаток. «Вот тебе и дворник», — подумалось Каушу.

Варвару Сергеевну Коробкову, женщину не молодую, но молодящуюся, что мог без труда заметить не только следователь, но и любой мужчина, появление Кауша не удивило, и это было естественно. Работники следственных органов иногда прибегают к услугам этих тружеников метлы и совка, получая у них нужную информацию.

Коробкова спокойно разглядывала незнакомого ей следователя, ожидая обычных вопросов, не догадываясь, что на этот раз она сама заинтересовала следствие. Кауш начал издалека, спросил о пьяницах и тунеядцах в квартале. Варвара Сергеевна отвечала обстоятельно. Он слушал, задавал вопросы и незаметно перевел разговор на нее саму. Родом Коробкова была с Урала, живет в Заднестровске уже много лет, после развода с мужем. Почему развелась, не сказала. Продали на Урале дом, деньги разделили, и она с сыном приехала в Молдавию; врачи посоветовали сынишке переменить климат, он часто прихварывал. В дворники пошла потому, что дали квартиру, да и работа не обременительная, если делать ее с умом. Словом, жизнью довольна. Сын школу закончил, на завод пошел.

Аурел слушал этот безыскусный рассказ и ожидал удобного момента, чтобы задать «главный» вопрос. Как бы между прочим спросил о Пысларе, и женщину будто подменили. Она отчужденно взглянула на следователя:

— А почему вы спрашиваете?

— Нужно, Варвара Сергеевна.

— Неужто натворил чего Виктор? — В ее голосе слышалось беспокойство.

— Слушаю вас, Варвара Сергеевна.

— Ладно, чего уж там, все равно узнаете… люди расскажут, да и приврут еще. Уж лучше сама… Все по правде.

«По правде» все выглядело так. С Пысларем Варвара познакомилась сразу по приезде в Заднестровск: работали в одном жэке. Чем привлек ее нескладный болезненный выпивоха? Поистине, неисповедимы пути женского сердца. Коробкова его «жалела». Их связь продолжается и по сей день. Варвара отозвалась о Пысларе как о добром, мягком, даже слабохарактерном человеке. Больше всего он опасался, что об их отношениях узнает жена. Боялся ее. Коробкова частенько одалживала ему деньги, и довольно крупные суммы: на корову, на оборудование подвала, на свадьбу дочери… Он деньги когда отдавал, а когда и нет.

В последний раз Виктор был у нее в понедельник, 16 августа. Пришел около семи вечера. Распили бутылку вина… Часов в девять Пысларь заторопился домой, чтобы успеть на последний автобус.


Когда Кауш оказался на улице, уже смеркалось. Рабочий день кончился, и народу прибавилось. «Домой торопятся», — не без зависти подумал Аурел и зашагал на Молодежную.

Молодой человек в белой спортивной майке, открывший следователю, вызывающе подтвердил: да, ставили добавочные секции батарей, что здесь такого. В комнате царил беспорядок, характерный для необжитой квартиры. Под голым, и потому казавшимся неестественно большим окном он увидел коричневую секцию, которая резко выделялась рядом с выкрашенными светлой краской витками старой батареи.

— Когда вам нарастили батареи, помните? — спросил Кауш новосела.

— Да 16 августа, в понедельник, я еще со службы отпрашивался.

— А кто делал работу?

— По фамилии не знаю, сантехники жэковские, одного Виктором, кажется, зовут, а другого Мишей. А что, нельзя разве?

Кауш хотел сказать, что самовольное наращивание батарей запрещено, да и неизвестно еще, откуда взяли слесари эти секции. Но взглянул на самодовольное лицо парня и понял, что говорить не имеет смысла.


Аурел медленно брел домой, прокручивая в памяти полученную за день информацию. Пысларь, выходит, лгал, говоря, чем занимался 16 августа, но лгал как-то странно. Почему он не сказал, что вечером был у дворничихи? Забыл? Вряд ли, ведь помнил же, что ставил батареи после обеда, да и многое другое помнил. Опасался, что следственные работники расскажут жене о его похождениях? Возможно. Надо еще раз проверить в жэке наряды: вдруг ошибаются жильцы, путают. Проверить, уточнить, перепроверить, допросить, передопросить… Работа, его работа, сам выбрал, никто не заставлял. Может, и прав был старший брат, — вспомнился давнишний разговор с Василием, — не для него, это дело.

Аурела обогнала молодая пара. Высокий парень в потертых голубых джинсах, полуобняв свою подругу и близко, склонившись к ее светлым распущенным волосам, что-то ей говорил. Девушка смеялась, вскидывая красивую головку. Аурел задумчиво посмотрел им вслед. Кажется, совсем недавно и он был таким же юным и беззаботным. Не успел оглянуться, как юность осталась позади.

Вероника обрадовалась раннему приходу мужа, быстра собрала ужин, села напротив.

— Давай в кино сходим, говорят, новый детектив идет, французский…

Он покачал головой:

— Лучше просто погуляем, и Ленуцу возьмем, а детективов я уже насмотрелся, дорогая женушка.

ДИКАЯ МАСЛИНА

Этот рабочий день Кауша, в отличие от предыдущих, начался в кабинете: надо было привести в порядок некоторые бумаги, да и начальству показаться не мешало. Оно словно угадало его мысли. В кабинет впорхнула Зиночка, секретарша, и, мило улыбнувшись, прощебетала:

— Просят… — Она не сказала, кто именно «просит», но это было ясно и без слов.

Ганев дружески улыбнулся Аурелу и, выйдя из-за массивного стола, крепко пожал ему руку.

— Вчера звонили. — Он показал наверх, и Кауш понял. — Интересуются, как идет расследование.

— Пока ничего определенного, все зыбко, туман, туман… Да и результатов экспертиз пока нет. Запутанное, дельце.

— Запутанное, значит. А какое дело не запутанное, а? Да ты не хуже меня знаешь, Аурел, а может, и лучше, — запутанное, пока не распутал, а потом кажется: все было так просто. Верно?

Ганев, как умел, старался подбодрить следователя, и за это Аурел был ему благодарен. Он понял, что дело это очень беспокоит прокурора, и не только само по себе, но и в прямой связи с интересом, проявленным к нему «наверху».

— Поверь мне, товарищ прокурор, я не меньше тебя заинтересован в раскрытии этого преступления и делаю все, что в моих силах. Только не надо спешки; как говорится, будем торопиться медленно.

Ганев, зная характер товарища, возражать не стал, только спросил:

— Может, нужна помощь, подключить кого к группе?

Кауш хотел сказать, что самой лучшей помощью будет, если его оставят в покое и предоставят действовать самому, но ответил:

— Благодарю, пока не надо, а там видно будет.


Он решил снова побывать в жэке № 3. Возле двери с надписью «Техники-смотрители» опять томилась группа людей, словно они отсюда и не уходили. С трудом сдерживая раздражение, следователь распахнул дверь и сразу увидел щеголя Махаринца, который рассказывал сослуживцам веселую историю. При виде Кауша он замолк на полуслове и поскучнел.

— У вас сохранились рабочие наряды за август? — спросил Кауш.

— Конечно, а как же, — торопливо ответил техник и открыл ящик обшарпанного стола. — Вот они. — Он протянул Кауш у увесистую пачку грязно-серых бумажек. — А зачем они вам?

— Уточнить кое-что.

На этот раз в красном уголке конторы следователь провел не один час, знакомясь с несчастьями, постигшими квартиросъемщиков за один только месяц: протекающие краны, забитая канализация, разбитые стекла окон… Наконец отложил в сторону несколько бумажек и позвал Махаринца.

— Товарищ техник-смотритель, как это получается: одну и ту же работу ваши слесари выполняют дважды, а то и трижды? Им что, делать нечего? Вот наряд № 26, в нем указано, что канализацию в ванной квартиры № 5 по Второй Парковой, 30 ремонтировали Пысларь и Порецкий 10 августа, однако жильцы утверждают, что ремонт производил один Пысларь, причем не 10-го, а 13-го числа. Или вот еще: наряд № 44-а, ремонт смесителя в квартире 17, дом 10 по улице Мира, производил Пысларь. И вот наряд № 12, согласно которому тот же Пысларь делал эту же работу 6 августа. Какой из этих нарядов соответствует действительности? Или же никакой?

Махаринец, притворно вздохнув, вымолвил:

— Вы правы, товарищ следователь, наша недоработка. Понимаете, мы разбрасываем наряды раз в неделю, равномерно, чтобы не было прогулов. Случается, что и дважды выписываем.

— Однако вы большие новаторы, как я погляжу, весьма оригинально с прогульщиками боретесь. Придется писать на вас представление в исполком горсовета. К этому мы еще вернемся. Скажите, что делал Пысларь 16 августа? Это можно установить по нарядам? Об этом я уже спрашивал, однако ясного ответа не получил. Предупреждаю: за дачу ложных показаний вы несете уголовную ответственность.

— Понимаете, приходит ко мне на днях Пысларь и спрашивает: где, мол, согласно нарядам, я работал 16 августа? А наряды были еще не закрыты. Он мне сказал, куда он ходил по заявкам, назвал три адреса, я и выписал наряды.

— Не показалась ли вам странной такая просьба? Припомните, что он еще говорил?

— Говорил еще, что милиция его допрашивала, интересовалась, где он был в тот день.

— Так прямо и сказал?

— Так и сказал.

— И вы молчали? Нехорошо получается.

— Он просил никому не говорить, — как ни в чем не бывало ответил «хороший парень» Махаринец.

Кауш посмотрел ему в глаза. Что это: бездумное желание «помочь», наивность или просто глупость? Однако в красивых карих глазах техника не было ровным счетом ничего, кроме пустоты. Захватив пачку нарядов, следователь вышел на тихую зеленую улицу.

Итак, слесарь пытался доказать свое алиби, в этом нет сомнений, но так неумело, в открытую… Зачем ему было рассказывать технику, что его вызывали в милицию? Непонятная откровенность. С другой стороны, у преступника выхода другого не было, вот и уцепился за соломинку. Но зачем все-таки посвящать техника в подробности? Однако не много ли ты хочешь, от малограмотного, спившегося слесаря жэка? Сказал, чтобы разжалобить: выпил, мол, с кем не бывает, а милиция придирается. Техник поверил, решил «выручить». А вообще — туман, туман. Пока все на песке. Нет прямых улик.

В кабинете было тихо и прохладно. Аурел сел за стол, закурил, открыл папку с черными цифрами на глянцевой обложке и подшил изъятые наряды. С сожалением отметил, что папка стала толще лишь на самую малость.

Зазвонил телефон. Говорил Сидоренко, только что возвратившийся из командировки.

— Вода на Бугазе, доложу я вам, Аурел Филиппович, просто замечательная!

Аурел невольно позавидовал старшему лейтенанту, однако сказал суховато:

— Кажется, вы не купаться ездили на побережье.

— Порядок, товарищ следователь. Повидал того гражданина…

Кауш не дал ему договорить:

— Вот и отлично, вечерком встретимся, заезжайте за мной. Наша машина опять на ремонте, а у милиции транспорт всегда найдется.


В командировке Сидоренко за одни сутки успел загореть и посвежеть. От него так и веяло морем. Порецкого он нашел без труда в доме отдыха «Голубой залив». Счастливый обладатель горящей путевки не отрицал, что вместе с Пысларем делал левую работу, но остальное отверг начисто: не такой он, Миша Порецкий, фраер, чтобы вкалывать в первый день отпуска. Левак — другое дело: почему не зашибить копейку, да еще перед отпуском. Встретились они с Пысларем в конторе после обеда, а что делал Виктор раньше, он и понятия не имеет.

«Но и Пысларь считался с понедельника в отпуске, — вспомнил Кауш, слушая доклад Сидоренко, — а на работу вышел, когда его попросили. Значит, сознательнее, совестливее оказался?»

Оперативники поехали в село. Гудым сообщил им, что в сельсовет несколько раз приходила учительница Нина Алексеевна, спрашивала Кауша.

— Послать за ней бадю Георге? — предложил он. — Видно, дело у нее важное. Нина Алексеевна зря приходить не будет.

Пока бадя Георге ходил за учительницей, группа в полном составе совещалась. Будников доложил, что узнали они с Поятой. Дочь Пысларя Евдокия разошлась с мужем и боится одна оставаться на ночь, и к ней поочередно приходят ночевать братья — Савелий или Иван, однако в ночь на 16-е никто не пришел. Рано утром Савелий явился в свою тракторную бригаду и работал весь день. Младший же, Иван, дома не ночевал, потому что поздно ночью вместе с друзьями уехал в Комрат — сдавать документы в училище механизации. Таким образом, алиби братьев не вызывало сомнений. Колхозные же сторожа толком ничего сказать не могли, путались, несли какую-то околесицу о ночных выстрелах, осветительных ракетах и прочих невероятных событиях.

— Не иначе, как с пьяных глаз почудилось, — иронически заметил участковый. — Я этот народ знаю, сторожей… Были наши ребята на похоронах девочки. Вчера. Много людей пришло: уважают в селе эту семью, и девочку жалеют, особенно соседи. Краус Петр, когда проходил возле места, где убили Розу, остановил всех и говорит: «Если есть бог, пусть покарает на этом месте убийцу». И поминки были. У Зоммеров двор небольшой, так у Крауса собрались, у него просторнее…

Кауш вспомнил эту фамилию — Краус. Упоминала Эвелина Зоммер. Видимо, это тот лысоватый человек в майке, которого он видел в соседнем с Зоммеровским дворе. Так вот для чего он сколачивал деревянный стол…

Итак, сыновья Пысларя отпадали. Оставался только отец. Круг сужался. Однако в нем не хватало существенного звена, и следователь это понимал. Он сказал:

— Давайте подведем итоги. Пысларь не может объяснить, как попали на место преступления записки. Неизвестно, где он находился и что делал с утра и до трех часов в день, когда пропала девочка. Он пытался задним числом организовать себе алиби, правда топорно, неумело. Скрывает, что провел вечер у Коробковой. В общем, лжет, и лжет слишком много, без особой на то нужды. Зачем, к примеру, ему скрывать о том вечере? Ведь это дела не меняет…

— Жены боится, вот и скрывает, — усмехнулся Поята. — Она ведь и поколотить может, не смотрите, что на вид тихая. Решил, видно, что мы ей все расскажем.

— Допустим. — Каушу тоже приходила в голову подобная мысль. — И все же возникает такой вопрос: Пысларь, человек, судя по всему, безвольный, опустившийся, почти пропойца, по первой просьбе начальства откладывает на день отпуск и выходит на работу. Не то что напарник. И жильцы отзываются о нем неплохо. В селе тоже, между прочим. Да, алиби у него нет, однако на этом обвинения не построишь…

В дверь постучали, и в комнату вошла учительница. Из-за ее спины выглядывала девочка лет двенадцати.

— Думаю, что у нас с Наташей есть для вас кое-что интересное, — сказала Нина Алексеевна. — Наташа, расскажи, пожалуйста, все, о чем ты написала. — Она взяла девочку за руку и вывела на середину комнаты.

Наташа смущенно разглядывала незнакомых людей.

— Ну, что же ты, — подбодрил ее Будников, — мы ждем.

Наконец она начала:

— Мы с Розой хотели собрать маслины, а она не пришла…

— Подожди, давай по порядку. Какие-такие маслины, куда не пришла?

— Да к дереву, его все ребята знают, на нем еще ягоды такие зелененькие, вкусные растут.

— Это лох. Его у нас дикой маслиной называют, — пояснила учительница.

Наташа рассказала, что в воскресенье, 15 августа, встретилась с подружкой в клубе, они смотрели мультики, а потом пошли к дереву, поели маслины и условились прийти сюда утром следующего дня. Наташа долго ждала подругу, но она не пришла.

— А ты хорошо помнишь, ничего не путаешь? — на всякий случай спросил Кауш.

Он знал, что дети вообще склонны к фантазии, а тут и случай особый: гибель Розы вызвала много толков в селе и, конечно, среди ее одноклассников. Не захотелось ли девчонке просто «прославиться» своим участием в расследовании?

Наташа ничего не ответила, исподлобья смотрела на всегда недоверчивых взрослых.

Нина Алексеевна сказала:

— Наташа — очень серьезная девочка и учится хорошо. Роза была ее лучшей подругой, на одной парте сидели с первого класса. — Она помолчала. — Я знала, что дети ходят к маслине собирать плоды, и не разрешала им их есть. Вдруг они ядовитые. Не послушались — и вот что случилось.

— Да нет, — успокоил Кауш учительницу, — дело не в маслине, хотя связь и существует. Кстати, вы сказали, что Наташа написала о том, что мы сейчас услышали. Как это понимать?

— Именно так. Вчера я собрала детей в школе… я всегда их собираю перед началом учебного года. Они рассказывали, кто что делал летом, и о Розе, конечно, вспоминали. И я решила: пусть напишут маленькое сочинение о том, как провели каникулы, и обязательно — при каких обстоятельствах в последний раз видели Розу. Вот Наташа и написала.

Учительница открыла сумку, достала листок в косую линейку.

— Да вы, Нина Алексеевна, просто не представляете, какую услугу нам оказали, спасибо вам. И тебе, Наташа, спасибо. — Кауш повернулся к девочке. — А Можешь показать нам это дерево?

— Конечно, могу, его все у нас знают. Это близко.


Они вышли на Лиманную. Слева высилась каменная стена, справа — добротные дома, и среди них дом Пысларя, который даже после ремонта выделялся своей неказистостью и неухоженностью. Метров через двадцать стена кончилась, и девочка свернула налево, й чащу акаций. Пройдя еще несколько метров, она остановилась возле невысокого деревца с мелкими резными серебристыми листьями. За ними не сразу можно было разглядеть темно-зеленые, по форме напоминающие кизил, плоды. Все молча рассматривали заморскую гостью, неизвестно как попавшую в эти края. Какую тайну хранила она?

Оперативники тщательно осмотрели все вокруг: ничего подозрительного. Потом еще раз осмотрели место преступления. Присели под старой акацией, освещенной косыми лучами заходящего солнца. Кауш сказал:

— Кажется, постепенно проясняется. Теперь мы знаем, куда пошла девочка, выйдя из дома, и зачем ей понадобился кулечек — для плодов. Понятно и то, почему она не сказала матери, куда идет: побоялась. Местные жители с предубеждением относятся к плодам маслины. Между прочим, зря, никакого вреда они принести не могут.

— И шла она к этой маслине мимо дома Пысларя, — продолжал ход его рассуждений Будников, — другого пути нет. Посмотрите: если идти через пролом в стене, то попадешь в заросли акации, а за ними — поливные земли, грязь, вода. И она это хорошо знала. Пысларь же увидел девочку, когда та проходила мимо его дома, проследил за ней и…

— Но почему все-таки труп оказался в другом месте? — спросил Сидоренко.

— Я уже говорил, если вы помните, что девочку, возможно, убили не там, где обнаружен труп. Сейчас и еще больше утвердился в этом мнении. Пысларь, сделав свое черное дело и зная, что к маслине часто приходят дети, заметая следы, оттащил труп подальше, в заросли, куда никто не заглядывает.

Кауш подытожил:

— Все выглядит очень правдоподобно, однако одной логики для ареста Пысларя недостаточно. Дело верной «вышкой» грозит. Нужны факты, факты и факты, а их у нас пока не хватает. Посмотрим, что скажет экспертиза…

НЕВЫДЕЛИТЕЛЬ

Результаты криминалистической экспертизы в скором времени были получены. Кауш прежде всего взглянул на подписи экспертов-криминалистов, удовлетворенно кивнул головой. Он давно знал этих опытных специалистов, на их выводы можно положиться.

«Лоскуты одинаковы по общим признакам — природе волокон, наличию одинакового узора, исполненного одноименным красителем, толщине и плотности ткани по основе и утку́ и раппо́рту переплетения».

Аурел спросил Балтагу:

— Николай, что такое раппорт?

— Да это любой школьник знает. Рапорт — значит донесение или там заявление…

— Это и мне известно, только здесь это слово с двумя «п» пишется и к донесению никакого отношения не имеет. О ткани идет речь.

Кауш порылся в справочнике. Оказалось, что раппорт — это повторение рисунка на ткани. Итак, куски ткани оказались тождественными.

Гораздо менее конкретными были результаты биологической экспертизы.

«Кровь потерпевшей Зоммер Р. К., — говорилось в заключении, — относится к группе A-бэта (II), кровь подозреваемого Пысларя В. М. — к группе AB(IV). Установлено также, что Пысларь В. М. является невыделителем групповых веществ. В пятне на подоле детского платья обнаружена кровь. Групповую принадлежность ее установить не удалось из-за малой насыщенности пятна кровью… В пятне выделен агглютиноген A, присущий группам крови A-бэта (II) и AB(IV). Не исключается происхождение этой крови как от убитой, так и от подозреваемого, а также от любого другого лица, имеющего группу крови A-бэта (II) или АВ(IV)».

Кауш несколько раз перечитал скупые строчки заключения, помянул недобрым словом санитарку, выстиравшую платье, подчеркнул слова «является невыделителем». Со студенческой скамьи он знал о существовании таких людей, однако с годами познания из судебной медицины подзабылись. В институте он относился к этому предмету не очень серьезно и впоследствии не раз жалел об этом, как, например, сегодня. «Надо же, ко всему еще Пысларь — невыделитель».

Аурел полистал справочники и другую специальную литературу и убедился, что в одиночку ему не пробиться сквозь дебри эритроцитов, лейкоцитов, агглютиногенов. «Надо ехать, — решил он, — получить информацию из первоисточника».


Следователь с любопытством окинул взглядом лабораторию. Она вся была заставлена шкафами, полками с пробирками и приборами, назначения которых он не знал, и казалась совсем маленькой. Представившись по всей форме, он рассказал о цели своего посещения. Эксперт, молодая блондинка в ослепительно белом халате, чуть снисходительно улыбнулась:

— Начнем с азов. Вам, конечно, известно, что все люди по иммунологическим свойствам крови делятся на четыре группы. Эти различия зависят от имеющихся в эритроцитах определенных специфических для каждой группы веществ — агглютиногенов, или антигенов, которые обозначаются буквами A и B. В крови первой группы агглютиногенов нет, во второй содержится агглютиноген A, в третьей — B, в четвертой — A и B. Я понятно излагаю?

Кауш кивнул головой:

— Благодарю вас.

— В жидкой крови антигены выявляются сравнительно легко. Иное дело — определение их в пятнах, тем более если ткань подвергалась стирке: слишком малое количество крови. Это — во-первых. Во-вторых, ваш подозреваемый, как я указывала в акте, является невыделителем, или несекретором, групповых веществ. Что это значит? По способности выделять групповые вещества с секретами — потом, слюной и так далее — все люди делятся на две группы. Около трех четвертей — секреторы, остальные — несекреторы. Вот вы, к примеру, или секретор, или несекретор, — пошутила эксперт и добавила: — Пусть вас это обстоятельство не волнует, ведь содержание групповых антигенов в эритроцитах у секреторов и несекреторов одинаково. Все дело в том, что в крови у последних, к которым относится и подозреваемый, групповые антигены обнаруживаются труднее.

— Значит, именно эти два обстоятельства — малая насыщенность пятна и, если можно так выразиться, несекреторство подозреваемого не позволили определить группу крови на пятне?

— Вы поняли правильно, товарищ следователь. Поверьте, мы сделали все, что могли, но возможности нашей лаборатории ограничены. Попробуйте послать на экспертизу в Москву, там лаборатория посильнее.

— Но все-таки почему анализ неудачен — из-за малой насыщенности пятна или потому, что подозреваемый — несекретор?

— Трудно сказать, хотя я и понимаю, как вам важно это установить. Или первое, или второе, или оба фактора вместе. Мы, увы, не всесильны.

«Однако тут случай особый, — рассуждал Аурел. — Может вполне быть и кровь Пысларя. Экспертиза такую возможность не отвергает». Он мысленно представил, как девочка вцепилась ногтями в руку насильника, потекла кровь… — и содрогнулся. Невольно оглянулся по сторонам: его обтекала по-летнему пестрая толпа. Люди торопились по своим делам, гуляли, разглядывали витрины магазинов. Размахивая портфелями,пробежала стайка девочек в коричневых платьях и красных галстуках.


Пысларя арестовали на следующий день в райотделе милиции, куда его вызвали для допроса. Его бледные, впалые, плохо выбритые щеки стали совсем серыми. Отсутствующим взглядом он обвел находившихся в кабинете людей, но не сказал ни слова. Медленно шевеля губами, прочитал постановление о привлечении его в качестве обвиняемого. Ему предложили подписать постановление. Неловко зажав в заскорузлых, покрытых ссадинами пальцах авторучку, он вывел:

«Постановление прочитал от подписи отказуюсь».

«СЛИШКОМ МНОГО ПРОТИВ…»

Потянулись дни, наполненные самой будничной работой: проверялись и перепроверялись показания свидетелей, которых находили все больше. Возникали новые версии, но вскоре отвергались. Следы по-прежнему вели к Пысларю. Дополнительные сведения характеризовали слесаря отнюдь не с лучшей стороны: бабник, без твердых устоев, безвольный, аморальный. «Такой мог пойти на преступление… — думал Кауш. — Но «совершил ли он его?»

Он еще и еще раз «прокручивал» данные по делу, сопоставлял факты, анализировал поведение обвиняемого. Твердой уверенности, внутренней убежденности не приходило. Слишком много неясностей. В цепи доказательств не хватало какого-то важного звена. Не внесли ясности и результаты экспертизы в Москве. Они только повторили выводы кишиневского эксперта.

После очередного перекрестного допроса Пысларя Кауш устало сказал Будникову:

— Странно ведет себя обвиняемый, все отрицает начисто.

— Почему же странно, он защищается. Нормальная реакция.

— Реакция естественная, однако защищается он ненормально, несознательно. Вы не хуже меня знаете, что преступник обычно скрывает что-то одно, главное. Этот же отрицает все, даже очевидные факты, причем второстепенные.

— Например?

— Например, то, что он знал Розу… и то, что провел вечер у любовницы… Такие примеры можно продолжить. Нет, что-то слишком много против него улик. Так не бывает.

— Бывает по-всякому, Аурел Филиппович, да и чего вы хотите от этого Пысларя. На интеллектуала он никак не смахивает. Избрал тактику всеотрицания: я не я и кобыла не моя, по известной поговорке.

— Допустим, что вы правы и Пысларь, действительно, избрал такую тактику самозащиты. Однако как вы объясните то, что Роза, девочка, воспитанная в строгих правилах и не очень общительная, пошла с ним, человеком ей малознакомым, в заросли акации?

— А почему вы думаете, что она пошла с ним? — вопросом на вопрос ответил подполковник. — Пысларь увязался за девочкой, когда увидел, что она направляется к маслине, сделал свое подлое дело и отнес труп подальше, в заросли.

— Но тогда, Алексей Христофорович, преступник должен был закопать труп в землю, чтобы его не нашли.

Будников усмехнулся:

— Все верно, Аурел Филиппович, только чем ему прикажете рыть землю? Руками много не нароешь, да и торопился он очень. Я, помнится, уже говорил…

— Логично… Только вы забыли о тряпках, обнаруженных на месте преступления. Как они туда попали? Вряд ли Пысларь имел их при себе, когда выслеживал девочку. Зачем они ему? Скорее всего он нес тряпье на помойку, увидел там Розу и…

— Однако в этом случае мы не можем ответить на вопрос, как там оказалась девочка, а это очень важно, — живо отозвался подполковник.

— Вот видите, Алексей Христофорович, цепь не замыкается, в суд передавать дело рано. Завернут, обязательно завернут. Будем работать еще…

В ходе дальнейшего расследования ничего существенно нового добыть не удалось. Следствие топталось на месте, а срок его истекал. В один из дней Кауша пригласил к себе Ганев.

— Только что звонили из Кишинева, — сообщил он, внимательно разглядывая осунувшееся лицо Аурела. — Сам вызывает. — Ганев выдержал многозначительную паузу: — Редкий, скажу тебе, случай, чтобы прокурор республики вызывал следователя райпрокуратуры для доклада. Я такого что-то не припоминаю.

— Но такие преступления тоже ведь не каждый день случаются, товарищ прокурор, — делая вид, что не замечает озабоченности Ганева, парировал Кауш. — Раз начальство вызывает — надо ехать. Выписывай командировку.

На следующее утро, облаченный в синий форменный пиджак, Кауш входил в кабинет прокурора республики. Здесь сидели также заместитель прокурора и начальник следственного управления. Прокурор, невысокий человек средних лет, с густой, но совершенно седой шевелюрой, вышел из-за массивного стола, чтобы поздороваться. Кауш отметил про себя, что легкий бежевый костюм сидит на нем как литой.

— Ну что ж, товарищ Кауш, будем теперь знакомы лично, а не заочно. Присаживайтесь…

Аурел сел в кресло возле маленького столика, приставленного к большому столу хозяина кабинета, и молча ожидал, что последует дальше. В окно било еще жаркое октябрьское солнце, и он взмок в своем форменном пиджаке; нестерпимо захотелось пить. С вожделением взглянул на сифон с газированной водой, однако, налить из него не решился. Прокурор что-то искал на своем заваленном бумагами столе, наконец нашел, вынул из объемистой папки пачку писем.

— Вот, познакомьтесь, что пишут трудящиеся. — Он протянул следователю всю пачку.

Писали рабочие цеха нестандартного оборудования, в котором трудился Карл Зоммер, колхозники Покровского колхоза, рабочие местного совхоза, группа пенсионеров из Заднестровска, учителя покровской школы и продавцы сельмага. Все требовали самого сурового наказания преступника. В некоторых письмах выражалось недоумение, почему затягивается суд над Пысларем, который уже давно арестован. Одно письмо особенно привлекло внимание Кауша как своим необычным внешним видом, так и содержанием. На листке ученической тетради были наклеены печатные буквы, вырезанные из газеты. Ему и раньше приходилось встречаться с этим распространенным приемом анонимщиков. Он прочитал:

«Убицу Розы некогда не найдуть хто будит искать убицу немки».

Словом «немки» было подчеркнуто дважды чернилами.

— Что скажете, товарищ Кауш? — спросил прокурор.

— По-человечески понять их можно, кроме, конечно, анонимного автора…

— Об этом письме разговор особый, — перебил его прокурор.

— По-человечески я их хорошо понимаю, Александр Александрович, — повторил Кауш. — Однако авторы этих писем, принимают желаемое за действительное: раз, мол, Пысларь арестован — значит, он виноват и пусть отвечает… А ведь это еще не доказано.

— Что вы хотите сказать? — вступил в разговор хранивший все это время молчание заместитель прокурора, полный пожилой мужчина в темном костюме.

— Хочу сказать, что в виновности Пысларя я не убежден, вина его не доказана полностью, есть ряд сомнительных доказательств, а всякое сомнение толкуется, как известно, в пользу обвиняемого:

— Так что вы предлагаете, товарищ Кауш, чтобы преступление — и какое! — осталось нераскрытым? — зам недовольно заворочался в своем кресле.

— Я предлагаю только продлить следствие. В суд передавать дело еще рано. Если же руководство настаивает на передаче в суд, то я буду официально просить изъять дело из моего производства.

Прокурор бросил на Аурела быстрый изучающий взгляд и примирительно произнес:

— Молодой, горячий… Давайте спокойнее. Никто нас не принуждает идти против своего убеждения как следователя. Мы доверяем вам, вашему опыту, а пригласили для того, чтобы поближе познакомиться с обстоятельствами дела и вашей точкой зрения. Вы ведь отдаете себе отчет, насколько оно серьезно. Видите, куда гнет столь же подлый, сколь и малограмотный, анонимщик? Не удивлюсь, если «Немецкая волна» или какой-нибудь там «голос» извратят это дело по-своему. Они на подобные вещи падки… — Помолчав, прокурор закончил: — Работайте спокойно, если нужна помощь — не стесняйтесь. О деталях договоритесь с начальником следственного управления. Подождите его в приемной, он сейчас выйдет.

Протянув свою сухую крепкую руку, прокурор пожелал Каушу успехов.

Аурел вышел в приемную. Пожилая секретарша, которая докладывала о его приходе начальству, куда-то исчезла. Он налил из стоящего на столике сифона стакан доверху и с наслаждением, ощущая приятное покалывание, осушил его.


…Два последующих месяца ничего принципиально нового не принесли. Предварительное следствие было приостановлено, так как данных для направления дела в суд оказалось недостаточно, а срок следствия истек.

Новый год Виктор Матвеевич Пысларь встретил в кругу своей семьи.

Часть вторая

ЕЩЕ ОДИН ШАНС

Новое здание прокуратуры вошло в строй незадолго до того, как Аурел Кауш уехал в отпуск. После месячного отсутствия его щегольский бетонный куб, с прямыми строгими линиями и огромными окнами без форточек, показался Аурелу чужим и неуютным. И хотя здесь удобств было несравнимо больше, он не без сентиментальности частенько вспоминал старый купеческий особняк, толстые стены которого под сенью тополей так хорошо сохраняли прохладу в летний зной.

Следователь поднялся по узкой бетонной лестнице на третий этаж, открыл ключом свой кабинет. Здесь сидели уже по одному, и Кауш впервые в жизни оказался хозяином хотя и небольшого, но отдельного служебного кабинета, чему он был вообще-то рад. Порой ему не хватало Балтаги, с его непосредственностью, но Николай сидел рядом, в соседнем кабинете, и к нему можно было зайти в любой момент. Он так и поступил.

Николай встретил приятеля радостно:

— С приездом, дорогой, с выходом. Ну как там, в солнечном Сухуми? «Мукузани» попил? Чудесное, скажу тебе, винцо, нашему «Каберне» не уступит. Помню, с одной московской дамой мы…

— А у меня была не одна дама, а целых две.

Балтага недоверчиво уставился на приятеля и с завистью протянул:

— Ну ты даешь, старик… В самом деле?

— Конечно, жена и дочка.

Николай рассмеялся и снова пустился в приятные воспоминания.

— Подожди, Никушор, — остановил его Аурел, — об этом приключении ты уже рассказывал. Скажи лучше, что нового у нас на службе?

— Ничего особенного. Лето, народ в отпуске, а у тех, кто остался, работы прибавилось, сам знаешь. И мне кое-что перепало. Между прочим, из твоей епархии. — Балтага многозначительно посмотрел на Кауша.

— Да говори же, наконец, что случилось, — нетерпеливо сказал Кауш.

— Убили одну хорошую женщину, на твоем участке, в Покровке… Тебя не было, мне и поручили дело.

— Рисуется что-нибудь?

— Нет еще. Это только вчера случилось. Отрабатываем версии. На вот почитай. — Балтага протянул товарищу тоненькую коричневую папку.

Сверху лежал протокол осмотра места происшествия.

«Осмотр начат в 17 часов 30 минут, — читал Кауш, легко разбирая знакомый почерк товарища. — В саду совхоза под деревом обнаружен труп Суховой Надежды Павловны, 55 лет. Труп лежит на спине, головой к дереву, руки отведены, несколько согнуты, правая нога отведена и несколько согнута в колене. Одета в белое платье-сарафан в синих, оранжевых и коричневых разводах. Ниже воротникового выреза косо расположена зигзагообразная щелевидная рана. Несколько подобных ран расположено в нижней части тела. Почва обильно пропитана кровью. Волосы русые со значительной проседью. Во рту туго заложена скомканная белая косынка х/б, рядом с трупом обнаружен зубной протез, в 10 метрах — папиросы «Север» кишиневского производства, на мундштуках №№ 42, 42, 37. В 12 метрах обнаружена сапа, на ручке ее следов нет. При осмотре сада каких-либо предметов и следов, указывающих на совершенное преступление, не обнаружено».

Кауш дочитал до конца, перевернул страницу и увидел любительскую фотографию. Прямо на него смотрело загорелое, в крупных морщинах, лицо немолодой женщины в белой косынке (в той самой, очевидно, в которой ее убили, — машинально отметил он). В прищуренных от яркого солнца глазах женщины застыла улыбка. Было в этом простом лице труженицы что-то открытое, располагающее к себе. Аурел задумчиво рассматривал снимок. Приподнятое послеотпускное настроение улетучивалось. Казалось бы, за столько лет уже должен привыкнуть к страшному, противоестественному: еще вчера человек жил, радовался и огорчался, а сегодня его уже нет. И умер он не от тяжкой неизлечимой болезни, не от старости, а от руки другого человека. Убийцы. Как это понять и можно ли понять вообще?

— Где это случилось? — спросил Кауш.

— Разве в протоколе не указано? В совхозном саду.

— Сад там большой. Я спрашиваю, на каком участке?

— Сейчас посмотрю. — Балтага раскрыл блокнот, полистал его. — 89-й участок. А что?

— А то, — задумчиво отвечал Кауш, — что на этом самом участке два года назад была убита Роза Зоммер. Ты должен помнить, я ведь рассказывал. Проклятый участок какой-то.

— Конечно, помню, еще бы, такое дело…

— А кто она, убитая, чем занималась?

— В совхозе работала, много лет, одна из лучших работниц, на пенсию недели две назад оформилась, но работу не оставила. Все, кого не спросишь, говорят о ней только хорошее. И какой подлец это сделал, зачем? Никаких ценностей при ней не было…

— С кем работаешь?

— Майор Мировский из угро республики и Поята, участковый в Покровке.

— Мировский? Не слышал о таком. А почему не Алексей Христофорович, это ведь его зона?

— Ты что, не знаешь разве? Будников на пенсию ушел. Недавно. А Мировский и раньше к нашей зоне был прикреплен. Ты еще здесь не работал. Потом его учиться в Москву послали. Только что окончил высшую школу милиции. Неплохой парень. А ты почему, Аурел, так интересуешься этим делом? Может, к производству хочешь взять? Не возражаю, у меня вон сколько «незавершенки» осталось, к отпуску надо расчистить. Это ведь твой участок, ты всех там знаешь, и тебя тоже…

Да, Кауша в Покровке знали многие, он был там своим человеком. Но после неудачи с делом Розы Зоммер он почувствовал некоторый холодок в отношении к себе не только местного руководства, но и селян. Внешне это ничем особенным не проявлялось, однако он не мог не заметить ни иронического быстрого взгляда случайно встреченного на сельской улице человека, ни подчеркнутой официальной вежливости председателя сельсовета… Это задевало, и довольно чувствительно, его не только профессиональное, но и человеческое самолюбие, хотя виду он не подавал. Собственно, что мог противопоставить следователь толкам, которые вызвало нераскрытое дело? Ровным счетом ничего. Прошло уже два года, а убийца разгуливает на свободе… может быть, по тихим улицам той же самой Покровки и, подло посмеиваясь про себя, с издевкой смотрит ему, Каушу, вслед. И вот теперь страшная логика трагических обстоятельств подсказывала возможность «реабилитироваться» в глазах жителей Покровки и своих собственных.

— И я не возражаю, Николай, только надо с Ганевым все обговорить. Зайдем к нему прямо сейчас.

Клушу показалось, что Ганев даже рад был передать ему дело. «Поддержать меня хочет, дает мне еще один шанс, — разгадал его мысли Аурел. И на том спасибо».

Клуш ознакомился с показаниями немногочисленных свидетелей и живо представил себе залитый полуденным солнцем молодой яблоневый сад, яркие платья работниц. Среди сборщиц то тут, то там мелькает белая косынка бригадира. Вот она подошла к группе девушек, которые вместе со своими помощницами — московскими студентками — собирали яблоки, пошутила: «Ну что, красавицы, принимаете к себе? И я ведь могу по деревьям не хуже вас лазить». Девушки заулыбались, а Галя Полухина ответила: «Конечно, принимаем, тетя Надя, только норму вам, как бригадиру, повышенную запишем». Посмеялись. Сухова пошла по своим бригадирским делам дальше. Часа в четыре та же Полухина вспомнила, что спрятала сапу под одиноким старым орехом, побежала за ней… и в ужасе закричала так, что ее услышали не только рабочие соседних участков, но и в селе.

В два часа, как показали свидетели, Надежда Сухова была еще жива. Значит, все произошло между двумя и четырьмя часами. Что должен делать в подобной ситуации следователь? Прежде всего установить, кто находился в это время на участке. Балтага это успел, а остальное предстоит сделать Каушу и его группе.

Балтага влетел в кабинет, размахивая листком бумаги:

— Держи, дорогой, готово. Желаю большого успеха. — Он передал Каушу подписанное прокурором постановление о передаче дела и хотел уже уйти, но Аурел остановил его:

— Не вижу показаний директора совхоза, разве с ним не беседовали?

— Не успели. В Кишиневе директор, на сессии. Сегодня должен приехать.

— На какой сессии? Он что, студент-заочник? — удивился Кауш.

— Да у тебя, дорогой, после отпуска с памятью неладно. Депутат директор, на сессию Верховного Совета республики ездил.

Кауш набрал номер телефона директора. Женский голос ответил:

— Василий Константинович у себя, вы по какому вопросу?

В просто, без затей обставленном кабинете директора было много людей. Лица напряженные, сумрачные. Василий Константинович Рощин сидел за своим столом в строгом темном костюме. На лацкане пиджака поблескивала золотая звездочка. «Не успел переодеться, прямо с сессии приехал», — догадался Кауш. Обычно директор наград не носил. Он присмотрелся к озабоченному лицу Рощина и понял, что тот уже все знает. Рассеянно взглянув на следователя, директор сказал:

— Подождите немного, я сейчас, дела неотложные скопились.

Кауш сел в сторонке, чтобы не мешать. Немного погодя кабинет опустел.

— Что вас привело к нам, товарищ следователь? — суховато-официальным тоном спросил директор.

— Василий Константинович, вы, наверное, догадались: я по делу об убийстве бригадира Суховой.

— Да… Такая история… Не верится даже. Замечательная женщина была. Одна из лучших наших работниц, коммунистка, гордость совхоза. Вы только не подумайте, что я так говорю потому, что ее уже нет в живых. Уважали ее люди… Всю жизнь в совхозе трудилась. Мы грамоту ей дали, подарки… С работы она не ушла, да и мы не отпускали. Крепкая еще была, могла трудиться. И вот что вышло. — Директор сокрушенно развел руками. — Невозможно представить…

Невозможно представить. В самом деле, кому мешала скромная немолодая женщина Надежда Сухова, всю жизнь отдавшая мирному крестьянскому труду? Убийство из корыстных побуждений? Скорее всего исключается. Ценностей, если не считать дешевых наручных часов, при ней не было, да и часы остались на руке. Ревность? Если принять во внимание возраст и образ жизни Суховой, и это в основном отпадает. В своей практике он встречался со случаями и позагадочнее. Проявление патологической жестокости, так называемое безмотивное преступление? Наконец, сведение личных счетов, кровавая месть?.. Возможно?.. Но кому выгодно? Этот вопрос задавали еще криминалисты Древнего Рима, а они хорошо разбирались в человеческих душах.

— Василий Константинович, были ли у Суховой недоброжелатели, враги?

Директор задумался.

— Вопрос серьезный. О врагах ничего сказать не могу, а недовольные, конечно, были. Сами понимаете, даже в маленьком коллективе всегда найдутся недовольные, а о большом и говорить не приходится. Вы, надо полагать, поговорите с членами ее бригады. Они лучше других Надежду знали.

СЕДОЙ ЧЕРТ

Еще раньше, до своего визита к директору, Кауш но телефону связался с членами оперативной группы и назначил встречу в сельсовете. От здания дирекции совхоза туда вела улица Лиманная, так хорошо ему знакомая. С левой стороны высилась каменная стена. Он поравнялся с зияющим проломом и недовольно пробормотал: «Хотя бы заделали эту проклятую дыру, надо в сельсовете подсказать». Со дня преступления за каменной стеной прошло уже два года, однако в памяти следователя события тех дней не стерлись. И сейчас они встали перед ним во всех своих подробностях. Острое чувство ненависти к убийце охватило Кауша. Ненависти и собственного бессилия. Негодяй как в воду канул. Попытки возобновить дело никаких результатов не дали. Оставалось положиться на его величество случай и ждать.

Кауш издали узнал Пояту, которого возле сельсовета окружила небольшая группа сельчан. Рядом с ним стоял незнакомый высокий человек примерно его, Кауша, возраста. В отличие от Пояты он был в штатском, однако Аурел догадался, что это и есть майор Мировский. Профессия накладывает свой неизгладимый отпечаток, и Кауш мог почти безошибочно узнать сотрудника милиции среди сотен других людей. Он подошел совсем близко, но его никто не заметил, так все были поглощены беседой. Прислушался. Говорила пожилая женщина с объемистой хозяйственной сумкой в натруженных руках.

— Смотрите, что делается… Девочку загубили, а теперь вот бригадиршу. Я так думаю: не иначе, банда орудует в нашей Покровке. На улицу боязно выйти…

— Не паникуй, Прасковья Мефодиевна, не паникуй, — рассудительно отвечал ей участковый, — ведется следствие, меры принимаются.

— Следствие, меры, — передразнила женщина Пояту. — А того злодея, что девочку погубил, не поймали. Вот тебе и меры. — Она махнула рукой.

Все замолчали. Кауш понял, что селяне согласны с женщиной. Да и что, собственно, можно было возразить. Пока нечего. Не вступая в разговор, Кауш поздоровался и, к облегчению оперативников, пригласил их в сельсовет. Комната депутатов, как всегда в это время, была свободной. Когда все расселись, Поята извлек из кармана брюк огромный красный платок, вытер выступивший на лбу пот и сокрушенно сказал:

— Беда с этими женщинами, прохода не дают.

— Людей понять можно, они встревожены, — как бы рассуждая вслух, произнес Кауш. — Единственный способ положить конец всем судам-пересудам — это вывести преступника на чистую воду. Так что начнем…

Кауш был не совсем точен: члены группы уже «начали», времени не теряли. Они опросили всех, кто работал в тот день в саду. Посторонних людей никто не видел. Значит — свой? Скорее всего. Раны на теле жертвы свидетельствовали о том, что они нанесены человеком, обладающим недюжинной физической силой. Да и для того, чтобы кляп вставить, сила немалая требовалась: Сухова наверняка сопротивлялась. Все говорило за то, что преступником скорее всего был мужчина. Хотя и не обязательно, иногда даже в хрупкой женщине, находящейся в состоянии аффекта, пробуждается огромная физическая сила. Оперативники это знали, однако пока женщин из числа подозреваемых исключили. Круг сузился, и в нем оказались трое: Тимофей Олареску, Григорий Безюк и Петр Краус. Именно их видели между двумя и четырьмя часами возле того места, где нашли труп.

— В каких взаимоотношениях находились они с Суховой? — спросил Кауш.

Мировский ответил:

— Не успели установить, времени мало было.

— Вот мы с вами, товарищ майор, и займемся этим сейчас, а Поята узнает в сельмаге, кто в последние дни покупал папиросы «Север». Встретимся в бригаде вечером.

Бревенчатый домик бригады со всех сторон окружали молодые плодовые деревья. Сам же он прятался в тени старого раскидистого ореха. Под деревом за грубо сколоченным столом сидела молодая женщина и что-то писала. Она подняла голову от стола, улыбнулась уже знакомому ей Мировскому и вопросительно взглянула на Кауша.

— Будьте знакомы, — сказал майор, — это следователь прокуратуры товарищ Кауш. А это — Галина Величко, учетчица, а ныне врио бригадира.

Молодая женщина смутилась:

— Такой должности у нас нет, временно попросили заменить бригадира. Да разве тетю Надю заменишь. Словно мать была она, так ее и называли.

— Если не очень срочная у вас работа, — сказал Кауш, — то мы временно займем вашу комнату. Пригласите, пожалуйста, ваших женщин, нужно поговорить.

Работницы с большой теплотой говорили о бригадире, а некоторые и всплакнули. По их словам, тетя Надя (так в бригаде называли Сухову) была душевной, строгой и справедливой. Своих детей у нее не было, и бригада заменяла ей семью. У бригадира не могло быть врагов — подчеркивали все. Случались, конечно, обиды, но долго на Сухову не обижались, не такой она была человек. Одна из женщин, в цветастом платье и красной, выцветшей на солнце косынке, из-под которой выбивались черные с проседью волосы, понизив голос и оглядываясь на неплотно прикрытую дверь, рассказала:

— Уже после того, как убили нашу бригадиршу, встретила я возле сельмага Олареску Тимофея, охранника садов. Он и говорит: «Знаешь, Мелания, кто вашего бригадира на тот свет отправил?» Я даже оторопела. Кто, спрашиваю? — «Седой черт», — отвечает. И рассказывает: повстречался, значит, он с Надеждой недавно, возле сельмага, он там все время крутится… известно, почему. Помог ей поднести сумку и спрашивает: «Как поживаете, тетя Надя?» Она отвечает: «Хорошо все, пенсию недавно оформила, но работаю. Только вот этого черта седого побаиваюсь».

— Какого именно черта? — задал вопрос Кауш.

— Тимофей говорит, что спрашивал. Не сказала.

Когда Мелания ушла, Кауш повернулся к Мировскому:

— Показание любопытное, но зыбкое какое-то. Возможно, спьяну наболтал этот охранник, не зря же он возле магазина торчит.

— Частный детектив… — улыбнулся Мировский, — фигура известная. Но проверить не помешает.

— Не помешает, конечно, однако седых мужиков вон сколько, и в совхозе, и в Заднестровске. Я вот тоже скоро совсем поседею, — пошутил следователь.

— Мы с бригады начнем, а там видно будет.

Единственным седым в полном смысле этого слова мужчиной в бригаде оказался Григорий Гонца. Именно он косил сено поблизости от того места, где нашли труп. Сильвия Караман вспомнила:

— Проходила я мимо и еще крикнула: «Дед косит, баба вяжет».

— А что же это за баба снопы вязала? — в тон ей спросил Кауш.

— Таня Стацюк.

Таня подтвердила: именно так все и было, а потом, около двух часов, Гонца ушел и больше не появлялся.

Кауш и Мировский опросили всех женщин бригады. На них обрушился поток слов, бурных эмоций, и в этом потоке нужно было выловить самое существенное.

Незаметно подкрались сумерки.

— Так и не пообедали сегодня, Владимир Иванович, — сказал Кауш, когда все разошлись и они остались одни с майором.

— Да, не успели… Я сейчас…

Мировский отсутствовал довольно долго и вернулся не один, а в сопровождении пожилого кряжистого человека в не по сезону теплой куртке и с двустволкой в руках, вероятно сторожа. Он недоверчиво уставился на Кауша своими голубыми выцветшими глазами и строго спросил:

— А вы, извиняюсь, кто будете, уважаемый?

— Следователь прокуратуры.

— Следователь, значит, — с сомнением повторил человек с ружьем. — А, может, такой же следователь, как этот — майор милиции? А ну, предъявите документы! — тоном, не допускающим возражений, потребовал он, отступая к двери и снимая с плеча ружье.

Кауш не сдержался и рассмеялся. Вслед за ним рассмеялся и майор. Человек смотрел на них холодно и подозрительно.

— Да что случилось, черт побери, объясните, наконец! — Аурел переводил взгляд с растерянного лица Мировского на сердитое лицо сторожа.

— Понимаете, Аурел Филиппович, хотел сорвать несколько помидоров, а он и пристал. — Майор кивнул на сторожа.

— И правильно сделал, однако…

— Так бы сразу и сказали, — сменил гнев на милость страж совхозного добра. — Я бы сам, окромя помидоров, еще кое-чем угостил. А то самовольничаете. Не годится… Вы и вправду из милиции? — снова засомневался дед.

Чтобы не томить бдительного охранника неизвестностью, предъявили ему удостоверения. Он внимательно рассмотрел их, успокоился и исчез. А минут через десять появился снова. В одной руке по-прежнему держал ружье, в другой — сумку. На столе появились огромные пунцово-красные помидоры, зеленый лук, брынза, полкаравая высокого крестьянского хлеба. Лукаво подмигнув, сторож извлек из своей необъятной сумы бутылку с заткнутым кукурузным початком горлышком. Кауш и Мировский молча наблюдали за его приготовлениями.

— Не побрезгайте, люди добрые.

Отказаться — значит обидеть, да и не было повода для отказа. И теплые, разогретые на солнце помидоры, и острая брынза, и кисленькое красное винцо — все показалось необычайно вкусным. Разговор сам собой зашел о Суховой. Тимофей Олареску, а это был он, тот самый, о котором только что рассказывала Мелания Катан, разлил остатки вина и тихо сказал:

— За упокой ее души. — Помолчав, добавил: — Душевная была женщина Надежда Павловна, мир праху ее. И как чуяла, что так кончится…

— Почему чуяла? — переспросил Аурел.

— Боялась, стало быть, черта какого-то седого…

— А кого она имела в виду?

— Трудно сказать. Мало ли седых… вот и я седой тоже. — Старик снял соломенную шляпу и обнажил совершенно седую голову.

— Мош Тимофте, вы, я вижу, человек бывалый, бдительный, — польстил сторожу Кауш. — Постарайтесь все-таки вспомнить что-нибудь. О ком могла говорить Надежда Павловна?

Похвала явно пришлась старику по душе. Он молодецки расправил грудь и важно произнес:

— В разведке служил, два года… Как сейчас помню, стояли мы на берегу Днепра… Вызывает нас полковник и дает приказ…

Он настроился на воспоминания, но Кауш деликатно прервал его и вернулся к теме их разговора.

— Ничего такого не хочу сказать, — после некоторого раздумья сказал дед, — но в бригаде Суховой только один седой — Гонца Григорий. Он на совхозной бойне убойщиком раньше служил, а потом в охранники подался. Вместе работали. Однажды ночью, осенью дело было, дождь шел, темень — хоть глаз выколи, спрашиваю Григория: «Не страшно, мол, тебе, не боишься?» А он усмехнулся, вытащил вот такой нож (старик показал руками, какой именно длины был нож) и отвечает: «Из любого кишки выпущу, если кто тронет». Я у него еще два ножа видел, тоже длинные. Говорит, остались от старой работы, на бойне… — со значением закончил старик.

— А что он курит, этот Гонца? — поинтересовался Мировский.

— Как что? — не понял Олареску.

— Сигареты или папиросы? Ну, например, «Ляну» или «Беломор»?

— Да он некурящий. Выпивать — выпивает, а чтобы курил — никогда не видел. Удивительно даже. А почему вы спрашиваете?

— Так просто, к слову пришлось. Вы, как я понимаю, с Суховой были в дружеских отношениях. Верно?

— Верно. Сколько лет вместе работали… Уважала меня покойница.

— Не говорила ли она еще чего-нибудь о седом черте?

— В тот вечер, когда провожали Надежду Павловну на пенсию, она домой не пошла. Поздно было, а она ведь в городе жила. Осталась ночевать в этом самом домике. Утром спросил ее, как спалось. Плохо говорит, спалось, ночью кто-то в окно стучался. Открыть, говорит, побоялась. А когда услышала, что уходит, встала, чтоб посмотреть, кто же это был. Со спины на Крауса Петра вроде был похож.

— А вы сами были на том вечере, мош Тимофте?

Старик даже обиделся.

— А как же, конечно был, меня первого пригласили. В ту ночь я не работал. Здорово погуляли, прямо здесь, под деревьями, столы стояли. Вся бригада собралась.

— И Краус тоже?

— Был, только невеселый какой-то сидел и ушел первым. Говорит, утром на работу надо рано вставать. Поливальщик он. Так всем же надо, не только ему одному. Я еще удивился: он вообще выпить не дурак, а тут вдруг о работе вспомнил.

— Какой из себя этот Краус, волосы у него какого цвета?

Мош Тимофте засмеялся мелким смешком.

— Да какие там волосы, лысый он. По краям только седина. Странно даже, ведь не старый еще.

— Краус курит? — спросил Мировский.

— Да что это вы все заладили: курит, не курит, что курит, зачем, — рассердился дед. — Какая вам, товарищи начальники, разница. Я вот тоже курю уже сорок лет и бросать не собираюсь. — С этими словами мош Тимофте полез в карман пиджака, демонстративно достал мятую пачку «Нистру» и закурил.

Маленькая комната наполнилась удушливым дымом. Даже курящий Аурел поморщился. А старик, сделав пару глубоких затяжек, уже спокойнее произнес:

— Курит он только когда выпивши. А что именно курит — мне неизвестно.

Летние южные сумерки быстро и незаметно сменились густой темнотой. Старик, взглянув в окно, заторопился на свой пост.

— Вот с кого надо было начинать, Владимир Иванович, — сказал Кауш, когда старик ушел. — Дед, видимо, не сочиняет. Однако проверить не помешает.

— Да, старик облегчил нам работу… Что-то долго нет Пояты, где он бродит?

И как бы в ответ на это за окном послышались тяжелые шаги.

— Продавщица, Эмилия эта, всегда куда-то исчезает, уж сколько раз с ней говорил, ничего не помогает. И сегодня вот тоже ушла, пришлось дожидаться, — пояснил участковый, устало присаживаясь за стол. Удивился, увидев остатки пиршества:

— Вы и поужинать успели? Можно позавидовать.

Узнав, кто их угостил, Поята сказал:

— Замечательный старик этот, Тимофей Олареску, я его давно знаю.

По словам участкового, продавщица Эмилия, женщина вздорная и даже скандальная, обладала одним положительным качеством — хорошей памятью. Она помнила, до копейки, кто из мужчин ей должен, хотя в долг отпускала крайне неохотно. Разбуди ее ночью и спроси: что именно предпочитает какой-нибудь бадя Ион — вино или напиток покрепче, — ответит не задумываясь. Или какие сигареты курит мош Тимофте — тоже скажет. Эмилия ответила Пояте сразу: Краус Петя купил на днях «Север», две пачки, и выпил еще 150 граммов водки, хотя пришел уже под градусом. Вообще же Краус покупает курево редко и только «Север».

— Краус? — переспросил Кауш. — Его и Олареску называл, однако я слышал эту фамилию и раньше, только вот не припомню, когда.

— Да ведь это сосед Зоммеров.

— Вспомнил… Говорили еще, что он принял большое участие в постигшем их несчастье. Кто этот Краус?

— Не здешний он, не покровский, но в селе живет давно, не помню уж, с какого года. Откуда-то с Севера приехал с семьей. Человек тихий, компров не замечено.

— К Краусу мы еще вернемся. Давайте по порядку. Сухову нашли около шестнадцати часов. В четырнадцать она была еще жива. Все произошло в этот промежуток. Посторонних на участке не видели, и скорее всего, их действительно не было. Ближе всех к Суховой в это время находились Гонца и Краус. Гонца, как можно предположить из показаний Олареску, человек жестокий. И ножи у него видели. И вот около четырнадцати часов Гонца внезапно исчезает. Подозрительно? Очень.

— Но откуда взялись сигареты на месте преступления? Ведь Гонца не курит, — с сомнением произнес майор.

— Да, не курит. Вы ведь тоже, как я вижу, не курите, майор, не так ли?

— Не курю.

— А припомните, разве вы никогда не прикасались к сигарете? Просто так…

— Бывало, но сигарет я не покупаю. Стреляю у приятелей. Думаю, так дело было. Преступник, причем курящий, присел под деревом рядом с Суховой, вот папиросы и выпали, когда садился. А сесть рядом мог скорее всего человек, который ее хорошо знал, незнакомый вряд ли бы присел, не на скамейке же в парке Сухова сидела. И говорили они недолго: окурков-то нет. Не успел, значит, мерзавец, покурить.

Кауш внимательно слушал майора, и он представал перед ним в новом, неожиданном свете. Все это время следователь присматривался к Мировскому, да еще этот смешной эпизод со сторожем. Подумалось: «Не зря тебя учили в высшей милицейской школе… Посмотрим, что будет дальше». Вслух же произнес, обращаясь к Пояте:

— Как выглядит этот Краус?

— Обыкновенно, ничем не выделяется.

— Волосы какие у него, седые или черные?

— Да нет у него волос почти, а те, что остались — совсем белые. И лысый, и седой, стало быть.

— Вот и займемся этим седым и лысым, а также только седым Гонцей. Может, и в самом деле кто-то из них черт.

РАБОЧАЯ ВЕРСИЯ

Нашлось объяснение, весьма простое и прозаическое, исчезновению Григория Гонцы. Врач сельской амбулатории сообщила, что он находился у нее на приеме по поводу… Впрочем, повод, который привел Гонцу к врачу, не имеет никакого отношения к повествованию. Доказав свое полное алиби, Григорий Гонца «вышел из игры».

Следствие сосредоточилось теперь на одном Краусе. Новые подробности оказались любопытными. Крауса видели около четырех часов пополудни рабочие других бригад. Он был очень возбужден, и не только потому, что пьян. Бригадир Захар Цеслюк вспомнил, с какой злобой Краус говорил с Суховой, о том, что больше не хочет работать в ее бригаде и просится в бригаду к Цеслюку. Агроном отделения Алексей Цуркан рассказал о таком случае. Возникла недавно необходимость срочно заскирдовать солому. Решили послать на эту работу мужчин покрепче. Никто не отказался, кроме Крауса. Сухова его «просила: «Скажи, Петр, кого, по-твоему, я должна послать скирдовать: инвалида войны Кротова, больного сердцем Василатия или легочника Петрова?» — Краус ничего не ответил. Поскирдовал несколько дней и снова вернулся на свой поливной агрегат. Там и работа полегче, и заработок повыше.

Самый большой, пожалуй, интерес представляли показания Майера, напарника Крауса. С поливальщиком Кауш и Мировский познакомились на его рабочем месте. Немолодой, но крепкий человек в высоких резиновых сапогах хлопотал возле тяжелого поливочного агрегата. Тугие струи воды били во все стороны, оставляя мириады капель на глянцевой восковой поверхности помидоров. Рыхлая, хорошо обработанная почва жадно впитывала влагу. От этой картины летний зной казался не столь изнуряющим. Мировский мечтательно произнес:

— Вот бы сейчас раздеться — и под этот душ. Впрочем, я и одетый согласен.

Майер с интересом прислушивался к разговору незнакомых людей, однако вопросов не задавал, занятый своим делом. Когда почва напилась досыта, он перетащил агрегат на новое место и включил гидранты.

— И так целый день, — сказал поливальщик, — таскаешь эту игрушку туда-сюда… Работа не пыльная, сами видите, — пошутил он. — Откуда ей, пыли, взяться. Вода, кругом вода, как в песне.

31 июля Майер работал с пяти утра до часу. Его должен был сменить Краус, однако почему-то не пришел.. Майер не стал его дожидаться, оставил аппарат включенным, сел на велосипед и укатил в село. Дома вспомнил, что забыл термос. Утром ведь снова на полив чуть свет надо отправляться, а без чая никак нельзя. Не поленился, вернулся за термосом. Термос, естественно, на месте, и агрегат — тоже.

— Куда же ему деваться, — удивленно спросил майор, — его что, украсть могли, что ли?

— Нет, конечно, такую махину не украдешь, — усмехнулся поливальщик. — О другом я. На том же самом месте стоял аппарат, никто к нему не прикасался, воды натекло — плавать можно.

— Почему Краус не вышел на работу?

— Чего не знаю, того не знаю, это у него надо спросить. Мало ли что бывает.

Сосед Крауса Ефим Леу, колхозный тракторист, показал, что с Краусом отношения у него были нормальные, правда, в гости друг к другу не ходили и чай, как говорится, вместе не пили. И поэтому он, Леу, очень удивился, когда однажды ему передали такие слова, будто бы сказанные Петром: «Я его, Ефима, все равно уничтожу, потому что этот коммунист за мной следит».

— Вовсе и не думал за ним следить, — сказал Леу, — не привычен к такому. А было вот что. Просыпаюсь недавно ночью. Тэркуш своим лаем разбудил, а он пес умный, зря брехать не станет. Выхожу, значит, на крыльцо, смотрю — Петр мешок в сарай тащит. Вроде с яблоками был мешок.

— И часто он с мешками по ночам приходил?

— Бывало. А вообще я заметил, что Тэркуш соседа не любит. Собаки, они ведь чувств своих не скрывают, не то, что люди, — философски заметил тракторист. — Нечист на руку Краус. Однажды зашел у нас с ним разговор о цементе: понадобился мне цемент по хозяйству. Петр и говорит: «Я тебе сколько хочешь мешков достану, приходи поздно вечером в сад». Я, конечно, понял, что за цемент это. Ворованный мне не нужен.

— А что еще подозрительного было в его поведении?!

Леу помолчал, собираясь с мыслями.

— Чуть не забыл, из головы вылетело. Разбудил меня Тэркуш, будь он неладен, подошел я к окну, смотрю: Петр по двору идет и ружье в руках держит. Ночь лунная была, все видно. Зашел он, значит, в уборную, она в углу двора стоит, а вышел уже без ружья. Странно мне это показалось очень.

— Когда это было?

— На днях.

— А вы ничего не путаете, товарищ Леу? — осторожно спросил Аурел.

— Выдумывать, товарищ следователь, не приучен. А уж вы хотите верьте, хотите нет, дело ваше.

Версия начинала работать на следствие.

— Похоже, майор, что мы на верном пути, — задумчиво произнес Кауш, когда дверь их «штаб-квартиры» затворилась за свидетелем. — Не пора ли нам навестить Петра Федоровича Крауса в его резиденции?

Заглянул участковый.

— Выяснил, Аурел Филиппович, дома сейчас Краус, только пришел с работы, — доложил он.

— Вот и отлично. Пошли.

По дороге Кауш спросил:

— Товарищ Поята, вы производили когда-нибудь обыск?

— Бывало, не часто, правда. А что?

— А то, что придется вам сейчас заняться этим не очень приятным, но необходимым делом. И давайте понятых прихватим. Кого вы советуете пригласить?

— Да кого хотите, тут вопроса нет, — отвечал участковый, — народ у нас сознательный.

Вскоре группа из пяти человек подошла к добротному дому на Лиманной. Сам хозяин, жена и двое ребят-подростков сидели в увитой виноградом беседке и ужинали. Краус вовсе не походил на седого черта (если, конечно, именно его имела в виду Сухова). Во главе длинного, гладко оструганного стола сидел почтенный отец семейства. У него были правильные, мягкие очертания лица, римский нос, и выглядел он весьма благообразно. Эту благообразность подчеркивал серебряный венчик волос, обрамляющий загорелую плешь. Водянистые, тусклые глаза вопросительно, но спокойно смотрели на непрошеных гостей. Молчание нарушил Кауш:

— Мы к вам с обыском, гражданин Краус. Прошу зайти в дом.

Хозяин медленно, будто нехотя, поднялся и неторопливо пересек двор. Возле открытой двери он остановился и вежливо пропустил впереди себя «гостей», не заныв даже сказать:

— Прошу…

Они оказались в просторной гостиной. С нее начали. Краус с усмешкой наблюдал, как участковый открывает ящики старинного комода, перебирает фотографии, роется в чемоданах. Жена хозяина дома, худая женщина с невыразительным, как бы стертым, лицом, безучастно стояла в стороне. Она не проронила ни слова. В спальне на спинке стула висела рабочая одежда Крауса, та самая, в которой еговидели свидетели. Поята осторожно снял со спинки потертую куртку из серого вельвета, расправил ее, будто хотел примерить, и все увидели спереди желтоватое пятно. Такие же пятна виднелись на синих хлопчатобумажных брюках, которые висели под курткой.

В сарае, в ящике с хозяйственными инструментами, Поята обнаружил длинный обоюдоострый клинок, самодельный нож, изготовленный, по всей вероятности, из штыка, и еще один нож — садовый, с хищно загнутым кривым лезвием. Затем из выгребной ямы был извлечен старый винтовочный обрез. При личном обыске Крауса в кармане брюк была обнаружена пачка папирос «Север» с цифрами 43, 42, 40, 38 на мундштуках.

Когда обыск был закончен, следователь спросил:

— Это ваш обрез, гражданин Краус?

— Да, мой, — последовал спокойный ответ.

— У вас есть разрешение на хранение огнестрельного оружия?

— Разрешения нет.

— В таком случае собирайтесь, пойдете с нами.

— Это что, арест?

— Нет. Задержание.

Уже смеркалось, когда вышли во двор. Краус, даже не взглянув на жену и детей, застывших возле калитки, пошел чуть впереди оперативников. В полном молчании они дошли до сельсовета.


— Итак, давайте по порядку, — начал Кауш. — Краус Петр Федорович…

— Можно и так… — усмехнулся подозреваемый.

— Выражайтесь яснее, что значит «так»?

— По-вашему, Петр Федорович, а по-нашему — Петер Теодорович.

— Пусть так, Петер Теодорович. Где вы родились?

— Село Баден Одесской области.

— Были ранее судимы?

Краус чуточку, самую малость, помедлил с ответом.

— Не судим.

Скажите, откуда у вас оружие и почему оно оказалось в выгребной яме?

— Купил по случаю у одного односельчанина, за 15 рублей, я ведь охранником работал. А когда бригадиршу убили, милиция стала по селу ходить, интересоваться, кто да что. Я и решил выбросить. От греха подальше.

— А откуда у вас ножи?

— Из Удмуртии еще привез. В хозяйстве без ножа не обойтись. Меня ведь сельчане часто зовут кабанчика заколоть, разделать…

— Как вы оказались в Удмуртии, Краус, далековато все же?

— Странный вопрос, товарищ следователь. После войны оказались там, а потом возвратились в родные края.

— Вы работали 31 июля?

— Конечно…

— Ваш напарник Майер утверждает, что к началу смены вас на рабочем месте не было.

— Опоздал немного, это случается. И Майер тоже опаздывает. У нас ведь не конвейер. Не выключаем аппарат и уходим.

— Вас не было и позже, когда Майер возвратился за термосом. Его показания…

— Меня они не интересуют. Повторяю: опоздал, потому что почувствовал себя плохо после обеда. Отравился, видимо. Хотел совсем не выходить на работу. В какое время вышел — не помню.

— Отравились, говорите? Но вас, Краус, видели в это время пьяным. Как это совместить?

— Очень просто. Водка — самое верное средство, это нее знают. Ну, выпил немного.

— Где именно выпили?

— Дома, где еще.

— В каких вы были отношениях с бригадиром Суховой?

— В служебных, так сказать.

— А точнее?

— Не любила меня покойница, если откровенно… придиралась по пустякам. Как потруднее работа — так меня посылала всегда, а своих любимчиков при себе держала. Им и почет, и заработки, и грамоты.

Задав еще несколько вопросов, следователь протянул Краусу протокол.

— Прошу ознакомиться. Если нет возражений или дополнений, подпишите.

Краус устремил взгляд своих водянистых глаз в исписанные четким почерком страницы и поставил подпись. За окном раздался скрежет тормозов, в темноте блеснул желтый луч от автомобильных фар. В комнату вошел сержант милиции.

— Машина прибыла.

Через минуту, оставляя за собой невидимый в темноте шлейф пыли, машина увезла подозреваемого. Она уже давно скрылась, однако в вечерней тишине еще долго слышался лай собак, потревоженных ее внезапным появлением.

РУЖЬЕ, КОТОРОЕ ВЫСТРЕЛИЛО

Новое здание прокуратуры находилось от дома Аурела дальше, чем прежнее. Соответственно и времени на дорогу уходило больше, однако он этому обстоятельству был даже рад. Так уж получалось, что наедине с собой он последнее время оставался редко. Всего несколько дней прошло, как возвратился из отпуска, а кажется, что это было сто лет назад. Отпуск… Беззаботные дни возле моря, счастливый смех Ленуцы, убегающей от волны, неожиданная ласковость жены. Они с Вероникой чувствовали себя молодоженами, юными и счастливыми, словно открывшими друг друга. Как давно это было!

— Мэй, Аурел, доброе утро! — раздался совсем рядом веселый голос Павла Ганева. — Нехорошо, брат, начальства не замечаешь.

Погруженный в свои мысли, Кауш от неожиданности, чуть не вздрогнул. Обернувшись, увидел вылезающего из газика прокурора. В свежей рубашке, тщательно выбритый, он был явно в отличном расположении духа.

— Разве заметишь, если начальство на лимузинах разъезжает…

Ганев рассмеялся:

— На лимузинах марки «мерседес-бенц». Слышал, небось? А наш «бенц» только вчера из капремонта, и я решил проверить, бегает или снова в мастерскую загонять. Для вас же стараюсь, а все недовольны… Скажи лучше, как идет следствие? — переходя на другой тон, спросил прокурор.

«Знаем, как ты для нас стараешься, — усмехнулся про себя Аурел. — На рыбалку давно не ездил, вот и рад, что машина на ходу». Вслух же сказал:

— Продвигается… Я как раз к тебе собирался, обсудить кое-что.

— Лады. Пошли…

Переступив порог своего нового просторного кабинета, Ганев улыбаться перестал, лицо стало серьезным. Кауш привык к таким переменам, они не смущали его, скорее напротив. Служба есть служба.

— Понимаешь, Павел, вчера мы задержали некоего Крауса, рабочего совхоза.

— Оперативно работаете, ничего не скажешь. Краус, значит? Ну и как, раскололся?

Слух Аурела неприятно резануло это словцо — «раскололся», взятое из блатного лексикона. Он с удивлением замечал, что и у него самого порой проскальзывали подобные словечки. Некоторые были острые и даже образные, но все же это был язык другого мира, чужого, темного, циничного. Поэтому он стал тщательно следить за своей речью.

— Нет, пока не признался. Вчера допрашивали. Держится спокойно. Лжет, глазом не моргнув. Ни одному слому этого Крауса не верю.

— Не поторопился ли ты, Аурел? Да и как его арестовали, я же санкции не давал.

— А мы без санкции…

Ганев вскинул голову, внимательно взглянул на следователя.

— Не волнуйтесь, товарищ прокурор, не волнуйтесь. Не арестовали, а задержали. Я же говорил. За незаконное хранение огнестрельного оружия. Старый обрез нашли у него. И знаешь где? В выгребной яме. Вот куда упрятал. Пока пусть посидит по этой статье, а дальше видно будет. Старое ружье должно выстрелить.

— Какое ружье, куда выстрелить? — не понял Ганев.

— Классиков надо знать, а не только кодекс. Чехов говорил: если в первом акте пьесы на стене висит ружье, то в третьем оно обязательно должно выстрелить.

— Смотри, какой грамотный… — пробормотал несколько задетый прокурор. — Ладно, готовь постановление о взятии под стражу твоего клиента.


Аурел быстро набросал постановление, отдал машинистке перепечатать, потом открыл сейф, вынул ножи, изъятые при обыске, и стал рассматривать клинок. На отливающей матовым блеском стали весело заиграли солнечные блики, так не вязавшиеся с устрашающим, острым жалом. Замерив линейкой ширину лезвия, он приложил ее к одному из многочисленных порезов на платье Суховой. Ширина лезвия точно соответствовала порезу. Аурел снова внимательно осмотрел кинжал. На гладкой стали не было ни единого пятнышка. Не доверяя своему зрению, он открыл ящик стола, чтобы взять лупу. Ее не оказалось ни в этом, ни в других ящиках. Догадался: «Видимо, при переезде где-то затерялась». Лупой, которая считается чуть ли не символом профессии следователя, он пользовался редко, буквально считанные разы за годы службы. Но сейчас пришел случай, когда она действительно понадобилась.

В поисках лупы Кауш зашел в кабинет Балтаги. Тот долго рылся в ящиках стола и наконец обнаружил злополучную лупу в его недрах. Это «орудие производства» не пользовалось в прокуратуре особой популярностью.

Осмотр через лупу (довольно сильную) дополнительных результатов не дал. Металл был идеально чист, будто его тщательно вымыли. Аурел направил лупу на деревянную, отполированную от частых прикосновений, ручку ножа. Отчетливо различимы прожилки на дереве, и ничего больше, что могло бы заинтересовать следователя. Покончив с осмотром «вещдоков», он упаковал их в конверт для отправки на экспертизу. Потом набрал номер судебно-медицинского эксперта и попросил ее приехать в райотдел милиции.

— И не забудьте ножницы прихватить, — напомнил он Ольге Петровне.

Краус содержался в комнате предварительного заключения. При их появлении он нехотя поднялся с койки, молча выжидая, что скажет следователь.

— Маникюр вам будем делать, Краус.

— Какой еще маникюр? Мне сроду никакого маникюра не делали, — хрипловатым от долгого молчания голосом произнес Краус.

— А теперь вот сделают.

Рядом с изящными женскими руками большие, короткопалые, с пучками рыжих волос руки Крауса выглядели отталкивающе. Ольга Петровна ловко обрезала ногти на толстых пальцах. С внутренней стороны срезанных ногтей Кауш разглядел буроватые пятнышки. Он нашел то, что тщетно искал на ноже.

Когда с «маникюром» было покончено, Кауш вызвал сержанта и поручил ему откатать дактилоскопическую карту подозреваемого. Вскоре «выступающие части ногтей» вместе с другими вещественными доказательствами спецпочтой были отправлены в Кишинев.

Мировского Кауш нашел в кабинете начальника отделения уголовного розыска. Начальник отделения, седой моложавый майор, сказал, обращаясь к следователю:

— А мы с Владимиром Ивановичем как раз толковали о вашем деле. Может, нужны еще люди? Если говорить откровенно, у нас каждый на счету, но найдем…

— Как, Владимир Иванович, примем предложение или своими силами обойдемся? — переадресовал следователь вопрос Мировскому.

— У них и без того забот хватает.

— Что верно, то верно, — откликнулся начальник угрозыска. — Всегда на передовой линии борьбы с преступностью — так, кажется, пишут о нас в газетах.

Кауш и Мировский вышли на улицу. Поравнялись с летним кафе; Аурел остановился, нерешительно предложил:

— Может, зайдем? Пивка выпьем и поговорим.

В кафе почти не было посетителей. Официантка, когда Кауш спросил пива, удивленно вскинула накрашенные брови и скучным голосом произнесла:

— Не завезли… Берите крюшон «Освежающий». Есть-мороженое…

Не очень скоро она принесла вазочки с жидким мороженым и кувшин ярко-красной жидкости. Аурел сделал глоток и с отвращением отодвинул стакан. Крюшон оказался приторно-сладким и отдавал микстурой, какой поили его в детстве, когда он болел. Покончив с мороженым, от которого еще сильнее захотелось пить, Кауш спросил:

— Что будем делать дальше, Владимир Иванович?

— Думаю, курс у нас правильный. Краус что-то скрывает, причем очень существенное. Мы ничего не знаем о его прошлом. А без этого, Аурел Филиппович, и вы это понимаете не хуже меня, мы не можем составить о нем полного представления. Как он оказался на Севере, что там делал? Да и здесь, в Покровке, не мешает копнуть поглубже.

Аурел слушал, машинально постукивая ложечкой о стол.

— Согласен, товарищ майор. Поезжайте-ка вы в этот Баден, кто-то должен помнить семью Краусов. Поговорите с людьми. А я запрошу Кишинев и Москву. Авось, в информационных центрах МВД и есть кое-что. К тому времени и экспертиза подоспеет. Надо проверить этого Крауса до самой его прабабушки. Очень он мне не нравится, этот Петер Теодорович. А мы с Поятой в Покровке поработаем.

Из прокуратуры Кауш позвонил участковому и сказал, чтобы тот дожидался его в сельсовете. Он был приятно удивлен, когда Ганев без лишних слов дал ему машину.

Поята, выслушав Кауша, согласно кивнул головой:

— Понятно, Аурел Филиппович, но хлопотно это — опрашивать стольких людей, а нужно действовать быстро.

— А вы подключите своих активистов, им даже сподручнее. Я же займусь Зоммерами и женой Крауса.

Дверь Каушу открыл сам хозяин дома Карл Зоммер. Он вопросительно скользнул взглядом по лицу следователя, и тот понял: не узнает. Пришлось назвать себя.

— Проходите, — сдержанно пригласил хозяин.

Прием был не из радушных. Впрочем, Аурел другого и не ожидал. Он оглядел уже знакомую комнату и задержался на большой, увеличенной фотографии девочки. Казалось, Роза смотрит прямо на него, Кауша. Она как будто спрашивала: за что?

Зоммер ждал, что скажет неожиданный посетитель.

— Понимаете, Карл Иоганнович… — осторожно начал он, — меня привело к вам дело. Я ведь не в гости пришел. Вы хорошо знаете Петра Крауса, соседи добрые, а это немало. Расскажите о нем подробнее.

— А зачем это вам? — Зоммер напряженно ждал ответа.

— Хорошо, я отвечу, хотя и не в наших это правилах. Вы, видимо, уже знаете, что Краус арестован…

— Как не знать. Но за что? Люди разное говорят.

— За незаконное хранение огнестрельного оружия.

— А сколько за это дают? — с явным интересом спросил Зоммер.

— Это суд решает, а вообще года два-три могут присудить. Как видите, я на все ваши вопросы отвечаю, а вы почему-то нет.

— Да что рассказывать, сосед как сосед… Когда Розочка исчезла, он прямо с ног сбился, искал всюду, в сельсовет бегал, чтобы по радио объявление о пропаже дали, и музыкантов на похороны привел. После похорон нас многие звали к себе ночевать, а Петя ни в какую: только у меня спать будете, говорит. Несколько дней у него жили. И ограду на могилке покрасил. Если говорить откровенно, даже не ожидал от него…

— Не ожидали? — Кауш бросил быстрый изучающий взгляд на своего собеседника.

Зоммер задумчиво молчал, склонив голову, избегая взгляда следователя.

— Повздорили мы незадолго до того, как с Розочкой это произошло.

— Поссорились, значит… А почему?

— Мало ли что между соседями бывает, в одной семье и то без этого не обходится, — неопределенно отвечал Зоммер, уходя от прямого ответа.

Следователь понял, что большего пока не добиться, и переменил тему.

— Оставим это. Вы правы, между соседями всякое бывает. Скажите, Карл Иоганнович, не рассказывал ли Краус, что делал на Севере?

— И мне там довелось побывать. Вы, наверно, знаете, что фашисты нас фольксдойче объявили. А какие мы фольксдойче, если мой дед еще двести лет назад из Баварии в Россию переселился. Ну вот. Когда фашисты отступать начали, и нас с собой угнали в фатерланд ихний. Я вам, кажется, уже рассказывал. Были и такие, что сами сбежали от расплаты. Я о прихвостнях гитлеровских говорю. Хлебнули мы горя в Германии. Они везде кричали: «Один народ, одна кровь!» — а сами издевались, смотрели свысока. Чуть что не так: «Молчать, унтерменш!» Потом, после войны, мы на Севере оказались…

Дверь, легко скрипнув, отворилась, и в комнату вошла женщина с ребенком на руках. Лицо Карла посветлело, он причмокнул губами. Ребенок заулыбался и потянулся к нему.

— Это кто, внук? — Кауш улыбнулся.

— Дочка это наша, Розочка, — со счастливой улыбкой сообщила женщина.

Только сейчас Аурел узнал Эвелину, жену Зоммера. Она словно помолодела, похорошела и светилась материнским счастьем. Эвелина же, как вскоре убедился Кауш, узнала его сразу. Некоторое время она только прислушивалась к разговору, а потом не выдержала:

— И охота тебе, Карл, старое вспоминать… что было, то было. Да и зачем товарищу следователю это знать? — И, обращаясь уже непосредственно к Каушу, продолжала: — Что-то долго вас видно не было. Неужели нашли того злыдня?

— Пока нет, к сожалению, — сдержанно отвечал Аурел, — но поверьте, Эвелина Францевна (к счастью, он не забыл, как ее зовут), делаем все, что от нас зависит.

— Вижу, вижу… — в голосе женщины звучал упрек. — Вот бригадиршу зарезали, а где тот убийца? Ищи ветра в поле. Правильно Петя говорил: «Не найдут того, кто Розочку погубил, слабоваты наши сыщики, вот американская полиция в два счета разыскала бы…»

Зоммер испуганно взглянул на жену и пробормотал:

— Замолчи, Эва, прошу тебя.

— А почему я должна молчать? Я что, неправду говорю? Пусть слушает следователь. Не боюсь никого.

Кауш действительно слушал, и слушал с большим интересом.

— Какой Петя? — спросил он на всякий случай, хотя понял, что речь шла о соседе.

— Сосед наш, Краус Петр, он знает, что говорит, зря не скажет. Так и получилось. Когда Витьку Пысларя посадили, он сразу сказал: отпустят. Как в воду глядел.

— Да ваш сосед просто детектив какой-то, — сделал попытку пошутить следователь, хотя ему было совсем не до шуток. — Когда велось расследование, я вас предупредил, чтобы никому ни слова о том, о чем мы говорили. Скажите, только честно, вы ни с кем не делились?

— Ни с кем… Да и зачем? — пожал плечами Зоммер.

Жена его молчала, делая вид, что занята младенцем, которого она продолжала держать на руках.

— Что же ты молчишь, Эвелина? — тревожно спросил хозяин.

После некоторого колебания она смущенно сказала:

— Никому, только Пете… Уж очень он переживал…

Кауш попрощался с семьей.

Через несколько минут он уже беседовал с женой Крауса Гертрудой. Разговор не получался. Гертруда отвечала на вопросы неохотно, держалась скованно. Такое поведение женщины, муж которой только что арестован, было вполне объяснимо. Вместе с тем следователь чувствовал: она что-то скрывает, уходит от ответа по существу. По ее словам, в поведении мужа ничего подозрительного не было: выпивал в меру, зарплату отдавал до копейки, она даже сама ее получала. Возможно, и гулял с другими женщинами, но она не придавала этому значения. Замуж за Крауса вышла в Удмуртии, там и двое мальчиков родились. Потом переехали в Покровку, дом построили с помощью совхоза. Вот, собственно, и все, что узнал Аурел от женщины с невыразительным, скучным лицом.

Кауш чувствовал, что Гертруда сказала далеко не все о своем муже, а когда узнал, что родом она из одного с ним села, совсем уверился в этом. Живя в одном селе со своим будущим мужем, Гертруда не могла не знать, что он делал во время войны. В селах ведь все на виду.

Вернувшийся из Бадена майор кое-что разъяснил. Мало кто помнил в селе Краусов. Хорошо, что тамошний участковый, толковый парень, помог, разыскал, кого надо. Жила в селе бывшая семья Теодора Крауса. Девять детей. Подследственный был самым младшим. Говорили, что служил в фашистской армии, видели его в форме. Подробностей собрать не удалось.

— Да, не густо, — сказал Кауш, — немного мы о нем знаем. Этот человек пока загадка. И мы ее обязаны разгадать.

После обеда секретарша прокуратуры положила на стол следователя конверт, который доставил нарочный из совхоза. В конверте была характеристика на рабочего совхоза Крауса П. Т.

«…Нормы выработки выполнял при условии систематического контроля над ним. Бывали случаи некачественного выполнения заданий. В общественной жизни никакого участия не принимал. Был замкнут и с презрением относился к активным передовым рабочим. Был груб с рабочими, за что неоднократно получал замечания. Часто высказывал недовольство порядками в стране. Свое недовольство прямо связывал с низкой, по его мнению, оплатой своего труда. Хотел работать меньше, а получать больше. Восхвалял западный образ жизни. Авторитетом среди коллектива не пользовался…»

Сведения, которые раздобыл Поята, никак не расходились с этой характеристикой, а лишь дополняли ее некоторыми фактами. Привезли однажды в бригаду секаторы, изготовленные в ГДР. Краус повертел в руках один, другой и небрежно бросил: «Дрянь. Вот секаторы фирмы «Золинген» — это вещь». Рабочие это запомнили, как запомнили и другие подобные высказывания.

— Не наш человек этот Краус, — заключил свой доклад участковый.

— Наш или не наш, это разговор особый, и к нему мы еще вернемся. А пока давайте изучим версию Краус — Сухова. Что-то экспертиза затягивается, надо попросить ускорить.

Однако просить не пришлось: акт судебно-медицинской экспертизы вскоре был получен. В нем говорилось:

«Кровь Суховой Н. П. относится к группе 0 альфа-бэта (I). Кровь подозреваемого Крауса П. Т. относится к группе A-бэта (II). В пятнах на серой вельветовой куртке обнаружена кровь человека. Она по своим групповым свойствам относится к группе 0 альфа-бэта (I). Т. о., кровь на куртке могла произойти от Суховой Н. П. или от любого другого лица с одноименной группой крови и не могла произойти от Крауса П. Т.».

В содержимом, извлеченном из-под ногтей подозреваемого, были обнаружены следы крови той же группы, что и у убитой. Эксперты, расколов деревянную ручку кинжала, установили, что затекшая сюда кровь — той же группы, что у Суховой.

Папиросы «Север», найденные на месте преступления и изъятые у подозреваемого, были выпущены одной партией, о чем говорили совпадающие цифры на мундштуках и состав бумаги и табака.

«Интересно, что ты теперь скажешь?» — думал Кауш, вглядываясь в немного осунувшееся лицо Крауса, которого привели к нему в кабинет на допрос. Подозреваемый спросил:

— Сколько меня еще будут держать под замком? Если вы обвиняете меня в том, что я хранил этот старый обрез, из которого даже ни разу не выстрелил, то почему не передаете дело в суд? Я буду жаловаться прокурору.

— Жаловаться, конечно, ваше право, — спокойно отвечал следователь. — Но вот какое дело… Я обвиняю вас, Краус, кроме незаконного хранения оружия, еще в одном преступлении.

Краус поднял свои водянистые глаза и тотчас отвел их в сторону.

— В каком же еще? — спросил он глухо.

— В убийстве Суховой. Почему вы ее убили?

— Никого я не убивал, вы мне это дело не клейте, гражданин следователь.

— Ну хорошо, начнем по порядку. Ваше алиби не подтверждается.

— Что еще за алиби? — недовольно проворчал Краус.

— А то, что вы в момент убийства находились в другом месте.

— Да мало ли где я мог находиться… Мне что, справки надо было брать? Может, вы мне объясните, гражданин следователь? — В его голосе звучал вызов.

Каушу захотелось ответить резко, однако он сдержался:

— Давайте договоримся, Краус: вопросы задаю только я. Вы меня поняли?

Подозреваемый нервно заерзал на стуле. «Нервишки сдают», — отметил Кауш.

— Чего уж не понять, кто силен, тот и прав.

— Ошибаетесь. Силен тот, кто прав. Однако мы несколько отклонились. На вашей куртке экспертизой обнаружена кровь…

— Ну и что из этого? Палец порезал.

— Не торопитесь, я не все сказал. Группа крови не ваша, а Суховой. И на ноже, и под вашими ногтями тоже. За что вы убили бригадира? И помните — чистосердечное признание может облегчить вашу участь. Советую подумать.

Водянистые глаза Крауса зажглись такой злобой, что следователю стало не по себе. То, что он так тщательно прятал, прорвалось наружу.

— Да, я убил ее! — почти закричал он.

В дверях тотчас показался конвойный, но следователь сделал знак, чтобы он удалился: он понимал, что такой момент может больше не повториться.

— Да, я убил Сухову, — повторил Краус, — и если бы в тот день мне попался кто-нибудь из ее любимчиков, убил бы и его. Сердце не могло выдержать те обиды, которые мне нанесла Сухова со своими любимчиками. Она сама воровала и окружила себя ворами. Вместе воровали фрукты, вместе пропивали деньги, одна шайка-лейка. Она посылала своих любимчиков на самые легкие работы, а платила в два раза больше. Меня заставила скирдовать сено, а на полив послала своего любимчика, этого мальчишку сопливого, Устимовского Кольку. Он без году неделя в бригаде, а уже с вымпелом ходит. Передовик. Жена пошла за моей зарплатой, приходит и говорит: «Люди деньги загребают, а ты копейки». Я ей отвечаю: «Давно вижу такую несправедливость, а ничего сделать не могу». А потом мы Сухову на пенсию провожали, так ее подхалимы чего только не наговорили про нее… Слушать противно было. Думал, уйдет, наконец, с работы Надька. Нет, осталась, стерва. Выпил, значит, я, завернул нож в платок, положил в карман, и все…

Старое ружье выстрелило. Кто знает, быть может, это был не последний выстрел?

ЗАКОН ПАРНЫХ СЛУЧАЕВ

Итак, вина Крауса была установлена, и не только его признанием, но и объективными данными. Однако следователь не торопился передавать дело в суд. Он интуитивно чувствовал, что этот человек мог совершить и то, другое, нераскрытое преступление. Подозрения его усилились, когда пришел наконец ответ из информационного центра МВД СССР. Оттуда сообщали, что Краус П. Т., уроженец села Баден Раздельнянского района Одесской области, 24 августа 1947 года военным трибуналом войск МВД Приволжского округа был приговорен по статье 58-а УК РСФСР к 25 годам лишения свободы. Никаких подробностей в справке не сообщалось. «Где теперь архивы этого трибунала? — думал Кауш, перечитывая справку. — Попробуй найди. Но искать все равно надо…»

Он прочитал справку Мировскому и Пояте и спрятал ее в коричневую папку.

— А что это за статья — 58-я? — с интересом спросил участковый. — В нашем республиканском кодексе ее вроде и нет?

— Вы правы, лейтенант, 58-й нет сейчас и в кодексе Российской Федерации. Давно такая была, когда вы еще в школу бегали, не удивительно, что не слышали. Измена Родине — вот что это за статья. В новом кодексе это преступление классифицируется по другой статье.

— Но ведь Краус давно в нашем селе живет. Когда же он успел срок отбыть? Неужели сбежал?

— Маловероятно. Скорее всего, под амнистию попал. Впрочем, выясним.

— И учтите, — вступил в разговор майор, — если бы он сбежал, то вряд ли приехал бы сюда. Ведь родное село рядом, он понимал, что здесь будут искать в первую очередь.

— Все узнаем, товарищи. А пока давайте посоветуемся вот о чем. Существует в криминологии так называемый закон парных случаев…

— Знаю, изучали когда-то в школе милиции, — вставил майор. — Насколько я понимаю, вы хотите сказать…

— Да, именно это я хочу сказать, Владимир Иванович, — продолжил свою мысль следователь. — Между убийством Розы и убийством Суховой существует, вернее может существовать, связь. Оба преступления совершены с особой жестокостью, одним, так сказать, почерком, причем поблизости от рабочего места Крауса. Агглютиноген A, обнаруженный в свое время в пятне на платье девочки, присущ группе его крови — A-бэта (II). И вот еще что. Вызывает немалое подозрение сравнительно быстрое и полное признание Краусом своей вины в убийстве Суховой. Складывается впечатление, что он хочет помочь следствию.

— Помочь следствию? — с удивлением переспросил лейтенант. — Что-то я вас не понимаю, Аурел Филиппович. Зачем это ему?

— Затем, чтобы побыстрее передали дело в суд. Понимает, что «вышку» ему вряд ли дадут, учтут еще и полное признание. Именно на это он рассчитывает. Даже жалобой прокурору грозил: почему тянем со следствием. Хитер, ничего не скажешь. Получит срок — и дело с концом… Никто больше не вспомнит о Краусе. А этот повышенный интерес его к расследованию? Жена Зоммера по своей доверчивости ему все выбалтывала. Он был все время в курсе дела! Далее. Этот Краус, видно, человек чрезвычайно жестокий, мстительный, завистливый, коварный, словом — законченный негодяй. И вдруг проявляет такое участие в горе, которое постигло Зоммеров. Это тем более странно, что незадолго до этого он поссорился с ее отцом. Причина ссоры нам неизвестна. Оба молчат, и это заставляет думать, что поводом послужило не мелкое недоразумение, которое вполне объяснимо в отношениях между соседями, а нечто другое. Но что именно? Краус арестован и полагает, видимо не без основания, что причина ссоры будет свидетельствовать не в его пользу. Но почему молчит Зоммер?

— Боится этот Зоммер. Я так думаю, Крауса боится, он вообще не из храбрых, — высказал предположение Поята. — Вы, Аурел Филиппович, говорили, что Карл все спрашивал, сколько могут дать за хранение обреза. Он, наверно, рассудил: выйдет сосед через пару лет — глядишь, и дом загорится. Иди докажи, кто поджег. Знает, с кем дело имеет. Зря вы ему сказали, что Крауса арестовали за этот самый обрез. Нужно было прямо — что за убийство посадили.

— Эх, лейтенант, — укоризненно покачал головой Кауш, — на что вы меня толкаете? Мягко выражаясь — на дезинформацию. Крауса мы ведь тогда взяли за незаконное хранение оружия.

— Не знаю, как это называется, но нужно было так сказать, — не отступал Поята. — Для пользы дела.

— Лучше всего делу служит правда, — негромко ответил следователь, не столько лейтенанту, сколько самому себе, и добавил: — Вроде все. Будут замечания?

— У меня есть. — Мировский полистал свой блокнот. — Докладывал я начальнику управления о деле Крауса, он и говорит: «Знакомая фамилия». А память у нашего полковника феноменальная. «Подними дело Зильберштейна, зубного техника, его пять лет назад в Заднестровске убили. Кажется, по этому делу какой-то Краус проходил». Порылся я в архиве управления и нашел то дело. Тоже страшное, скажу я вам… Вы, Аурел Филиппович, тогда здесь не работали, поэтому можете и не знать, — как бы извиняясь за свою осведомленность, добавил майор.

— Не томите, Владимир Иванович, ради бога, — взмолился Кауш.

— Этот Зильберштейн, человек немолодой и довольно состоятельный, как и положено, впрочем, зубному технику, жил один. Специалист он был опытный и в клиентуре недостатка не испытывал. И вдруг однажды утром нашли его в квартире мертвым. Убивали его, как показала экспертиза, долго и мучительно. Очевидно, пытали, чтобы показал, где золото, деньги спрятаны. Ничего не сказал старик, а ценности в квартире были, и немалые. Это при осмотре обнаружили. Ну, стали раскручивать… Дверь не взломана, замок в порядке. Скорее всего, знакомые техника или пациенты его прикончили. Он старик был осторожный, чужим дверь не открывал. Установили: среди пациентов был и Краус. Допросили его. Улик собрать не удалось, и приостановили дело. Вот я и подумал: может, сейчас самый момент его возобновить?

— Возможно, возможно… — задумчиво произнес Кауш. — Только мы ведь никакими фактами не располагаем, одни предположения. Этого Крауса голыми руками не возьмешь.

— А мы осторожно, легонько так его пощупаем. Как будет реагировать — это важно.

— Ладно, если легонько, можно попытаться. Его недавно перевели в СИЗО, в Кишинев, так что вы теперь с ним вроде как земляки. — Следователь улыбнулся. — Вот и займитесь им, Владимир Иванович. А мы с лейтенантом здесь поработаем. Надо установить, чем он занимался в тот день, когда девочка пропала.

Легко сказать — восстановить во всех подробностях, час за часом, день, после которого два года минуло. «Тут и неделю спустя до истины не всегда докопаешься. — Аурел вспомнил путаницу с нарядами в злополучном жэке. — Да и едва ли наряды в совхозе сохранились». Однако учет труда, не в пример жилищно-эксплуатационной конторе, здесь оказался на высоте. Пожилая бухгалтерша достала из шкафа толстую кипу нарядов и выложила ее на стол. Кауш и Поята перебирали пожелтевшие от времени листки, пока не дошли до 16 августа. Из наряда следовало, что в тот день Краус работал на поливном аппарате с 13 до 19 часов. Под нарядом стояла подпись бригадира Суховой.

Поята сказал:

— Все ясно, Аурел Филиппович, можно идти.

Однако Кауш не торопился. Он решил проверить наряды и за последующие дни. Обратил внимание на наряд за 17 августа. Фамилии Крауса в нем не значилось, выходит, не работал. Один только день. Дальше его фамилия замелькала снова. Заболел? Но что за однодневная болезнь? Аурел вспомнил слова Гертруды: за годы их совместной жизни Краус ни разу не болел. Почему поливальщик в тот день не вышел на работу? Сухова уже не скажет, сам же он может придумать все что угодно. «Жена? — Без всякой симпатии Кауш вспомнил скучное лицо Гертруды. — Странно ведет себя эта женщина. То ли что-то знает о своем муженьке, то ли выжидает».

— Пошли, лейтенант, в бригаду.

— В какую бригаду? — не сразу понял Степан.

— Суховой.

Галину Величко, учетчицу, они застали за рабочим столом. Девушка перебирала костяшки счетов.

— Много работы? — сочувственно поинтересовался следователь.

— И не спрашивайте. А запускать никак нельзя, потом концов не найдешь.

— А мы как раз и пришли за одним из таких концов, милая Галина. Вы не помните, почему Краус не вышел на работу два года назад, 17 августа?

Задавая этот вопрос, Кауш не ожидал, да и не мог ожидать, точного ответа. Оказалось, что девушка помнит многое из того, что предшествовало этому дню.

— Видите ли, 17 августа Краус работал…

— То есть как работал? — удивился Поята. — В наряде его фамилии нет…

— Подождите, лейтенант, — остановил его Кауш, — разберемся. — И подумал: «Неужели и здесь повторится неразбериха с этими самыми нарядами? Прямо наваждение какое-то…»

Однако никакой неразберихи не было. Скорее напротив.

…В тот день бригадир Сухова, как обычно, обходила участок. Ее опытный хозяйский глаз зорко подмечал малейший непорядок. Она обратила внимание на огромную лужу воды, которая скопилась возле поливного аппарата Крауса. Лужа свидетельствовала о том, что к аппарату давно никто не прикасался. Самого же поливальщика поблизости не оказалось. Такого грубого нарушения Сухова простить не могла, да и не в ее характере было закрывать глаза на подобные вещи. После обхода она дала указание учетчице:

— Завтра не включай Крауса в наряд, сегодня он в прогуле. Пусть завтра и отработает прогул.

— А к концу дня, — вспомнила девушка, — прибежал Краус, возбужденный такой, и говорит бригадиру: так мол и так, Надежда Павловна, виноват, прогулял, но причина уважительная. — Я, — говорит, — в любой день отработаю, хоть в воскресенье, только из наряда не вычеркивайте.

— Так и сказал? — недоверчиво переспросил следователь словоохотливую Галину. — А вы ничего не путаете? — Ему показалось странным, что девушка запомнила такие детали, даже и при отличной памяти.

— Почему я все запомнила? Краус сказал тете Наде, что день рождения у него был, вот и загулял. Отмечал, значит. Оно и видно было, что выпивший. Вот потому и запомнила: не один год вместе работали, а о своем дне рождения раньше он и не заикался. Никогда не отмечал в бригаде, не то что другие… Скрытный, нелюдимый какой-то.

— Что ответила ему Сухова?

— Сказала: «Молодец, сам признался, завтра и отработаешь прогул, не поставим тебя в наряд». Он обрадовался, я даже удивилась: с чего бы это, большое ли дело…

— Большое, милая девушка, очень даже большое, — весело сказал Аурел. — Вы даже не представляете себе, как нам помогли. Спасибо!

Ничего не понявшая Галина долго смотрела вслед удалявшимся мужчинам и потом снова ловко задвигала костяшками счетов.


Возвратившись к себе, Аурел достал коричневую папку, быстро перелистал ее и нашел паспорт Крауса. Да, именно 16 августа появился на свет девятый, последний, ребенок Краусов, сын, которому дали имя Петер. У Галины Величко оказалась на редкость хорошая память.

Рабочий день следователя, который он не без основания стал считать потом самым удачным в ходе этого трудного расследования, подходил к концу, когда зазвонил телефон. Аурел сразу узнал Ганева. Была у прокурора такая привычка: звонить по телефону, хотя их кабинеты находились в двух шагах. На эту привычку никто в прокуратуре не обижался, даже напротив: руководитель предпочитал обходиться без секретарши, это придавало отношениям с ним доверительность и простоту.

В кабинет прокурора солнце заглядывало только утром, а в этот предвечерний час здесь царила приятная прохлада. Кауш устало уселся в мягкое кресло, которое появилось здесь вместе с другой новой мебелью после переезда, и мечтательно протянул:

— Хорошо у вас, товарищ прокурор, красота!

— Завидуешь? Напротив, дорогой, не сладок прокурорский хлеб. Вот жалуются на вас, товарищ следователь, а мне — отвечай.

— Жалуются? Интересно…

— Вот именно… Звонили из Кишинева, вызывают тебя в прокуратуру. С материалами по делу Крауса.

Кауш прочитал в глазах прокурора сочувствие. Однако тот больше ничего не сказал.

«ВОЗОБНОВИТЬ И ОБЪЕДИНИТЬ…»

Должность начальника следственного управления в прокуратуре республики если не самая трудная, то самая беспокойная. К нему стекаются запутанные, представляющие особую сложность дела. Дел таких хватает, как хватает и забот, с ними связанных… Кауша приняли не сразу. Пришлось подождать в тесной приемной. Наконец дверь кабинета отворилась, и из нее вышла небольшая группа людей. Кауш наметанным глазом безошибочно определил: «Свои, районщики».

Алексею Николаевичу Столярову, «главному следователю прокуратуры», как иногда между собой называли начальника управления юристы, не было и сорока, однако он выглядел старше своих лет. Каушу не приходилось с ним раньше встречаться, если не считать той короткой встречи в кабинете прокурора республики. Столяров перебирал бумаги в папке. У него было полное округлое лицо, толстые губы, какие принято считать признаком доброты, высокий, с залысинами, лоб, усталые, и опять же добрые, глаза за стеклами очков. Столяров нашел документ, который искал, и передал Каушу.

— Прошу ознакомиться, — произнес он мягким голосом.

Кауш взял лист, весь исписанный черными чернилами. В левом уголке краснела размашистая резолюция: «Разобраться и доложить». Он сразу узнал хорошо знакомую подпись прокурора республики. Едва взглянув на черные, торчащие вкривь и вкось буквы, Аурел понял, что писал человек, не привыкший держать в руках перо. Однако почерк был разборчив, фразы построены довольно правильно; вместе с тем письмо изобиловало множеством грубейших орфографических ошибок, порой затрудняющих понимание его смысла. Внизу листка стояла подпись Петера Крауса. Он жаловался прокурору на то, что следствие слишком затянулось, сначала его обвиняли в незаконном хранении огнестрельного оружия, потом в убийстве Суховой, в котором он признался, а теперь вот «клеят» какого-то Зильберштейна. У этого зубного техника он действительно вставлял зубы, расплатился и больше его никогда не видел. Краус требовал скорейшей передачи дела в суд, грозил объявить голодовку и даже покончить жизнь самоубийством.

Кауш еще раз внимательно перечитал жалобу. О том, что Крауса обвиняли в убийстве Розы Зоммер, не говорилось ни слова.

— Жаловаться — его право, — сказал он.

— А наша обязанность — разобраться, не так ли?

Кауш хотел ответить, что именно так, но в кабинет без стука вошел невысокий лысоватый человек. На улице его можно было бы принять за скромного бухгалтера или агента госстраха, однако среди юристов и оперативников Яков Михайлович Гальдис пользовался репутацией настоящего аса следствия. Прокурор-криминалист Гальдис занимался особо опасными преступлениями против личности, а его узкой, так сказать, специальностью было расследование самых тяжких из них — убийств.

— Тебя-то мы и ждем, Яков Михайлович, заходи, — приветствовал его Столяров.

— Я уже здесь, куда же заходить, — отвечал тот, усаживаясь напротив Кауша у небольшого столика. — Слушаю тебя внимательно.

— Не меня послушай, а товарища Кауша. Все по тому делу, Розы Зоммер, помнишь? Мы его на особом контроле держим. Сейчас оно приостановлено… Впрочем, — добавил Столяров, — я выразился неточно: переплелось здесь несколько дел… клубок, словом.

Телефон на столе зазвонил требовательно и нетерпеливо, вызывала междугородная. Это был уже второй или третий звонок за время, что Кауш находился в кабинете, но те переговоры были краткие, а на сей раз разговор предстоял обстоятельный. Положив наконец трубку, Столяров виновато произнес:

— Вот что, ребята, у меня потолковать не удастся. Не дадут. Давайте-ка у Якова Михайловича все обмозгуйте, а потом он мне доложит. Так лучше будет.

В маленьком кабинетике Гальдиса было уютно и тихо. Черный телефонный аппарат не проявлял признаков жизни. Прокурор-криминалист, к удивлению Кауша, до подробностей помнил дело Розы Зоммер. Знал он, правда лишь в общих чертах, и дело об убийстве Суховой, поскольку в прокуратуру поступило оперативное донесение из района. Гальдис раскрыл коричневую папку, привезенную следователем, и погрузился в ее изучение, изредка задавая вопросы. Особенно его заинтересовали показания Галины Величко:

— Похоже, что Краус готовил себе алиби, не очень искусно, но все-таки… Расчет простой: посмотрят оперативники наряды, убедятся, что работал Краус в тот день, поливал груши-яблони, — и дело с концом. Логично… с точки зрения преступника, который ни во что не ставит наши органы охраны правопорядка. — Он помолчал, снял очки, тщательно протер и водрузил на свой крупный мясистый нос. — Так вы говорите, товарищ Кауш, что между отцом девочки и Краусом что-то произошло. Очень любопытно. Но что именно? Здесь может быть ключ всего. Да и это подчеркнутое участие Крауса, причем после ссоры, в розыске девочки, в похоронах… Не маскировка ли, да еще умелая?

— А вдруг совесть заговорила? — неуверенно предположил Кауш.

— Совесть? О какой совести вы говорите? Если бы у этого подонка была совесть, он бы не убил пожилую женщину. О девочке я пока не говорю. Это нам еще предстоит — доказать или отбросить обвинение. Да, кстати, этого Крауса разве не допросили в свое время и связи с убийством Розы? Я что-то не вижу протокола.

— В том-то и дело, Яков Михайлович, что тогда не допросили. Был вне всяких подозрений.

— Вне подозрений только жена Юлия Цезаря. Надеюсь, вы изучали древнюю историю, уважаемый товарищ младший советник юстиции, — тоном наставника произнес прокурор-криминалист. Кауш не понял, шутит он или говорит всерьез. — Однако, как говорят французы, вернемся к нашим баранам. Жалуется, значит, ваш подопечный, смотри какой нетерпеливый. Нервничает. А может, Мировский где-то и перегнул, а? Собственно говоря, мы весомыми уликами против Крауса по делу зубного техника не располагаем. К сожалению. Да и по делу Зоммер тоже. На случайную удачу, признание рассчитываем. Как блатные выражаются — на пушку берем.

Перечитывая исписанный черными чернилам лист бумаги, Гальдис задержал на нем внимание дольше, чем в первый раз.Не выпуская его из рук, он медленно размышлял вслух:

— А ведь Краус этой жалобой почти выдал себя. Обратите внимание — ни слова не пишет о том, что ему «клеят» среди других и дело Розы. Случайна ли такая забывчивость и забывчивость ли это? Своим неупоминанием он как бы подчеркивает преступление, о котором не хочет говорить. Психологически это объяснимо: под суд торопится. Надеется, и не без основания, что за Сухову ему «вышку» не дадут. Он где сейчас, в СИЗО? Пусть посидит. Рано его еще в оборот брать, не готов. Да и нам следует капитально подготовиться. Надо передопросить всех свидетелей по делу Зоммер, что-то новенькое может появиться. Мы еще встретимся, и не раз, товарищ Кауш.

Аурел распрощался и уже закрывал за собою дверь, когда Гальдис его задержал:

— Чуть не забыл. Пора, товарищ Кауш, возобновить дело по факту убийства Розы Зоммер и объединить его в одном производстве с делом Суховой. Пришло время. В самый раз.

ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ. ДЕНЬ СМЕРТИ

Члены оперативно-розыскной группы по камешку воздвигали здание обвинения. Оно росло медленно, мучительно медленно, как казалось Каушу. В его основании еще зияли пустоты, заполненные лишь предположениями и подозрениями. Одна из пустот заполнилась после длительной переписки и наведения различных справок. Удалось наконец разыскать архив трибунала, который судил Крауса. В ответ на запрос пришла копия приговора:

«Краус П. Т., уроженец села Баден Одесской области, осужден по статье 58-а УК РСФСР к 25 годам лишения свободы. Подсудимый, находясь на территории, временно оккупированной немецко-фашистскими захватчиками, вступил добровольно в вооруженный отряд «Зельпшуц». Проходил военную подготовку. Охранял село от партизан, задерживал подозрительных для оккупантов лиц. С апреля 1942 г. по 1943 г. задержал 9 человек, подозреваемых в принадлежности к партизанам, доставил их в сельуправу, избивал, судьба их неизвестна. Весной 1943 г. арестовал жителя села Броунагеля за несдачу продуктов немецкой армии, посадил его в подвал, где жестоко избил. Краус П. Т. выезжал в соседние села, где отбирал продовольствие у крестьян. В январе 1944 г. в Одессе охранял склады, политическую тюрьму, патрулировал улицы, задержал 8 граждан по подозрению в принадлежности к отряду партизан, доставил их в комендатуру; судьба их неизвестна. В феврале 1944 г. дал подписку быть негласным сотрудником полевой полиции и сообщать сведения о настроениях немцев — граждан СССР, мобилизованных в немецкую армию. По его доносам было арестовано 2 солдата. Судьба их неизвестна…»

Срок заключения Краус отбыл не полностью и вышел на свободу в 1955 году. Как гласила справка, которую также получил Кауш, он был освобожден по амнистии.

«Ну и птица, — с отвращением подумал Кауш, ознакомившись с приговором. — Ему было что скрывать. Фашистский прихвостень. Оборотень… Однако свое он получил, а за одно и то же преступление дважды не наказывают».

Стали ясными мотивы преступления. Кинжалом убийцы водила не только личная ненависть к бригадиру. В эти удары Краус вложил всю свою лютую, слепую ненависть ко всему советскому. Такой способен на любое, даже самое гнусное, преступление. Следователь уже почти не сомневался, что это он убил Розу Зоммер. Однако Сухова — это одно, а Роза — только девочка, и к тому же своя, немка. Но ведь он предавал и своих. Кауш вспомнил рассказы молодых женщин, работающих с Краусом, о его приставаниях, грязных шуточках… Растленный, аморальный субъект, он был способен и на такое преступление. Было ли оно насилием ради насилия — и только? Что все-таки произошло между Краусом и Карлом Зоммером? Неужели он избрал столь чудовищно-извращенный способ мести отцу девочки?

Размышления Аурела прервал телефонный звонок. Он не узнал голос, но говоривший назвал себя, причем не совсем привычно:

— Здесь Карл Зоммер. Мне нужно с вами поговорить.

Часы показывали около пяти. Видимо, Зоммер только что кончил работу.

— Приходите. Я у себя.

Минут через пятнадцать раздался осторожный стук в дверь, и вошел Зоммер. Он неловко присел на предложенный Каушем стул, положил на колени натруженные руки и стал их разглядывать, будто видел впервые. Наконец тихо сказал:

— Товарищ следователь, как же так получается? Вы говорили, что Петра арестовали за этот самый обрез, а обрез-то ни при чем. Женщину он убил.

— А вы откуда знаете, Карл Иоганнович?

— Гертруда сказывала, мы ведь соседи… Это верно?

— Да. Он и сам признался.

Зоммер снова принялся изучать свои руки, низко склонив голову.

— Ну и дела, — медленно, словно про себя, произнес он и взглянул Каушу прямо в глаза. — Не ожидал я такого от Петра… Не ожидал, — задумчиво повторил он, — хотя и озлобленный он, и все ему не так. — Было заметно, что Зоммеру трудно говорить о соседе. Трудно и неприятно. — Не сразу его раскусил. Сосед как сосед, а с соседями надо в мире жить, их не выбирают. Мы вроде даже подружились. Телевизор к ним ходили смотреть…

Зоммер рассказывал обстоятельно, неторопливо; видимо, так же обстоятельно, не торопясь, делал он свою нелегкую работу. Кауш его не перебивал: пусть выговорится. О телевизоре Зоммер упомянул не случайно. Пришли они как-то к соседу, кинофильм «Смелые люди» показывали. Есть там эпизод, когда солдата раненого конь подбирает. Краус ухмыльнулся: «Смотрите, Красная Армия воевала на лошадях да на волах». Герта захихикала. Зоммер так ответил: «На волах или нет, однако до Берлина дошли». Краус смолчал, только зло посмотрел. Потом снова разговор завел: в Красной Армии порядка, мол, не было, не то что в немецкой, особенно в частях эсэс.

— Он говорил, что служил в немецкой армии?

— Прямо не говорил, только намеками. Одессу вспоминал, мой родной город. Никогда не забуду, что они в войну творили, освободители… Может, и Петр среди них был… Он больше хвастался, как по девкам шлялся: веселое, говорит, время было. А посадили, сказывал, ни за что, просто потому, что немец: все русские, говорит, немцев ненавидят. Я тоже немец, но меня никто не сажал. Наоборот. Вижу, уважают и на заводе, и в Покровке. Да разве только меня? Спорили с ним. Он, когда выпьет, словно сумасшедший делается, злой. Я так считаю: озлобился Петр после лагерей, считал — несправедливо его осудили. Я его не расспрашивал… Не в том дело, не то хочу сказать… — продолжал Карл Зоммер. — Однажды приходит он, дети на улице играют, жена в магазин ушла. Выпили немного, как полагается. Петр заводит такой разговор: давай, мол, поедем в Бундес Републик Дойчланд, — Зоммер произнес по-немецки название ФРГ. — Я поначалу подумал, что он говорит о поездке в гости к родственникам, спрашиваю — на какой срок и когда вернемся. Он усмехнулся так и отвечает: «Обратно я возвращусь только с автоматом в руках». Хватит с меня, отвечаю, хлебнул я горя на этой «родине» один раз, натерпелся от бауэра сполна, когда нас в Германию пригнали. Моя Родина здесь. В этой земле лежат мои предки, придет час, и я лягу. Петр мне говорит: «Я думал, Карл, что ты хороший немец, а ты, оказывается; вовсе и не немец. Ты русским продался, шкура». — «Нет, Краус, — ответил я, — я настоящий немец, а ты, видно, был фашистом, фашистом и остался». Выложил ему все, что о нем думал. Он — мне: «Спасибо за откровенность, дорогой сосед, я тебе этого не забуду». И ушел. С тех пор мы почти не разговаривали, только здоровались. Честно вам признаться, товарищ следователь, боялся я его. А вскоре это несчастье случилось. Может, совпадение просто, а может… Бригадиршу убил и дочку погубить мог. И вот что еще… Когда Розочку нашли, он так убивался, будто с его родной дочкой это случилось. Я уже вам рассказывал, но не все. На поминках мы рядом сидели, Петр и говорит, громко, чтобы все слышали: «Скорее бы поймали преступника, а то он, может, сидит где-то рядом, а ты и не знаешь, что выпиваешь стакан вина с врагом». После похорон мы помирились. Пришли как-то к нему в гости, разговариваем, а Петр вдруг ко мне с кулаками: такой, мол, сякой, с моей Гертрудой любовь крутишь. Приревновал. А я на эту Гертруду и не смотрел даже. Неспроста он комедию эту устроил. Повод для ссоры искал, чтобы не встречаться больше. Боялся, видно, что себя выдаст.

Зоммер вздохнул и замолчал.

— Спасибо, Карл Иоганнович, за ваши показания, они нам очень пригодятся, хотя вы немного и запоздали. Пораньше надо было сообщить обо всем этом.

— Сам понимаю, что раньше надо было, — сокрушенно отвечал Зоммер, — только боялся его… не за себя, за семью.

Показания Зоммера были завершающим штрихом в предварительном следствии. Сроки следствия истекали. Кауш и Гальдис, изучив его материалы, засели за составление плана допроса. Подробнейший план занял десять страниц. Гальдис с сомнением покачал головой:

— План хорош, ничего не скажешь, но все-таки у нас нет весомых доказательств вины Крауса. Теперь все зависит от тактики ведения допроса… и, конечно, от интуиции. И есть еще, молодой человек, госпожа по имени удача. Итак, положимся на трех этих симпатичных дам — тактику, интуицию и удачу.


…Погожим сентябрьским утром к большой глухой двери, пробитой в высоченной каменной стене, подошли двое… Прямо к стене прилепились домики, густо увитые виноградом; во дворе сушилось на веревке белье, полная женщина в халате, что-то приговаривая, разбрасывала корм курам. Эта мирная картина совсем не вязалась с колючей проволокой на верху стены, с часовым на угловой башне, пустыми в дневную пору глазницами прожекторов. Из обитой металлом узкой форточки, вделанной в дверь, на стук выглянул человек в военной фуражке. Гальдис и Кауш протянули ему служебные удостоверения. Тяжелая дверь медленно, будто нехотя, открылась, пропуская их в освещенный электрическим светом коридор. Лейтенант с красной повязкой на рукаве — ДПНСИ как со старым знакомым поздоровался с Гальдисом, попросил заполнить требование на вызов для допроса подследственного и исчез, оставив их вдвоем. Он появился минут через десять:

— Ваш следственный кабинет — третий.

Они вышли из административного корпуса и оказались на обширном, покрытом асфальтом, дворе. Прямо перед ними возвышалась трехэтажная башня. Она была старинной постройки, но тем не менее своим расширенным книзу основанием странным образом походила на сверхсовременную Останкинскую. В башню вела зарешеченная дверь в большой перекрытой решеткой арке. Вдоль полукруга на ней было что-то написано белыми буквами на красном фоне. Кауш замедлил шаг и прочитал:

«Явка с повинной смягчает наказание».

В последний раз следователь был здесь лет пять назад, когда вел дело особо опасного рецидивиста, за которым числилось много всего, в том числе и «мокрое» дело. Поэтому он с интересом ко всему присматривался. Гальдис же ни на что не обращал внимания. «Словно дома себя чувствует», — не без иронии подумал Аурел, глядя, как уверенно он направляется к двери. Здесь у них снова проверили документы, и они вошли. Наверх вела крутая винтовая лестница, покрашенная, видимо, недавно красной масляной краской. На втором этаже Яков Михайлович остановился перевести дух: лестница оказалась для него слишком крутой.

— А вы знаете, молодой человек, — он хитро взглянул на Аурела, — где мы находимся?

— Разумеется, — удивился Кауш.

— Что значит «разумеется»? А вы знаете, что когда-то именно в эту башню жандармы бросили Котовского. Он разрабатывал план побега из этого тюремного замка, так она тогда называлась. На воздушном шаре хотел улететь, да не удалось. Но все равно ушел средь бела дня из зала суда.

Помещение на третьем, самом верхнем, этаже, переделанное из камеры в следственный кабинет, имело форму трапеции с выгнутым верхним основанием. Яркое солнце проникало сюда через чисто вымытые стекла двух высоких и узких окон в стене метровой толщины. «Действительно, не убежишь, — подумал Аурел, — разве что по воздуху».

Сидеть за слишком высоким, особенно для Гальдиса, покрытым серым пластиком столом было неудобно. Табуретки, как и стол, были наглухо привинчены к полу, их нельзя было «подрегулировать» по росту. Гальдис проверил магнитофон.

Было тихо. Через закрытые, несмотря на теплый день, окна звуки со двора слабо доносились сюда, наверх. Кауш взглянул в окно. Во дворе шла своя жизнь. Группа наголо остриженных людей разгружала грузовик с капустой; в углу вспыхивали огоньки электросварки. Он перевел взгляд повыше, через дорогу, туда, где высился корпус студенческого общежития. Девушки, далеко высунувшись из настежь открытых окон, оживленно болтали; голосов он не слышал, но по смеющимся лицам понял, что говорили они о чем-то веселом.

Откуда-то снизу послышались тяжелые шаги. Подкованные металлом сапоги гулко отдавались в тишине. Казалось, что поднимался по лестнице один человек, однако их было двое. В кабинет вслед за Краусом вошел выводной контролер. Доложив, что подследственный доставлен, он удалился, оставив дверь полуоткрытой.

Краус исподлобья рассматривал незнакомого ему Гальдиса.

— Садитесь. Моя фамилия Гальдис, прокурор-криминалист прокуратуры республики. Со следователем Каушем вы уже знакомы. Ставлю вас, Краус, в известность, что показания записываются на магнитофон «Комета», тип ленты два, скорость 4,7 сантиметра в секунду.

— Меня ваш магнитофон не интересует, — хмуро пробормотал арестованный, оглядывая кабинет. Его водянистые светлые глаза с покрасневшими веками, отвыкшие от солнечного света, подслеповато щурились. С тех пор, как Кауш видел его в последний раз, он похудел, что еще сильнее подчеркивала наголо остриженная голова, однако правильные черты лица не утратили благообразности.

— Мне поручено разобраться в вашей жалобе на имя прокурора республики, — продолжил Гальдис — Расскажите, на что жалуетесь.

— Я же написал…

— И все-таки, расскажите, не зря же мы пришли.

— В том, что я убил Сухову, я давно сознался, а тот майор, который допрашивал, стал пришивать мне какого-то Зильберштейна. Мало ли чего, что я у него зубы ставил. И еще плащ простреленный милиция в Заднестровске нашла. Допытывался, чей это плащ да почему прострелен. Откуда мне знать… — Краус говорил раздраженно, вызывающе. — А завтра еще чего-нибудь приклеят. В Москву напишу, голодовку объявлю! — в его голосе послышались истерические нотки.

— Спокойнее, спокойнее, разберемся.

Гальдис говорил миролюбиво, не желая потерять контакт с подследственным, и переменил тему, чтобы уточнить некоторые обстоятельства убийства Суховой. Подследственный отвечал подробно, жаловался на притеснения, обиды с ее стороны. О том, что произошло, не слишком сожалел. Опять перечисляя дела, которые ему «вязали», Краус ни словом не обмолвился о Розе Зоммер. Своей «забывчивостью» он как бы уходил от тяжкого обвинения, она была красноречивее всяких слов.

— Хорошо, Краус. Мы знаем, ни к зубному технику, ни к тому плащу вы не имеете никакого отношения. Речь не об этом…

Но Гальдис вовсе не был убежден в непричастности Крауса к этим преступлениям. Однако сейчас для него было особенно важно раскрыть убийство девочки. Дальнейшее расследование показало, что Краус и в самом деле не имел отношения ни к зубному технику, ни к простреленному плащу.

— Скажите, Краус, вы запомнили, что написано у входа в тюрьму?

Краус что-то неразборчиво пробурчал.

— Тогда я вам напомню: там написано, что явка с повинной смягчает наказание.

— Так я уже покаялся, чего вы хотите? — прохрипел он.

— Не прикидывайтесь простачком. — Голос прокурора-криминалиста звучал жестко и повелительно. — Ответьте лучше, почему вас не было на работе в тот день, когда исчезла Роза Зоммер? И что произошло между вами и ее отцом?

— Вы и это знаете? Продал, значит, падла, — злобно прошептал Краус.

— Нам известно больше. Отвечайте, это в ваших интересах.

В кабинете стало тихо. Отчетливо слышался шелест магнитофонной ленты. Молчание Крауса казалось нескончаемым. Он лихорадочно взвешивал свои шансы на жизнь и, подобно утопающему, цеплялся за последнюю соломинку.

Прокурор-криминалист сделал безошибочный ход.

— Меня не расстреляют? — глухо выдавил наконец Краус.

— Это решит суд, — заговорил хранивший все это время молчание Кауш. — Один раз, Краус, Родина вас простила…

— Какая Родина? — он криво ухмыльнулся:

— Родина, которую вы предали.

Краус склонил стриженую голову, будто хотел защититься от удара:

— Я не хотел ее убивать… Так получилось.

Вот он, момент истины! Его два долгих года ждал Аурел Кауш, а вместе с ним Будников, Поята, Сидоренко, Мировский… и еще десятки других людей. В нем как бы сфокусировалась вся их работа — изнурительная, трудная, скрытая от людских глаз, о которой так скупо пишут в газетах.

Кауша охватило чувство удовлетворения от исполненного долга, но радости он не испытывал. С отвращением и ужасом слушал он хладнокровный, жуткий в своей обыденности рассказ Крауса, и перед ним разверзлись мрачные глубины подлости, жестокости, лицемерия. Как человек, это высшее, совершенное создание природы, может пасть в такую бездну, на самое дно, откуда выход только один — в небытие?

…Свой день рождения два года назад Краус начал с выпивки, а точнее — с похмелья, потому что отмечал это событие еще накануне. Он очень любил себя, этот благообразный человек с водянистыми светлыми глазами. Опохмелился и пошел на работу. Возня с трубами быстро наскучила, и он решил продлить праздник. В магазине у Эмилии добавил и, пьяный, пошел к своему поливному аппарату. Возле пролома в каменном заборе ему и повстречалась Роза. Девочка живо напомнила о Карле Зоммере, об обидах, которые причинил тот ему, Краусу. В его порочном сознании, одурманенном к тому же водкой и жаждой мести, созрел чудовищный замысел.

— И потом, — сказал Краус, — Роза была такая хорошенькая, чистенькая…

— Guten Tag, Röschen! Wohin gehst du?

— Wilde Oliven pflücken! Sie schmecken so gut…

— Komm lieber in den Garten mit. Ich kenne eine Stelle, wo es sehr viel Gras für Kaninchen gibt. Dort wachst herrliches, saftiges Gras! Deine Kaninchen werden daran ihre Freude haben. Du hast sie doch so gern. Nicht wahr?

Ласковый, почти отеческий тон, родная немецкая речь сделали свое. Девочка пошла с Краусом в густые заросли и поплатилась жизнью за доверчивость к «дяде Пете». День рождения Петра Крауса стал последним днем жизни Розы Зоммер.

Медленно тянется магнитная лента, бесстрастно фиксируя показания. Ленте не видно конца, не видно и конца допроса. Следователей интересовали детали: как была одета девочка, цвет платья, туфелек, что у нее было в руках, в какой позе он ее оставил, где именно? Они не исключали самооговора. Только сопоставляя детали, можно было установить, говорит Краус правду или, в состоянии депрессии, наговаривает на себя, чтобы потом, в суде, отказаться от показаний, заявив: меня вынуждало следствие. Нет, на самооговор не похоже. Краус называл подробности, которые могли быть известны только ему. Тогда, возможно, перед ними просто душевнобольной человек, не несущий уголовной ответственности за содеянное? Позже судебно-медицинская экспертиза дала ответ на этот вопрос:

«…Обстоятельства преступлений помнит хорошо, подробно рассказывает. Глубокого сожаления о содеянном не выказывает… Бреда, обманов чувств не выявляет. Душевным заболеванием не страдает. Обнаруживает признаки хронического алкоголизма. Считать вменяемым…»

Но это позже. А пока в следственном кабинете № 3 продолжается допрос.

— На сегодня хватит, — сказал наконец Гальдис. — Мой вам совет, Краус: напишите о том, что вы только что рассказали, прокурору. — Он попросил выводного контролера увести подследственного и дать ему бумагу и ручку.

В сопровождении дежурного Гальдис и Кауш спустились вниз и пошли по длинному коридору. Возле выкрашенной в грязновато-голубой цвет двери с цифрой «5» дежурный остановился:

— Здесь.

Кауш отодвинул черную резиновую заслонку; под ней оказался большой глазок, в который просматривалась вся длинная и узкая сводчатая камера. Дневной свет едва проникал сквозь двойную решетку, и электрическая лампочка освещала двухъярусные койки, покрытые грубошерстными одеялами, полку с металлической посудой и початой краюхой черного хлеба. Краус сидел за грубо сколоченным столом и писал.

— Что он делает? — нетерпеливо спросил Гальдис.

— Пишет…

— В таком случае подождем.

Они простояли возле двери довольно долго. Наконец в нее постучали изнутри. Контролер отпер замок и Краус передал ему лист:

«Прокурору МССР от П. Крауса. Показания по убисту Суховой потверждаю. Я осознал свою вину и хачу чистосирдечно разказать еще об одном приступлении. 16 августа в день моего рождения я работал с утра. За завтрыком випил и пошол на работу. С работы пошол в магазин и выпил 150 храм водки. Когда возвращался, стретил нашей ульетце Зоммер Розу, которая попалась мне на стречу не далеко от каменного забора восле дири. Я был выбивши и позвал Розу в сад… Я оставил ее там и ушол. Это была примерно 10 ч. утра».

Приписка: «Я прошу считать это заявление как яфка с повиной» — была дважды жирно подчеркнута.

Потрясенный, следователь что-то тихо сказал про себя.

— О чем это вы, коллега? — спросил Гальдис.

— Знаете, о чем я думаю? Федора Михайловича бы сюда, он бы разобрался, а в моей голове как-то не укладывается…

— О каком Федоре Михайловиче вы говорите?

— Да о Достоевском, а каком же еще.

— Думаю, вы ошибаетесь, молодой человек. Гениальный знаток душ человеческих писал о людях, а это ведь не человек… Обыкновенный фашист. — Гальдис зло выругался. — Подарок себе ко дню рождения преподнес, гадина. И как таких матери рожают…

…На улице ничего не изменилось и не могло измениться за те часы, что они пробыли в следственном изоляторе, но Кауш будто впервые увидел эту солнечную тихую улицу, чуть тронутые багрянцем каштаны, мальчишек, гоняющих мяч на асфальте… Жизнь продолжалась, несмотря ни на что.

ПОСЛЕДНЕЕ ЗВЕНО

Весть о том, что сегодня привезут Крауса, каким-то непостижимым образом облетела Покровку. Толпа людей собралась возле сельсовета. Стояли молча, лишь изредка перекидываясь словами. Взглянув на угрюмые лица, Кауш понял, что правильно сделал, попросив накануне начальника райотдела внутренних дел прислать усиленный наряд милиции. Подполковник еще спросил: «Опасаетесь, что сбежит? Некуда ему бежать…» Нет, Кауш опасался худшего — самосуда. Ненависть к преступнику была так велика, что достаточно было даже слабой искры, чтобы произошло непоправимое. В толпе мелькали красные повязки дружинников. «Молодец Поята, все организовал, как договорились», — в который раз отметил следователь исполнительность участкового. То и дело попадались знакомые лица. Каушу показалось, что в это октябрьское утро на улицу вышла вся Покровка. Он сразу приметил в толпе высокую нескладную фигуру Пысларя. Он узнал бы его среди тысяч. Пысларь стоял, склонив седую голову на тонкой худой шее. О чем он думал? Затаил обиду на него, Кауша, или же, напротив, был ему благодарен за то, что снял с него несправедливые обвинения? Или, быть может, задумался о своей безалаберной, пустой жизни? Недавно следователь вызвал его в прокуратуру, чтобы официально объявить ему о прекращении против него уголовного дела. Слесарь выслушал Кауша, покашлял своим сухим кашлем и только спросил:

— Это все? Я могу идти?

— Минуточку, Виктор Матвеевич… — остановил его Кауш. — Может быть, вы объясните, каким все-таки образом тряпки и записки оказались на месте преступления? До сих пор понять не могу.

— А тут и понимать нечего… внучка во всем виноватая. — Пысларь улыбнулся невеселой улыбкой. — Собрала кучу всякого тряпья, чтобы выменять его у дяди Троши, тряпичника, на свисток. Увидел я это тряпье и велел сыну выбросить за забор. Мы туда часто мусор выбрасываем. И вот как оно обернулось… Да еще с этими нарядами неразбериха, будь они неладны. Я ведь и сам виноват, чего там. Закладывал тогда сильно, все в голове спуталось; где был, когда, с кем — ничего не помню. Я на вас, товарищ следователь, обиду не держу, но и…

Пысларь не окончил фразу, но следователь понял, что он хотел сказать. И хотя не ждал от него изъявлений благодарности, на душе остался неприятный осадок.

Аурел обернулся к стоящим рядом председателю сельсовета Гудыму и майору Мировскому:

— Пора бы автозаку уже быть. Запаздывает.

И как бы в ответ на это в конце улицы появилась спецмашина. Парень в военной форме выскочил из кабины и отомкнул снаружи металлическую дверь. Из нее в сопровождении двух конвоиров, тоже совсем молодых, медленно спустился по лесенке Краус.

— Руки назад, — скомандовал конвойный.

По толпе будто ток пробежал, кто-то подался вперед. Но Крауса уже окружило кольцо милиционеров и дружинников.

— Прошу не нарушать, — раздался вежливый, но твердый голос офицера с погонами капитана. — Отойдите, товарищи!

С руками, заложенными за спину, понурив голову, стараясь ни с кем не встречаться взглядом, Краус неторопливо шел. Вслед за ним неотступно двигалась толпа. Вот он свернул на свою, уже бывшую свою, улицу Лиманную, поравнялся со своим, уже бывшим своим, домом, не удержался и взглянул в его сторону. На побледневшем от пребывания в следственном изоляторе лице мелькнула гримаса удивления. Шедший сбоку Кауш проследил за его взглядом и увидел забитые досками окна, пустой двор.

Гудым пояснил:

— Как посадили его, жена продать дом решила. Дешево отдавала, и дом неплохой, да нет охотников. Стороной обходят, словно зачумленный какой. Вот она и уехала к родственникам. Понимает: не жить ей в Покровке.

Возле пролома в каменной стене Краус остановился. Эксперт-криминалист навел на него кинокамеру: защелкал затвор фотоаппарата в руках другого. Еще один эксперт включил диктофон. На фотопленку фиксировался каждый его шаг, а на магнитную ленту — каждое слово. Непосвященному человеку могло показаться, что идет съемка какого-то детективного фильма. Краус, а за ним и остальные, пошли по тропинке, свернули в густые заросли акации.

— Здесь…

Показания его были обстоятельными, деловитыми, и от этого казались еще страшнее. Где-то в глубине своей темной, звериной души он надеялся, что это поможет ему спасти шкуру. Потом он показал дерево, под которым встретила свой последний час Сухова.

Преступника увезли, но люди не расходились. Председатель сельсовета, кивнув в их сторону, сказал Каушу:

— Народ волнуется, Аурел Филиппович. Разное говорят… Мы тут с активом, с руководством совхоза посоветовались и решили созвать сельский сход. И вас пригласить выступить: много вопросов… Договорились?!

— Само собой, Петр Семенович. Вы правильно решили.

— И вот еще что… — продолжал довольный согласием Кауша председатель. — Мы хотим, чтобы этого фашиста судили здесь, в нашем селе.

— Вот пусть и обратится сельский сход в Верховный суд с ходатайством о проведении здесь выездной сессии.


Кауш вместе с Мировским поднимался по лестнице в свой кабинет. Навстречу попался Николай Балтага. Приятели не виделись несколько дней, однако Балтага вместо приветствия чуть ли не закричал:

— Мэй, Аурел, куда ты пропал? Тебя тут корреспондент с утра дожидается, интервью хочет взять!

Его ехидная улыбочка и то, как произнес Николай слово «интервью», не понравились Каушу, и он процедил:

— Интервью дают президенты, на худой конец — кинозвезды, а я, как тебе известно, лишь следователь.

— Да не обижайся ты, Аурел, я серьезно говорю. И начальство знает… Так что давай…

Корреспондентом оказался молодой человек с интеллигентным лицом, видимо, недавно окончивший университет. В его манерах странным образом сочетались застенчивость и некоторая развязность, но в целом парень произвел на Кауша приятное впечатление. Деловито достав из щегольского плоского чемоданчика блокнот с оттиснутым на твердой обложке названием республиканской газеты, он сообщил:

— В номер пойдет…

— Что значит — в номер и что — пойдет?

— В номер — значит срочно, — чуть снисходительно растолковал парень. — Ну, а что именно — вы, наверное, догадались: наших многочисленных читателей волнует дело Крауса.

— Боюсь, что в номер не получится. Суд еще не закончился, а-точнее, не начинался даже.

— При чем здесь суд? — удивился корреспондент, — ведь преступник, насколько нам известно, разоблачен и во всем признался.

— Информация у вас правильная, товарищ корреспондент. — Да, Краус разоблачен, и мы располагаем его признанием, но он еще не осужден. Он пока только обвиняемый, но не виновный. Улавливаете разницу? А посему давайте договоримся: это самое интервью я вам даю, но с условием, что вы опубликуете его лишь после приговора суда.

— Ну, это формальность, — растерянно пробормотал корреспондент. — А что я редактору скажу?

— Так и скажите, он поймет, а нет — ничего не поделаешь. В юстиции формальностей не существует.

Парень оказался напористым.

— Вы что, товарищ Кауш, не убеждены в его виновности?

— Абсолютно убежден, иначе бы в суд дело не передавал, но это убежденность моя, следователя. Повторяю: Краус пока еще обвиняемый. Виновным он станет только по приговору суда после тщательного судебного разбирательства собранных нами доказательств, когда суд от имени государства объявит его преступником.

— Значит, если я вас правильно понял, он пока невиновен? — корреспондент растерянно улыбнулся.

— Да. Сами того не подозревая, вы сформулировали принцип презумпции невиновности.

Интервью явно не клеилось. Парень сник. Теоретические рассуждения следователя представлялись ему скучными и отвлеченными, и Аурел «сжалился» над ним:

— Мы несколько отвлеклись. Что вас конкретно интересует? Спрашивайте, только уговор остается в силе.

Корреспондент оживился, взял отложенную было в сторону авторучку:

— Я доложу редактору о вашей… — он сделал паузу, подыскивая слово, — …просьбе. Если вы настаиваете… Начнем с того, товарищ Кауш, как, а вернее, почему вы стали следователем?

Кауш пожал плечами:

— Странный вопрос. Вроде и простой, а ответить трудно. Можно было бы сказать: потому, что окончил юридический факультет. А если я вас спрошу, почему вы стали работать в газете?

— Не знаю, так получилось, — нравится эта работа, давно мечтал стать журналистом.

— Вот и мне нравится моя работа, иначе бы не занимался ею. Только не пишите, пожалуйста, что, мол, следователь Кауш, отложив в сторону сильную лупу, через которую он только что изучал отпечатки пальцев матерого рецидивиста, потер кулаком усталые после бессонной ночи глаза, и ему вспомнилась родная сельская школа, любимый учитель, который заметил наблюдательного, трудолюбивого мальчика и которому следователь обязан выбором профессии. Никакого любимого учителя у меня не было, учился я средне, а на юридический поступил в общем-то по юношеской восторженности… или неопытности, как вам больше понравится. Очень романтичной представлялась профессия следователя. А где она, романтика эта? Дьявольски трудная у нас работа, трудная и ответственная. — Аурел говорил все это не столько для почти незнакомого ему молодого человека, сколько рассуждая вслух.

Корреспондент удивленно вскинул брови: Кауш положительно не укладывался в привычные рамки.

— Неужели жалеете, что выбрали эту профессию?

— Я этого не сказал и не мог сказать, — спокойно возразил Аурел. — Нет, совсем не жалею. Наша профессия нужна людям. Пока преступники не перевелись, кто-то должен очищать от них общество. И как только последний нарушитель закона исчезнет с лица нашей земли, с радостью поменяю профессию. Хотя бы журналистом пойду… — он улыбнулся.

Улыбнулся и газетчик. Однако продолжил свое наступление, задав традиционный вопрос о «самом трудном» деле.

— Ну, самое трудное — то, которое только что закончил. Последнее. Так уж всегда получается.

— Вот и расскажите о нем, я же, собственно, за этим и приехал.

Кауш задумался: рассказать обо всем, что связано с этим, действительно самым сложным в его практике, делом, о переплетениях человеческих судеб, о собственных заблуждениях и ошибках, о сомнениях и находках?.. В короткой беседе вряд ли возможно, да и поймет ли его этот симпатичный парень. И ограничился лишь, как говорят юристы, фабулой дела.

Корреспондент слушал, изредка переспрашивал, записывал старательно. Однако Кауш чувствовал, что все это ему неинтересно. Аурелу казалось, что он словно слушает магнитофонную запись, не воспринимая его как живого человека. Потом корреспондент спросил:

— Товарищ Кауш, как вы относитесь к Шерлоку Холмсу? Интересно узнать…

«Что это они пристали к Холмсу?» — с досадой подумал Аурел. — Чуть ли не каждый автор газетного очерка о следователе, не говоря уже о писателях-детективщиках, считал почему-то своим долгом помянуть, причем не всегда добрым словом, образ великого сыщика, созданный воображением Конан Дойля.

— Положительно отношусь. Пошел бы с ним в разведку.

— Но он же индивидуалист, работал в одиночку, в отрыве, так сказать…

— А мы бы его в свой коллектив взяли, быстро бы перевоспитали. — Кауш улыбнулся. — А если серьезно, то Шерлоку Холмсу вряд ли бы удалось раскрыть это преступление. Нет, я отнюдь не считаю его плохим сыщиком. Напротив, высоко ценю его профессиональные качества, хотя он и допускал порой необъяснимые, с моей точки зрения, ошибки, торопился с выводами. Но, во-первых, Холмс не мог и мечтать о технике, какой сейчас располагает криминалистика, а во-вторых, он действительно индивидуалист, и это плохо. В обществе, в котором он жил, простые люди к полиции относились, мягко говоря, с недоверием и о помощи их и говорить не приходилось. Писатель не случайно сделал Холмса частным детективом. Напиши он, что ему помогают со всех сторон, кто бы ему поверил? Почему я об этом говорю? Потому, что мы смогли разоблачить преступника только с помощью многих людей. Так вот, молодой человек…

Молодой человек раскрыл щегольский чемоданчик, извлек визитную карточку («И когда только успел заказать?» — невольно подумал Кауш), положил ее на стол, пожал Аурелу руку и исчез.


Выездная сессия Верховного суда республики проходила в Доме культуры совхоза-техникума. В до отказа заполненном зале никто не обращал внимания на скромно сидящих в уголке Кауша, Пояту, Сидоренко и Мировского. Взоры всех были устремлены на сцену. Близился финал кровавой драмы. Ее «режиссер», средних лет человек с благообразным лицом добропорядочного семьянина, сидел на сцене в одиночестве, если не считать двух молодых конвойных, застывших по обеим сторонам скамьи подсудимых. Следователь почти физически ощущал праведную ненависть зала к преступнику. Если бы эта ненависть могла материализоваться в сгусток энергии, то сидящий на сцене сгорел бы дотла.

Судья — высокий, представительный, седовласый, с тремя рядами орденских планок на черном костюме, в прошлом боевой летчик — оглашает приговор:

— Именем Молдавской Советской Социалистической Республики… За убийство пионерки Розы Зоммер… За убийство бригадира, коммуниста Надежды Павловны Суховой… принимая во внимание особую жестокость и общественную опасность преступлений, а также судимость в прошлом за измену Родине… по совокупности преступлений, применяя статью… подсудимый Краус Петер Теодорович… приговаривается к смертной казни…

Краус побледнел, заметался, словно в последней агонии. В гробовой, мертвенной тишине лязгнули наручники, замыкая последнее звено в цепи доказательств.


…В воскресенье Аурел проснулся поздно. Вероники рядом не оказалось. Заглянул в другую комнату. На диванчике мирно спала дочка. Жены нигде не было. «Пошла в магазин», — догадался Аурел и отправился в ванную. Сквозь шум воды он услышал, как вернулась жена, слышал ее веселую возню с проснувшейся Ленуцей. Воскресное утро началось…

За завтраком Вероника развернула газету, уткнулась, как обычно, сразу в четвертую страницу и так увлеклась, что забыла о недопитой чашке чая.

— Смотрите-ка, господин комиссар, о вас уже и газеты пишут. А я и не знала, что вы такой знаменитый. — Вероника говорила шутливо, но Аурел видел, что она довольна.

— Позвольте же и мне взглянуть, госпожа Кауш, что там такого понаписали.

Жена протянула ему остро пахнущий краской номер. В самом низу полосы он нашел рубрику «Из зала суда» и под ней заметку «По заслугам!». Небольшая заметка состояла в основном из штампованных коротких фраз. Аурел отложил газету.

— Все правильно написано, ничего не перепутал корреспондент. Прочитай-ка лучше, что мама пишет, — показал он на письмо, которое Вероника принесла с утренней почтой.

— Все то же. Перечисляет сельские новости, на поясницу жалуется, как всегда. В гости зовет.

— Давно пора, — виновато сказал Аурел. — Давай сегодня и махнем. Здесь близко же…

Дочка, занятая куском пирога, мало что понявшая из предыдущего разговора родителей, оживилась, радостно захлопала в ладоши: предстояло хотя и короткое, но все-таки увлекательное путешествие, а у бабушки так интересно!

Аурел и Вероника улыбаясь смотрели на девочку.

ВМЕСТО ЭПИЛОГА

Хмурым осенним утром во двор здания Верховного суда вышли двое: судья — представительный седовласый мужчина и маленькая средних лет женщина, начальник канцелярии суда. В далеко отстраненной, вытянутой руке, будто боясь испачкаться, женщина держала сверток. В дальнем углу, возле баков для мусора, они остановились… Женщина разорвала пакет и, не притрагиваясь, бросила на асфальт старую вельветовую в бурых пятнах куртку, застиранную майку и мятую пачку папирос «Север». Мужчина зажег спичку. Ткань и бумага, затлев, на глазах превращались в прах, в ничто. Когда все было кончено, мужчина наступил на горстку пепла начищенным до матового блеска черным ботинком и растер пепел об асфальт.

Вскоре начальник канцелярии принесла судье на подпись акт о том, что

«…на основании приговора Верховного суда… произведено уничтожение путем сжигания вещественных доказательств, приобщенных к делу по обвинению Крауса П. Т., как не представляющих никакой ценности…»

Растертый об асфальт прах. Все, что осталось от того, кто когда-то назывался человеком…

Еще день или два темнело на асфальте это пятно, а потом исчезло навсегда.

Ангел пустыни Повесть

«В Лондоне на аукционе «Сотби Бернет груп лимитед» за 25 тыс. фунтов стерлингов (40 тыс. рублей по официальному курсу) продана двусторонняя икона Богородицы и Николая Чудотворца, датированная 1531 годом. Как стало известно, эта икона в свое время была похищена из квартиры известного московского коллекционера М. П. Кудрявцева. Имя человека, предоставившего икону на аукцион для продажи, в соответствии с правилами торгового дома «Сотби» не называется. Не называется и имя покупателя уникального произведения древнего русского искусства.

Контрабандный вывоз предметов древнего искусства из СССР ведется при активном поощрении торговцев аукционов на Западе. На аукционах продается до пяти тысяч контрабандных икон в год».

(Из газет.)

ДВОЙНОЙ ЛЕВКАС

Перекрывая разноязыкий гул зала ожидания международного аэропорта Шереметьево, в динамиках прозвучал женский голос, приглашающий пассажиров рейса СУ-241 Москва — Лондон к таможенному досмотру. Со всех концов огромного зала к металлическим стойкам потянулись люди. Оживленно переговариваясь, возбужденные предстоящим дальним путешествием, с простенькими чемоданами в руках заспешили к стойкам советские туристы. Степенно, с достоинством, не торопясь, вышагивали солидные господа и их молодящиеся, не по возрасту ярко разодетые дамы. Туристы задержались возле стоек недолго. Инспектора таможни бегло просмотрели содержимое их чемоданчиков, проштемпелевали таможенные декларации, и туристы оказались по ту сторону барьера, чтобы пройти паспортный контроль.

Люди в синей униформе делали свою привычную работу четко и вежливо, однако иностранным пассажирам пришлось задержаться у стоек подольше: их багаж досматривался детальнее, да и чемоданы у иностранцев были посолиднее. Подошла, наконец, очередь и высокого, представительного господина с румяным благообразным лицом и густой, седой шевелюрой. Впрочем, мужчину с такой внешностью правильнее было бы назвать джентльменом. Он осторожно поставил на обитую белой жестью стойку объемистый чемодан крокодиловой кожи и пузатый, тоже из дорогой кожи, баул и молча протянул инспектору декларацию. Декларация была заполнена по-русски неразборчивым почерком. Видимо, заполнявший ее очень торопился или… нервничал. Из декларации следовало, что подданный ее величества королевы Великобритании Чарльз Бентли Робинсон следует в Лондон и его ручная кладь состоит из двух мест. В графе о предметах искусств значилось: «Икона святого Николая Угодника». Таможенник окинул изучающим пристальным взглядом лицо стоящего перед ним человека. Англичанин встретил этот профессиональный взгляд вежливой холодной улыбкой, однако в его светло-голубых выцветших глазах инспектор уловил беспокойство.

— Откройте, пожалуйста, ваши чемоданы.

Икона лежала на самом верху, бережно обернутая в цветастое махровое полотенце. Видимо, мистер Робинсон, готовясь к досмотру, положил ее на виду, дабы не утруждать таможенного инспектора, да и себя тоже, поисками иконы в недрах объемистого чемодана. «Какой предусмотрительный», — отметил про себя инспектор, осторожно развертывая полотенце. Икона была написана маслом, и на ее блестящей поверхности заиграли блики света. Таможенник повертел икону в руках, чтобы получше разглядеть. С чуть потрескавшейся доски на него устремил взгляд святой Николай Угодник. Обладатель иконы по-прежнему вежливо, чуть снисходительно улыбался, как бы говоря: ничего не поделаешь, досмотр есть досмотр, такая уж у вас, таможенников, работа, я все понимаю.

— Господин Робинсон, у вас, разумеется, есть соответствующие документы на вывоз иконы за границу?

— О, конечно… Прошу извинения, что сразу не показал, — ответ последовал на русском языке; лишьлегкий акцент выдавал иностранца.

«Однако по-русски ты говоришь намного лучше, чем пишешь, — мелькнуло у инспектора. — Впрочем, это понятно: долго, видимо, жил в Москве, научился».

Робинсон торопливо достал из внутреннего кармана модного вельветового пиджака пухлый бумажник, порылся в нем и протянул инспектору счет фирмы «Новоэкспорт», в котором значилось, что он, Чарльз Бентли Робинсон, уплатил за икону святого Николая Угодника, относящуюся к началу XX века, 85 фунтов стерлингов; к счету были приложены фотография и описание иконы, скрепленные печатью. Однако инспектор медлил. Наконец, после некоторого раздумья, он произнес:

— Простите, господин Робинсон, но вам придется подождать…

Таможенник, прихватив с собой икону и сопроводительные бумаги, ушел, не оглядываясь, однако почти физически чувствовал на своей спине тревожный взгляд англичанина. Если бы Робинсон последовал за ним, то увидел бы, что инспектор, пройдя через зал, открыл дверь с табличкой «Искусствовед-контролер Министерства культуры СССР».

Искусствовед-контролер, молодой мужчина с окладистой бородой, сидел за столом, потягивая кофе из стакана.

— Вижу, не с пустыми руками пожаловали, Василий Семенович. Опять святая контрабанда? — бородач скептически улыбнулся.

Искусствоведы-контролеры появились в международном аэропорту Шереметьево недавно, когда в связи с антикварным бумом, захлестнувшим Запад, участились попытки нелегального вывоза художественных и исторических ценностей за границу. Поскольку искусствоведы были здесь людьми новыми, таможенники относились к ним несколько недоверчиво и не сразу находили общий язык. Вот и Василию Семеновичу, старому таможенному волку, казалось, что этот молодой бородач слишком самоуверен и недостаточно серьезен для такой ответственной работы. Он не принял шутливого тона по поводу «святой контрабанды» и суховато сказал:

— Прошу посмотреть эту доску.

Не выпуская из рук стакана, бородач взглянул на икону:

— Конец девятнадцатого или начало двадцатого века. Масло. Чем вас заинтересовал этот ширпотреб?

— Не знаю, может, и ширпотреб, в этом вы должны лучше разбираться, сдержанно заметил инспектор. — Однако странно себя ведет владелец этого ширпотреба.

— Странно? — Бородач сделал глоток, ожидая продолжения.

— Вот именно, странно. — Инспектор хотел еще что-то сказать о своих подозрениях, но передумал и лишь добавил: — Нервничает. С чего бы это? Вы уж посмотрите подробнее доску.

Искусствовед с неохотой (так по крайней мере показалось инспектору), отодвинул, наконец, в сторону свой стакан, взял икону, провел ладонью по ее шершавой тыльной стороне, потом взвесил в руке и задумчиво пробормотал:

— Действительно… Что-то слишком легкая для современной доски… Да и шпоны не те. — Он достал лупу и внимательно осмотрел изображение. Так… кракелюры подозрительные. И даже очень. В общем, нужна тщательная экспертиза. А владелец-то доски кто?

— Один англичанин. Фирмач. — Инспектор назвал известную фирму электронного оборудования. — Часто у нас бывает, по-русски говорит не хуже нас с вами.

— Да неужели? — почему-то удивился искусствовед-контролер. — Скажите пожалуйста, научился. Молодец.

Англичанин стоял возле стойки и явно выражал крайнее нетерпение.

— Господин офицер, что это значит? — Он старался говорить вежливо, с видимым трудом скрывая раздражение. — Я рискую опоздать на самолет.

— Не беспокойтесь, господин Робинсон, — самолет без вас не улетит. Но только полетите вы без иконы. Вот документ о том, что временно, до выяснения некоторых обстоятельств, мы оставляем ее в таможне. Если все будет в порядке, мы вышлем икону в Лондон или оставьте доверенность на ее получение вашим друзьям в Москве.

Холеное, чисто выбритое лицо Робинсона покрылось красными пятнами.

— Я категорически протестую против этого произвола и требую вызова представителя посольства Великобритании. Я буду жаловаться. Я честный коллекционер, господин офицер.

За годы службы в таможне инспектор повидал всякое, и потому гневная тирада иностранца не произвела на него никакого впечатления.

— Жаловаться — ваше право, господин Робинсон, — однако, позвольте вам напомнить, что мы действуем в строгом соответствии с Таможенным кодексом СССР, и вы обязаны подчиняться нашим законам. Что же касается представителя посольства, то для его вызова не вижу никаких оснований. — Он сделал паузу и как бы между прочим добавил:

— В конце концов, если вам так дорога эта икона, за которую вы уплатили, судя по счету, 85 фунтов, вы можете остаться до выяснения интересующих нас обстоятельств.

Убедившись, что дальнейший разговор ни к чему не приведет, Робинсон решил «сохранить лицо» перед этим непреклонным русским чиновником и передал ему свою визитную карточку.

— Здесь мой адрес. Перешлите мою икону, когда выясните все, что вас, — он подчеркнул это слово, — интересует.

— Обязательно, господин Робинсон, — усмехнулся инспектор. Счастливого пути, — и занялся очередным пассажиром.


«ИЛ-62» с мистером Робинсоном на борту пролетал над Копенгагеном, когда зазвонил телефон в кабинете начальника одного из отделов МУРа полковника Ломакина. Выслушав доклад дежурного по отделению транспортной милиции в Шереметьевском аэропорту, Ломакин положил трубку на рычаг, встал, медленно прошелся по тесноватому, заставленному огромными разноцветными сейфами и потому казавшемуся еще меньше кабинету, распахнул форточку. В комнату ворвался свежий морозный воздух, в котором, однако, явственно ощущался запах отработанного бензина. Он посмотрел вниз. Солнце уже успело подняться высоко, и под его лучами ослепительно сверкали позолотой луковки старинной церквушки. Ломакин невольно залюбовался открывшейся картиной. Было в этой простой, исконно русской церквушке, приютившейся в тихом переулке возле шумной, забитой автомобилями Петровки, что-то бесконечно трогательное, беззащитное. «Им только дай волю, — с неожиданной злостью подумал полковник, вспомнив о недавнем звонке из Шереметьева, — они бы и эту церковь уволокли. По кирпичику. Коллекционеры. Сволочи».

Он набрал номер внутреннего телефона и коротко бросил:

— Алексей Васильевич, зайди.

Минут через пять в кабинет вошел высокий спортивного вида мужчина лет тридцати пяти в хорошо сшитом костюме. Майор Алексей Васильевич Голубев возглавлял в МУРе группу, в задачу которой входило расследование преступлений, связанных с хищениями произведений старинного искусства. Прежде чем возглавить группу антиквариата, как для краткости называли ее в МУРе, Голубев работал в следственном отделе, а еще раньше учился на юридическом факультете Московского университета.

Полковник сидел за письменным столом с большой табличкой «Просьба не курить» и, водрузив на нос очки, разглядывал икону Николая Угодника.

— Из Шереметьева, только что подкинули. Таможня у одного фирмача изъяла.

Голубев взял икону, чуть прищурился.

— Вроде бы обыкновенная доска. Впрочем… — Он повернул икону тыльной стороной. — Обработка не типична для поздних досок, да и выгнуться успела изрядно. А вообще я, Владимир Николаевич, не очень в этом тяну. На экспертизу нужно…

— Ладно, не скромничай, Алексей Васильевич.

Непосредственный начальник Голубева как никто другой знал, что майор за то время, что руководил группой антиквариата, приобрел весьма обширные познания не только в иконографии, но и вообще в искусстве и кое в чем мог дать форы даже специалистам-искусствоведам. Впрочем, «приобрел» — сказано не совсем точно; вернее — пополнил. Еще школьником Алексей, коренной москвич, выросший в интеллигентной семье, заинтересовался искусством. Он не пропускал ни одной мало-мальски интересной выставки, и даже сам пробовал рисовать, тщательно, впрочем, скрывая эти свои опыты от сослуживцев. Однако любовь к искусству Голубева ни для кого в отделе не была тайной, что и сыграло немаловажную роль в его назначении.

Полковник снял очки, протер стекла и повторил:

— Не скромничай, Алексей Васильевич. Давай рассуждать так: если доска рядовая, зачем этому фирмачу тащить ее в свою Англию?

— Ну, здесь вы не совсем правы, товарищ полковник. У коллекционеров своя логика. Быть может, он собирает именно иконы Николая Угодника. Где, кстати, куплена доска?

— В «Новоэкспорте…» К этому мы еще вернемся. Однако чует мое сердце, что с этой доской все не так просто. Того инспектора таможни я знаю, да и ты тоже. Опытнейший сотрудник. Нутром чует. Шестым чувством. Так, кажется, называют еще интуицию. Да и искусствовед-контролер с ним согласился. И ты как будто не исключаешь… В общем, в любом случае надо посылать доску на экспертизу… раз такая каша заварилась. Свяжись с ГИМом. А пока будет идти экспертиза, поинтересуйся сдатчиком доски.


Обычно экспертиза занимала дня два-три. Но прошло уже целых пять, Голубев начинал проявлять признаки нетерпения, однако звонить Ольге Александровне Евстратовой, старшему научному сотруднику музея «Новодевичий монастырь» — филиала ГИМа — не стал. Евстратова считалась одним из самых квалифицированных знатоков иконографии и вообще древнего русского искусства, и майор догадывался, что Ольга Александровна, женщина деловая, энергичная и обязательная, не будет без веской причины затягивать работу.

Наконец раздался звонок.

— Заключение готово, Алексей Васильевич.

Голубев уловил в низком, прокуренном голосе Евстратовой некоторое волнение.

— Вы можете приехать прямо сейчас, не откладывая?

— Еду, дорогая Ольга Александровна, но почему такая спешка? — Ему невольно передалось волнение Евстратовой.

— Вот приедете — и поговорим, — эксперт положила трубку.

Голубеву повезло: разгонная «Волга» оказалась на месте. Вскоре она остановилась возле стены красного кирпича, за которой взметнулось к небу красно-белое стрельчатое здание Новодевичьего монастыря. Голубев пересек заполненный галдящими, возбужденными, увешанными фото- и кинотехникой итальянскими туристами двор и толкнул тяжелую дубовую дверь, ведущую в приземистое здание с маленькими оконцами. И хотя майор довольно часто бывал здесь, ему всегда странно было видеть в бывшей монашеской келье телефонный аппарат, массивный сейф (точно такой же, как в его кабинете) и другие приметы современной цивилизации.

Ольга Александровна сидела в комнате с низким сводчатым потолком за обшарпанным письменным столом и сосредоточенно курила. Голубева она приветствовала улыбкой, неожиданно легко для своей полной, даже грузной фигуры поднялась, извлекла из сейфа икону и подала майору. На ней был изображен какой-то святой со сложенными крыльями, как будто он только что спустился с небес на грешную землю, точнее — пустыню, ибо за спиной у святого простирались пески; на горизонте виднелись горы. Голубев невольно залюбовался чистыми, светлыми, золотистыми, насыщенными тонами, выразительным ритмическим рисунком, мастерской композицией. Но больше всего его поразило лицо святого: возвышенное, преисполненное огромной духовной силы и значительности. Это было лицо живого, смертного человека, а не бесплотного ангела.

Голубев перевел удивленный взгляд на Евстратову, которая с нескрываемым интересом наблюдала за выражением лица майора. Прикурив от большой мужской зажигалки новую сигарету, спросила:

— Что же вы молчите, Алексей Васильевич?

— Так это же совсем другая доска, ничего не понимаю, — растерянно пробормотал он.

— Ошибаетесь, милейший товарищ майор. Доска та же самая… Только…

— Та же самая? — удивленно повторил Голубев. — Значит…

Ольга Александровна не дала ему договорить:

— Вот именно! — Она глубоко затянулась. — Доска записана по-новой, и весьма профессионально. Этого художника бы к нам, сюда, отличный реставратор бы получился. Однако мне почему-то кажется, что МУР не разрешит.

— Если очень попросите, может, и разрешим, чего ради искусства не сделаешь, — в тон ей отвечал Голубев. — Однако этого художника надо еще разыскать. Имени своего он ведь не оставил.

— Это уже ваше дело — искать. Кто ищет, тот всегда найдет. Не так ли?

— Совершенно с вами согласен, уважаемая Ольга Александровна, а сейчас с нетерпением жду рассказа о вашем поиске этого ангела с крылышками.

— Что и говорить, задумано, да и выполнено, остроумно. Однако таможенники не зря, видно, свой хлеб едят. О МУРе я уж не говорю, — лукаво улыбнулась она. — Итак, начнем по порядку. Доска, и вы тоже обратили на это внимание, слишком легкая для современной иконы. Старые доски — они ведь высыхают. Во-вторых, тыльная сторона обработана не рубанком, а стамеской. Рубанков-то раньше не было. Это вы, надеюсь, знаете. В-третьих, шпоны. Они двусторонние, врезные. На более поздних иконах шпоны вставляются по краям на полях. И, обратите внимание, несмотря на шпоны, доска успела изрядно выгнуться. Наконец, левкас. Мы осторожненько так ковырнули его сбоку, не дай бог ошибиться, неприятностей не оберешься. Ведь икона иностранцу принадлежит, впрочем, теперь уже можно сказать принадлежала, — поправилась Евстратова. — Двойной левкас оказывается, как слоеный пирог. Остальное — дело техники. Удалили специальным раствором масляную запись — и пожалуйста… — Ольга Александровна посмотрела на икону так, будто не древний живописец, а она сама была ее автором. Темпера. Иоанн Предтеча, или Иоанн Креститель, он же — Ангел пустыни. Шестнадцатый век.

У Голубева не было оснований не верить эксперту, но он все-таки недоверчиво спросил:

— Но ведь на новой записи были кракелюры. Неужели и их можно подделать?

— Запросто! Сначала нагрели доску с новой записью, потом охладили вот вам и кракелюры. Только не те, что естественным путем получаются. А в общем, честно скажу, нелегкая была экспертиза. Сработано умело, ничего не скажешь. Вот посмотрите… — Евстратова полистала старую истрепанную книгу в красном сафьяновом переплете и передала ее майору.

Он перевернул лист тонкой бумаги, вроде папиросной, и увидел рисунок, в точности повторяющий изображение на иконе.

«Иоанн Предтеча, или Ангел пустыни, — прочитал Голубев, — изображен в виде крылатого ангела, предвестника Мессии, согласно пророческим о нем словам: «Ибо он тот, о котором написано: «Се, я посылаю ангела моего пред лицем твоим, который приготовит путь твой пред тобою». В левой руке у Предтечи — чаша, в ней спаситель-младенец, на которого Предтеча указывает правой рукой, как бы говоря: «Се ангел божий, который берет на себя грехи мира…» Изображение Предтечи с крыльями принадлежало исключительно византийской, а впоследствии и русской иконографии».

— Кажется, я уже читал об этом Иоанне Предтече, — задумчиво произнес Голубев. —Давно, еще в юности… «Саломея» Оскара Уайльда.

— Верно, — подтвердила Ольга Александровна. — Но не только Уайльда вдохновила эта легенда, а и Флобера, Тинторетто, Караваджо, Родена… Когда в последний раз в Третьяковке были, Алексей Васильевич? — неожиданно спросила Евстратова.

— Давненько, — смущенно ответил майор. — Некогда как-то…

— Ну так вот, когда пойдете, не забудьте посмотреть икону «Иоанн Предтеча, Ангел пустыни». Начало семнадцатого века. Прокопия Чирина работа. Великолепная доска.

Голубев поблагодарил Ольгу Александровну за интересный рассказ и уже другим, деловым тоном, произнес:

— Однако мы несколько отклонились… Сколько же может стоить этот «Ангел пустыни», разумеется, не тот, третьяковский, а наша доска?

— Как вам должно быть известно, Алексей Васильевич, — суховатым тоном отвечала Евстратова, которую, видимо, несколько покоробил меркантильный вопрос майора, — на иконы прейскуранта, к счастью, еще не существует. Истинное произведение искусства не имеет цены. Все зависит от того, кто покупает, с какой целью и так далее. Однако полагаю, что богатый коллекционер или крупный музей с радостью отдали бы тысяч тридцать.

— Тридцать тысяч рублей! — удивился Голубев.

— Долларов, товарищ майор, в конвертируемой валюте. Я же сказала богатый коллекционер, а у нас богатых нет, насколько я знаю.

— Так уж и нет, — улыбнулся он наивному утверждению Ольги Александровны, однако развивать эту тему не стал и, еще раз поблагодарив Евстратову, поспешил к себе.

На Петровке он первым делом просмотрел картотеку похищенных икон и только после этого отправился на доклад к начальству.

— Ну, что рисуется? — Ломакин оторвал от бумаг стриженную под машинку седую голову. — Как поживает наш Николай Угодник?

— Был Николай Угодник, да весь вышел, товарищ полковник. Сотворил очередное чудо и стал Иоанном Крестителем. Шестнадцатый век. На то он и святой, чтобы чудеса творить.

— Чудо, говоришь? Значит, все-таки перекрестили Николая в Иоанна, записали по-новой. Картотеку уже проверил?

— Естественно, Владимир Николаевич. Не значится доска в списке краденых.

— Странно… Мы должны были бы иметь информацию. Сам же говоришь шестнадцатый век. Такие доски на улице не валяются. Ладно, поживем увидим, хозяин должен объявиться. — Полковник помолчал, собираясь с мыслями. — А доска действительно куплена этим… как его… ну мистером иксом в «Новоэкспорте»? Или бумаги липовые?

— Все правильно оформлено, Владимир Николаевич, бумаги в порядке. А икона сдана на комиссию по паспорту некой Боровиковой Анны Ивановны, прописанной по Второму Брестскому переулку, дом 31, квартира 12. Я выяснил, пока экспертиза шла.

— Что значит — по паспорту? Выражайтесь, пожалуйста, яснее, полковник перешел на «вы». Была у него такая привычка — говорить «вы» в минуты недовольства. — Кто именно сдал икону на комиссию?

— Это мы и выясняем, товарищ полковник, — Голубев тоже перешел на официальный тон. — Пока удалось установить, что у этой Боровиковой с полгода назад пропал паспорт. То ли утеряла, то ли украли, она и сама толком не знает. Мы ее основательно проверили. Почтенная женщина, мать семейства. Компров никаких.

— А паспорт посеяла, растяпа. В паспортном столе утрата документа зарегистрирована?

— Проверили и это. Так точно, зарегистрирована. И штраф она уплатила, и новый паспорт уже получила.

— Ну хорошо. — Ломакин поостыл. — На всякий случай присмотри за этой Боровиковой, — перешел он на «ты», — хотя только круглая дура понесет сдавать темную доску. Куда проще переклеить фотографию, а может, и без этого обошлось, если есть внешнее сходство. Там, в этом «Новоэкспорте», видать, не очень присматриваются. Сидит какая-нибудь фифочка, избежавшая распределения. Ис-кус-ство-веды, — по слогам произнес полковник. — Кто допрашивал приемщицу?

— Пока никто. В командировке она, в Суздале… А насчет искусствоведов, Владимир Николаевич, вы не совсем правы. Дьявольски хитро было задумано и сработано артистически с этой доской. Не мудрено, что и пропустили.

— Не должны были пропустить, — стоял на своем полковник. — Этак мистеры иксы все, что еще осталось, растащат.

Они еще какое-то время обсуждали план действий, и полковник отпустил своего сотрудника. Прощаясь, Голубев сказал:

— Между прочим, Владимир Николаевич, двойной левкас-то раскопали искусствоведы.

— Ну ладно, ладно, знаю, что с ними дружбу водишь, — проворчал полковник. — И правильно делаешь. Интересный народ.

«ХРИСТОСЛАВЦЫ»

В косых струях холодного зимнего дождя, смешанного со снегом, смутно темнело длинное приземистое здание. Тусклая лампочка под стеклянным колпаком, вздрагивая от порывов ветра, бросала блики на массивную дверь листового железа с огромным висячим замком. Две фигуры, вынырнувшие откуда-то из темноты, почти сливались с фоном этой двери. Один — коренастый, плотный, сняв перчатку, притронулся толстыми короткими пальцами к шершавому, обжигающе холодному металлу, и тотчас отдернул руку.

— Здоровенный, — недовольно пробурчал он, обращаясь скорее к самому себе, чем к спутнику — высокому, худому, в длинном, не по росту пальто, явно с чужого плеча. — Его просто так не возьмешь…

Его спутник ничего не ответил, опустил руку в карман своего поношенного пальто и извлек большую связку ключей. В ночной тишине ключи издавали тихое, но довольно отчетливое металлическое позвякивание. Он придержал связку рукой и испуганно оглянулся. Ночная улица была безлюдна и тиха. Нащупал один из ключей, вставил в прорезь замка, осторожно повернул. Замок не поддавался. Он подбирал ключи до тех пор, пока замок, издав слабый, будто недовольный скрип, не открылся. Тяжелые двери на хорошо смазанных петлях бесшумно и легко отворились.

— Видал-миндал? Во как надо работать. Чисто. И дверь без нужды лапаешь, следы оставляешь. Пора уж профессионалом стать. А ты, кроме блатной музыки, так ничему и не научился. Босс предупреждал, и правильно, между прочим, — никакой блатной музыки. На ней и погореть недолго.

— «Босс», «предупреждал», — передразнил своего товарища коренастый. Умный больно босс. Сидит в тепле, хлещет свой чифир, нас сюда погнал, а у самого «Жигуль» во дворе стоит.

— Поломался «Жигуль», сам знаешь… На последнем деле. Да и пора транспорт сменить. Примелькался «Жигуль».

В гараже царила абсолютная темнота. Высокий достал из кармана электрический фонарик. Тонкий луч света выхватил поочередно из темноты «газик», «Москвич», «Волгу».

— Широкий выбор, прямо как в международном автосалоне. — Высокий ухмыльнулся. Я лично выбираю «Волгу»-матушку. Если, конечно…

Он не договорил, открыл дверцу машины, осветил панель и радостно воскликнул:

— Ключ на месте! Порядок. Поехали!

— Да не ори ты, — шепотом остановил его напарник. — А стоит ли «Волгу» брать, заметная машина, подзалететь запросто можем…

— Не узнаю я что-то тебя, Иван, сегодня. На «Волге» — в самый раз. Внушает доверие. Солидная тачка. Давай толканем…

Не включая мотора, они вытолкали машину на улицу, прикрыли двери, навесили замок (не запирая, впрочем, его на ключ), и только когда машина оказалась метрах в двадцати от гаража, включили мотор. За руль сел Иван, и серая «Волга» без огней, едва различимая на снежном фоне, мягко урча, помчалась по безлюдным ночным улицам, чтобы вскоре остановиться возле неказистого домика на окраине. Одно из его маленьких, задернутых кисейными занавесками окон, слабо светилось.

Водитель не успел еще выключить мотор, как из дому вышел человек в накинутом на узкие сутулые плечи полушубке.

— Принимай тачку, Луи.

Сутулый коротко бросил:

— Молодчики! Все чисто прошло?

— На высшем уровне, шеф! Как обычно, полный хоккей.

— Кончай трепаться. Заходите, да по-быстрому.

В маленькой комнате за столом, покрытым цветастой плюшевой скатертью, сидел парень лет тридцати с грубыми чертами смуглого лица и иссиня-черными курчавыми волосами. Он молча встал, открыл шкафчик и поставил на стол бутылку водки и тарелку с нехитрой закуской. Сутулый потянулся к бутылке, стал разливать водку в граненые стаканы. Было видно, как дрожала его худая рука. Наполнив стаканы до краев, он небрежно придвинул их сидевшим за столом.

— А себе, Луи? — смуглый вопросительно взглянул на шефа. — Неужто и перед делом не примешь?

По бледному нездоровому лицу сутулого скользнуло подобие улыбки.

— Я уже свое принял, Сава, ты же знаешь. Так что не обижайтесь. Я чайку выпью.

Он взял стоящий на столе чайник. Стакан наполнился густой темно-коричневой, почти черной жидкостью.

— Ну, с божьей помощью! — хрипловатым голосом произнес шеф, поднимая стакан, и криво ухмыльнулся.

Тон, каким были сказаны эти слова, и ухмылка придавали им зловещий, дурной смысл, понятный, однако, сидящим за столом. Они переглянулись и мигом осушили свои стаканы. Сутулый же не спеша, с наслаждением потягивал крепкий, словно деготь, чифир, и глаза его, и без того отдающие нездоровым лихорадочным блеском, словно бы стекленели.

Все молча ждали, когда шеф закончит «ловить кайф». Наконец он, очнувшись, взглянул на старые стенные часы:

— Поехали! Иван, портфель не забудь.

Коренастый малый полез под диван и вытащил туго набитый объемистый черный портфель.

Машина уже успела покрыться слоем вязкого мокрого снега.

— Смотри, как метет. В самый раз. Не зря говорится — нет ничего лучше плохой погоды. Кино было такое. Интересное. Детектив. — Луи засмеялся. Поехали! — скомандовал он. — Номера снимать не будем, залепим их снегом.

Пока Иван возился с номерами, Луи уселся на место водителя, осветил панель, убедился, что бак почти полон, и удовлетворенно пробормотал:

— Путь неблизкий, но хватит, еще и останется хозяину тачки на дорогу до милиции.

Стоял глухой предрассветный час, когда «Волга» с выключенными фарами, будто белое приведение, едва различимая на снежном фоне, въехала в село Кобылково. Жизнь словно вымерла в этом большом многолюдном селе, раскинувшемся на правом берегу Днестра. Так, во всяком случае, казалось пассажирам «Волги». И потому они были неприятно удивлены, увидев в центре села, возле церкви, грузовик. В кабине вспыхивал огонек сигареты. Возле кабины стоял человек в огромном тулупе, делавшем его коренастую фигуру еще внушительнее, и, опершись о ружье, разговаривал с шофером.

Водитель «Волги», грязно ругнувшись, прибавил газу, и машина вскоре оказалась на противоположной окраине Кобылкова.

— Вот дела… — растерянно протянул Луи, — черт бы побрал этого атасника. Дрыхнул бы себе в тепле, так нет, торчит на улице, бдительность показывает. Но и мы отмахали сотню километров не для того, чтобы локш тянуть.

Остальные угрюмо молчали. Молчание нарушил Иван:

— А может, отложим дело, Луи? — Он говорил нерешительно, даже заискивающе.

— Опять сдрейфил, Ванечка? — В темных, неестественно блестящих от чифира глазах шефа зажглись злобные огоньки. — Назад пустыми не поедем, отрезал он. — А с тобой после потолкуем, дорогой.

И хотя эта угроза была адресована только Ивану, все притихли. Они хорошо знали буйный, временами истерический нрав своего шефа и предпочитали не перечить ему.

Полчаса спустя машина снова въехала на главную улицу и остановилась невдалеке от смутно белеющей на пригорке церкви. На этот раз улица была совершенно пустынной. О грузовике и человеке в тулупе напоминали лишь следы колес и огромных сапог сторожа.

Луи открыл дверцу, осмотрелся и скомандовал:

— Действуем, как всегда. Я — в машине, Сава — на стреме, Бума и Иван — в клюкву.

Иван открыл портфель, порылся в нем, что-то достал, спрятал под куртку, уже хотел было положить портфель обратно, когда прямо над его ухом раздался злой шепот шефа:

— А это? Да ты, Иван, и в самом деле сдрейфил.

Луи щелкнул замками портфеля и вынул три обреза. Короткие и широкоствольные, они походили на старинные пистолеты: не хватало только раструба на конце ствола. Два «пистолета» он сунул Буме и Ивану, третий Саве, коротко приказав:

— Шмолять только в крайнем случае, но наверняка.

Ему никто не ответил, и трое молча зашагали к церкви. Иван и Бума легко перемахнули через невысокую ограду, Сава остался на улице. Иван достал из кармана банку, смазал густой маслянистой жидкостью оконное стекло, приложил газету, надавил шапкой. Хрупкое стекло почти беззвучно треснуло, и его осколки прилипли к бумаге. Он осторожно свернул ее, спрятал в карман куртки. За стеклом оказалась металлическая крестообразная решетка. Иван с сомнением потрогал толстые металлические прутья, покачал головой. Бума понял без слов, подал обрубок водопроводной трубы с расплющенным концом, в котором была сделана прорезь. Иван попытался зацепить самодельным гвоздодером шляпку гвоздя, однако та не поддалась.

— Ну чего ты там? — нетерпеливо зашептал напарник. — Давай по-быстрому…

— Не поддается, зараза, здорово загнали, под самую шляпку. И перчатки эти проклятые мешают. — Он со злостью сорвал толстые шерстяные перчатки и сунул их в карман. — Ты только Луи не говори, что без перчаток работал. Психовать опять будет.

Бума протянул ему ножовку:

— Попробуй лучше вот этим. Верное дело.

— Верное, да медленное, — пробормотал Иван, однако взял ножовку и задвигал ею по железному пруту. Раздался неприятный и довольно громкий скрежет металла. Он испуганно оглянулся, прошептал: — Вот что я тебе скажу. Бума, надоела мне эта волынка. Шефу что сидит себе в машине, а мы тут уродуемся. — Он хотел еще что-то сказать, однако напарник перебил:

— Ладно, кончай каркать.

Иван замолк, занятый своим делом. Вдруг пила, сделав последний ход, вырвалась, и он услышал мягкий звук ее падения на деревянный пол. «Черт с ней, с ножовкой, пропади она пропадом, — выругался он, — некогда искать». Иван обхватил обеими руками толстый железный прут и с усилием отогнул его. В образовавшуюся щель легко проскользнул худой Бума.

Тонкий луч карманного фонарика прорезал густую темноту, жадно зашарил по украшенным росписью стенам, нащупал алтарную стенку с иконостасом. Скорбные, печальные лики святых, казалось, с удивлением и осуждением смотрели на святотатца. Человеку с фонариком на миг стало не по себе.

— Чего уставились, идолы? — пробормотал он.

Шепот, усиленный хорошей акустикой, прозвучал неожиданно громко, и Бума вздрогнул.

— Ну погодите, я вам покажу…

Светя фонариком, он сорвал несколько икон, сунул их в сумку, зашел в алтарь. На маленьком столике, покрытом плюшевой скатертью, покоилась толстая книга в резном серебряном окладе. Рванул оклад. Ветхие, истонченные временем листы бесшумно разлетелись веером в разные стороны, а оклад занял место в сумке рядом с иконами.

Приоткрыл деревянный старинный футляр, лежащий на аналое. Луч фонарика скользнул по желтой дарохранительнице.

«Неужели золотая? Вот подфартило», — обожгла радостная мысль. Набив сумку чашами, крестами, вор покинул церковь тем же путем, что и проник в нее. У окна его нетерпеливо дожидался сообщник. Они уже перелезли через ограду, как вдруг откуда-то из темноты раздался окрик:

— Стой! Стой, кому говорю!

Голос звучал громко, уверенно. От неожиданности оба на миг оцепенели. Первым пришел в себя Бума, выхватил из-под полы обрез, но не успел взвести курок, как сбоку прогремел оглушительный выстрел, и вслед за ним они услышали голос Савы:

— Чего стоите? Шмоляйте!

Тот, кто приказал им остановиться, уже подбежал совсем близко, и они узнали в нем сторожа, разговаривавшего с водителем грузовика. Над головой сторож занес ружье, будто изготовил его для удара. «Но почему он все-таки не стреляет? — пронеслось в голове у Бумы. — Живыми хочет взять, что ли?» Бума лихорадочно взвел курок и, почти не целясь, выстрелил в белеющее совсем близко лицо.

К ним присоединился Сава, и уже втроем они подбежали к нетерпеливо урчащей мотором машине. Стукнули дверцы, и «Волга» рванулась в темноту. Сбежавшиеся на выстрелы взбудораженные сельчане увидели человека, недвижимо распростертого на снегу, Тревожный колокольный звон поплыл над сонным селом, достигая самых отдаленных домов.

Пассажиры «Волги» не слышали звона колоколов, в которые ударил дьякон церкви святой Троицы. Они были уже далеко. Свернув с шоссе на проселок, Луи выключил мотор, и Бума передал ему сумку, которую держал на коленях.

— Посвети, — распорядился шеф, доставая из кармана мощную лупу. Поглядим, что бог послал на сей раз. — Луи криво ухмыльнулся и хотел уже запустить руку в сумку, но его опередил Бума:

— Подожди, я кое-что покажу. — Он пошарил в сумке и извлек отливающую благородной желтизной дарохранительницу. — Вроде бы рыжая.

— Рыжая, говоришь? — недоверчиво переспросил босс. — Посмотрим. Свети лучше, ни черта ни видно.

Луи сосредоточенно разглядывал дарохранительницу сквозь увеличительное стекло и за этим занятием походил на ювелира.

— Нет, скуржевая. Вот она, проба, — 84-я. — Он подбросил дарохранительницу в руке. — Грамм восемьсот тянет. Что еще взяли?

Он снова вооружился лупой и тщательно исследовал «трофеи». Некоторые из них после осмотра оказались в портфеле, другие — в грубом холщовом мешке.

Луи приподнял портфель, как бы взвешивая его:

— Прославили Христа на всю катушку. А ты, Ванечка, — снисходительно, уже без прежней злости, продолжал шеф, — еще бодягу разводил.

— Так не зря же, шеф, — подал голос с заднего сиденья Иван, — смотри, какой шухер поднял атасник, не шмолял только. Не успел, что ли?

— Зато мы успели. Хорошо стреляет тот, кто стреляет последним, изрек Луи услышанную в каком-то ковбойском фильме фразу. — Риск — наша профессия, — продолжал он в том же тоне. — Главное — не дрейфить. Не первый же раз, пора привыкнуть.

…«Волга» катила по шоссе. Начало светать, но дорога была еще пустынной. Возле колодца с деревянным срубом Луи притормозил. Из машины выскочил Бума и бросил в черную замшелую шахту холщовый мешок. Он очень торопился и не услышал бульканья воды, поглотившей реликвии церкви святой Троицы.

— Еще один колодец освятили, — со своей обычной ухмылкой процедил Луи, и «Волга», далеко отбрасывая комья мокрого снега, понеслась по шоссе.

УТРО И ВЕЧЕР ДЕЛОВОГО ЧЕЛОВЕКА

Еще не было девяти, но Олег Георгиевич Воронков уже сидел за письменным столом, просматривая утреннюю газету, время от времени отчеркивая красным карандашом фразы и целые абзацы. До очередного занятия семинара, который он вел, оставалось несколько дней. Руководство занятиями было его основным партийным поручением, и он тщательно к ним готовился. Кроме того, он знал, что слушатели хорошо о них отзывались, и это льстило его самолюбию.

Воронков оторвался от газетной полосы, медленным изучающим взглядом обвел кабинет. Совсем недавно, после того, как его назначили начальником отдела, он стал (впервые в жизни!) обладателем собственного кабинета. И потому, наверное, созерцание обыкновенных канцелярских стульев, весьма к тому же обшарпанных, и даже простого графина с желтоватой, давно не менявшейся водой, приносило удовлетворение, радовало взор. Только сейчас он приметил на подоконнике стакан с букетиком подснежников. Нежные весенние цветы казались лишними, не вязались с казенной обстановкой кабинета. «Надо поговорить с завхозом, пусть хотя бы стулья заменит. И вообще, пора заняться интерьером… А то казармой отдает…»

Он встал, высокий, элегантный, одернул модный синий блейзер с блестящими металлическими пуговицами, подтянул узел яркого галстука, прошелся по комнате. «Вот здесь, возле окна, чудесно смотрелось бы кашпо, а на противоположную стену, где потемнее, хорошо бы картину повесить. Безусловно, подлинник. Лучше всего натюрморт, можно и жанровую. Пятно здесь так и просится».

Хозяин кабинета снова перевел взгляд на букетик подснежников и недовольно поморщился: «Совсем потеряла голову девка. Весна, что ли, на нее так действует? Говорил же ей, дуре, — никаких цветочков. Увидят — разговоров не оберешься. А это сейчас совсем ни к чему…»

И в самом деле. Все складывалось в жизни Олега Георгиевича как нельзя удачно, если не сказать — превосходно. Каких-нибудь десять лет назад он кончил институт. Распределения в район удалось избежать: помогли старые друзья покойного отца, заслуженного, известного человека. В общем, получил «свободный» диплом и укатил на море, а осенью был зачислен в республиканское управление с длинным неудобоваримым названием «Молдглавупрфондснабсбыт».

В рядовых сотрудниках ходить долго не пришлось. Руководство быстро приметило энергичного, услужливого молодого специалиста. Воронков не лез на глаза начальству, но и в тени не держался. На собраниях выступал коротко, что называется, по делу, формулировки давал четкие, грамотные. И потому никто не удивился, когда его вскоре назначили старшим инженером, потом заместителем начальника отдела. И вот недавно, когда начальника отдела проводили на пенсию, его место естественно занял Воронков. Повышение по службе льстило самолюбию молодого человека и, кроме весомой прибавки к зарплате, открывало радужные перспективы: приближало получение новой квартиры и вообще возвышало его в собственных глазах, придавало вес в обществе.

Олег Георгиевич отвернул манжетку свежей розоватой рубашки, взглянул на сверкающий хрустальным стеклом циферблат «Ориента», и его худощавое лицо с тонкими губами и породистым римским носом приняло строгое, официальное выражение, приличествующее руководителю отдела солидного учреждения. Он открыл папку с бумагами и стал сосредоточенно их просматривать, не выпуская красный карандаш из рук. Но сейчас он держал его по-другому: важно, даже торжественно, словно это был некий жезл, скипетр, символ высшей начальственной власти. Машинописные страницы запестрели подчеркиваниями, вопросительными, восклицательными и прочими знаками. Воронков считал себя тонким стилистом и даже пробовал свои силы на литературном поприще.

В кабинет, предварительно постучав, вошел немолодой лысоватый человек в мешковатом пиджаке с синими сатиновыми нарукавниками, столь милыми сердцу служилого люда много лет назад, ныне они воспринимаются как смешной анахронизм. Воронков сдержанно ответил на приветствие, скользнул глазами по его нарукавникам и снисходительно улыбнулся:

— Никифор Максимович, ну разве так можно… — Он полистал папку. — Я же убедительно просил вас: ничего лишнего, только суть. Краткость — сестра таланта, как говорили классики.

Мужчина в сатиновых нарукавниках с тоской воззрился на испещренные красным карандашом страницы и пробормотал:

— На то они и классики. Куда уж нам… Не понимаю, Олег Георгиевич, не первый год составляю докладные, и ничего, проходило.

— Раньше, может, и проходило, а теперь не пройдет. И не обижайтесь, ради бога уважаемый Никифор Максимович. Это же в наших общих интересах. Сами знаете, куда бумага идет. — Воронков показал куда-то вверх, под самый потолок. — Надо, чтобы комар носа не подточил. Возьмите, пожалуйста, и посидите еще. Но чтобы к обеду было готово, — жестко закончил Воронков. Да и цифры заодно еще раз проверьте. Ошибки нам не прощаются. Мы — как саперы, ошибаемся только один раз.

Неизвестно, сколько бы еще строгий начальник распекал подчиненного, если бы не телефонный звонок. Едва взяв трубку, он прикрыл ее ладонью и мягко, почти ласково сказал переминавшемуся с ноги на ногу сотруднику:

— У меня пока все…

Воронков продолжил разговор только после того, как дверь за Никифором Максимовичем плотно закрылась. Оглянувшись, как бы желая удостовериться, что в кабинете никого нет, он, по-прежнему прикрывая ладонью трубку, тихо спросил:

— Есть новости? Говори быстрее, некогда… Ладно, вечерком буду, — он осторожно положил трубку на рычаг и стал разбирать бумаги, в изобилии разбросанные на столе.

Началась обычная и привычная круговерть: телефонные звонки, бумаги, посетители, вызовы к руководству и многое другое, из чего складывается рабочий день начальника отдела республиканского учреждения.

В конце дня заглянула Наташа, нарядная, оживленная, в новом ярком платье. Она подошла совсем близко к его столу, прощебетала:

— Подумать только, Олежек, со вчерашнего дня не виделись. Целую вечность. — Она вздохнула и влюбленно заглянула ему в глаза. — Не дождусь конца работы. Сегодня — как всегда?

— Сегодня, к сожалению, не получится, — озабоченно произнес Воронков. — Не могу, дорогая. — Он вспомнил о букетике подснежников и добавил: — За цветы — спасибо. Но, пожалуйста, больше не надо. Заметит кто-нибудь… Сама понимаешь…

Молодая женщина обиженно поджала свежеподкрашенные губы, отвернулась к окну, туда, где стоял букетик подснежников, и прошептала:

— Хорошо, милый, больше не буду. И вообще мы можем совсем не встречаться.

— Я в самом деле сегодня вечером очень занят, неужели ты не можешь понять, — повторил Воронков. — Дела у меня важные. Завтра встретимся.

Наташа Морозова появилась в их учреждении сравнительно недавно. Все началось с того, что после работы они случайно оказались рядом на улице. Выяснилось, что им по пути домой. Стоял тихий теплый вечер ранней осени, они шли не торопясь, болтая о том, о сем. Наташа то и дело кокетливо смеялась каким-то особенным, обещающим смехом и явно стремилась ему понравиться. Выяснилось, что у них много общего. Больше всего в жизни, по словам Наташи, она любила искусство, но, как вскоре убедился Олег Георгиевич, ее познания в основном ограничивались слухами, в изобилии витающими вокруг известных имен. Однако это не помешало ему увлечься молодой привлекательной женщиной. Наташа мало походила на обремененных семейными заботами и не слишком следящими за модой и своей внешностью учрежденческих дам. Была в ней какая-то легкость, даже артистичность, и требовала она так мало — только любви.

Со временем, однако, этот роман начал причинять некоторые неудобства и даже тяготить Воронкова. И Наташа, конечно же, своим женским чутьем это безошибочно понимала. Когда обиженная его отказом Наташа, оставляя нежный аромат французских духов, покинула кабинет, он взглянул на часы и торопливо сбежал по лестнице с третьего этажа. Новенький «Жигуль» цвета «коррида» стоял во дворе, дожидаясь своего хозяина. Воронков протер ветровое стекло, убедился, что бак почти полон, и озабоченно взглянул на сумрачное, в низких тучах небо. Могло показаться, что он готовится к дальнему путешествию, хотя путь предстоял сравнительно короткий. Воронков был человеком предусмотрительным и не любил дорожных сюрпризов.

В этот предвечерний час центральные улицы Кишинева были забиты транспортом, и ему стоило немалых усилий выбраться на загородное шоссе. Только на широкой, отливающей чернотой асфальтовой полосе, он ощутил острое чувство наслаждения ездой, послушности автомобиля каждому его движению. Это чувство было новым; Воронков, лишь недавно севший за руль собственного автомобиля, еще не успел к нему привыкнуть. А сидящий за рулем человек с тонким интеллигентным лицом был очень жаден до всего, что приносило новые удовольствия.

Уже совсем стемнело, когда «Жигуль» въехал на главную улицу маленького городка. Редкие фонари скудно освещали улицы, однако водитель ориентировался в городе уверенно. Машина остановилась возле приземистого дома, уединенно стоящего на тихой безлюдной улице. Огромная собака, злобно лая, заметалась по двору, и Воронков не решился покинуть машину до тех пор, пока во двор не вышел худой сутулый человек и не прикрикнул на пса.

— Сприездом вас, Олег Георгиевич, — хриплым голосом произнес сутулый, пропуская Воронкова вперед. — Заходите, гостем будете.

В комнате, куда они вошли, за столом, покрытым плюшевой скатертью, сидело трое молодых людей, не знакомых Воронкову.

— Мои друзья, — коротко представил их сутулый. По лицу гостя пробежала гримаса недовольства. — Да вы не беспокойтесь, Олег Георгиевич, люди верные.

Трое мужчин с видимым интересом, не таясь, молча разглядывали гостя.

— Я сейчас, Олег Георгиевич, — продолжал сутулый и вышел из комнаты, чтобы через минуту появиться с бутылкой водки в одной руке и тарелкой с закуской — в другой. Обнажил в кривой улыбке гнилые зубы:

— Не побрезгуйте, Олег Георгиевич.

Разлил водку в стаканы, плеснув себе самую малость.

— Вы уж извините, я ведь не пью. Но ради такого гостя немного можно, — подобострастным тоном, не вязавшимся с угрюмым выражением изможденного лица, закончил сутулый.

Воронков оглядел грязную, заляпанную скатерть, граненые, нечистые стаканы, поморщился и произнес:

— Я же за рулем… А теперь к делу.

Сутулый полез под кушетку, покрытую ветхим, истрепанным ковром, вытащил туго набитую сумку и вывалил ее содержимое прямо на стол. Рядом с бутылкой водки, тарелками с брынзой и луком старинные, покрытые благородной чернью кресты, потиры, дарохранительницы и особенно иконы смотрелись кощунственно, противоестественно и казались чудовищной игрой больного воображения сумасшедшего художника. Возможно, эта мысль и пришла в голову гостя, потому что брезгливая усмешка снова тронула его тонкие губы и тут же исчезла.

Воронков аккуратно разложил вещи на столе и зорко, оценивающе оглядел их одну за другой. В комнате воцарилось молчание. Все смотрели на гостя, напряженно ожидая, когда он заговорит.

— Ну ладно. Завтра привезешь. Вечером. Как всегда.

Воронков говорил сдержанно, деловито, не отрывая глаз от стола, как бы весь поглощенный осмотром, однако если бы собеседники могли заглянуть в его глаза, то заметили бы в них хищный алчный блеск.

— Однако вы ничего не сказали о цене, — раздался голос смуглого мужчины с иссиня-черными курчавыми волосами.

— Я же сказал — как всегда, — пожал плечами Воронков. — Потом договоримся, не обижу… — Не вижу иконы в эмалевом окладе, — продолжал он недовольно. — Той, о которой мы говорили.

— Не получается пока, Олег Георгиевич, — заискивающе отвечал сутулый, — не сомневайтесь, сделаем вам эту икону.

— А я уже начинаю сомневаться. Сапфир тоже обещали сделать, а где он?

— Ищем, Олег Георгиевич, ищем, был один с таким камешком у нас на крючке, да уехал и камешек с собой захватил. Теперь снова искать надо. Главное — найти фраера, остальное — пустяки. — Сутулый ощерил гнилые зубы. — Вы, часом, не знаете такого? — как бы между прочим поинтересовался он.

Воронков оторвал голову от стола, пристально взглянув в отливающие наркотическим блеском темные глаза говорившего и на секунду задумался. В этот момент он походил на хищную птицу, выбирающую жертву.

— Надо подумать, — и многозначительно добавил: — Потом поговорим.

Стоял уже поздний вечер, когда Олег Георгиевич приехал домой. Жена не стала допытываться о причинах столь позднего возвращения, торопливо собрала ужин и ушла, оставив супруга на кухне в одиночестве. Быстро покончив с едой, он вышел в прихожую, где стояла тумбочка с телефоном, набрал код автоматической междугородней связи и отчетливо, так, чтобы его хорошо услышал далекий собеседник, сказал:

— Валентин, я жду тебя в ближайшую субботу. Есть новости.

Судя по выражению лица Воронкова, ответ был утвердительный, и он в хорошем расположении духа отправился спать. Впрочем, для такого настроения у него были и другие причины.

ДЕНЬ НАЧИНАЕТСЯ СО СВОДКИ

Реклама «Союзпечати» утверждает, что день начинается с газеты. И если для Олега Георгиевича Воронкова, как и для тысяч других, он действительно начинается с газеты, то сотрудники уголовного розыска начинали его со сводки. В то самое время, когда Воронков с красным карандашом в руке просматривал газету, готовясь к семинарским занятиям, начальник республиканского управления уголовного розыска, вооружившись точно таким же карандашом, изучал оперативную сводку происшествий.

Сводка происшествий — не самое увлекательное чтение и уж отнюдь не веселое, но полковник Ковчук не сдержал улыбки, узнав об угоне «Волги» председателя «Межколхозстроя». Он живо представил растерянное лицо знакомого ему председателя и невольно улыбнулся. «Пусть пару дней пешком походит. Скорее всего хулиганствующие юнцы угнали. Покатаются — бросят. Никуда она не денется, а урок серьезный, пусть как следует гараж охраняют».

Улыбка сошла с обычно серьезного, даже сурового лица полковника, когда он дошел до сообщения из Приреченского района о вооруженном нападении на ночного сторожа и ограблении церкви. Подчеркнул скупые строчки сводки и нахмурился. За сравнительно короткое время это было уже шестое по счету ограбление церквей, однако с применением огнестрельного оружия — первое. Едва Ковчук прочитал ее до конца, как зазвонил один из пяти телефонов — прямой связи с министром. Он быстро снял трубку, отчеканил: «слушаюсь» и заторопился на второй этаж. «Не иначе, как по этому делу вызывает».

Министр сидел в самой глубине огромного длинного кабинета, обшитого деревянными панелями. Полковник переступил порог и сразу отметил, что министр сегодня был в форме. Форму он носил редко, предпочитая обычный штатский костюм. Очевидно, предстояло важное совещание или прием. Седой, представительный, с правильными, спокойными чертами лица, в генеральском мундире с несколькими рядами орденских планок, он выглядел весьма внушительно за своим массивным письменным столом.

При появлении Ковчука министр оторвал голову от бумаги, которую читал, не спеша снял очки и жестом пригласил садиться. В его неторопливых движениях сквозила спокойная уверенность человека, наделенного немалой властью и отдающего себе в этом отчет.

— С утренней сводкой вы, Никанор Диомидович, надеюсь, уже ознакомились? — как о само собой разумеющемся спросил он ровным голосом.

— Так точно, товарищ министр, ознакомился! — чуть громче, чем надо, отвечал полковник.

— Вот и отлично, — тем же спокойным голосом продолжал генерал. — Стало быть, в курсе. — Он чуть помедлил. — Какое это у нас по счету ограбление церквей? Пятое, кажется?

— Нет, шестое, — поправил начальство Ковчук и виновато добавил: — К сожалению.

— Значит, шестое… Но с применением оружия — первое?

— Первое, товарищ министр. — Полковник глубоко вздохнул. — Совсем обнаглели.

— Вот именно, чего им не обнаглеть. — Министр внимательно посмотрел на полковника. Ковчук правильно истолковал этот взгляд:

— Так мы же не сидим сложа руки, товарищ министр, розыскная работа ведется. Кое-что рисуется, но в целом — туман.

— Кто, кстати, ведет эти дела?

— Следователь Бордеяну, а от нас — старший лейтенант Чобу.

— Чобу? — переспросил министр. — Помню такого, он, если не ошибаюсь, Омскую Высшую школу милиции закончил. Смелый парень, отлично проявил себя при задержании особо опасного преступника. Весь в деда, тоже у нас в органах служил. — Он сделал паузу. — Однако одной только смелости в данном случае недостаточно. Нужен более опытный розыскник, дело, судя по всему, трудное, я бы сказал, деликатное. А тянуть больше никак нельзя. Звонили из вышестоящих органов, интересовались ходом расследования. Там взяли его на особый контроль, и я тоже — соответственно.

Министр снова бросил выразительный взгляд на Ковчука, открыл папку с бумагами и протянул ему лист, исписанный затейливым каллиграфическим почерком, какой сейчас редко увидишь: буквы были украшены причудливыми завитушками. Но еще больше полковника удивил непривычный, странный слог этого письма.

«Смиреннейше доводим до сведения уважаемого Министра, — прочитал Ковчук, — что нашу святую Михайловскую церковь постигло большое несчастье. Злоумышленники проникли в храм божий, осквернили алтарь. Они унесли драгоценные реликвии нашей церкви, чем ввергли прихожан в непреходящую скорбь. С душевной просьбой к Вам — помогите найти святотатцев, и пусть их покарает Бог и закон.

Церковный совет».
Ковчук в некоторой растерянности повертел письмо.

— Жалуются, значит, верующие… — он хотел еще что-то сказать, но его остановил министр:

— Не жалуются, товарищ полковник, а просят помощи, и не у кого-нибудь, а у нас, органов внутренних дел. Значит, доверяют, ищут защиты. Хочу, Никанор Диомидович, чтобы вы и другие четко уяснили: дело это особое, необычное. Ограбить церковь — это не совсем то, что, допустим, обокрасть магазин. Не исключаю, что какой-нибудь демагог пустит грязный слушок: смотрите, люди добрые, вот как коммунисты-атеисты борются с религией. И кто-нибудь может поверить в эти басни. И потом похищены действительно большие ценности. Ведь все эти потиры и иконы — не только религиозная утварь. Это же свидетели нашей с вами истории, произведения искусства. Между прочим, собственность государства.

— Извините, товарищ министр, но я не совсем понял… о государственной собственности.

Министр не удивился этому вопросу и даже, кажется, ожидал его.

— Если уж начальник управления министерства не в курсе, то что говорить о наших работниках на местах. Видимо, и в этом кроется одна из причин наших неудач. Подумаешь — украли у попов какую-то чашу, ну и бог с ней. Не велика потеря. Не исключено, что так кое-кто рассуждает. И отношение соответствующее. Церковь же отделена от государства, пусть сами попы и разбираются…

Он порылся в серой папке и извлек из нее бумагу с грифом уполномоченного Совета по делам религии при Совете Министров СССР по Молдавской ССР.

— Прошу ознакомиться.

«В соответствии со статьей 28 Положения о религиозных объединениях в Молдавской ССР, — гласила бумага, — утвержденного Указом Президиума Верховного Совета МССР от 19 мая 1977 года, все молитвенные здания, а также необходимое для отправления культа имущество, переданное по договору верующим, образовавшим религиозное общество, приобретенное ими или пожертвованное им, является собственностью государства».

— Теперь, Никанор Диомидович, вам, надеюсь, все понятно? Учитывая особую важность этого дела и большой объем розыскной работы, считаю целесообразным создать оперативную группу. Кто ее возглавит? Ваше мнение?

Этот естественный деловой вопрос вызвал в душе Ковчука целую бурю чувств, которая, впрочем, никак не отразилась на его лице. «Не доверяет, стало быть, раньше бы просто приказал мне возглавить группу, дело особой важности, сам говорит, а теперь, видишь ли, советуется. Пора подавать на пенсию, это ясно, как день».

Почти всю свою сознательную жизнь Ковчук отдал службе в молдавской милиции. И начал ее в 1944 году, когда партизанский отряд, в котором служил украинский паренек, с боями пройдя путь от Брянских лесов до берегов Днестра, был расформирован. Часть партизан влилась в действующую армию, чтобы продолжить победоносный поход дальше, на Запад. Для них война не окончилась. Не кончилась она и для Ковчука и многих других молодых ребят, оставшихся в освобожденной Молдавии и сменивших партизанские ватники на серые милицейские шинели. Это была война без линии фронта. С бандами недобитых фашистов, буржуазных националистов и прочей нечистью, скрывавшейся в кодрах, терроризировавших мирное население. Вот когда пригодились партизанский опыт, смекалка, военная хитрость…

Война без линии фронта для Ковчука так никогда и не кончилась. Вор, бандит, грабитель — это тот же враг, враг честных людей. И все эти годы с ними вел беспощадную борьбу оперативный уполномоченный, затем начальник отделения уголовного розыска райотдела милиции, потом начальник райотдела внутренних дел, и наконец — начальник управления уголовного розыска министерства Ковчук. Получить специального образования так и не удалось, однако Ковчук с лихвой восполнял этот пробел богатым опытом, природной смекалкой и умом, проницательностью…

Годы пролетели, как один. Вот уже маячит пенсионный рубеж. И хотя руководство ни словом, ни даже намеком не давало понять полковнику, что ждет его ухода на «заслуженный отдых», он стал болезненно остро реагировать на самые, казалось бы, обычные вещи. Ему всюду и во всем виделся намек на пенсию. Как, например, сейчас, когда министр задал вполне обычный рабочий вопрос. Конечно, Ковчук не мог не понимать, что он, начальник управления, не обязательно должен возглавить оперативную группу, даже если и предстоит расследовать особо опасное преступление. За ним сохранялось общее руководство в любом случае. И задай министр этот вопрос раньше, он бы встретил его, как должное.

Министр, видимо, догадался о том, что творится на душе у его подчиненного, которого уважал и очень ценил, и он мягко, как бы невзначай, произнес:

— Учтите, Никанор Диомидович, за вами остается общее руководство расследованием. Надеюсь на ваш опыт. Повторяю — дело чрезвычайно серьезное, можете рассчитывать на мою помощь. Так кого предлагаете? — повторил он свой вопрос.

— Подполковника Кучеренко, товарищ министр.

— Не возражаю. — И добавил: — Да, и Чобу надо подключить, обязательно.

— Слушаюсь, товарищ министр! — отвечал Ковчук, а про себя снова подумал: «Закончим это дело — и на пенсию».

По пути к себе Ковчук заглянул в кабинет Кучеренко. Тот сидел за столом и что-то сосредоточенно писал, заглядывая в лежащий сбоку лист, испещренный цифрами. Он был так поглощен своим занятием, что не заметил полковника. Ковчук с минуту молча наблюдал, как быстро скользит по бумаге перо, потом негромко спросил:

— Чем занят, Петр Иванович?

Кучеренко оторвал голову от стола, растерянно улыбнулся и хотел было уже встать, чтобы приветствовать начальство, однако Ковчук жестом остановил его.

— Извините Никанор Диомидович, не заметил, вот бабки подбиваю, конец месяца же, ну просто как в конторе какой, а не в уголовном розыске. Заедает отчетность…

Полковника неприятно задело слово «контора», и он суховато заметил:

— Контора, значит… Пусть будет так. Только контора наша — особая. Так что, конторщик, заканчивай поскорее — и ко мне. Будет тебе живое дело. И Чобу с Андроновой прихвати.

Подполковник внимательнее взглянул на Ковчука и только теперь по выражению его лица заметил, что он чем-то озабочен.

— А что случилось, Никанор Диомидович? — уже серьезным тоном спросил Кучеренко.

— Да начальство жмет. С тем делом, церковным. Пора, говорят, кончать. И правильно говорят, между прочим. Вот я тебя и сосватал на руководителя оперативной группы.

Подполковник Кучеренко появился в аппарате министерства примерно с год назад. До этого он работал начальником районного отдела внутренних дел. Отдел, который возглавлял подполковник, по праву считался одним из лучших в республике: и по раскрытию преступлений, и по профилактике преступности, но, пожалуй, главным было неуклонное снижение правонарушений. И когда прежнего заместителя Ковчука перевели на самостоятельную работу, никто не удивился, что его место занял Кучеренко. Знакомы они были давно, не раз приходилось встречаться по службе. Ковчуку нравился этот энергичный, даже в чем-то горячий, профессионально грамотный работник.

Полковник, конечно, понимал, что заместителя, который значительно моложе, да еще со специальным образованием, подобрали ему не случайно, а с дальним прицелом — чтобы он со временем занял должность начальника управления. Сознавая неизбежность своего ухода, Ковчук видел в заме не соперника, а естественного преемника, однако где-то в глубине души у него иногда возникала обида или даже ревность. Кучеренко это чувствовал и потому относился к полковнику с подчеркнутым уважением. О своем возможном назначении он не мог не догадываться, хотя прямо об этом руководство разговора с ним не вело. Он понимал, что к нему присматриваются, и потому, как человек, не лишенный честолюбия, стремился показать себя с наилучшей стороны, что ему, в общем, удавалось.

Ковчук, предлагая Кучеренко в руководители группы, вычислил все безошибочно.

Вызванные полковником сотрудники собрались, и Ковчук кратко информировал их о разговоре с министром, а от себя добавил:

— Пока ничего определенного руководству я доложить не могу. А преступники наглеют с каждым днем. Все читали сегодняшнюю сводку?

Чобу, парень атлетического сложения, заворочался на своем стуле; старый разбитый стул противно заскрипел, и все посмотрели на старшего лейтенанта. Он смутился, пробормотал:

— Извините, товарищ полковник.

Извинение прозвучало двусмысленно, можно было подумать, что относится оно совсем к другому, к тому, что произошло прошлой ночью в Кобылкове. Ковчук, пропустив мимо ушей слова Чобу, продолжал:

— Давайте посоветуемся… Вы все в курсе дела, вернее, дел и потому не будем сейчас особенно останавливаться на деталях. Времени нет. Но сначала послушаем Чобу.

Старший лейтенант, еще не оправившись от смущения, вскочил:

— Как я уже докладывал, товарищ полковник, единственное, что удалось установить более или менее достоверно, — преступная группа располагает транспортом. Свидетели в один голос показывают, что видели на месте происшествия машину. Группа мобильная, что крайне осложняет расследование. Сегодня здесь — завтра там. Как в песне, — попытался пошутить Чобу.

— Где они завтра будут, мы еще, видимо, узнаем. Из очередной сводки, — нахмурился Ковчук. — Где эти «морячки» сегодня, сейчас — вот в чем вопрос.

Он встал и подошел к висящей на стене карте республики, обвел красным карандашом села, где были обворованы церкви. Кружки оказались близко, чуть ли не касались один другого.

— Смотри-ка, кучность какая! Будто из пристреленного оружия бьют. Только где оно, это оружие? — Он задумчиво изучал карту с многочисленными пометками, оставленными еще раньше, и чем-то походил на полководца перед решающим сражением. — Похоже, эпицентр в Бельцах. Отсюда волны и расходятся.

Все смотрели на карту.

— Бельцы, безусловно, ближе, но не следует исключать и Оргеев. Смотрите, здесь же отличная шоссейка проходит… Какой-нибудь лишний час на машине ничего не значит. Кстати, — Кучеренко повернулся к Чобу, — какой марки машина замечена на местах происшествия?

— Показания свидетелей разноречивы. Одни говорят — «Жигули», другие «Москвич».

— А цвет?

— С цветом еще хуже. О разном толкуют: и синий называют, и белый, и зеленый… Цветовосприятие ведь индивидуально, да и меняется цвет в темноте, при электрическом освещении. Сами знаете…

— Допустим, — согласился Кучеренко. Ему, как и другим оперативникам, была хорошо известна эта особенность человеческого зрения, которая прибавляла немало трудностей в розыскной работе. — А если преступники действительно разъезжают на разных машинах?

— Такая возможность не исключается, — ответил вместо старшего лейтенанта Ковчук. — Тогда вместо одной машины нужно искать несколько.

— А если орудуют разные, не зависимые одна от другой преступные группы? — вступила в общий разговор старший лейтенант Андронова.

В ярком синем платье, оттеняющем голубые глаза и льняные волосы, она смотрелась весьма эффектно и неожиданно в спартански обставленном кабинете, в сугубо мужском обществе. Лидия Сергеевна Андронова была первой и пока единственной представительницей прекрасного пола, ставшей оперативным сотрудником молдавского уголовного розыска. И потому мужчины относились к ней, женщине к тому же обаятельной, даже красивой, с рыцарским вниманием. До прихода в управление Андронова работала начальником клуба МВД и училась заочно на юридическом факультете университета. А еще раньше закончила культпросветучилище. Когда же ввели должность старшего инспектора по борьбе с кражами предметов старины и изобразительного искусства, она охотно приняла предложение перейти в уголовный розыск.

— Вопрос существенный, Лидия Сергеевна, — обернулся в ее сторону полковник. — Однако почерк, особенности преступлений всюду одни.

— Или одна группа, только на разных машинах, — подал реплику Кучеренко.

— В общем, задача со многими неизвестными, как пишут в детективных романах, — усмехнулся Ковчук. — Маловато удалось собрать материалов, прямо скажем. Пока ухватиться не за что, разве только за машину неизвестной марки неопределенного цвета. — Он посмотрел в сторону Чобу. Тот сидел, опустив голову. — Но и с себя ответственности никак не снимаю, упустил это дело, чего уж там. Будем надеяться, последнее происшествие даст новые важные сведения. Кучеренко и Чобу выезжают на место сегодня же. — Он помолчал. — А вас, Лидия Сергеевна, попрошу поднять дела отбывших наказание христославцев, как себя именуют эти церковные воры, и запросить органы на местах об их образе жизни, поведении. Не исключено, что кто-то взялся за старое. Пусть также наши органы поинтересуются художниками-реставраторами, а точнее — богомазами, что в церквах росписи делают и все такое, особенно теми, у кого есть машины.

— Теперь машиной не удивишь, — усмехнулся Кучеренко, — а об этих богомазах и говорить нечего: большие деньги гребут.

— Согласен, Петр Иванович, однако дополнительная информация не помешает. Я почти уверен, что преступники имеют какое-то отношение к церквам. Воруют ведь с разбором, знают, где что лежит. Не так ли, Лидия Сергеевна?

— Так, Никанор Диомидович. Я вот что думаю: или они действительно разбираются в церковной утвари, или есть наводчик.

— Как раз об этом я и хотел сказать, — продолжил полковник. — Так или иначе, преступникам надо сбывать похищенное, а это ведь не какие-нибудь шмутки, икону или крест на рынок не понесешь. Кто может их приобрести? — обратился он к Андроновой.

— Или фанатик-коллекционер, для которого не имеет значения происхождение вещи, или заведомый спекулянт, хорошо разбирающийся в таких делах, или этот самый наводчик. Эти жучки постоянно крутятся среди коллекционеров. В Кишиневе пока никаких следов не обнаружено, я интересовалась… Не исключено, что в другом городе сбывают — безопаснее. В Москве, например, там таких жучков много.

— Продолжайте розыск в этом направлении, Лидия Сергеевна, только более углубленно, целенаправленнее, что ли. Поинтересуйтесь в музеях, вообще потолкайтесь среди этой публики. — Ковчук чуть нахмурил брови, давая понять, что не совсем доволен Андроновой. — А в МУР ориентировку подготовьте прямо сейчас, не откладывая. Я подпишу.

ТЕЛЕТАЙПОГРАММА
Начальнику УУР ГУВД Мосгорисполкома
За последнее время на территории Молдавии совершен ряд краж из церквей. Неопознанные преступники похищают книги религиозного характера, разные серебряные оклады от книг, серебряные потиры (чаши), дарохранительницы, кресты, дискосы (блюда), подсвечники и другую церковную утварь, представляющую значительную художественно-историческую и материальную ценность.

Среди похищенного также иконы: «Николай Чудотворец», «Утоли моя печали», «Великомученица Варвара», «Воскресение Христово», «Богородица с младенцем», «Скорбящая богоматерь» с лампадами на цепочках, «Ногайская божья матерь» в окладе в виде лучей, украшенном полудрагоценными камнями…

Прошу ориентировать личный состав на установление преступников, а также лиц, занимающихся скупкой церковной утвари. При установлении указанных лиц прошу сообщить.

Начальник УУР МВД МССР /подпись/.

ТАТЬЯНА И ВАЛЕНТИН

С высокой балюстрады аэровокзала Воронков узнал Валентина сразу, едва тот вышел из самолета, и призывно помахал ему рукой. Однако Валентин не смотрел по сторонам, занятый молодой женщиной, которую вел под руку, помогая спуститься по трапу. «По всему видать, только познакомился. В самолете. Вот и стелется. А она ничего, столичная штучка».

Валентин со своей спутницей медленно, чуть отстав от остальных пассажиров, шли по истоптанному, заросшему прошлогодней жухлой травой полю, и Воронков хорошо разглядел новую знакомую своего приятеля. В высоких черных сапожках, черных же, туго обтягивающих стройные ноги кожаных брюках и такой же куртке, она как будто только что сошла с экрана ковбойского фильма, а не прибыла обычным рейсом Москва — Кишинев. Это сходство с ковбоем или, скорее всего, амазонкой, довершали черные распущенные волосы, которые ворошил свежий ветерок. Она все время поправляла их-небрежным движением тонкой руки. Рядом с амазонкой ее спутник явно проигрывал, что не без удовлетворения отметил Воронков. Валентин был ниже своей дамы, и эту разницу не могли скрыть модные туфли на высоченных каблуках. И эти дорогие туфли, и шикарная дубленка, и массивная золотая печатка на толстом коротком пальце делали его похожим на внезапно разбогатевшего купчика, выставляющего напоказ свое богатство.

В душе Воронкова, шевельнулась ревнивая зависть, когда Валентин, полуобняв свою спутницу и едва не касаясь ее щеки губами, что-то зашептал ей на ухо. Она манерно вскинула красивую голову, отчего волосы черным водопадом растеклись по спине, и кокетливо рассмеялась. Они подошли совсем близко, и только теперь Воронков окликнул приятеля. Валентин представил свою знакомую. Она высокомерно смерила глазами Воронкова и протянула узкую мягкую руку в тонкой перчатке:

— Татьяна.

На привокзальной площади, как всегда после прибытия самолета, толпился народ. Валентин, взглянув на забитый уже до предела «Икарус», заторопился было на стоянку такси, но Воронков небрежно вытащил из кармана плаща брелок с ключом зажигания, поиграл им в руках. Валентин улыбнулся:

— Вас понял, — подмигнул ему приятель, и они направились к красным «Жигулям». Валентин, улучив момент, шепнул:

— Дома представишь Таню как мою жену. Ясно?

Воронков согласно кивнул и включил газ. Машина тронулась.

День выдался на редкость солнечный и теплый.

— Да у вас тут настоящая весна! — воскликнула молодая женщина, опустив стекло и подставив лицо теплому ветерку. — Не то, что в Москве. Не люблю мороза, — тоном капризной девочки сообщила она.

За окном машины мелькнул выкрашенный в голубое уютный крестьянский домик, каких уже мало осталось в окрестностях Кишинева. Татьяна проводила его восторженным взглядом:

— Какая прелесть, не правда ли, Валентин? Нам бы с тобой такой, летом бы здесь жили, зимой в столице.

Валентин ничего не ответил, но Воронков, увидев в зеркале его сразу поскучневшее лицо, подумал без всякого впрочем, сочувствия: «Дает ему прикурить, стервочка, видать, изрядная».

«Жигуль» остановился возле небольшого особняка на одной из тихих улиц в верхней части города. В глубине двора стоял новенький свежевыкрашенный металлический гараж. Валентин завистливо свистнул:

— Поздравляю, старик, ты делаешь успехи. Тачку оторвал, и гараж успел отгрохать. Молоток!

Воронков скромно промолчал и пригласил гостей в дом. Молодая, просто одетая женщина с невыразительным скучным лицом как старому знакомому улыбнулась Валентину и вопросительно взглянула на его спутницу. Перехватив этот взгляд, Воронков поспешно произнес:

— Познакомься, Галя, это жена Валентина.

В Галиных глазах промелькнуло недоверие, однако она радушным тоном пригласила:

— Что же вы стоите, милости просим, заходите.

Когда гости привели себя в порядок после дороги, все уселись в креслах возле маленького низкого столика в гостиной. На столике в продуманном беспорядке лежали журналы. Полуголые девицы в более чем вольных позах на их глянцевых ярких обложках и аршинные буквы названий «Плейбой», «Вог», «Эсквайр» призывали, требовали, заклинали: открой, посмотри, прочитай… Татьяна полистала один, снисходительно, с видом собственного превосходства окинула взглядом замелькавших девиц, и отложила. Перевела скучающий взгляд на стены, и в ее зеленоватых глазах вспыхнул огонек. Она легко поднялась со своего кресла и подошла почти вплотную к картине в позолоченной витой раме. На картине были изображены важные нарядные дамы и господа, стоящие по обе стороны железнодорожной колеи; они с интересом и недоверием наблюдали; как окутанный клубами дыма маленький, будто игрушечный паровозик тащит за собой несколько вагончиков. Поодаль, в стороне, стояли перепуганные необычным зрелищем мужики и бабы.

— Первая железная дорога из Петербурга в Царское Село, — прочитала вслух Татьяна название картины. — Художник Самохин. — Она на секунду задумалась. — Был такой, в свое время весьма известный. Первая половина девятнадцатого века. Теперь основательно подзабыт. — Она хотела еще что-то сказать, но передумала и перешла к висящей рядом небольшой картине, точнее, этюду в скромной деревянной рамке. Вгляделась в запечатленный на нем уверенными, нарочито грубоватыми мазками живописный уголок восточного города, яркое, смелое сочетание красок.

— Похоже на Сарьяна, очень похоже, — как бы размышляя, негромко произнесла Татьяна. — И подпись… — Она еще раз пристально вгляделась в размашистую подпись в углу этюда. — Скорее всего — подлинник, во всяком случае — будем надеяться, — осторожно заключила она.

Валентин, в отличие от своей подруги с интересом разглядывавший глянцевых соблазнительных девиц, оторвался от своего увлекательного занятия.

— Видал? — обернулся он к сидящему рядом хозяину дома. — Глубоко пашет, почище этих очкариков, что в музейных комиссиях заседают. Любому форы даст. Все знает…

Воронков на это ничего не ответил.

Татьяна уже рассматривала картину, что висела рядом с этюдом. Написанный в мягкой неброской манере пейзаж средней русской полосы выглядел особенно грустно, даже печально рядом с бушевавшим яркими красками этюдом Сарьяна. Казалось, настроение художника передалось молодой женщине, потому что она как-то затихла, взгляд зеленых глаз затуманился.

— Неужели Левитан? Здесь, в этом захолустье? — прошептала она. — Невероятно!

Воронков не сводил глаз со своей гостьи.

— В этом доме только оригиналы, милая Танечка, — важно произнес он и улыбнулся.

Татьяна обернулась к нему, провела рукой по волосам, как бы сбрасывая настроение, навеянное грустным пейзажем, и тоже улыбнулась. В ее зеленых глазах снова зажегся огонек. Слегка покачивая бедрами, какой-то особенной, чуть вызывающей призывной походкой Татьяна уже пересекла гостиную, направляясь в противоположный угол. Во всем ее облике, в том, как она двигалась — вкрадчиво, грациозно, осторожно обходя мебель, в ее зеленых миндалевидных глазах сквозило что-то хищное, кошачье. Это сходство с огромной красивой кошкой довершал кожаный, плотно облегающий костюм. Воронков, не сводивший с Татьяны завороженных глаз, увидел, как она подошла к низкому шкафчику с выгнутыми полукругом инкрустированными дверцами, погладила ладонью прохладную, в прожилках, мраморную столешницу. И в этом простом движении также проступило что-то вкрадчивое, хищное.

— Да это же Буль. И в каком состоянии! У нас в Москве такой редко увидишь.

— Вы не ошиблись, милая Танечка, — многозначительно подтвердил Воронков. — Это действительно работа Буля. Изумительно, не правда ли?

Татьяна, казалось, ничего не слышала, залюбовавшись старинными бронзовыми часами, стоявшими на мраморной столешнице шкафа.

В комнату вошла Галина, держа в руках стопку тарелок, чтобы накрыть стол к обеду. Видимо, в том, как гостья рассматривала часы, она прочитала, кроме восхищения, еще и нечто другое, и суховато сказала:

— Эти часы остались от моих родителей. Память.

Судя по быстрому, мимолетному изучающему взгляду, который бросил на жену Воронков, эта реплика предназначалась не столько Татьяне, сколько в первую очередь ему самому.

Вслед за Галиной в гостиную вошла немолодая женщина. Ее покрытое старческими морщинами подкрашенное лицо хранило, как пишется в старых романах, следы былой красоты. Вежливая улыбка, с которой она поздоровалась, не могла скрыть надменного выражения, навсегда застывшего на ее лице.

— Моя маман, — представил ее Воронков.

Так же торжественно-важно, как и вошла, она покинула комнату.

После обеда гость и хозяин на некоторое время уединились, и вскоре уже втроем, вместе с Татьяной, вышли из дома. Встречные мужчины провожали ее удивленно-восхищенными взглядами, женщины же недоброжелательными и завистливыми. А она, не замечая этих взглядов, с интересом рассматривала маленькие нарядные, причудливой архитектуры особнячки по обеим сторонам улицы.

— Посмотри, Валентин, — тормошила она своего друга. — Сколько домов и все разные. Ни одного похожего. Не то, что нынешние коробки, — капризным тоном, будто ее спутник был архитектором и проектировал эти самые «коробки», сказала она.

Валентин, которого проблемы архитектуры, по-видимому, мало трогали, лишь молча кивал. Зато Олег Георгиевич и на улице продолжал играть свою роль гостеприимного хозяина. Он обстоятельно отвечал на Татьянины вопросы, так и сыпал сведениями из истории города.

Незаметно подошли к длинному одноэтажному зданию в помпезном стиле с большими, так называемыми пролетными окнами. Необычное здание, естественно, привлекло внимание молодой женщины. Услышав от Воронкова, что в не столь уж давние времена дом был собственностью одного из крупнейших богачей города, она вздохнула:

— Жили же люди!

Эти слова, какие принято говорить в шутку в подобных случаях, были сказаны таким тоном, что ее спутники не поняли, шутит она или говорит всерьез.

— Почему — жили? — в тон ей продолжал Воронков. — И сейчас живут… Только не все, а те, кто умеет. Не так ли? — Он посмотрел прямо в глаза молодой женщины. Татьяна понимающе улыбнулась. — Теперь здесь художественный музей. Давайте зайдем, — заметил Олег Георгиевич, — хотя боюсь, что вас, москвичей, ничем не удивишь.

Гости охотно приняли предложение. Они поднялись на высокое крыльцо и вошли в маленький холл, служивший когда-то прихожей. Пожилая кассирша как старому знакомому улыбнулась Воронкову и даже сделала слабую попытку пропустить его вместе со спутниками без билетов.

Они оказались единственными посетителями. Сумрачные темноватые залы были пустыми; здесь царила та особая тишина, которую не случайно называют музейной. Седая благообразная старушка, покойно устроившаяся с вязальными спицами, неохотно оторвалась от своего увлекательного занятия, чтобы взглянуть на редких посетителей, узнала Воронкова, приветливо поздоровалась и с откровенным любопытством уставилась на Татьяну.

Они медленно переходили из одного пустынного зала в другой, иногда останавливаясь возле какой-нибудь картины. Экспозиция была хорошо знакома Воронкову, и он, явно желая блеснуть, держал себя словно опытный гид. Однако московские гости окидывали равнодушным взглядом картину и шли дальше.

В одном из залов к ним подошел мужчина средних лет, одетый с подчеркнутой тщательностью. Его глаза, увеличенные линзами больших модных очков, излучали неподдельное радушие.

— Батюшки, кого я вижу! Сколько лет, сколько зим! — Он развел руки в стороны, как бы приготовясь заключить Воронкова в объятия. — Нехорошо, милейший Олег Георгиевич, нехорошо-с. Быть в музее — и не зайти ко мне. Обижаете, мой друг, обижаете. А у меня к вам, между прочим, дело есть.

— Какое совпадение, и у меня к вам дело, дорогой Василий Федорович, как раз собирался к вам, и не один, а с московскими друзьями, — показал он на своих спутников. — Помните, я вам о них рассказывал? Большие любители и знатоки искусства.

— Очень рад, — несколько церемонно склонил в полупоклоне голову Василий Федорович, отчего стала видна небольшая плешь в его седеющих редких волосах. — Так что же мы здесь стоим? — он явно воодушевился присутствием красивой женщины. — Пожалуйте ко мне.

Маленький кабинет заведующего отделом русского и западноевропейского искусства Василия Федоровича Большакова как бы являл собой продолжение экспозиции, но только без того чинного музейного порядка. Святой с иконы, висящей на стене, устремил скорбный, осуждающий взгляд на изящную фарфоровую статуэтку обнаженной купальщицы на письменном столе. Купальщица же мирно соседствовала рядом с толстым лукавым амуром. В углу были свалены старинные прялки, расписные блюда и другие вещи, назначение которых для непосвященного оставалось загадкой.

Большаков обвел рукой кабинет:

— Извините за беспорядок. Горячее время. И в музеях, представьте, такое случается. Готовим новую экспозицию — отдел прикладного искусства. Да вы же знаете, Олег Георгиевич. Ваш Гарднер займет в ней почетное место. Изумительный сервиз.

— Весьма польщен, Василий Федорович, — Воронков искоса взглянул на Валентина, желая узнать, какое впечатление произвели на него слова Большакова. — Кстати у моего московского друга тоже есть кое-что любопытное. Не желаете взглянуть, Василий Федорович?

Согласие последовало незамедлительно. Валентин извлек из дорогой кожаной сумки медное блюдо с вычеканенным по краю древнерусским орнаментом. Орнамент покрывала разноцветная эмаль, и он сверкал, словно радуга. По кругу же была выбита надпись: «Божьей милостью царь Алексей Михайлович». В центре блюда хищно выставил когти двуглавый орел, но почему-то на голове у птицы, символизирующей высшую самодержавную власть, была не корона, а меховая шапка.

Добродушное лицо Большакова стало серьезным и сосредоточенным. Он долго вертел тяжелый медный диск в руках:

— Любопытно… Алексей Михайлович, если не ошибаюсь, царствовал в семнадцатом веке. Если блюдо действительно относится к этому времени, то представляет большую ценность. — Он снова задумчиво повертел блюдо, зачем-то постучал по дну пальцем. — Однако нужна атрибуция. Вот что я вам скажу, — обратился Большаков к Валентину. — Оставьте блюдо у нас. О результатах я сообщу Олегу Георгиевичу. А также об условиях, на которых музей может его приобрести.

Это вполне обычное для музейных порядков предложение пришлось Валентину явно не по душе. Он заморгал своими белесоватыми ресницами и обиженно произнес:

— Видите ли, я сейчас переживаю некоторые, как бы вам сказать, финансовые затруднения. В общем, мани нужны, — он пощелкал для убедительности толстыми короткими пальцами, сверкая массивной золотой печаткой. — Или вы покупаете блюдо не откладывая, или я его забираю.

— Воля ваша, — вежливо ответил Большаков и, деликатно давая понять, что эта щекотливая тема исчерпана, обратился к Воронкову: — А к вам, милейший Олег Георгиевич, дело у меня вот какое. Не одолжите ли на несколько дней справочник-каталог, ну тот, клейм по серебру? Атрибутировать надо одну вещицу. Прелюбопытная. Не исключено, что самого Фаберже работа или, по крайней мере, его ученика. Видна рука мастера.

— Если верна поговорка — искусство требует жертв, — улыбнулся Воронков, — то эта жертва ничтожно мала. Каталог к вашим услугам в любое время.

Большаков проводил гостей до самого крыльца, где они и распрощались.

К вечеру народу на главной улице прибавилось. Татьяна присмотрелась к модно, по-весеннему одетым парням и девушкам и с удивлением воскликнула:

— Смотрите-ка, сплошная фирма! Совсем как на улице Горького.

— А вы, Танечка, непоследовательны, — заметил Воронков. — Только что вы изволили обозвать наш город захолустьем.

— Непоследовательна? Возможно. — Она кокетливо поправила волосы. — Я ведь женщина.

Они проходили уже мимо огромного окна, вернее, даже стеклянной стены. За толстыми стеклами, задернутыми прозрачными шторами, будто в немом кинофильме беззвучно танцевали, разговаривали, смеялись люди. Татьяна с минуту забавлялась этим зрелищем, потом бросила выразительный взгляд на спутников. И хотя Олег Георгиевич избегал посещать рестораны, считая это несолидным для своего положения, он, продолжая роль гостеприимного хозяина, предложил зайти.

В зале было душно и накурено. Маленький оркестрик издавал оглушительные какофонические звуки. Они остановились в дверях, выискивая глазами свободный столик. Подошел огромного роста парень в распахнутой рубахе, уставился мутными, безумными глазами на Татьяну. Пьяно ухмыляясь, пригласил ее на танец. Она брезгливо повела плечами и громко, чтобы ее голоса не заглушил оркестр, сказала своим спутникам:

— Пойдемте из этого гнусного кабака.

Домой пришли уже поздним вечером. Татьяна, утомленная дорогой и новыми впечатлениями, тотчас легла спать; Воронков с Валентином задержались в маленькой комнате, служившей хозяину дома кабинетом. Олег Георгиевич открыл книжный шкаф, отодвинул несколько толстенных томов, за которыми оказалась бутылка коньяка.

— От жены прячу, — пояснил он с усмешкой.

Валентин понимающе улыбнулся, подошел к шкафу, скользнул глазами по корешкам, достал красочно оформленный том «Русское ювелирное искусство XVI—XIX веков», небрежно полистал.

— Полезная книжонка, — произнес он одобрительно. — И эта тоже. — Он уже держал в руках потрепанную старую книгу. На ее красном сафьяновом переплете было вытиснено: «Историко-статистическое описание церквей и приходов Кишиневской епархии».

Валентин понимающе подмигнул Воронкову. Тот ничего не ответил, только бросил на гостя тревожный взгляд.

— Как я посмотрю, ты всерьез занялся этим делом. Желаю успеха, — с ехидцей добавил Валентин. — А это у тебя зачем? — удивленно воскликнул он, открывая учебник криминалистики со штампом библиотеки на титульном листе.

— Да так, просто интересуюсь…

— Просто ничего не бывает. Ты эти мысли из головы выбрось, понял? — озабоченно произнес Валентин. — Я вас, интеллигентов, знаю. Чуть что — и готов, раскололся весь. Если погоришь — никакая криминалистика не поможет. Усек? — И шутливо-миролюбивым тоном добавил: — А библиотечные книги, между прочим, надо отдавать обратно. Некрасиво зажиливать.

Воронков, словно не обращая внимания на слова приятеля, молча разлил коньяк в хрустальные рюмки.

— Давай лучше выпьем. Божественный, скажу тебе, напиток. У вас в Москве такого не сыщешь.

— И не надо, век бы его не видал. Я больше водочку уважаю. — Однако Валентин осушил рюмку одним глотком.

— Оно и видно, — снисходительнозаметил Олег Георгиевич. — Разве коньяк так пьют? — Он сделал маленький глоток, посмаковал, осторожно поставил рюмку на журнальный столик. — Ты мне вот что лучше скажи: это блюдо, с орлом, оно что, темное? Смотри, подведешь меня под монастырь. Тебе что — сел в самолет — и будь здоров. А мне с музеем и дальше дела вести. Меня здесь все знают. Сам же видел.

— Да ты что, Олег, чокнулся, что ли? — Валентин сам наполнил свою рюмку и залпом выпил. — Не извольте беспокоиться, уважаемый коллекционер. Вашей кристально чистой репутации ничего не грозит… — Коньяк ударил ему в голову, и он заговорил, паясничая, дурашливым тоном: — Светлая вещица, как алмаз. Только… — он сделал паузу, — не той эпохи, что ли. Я ведь ее на атрибуцию в ГИМ носил. Сказали — девятнадцатый век.

— Подделка, значит? — уточнил Воронков.

— Ну почему сразу — подделка? — белесоватые глаза Валентина сузились в хитрой усмешке. — Стилизация это называется, понимаешь, стилизация. Тот очкарик в вашем музее, видать, глубоко пашет.

— А ты думал — провинция, мол, кто там разберет. Откуда у тебя этот орел в шапке?!

Валентин снова потянулся к бутылке, на этот раз наполнил обе рюмки, чокнулся и, не дожидаясь приятеля, выпил. Постучав по бутылке пальцем, одобрительно сказал:

— И в самом деле ничего. Годится. А с этим блюдом — целая история, роман, ну просто кино. Давно это было.


…Красная «Ява», оглушительно ревя мотором и оставляя за собой клубы пыли, мчалась по проселочной дороге. Впереди показались деревянные избы, однако мотоциклист въехал в деревню, не сбавляя скорости. Прохожие в испуге шарахались в сторону, жались к обочине, провожая недобрыми взглядами «дьявольского наездника», лицо которого почти скрывали круглый шлем и огромные очки.

— Ну чистый дьявол, — испуганно пробормотала повязанная белым платочком бабка, — чтоб ты пропал, — плюнула она вслед мотоциклисту и перекрестилась.

И надо же было случиться такому: не успел проехать и сотни метров, как мотоцикл завилял, руль опустился, и еще не успев понять, в чем дело, водитель вылетел из седла. Потирая ушибленную ногу, он медленно, с трудом поднялся, заковылял к неподвижно лежащему, урчащему мотоциклу. Лопнула передняя ось. Только теперь он понял, что легко отделался, могло быть и хуже.

Оглянулся по сторонам. Стайка белобрысых деревенских мальчишек оживленно обсуждала происшествие, случайными свидетелями которого они оказались. «Какая от мальцов помощь», — подумал неудачливый водитель и заковылял к большой, на вид очень старой избе. На крыльце покуривал седой дед с молодцевато закрученными вверх усами. Он воззрился на человека в шлеме и больших очках и удивленно воскликнул:

— Это что еще за чучело такое к нам в гости пожаловало!

«Чучело» скинуло мотоциклетные доспехи, и дед увидел симпатичное лицо молодого человека.

— Вот это — другое дело, — одобрил дед. — Кто таков будешь? — уже строже спросил он, сочувственно выслушал рассказ парня и покачал головой: — В район тебе надобно, парень, в Углич, там мастерская имеется, может, и дадут ось. А в нашей Демидовке нету. Езжай на попутной, а мотоцикл ко мне во двор тащи.

В Угличе парню повезло, и спустя часа два он возвратился с осью. Дед принес из сарая инструменты, помог поставить. Когда закончили работу, парень развернул сверток, который привез вместе с осью из райцентра.

— Давай, дед, отметим это дело.

— Можно, конечно.

Они вошли в прохладную сумрачную горницу. В красном углу тускло мерцала лампадка, скупо освещая икону. За бутылочкой разговорились, и дед узнал, что его случайный гость живет в Москве, работает мастером-краснодеревщиком в мастерской с длинным мудреным названием, недавно женился. И еще есть у него одно увлечение: иконы собирает.

Дед изумился:

— Я вот восьмой десяток разменял, и то в бога не верую. Неужто ты, такой молодой, да еще столичный, рабочий человек, верующий?

— Да нет, отец, это просто у меня хобби такое.

Старик с любопытством переспросил:

— Это что ж такое будет? Первый раз слышу.

— Ну, собираю иконы, — объяснил парень. — Интересуюсь просто, коллекционирую словом. За ними и ездил сюда, да зря, ничего не нашел.

Видно, чем-то понравился старику этот рабочий паренек, или, быть может, напомнил сына, не пришедшего с войны. Он задумчиво посмотрел на его фотографию, висящую в красном углу, перевел взгляд на икону и сказал:

— Эту икону я тебе не отдам, бабкина, любимая. Верующая она у меня, сейчас в церкву пошла молиться. А на чердаке имеются. Давно лежат, еще с давнего времени, когда в этой избе трактир держал хозяин. Ты сам слазь, а то мне тяжело, да и выпивши я.

На чердаке, действительно, пыльной грудой лежали иконы. Парень не спешил уходить. Он тщательно обследовал все закоулки и обнаружил медное блюдо. Под темными пятнами окислов на его дне угадывалось изображение двуглавого орла. Здесь были также старинный утюг с большой трубой и деревянная прялка. Притащил все это в избу. Дед равнодушно сказал:

— Забирай, коли хочешь.

Мотоциклист полез было в карман за деньгами, но старик остановил его:

— Обижаешь, парень, я иконами не торгую. И прялку бери с утюгом вместе. На кой ляд мне это старье.

Не знал, не ведал старик, что это «старье» стоит денег, и немалых, а гость не стал его просвещать, поблагодарил, оседлал свою красную «Яву» и был таков.


— Хороший был старик, — с неподдельным сожалением закончил свой рассказ Валентин. — Я к нему часто приезжал, пока он не умер. Вместе к его знакомым ходили за досками, тогда этого добра навалом было, считай, в каждой избе. И денег не брали, заметь. Ну, конечно, поставишь бутылку-другую — и лады. Да, были времена, — ностальгически протянул Валентин, — не то, что нынче. Так и рыщут, подчистую подметают, — его белесоватые глаза зло блеснули. — Трудно теперь стало работать, вот что я тебе скажу, Олег.

Воронков с интересом слушал своего гостя и не узнавал его. Обычно немногословный, скрытный Валентин редко и скупо рассказывал о себе, а особенно о делах. Но сегодня он словно преобразился. «Коньяк, что ли, дает себя знать?» — подумал Олег Георгиевич, всматриваясь в слегка покрасневшее лицо Валентина, который почти в одиночку расправился с бутылкой. Однако его глаза смотрели трезво и осмысленно.

И, как бы отвечая на его вопрос, Валентин одобрительно произнес:

— А ты парень ничего, подходящий… — Он помолчал и добавил с усмешкой: — Но в разведку я с тобой все равно не пошел бы. Честно тебе скажу — не доверял тебе раньше, думал — стукач, на живца хочешь взять. Я ведь битый-перебитый… На мякине не проведешь.

Воронков сидел молча, занятый своими мыслями. Ему до мельчайших подробностей припомнился вдруг солнечный сентябрьский день, когда он с Валерой стоял возле комиссионного магазина на улице Димитрова. Этого Валеру он раньше знал по Кишиневу, тот крутился возле коллекционеров, промышляя по мелочам. Никто не принимал всерьез паренька — шестерка, и все. Потом Валера исчез. Воронков случайно встретил его в Москве, возле антикварной комиссионки на Димитрова.

Валера обрадовался земляку или сделал вид, что рад. Понизив голос и оглядываясь на прохожих, поведал, что живет теперь в Москве, намекнул, что его работа связана с частыми поездками за границу. Воронков, естественно, не поверил этой наивной чепухе, однако ничего уточнять не стал. Узнав, что Воронков интересуется антиквариатом и хотел бы познакомиться с конъюнктурой, как выразился Олег Георгиевич, поближе, покровительственно похлопал его по плечу:

— Есть у меня один кореш, он в курсе. Верный мужик.

Этот разговор происходил накануне, а на второй день они с Валерой поджидали «верного мужика» возле комиссионного магазина, традиционного места встреч «любителей старины». Верным мужиком и был Валентин. Познакомились, отошли в сторонку. Однако разговора, которого ожидал Воронков, не получилось. Валентин держался настороженно, на вопросы отвечал уклончиво, но адрес и телефон Воронкову все-таки дал.

Вспоминая о том, что произошло спустя месяц после знакомства, Олег Георгиевич как бы заново пережил острое чувство уязвленного самолюбия и обиды. В субботнее утро прилетел он в столицу, прямо из Внукова приехал на такси к Валентину. Тот удивился нежданному гостю, но в квартиру пригласил. Поболтали о ничего не значащих пустяках, и Воронков сказал:

— А я ведь к вам по делу приехал… — Он распахнул свой чемодан.

— По делу? У нас с вами, уважаемый, как будто никаких дел нет, холодно заметил Валентин, окидывая косым подозрительным взглядом в беспорядке сваленные в чемодане кресты и чаши. — Не по адресу, уважаемый, приехал. Я такими вещами не занимаюсь. — Он отвел глаза от чемодана. — Да и не знаю я вас.

Воронков правильно истолковал эту реплику как осторожный намек на то, что разговор еще не окончен.

— Послушай, Валентин, — перешел он на «ты», — нас же Валера познакомил. Забыл, что ли?

— Валера, — со злостью повторил Валентин. — В гробу я видел твоего Валеру. Божился, что джины принесет. Взял монету — и поминай его, как звали. Фуфло.

— Значит, и мне не доверяешь? Напрасно. Приезжай ко мне, сам увидишь, что я за человек. — Олег старался говорить спокойным, рассудительным тоном, с трудом сдерживая вдруг вспыхнувшую ненависть к этому наглому мужлану, перед которым был вынужден заискивать.

На том и порешили. С тех пор Валентин стал частым гостем в особняке на тихой кишиневской улице. И вот сейчас снова пожаловал, и не один, а с подругой.

— Неплохой ты, парень, Олег, — продолжал московский гость, — сечешь, что к чему. Вон сколько книг, — обвел он рукой книжные полки, — однако в разведку я с тобой все равно не пошел бы, — снова повторил он полюбившееся ему выражение.

— Да что ты все о разведке, война, что ли? — попытался обернуть в шутку его слова Воронков. — Давай делом займемся.

Он открыл дверцы книжного шкафа, порылся в нем, аккуратно разложил, как это делают опытные продавцы, на журнальном столике свой «товар». Глаза Валентина сощурились, в них зажегся знакомый Воронкову жадный блеск. Короткопалая, покрытая рыжеватыми волосами широкая ладонь потянулась к серебряному дискосу. «Свет наш Господь наш», — с трудом вслух прочитал Валентин выгравированную на выпуклом серебряном боку надпись церковнославянской вязью.

— Красиво писали, — он ухмыльнулся. — И вещица красивая. Ничего не скажешь. Только ей цены нет.

— Что значит — «только»? — настороженно спросил Воронков.

— Очень просто, я ведь тебе уже объяснял. В комиссионке культовые вещи не берут, на Большой Полянке — тоже. Значит, нужен любитель-фанат. Или — как лом, на вес. Серебро высокой пробы. Этот чертогон грамм двести тянет. — Он повертел в своих толстых коротких пальцах старинный крест с распятым Христом.

Валентин еще раз оценивающе, прищурив глаза, оглядел разложенные на столике кубки, кресты, серебряный оклад от Евангелия, дарохранительницы…

— Это все?

— Еще кое-что имеется…

Воронков вышел в другую комнату и вернулся, бережно держа в руках фарфоровую вазу и бронзовую скульптуру. Так же осторожно поставил их на столик. Ваза излучала благородную красоту, и красота эта на мгновение погасила жадный блеск в глазах гостя; они зажглись искренним восхищением.

— Где достал? — деловито осведомился он, не отводя глаз от вазы и не решаясь еще взять ее по привычке в руки.

— У одной божьей старушенции, деньги ей срочно понадобились, на квартиру дочери, что ли…

— А это откуда? — московский гость оторвался, наконец, от фарфоровой красавицы и указывал на бронзовую скульптуру двух обнаженных женщин и мужчины, стоящих возле лошади. Попытался прочитать выгравированную на металле надпись. — Черт его разберет, не по-нашему написано.

— «Похищение сабинянок» — вот как она называется, — снисходительно пояснил Воронков. — Есть миф такой. Тоже французская работа. По случаю достал.

В комнате стало тихо, оба собеседника замолчали. Откуда-то издалека донесся отчетливый мелодичный бой часов. Городские часы пробили полночь.

Гость очнулся, сосчитал удары:

— Однако уже поздно. Пора и на боковую.

Он зевнул, обнажив в оскале крепкие, белые, один к одному зубы:

— Ладно, беру. Вместе с Сарьяном, Левитаном и этой картинкой, ну, с паровозом. Если, конечно, они не локшовые. Снесу на атрибуцию. — Заметив колебание на лице Воронкова, жестко добавил: — Или все, или ничего.

Воронков поспешно согласился. Он всегда соглашался со своим московским приятелем. А тот вытащил из кармана бумажник, отсчитал две пачки купюр:

— Это — за прошлый мой приезд. А это — аванс. Окончательный расчет после. Как обычно.

«СУХАРИК»

Кучеренко вылез из черной «Волги», прошелся, разминая затекшие от долгого сидения ноги, вдохнул всей грудью остро пахнущий свежестью холодный воздух.

— Подмораживает, а у нас слякоть, — обернулся он к своим спутникам. — Погодка — специально для криминалиста. Не так ли, товарищ Енаки?

— Отличная погода, товарищ подполковник, — отозвался небольшого роста молодой лейтенант. Рядом с огромным Степаном Чобу он выглядел почти мальчишкой. Новенькая шинель была ему великовата и сидела по-штатски. — Погода — что надо, — повторил лейтенант, — а там видно будет. — Он озабоченно насупился.

Все трое уже подходили к стоящей на пригорке церкви. Их ждали. Подполковник еще издали узнал начальника отделения уголовного розыска райотдела внутренних дел капитана Штирбу. Рядом с ним стояли незнакомые Кучеренко лейтенант и полный человек в пальто и шляпе, чуть поодаль, в сторонке, — несколько пожилых сельчан, среди которых выделялся представительный старик с бородкой клинышком и длинными седыми волосами, ниспадающими на бархатный воротник черного пальто, надетого на черную рясу. Они с напряженным вниманием разглядывали приближающихся оперативников.

Капитана Григория Панфиловича Штирбу подполковник знал еще с тех пор, когда работал начальником райотдела в соседнем районе. Служебные интересы соседних отделов не раз пересекались, требовали совместных действий. Однако после перевода Кучеренко в аппарат министерства встречаться не приходилось. Штирбу взял под козырек:

— Начальник отделения уголовного розыска капитан… — начал он.

— Отставить, Григорий Панфилович, — прервал капитана Кучеренко.

Штирбу замолчал, но лицо его по-прежнему сохраняло строго официальное выражение. — «Вот оно, в чем дело, — догадался, наконец, подполковник, решил, видимо, что я теперь большой начальник, в министерстве служу, потому и тянется». — Ты вот лучше, Григорий Панфилович, познакомь нас с товарищами, — мягко, чтобы сгладить возникшую неловкость, продолжал Кучеренко. — А с тобой мы давно ведь знакомы.

Полный человек в шляпе оказался, как и предполагал Кучеренко, председателем сельсовета. Он с достоинством протянул свою пухлую руку, но Кучеренко, с некоторым удивлением почувствовал, что эта рука оказалась неожиданно твердой, в буграх мозолей. Молодой офицер, приложив руку к фуражке, громко доложил:

— Участковый инспектор лейтенант Мунтяну.

— Рассказывай, Григорий Панфилович, что у вас стряслось, — обернулся Кучеренко к капитану. — Кто сообщил о происшествии?

Вместо капитана ответил председатель сельсовета.

— Я, я позвонил в милицию, — важно произнес он, — сразу после того, как Марина чуть не убили.

— Значит, сторож жив?

— Едва живой остался. — Председатель сокрушенно вздохнул. — Не узнать теперь нашего Марина, все лицо дробью побито. Как решето. В больнице лежит. И надо же было такому случиться! Откуда эти бандиты взялись на нашу голову? Ничего подобного не случалось раньше у нас в Кобылкове.

— К Марину мы еще вернемся, а пока послушаем капитана.

Из доклада Штирбу следовало, что неизвестные преступники глубокой ночью взломали решетку на окне церкви, похитили предметы религиозного инвентаря, произвели два выстрела из охотничьего ружья и скрылись на автомашине «Волга».

— Да, пока не густо, — медленно произнес Кучеренко. — А почему вы думаете, что это была именно «Волга»?

— Свидетели показывают, товарищ подполковник, в том числе и шофер, рядом с церковью живет. Утверждает: «Волги» двигатель. По звуку узнал. Причем новый. Чисто работал.

— А как с вещдоками?

— С вещдоками вроде получше. — Голос Штирбу стал бодрее. — Есть кое-что интересное. — Покажи, лейтенант, — обернулся он к участковому инспектору.

Мунтяну раскрыл сумку и передал Кучеренко смятые почерневшие бумажные комочки.

— На улице нашли, — пояснил он.

Подполковник расправил один из них, понюхал тронутую гарью бумагу.

— Похоже на самодельные пыжи. Это по вашей части, — он передал бумажные клочки эксперту-криминалисту. — Давайте приступим к осмотру, пока не стемнело, — он взглянул на багрово-красное предзакатное солнце.

На затоптанной дороге удалось отыскать следы протектора автомобиля. Эксперт-криминалист сфотографировал их рядом с масштабной линейкой с разных точек, потом достал из чемоданчика пульверизатор, побрызгал жидкостью, посыпал следы мелко растертым, как сахарная пудра, гипсом. Густая вязкая масса затвердевала на глазах. Мальчишеское лицо лейтенанта, поглощенного своим делом, было серьезно и сосредоточенно. Он не замечал сельчан, с любопытством наблюдавших за его действиями.

Незаметно, чтобы не «сглазить», присматривался к работе эксперта и подполковник. «Как будто уверенно действует, старается, хотя и волнуется». Он хорошо знал, какой филигранной точности, даже искусства требует это вроде бы простое дело. Достаточно малейшей оплошности, — например, попадись в гипсе плохо растертый, комочек — и все труды пойдут насмарку.

Виктор Енаки, выпускник физического факультета университета, пришел в оперативно-технический отдел МВД недавно и не имел пока права ставить свою подпись под заключением. Для этого он должен прослужить не менее пяти лет. А пока его задача заключалась в том, чтобы собрать вещественные доказательства и исследовать их вместе со старшими коллегами в лабораториях ОТО. Когда его включили в розыскную группу, Кучеренко недовольно проворчал: «Могли и поопытнее подобрать», на что получил резонный ответ: «Опытные все в разъезде, а вам, дорогой товарищ, нужно ехать немедленно».

— Ну как, лейтенант, срисовал? — он подошел к Виктору, когда тот осторожно снял затвердевшие слепки и уложил в чемоданчик.

— Там видно будет, Петр Иванович, — озабоченно отвечал лейтенант. — Всего два слепка удалось сделать. Затоптано очень.

— А вам, химикам-физикам, много и не надо, вы же чудеса в своем ОТО творите, волшебники, да и только.

Они прошли через ворота с высокой аркой, выкрашенной в голубой цвет, и оказались в небольшом дворе. Очищенная от снега асфальтовая дорожка вела к высокому коричневому в желтых полосах крыльцу.

— Сюда, — показал рукой Штирбу.

Оперативники обошли церковную стену с облупившейся штукатуркой и остановились возле разбитого окна с распиленной решеткой. Все молчали, сосредоточенно рассматривая следы преступления. Раздались легкие щелчки затвора «Зенита», который пустил в ход эксперт-криминалист.

— А щель-то узкая, взрослому, пожалуй, и не пролезть, — заметил подполковник.

— Смотря какой взрослый, если вроде Мунтяну, — капитан указал на широкого плотного участкового, — то действительно, а худой может проскользнуть. — Он подошел поближе к окну: — Смотрите, вроде, след остался, — показал он на подоконник.

Кучеренко, внимательно разглядывал едва обозначенный на подоконнике след рифленой подошвы и цифры «41» возле каблука.

— Такой размер может быть и у взрослого и у подростка. Пацаны вон какие нынче…

Енаки, сделав несколько снимков отпечатка, с сомнением покачал головой:

— Очень уж слабоват, да и света мало. Не уверен, получится ли… В отделе мы бы его запросто вытянули.

— Так за чем же остановка? — удивился подполковник. — Выпилите — и все дела.

Эксперт снова раскрыл чемоданчик, похожий на «дипломат», только побольше. Плоскогубцы, отвертка, перочинный нож, ножницы, стеклорез, электрический фонарь, лупа, пластилин, пробирки, капроновый шнур и даже конторская резинка, укрепленные в специальных гнездах, были на месте. Только гнездо для пилы-ножовки пустовало.

Он растерянно развел руками:

— Не проверил, торопился, выезд был срочный… Куда она подевалась ума не приложу. Вот здесь лежала… — И добавил что-то о законе паскудности, согласно которому бутерброд всегда падает маслом вниз.

Подполковник не стал оспаривать этот закон, поскольку был убежден в его существовании, но все-таки наставительно сказал:

— В милиции несрочных выездов не бывает, товарищ лейтенант. Пора уже привыкнуть. Попросим, у старосты, у него в хозяйстве должна быть.

Окликнули человека в ватной фуфайке, который все время маячил во дворе, как бы ожидая, что может понадобиться. Узнав, что от него требуется, он торопливо засеменил по двору, куда-то на миг исчез, появился с небольшой пилкой в руках и вежливо подал ее Енаки. Пила была новенькая, с маленькими ручками из коричневой пластмассы. Эксперт уже хотел приступить к делу, как вдруг пила застыла у него в руке.

— Что-нибудь не так, товарищ начальник? — обеспокоенно осведомился старик. — Я другую принесу. У нас еще есть.

— А эта пила у вас откуда? — спросил Енаки, разглядывая налипшие на блестящее полотно свежие металлические опилки.

— Нашел сегодня утром в церкви, как раз под этим вот окном. Вижу хорошая пилка, новая, в хозяйстве пригодится. Вы уж извините, если что не так, — растерянно пробормотал старик.

— Да нет, папаша, все нормально, не беспокойтесь, — успокоил его Кучеренко. — А пилу нам, пожалуй, принесите другую.

Ничего не понявший староста, засеменил по двору, что-то бормоча себе под нос, а оперативники сгрудились вокруг лейтенанта. То, что это — орудие преступления, ни у кого не вызывало сомнений. Детальный осмотр ничего нового не добавил, если не считать обнаруженного на пластмассовой ручке заводского клейма: «ДМЗ».

Пряча в чемоданчик лупу, Енаки с сожалением заметил:

— Захватана… вряд ли отпечатки пригодны для идентификации. Однако попробуем.

Чобу нашел под окном осколок стекла, покрытый густой маслянистой жидкостью, понюхал и, держа его за самый краешек, передал Кучеренко:

— Вроде солидолом пахнет, товарищ подполковник.

— Старый, как мир, способ, — усмехнулся он. — Смазал стекло солидолом, приложил газетку, надавил — и готово, стеклышка как не бывало, и без шума, заметьте. Старо, как мир. Да, замысел был хорош, — продолжал он, внимательно разглядывая осколок, — однако исполнение оставляет желать лучшего. Посмотрите, лейтенант, — повернулся он к эксперту-криминалисту, пальчики на стекле — как в учебнике криминалистики. Неосторожно работал. Солидол — жидкость коварная.

Енаки тщательно закрепил осколок на специальном держателе, чтобы предохранить его от случайного соприкосновения с другими предметами, и положил в чемодан.

Кучеренко еще раз цепко, стараясь все запомнить, оглядел разбитое окно с развороченной решеткой:

— Ну что ж, надо осмотреть помещение изнутри. Честные люди входят в дом через дверь, — улыбнулся он. — Думаю, у нас нет оснований изменять этому хорошему правилу, тем более, что дом не простой, а божий.

Попасть в божий дом оказалось не просто. На обитых листовым железом дверях висел пудовый замок.

— Однако… — удивился Чобу. — Первый раз такой вижу… Его не перепилишь, — продолжал он, разглядывая толстые дужки.

— Положим, перепилить можно, только долго. Преступники избрали другой, более простой вариант. Логично, между прочим. Однако мы этим путем, хотя он и логичный, не пойдем, — пошутил Кучеренко. — Товарищ Мунтяну, — обернулся он к участковому, — пригласите священника. Кстати, как его зовут?

— Мовилэ, товарищ подполковник.

— А по имени и отчеству?

— Не могу знать, его больше просто попом называют.

— Кириллом Михайловичем его зовут, — подсказал председатель сельсовета.

— Ну так вот, товарищ лейтенант, — суховато продолжал Кучеренко, пригласите сюда священника Кирилла Михайловича Мовилэ. Вы меня поняли?

В воротах показался высокий старик в черном пальто. Он шел медленно, не торопясь, высоко подняв голову, украшенную гривой седых волос. Во всем его облике, старческом, изборожденном морщинами лице было что-то величественное и в то же время провинциально-театральное, актерское. Он церемонно поклонился:

— Чем могу служить? — спросил он приятным, хорошо поставленным голосом, в котором, однако, улавливалось старческое дребезжание.

Узнав, чего именно от него хотят, он обернулся к старосте. Тот вытащил из кармана связку ключей, побренчал ими и, выудив самый большой, отомкнул замок.

— Прошу, — вежливо пригласил священник.

В сумрачном молитвенном зале царили тишина и порядок. Ничто, на первый взгляд, не говорило о том, что несколько часов назад здесь хозяйничали грабители. Возле алтаря священник в нерешительности остановился, оглядел довольно многочисленную группу, и в его слезящихся глазах мелькнуло недовольство. Кучеренко проследил за его взглядом и все понял.

— Товарищ лейтенант, — голос подполковника, усиленный акустикой, прозвучал неожиданно громко и резко, — вы что, и дома фуражку не снимаете?

— Извините, товарищ подполковник, — даже в полумраке было видно, как покраснел Мунтяну. — Забыл, — виновато пробормотал он, сдергивая фуражку.

Старик продолжал стоять перед алтарем, о чем-то раздумывая. Наконец он тихо сказал:

— Святой престол, посторонним сюда нельзя…

— Как же, Кирилл Михайлович, это мы знаем. Еще и пословица такая есть: «И велика барыня, а в алтарь не лезь», — вспомнил к месту пословицу Кучеренко.

Тонкие губы старика тронула усмешка, по которой, однако, нельзя было понять, понравилась ему пословица или нет.

— Извините, уважаемый, — снова заговорил священник, обращаясь к Кучеренко, вполне резонно приняв его за старшего, — затрудняюсь как вас величать, я в ваших чинах не разбираюсь. Восьмой десяток скоро, а с милицией дела не приходилось иметь.

— Так это же просто замечательно, Кирилл Михайлович, что не приходилось. К нам люди с бедой идут. Как к врачу. Зовут меня — Петр Иванович. Так и величайте.

Подполковник мог бы, в свою очередь, сказать, что и ему за долгие годы службы тоже не приходилось вот так, близко, сталкиваться со служителем культа и он тоже испытывает некоторые затруднения.

— Господь меня простит, — тихо произнес священник, по-прежнему стоя перед алтарем, — дело богоугодное.

Они поднялись на возвышение и вошли через боковые двери в помещение за алтарной стеной. Подполковнику сразу бросились в глаза разбросанные в беспорядке книжные листы. Он поднял с пола один, поднес к глазам. На желтой, истонченной временем, но все еще плотной бумаге чернели буквы, чем-то напоминающие русские.

— От Евангелия это, — пояснил священник, — на греческом, в 1759 году в монастыре Нямцу напечатано. Старинная книга, со дня основания храма у нас хранилась, так отец Василий говорил.

— Кто это — отец Василий?

— Священник прежний… Я от него приход получил, в одна тысяча девятьсот двадцать третьем году, когда окончил теологический факультет. В том же году был рукоположен в сан священника и служу в этом приходе. — Он скорбно поджал тонкие бескровные губы. — Святотатцы. Оклад серебряный похитили, а над священным писанием надругались. И крест унесли, и дискосы, и дарохранительницу, и семисвечник… все из серебра. И пентиконстарион украли…

— Простите мое невежество, — вежливо прервал это невеселое перечисление Кучеренко, — что такое пентиконстарион?

Священник охотно пояснил:

— Богослужебная книга это… рабочая как бы для нас, священников. По ней служим от Пасхи до Троицы. И зачем только она им понадобилась?

— В самом деле, зачем? — повторил подполковник. — А не мог кто-нибудь из прихожан?

Эти слова явно не понравились старику. Он недовольно пошамкал губами, нахмурил седые брови.

— В священном писании сказано: не произноси ложного свидетельства на ближнего твоего… На прихожан подозрения не имею, уважаемый.

Кучеренко ругнул себя за оплошность: контакт, который уже было наладился с этим преисполненным чувства собственного достоинства старым человеком, грозил разладиться. И он поспешно сказал:

— Вы уж, Кирилл Михайлович, извините, ваших мирян я не хотел обидеть. Просто служба у нас такая — спрашивать обо всем.

Мовилэ оглянулся на стоящих рядом оперативников и отвел Кучеренко подальше.

— Понимаете, — он говорил тихо, почти шепотом, — был один случай месяца два назад. Приходит ко мне человек и говорит: я художник-реставратор, прошу разрешения осмотреть церковь. И бумагу казенную показал.

— Какую бумагу?

— С печатью, а наверху написано — «Министерство культуры».

Кучеренко понял, что священник говорил о командировочном удостоверении.

— А фамилия там какая была, не запомнили? — без особой надежды спросил он.

— Да я вообще не стал читать бумагу, отослал этого человека в сельсовет. На всякий случай. Как раз перед его приходом дошла до нас печальная весть — злоумышленники в Селиште, в соседнем районе, залезли в церковь архангелов Михаила и Гавриила. Да об этом вы лучше меня должны знать. Церковный совет после этого несчастья Марина нанял, он универмаг тоже сторожит. Мы ему положили небольшое жалованье, он согласился за церковью смотреть. Да вот как получилось…

— Могло быть и хуже, Кирилл Михайлович, хорошо, что сторож жив остался. А этот человек, о котором вы рассказывали, как я понимаю, больше не появлялся.

— А вы откуда знаете? — удивился священник.

— Да так, догадываюсь…

— Не пришел больше.

— Как он выглядел? Может, особые приметы были, усы там или пятно родимое, шрам… Постарайтесь припомнить, это очень важно.

Старик раздумывал довольно долго.

— Не присматривался я, да и не понимаю ничего в этих особых приметах ваших… Худощавый такой, высокий, симпатичный и учтивый, нынче таких редко встретишь. Одет красиво. — Он сделал паузу и добавил: — Едва не запамятовал, вы уж меня, старика, извините. На машине он приехал. Красная была машина, это я хорошо запомнил.

Кучеренко попрощался со священником, и все вышли на улицу, где их поджидал председатель сельсовета. Возле церкви по-прежнему стояла, о чем-то степенно беседуя, группа пожилых сельчан. При появлении оперативников беседа прекратилась, и они молча, как по команде, повернули головы в их сторону.

— Почти вся двадцатка собралась, — пояснил председатель сельсовета. — Всполошились.

— А вы как думали, — откликнулся Кучеренко, — понять чувства верующих можно. Да, кстати, — без видимой связи спросил он, — в какой больнице этот Марин?

— В ЦРБ его отправили.

— ЦРБ, насколько я знаю, это центральная республиканская больница. Значит, в Кишинев отвезли?

— Почему в Кишинев? — удивился предсельсовета. — В центральной районной он, в Приреченске лежит, я же говорю — ЦРБ.

Кучеренко про себя подивился пристрастию районных работников к громким названиям и посмотрел на часы. Было около шести.

— Сделаем так, Степан Афанасьевич, — обратился он к Чобу. — Вы с товарищами поработайте здесь, поспрашивайте, уточните детали, а я еще сегодня со сторожем хочу поговорить, если, конечно, доктора разрешат. Встретимся в райцентре, в гостинице. Григорий Панфилович подбросит вас на своей машине.

— Обязательно, Петр Иванович, все сделаем, — заверил его Штирбу. Черная «Волга» с подполковником, оставляя за собой белую морозную пыль, резво понеслась по сельской улице к больнице.

Дежурный врач, преисполненный важности молодой человек, достал из шкафа тоненькую папку с историей болезни.

— Марин Мефодий Яковлевич, — внятно и внушительно прочитал он, — 63 лет, доставлен в 4 часа 25 минут с огнестрельными ранениями средней тяжести в области лица, грудной клетки и левой голени. Извлечено из тела 64 дробинки.

— Как он себя чувствует, можно с ним поговорить? — неуверенно спросил Кучеренко. Диагноз произвел на него внушительное впечатление.

— А почему бы и нет, — лицо врача было по-прежнему строгим. Состояние больного не внушает опасений. Возможность летального исхода исключена. Мы сделали все, что надо, да и он старик крепкий, боевой. Маша вас проводит, — врач указал на девушку в белом халате, заглянувшую в кабинет.

Медсестра проводила Кучеренко на второй этаж, осторожно открыла дверь палаты, подвела к койке, на которой лежал человек с туго перебинтованным лицом. Его глаза сквозь щели, оставленные в марлевой маске, с живым интересом смотрели на незнакомого посетителя. В своей белой маске он выглядел жутковато. Подполковник поздоровался нарочито бодрым, неестественным голосом, каким почему-то принято разговаривать с больными, назвал себя. Человек на койке слегка приподнялся, чтобы получше разглядеть нежданного гостя:

— Здравия желаю, товарищ подполковник! — громко, по-военному приветствовал его Марин.

— А вы, Мефодий Яковлевич, молодцом держитесь, — заметил Кучеренко, имея в виду состояние здоровья сторожа. Однако тот истолковал эти слова по-своему:

— Я, товарищ подполковник, считай, почти всю войну прошел и фашистов не боялся. Неужели каких-то воришек испугаюсь?

— Однако эти воришки вас чуть не убили. Почему вы не стреляли? Живыми хотели взять, как языка на фронте?

— Оно, конечно, неплохо бы живьем взять подлеца, — с сожалением произнес Марин, — однако не из чего было огонь открывать. Не было ружья под рукой, только палка.

— А сколько раз они стреляли?

— Два раза стрельнули. Первый сбоку, из проулка. А второй сблизи…

— А из чего стреляли?

— Как из чего? — удивился сторож. — Из ружья, конечно, дробью же били. Вот сколько их из меня повытаскивали.

— Я понимаю, что дробью. Только дробью можно стрелять и из обреза. Не приметили часом?

— Нет, извините, не приметил, — опять с сожалением сказал Марин, темно было, а стреляли двое: высокий, худой, это я разглядел. А напарник его пониже, плотный.

— А что еще вам запомнилось, Мефодий Яковлевич?

— Что еще? Да вроде ничего больше… Упал в бессознательном состоянии. — Он замолчал, заново переживая случившееся. Да, чуть не запамятовал, — очнулся от тягостных воспоминаний Марин. — Когда мы с Никуцей разговаривали, это шофер колхозный, он грузовик остановил, чтобы прикурить у меня, «Волга» мимо проехала. Я еще удивился — откуда «Волге взяться в такое время.

— Какого цвета была «Волга»?

— Точно не скажу, в снегу вся была, но вроде светлого…

Пожелав Марину скорейшего выздоровления, подполковник отправился в гостиницу. В это время года она пустовала, и ему предоставилась редкая возможность выбора номера по своему вкусу. Ему отвели номер «люкс», который оказался скромно обставленной комнатой. Основанием для громкого наименования, по-видимому, служило наличие старенького телевизора, двух потертых кресел и маленького журнального столика.

Кучеренко прилег на диван и незаметно для себя задремал. Его разбудил стук в дверь, и в комнату вошли Чобу и Енаки. Выглядели они бодро, будто и не провели на ногах весь этот длинный день. «Все правильно, — подумал Кучеренко, глядя на их молодые оживленные лица без признаков усталости, и я был таким же неутомимым, и не так уж давно. Как время летит!»

Чобу вытащил блокнот, приготовился к докладу, но Кучеренко остановил его:

— Погоди, Степан Афанасьевич, сначала поужинаем, пока ресторан не закрыли, а то с утра во рту ничего не было.

Предложение было принято с энтузиазмом, и они направились в ресторан. Наскоро покончив с нехитрым ужином, возвратились в номер, и старший лейтенант снова вынул блокнот. Показания сельчан, поднятых выстрелами из своих постелей, были скудными и противоречивыми. Сходились они лишь на том, что к машине бежали трое. А дальше уже начинались противоречия. Одни утверждали, что это были голубые «Жигули», другие толковали о «Жигулях» серого цвета, третьи будто бы видели светлую «Волгу».

— А уж о выстрелах и говорить не приходится, — Чобу не сдержал улыбки, — если судить по их показаниям, то настоящий бой произошел. Только пушек не хватало.

— А что ты удивляешься, Степан Афанасьевич? Пора уже привыкнуть к таким чудесам. Не зря у нас говорят: врет, как очевидец. Грубовато, но верно. — Прочитав на лицах собеседников несогласие, он уточнил. — Я говорю не об умышленной лжи, это уже другой вопрос. Просто каждый человек воспринимает увиденное по-своему. Дай-ка сигарету, Степан Афанасьевич. Подполковник курил редко и с собой сигарет не носил. Закурив, Кучеренко продолжал: — Читал я в молодости одну книгу, названия и автора уже не помню, а эпизод запомнился на всю жизнь, — вот вам, кстати еще одна особенность человеческой памяти. — Он помолчал, неумело затянулся сигаретой. — В Англии дело было. Посадили, значит, в тюрьму одного ученого человека, историка. В тюрьме он продолжал работать над своей книгой. Настоящий, видно, был ученый. Однажды он из окна своей камеры увидел, как на тюремном дворе ссорятся узники. На другой день во время прогулки рассказал об увиденном своему товарищу по заключению, который тоже был свидетелем этой сцены. И был поражен тем, как сильно разнятся их наблюдения. И подумал: если можно допустить ошибки, описывая то, что видел вчера собственными глазами, то как трудно восстановить ход событий многолетней давности. И сжег свою рукопись. Настоящий был ученый, — с уважением повторил Кучеренко. — Я, признаться, тогда не совсем поверил этому рассказу, но после неоднократно убеждался: все правильно. Избирательна, индивидуальна наша память, тут многое зависит от личности очевидца, его профессии.

Чобу и Енаки слушали его с интересом.

— Поручили мне вести одно дело по автоаварии, я тогда только начинал службу, следователем был. Стал допрашивать свидетелей. Один точно назвал и цвет машины, и повреждения описал. Оказалось — шофер по специальности. Художнику запомнилось лицо водителя, а одна дама все толковала о покрое и цвете платья, в которое была одета сидящая рядом с шофером женщина.

— А что должен был запомнить оперативник, Петр Иванович? — хитро улыбнулся Чобу.

— Все, молодой человек, все, что надо. Во всяком случае — как можно больше. — Он посмотрел на часы: — Спать пора, ребятки, устал я что-то сегодня.

«Ребятки» поднялись, стали прощаться. Уже у самой двери Кучеренко окликнул Степана:

— Минутку, Степан Афанасьевич. Чуть не забыл: кража церкви в Селиште у нас проходила? Я что-то не припоминаю такое происшествие. Неужели старею?

— Первый раз слышу об этой краже, Петр Иванович, не было ее в сводке. Так что с памятью у вас все в порядке. Дай бог каждому, как говорится…

— Ну и отлично. Завтра пораньше и отправимся в эту церковь, познакомимся с архангелами Михаилом и Гавриилом поближе.


В этот ранний утренний час церковь архангелов Михаила и Гавриила была закрыта. Кучеренко и его спутники остановились возле новых, недавно окрашенных дверей с поблескивающим на утреннем солнце тоже новеньким замком. На церковном дворе не было ни души. Они стояли, обсуждая, что предпринять, как вдруг калитка отворилась и во двор вышел невысокий полный человек.

— Кто вы, уважаемые, будете? — холодно и неприязненно спросил он, подойдя вплотную к оперативникам. Его маленькие, заплывшие глаза на одутловатом круглом лице смотрели неприветливо, настороженно.

— Из милиции… Извините, с кем имею честь? — в тон ему задал вопрос подполковник.

— Священник я, отец Леонид, в миру — Мардарь Леонид Павлович.

Кучеренко разглядывал своего собеседника. Ничто не выдавало в нем духовного лица. Дорогое серое пальто, щегольские ботинки, меховая шапка… Разве только длинные волосы, ниспадающие на плечи, да бородка клинышком.

— Скажите, Леонид Павлович, когда вашу церковь обокрали? — без долгих предисловий спросил подполковник. В том, что кража действительно была, он почти не сомневался. Судя по облупившейся, потрескавшейся штукатурке, церковь давно не ремонтировалась, а вот дверь была явно новая и замок тоже.

— Так вот в чем дело! — Мардарь как будто удивился. — А я полагал все уже кончено.

— Что — кончено? — не понял подполковник.

— Да дело это… Нам так милиция и сообщила. И бумагу прислали.

— Кто именно прислал?

— Участковый наш, кто же еще… Нет смысла, пишет, ловить злоумышленников, ущерб, мол, мизерный. Ничего себе — мизерный… В одной только дарохранительнице килограмм чистого серебра было. И крест напрестольный, тоже серебряный, украли, и дискосы. — Священник неприязненно посмотрел прямо в глаза подполковнику. — Икону Иоанна Ботезаторула унесли, старинную… В смутные времена уцелела, а сейчас вот украли…

— А когда же кража произошла? — спросил Кучеренко, несколько озадаченный услышанным рассказом.

— В ночь на пресвятой Покров владычицы нашей Богородицы и приснодевы Марии. Меня, правда, не было здесь тогда, на курорте лечился, печень у меня, — счел нужным пояснить священник.

— Извините, гражданин Мардарь, — как можно вежливее произнес подполковник, — пожалуйста, выражайтесь точнее, мы в ваших церковных праздниках не очень разбираемся.

— Это я знаю… Зато в другом разбираетесь, — священник снова бросил злобный взгляд на подполковника.

Беседа принимала неожиданный поворот, но Кучеренко не собирался отступать.

— Так в чем же мы, по-вашему, разбираемся? Поясните? Я, видите ли, не люблю намеков.

— Как с религией бороться, вот в чем, с опиумом для народа, как вы говорите. Это безбожники осквернили наш храм, простите, — атеисты, священник язвительно улыбнулся.

— Вы неточно цитируете Маркса, Леонид Павлович, у него сказано: религия — опиум народа. Улавливаете разницу? И не безбожники-атеисты церковь ограбили, а обыкновенные воры, преступники. Между прочим, и среди верующих они встречаются. Разве не так?

— В священном писании сказано: не укради, — пробормотал священник. — Великий грешник тот, кто позарится на чужое добро.

— У вас — грешник, а по советскому закону — преступник.

— Так почему же их не ищут? — в маленьких глазках Мардаря снова вспыхнула неприязнь.

— Именно для этого мы и здесь.

— Что-то поздновато пожаловали, теперь ищи ветра вполе. — Священник снял шапку, поправил выбившиеся волосы. Он явно следил за своей внешностью.

— Это уж наше дело, Леонид Павлович. Расскажите, как все произошло.

— Да что рассказывать? Взломали замок в ночь на Покров, 14 октября прошлого года то есть, и проникли в храм. В Трускавцах я лечился, печень у меня.

«И не удивительно, — подумал Кучеренко, глядя на его заплывшие жиром глазки и круглое брюшко. — Поменьше есть-пить надо, святой отец».

— Староста больше моего знает, как все произошло, — продолжал он, явно избегая изучающего взгляда подполковника.

Кучеренко показалось, что священник чего-то недоговаривает.

— Скажите, Леонид Павлович, только откровенно, вы кого-нибудь подозреваете?

Его собеседник смешался, растерянно пробормотал:

— Не хочу брать грех на душу…

— Не суди, да не будешь судим — вы хотите сказать?

Священник о чем-то размышлял.

— Давайте зайдем в церковь, что мы всё на дворе. Я сейчас велю старосту позвать, ключи у него. — Он важно, не торопясь, подошел к группе пожилых селян, стоящих на улице, что-то сказал. Один из них с готовностью кивнул и торопливо зашагал по заснеженной дороге.

Староста, очень пожилой человек с угрюмым, недовольным выражением изборожденного морщинами лица недоверчиво оглядел оперативников и неохотно открыл дверь. Утренний свет едва пробивался сквозь маленькие зарешеченные окна, и староста, так же неохотно, зажег свечи. Стало светлее, но не намного, однако можно было разглядеть, что на алтарной стене недостает иконы: там, где она еще недавно висела, зияла пустота. Это был, пожалуй, единственный зримый след, оставленный преступниками. Остальные следы, если они и были, стерло время — самый грозный, неумолимый враг розыскников.

Улучив момент, когда они оказались наедине с Мардарем, Кучеренко сказал:

— Вы, кажется, хотели что-то рассказать.

— Господь меня простит, дело богоугодное, — после некоторого колебания произнес он. — Приходит однажды ко мне незнакомый человек, очень приличный, хорошо одетый, и говорит: «Слышал, отец Леонид, болеете вы печенью». И болезнь назвал точно, а название такое, что и не выговоришь, я сколько вот болею, а запомнить не могу. Да, говорю, уважаемый, это верно. А вы откуда знаете? «Люди, отвечает, сказывали, да и специальность у меня такая». Какая такая специальность, спрашиваю. «Врач я, говорит, и желаю вас, отец Леонид, лечить. Просто так, из уважения. И лекарства, какие надо, все достану. Есть такая возможность». Я, конечно, заинтересовался, особенно когда он о лекарствах сказал. Сами знаете, беда с ними: одно есть, другого нет. — Он помолчал, теребя в руках шапку. — Просто так, говорю, я не согласен, могу заплатить, слава богу, не нищий. А он так отвечает: «Денег мне не надо». А что же вы хотите? — спрашиваю. «Иконы хочу, это моя страсть. Много лет собираю».

— Он говорил конкретно, какие именно иконы его интересуют?

— Нет, не успел. Я с ним не стал больше разговаривать. Кто ж на такое согласится! — Священник говорил тихо, почти шепотом.

— А он назвал себя, этот врач-коллекционер?

— Фамилию не сказал. Говорил только, что из Оргеева, а живет и работает в райбольнице. Завотделением. Солидный мужчина лет за пятьдесят.

— А вы говорили кому-нибудь об этом случае?

— Никому, вам первому. Не хотел грех на душу брать. — Он напряженно следил, как Кучеренко делал пометки в своем блокноте.

Пока происходил этот разговор, коллеги подполковника в сопровождении угрюмого старосты успели осмотреть церковь и дожидались своего начальника.

— Глухо, Петр Иванович, — Чобу сокрушенно покачал головой. — Зацепиться не за что.

— А староста что показывает?

— Ничего существенного. Пришел, говорит, утром, замок сорван, позвал участкового. Говорит, что с собакой милиция приходила. Вот и все показания. Неразговорчивый старик, слова не вытянешь.

— Неразговорчивый? В подходе все дело, Степан Афанасьевич, в подходе. Да и надоело, видно, старику об одном и том же рассказывать. И подзабыть мог, или другая причина есть. Мы вот как сделаем. Я смотаюсь в райотдел, надо дело посмотреть, а вы здесь еще пощупайте.

Из протокола допроса Михалаки Захара Демьяновича, уроженца села Селиште, 68 лет, беспартийного, образование 3 класса, старосты церкви архангелов Михаила и Гавриила…
…Утром я пришел в церковь, чтобы открыть дверь уборщице. Увидел, что замок на двери сорван. Я очень испугался, подождал уборщицу и пошел в сельсовет. Оттуда вызвали милицию. Пришел участковый и с ним другой милиционер, с собакой. Милиционер с собакой остался во дворе, а мы вошли в церковь и сразу увидели, что не хватает иконы Иоанна Ботезаторула, креста напрестольного, дарохранительницы, Евангелия, трех дискосов, чаши для причастия. Это все старинные вещи, они находились в нашей церкви много лет.

В о п р о с. Уточните, сколько именно лет находились указанные вами предметы религиозной утвари в церкви?

О т в е т. Точно указать не могу, но думаю, что не меньше 200 лет. Я служу старостой в этой церкви уже 42 года, прежний староста, у которого я принял дела, мне говорил, что вещи старинные.

В о п р о с. Из какого металла были изготовлены указанные духовные предметы?

О т в е т. Из серебра, а чаша для причастия была позолоченная.

В о п р о с. Какова стоимость похищенной религиозной утвари?

О т в е т. Стоимость указать затрудняюсь, эти вещи нигде не продаются и сравнить не с чем.

В о п р о с. У кого находятся ключи от церкви?

О т в е т. Ключи от церкви находятся у меня.

В о п р о с. Кто несет материальную ответственность за церковное имущество, в том числе за вышеуказанный инвентарь религиозного культа?

О т в е т. Материальную ответственность несу я как староста.

В о п р о с. Вы кого-нибудь подозреваете в совершении кражи?

О т в е т. Я подозреваю в совершении кражи Стратулата Василия.

В о п р о с. Кто такой Василий Стратулат и на каком основании вы его подозреваете в совершении кражи?

О т в е т. Стратулат Василий является сыном бывшего кассира церкви Мирона Стратулата. Мирон человек нечестный, я заметил, что он присваивал пожертвования прихожан, и доложил об этом отцу Леониду. Греховное поведение Стратулата Мирона обсуждалось на двадцатке. Вскоре после этого ко мне домой вечером пришел сын его Василий и стал выражаться нехорошими словами, угрожал, что если отца уволят, он меня зарежет. Мирон Стратулат после обсуждения на двадцатке продолжал присваивать пожертвования, и его уволили. Вскоре произошло ограбление. Я думаю, что это была месть со стороны его сына Василия.

В о п р о с. Вышеупомянутый Стратулат Василий во время встречи с вами был трезв или находился в состоянии алкогольного опьянения?

О т в е т. Василий был сильно пьян, еле на ногах держался.

В о п р о с. Вам известно местонахождение Стратулата Василия в настоящее время?

О т в е т. Точно не известно. Я знаю только, что он учится в Кишиневе в каком-то институте.

Из акта о применении служебной розыскной собаки
Младший инспектор-кинолог Борбат Н. Д. применил служебную розыскную собаку по кличке Омега по следу от церкви с. Селиште, где имело место проникновение. СРС провела по двору, затем перепрыгнула через каменный забор, пробежала 50 метров, вышла на центральную улицу села, где и прекратила свою работу.

ПОСТАНОВЛЕНИЕ
об отказе в возбуждении уголовного дела
Участковый инспектор РОВД лейтенант милиции Казаку В. М. рассмотрев материалы о краже из церкви с. Селиште, установил.

Неизвестный преступник (преступники) путем взлома замка на входной двери проник в здание церкви. Опросом лиц установлено, что преступник совершил кражу иконы, креста напрестольного белого металла, трех дискосов белого металла, чаши для причастия белого металла, покрытого слоем желтого металла, а также евангелия в переплете белого металла. Таким образом, неизвестный преступник совершил формально преступление, предусмотренное ст. 119 УК МССР. Однако учитывая, что материальный ущерб незначительный, кроме того, предметы старые, сильно потертые, помятые и не представляют фактически никакой ценности, а также то обстоятельство, что Стратулат Василий свою угрозу не привел в исполнение и его участие в краже полностью исключается ввиду неопровержимого алиби, руководствуясь ст. 7 УК и ст. 97 УПК МССР, в возбуждении уголовного дела отказать, о чем сообщить заинтересованным лицам.

Участковый инспектор
лейтенант милиции В. Казаку
Утверждаю

Начальник РОВД
майор милиции Н. Деречу
СПРАВКА
Дана в том, что при проявлении пленки к осмотру места происшествия по факту кражи в церкви с. Селиште она оказалась засвеченной.

Начальник следственного отделения РОВД
капитан милиции С. Кливадэ
Кучеренко сидел в кабинете начальника райотдела. То и дело торопливо входили с докладами сотрудники. У всех были озабоченные, хмурые лица. Из обрывков разговоров Кучеренко понял: случилось какое-то ЧП. В очередной раз заверещал телефон. Майор Деречу быстрым движением снял трубку, приник к черному наушнику.

— Какая сумма? — переспросил майор. — Это точно установлено? — Он сосредоточенно слушал своего собеседника на другом конце провода. Авторитетная комиссия установила? Ну дела… А сторож где был? На посту? Связали и кляп вставили? Пьяному или трезвому? Выясняете? Ну ладно, я сам приеду. Когда? — он бросил выразительный взгляд на Кучеренко, как бы желая узнать, надолго ли его задержит столичный гость. — Не знаю, скоро, наверное… А пока посылаю еще нескольких сотрудников и кинолога. — После короткой паузы он добавил: — Сделайте все возможное, под вашу личную ответственность.

Начальник в сердцах бросил трубку на рычаг:

— Вы уж извините, товарищ подполковник, у нас неприятность, и серьезная. Магазин взяли. На двадцать шесть тысяч. Впрочем, это еще надо проверить. Как бы торговые деятели под шумок не списали свои грешки, — усмехнулся Деречу. — Случается и такое. И сторож этот тоже хорош, ненадежная публика, скажу я вам.

— Разные бывают сторожа, — уклончиво ответил Кучеренко, вспомнив Марина.

— Слушаю вас, товарищ подполковник, вы по какому вопросу?

Подполковник достал из портфеля папку с документами, которые, прежде чем изучить, после долгих поисков разыскал в архиве отдела.

— По делу об ограблении церкви в Селиште. — Он протянул майору папку с документами.

Тот быстро полистал ее и вопросительно взглянул на Кучеренко:

— Что же вас заинтересовало, товарищ подполковник? Мы отказали в возбуждении дела за малозначительностью. Все правильно… — не очень, впрочем, уверенно закончил он и переложил с места на место кипу бумаг, требующих оперативного рассмотрения. В карих глазах Деречу промелькнула тоска.

Кучеренко стало по-человечески жаль этого озабоченного человека, на своем опыте он знал, что должность начальника райотдела — отнюдь не сахар, и забот у него предостаточно. Знал он и то, какими трудностями и даже неприятностями чревато возвращение к старому, «закрытому» делу: время упущено, фактов кот наплакал, а преступление числится как нераскрытое. В общем — «сухарик», как выразительно называют такие дела его коллеги. Однако знал подполковник и другое, нечто большее. И потому сказал:

— Ну так как, товарищ майор, сами пойдете к прокурору за отменой или мне идти?

Деречу вскинул на него удивленные глаза:

— А чего отменять? Все правильно… — повторил он еще менее уверенно, чем в первый раз.

— По форме — правильно, а по существу — издевательство.

— Извините, товарищ подполковник, не понимаю… Над чем издевательство?

— Очень жаль, майор, что не понимаете. Издевательство над фактами… над здравым смыслом… над справедливостью… над законом, наконец, а значит и над людьми. Вы уж простите за резкость.

— Появились новые данные по делу?

— О новых данных говорить рановато. Пока старые не раскручены. Даже пленку с места происшествия не сумели ваши ребята проявить, — напомнил Кучеренко о засвеченной пленке. — Мы этим делом сейчас занимаемся и на вашу помощь рассчитываем, товарищ майор. — Он сделал попытку сгладить возникшее напряжение.

Однако майор Деречу был не так прост, как могло показаться с первого взгляда. Он полистал папку, на этот раз более тщательно, потом выдвинул ящик письменного стола и достал томик уголовного кодекса, открыл его на нужной странице.

— Не подпадает это дело под 119-ю статью. Она предусматривает ответственность за хищения государственного или общественного имущества, совершенного путем кражи. Да вы это не хуже меня знаете, статья популярная. К сожалению, — почему-то счел нужным добавить он. — Как я сразу не заметил… Напутал участковый, а я подмахнул постановление, не проверив. Он вообще, между нами говоря, не соответствует…

— Ну и что из этого следует? — Кучеренко уже разгадал ход мыслей начальника райотдела и ожидал подтверждения, которое не замедлило последовать.

— А то, что дело должно квалифицироваться по 154-й — преступления против собственности объединений, не являющихся социалистическими организациями, и, таким образом, подследственно прокуратуре. Вы, кажется, собирались идти к прокурору. Не возражаю. Пусть они и раскручивают.

— Вам лучше, товарищ майор, знать деловые качества своих сотрудников, — сдержанно ответил Кучеренко, — об участковом Казаку разговор особый, и мы к нему, видимо, вернемся позже. Я обязан доложить о его отношении к своим обязанностям руководству министерства. Однако преступление он квалифицировал правильно. Еще в январе восемнадцатого года Совет Народных Комиссаров принял декрет «Об отделении церкви от государства и школы от церкви», согласно которому имущество церкви было национализировано и является собственностью государства. Этот декрет, между прочим, никто не отменял, а потому преступные посягательства против этого имущества рассматриваются как преступления против социалистической собственности.

Кучеренко говорил спокойно, сдержанно, даже мягко, но в его голосе майор уловил нечто такое, что понял: доложит, обязательно доложит. Предстоял крайне неприятный разговор с начальством.

— Вы меня убедили, товарищ подполковник, сдаюсь! — он поднял вверх руки. — Иду к прокурору за отменой постановления, а с этим Казаку мы разберемся сами. Давно к нему присматриваюсь…

— Раньше нужно было разбираться, товарищ начальник райотдела.

Кучеренко встал, сдержанно попрощался и вышел. Хозяин кабинета задумчиво смотрел на закрывшуюся за ним дверь до тех пор, пока очередной телефонный звонок не вывел его из этого состояния.

«АМБАЛ ДЛЯ ОТМАЗКИ»

Дежурный по отделению милиции, молодой лейтенант, с сожалением оторвался от учебника по гражданскому праву, вскинул вихрастую голову. Перед ним стояли трое молодых людей. Двое с красными повязками дружинников держали под руки третьего парня в джинсовом костюме, с бородкой и в темных очках; через плечо у него была перекинута синяя сумка. «Пан америкэн», машинально прочитал лейтенант белеющую на синем матерчатом фоне надпись по-английски.

Лейтенант, на которого надвигалась экзаменационная сессия, вздохнул, отодвинул учебник и положил на его место бланк, приготовил шариковый карандаш.

— Слушаю, — повернулся он к одному из дружинников, высоченному парню, который выглядел старше своего напарника.

— Понимаете, товарищ лейтенант, сегодня наша дружина дежурит, мы из химико-технологического, послали нас с Костей, — он кивнул в сторону товарища, — в зоопарк патрулировать. Интересно, между прочим, я в Москве третий год, а в зоопарке до сих пор не побывал, — доверительно сообщил высокий. — Приходим мы, значит, с Костей…

— Ближе к делу. — Шариковый карандаш дежурного еще не сделал ни одной заметки.

— Патрулируем мы, значит, с Костей по зоопарку, — тем же доверительным тоном продолжал парень свой рассказ, — смотрим — вот этот, показал он на бородатого, — возле машины крутится. — Резинкой торгует, фирменной. Ну мы его… того, доставили в общем.

— И правильно сделали, — произнес лейтенант без особого, впрочем, энтузиазма. Дело было простым, как апельсин. Мелкий фарц.

— Резинка откуда? — Лейтенант строго посмотрел на парня с заморской сумкой.

Он мог бы и не задавать этого вопроса, потому что ответ был известен заранее: скудная фантазия мелких фарцовщиков дальше стереотипных объяснений не шла.

— У одного джона… — тот выбрал самый близкий к истине вариант. Чаще на подобные вопросы такие вот модные мальчики отвечают: предки привезли, знакомый летчик загранлинии подарил, поменял…

— Ну ладно, давай по порядку. Фамилия, имя, отчество, место жительства, место работы или учебы. — Лейтенант приготовился записывать, но ему помешал молчавший все это время другой дружинник:

— Вы у него в сумке проверьте, товарищ лейтенант, а то нам на патрулирование надо возвращаться. — Парня, видимо, донимало любопытство, и он не хотел уходить, не узнав о содержимом сумки заморской авиакомпании.

— Я бы твою физию проверил, в другом, конечно месте. — Глаза джинсового под дымчатыми стеклами очков вспыхнули злобой.

— Полегче! — прикрикнул на него дежурный. — А вы, ребята, можете идти, мы разберемся. Оставьте только свои координаты, садитесь вон за тот стол, — он указал в угол комнаты, — и напишите все, как было. И поподробнее.

Дружинники занялись составлением рапорта о задержании, а лейтенант уже без помех приступил к опросу задержанного. Документов при нем не оказалось, и дежурный предупредил:

— Только без вранья. Как на духу. Учти, все равно проверим, и тогда… — Он не договорил, что будет «тогда».

— О’кей, лейтенант, вас понял, — развязно произнес парень. Пишите… Савицкий Борис Петрович, Профсоюзная, 67, квартира 11, место работы — НИИ охраны труда…

— Старший научный сотрудник, — с ехидцей продолжил лейтенант. — Мы же договорились — не врать.

— А я и не вру. — Парень повторил: — НИИ охраны труда. Истопник котельной.

Лейтенант взглянул на его холеные руки с тщательно отполированными ногтями, но промолчал. Он знал, что промышляющие фарцовкой за престижной работой не гоняются — в их кругу главный престиж — деньги да заграничное тряпье, а лучше работы, чем истопник, трудно и придумать: сутки отдежурил — три дня в твоем полном распоряжении. Хватает времени, чтобы потереться возле иностранцев, и на рестораны тоже. Ну а руки — это не показатель, нынче, в котельных автоматика.

— Что у тебя в сумке? Показывай.

Парень расстегнул «молнию» и передал сумку дежурному. Тот вывернул ее на стол. Вывалились пестрые пакетики жевательной резинки, пачки сигарет «Мальборо» и «Филип Морис», карты с голыми девицами, несколько солнцезащитных очков. Среди этого стандартного ассортимента мелких фарцовщиков тускло поблескивал какой-то странный предмет, похожий на миниатюрный котелок. Это сходство дополняла цепочка, которая была к нему прикреплена. Лейтенант потянул за нее, поднес поближе, чтобы лучше рассмотреть. «Котелок» стал раскачиваться, маяча перед глазами, и он придержал его.

— А это у тебя откуда? — лейтенант с интересом рассматривал странный предмет. Внутри по кругу была нацарапана какая-то надпись. «Церковь святой Троицы» — с трудом прочитал он буквы церковнославянского шрифта. «Да это же лампадка, — лейтенанту вдруг вспомнилась сельская церковь, куда его мальчишкой водила бабушка. — Перед иконой висит, и фитилек в масле горит. Интересно было смотреть».

— Чего? Вот эта хреновина? — Фарцовщик бросил равнодушный взгляд на лампадку. — Один кореш дал, говорил — серебро. Да кому она нужна… — он пренебрежительно махнул рукой.

Лейтенант продолжал сосредоточенно разглядывать лампадку. Наконец снял телефонную трубку. В комнату вошел крепко сбитый сержант.

— Уведите, — коротко приказал ему дежурный.

Когда дверь за ним закрылась, лейтенант снял трубку другого телефона.

— Докладывает дежурный по 87-му отделению милиции лейтенант Доронин. Дружинники задержали одного фарцовщика, некто Савицкий. Среди прочего у него обнаружена лампадка. Приметы совпадают с ориентировкой МУРа… Слушаюсь, товарищ майор, будет сделано.

…Желтый «газик» с синей надписью на борту «милиция» влился в автомобильный поток.

— Куда вы меня везете? — Савицкий обеспокоенно взглянул в маленькое зарешеченное оконце. Было видно, что он изрядно струхнул.

— Куда надо, туда и везем, — сопровождавший его сержант знал службу.

Убедившись, что ничего не добьется от этого немногословного служаки, Савицкий покорился судьбе и замолчал, стараясь уловить по знакомым приметам маршрут. Наконец мелькнули колонны Большого театра, хорошо знакомое здание ЦУМа. Он почувствовал, что машина преодолевает подъем. «Неужели на Петровку везут? Ну дела». — Пассажир струхнул не на шутку.

«Газик», свернув вправо, затормозил. На желтой стене белела табличка «Петровка, 38». Худшие предположения мелкого фарцовщика Бориса Савицкого подтвердились.

— Садитесь, Савицкий, — мужчина в штатском костюме за письменным столом у окна указал ему на стул. — Я — старший инспектор МУРа Голубев. Так что будем знакомы, — он усмехнулся и внимательно взглянул на Савицкого. — Очки, между прочим, можно снять.

Тот ничего не ответил, оглядывая большую комнату, заставленную столами и сейфами-шкафами. Задержался на зарешеченном окне, и в глазах застыла тоска. Даже сквозь толстые стекла в комнату доносился городской гул, гудки автомашин. Там была жизнь.

Из магнитофонной записи допроса Савицкого Бориса Петровича, 23 года, образование незаконченное высшее, уроженец г. Москвы, ранее судимого (со слов).
…По существу заданных мне вопросов поясняю: лампадку мне подарил мой знакомый, некий Шнобель.

В о п р о с. Шнобель — это что — фамилия?

О т в е т. Да какая там фамилия. Кличка это, все его так называют. Он сам как будто из Одессы, нос у него длинный, большой, потому и Шнобелем прозвали, по-одесски шнобель — это нос.

В о п р о с. Как фамилия человека, которого вы называете Шнобелем, где он проживает, чем занимается?

О т в е т. Фамилии его я не знаю, где живет — тоже. Случайный знакомый.

В о п р о с. Может быть вы все-таки припомните, Савицкий? Советую говорить правду, это в ваших интересах.

О т в е т. Я понимаю, что в моих… и в ваших тоже. Я говорю правду…

Майор Голубев выразительно взглянул на молодого человека, который молча сидел за соседним столом и делал пометки в своем блокноте. Тот вышел из кабинета и вскоре появился с толстой пачкой фотографий. Голубев медленно перебирал фотографии людей в фас и профиль. Наконец протянул одну Савицкому:

— Этот?

— Ну да, этот самый. Только моложе, а паяльник его.

— Отлично, Савицкий, пошли дальше. Вы утверждаете, что Шнобеля почти не знаете, и вдруг он дарит вам серебряную лампаду. Чем объяснить этот широкий жест?

— Ну, не подарил, а дал… за то, что я ему помог. Доля, в общем…

— Доля? За что конкретно?

— Помог я ему двинуть одно динамо.

— Нельзя ли подробнее, Савицкий? Мы вас слушаем с большим интересом.

— А что рассказывать… Встретились с ним однажды в комиссионке на Садово-Кудринской, он там часто ошивается. Шнобель говорит: «Дело у меня к тебе. Есть у меня один фраер на крючке. От тебя ничего не требуется: сиди дома, я приеду вместе с этим фраером. Ко мне, то есть. К нему, Шнобелю, нельзя, с женой поругался». Я отказался, не понравилось мне все это. А Шнобель говорит: «Чудак, это ж пара пустяков, и в обиде не останешься». В общем, согласился, тем более что дома один сейчас, предки на курорте. Сижу, жду. Часов в 11 он приходит, сумку держит. А где твой клиент, спрашиваю? — «Вот он, — отвечает, и по сумке похлопывает». Я ничего не понял. Минут через двадцать Шнобель говорит: «Будь человеком, выйди во двор, посмотри, стоит ли там «Жигуль». Я пошел. Стоит «Жигуль», а возле него прохаживается какой-то мужик, курит и все на дверь нашего подъезда поглядывает. Потом его окликнула из машины женщина, он бросил сигарету, сел в «Жигуль», и уехал. Я рассказал обо всем Шнобелю, он обрадовался: «Все нормально, старик!» Тут я и смекнул: Шнобель динамо двинул, и меня припутал. А он смеется: «Не нервируйся, этот фраер в милицию не заявит, он ментов, извините, милицию, за три версты обходит». Открыл сумку и дал мне лампаду. Там этих лампадок да крестов полно было. Я заметил…

— Номера «Жигулей» случайно не запомнили, Савицкий?

— Не обратил внимания. Светлого цвета была тачка, а на борту написано — «Медицинская помощь». Я еще удивился.

— Каким образом вы сумели прочитать? Ночь же была.

— «Жигуль» как раз под фонарем стоял.

— Значит, вы и того, который курил, тоже хорошо разглядели?

— Разглядел… Клевый дубль на нем был, а так фраер обыкновенный. Мне его лицо показалось знакомым, кажется, встречал в комиссионках на Димитрова и на Садово-Кудринской, он там толкался.

— Вы сможете его узнать, если встретите снова?

— Думаю, что узнаю.

— Еще один вопрос, Савицкий. Когда это произошло?

— Точно не помню… Где-то в середине марта, числа 16—17, мороз еще стоял.

Из справки оперативного дежурного по городу Москва
За период с 13 по 20 марта в отделы и отделения милиции заявлений граждан о применении к ним мошенничества с целью овладения иконами, крестами, лампадами и другими предметами отправления религиозного богослужения не поступало.

Майор Голубев выключил магнитофон:

— На сегодня всё, Савицкий.

— А что мне будет? — задал тот сакраментальный вопрос.

— Это зависит от вас.

— И от вас тоже, товарищ майор. — Голос звучал льстиво, даже подобострастно.

— Нет, Савицкий, от вас. В первую очередь. Человек выбирает дорогу сам. — Сидящий перед ним молодой человек с бегающими пустыми глазами вызывал у него чувство брезгливости. — И учтите, вы еще нам понадобитесь.

— Опять Летинский! — взглянув на фотографию Шнобеля, воскликнул начальник отдела полковник Ломакин таким тоном, будто увидел старого и доброго знакомого. — С этаким носом да с его талантами ему бы Сирано де Бержерака играть. Артист. Снова, значит, за старое взялся… Имел, как говорится, честь с ним встречаться. Давненько, правда. Ты у нас, Алексей Васильевич, тогда еще не служил.

— А я и не подозревал, Владимир Николаевич, что вы у нас театрал, — заметил с улыбкой Голубев.

Полковник вроде бы даже смутился:

— Да что ты, времени на театры нет, сам знаешь… Однако иногда жена вытаскивает. Вот кто театрал. И на этот спектакль с ней ходили. Еще Астангов играл Сирано. Великолепно. Давно это было, очень давно. Из Молдавии, значит, вещичка, — он легонько постучал ногтем по отливающему тусклым серебром боку.

— Оттуда, Владимир Николаевич, — подтвердил Голубев и хотел еще что-то добавить, но по отрешенному, задумчивому выражению его лица понял, что тот его не слушает, и замолчал.

Обычно строгое, неулыбчивое лицо Ломакина потеплело, жестковатый взгляд неожиданно смягчился.

Вспомнилось жаркое южное лето, разоренные войной села, крестьяне в своих чудных шляпах, которые делились последним куском мамалыги, стаканом вина… Как радостно удивился он, коренной сибиряк, увидев впервые в жизни виноградную лозу, увешанную тяжелыми черными кистями, ощутив непривычный вкус винограда…

Воспоминания, нахлынувшие не совсем кстати, увели его дальше, на бурлящий возбуждением Белорусский вокзал, куда он, замполит Ломакин, прибыл из Вены, чтобы следовать дальше, в родную Сибирь. Здесь, на вокзале, и произошла встреча, круто повернувшая судьбу школьного учителя из глухого сибирского села. К нему подошел такой же, как и он, демобилизованный парень в офицерской гимнастерке без погон. Потолковали о том, о сем, покурили, и вдруг парень этот говорит: «Слушай, старлей, давай к нам в МУР. Нам такие ребята, как ты, во как нужны». Ломакин не понял: «Какой-такой МУР?» В общем, объяснил ему новый приятель, что к чему. Пораскинул мозгами — и согласился. И вот уже который год служит. А парня того, Петром его звали, нет уже. Убили бандиты вскоре. Отчаянный был человек. Бесстрашный и рисковый. Потому, может, и погиб. И теперь, всякий раз проходя мимо мемориальной доски в главном управлении внутренних дел, на которой высечена золотым фамилия его друга, полковник невольно замедляет шаги, отдавая дань памяти ему и многим другим сотрудникам МУРа, погибшим при исполнении служебных обязанностей.

Майор ожидал, когда начальник заговорит снова, и думал: вспомнит ли он об ориентировке, о которой не успел сказать, или нет? Не мудрено и запамятовать: не из одной только Молдавии стекаются ориентировки в Московский уголовный розыск, нити многих преступлений сходятся, переплетаются в столице.

— Значит, из Молдавии, — задумчиво повторил полковник, — припоминаю. Ориентировка оттуда была… Несколько церквей там взяли. Возможно, эта штуковина — первая ласточка. Спрячь пока, — он передал лампаду Голубеву. Видать, не просто сбыть такой товар на месте. Кто, говоришь, доложил о лампадке? Дежурный по отделению? Молодчина, побольше бы таких ребят. Может, стоит к нему присмотреться — и к нам, а? Ну ладно, об этом потом. А фарцовщик, как его, Савицкий, что за птица?

— Вернее, птичка, Владимир Николаевич, птичка-невеличка, мелкая рыбешка, недоучившийся студентик. Парень скользкий, но в эту историю влип случайно, по дурости. Амбал для отмазки, — как говорят наши клиенты.

Ломакин недовольно поморщился:

— Клиенты, амбал для отмазки… Я же, кажется, просил вас, — перешел он на «вы», — не щеголять блатными словечками. Этак мы можем далеко зайти.

— Виноват, товарищ полковник, — растерянно пробормотал Голубев, — случайно вырвалось.

— Вот-вот, случайно… Так и не заметишь, как на феню перейдешь.

Голубев в душе улыбнулся: у Ломакина тоже проскочило словечко из блатного жаргона. Полковник хорошо знал феню — жаргон или «блатную музыку», как еще называют уголовники свой язык, в котором самые обыкновенные слова приобрели новое, зловещее значение; немало было в нем и совершенно непонятных, странно звучащих слов и словосочетаний. Владеющие жаргоном пользуются в преступном мире большим доверием и популярностью. Ломакин считал, что каждый розыскник должен знать «феню», на которой уголовники договариваются о преступных замыслах, пытаются использовать на очных ставках, в письмах из мест заключения. Знание жаргона не раз сослужило хорошую службу Ломакину, а однажды спасло даже жизнь.

Однако призывая изучать язык «противника», полковник приходил в ярость, когда такое словечко невзначай проскакивало в речи сотрудника. Как вот сейчас.

— Ладно, давай дальше. — Ломакин медленно прошелся по тесному кабинету, постоял у открытой форточки. — Что предлагаешь?

— Может, возьмем этого Шнобеля… я хотел сказать — Летинского? — Голубев говорил не очень уверенно, как бы рассуждая сам с собой.

— Летинского? — переспросил Ломакин. — А что это даст? Заявления от потерпевшего о мошенничестве не поступало, что весьма, между прочим, подозрительно. Какие обвинения мы можем предъявить Летинскому? Он тертый калач, его на просто так не возьмешь, это не Савицкий. Прощупать, конечно, надо, только легонько, осторожно. Главное сейчас — установить личность потерпевшего — будем его пока так называть условно. Кстати, Алексей Васильевич, надо сообщить молдаванам о лампаде. — Он помолчал: — А с этим фарцовщиком сделаем так…


Савицкий явился по первому вызову. В комнате, кроме Голубева, сидел тот же молодой человек, что и в прошлый раз, однако Савицкий не обратил на него внимания, устремив тревожно-вопросительный взгляд на майора. Тот молчал, и это молчание как бы подчеркивало важность предстоящего разговора. Наконец Голубев сказал:

— Слушайте меня внимательно, Савицкий. — Фарцовщик вытащил носовой платок, отер лоб. — Вы говорили, что запомнили внешность того человека, у которого вместе с вашим приятелем по кличке Шнобель похитили вещи…

— Да какой он мне приятель товарищ майор, — Савицкий весь встрепенулся. — И ничего я не похищал, это все он… Я у этого Шнобеля амбалом для отмазки быть не собираюсь.

— Спокойнее, Савицкий, разберемся… А пока что вы соучастник. Объективно. И чтобы выпутаться из этой истории, в которую вы влипли по своему легкомыслию, если не сказать больше, вы должны нам помочь…

— Неужели МУР, такая солидная фирма, нуждается в помощи какого-то Савицкого?

— Ну так как, согласны? Не слышу ответа.

— А что я должен делать? — нерешительно спросил Савицкий.

— Ничего особенного, не волнуйтесь, молодой человек. Брать вооруженного преступника вам не придется, — Голубев снова почувствовал антипатию к этому человеку. — С этим товарищем, — повернулся он в сторону сидящего за соседним столом молодого сотрудника, — вы походите возле комиссионок и прочих мест, которые знаете не хуже нас. Это ваш приятель, приехал, допустим, из Харькова или Перми. Коллекционер, интересуется иконами. Встретите того, у которого увели сумку — дадите знать, только незаметно, тихонько. И без фокусов, Савицкий. Вы меня поняли?

— Как не понять, если вы все так понятно объяснили, — ухмыльнулся Савицкий. Его настроение явно улучшилось. — Все будет сделано на высшем уровне. Я понимаю… Согласен.

ОПЕРАЦИЯ «ПЕНТИКОНСТАРИОН»

Полковник Ковчук выглядел озабоченнее обычного. Настроение начальства невольно передалось подчиненным, собравшимся на оперативку.

Утром, как только полковник пришел на работу, его сразу вызвал министр. Министр настойчиво интересовался ходом расследования по кражам церквей, но ничего определенного полковник доложить не мог. Состоялся весьма неприятный для него разговор. Однако Ковчук, открывая совещание, ни словом не обмолвился о вызове к министру; он был не из тех руководителей, что перекладывают ответственность за неудачи на подчиненных, а успехи приписывают своему компетентному руководству, и привык принимать «огонь на себя». Да и понимал, что в их деле нет ничего хуже, чем дерганье, спешка, нервозность… Ни к чему хорошему это не приводит. Ковчук ознакомил собравшихся с материалами проверки ранее судимых за аналогичные преступления. Органы милиции на местах сообщали, что отбывшие наказание ведут нормальный образ жизни, приобщились к труду, компров не замечено. Эти данные как будто подтверждали и результаты дактилоскопической экспертизы отпечатков с мест происшествий. Сличение их с дактилокартами бывших преступников не выявило тождественного отпечатка.

Менее определенной оказалась разработка реставраторов церквей — богомазов, как называют теперь этих недоучивщихся или спившихся художников. За славой они не гоняются, давно махнули на нее рукой, как и на талант, если таковой у кого и был. Беспокойное племя этих «божьих» халтурщиков скитается по всей стране. Выяснилось, что молдавские церкви реставрировали богомазы из Одессы и Ленинграда, Москвы и Костромы, Ростова и Ярославля… Кочуя на собственных машинах по городам и весям, они недолго задерживаются на одном месте. Поди проверь такого кочевника, где он был, что делал вчера, тем более что во многих церквах письменные договора с ними не заключаются и никто не знает даже их фамилий. В общем, сколько-нибудь существенной информации раздобыть не удалось, разве что выяснилось: двое богомазов схлопотали по пятнадцать суток за мелкое хулиганство. Однако это было совсем, как говорится, из другой оперы.

Кучеренко, который вместе с Чобу только вчера вечером возвратился из командировки и не успел доложиться начальству, вместе со всеми внимательно слушал неторопливую, сдержанную речь полковника. Он излагал пока только факты, оставляя обобщения «на потом». Сообщение начальника о телефонограмме из МУРа о том, что задержано подозрительное лицо, у которого изъята лампада по их ориентировке, вызвало всеобщее оживление.

На Кучеренко, человека сравнительно нового в управлении розыска, размах, масштабы операции «Пентиконстарион», как он про себя окрестил это дело, — ему понравилось звучное, красивое слово, — подействовали впечатляюще. «Машина следствия запущена на полные обороты, — подумал он, и остановится она только после того, как будут схвачены те, из-за кого задействованы многие сотрудники органов не только в Молдавии, но и в других регионах, отстоящих от нее за сотни километров». И еще пришла не раз и прежде посещавшая мысль о том, что время гениальных сыщиков-одиночек, созданных богатым воображением Конан Дойля и Агаты Кристи, ушло безвозвратно. Он, Кучеренко, искренне увлекался похождениями этих великих сыщиков в годы юности, до тех пор, пока не столкнулся с практикой розыскной работы и не убедился, что одному человеку, даже обладающему выдающимися способностями, раскрыть сколько-нибудь сложное преступление не под силу.

— Есть основания предполагать, — продолжал полковник, — что между угоном «Волги» оргеевского «Межколхозстроя» и преступлением в Кобылкове существует прямая связь: машину обнаружили утром на развилке возле Оргеева почти в исправном состоянии, только с пустым бензобаком. Трасологическая экспертиза показывает: именно эта «Волга» оставила следы протектора возле церкви в Кобылкове. И еще одно заключение эксперта заслуживает самого пристального внимания. Прошу ознакомиться. — Он передал Кучеренко, который, как обычно, сидел ближе всех на своем постоянном месте возле маленького стола, приставленного к большому столу начальника, фирменный бланк.

Из заключения эксперта криминалиста
Мне, сотруднику ОТО МВД МССР… разъяснены права и обязанности эксперта, предусмотренные ст. ст. 163, 164, 165 УПК МССР. Об ответственности за отказ или уклонение от дачи заключения, или за дачу заведомо ложного заключения по ст. ст. 196, 197 УК МССР предупрежден.

…Эксперт… имеющий высшее юридическое образование и специальность эксперта-криминалиста, стаж работы 9 лет, на основании постановления… по уголовному делу по факту покушения на убийство гр-на Марина М. Я. и кражи из церкви с. Кобылково… произвел трасологическую экспертизу.

На исследование поступили:

обрывки обгоревшей бумаги, изъятые с места происшествия (одиннадцать обрывков).

Перед экспертом поставлены вопросы:

1. Не использовались ли указанные обрывки бумаги пыжами для самодельно снаряженных патронов.

2. Не составляли ли они ранее одно целое.

3. Если они составляли ранее одно целое, то что собой представляло это целое (газета, книга, другая печатная продукция).


Выводы:

1. Все обрывки имеют опаленные края, что свидетельствует о том, что они использовались в качестве пыжей.

2. При сложении по сохранившимся краям разрыва установлено, что из одиннадцати обрывков четыре ранее составляли одно целое.

3. Это целое ранее составляло 4-ю страницу газеты «Знамя труда», выходящую в г. Оргееве (номер от 8 февраля).

Кроме того, экспертом при сложении обрывков было выявлено легко прочитывающееся окончание слов «…ская, 28», выполненное пастой, что, вероятно, являлось адресом подписчика газеты «Знамя труда».

— Это уже серьезно! — не удержался от реплики Степан Чобу. — В Оргееве надо вести разработку. И газета оргеевская, и машина тоже оттуда. Там эпицентр, — закончил он уверенно.

— В принципе, товарищ Чобу, с вами можно согласиться. Помнится, и Петр Иванович придерживался такого же мнения. Теперь предположения как будто подтверждаются. — Ковчук воздержался от категорических выводов. — Но вот какая деталь: шофер «Волги» запомнил километраж на спидометре. Получается, что угонщики накрутили еще километров четыреста. — Он подошел к карте. — Смотрите: от Оргеева до Кобылкова и обратно — около четырехсот километров, и от Бельц примерно столько же. И шоссе отличное, общегосударственного значения — так оно называется, ведет из Бельц через Оргеев на Кишинев. Мы не можем точно сказать, куда направлялись преступники. То, что «Волгу» обнаружили возле Оргеева, еще, как говорится, не факт.

— А пыжи из газеты, товарищ полковник? Там же адрес подписчика есть, — возразил Чобу.

— Подумаешь, газета… Валялась где-нибудь, и не обязательно в Оргееве, они и подобрали… а адрес… Написали чужой адрес, чтобы навести милицию на ложный след. Бывают и хитроумные случаи.

Ковчук с лукавой улыбкой взглянул на старшего лейтенанта, как бы вызывая его на дальнейший спор, и Кучеренко понял, что он спорил скорее сам с собой, чтобы суеверно не «сглазить» удачу. Полковник тем временем открыл папку с бумагами и достал исписанный крупным почерком лист.

— Любопытный документ прислал начальник Бельцкого горотдела. На его имя поступил такой вот рапорт от инспектора уголовного розыска. Послушайте. «Докладываю, что примерно два месяца назад я увидел в кабинете 44 Бельцкого горотдела у старшего инспектора отделения уголрозыска тов. Федотова икону с изображением женщины, в раме старинной работы, покрытой позолотой, местами облезлой. Вверху рамы были изображены лучи солнца. Потом икона исчезла, осталась одна рама, которую хотели выбросить. Мне рама понравилась и с разрешения тов. Федотова я ее взял себе».

Когда полковник закончил чтение, никто из присутствующих не мог сдержать улыбки.

— Бдительный инспектор, — ничего не скажешь, — усмехнулся Кучеренко. — Не проще бы у самого Федотова было узнать, откуда у него эта икона, а не соваться с таким рапортом.

— Да и, скорее всего, это и не икона вовсе была, а просто картина какая-нибудь, — с сомнением произнесла Андронова. — Что-то я не встречала икон в рамах. Оклад или риза — другое дело.

— Да нет, это была именно икона, просто инспектор в таких тонкостях не разбирается. Оказалось, что Федотов сдал ее в кладовую горотдела, где вещдоки хранятся. Сам он уже не работает в отделе, перевели куда-то на Украину. Но дело не в этом, — продолжал полковник. — Выяснилось, что икону изъяли у некоего Мындреску при обыске, осужденного за спекуляцию. А об иконе потом как-то забыли. Во всяком случае, вделе Мындреску она не проходит.

— А следовало бы поинтересоваться, — заметил Кучеренко.

— Поинтересовались, Петр Иванович. Неужели думаете, что такой случай упустим? — Полковник, кажется, был задет за живое этой репликой. — Нет ее среди похищенных. Однако это ни о чем не говорит.

— Вот именно, — поддержала полковника Андронова. — Они, церковники то есть, и сами не всегда знают, что именно украли. Описи имущества составлены не в каждой церкви.

— Что верно, то верно, Лидия Сергеевна. — Кучеренко имел возможность во время командировки убедиться в правоте ее слов. — Имеет место, как говорится. Священник церкви архангелов Михаила и Гавриила, есть такая в Селиште, утверждает, что у них украли старинную икону «Иоанн Ботезаторул» и еще кое-что из утвари. А описи нет… Поди проверь. Думаю, правду говорит священник, хотя и не внушает особой симпатии. Участковый этим и воспользовался, закрыл дело под смехотворным предлогом. С этим участковым, Казаку его фамилия, надо разобраться как следует. Мы тут с ног сбиваемся, а он, видите ли, пальцем не желает пошевелить. Придется писать докладную руководству. Нельзя так работать. А о недействующих церквах и говорить не приходится. Зайти может каждый, кому вздумается. Есть одна такая церквушка в Цыбирике. Оттуда какие-то городские охотники, из Кишинева вроде, среди белого дня на глазах у людей подсвечники уволокли. Местного лесничего друзья, часто приезжают. Надо проверить этих охотников, как полагается.

Затем Кучеренко доложил по поводу подозрительных визитов незнакомого командированного Министерства культуры и врача из Оргеева к священникам.

— Похоже, что наводчик был этот командированный, — заметила Андронова. — Однако не мешает справиться в министерстве. А врач, возможно, действительно коллекционер. Их много нынче развелось. Мода, да и прибыльное это занятие. На все идут, разве только решетки сами не взламывают. Но осмотрительно работают. Имеют свою клиентуру, постороннему туда вход воспрещен. Масонская ложа.

— Думаю, Лидия Сергеевна, вы несколько сгущаете краски, не все коллекционеры такие, — заметил Кучеренко. — Мне встречались весьма достойные люди, настоящие любители искусства.

— А я и не утверждаю, что все, не о них сейчас речь. А настоящих любителей давно пора объединить в общество, вроде общества филателистов или нумизматов. Они же предоставлены сами себе, собираются где придется. В других городах такие общества давно есть. — Андронова говорила горячо, убежденно. Видно было, что эта проблема очень ее волновала. — Кто сейчас может сказать, какие памятники старины находятся в руках частных лиц? Никто. А ведь в законе об охране и использовании памятников истории и культуры прямо записано: собирание старинных документов, произведений живописи и древнего декоративно-прикладного искусства допускается при наличии специальных разрешений, выдаваемых и регистрируемых в установленном порядке. А те, у кого есть такие памятники, обязаны соблюдать правила учета, охраны и реставрации. — Она хотела еще что-то сказать, но ее остановил начальник:

— Пожалуйста, ближе к делу.

— А я и говорю по делу, Никанор Диомидович. — Андронова поправила сбившуюся на лоб прядь волос. — Помните дело Гавриша? Ну того, у которого украли коллекцию старинных орденов и медалей. Фалеристика называется этот вид коллекционирования, сразу и не выговоришь. Ценнейшее было собрание, его за семью замками надо было держать, да еще квартиру взять на пульт охраны. А хозяева квартиры ключ от дверей под коврик на лестничной площадке прятали. Один ключ у них, видите ли, был. А когда обворовали, фалерист прибежал к нам: караул, помогите! Удивительная беспечность. Пока нашли преступника — с ног сбились. А ведь можно было предотвратить кражу. Я вот что думаю: пора нам вместе с Министерством культуры и Обществом охраны памятников вплотную заняться коллекционерами. А то сейчас толком никто ничего не знает, даже музейные специалисты, где, что и у кого.

Настроение Андроновой можно было понять. Ее посещение музея не увенчалось успехом. Здесь ничего определенного сказать не могли. Никто не предлагал музею приобрести иконы или церковную утварь. Ей любезно посоветовали сходить в клуб «Строитель», где-то на окраине. Там как будто встречаются коллекционеры древностей.

Андронова вспомнила о серебряном рубле 1925 года выпуска, который неведомо почему хранился у нее дома, и, положив его в сумочку, отправилась. Женщины, а тем более привлекательные, редко появляются среди этой публики. И потому завсегдатаи клуба больше разглядывали странную незнакомку, чем ее серебряный рубль. Правда, один почтенный старичок заинтересовался и предложил за монету двадцатку. Эта подробность вызвала веселое оживление, даже Ковчук улыбнулся:

— Между прочим, Лидия Сергеевна, изделия и монеты из драгметалла можно продавать только в скупочные пункты «Ювелирторга».

— А я и не продала монету, Никанор Диомидович, могу показать. Говорят серебро счастье приносит. Что-то не похоже. Потолкалась я с этим рублем, поговорила о том, о сем — ничего интересного, не за что зацепиться. Глухо.

Ковчук взглянул на часы.

— Будем закругляться, а то заговорились сегодня. Без сомнения, мы имеем дело с опытными преступниками. Обратите внимание: все кражи совершены в плохую погоду, в лицо воров никто не видел, опознать не может, фоторобот исключается. Очень осложняет розыск и то, что группа мобильная. По сути мы располагаем пока единственным реальным фактом: я имею в виду заключение эксперта по пыжам. Считаю, что необходимо досконально отработать эту версию подполковнику Кучеренко вместе с местными сотрудниками.

Ковчук почему-то не упомянул фамилии Чобу.

— Далее. Ни в коем случае не сбрасываем со счетов Бельцы. Поручим местному отделению уголовного розыска разобраться с этой иконой детальнее. Андронова займется командированным из Министерства культуры, а также студентом Василием Стратулатом, который угрожал старосте. Дело сложное, многоэпизодное, и мы не имеем права пренебрегать ни одной версией. Остаются в силе также версии: реставраторы, ранее судимые, гастролеры…

— А охотники? — напомнил Кучеренко.

— Пока не решил, кому поручить, все заняты под завязку.

— Да хотя бы Чобу, Никанор Диомидович. Вы же его не назвали…

— Для старшего лейтенанта у меня есть кое-что поинтереснее, Петр Иванович. Телефонограмма из МУРа поступила на днях. Задержали в столице одного фарцовщика с лампадкой. По нашей ориентировке. Из церкви святой Троицы лампадка. — Самое главное полковник оставил «на десерт». — МУР фирма солидная, однако просят командировать нашего сотрудника. На подмогу. Им там, в столице, работенки хватает.

«Не случайно Ковчук выбрал Степана, — подумалось Кучеренко, — хочет, чтобы подучился у столичных оперативников, опыта набрался. Парню это совсем не помешает. А мне, стало быть, в Оргеев. Ну что ж, все правильно». Он уже прикидывал в уме план операции «Пентиконстарион», понимая, что работа предстоит не только трудная, но и трудоемкая, кропотливая и даже в чем-то нудная.

О ПОЛЬЗЕ ХОЖДЕНИЯ ПО МАГАЗИНАМ

Знакомство старшего лейтенанта Степана Чобу с Москвой ограничивалось в основном Киевским и Казанским вокзалами, где он делал пересадки, когда ехал в отпуск и возвращался потом на учебу в Омскую школу милиции. Уже после ее окончания, когда Чобу начал службу в органах ОБХСС, ему пришлось задержаться в командировке в столице недели на две. На одном из консервных заводов Молдавии служба ОБХСС раскрыла крупное хищение лимонной кислоты на многие тысячи рублей. Следы преступления вели и привели тогда (как и сейчас тоже) в Москву. Командировка выдалась сложной, и он не успел толком увидеть столицу, хотя и запомнил, как добраться до улицы Огарева, где находится Министерство внутренних дел СССР, поскольку работал в тесном контакте с его сотрудниками.

Однако сейчас ему нужно было на Петровку, 38. Чобу только что вышел из поезда «Молдова» и остановился в нерешительности на привокзальной площади, на голову возвышаясь над снующими прохожими. Люди с тяжелыми чемоданами и сумками недовольно обходили высокого парня, не решаясь, впрочем, сделать ему замечание. В толпе мелькнула серая милицейская шинель. К Чобу неторопливо, с достоинством подошел юный сержант, приложил ладонь к фуражке с особым, столичным шиком и осведомился, куда направляется гражданин пассажир. «Неужели своего узнал?» — поразился Степан, одетый, по обыкновению, в штатское. Эта догадка Чобу не понравилась: неужто от него милицией за версту несет? Такое совсем ни к чему инспектору уголовного розыска. Однако когда сержант, услышав в ответ «Петровка, 38», удивленно вскинул глаза и с ног до головы оглядел человека в скромном черном пальто с маленьким простым чемоданом в руках, Чобу догадался: «Просто решил помочь приезжему гостю столицы. Предупредительный».

Сержант ни о чем больше не стал спрашивать, объяснил, что лучше всего ехать на метро, потому что там невозможно заблудиться, и Степан без труда добрался до площади Свердлова. Здесь толпа подхватила его, понесла к ЦУМу, и он оказался на Петровке. Дальше узкая улица забирала вверх, и Чобу пришлось пробираться сквозь толпу прежде чем он остановился возле высокого желтого здания Главного управления внутренних дел Мосгорисполкома. В просторном, отделанном мрамором вестибюле дежурный показал ему кабину с внутренним телефоном. Чобу набрал номер, и в трубке откликнулся бодрый голос:

— Майор Голубев слушает!

Пропуск выписали быстро, и лифт поднял его на четвертый этаж. Кроме Голубева, в кабинете сидел совсем молодой длинноволосый парень в коричневой замшевой куртке. Чобу приложил руку к козырьку, чтобы представиться по всей форме, но майор приветливо сказал:

— С приездом, товарищ Чобу. Ваше начальство по телефону сообщило, что вас командировало. Будем знакомы. — Он крепко пожал ему руку. — А это, он обернулся к парню в куртке, — лейтенант Шатохин. Младший инспектор. Голубев снова улыбнулся: — Пока младший. С ним и будете в основном работать. И еще с одним человечком. При слове «человечком» Чобу бросил на него вопросительный взгляд, и Голубев пояснил: — Не нашим сотрудником, я хотел сказать. Есть у нас один типчик, мелкий фарцовщик, и человек тоже мелкий. У которого нашли ту самую вещичку по вашей ориентировке. Вы должны быть в курсе, я сам с полковником Ковчуком говорил по телефону. — Чобу кивнул. — Этот фарцовщик, некто Савицкий, судя по всему, случайно или по недомыслию оказался замешанным в одном мошенничестве — динамо, как они выражаются. Динамо, кстати говоря, самое примитивное. Но не в том дело. Потерпевший не заявил в милицию о пропаже культовых вещей, что нас весьма заинтересовало. Возникла идея выйти через Савицкого на этого «потерпевшего». — Майор изучающе оглядел сидящего перед ним человека с несколько грубоватыми чертами лица, его скромный серый костюм и задумчиво произнес: — Пожалуй, пусть старший лейтенант возьмет на себя Савицкого. Так будет лучше; приехал, мол, скромный коллекционер из провинции, старый товарищ. А тебя, Сережа, — обернулся он к Шатохину, — кто-нибудь из этой публики может узнать. О деталях договоритесь. И вообще, возьми под свое высокое покровительство нашего гостя из солнечной Молдавии.

Высокое покровительство началось с того, что Сергей, взглянув на часы, спросил:

— Кажется, пора принимать пищу. Как смотрит на это мероприятие молдавский гость? Только учти, — он сразу перешел на «ты», — на мититей или костицу не рассчитывай, тем более, что сегодня, если не ошибаюсь, четверг.

— С мититеем подождем, товарищ лейтенант. Будешь в Молдавии, обязательно в Голешты съездим. Это мое родное село, возле самого Кишинева. Кроме мититеев, еще кое-что найдется. Так что приезжай, — в тон ему ответил Чобу. — А вот с четвергом я что-то не понял.

— Не понял? Тогда скажи: какой самый плохой день для рыбы?

Чобу развел руками:

— Честно говоря, никогда не думал об этом.

— Сразу видно, что «Литературку» не читаешь. — Четверг… Рыбный день в общепите. Пошли.

В огромном зале, как с удивлением отметил Чобу, было очень мало людей в форме. За столиками сидели люди в обычных костюмах, в основном молодые, совсем как в столовой какого-нибудь завода или учреждения; только женщин среди обедающих было мало.

Длинная очередь подвигалась быстро, и они, покончив с обедом, поднялись в кабинет Шатохина. Впрочем, кабинетом эту большую общую комнату можно было назвать лишь условно. Жестом показав на пустующие столы, Шатохин сказал:

— И так почти всегда. В бегах ребята. Розыскника ведь ноги кормят.

— А голова зачем? Чтобы фуражку носить? — Степан внимательно взглянул на собеседника, стараясь понять, шутит он или говорит всерьез.

— Да это я так, к слову пришлось. — Сергей немного смутился. — Давай-ка о деле поговорим.

Он открыл сейф, достал лампадку и протянул ее Чобу. Маленькая лампадка утонула в его огромной ладони.

— Вот из-за этой штуковины сыр-бор и разгорелся. Вы там у себя, небось, с ног сбиваетесь, а она уже в столице. И кто знает, где бы завтра оказалась. Очень охочие господа иностранцы до таких вещиц.

— А таможня? Там что ж, не досматривают этих самых господ? — удивился Степан.

— Таможня, конечно, контора серьезная, там не шутят. Однако провозят, например, в дипломатической почте, она ведь не досматривается. Да и не только дипломаты норовят провести. Ты и не представляешь, на какие ухищрения идут. Я тебе при случае расскажу подробнее. Интересно. Недавно вот один фирмач чуть не улетел к себе в Лондон или еще куда со старинной доской, иконой то есть, — Шатохин счел необходимым пояснить, что означает слово «доска». — И как хитро, скажу тебе, было задумано: записали старинную доску по-новой, эта мазня запросто снимается — и все. Размыли наши реставраторы — и ахнули: цены, оказывается, нет этой доске. «Иоанн Креститель» или «Ангел пустыни», называется — красиво, между прочим, звучит. Шестнадцатый век, византийская, говорят, школа.

— Постой, постой, как, говоришь, называется икона эта? — Степан вспомнил, что священник церкви архангелов Михаила и Гавриила называл в числе похищенных икону Иоанна Крестителя — по-молдавски «Иоанн Ботезаторул». — А где ее достал тот фирмач? — он с некоторой запинкой произнес незнакомое слово.

— В том-то и дело, дорогой товарищ, сами бы рады узнать. В картотеке похищенных она не числится, а купил на Большой Полянке, есть там одна контора… Все правильно оформлено. Не удалось пока, к сожалению, приемщицу допросить. В командировке она. Ну, и закрутился сам маленько.

— А может, уже приехала? Позвони прямо сейчас, а? — в голосе Чобу было что-то такое, что заставило лейтенанта сразу взяться за телефонную трубку. Уже набирая номер, он спохватился: — А в чем, собственно, дело, почему тебя так заинтересовала эта доска?

— А потому, что какого-то «Иоанна Крестителя» похитили из церкви в Молдавии. Тоже старинная была икона, священник показывал.

Шатохин, не набрав до конца номер, положил трубку на рычаг.

— Любопытно… Однако после этого не значит вследствие этого — как говорили древние римляне. Таких икон с крестителями знаешь сколько? Может, и не из вашей вовсе церкви доска.

— Или да, или нет, или может быть, — как говорят наши соседи одесситы. — Чобу сдержанно улыбнулся, еще не веря в удачу. — Звони.

Шатохин набрал наконец номер. Оказалось, что Лариса Петровна Добровольская (так звали приемщицу) уже вернулась из командировки в Суздаль и завтра обязательно будет, поскольку день приемный.

Отдел экспорта Всесоюзного художественного производственного комбината Министерства культуры СССР размещался в старинной церкви Григория Неокесарийского на улице с непривычным для уха Степана Чобу названием — Большая Полянка. Возле церкви стояла, о чем-то непринужденно беседуя, группа подчеркнуто модно одетых парней. Не прекращая разговора, они окинули Чобу и Шатохина оценивающим наглым взглядом и отвернулись.

— Барыги, перекупщики, — брезгливо пояснил Сергей. — Для них мы не представляем интереса, это они сразу усекли. В приемные дни слетаются. Воронье.

Чобу с удивлением посмотрел на своего спутника.

— Так если вы их знаете, почему не берете?

— Почему не берем? Берем, конечно, но всех сразу не возьмешь. Сам знаешь — с поличным нужно задержать, а это не просто. Осторожно работают. Приходит, к примеру, какая-то божья старушка, икону сдать хочет: деньги нужны. Здесь цену назначают реальную, как они говорят. А какая она реальная… одно название. На руках такая доска стоит много дороже. И деньги, заметь, выдают только после реализации, да еще на сберкнижку перечисляют. Пока дойдут… Тут и подкатывается к старушенции один из этих: «Бабушка, тебе за икону сколько дают?» — «Да восемьдесят рублев, милый человек». А «милый человек» вытаскивает пачку денег: «На тебе, бабуся, сто — очень мне икона твоя нравится, коллекционер, мол, я». И все дела. Понял, как это делается? Однако здесь промышляет мелкая рыбешка. Есть и покрупнее, акулы.

Заведующий отделом, немолодой интеллигентного вида мужчина, сидел в большой комнате со сводчатым, украшенным старинной росписью потолком. Стены комнаты почти сплошь были оклеены репродукциями творений Андрея Рублева, Феофана Грека и других знаменитых иконописцев. На броских рекламных плакатах слова «Русская икона» повторялись на разных иностранных языках. Степану стало как-то не по себе. В ярких красочных плакатах было что-то отталкивающее, кощунственное.

Заведующий как старого знакомого приветствовал Шатохина, который был здесь своим человеком и не обращал внимания на интерьер. Он представил своего спутника, не слишком вдаваясь, впрочем, в особые подробности. Заведующий пожал руку Степана и, как бы прочитав его мысли, обронил:

— Это — для иностранцев, — он обвел руками стены с репродукциями. — Реклама — двигатель торговли, хотя торговля у нас особая. То, что представляет художественную или историческую ценность, иностранцам не продается. Передаем в музеи. Специальная комиссия отбирает.

— Само собой, — согласился Шатохин, — но в комиссии ведь тоже люди, а людям свойственно ошибаться.

Заведующий обидчиво поджал губы:

— За все годы, что я здесь работаю, таких случаев не было. Я говорю о грубых ошибках. Конечно, можно спутать век или школу — северную, псковскую или там московскую… Ведь право подписи под иконой церковь предоставляла самым знаменитым иконописцам. А в остальном все в порядке.

— Ну и отлично, — Шатохин не стал пока посвящать зава в историю с превращением Николая Угодника в Иоанна Крестителя. — Мы, собственно, не к вам, а к Ларисе Петровне. Кое-что уточнить требуется.

Услыхав свое имя, одна из двух женщин, сидящих в другом углу комнаты, оторвала голову от бумаг, узнала Шатохина и улыбнулась. Улыбка очень шла ее миловидному округлому лицу.

Из протокола допроса Добровольской Ларисы Петровны, 29 лет, приемщика-товароведа отдела экспорта Всесоюзного художественного производственного комбината имени Е. Вучетича, образование высшее, разведена, один ребенок, не судима…
…По существу заданных мне вопросов поясняю:

…Икону «Николай Угодник» сдала молодая женщина лет двадцати четырех, очень красивая брюнетка, хорошо одетая. Я ее запомнила, потому что такие клиенты у нас бывают редко. В основном иконы приносят пожилые люди. Она сказала, что «Николай Угодник» ей достался в наследство от умершей бабушки, и она решила его продать. Каких-либо особых примет у нее я не заметила, могу только повторить, что она была хороша собой, производила впечатление интеллигентной женщины. Держалась непринужденно, но мне показалось, что она волнуется, нервничает, видимо, ей трудно было расставаться с иконой, единственной, как она сказала, памятью о бабке. Паспорт у нее был в порядке, без паспорта мы вообще не принимаем. С оценкой она согласилась сразу. Деньги мы выдаем только после реализации, причем не на руки, а перечисляем на сберкнижку. Номер названной ею сберкассы и номер счета записаны в бухгалтерии. Думаю, что при встрече эту женщину могу узнать в лицо…

Младшему инспектору МУРа лейтенанту Шатохину С. Д.
В связи с вашим запросом сообщаю, что в сберкассе 87/069 счета № 1265 не имеется. Фамилии Боровиковой Анны Ивановны среди вкладчиков не числится, и сберкнижка ей не выдавалась. На имя Боровиковой А. И. поступило денежное перечисление в размере 120 (сто двадцать) рублей, которое осталось невостребованным и находится на балансе сберкассы.

Заведующая сберкассой № 87/069 (подпись)
Торговый зал комиссионного магазина был плотно забит людьми, преимущественно молодыми. Однако покупали здесь редко. В основном смотрели. Протиснувшись к прилавку, юнец вожделенно пожирал глазами соблазнительно отливающее никелем японское радиоэлектронное чудо. Тут же, возле прилавка, стихийно возникали дебаты. Молодые люди обнаруживали незаурядную эрудицию, обсуждая сравнительные достоинства «Грюндига» или «Акая».

Продавцы с неприступным видом прохаживались вдоль уставленных иностранной аппаратурой полок, снисходительно посматривая на толпившуюся молодежь.

В первое посещение магазина Степан тоже пробился к прилавку и, взглянув на баснословные цены, чуть не ахнул. Выбравшись из толчеи, поискал глазами Савицкого и услышал над самым ухом:

— Порядок, начальник, здесь я.

Уже несколько дней они с Савицким, как на работу, ходили в этот самый большой в столице комиссионный магазин иностранной радиоаппаратуры. Собственно говоря, работой эти хождения были только для инспектора уголовного розыска, а не для его спутника. Однако Савицкий не роптал, был точен, словом, не нарушал условий джентльменского соглашения, как назвал это вынужденное сотрудничество Шатохин. Лейтенант же держался в стороне, где-то на улице, и Чобу его почти не видел, но знал, что в нужный момент Сергей обязательно появится. Этот момент, однако, не наступал.

Присмотревшись, Чобу убедился, что магазин живет второй, особой жизнью, которая ни для кого не была тайной. Он уже знал в лицо завсегдатаев магазина, вызывающе одетых молодчиков с наглыми и в то же время вкрадчивыми манерами. Будто случайно задрав рукав пиджака (как правило, кожаного), они сновали в толпе, выставив левую руку, на которой переливался всеми цветами радуги под хрустальным стеклом циферблат. Это были фарцовщики, промышляющие японскими и швейцарскими часами. Время от времени кто-нибудь из них, пошептавшись с покупателем, выходил с ним на улицу, и сделка совершалась вдали от посторонних глаз. Купля-продажа товаров помельче — сигарет, противосолнечных очков, жевательной резинки, дисков, магнитофонных кассет и прочих традиционных товаров фарцовщиков происходила тут же, в магазине.

Среди этой публики у Савицкого оказалось много знакомых, с которыми он непринужденно перемигивался, жал руки. «Как рыба в воде, — брезгливо отметил про себя Степан, — вернее, в грязной воде».

На Чобу никто не обращал внимания. Смерив наглым изучающим взглядом его потертое пальто, фарцовщик уже не проявлял к нему интереса: на этом заезжем фраере не заработаешь. «Хотел бы я видеть твою морду, паскудник, со злостью думал Степан, — если бы ты знал, что перед тобой инспектор уголовного розыска». Со смешанным чувством отвращения, возмущения и собственного бессилия старший лейтенант наблюдал за происходящим изо дня в день торжищем. Впервые ему была отведена роль стороннего наблюдателя. Степану стоило немалых трудов сдержать желание отвести в отделение какого-нибудь из этих молодчиков, однако он понимал, что этим может сорвать всю так тщательно задуманную операцию. Приходилось терпеть.

Время от времени в магазине появлялся наряд милиции, и тогда всю эту публику сдувало, как ветром. Иногда милиционеры выводили кого-нибудь на улицу и увозили в отделение. Наступало временное затишье, после которого все возвращалось на круги своя.

Тот, кого искали, не появлялся.

После очередного похода на Садово-Кудринскую Чобу сказал в сердцах:

— Послушай, Сергей, меня от этой публики воротит, не могу больше… Да и не появляется этот «потерпевший». Вдруг Савицкий все выдумал?

— Я тебя понимаю, но что поделаешь, наше дело такое. Давай-ка сходим на Димитрова. Попытаем счастье там. Авось повезет.


Поезд метро остановился на станции «Октябрьская». В город вели два выхода, и Степан в нерешительности остановился, не зная, какой выбрать. Спрашивать у спутника ему не хотелось. Савицкий же, видимо, поняв, в чем дело, предупредительно показал:

— Нам сюда, начальник.

Степан недовольно поморщился:

— Какой я тебе начальник? Сколько раз говорил: называй просто по имени.

За то время, что они провели вместе, Чобу успел присмотреться к своему «верному» спутнику и понял: не такой уж он, Борис Савицкий, потерянный человек. Парень как парень, только много дури наносной в голове. Легкомысленный, избалованный, с ленцой. Степану, выросшему в многодетной крестьянской семье, где ценили вещи не за моду, а за добротность и элементарные удобства, было трудно понять психологию Бориса и ему подобных, у которых на уме только одно: шмутки и обязательно фирменные, рестораны и прочее. «Выбить бы из него эту дурь — глядишь, и человеком бы стал».

Поглощенный своими мыслями, Чобу не заметил, как лента эскалатора кончилась, но Савицкий вовремя предупредил:

— Осторожно, споткнетесь. Приехали. — Он уже не называл Степана начальником, но и по имени обратиться тоже не решился.

Они вышли на улицу, и Чобу по своему обыкновению осмотрелся на новом месте. На противоположной стороне широкого проспекта раскинулся старинный особняк красного кирпича.

— Французское посольство, — с некоторым оттенком почтительности в голосе пояснил Савицкий. — И это вот — тоже, — он показал на возвышающийся рядом большой дом, архитектура которого резко отличалась от других зданий непривычными модернистскими формами и маленькими, смахивающими на бойницы, окнами. «Московских морозов, что ли, французы испугались?» — подумал Чобу. До них донеслись громкие голоса играющих в посольском дворе ребят. Здесь, в Замоскворечье, старинном уголке Москвы, французская речь в устах малышей, резвящихся так же, как и все дети на свете, звучала странно и непривычно.

Комиссионный магазин № 15 считался своего рода Меккой коллекционеров антикварных произведений искусств. Степан, едва войдя в обширный торговый зал, сразу приметил: публика здесь посолиднее, чем на Садово-Кудринской. И вообще магазин походил больше на выставку антиквариата, чем на предприятие торговли. Скульптуры, вазы, подсвечники, картины были выставлены не только на полках, но и умело расположены прямо в зале, усиливая это сходство. Покупатели, среди которых было много иностранцев, вели себя почти так же, как на выставке. Они медленно прохаживались по залу, останавливаясь возле заинтересовавшего их экспоната, вполголоса обмениваясь впечатлениями. Ровный гул голосов лишь иногда нарушал восторженный возглас какого-нибудь экспансивного кавказца. Преисполненные собственной значительности продавцы отвечали на вопросы с видом опытных музейных гидов.

Внимание Степана привлекла бронзовая скульптура: мужчина с суровым выражением заросшего бородой лица и поднятой рукой устремился вперед; чуть позади шла женщина. В одной руке она держала рог, другой опиралась на льва. Мощную грудь царя зверей украшал щит с надписью: «Лекс». Чобу знал, что по-латыни это означает «закон». Однако смысл скульптуры, которая называлась «Фортуна», для него остался загадкой. Он взглянул на цену с табличкой — восемь с половиной тысяч. «Машину можно купить», — простодушно подумал Степан.

Однако астрономические цены не смущали покупателей, жаждавших стать обладателями этих красивых, но с точки зрения Степана совершенно бесполезных в доме вещей, безмолвных свидетелей «красивой» жизни своих бывших хозяев — помещиков, заводчиков, купцов. Какой-то полный обрюзгший пожилой человек, ни секунды не колеблясь, выложил за старую керосиновую лампу две сотни. «Вот чудак, некуда, видимо, деньги девать, — снова удивился Степан — Такие лампы мы давно у себя в Голештах повыбрасывали».

Он поискал глазами Савицкого. Тот оказался в поле зрения, как всегда. Степан заметил, что в этом роскошном магазине-салоне его спутник чувствует себя не в своей тарелке, держится скромно и вообще как-то присмирел. Видимо, солидная публика, атмосфера выставки и баснословные цены его подавляли. Борис подошел ближе, негромко произнес:

— Нету, не вижу нашего… простите, вашего, клиента.


Вечером, как было заведено с самого начала, Чобу и Шатохин сидели в МУРе, подводя итоги прошедшего дня. Степан, сообщив о неутешительных результатах своего посещения магазина антиквариата, поделился с Сергеем своими впечатлениями:

— Цены там, скажу тебе, с ума можно сойти. И за что только люди такие деньги платят. Какой-то чудак за старую керосиновую лампу две сотни отвалил.

Сергей с улыбкой слушал своего коллегу.

— Не такой уж он чудак, как ты думаешь. Эти люди зря денег на ветер не бросают. Антикварный бум. Мода на ретро. И, кроме всего прочего, выгодное помещение капитала. Дешевле эта лампа уже никогда не станет. Дороже — пожалуйста. — Он сделал паузу, как бы для того, чтобы его собеседник до конца проникся его словами. — Ты, наверное, заметил, сколько там иностранцев сшивается? Они тоже ведь разбираются, что к чему. Да и нам с этим бумом работенки прибавилось. Сам же видишь. У вас там потише, а в столице… Ты даже представить не можешь, на какие хитрости идут, чтобы обмануть таможню. Один отправлял контейнером мебель за границу. Обыкновенную, современную. Поглядели ее на таможне — странные какие-то книжные полки. И что ты думаешь? Икону нашли. Огромная была, из нескольких досок составлена. Этим и воспользовались. Аккуратненько разъяли ее по стыкам, обшили шпоном — и полки готовы. У сына одного знаменитого композитора, ныне покойного, ее купили. За 22 тысячи. Это мы уже после, как сам понимаешь, установили. А там, — Шатохин показал рукой на окно, в котором слабо светились последние лучи заходящего солнца, — такая доска все сто тысяч долларов потянет, если не больше. Понял, что делают?

— Как не понять, ловко. — Сергей искоса взглянул на собеседника, удостоверившись, что тот слушает его с неподдельным интересом, продолжал: — Или вот вазу антикварную везли. Заляпали ее глиной, расписали кое-как — под современную, вроде кувшина получилась, какие на рынке продают. Тот же прием, что и с «Ангелом пустыни». А еще был случай, и смех и грех. Зацепила таможня одного фирмача с коллекцией старинных российских орденов и медалей. Я их потом видел. Красивые. Отправили эти ордена на экспертизу. Оказались — фальшивые. Да так здорово сделано, что от подлинных не отличишь. А того мастера, чья это работа, так и не нашли. К сожалению. Золотые руки у человека. Мы бы ему подыскали подходящую работенку. После определенного срока, разумеется, — улыбнулся Шатохин. — Однако это что, кустарщина, если откровенно. Вот на Западе… — заметив удивленный взгляд Степана, продолжал Шатохин, — вот где это дело поставлено действительно на широкую ногу. Ты слышал когда-нибудь о Хечте?

В ответ Чобу только пожал плечами.

— А о бароне Тиса фон Рекке?

— С баронами в последнее время встречаться что-то не приходилось. Не было, понимаешь, подходящего случая.

— Очень жаль, среди баронов попадаются весьма заслуживающие внимания инспектора угрозыска. Но сначала о Хечте, хотя он и не барон, а просто миллионер.

В 1971 году, рассказал Шатохин, этот американец купил через посредника за 100 тысяч долларов античную чашу «Кратер с Сарпедоном», которую грабители похитили на раскопках вблизи Рима, и контрабандным путем вывез ее из Италии в Швейцарию. В этой стране вывоз произведений искусства не запрещен, и предприимчивый торгаш от искусства продал чашу нью-йоркскому музею «Метрополитен» уже за миллион долларов. Респектабельный барон Тиса фон Рекке вместе с лордом Хайрвудом, братьями Рокфеллерами, Полем Гетти и другими тузами капиталистического мира входил в международный совет торговцев произведениями искусства. Как оказалось, этот «любитель» и «знаток» искусства был самым настоящим уголовником, наводчиком. Во время посещений ателье художников, частных собраний барон выбирал объект для кражи. Более того, человек с громким титулом возглавлял целую банду, которая похищала и продавала предметы искусства. Сеть таких хорошо организованных банд активно действует во многих странах Европы, Америки и Азии.

Предполагают, что ежегодно из музеев, храмов, частных собраний похищается произведений искусства на десятки миллиардов долларов, причем многие из них — при прямом участии аукционов и художественных галерей. В печати то и дело мелькают сообщения, проливающие свет на преступления дельцов от искусства. Респектабельный дом «Сотби», например, посылает своих людей в разные страны, где они под видом безобидных туристов фотографируют в церквах и храмах скульптуры и картины. Потом специалисты тщательно изучают фотографии и выбирают жертву. Остальное уже дело техники — воровской, разумеется. Десятки шедевров знаменитой кускской школы, похищенных таким образом, перекочевали из древних перуанских храмов в частные собрания толстосумов.

Шатохин приводил факты, в общем, довольно широко известные, однако Степан многое из того, что он рассказал, слышал впервые.

— У одних там что же, полиции нет? — с некоторым недоумением спросил он. — А этот… Интерпол знаменитый?..

— Да что там — Интерпол, — усмехнулся Сергей. — Ну, арестовали этого жулика-барона, допустим. А за ним фигуры покрупнее. Киты. Мультимиллионеры. Они ведь скупают для своих коллекций. К такому никакой Интерпол не подступится. Плевать они на него хотели. Есть такой коллекционер — Саймон, американец. Так он не скрывает, что купил за миллион статуэтку бога Шивы, украденную в Индии, да еще похваляется: я, мол, за год выложил за произведения искусства азиатских стран около 16 миллионов. Считай, почти все ворованное. Вот тебе и Интерпол. Да о чем тут говорить, если для таких вот коллекционеров строят особые хранилища, где они держат свои ворованные коллекции, причем под охраной полиции. Такие вот дела, — подытожил Сергей свою импровизированную лекцию, — на сегодня хватит.

Чобу отправился в гостиницу, чтобы завтра снова занять свой пост на улице Димитрова. Ему уже изрядно надоело это шатание по магазинам, не давшее пока ощутимых результатов. Но за свою сравнительно недолгую службу в уголовном розыске он успел усвоить истину: путь к успеху подчас долог, труден и требует большого терпения.

Утром они обошли забитый обычной магазинной публикой зал, и Савицкий предложил заглянуть в помещение, где принимают вещи на комиссию. Здесь сидели люди со скучными лицами, дожидаясь своей очереди. Время от времени кто-нибудь бросал нетерпеливый взгляд на заветную дверь, за которой происходило таинство приема на комиссию. Дверь отворилась, выпуская очередного сдатчика, моложавого мужчину среднего роста. Его округлое простоватое лицо выражало удовлетворение. Видимо, мужчина остался доволен оценкой. Савицкий всмотрелся в его расплывшееся в самодовольной улыбке лицо и крепко сжал руку Степана. Тот все понял.

Мужчина быстро пересек двор и направился к белому «Запорожцу», стоявшему на обочине. Молодая красивая женщина, сидевшая в машине, о чем-то спросила его, он кивнул и включил газ. И тотчас за ним тронулась «Волга» с шашечками. Таксист, молодой серьезный парень, наконец-то дождался своих пассажиров, таких же, как и он, серьезных молодых людей.

Старший инспектор уголовного розыска Степан Чобу возвратился в приемную и, не обращая внимания на протесты очереди, скрылся за заветной дверью.

МЕТОДОМ ИСКЛЮЧЕНИЯ

Майор Бачу был назначен начальником Оргеевского райотдела внутренних дел или выдвинут, как принято говорить в таких случаях, когда работника повышают в должности, недавно. Раньше он работал заместителем начальника райотдела в одном из южных районов. Кучеренко, сам в недавнем прошлом возглавлявший райотдел, лично знал многих своих коллег, однако с Бачу встречаться не доводилось. Зато майор, как понял Кучеренко с первых же минут беседы, хорошо знал подполковника, был наслышан и об опыте одного из лучших в республике райотделов.

Едва Кучеренко вошел в его кабинет, майор произнес маленькую речь о том, каким ценным для него, молодого начальника, оказался этот опыт и что именно он, Бачу, из этого опыта использовал у себя в отделе. Подполковнику такое начало не очень понравилось, и он постарался поскорее перевести разговор на деловые рельсы. Майор взял карандаш и с сосредоточенным видом приготовился записывать руководящие указания товарища из министерства. Кучеренко покосился на чистый лист бумаги и карандаш, но промолчал.

Узнав, что подполковника интересует угон «Волги», Бачу удивился:

— Рядовое происшествие. Чем оно заинтересовало заместителя начальника угро? Хотя… — он сделал многозначительную паузу и выразительно взглянул на собеседника.

— Вы, майор, нашу ориентировку по церковным кражам помните? — спросил Кучеренко.

— Как же, конечно, я лично под своим контролем держу. Работа ведется, но пока ничего… К сожалению, к большому сожалению.

— Ну так вот, между угоном машины и ограблением церквей существует или может существовать прямая связь. Есть такая версия. Не исключено, что преступники местные, оргеевские. — Подполковник ввел Бачу в курс дела и заключил: — Будем вместе работать, сообща.

— Все сделаем, товарищ подполковник, — заверил его майор. — Сейчас вызову капитана Руссу, это начальник отделения уголовного розыска. Он занимался угоном.

Он позвонил, и в кабинет вошел невысокий, плотно сложенный офицер лет тридцати. Бачу и Кучеренко сидели за маленьким столиком, куда хозяин кабинета пересел в знак уважения к гостю, из чего капитан сделал вывод, что незнакомый мужчина в штатском костюме — весьма важное лицо. И потому, приложив руку к фуражке, доложил — на всякий случай:

— Капитан Руссу по вашему приказанию прибыл!

Майор усмехнулся, видимо, разгадав ход рассуждений капитана: официальная форма обращения не была принята среди его ближайших сотрудников.

— Садись, капитан, если прибыл. Есть серьезный разговор. — Он представил подполковника и продолжал: — Расскажи, только подробнее, об этом происшествии с «Волгой», которую из гаража «Межколхозстроя» угнали.

— Да что рассказывать, товарищ майор. — Руссу сделал неопределенный жест. — Угнали, по всей видимости, подростки. Покатались и бросили. Еще повезло строителям, в порядке машина. Бывает и хуже. Может, теперь будут как следует гараж охранять. И шофер этот ихний виноват, кто же ключи от зажигания на панели оставляет. Ротозей. А нам работа.

— Все не так просто, капитан, — вступил в разговор подполковник. — Он снова повторил то, что только что говорил начальнику отдела, и продолжал: — Машину, надеюсь, тщательно осмотрели?

Руссу немного поколебался, прежде чем ответить:

— Как вам сказать, товарищ подполковник. Осмотрели, конечно. Машина целехонькая, я уже докладывал. Ничего особенного не обнаружили. — Он на секунду задумался. — Расческу вот только нашли, старая, зубцы поломаны. Шофер показывает, что не его. Обронили, видно, угонщики.

— Отпечатки пальцев сняли? — без всякой, впрочем, надежды, а так, на всякий случай, спросил Кучеренко.

— Не сняли, товарищ подполковник, — Руссу переводил виноватый взгляд с Бачу на Кучеренко. — Не подумал об этом, рядовое происшествие…

— Ну ладно, теперь уже поздно. Все смазано. Пойдем дальше. Из розыскных материалов следует, что свидетели видели на месте преступления автомобиль марки «Москвич» или «Жигули», причем цвет называют разный. Впрочем, с цветом дело темное, — он улыбнулся случайной игре слов. — Могли и перепутать в темноте. Я о другом. О «Волге» речи не было. И вдруг она появляется. Как это объяснить?

Эта мысль пришла ему в голову только недавно, когда он размышлял над планом операции «Пентиконстарион», и теперь Кучеренко решил посоветоваться с коллегами. Этот простой, казалось бы, вопрос заставил их задуматься.

— Наверное, транспорт был нужен… — произнес наконец капитан.

— Само собой, иначе какой смысл угонять, — подал реплику майор. — А почему угнали, если машина или машины у них, как, известно, были?

— Вот именно, — поддержал его Кучеренко. — Да и управлять «Волгой» сумеет не всякий. Значит, среди преступников есть по крайней мере один опытный водитель. А собственным «Москвичом» или «Жигулями» не воспользовались потому, что машина вышла из строя, поломалась. Отсюда следует, что надо поинтересоваться, кто в последнее время ремонтировал машины в мастерской. Такова элементарная логика, хотя действия преступников далеко не всегда поддаются определению, у них своя логика. А что скажет капитан? — Кучеренко обернулся к хранившему молчание Руссу.

— Я так скажу, товарищ подполковник, — Руссу замялся, не решаясь возразить начальству. — Сколько их, автомобилей, нынче, попробуй проверь… А если ремонтировали машину сами? Или договорились с частником? Слишком широкий круг получается. — Кучеренко и Бачу поняли, что хотел сказать капитан: вся эта, мол, возня с проверкой ляжет на его сотрудников, а у них и без того дел по горло. — А та газета, о которой вы, товарищ подполковник, говорили? Там же адрес указан!

— Положим, не адрес, а только половина.

— Если проверять адреса, круг еще шире станет, — заметил Бачу. — У нас в Оргееве, считай, половина улиц на «ская» кончается: Комсомольская, Пушкинская, Заводская, Октябрьская… — он перечислял названия улиц, подчеркивая интонацией их окончания. — Полгорода перепроверим. И потом, товарищ подполковник, вы же сами говорили: сомнительно, чтобы преступник выписывал газету.

— Говорил, не отрицаю, однако сомневаться — наша обязанность. Разные бывают преступники, и вы это должны знать не хуже меня. А эти, судя по всему, газеты читают. Наша задача облегчается, потому что номера квартиры не указано. Скорее всего, собственный дом. Будем действовать методом исключения.

Бачу и Руссу почти одновременно согласно кивнули.

— Видимо,придется привлечь сотрудников других служб. Задание трудоемкое и малоинтересное. С проверкой машин пока подождем, не стоит распылять силы. А я пока займусь одним человеком. Кто в районной больнице заведует терапевтическим отделением? — Священник селиштской церкви не говорил ему, что человек, назвавшийся врачом, был терапевтом. Однако вспомнив, что Мардарь жаловался на печень, он сделал вывод: предлагавший свои услуги должен быть именно терапевтом.

Майор Бачу, человек в районе сравнительно новый, молчал. Ответил капитан:

— Как не знать. Это человек известный, уважаемый, Борщевский его фамилия, Михаил Самойлович.

— Узнайте, капитан, домашний адрес этого уважаемого человека. Да осторожно, чтобы в больнице не знали.

Подполковник понимал, что посещение больницы сотрудником милиции вряд ли останется незамеченным, пойдут кривотолки, и на имя человека, который с точки зрения закона не совершил никакого преступления, может быть брошена тень. И, кроме того, хотелось взглянуть на квартиру коллекционера, каковым представился Борщевский священнику, церкви архангелов Михаила и Гавриила.

Уже смеркалось, когда Кучеренко подошел к аккуратному особняку. Нажал кнопку звонка, укрепленного на зеленой калитке. В доме послышалось какое-то движение, занавеска на окне отодвинулась и в нем показалось встревоженное мужское лицо. Прошло еще порядочно времени, прежде чем во двор вышел человек в синем спортивном костюме, тесно облегающем плотную фигуру с круглым брюшком. Глаза, спрятанные за толстыми стеклами очков, недоверчиво смотрели на незнакомца. Не открывая калитки, хозяин сухо осведомился, кто нужен. Вынимая служебное удостоверение, Кучеренко спокойно произнес:

— Только не волнуйтесь, Михаил Самойлович. Надо поговорить, есть такая необходимость. — Он догадывался, что творится сейчас на душе у этого солидного немолодого врача: визит сотрудника уголовного розыска обычно радости не приносит, даже если и человек не чувствует за собой никакой вины.

Борщевский торопливо полез в кармашек свитера, вытащил оттуда брелок с ключами. Вместе с ключами на асфальтовую дорожку выпал желтый кружочек. Звук падения был мягкий, приглушенный. Они оба уставились на желтеющий на черном асфальте кружок. Кучеренко смотрел с интересом, Борщевский — со страхом и замешательством. Подняв, наконец, кружочек, он подержал его в ладони, не зная, что с ним дальше делать: положить обратно в кармашек или показать посетителю. Поколебавшись, протянул подполковнику:

— Редкая монета, старинная, австро-венгерская.

Кучеренко увидел надменный женский профиль с выбитыми по кругу словами: «Мария Терезия». Слегка подбросил монету в руке. Она оказалась неожиданно тяжелой для своего небольшого размера.

— Никак золотая, — заметил он, возвращая монету владельцу. — Откуда она у вас? — без всякой задней мысли, из любопытства спросил подполковник.

— Это длинный разговор, — уклончиво отвечал Борщевский, смутившись еще сильнее. — Да что же мы стоим на улице, заходите, — засуетился хозяин дома, пропуская гостя вперед.

Они поднялись по крутым ступенькам каменного крыльца, прошли через гостиную с цветным телевизором в углу и оказались в комнате поменьше. Кучеренко окинул ее взглядом: письменный стол, одну из стен почти целиком занимали стеллажи с книгами, другая же походила на алтарь, каких он повидал немало за последнее время. Однако даже в церкви Кучеренко не видел столько икон, сколько было собрано в этой маленькой комнатке. Он подошел к стене ближе, чтобы рассмотреть их получше. Иконы чем-то отличались, он не мог сказать точно, чем именно, от тех, что встречались ему в молдавских церквах.

— Северная школа, — не без гордости пояснил стоящий рядом Борщевский, — я ведь каждый год в Архангельскую область езжу. В отпуск. Северная школа — мой профиль. Давно собираю.

— А наши, молдавские?

На полном лице врача мелькнуло замешательство.

— Чего уж там, спрашивайте, раз пришли. Я ведь только в окно взглянул, догадался, откуда вы.

Дверь приоткрылась, в комнату заглянула женщина и бросила полный тревожного любопытства взгляд на Кучеренко. Борщевский сделал нетерпеливый жест, и дверь тотчас затворилась.

— Ну и хорошо, Михаил Самойлович, если догадались, это облегчает нашу беседу. Поэтому я жду от вас полной откровенности. Скажите, вы предлагали священнику Мардарю Леониду Павловичу свои услуги в обмен на иконы?

— Было дело, — куда-то в сторону пробормотал Борщевский.

— И чем оно закончилось?

— Ничем не закончилось. Не захотел священник у меня лечиться.

— И правильно, между прочим, сделал, — не удержался от реплики подполковник. — Для меня, Михаил Самойлович, еще с детства две профессии: врач и учитель — самые уважаемые. А вы… Кстати, едва не забыл: вы хотели рассказать об этой монете. Слушаю вас. — Кучеренко уже был почти уверен, что этот растерянный человек не причастен к преступлению, которое расследовали он и его коллеги. Вот только этот странный, непонятный эпизод с монетой…

— Нечего особенно и рассказывать… — Борщевский говорил неохотно. Я, видите ли, не только иконы коллекционирую. И монеты тоже. Подарила мне ее одна женщина-врач, вместе работали… Уехала она, далеко уехала. А монету я не успел зарегистрировать. Когда вас увидел — решил спрятать, на случай обыска.

— Не успели зарегистрировать? — переспросил подполковник. — А зачем, собственно?

— Как — зачем? — удивился Борщевский. — Золотая же… Такой порядок.

Подполковник, которому раньше не приходилось глубоко вникать в дела коллекционные, не стал распространяться и только сказал:

— Теперь-то, надеюсь, оформите, как положено?

— Обязательно, — последовал торопливый ответ.

Кучеренко попрощался, хозяин проводил его до самой калитки, запер ее на замок и возвратился к своим сокровищам.


Капитан Руссу, заглядывая в раскрытый перед ним блокнот, докладывал:

— Комсомольская, 28. Проживает пенсионер с женой, бывший главный инженер консервного завода. Одинокие. Машины никогда не было и нет в настоящее время…

— И вряд ли уже будет, — заметил Кучеренко. — Давайте дальше.

— По улице Пушкинской в доме 28 живет редактор районной газеты.

— Он что же, собственную газету выписывает? — усмехнулся Бачу.

— Кировская, 28, — продолжал свой доклад капитан. — Собственный дом работницы трикотажной фабрики. Разведена. Живет с сыном и дочерью. Старший сын в армии.

— А младшему сколько? — поинтересовался подполковник.

— Тринадцать.

— Трудный возраст, как говорят педагоги. Однако мальчишка исключается.

Руссу перечислял названия улиц, адреса, фамилии, и каждый раз раздавалось: «Исключается!» Со стороны можно было подумать, что трое взрослых играют в какую-то странную, непонятную игру, если бы не сосредоточенное выражение лиц «игроков».

— Заводская, 28, Ботнарь Иван Андреевич, работает на комбинате бытового обслуживания. Дом купил несколько лет назад. Жена, ребенок. Имеется автомашина «Москвич». Приобретена недавно, однако покупка пока не оформлена. Ездит по доверенности бывшего владельца. Он в Бельцах проживает.

«Опять эти Бельцы», — подумалось подполковнику. Он вспомнил о рапорте инспектора отделения уголовного розыска Бельцкого горотдела по поводу иконы.

— Так-так, — Кучеренко задумчиво постучал пальцами по столу. — Что еще?

— Предварительной проверкой компров не установлено. По месту работы характеризуется положительно. В семье ведет себя хорошо. — Начальника отделения тоже заинтересовал Ботнарь, и он не ограничился одной только проверкой адреса, а пошел по собственной инициативе дальше.

— Отлично, капитан, правильно сориентировались, — одобрил его действия Кучеренко. — Пока, кроме Ботнаря, никого не вижу. Будем считать его кандидатом в фигуранты номер один, хотя он и характеризуется положительно. — А машина его в каком состоянии? Тоже в положительном? — сообщение капитана подняло настроение подполковника.

— Не успели установить. Тут нужна осторожность, а то и спугнуть недолго.

— Верно мыслите, капитан, — снова поддержал его Кучеренко. — Пугать мы никого не собираемся, и не такие уж мы страшные. Подумаем, как бы поаккуратнее это сделать.


Голубой «Москвич», урча мотором и вздрагивая, словно нетерпеливый конь, стоял перед светофором. Желтый свет сменился зеленым, и машина резво понеслась по центральной улице. Водитель не проехал и сотни метров, как вдруг откуда-то сбоку вынырнула желтая машина ГАИ, и сидящий за рулем лейтенант жестом приказал «Москвичу» остановиться.

— Нарушаете, товарищ водитель, превышаете скорость, да еще в центре. Прошу права, — вежливо потребовал автоинспектор.

— Ну что вы, товарищ лейтенант, не больше шестидесяти давал. Водитель говорил просительным, заискивающим тоном, каким обычно принято разговаривать с автоинспекторами.

— Этот прибор не ошибается, — лейтенант кивнул на измеритель скорости. — Будем делать просечку в талоне.

— Не нарушал я, товарищ лейтенант, — повторил водитель. — Не согласен на прокол.

— Не согласны, значит? — Автоинспектор как будто даже ждал такого ответа. — Тогда едем в ГАИ, там разберемся.

Водитель «Москвича» уже был не рад, что затеял этот спор. Перспектива объясняться в автоинспекции не сулила ничего хорошего. Он пробормотал несколько извинительных слов, однако лейтенант оставался непреклонен.

В обширном, забитом автомобилями дворе автоинспекции владелец «Москвича» с трудом нашел свободное место рядом с изуродованным до неузнаваемости «Жигуленком» и поплелся вслед за лейтенантом. Водители сидели в приемной с понурыми лицами, терпеливо дожидаясь своей участи, которую решал человек в кабинете с табличкой: «Заместитель начальника ГАИ». Лейтенант приоткрыл обитую облезшим дерматином дверь, пропуская вперед водителя голубого «Москвича».

В кабинете, кроме его хозяина, находился еще один человек в штатском.

— Товарищ капитан, — обратился к своему начальнику автоинспектор, — этот водитель нарушает: скорость превысил, а спорит, в пререкания вступает… Пришлось доставить… Вот его права.

Водитель — коренастый малый, переминался с ноги на ногу посреди кабинета, переводя обеспокоенный взгляд с капитана на штатского. Присутствие в кабинете человека в гражданском было непонятным и потому, видимо, особенно беспокоило.

— Разберемся… Да вы садитесь, — пригласил замначальника ГАИ Ботнаря. Развернув права, которые ему передал автоинспектор, он прочитал вслух: — Ботнарь Иван Андреевич, шофер-любитель. Так-так… Где трудитесь, Иван Андреевич?

— На комбинате бытового обслуживания, наладчик оборудования. Сейчас как раз туда ехал. На перерыв домой заскочил, пообедать. Торопился, чтобы не опоздать. Вы уж, товарищ капитан, извините. — Он говорил торопливым, сдавленным голосом, так не вязавшимся с его плотной фигурой и грубоватым лицом. Было видно, что ему очень хотелось как можно скорее покинуть этот кабинет. Однако капитан не торопился отпускать владельца «Москвича».

— А машину когда приобрели? — вопрос был задан как бы вскользь, между прочим.

— Недавно. В Бельцах, по случаю. По доверенности пока езжу. Долго деньги копил, а на новую все равно не хватило. Больше на рыбалку езжу, я рыбалку очень уважаю. — Ботнарь искоса взглянул на молчаливо сидящего человека в штатском.

— Рыбалка — это хорошо, — капитан широко улыбнулся. — А вот нарушать не положено, Иван Андреевич. — Он полистал его водительское удостоверение. — Проколов пока не вижу. Ограничимся на первый раз предупреждением и профилактической беседой. Лейтенант вас проводит.

Нарушителей в тот день в ГАИ набралось немало, и душеспасительная беседа затянулась. Оказавшись, наконец, снова во дворе, Ботнарь увидел возле своего «Москвича» знакомого лейтенанта-автоинспектора.

— Поезжайте, товарищ водитель, — строгим тоном разрешил лейтенант. И не забудьте тормоза подтянуть, они у вас что-то ослабли, — крикнул вдогонку, но водитель его не расслышал: то ли из-за шума мотора, то ли ему было не до автоинспектора с его советами.

Голубой «Москвич» еще не миновал ворота, как в кабинет замначальника ГАИ торопливо вошел, почти вбежал капитан Руссу.

— Успели, товарищ подполковник, в самый раз, — доложил он. — В порядке его автомобиль, не видно, чтобы ремонтировали. И эти… папиллярные узоры, — он щегольнул криминалистическим термином, — сняли. С бокового стекла. Там этих узоров полно. А у вас что? — спросил он с интересом.

— У нас тоже все нормально, капитан. Нервничает этот Ботнарь. Подполковник замолчал, восстанавливая в памяти подробности только что закончившейся встречи. — Явно нервничает. Пожалуй, пора его из кандидатов переводить в фигуранты. Будем продолжать разработку, причем интенсивно. Связи, образ жизни, прошлое… ну и все остальное. Информационный центр надо запросить, а отпечатки — на идентификацию. Лучше мне самому съездить, попрошу в темпе провести экспертизу. И с начальством надо обсудить кое-что. А вы, капитан, тем временем здесь действуйте.

«ПОХИЩЕНИЕ САБИНЯНОК»

В комнате, куда вошел Степан Чобу, за письменным столом сидел молодой человек в очках и что-то писал, изредка поглядывая на лежащую рядом небольшую картину. Он с явной неохотой оторвался от своего занятия и сдержанно спросил:

— Что у вас, гражданин?

В первые дни пребывания в Москве Степана неприятно удивлял такой сухой, жестковатый стиль, принятый не только в учреждениях, но и на улице или в магазине. Но потом он понял: ускоренный, нервный темп столичной жизни накладывает свой отпечаток на обитателей огромного города, и уже не обижался на известную грубоватость.

— Меня интересует многое, и в первую очередь человек, который только что покинул эту комнату.

На интеллигентном, с правильными чертами лице молодого человека отразилась крайняя степень удивления: этот скромный, просто одетый парень совсем не походил на обычного посетителя-сдатчика. Те ведут себя по-другому — робко, иногда заискивающе, стремясь расположить к себе придирчивого приемщика, от которого зависит оценка.

— А вы кто, собственно, откуда будете? — голос звучал по-прежнему сухо, однако Чобу уловил в нем настороженные нотки.

— Из уголовного розыска… — Инспектор достал из кармана красную книжечку.

— Так бы сразу и сказали, — товаровед постарался придать своему голосу оттенок любезности, даже слегка привстал со стула. — Садитесь, пожалуйста. Чем могу быть полезным МУРу?

— Я не из МУРа, — пояснил Чобу, — из Молдавии. Там же написано. Однако это значения не имеет.

— Конечно, конечно, — подхватил молодой человек.

«Что-то ты слишком суетишься, с чего бы это?» — подумал Степан. Он не раз имел возможность убедиться, что инспекторов угрозыска не встречают розами, однако люди с чистой совестью ведут себя совсем по-другому.

— Простите, товарищ инспектор, — спохватился товаровед. — Вы интересовались сдатчиком. Я как раз оформляю товарные ярлыки. — Он повернул лежащую на столе картину лицевой стороной к Чобу. Тот увидел старинный, будто игрушечный, паровозик и толпы людей вдоль полотна железной дороги. — Самохина работа, 1700 рублей поставили. И этюд Сарьяна он тоже сдал. Вообще, товарищ, инспектор, — доверительно продолжал молодой человек, — этот человек всегда приносит интересные вещи.

— А вы что, его знаете?

— Как вам сказать… Он наш постоянный клиент. — В голосе товароведа снова послышались настороженные нотки. Он взглянул в какую-то бумагу. Карякин его фамилия, Валентин Семенович, адрес — проспект Вернадского, 127, квартира 78. Мы паспортные данные обязательно записываем. Такой порядок. Недавно вазу сдал, Франция, восемнадцатый век. Редкостной красоты. Семь тыщ поставили, — эта цифра в устах товароведа прозвучала уважительно, даже благоговейно. — До сих пор не продана. Дорогая. Однако меньше не могли оценить. Действуем по инструкции. С учетом индивидуальных и художественных качеств. Такой порядок, — повторил товаровед, словно опасался, что уголовный розыск может заподозрить его в неблаговидных делах.

— Значит, этот Карякин — ваш постоянный клиент. Откуда у него эти вещи, не интересовались?

— Это инструкцией не предусмотрено, товарищ инспектор, — снова сослался на всемогущую инструкцию приемщик. — Главное — чтобы паспорт был в порядке, остальное нас не касается.

Чобу понял, что углубляться в этот вопрос не имеет смысла, и спросил:

— А что он еще сдавал, не припоминаете?

— Точно не скажу, вроде скульптуру бронзовую… Можно по картотеке узнать. Это документы строгой отчетности, хранятся пять лет.

— Тоже согласно инструкции?

— Совершенно верно, — без тени улыбки ответил собеседник. — Пройдемте в комнату, где товарные карточки хранятся.

Небольшая комната была вся заставлена шкафами с выдвижными узкими ящиками и походила на абонементный отдел крупной библиотеки. Молодой человек, сославшись на дела, оставил Чобу одного. Тот с сомнением окинул взглядом высоченные шкафы, набитые «документами строгой отчетности», вздохнул и принялся за работу. Скоро у него зарябило в глазах от множества фамилий и названий скульптур, картин, подсвечников, самоваров, зеркал, сервизов и многого другого, от чего одни стремились избавиться, а другие жаждали приобрести. За этой нудной кропотливой работой он провел не один час, прежде чем наткнулся на карточку под номером 2147. Из нее следовало, что Карякин Валентин Семенович 27 февраля сдал на комиссию бронзовую скульптурную группу в виде двух обнаженных женщин и одного мужчины возле лошади. Скульптура имела несколько загадочное название «Похищение сабинянок» и, как узнал Чобу из той же карточки, была оценена в 2200 рублей.

За монотонной работой время летело незаметно, и когда Степан взглянул на часы, он с удивлением обнаружил, что стрелки приближались к шести, и поспешил в торговый зал. Ему хотелось сегодня же, до закрытия магазина, поглядеть семитысячную вазу.

В магазине в этот предвечерний час уже включили освещение. Старинный бронзовый канделябр освещал мягким ровным светом покоящуюся на стеллаже вазу, благородный тонкий фарфор, вбирая в себя свет канделябра, светился изнутри, словно огромный драгоценный камень. В этом сиянии невесомо парили голубые ангелы среди разбросанных по белому фону ярко-красных роз. Эта красота невольно захватила даже неискушенного в искусстве Степана. Оторвавшись наконец от этого чуда, он вышел на улицу.

Стоял легкий приятный морозец, но чувствовалось приближение скорой весны. «А у нас уже совсем, должно быть, тепло, — подумалось Степану. Сеять скоро начнут», — по крестьянской привычке связал он начало весны с полевыми работами. После душного магазина морозный воздух казался необыкновенно свежим и прибавлял сил. Красным неоном светилась в сумерках огромная буква «М». Степан всем другим видам транспорта предпочитал метро: быстро и, главное, не заблудишься. Впрочем, до Петровки, 38, где теперь находилось его временное место службы, он сумел бы добраться и на автобусе или троллейбусе.

Рабочий день уже кончился, и в кабинете, кроме Сергея Шатохина, никого не было, чему Степан не удивился. Он привык к тому, что в служебное время комната тоже пустовала. Степан так и не успел познакомиться с коллегами Сергея: работа розыскников отнюдь не кабинетная.

— Что новенького, старший лейтенант? Долгонько тебя не было, приветствовал его Сергей. Он был в приподнятом настроении. — Кажется, лед тронулся, как говаривал один обаятельный жулик, чтивший уголовный кодекс. Ладно, давай выкладывай, — перешел на деловой тон Шатохин.

— Фамилия нашего потерпевшего — Карякин Валентин Семенович. — Чобу заглянул в блокнот и назвал адрес. — Сдает ценные вещи, я видел одну семь тысяч ваза стоит, представляешь? И еще сдал скульптуру — «Похищение сабинянок» называется. Какой-то мужик двух девок уволок. Одной ему мало.

— Легенда такая есть, Степа, — наставительно произнес Шатохин. — Потом как-нибудь расскажу. Так на Вернадского, говоришь, прописан этот похититель?

— Почему — похититель? Вроде наоборот — у него украли.

— Ну, это еще большой вопрос, кто у кого украл. Я о другом. — Сергей засмеялся. — Похоже, что наш подопечный тоже вроде того похитителя сабинянок.

— Как это? Ты что-то сегодня загадками говоришь, дорогой Сережа.

— Никаких загадок, обычная история, простая вещь: жена и любовница, вот и две женщины.

— Про любовницу откуда узнал так скоро? — недоверчиво спросил Чобу. Сверхоперативно работаешь. Я вот целый день рылся в бумагах, чтобы адрес установить, а ты сразу и в дамки.

— Не в дамки, а в дамы, вернее — в даму, которую зовут хорошим русским именем — Татьяна, красивая, между прочим. Могу адресок и телефончик дать, — игриво произнес Шатохин.

— Да ну тебя, — отмахнулся Степан, — говоришь — давай по делу, а сам мелешь ерунду.

— А я по делу, только по делу, Степа. Запоминай: Рагозина Татьяна Максимовна, проживает по адресу: Сущевский вал, дом 31, квартира 25, в однокомнатной кооперативной квартире.

— Да откуда эти сведения? — заинтересованно спросил Чобу.

— Откуда, откуда, — передразнил его товарищ. — Хочешь, чтобы все наши секреты тебе выложил? Все оттуда. — Сергей сделал неопределенный жест.

Чобу на этот раз обиделся как будто всерьез, отвернулся и замолчал. Шатохин тоже молча с улыбкой наблюдал за товарищем. Насладившись этим зрелищем, он весело произнес:

— Шерше ля фам, как утверждают французы, и правильно, между прочим. Поехали мы, значит, за этим «Запорожцем», смотрим — во двор въезжает, на Сущевском валу, останавливается возле третьего подъезда. Они выходят. А тут как раз одна дама, я хотел сказать — дворничиха, снег подметает. То да се. Разговорились. Она чуть под градусом была. Полнейшую информацию выдала. Они ведь, дворники, все знают. Говорит, что жена Карякина прибегала, грандиозный скандал устроила этой фифочке — так она Татьяну именует. Я так понял: крепко невзлюбила эта дворничиха ее. Потому и рада перемыть ей косточки, с любым языком почесать. Пошли к полковнику, он тебя заждался. И Голубеву тоже не терпится узнать, с чем ты явился. Я уже успел доложиться.

Полковник Ломакин по-дружески приветствовал Чобу. Так же, как и Шатохин, он пребывал в хорошем расположении духа: сегодняшний день можно было отнести к числу удачных, и основания для такого настроения у полковника были.

— Вот видишь, Алексей Васильевич, — повернулся он к Голубеву, — не подвел Савицкий. А ты еще сомневался. И наши ребята отлично сработали.

— Стараемся, товарищ полковник, — смутился от похвалы начальства Степан. — А этот Савицкий вообще-то неплохой парень… Видно, сделал выводы.

— Время покажет… Докладывайте, — Ломакин положил перед собой толстый блокнот. — Это уже кое-что, — произнес он, когда Степан закончил, — но все еще мало. Мы ничего не знаем об этом Карякине и его даме сердца. И откуда у него такие дорогие вещи: картина, ваза, сабинянки эти самые?

— А если и они — краденые? Как лампада? — высказал предположение Чобу.

— Маловероятно, — тотчас откликнулся Голубев. — Мы бы знали, в Москве за последнее время таких краж не зарегистрировано.

— Так не обязательно в столице, товарищ майор, — Степан обвел глазами сидящих в кабинете, как бы ища у них поддержки. — Вот лампаду эту в Молдавии украли, а нашли в Москве.

— Мы ориентировок ниоткуда не получали по этим сабинянкам и другим вещам. А лампаду ведь в комиссионку не сдавали. Кто же понесет в комиссионный темные вещи?

— Предположим, Алексей Васильевич, — миролюбиво заметил Ломакин, случается, и несут. Украли, допустим в Одессе, а сдают в Москве. Как с «Ангелом пустыни», например.

— Так его же по липовому паспорту сдали, Владимир Николаевич, неужели забыли? — удивился майор.

— Ничего я не забыл, Алексей Васильевич, все помню. — Полковника как будто задело замечание насчет памяти. — А вы уверены, что Карякин — его настоящая фамилия? Может, и у него подложный паспорт. Мы же ничего не знаем.

— Пока не знаем, — уточнил Голубев.

— С поправкой согласен. — Ломакин встал, прошелся по кабинету. Чувствую: между сабинянками, которых похитили, и похищением «Ангела пустыни», может существовать связь.


Белый «Запорожец», поравнявшись с высоким стеклянным параллелепипедом гостиницы «Националь», притормозил возле отливающего черным лаком «Форда-континенталя». Рядом с превосходящим всякие разумные размеры лимузином маленький «Запорожец» выглядел просто игрушечным. Из него вышла стройная женщина, привычным движением откинула черные волосы, ниспадающие на кожаное пальто, и бросила нетерпеливый взгляд на замешкавшегося в машине спутника. Наконец, из «Запорожца» вылез мужчина средних лет, тоже в кожаном пальто и туфлях на высоченных каблуках, взял свою даму под руку, и они скрылись за стеклянными дверями «Националя».

Ресторан «Звездное небо», вопреки своему названию, размещался в подвальном этаже гостиницы. О небе здесь напоминали лишь усыпанный звездочками низкий потолок да астрономические цены. Однако ни то, ни другое не отпугивало многочисленных гостей «Звездного неба», которое пользовалось, особенно среди иностранцев, репутацией самого фешенебельного ресторана в столице. Зал тонул в приятном, интимном полумраке, посреди которого большим пятном светилась круглая сценическая площадка. Свет падал и на стоящие почти вплотную к площадке столики. За одним из них, уставленном бутылками шампанского, восседали двое пожилых седовласых джентльменов.

К водителю «Запорожца» и его даме подошел величественный, преисполненный собственного достоинства метрдотель. Мужчина быстрым незаметным движением сунул в карман его смокинга красную купюру, и метрдотель любезно осведомился, чем он может быть полезен гостю и его даме. Гость кивнул в сторону джентльменов, и они втроем направились к их столику. Метрдотель почтительно склонился над столиком, что-то тихо сказал по-английски. Джентльмены повернули свои седые головы, задержали взгляд на даме, заулыбались и с готовностью закивали. Мужчина и его спутница сели. На площадке посреди зала певица в блестящем, похожем на рыбью чешую платье, исполняла старую сентиментальную песенку Глена Миллера из американского фильма. Она пела по-английски, старательно выговаривая слова, однако у нее, видимо, не получалось с произношением. Один из джентльменов что-то с улыбкой сказал своему приятелю. Тот снисходительно улыбнулся. Улыбка мелькнула и на лице молодой дамы, что не осталось незамеченным.

— Мадам, кажется, понимает по-английски? — вежливо осведомился тот, что сидел рядом.

— Немного, — она кокетливо поправила длинные волосы.

— Где мадам выучилась английскому?

— Если вы из Штатов, значит — на вашей родине.

Разговор оживился. Спутник «мадам» участия в нем не принимал, и о нем словно забыли. Соседи по столику действительно оказались американцами. В Москву их привели, как они сказали, дела фирмы, дни проходят в переговорах и деловых встречах. Однако пусть их очаровательная соседка по столику не думает, что у американцев на уме только бизнес. Совсем нет. Они очень, очень любят и ценят русское искусство, особенно древнее, и вопреки напряженной программе успели побывать в Третьяковской галерее и других музеях. И еще, как доверительно сообщили господа американцы, им очень хочется приобрести на память о России что-нибудь настоящее, истинно русское, например икону. К сожалению, то что предлагают в «Новоэкспорте», их не устраивает.

«Мадам» обернулась к своему молчаливому кавалеру, перекинулась с ним немногими словами, и оживленная беседа возобновилась. Часов в одиннадцать джентльмены, пояснив, что завтра им предстоит насыщенный день, распрощались.

Видимо, день у бизнесменов выдался не столь напряженный, как они предполагали, или в переговорах образовалось «окно», потому что около полудня приземистая «Тойёта» с дипломатическим номером, за рулем которой сидел один из вчерашних джентльменов, остановилась возле кинотеатра «Космос». Мужчина и женщина, в которых можно было узнать вчерашних посетителей ресторана «Звездное небо», быстро сели в машину, и она нырнула в автомобильную реку, чтобы вынырнуть из нее за городом. Здесь «Тойёта» свернула в лесок. Некоторое время спустя машина развернулась и поехала в сторону города, уже без пассажиров. Мужчина с большой спортивной сумкой «Адидас» и его спутница медленно направились к шоссе и сели в такси, идущее в центр.

Из протокола допроса Сейфулина Виктора Кадыровича, производителя работ Московской специальной научно-реставрационной мастерской, 41 год, член КПСС, образование незаконченное высшее…
…По существу заданных мне вопросов поясняю:

Карякина Валентина я знаю хорошо. Он работает у нас уже около семи лет, в настоящее время является мастером-краснодеревщиком пятого разряда. Работник он добросовестный, исполнительный, все задания выполняет в срок и на высоком художественном уровне.

В о п р о с. Какого рода работы выполняет ваша мастерская и, в частности, Карякин?

О т в е т. Мы реставрируем старинную мебель, предметы прикладного искусства в основном для музеев и других учреждений культуры. Как правило, самые ответственные задания я поручаю Карякину.

В о п р о с. Занимается ли ваша мастерская реставрацией старинных икон?

О т в е т. Мастерская выполняет эти работы, но наш участок реставрацией икон не занимается.

В о п р о с. Если я вас правильно понял, реставрация икон не входит в круг обязанностей Карякина?

О т в е т. Вы меня поняли правильно, однако хочу пояснить, что бывали случаи, правда, очень редко, когда Карякину поручали такие задания.

В о п р о с. Реставрация икон — очень сложное дело, требующее специальных познаний и опыта. Чем можно объяснить, что такая ответственная работа поручалась мастеру-краснодеревщику?

О т в е т. Как я уже говорил, Карякин — очень способный, по-своему талантливый человек, у него золотые руки. Неплохо рисует. Иногда он сам просит дать ему на реставрацию икону. Говорит, что эта работа — для души.

В о п р о с. Видели ли вы у него другие иконы, то есть не поступавшие для реставрации из государственных учреждений, а также кресты, чаши, дискосы и другую церковную утварь?

О т в е т. Другие иконы я у него в мастерской видел, он приводил их в порядок. Я забыл сказать, что Карякин увлекается старинной живописью, коллекционирует иконы. Никакой церковной утвари я у него не видел.

В о п р о с. Вы давно работаете с Карякиным. Что вы можете сказать о его характере, привычках, вообще о моральном облике?

О т в е т. Карякин довольно скрытный, замкнутый человек, поэтому подробно на интересующие вас вопросы ответить не могу. Скажу только, что никаких претензий по службе к нему нет, ведет он себя скромно, дисциплинирован, выпившим, а тем более пьяным, я его никогда не видел.

В о п р о с. Он что, совсем не пьет?

О т в е т. Правильнее будет сказать — почти не пьет. Иногда может выпить стакан-другой вина, и все. Как недавно…

В о п р о с. Что именно вы имеете в виду?

О т в е т. Ничего особенного. Недавно Валентин принес бутылку вина, мы ее распили, после работы, конечно. Вкусное было вино, я такого никогда в Москве не встречал. «Букет Молдавии» называется.

В о п р о с. Припомните поточнее, когда именно Карякин принес эту бутылку.

О т в е т. Если это так важно, дайте подумать. Вспомнил. На восьмое марта принес. Еще сказал, за женщин надо выпить.

В о п р о с. Не говорил ли вам Карякин, откуда у него эта бутылка?

О т в е т. Нет, не говорил, а мы не спрашивали.

В о п р о с. Не известно ли вам, ездил ли Карякин в последнее время в Молдавию?

О т в е т. Я уже говорил, что он скрытный, замкнутый, о своих делах не рассказывает.

В о п р о с. Бывали ли случаи, когда Карякин отсутствовал на работе по неуважительным причинам?

О т в е т. Таких случаев не было. Когда ему нужно было, он отпрашивался на несколько дней. Мы его всегда отпускали, потому что работник он добросовестный.

С моих слов записано верно и мною прочитано.

В. Сейфулин.
СПРАВКА
Старшему инспектору УУР ГУВД Мосгорисполкома майору милиции Голубеву А. В.
В связи с вашим требованием на Карякина Валентина Семеновича, уроженца г. Загорска Московской области, 1932 г. рождения, оперативно-справочный отдел УВД Мособлисполкома сообщает:

1. Карякин В. С. 5/XII-1956 г. городским судом г. Загорска был осужден к 15 годам лишения свободы по ст. 4 Указа ПВС СССР от 4.VI-1947 г.

2. Судом ИТК 47 22/X-1958 г. по ст. 82, часть I УК РСФСР приговорен к 17 годам лишения свободы (с присоединением неотбытого срока по приговору от 5/XII-1956 г.)

3. Красноярским крайсудом 20/XII-1960 г. по ст. 82 часть I приговорен к 15 годам лишения свободы с присоединением неотбытого срока по приговору от 22/X-1958 г.

Помилован по Указу ПВС РСФСР от 30/XI-1972 г. Освобожден из мест заключения Красноярского края 19/XII-1972 г.

Справку наводил(а) (подпись)
Полковник Ломакин, нацепив очки, склонил седую, коротко остриженную голову над документами, которые только чти положил перед ним Голубев. Сидящие в кабинете Голубев, Шатохин и Чобу молча наблюдали как меняется по мере чтения выражение лица начальника. На нем можно было прочитать и удивление и удовлетворение, и озабоченность.

— Интересная информация, — произнес он наконец, — и любопытная, ничего не скажешь. Отчаянный парень, оказывается, наш фигурант. Пятнадцать лет отхватил. Да еще два побега. Всего шестнадцать лет отмотал. Многовато.

— Было, значит, за что, Владимир Николаевич, сказал Голубев. — Хищение государственной собственности в особо крупных размерах.

— Да, было, — задумчиво повторил полковник. Однако это уже прошлое. Не будем пока делать далеко идущие выводы. Нам нужны факты, новые свежие факты, а их пока нет.

— Как нет, товарищ полковник? А эти картины и прочее, что Карякин сдал в комиссионный? И эта встреча подозрительная с иностранными дипломатами? — Чобу хотел еще что-то сказать, но его перебил Шатохин.

— А про вино ты забыл, Степан?

— Какое вино? — удивленно приподнял бровь Ломакин.

— О котором Сейфулин показывал. Хорошее, между прочим, вино, Владимир Николаевич, можете мне поверить. Сам пробовал Степан привозил из своей солнечной Молдавии. «Букет Молдавии» называется. Вполне соответствует…

— Неужели? — полковник подозрительно покосился на Шатохина. — Однако причем тут этот «Букет»?

— А при том, что наш фигурант привез его из Молдавии, — ответил только на вторую часть вопроса Шатохин.

— Почему именно из Молдавии? Может, здесь купил, или подарил кто-нибудь.

— Нет, Владимир Николаевич, летал он недавно туда, в Кишинев. Мы корешки билетов в авиакассах проверили. Работенка была с этими корешками.

— Так бы сразу и сказал, — проворчал полковник, — а то тянешь резину — однако по лицу его было видно, что он доволен. — Сообразили. — Он полистал блокнот со своими записями. — Давайте порассуждаем. Карякин сдает в магазин картины, вазу и так далее. Вещи все редкие, ценные. Откуда они у него?

— Скорее всего, оттуда, откуда и лампада, — подал реплику Чобу.

— Насколько я понимаю, товарищ старший лейтенант, — не без сарказма ответил полковник, — в церквах скульптур с голыми бабами, простите, — обнаженными дамами, не держат.

— Я не это хотел сказать, — смущенно поправился Чобу, — а то, что эти вещи тоже ворованные. Как и та лампада, которую у него динамисты увели. — Чобу стоял на своем.

— С лампадой нам еще предстоит разобраться. Однако связь, безусловно, прослеживается, пока легонькая такая, пунктирная…

— Да чего тут голову ломать, — раздался голос до сих пор молчавшего Голубева. — Надо Кишинев запросить, пусть поинтересуются, украли ли этих сабинянок, а если нет — у кого Карякин мог их приобрести. Он же сразу после приезда из Кишинева сдал вещи в комиссионный магазин. Я тоже считаю: есть связь между лампадой и сабинянками, и не только это. Я бы добавил и доску, которую у англичанина изъяли, «Ангела пустыни». За одно звено ухватимся — и всю цепочку вытянем. Если этот Карякин и не причастен к кражам, все равно им надо заняться вплотную.

— Правильно мыслишь, Алексей Васильевич, — согласился полковник. — И его дамой, Рагозина, кажется, ее фамилия? Что, кстати, о ней слышно?

— Есть кое-что, и весьма любопытное. — Голубев открыл свой «дипломат», извлек из него блокнот, быстро пробежал записи:

— Рагозина Татьяна Максимовна, 26 лет, родилась в Москве, была замужем, разошлась несколько лет назад. Живет одна в кооперативной квартире. Детей нет. Отец ее долгое время с семьей находился на загранработе в системе внешторга. Сейчас на пенсии. Училась на искусствоведческом отделении МГУ, не окончила. Постоянно нигде не служит, однако компров не установлено. Время от времени работает в качестве переводчицы на иностранных выставках и международных фестивалях. Судя по всему, любовница Карякина.

— От любовницы до сообщницы всего один шаг, — задумчиво изрек полковник. — В искусстве эта дамочка, видимо, неплохо разбирается. Кстати, с какого курса она ушла… или ее ушли?

— С четвертого, Владимир Николаевич. После замужества. Сама подала заявление, неплохо занималась.

— Тем более, — продолжал вслух размышлять Ломакин. — Да еще иностранными языками владеет. Лучшего консультанта этому Карякину не сыскать. Неплохо устроился. И красивая, говорите, женщина?

— И даже весьма, Владимир Николаевич, — с готовностью ответил Шатохин. — Я вот даже хотел Степану адресок дать. Отказывается.

— И зря отказывается, — Ломакин усмехнулся. — Адрес этот нам еще пригодится. Однако сейчас нас больше ее друг интересует. Пора с ним познакомиться поближе. Алексей Васильевич, — повернулся он к Голубеву, свяжитесь с прокуратурой, надо получить санкцию на обыск. Хотя, возможно, — после паузы заметил полковник, — до обыска дело не дойдет. Он парень битый-перебитый, как-никак шестнадцать лет отгрохал. Думаю пойдет на откровенный разговор. А если нет — тем хуже для него. И сделайте по возможности так, чтобы на его работе и дома ни о чем не догадывались.


Рядом с белым «Запорожцем» затормозила черная «Волга». Выскочивший из нее мужчина рывком открыл дверь «Запорожца», сел рядом с водителем и что-то ему сказал. Вспыхнул зеленый свет, пропуская поток машин, и вскоре «Запорожец» и «Волга» остановились возле высокого желтого здания на Петровке.

— Здравствуйте, Карякин, — приветствовал водителя «Запорожца» сидящий за столом. — Моя фамилия Голубев, старший инспектор МУРа. Садитесь поближе.

Карякин не последовал приглашению. Он с любопытством оглядывал комнату и, заметив на стене несколько икон, подошел к ним поближе.

— Признаться, не ожидал увидеть в таком учреждении, — произнес он с оттенком иронии. — Впрочем, — добавил Карякин, внимательно чуть прищурившись, рассматривая иконы, — ничего особенного. Рядовые доски. — Он взглянул Голубеву в глаза: — Зачем я понадобился столь солидному учреждению? — Карякин сел, наконец, на предложенный ему стул.

Голубев пристально всматривался в лицо Карякина. Майор привык доверять своему первому впечатлению, которое, как правило, его не обманывало. И еще он знал, что от первого допроса подчас зависит многое, иногда он бывает решающим, и готовился к нему особенно тщательно, заранее избирая тактику.

С Карякиным майор решил держаться запросто, не открывая, впрочем, сразу все карты. Голубеву не впервые пришло на ум это сравнение с азартной игрой, когда каждый из противников не знает, чем располагает другой. И, как во всякой игре, нельзя сбрасывать со счета такое понятие, не очень научное, как везенье.

— У меня глаз верный, — медленно произнес Карякин, — вашего брата за версту чую. Изучил… Была такая возможность, да вы наверняка знаете. Давно понял, что ваши вокруг меня суетятся. Хотел даже сам подойти, поговорить по душам, однако интересно было узнать, чем все это кончится. Он перевел свои белесоватые глаза с Голубева на Шатохина и Чобу, сидящих несколько в стороне, и… улыбнулся. — Так в чем дело?

— Постараемся удовлетворить ваше любопытство, Валентин Семенович, губы Голубева тронула легкая усмешка. — Хочу, однако, напомнить, что вопросы здесь задаем мы.

— Уж это мне хорошо известно, гражданин начальник, — Карякин перешел на эту форму обращения, как бы напоминая о своем долголетнем пребывании в местах не столь отдаленных.

— Почему же так сразу — «гражданин начальник»? У меня есть имя и отчество — Алексей Васильевич. Вы, Карякин, кажется, еще не обвиняемый.

— Тогда кто же?

— Это будет зависеть от многого, и от вашего поведения — тоже.

Голубев по-прежнему изучающе присматривался к этому человеку, пытаясь прочитать по выражению очень обычного, ничем не примечательного лица его мысли. Ему приходилось допрашивать не только преступников, но и тех, кто уже отбыл «срок». Почти на каждом из них пребывание в заключении оставляло свою печать, не заметную неопытному глазу. Однако у майора глаз был наметан. Даже в уличной толпе, присмотревшись к случайному прохожему, он мог поставить «диагноз» и, если выпадал случай, убеждался в его правильности.

Однако в том, как вел себя Карякин, не было ничего от темного, блатного мира. Держится свободно, но не развязно, даже с некоторым достоинством, без того истерического надрыва, показной бравады, за которыми уголовники пытаются спрятать элементарную трусость. «Или он действительно спокоен, или умеет владеть собой, — решил майор. В любом случае с ним надо держать ухо востро».

Голубев начал с самого простого вопроса:

— За последнее время вы сдали в комиссионный магазин на Димитрова скульптуру, вазу, картины, весьма дорогостоящие. Не поясните, откуда у вас эти вещи?

— Почему же не пояснить. Это вещи не мои, а одного моего приятеля.

— Из Кишинева, — майор чуть приоткрыл свои карты.

— Да, оттуда, — спокойно подтвердил Карякин. — Вы, смотрю, даром времени не теряли.

— Так же, как и вы, Карякин, — усмехнулся майор. — Фамилия этого приятеля?

— Воронков Олег Георгиевич. Очень солидный человек, между прочим, его таммногие знают. Коллекционер. Я у него дома несколько раз бывал. Попросил меня сдать. Здесь продать легче.

— Прекрасно, Валентин Семенович, — одобрительно произнес Голубев. — Такой разговор мне пока нравится. Откуда у вашего приятеля эти вещи?

— Я уже показывал, что он — коллекционер, причем знающий. А коллекционерам такие вопросы не задают. Одно могу сказать — он их не украл. Вещи светлые. А остальное меня не интересовало.

— Что еще, кроме сданных вами в комиссионный магазин вещей, передал вам Воронков?

— Да так, кое-какие мелочи. Я ведь собираю старинные доски и прочее.

Майор выдвинул ящик стола, достал лампаду:

— Например, вот это?

Карякин не проявил радости при виде пропавшей лампады, скорее, наоборот — был неприятно удивлен.

— Она самая. Откуда она у вас?

— Скажите лучше, как попала она к Летинскому?

— Какому Летинскому? — искренне удивился Карякин. — Первый раз слышу эту фамилию… А дело было так. Звонит мне однажды домой какой-то человек, говорит, что врач, коллекционер, называет фамилию нашего общего знакомого и просит разрешения посмотреть мою коллекцию. Я не возражаю. Приезжает вскоре, носатый такой, сразу не понравился он мне, однако показываю вещи. Он восхищается, увидев эту лампаду, вытаскивает четыреста рублей и говорит: «Это вроде аванса, сейчас времени нет, я на дежурстве, а вечером продолжим разговор». Звонил он в тот день несколько раз, говорил, что не может вырваться, сложное дежурство выпало, несколько операций пришлось сделать. Наконец, уже часов в одиннадцать, позвонил, назначил встречу возле поликлиники, сказал, чтобы я захватил с собой потиры, чаши и другие вещи, которые он отобрал днем. Подозрительно мне это показалось, однако хватаю такси, еду. Этот носатый возле «Жигулей» стоит. Пальто расстегнуто, белый халат виден. И машина медицинская, с надписью. Значит, думаю не соврал, действительно врач. Говорит, поедем к нему домой. Долго ехали, куда-то по Ленинградскому шоссе, я номера дома не помню. Заезжаем во двор, он берет сумку и говорит: «Извините, ко мне домой нельзя, жена болеет и все такое. Я сейчас, только посмотрю еще разок вещи, выйду и рассчитаемся. Шофер наш, больничный, в машине останется, не беспокойтесь». И ушел. А минут через двадцать шофер включает мотор. «Ты как хочешь, а я ждать больше не могу». И поехал. Тут я и понял: да это же чистое динамо. Как фраера меня провели. Уехала машина, а я остался. Дом огромный, где его искать, носатого, куда пойдешь?

— В милицию, например, — подсказал Шатохин. — Почему вы не заявили, Карякин?

Тот смешался, но только на секунду:

— У вас и так работы хватает, — лицо Карякина расплылось в ухмылке, да и все же дал он четыреста рублей, этот доктор.

— Допустим. А сколько вам заплатили американские дипломаты за икону? — Голубев приоткрыл еще одну карту.

Ухмылка мигом слетела с лица Карякина.

— Какие дипломаты? — растерянно пробормотал он. — Не знаю никаких дипломатов.

— Те, с которыми вы сидели в «Звездном небе». Неужели забыли? Такая теплая компания. Могу напомнить. — Майор снова полез в ящик и вытащил несколько фотографий. — Хорошо получились, между прочим, особенно ваша дама. Фотогеничная.

Карякин с минуту разглядывал снимки, потом небрежно отложил их в сторону:

— Так бы сразу и сказали, гражданин майор, какие же это дипломаты. Обыкновенные джоны-фирмачи. Как же, помню, случайно познакомились. Хорошо посидели.

— Однако машина была с дипломатическим номером.

— Я к номеру не присматривался, они сами сказали, что фирмачи, а мне, гражданин майор, какая разница — джоны, и все. А разговор о досках был, не стану отрицать. Показал им несколько. Не понравилось, видите ли. С тем и разошлись. За это ведь срок не дают? — Он снова ухмыльнулся. — Да и где доказательства? Я вам все честно показываю, а вы не верите. Да же если вещи Воронкова темные, то я тут при чем? С него и спрашивайте.

«Да, в логике ему не откажешь, — размышлял Голубев, — однако если он и говорит правду, то не всю, далеко не всю. Признается в частностях, умалчивает о главном». Такой отвлекающий маневр был достаточно хорошо знаком оперативникам. Карякин ни словом не обмолвился о том, что ездил на свидание к «врачу» не один, а с любовницей. Не хотел впутывать. Почему? Из джентльменских побуждений? Однако на джентльмена он совсем не похож. Именно с ней, с Татьяной Рагозиной, видимо, и связано то главное, что пытается скрыть Карякин. Приемщица художественного комбината узнала на фотографии в «Звездном небе», которую показал майор Карякину, ту самую молодую женщину, что сдала икону Николая Угодника. Не очень уверенно, правда, но узнала. И то, что Карякин о Татьяне умалчивает, лишь усилило подозрения. И Голубев решил пойти ва-банк:

— Вы требуете доказательств, Карякин, — майор взглянул прямо в его белесоватые глаза. — Это ваше право. Вы их получите. А сейчас объясните нам, как попала к вам икона Иоанна Крестителя, или Ангела пустыни.

На лице Карякина в первый, пожалуй, раз за время допроса мелькнула тревога. Он отвел глаза и пробормотал:

— Какого Крестителя? Их много, этих досок с крестителями. В моей коллекции штук семь наберется.

— О вашей коллекции мы еще поговорим, а пока я спрашиваю о доске, которую сдала на Большую Полянку Рагозина. Той самой, что по новой записана, под Николая Угодника. — Голубев встал, открыл сейф и извлек из него «Ангела пустыни». — Узнаете?

Карякин бросил косой короткий взгляд на икону и ничего не ответил. В комнате воцарилось молчание, которое длилось довольно долго. Наконец он тихо произнес:

— Ваша взяла, гражданин начальник. Слышал я такую поговорку: лучше быть хорошим свидетелем, чем плохим обвиняемым. Так вот, я предпочитаю первое и потому прошу учесть мое чистосердечное признание.

— Мы все учитываем, Валентин Семенович. Продолжайте.

— Было дело, записал я этого Ангела. Упросил меня один фирмач, очень уж ему понравилась эта доска.

— Что за фирмач, как с ним познакомились?

— Фамилию не знаю, англичанин он. Татьяна на выставке одной работала переводчицей, там и познакомились. — И, предупреждая неизбежный, весьма не приятный вопрос о паспорте, добавил. — А паспорт я нашел, в переходе метро на Дзержинской, выронила какая-нибудь дуреха. Вот и все.

— А икона эта у вас как оказалась? — задал вопрос и Чобу.

Карякин удивленно взглянул на него, как бы увидя впервые.

— А разве я не сказал? У Воронкова взял, у кого же еще. Его надо потрясти, а то все обо мне да обо мне.

— Машина у этого Воронкова имеется? — снова спросил Чобу.

— Имеется, получше моей старой тачки. «Жигуль» у него новый.

— Какого цвета машина?

— «Коррида», красный такой… А при чем тут цвет? — удивился Карякин.

Степан промолчал. Не станет же он в самом деле объяснять этому типу, что ни один из свидетелей машину красного цвета на месте происшествия не видел.

— И еще один вопрос, так сказать, неофициальный. — Голубев снова вступил в разговор. — У вас, Валентин Семенович, интересная работа, и заработок — дай бог, как говорится, каждому. И мастер вы настоящий, так все о вас отзываются. Зачем вам вся эта возня с куплей-продажей? Неужели ничему не научились? Было, кажется, время…

— Как зачем? Странный вопрос. Деньги лишними никогда не бывают. А у меня семья и… подруга, вы знаете… Кормить-поить и одевать надо. И потом, — продолжал он после паузы, — скажу вам откровенно: сами вроде деньги эти в руки шли, без особого труда. У одного купил, другому продал, у третьего выменял… Всегда что-нибудь останется. Трудно удержаться, а риска почти никакого. Нет состава преступления, как у вас говорят.

— Это как сказать, Валентин Семенович. По крайней мере в эпизоде с записанной доской состав преступления налицо.

— Согласен, гражданин майор, нечистый попутал. — Карякин сокрушенно потупился. — Однако много все равно ведь не дадут. Я статью знаю.

— Тем лучше, Валентин Семенович, — Голубев невольно улыбнулся. Приятно иметь дело с разбирающимся в кодексе человеком. А сейчас едем за вещами, которые вам передал, как вы утверждаете. Воронков. Вот постановление о производстве обыска, ознакомьтесь.

Карякин на бумагу не обратил внимания.

— Если можно, гражданин майор, давайте без обыска. Вещи у Татьяны, неудобно как-то с обыском, да еще понятых придется среди соседей искать. В общем, без шума не получится. Я вам все сам выдам, кроме Левитана. На атрибуции он, в Третьяковке.

— Ну что ж, пусть будет по-вашему, — согласился после некоторого раздумья майор. Ему не хотелось терять контакт, который как будто наладился с Карякиным. Похоже, что тот был не прочь оказаться хорошим свидетелем. А именно это и было важно сейчас для расследования. — Пусть будет по-вашему, — повторил Голубев, — но требуется еще одна формальность. — Он протянул Карякину бумагу. — Это подписка о невыезде. Надеюсь, вы не повторите ошибок молодости, — напомнил майор о двух побегах из мест заключения.

— Куда от вас убежишь, все равно найдете, — невесело ухмыльнулся Карякин. — И еще у меня есть к вам просьба, Алексей Васильевич, — он впервые обратился к Голубеву по имени-отчеству. — Вы, я так думаю, с женой моей будете беседовать… допрашивать словом. Не говорите ей о Татьяне. Ни к чему ей это знать.

— Эх, Валентин Семенович, запутались вы, как я посмотрю, основательно, а ведь не мальчишка уже. Ладно, мы в семейные дела не вмешиваемся. Без необходимости, конечно, — добавил Голубев. — Пока же такой необходимости не вижу.

РАЗГОВОР В МУЗЕЕ

Телефонный звонок прервал на полуслове выступление полковника Ковчука на утренней оперативке. Он недовольно покосился на аппарат, но трубку взял, и его озабоченное, усталое лицо прояснилось. Очевидно, новости были хорошие. Обсудив утреннюю оперативную сводку и получив задания, сотрудники стали расходиться Поднялась и Андронова, но начальник попросил ее задержаться.

— Сейчас звонил Чобу из Москвы, — сообщил полковник. — Кое-что проясняется. Не зря мы его в столицу командировали. Нашли человека, у которого лампаду украли, помните, Чобу еще подробно докладывал об этом мошенничестве, некий Карякин, москвич. У него обнаружены также культовые вещи, похищенные в Молдавии. Этот Карякин, как сообщает Чобу, личность весьма подозрительная, имел судимость, однако, видимо, в кражах не замешан. По крайней мере, прямо. Он сдавал в комиссионный магазин антикварные вещи, которые ему передал, по его словам, житель Кишинева Воронков Олег Георгиевич. Карякин действительно летал в Кишинев, это по билетам установлено. Однако его показания нуждаются в проверке. Тем более, что уж слишком быстро он раскололся, так Чобу считает. Не оговаривает ли Карякин Воронкова? Вот в чем вопрос. Карякин утверждает, что Воронков коллекционер, и довольно известный. Вам не приходилось с ним встречаться или слышать эту фамилию? Вы же, Лидия Сергеевна, эту публику хорошо знаете.

— Меньше, чем хотелось бы, Никанор Диомидович. Эта публика скрытная, я уже говорила. Каста. Если Воронков действительно коллекционер, то его найти не составит труда.

— Адрес мы, конечно, узнаем через полчаса, — лицо полковника приняло свое обычное озабоченное выражение. — Не в адресе сейчас дело. Важно установить, откуда у Воронкова эти вещи.

— А если прямо спросить, Никанор Диомидович?

— У кого спросить? — Ковчук бросил удивленный взгляд на Андронову.

Лидия Сергеевна, видимо, сообразив, что сказала что-то не то, смущенно пояснила:

— Ну, у Воронкова этого.

— А он скажет: не суйте нос не в свое дело, не посмотрит, что дама. — Полковник жестко усмехнулся. — И будет прав, между прочим. Нет, здесь по-другому надо действовать, сначала факты, потом уж обвинения, а не наоборот. Ладно, — заключил он, — не обижайтесь, Лидия Сергеевна, вы розыскник еще молодой. У вас все впереди, не то, что у некоторых, — он вспомнил о своем скором уходе на пенсию. — Начальство опять интересовалось церковными кражами, а я подзакрутился, без зама уже который день, доверительно добавил полковник. — Но это ничего, лишь бы на пользу дела, как говорится. Приезжал на днях Кучеренко, докладывал. Вроде рисуется, и интересное рисуется. А у вас что слышно? Пора кончать уже с этими христославцами. У меня они вот где, — он провел рукой по горлу. — Сейчас, правда, затаились. Не иначе, как почуяли неладное.

Андроновой стало по-женски жаль этого немолодого усталого человека, однако ничего утешительного она сообщить не могла.

— Навела справку в Министерстве культуры, Никанор Диомидович. Не посылали они в Приреченский район никакого художника-реставратора. Удивились даже. И вообще по церковным делам своих сотрудников давно не командировали. К сожалению. Сына бывшего кассира Селиштской церкви проверили. Порядочный шалопай, но к воровству отношения не имеет. Пьян был, вот и болтал. И тех охотников, что подсвечники из церкви в Цыбирике унесли, тоже нашли и проверили. По пьяному делу, говорят, утащили. А почему не утащить, если плохо лежит. Дали слово, что вернут, когда снова на охоту поедут. А в остальном как будто не причастны. Мы их, конечно, на заметке держим.

— К охотникам еще вернемся, если будет необходимость. А пока займитесь Воронковым вплотную. Вот список антикварных вещей, которые Карякин якобы получил от него. — Полковник передал Андроновой исписанный во время телефонного разговора с Чобу лист.


Заведующий отделом русского и западноевропейского искусства Василий Федорович Большаков встретил Андронову как добрую старую знакомую. Он выскочил из-за своего заваленного книгами, скульптурами, деревянными ложками стола. После прошлого ее посещения порядка в комнате не прибавилось. Скорее наоборот. Большаков, проследив за ее взглядом, извинился:

— Не обессудьте, Лидия Сергеевна, новый отдел готовимся открывать, я вам уже говорил. Экспонаты подбираем, вернее — собираем. Почти на пустом месте ведь все приходится начинать. Кое-что из запасников взяли, дали в газетах объявление, ну и, конечно, наш актив очень помогает. Просто чудесные вещицы, настоящие раритеты приносят. Не безвозмездно, разумеется. Недавно одна старушка бронзовую скульптуру принесла. «Похищение сабинянок» называется. Французская работа. Изумительная! Я, признаться, не предполагал даже, что в Кишиневе такие есть. Говорит, что из коллекции покойного мужа. Судачевский или Сухаревский его фамилия. Врач он был, окулист. Еще очень удивилась старушка, что я о нем ничего не слышал. Известный в городе был врач. Но я ведь в Кишиневе недавно живу. А Олег Георгиевич — тот просто в восторг пришел. Бронза — его хобби.

— Какой Олег Георгиевич? — вопрос прозвучал вполне естественно.

— Воронков… Настоящий, скажу я вам, знаток. Технарь, а в искусстве не хуже специалиста разбирается. Даже мы у него консультируемся. Сервиз Гарднера музею уступил, для нового отдела. По дружбе, так сказать. Гарднер — это знаменитый русский мастер, хотя фамилия и не русская, — счел нужным пояснить Большаков.

— Вы что ж, Василий Федорович, думаете, если я работаю в уголовном розыске, то и не знаю, кто такой Гарднер? — самолюбие Андроновой было задето. — В шестидесятых годах восемнадцатого века, — как бы продолжала Лидия Сергеевна его пояснения, — построил в селе Вербилки под Москвой фарфоровую фабрику. Самые знаменитые работы — так называемые орденские сервизы с изображением русских орденов: Андреевский, Александро-Невский, Георгиевский, Владимирский. В конце девятнадцатого века у наследников Гарднера завод купил крупный промышленник Кузнецов. Может, вы меня еще спросите, слышала ли я о кузнецовском фарфоре?

— Вам бы, милая Лидия Сергеевна, не в милиции работать, а искусству служить! — воскликнул Большаков. — В музее, например. Идите к нам, не пожалеете. Или, — он еще больше воодушевился, — в кино сниматься, в театре играть. С такими внешними данными…

— Да хватит вам, Василий Федорович, — Андронова примирительно улыбнулась. — А что касается искусства, то я и в милиции ему служу. По крайней мере, мне так кажется. Скажите лучше, где эти сабинянки, которых похитили? Даже не верится, что были времена, когда женщин похищали, — Андронова притворно вздохнула. — Где же они, эти счастливицы? — Она окинула взглядом комнату, как бы ища глазами скульптуру. — Не вижу. Или их снова похитили?

— Не взяли мы у старушенции скульптуру. Не профилирующий материал. Мы ведь отдел русского прикладного искусства открываем, а скульптура французская. Не подходит. Расстроилась она, говорит, деньги очень нужны. Да что это мы все об этих сабинянках, — спохватился Большаков, — вы, небось, по делу пожаловали. Что на сей раз интересует уголовный розыск?

— Все то же Василий Федорович, церковные кражи.

Добродушное полное лицо Большакова нахмурилось.

— Неужели так и не поймали еще этих мерзавцев? — спросил он озабоченно. — Пора уже. На что замахнулись негодяи, на исторические и культурные ценности народа, своего же народа. К сожалению, Лидия Сергеевна, ничего нового сказать не могу. Не попадались нам культовые вещи. Да если бы я что-то узнал, среди ночи бы позвонил.

— И правильно бы сделали, уважаемый Василий Федорович, тем более, что мой телефон у вас имеется. Звоните в любое время дня и ночи.

Из протокола допроса Сухаревской Клары Анчеловны, 72 лет, образование среднее, уроженка г. Галаца (Румыния), вдова…
…По существу заданных вопросов поясняю:

…После смерти моего мужа, Сухаревского Петра Константиновича, осталось много старинных вещей: картины, скульптуры, фарфор и другое. Часть досталась ему от отца. От него мужу и передалась страсть к собирательству. Помню, когда мы только поженились, на этой почве у нас даже возникали размолвки. Петр Константинович мог отдать последние деньги за какую-нибудь приглянувшуюся ему безделушку. Он пытался и меня приобщить к коллекционированию, однако я оставалась равнодушной, меня старинные вещи как-то не волновали. Я в них не очень разбираюсь до сих пор.

В о п р о с. В коллекции вашего покойного мужа имеется или имелась бронзовая скульптура под названием «Похищение сабинянок»?

О т в е т. Такая скульптура была.

В о п р о с. Где она сейчас?

О т в е т. Я ее продала.

В о п р о с. Кому и при каких обстоятельствах вы продали эту скульптуру?

О т в е т. Мне были очень нужны деньги — подошла очередь дочери на кооперативную квартиру и не хватало на взнос. Одна моя знакомая сказала, что музей покупает произведения старинного искусства и посоветовала отнести туда скульптуру. Это меня устраивало, потому что я не хотела иметь дело с частными лицами, боялась, что меня обманут. Как я уже говорила, во всем этом я не очень разбираюсь. В музее скульптуру не взяли.

В о п р о с. Что было потом?

О т в е т. Вскоре, вернее, на другой день ко мне домой пришел очень симпатичный молодой человек. Я его узнала: он сидел у сотрудника музея, когда я принесла скульптуру. Он сказал, что ему очень понравилась эта скульптура и он хотел бы ее приобрести. Из дальнейшего разговора выяснилось, что Олег, так звали его, учился с моим сыном в одной школе и они даже дружили. Олег произвел на меня хорошее впечатление, и я согласилась продать ему вещь.

В о п р о с. За какую сумму вы продали эту скульптуру и кто назначал цену?

О т в е т. За 250 рублей, цену назвал Олег и сразу заплатил.

В о п р о с. Вы еще что-нибудь продавали этому гражданину?

О т в е т. Да. Он попросил разрешения осмотреть коллекцию, я не возражала, так как убедилась, что этот молодой человек действительно любит и понимает искусство. Олег увидел фарфоровую вазу с ангелами и розами. Эта ваза уже была в доме моего покойного мужа, когда мы поженились. Олег дал понять, что купил бы ее у меня, он еще сказал, что в музее ее не возьмут, так как ваза французской работы, а музей покупает только произведения отечественного искусства. Я согласилась.

В о п р о с. Сразу ли он дал вам за нее деньги и какую именно сумму?

О т в е т. Он предложил мне две с половиной тысячи. Я не возражала. Олег сказал, что таких денег у него сейчас нет и принес их дней через пять.

В о п р о с. Больше ничего вы ему не продавали?

О т в е т. Из крупных вещей больше ничего. А из незначительных хрустальную вазочку, несколько фарфоровых статуэток.

В о п р о с. Обращался ли к вам гражданин, которого вы называете Олегом, с какими-нибудь просьбами?

О т в е т. Он хотел купить позолоченные каминные часы, но я отказала, потому что это подарок моих родителей на мою свадьбу. Олег дал мне номер своего телефона и просил позвонить, если я надумаю что-нибудь продать.

С моих слов записано верно и мною лично прочитано.

К. Сухаревская.

«ЗАЯВЛЕНИЕ С ПОВИННОЙ»

Кучеренко отсутствовал недолго. Не прошло и трех дней, как во двор Оргеевского райотдела внутренних дел въехала черная «Волга» и остановилась прямо перед окном кабинета начальника отделения уголовного розыска капитана Руссу. Капитан, привлеченный шумом мотора, взглянул в окно, увидел выходящего из машины подполковника и заторопился к выходу встречать начальство.

— Как съездили, Петр Иванович? — осведомился капитан, когда они вошли в его маленький кабинет.

Подполковник вместо ответа щелкнул замком портфеля и протянул Руссу два листа бумаги.

Заместителю начальника управления уголовного розыска подполковнику милиции Кучеренко П. И.
В связи с вашим запросом информационный центр МВД МССР сообщает, что данными о судимости Ботнаря Ивана Андреевича, 1938 года рождения, уроженца г. Оргеева, информационный центр не располагает.

Справку наводил(а) (подпись)
Из заключения эксперта-криминалиста
Мне, сотруднику ОТО МВД МССР… разъяснены права и обязанности эксперта, предусмотренные ст. ст. 163, 164, 165 УПК МССР. Об ответственности за отказ или уклонение от дачи заключения или за дачу заведомо ложного заключения по ст. ст. 196, 197 УК МССР предупрежден.

…Эксперт… имеющий высшее юридическое образование и специальность эксперта-криминалиста, стаж работы семь лет, на основании постановления по факту покушения на убийство гр-на Марина М. Я. и кражи из церкви с. Кобылково… произвел дактилоскопическую экспертизу.

На исследование поступил осколок стекла, изъятый с места происшествия и составлявший ранее одно целое с оконным стеклом церкви с Кобылкова, и отпечатки пальцев подозреваемого Ботнаря Ивана Андреевича.

На представленном осколке стекла обнаружены следы папиллярных узоров пальцев руки, пригодные для идентификации личности. Дактилоскопическим исследованием установлено, что два следа пальцев рук на осколке стекла оставлены указательным и большим пальцем правой руки подозреваемого Ботнаря Ивана Андреевича.

— Так значит, все-таки Ботнарь… — произнес задумчиво капитан. — Неужели действительно он? Как-то не верится, товарищ подполковник. Хотя эксперты не ошибаются…

— Не должны ошибаться, капитан, как саперы, так будет правильнее, не должны. Только сапер рискует своей жизнью, а эксперт — жизнью других. Ну, если не жизнью, то свободой, честным именем… Это бывает и подороже жизни. Но в любом случае на одном заключении экспертизы здание обвинения не построишь. Не так ли, капитан? Мы должны учитывать заключения экспертов только в совокупности с другими материалами дела. Только в совокупности, повторил Кучеренко, — и не иначе. А что вас, собственно говоря, смущает?

— Да кое-что, — Руссу раскрыл папку. — Хотя бы это, — он передал бумагу Кучеренко.

Подполковник не сдержал улыбки:

— Мы с вами, капитан, вроде двух дипломатов: обмениваемся нотами. Посмотрим, что в вашей ноте…

ХАРАКТЕРИСТИКА
Тов. Ботнарь Иван Андреевич работает на комбинате бытового обслуживания наладчиком швейного оборудования с октября 1973 г. Административных взысканий не имеет. Закрепленный за ним участок находится в удовлетворительном состоянии. Тов. Ботнарь показал себя любящим свою профессию, к работе относится добросовестно, выдержан. В семье, быту ведет себя хорошо. Пользуется авторитетом, все задания выполняет качественно. Выдвинут в резерв на должность мастера.

Директор комбината (подпись)
Председатель месткома (подпись)
— Откуда у вас эта бумага? Неужели характеристику на Ботнаря запрашивали? — удивился подполковник.

— Неужели вы считаете меня таким наивным? — в свою очередь удивился и даже обиделся Руссу. — Просто попросил в отделе кадров комбината показать несколько, — он выделил интонацией слово «несколько», — личных дел, в том числе и нашего фигуранта. Ну и переписал. Они там ни о чем не догадываются.

— Правильно сориентировались. Однако все же характеристика… Как вам сказать, обычная, казенная, что ли… Разве по ней можно судить о человеке? Бывает, прочитаешь — и чуть ли не слеза прошибает: такой портрет нарисуют, хоть сейчас на Доску почета вешай, а разберешься — сажать впору, как говорится, на свободе лишних лет пять ходит. Сами ведь знаете, капитан, как они пишутся, эти самые характеристики.

— Знаю, конечно… — Руссу не стал спорить. — Однако думаю, что эта характеристика вполне объективная. Мы же Ботнаря хорошенько проверили. Никто худого слова не сказал. Работящий, не пьет… почти, жену не обижает, а в дочке — так просто души не чает. Компров никаких.

Капитан замолчал и выжидательно взглянул на Кучеренко. Тот тоже сидел молча. Ему импонировала настойчивость, с которой Руссу отстаивал свое мнение. Кучеренко понимал, что капитан озабочен не только судьбой незнакомого ему человека; его волнует нечто большее, имя которому истина. Для Кучеренко и его коллег истина никогда не была отвлеченной, абстрактной категорией. Она всегда была неотделима от судьбы человека, с его радостями и печалями, надеждами и болью. «Недаром сказано: истина всегда конкретна», — в который раз подумалось Кучеренко. — Он испытующе взглянул на капитана Руссу и сказал:

— Посмотрим, капитан. Что еще у вас?

— Обошли наши ребята все хозяйственные магазины с пилкой, которую с места происшествия изъяли. Таких пилок там навалом, продавцы говорят, низкого качества товар, одноразового пользования: тупятся быстро, потому их редко кто берет, понимающий человек, профессионал, не купит. Фотографию нашего фигуранта предъявляли. Никто не опознал. А Ботнарь, между прочим, в слесарном деле должен понимать, наладчик оборудования. Не купил бы он такое барахло.

— Возможно, и не купил бы, однако почему именно Ботнарь должен был покупать эту пилку? Может, кто-нибудь из сообщников? Кстати, вы ничего не сказали о связях нашего фигуранта. Не успели проверить?

— Проверили… Не все, конечно, сами знаете, товарищ подполковник, какая это работенка. Ничего подозрительного как будто не установлено, — не очень, впрочем, уверенным тоном продолжал капитан. — Обычные знакомства… Кроме, пожалуй, одного. С неким Хынку, художником вроде, дружбу водит Хынку отбыл срок за злостное хулиганство, нигде не работает, справка у него — психованный. Подхалтуривает. Он такой же художник, как я, допустим… — Руссу остановился, подыскивая подходящее сравнение, однако Кучеренко не дал ему закончить.

— Хынку, говорите, его фамилия, этого художника? — Он заглянул в свой блокнот: — Спиридон Тимофеевич?

— Точно, товарищ подполковник! А вы откуда знаете?

— Мы ведь тоже времени не теряли, — улыбнулся подполковник. — Подняли дело некоего Мындреску, он сидит сейчас за спекуляцию, в Бельцах проживал. При обыске у него икону изъяли, тогда не придали значения, а когда заварилась кутерьма с церковными кражами, всплыла эта икона. В общем, удалось выяснить. Купил ее Мындреску по дешевке у одного спившегося художника-реставратора церквей, видимо, с целью спекуляции, да не успел сбыть.

— Неужели Хынку ему продал? Он ведь тоже церкви как будто реставрирует, — оживился Руссу.

— Не торопитесь, капитан, все не так просто. Разыскали, значит, этого реставратора, знакомимся с его показаниями. Вместе с Хынку они реставрировали одну церковь, там и познакомились. О Хынку отзывается как о полном профане. Этот художник, между прочим, репинский институт окончил в свое время, да талант свой не сберег, пропил, а совесть еще не успел пропить. Окончательно, по крайней мере. В общем, Хынку подарил ему иконку… в благодарность как бы за то, что помогал, вместо него работу делал. Но самое любопытное: этот Хынку, по словам реставратора, выспрашивал у него, какие иконы особенно ценятся и кому их сбыть можно. В общем, сальдо, как говорят бухгалтеры, пока сходится. — Кучеренко поднялся: — Схожу к прокурору за санкцией на арест и обыск, оснований более чем достаточно…

— Ботнаря одновременно с Хынку брать будем? — деловито осведомился Руссу.

— Хынку пока подождет, только вы распорядитесь, чтобы за ним хорошенько присмотрели ваши ребята, как бы не натворил глупостей. Сначала за Ботнаря возьмемся.


…Дверь открыла молодая миловидная женщина. Она настороженно, недоверчиво разглядывала незнакомых людей. Один из мужчин сказал:

— Мы из милиции. Ваш муж дома?

Женщина испуганно прикрыла рот рукой, как бы стараясь сдержать невольный вскрик, кивнула, и они, сопровождаемые ею, прошли в большую, просто обставленную комнату. Сидящий на диване молодой черноволосый мужчина безучастно смотрел на вошедших, но вот он задержал взгляд на подполковнике, и в его темных глазах промелькнул… нет не страх, а нечто другое, чему Кучеренко не мог сразу дать определение. «Узнал». Девочка лет пяти, примостившаяся на диване рядом с отцом, так и не оторвалась от экрана телевизора, зачарованная фантастическими проделками хитроумного зайца и его незадачливого вечного врага волка.

— Ботнарь Иван Андреевич? — Руссу выступил вперед.

Мужчина молча кивнул.

— Вот постановление прокурора о производстве обыска. Прошу ознакомиться. А это — понятые, — он указал на двух мужчин, стоящих рядом с капитаном, подполковником и участковым инспектором, молодым человеком с погонами лейтенанта. Из всей группы лишь участковый был в милицейской форме. — Прошу всех оставаться в этой комнате. Товарищ лейтенант, приступайте.

Подполковник наблюдал, как участковый выдвигал ящики старомодного пузатого комода, бегло листал немногочисленные книги на этажерке, и его охватило чувство неловкости, испытанное много лет назад, когда он, такой же молодой офицер, впервые лично выполнял это следственное действие, как именуется обыск в юридических документах.

Участковый действовал споро и деловито. «Старается парень, — с некоторым даже неодобрением подумал подполковник, — неужели перед начальством из министерства, то есть передо мной выслуживается?» Ботнарь сидел, не шевелясь, с каменным отрешенным лицом, будто все происходящее его совершенно не касалось. К испугу на лице жены прибавилось выражение крайней растерянности и непонимания. Только девочка, оторвавшись, наконец, от телевизора, с любопытством наблюдала за происходящим.

Лейтенант вежливо попросил сидящих на диване встать. Ботнарь поднялся медленно, неохотно, подхватив на руки дочку. Участковый приподнял ложе, заглянул внутрь и извлек обернутый в белую тряпицу сверток; раздалось глухое позвякивание металла. Он развернул тряпицу, что-то блеснуло, и все увидели «две чаши желтого металла, крест белого металла, ложечку белого металла», как потом было написано в протоколе обыска.

В этой комнате участковому больше делать было нечего, и он направился в соседнюю, но его остановил сдавленный глухой голос Ботнаря:

— Не трудитесь… Это все…

Лейтенант вопросительно взглянул на Руссу, тот сделал знак: «продолжай». При дальнейшем обыске не было ничего «обнаружено и изъято», как также указывалось в протоколе.

— Вы задержаны, Ботнарь, — сказал капитан. — Пойдемте с нами.

Ботнарь, ни на кого не глядя, молча накинул на плечи старенький плащ. Жена испуганно всхлипывала. Дочка подняла на отца свои большие круглые глаза:

— А куда ты уходишь, папа? Уже ночь.

Отец ничего не ответил, только махнул рукой и шагнул к двери.


Кучеренко и Руссу сидели в кабинете, обмениваясь впечатлениями о только что проведенном задержании, когда дежурный по райотделу доложил, что помещенный в ИВС Ботнарь просит его допросить. Подполковник взглянул на часы:

— Поздно уже, закон разрешает производить допрос ночью только в исключительных случаях. Придется отложить до утра. На свежую голову.

Минут через десять дежурный явился снова и сообщил, что задержанный требует бумагу и авторучку.

— Так в чем же дело? Выдайте, — распорядился Кучеренко.

Дежурный поспешил выполнить приказание, а подполковник сказал:

— Завтра, капитан, приходите пораньше, вместе допросим. Нас ждет кое-что интересное.


Судя по воспаленным покрасневшим глазам, Ботнарь провел бессонную ночь. Он тяжело сел на предложенный ему стул в углу кабинета, и его заросшее черной щетиной лицо тронуло нечто похожее на улыбку:

— Я вас сразу узнал, — произнес он, глядя на подполковника. — Тогда в ГАИ это же вы были… когда меня вроде за превышение скорости задержали. Я ведь догадался, что дело вовсе не в скорости…

— Однако, Ботнарь, скорость вы все-таки действительно превысили.

— Ладно, пусть нарушил. — Он жалко, затравленно улыбнулся. — Что скорость — жизнь порушена, жизнь… Хотел сам к вам прийти, все рассказать… Слышал, это заявление с повинной называется… По телевизору показывали про одного… Так то же в кино… — он испытующе посмотрел подполковнику прямо в глаза, ища в них ответа на мучительный для него вопрос.

— Все правильно в кино показали, виниться, Ботнарь, никогда не поздно. — Кучеренко понимал, что от его слов зависит многое. — Суд это учтет. Обязательно.

Ботнарь тяжело вздохнул, и Кучеренко понял: не верит. Он взял со стола томик уголовного кодекса, раскрыл его на 36 странице и прочитал вслух: «Статья 37. Обстоятельства, смягчающие ответственность. При назначении наказания обстоятельствами, смягчающими ответственность, признаются… чистосердечное раскаяние или явка с повинной… активное способствование раскрытию преступления…» — Подполковник сделал паузу и выразительно посмотрел на Ботнаря. Тот слушал, ловя каждое слово. — Однако должен вас предупредить, Ботнарь, что речь идет только о смягчении ответственности. Отвечать все-таки придется.

— Это я понимаю, само собой… — Ботнарь снова тяжело вздохнул. Чего уж там, сам виноват. — Он полез в карман пиджака и протянул мятый лист бумаги Кучеренко: — Ночью написал… Вы уж извините, если что не так.

Начальнику Оргеевской милиции от Ботнаря И. А., прож. ул. Заводская, 28.

Заявление с повинной
Находясь под арестом, я понял, что в нашем советском обществе надо соблюдать наш советский закон, чтобы не было пострадавших и обиженных и чтобы не было преступлений и нарушений, потому что в советском обществе человек должен быть самосознательный и без самосознания он может стать на путь преступлений, что произошло и со мной. А это очень горько. Оказывается, самым дорогим на свете является свобода. Но я не совсем потерянный человек. Поэтому обязуюсь чистосердечно и полностью рассказать обо всех преступлениях, совершенных мной и другими. Еще обязуюсь своим честным трудом искупить вину перед людьми и своей семьей.

Кучеренко внимательно прочитал заявление и передал его капитану:

— Приобщите. Как видите, Иван Андреевич, ваше заявление будет приобщено к делу. Только бы раньше надо было. Однако лучше поздно, чем никогда. Есть такая мудрая пословица. А теперь давайте начнем с самого начала.

Из протокола допроса Ботнаря Ивана Андреевича, 28 лет, наладчик оборудования комбината бытового обслуживания, беспартийный, образование неполное среднее, женат…
…По существу заданных вопросов поясняю:

Однажды ко мне на работу пришел мой знакомый Спиридон Хынку и попросил отвезти его вечером в одно село, где у него было какое-то дело. Я удивился этой просьбе, потому что у него есть машина «Жигули». Он сказал, что машина поломалась, а дело срочное и важное. Мне не хотелось ехать вечером, тем более что стояла плохая погода, шел снег, но он очень просил и я согласился. Часов в восемь я заехал за Хынку домой. У него дома были еще комбинатовский шофер химчистки Кангаш Сава и какой-то худой высокий парень, которого звали Бума. С этим парнем я лично знаком раньше не был, но встречал в городе, чаще всего возле кинотеатра или гастронома на главной улице. Впоследствии я узнал, что Бума — это его кличка, а настоящее имя — Семен, фамилия — Кравчук. Я заметил, что Сава и Бума были немного выпившие, а Хынку — нет. Я забыл сказать, что они почему-то называли Хынку Луи.

Мне предложили тоже выпить, но я отказался и сказал, что если надо ехать, то поедем, потому что уже поздно. На это Хынку ответил: «Куда ты торопишься, успеем». Сава и Бума выпили водки, а Хынку пил чай. Когда выходили из дому, Бума взял с собой большой портфель. Хынку сказал, чтобы я ехал в село Мырзачи, это в соседнем районе. Приехали туда уже поздно. Кто-то, уже не помню, открыл портфель и достал три обреза. Я спросил, зачем обрезы, и Хынку ответил: «Для охоты на зайцев». Я не поверил и переспросил, но Хынку ответил: «Скоро узнаешь». Они пришли через час или два, Сава держал в руках мешок.

В Оргеев вернулись поздно ночью. Хынку дал мне мешок и сказал, чтобы я его хорошо спрятал и никому не показывал. Вечером он пришел вместе с Бумой и дал мне сто рублей — за работу. Я не хотел брать, потому что догадался, что они занимаются нечестным делом. Хынку разозлился, стал меня всячески обзывать нехорошими словами и сказал, что эти деньги — моя доля, а не просто плата за работу. Он развязал мешок и показал разные церковные вещи и спросил: «Как ты думаешь, откуда мы их взяли?» Я ничего не ответил, он засмеялся и сказал: «Мы их украли в церкви, вместе с тобой, и ты такой же вор, как и мы и я теперь должен буду всегда ходить на дело, потому что им не хватает еще одного человека», Хынку сказал, чтобы я не боялся, милиция не будет нас искать и ловить, потому что это имущество попов. А если я откажусь или их выдам, то мне будет очень плохо. В это время Бума достал обрез, сунул мне в лицо и сказал: «С этой дурой не шути». Я испугался, что меня убьют, и согласился… От них, особенно от этого Хынку, всего можно ожидать.

В о п р о с. Расскажите, при каких обстоятельствах вы познакомились с Хынку?

О т в е т. Дом, в котором мы сейчас живем с женой, раньше принадлежал Хынку, мы его купили у него несколько лет назад. Так и познакомились, но встречались редко. Потом Спиридон куда-то пропал, говорили, что его посадили за хулиганство или воровство, точно не знаю. Когда я его встретил снова, то не узнал. Он очень изменился, похудел, стал весь желтый, злой, вроде психованный. Жена его жаловалась моей: говорит, бьет, издевается, работать не хочет. Кричит: «С моим талантом я буду камни таскать на стройке?» Он художником себя считал, рисовал. Жаловался, что печень у него болит. И правда, вина или водки не пил. Только чай, но крепкий. Я раз попробовал, для интереса, никакого вкуса, одна горечь. Он без этого чая жить не мог. Чифир, говорит, называется.

В о п р о с. Что вы можете сказать о Семене Кравчуке по кличке Бума?

О т в е т. Как я уже говорил, этого Буму я раньше встречал в городе, но лично познакомился через Хынку. Бума с северных районов Молдавии. Он хвастался, что окончил техническое училище, имеет специальность автослесаря, но нигде не работал, подрабатывал на стороне: кому огород вскопает, кому дом поможет отремонтировать. А жил в сарае заброшенном. Бродяга, в общем. Даже паспорта у него не было, не то что своего дома. Кангаш Сава боялся, что из-за этого Бумы погореть можем. Проверит милиция где-нибудь в дороге документы, а у Бумы паспорта нет.

В о п р о с. Расскажите подробнее о Кангаше.

О т в е т. О нем рассказывать особенно нечего. Шоферит в химчистке. Жадный очень… Подозревал, что его обманывает Хынку. Машина у него своя.

В о п р о с. Поясните, что вы имеете в виду?

О т в е т. Дело в том, что украденные в церквах вещи Хынку забирал себе и увозил, по его словам, в Кишинев какому-то человеку, который их покупал, после давал каждому долю. Сава говорил, что неправильно делит, обманывает нас. Мы не знали, сколько денег платил тот человек.

В о п р о с. Как фамилия человека, которому, по вашим словам, Хынку сбывал похищенную церковную утварь?

О т в е т. Фамилию его я не знаю, знаю только, что зовут его Олег Георгиевич, кто он, где работает и живет — тоже мне неизвестно. Я его видел один раз.

В о п р о с. Где именно и при каких обстоятельствах вы его видели?

О т в е т. Как я уже говорил, Кангаш не доверял Хынку и потребовал, чтобы оценка вещей производилась в его присутствии. Хынку вынужден был согласиться, потому что, я так думаю, не хотел с ним ссориться, не хотел терять напарника. Олега Георгиевича я видел у Хынку дома, были там еще Кангаш и Бума. Он приехал вечером, по-моему, на собственной машине, посмотрел вещи, сказал, чтобы Хынку привез их ему, и быстро уехал. Больше я его не видел.

В о п р о с. Как выглядел мужчина по имени Олег Георгиевич? Опишите его внешность, что вам запомнилось?

О т в е т. Ничего особенного мне не запомнилось. Интересный мужчина, представительный, высокий, не старый, держался важно, словно артист знаменитый, одет чисто, аккуратно. Не понравился мне он, много, видать, из себя воображает. А Луи, Хынку то есть, перед ним так и вился. Смотреть было противно.

В о п р о с. Говорил ли Олег Георгиевич, в каких церквах и что именно вы должны были похитить?

О т в е т. Когда я видел Олега Георгиевича, об этом разговора не было. Правда, он спрашивал Хынку о какой-то иконе в серебряном эмалевом окладе, которую тот обещал ему достать. Я думаю, что Олег Георгиевич говорил ему, какие вещи его интересуют, потому что Хынку нам всегда описывал, что именно мы должны… взять.

Хынку, Кравчук и Кангаш были арестованы в один и тот же день и час. Продавщица хозмага на рынке признала в Хынку и Буме покупателей пилки. Кравчук и Кангаш запирались недолго, скорее больше для порядка. Хынку держался с подчеркнутой развязностью,давал показания и даже пытался шутить. Во время одного из допросов он замолчал на полуслове, закатил глаза и мягко повалился на пол, будто боялся ушибиться. Он лежал несколько минут неподвижно, с закрытыми глазами. Потом медленно, нехотя поднялся и удивленно уставился на Кучеренко и Руссу, словно увидел их впервые.

Капитан вызвал конвойного, и Хынку увели в изолятор временного содержания, где его вскоре осмотрел врач.

КОЕ-ЧТО О СТИГМАТАХ ПРЕСТУПНОСТИ

Ковчук провел рукой по светло-коричневой обложке папки, будто погладил ее, потом приподнял, взвешивая, положил на место, улыбнулся, что с ним в последнее время случалось редко. Он был доволен и не скрывал этого от своих сотрудников, которые сидели тут же, в кабинете. Посмотрел в распахнутое большое окно, выходившее во двор, задумчиво сказал:

— А весна нынче ранняя…

— В Москве тоже тепло, — поддержал разговор о погоде Степан Чобу, который только вчера вернулся из командировки.

— А ты, Степан, совсем москвичом заделался, как я посмотрю, — не без ревности произнес Ковчук. — Смотри, переманят тебя муровцы. МУР, конечно, учреждение солидное, с традициями и все такое… Но и мы ведь тоже не лыком шиты. Как ты считаешь?

— Так точно, товарищ полковник, не лыком! — тотчас радостно согласился Чобу. — А поучиться у них есть чему. Масштабно, грамотно работают.

— Может, ты еще скажешь, что они это дело кликушников раскрутили? — в голосе полковника снова прозвучали ревнивые нотки.

— Да что вы, Никанор Диомидович, — смутился Степан. — А помогли, это верно.

— У них свое начальство имеется, оно и отметит, кого следует. А меня министр просил передать благодарность за службу членам оперативной группы. Пока устную. Приказ готовится. И не один, — Ковчук выразительно посмотрел в сторону Кучеренко. Вслед за ним с интересом посмотрели и остальные, и подполковнику стало немного не по себе: «Что еще за приказ, неужели в чем-то провинился?» — Об участковом инспекторе Казаку — о неполном служебном соответствии. — Кучеренко не сразу сообразил, что Ковчук говорит о том самом лейтенанте, который прекратил дело о краже в церкви в Селиште ввиду ее якобы малозначительности. — Так что кому пироги и пышки, а кому синяки и шишки. — Полковник усмехнулся, вспомнив, очевидно, что и ему, старому служаке, немало доставалось не только пирогов, но и шишек, и еще не известно, чего больше.

Он раскрыл папку, стал ее медленно перелистывать, задержался на фотографии Воронкова.

— Симпатичный мужчина. Прямо красавец. Наверное, женщинам нравится. Никаких стигматов преступности не вижу. Еще одно опровержение теории Ломброзо.

— Если бы все было по его теории, Никанор Диомидович, нам бы делать было нечего, — усмехнулся Кучеренко. — Измерил черепок, — и — вот он, преступник, хватай. И никакой оперативно-розыскной группы.

— Нам в школе милиции приводил один профессор такой случай, — вступил в беседу Чобу. — Когда теория этого Ломброзо была в моде, в Англии решили провести эксперимент на членах парламента. И что же оказалось? — Не досказав, он не удержался от смеха. — Почти половина парламентариев относилась к преступному типу!

Все заулыбались, однако то, о чем говорил полковник, каждого из оперативников занимало всерьез. Ежедневно сталкиваясь с преступностью, с оборотной стороной жизни, каждый из них не раз задавал себе вопрос: почему? Почему внешне вполне благополучный, даже преуспевающий человек вдруг совершает преступление? Да и вдруг ли? Что послужило толчком? Алчность, безудержная жажда наживы, социальная инфантильность, зависть, безволие, цинизм, наконец, звериная жестокость… Безусловно. Ну, а эти черты характера, откуда они — врожденные или благоприобретенные? Почему у одного они, пусть даже на короткое время, берут верх, а другой, жестокий или алчный человек, за всю жизнь ни разу не вступил в конфликт с законом? Где, в каких глубинах сознания или, быть может, подсознания, созревает преступный умысел? Где та критическая точка, когда пересекаются отрицательные черты характера и внешние обстоятельства, способствующие преступлению?

Таких «почему» и «где» перед каждым из сотрудников уголовного розыска вставало множество и далеко не всегда они могли на них ответить. И пока ученые мужи: криминологи и социологи, психологи и педагоги, психиатры и философы, дебатировали эти вопросы, они, оперативники-сыскари, просто ловили преступников, поставляя, так сказать, фактический материал для теоретических изысканий и диссертаций. Возможно, что и дело, которое перелистывал Ковчук, спустя годы извлечет из архива очередной диссертант.

— У тебя что новенького, Петр Иванович? — спросил полковник Кучеренко.

— В принципе ничего, все то же. Дают показания эти субчики, разговорились, на Хынку, конечно, всех дохлых кошек вешают. Как обычно. Он, значит, змей-искуситель, а они вроде ни при чем. Кроме Ботнаря. Чистосердечно признается, кажется, дошло, в какую историю вляпался. Детали сейчас уточняем.

— А сам этот искуситель, заговорил, наконец?

— Молчит, прохиндей, комедий ломает. — Кучеренко достал из папки, которую держал в руках, лист бумаги. — Вот заключение психиатрической экспертизы, сегодня поступила.

«Отец испытуемого, — прочитал он вслух, — смолоду злоупотреблял спиртными напитками и в настоящее время находится на лечении по поводу хронического алкоголизма. По словам матери, в детстве был ребенком очень неспокойным, непослушным, озлобленным. В школе вел себя плохо, дрался, ссорился, грубил учителям. На работе не уживался. Начал пить с молодых лет. По словам жены, однажды в состоянии сильного опьянения избил ее, пытался задушить, облил керосином и пытался поджечь. При поступлении на экспертизу выявил ясное сознание, однако с самого начала старался произвести впечатление несобранности, непонимания. Даже на элементарные вопросы отвечал заведомо неправильно, считал на пальцах, какой он по счету ребенок в семье. Старался также показать отсутствие заинтересованности, однако было заметно, что нервничает. Из обстоятельств дела явствует, что приспособлен и самостоятелен, умело совершал кражи, проявляя сообразительность и смекалку. Диагноз: установочное (симулятивное) поведение с признаками психопатии возбудительного круга. Признать вменяемым».

— Действительно, прохиндей. — Ковчук с видимым удовольствием повторил вслед за Кучеренко это словечко. — Черт с ним, пусть молчит. Посмотрим, что он запоет, когда узнает, какую телегу на него дружки катят. Не заговорит, а заорет благим матом. Тут и дураку ясно, что надо шкуру спасать, а он, судя по всему, не дурак. У нас доказательного материала и так достаточно. На данном этапе, по крайней мере. Не так ли, Лидия Сергеевна? — В последнее время Андронова занималась в основном Воронковым и поняла, что начальник ждет ее доклада. Она порылась в сумочке и достала изящный блокнотик.

— Воронков на работе характеризуется исключительно положительно: трудолюбив, исполнителен, требователен, замечаний не имеет, одни благодарности. Инициативен. В интересующих нас районах в последнее время в командировках не был, я по книге приказов проверила.

— Это еще ни о чем не говорит, — вставил Кучеренко. — У него же своя машина. В выходной мог смотаться, впрочем, и в рабочий день тоже, найдет отговорку на службе, сообразительный.

— Вот именно, — продолжала Андронова. — Среди коллекционеров антикварного искусства пользуется репутацией знатока, особенно изделий из серебра и фарфора. И в музее тоже. К нему даже специалисты за консультацией обращаются. В музее свой человек. Но вот что любопытно: раньше регулярно продавал музею антикварные вещи, а в последнее время ничего не приносит, однако недавно купил машину. Откуда деньги? Спекулирует. Из показаний Сухаревской следует, что Воронков, воспользовавшись ее неосведомленностью, купил у нее скульптуру и вазу и продал во много раз дороже, в Москве.

— Положим, не он лично продавал, а его дружок Карякин. И еще не известно, сколько ему Карякин денег отдал. Не сомневаюсь, что надул. Тоже прохиндей порядочный, — повторил Ковчук полюбившееся ему словцо. — А картины, которые Карякин в комиссионный сдал, у этого знатока откуда, выяснили? Помнится, не шла у вас эта разработка.

— Выяснила, Никанор Диомидович, и не только с картинами. — Андронова улыбнулась одной из своих самых обаятельных улыбок. — У одного старика-пенсионера. Очень нужны были деньги старику, тут наш фигурант и подвернулся.

— И подзалетел, — с ехидцей вставил Чобу. — Левитан-то оказался поддельным. Карякин его в Третьяковскую галерею на атрибуцию носил.

— Пусть сами разбираются. Вор у вора дубинку украл. Ваза, картины это все эпизоды, конечно, весьма выразительные. Не будем умалять «заслуг» нашего фигуранта, — Ковчук усмехнулся. — Он на большее тянет. По 17-й вполне может пройти, хотя сам и не лазил по церквам. Предпочитал, чтобы другие таскали каштаны из огня. Кстати, Лидия Сергеевна, сколько всего он натаскал?

— Вы хотите сказать — они, Никанор Диомидович, — поправила начальника Андронова. — Трудно точно подсчитать. Сами церковники затрудняются ответить. Справлялась я в епархиальном управлении, показывала вещи, изъятые у Карякина. Даже главный эконом не мог оценить. Говорит, вещи старинные, серебряные, намного дороже тех, что получают сейчас из Московской епархии. У них там мастерская или фабрика имеется. Придерживайтесь, говорит, цен, которые называют священники.

— Что значит — придерживайтесь? — проворчал полковник. — Мы должны точно знать. Священники ведь и завысить могут. Умышленно или по неведению.

— Я тоже об этом подумала, Никанор Диомидович, — Андронова снова раскрыла свою сумочку. — Вот акт экспертизы торгово-промышленной палаты.

«Дарохранительница шестиэтажная с пятью крестами высотой 49 сантиметров, — прочитал Ковчук, — серебряная, 84-й пробы, вес 935 граммов, с четырех сторон изображены житейские рельефы, стоимость — 1935 рублей. Дарохранительница четырехэтажная с изображением воскресшего спасителя, серебряная, 84-й пробы, вес 327 граммов, стоимость 727 рублей. Крест напрестольный серебряный — 400 рублей, крест на стойке серебряный — 530 рублей…»

Перечень был довольно длинным. Ознакомившись с ним, Ковчук задумчиво сказал:

— Порядочно… Однако в списке об иконах ничего не сказано. Сколько же они всего заграбастали?

— Трудно сказать, по крайней мере сейчас, — заметил Кучеренко, — они ведь только серебряную утварь отбирали, а остальное в колодцы выбрасывали, мерзавцы, когда с «дела» возвращались. Сейчас вспоминают, где эти самые колодцы находятся.

— А в церквах, как известно, описей имущества нет, к сожалению, продолжила Андронова, — священники и старосты сами точно не знают, сколько и чего украдено. Может, теперь, наконец-то, перепишут, как положено по закону. А иконы, Никанор Диомидович, на экспертизу в палате не взяли. Нет, говорят, специалистов. Они и при оценке утвари в основном на вес ориентировались. А там редкой красоты старинные вещи есть, глаз не оторвешь.

— Вот именно, — оживился Степан Чобу. — Мне в МУРе ребята говорили, что икона «Иоанн Ботезаторул», «Ангел пустыни» еще ее называют, не меньше тридцати тысяч долларов стоит. Я даже не поверил, думал разыгрывают. Оказалось, все точно, у них там какой-то знаменитый эксперт есть, женщина, она определила.

Ему никто не ответил. Все сидели молча, наблюдая, как начальник сосредоточенно перелистывает папку с делом. Переложив последний лист, полковник оторвал голову от стола. Его обычно добродушные голубые глаза смотрели жестко. Начальник управления принял решение.

— Будем брать, пора. И сразу ко мне. — Он обвел глазами подчиненных. — Других предложений или возражений как будто нет? Так и запишем, — улыбнулся Ковчук, и снова его взгляд приобрел обычное выражение.

ОЧНАЯ СТАВКА

Воронкова привезли сразу после обыска в его квартире. С выражением крайнего негодования на холеном лице он нервно, энергично шагнул в дверь и направился было к маленькому столику, приставленному к массивному столу хозяина кабинета, но Ковчук указал на стул, одиноко стоящий посреди комнаты:

— Сюда, пожалуйста.

Воронков правильно истолковал этот жест. На побледневшем лице выступили красные пятна.

— Может быть вы, наконец, объясните, что все это значит? — он говорил тихо, как бы сдерживая переполнявшее его благородное негодование. Сначала вот эти люди. — Воронков кивнул в сторону сидящих возле окна Кучеренко, Чобу и Андроновой, — врываются в мой дом с обыском, а теперь вот вы, извините, не имею чести знать ваше имя и отчество, обращаетесь со мной как с преступником. По какому праву?

— Вы спрашиваете, по какому праву? — переспросил полковник, с интересом разглядывая Воронкова. — По праву закона, перед которым эти люди, как вы изволили назвать сотрудников уголовного розыска, несут ответственность… так же, как и я, начальник управления. А теперь разрешите напомнить, что вопросы здесь задаем мы, и чем скорее вы на них ответите, тем лучше.

Полковник говорил сдержанным, рассудительным голосом, только чуть прищуренные глаза выдавали, что это стоит ему немалых трудов. Он весь подобрался и даже, как показалось Кучеренко, помолодел. Во всяком случае, Петру Ивановичу не доводилось видеть его таким прежде. На Воронкова слова полковника не произвели впечатления. Глядя куда-то поверх лица Ковчука, он со скрытой угрозой сказал:

— Теперь я понимаю… Вы покрываете произвол своих подчиненных. Это возмутительно. Я буду жаловаться… Я требую, чтобы меня приняло вышестоящее руководство. Я это так не оставлю…

Глаза полковника сузились еще сильнее.

— Жаловаться — ваше право, гражданин… — Он сделал намеренную паузу, прежде чем назвать фамилию Воронкова. — К сожалению, сегодня у министра неприемный день, придется отвечать на наши вопросы. Не желаете — дело ваше. Мы люди не гордые, можем и подождать. — Он нажал кнопку звонка, и в кабинет тотчас вошел немолодой старшина. — Уведите задержанного, приказал Ковчук.

Воронков смерил старшину презрительным взглядом, встал, одернул пиджак, поправил галстук. Возле самых дверей он остановился:

— А что вас, собственно, интересует?

— Многое, гражданин Воронков. — Полковник пододвинул поближе толстую коричневую папку. В глазах Воронкова промелькнула тревога. «Дорого бы дал ты, — подумалось Ковчуку, — чтобы заглянуть в содержимое этой папки». — Да что же вы стоите, присаживайтесь, — продолжал он как ни в чем не бывало, знаком отпустил старшину и повернулся к старшему лейтенанту: — Товарищ Чобу, ведите протокол.

При упоминании о протоколе Воронков оторвал наконец глаза от папки и удивленно спросил:

— Какой протокол? Это что, допрос?

— Вы не ошиблись, гражданин Воронков, — подтвердил полковник, именно допрос подозреваемого Воронкова Олега Георгиевича, тысяча девятьсот…

Воронков не дал ему продолжить:

— Это я, значит, подозреваемый?.. — Он деланно рассмеялся.

— Да, пока подозреваемый.

— Что значит — пока?

— Видите ли, у нас так: сначала — подозреваемый, потом — обвиняемый, наконец — виновный. Конечно, не каждый подозреваемый становится обвиняемым, а тем более виновным.

— И в чем же вы меня подозреваете? — Воронков деланно рассмеялся. Это просто невероятно.

— Об этом поговорим немного позже, а пока расскажите о себе.

— А что рассказывать? — Воронков передернул плечами. — Вы, небось, и сами справки навели. Моя жизнь на виду, дом открыт, меня многие в городе знают, мое общественное положение известно. Что вас, собственно, интересует? — повторил он свой вопрос.

— Допустим, ваше занятие коллекционированием старинных вещей.

— Вот оно что! — воскликнул Воронков. — Кажется, я начинаю понимать. Меня оклеветали завистники, недруги, эти тупицы, бездари, которые абсолютно не смыслят в искусстве, а лезут туда же. А я всю сознательную жизнь занимаюсь собирательством. Это моя страсть и, без ложной скромности, могу сказать, что кое в чем разбираюсь.

— Охотно вам верю, Олег Георгиевич, — Ковчук согласно кивнул. Однако у вас дома при обыске не обнаружено никаких старинных предметов искусства. Это обстоятельство выглядит несколько странно.

Воронков снисходительно улыбнулся:

— Вы меня извините, товарищ начальник, но сразу видно, что вы собирательством никогда не занимались.

— Не приходилось, — полковник виновато развел руками. — Знаете, все недосуг как-то. Однако вы не ответили на мой вопрос.

— Тут и отвечать нечего, все ясно. Коллекционер бы меня понял сразу. Видите ли, я человек настроения, увлекающийся, так сказать. Главный интерес для меня представляет не сама антикварная вещь, а сам процесс ее поиска и последующего изучения. Часто к вещи как-то охладеваешь, привыкаешь, что ли… И расстаешься без сожаления. А потом все снова. Поверьте, это так интересно!

— Действительно, интересно. А кому вы продавали вещи, к которым, как вы выражаетесь, охладели?

— В музей, как правило, — не без пафоса отвечал Воронков. — Как истинный коллекционер. Я полагаю, что делал полезное и нужное дело. Пусть все, а не только одиночки, любуются красотой.

Сидящие поодаль Кучеренко, Чобу и Андронова незаметно обменялись выразительными взглядами, а Чобу даже что-то тихо пробормотал.

Полковник хотел продолжить, но его опередила Андронова:

— Разрешите вопрос, Никанор Диомидович? Ваши слова, — обратилась она к Воронкову, — не согласуются с фактами. В последние месяцы в музей вы ничего не сдавали.

— Значит, ничего не было. Странный вопрос.

— Не такой уж странный, если принять во внимание, что недавно вы приобрели весьма ценные вещи: французскую вазу, скульптуру «Похищение сабинянок», картины Сарьяна, Самохина…

— Вы забыли упомянуть Левитана, — с вежливой улыбкой произнес Воронков. — Ну и что из этого следует? Не украл же я эти вещи. Какой здесь криминал? А потом, я уступил их одному коллекционеру, москвичу, он меня буквально умолял продать, я согласился, тем более, что это — не мой профиль. Я больше по фарфору… Это очень приличный человек, знаток…

— И этот приличный человек, фамилия которого Карякин, тут же тащит в комиссионку так полюбившиеся ему вещи. Не кажется вам это странным? Кстати, Левитан-то оказался поддельным, Олег Георгиевич.

— Не может быть! — воскликнул Воронков, и было непонятно, к чему относилось это восклицание: к тому, что Карякин отнес вещи в магазин или к сообщению о поддельности картины.

— Все может быть, гражданин Воронков, — Андронова не стала уточнять, что именно она имела в виду под этим «может быть». — Однако Карякин утверждает, что не покупал у вас ни картины, ни вазу, ни скульптуру, а вы сами просили сдать их в комиссионный. Кстати, сколько вы заплатили за них Сухаревской и этому старичку-пенсионеру?

— Право, уже не помню, — Воронков посмотрел в глаза Андроновой. — Да и какое это имеет значение? Бывает, купил дешевле, продал дороже. Обычное дело у коллекционеров.

— Это обычное дело на юридическом языке называется спекуляцией, заметил Ковчук. — Статья 161, скупка и перепродажа товаров или иных предметов с целью наживы.

— В таком случае любого коллекционера можно под эту статью подвести. Да и где доказательство спекуляции? Этот Карякин может утверждать все, что угодно. — Воронков словно забыл, что он говорил о своем знакомом пять минут назад. — Я ему пошел навстречу, из уважения, а он вот каким негодяем оказался.

— Оставим пока скульптуру и прочее, — продолжил допрос Ковчук. — Скажите, Воронков, вы еще что-нибудь продавали или передавали Карякину, только честно?

— Пару резных костяных фигурок, медальон, в общем, мелочи.

Полковник выдвинул ящик стола, достал икону «Ангел пустыни» и повернул ее лицевой стороной к Воронкову:

— И это вы называете мелочью? Простите, но я отказываюсь вас понимать.

На лице Воронкова мелькнуло смятение, но только на долю секунды.

«Посмотрим, надолго ли тебя хватит», — подумал Ковчук.

— Мне, конечно, трудно судить, поскольку я в иконах не очень разбираюсь, но доска интересная, старинная школа. Никогда не приходилось видеть, — спокойно произнес Воронков.

— А вы постарайтесь припомнить, Олег Георгиевич, — вступил наконец в допрос Кучеренко. — Посмотрите внимательнее.

— Нет, никогда не видел. К сожалению. Да и где я мог ее видеть? Культовая живопись не мой профиль.

— Где могли видеть? — с усмешкой переспросил Кучеренко, открыл портфель и достал из него старую потрепанную книгу. На ее красном кожаном переплете значилось: «Историко-статистическое описание церквей и приходов Кишиневской епархии». — Эта книга, весьма любопытная, изъята у вас при обыске.

Воронков молчал, как загипнотизированный, не сводя глаз с книги. В тишине было слышно, как подполковник переворачивает страницы.

— Вот он, Иоанн Креститель, отличная репродукция. Здесь и описание иконы имеется, подробное причем. И, что самое интересное, отчеркнуто карандашом.

— И что из того? — нервно перебил его Воронков. — Почему вы считаете, что это мои пометки? Оставил кто-нибудь из прежних владельцев книги. Я ее по случаю приобрел и даже не успел раскрыть.

Кучеренко не обратил никакого внимания на эти слова и продолжал:

— Именно эту икону вдруг воруют из церкви…

— Печальное совпадение. — Воронков развел руками. — Неужели вы хотите сказать, что я украл икону? После этого не значит вследствие этого — так говорили еще древние римляне.

— Совпадение, стало быть? Пойдем дальше. Под видом командированного министерством культуры вы, Воронков, являетесь в церковь села Кобылкова. Священник опознал вас по фотографии…

— Ну и дела… — Воронков попытался улыбнуться, но улыбка получилась вымученной, жалкой. — Милиция за меня всерьез взялась. Был такой грех, был… Попался мне случайно под руку командировочный бланк — решил воспользоваться. Для солидности, чтобы священник не опасался. Очень хотелось осмотреть церковь подробнее. С познавательной целью.

— Вы только что сказали, что культовая живопись — не ваш профиль. Что же привело вас в храм божий? Или вы в бога веруете? В это время службы в церкви не было.

— Кроме икон в церквах и много другого есть, что представляет интерес для любителя старины.

— В этом вы абсолютно правы, — согласился Кучеренко. — И самое интересное, что после вашего визита эту церковь тоже обворовывают.

— Да что вы ко мне прицепились с этими кражами! — с плохо скрываемой злостью процедил Воронков.

Эти слова прозвучали так неожиданно грубо, будто их произнес другой человек: не этот, с вежливыми, вкрадчивыми, интеллигентными манерами, а другой — циничный, вульгарный. Однако Воронков мгновенно опомнился: — Извините, я, кажется, немного погорячился. Это ошибка, чудовищная ошибка… трагическая… — Он хотел еще что-то сказать, но его остановил Ковчук:

— Олег Георгиевич, упорным отрицанием вы только усугубляете свою вину. Однако у вас еще есть возможность как-то облегчить свою участь, и для этого требуется только одно — чистосердечное и полное признание.

— В чем виноват, я уже признался. Действительно, нехорошо получилось с этими картинами… и с вазой с точки зрения этики. И с удостоверением тоже. А больше ни в чем нет моей вины. — Голос его звучал тихо и проникновенно.

Полковник с минуту внимательно разглядывал Воронкова, словно увидел его впервые, и с оттенком сожаления произнес:

— Ну что ж, в таком случае пеняйте на себя. С разрешения следователя мы сейчас проведем очную ставку. — Он нажал кнопку звонка. Появился конвойный. — Приведите арестованного Хынку, — распорядился Ковчук.

Воронков бросил быстрый, испуганный взгляд на дверь.

Минут через десять старшина привел Хынку. Тот хмуро глянул на сидящих в кабинете и молча сел на стул, также поставленный посредине комнаты.

— Скажите, Хынку, вы знаете этого человека и какие у вас с ним взаимоотношения? — полковник указал на Воронкова. — Хынку исподлобья взглянул на сидящего напротив Воронкова, и в его мутных глазах мелькнуло нечто, похожее на удовлетворение, однако ничего не ответил и тут же отвернулся.

— Смотрю я на вас, Хынку, и удивляюсь, — продолжал Ковчук, — неужели не надоело в молчанку играть? Пока вы, извините, комедию ломаете, ваши дружки времени не теряют. — Он раскрыл папку. — Вот протоколы допросов Ботнаря, Кравчука и Кангаша. Раскололись ваши дружки, не в вашу пользу показания, совсем не в вашу. Выходит, вы, Хынку, во всем виноваты. Организатор. Со всеми вытекающими отсюда последствиями. Так что советую подумать. Итак, повторяю вопрос: вы знакомы с сидящим напротив вас гражданином?

Ответа не последовало, и полковник обратился с этим же вопросом к Воронкову. Воронков, избегая устремленного на него выжидательного взгляда Хынку, пробормотал:

— Да, знаю. Его зовут Спиридон Хынку.

В глазах Хынку зажегся недобрый блеск, но он продолжал хранить молчание, в упор глядя на Воронкова.

— При каких обстоятельствах вы познакомились с Хынку? Расскажите подробнее. — Ковчук обернулся к Чобу, чтобы убедиться, не забыл ли тот о протоколе.

— Месяца три назад он пришел ко мне на квартиру и говорит: «Слышал я, что вы собираете старинные предметы искусства». От кого слышал — не сказал, а я не стал спрашивать, меня ведь многие знают как коллекционера. «Ну так вот, — продолжает, — кое-что могу предложить». Я заинтересовался. Хынку открывает сумку и вынимает несколько крестов, дарохранительниц, чаш и еще что-то, я уж не припомню сейчас. Красивые были вещи, редкостные. Я, естественно, спросил, откуда у него они. Хынку пояснил, что купил или выменял у какой-то вдовой попадьи, у нее на чердаке много всякого пылится. Но я ничего у него не приобрел.

— Почему же, если вещи вам понравились? — Ковчук сделал вид, что удивлен.

— По двум причинам, — не сразу, а как бы после раздумья ответил Воронков. — Во-первых, цены он называл непомерные, фантастические, а главное не в этом: мне показалось, что вещи краденые. Очень уж все подозрительно выглядело. — Он снова помолчал и виноватым голосом добавил: — Конечно, я должен был сразу сообщить, куда следует.

В кабинете раздался сдавленный вскрик, больше похожий на стон, Хынку вскочил и с поднятым над головой стулом кинулся на Воронкова. Неизвестно, чем бы все кончилось, если бы Чобу промедлил и не успел схватить его руку в железные клещи. Хынку взвыл от боли. Немного придя в себя, бешено вращая глазами, он глухо прошипел:

— Это я, значит, вор, а ты, падла, чистенький? Он, он во всем виноват, гражданин начальник, наводку давал и вещи с дела покупал, а теперь кружева плетет, падла. Нет уж, вместе будем дерево полировать. — Хынку снова сделал попытку подняться со стула, но стоящий рядом Чобу мягко положил ему на плечо свою тяжелую руку, и тот сразу обмяк.

Заметно побледневший Воронков брезгливо пожал плечами:

— Чушь, бред сумасшедшего. Больной человек. Где доказательства?

При упоминании о доказательствах Хынку весь зашелся:

— Смотри, какой прокурор выискался, доказательства требует. Сам взвешивал еще вещички с дела, по шестьдесят копеек за грамм давал за скуржевые, а простые почти задарма брал. Шакал, барыга проклятый!

— Спокойнее, Хынку, давайте обо всем по порядку. — Ковчук счел, наконец, нужным вмешаться. — На чем взвешивал Воронков серебряные вещи?

— На весах, на чем же еще, зеленые такие весы, на кухне.

— В каком именно месте на кухне? Не можете ли поточнее?

— На кухне, я же говорю, в нише за занавеской.

Ковчук вопросительно взглянул на Кучеренко, который молча кивнул.

— На сегодня, пожалуй, хватит, — полковник нажал кнопку звонка. — Уведите арестованных, — приказал Ковчук.

Хынку быстро поднялся, сам, без команды конвоира, заложил руки за спину. Воронков же продолжал сидеть, понурив голову. Для него очная ставка продолжалась. Очная ставка с самим собой, со своей совестью, добрым именем, — со всем тем, что теперь осталось позади.

— Вставайте, гражданин, — поторопил его сержант.

Воронков очнулся, встал, не поднимая головы, скрылся за обитой черным дерматином дверью.

— С Хынку, пожалуй, все ясно. Уголовник, жалкий сломленный человек. А этому Воронкову что было нужно?.. — задумчиво, как бы размышляя сам с собой, промолвил Ковчук. — Никогда, наверное, не пойму. Все, кажется, было у человека — и так низко пасть…

— А что тут непонятного, Никанор Диомидович? Жадность фраера сгубила, как выражаются наши клиенты.

Все, кроме Ковчука, улыбнулись.

— Почему-то не каждого она, эта самая жадность, губит. Вот в чем вопрос. — Начальник управления помолчал. — Благодарю за службу. Все свободны.

Из последнего слова подсудимого Воронкова на суде
Я потерял все, что может иметь полноценный гражданин нашей страны: любимую работу, уважение окружающих, доброе имя… Я всю сознательную жизнь восхищался и преклонялся перед искусством, музыкой, литературой. Теперь я буду надолго лишен этого. Во всем случившемся виню только себя и постараюсь честным трудом искупить вину перед народом, людьми…

Из особого определения Верховного суда
…Одной из причин, способствующих совершению преступлений, следует считать отсутствие должной организации охраны церквей. В соответствии с законом организацией охраны церквей, которые являются собственностью государства, обязаны заниматься сельские Советы. Однако некоторые ответственные работники Советов… устранились от этого вопроса; больше того, даже запрещали организовывать охрану.

Другой причиной следует считать отсутствие описи церковного имущества, представляющего большую не только материальную, но и историческую и художественно-культурную ценность. Отсутствие описей особенно характерно для недействующих церквей, что затрудняет передачу находящегося в них имущества, в соответствии с существующим положением, финансовым органам, учреждениям Министерства культуры, а также действующим молитвенным учреждениям…

В Верховный суд
Исполком Приреченского райсовета в связи с особым определением Верховного суда сообщает, что создана районная комиссия по учету материальных и культурных ценностей, находящихся в пользовании религиозных объединений. Созданы также аналогичные комиссии на территории каждого сельсовета. Составлены акты всех художественных, исторических и других культурных ценностей в районе.

Во всех действующих церквах организована сторожевая охрана, а часть ценностей недействующих церквей передана музеям Министерства культуры и действующим церквам. Принимаются меры к освоению зданий, снятых с регистрации церквей.

Особое определение было обсуждено на семинаре председателей исполкомов сельских Советов.

Председатель исполкома Приреченского районного Совета народных депутатов (подпись)
* * *
Подполковник Кучеренко сидел у себя в кабинете, поглощенный изучением уголовного дела, время от времени задавая уточняющие вопросы молодому капитану. Капитана только недавно назначили начальником отделения уголовного розыска одного из РОВД. Убийство, которое произошло в районе, было жестоким, преступление запутанным. Дело шло туго, со скрипом. И вот капитан приехал к старшему начальнику за советом и помощью.

— Понимаешь, дорогой, — подполковник вынул из папки исписанный протокол допроса свидетеля, — я бы этого человека передопросил, и вот под каким углом… — Он не успел сказать, под каким именно углом надо вести допрос. Зазвонил телефон внутренней связи. Говорил дежурный из бюро пропусков:

— Товарищ подполковник, тут вас один гражданин спрашивает.

— Какой гражданин? — переспросил Кучеренко.

— Мардарь Леонид Павлович, утверждает, что вы его знаете. Форма на нем длинная такая, ну, которую священники носят. — В голосе дежурного сквозило удивление.

— Рясой эта одежда называется, товарищ дежурный, — в памяти подполковника ожила встреча с настоятелем церкви архангелов Михаила и Гавриила отцом Леонидом. — Выписывайте пропуск.

…В дверь тихо постучали, и в кабинет вошел невысокий полный человек в черной рясе, держа в руках аккуратный завернутый в бумагу перевязанный сверток. Он осторожно сел на предложенный стул, отвернул рясу, вытащил носовой платок.

— Жаркий, однако, сегодня день, — произнес он, тяжело дыша и вытирая покрытый испариной лоб. — Да еще третий этаж. — Мардарь перевел взгляд своих маленьких заплывших глаз с Кучеренко на капитана.

— Может быть, Леонид Павлович, вы желаете поговорить со мной наедине? — спросил подполковник. Он догадывался, что Мардаря привело к нему важное дело, не каждый ведь день служители культа посещают Министерство внутренних дел.

— Нет, нет, молодой человек не помешает, — не выпуская из рук свертка, ответил Мардарь.

«Что это у него там, неужели подарок притащил? — с досадой подумал Кучеренко. — Этого еще не хватало».

— Так чем же я обязан, Леонид Павлович, вашему приходу? — вежливо осведомился Кучеренко.

Священник стал развязывать сверток. Догадка подполковника насчет подарка как будто подтверждалась. Когда Мардарь освободил наконец сверток от бумаги, Кучеренко с облегчением понял, что ошибся, однако его удивление возросло: он узнал так хорошо ему знакомую икону Иоанна Крестителя.

— Дошла до нас благостная весть, — начал несколько торжественным тоном отец Леонид, — что в музее открывается отдел древнего искусства. Совет нашего храма архангелов Михаила и Гавриила постановил внести лепту в это святое дело. — Он помолчал. — И посему просим принять наш дар музею — икону Иоанна Крестителя, Ангела пустыни. Пусть все, а не только миряне нашего прихода, лицезреют лик предвестника Мессии.

Озадаченный Кучеренко молчал, не зная, как и что ответить. Собравшись с мыслями он мягко произнес:

— Леонид Павлович, так мы же милиция, такими делами не занимаемся. Вам лучше в музей обратиться.

— Милиция всем занимается, — со значением ответил священник.

— Кажется, Леонид Павлович, раньше вы о нас были несколько другого мнения.

Мардарь только вздохнул, снова полез за носовым платком, приложил его к полному округлому лицу и смущенно пробормотал:

— Вы уж извините, грешен… А икону в музей я сам отнесу.

Необычайный посетитель замолчал, что-то обдумывая.

— Ну тогда, Петр Иванович, я благодарственный молебен в храме отслужу… в честь милиции. Если вы, конечно, не возражаете.

— А чего мне возражать, святой отец, — улыбнулся подполковник, — дело ваше, мы в церковные дела не вмешиваемся.

Когда дверь за Мардарем затворилась, капитан с удивлением произнес:

— Занятный поп. Первый раз слышу, чтобы по милиции молебен справляли.

— И я тоже первый, — согласился Кучеренко, — только не поп, товарищ капитан, а священник. Такие вот дела, молодой человек.

И снова углубился в изучение лежащего перед ним уголовного дела. Оно только начиналось.

Талон к врачу Рассказ

I

По своему обыкновению Борис Михайлович и в этот субботний день поднялся рано. Наскоро проглотил приготовленный женой завтрак, вышел в прихожую и потянулся за старенькой болоньевой курткой. Софья Львовна знала: эту куртку муж надевает всегда, когда садится за руль.

— Куда это ты с утра собрался на машине, и без меня? — с некоторой обидой спросила она.

Борис Михайлович мягко улыбнулся:

— Понимаешь, Софочка, забыл тебе вчера сказать. Техосмотр сегодня в ГАИ, но прежде надо привести в порядок машину, помыть и вообще… Тебе это неинтересно… Так что до свидания. К обеду вернусь.

Напрасно ждала к обеду своего супруга Софья Львовна. Не пришел он и к ужину…

Звонок заставил женщину вздрогнуть. Пока бежала к двери, успела подумать: это не муж — у него есть свой ключ. На пороге стояла дочь Клара, веселая, нарядная. Она ушла сразу после обеда в свой институт на вечер и ни о чем не подозревала. По озабоченному, расстроенному лицу матери Клара поняла: что-то случилось.

В эту ночь ни мать, ни дочь так и не сомкнули глаз, строя различные догадки, обычно со счастливым концом, и успокаивая друг друга.

А ранним утром Софья Львовна уже сидела в кабинете дежурного по Октябрьскому РОВД. Капитан молча выслушал взволнованный, сбивчивый рассказ растерянной женщины, предложил ей стакан воды, потом спросил:

— А теперь давайте по порядку. Только, пожалуйста, не волнуйтесь. Что сможем — сделаем. Но и от вас многое зависит, от ваших показаний. Постарайтесь вспомнить как можно больше. Нас интересуют детали.

Капитан говорил спокойно, деловито, доброжелательно. Это подействовало. Женщина взяла себя в руки; только, пожалуй, белый кружевной платочек, который она нервно теребила в руках, выдавал ее волнение.

Капитан взял лист бумаги, ручку и принялся составлять протокол, задавая интересующие его вопросы.

Софья Львовна, словно завороженная, наблюдала, как быстро бегает карандаш по белому листу бумаги, облекая ее рассказ в ровные фиолетовые строки. Это зрелище почему-то действовало успокаивающе, хотелось думать, что все обойдется.

«…Бершадский Борис Михайлович, — аккуратным почерком выводил капитан, — 1931 г. рождения, уроженец Леово, образование 7 классов, слесарь… Рост 171 см, среднего телосложения, волосы темные, лицо продолговатое… Особые приметы: на лбу и щеках небольшие шрамы. На большом пальце правой руки отсутствует ногтевая фаланга… Ушел в гараж по улице Керченской… Автомашина «Лада» бежевого цвета, номер 16—90 МДЯ…»

Карандаш остановился, и капитан задал очередной вопрос:

— Как был одет ваш муж?

— На муже были брюки кримпленовые песочного цвета, — не раздумывая, сообщила она. — Рубашка — бурдовая в клетку…

— Простите, какая рубашка? — переспросил, думая, что ослышался, капитан.

— Бурдовая, ну… темно-красная такая, — удивляясь его непонятливости, пояснила женщина.

Дежурный с трудом подавил улыбку.

— Не припомните ли чего-нибудь… — он помедлил, подыскивая нужное слово, чтобы не обидеть, — необычного, что ли, в поведении вашего мужа? Может быть, заехал к кому-то в гости и задержался, у родственников или…

Софья Львовна поняла, что имеет в виду капитан, и не дала ему закончить.

— Нет, нет, только не это. Женщину я исключаю. Этого не может быть! — с чувством произнесла Бершадская.

Капитан про себя лишь усмехнулся столь горячей уверенности: за годы службы он повидал многое, но спорить, естественно, не стал.

— Ну, а к родственникам он мог заехать? Где они живут?

— Родственники у нас только в Леово, муж один к ним никогда не ездил. Но кто знает, возможно, и решил навестить.

Заканчивая разговор, капитан спросил:

— А фотографию мужа не захватили?

Софья Львовна виновато пожала плечами:

— Не подумала как-то, торопилась… А что, она нужна? Тогда я сейчас принесу, дома есть, и не одна, — ответила она и торопливо вышла из кабинета и вскоре возвратилась с несколькими фотоснимками.

Капитан выбрал, по его мнению, самый подходящий, отложил в сторону и хотел было заняться делами, но Бершадская не уходила. Капитан вопросительно взглянул на нее.

— Понимаете, я кое-что еще вспомнила, может быть, вам будет интересно узнать. Муж, когда уходил в гараж, взял с собой палочку, красивую такую, с резной ручкой, в белую и черную полоску, как у автоинспектора, словом.

Взгляд капитана из вопросительного стал весьма заинтересованным, он понял, что женщина говорила о милицейском жезле.

Выяснилось следующее. Недели две назад Бершадский с женой и дочерью поехал в Калараш, просто так, прокатиться, в магазины, на рынок сходить. В районе Гидигича за превышение скорости их «Ладу» остановил автоинспектор. Муж вышел из машины, потолковал о чем-то с автоинспектором; поехали дальше. А дня через три муж принес с работы эту самую черно-белую палочку и сказал: «Помнишь того автоинспектора, что нас остановил возле Гидигича? Эту штуку я ему сделал. В подарок». А когда в гараж уходил, сказал, что разыщет инспектора на техосмотре и отдаст. Муж и фамилию его знал.

— А вы, случайно, не знаете? — с надеждой спросил капитан.

— Да нет, зачем это мне. Я и лица-то его как следует не разглядела. Думаю, что лет двадцати пяти, среднего роста, в черной куртке под кожу. Они, автоинспектора, все такие носят.

II

Ранним апрельским утром из села Богзешты выехали две бедарки. На передней — Василий Рошка, за ним — Георгий Балмуш с женой. Давние друзья, они решили в этот воскресный день вместе съездить в Бравичи на базар. Свежие, с утра еще не уставшие лошади резво бежали по проселку. Вот передняя бедарка поравнялась с колодцем. Много лет назад крестьянин по фамилии Велешко вырыл его возле дороги, среди виноградников. Давно нет на свете этого человека, но добрая память о нем живет. В округе этот колодец называют не иначе, как именем Велешко. Тысячи едущих по своим делам крестьян утоляли у колодца жажду, поили своих верных помощников — коней.

Решили напоить лошадей и ранние путники. Рошка подъехал поближе к колодцу, натянул вожжи. Лошадь остановилась, но, как показалось хозяину, неохотно, вздрогнула, скосила большой черный глаз. Василий подошел к деревянному срубу, нагнулся, чтобы опустить ведро, и испуганно отпрянул, не в силах произнести ни слова. В темной глубине колодца лежал лицом вниз человек.

…Придя в себя, Рошка и Балмуш заторопились обратно, чтобы рассказать в сельсовете о виденном. Вскоре возле колодца Велешко остановилась машина. Из нее вышли прокурор Теленештского района, помощник прокурора и лейтенант, инспектор уголовного розыска РОВД. Из толпы людей, собравшихся поодаль, отобрали понятых.

Осмотр места происшествия начался. Защелкал затвор «Зенита». Объектив запечатлел на пленку следы протектора автомашины, которые рельефно выделялись на рыхлой, сырой земле и вели от обочины дороги к колодцу. Лейтенант, вооружившись лупой, изучал деревянный сруб. Обнаружив несколько волосков темного цвета, осторожно завернул их в бумагу и спрятал в сумку. За ними последовал окурок сигареты «Опал» со следами, похожими на кровь, три троллейбусныхталона с такими же следами. Метрах в пятнадцати от колодца на земле валялись мятая трехрублевка и носок вишневого цвета. Еще дальше, в междурядьях виноградника, следственные работники обнаружили потухший костер с обгоревшими остатками одежды, десять пуговиц и пятнадцатикопеечную монету.

На голове извлеченного из колодца трупа «неизвестного гражданина» зияли глубокие раны, на большом пальце правой руки не хватало ногтевой фаланги. Позже судебно-медицинский эксперт напишет такое заключение:

«Смерть — насильственная, наступила от перелома костей свода и основания черепа один-два дня назад. Потерпевший в момент нанесения повреждений находился по отношению к нападающим в сидячем или полусогнутом положении. Удары наносились сбоку и сзади. В крови этиловый спирт не обнаружен».

«Неизвестным» труп оставался недолго. После того, как в Кишинев, в Министерство внутренних дел и прокуратуру республики ушло сообщение из Теленешт, не составило большого труда установить, что в колодце Велешко нашел свою смерть не кто иной, как Бершадский Борис Михайлович, житель города Кишинева, слесарь, обладатель бежевой «Лады».

Сотрудники прокуратуры совместно с уголовным розыском наметили план расследования. И сразу же перед ними встали вечные и всегда новые вопросы: кто, когда, зачем? Кому и зачем было нужно лишать жизни ничем, в общем, не примечательного человека? Мотивы преступления? Месть, ограбление, ревность, сведение счетов?.. И вообще — каким образом водитель, выехавший, по его словам, в субботу на техосмотр, оказался на следующий день за добрую, а вернее, недобрую сотню километров от Кишинева, возле колодца Велешко, где и нашел свой страшный конец?

Прежде всего нужно было опросить людей, видевших Бершадского в субботу. Возможно, их показания прольют свет на обстоятельства дела. Необходимо узнать как можно больше об этом человеке.


Начальник управления уголовного розыска Министерства внутренних дел республики полковник Вовк оглядел собравшихся в его кабинете работников, остановил взгляд на капитане Бузнике, одном из самых опытных оперативников.

— Вам, товарищ капитан, поручается поинтересоваться техосмотром и взять показания у автоинспектора. — Полковник перевел взгляд на другого сотрудника, с погонами старшего лейтенанта. — А вы, товарищ Федоров, побывайте в гараже, где держал машину убитый. Наверняка его кто-то видел перед выездом, день-то субботний был, народу в гаражах в такие дни полно. Думаю, что необходимо опросить родственников Бершадского в Леово. Попросим сделать это теленештских товарищей.

Короткое совещание закончилось, и все заторопились по своим делам, чтобы через некоторое время снова появиться в кабинете начальника уже с докладами. Первым явился Бузник и с ходу сообщил:

— Товарищ полковник, в тот день, двенадцатого апреля то есть, никакого техосмотра ГАИ не проводила.

Вовк задумался.

— А вы все точно проверили?

— Точно, товарищ полковник, не было никакого техосмотра…

— Ну что ж, не было, так не было. Будем считать, что это дело преподнесло нам первый, но, видимо, не последний сюрприз. А этого лейтенанта, автоинспектора, все равно надо разыскать.

— Простите, старшего лейтенанта, — деликатно уточнил Бузник.

— Да, старшего, вам лучше знать. Уточните еще раз у жены Бершадского число, когда задержали их машину. В автоинспекции должны быть списки дежуривших и тот день. Да, и заодно поговорите на месте работы Бершадского с людьми, близко его знавшими, друзьями-приятелями. Обязательно такие должны быть, ведь он работал там давно. Только осторожно, ненавязчиво, чтобы не подумали чего плохого.

— Понял, товарищ полковник. Разрешите идти?

В автоинспекции необходимую справку Бузнику дали быстро, и вот уже перед ним сидит молодой человек с погонами старшего лейтенанта. Автоинспектор несколько озадачен вызовом в управление уголовного розыска — особых происшествий за последнее время у него не было. Немного волнуется и капитан. За многие годы работы в милиции ему не часто приходилось допрашивать своих коллег. Потолковали сначала о том, о сем, и Бузник перешел к делу.

— Нас интересует, товарищ старший лейтенант, как проходило ваше дежурство в Гидигиче тридцатого марта. Расскажите по порядку…

Автоинспектор ожидал чего угодно, только не этого неожиданного вопроса.

— Обыкновенно… Сейчас уже всего не припомню. Ведь прошло две недели. Поставил свой «Москвич», у него замечательный прибор, скорость определяет точно. Нарушителю деваться некуда.

— И много вы задержали нарушителей?

— Человек двадцать наберется.

— А вот этого нарушителя не припоминаете? — капитан открыл папку и передал автоинспектору фотографию Бершадского.

Старший лейтенант внимательно всмотрелся в худощавое, чуть удлиненное лицо человека средних лет.

— Лицо знакомое. Ну конечно, я его «Ладу» остановил за превышение скорости, гнал на семьдесят километров, а там положено не больше сорока.

— Остановил, а дальше?

— Проверил права, у него уже два прокола было. Хотел сделать третий, но он стал упрашивать, я и пожалел его, отпустил с миром. Предупредил только строго…

— И все? Ведь нарушение было серьезное и, как вы говорите, не первое.

— Виноват, товарищ капитан, чего уж там. Слабинку дал.

— А все-таки, товарищ старший лейтенант, чем он вас разжалобил?

Автоинспектор смутился, отвел в сторону глаза.

— Понимаю ваш намек, товарищ капитан. Жезл регулировочный обещал мне сделать. Мой-то поцарапан, в руки неприятно брать. А он сам предложил, я же не просил: сделаю, мол, новый, залюбуетесь, товарищ начальник. Приходите, говорит, через день к проходной моей фабрики часов в девять, — принесу. Скрывать не стану — ходил, а он не вышел. Ну, думаю, оно и лучше, бог с ним, с жезлом этим. А что, неужели из-за жезла вызывали, товарищ капитан? — не удержался от вопроса инспектор.

— Да нет, не из-за жезла. Нас интересует сам тот водитель.

— Неужто натворил такое, что уголовный розыск им занялся?

— Убили вашего знакомого водителя, товарищ автоинспектор, вот и занимаемся. А насчет жезла придется доложить вашему непосредственному начальству. Нехорошо как-то получилось, сами понимаете. Служба есть служба.

Итак, допрос автоинспектора добавочных сведений для следствия не дал.

В тот же день в проходной одной из кишиневских фабрик появился человек в аккуратном сером костюме, предъявил пожилому вахтеру служебное удостоверение. Вахтер с любопытством проводил его взглядом: не каждый день фабрику посещают инспектора уголовного розыска. Через несколько минут инспектор сидел в кабинете замдиректора по кадрам и рассказывал о цели своего визита.

— Да что вы говорите! — воскликнул замдиректора, узнав о случившемся. — Не может быть! Бершадского убили… Такой тихий был человек, мухи не обидит. И работяга, труженик. Мы ему «Ладу» здесь, на фабрике, выделили. Совсем недавно купил — и на тебе, убили… За что?

— Именно поэтому я здесь, — сказал капитан Бузник. — Нас кое-что интересует. Кто, например, дружил с покойным? Вы, видимо, знаете. Хотелось бы с ними поговорить.

За годы службы в уголовном розыске капитан мог убедиться, что очень часто рядовые сослуживцы знают гораздо больше о своих коллегах, чем руководители. И это естественно. Ведь они всегда на виду друг у друга. И в этом случае он не ошибся.

Капитан встретился с приятелем Бершадского, токарем Владимиром Брескану, еще сравнительно молодым человеком, во всяком случае, значительно моложе Бершадского. Узнав о гибели товарища, Владимир побледнел, однако быстро взял себя в руки и произнес:

— Слушаю вас…

— Нет, это я вас слушаю, — мягко возразил Бузник. — Расскажите, пожалуйста, о Борисе Михайловиче, что он был за человек. Вы же, кажется, дружили?

— Ну, не то, чтобы дружили, скорее приятелями были, — задумчиво сказал Брескану. Он еще никак не мог освоиться с мыслью, что Бориса уже нет в живых. — Работящий был человек, по характеру мягкий, услужливый… И бережливый. Лишнего рубля не потратит… Я бы сказал, даже слишком. В общем, к деньгам был неравнодушен.

— Неравнодушен, говорите? Может, припомните что-нибудь в подтверждение?

Брескану задумался. Видимо, в его душе происходила какая-то внутренняя борьба.

— Никому другому бы не сказал, а вам, милиции, скажу, потому как понимаю, что вам важно знать все. Как купил Борис свою «Ладу», так вроде переменился. Пассажиров стал возить, калымить в общем. А деньги от жены скрывал. Не знаю уж, на что они ему, всех все равно не заработаешь, а неприятностей не оберешься. Недавно рассказывал: отвез четырех ребят в Леово, не сошлись в цене, так они чуть не избили Бориса и грозили, когда уходили…

В показаниях Брескану появилась ниточка, за которую можно и нужно было ухватиться. В Леово срочно выехал инспектор Теленештского РОВД, а инспектор управления уголовного розыска МВД старший лейтенант Федоров, не теряя времени, занялся гаражом, где держал машину Бершадский. Поговорил с автолюбителями. Никто не заметил, как утром Бершадский выезжал из своего бокса, но в 16 часов его здесь видели. Сосед Бершадского по боксу добавил, что дал ему камеру, после чего тот сел за руль и укатил по направлению к центру города…

Пока инспектора республиканского угрозыска занимались этими делами, из Леово подоспело донесение: в прежние годы Бершадский навещал родственников очень редко. Однако нынешней весной почему-то зачастил. Приезжал, в Леово несколько раз, причем лишь однажды с женой. В один из приездов произошел скандал с пассажирами из-за оплаты. Свидетельницей ссоры была его тетка, случайно оказавшаяся в тот момент на улице. Тетка знает тех пассажиров, они местные жители. В последний раз Бершадский был в Леово 12 апреля, у одного из родственников, часов в 11 утра. Он очень торопился и уехал через полчаса. На вопрос о причинах спешки ответил: нужно скорее домой, так как жена не знает, что он уехал в Леово.


Полковник Вовк сосредоточенно перечитал донесение, протоколы допросов, потом нажал на кнопку звонка к секретарю. Через несколько минут в кабинет вошли участники оперативной группы.

— Давайте подведем итоги нашей работы, — сказал Вовк, — обменяемся мнениями. Прошу высказываться.

Первым взял слово Федоров.

— Бершадского, как установлено, видели в Леово двенадцатого апреля утром. А его соседи по гаражу показывают, что он уехал в тот день в шестнадцать часов. Как-то не вяжется…

— А что не вяжется, очень даже вяжется, — возразил Бузник. — Просто рано утром, когда Бершадский был в гараже, его никто не видел. Поехал, наверное, прямо в Леово, а оттуда — снова в гараж. Очень даже можно успеть. Что-то с машиной случилось. Не случайно же он попросил у соседа камеру. А потом опять уехал.

— Да, но куда? — послышался чей-то голос.

— Именно это мы и должны установить, это очень важно, — вступил в разговор Вовк. — Возможно, снова в Леово, но без заезда к родственникам; кто знает, может, у него там были какие-то дела. Ведь он сам родом оттуда. Или, — продолжал Вовк, — совсем в другой конец Молдавии, или даже за ее пределы, на Украину.

— Вполне с вами согласен, товарищ полковник, — снова заговорил Бузник. — Как мы уже знаем, Бершадский не прочь был подработать на своей машине. Подвернулись выгодные пассажиры, и все.

— Ну а дальше, дальше что? — раздался взволнованный вопрос. Его задал молодой лейтенант, пришедший и уголовный розыск совсем недавно. — У Бершадского с собой ни денег, ни ценностей, насколько известно, не было, а одежду убийцы… предполагаемые убийцы, — поправился он, — сожгли. Каковы же мотивы преступления?

Вовк про себя невольно усмехнулся наивной горячности молодого сотрудника и медленно, как бы рассуждая сам с собой, сказал:

— Во-первых, мы точно не знаем, были ли у Бершадского с собой деньги. Скорее всего, нет. Вы говорите о ценностях. Но ведь автомобиль тоже ценность, и немалая. Это во-первых…

— Верно, товарищ полковник, но куда же его денешь? В карман не спрячешь, не продашь…

— В карман, действительно, не спрячешь, а вот продать можно, и целиком, и по частям, как говорится, оптом и в розницу. И, в-третьих, хочу напомнить, бывают и так называемые безмотивные преступления. Именно их раскрывать труднее всего. А, в-четвертых, возможна, хотя и маловероятна, месть. Вспомните тех четырех в Леово, они угрожали Бершадскому. Надо поинтересоваться ими. На всякий случай.

Полковник говорил, обращаясь уже не к одному только молодому лейтенанту, а ко всем.

III

Утром следующего дня в управлении уголовного розыска раздался телефонный звонок аппарата: — «Докладывает инспектор Теленештской ГАИ. — Говоривший назвал свою фамилию. — Примите телефонограмму. Только что мною обнаружена автомашина «Лада» бежевого цвета. Застряла в щебенке возле села Пересечино…»

Начальник управления Вовк быстро пробежал глазами текст телефонограммы и набрал номер телефона своего коллеги — начальника следственного управления прокуратуры республики Котлярова. Не впервые их ведомствам работать вместе, бок о бок, особенно когда расследуются такие опасные преступления, как убийства.

— Есть новости, Владимир Григорьевич. Обнаружена «Лада» возле села Пересечино, в Оргеевском районе. Какого цвета? Того самого, бежевого… Другой информацией пока не располагаю. К сожалению. Мы посылаем на место бригаду из оперативно-технического отдела. Кто от вас поедет?

Собеседник Вовка на другом конце провода с минуту молчал, обдумывая кандидатуру, потом ответил:

— От нас поедет следователь по особо важным делам Быцко.

Вскоре на околице села Пересечино, возле ресторана, за которым закрепилось-название «Бочка», остановилась милицейская «Волга». Из нее вышли Быцко, эксперт-биолог Каховская, эксперт-криминалист Попов и с любопытством огляделись вокруг. «Лада» одиноко стояла на пролегающем рядом участке реконструируемой дороги, усыпанной белой щебенкой. Встретивший их автоинспектор пояснил:

— Еду, понимаете, сегодня утром через Пересечино — смотрю, стоит машина. Сначала не придал значения: думал, водитель в ресторан зашел, а машину нарочно поставил подальше от трассы: Обратно еду — стоит на том же месте. Подозрительным мне это показалось. Подошел, осмотрел, — вижу, дело серьезное. Вот и позвонил.

— Правильно сделали, товарищ младший лейтенант, — похвалил автоинспектора Быцко, внимательно оглядывая следы протекторов. — Интересно все-таки, каким образом автомобиль оказался на этом участке дороги. Ведь по нему не проедешь далеко, — и он указал на задние колеса машины, наполовину увязшие в большой куче щебня.

— Конечно, не уедешь, — согласились с ним остальные, автоинспектор добавил: — Думаю, что водитель «Лады» застрял не по своей воле, а чтобы избежать столкновения, например, со встречной машиной.

— Да, видать, не очень опытный был водитель, — откликнулся Быцко. — Хорошо бы с ним познакомиться поближе, но, поскольку это сейчас невозможно, давайте приступим к делу.

Невеселое зрелище являла собой некогда нарядная красивая «Лада». Бросалось в глаза отсутствие номеров. Ветровое стекло в паутине трещин. Толстый слой серой пыли покрывал полированный корпус. Попов обернул руку платком (чтобы не оставить невзначай отпечатков пальцев) и открыл дверцы. Специфический запах горелой ткани и краски ударил ему в лицо. Черной дырой зияло обгоревшее переднее сиденье. Нелепо торчал обуглившийся остов рулевой колонки. Попов открыл пепельницу, осторожно выгреб содержимое — несколько окурков «Беломора», покрытых красными пятнами, и передал их Каховской — это по части эксперта-биолога. К окуркам присоединилась и тряпка со следами, «похожими на кровь». На боковом стекле явственно просматривались отпечатки пальцев, которые Попов зафиксировал. В машине были также обнаружены обгоревший, некогда красный, чехол от автомобиля, тюбик валидола, этикетка с надписью «Пиво жигулевское», молоток с поломанной ручкой и талон на прием к врачу. Заводские номера «Лады» не оставляли сомнений, что она принадлежит, вернее, принадлежала Бершадскому.

И снова перед следственными работниками встали загадки. Если Бершадского убили, чтобы завладеть машиной, то почему преступники не реализовали свой замысел, разъезжали на ней, вместо того, чтобы спрятать, переждать некоторое время? Месть? Тоже не похоже. Преступник (или преступники) постарался бы как можно скорее избавиться от автомобиля — вещественного доказательства. Ограбление? Но и тогда преступник поскорее бы бросил «Ладу», чтобы замести следы.

Следы, следы… Где они, откуда и куда ведут? Оперативники и следственные работники прокуратуры еще и еще раз «проигрывали» это дело, ставили себя на место преступника, как бы входили в его роль, чтобы понять ход его действий. Да, приходится прибегать и к такому дедуктивному приему. Мнения разделились. Выдвигались разные версии, но все сходились на том, что, судя по «почерку» преступления, они имеют дело с неопытным преступником. Это отнюдь не значит, что такие дела расследовать легче. Скорее, наоборот. Если поступки квалифицированного преступника в известной степени логичны, то малоопытный правонарушитель действует подчас импульсивно, хаотично, теряет самообладание и, сам того не ведая, еще больше запутывает следы.

Так или примерно так рассуждали Вовк, Котляров и другие сотрудники угрозыска и прокуратуры. Снова и снова они тщательно изучали накопившиеся материалы, вещественные доказательства и не видели, за что можно зацепиться. Только вот разве талон к врачу… Маленький клочок серой шершавой бумаги. Его графы заполнены корявыми фиолетовыми буквами: кабинет № 34, 1 апреля, 9 утра. И все. Ни поликлиники, ни фамилии врача, ни фамилии больного. Подпись регистратора, выдавшего талон, отсутствовала. Быцко не удивился. Скорее всего, заполнял талон не очень аккуратный работник. Но дело не в этом, продолжал он свои рассуждения. Каким образом талон оказался в машине? Быть может, он принадлежал потерпевшему? Навели справки в поликлинике, и оказалось, что ни первого апреля, ни вообще в последнее время Бершадский к врачам не обращался. Да и жена это подтвердила. Значит… Значит, талон принадлежал другому человеку. И этого человека нужно найти во что бы то ни стало. Легко сказать — найти. Тысячи людей в республике обращаются ежедневно к врачам. То, что талон выдан в одной из поликлиник Молдавии, сомнения не вызывало: он был отпечатан в Бельцкой типографии, а эта типография талоны за пределы Молдавии не отправляет. Предстоял кропотливый поиск, и нужно было искать быстро. Поскольку брошенную «Ладу» обнаружили в Пересечино, начали с Оргеевской районной поликлиники. Главный врач, повертев в руках талон, пояснил:

— Не мы выдавали. Это точно. 34-го кабинета у нас в поликлинике нет. Да и почерк у нашей регистраторши совсем другой.

В поликлинике соседнего Теленештского района следственным работникам повезло. Главный врач, едва взглянув на клочок бумаги, уверенно произнес:

— Конечно, это наш талон… Почерк знакомый — нашей регистраторши… Он назвал ее фамилию. — А 34-й кабинет у нас стоматологический. Сейчас посмотрю, кто принимал с утра 1 апреля.

Главврач раскрыл толстую тетрадь с графиками дежурств.

— Врач Бырсан тогда работала… Позвать ее?

— Нет, пока не надо, а вот истории болезней ее пациентов в тот день нам понадобятся.

— Сейчас принесут. А что случилось? — встревожился главврач. — К Бырсан у нас претензий нет.

— У нас тоже, — улыбнулся следователь, — не волнуйтесь. Просто есть необходимость, служебная. К вверенной вам поликлинике прямого отношения не имеет.

— Ответьте мне, пожалуйста, на такой вопрос, — продолжал Быцко. — Можно ли установить фамилию больною, который, допустим, был записан на прием к зубному врачу первого апреля в девять утра?

— Можно, конечно, — как-то не очень уверенно ответил главврач, — если только регистраторша не забыла указать в талоне фамилию больного.

— Если я вас понял правильно, то в других бумагах время посещения больным врача не фиксируется?

— Совершенно верно. А после приема талоны уничтожаются. Зачем они?

— А если больной забыл оставить талон у врача или вообще пришел без него, допустим, потерял?

— Все равно врач его примет. Ведь истории болезни ему приносят из регистратуры заранее. Мы можем точно сказать, кто был у врача в данный день. Но вот в какое время — нет. Такой порядок.

«Не порядок, а беспорядок, — невесело усмехнулся про себя Быцко, — придется допрашивать всех пациентов Бырсан в тот день, а эта долгая история. Однако другого выхода нет».

В дверь постучали. Молоденькая медсестра в белом халате внесла толстую кипу историй болезней, с любопытством оглядела незнакомого мужчину и бесшумно вышла. Главврач занялся своими делами, а следователь — историями болезней. Собственно говоря, его интересовали не сами по себе кариесы, флюсы и прочие недуги, а их несчастливые обладатели. Он аккуратно внес в свой блокнот фамилии и адреса жаждавших помощи зубного врача и первый день апреля, вежливо попрощался и заторопился в прокуратуру, где и выписал повестки с вызовами.

Первым явился водитель автомашины «ГАЗ-51» районного отделения «Молдсельхозтехники» Василий Спыну. Едва переступив порог кабинета и не успев присесть, он взволнованно сказал:

— Не виноват я, товарищ начальник, слово даю, не виноват. Это все по его вине, Райляна, случилось. Уже и автоинспекция занималась, и наше руководство, а вот теперь и прокуратура. Сколько же можно, товарищ начальник, просто измучили допросами.

Следователь с интересом взглянул на шофера.

— О чем вы это?

— Как о чем? Да все о том же столкновении с Райляном этим. Сам, понимаешь, жал на первой, а…

— В данном случае нас не интересует это дорожное происшествие. Милиция сама разберется. Скажите лучше, вы были первого апреля у зубного врача?

Теперь настала очередь удивляться Спыну.

— Ну, был, а что здесь такого? Зуб болел всю ночь, еле утра дождался и побежал в поликлинику. Там женщина-врач была. Положила чего-то в зуб, через час все прошло.

— А талон к врачу куда девали?

— Как куда? — снова удивился шофер. — Отдал ей, врачу.

— Еще вопрос есть к вам, товарищ Спыну. Расскажите, что вы делали 12 и 13 апреля. Подробнее только.

— Как — что? Отдыхал, выходные же дни были, отоспался, на базар сходил. Встретил ребят, выпили по стакану. А вечером с женой в кино ходил. Это в субботу. А в воскресенье ездили к моим родителям в село. Всей семьей, с женой и детьми. А почему вы спрашиваете, что случилось? — опять заволновался водитель.

— Да ничего особенного, раз спрашиваю — значит, надо. Служба такая, товарищ Спыну. До свидания.

Беспокойного водителя сменила в кабинете следователя пожилая колхозница Анна Друца, вслед за ней вошла заведующая детсадом села Богзешты (того самого, где обнаружили труп) Любовь Рошка. Следователь не исключал и женщин. Кто-кто, а он отлично знал, что принадлежность к слабому полу, увы, не исключает совершения преступления, в том числе и самого изощренного и жестокого.

Последним пришел на допрос Яков Цыпу, молодой тракторист совхоза-завода «Леушены». Быцко пригласил его присесть, внимательно взглянул на растерянное лицо парня и понял: нервничает. Однако это ни о чем еще не говорило: естественная реакция человека, которого вдруг вызывают в прокуратуру. Услышав вопрос о том, где был и чем занимался в выходные дни, Цыпу, как показалось следователю, весь напрягся, подобрался и ответил неопределенно:

— У друзей был…

— Каких именно?

— А зачем это вам? — с беспокойством спросил тракторист. — Говорю, у друзей, значит, у них.

— Ладно, — миролюбиво произнес Быцко. — Оставим это. Вы были у зубного врача первого апреля?

— Ну, был, а в чем дело? Уже и к врачу нельзя пойти?

— Почему же, можно и нужно, если зубы болят. А талон куда девали — оставили врачу или забыли у себя?

Цыпу с минуту что-то обдумывал. Очень долгой показалась эта минута следователю. Он рассуждал так: тракторист не мог знать, что талоны в поликлинике уничтожаются. Значит, следы остаются, могут проверить. А раз так, лучше сказать, как было на самом деле, и Цыпу ответил:

— Забыл отдать… Когда на работу пришел, полез в карман за сигаретами, вижу — талон.

— А где он сейчас? — на всякий случай задал вопрос Быцко, почти уверенный, что парень или выбросил ненужный клочок бумаги, или…

Цыпу тем временем нервно рылся в многочисленных карманах и наконец извлек измятую бумажку, протянул ее следователю. Тот сразу узнал корявый почерк регистраторши поликлиники.

Показания всех посетителей зубного врача были тщательно проверены. Особое внимание при этом обратили на людей, умеющих водить автомобиль. И у всех оказалось стопроцентное алиби, в том числе и у Якова Цыпу. Впрочем, проверили его больше для порядка, ведь он уже доказал свою непричастность к убийству. Отказался же он отвечать на вопрос следователя по… рыцарским причинам, будучи настоящим мужчиной.

Итоги проверки заставили следователя задуматься. Неужели круг замкнулся? Но как же оказался в машине этот злополучный талон, не ветром же его занесло? Возможно, какую-то ясность внесет сама врач Бырсан?

На лице женщины застыло тревожное удивление: что это вдруг прокуратура заинтересовалась ее скромной персоной? Быцко прекрасно понимал ее состояние:

— Не волнуйтесь, пожалуйста, доктор. Ничего страшного не случилось, вернее, случилось, но вы никакого отношения к этому не имеете, а вот помочь нам можете. Не припомните ли, кто приходил к вам на прием первого апреля, особенно с утра?

— Да разве всех упомнишь? Сколько народу ходит. Своих постоянных пациентов я помню, но ведь и новеньких сколько!

Быцко встрепенулся:

— Новеньких, говорите? Если человек обратился в поликлинику впервые, как оформляется история болезни?

— После посещения врача. Регистратура только выдает ему талон, и все.

— А если больной записался к врачу впервые, но не явился, — Быцко хотел до конца постигнуть сложную механику регистрации, — можно ли установить его фамилию?

— Практически невозможно, — спокойно пояснила врач. — Только если в регистратуре запомнят.

Хмурая и болезненная пожилая женщина-регистратор, которую, не откладывая, допросил Быцко, отвечала односложно, нехотя, всем своим видом словно говоря: оставьте меня в покое. Ее показания ничего нового не принесли. Таинственный владелец талона как в воду канул. «Мистика какая-то, — рассуждал следователь. — Ведь приходил же человек в поликлинику за талоном, раз он выписан. А если приходил, то его должны были видеть, запомнить… Нужно еще раз опросить более широкий круг людей, посещающих поликлинику, но уже под определенным, так сказать, углом». На помощь следователю пришли другие сотрудники прокуратуры и милиции.

Невелик поселок Теленешты. Здесь многие знают друг друга. Вскоре следствие «вышло» на некую молодую особу, которая рассказала следующее:

— Стояла в очереди в регистратуру с одним парнем. Я к терапевту, а он — к зубному. Все за щеку держался. Мишей его зовут, в «Сельхозтехнике», вроде, работает, Симпатичный парень. Я с ним на танцах познакомилась.

— А фамилию этого симпатичного не помните?

— Нет, не знаю, — отвечала девушка. — Миша — и все. Еще он говорил, что в Теленештах недавно. Из Каушанского района сам.

Быцко с некоторым сомнением взглянул на свою юную собеседницу: уж не фантазирует ли она?

— Хорошо, а как вы запомнили, что его назначили к зубному именно первого апреля?

— Очень просто — день особый. Первый апрель — никому не верь, — засмеялась девчонка.

IV

Начальник отдела кадров отделения «Молдсельхозтехника» прежде чем ответить на вопрос о «симпатичном» Мише из Каушанского района, достала толстую книгу приказов.

— Припоминаю, из этого района недавно зачисляли троих ребят. Слесарями. Сейчас посмотрим…

И она стала быстро перелистывать книгу.

— Вот, пожалуйста… Сразу одним приказом зачислили. Может, среди них и есть тот самый Миша.

Быцко прочитал:

«…Грицкана Ивана Семеновича, Савку Михаила Ивановича, Выртоса Серафима Емельяновича… зачислить слесарями…»

— А какие-нибудь еще данные о Савке, да и об остальных, у вас есть?

— Больше ничего. Сначала приходил один Грицкан, просил принять на работу. Документов у него не было, я и отказала. А потом, недели через две, привел этих двух. Друзья, говорит, собрались в Казахстан на работу, да не получилось что-то. В общем, не поехали. Теперь, говорят, домой стыдно возвращаться. Очень упрашивал. Я и приняла. Слесари нам очень нужны. А потом, сказать по правде, пожалела. Слесари они оказались никудышные. А с первого апреля вообще перестали выходить на работу.

«Опять это первое апреля, заколдованное число какое-то», — мелькнуло в голове у Быцко.

— А почему они не выходят на работу?

— Кто их знает. Не выходят — и все.

— Живут они где? — спросил следователь без особой надежды на ответ, видя откровенное безразличие начальника отдела кадров к своим работникам.

— Точно не скажу… Кажется, у дяди Грицкана, на улице Чапаева, у него собственный дом.

В тот же день участковый инспектор посетил невзрачный, покосившийся домишко с облупленными стенами по улице Чапаева, 41. Поговорил с хозяином Лаврентием Грицканом о «жизни» и вроде невзначай спросил:

— А где твои квартиранты? Прописать бы надо. Непорядок. Смотри, оштрафуем.

— Да что их прописывать… Сегодня здесь, завтра там. Только зря время потеряешь с пропиской. Вот как сейчас. Ушли с неделю назад.

— Когда точно ушли, не помнишь?

— Да в прошлую субботу вечером. Потом, дня через два, появились и снова пропали. Сказали, что к себе домой, в Новые Кырнацены, едут. Не разберешь эту молодежь, — меланхолически закончил Грицкан и пригласил участкового выпить стаканчик вина. Участковый вежливо отказался: на службе, не положено, и распрощался.

В Каушанский РОВД ушел срочный запрос о Савке и его друзьях. В ответ каушанские коллеги сообщили, что ни Савку, ни Грицкана обнаружить нигде не удалось. Выртос же находится дома у родителей. Сельсовет отзывается о них, особенно о Савке и Грицкане, крайне отрицательно: хулиганили, угнали мотоцикл, трактор, от работы отлынивали.

«Надо ехать в Каушаны, — примял решение Быцко, — поближе на месте познакомиться с Выртосом». Чутье подсказывало, что можно узнать кое-что интересное.

Серафим Выртос оказался крепким молодым парнем среднего роста. Длинные волосы почти закрывали и без того невысокий лоб. Следователь сразу обратил внимание на его сильно распухшую нижнюю губу; она смешно выпячивалась и придавала в общем правильному лицу парня странное, неестественное выражение обиды. В темных глазах его следователь уловил настороженность, даже испуг. «Не из храбрых, видно», — отметил про себя Быцко и спросил шутливо:

— Кто это тебя так разукрасил?

— Да Иван все это, поссорились с ним. Он, знаете, какой злой бывает…

— Какой Иван?

— Грицкан, какой же еще…

Быцко с сомнением разглядывал разбитую в кровь губу своего собеседника.

— А чем он тебя ударил?

— Кулаком, — после секундного колебания ответил Выртос.

— Ну ладно, оставим пока это. Расскажи, что вы делали с Савкой и Грицканом в прошлую субботу вечером?

— Что делали? Да ничего особенного. Сидели дома, потом Грицкан вдруг говорит: скучно что-то, давайте в село, в Кырнацены, съездим. Пошли на автостанцию. Поздно уже было, я и отказался ехать. И потом, меня пригласила в тот вечер одна девушка на день рождения, я же на аккордеоне играю. В общем, не поехал. Грицкан разозлился. Тебе, говорит, девчонка дороже друзей. И ударил. Я и ушел.

— Так чем-же все-таки он тебя ударил? Кулаком так губу не разобьешь.

Парень смешался, понурив голову, и с трудом выдавил:

— Молотком. У него в портфеле молоток был, хотел припугнуть, вот и ударил, не очень правда, сильно…

Молоток… Мысль следователя лихорадочно работала. Ведь Бершадского убили тупым орудием, а в машине был обнаружен молоток с поломанной ручкой. Неужели?.. Однако для столь далеко идущих выводов фактов было маловато, и он продолжал допрос. Выяснились весьма любопытные подробности. В самый разгар веселья у Галины (так звали знакомую Выртоса) под окнами раздался свист. На улице стояли Иван Грицкан и Михаил Савка. Они были очень возбуждены и звали Выртоса с собой, но он отказался. С тех пор друзей он больше не видел.

Выртос говорил сбивчиво, явно чего-то не договаривал, боялся. Его показания нуждались в тщательной проверке, и в первую очередь все, что касалось вечеринки у Галины. Посовещавшись, Быцко и работники милиции отпустили Выртоса. Был у них свой расчет: проследить за парнем, его поведением, связями. В общем, не выпускать из своего поля зрения.

V

Длинный, тяжело груженный товарный состав, погромыхивая на стыках рельсов, приближался к 53-му километру перегона Марианка — Кайнары. Машинист локомотива из окна своей кабины увидел идущего вдоль полотна молодого человека с болоньевой курткой в руке и на всякий случай дал гудок: ходить по полотну не положено. Но парень будто не слышал предупредительного гудка и продолжал идти своей дорогой. Когда до него оставалось метров двадцать, машинист с ужасом увидел, как парень, отшвырнув куртку в сторону, остановился и лег поперек рельса лицом вниз. Предсмертный крик человека потонул в скрежете тормозов и лязге вагонов. Состав остановился, но было уже поздно. Человек на рельсах был мертв. Прибывший на место происшествия старший инспектор уголовного розыска линейного отделения милиции станции Бендеры записал в протоколе:

«Обнаружен перерезанный надвое труп неизвестного мужчины… Одет в пиджак в серую и коричневую клетку. В карманах — сигареты «Шипка», три рубля денег, спички, обувной рожок. Документов нет».

Расшифровка скоростной ленты машиниста показала, что скорость состава не превышала 70 км в час при дозволенных на данном перегоне 80 км. Машинист применил экстренное торможение, длина тормозного пути — 450 м.

И показания машиниста, и его помощников, и данные расшифровки приборов неопровержимо свидетельствовали о самоубийстве. Вскоре труп опознали. Молодого человека звали Иван Грицкан. Участковый инспектор Каушанского РОВД Левко, который пришел к нему домой, увидел заплаканную, постаревшую мать. Старшая сестра Ивана Мария отдала участковому три вырванных из ученической тетрадки листа в косую линейку.

— Теперь уже все равно, — подавив вздох, сказала она. — Одну записку брат просил передать в милицию, другую — Савке, третью — матери.

Левко, с трудом разбирая наспех написанные по-русски карандашом слова, прочитал адресованную милиции записку:

«Преступления фсе троя. Я ухожу далеко, а дальше с ними разбирайтесь вы».

Вместо подписи внизу красовались чернильные отпечатки пальцев. Две другие записки были на молдавском языке.

«Миша, меня нет. Уничтожь Серафима и приходи следом за мной. Была милиция, но меня не нашла. Хорошего ничего не жди. Я так решил, а ты поступай, как знаешь».

Это адресовалось Савке.

На третьем листке было написано:

«Мама добрая, она обо мне заботится».

— Как скорпион, — брезгливо сказал своим сослуживцам полковник Вовк, ознакомившись с донесением о самоубийстве и «завещанием» Грицкана. — Жаль, не успели взять. Понимал, что «вышка» грозит. Нет, это не мужество, а трусость, подлая трусость. Испугался наказания. И Савку толкает на новое убийство — Выртоса. Посчитал, что тот их выдал. А самого Савку, обратите внимание, склоняет к самоубийству: приходи следом за мной. Негодяй. О матери вспомнил в последний момент. Раньше надо было думать. Однако у нас еще нет доказательств, что именно они убили Бершадского, хотя связь прослеживается, и довольно четко. В общем, есть работа.

Прежде всего оперативники разыскали в Теленештах знакомую Выртоса — Галину и участников вечеринки. Выяснилось, что Выртос говорил правду, но не всю. А вся правда заключалась в том, что Савку и Грицкана в ту ночь видели не только Серафим, но и другие гости Галины. И в каком виде!

— Я очень испугалась, — почему-то шепотом сказала девушка, — у них лица были в крови. Говорят, подрались с кем-то. Я поверила: это на них похоже. Попросили еще ведро воды, чтобы вымыться.

— А дальше что было? — спросил ее старший инспектор Теленештского РОВД.

— Поговорили они с Выртосом, и все трое ушли. Я еще услышала шум… вроде машины, но точно не скажу.

Начальник следственного управления прокуратуры республики Котляров связался по телефону с полковником Вовком, прокурорами Теленештского и Каушанского районов. Обменявшись мнениями, они пришли к выводу, что есть все основания для производства обыска в домах подозреваемых, а также в доме Лаврентия Грицкана. Прокуроры санкционировали эти следственные действия. При обыске сотрудники изъяли в доме Савки зеленую куртку с порванным рукавом; на уголке воротника темнело бурое пятно. В доме Выртоса обратили внимание на часы «Маяк» с разбитым стеклом и бурым пятнышком на задней крышке. Под полом деревянной приспы дома Лаврентия Грицкана были найдены регулировочный жезл с резной ручкой, мужские летние туфли с дырочками 42-го размера, магнитофон «Яуза», паспорт на электропроигрыватель. В доме родителей Грицкана был изъят темно-серый пиджак их сына, тот, что был на нем в последний для него миг.

Между тем розыск Михаила Савки пока не дал результата. Выртос же оставался в Новых Кырнаценах, из дома выходил редко, в основном — в магазин за сигаретами и бутылкой вина. Савка обязательно будет искать встречи со своим дружком, его мучает неизвестность и тревога. Расчет оперативников был точным. Вечером, когда Выртос, по своему обыкновению, вышел из дома, чтобы направиться в магазин, откуда-то из темноты вынырнула высокая фигура и окликнула его. «Савка!» — догадались оперативные работники.

Савка пытался сопротивляться. Участковому инспектору Павлу Левко и его помощникам — дружинникам пришлось прибегнуть к силе. Со связанными за спиной руками его втолкнули в машину, за ним вошел Выртос. Машина сразу набрала скорость и повезла их навстречу судьбе, которую каждый выбрал себе сам.

— Ну вот, Выртос, мы и встретились снова. На сей раз, видимо, надолго, — произнес следователь Быцко, внимательно вглядываясь в осунувшееся, небритое лицо парня. — Хочу предупредить: правдивые показания могут облегчить вашу участь.

— А что мне будет? — выдавил парень мучительный для него вопрос.

— Не знаю, это решит суд в зависимости от степени вашей вины и… поведения на следствии. Так что советую хорошо подумать.

Выртос угрюмо молчал, с трудом осмысливая услышанные слова, и вдруг закричал:

— Это не я, не я убивал!

— А кто, кто же это сделал?

— Грицкан и Савка, вот кто!

Юристам хорошо знакома подобная, так сказать, классическая ситуация: преступник все валит на сообщников, старается выгородить себя. Выртос рассказал следующее. В ночь, когда Грицкан и Савка позвали его с вечеринки, он не остался, как показывал ранее, а ушел с ними. Недалеко от дома стояла «Лада». Грицкан сел за руль, и они поехали. На вопрос Выртоса, где они взяли машину, Грицкан небрежно бросил:

— Так, пришили одного… И тебе кое-что досталось, — с этими словами он протянул Выртосу часы «Маяк». — Стекло вот только разбил этот чудак, когда… В общем, ничего, новое вставишь.

Разъезжали всю ночь и весь день. Катали знакомых девиц. По дороге в Бендеры, возле Гырбовецкого леса, остановились, чтобы сжечь оставшиеся в машине кепку и свитер Бершадского. Наступившая ночь застала их на шоссе в Оргеевском районе. Навстречу мчался грузовик с включенным дальним светом. Грицкан, водитель неопытный, растерялся, круто свернул на реконструируемый участок дороги; машина застряла в куче щебня, где и обнаружил ее утром автоинспектор. Грицкан велел снять номера и спрятал их в портфель. Потом он сказал, что машину нужно сжечь, чтобы не осталось следов. Попытался достать бензин из бака. Не получилось. Поджег так, без бензина. На попутных и пешком добрались до дома по улице Чапаева, утром номера зарыли на берегу озера.

Нужно было проверить показания Выртоса.

Эту небольшую группу людей можно было принять за гуляющих, если бы не строгое, деловое выражение лиц. Впереди шел Выртос, за ним — следователь, инспектор уголовного розыска, техник-лаборант прокуратуры республики и понятые. Вот и озеро. Возле телеграфного столба под номером 6765 Выртос остановился. Все увидели горку свежеразрытой земли. Несколько взмахов лопаты — и показались номера — 16—90 МДЯ. Потом все сели в микроавтобус и поехали в сторону Бендер. На 383-м километре автобус по указанию Выртоса остановился. Группа углубилась в лес, и все увидели небольшую горку золы. Эксперт-криминалист взял из нее пробы и осторожно спрятал в пробирки.

Предстояло уточнение многих деталей, сбор остальных доказательств. А пока что взялись за Савку. Тот отрицал все. Прошло несколько дней.

— Слушайте, Савка, — сказал на одном из допросов следователь, — запираться бессмысленно. Вы только усугубляете этим свою и без того тяжкую вину. Выртос во всем признался; и Грицкан тоже — в предсмертной записке.

Савка, услышав имя Грицкана, вздрогнул, недоверчиво взглянул на следователя:

— Разве Иван умер?

— Да, покончил с собой. Вот фотография, — Быцко протянул снимок останков преступника на рельсах.

Савка долго разглядывал эту страшную фотографию, потом произнес:

— Не верю. Это вы сделали фотомонтаж. Иван жив…

Быцко понял: парень боится, очень боится Грицкана, даже мертвого. Не без труда ему удалось убедить Савку, что Грицкана действительно нет в живых, и он заговорил. Как и Выртос, он все валил на Грицкана. Классическая ситуация повторилась.

— Объясните мне, Савка, — спрашивает следователь, ознакомившись с результатами только что закончившейся криминалистической экспертизы, — каким образом под ногтями жертвы — Бершадского — оказались хлопковые волокна зеленого цвета из той же ткани, что и ваша куртка?

— Не знаю… — глухо отвечал Савка, отводя взгляд.

— Не знаете? Тогда я скажу. Ваша жертвасопротивлялась, пыталась вырваться не из каких-то других, а из ваших рук, Савка. Хваталась за куртку. Отсюда и волокна под ногтями.

Преступник понял: следствие знает многое, и стал давать показания.

…Вечером двенадцатого апреля из дома по улице Чапаева, 41, вышли двое. Один держал в руках черный портфель. Направились к автостанции.

— Уже поздно, автобуса на Каушаны может не быть, — сказал Савка.

— Ничего, найдем машину. — Грицкан открыл портфель и показал своему приятелю тяжелый молоток. — Слушай меня. Остановим любую легковую. Ты сядешь сзади, я — рядом с шофером. Потом, когда выедем на шоссе, я попрошу водителя остановиться на минутку. Надо, мол, по нужде. И кашляну. Тут ты и стукнешь его вот этим, — и Грицкан передал Савке портфель.

На станции автобуса действительно не оказалось, и тут на свою беду подкатил так и неизвестно почему оказавшийся в Теленештах Бершадский. Узнав, что он направляется в Кишинев, попросили подвезти. Бершадский колебался недолго: по пути, тем более, что пассажиры не торговались. Выехали на пустынное в позднюю пору шоссе, остановились, и Савка нанес первый, несмертельный, удар. Еще живого Бершадского бросили на заднее сиденье. За руль сел Грицкан. Возле колодца Велешко он остановил машину, заставил Бершадского выйти, снять часы и раздеться. Тот с ужасом наблюдал, как Грицкан открыл багажник и вытащил заводную ручку. Савка крикнул:

— Что ты, не надо, сядем в тюрьму!

Грицкан зло усмехнулся:

— Не бойся, дурак. Вспомни: когда угнали летучку, чтобы взять магазин, — не сели. А клуб в Салкуцах — неплохо поживились, помнишь? А пластинки в каушанском ресторане? Тоже не сели. И сейчас не сядем, если только прикончим свидетеля. А не то смотри, — и Грицкан угрожающе поднял заводную ручку. — И тебе достанется.

Они говорили открыто, не таясь, о своих прошлых преступлениях, и Бершадский понял, что обречен. Слабый луч надежды затеплился, когда Грицкан почему-то спросил его:

— Ты кем работаешь?

— Слесарь я, такой же рабочий, как и вы…

— Рабочий, говоришь? Видали мы таких рабочих, — цинично процедил Грицкан.

Это было последнее, что услышал Бершадский, прежде чем блеснувший в темноте тяжелый металл рассек ему голову.

Человек был еще жив, когда его бросили в колодец. В последней отчаянной попытке он цеплялся за деревянный сруб с такой силой, что под ногти вонзились частицы древесины, извлеченные позднее и подвергнутые исследованию. От этих леденящих душу жутких подробностей даже следователю по особо важным делам республиканской прокуратуры Салионову, которому было поручено дальнейшее расследование, становится не по себе. А ведь он опытный юрист и повидал немало темных, оборотных сторон жизни. Эти двое убили человека хладнокровно, обдуманно, без тени колебаний, с особой, как творят юристы, жестокостью.

Медленно ползет лента магнитофона, бесстрастно и беспристрастно фиксируя признания преступников. Следователя интересует не только как, но и почему они убили. Неужели из-за поношенных тряпок, которые сами же сожгли, или старых часов? Вряд ли. Чтобы продать автомобиль? Нет. Продажа машины не входила в их планы, они не могли не понимать, что это сделать совсем не просто. Тогда неужели из-за нескольких рублей, которые были у Бершадского?

— Почему вы убили Бершадского? — задает следователь вопрос Савке.

— Чтобы покататься и поехать домой на машине, — спокойно, как само собой разумеющееся, поясняет он.

— Покататься, поехать домой… — машинально повторяет следователь. Ответ не укладывается у него в голове, — настолько чудовищно-инфантильным представляется это объяснение. В здравом ли уме этот молодой, с не лишенными приятности чертами лица человек. Акт судебно-психиатрической экспертизы свидетельствует:

«В соматическом и неврологическом состоянии патологии не выявлено. Сознание ясное. Савка душевным заболеванием не страдает».

Чем глубже вникал следователь в прошлую жизнь Грицкана, Савки и Выртоса, тем яснее становились ему истоки преступления. Скучной, бесцельной, неинтересной была эта жизнь.

Труд воспитывает. Эта истина еще раз нашла подтверждение в истории их падения, только, так сказать, путем доказательства от противного. Здоровые, физически крепкие парни, они не любили и не хотели трудиться, меняли места работы, искали, где полегче, да не нашли.

Мир духовных интересов парней поразительно беден. Изредка кино, чаще — бутылка. Никчемность, пустота такого существования вызывает тупое озлобление; они ненавидят окружающий мир и стремятся к самоутверждению, но каким чудовищным, извращенным путем!

Нельзя сбрасывать со счета и особенности их характеров: жестокость и хитрость Грицкана, неуравновешенность, вспыльчивость Савки, безволие Выртоса. Как-то естественно, само собой получилось, что главенствующее положение в этой троице занял Грицкан — неформальный лидер, как сказали бы социологи.

Итак, «безмотивное» преступление на самом деле имеет глубокие мотивы, которые не видны с первого взгляда. Криминологи называют это снижением порога мотивации. Не имея четких нравственных критериев, не разграничивая, что есть добро и что есть зло, эти трое пришли к своему падению.

* * *
…Теплым и тихим весенним вечером в окно крестьянского дома на одной улочке села Новые Кырнацены осторожно постучали. Аксинья Грицкан, открывшая дверь, сразу узнала Раю Лупашко, с которой встречался и на которой как будто собирался жениться ее покойный сын. Рая несмело вошла в комнату, поздоровалась и протянула Аксинье какой-то сверток. Та развернула бумагу и увидела полуботинок сына.

— Вот, нашла на железной дороге, там…

Что привело девушку «туда»? Не стоит гадать. Может быть, она все-таки еще любила его. Не стоит и гадать, зачем она принесла в дом свою находку… Полупьяный отец, увидав это страшное напоминание о судьбе своего сына, рассвирепел и хотел было вышвырнуть полуботинок вон. Мать же подняла полуботинок — стоптанный, грязный, никому не нужный, такой же, как и короткая, но грязная, растоптанная, никому не нужная, кроме нее, матери, да, пожалуй, еще вот этой девушки, жизни Ивана, и спрятала его в укромный уголок.

Заметки в пути

ДЕВЯТЬ ДНЕЙ В АНГЛИИ

— Приехал? С приездом! Ну как там, на краю Европы? Говорят, туманы — не чета нашим. Собственного носа не увидишь… А английские джентльмены? Так и разгуливают в черных котелках и с зонтиками? А дожди? Льют без перерыва? А двухэтажные автобусы? Ездил ли в них, и на каком именно этаже? Действительно ли в ванных нет смесителей для холодной и горячей воды? И душа в ванной тоже нет? Правда ли, что «Биг Бен» отстает? И что английские собаки не лают на незнакомцев? А был ли в музее мадам Тюссо? И действительно англичане холодны и даже надменны?

«А был ли, а видел ли, а правда ли?..» Вопросы, вопросы, вопросы… Они отражают не только естественный интерес к туманному Альбиону, этому таинственному острову, как еще иногда называют Англию, но и привычные стереотипы в нашем представлении об этой стране и ее обитателях. За те девять дней, отпущенных нашим «Интуристом» и туристской фирмой «Прогрессив турс лимитед», конечно, невозможно было глубоко познать своеобразную страну и ее народ. Но заглянуть в ее лицо — можно. В этих заметках постараюсь, ничего не прибавляя и не убавляя, рассказать о том, что видел. Но, как говорится, не все сразу. Итак, по порядку.

День первый

выдался самым длинным из всех девяти дней. Длинным не только по насыщенности событиями, смене впечатлений, но и в прямом значении этого слова. Московское время на три часа опережает лондонское, и, вылетев из Шереметьева в 11 ч. 50 м., наш ИЛ приземлился в аэропорту Хитроу в 12 ч. 30 м. Полет занял вроде бы 40 минут, хотя могучему красавцу ИЛу-62М понадобилось почти четыре часа, чтобы пересечь Европейский континент по ломаной кривой Москва — Рига — Копенгаген — Лондон.

Собственно говоря, его величеству случаю было угодно подарить мне не три, а целых шесть «лишних» часов. По стечению обстоятельств я прилетел в Москву из Ташкента, чтобы буквально на следующий же день снова сесть в удобное кресло ИЛа. Случай подарил моей скромной персоне не только шесть «лишних» часов, но и редкую возможность побывать в течение нескольких дней в разных временах года. Еще вчера я ходил по залитым жарким солнцем широким и зеленым улицам Ташкента, по его красочным восточным базарам, любуясь невиданной величины арбузами и дынями, прозрачными и сладкими, словно мед, и тоже огромными виноградными гроздьями, пунцовыми помидорами и всем, чем богата узбекская земля.

А сейчас за иллюминатором лайнера занесенное ноябрьским снежком летное поле; дальше, там, где оно кончается, сплошной стеной стоят голые, без единого листочка, деревья. На темном фоне этой стены отчетливо белеют стволы берез. …Подмосковный пейзаж ранней зимы. Огромный лайнер, мягко качнувшись, остановился возле взлетной полосы, как бы набирая силы для дальнего полета. Незаметно окидываю взглядом салон. Наших, советских, среди пассажиров явное меньшинство. Большинство же — люди со смуглой или совсем черной кожей. Особенно живописно выглядят индийские женщины. В своих ярких сари, увешанные тяжелыми золотыми серьгами и браслетами, они напоминают каких-то экзотических тропических птиц. Через Москву пролегает самый короткий воздушный путь из стран Восточной и Юго-Восточной Азии в Европу, и услугами Аэрофлота пользуются многие жители этих регионов. Для них примелькавшаяся и вызывающая у нас улыбку реклама «Летайте самолетами Аэрофлота» имеет реальное содержание, ибо иностранец может воспользоваться услугами и другой авиакомпании.

…Самолет уже уверенно и мощно набирает высоту, и серая ватная пелена облаков на глазах редеет. Многократно усиленные толстым стеклом иллюминатора солнечные лучи греют почти по-ташкентски. Мы летим вслед за солнцем (или солнце за нами, не знаю уж, как точнее сказать). Здесь, на высоте, за облаками, всегда солнце. А какая погода ждет нас в туманном Альбионе? Мои размышления прервал мягкий, вкрадчивый голос невидимой стюардессы. От имени Аэрофлота она приветствовала пассажиров и заверила, что Аэрофлот гарантирует полную безопасность полета над водными просторами Балтийского и Северного морей. «Однако… — после многозначительной паузы продолжал женский голосок, — на всякий случай под сиденьем вашего кресла находится спасательный жилет…» В этот момент из служебного отсека, как в хорошо отрепетированном спектакле, выпорхнула курносенькая девушка в синем форменном костюме и с профессиональной улыбкой манекенщицы стала демонстрировать, как именно надо надевать этот самый жилет цвета перезрелого апельсина. Ну, а если с самолетом, не дай бог, что-то случится не над «водными просторами», а над грешной землей? Этот вопрос вслух никто так и не высказал, и он повис в воздухе в полном смысле слова.

Ни водных просторов, ни земных из-за пелены облаков разглядеть не удалось, и вскоре после плотного аэрофлотского обеда под крылом показались зеленые и коричневые квадраты полей, плоские, утыканные причалами берега Темзы. Еще довольно долго летим над домами вперемежку с парками и лужайками Большого Лондона, прежде чем колеса касаются серого бетона аэропорта Хитроу.

Первым англичанином, которого я увидел вблизи, оказался чиновник иммиграционной службы. Молодой, рыжеволосый, он стоял за своей конторкой и лихорадочно листал толстую книгу, видимо, справочник, перебирал бумаги, в изобилии наваленные на конторке, и даже не взглянул на меня. А я, заезжий иностранец, терпеливо и смиренно ждал, пока он обратит на меня внимание. Наконец человек за конторкой оторвался от бумаг и устремил на меня пронзительный взгляд своих желтоватых глаз. В этот момент он почему-то показался похожим на диккенсовского Урию Гипа. Взглянув на мой паспорт и лэндинг-кард (иммиграционную карточку), он оглядел меня тягучим профессиональным взглядом и снова быстро-быстро стал листать толстую книгу. И тут, читатель, признаюсь, жуткая и странная в своей нелепости мысль охватила мое существо: а вдруг в визе британского посольства в Москве что-то напутано, например, моя фамилия и особенно секонд нэйм (т. е. имя и отчество). Без сомнения, мое отчество доставило немало трудностей чиновникам посольства. Или я что-то напутал, заполняя эту самую лэндинг-кард.

Из этих тяжких раздумий меня вывел тихий меланхоличный голос Урия Гипа, который интересовался, как долго пробуду я в его стране и какова цель визита. (Замечу в скобках, что обо всем этом сказано в визе посольства). Услышав ответ на родном языке, он не выразил никакого удивления и лишь вежливо осведомился, говорю ли я по-английски. Впоследствии я не раз убеждался, что англичане считают вполне естественным, если не обязательным тот факт, что чужеземец знает их язык, плохо ли, хорошо ли — это уже другое дело. Однако мне почему-то кажется, что в глубине души им все-таки приятно услышать из уст неведомо откуда взявшегося чужеземца родную речь. Во всяком случае, в желтых глазах человека за конторкой промелькнуло что-то похожее на удовлетворение, и он, поставив штамп в паспорте, пожелал мне приятного пребывания в его стране, а я, проскользнув мимо его поста, оказался, наконец, в…

Тут автор делает паузу, чтобы обратиться к справочной литературе и уточнить, куда же, собственно, он прилетел. Это вопрос отнюдь не праздный, как может показаться на первый взгляд. Судите сами. В моем паспорте стоит штамп британского посольства в Москве с пожеланиями приятного путешествия в Соединенное Королевство. Между тем в анкетах, которые пришлось заполнять перед отъездом, везде фигурировала Англия. Справочники сообщают, что под этим названием жители Британских островов, к коим относятся не только англичане, но и шотландцы, ирландцы, уэльсцы, подразумевают юго-восток страны без Шотландии и Уэльса. Британия же — это Соединенное Королевство без Северной Ирландии.

Таким образом, не погрешу против истины, когда скажу, что прилетел именно в Англию, ибо Лондон, если верить карте, расположен на юго-востоке Соединенного Королевства. Впрочем, и этот термин не совсем точен. В последнее время в Шотландии, Северной Ирландии и Уэльсе растут националистические и сепаратистские тенденции.

«Дилемма Британии состоит в том, — писал американский журнал «Тайм», — как осуществить подлинную местную автономию, не превратившись при этом по сути дела в разъединенное королевство».

Однако, как говорят французы, вернемся к нашим баранам. Да простится мне это сравнение, но со стороны наша группа и в самом деле походила на стадо заблудших, потерявшихся в невообразимом вавилонском столпотворении огромного аэровокзала Хитроу (30 миллионов пассажиров в год!). Заблудшими мы оставались, впрочем, недолго, до тех пор, пока нас не выудил из космополитической толпы наш пастырь в образе молодой хрупкой женщины в простеньком черном пальтишке и с порывистыми движениями. Ее светло-голубые глаза излучали доброжелательность и теплоту. Это была наш гид мисс Вайлори. Погрузив чемоданы на специальные тележки, в изобилии стоящие на первом этаже вокзала, и толкая их перед собой (эта «малая механизация» весьма удобна), вся процессия гуськом последовала к автобусу. Здесь молодой смуглолицый водитель быстро забросил нехитрый туристский скарб в багажник, мы вошли в автобус с непривычной левой стороны, там, где у нас сидит шофер, и он повез нас в Лондон по левой стороне дороги. Казалось, что встречные автомобили обязательно врежутся нам в передок или в борт. Пожалуй, это и было первым самым сильным ощущением на английской земле. Еще полбеды, если встречным окажется какой-нибудь легковес — «Пежо» или «Датсун». А если им будет вон тот двухпалубный красный автобус дабл-деккер, словно мастодонт, возвышающийся над своими меньшими собратьями, число которых по мере приближения к центру растет в геометрической прогрессии.

Между тем Вайлори, или по-русски попросту Валерия, не обращая никакого внимания на возможную катастрофу, приветствует советских журналистов от имени фирмы «Прогрессив турс лимитед», шофера Сэма и себя лично. Они с Сэмом рады, что нас встретила солнечная погода. Надолго ли — это вопрос другой. Речь гида переводит переводчица «Интуриста» Валентина. Валерия и Валентина… Похожи не только их имена, но и в их облике, манерах можно уловить нечто общее; доброжелательные, любезные, веселые, они быстро нашли общий язык (не только английский!) и прекрасно дополняли друг друга.

Пригород незаметно переходил в город, и мы уже едем по району Чизик. Когда-то здесь была деревня, жители которой славились умением варить сыр (чиз — по-английски сыр). Отсюда и название. В скромном двухэтажном Чизике берет начало широкая Вест-Кромвель-роуд. Вскоре она отбрасывает приставку Вест, чтобы стать широкой, застроенной солидными, однако сравнительно невысокими зданиями, улицей. Как мы вскоре убедились, англичане не очень любят высокие дома.

Промелькнуло массивное, отмытое от вековой копоти и потому светлое здание музея естественной истории. За ним показалось сверхсовременное здание универмага «Харродс», в котором «можно купить все, даже бутерброд из слоновьего уха». Легенда гласит, что один из покупателей, простодушный американец, приняв за чистую монету рекламу, потребовал этот неаппетитный бутерброд и услышал в ответ: «Извините, сэр, но у нас кончился хлеб». Разумеется, это лишь забавный анекдот. Кому всерьез может прийти мысль готовить бутерброды из уха такого симпатичного животного, а тем более есть их. Гораздо съедобнее так называемый гамбургер — распространенный в США бутерброд с котлетой, сдобренной специями. Мы как раз и проезжаем мимо американского ресторана, где готовят эти самые гамбургеры. Вайлори назвала его «великим американским несчастьем», подразумевая при этом пристрастие американцев к этим бутербродам. Американский ресторан сменил русский, носящий странное название «Борщ и слезы».

Автобус уже свернул с респектабельной Кромвель-роуд на боковую улицу, и мы оказываемся в районе Челси, где живет лондонская богема. Здесь в свое время жила знаменитая четверка битлзов, а еще раньше — Оскар Уайльд.

За окном, словно в замедленном фильме, сменяют друг друга массивные старинные дома, стеклянно-бетонные современные билдинги, памятники… Гуще, назойливее становится реклама. Проехали мимо решетчатой ограды парка. По календарю начало ноября, последнего месяца осени, а мощные дубы в пышном зеленом уборе, ярко зеленеют газоны, цветут розы. А ведь Лондон лежит на одной параллели с Воронежем. Но тут климат мягкий, морской. В общем, парк как парк, если бы не одна деталь: ворота его заперты на замок, и ключи от него имеются только у нескольких человек. Парк в центре города — частное владение.

Мы уже кружим по самому центру — сердцу Лондона. Пикадилли, Стрэнд, Пэлл-Мэлл, Флит-стрит, Уайтхолл, Трафальгарская площадь… Знакомые издавна по литературе, фильмам названия. Узкие старинные улицы забиты автомобилями. Они медленно движутся сплошным потоком, в считанных сантиметрах один от другого. И только мастерство и опыт лондонских водителей, дисциплинированность пешеходов позволяют избежать, казалось бы, неминуемого столкновения. Если столкновения мы и избежали, то пробки миновать не удалось. Застряли как раз напротив стеклянной витрины кафе, и компания молодых людей за столиком приветствовала нас высоко поднятыми бокалами. Вот вам и сдержанность англичан! Однако об этом позже. Выбравшись, наконец, из пробки, автобус нырнул в длинный туннель и вынырнул из него на Кингз-уэй (Королевский путь). Этот путь оказался действительно королевским: широкий, прямой, нарядный. В пробку мы больше не попали, вопреки пессимистическому предсказанию одного телевизионного репортера. После ввода в строй этого туннеля он с чисто английским юмором заявил:

«Отныне в этой части Лондона вы можете попасть из одной пробки в другую гораздо быстрее, чем когда-либо прежде».

Быстро миновав неожиданно короткий Королевский путь, мы свернули влево, на Нью-Оксфорд-стрит, которая переходит просто в Оксфорд-стрит, одну из центральных торговых улиц Лондона, а та, в свою очередь, переходит в Бэйсуотер-роуд, который переходит… и так далее.

Слева промелькнула высокая мраморная арка (Марбл-арч), которая никуда, собственно, не ведет, если не считать, что с этой арки начинается знаменитый Гайд-парк. Долго едем вдоль его ограды; там, где она кончается, автобус сворачивает вправо и, проехав несколько тихих и зеленых улочек, останавливается возле четырехэтажного белого здания в викторианском стиле. На его фронтоне красуется гордая вывеска: «Ройал парк хотел» («Королевский парк-отель»). Вскоре мы убедились, что название находилось в известном противоречии с уровнем комфорта этого одного из 800 отелей Большого Лондона. Однако это так, к слову. Главное же заключалось в том, что мы в Англии и первый, самый длинный день, завершился вполне благополучно.

День второй

начался, естественно, с завтрака. Не стоило бы и упоминать о такой в общем прозаической подробности, если бы не одно уточнение: завтрак был континентальный. В отличие от английского (овсяная каша, яичница с беконом) он состоит из микроскопического кусочка масла, чайной ложки джема, нескольких поджаренных, очень тонких кусочков хлеба (тостов) и кофе или чая. Нетрудно догадаться: континентальный или европейский завтрак явно уступает английскому. Как я мог впоследствии убедиться, островитяне вкладывают в понятие «континентальный» не только прямой, так сказать, географический смысл. Континентальный — это значит не такой, как английский, другими словами — худший. Однако, истины ради, хочу заметить, что континентальный завтрак значительно дешевле английского, а это для туриста обстоятельство немаловажное.

Оживленно обмениваясь впечатлениями от завтрака по-европейски (который, кстати, нам подавали не англичане: одна официантка — испанка, другая — колумбийка, а парень — малаец), мы заняли места в автобусе с гидом-шотландкой и шофером-индийцем Сэмом за рулем (где же англичане? — спросите вы) и поехали в город в городе — так называют здесь Сити.

…Автобус медленно пробирается по узкой Флит-стрит — «чернильной» улице, где расположены редакции многих газет, и там, где она кончается, Вайлори торжественно объявляет: «Пересекаем границу Сити!». И в самом деле, на сером асфальте видны какие-то знаки белой краской. Граница, конечно, символическая, дань старине, традициям, к которым так привержены англичане. Согласно традиции, королева может пересечь границу Сити только с разрешения его лорд-мэра. Поскольку же среди наших туристов королевы не оказалось, мы беспрепятственно проникли на эту «квадратную милю денег», как часто величают этот один из крупнейших в мире финансовых центров. Его тесные, почти безлюдные в это время дня улицы (в Сити почти нет жилых домов и магазинов) плотно застроены тяжеловесными, помпезными зданиями банков, страховых компаний, акционерных обществ. Здесь деньги делают деньги. Возле массивных дверей — солидные медные таблички, скорее даже доски: «Мидленд бэнк», «Барклейз бэнк», «Вестминстер бэнк», страховая компания «Ллойд», «Лондон сток иксчейндж» (лондонская биржа), и снова банки — Ротшильда, Беринга, Лазарда… И непременно вместе с названием на вывеске указана дата основания: 1778, 1801, 1809… В самом центре этой цитадели британского, да и не только британского империализма тяжелой глыбой высится «банк банков» — так называют один из крупнейших в мире Английский банк.

Рядом со старинными, респектабельными зданиями попадаются и дома поновее, архитектурой попроще. В них расположились «Бэнк оф Америка», «Сумитомо бэнк», «Мицубиси бэнк», «Лионский кредит» и прочие заокеанские и европейские финансовые киты. Из-за сравнительной молодости они не могут похвастаться родословной и не указывают на вывеске дату своего рождения. Однако они чувствуют себя, судя по всему, привольно на английской земле. Римскому императору Веспасиану, обложившему налогом ассенизаторов, принадлежит циничное изречение: «Деньги не пахнут». Доллары, фунты, иены, марки, франки, хранящиеся в бронированных сейфах этих монументальных банков, сами здания которых походят на огромные сейфы не только не пахнут, но и не имеют родины. «Его препохабие капитал» ворочает за этими толстыми, абсолютно недоступными взору постороннего стенами многими миллиардами, прямо или косвенно оформляя третью часть торговых сделок на земном шаре. Кто знает, какие мрачные тайны хранят эти стены?

Впрочем, один из ликов «его препохабия капитала» приоткрылся в тот же день, когда мы проезжали мимо одного из немногочисленных, рассеянных по центру небоскребов. Небоскреб как небоскреб: серый бетон, сталь, стекло, прямые линии. Даже при беглом взгляде бросался в глаза нежилой, заброшенный вид здания. Пустыми глазницами зияли разбитые окна, кое-где обвалились плиты, обнажив шершавую стену. На строительных лесах копошились рабочие, прилаживая плиты. Что же случилось с этим красавцем, гордо вознесшим свои 50 этажей к небу? Пожар, землетрясение? Ничего подобного. Стихийные бедствия пощадили его. Дело в другом. Дома имеют странное свойство: если их не эксплуатировать, не заселять, они быстрее стареют, теряют внешний вид. Так случилось и с этим небоскребом. Вот уже несколько лет, с момента постройки, он пустует. Нам, советским людям, сказала Вайлори, это трудно понять, но владельцам выгоднее держать его пустым, чем сдавать внаем. При сдаче внаем очень высоки налоги, а земля в Лондоне, особенно в центре, дорожает не по дням, а по часам. И они решили повременить, чтобы потом с прибылью продать небоскреб.

Наша милая Вайлори выразилась слишком мягко. Нам не просто трудно, а невозможно понять этот парадокс капитализма, как невозможно было понять и принять кое-что другое в чинной, чистой, вежливой, аккуратной Англии. Так, например, невозможно понять, как могли англичане при их приверженности к старине, традициям, по кирпичику продать за океан, в США, старинный Лондонский мост; на его месте построен новый, модерный, мимо которого мы как раз сейчас проезжаем по мокрой от дождя набережной Темзы. И этот дождик, и закованные в гранит берега полноводной реки, и величественные старинные дворцы вызывают в памяти картины нашего Ленинграда.

Показались мрачные, окаймленные рвами высокие стены и башни Тауэра, построенного ровно 900 лет назад Вильгельмом Завоевателем. На протяжении своей многовековой истории Тауэр попеременно был резиденцией монархов, главной политической тюрьмой, хранилищем государственной казны, арсеналом, пока не стал музеем. В одну из его темниц был брошен, а затем казнен мятежный лорд-канцлер, гуманист и социалистический утопист Томас Мор за отказ признать короля главой церкви.

Во время второй мировой войны Тауэр, вернее, одна из его башен, снова стала тюрьмой. Сюда был заточен ближайший подручный Гитлера Рудольф Гесс, перелетевший при загадочных, до конца так и не выясненных обстоятельствах, весной 1941 года в Англию. Трудно сказать, чем руководствовалось правительство Британии, посадив Гесса в Тауэр. Быть может, оно сочло, что для высокопоставленного нацистского бонзы обычная тюрьма недостаточно «престижна». После приговора Нюрнбергского международного трибунала этот один из главных военных преступников фашистской Германии был осужден к пожизненному заключению и сменил Тауэр на западноберлинскую тюрьму Шпандау, где и доживает свой век.

Величественные служители в живописных костюмах эпохи Тюдоров, сами, по себе как бы являющиеся достопримечательностью Тауэра, невозмутимо, с видом собственного превосходства, взирают на беспокойные разноязыкие толпы туристов, снующие по двору и закоулкам крепости. Лишь в тесном и мрачном помещении, где выставлены для обозрения сокровища английской короны, служители напоминают о своем присутствии вежливыми, но настойчивыми просьбами-приказаниями: «Пожалуйста, быстрее, не задерживайтесь!» В самом деле, трудно оторвать взгляд от фантастической величины и красоты бриллиантов «Звезда Африки», «Кохинур», «Кулинан»… Благородные камни чистой воды так прозрачны, что в лучах умелой подсветки они как бы растворяются в воздухе.

До-того дня, как на юге Африки в 1905 году нашли алмаз «Кулинан» массой 3106 каратов (более 600 гр.), мало кто верил, что такой огромный алмаз может вообще существовать в природе. Оказалось, что может. Говорят, знаменитый амстердамский ювелир, которому показали драгоценный камень величиной с кулак, едва не упал в обморок. Ювелира «откачали» и предложили распилить камень, потому что он был покрыт трещинами и целиком для огранки не годился. На сей раз, как рассказывают, амстердамского ювелира чуть было не хватил удар, однако со своей задачей он справился. Из гигантского алмаза было сделано более ста бриллиантов, в том числе «Звезда Африки» (Кулинан-I) массой 530,2 карата и «Кулинан-II» — 317,4 карата, которые украшают атрибуты королевской власти — корону и скипетр.

Я всматриваюсь в них, и в неземном сиянии этих бриллиантов мне видятся вполне земные отблески пота и крови, в изобилии пролитых ради этих красивых камешков.

Одна их наших туристок, литовская журналистка, завороженная блеском алмазов, несколько задержалась у витрины, чем и привлекла внимание служителя. Он почему-то принял ее за француженку, но услышал в ответ «Раша» (Россия — как часто называют Советский Союз на Западе). Непроницаемое, гладко выбритое лицо англичанина как-то потеплело, он с улыбкой любезно разрешил осмотр «по второму заходу». Вот вам еще один, пусть и небольшой пример «сдержанности» британцев.

Знаменитой достопримечательностью Тауэра издавна считаются шесть воронов, постоянно «прописанных» в крепости. Признаюсь честно: не то что во́рона, но ни одной вообще птицы я здесь не видел. Видимо, очень неуютно чувствуют себя пернатые в обществе людей, бесцеремонно вторгшихся в их владения, и прячутся где-нибудь в укромном уголке. Вороны являются символом неприступности крепости, и потому за ними заботливо ухаживают, кормят кониной, причем расходы утверждаются в законодательном порядке.

От Тауэра совсем близко до собора св. Павла. В былые и не столь уж давние времена в Сити не разрешалось строить здания выше этого собора. Жизнь заставила пойти отцов города на уступки, ведь земля в Лондоне, особенно в центре, дорожает, и теперь самое знаменитое творение сэра Кристофера Рена (оставаясь, как и прежде, третьим в мире по размерам после соборов св. Петра в Ватикане и ленинградского Исаакиевского), на фоне небоскребов стало как будто меньше, не утратив, впрочем, своего величия и красоты.

Фашистские бомбы нанесли существенный урон Сити, и после войны здесь, на месте разрушенных обычных домов, по новому плану выросли небоскребы. Этот план застройки получил название: «Барбикэн» («Сторожевая башня»). Хочу повторить: этих «барбикэнов» сравнительно немного, поставлены они с умом и не мозолят глаза, не подавляют.

Благодарные потомки отдали дань уважения и памяти Кристоферу Рену, физику по образованию, нашедшему свое истинное призвание в архитектуре и создавшему национальный стиль английского классицизма. В самом центре собора установлен памятник Рену. Рядом с этим памятником — мемориальная плита в честь другого знаменитого «строителя», неутомимого и преданного, всю жизнь положившего на утверждение и возвышение здания Британской империи — Уинстона Черчилля. Творение Кристофера Рена стоит уже более 250 лет, его волею счастливой случайности пощадили бомбы гитлеровских Люфтваффе. Здание же Британской империи развалилось на глазах у сэра Уинстона, и не от бомб, а под мощным напором национально-освободительных движений середины XX века.

Одна из самых позорных страниц в истории этой империи, помимо воли авторов, увековечена в памятнике Томасу Мидлтону, первому архиепископу Индии. Если свернуть влево, то у окна можно увидеть застывшего в величественной позе благообразного старца в епископской мантии. Перед ним пали ниц коленопреклоненные «туземцы». Их лица источают восторг и обожание. Чего больше в этом памятнике — лицемерия, подлости или цинизма? Всему миру известно, как с мечом в одной руке и библией в другой покоряли многострадальную Индию, страну тысячелетней культуры, британские колонизаторы. А тут — благостная идиллическая картинка, не имеющая ничего общего с жестокой правдой истории.

Автобус тем временем уже выбрался из узких улиц Сити, и мы незаметно оказались в пригороде. Исчезли помпезные, надменные здания — крепости. Едем вдоль сплошной улицы-стены, ибо как еще назвать ряд двухэтажных, совершенно одинаковых домов с крошечными газонами и цветниками. Они стоят вплотную друг к другу и образуют как бы один нескончаемый дом с отдельными крылечками, газончиками и цветниками. Это — пригород Лондона Хайгет (Высокие ворота). Но вот улица-дом все-таки кончается, ее сменяют одинокие особнячки, спрятавшиеся среди деревьев. Миновав частную дорогу (есть, оказывается, и такие), автобус медленно катит под гору и останавливается у входа на Хайгетское кладбище. Еще сотня метров пешком вдоль заброшенных, поросших зеленым мхом могильных плит, и перед нами возникает памятник Карлу Марксу. Его гордая львиная голова мыслителя покоится на высоком мощном постаменте. На постаменте выбиты бессмертные слова великого учителя трудящихся:

«Пролетарии всех стран, соединяйтесь!»,

а чуть ниже:

«Философы лишь различным образом объясняли мир, но дело заключается в том, чтобы изменить его».

Тут же покоятся верная и преданная спутница жизни Маркса его жена Женни и дочери. Никакой помпезности, никакой пышности. Все предельно скромно, строго и в то же время необыкновенно значительно и выразительно. Таким был при жизни величайший мыслитель и революционер, таким и изобразил его скульптор Л. Брэдшоу. После смерти своего великого друга Фридрих Энгельс сказал:

«Самый могучий ум нашей партии перестал мыслить, самое сильное сердце, которое я когда-либо знал, перестало биться».

Ему же принадлежат и вещие слова, произнесенные здесь, на этом кладбище 17 марта 1883 года, в день похорон Маркса: «И имя его, и дело переживут века!» И вот спустя почти сто лет мы, представители первой в мире страны, где восторжествовало учение Маркса — Ленина, обнажив головы, стоим у могилы, повторяя про себя эти пророческие слова.

Память о великом вожде пролетариата бережно хранят английские коммунисты. Есть на улице Клеркенуэлл Грин в северной части Лондона скромный двухэтажный дом под номером 37 А. Здесь нас встречает невысокий пожилой человек в потертом темном костюме. Светлые голубые глаза из-под очков приветливо и в то же время внимательно разглядывают советских гостей. Это Джек Дайвин, сотрудник мемориальной библиотеки Карла Маркса. Неторопливо, обстоятельно показывает товарищ Дайвин библиотеку. Она сравнительно невелика. Когда-то в этом здании размещался клуб радикалов, потом — типография английских социал-демократов. Революционные элементы в социал-демократическом движении возглавлял Гарри Квелч. Именно он и оказал большую помощь В. И. Ленину в издании газеты «Искра».

Владимир Ильич писал:

«Английские с. д. с Квелчем во главе с полной готовностью предоставили свою типографию. Самому Квелчу пришлось для этого «потесниться»; ему отгорожен был в типографии тонкой дощатой перегородкой уголок вместо редакторской комнаты».

Мы поочередно заходим в маленькую комнатку с косым чердачным потолком на втором этаже, где Владимир Ильич в 1902—1903 гг. редактировал «Искру». Поочередно потому, что больше двух-трех человек здесь не умещается. В комнатке едва хватает места для письменного стола, нескольких стульев, полок с книгами, среди которых хорошо знакомое полное собрание сочинений В. И. Ленина. На стене висит портрет человека с красивым волевым лицом. Это Гарри Квелч. Ленин высоко ценил этого стойкого и мужественного деятеля английского и международного рабочего движения и посвятил ему статью, которая так и называется: «Гарри Квелч».

В год столетия со дня рождения В. И. Ленина в библиотеке была в торжественной обстановке открыта ленинская мемориальная доска.

Джек Дайвин с гордостью показывает нам двадцать пятый номер «Искры», отредактированный здесь Лениным.

— В 1933 году, — продолжает он свой рассказ, — в день пятидесятой годовщины со дня смерти Маркса, английские коммунисты, рабочие на свои средства открыли в этом здании библиотеку марксистской литературы. Сейчас в ней 20 тысяч томов и 30 тысяч различных документов. Наша библиотека пользуется известностью не только в Британии, но и за рубежом. К нам приезжают работать из других стран, в том числе и из Советского Союза. Как видите, живем мы в нелегких условиях, тесновато, однако, несмотря на трудности, пополняем книжный фонд, думаем расширять помещение. Безработица, нищета, социальное неравенство и другие проблемы, о которых писали Маркс и Ленин в свое время, продолжает существовать в Британии и других странах капитализма.

Джек Дайвин рассказал, как много сил и энергии вложил в создание библиотеки один из основателей Коммунистической партии Великобритании Эндрю Ротштейн, отец которого на заре века так же, как и Квелч, помогал Ленину выпускать большевистскую газету. И сейчас Эндрю Ротштейн, несмотря на свой почтенный возраст (в 1978 году ему исполнилось 80 лет) продолжает возглавлять Совет библиотеки.

День третий

нас застал далеко от Лондона, на довольно узком для своего высшего класса «А» шоссе. В отполированном до зеркального блеска асфальте отражаются солнечные блики. Погода до сих пор нас балует (как бы не сглазить!). Осеннее солнце заливает покойным светом плавные невысокие холмы, покрытые изумрудной, неправдоподобно зеленой для ноября травой. Кое-где на склонах холмов виднеются одинокие купы деревьев. Мы едем по кантри.

По привычке сравниваю, ищу сходства с молдавским пейзажем. Оно весьма отдаленное, пожалуй, лишь в мягких, плавных очертаниях холмов. Вместо привычных виноградных шпалер или бесконечных рядов яблонь — огороженные живой изгородью пастбища. Промелькнул вдруг маленький участок кукурузы, жалкой, худосочной, так и не набравшей роста под английским небом, совсем не похожей на свою молдавскую сестру. Это был, пожалуй, единственный возделанный клочок земли.

Изредка за окном мелькнет деревушка: несколько островерхих двухэтажных домиков красного кирпича под черной, искусно имитирующей солому, бетонной крышей. Над ней высоко торчит печная труба с прикрепленной пикой телевизионной антенны. И снова — зеленые луга. И нигде ни одного человека! Как будто едешь по необитаемой стране. Из живых существ здесь видишь лишь круглых белых лохматых овец да красивых, в черно-белых яблоках, коров, пасущихся за оградой из зеленого кустарника. Их никто не охраняет, даже собаки.

Поневоле возникает вопрос: что это? Страшный мор, неведомая эпидемия или смертельная опасность, заставившие вдруг обитателей этих уютных домиков покинуть свои жилища, чтобы искать спасения в другом, безопасном месте. Или, быть может, эти лохматые круглые овцы, мирно пощипывающие сочную травку, и в самом деле съели людей?

Для меня, привыкшего к многолюдью молдавских сел, к тому, что каждый клочок земли тщательно обработан, засеян или засажен, этот пейзаж кажется особенно странным, иррациональным. Читатель может мне не поверить, но на всем многокилометровом пути по кантри от Лондона до Оксфорда и дальше, к Бирмингему, мы повстречались лишь с одним человеком. Им оказалась средних лет женщина, которая сопровождала двух низкорослых кривоногих собак. Подозреваю, что именно они и заставили свою хозяйку покинуть островерхий домик и вывели ее на прогулку. Произошло это в маленькой деревушке, которую мы проезжали.

В чем же тут дело? Со школьной скамьи мы запомнили: Англия — родина промышленной революции, первая мастерская мира, мировой торговец — и вдруг такой первозданный идиллический сельский пейзаж. Где же заводы, фабрики и т. д.? В городах. Промышленность развивалась именно там. Британия — сугубо урбанистическая страна, абсолютное большинство людей живет в городах; здесь и сосредоточена почти вся промышленность с ее дымными трубами и шумами. В сельском же хозяйстве занято лишь несколько процентов населения, и оно, при высокой интенсивности, обеспечивает потребности Британии в продовольствии лишь наполовину. Откуда берется другая половина? Из Австралии, Новой Зеландии, Африки, Дании, Италии… Словом, отовсюду. Внешняя торговля для этой страны — поистине вопрос жизни и смерти. Ну а сельский пейзаж действительно красив, ничего не скажешь.

После безлюдья кантри узкие улицы Оксфорда — небольшого чистенького и зеленого городка — показались необычайно оживленными. Бросается в глаза, что большинство прохожих — это молодые люди. Это естественно, ибо Оксфорд, как и его собрат Кембридж, еще со средних веков сохранили свой статут университетских городов, каких сейчас в Европе остались лишь единицы. И все эти молодые люди болтая, смеясь, перебрасываясь на ходу шутками, двигаются в одном направлении. Мы последовали за ними и вскоре оказались в тихом, покрытом зеленой лужайкой квадратном дворике в центре колледжа Байлио. Почти весь дворик занимала лужайка. Травяной ее покров был таким гладким, а земляной дерн таким мягким, что она походила скорее на огромный ковер. По его зеленому полю там и сям белели какие-то пятна. При ближайшем рассмотрении выяснилось, что это самые настоящие белые грибы. Не знаю уж, по какой причине их не собирают: то ли потому, что англичане «уважают» главным образом шампиньоны, то ли любителей грибов удерживает редкая для Англии табличка с вежливой просьбой не ходить по газонам. Говорят, было время, когда по газонам ходить разрешалось, но только профессорам; теперь же и студенты, и преподаватели одинаково ущемлены (или уравнены?) в правах.

Молча, лишь изредка обмениваясь репликами, мы рассматривали древние стены «фабрики джентльменов», как часто называют Оксфорд. Молча, потому что Вайлори предупредила:здесь не очень любят многочисленных туристов, которые мешают занятиям. Однако на самих будущих джентльменов это ограничение, по-видимому, не распространялось. Несколько юношей, взобравшись на леса, весело и громко переговариваясь и не обращая на иностранцев никакого внимания, чистили специальными щетками серые древние стены своей альма-матер. Стирают пыль веков.

Однако эта простая операция — не больше, чем дань моде, пришедшей из столицы, где уже отмыты и очищены сотни домов. Вековые традиции в Оксфорде еще живут крепко. Как и сотни лет назад, студенты и профессора носят мантии по торжественным случаям. (Замечу в скобках, что ни одного студента в таком наряде, как ни смотрел, так и не увидел. Обыкновенные парни и девушки в джинсах, шерстяных свитерах и кофтах, очень похожие на наших студентов.) Как и прежде, здесь имеют возможность учиться в основном лишь избранные, чтобы, пройдя курс наук и хороших манер, занять свое место в британском истеблишменте.

Подождав, пока закончатся занятия, мы вошли в одну из аудиторий. Потемневшие от времени дубовые столы, тяжелые резные стулья… На стенах — портреты важных, преисполненных собственного достоинства людей — выпускников колледжа Байлио, занявших свое место в истеблишменте. Приближалось время обеда, и служители накрывали столы. Любопытно, что студенты и профессора обедают вместе в аудиториях, только сидят за разными столами, причем студенты на стульях, преподаватели же — в креслах. Я обратил внимание на сервировку. Массивные старинные вилки и ложки, дорогая посуда, какую мы и не видывали в ресторанах Лондона.

Пройдя под увитыми зеленым плющом аркадами, мы оказались в святая святых колледжа Байлио — его библиотеке, и не просто в библиотеке, а в хранилище рукописей. И каких! С нами говорила на английском, греческом, армянском и других древних языках сама История. Вот скрепленная сургучными печатями Магна карта — Великая хартия вольностей. Правда, это не оригинал, подписанный в 1215 году королем Иоанном Безземельным под давлением феодалов, а ее копия, сделанная в 1217 году. Великая хартия вольностей положила начало конституционному ограничению власти монарха.

Рядом с ней — «Диалоги» Платона на древнегреческом, сочинения Евклида… Чуть дальше — рукописи знаменитых английских поэтов: поэма Альфреда Теннисона «Гаррет и Линетта», блокнот П. Б. Шелли, письмо Дж. Байрона, в котором он делает предложение леди Каролине Лэмб. Знакомые, прославленные имена…

Мы покидали Оксфорд после обеда в ресторане «Золотой крест» на главной, очень красивой улице и не подозревая, какие события развернутся в этом тихом университетском городке спустя несколько часов после нашего отъезда в страну Шекспира, как почтительно называют путеводители места, связанные с жизнью величайшего поэта Англии. Но прежде чем попасть в страну Шекспира, мы проехали по стране другого знаменитого англичанина — Уинстона Черчилля. Слева от шоссе, в местечке Вудсток, в глубине векового парка виднеются мрачные очертания средневекового родового дворца Бленхейм его предка герцога Мальборо. Здесь Черчилль родился и спустя 91 год был похоронен неподалеку на семейном кладбище в Бладоне. Если проехать намного дальше по шоссе, то можно увидеть колонну в честь герцога Мальборо — того самого, кому посвящена известная песенка о Мальбруке, который в поход собрался и что из этого получилось. Спустя века собрался в поход против молодой Советской России родственник герцога сэр Уинстон — один из главных организаторов антисоветской интервенции. Известно, чем закончился и этот поход. До конца своей долгой жизни Черчилль, безусловно, обладавший разносторонними способностями, оставался, по определению В. И. Ленина, величайшим ненавистником Советской России.

Страна Барда (так торжественно, с большой буквы, величают великого поэта путеводители) предстала перед нами в образе тихого зеленого городка Стратфорд, через который спокойно несет свои воды неширокий Эвон. Замирает сердце, когда входишь под низкие своды двухэтажного дома перчаточника Джона Шекспира. В небольшой комнате, где, согласно преданию (ибо жизнь Шекспира известна мало), 23 апреля 1564 года появился на свет его сын Вильям, все сохранено так, как и было четыре века назад: дубовые скрипучие полы, маленькие оконца, кирпичные стены, тяжелые резные дубовые стулья… На столике установлен бюст поэта. Вот, пожалуй, и все.

Неподалеку находится дом местного помещика, на дочери которого Анне Хаттуэй женился восемнадцатилетний Шекспир, однако впоследствии оставил жену и троих детей, чтобы уехать в Лондон навстречу своей великой судьбе. В помещичьем доме обстановка побогаче, а полы такие же скрипучие и оконца такие же маленькие, как и в доме Шекспира. О великом муже Анны здесь напоминает, пожалуй, лишь первое прижизненное издание его пьес, открытое на «Двенадцатой ночи». Будет уместно напомнить, что лишь половина драматических произведений Шекспира (18 пьес из 37) была опубликована при его жизни.

Великий драматург под конец своей жизни снова вернулся в родной город и скончался в кругу семьи 23 апреля 1616 года, по непостижимому стечению обстоятельств в день собственного рождения. Прах его покоится в Стратфорде, в небольшой, увенчанной высоким готическим шпилем Тринити-черч (церковь св. Троицы). С высокого постамента перед Шекспировским театром-музеем великий Бард, окруженный героями своих сочинений, задумчиво смотрит на родной город, на нас, гостей их далекой страны, пришедших поклониться его памяти.

Ранние осенние сумерки, быстро перешедшие в густую тьму, застали нас в дороге. В темноте лишь ярко и чуточку таинственно подмигивают «кошачьи глазки» — стеклянные отражатели, установленные вдоль шоссе. Отраженный свет «кошачьих глазок» сменили настоящие огни Ковентри. Проехав чуть ли не весь город, мы остановились возле одноэтажного приземистого здания, на крыше которого мерцали неоновые буквы: «Новотель». Название отеля действительно соответствовало его содержанию. Здесь все было новым и удобным. В ванной комнате я обнаружил душ и, представьте, даже смеситель над умывальником. Вот и верь после этого всяким россказням о чудаках-англичанах. Впрочем, позже выяснилось, что отель строила французская фирма, и иностранцы, привыкшие к душу и проточной воде в умывальнике, обязаны этими «удобствами» им. От души помывшись под душем (извините за невольный неудачный каламбур) и поужинав, мы включили телевизор. Какую-то рекламную дребедень сменил выпуск новостей. Хорошо поставленным интеллигентным голосом диктор пугал зрителей «советским присутствием» в Южной Африке, в извращенном свете рассуждал о помощи нашей страны патриотам Зимбабве, ведущим справедливую борьбу за независимость своей родины. В качестве «аргумента» на экране крупным планом возник патрон от советского автомата. Между тем Советский Союз никогда не скрывал, что оказывает всемерную помощь национально-освободительным движениям народов, ведущим справедливую борьбу за свою независимость от любых колонизаторов.

День четвертый

начался с мелкого и нудного моросящего дождя. «Настоящая английская погода» — то ли с сожалением, то ли с удовлетворением констатировала Вайлори. Мы едем по вымытым дождем улицам Ковентри, боевого побратима Сталинграда. Аккуратные, типично английские домики на окраине сменяются ближе к центру зданиями посолиднее. По сравнению с Лондоном здесь значительно больше домов новой постройки. Ничто не напоминает о жестоких бомбежках фашистских Люфтваффе, которые в 1940 году почти сровняли с землей этот город. После уничтожения Ковентри появилось зловещее словечко «ковентрировать», то есть уничтожить, сровнять с землей. Авторство на это слово приписывают Герману Герингу, рейхсмаршалу авиации нацистской Германии. Так оно или нет, сказать сейчас трудно, однако ясно, что именно Геринг был «автором» в широком смысле этого слова «ковентрирования» Ковентри и сотен других городов в Европе. Уничтожение этого города потрясло цивилизованный мир. Всего год спустя фашистская Германия подло напала на нашу страну, и трагедия Ковентри померкла перед преступлениями нацистов на советской земле.

В наши дни о разрушениях военных лет напоминают здесь, пожалуй, лишь руины древнего средневекового кафедрального собора. 600 лет стоял этот собор на вершине холма в центре города и стоял бы еще столько, если не больше, пока в него не угодила немецкая бомба. Старинный собор сгорел дотла, остался лишь обуглившийся деревянный крест. Его сразу же установили на руинах. На руинах же и поднялось новое здание собора, построенное в 1962 году по проекту сэра Базиля Спенса. Отвлекаясь от чисто религиозной символики, смею утверждать, что архитектурное решение интересно и талантливо. Поражает необычное для храма божьего сочетание религии и модернизма. Впрочем, на Западе они давно нашли общий язык, модус вивенди, так сказать.

Новый собор задуман как бы продолжением старого и вписывается в него. Над входом можно прочитать:

«Во славу господа Бога этот кафедральный собор сгорел».

Эта надпись заставляет призадуматься. Почему господу богу было угодно, чтобы его храм предали огню? Кто эти святотатцы? Во славу какого бога? Церковный догмат гласит, что бог един. Какому же богу поклонялись пилоты Люфтваффе, сбрасывавшие бомбы на божий храм? Много вопросов вызывает эта надпись, но ответ один: в ней, как в капле воды, отразилось лицемерие и ханжество христианской религии, нежелание называть вещи своими именами, стремление забыть недавнее военное прошлое. Все люди — братья, и фашистский воздушный бандит, и старушка-англичанка, пришедшая помолиться в собор и сгоревшая под его обломками.

Стремление забыть недавнее военное прошлое характерно не только для религии. Беседуя с англичанами, я поражался их неосведомленностью о событиях второй мировой войны, причем не где-нибудь в далеких для них России или в Бирме, а на собственной родине, в Англии. Вот и сейчас, при виде руин войны, у меня невольно вырвался вопрос к нашей Вайлори: «Сколько людей погибло в Ковентри от бомбежек?» «О, я не знаю», — последовал вежливо-равнодушный ответ. Сказала, как отмахнулась. Если на такой, в сущности естественный вопрос не может (или не хочет?) ответить гид, причем не какой-нибудь самоучка, а с дипломом Оксфордского университета, то что уж говорить об остальных, особенно молодежи.

Приведу еще пример на этот счет. В туристском проспекте можно прочитать:

«Сначала мы приглашаем совершить прогулку вокруг руин старого собора, построенного в XIV веке, где был установлен обгоревший деревянный крест сразу же после разрушения здания в 1940 году».

И опять ни слова о том, кто же разрушил и сжег божий храм? Сказано же — во славу господа, и хватит! Между прочим, как рассказывает тот же проспект, ныне там установлена копия того креста; оригинал же надежно укрыт в крипте часовни св. Михаила «ввиду возможных актов вандализма». Как видно, позорные «лавры» немецких фашистов не дают покоя их британским единомышленникам.

Однако мы несколько отклонились от темы. По замыслу архитектора высокая стеклянная стена не разъединяет, а скорее соединяет руины и новое здание. Полупрозрачные, как бы парящие в воздухе рисунки на стекле поначалу мне показались гигантскими, увеличенными во много раз рентгеновскими снимками человеческого тела; были здесь и «снимки» неведомых доисторических ящеров, может быть, птеродактилей. Так художник Хаттон «видит» святых и ангелов. Великолепны цветные витражи Джона Пайпера, создавшего, как сказано в путеводителе, «величайшую в мире картину из цветного стекла». Замечательно цветовое сочетание окон-витражей, от радостных, праздничных желтых в центре до холодных синих кверху. Так художник в аллегорической форме изобразил святой дух. В моем же воображении атеиста эти витражи вызвали ассоциацию со Вселенной.

Вообще, что там ни говори, это необычный собор. В каком еще божьем храме можно увидеть на алтарной стене вместо фресок огромный гобелен, над которым 360 тысяч часов трудились швейцарские ткачи? Где вы еще увидите мозаичный пол, искусно выложенный шведскими мастерами? Или большой белый камень — символ благословения, привезенный из далекого Вифлеема, а в часовне Христа — икону Казанской божьей матери, дар русской православной церкви? И, наконец, где еще есть скульптура Христа, отлитая из металла автомобиля, попавшего в катастрофу? Согласитесь, что это весьма выразительный символ хаоса современной западной цивилизации, жестокого «машинного» века.

Металлический Христос бесстрастно взирает на манекен моряка-спасателя в штормовой робе. Пояснительный текст сообщает, что с 1824 года спасательная служба Британии спасла от гибели в морской пучине 105 013 человек. 427 мужественных моряков отдали свои жизни в борьбе за жизнь других. И вот теперь сама спасательная служба взывает о помощи. Не найдя, видимо, другого способа получить необходимую для успешного продолжения своего благородного дела сумму, она обратилась непосредственно к верующим. Сквозь прозрачные грани стеклянного ящика у ног моряка зеленеют бумажки с портретом ее величества королевы Елизаветы II. Эти добровольные пожертвования, идущие от чистого сердца простых людей, увы, фигурально говоря, лишь капли в море. А тем временем в настоящем океане находят свою гибель тысячи тружеников моря. Необходимая сумма, как явствует из надписи, исчисляется многозначной цифрой.

От Ковентри до Бирмингема — рукой подать. Не успели оглянуться, как аккуратные, будто игрушечные сельские коттеджи сменили огромные небоскребы урбанистической архитектуры. Автобус въезжает на высокую эстакаду и будто парит над грешной, пропахшей бензиновыми парами землей, забитой автомобилями. Мы едем по эстакаде гигантской автомобильной развязки, ведущей к центру города, кружим по сложным переплетениям на разных уровнях развязки, и перед нами с высоты открываются все новые бетонно-стеклянные билдинги Бирмингема — этого сердца Англии, как гордо сообщает справочник. Впрочем, еще из школьных уроков географии я помнил, что этот город расположен в самом центре Англии и от него до любой точки морского побережья примерно одинаковое расстояние. Тут, видимо, пришел момент признаться читателю, что география была одним из самых любимых предметов автора этих строк. «Путешествуя» по карте Британских островов, мог ли я тогда, много лет назад, предполагать, что ветер странствий занесет меня сюда, за тридевять земель от родных мест?

Над этим ультраурбанистическим пейзажем доминирует совершенно круглая башня небоскреба. Рядом с ней многоэтажный клуб торгового центра, названного почему-то «Бычьим кольцом», кажется маленьким и неприметным.

После короткого осмотра художественной галереи с ее богатой коллекцией полотен художников-прерафаэлитов и кафедрального собора св. Филиппа попадаем в водоворот вечерней субботней толпы, с которым не идет ни в какое сравнение скопление людей где-нибудь в самом центре Лондона — на Пикадилли-серкус или Лейстер-сквер. Если бы не то и дело мелькающие в толпе черные лица (которых в индустриальном Бирмингеме видишь значительно чаще, чем в Лондоне), можно подумать, что все население кантри съехалось сюда, оставив на произвол судьбы свои уютные домики под бетонными, искусно имитирующими солому крышами.

В свой «Новотель» мы поспели как раз к ужину… или к обеду, как сказано в программе. Не знаю уж, как выразиться поточнее. Впрочем, расскажу по порядку, а уж читатель сам разберется, если сумеет.

В гостиничном ресторане мы бодрым шагом прошли вдоль шеренги серьезных молодых людей в строгих темных костюмах. Едва мы расселись, как мальчики степенно удалились, чтобы вернуться с глубокими чашками супа, по вкусу напоминающем грибной, хотя я в этом до сих пор не уверен. Затем последовала небольшая пауза, после которой на столе появились подогретые тарелки. Они не успели остыть, как юный официант разложил на них куски мяса. Минут через пять его сменил другой — с зеленым горошком. Признаюсь, я не стерпел, приступил к еде — и прогадал. Ресторанный конвейер продолжал функционировать. Поочередно к столу подходили серьезные мальчики и накладывали в тарелки: разваренную морковь, тушеную капусту, жареную картошку и еще бог знает что, уже не припомню. Наконец, еще один молодой человек обильно полил все это коричневой, пахнущей аптекой жидкостью. Это был знак того, что можно приступить к еде.

Наученный горьким опытом, я не сразу приступил к аппетитному (по крайней мере на вид) куску торта и, как выяснилось, правильно сделал. Спустя минут десять после того, как его принесли, возник юноша в темном костюме и щедро полил его сливками.

Так что это было, дорогой читатель, обед или ужин, если учесть, что встали мы из-за стола часов в восемь вечера, разумеется, по Гринвичу?

По приезде из Англии меня часто с любопытством допрашивали, ел ли я знаменитый полусырой бифштекс или национальное блюдо — фиш энд чипс (жареная рыба с картофелем), или еще более знаменитый пудинг… Да, я пробовал все, и, не желая ненароком обидеть принимавших нас хозяев, или, что еще хуже, — задеть их чувство национальной гордости, воздержусь от оценок английской кухни и отсылаю читателя к такому авторитету, как Карел Чапек.

«Английская кухня, — писал он с присущим ему тонким юмором в своих «Письмах из Англии», — бывает двух родов: хорошая и посредственная. Хороший английский стол — это попросту французская кухня; посредственный английский стол в посредственном отеле для среднего англичанина в значительной степени объясняет английскую угрюмость и молчаливость. Никто не может с сияющим видом выводить трели, прожевывая pressed beef, намазанную дьявольской горчицей. Никто не в состоянии громко радоваться, отдирая от зубов липкий пудинг из тапиоки. Человек становится страшно серьезным, — и если он поест лосося, политого розовым киселем, получит к завтраку, к обеду и к ужину нечто бывшее в живом виде рыбой, а в меланхолическом меню называемое fried sole, если трижды в день он дубит свой желудок чайным настоем, да еще выпьет унылого теплого пива, наглотается универсальных соусов, консервированных овощей, custard и mutton, этим, видимо, и исчерпываются все телесные услады англичанина, — и начинаешь постигать причины его замкнутости и строгости нравов».

Могут возразить: знаменитый чешский писатель посетил Британские острова давно, более 50 лет назад, и с тех пор кое-что могло перемениться. К лучшему, разумеется. Вероятно, что-то и изменилось. Но так же верно и то, что нет народа в мире более консервативного, чем англичане, когда дело идет о национальных традициях, привычках, складывавшиеся веками, а вкусы вообще меняются очень медленно, если меняются вообще. Сами же англичане, когда заходит речь об их кухне, делают упор на то, что они стремятся выявить натуральный вкус продуктов. Ну что ж, им, как говорится, виднее. Пусть себе выявляют, лишь бы нравилось. Но какой все же «натуральный вкус» можно обнаружить в приятном, нежно-салатового цвета мороженом, если оно пахнет ментолом? Или что можно сказать о горчице, которая совсем не горькая, а коричневый тростниковый сахар — не сладкий? Или… Однако, я думаю, достаточно об этом предмете, тем более, что сами англичане не отрицают, что их кухня примитивна, и не делают из еды культа.

День пятый

оказался последним днем пребывания в Ковентри. После завтрака (континентального!), распрощавшись навсегда с комфортабельным «Новотелем», едем в Лондон, но уже другой дорогой — через Виндзор. Погода же отнюдь не континентальная, а типично английская. Мелкий дождик, кажется, не переставал со вчерашнего дня. Впрочем, мы уже к нему привыкли, как привыкли к безлюдному пейзажу сельской Англии, по которой сейчас проезжаем.

Виндзорский замок, как и положено всякому уважающему себя замку, а тем более королевскому, стоит на холме. Над всеми его краснокирпичными древними стенами доминирует высокая Круглая башня с королевским штандартом. Этот штандарт никогда не опускается, даже если в стране объявлен национальный траур, ибо приспущенный флаг означает сдачу врагу (разумеется, гипотетическому). В самом деле, многоязыкие толпы туристов всех цветов и оттенков кожи, судя по всему, настроены мирно, вооружены лишь фото- и кинокамерами и отнюдь не собираются брать приступом эту королевскую резиденцию. Но… традиция есть традиция.

Дань этой традиции — и стражник, марширующий взад и вперед перед высокими чугунными воротами, ведущими в двухэтажные, собственно королевские апартаменты, где Елизавета II с семьей проводит весенние месяцы. Наверное, правильнее было бы назвать солдата на посту часовым, но язык как-то не поворачивается называть таким обыденным словом рослого молодца в огромной медвежьего меха шапке, серой шинели, щегольски перехваченной белой блестящей портупеей и автоматической винтовкой в руках. Печатая по каменным плитам шаг, он проследовал вдоль ворот, скрылся за каменной стеной, возвратился, потоптался на месте, с силой ударяя начищенными до блеска ботинками о брусчатку, развернулся — и снова в путь. Молодое, почти мальчишеское лицо под нацеленными объективами фотокамер невозмутимо и сосредоточенно. Он словно не замечает ни объективов, ни любопытных глаз. А я не могу отделаться от крамольной мысли, что именно на нас, туристов, и рассчитан этот церемониал, наивный, даже детский и потому чем-то трогательный.

На иной, торжественный и серьезный лад настраивает часовня св. Георгия в Виндзорском замке, построенная в конце XV — начале XVI веков в так называемом перпендикулярном плане. В ней все устремлено вверх, к богу. Резной потолок искусно повторяет узор розы — национального цветка англичан. Как следует рассмотреть его можно лишь глядя… вниз, в специальное зеркало, которое как бы приближает, увеличивает резные переплетения узоров.

Слабый, неверный свет, проникающий через витражи, бросает цветные блики на усыпальницы британских монархов. Молитвенно сложив руки на груди, покоятся изваянные из белого мрамора Георг V и его супруга. В ногах у короля в вечной скорби застыл мраморный лев, у королевы — лошадь. Покой Эдуарда VII охраняет его верный и любимый друг — собака Цезарь. Лишь на могиле Георга VI, отца ныне царствующей Елизаветы II, нет никакого памятника — только скромная плита. Такова была воля покойного.

В часовне св. Георгия происходит церемония посвящения в рыцари ордена Подвязки. С высоких хоров свисают рыцарские штандарты, разукрашенные изображениями животных и птиц; среди этой пестрой фауны больше всего львов. Рыцари, как видно, отдают предпочтение все-таки царю, хотя и зверей. В настоящее время здравствуют 26 рыцарей этого весьма необычного для нашего слуха ордена.

Они каждое воскресенье должны собираться в часовне для молитвы вместе с королевской семьей. Так велит традиция. Однако она не всегда соблюдается, и рыцари часто присылают своих представителей.

Учреждение ордена восходит к королю Эдуарду III. Однажды на балу у одной дамы (и надо же случиться такому!) упала с ноги подвязка. Придворные, естественно, стали посмеиваться над несчастной, отпускать всякие там шуточки и т. п. Благородный король Эдуард рыцарски вступился за честь дамы, галантно поднял эту принадлежность дамского туалета, пристыдил насмешников и добавил, что когда-нибудь они будут считать величайшей честью быть удостоенными ордена Подвязки с большой буквы. Так оно и произошло. Король учредил орден, одним из знаков которого является лента, завязываемая под коленом, и теперь он считается одной из самых почетных наград в Британии.

Я написал «одной из самых почетных наград» не случайно, потому что читатель, конечно, слышал и о другом высоком и необычайном ордене. Конечно же, автор имеет в виду орден Бани. Все мои попытки установить, какой же орден, так сказать, «главнее» окончились неудачей. Этот вопрос оказался чересчур трудным для моих английских собеседников и даже для всезнающей Вайлори. Однако же я склоняюсь к мысли, что орден Бани «главнее», ибо посвящение в рыцари этого ордена производится в Вестминстерском аббатстве, том самом, где коронуют монархов.

Покинув древние стены Виндзорского замка, турист сразу попадает в XX век. О нем живо напоминают возбужденные толпы путешественников со всех концов света и… огромные тяжелые «Боинги», с ревом проносящиеся над головой. Неподалеку расположен аэропорт. Такое соседство приносит немало беспокойства королевской семье, и после долгих переговоров авиакомпании согласились изменить курс своих лайнеров. Только две продолжают упорствовать, не знаю уж, по какой причине. Вот и летят самолеты, оглашая шумом двигателей королевские покои. Когда об этом узнал один человек (ну, конечно же, американец!), он простодушно спросил: почему же построили королевский дворец так близко от аэродрома?

Рассказывая эту забавную историю, Вайлори весело улыбается. Видно, ей нравится анекдот, высмеивающий «этих наивных, грубоватых, необразованных янки». Вообще, как можно заметить даже во время короткого пребывания в Англии, англичане любят подшучивать над своими младшими собратьями или, если пользоваться политической терминологией, «старшими партнерами». Впрочем, не сомневаюсь, что и у американцев хватает анекдотов о «чудаках-англичанах».

С вершины холма, на котором стоит королевский замок, видно далеко окрест. У подножья холма раскинулся старинный парк, чуть дальше — городские дома, а совсем далеко, за Темзой, среди зеленых кущ деревьев смутно виднеются очертания готического собора, старинные здания. Это Итон, самая привилегированная частная закрытая публичная школа королевства, где отпрыски самых богатых и знатных семейств «с младых ногтей» постигают трудную науку (или искусство), как стать настоящим джентльменом. На наш взгляд, в этом словосочетании: «частная публичная школа» содержится явное противоречие. В самом деле, каким образом публичная, то есть школа для всех, может быть закрытой, да еще частной? Однако это — Англия, где многое «не так, как у других».

…Мы прогуливаемся по Темз-стрит, красивой и нарядной улице в центре Виндзора. Несмотря на воскресенье, многие магазины и лавочки открыты. Из-за наплыва туристов их владельцы не соблюдают обычного для Англии правила, согласно которому в день божьего отдыха магазины не работают. Для торговцев время — деньги в прямом смысле этого слова. К услугам туристов широкий выбор, если пользоваться любимым выражением нашей торговой рекламы, различных сувениров. Многие из них, так сказать, с «королевской символикой». Изображение Елизаветы II или короны можно увидеть на брелоках, зажигалках, портсигарах, чашках, на чем угодно. И не только на сувенирах. Ее портрет украшает денежные купюры, почтовые марки, многие витрины магазинов.

Наверное, во всех этих проявлениях уважения к королеве немало внешнего, показного, а то и просто меркантильного интереса торговцев. Однако сводить дело только к внешним, заметным даже невооруженному глазу проявлениям «культа» королевы было бы большим упрощением. Всеволод Овчинников, автор глубокой и интересной работы «Корни дуба», пишет:

«Прежде всего монархия апеллирует к чувству истории, глубоко заложенному в англичанах. Она превозносит преемственность и незыблемость традиций, укрепляя тем самым корни политического консерватизма в национальном характере. Пусть в этом меняющемся мире будет хоть что-то стабильное, неизменное, связывающее хмурый сегодняшний день со славным прошлым…

Существование королевы, которая «царствует, но не правит», помогает, во-вторых, укреплять в народе взгляд, будто неприкосновенный фасад государственных установлений — это одно, а подлинные рычаги власти — уже нечто другое. Монархия тем самым способствует утверждению мифа о нейтральности и беспристрастности государственного механизма, о том, что он служит-де не интересам определенных классов, а народу в целом».

Поэтому две главные политические партии Британии — консервативная и лейбористская, при всех их разногласиях, когда речь заходит о короне, сохраняют трогательное единодушие, оберегая ее как символ прочности, стабильности политической системы.

Отобедав в «Виндзор стейк-баре» (к сожалению, угостили здесь нас не стейком, т. е. куском жареного мяса, а курицей), мы едем по чистеньким улицам Виндзора к Темзе и скоро оказываемся на зеленом, поросшем деревьями берегу реки. Течения почти не заметно, так медленно, плавно несет воды свои Темза между низкими зелеными, поросшими деревьями, берегами. Промелькнул укрытый зеленью двухэтажный коттедж Элтона Джона, популярного певца, короля рок-музыки. Как видим, в Виндзоре живет не одна, а две царственных особы.

Нам предстоит осмотр еще одного королевского дворца, Хэмптон-корта, построенного в эпоху Тюдоров Генрихом VIII. Что и говорить, роскошный дворец построил Генрих VIII для себя и своих шести злосчастных жен. Не случайно ныне его отвели под пансионат, где в тиши и покое доживают свой век заслуженные представители истеблишмента. Еще более великолепен огромный парк в английском стиле, другими словами, максимально приближенный к природе, как бы невозделанный, не тронутый руками человека. Кстати, ни одного человека мы там и не встретили.

Благородные олени во главе с красавцем-рогачом спокойно разгуливали по зеленой лужайке между одинокими деревьями и своим присутствием еще больше подчеркивали сходство рукотворного парка с лесом. Правда, в отличие от своих лесных пугливых братьев олени не боялись людей, вторгшихся в их владения, с доверчивым любопытством разглядывая чужеземных пришельцев.

День шестой

пребывания на родине Шекспира начался для автора с почти гамлетовских колебаний: ехать или не ехать в Гринвич. Конечно, заманчиво было постоять одной ногой в восточном полушарии, другой — в западном, а также ступить обеими ногами на борт уже не воображаемого, а всамделишнего легендарного чайного клиппера «Катти Сарк». «Ну что тебе делать в этом Гринвиче? Меридиана все равно не увидишь, это ведь всего лишь воображаемая линия и даже вообще нулевая. И парусников за свою жизнь насмотрелся немало. Давай-ка лучше ко мне в гости, не пожалеешь, — вкрадчиво нашептывала автору старая дама по имени Мари Тюссо. — Такого ты не увидишь нигде. Быть в Лондоне и не побывать у меня — тебе этого никто не простит».

Чары старушки Тюссо перетянули, и я, пробивая солидную брешь в своих валютных запасах (старушка берет за вход дорого, да еще путеводитель, да еще билет на метро!), помахав рукой удалявшемуся автобусу, в блистательном одиночестве зашагал к ближайшей станции tube (так фамильярно называют лондонцы свой метрополитен). Нырнув в его недра, я убедился, что такое название дано ему не случайно. Нужно идти довольно долго по узкому, выложенному потемневшим от времени кафелем, плохо освещенному коридору, пока не попадешь, наконец, на эскалатор. Потом коридоры уже удваиваются, утраиваются, учетверяются… Пол усеян окурками, обрывками газет, конфетными обертками и бог знает еще каким мусором. И без того душный, спертый воздух пропитан табачным дымом. Курить в «трубе» можно, в поездах — нельзя, однако многие пренебрегают этим запретом. Поплутав по запутанному лабиринту переходов, я вышел, наконец, на платформу, изучил схему движения поездов и понял, что… заблудился. С этой платформы поезда шли не к станции Бонд-стрит, где мне предстояла пересадка, а совсем, как говорится, наоборот, то есть в противоположном направлении. В растерянности я обратился к сидящему на скамейке в ожидании поезда молодому человеку с интеллигентной бородкой. Мгновенно сообразив, что перед ним иностранец, бородач вежливо и терпеливо растолковал мне, что в «трубе» линия имеет два туннеля. По одному поезда ездят «туда», по другому — «обратно». А может случиться и такое. Выйдя из поезда и послушно следуя указаниям стрелки с надписью «К выходу», вы вдруг упираетесь в глухую стену. Неожиданно стена раздвигается, и вы попадаете в огромный лифт, который и поднимает вас на поверхность.

Как я впоследствии узнал, лондонское метро отличается и другими особенностями. Передо мной расчерченная красными, коричневыми, синими, черными, зелеными, желтыми линиями схема «трубы»; вы можете попасть под землей практически в любой конец огромного города, даже в аэропорт Хитроу. Это, безусловно, очень удобно. Другое дело — сколько стоит проезд. Несколько остановок — 20 пенсов, дальше — больше, и так может дойти и до фунта, а это 1 руб. 40 коп. И еще я узнал, что не любой станцией пассажир может пользоваться ежедневно. Некоторые закрыты в воскресенье, другие в воскресенье и в субботу, третьи — в воскресенье, субботу, а в будние дни работают только в часы пик.

После близкого знакомства с «трубой» уже не кажутся преувеличенными восторженные отзывы иностранцев о московском метро, где все так удобно, продуманно, чисто, по поездам можно проверять часы, а за пять копеек «кататься» хоть целый день.

Итак, проплутав еще немного по прокуренным, сплошь обклеенным объявлениями коридорам, я оказался на искомой платформе. После довольно долгого ожидания из закопченного паровозным дымом туннеля, словно из адской преисподней (лондонской подземке более ста лет, и раньше здесь ходили паровозы), с ревом выскочил серебристый поезд. Вместе с немногочисленными в это позднее утреннее время пассажирами я вошел в довольно уютный небольшой вагончик с мягкими матерчатыми сиденьями и минут через 15, сделав пересадку, без всяких уже приключений выбрался на свет божий на знаменитой Бейкер-стрит, той самой, где Конан Дойль поселил великого сыщика.

Однако мой путь лежал не к дому, в котором жил созданный творческим гением писателя Шерлок Холмс, а в знаменитый музей восковых фигур мадам Тюссо, где «поселились» реальные люди, в том числе и знаменитые преступники, которых должен был знать великий сыщик. На втором этаже здания старинной постройки без окон меня встречает старушка, сидящая в кресле. Ее маленькие ручки покойно скрещены на резном столике. Тонкие губы плотно сжаты, а глаза сквозь стекла очков в железной оправе внимательно и серьезно смотрят прямо на вас. Это и есть знаменитая мадам Тюссо, урожденная Мари Гросгольц, положившая начало музею. Родившаяся в 1761 году в Страсбурге, она провела детство в Париже, где с помощью дяди научилась моделированию фигур из воска и даже обучала этому искусству дочерей королевы. Унаследовав коллекцию восковых фигур своего дяди, она в начале XIX века переезжает в Англию. 33 долгих года ведет беспокойную, полную приключений и превратностей судьбы жизнь странствующих комедиантов, пока в 1835 году не оседает в Лондоне, где и открывает свой музей.

Дело, начатое энергичной и предприимчивой мадам, продолжили ее сыновья и внуки. Музей стал одной из самых знаменитых достопримечательностей английский столицы. О нем Чарльз Диккенс в 1859 году отозвался так:

«Это нечто больше, чем выставка, это — учреждение».

Можно, конечно, спорить с этой оценкой великого писателя. Однако несомненно: «учреждение» на Бейкер-стрит — единственное в своем роде. Где еще вы в течение одного-двух часов можете побывать в обществе монархов, президентов, знаменитых актеров, астронавтов, режиссеров, художников, писателей?.. Престарелая мадам Тюссо (ее именем продолжают называть музей и поныне) собрала под своей крышей «самых-самых», разумеется, с ее точки зрения, которая бывает и весьма субъективной. Впрочем, в путеводителе по музею признается, что

«некоторые модели экспонируются не потому только и даже не столько в силу своей известности, а из-за выразительной внешности».

Сначала посетитель попадает в зал, посвященный старой Англии. Вот своего рода объемная картина, которая называется «А когда в последний раз вы видели своего отца?» Она воспроизводит сцену допроса королевской семьи во время гражданской войны 1642—1646 гг. Здесь же можно увидеть трех сестер Бронте, позирующих своему брату Бранвеллу, пишущему их коллективный портрет.

Соседний, так называемый зал «героев», возвращает посетителя в двадцатый век и к его кумирам. В самых разнообразных позах они застыли среди пальм, фикусов, живых цветов, которые украшают интерьер. Словно на минутку присела отдохнуть на парапет бассейна похожая на мальчишку молодая женщина в черном брючном костюме. Это Лайза Минелли, известная американская киноактриса. Прямо перед собой устремил взгляд футболист Кевин Киган, тот самый, который забил в ворота тбилисского «Динамо» три гола во время отборочных матчей за европейские кубки с командой «Гамбург». Словно тигр перед прыжком, напрягся в боксерской стойке могучий Мохаммед Али. Рядом с ним особенно хрупкой, беззащитной кажется Мэрилин Монро. Вместо привычного, устоявшегося образа кинозвезды, «секс-бомбы», перед нами скромная, просто одетая молодая женщина с дешевым чемоданом в руке, одиноко ожидающая автобуса, чтобы отправиться на поиски счастья.

В ее печальном, тоскующем взгляде словно угадывается трагическая судьба этой талантливой актрисы.

Устало скрестив руки труженика, сидит, полуобернувшись к публике, задумчивый Пабло Пикассо. На нем рабочий свитер, простые брюки. Кажется, великий художник, отложив в сторону кисть, присел на минуту отдохнуть. С раскрытой книгой на коленях застыл Ганс Христиан Андерсен. А кто эта седая старая дама в мягких комнатных туфлях на толстых, деформированных подагрой ногах, покойно, по-домашнему, сидящая в кресле? Подхожу ближе и узнаю из таблички, что благообразная почтенная леди — не кто иная, как Агата Кристи. Как-то даже не верится, что на счету этой доброй бабушки десятки детективных романов, и все с убийствами, одно страшнее и загадочнее другого. Позади нее на возвышении, чуть вытянув перед собой руки, словно отстраняясь от чего-то, стоит полный лысый мужчина в черном костюме — знаменитый постановщик фильмов ужасов и детективов Альфред Хичкок. Вполне естественно, что мадам Тюссо поместила их рядом. Неподалеку от этой трогательной пары знаменитых «детективщиков», устремив куда-то вниз взгляд, сидит одетый во все черное (даже носки!) старичок. Это — Поль Гетти, нефтяной магнат, один из самых богатых людей на земле. Судя по сосредоточенному выражению его лица, плотно сжатым губам, он обдумывает очередную многомиллионную сделку.

Некоторые «герои» мадам Тюссо умеют и говорить, причем собственным голосом, как, например, американские астронавты Армстронг и Олдрин, впервые ступившие на поверхность Луны. С помощью звукового и светового эффекта вы как бы видите, как эти мужественные люди совершают свою лунную «прогулку». Этот же эффект применен и для показа Трафальгарской битвы. Лучи света вырывают из полумрака черные от пороховой копоти полуобнаженные фигуры матросов флагманского корабля Нельсона «Виктория»; среди оглушительного грохота орудийных залпов можно расслышать четкие слова команды, отчаянные вопли раненых. На бледном лице смертельно раненного в этом бою Нельсона застыла печать спокойствия и исполненного долга.

В окружении шести красавиц-жен запечатлен король Генрих VIII — плотный, коренастый, бородатый, с жестоким «брутальным» лицом. Почти все королевские жены кончили плохо. Судите сами: с Екатериной Арагонской он развелся, Анна Болейн была обезглавлена, Джейн Сеймур умерла своей смертью, Анна Клевская была отвергнута, Катерине Говард отрубили голову, и только Катерина Парр пережила своего нежного и ласкового супруга.

Иная, чинная, строгая, словно на официальном государственном приеме, обстановка, приличествующая царствующим особам, президентам, премьерам и прочим ВИПам, в «Гранд-холле». Среди бутафорских колонн самое почетное место наследники старушки Тюссо отвели царствующей (но не правящей!) королеве Соединенного королевства Великобритании и Северной Ирландии, главе Сообщества наций Елизавете II. Важная и торжественная, в бархатном одеянии, она стоит чуть впереди своего супруга, герцога Эдинбургского. Рядом, но несколько в стороне — наследный принц Чарльз, молодой человек в форме офицера флота со стеком в руке. Еще левее — дочь Анна с мужем, капитаном Филиппсом, а справа — королева-мать. Такова расстановка сил в королевском семействе, отражающая, по-видимому, реальное положение вещей.

Величественно, упершись ногами о подушку, восседает в кресле ныне покойный римский папа Иоанн XXIII, прозванный «красным папой». На его груди — огромный, украшенный драгоценными камнями крест. Рядом с Джоном Кеннеди — Линдон Джонсон, дальше — Уинстон Черчилль. Саркастическая усмешка застыла на восковом лице Шарля де Голля. Загадочно, по-восточному улыбается человек в черном кимоно — бывший японский премьер Сигеру Иосида.

Сложные, противоречивые чувства вызывают эти вылепленные из воска куклы, одетые в настоящую одежду. Нельзя не отдать должного мастерству художников, модельеров, скульпторов. С другой стороны, становится как-то жутко, не по себе, когда рассматриваешь эти восковые подобия живых людей, знакомых по фотоснимкам, виденных по телевидению. С удивлением замечаешь, что внешность некоторых из них не совпадает с ранее сложившимся образом. Это не отнюдь не означает, что скульптор исказил образ. Скорее напротив. В отличие от скульптора-художника, который стремится выявить главные черты характера, внутреннюю суть своей модели, задача скульпторов мадам Тюссо — воссоздать точную копию оригинала, так сказать, объемную фотографию. Почему же тогда они «не похожи»? Дело, представляется, в том, что фотоснимки, кино, телевидение показывает нам персонажей музея как бы издали, не крупным планом. Скульпторы же наблюдают и изучают свои модели вблизи, на специальных сеансах, «живьем», и после сложной кропотливой работы переносят в воск.

Ну а как относятся к своим восковым двойникам сами те, кого выставили, как говаривали в старину, на всеобщий позор? Вполне положительно и даже с юмором. На сей счет можно привести несколько забавных примеров. Однажды Хичкок приехал в Лондон ставить один из своих фильмов ужасов. На съемке какая-то молоденькая актриса стала пристально разглядывать знаменитого режиссера, которого видела впервые. Раздосадованный Хичкок ей посоветовал:

«Мадам, если вы хотите увидеть, где я больше похож на себя, вы должны пойти в музей Тюссо».

В 1965 году какие-то «шутники» украли голову Гарольда Вильсона (разумеется; восковую). Когда скульптуру восстановили, Вильсон, занимавший в то время пост премьер-министра, начал свою речь по радио словами:

«Моя голова снова на моих плечах…»

«Клиенты» старой дамы, в том числе и члены королевской семьи, охотно позируют ее скульпторам, щедро делятся одеждой и другими предметами туалета. Знаменитый скульптор Генри Мур, например, полностью одел свой манекен, вплоть до платочка в кармане пиджака. Так же поступил и японский премьер Иосида, причем его дочь специально прилетела в Лондон, чтобы одеть «отца» в точном соответствии с национальным ритуалом. Генерал Эйзенхауэр прислал униформу для своего первого послевоенного портрета, добавив при этом:

«Покажите меня салютующим, таким, каким я приветствовал моих ребят».

Менее щедрым оказался президент Трумэн, ограничившись лишь галстуком. Впрочем, и тот был отвергнут музейным портным как «отвратительный и безвкусный». Этот маленький инцидент вызвал большое неудовольствие господина президента.

Как видим, люди остаются людьми, даже президенты и короли, и ничто человеческое, в том числе и тщеславие, им не чуждо. Поистине слаб человек! Зарегистрирован только один случай, когда «клиент» мадам Тюссо запротестовал и потребовал убрать свое изображение. Им оказался никому не известный человек, некто Монсон, представший перед судом по обвинению в жестоком преступлении. Мадам поторопилась и выставила его портрет в «Камере ужасов». Однако Монсона оправдали, и по решению суда изображение несостоявшегося преступника было убрано.

Исчезновение реабилитированного преступника не отразилось из экспозиции «Камеры ужасов». Чего-чего, а достойных претендентов на то, чтобы занять в ней «законное место», предостаточно. Хватает с избытком. С малярной кистью в руке посреди кухни в задумчивой позе застыл высокий, профессорского вида господин в хорошо сшитом костюме. Можно подумать, что в свободное от лекций время он решил подремонтировать свою кухню, если бы не поясняющая табличка: мистер Кристи убивал женщин и замуровывал их тела в стену. Мы видим его за этой страшной работой. Мистер Бурк и мистер Хэйр для своих жертв находили более утилитарное применение: они продавали трупы несчастных Эдинбургской медицинской академии (по 10 фунтов каждый!) — как скрупулезно уточняет путеводитель. Возле всамделишной ванны стоит Джордж Смит. Если верить пояснениям, именно в этой ванне он топил своих невест. В предсмертной судороге запрокинул голову Марат. На его обнаженной груди зияет рана, только что нанесенная Шарлоттой Корде. Здесь же и она сама на гильотине. Кажется, сейчас опустится косой тяжелый нож, и голова убитой упадет в предусмотрительно подставленную корзину. Когда-то в «Камере ужасов» была выставлена настоящая машина смерти, изобретенная доктором Гильотеном, которая «обезглавливала человека легко, быстро и без излишней боли». Напомню, что по роковой прихоти судьбы сам изобретатель нашел смерть именно под ножом своего детища.

Однако вернемся к «Камере ужасов». В 1873 году музей Тюссо посетил персидский шах. Он проявил повышенный интерес к гильотине и пожелал увидеть ее в действии. Царю царей вежливо пояснили, что одной только гильотины недостаточно, нужен еще и смертник. Ни минуты не колеблясь, восточный деспот тут же выделил для демонстрации одного из членов своей свиты. Говорят, его величество был очень раздосадован, когда и на сей раз ему было отказано в этом невинном удовольствии. Не знаю уж, быть может, он выписал дьявольскую машину себе домой и там позабавился вволю.

В рекламном проспекте о достопримечательностях Лондона есть такой совет: если вы намереваетесь посетить «Камеру ужасов», возьмите с собой друга, не ходите один. Прозрачный намек на то, что будет очень страшно и жутко. А я вот хожу один, без друга, и не испытываю никакого страха. Только чувство гадливости вызывают эти зловещие куклы, от которых веет смертью, жестокостью и пороком. Однако это не идет ни в какое сравнение с целой гаммой чувств, которые испытываешь по выходе из «Камеры ужасов». Доминируют ненависть и отвращение. В коридоре, в стеклянном боксе, стоит Гитлер, одетый в военную униформу с паучьей свастикой на рукаве. Не знаю, стоило ли скульпторам старушки Тюссо тратить время и талант на этого выродка. Да и воска жалко! Ну а если уж сделали, то самая подходящая компания для этого величайшего преступника всех времен и народов, перед которым какой-то там Джек-Потрошитель (девять жертв) или даже последний печально знаменитый английский гангстер Гарри Аллен (39 человек прикончил лично, участвовал в убийстве еще 100), выглядят невинными младенцами — вместе с ними в «Камере ужасов». Здесь у старушки Тюссо явно не хватило последовательности.

Почему я так подробно пишу об этом музее? Наверное, прежде всего потому, что это просто интересно. Но не только, а еще и потому, что о нем наши журналисты пишут скупо, вернее, лишь упоминают, причем снисходительно, с непонятным пренебрежением. А в одной интересной в целом книге об Англии уважаемого мной журналиста-международника этот единственный в своем роде музей, который посещают каждый год два миллиона человек, назван даже «пресловутым». Безусловно, мнения о нем могут быть разные, неоднозначные, однако эта оценка кажется несправедливой.

Сразу после посещения воскового паноптикума с его бьющими на сенсацию экспонатами я соприкоснулся с настоящим искусством в галерее Тэйт. Когда-то здесь, на северном берегу Темзы, между мостами Воксхолл и Ламбет, стояло приземистое мрачное здание так называемой образцовой тюрьмы, откуда преступники начинали по реке свой далекий путь на каторгу в британские колонии. В конце XIX века некий удачливый бизнесмен Генри Тэйт, сколотивший состояние на операциях с сахаром, преподнес нации щедрый подарок: тридцать картин британских художников. Не знаю уж, что подвигнуло сахарного короля на такой в общем благородный шаг: то ли желание прослыть покровителем искусств, просвещенным меценатом, то ли не давали покоя нажитые на чужом поте и крови миллионы, то ли что еще, но факт остается фактом. И вот тогда выяснилось, что картины экспонировать негде: в Национальной галерее не хватало места не только для работ, подаренных меценатом, но даже и для картин великого английского художника Тернера. Они размещались в крошечной комнате. Два года продолжались публичные дебаты, переговоры, обсуждения, пока правительство не выделило участок, занимаемый тюрьмой, под строительство картинной галереи. Этим участие государства и ограничилось. Снова пришел на помощь сахарный король, который финансировал строительство галереи. С тех пор здание неоднократно перестраивалось, расширялось, опять-таки в основном на средства богачей-меценатов. Одно осталось неизменным — галерея по-прежнему носит имя ее основателя Генри Тэйта, которому было пожаловано рыцарское звание.

Сейчас галерея Тэйт «патронируется» королевой-матерью. Однако высочайшее покровительство не избавляет ее от финансовых затруднений. В холле посетители получают небольшие проспектики. Стилизованный абстрактный рисунок, в котором все же можно узнать человеческий глаз, смотрит вопросительно и требовательно. «Вы друг галереи Тэйт?» — спрашивает надпись под рисунком. Из текста явствует, что хотя галерея получает ежегодную субсидию от правительства, она «крайне нуждается в финансовой помощи». Здесь же, в холле, стоит стеклянный ящик, куда друзья галереи опускают свои фунты. С 1958 года добровольные пожертвования составили около 300 тыс. фунтов. Сумма не ахти какая, учитывая инфляцию и баснословные цены на произведения подлинного искусства.

Двойственное чувство вызывает этот заполненный зелеными банкнотами ящик. Любители искусства от чистого сердца опускают в него свои, зачастую заработанные нелегким трудом, деньги, и нельзя не оценить их благородного порыва. Но есть в этом, как и во всякой благотворительности, что-то унизительное. Неужели правительство цивилизованной Англии, родины европейской демократии, как любят величать ее англичане, не в состоянии изыскать средства для поддержания одного из самых прославленных своих художественных музеев? Ведь здесь собрана самая полная в Британии коллекция произведений выдающихся английских художников: Тернера, Хоггарта, Гейнсборо, Рейнольдса, Констебля, Берн-Джонса и многих других, чьими именами по праву гордятся англичане. Добавьте к ним работы таких мастеров, как Пикассо, Ван Гог, Матисс, Роден, Уистлер, Генри Мур, Шагал и многих других знаменитых художников и скульпторов, и вы получите представление о сокровищах галереи.

Я не собираюсь здесь рассказывать об этих хорошо известных художниках. О них уже столько написано и сказано, что я ничего нового не добавлю. Однако, не претендуя, разумеется, на художественный анализ, рискну просто поделиться своими впечатлениями от знакомства с некоторыми экспонатами. Долго я стоял перед ярко-красным квадратом на белом фоне, который называется «Бродвей», пытаясь вникнуть в замысел… художника Элсворта Келли, нет, все-таки правильнее назвать его автором. Что хотел он сказать зрителю? И почему именно Бродвей, а не Пикадилли или, на худой конец, какая-нибудь менее знаменитая стрит? Или, быть может, мистер Келли просто весельчак и решил разыграть простодушных провинциалов и туристов, которые составляют большинство посетителей? Если это так, возникает еще один вопрос: каким образом эта «картина» оказалась в столь солидном музее?

Этот вопрос я задавал себе не раз. Вот произведение некоего автора с русской фамилией — Павла Селезнева: белый, чуточку шероховатый, неровный холст. Рядом — синий квадрат, которому его автор Ивс Клин дал загадочное название IKB. Ему же принадлежит и белый квадрат, названный на манер автомобильного номера: «B-69-26». А что вы скажите о такой картине: бежевый холст, разрезанный посредине чем-то острым, похоже, что бритвой? Или о черных и белых полукружиях на светлом фоне, которые называются «Линейные мотивы»?

Под стать живописи и скульптура. Луис Невельеон представила на суд зрителя свою композицию, напоминающую старинный буфет, только гораздо больших размеров. Экспонируется и нечто вроде пароходного гребного винта, отлитое из желтого металла. А вот странное сооружение из стекла, очень похожее на лабиринт. Называется оно просто и ясно: «Без названия». Администрация предусмотрительно повесила и другую табличку возле этой скульптуры: «Не входить!» И в самом деле, чего доброго, какой-нибудь посетитель по простоте души заберется в лабиринт, заблудится или, упаси бог, и разобьет это произведение искусства. Стекло, оно ведь хрупкое. Именно поэтому табличка «Руками не трогать!» висит рядом с другим стеклянным сооружением — четырьмя зеркальными кубами. Название? «Без названия». Кто желает, может посмотреть в зеркало, это не запрещается. Ричард Лонг назвал свою композицию просто: «Камни». И действительно, на полу в отдельной комнате выложена из булыжника фигура, похожая на букву «Ж».

Справедливости ради следует сказать, что некоторые работы не лишены интереса как по замыслу, так и по исполнению. Вот, например, портрет Мэрилин Монро Энди Вархолла, вернее, не один, а десять одинаковых портретов знаменитой актрисы; только каждый из них решен в другом цвете. Умело подобранная цветовая гамма помогает создать образ. Или картина «Прогулка». На сером фоне (видимо, подразумевается туманный день) нарисован целый лес длинных женских ног в туфлях на высоком каблуке. Наверное, это спорно, но любопытно.

Я бродил среди «квадратов» и «кубов» довольно долго и не встретил ни одного посетителя, не считая, разумеется, служителей. Один из них, молодой еще человек, меланхолично насвистывал какой-то простенький мотивчик. Признаюсь, мне стало не по себе: все же обитель муз. А потом я понял: парень привык к одиночеству и разрешал себе эту вольность. В обществе Тернера или Матисса он вряд ли решился бы на такое кощунство. Попутно замечу, что в лондонских музеях смотрители сплошь мужчины, причем не какие-то старички-пенсионеры, а молодые, крепкие ребята. Здесь не увидишь старушек-«божьих одуванчиков», как у нас в «Эрмитаже» или Третьяковке. Не знаю, чем это объяснить: желанием усилить охрану произведений искусства (в последние годы кражи из музеев участились), или просто избытком рабочих рук.

В проспекте можно прочитать, что посетители галереи Тэйт имеют возможность ознакомиться с образцами оп-искусства, поп-искусства, абстрактного искусства и новейшими учениями, так называемым минимальным и концептуальным искусством. Не знаю, к какой именно категории отнести «Бродвей» или композицию «B-69-26». Рискуя вызвать снисходительную усмешку иного ученого-искусствоведа, я бы все эти экспонаты отнес к минимальному, а точнее к нулевому искусству. И еще одна подспудная мысль закралась мне в голову: уж не разыгрывают ли нас, простодушных, авторы всех этих квадратов, кубов, мотивов и линий? Вспоминается карикатура, виденная однажды в одном зарубежном издании: возле абстрактной картины, на которой нарисована мишень, стоит парочка. Бородатый заросший волосами интеллектуал с важным видом знатока поясняет своей спутнице: «Они повесили картину вниз головой». А что, если и нас «держат», как говорят в Одессе, за таких знатоков, «видящих» то, чего нет? Однако если это так и зрителя решили просто эпатировать, то почему для этой цели выбрано столь авторитетное, всемирно знаменитое собрание живописи, как галерея Тэйт? Место ли этим «картинам» под одной крышей с шедеврами Тернера, Матисса, Шагала, Родена?..

Особое место в экспозиции занимают скульптуры Генри Мура. К ним не подходит привычная мерка — настолько они необычны, своеобразны, не похожи на все виденное ранее. Выразительные, пластичные, монументальные, они, безусловно, сложны для восприятия. В июле 1978 года знаменитый скульптор отметил свой 80-летний юбилей и по случаю этой даты преподнес 36 своих скульптур в дар галерее. Вместе с другими его работами они позволяют проследить творческий путь ваятеля за многие годы.

К юбилею Мура был приурочен специальный буклет, выпущенный галереей, с репродукциями его самых известных работ и комментариями к ним самого скульптора. Его высказывания помогают проникнуть в творческую лабораторию мастера, понять замысел его композиций. Главное, основное внимание Мур уделяет человеку. Человеческое тело, считает он, известно художнику лучше всего. В то же время строение тела с его бесконечным разнообразием движений, размеров, ритмов — все это делает человеческие формы значительно труднее для воспроизведения в рисунке или же скульптуре, чем какой-либо другой объект. Интересны и его мысли по поводу материала, с которым работает скульптор.

«Когда я начал заниматься скульптурой, — пишет Мур, — приходилось настойчиво бороться за доктрину «правды» материала… Действительно, особенности каждого материала требуют уважительного отношения. В то время многие из нас делали из материала фетиш. Я думаю, что это важно, но не может быть критерием особенности работы… Скульптор должен быть хозяином материала, и только, но не жестоким хозяином».

Широко известна его «Лежащая фигура», установленная у здания ЮНЕСКО в Париже. В галерее экспонируется рабочая модель этой скульптуры, о которой Мур пишет, что с самого начала своего творчества его больше привлекали формы женского тела. Почти все его рисунки и скульптуры вдохновлены пластикой женского тела. «Лежащая фигура» — не исключение. Маленькая головка женщины, по словам художника, необходима для подчеркивания массивности тела. Если бы голова была больше, это погубило бы всю идею скульптуры.

Монументальный выразительный образ создан в одной из последних работ — «Сидящей женщине». Об этой скульптуре художник написал так:

«Сидящая женщина», особенно если смотреть на нее сзади, запечатлела воспоминания о моей матери, чью спину я растирал, будучи мальчиком, когда она страдала от ревматизма. У нее была мощная сильная фигура, и я помню, как массировал ее с чувством некоторого замешательства. Я ощущал плоское пространство спины, несмотря на грубые выступы костей. Спина моей матери мне дала многое».

В другой известной скульптуре — «Двух связанных лежащих фигурах» — Мур отразил проблему отношений между людьми. «Король и королева», «Семейная группа», «Лежащие куски», «Женщина» и другие отражают постоянные для творчества Мура мотивы. В заключение хочется добавить, что никакое описание не в состоянии дать представления об этих оригинальных, в чем-то примитивистских, асимметричных, подчиненных мысли художника и потому необычайно выразительных скульптурах. При всей своей внешней «непохожести» они с огромной силой передают внутреннюю суть человека и отношений между людьми. Эти скульптуры надо просто видеть.

День седьмой

застал нас в автобусе. Мы едем по уже примелькавшейся Оксфорд-стрит в Британский музей. Но сначала мы заглянули в «Лавку древностей», увековеченную Диккенсом. Теперь здесь небольшой магазинчик, где продаются предметы старины, произведения искусства, сувениры, книги — все это стоит дорого и простому туристу не по карману. Можно здесь приобрести и прижизненные издания великого писателя. Недалеко от «Лавки древностей» находится краснокирпичное здание конторы, в которой Диккенс работал клерком.

Не знаю, сколько времени нужно, чтобы не то что осмотреть, а просто обойти залы Британского музея с его богатейшими коллекциями монет, медалей, памятниками первобытного, древнего, средневекового, восточного искусства, гравюрами, рисунками, манускриптами и папирусами… Во всяком случае, не те несколько часов, что в нашем распоряжении. Поэтому мы осмотрели залы, посвященные искусству Древнего Египта и Древней Греции: знаменитый Розеттский камень с загадочными древнеегипетскими иероглифами, расшифрованными Жаном Шампольоном, мраморы афинского Акрополя, в том числе фризы Парфенона и кариатиды из храма Эрехтея. Я всматривался в эти бесценные древние мраморы, и память уносила меня далеко от туманных берегов Темзы, на залитые солнцем берега Эгейского моря. В такой же ноябрьский день много лет назад я стоял на вершине Акрополя. Под ярким, не по-осеннему горячим солнцем, словно живые, светились высеченные из пентеликонского мрамора колонны Парфенона. Двадцать пять веков храм продолжает волновать людей красотой, совершенством форм и пропорций.

Время не пощадило великого творения Фидия. Увы, самые тяжкие, неизлечимые раны Акрополю нанесли люди. И позорное первенство по праву занимает некий малопочтенный шотландский лорд Элджин, снискавший повсюду в мире поистине геростратову славу. С помощью подкупа он получил в начале XIX века разрешение турецких властей (Греция тогда находилась под османским игом) на вывоз мраморного «лома» в Англию. Не дрогнувшей рукой лорд выломал фризы, барельефы, украшавшие Парфенон, и кариатиды из Эрехтейона — самого священного храма Акрополя, чтобы продать английскому правительству эти бесценные сокровища за 30 тысяч фунтов стерлингов.

До сих пор в моих ушах звучат исполненный боли и возмущения голос нашего гида, молодой гречанки, поведавшей о преступлении лорда-вандала. С особым возмущением и брезгливостью она говорила о лицемерии администрации Британского музея, которая в ответ на требования греков возвратить украденные бессмертные творения, словно в издевку, прислала гипсовые слепки кариатид Эрехтейона.

Другой лорд — Байрон, только не шотландский, а английский, страстно и преданно любивший Грецию, гневно заклеймил грабителя Элджина в сатире «Проклятие Минервы».

На одной из колонн Парфенона великий английский поэт сделал полную горечи и сарказма надпись: «Quod non fecerunt gothi, hoc fecerunt scoti».

Древнегреческие мраморы, вывезенные Элджином, — лишь маленькая толика бесценных памятников древних и великих культур, которые со всех концов Британской империи и всего мира правдами, а чаще неправдами, оказались на берегах Темзы. Вниз, к морю, по этой полноводной реке плыли корабли, груженные изделиями, сработанными в «мастерской мира». А навстречу им поднимались суда с трюмами, набитыми не имеющими цены произведениями искусства. Потому так богаты лондонские (да и не только лондонские!) музеи, антикварные магазины, салоны, картинные галереи…

Однако вернемся снова к Британскому музею — самому большому национальному музею на Британских островах — и заглянем ненадолго (чтобы не мешать очень занятым и очень серьезным людям, склонившимся над книгами в его Reading Room. Под его огромным позолоченным куполом в абсолютно круглом зале, стены которого окружают стеллажи с книгами, — 401 место. Где-то в глубине, далеко от входа, расположено кресло № 07, которое занимал Карл Маркс. Чуть правее, через четыре стола — кресло В. И. Ленина.

В. И. Ленин и Н. К. Крупская приехали в Лондон из Мюнхена в апреле 1902 года. Они сняли две комнаты недалеко от Британского музея, библиотека которого считалась одной из богатейших в мире.

29 апреля 1902 года сюда впервые пришел крутолобый коренастый молодой человек с живыми, искрящимися умом глазами. Он предъявил служителю читательский билет на имя Якоба Рихтера, доктора прав. Кто из постоянных читателей, встречавших молодого доктора в зале, мог тогда предположить, что перед ними — будущий вождь первого в истории государства рабочих и крестьян, имя которого через какие-нибудь пятнадцать лет будут повторять люди во всех уголках земли?

Прежде чем стать читателем Ридинг Рума, доктору Якобу Рихтеру, как и другим посетителям зала, нужно было доказать дирекции Британского музея, что в других библиотеках нет интересующих его книг и что ему уже исполнился 21 год, а также представить авторитетную рекомендацию. К своему письму директору музея от 21 апреля 1902 года В. И. Ленин приложил рекомендацию Генерального секретаря Всеобщей федерации тред-юнионов И. Х. Митчелла. В рекомендации Митчелл указал свой домашний адрес. Однако в связи с тем, что его дом находился на сравнительно новой улице, не попавшей еще в справочники, этот адрес не отвечал строгим музейным правилам. Поэтому через день Митчелл пишет новую рекомендацию с адресом бюро Всеобщей федерации тред-юнионов, которую и приложил В. И. Ленин к своему второму письму от 24 апреля.

Много часов провел Ленин под круглым куполом Ридинг Рума, изучая на различных языках многочисленные материалы для своих работ. Особенно его занимал в то время аграрный вопрос. Нельзя не поражаться, сколько источников привлек Ильич, чтобы написать популярную брошюру «К деревенской бедноте. Объяснение для крестьян, чего хотят социал-демократы». Здесь и книга М. Меркера «Калийное удобрение и его значение для повышения и удешевления сельскохозяйственной продукции», и работа В. Арнольда «Общие черты агрономической техники и сельскохозяйственной экономики крестьянских хозяйств Херсонского уезда», и статья Г. Громана о голландской сельскохозяйственной статистике, десятки других работ на русском, немецком, английском, итальянском, французском языках.

С Лондоном связаны многие замечательные страницы жизни и титанической борьбы Ленина за создание подлинно марксистской революционной партии российского пролетариата. Чем бы ни занимался здесь вождь — редактированием ли «Искры», штудированием ли научной литературы, работой ли над своими статьями, — все его помыслы были устремлены к родине, России, к пролетариям Питера и Урала, крестьянам Украины и Бессарабии, к нуждам и чаяниям миллионов людей труда, изнывающих под гнетом самодержавия.

Это о них думал Ильич, выступая с пламенной речью 5 марта 1903 года на митинге английских рабочих в Уайтчепеле, посвященном годовщине Парижской коммуны. Это о них думал он, ведя непримиримую борьбу на II съезде РСДРП против оппортунистов, за принятие революционной программы, за партию нового типа. Все помыслы вождя были устремлены к России и в весенние дни 1905 года, когда он здесь, в Лондоне, руководил работой III съезда партии, определившего тактику большевиков в буржуазно-демократической революции, и весной 1907 года, когда под его руководством проходил V съезд РСДРП. Важнейшее место в работе съезда занял доклад Ленина об отношении к буржуазным партиям. И работая в библиотеке Британского музея над философским трудом «Материализм и эмпириокритицизм», великий вождь в первую очередь имел в виду практику революционного движения в России.

Нам раздали фотокопии заявок на книги, написанные Марксом и Лениным. Однако на внушительного размера мемориальной доске у входа в зал среди сотен более или менее известных имен людей, работавших здесь, вы тщетно будете искать эти великие имена. Просвещенная, кичащаяся своей демократией английская буржуазия верна своему классовому чувству. Однако администрация музея, стремясь, видимо, показать свою объективность, все же не решилась не выставить в разделе «Знаменитые книги» «Капитал», изданный в 1867 году на немецком языке. Из таблички можно узнать, что первым иностранным языком, на который был в 1872 году переведен этот бессмертный труд, был русский. Английский перевод увидел свет спустя 15 лет.

В отделе редких рукописей собраны автографы Стивенсона, Байрона, Шелли, Китса, Голсуорси и других выдающихся прозаиков и поэтов Британии. Вот толстая тетрадь, исписанная мелким почерком Вальтера Скотта. Рукопись пьесы Оскара Уайльда с авторскими правками открыта на третьем акте пьесы «Как важно быть серьезным». Вся испещрена красными чернилами рукопись Джеймса Джойса. Интересно, что почти все английские литераторы писали не на отдельных листах, а в толстых общих тетрадях.

После чинной музейной тишины лондонские улицы кажутся шумными, хотя особого шума тут не услышишь. Река машин течет то быстро, то медленно, но беззвучно (здесь не сигналят по всякому поводу, а то и вообще без повода); лишь изредка раздается истошный рев полицейской сирены или кареты скорой помощи.

Быстро миновав короткую и тихую Рассел-стрит, на которой стоит внушительное здание Британского музея, наш автобус влился в автомобильное половодье на Блумсбери-стрит. Сэм демонстрирует (в который раз!) свое мастерство, продираясь сквозь плотные ряды машин. Сэм боится опоздать. Но больше всего боимся опоздания мы. Все-таки Сэм — лондонец, и не раз видел (а если нет, то может, когда пожелает, посмотреть) церемонию смены караула у Букингемского дворца. Для нас же это единственная возможность. Все-таки мы успели вовремя. Однако отыскать место, откуда можно было разглядеть, что происходит за чугунной с позолотой оградой королевской резиденции, оказалось не просто. Повсюду толпились любопытные и возле чугунных оград, и на мраморных ступенях огромного помпезного памятника королеве Виктории. Наконец, я пристроился между маленьким, увешанным кино- и фотокамерами японцем и какой-то парой, говорившей на совершенно неизвестном мне языке.

За чугунной оградой происходило между тем что-то непонятное. Сквозь монотонный шелест автомобильных шин и рокот тысячной толпы доносились отрывистые, лающие слова команд, мелодия военного оркестра, как две капли поды похожая на песенку из нашего фильма «Остров сокровищ» (был когда-то, очень давно, такой фильм, по роману Стивенсона). Все это продолжалось довольно долго. Наконец, ворота распахнулись, и под бессмертную музыку моцартовской «Свадьбы Фигаро» из них строем вышли дюжие молодцы-гвардейцы в высоких медвежьих шапках. Впереди колонны важно шествовала лохматая собака, заботливо покрытая белой попонкой. Пес очень походил на эрдельтерьера, только был значительно крупнее. Нам объяснили, что порода этого пса какая-то особая, редкая и что эта собака полка, приносящая ему счастье.

Смена караула закончилась, и толпа зевак многих национальностей, как мне показалось, несколько разочарованная, стала медленно расходиться. Честно говоря, столько наслышанный об этом традиционном церемониале, я ожидал большего, однако не пожалел, что оказался свидетелем этого в целом красочного и любопытного зрелища. Благо, погода стояла приличная. «В ненастье смены караула не бывает», — так нам сказала Вайлори. Наверное, все-таки бывает, караул ведь не может стоять бесконечно, только смена происходит без шума и помпы.

После обеда наша дружная группа впервые разделилась на три подгруппы для, как сказано в программе, «профессиональных посещений». Одни поехали в Национальный союз журналистов, другие в редакцию «Морнинг стар», а нашей небольшой группе предстоял визит в редакцию еженедельника лейбористской партии «Лейбор уикли». Автобус остановился возле солидного здания на Смит-сквер. Это знаменитый Транспорт-хауз, в котором находится штаб-квартира лейбористской партии. Редакция занимает несколько небольших комнат на первом этаже. Едва я переступил ее порог, как сразу почувствовал знакомый запах старых бумаг, типографской краски, табачного дыма. Видно, во всех редакциях он одинаков. Нас было немного, только шесть человек, но мы с трудом разместились в тесном, очень просто обставленном кабинетике главного редактора Дональда Росса. Хозяин кабинета, еще сравнительно молодой человек с серьезным лицом и быстрым взглядом живых умных глаз, рассказывает советским гостям о том, как строится работа еженедельника. Тираж его по нашим, да и по английским масштабам, небольшой. Издание рассчитано в основном на активистов лейбористской партии. Однако 90 процентов расходов окупается за счет продажи еженедельника. Замечу также, что издательские расходы сведены к минимуму: в штате еженедельника, выходящего на шестнадцати страницах форматом больше нашей «Недели», всего 10 штатных сотрудников, причем гонорара они не получают. В редакции даже нет собственного фоторепортера, зато есть специальный «заголовщик», в задачу которого входит придумывание заголовка к каждому материалу. «Очень трудная работа», — заметил кто-то из нас, и главный редактор согласно кивнул головой.

— После прихода к власти правительства консерваторов, — продолжал свой рассказ Дональд Росс, — стало легче работать. — Он улыбается и поясняет: — Не удивляйтесь, это действительно так. Теперь все, так сказать, ясно, знаем, куда сосредоточить огонь. — Он берет со стола последний номер своей газеты и раскрывает его. На весь разворот — шапка аршинными буквами: «Ложь Тэтчер». На развороте убедительно доказывалось, что предвыборные широковещательные обещания лидеров консервативной партии так и остались пустыми словами. Спустя шесть месяцев после прихода тори к власти цены продолжают расти, а сокращается то, чего и так недостает английскому труженику: закрываются больницы, дома для престарелых, муниципальные библиотеки; в высших учебных заведениях сокращается число студентов.

Значит ли это, что останься лейбористы у власти, и все было бы наоборот? Нет, ведь дело не только и даже не столько в том, какое правительство — лейбористов или консерваторов, правит Британией. Дело в капиталистической системе, враждебной простому человеку. Лейбористским пропагандистам не надо, как говорится, далеко ходить, чтобы найти объекты для критики правительства Тэтчер. Факты общеизвестны, они на поверхности, с ними ежедневно сталкивается житель Британских островов. Ведь это при правлении лейбористов американский журнал «Ю. С. Ньюс энд Уорлд рипорт» приклеил Англии ярлык «больного человека Европы», который не сводит концы с концами в своем платежном балансе. По уровню жизни она откатилась на двадцатое место в западном мире. За товары, которые в 1974 г. стоили 15 фунтов, английский покупатель теперь платит 31 фунт. По темпам экономического развития Англия отстает от своих континентальных соседей вдвое.

В своей интересной книге «Британия глазами русского» Владимир Осипов приводит такое высказывание: «Британия стала социальной выгребной ямой». Кому, как вы думаете, принадлежат эти горькие, резкие слова? Коммунисту, социалисту, анархисту? Отнюдь нет. Они принадлежат епископу Саутуорка, который говорил также о «растущей бедности на дне и постыдном богатстве на верхах». В этой же книге можно прочесть и о том, что сто лет назад генерал Уильям Бут, основатель «Армии спасения», написал книгу под названием «В самой мрачной Англии». «Армия спасения» провела в наши дни исследование жизни и Британии и опубликовала его результаты под выразительным названием «В самой мрачной Англии сегодня». В нем сказано, что социальные контрасты в некоторых районах страны сегодня еще глубже, чем во времена Бута.

Кто несет за это ответственность? Лейбористы могут но всем винить консерваторов, консерваторы — лейбористов. Благо, фактов у тех и других предостаточно. Однако тщетно вы будете искать в этой полемике имя истинного виновника трудностей, которые переживает Британия, — капитализма. И при вмешательстве консерваторов, и при правительстве лейбористов почти все национальное богатство Британии (84 процента) принадлежит только семи процентам населения, истинным властителям гордой Британии. В этом суть, в этом главное.

Разумеется, мы не стали обо всем этом говорить нашему любезному собеседнику, вежливо выслушали его рассказ, обменялись несколькими вопросами и, поблагодарив за беседу и получив в качестве сувениров по экземпляру еженедельника, распрощались. Прощание получилось сдержанным, подчеркнуто вежливым, однако при всей своей вежливости мистер Росс так и не проводил своих гостей даже до дверей кабинета. А для этого ему нужно было лишь выйти из-за стола и сделать несколько шагов. Перед тем, как покинуть кабинет, я взглянул на олимпийского Мишку, которого мы преподнесли главному редактору.

Симпатичный зверь без своей обаятельной улыбки удивленно, даже осуждающие смотрел на своего хозяина. Впрочем, может быть, это мне просто показалось.

День восьмой

«Здание великой красоты, место поклонения и молитв, церковь, чья жизнь тесно отождествляется с британской нацией более чем 900 лет… Самое известное и самое любимое в англоговорящем мире…»

В таких восторженных тонах описывает Вестминстерское аббатство проспект для туристов. В самом деле, для таких слов есть немалые основания. Средневековые стрельчатые своды Вестминстера (Западного монастыря) были свидетелями пышных церемоний коронации всех (за исключением двух) английских монархов. Под его Высоким Алтарем заключаются королевские браки. Здесь, в тяжелых мраморных склепах, вечным сном почивают короли и королевы. В Вестминстерском аббатстве находятся могилы или мемориальные плиты многих известных государственных деятелей, ученых, писателей, композиторов… Для англичан Вестминстерское аббатство — национальная святыня.

С посещения аббатства и начался восьмой день нашего пребывания в Англии. Издали кажется, что его стены выкрашены в два цвета — черный и белый. Впервые почти за тысячелетнюю историю этого здания теперь решено очистить его стены от вековой копоти. Эти работы продолжаются. Однако внутри все сохранено в своем первозданном виде. Старые, почерневшие от времени дубовые кресла перед Высоким Алтарем; к креслам на специальных крючках прикреплены молитвенники для прихожан. Ведь аббатство выполняет и свою прямую функцию действующей церкви. Каждое воскресенье здесь проходит главный праздник святого причастия (впрочем, я не уверен, что именно так называется эта церковная церемония).

Медленно, стараясь не наступать на многочисленные мемориальные плиты в каменном полу (хотя наступать на плиты вовсе не возбраняется, однако нога как-то сама уносит в сторону), обхожу приделы и нефы. Самым священным местом здесь считается часовня св. Эдуарда, основателя аббатства. В ней происходит коронация королей. Без пяти минут монарх усаживается в старинное, потемневшее и потрескавшееся от времени кресло, которое поддерживают бронзовые львы. Прямо под сиденьем можно увидеть довольно большой серый камень. Внешне он ничем не примечателен. Но это не обычный камень, а камень Судьбы. Когда-то на нем короновались шотландские короли. В 1297 году камень доставили в аббатство и вмонтировали в коронационное кресло в знак единения Англии и Шотландии. Однако священный камень Судьбы не помог несчастливой претендентке на британский престол шотландской королеве Марии Стюарт. Судьба ее общеизвестна. Обезглавленную Марию Стюарт похоронили с королевскими почестями (все-таки королева!) в Вестминстерском аббатстве. На ее склепе установлено величественное мраморное надгробие: в ногах застыл, охраняя покой королевы, человеко-лев с мечом и скипетром в руках.

Почти 700 лет камень Судьбы, эта священная реликвия, покоился на своем месте — и вдруг неожиданно исчез. Таинственная пропажа произошла в наши дни. Скотленд-ярд сбился с ног в поисках злоумышленников, поднявших руки на национальную святыню. Однако розыск ни к чему не привел. Через неделю камень таинственным образом снова оказался на своем законном месте. Кто это сделал и зачем, так и осталось неизвестным.

Часовня короля Генриха VII увешана знаменами, штандартами, гербами, и мечами рыцарей ордена Бани. Признаюсь, читатель, раньше я думал, что это бытовое, заведение упоминается рядом с орденом в прямом его значении, а под ним подразумевается нечто другое, более возвышенное. Оказалось же, что имеется ввиду самая настоящая баня, только королевская. Генрих VII ночь перед коронацией провел со своими верными друзьями… в бане, так сказать, прощался с вольницей. Мальчишник по-нашему. Естественно, «мальчики» не столько мылись, сколько пили и веселились. «Мальчишники» стали традицией, а в их честь был учрежден орден. Сначала им награждались те, кто проводил с будущим королем ночь перед коронацией, его самые верные и близкие друзья. Впоследствии статут ордена расширился.

Слева от Высокого Алтаря, в боковом приделе, находятся могилы и мемориальные доски премьер-министров и других государственных деятелей правительства его величества. А в правом приделе и нефе под одной крышей с королями и премьер-министрами покоятся или увековечены в мемориальных досках и памятниках те, кто прославил Британию, в ком с наибольшей полнотой проявился ее национальный гений. Знакомые со школьных лет имена: Чосер, Шекспир, Байрон, Ливингстон, Диккенс, Бернс, Ньютон, Дарвин, Фарадей, Резерфорд…

Под сводами этого древнего здания на каждом шагу соприкасаешься с историей. Ощущение историзма еще сильнее подчеркивают величественные, преисполненные достоинства рослые фигуры служителей в красных, расшитых золотым шитьем, камзолах. Медленно и торжественно, похожие на вставших из гробов премьер-министров, они расхаживают по своим владениям, снисходительно и в то же время доброжелательно поглядывая на праздных туристов.

Прямо у главного западного входа установлена мемориальная плита с надписью-заклинанием по кругу:

«Помните Уинстона Черчилля!»

Мы не забыли вас, господин Черчилль. Мы помним, что вы сумели объединить силы британского народа в годы второй мировой войны, чтобы дать достойный отпор фашистской Германии. Мы не забыли вашу речь, с которой выступили вы 22 июня 1941 года, в черный для советского народа день начала войны. Были в ней и такие слова:

«Я вижу русских солдат, стоящих на пороге своей родной земли, охраняющих поля, которые их отцы обрабатывали с незапамятных времен… Я вижу десятки тысяч русских деревень, где средства к существованию с таким трудом вырываются у земли, но где существуют исконные человеческие радости, где смеются девушки и играют дети, я вижу, как на все это надвигается гнусная нацистская военная машина с ее искусными агентами, только что усмирившими и связавшими по рукам десяток стран… Опасность, угрожающая России, — это опасность, грозящая нам и Соединенным Штатам, точно так же как дело каждого русского, сражающегося за свой очаг и дом, — это дело свободных людей и свободных народов во всех уголках земного шара».

Но мы помним и другую вашу речь, господин Черчилль, печально знаменитую речь в Фултоне в 1946 году, положившую начало «холодной войне» стран империализма против Советского Союза и других стран социализма.

Мы не забыли, что вы, господин Черчилль, были одним из руководителей антигитлеровской коалиции великих держав, но мы также помним, как вы затягивали открытие второго фронта в Европе.

У нас хорошая память и на доброе, и на плохое.

Живое дыхание истории ощущаешь и покинув средневековые стены аббатства. По соседству с ним на берегу Темзы раскинулся Вестминстерский дворец, где заседают английские парламентарии. Высоко к небу устремлена башня Виктории со знаменитыми часами — «Биг Беном», в спокойном течении Темзы отражаются многочисленные башни, башенки, шпили дворца. У королевского подъезда дворца застыл на коне бронзовый Ричард Львиное Сердце, которому посвятил свой знаменитый роман «Айвенго» Вальтер Скотт. Неподалеку от него — памятник Оливеру Кромвелю. Его установили на том месте, куда упала отрубленная голова короля Карла, казненного в те времена, когда Кромвель — лорд-протектор Английской республики, бросил дерзкий вызов королевской власти.

Чуть дальше вышел на прогулку грузный чугунный Черчилль. Воротник его пальто поднят, рука тяжело оперлась о палку, на лице печать глубокой задумчивости. Какие мысли тревожат старого джентльмена? Быть может, он с горечью вспоминает о былом величии Британской империи, сохранение и укрепление которой он считал делом своей жизни и которая развалилась у него на глазах? Или в памяти ожили бурные политические дебаты в парламенте, из которых он, искусный оратор, так часто выходил победителем? Или вдруг вспомнилось, как много лет назад молодым человеком венчался в Вестминстерском аббатстве? Этого нам знать не дано, а посему продолжим нашу прогулку по имперскому Лондону. Так можно назвать центр огромного города, где сосредоточены почти все его дворцы, музеи, фешенебельные магазины, памятники архитектуры.

От Парламентской площади к центру ведет улица Уайтхолл. Это название хорошо знакомо читателю. Под ним часто подразумевают правительство Британии. Пройдя сотню метров по Уайтхоллу и свернув налево, вы попадаете в небольшой узкий переулок Даунинг-стрит. Возле особняка под номером 10 у черной двери стоит одинокий бобби. В этом особнячке уже триста лет находится резиденцияпремьер-министра Великобритании.

Уайтхолл — улица сравнительно короткая, она скоро кончается, вливаясь в Трафальгар-сквер с колонной Нельсона. Знаменитый адмирал взирает с высоты своего величия на тысячи толстых ручных голубей, важно, по-хозяйски расхаживающих по каменным плитам площади, изрядно потеснив людей. Фигура Нельсона кажется снизу совсем маленькой. На самом же деле скульптура в три раза выше собственного роста адмирала. Вайлори рассказала нам, что двое каких-то смельчаков забрались на самый верх колонны, «чтобы съесть в общества адмирала свой бифштекс», хотя я, откровенно говоря, не представляю, как это им удалось. Колонна очень высокая, а облицовка ее гладкая.

От Трафальгар-сквер рукой подать до Пикадилли-серкус. Сумерки еще только подступают, а неоновая реклама уже полыхает над Пикадилли-серкус всеми цветами радуги. С некоторым удивлением замечаешь, что рекламируются в основном изделия не британские. Здесь царствуют фирмы «Санио», «Филипс» и другие. Под сенью разноцветной рекламы на скамейке удобно расположились несколько старичков, по виду пенсионеров. Один достал из кармана плоскую бутылку, отхлебнул из «горла», передал другому… Старички провожают прохожих хмельным взглядом, что-то бормочут, бессмысленно, жалко улыбаются. Никто не обращает внимания на этих опустившихся людей. А в самом центре Пикадилли-серкус, возле статуи бога любви Эроса, группа молодых людей наседает на смуглого парня в потрепанных джинсах; один пытается залезть ему в карман. Они явно что-то не поделили и вот теперь выясняют отношения, судя по всему, денежные.

Если свернуть с Пикадилли-серкус, то сразу окажешься в тесных узеньких улочках пользующегося весьма сомнительной репутацией района развлечений Сохо. По вечерам его заполняют любители развлечений и острых ощущений. Лондонцы говорят, что сюда ходят в основном иностранцы и приезжие провинциалы. Возможно, это действительно так, потому что английская речь тут звучит реже, чем, например, арабская или итальянская.

Светятся вывески китайских, греческих, итальянских, русских, испанских ресторанчиков… То и дело попадаются вывески: «сауна», «массажный кабинет…» Недвусмысленные пояснения — «Только для мужчин» не оставляют никаких сомнений в истинном предназначении этих заведений. В Сохо под этими безобидными вывесками прозрачно маскируются публичные дома. Без всякого камуфляжа с бесстыдным цинизмом выставили свой товар в витринах хозяева секс-шопов: порножурналы (есть для мужчин, есть и для женщин) в ярких глянцевых обложках, различные приспособления и даже куклы, которые называются «Люби меня». Попадаются и международные секс-шопы, как например, магазин Энн Саммерс.

Но еще откровеннее и циничнее реклама «блу мувиз» (голубое кино). Так называются кинотеатрики, где без перерыва «по кольцу» крутят порнофильмы. По странной игре чудовищно-извращенного воображения голубой цвет — цвет неба, чистоты и невинности, используется для рекламы порнопродукции.

Как совместить известное по романам Диккенса, Теккерея, да и нашего недавнего современника Голсуорси пуританство, строгость нравов британцев и эту вакханалию похоти и вседозволенности в самом центре чопорного Лондона? Порнобизнес? Безусловно, вся эта «грязная индустрия» приносит немалые барыши. Однако дело не только в прибылях. Определенно что-то случилось со старой доброй Англией, если общество терпит такое непотребство.

Но пора уже выбраться из тесных переулков Сохо, этого притона разврата, и выйти на одну из пристойных, добропорядочных, респектабельных улиц, застроенную солидными, монументальными зданиями, сверкающую роскошными витринами дорогих магазинов. Именно такой и является огибающая Сохо Риджент-стрит. Я смотрю во все глаза в ожидании встречи с человеком в черном котелке, полосатых брюках и с тросточкой — традиционным английским джентльменом. Однако навстречу движутся обыкновенные люди, в основном почему-то мужчины, просто и легко одетые, несмотря на промозглый осенний день. Женщин на улице мало, а красивых или даже миловидных и того меньше. Не знаю, куда подевались представительницы прекрасного пола, однако убеждаешься, что не случайно Англию называют страной мужчин.

Ничто не мешает движению уличной толпы. На тротуарах не увидишь ни газетных или табачных киосков, ни продавцов мороженого или воды. Если же вдруг появится уличный торговец с тележкой, увешанный японскими зонтиками или английскими сувенирами, сделанными где-нибудь в Гонконге, Южной Корее или на Тайване, то он торгует лишь до тех пор, пока его не прогонит рослый бобби в черном шлеме. Лондонская улица — это улица в чистом, так сказать, виде, полностью соответствующая своему прямому назначению. Она безраздельно отдана в распоряжение пешеходов. Люди идут, не глазея по сторонам, скользя по встречным лицам невидящим взглядом. Однако пусть вас, иностранца, этот безразличный вид не смущает. Вы смело можете остановить любого, даже очень важного и очень занятого джентльмена и спросить дорогу, если вы заблудились, или узнать, где находится ближайшая станция «трубы». Будьте уверены: джентльмен терпеливо объяснит вам, человеку с континента, все, что нужно. А если разговор происходит где-нибудь в табачной лавчонке или бистро, то и план начертит. Однако на этом разговор обычно заканчивается. Никаких расспросов, кто вы и откуда. И это отсутствие любопытства, на мой взгляд, проявление не пресловутой английской холодности, а, напротив, традиционной английской вежливости. Допускаю, что и гордому бритту может быть интересно узнать, из каких-таких неведомых краев залетел к ним на остров чужеземец с непонятным, странным акцентом. Однако он считает невежливым, неприличным лезть к незнакомцу с вопросами. И это тоже, что ни говорите, своеобразное проявление такта и вежливости.

С предупредительностью островитян встречаешься на каждом шагу. В самой невероятной уличной толчее англичанин постарается не то что, упаси бог, толкнуть прохожего, а даже не задеть его. Но если же вдруг такое случится, оба, независимо от того, кто виноват, извинятся. Причем с улыбкой, доброжелательно, ни в коем случае не повышая голоса. Вообще, едва попадая в эту страну, замечаешь, что в магазинах, ресторанах, гостиницах, на улице, не говоря уже о музеях, люди говорят тихо, вполголоса. И это тоже, без сомнения, признак воспитанности и уважения к окружающим. Когда я после первой поездки в метро предъявил при входе билет контролеру, мне показалось, что он что-то тихо сказал, я не разобрал, что именно. Потом, поездив несколько раз «по трубе», я понял, что контролеры говорят «спасибо» каждому пассажиру, который отдает свой билет. Представьте себе, сколько же раз должен он произнести свое «сэнкс» за рабочий день! Наверное, это слово, да еще «плиз» («пожалуйста») — самые, если можно так выразиться, «частотные» в обиходной речи жителей Британских островов. В туалетной комнате ресторана над раковиной умывальника я видел такую надпись:

«Теперь, пожалуйста, помойте руки».

Однако мы немного свернули «в сторону» с Риджент-стрит, а потому давайте снова продолжим нашу прогулку. На улицах Лондона и особенно промышленного Бирмингема бросается в глаза обилие людей с черным, коричневым или желтым цветом кожи. Это иммигранты, жители многочисленных бывших колоний и доминионов, тоже уже бывшей Британской империи. Большинство из них имеет британские паспорта; они приехали в бывшую метрополию в поисках лучшей доли. Однако метрополия встречает их как недобрая мачеха. Пасынки империи заняты на самых низкооплачиваемых работах. «Черную работу делает черный». Эти слова поэта звучат так, будто сказаны сегодня. Ну а те, кому не удалось найти и черную работу, пополняют ряды армии обездоленных. Это могут быть и безработные, и опустившиеся, выпавшие из жизни люди, и просто бездомные…

Вот один из них — пожилой, с поросшими седой щетиной ввалившимися щеками, в поношенном пиджаке и стоптанных башмаках. Он медленно бредет по фешенебельной, кичливой Риджент-стрит. Потухший, безразличный взгляд равнодушно скользит по роскошным витринам магазинов, где под охраной полисмена сверкают усыпанные бриллиантами часы «Ролекс» стоимостью семь тысяч фунтов, бриллиантовые колье, отливают серебром норковые манто… Этого человека интересует только одно: где провести ночь. Впереди себя он толкает тележку с жалким скарбом. Вот уж поистине по латинской поговорке: «Все свое ношу с собой». Переночевав где-нибудь в подъезде или в парке, он завтра снова отправится в свой путь, которому нет конца.

День девятый

оказался самым коротким. Те «лишние» три часа, которые я получил в первый день, пришлось отдавать. Да, долги надо возвращать не только людям, но и природе. Первое, что я сделал в самолете рейса СУ-242 Лондон — Москва, — это перевел стрелки вперед на три часа. И вместо часа по лондонскому времени получилось четыре по московскому. Кто после этого скажет, что время — категория нематериальная?

Девять дней промелькнули, как один. В них будто спрессовалось не только время, но и пространство. В незнакомой стране, да еще такой, как Англия, впитываешь впечатления, словно губка. Каждый день кажется необыкновенно длинным, наполненным, и все же времени не хватает, чтобы «губка» впечатлений напиталась до конца.

Наш «ИЛ» уже оторвался от бетонки Хитроу и набирает скорость и высоту. А я вглядываюсь через иллюминатор в подернутые пеленой дождя размытые очертания огромного города, и вспоминаются слова, сказанные двести лет назад знаменитым английским критиком Сэмюэлом Джонсоном:

«Если устаешь от Лондона, значит, просто устаешь от жизни».

Не знаю, как насчет жизни, но от Лондона я определенно не устал. Просто не успел. Но этот город и вообще Англия стали ближе и понятнее за те девять дней, пролетевшие, как один.

…Молодой сержант-пограничник в Шереметьевском аэропорту, которому я протянул свой краснокожий серпастый молоткастый паспорт, явно в нарушение инструкции дружески подмигнул мне. С приездом, мол! У этого симпатичного парня было хорошее настроение. У меня — тоже. Я приехал домой!


1979 г., ноябрь

ОТ МАДРИДА ДО ГРАНАДЫ Человеку все надо видеть, ко всему прикоснуться, вот так, как в Толедо ты похлопывал ослика или трогал ствол пальмы в саду Алькасара. До всего хотя бы дотронуться пальцем. Весь мир погладить ладонью. Сколько радости — видеть и трогать то, что тебе еще не знакомо! Потому что каждая особенность в вещах и людях обогащает жизнь.

Карел Чапек. «Прогулка в Испанию»

Вместо вступления

Эта весть с быстротой молнии облетела наш маленький черноморский городок: едут! Едут испанские ребята! Стояло жаркое и душное южное лето, мы, мальчишки, с утра до вечера пропадали на пляже, однако в тот день были забыты и пляж, и море, и все другие дела. Задолго до прибытия поезда мы отправились на вокзал. Принаряженные, причесанные, в красных пионерских галстуках, а некоторые даже в «испанках» — так тогда называли только вошедшие в моду пилотки с маленькой кисточкой, как у бойцов испанской республиканской армии. Носить такую пилотку считалось особым шиком, и мы смотрели на их счастливых обладателей с нескрываемой завистью.

Испанских детей встречали, как взрослых, и не просто взрослых, а как героев. С духовым оркестром, речами, цветами. Теперь я понимаю, что такая встреча была знаком внимания и любви советских людей не только к детям, еще не совершившим никаких подвигов, но и к их отцам и старшим братьям, оставшимся там, в далекой Испании. Наши испанские ровесники были, кажется, смущены и взволнованы этой встречей. Смуглые, черноволосые, очень смахивающие на наших кавказских ребят, они стояли молча, глаза их смотрели не по-детски серьезно. Когда, наконец, затих оркестр и сошел с импровизированной трибуны последний оратор, они подняли руки с крепко сжатыми кулаками и негромко, но отчетливо произнесли: «Но пасаран!»

«Но пасаран! Они не пройдут!» Эти ставшие крылатыми слова Пасионарии были первыми испанскими словами, которые мы, мальчишки довоенных лет, узнали и запомнили на всю жизнь. Конечно, тогда не только мы, но и все взрослые отчетливо сознавали, что там, в Испании, отцы и братья вот этих застенчивых смуглых ребят первыми в мире вступили в открытый бой с фашизмом, приняв на себя его звериный удар… Гвадаррама, Теруэль, Лерида, Харама, Альбасете, Лас Кампас, Гвадалахара, Эбро… Вслед за взрослыми повторяли мы эти звучные испанские названия, жадно отыскивая их на карте Пиренейского полуострова, где проходила линия фронта между фашистскими мятежниками Франко и республиканцами.

«Они» тогда все-таки прошли. Прошли, опираясь на поддержку своих собратьев по кровавому ремеслу — германских и итальянских фашистов. Прошли, ловко используя подлую предательскую политику «невмешательства» Англии и Франции. Фашизм тогда прошел там, в далекой Испании. Спустя несколько лет смертоносная коричневая волна докатилась до берегов Волги и разбилась под сокрушительным ударом Советской Армии. И кто знает, быть может, среди тех, кто вел бой, святой и правый, были и успевшие повзрослеть до поры испанские ребята, которых мы встречали тогда на вокзале нашего маленького городка. Кончилась кровопролитная битва, народы Европы вздохнули полной грудью, и лишь их родина, Пиренейский полуостров, оставалась измаранной зловещим коричневым цветом фашизма.

Возвращаясь памятью в то уже далекое, но незабываемое прошлое, мог ли я, мальчишка, думать-гадать, что беспокойный ветер странствий занесет меня сюда, на самый край Европы, в страну отважных мореходов и тореадоров, утонченных поэтов и прекрасных, экзотических женщин, прославленных художников и музыкантов…

Натужно гудит своими четырьмя моторами «Боинг», пересекая из конца в конец старушку Европу. Под монотонный шум хорошо думается. Где-то далеко внизу, под облаками, осталась Варшава. Скоро Вена, где предстоит посадка. В динамиках что-то щелкает, и мелодичный женский голос с сильным испанским акцентом извещает уважаемых сеньоров пассажиров авиакомпании «Иберия» о том, что Вена по метеоусловиям принять самолет не может. Ну что ж, тем лучше, по крайней мере на час раньше будем в Испании. Немало довелось повидать чужих земель, но не притупилось ни с чем не сравнимое чувство тревожного, напряженного ожидания, острого любопытства от предстоящей встречи с новой незнакомой страной. Какая она, Испания, в действительности, легендарная полусказочная земля, «благословенный край, пленительный предел?»

«Боинг» круто берет влево, облака на несколько минут вдруг расступаются, открывая острый, словно акулья пасть, частокол пиков. Пиренейские горы. Кажется, спустись наш самолет чуть ниже, и они пропорют его толстое дюралевое брюхо. Лайнер, нырнув под ватное облачное одеяло и сбавив скорость, уже совсем низко летит над широкими песчаными пляжами побережья Коста Брава. Пустынные в зимний день пляжи сменяются многочисленными портовыми сооружениями, за ними — геометрически правильные кварталы Барселоны — главного порта и второго по значению города страны. Мы пролетели над всей Барселоной, прежде чем колеса «Боинга» мягко коснулись бетонной дорожки международного аэропорта.

Так уж получается, что именно с представителями власти приходится в первую очередь иметь дело чужестранцу. Офицер, молодой красивый брюнет со строгим, «официальным» выражением лица, несколько раз перелистал паспорт с серпом и молотом на обложке и передал его сидящему в соседней кабине коллеге постарше; тот что-то сказал, и чиновник, наконец, поставил штамп. Некоторое затруднение молодого офицера полиции понять было можно: советские люди еще редкие гости в его стране, и к «краснокожим паспортинам» здесь, видимо, еще не успели привыкнуть. Я не остался в обиде на этого строгого молодого человека, тем более, что его пожелание приятного путешествия по Испании сбылось.

К сожалению, путешествие началось не с Барселоны. Пребывание в этом красивейшем городе страны ограничилось аэропортом. Послонявшись по тесноватому и грязноватому залу ожидания, не очень-то соответствующему аэропорту, носящему высокий ранг международного, пассажиры снова заняли места в насытившемся горючим самолете, чтобы минут через сорок без всяких приключений приземлиться в мадридском аэропорту Барахас, что в переводе означает «колоды карт». Согласитесь, для аэропорта название несколько странное.

Лики Мадрида

Две тысячи лет назад римляне возвели в самом центре Пиренейского полуострова крепость. Сменившие их арабские завоеватели дали этому поселению название Махрит. Махрит — Мадрид — как видим, испанцы обязаны названием своей столицы бывшим завоевателям. Впрочем, не только названием. Восточные мотивы легко угадываются и в архитектуре, и в музыке, и даже в женских нарядах: кружевная накидка — мантилья, берет свое начало от покрывала, под которым арабские женщины прятали свое лицо от постороннего взгляда. Таковы парадоксы истории — захватчики уходят или их изгоняют, следы же остаются. Однако от бывшей деревни Махрит ныне не осталось даже и камня. На ее месте раскинулся огромный четырехмиллионный город. Туристские путеводители утверждают, что у испанской столицы несколько лиц: Мадрид королей — Габсбургов и Бурбонов, Мадрид музея Прадо и Веласкеса, Мадрид Гальдоса — испанского Бальзака, Мадрид тореро и даже Мадрид байладорес — так называют здесь исполнителей танца фламенко. Все это, наверное, так, путеводители не лгут, но тщетно вы будете искать в нарядных, красочных путеводителях хоть какой-нибудь намек на то, что у этого респектабельного, в чем-то даже монументального города существуют и другие, менее привлекательные лики.

Передо мной карта испанской столицы. История древнего города прочитывается и в названиях его бесчисленных улиц, бульваров, авенид, площадей. Улица Сервантеса, улицы Лопе де Вега, Гойи, Сурбарана, Веласкеса… Знакомые, прославленные имена, которые принадлежат не только испанскому народу, но и всему человечеству. И рядом — улица Примо де Ривера — основателя фашистской партии фаланги. Широкая прямая магистраль, пересекающая с юга на север чуть ли не половину Мадрида, названа авенидой генералиссимуса. Поскольку этот громкий титул присвоил себе покойный диктатор Франко, ясно, в чью честь она названа. Параллельно ей пролегла авенида генерала Мола — того самого, который, наступая на столицу четырьмя колоннами, произнес: «У меня там, в Мадриде, есть еще одна колонна — пятая», имея в виду предателей и диверсантов. В этих названиях явственно проглядывает еще один лик столицы, о котором умалчивают путеводители: Мадрид тех, кто тоскует по каудильо, кто хотел бы сохранить франкизм без Франко.

Путешественнику же, впервые попавшему в город, прежде всего бросаются в глаза два Мадрида — старый и новый. Новый стал особенно интенсивно застраиваться в тридцатых годах нашего века. Это — широкие и прямые зеленые улицы, современные здания банков, правительственных учреждений, компаний. Их отличает строгость современных форм и вместе с тем разнообразие архитектурных решений, так сказать, непохожесть, солидность, даже монументальность. Мадридские архитекторы не увлекаются строительством небоскребов; лишь кое-где торчат высотные башни. «Поставлены» они с умом, так, что не подавляют окружающие их здания в пятнадцать-двадцать этажей.

Если новый город тих, респектабелен и малолюден, то полную ему противоположность являет старая часть. Узкие и кривые улицы, улочки, переулки и крохотные площади заполнены людьми и автомобилями с раннего утра и до глубокой ночи. Мадрид ложится спать очень поздно. Примечательно, что испанскую речь можно услышать, пожалуй, реже, чем английскую, французскую, итальянскую, немецкую, японскую и еще бог знает какую. Толпы туристов со всех концов света бродят по средневековым улочкам. Призывно светится реклама многочисленных кинотеатров, в том числе и тех, где крутят фильмы с индексом S — что значит «секс». Вирус так называемой сексуальной революции, а иными словами — распущенности, вседозволенности, проник и в католическую, известную в прошлом своими строгими нравами Испанию. На каждом шагу туриста поджидают рестораны и бары, зачастую с американизированными названиями, вроде «Небраски» или «Техаса», причем чем меньше и скромнее бар, тем громче, звучнее он именуется. Однако простим эту маленькую хитрость хозяев заведений, тем более, что посетителей здесь обслуживают четко и вежливо. Едва вы открываете дверь, как бармен осведомляется, что угодно сеньору. Если же он занят обслуживанием другого посетителя, то даст понять, что вы замечены и вами скоро займутся. Ловко и сноровисто орудует бармен, как правило, молодой человек, включая автомат и разливая в чашечки горячий ароматный кофе, открывая бутылки, готовя закуски.

Особенно многолюдно на двух главных площадях, вокруг которых группируется старый город: одна из них так и называется — Пласа Майор — главная площадь, другая носит поэтичное название Пуэрта дель Соль — Ворота Солнца. Основная достопримечательность этой небольшой площади отнюдь не в окружающих ее со всех сторон старинных зданиях, хотя и они, безусловно, представляют интерес. С нее начинается отсчет протяженности дорог, связывающих столицу с другими городами. Таким образом, эта достопримечательность как бы невидима глазу. «Кастилья — сердце Испании, Мадрид — сердце Кастильи», — говорят испанцы. Продолжая эту поговорку, можно сказать, что площадь Пуэрта дель Соль — сердце Мадрида. С утра до поздней ночи лихорадочно бьется это сердце. Нескончаемым потоком течет людская толпа по его узким склеротическим артериям, залитым мертвенным неоновым светом. В его холодных лучах сверкают в витринах фешенебельных магазинов бриллиантовые и жемчужные колье, отливают серебром драгоценные меха. Из открытых дверей увеселительных заведений выплескиваются на улицу звуки модных мелодий. В разномастно одетой многоязыкой толпе выделяются молодые женщины в мини-юбках, снова, кстати, вошедших в моду. Они прохаживаются медленно, не спеша, или стоят, прислонившись к стене, призывно улыбаясь мужчинам. Чуть поодаль от них толкутся дюжие молодчики с наглым, угрожающим выражением лица. Это сутенеры — покровители и защитники жриц продажной любви.

Время от времени поток изменяет направление своего движения, огибая сидящих или лежащих прямо на асфальте людей. С детьми, жалким скарбом. Никто, как правило, не обращает на них внимания, лишь изредка какой-нибудь сердобольный прохожий бросит несколько песет, чтобы тут же забыть об этих несчастных, выброшенных за борт жизни. Куда-то вверх, к небу, устремил бесстрастный взгляд миндалевидных глаз распятый на асфальте уличным художником Иисус Христос. В головах у Иисуса — кружка для подаяний. Кто они, эти люди? Бездомные, безработные, опустившиеся неудачники, которым «не повезло»? Не знаю. Знаю только одно — это тоже лицо, вернее, уродливая гримаса на респектабельном буржуазном фасаде испанской столицы.

От Пуэрта дель Соль рукой подать до другой древней площади — Орьенте. Почти всю ее занимает помпезное здание Королевского дворца, где с восемнадцатого века до 1931 года жили испанские монархи. Сейчас дворец стал музеем, вроде нашего Эрмитажа. Я говорю вроде, потому что и ныне он не утратил своего королевского предназначения. Под его сводами устраиваются важные государственные приемы, иностранные послы вручают здесь королю верительные грамоты. Я повидал немало разных дворцов, но такой расточительной, поистине королевской роскоши, не встречал нигде. Бывшие апартаменты испанских монархов буквально ломятся от золота, серебра, хрусталя… Стены украшены творениями Рубенса, Гойи, Джордано и других великих художников. Старинные гобелены… Зал, где собрана богатая коллекция каминных часов, причем все они на ходу. В соседнем зале — сотни вееров самой причудливой формы и расцветки. Да и стены залов — тоже произведение искусства; они сделаны из благородного фарфора причудливого рисунка.

Ничего не скажешь, красиво жили испанские короли, красиво, но… неудобно. Видимо, потому нынешний король Хуан Карлос, человек молодой и весьма современный, предпочел старинным комнатам дворца резиденцию в пригороде Мадрида Сарсуэла, прилетая оттуда во дворец на вертолете. Вертолет приземляется тут же, на огромном, как стадион, вымощенном брусчаткой дворе, и его королевское величество направляется в тронный зал, в котором мы сейчас и находимся. Два весьма обычного вида кресла, установленные на возвышении, это и есть трон короля и королевы. По его обеим сторонам застыли два каменных льва — цари зверей охраняют царя людей. Однако Хуан Карлос пренебрегает их охраной. По словам гида, он никогда не принимает почетных гостей, восседая на троне, а беседует с ними в зале, так сказать, на равных. Король доказал приверженность демократии не только внешними проявлениями. После смерти Франко он не захотел стать послушной марионеткой в руках последышей диктатора, мечтавших о сохранении франкизма. Еще жив в памяти недавний военный мятеж, когда фашистские заговорщики захватили здание парламента вместе с депутатами. Хуан Карлос тогда проявил твердость и решительность, осудив путчистов, и недвусмысленно высказался в пользу конституции. Испанцы шутят: не случайно, мол, на монетах (которые, кстати, до сих пор имеют хождение) Франко смотрит вправо, а Хуан Карлос — влево. Представляется, что в этой шутке немалая доля правды.

О том, что в Испании произошли большие перемены, свидетельствует и открытие музея великого испанского художника Пабло Пикассо — дома Пикассо, как называют его мадридцы. Чтобы попасть в этот дом, надо предварительно пройти через специальную раму, какие установлены в аэропортах. Страну захлестнула волна политического терроризма. Врагам демократии, неофашистам, страшен и ненавистен великий художник — коммунист, даже мертвый. На выставке в Барселоне они подло надругались над его творениями, облив их серной кислотой. Таким образом, меры предосторожности оправданы, тем более, что в доме Пикассо экспонируется знаменитая «Герника» — гневное обвинение фашизму. Известен диалог между Пикассо и немецким офицером в оккупированном фашистами Париже. «Это сделали вы? — осведомился офицер, рассматривая репродукцию «Герники». — «Нет, это сделали вы», — саркастически бросил в лицо фашисту художник.

Одно время франкисты пытались заигрывать с Пикассо, приглашали его на родину, но он поклялся, что его ноги не будет в Испании до тех пор, пока жив Франко и его режим. Увы, душитель испанского народа пережил великого сына Испании, и Пикассо так и не довелось подышать дымом отечества. Только после смерти он вернулся на родину — своими картинами, скульптурами, керамикой.

В один из весенних дней 1937 года германская авиация дотла уничтожила город Гернику (испанцы говорят — Герни́ка) на севере страны, в Бискайе. Пикассо, потрясенный трагедией Герники, в считанные дни пишет свою знаменитую картину. Уже в том же 1937 году она экспонируется в испанском павильоне на Всемирной выставке в Париже. Впоследствии картина находилась в музее современного искусства в Нью-Йорке и лишь недавно вернулась на родину художника. О масштабах работы, проделанной Пикассо, дают наглядное представление выставленные в нескольких залах многочисленные наброски, эскизы. Интересно, что сначала он хотел написать многоцветную картину, но потом отказался от этого замысла, решив, что черно-белый цвет более соответствует форме и содержанию этой самой символической картины сложного и противоречивого художника. Кстати, в целях безопасности она отделена от зрителей толстым витринным стеклом, чтобы предотвратить возможное повреждение от рук террористов. В центре картины — минотавр — человек-бык, олицетворяющий извечную борьбу и единство противоположностей — добра и зла, разумного и слепого, инстинктивного. Минотавр — образ Испании времен гражданской войны. Оскаленная морда лошади, из пасти которой торчит острое кинжальное жало, символизирует франкизм. Можно понять, какой смысл вложил художник в фигуру распростертого воина в самом низу картины: это — поверженная республиканская Испания. Вместе с тем некоторые образы настолько зашифрованы, что их суть трудно понять, по крайней мере автору этих строк. Что, например, хотел сказать художник вот этим странным абажуром и лампой под ним? Или… Однако не стоит продолжать, тем более, что я не искусствовед, и об этой картине уже написано и сказано достаточно. Ясно одно — «Герника» выходит за рамки одного конкретного события и является философским обобщением, размышлением художника о жизни и смерти.

Говоря об искусстве, нельзя хотя бы вкратце не рассказать о посещении музея Прадо — одной из величайших, наряду с Лувром, Эрмитажем и Британским музеем, сокровищниц изобразительного искусства. Здесь собрано более трех тысяч картин и скульптур выдающихся мастеров прошлого, причем представлены все школы мировой живописи. И хотя среди них произведения Пикассо отсутствуют, так как, по словам гида, не соответствуют направлению музея, имя его тесно связано с Прадо. Во время гражданской войны, когда фашисты подвергали Мадрид жестоким бомбежкам, эти сокровища оказались в опасности. Назначенный директором Прадо, Пикассо развернул самоотверженную работу по спасению шедевров Веласкеса, Гойи, Эль Греко, Мурильо, Риберы, Рафаэля, Тициана, Рубенса, Ван Дейка…

С осмотром музея нам одновременно повезло и не повезло. Дело в том, что он совпал по времени с большой выставкой картин Мурильо, приуроченной к трехсотлетию смерти художника. Экспонировались работы из многих зарубежных музеев, и нам представилась редкая возможность поглубже ознакомиться с творчеством этого замечательного художника. Но не тут-то было! Выставка работала последний день и потому привлекла особенно много посетителей. У входа в кассу выстроилась внушительная очередь — явление не совсем обычное для музеев на Западе. Вполне естественно, что многие любители живописи не ограничились созерцанием творений Мурильо и растеклись по другим залам. Темпераментные испанцы громко обменивались впечатлениями, что отнюдь не способствовало осмотру, на который, к тому же, было отведено лишь несколько часов. Все же кое-что удалось увидеть.

Самое сильное, неизгладимое впечатление оставили картины, фрески и офорты Франсиско Гойи. На долю великого художника в последние годы его жизни выпали тяжкие испытания: из двадцати его детей остался в живых только один, Гойя потерял слух, вынужден был жить на чужбине. Его родная Испания переживала сложный исторический период. Революция 1820—1823 гг. была подавлена. Все это с огромной выразительностью и эмоциональностью нашло отражение в серии офортов «Капричос» и особенно в так называемой «черной живописи». На одном из рисунков — голова собаки. Безысходное, жуткое одиночество застыло в ее глазах. Рисунок так и называется — «Одиночество». На другом художник изобразил древнеримского бога Сатурна, пожирающего своих детей. Страшный по художественному и эмоциональному воздействию рисунок. Всей мощью своего огромного таланта Гойя — художник, философ и гуманист, заклеймил бесчеловечность и ужасы войны в серии «Бедствия войны» и знаменитой картине «Расстрел повстанцев в ночь на 8 мая 1808 г.» Рассказывают, что Гойя пришел на место расстрела испанских патриотов наполеоновскими солдатами в ту же ночь с фонарем, чтобы достоверно воссоздать трагическое событие в своей картине.

Злой рок продолжал преследовать Гойю и после смерти. Когда останки художника, умершего во Франции, в Бордо, перенесли спустя много лет на родину, чтобы захоронить в маленькой часовне Сан-Антонио де ла Флорида, выяснилось, что какие-то негодяи похитили голову художника. Кто и зачем совершил этот кощунственный варварский акт, по сей день неизвестно. Прах великого художника покоится под простой мраморной плитой. На ней каменный крест и бронзовые потемневшие буквы: «Гойя». У плиты — лавровый венок, который возлагается ежегодно Испанской академией художеств в день рождения художника. Наш гид, указывая на надпись на плите, меланхолически замечает, что в ней содержатся две ошибки: Гойя умер не в мае, а в апреле, и не в 1825 году, а в 1828.

Часовня Сан-Антонио де ла Флорида выбрана для могилы художника не случайно. Здесь он провел долгие часы, расписывая потолок фресками на религиозный сюжет — чудо святого Антония. Но стоит вглядеться в лица святых, и видишь, что они очень похожи на обыкновенных смертных, как например, у «Махи одетой» и «Махи обнаженной». Эти знаменитые картины экспонируются тут же. Наш гид весьма настойчиво несколько раз повторил, что не герцогиня Альба послужила моделью художнику и что Гойя никогда не был любовником прекрасной герцогини, как думают многие. Этой же точки зрения придерживаются и советские искусствоведы.

Однако пора уже перенестись из прошлого века в бурный двадцатый. Автобус долго кружил по мадридским улицам, прежде чем остановиться возле внушительного, новой постройки здания, обнесенного высокой металлической оградой. У ворот нас встречает молодой симпатичный человек с тонкими чертами интеллигентного лица. Это сеньор Франсиско Перес Арауна, редактор международного отдела газеты «Паис». Дюжий широкоплечий охранник, вооруженный пистолетом, нажимает кнопку, и дверь в железной ограде открывается, чтобы тут же закрыться. Прежде чем пропустить нас дальше, охранник вежливо попросил наших женщин показать содержимое сумок. Франсиско Арауна извиняюще поясняет: террористы свирепствуют. Мы рады советским гостям, но таковы наши правила.

Говорят, в чужой монастырь со своим уставом не ходят, а тут не монастырь даже, а целая страна («паис» по-испански «страна»). Да простит мне читатель эту маленькую игру слов. Сопровождаемые сеньором Арауной, поднимаемся на третий этаж и сразу попадаем в просторный редакционный зал. Как принято в большинстве газет на Западе, здесь у сотрудников (кроме руководства), нет отдельных кабинетов, все на виду. Несмотря на предвечернее, самое напряженное в редакциях время, в залитом мягким светом зале царила тишина. Не стрекотали машинки, никто не диктовал машинисткам свои материалы. И машинки, и машинисток вытеснила электроника. Журналист «пишет» прямо на экран дисплея, тут же, нажимая кнопки, правит, и материал идет в набор. Само собой, такой метод подразумевает высокую профессиональную подготовку. С этого и началась наша беседа. Франсиско сказал, что в Испании существуют два мнения: одни полагают, что журналистов должны готовить специальные факультеты университета, другие же считают специальное образование не обязательным: журналистами становятся по призванию. Что ж, спор этот давний и длится, наверное, столько же лет, сколько существуют газеты, и решает его жизнь в каждом конкретном случае. Кстати, сам Арауна окончил факультет журналистики Мадридского университета.

Первый номер газеты вышел сравнительно недавно, но она уже стала одной из крупнейших газет в Испании. С ее мнением считаются, к нему прислушиваются и за пределами страны. Франсиско Арауна сформулировал политическое кредо «Паис» несколько расплывчато: независимая газета либерально-прогрессивного направления, склоняющаяся влево. Священный долг газеты — защита конституции и национального единства. Газетой владеют 1100 акционеров — представители различных социальных слоев: банкиры, адвокаты, коммерсанты, причем никто не имеет права иметь больше десяти процентов акций. Прибыль дает в основном реклама, которая занимает половину газетной площади. Задав нам несколько вопросов, сеньор Арауна поинтересовался, давно ли мы из Москвы, любезно выразил готовность сообщить нам последние московские новости и покинул нас ненадолго. Возвратившись, сказал, что только что говорил с московским корреспондентом по телефону. Корреспондент сообщает: в нашей столице сильный мороз — первый в эту теплую зиму. «В остальном же все в порядке», — сказал он и привел английскую поговорку: отсутствие новостей — самая лучшая новость.

На следующий день вечером я со своим спутником забрел в большой универсальный магазин по соседству с нашей гостиницей и неожиданно столкнулся с Арауной. Надо же такому случиться в огромном городе, причем за границей! Он сразу узнал вчерашних советских гостей. Магазинная толчея не способствовала беседе, однако он успел сказать, что хочет побывать в нашей стране. Раньше, при Франко, это было непросто. «Недавно, — продолжал Франсиско, — из поездки в Москву и Ленинград возвратились родители, полные ярких впечатлений». Распрощались мы как добрые знакомые.

Здесь остановилось время

Непривычно пустынными выглядят улицы испанской столицы в субботнее утро. Те, у кого есть загородные дома, уехали на уикэнд еще в пятницу, ну, а другие (их большинство), сидят в городских квартирах. Нашему автобусу не страшны никакие автомобильные пробки, и он без всяких задержек выбирается на загородное шоссе, ведущее на север. По его обеим сторонам мелькают нарядные виллы, окруженные низкорослыми соснами и кипарисами. На зеленых лужайках пасутся черные упитанные бычки — будущие герои и жертвы корриды. Мирный, идиллический пейзаж, залитый теплым декабрьским солнцем. Вдали, на вершинах скалистых холмов, подернутых голубоватой дымкой, виднеются грозные силуэты средневековых замков. Кастилья, суровая и прекрасная, прокаленная солнцем земля, сердце Испании. На стрелке дорожного указателя мелькнули слова: «Лас Кампас, Гвадаррама». Знакомые, с детства врезавшиеся в память названия. Именно здесь, на ближних подступах к Мадриду, развернулись тяжелые, ожесточенные бои. Вспоминая об этом, смотришь на идиллический пейзаж другими глазами. Например, глазами очевидца и участника событий тех лет Михаила Кольцова. В «Испанском дневнике» он пишет:

«Поселки Серседилья и Гвадаррама — последние перед линией фронта. Здесь разбито три четверти зданий. Почти сплошь пепелища и развалины. Вот от сгоревшего дома уцелела буквально только каменная калитка, и на ней на одном гвозде висит закопченная табличка: «Застраховано от огня». Валяются телеграфные столбы, провода, пустые гильзы и стаканы из-под снарядов.

В этом сложном нагромождении скал, ущелий, леса вот уже скоро месяц идет напряженная борьба. Ни разу здесь не было затишья. Фашисты загипнотизированы близостью столицы. Всего пятьдесят километров, да и того меньше. Стоит только прорваться вниз в котловину, — и уже можно схватить за горло Мадрид, правительство, республику. Республиканцы понимают это. Они понимают, чего может стоить ничтожный промах, зевок.

Орудий с обеих сторон не так много. Но горная акустика разносит канонаду стократным эхо по ущельям, создает фантастический, поистине адский грохот.

Каждый день с раннего утра до поздней ночи маленькие группы людей крадутся по склонам, ползут по каменным утесам, стараясь обойти, отрезать, подкараулить друг друга, захватить еще одну скалу, еще один пригорок, держать под огнем еще одну ложбинку».

Автобус продолжает наматывать на свои колеса серую асфальтовую ленту, и вдруг впереди возникает гранитный крест на вершине горы. До него далеко, но даже на расстоянии чувствуешь его размеры. Исполинский крест будто осеняет всю долину Павших, ибо именно так называется долина, через которую лежит наш путь. Долина Павших в годы гражданской войны… В недрах горы, на которой установлен крест, вырыта огромная пещера для подземной церкви. Говорят, что она больше собора святого Петра в Ватикане, считавшегося до сих пор самым большим в мире. Крест и церковь сооружены по приказу Франко в память о погибших в гражданскую войну. Всех погибших, и с той, и с другой стороны. Примечательная подробность: на строительстве грандиозного памятника, призванного по мысли диктатора, стать символом «национального примирения, национального единства» (разумеется, на основе франкизма), использовался рабский труд тысяч узников фашистских застенков, согнанных со всей страны. Чего стоят после этого громкие слова о национальном примирении возглавившего фашистский мятеж черного генерала, руки которого обагрены кровью лучших сынов и дочерей испанского народа! Когда пришел конец и самому каудильо, выяснилось, что в подземной церкви для него было заранее приготовлено место для погребения — по соседству с прахом основателя фаланги Примо де Ривера. Поневоле закрадывается мысль, что одержимый патологической манией величия «генералиссимус», сооружая помпезный мемориальный комплекс, преследовал цель в первую очередь обессмертить самого себя. Недаром он никогда не говорил: «Когда я умру», а только: «Когда меня не станет».

По странной прихоти (или закономерности) истории подземный собор, где нашли последнее прибежище оба покойных диктатора, расположен в непосредственной близости от Эскориала, в котором находится Пантеон испанских монархов. Строгий серый каменный четырехугольник в гордом одиночестве стоит в окружении гор Сьерра-де-Гвадаррама. Это и есть знаменитый Эскориал, монастырь святого Лаврентия, крепость, резиденция испанских королей, величайший религиозный центр Испании, который испанцы в прошлом почитали как восьмое чудо света. Во время гражданской войны за этот дворец-монастырь разгорелись жестокие бои. Одержимые желанием во что бы то ни стало захватить Эскориал, франкисты не остановились даже перед бомбежкой национальной святыни, каковой они почитали (на словах, разумеется) монастырь. В «Испанском дневнике» есть такие строки:

«Взятию Эскориала, овладению знаменитым монастырем… в лагере испанского фашизма придают особое, мистическое значение. Изворачиваясь в объяснении долгого стояния под Мадридом, Франко среди прочего заявил, что взятие Эскориала, величайшего религиозно-исторического центра Испании, будет политически равносильно и даже важнее взятия Мадрида. Сейчас в знак особой любви к Эскориалу Франко бомбардировал его с воздуха».

Спустя многие годы другой генерал, американский, разглядывая в бинокль древний вьетнамский город, изрек:

«Прежде чем освободить этот город, его нужно уничтожить!»

Извращенная, дьявольская логикафашизма не знает государственных границ, национальных различий.

Некоторые авторы, описывая монастырь, называют его мрачным, неприветливым, сумрачным. Позволю себе не согласиться с этим мнением. Он скорее строг, даже величествен, но отнюдь не мрачен. Что побудило короля Филиппа II воздвигнуть этот суровый, под стать скалистым горам, дворец-монастырь? Существуют две версии. По одной он построен в честь победы над французами в день святого Лаврентия. Этот Лаврентий был причислен к лику святых за свою мученическую смерть — его сожгли заживо. Согласно другой версии, при битве с французами испанцы случайно разрушили монастырь святого Лаврентия, и Филипп, искупая грех, воздвиг Эскориал и назвал его именем святого. Так или иначе, но дворец-монастырь был построен в сжатые для XVI века сроки — меньше чем за двадцать лет. Его сооружали и украшали лучшие строители, художники и скульпторы не только Испании, но и других стран. Осмотр мы начинаем с библиотеки, стены которой расписаны фресками, изображающими семь муз. На стеллажах, обтянутых мелкой сетчатой решеткой, тысячи старинных фолиантов в кожаных переплетах. На стендах посреди зала выставлены самые знаменитые экземпляры, среди которых почетное место занимает книга святого Августина и «Новый завет». На изготовление этой книги ушло восемь килограммов золота. В библиотеке собраны книги и рукописи на многих языках не только религиозного содержания, но по истории, географии, медицине, математике. Они не лежат мертвым грузом, их изучают ученые разных стран, в том числе и наши, советские. Гид упомянул одного советского ученого, который написал книгу об Авиценне и подарил ее экземпляр библиотеке.

С огромного, во весь рост портрета на нас хмуро, высокомерно и подозрительно смотрит человек в костюме испанского гранда. У него надменное изможденное лицо иезуита. Это король-тиран Филипп II. Его королевское величество очень недовольно тем, что какие-то чужеземцы нарушили его уединение. Именно уединения искал он в стенах монастыря-крепости, уединения и безопасного убежища от мерещившихся ему повсюду заговорщиков. Спускаемся на первый этаж, в королевские покои. Тесные, скромно обставленные комнаты-кельи, ничего общего не имеющие с привычными королевскими покоями. Вот уж поистине уничижение паче гордости! Вместе с тем монарх-отшельник отнюдь не забывал о государственных делах, держа в страхе и повиновении с помощью святой инквизиции своих подданных. Здесь же, в своем любимом детище, нашел он последний приют. Гранитная лестница ведет вниз, в склеп под главным алтарем. Горящие свечи в руках ангелов бросают мягкие блики на матовые, черного мрамора, стены восьмигранного мавзолея. Скорбно склонил голову распятый на кресте бронзовый Христос. В массивных, тоже черного мрамора, саркофагах, установленных в четыре «этажа» в нишах, вечным сном спят испанские монархи — Габсбурги и Бурбоны, правившие Испанией на протяжении веков. Бронзовые буквы на саркофагах извещают, «кто есть кто», точнее, «кто есть где». На трех гробах надписи отсутствуют, они свободны. Еще свободны. По свидетельству М. Кольцова, в 1936 году пустовал только один.

«Его приготовили для Альфонса XIII. Кандидат хотя и в преклонном возрасте, но низложен и где-то за границей играет на бирже.

Я долго стою здесь, соображаю, что можно сделать, но ничего придумать не удается. Другого сюда тоже не положишь. Так и пропадает хороший мраморный гроб».

Саркофаг, о котором писал, Кольцов, «не пропал». В январе 1980 года сюда перенесли останки Альфонса XIII, который так и умер за границей, в изгнании. На черном мраморе его гробницы алеет букетик гвоздик, возложенный каким-то обуреваемым ностальгией монархистом. Цветы в этом сумрачном, полном почти мистического ужаса Пантеоне выглядят странно и неуместно. Королевская усыпальница подавляет, гнетет своей торжественной, мрачной роскошью и являет собой полную противоположность скромным королевским кельям. Вслед за Кольцовым задаю себе вопрос: кто будет покоиться в пустующих гробах? Очевидно, Хуан Карлос и королева, греческая принцесса София. И что вообще должен чувствовать человек, глядя на собственный гроб? Ведь короли — тоже люди, и ничто человеческое им не чуждо.

Здесь, … где покоились останки его предков, стоял четвертый по счету Карлос.

Он смотрел не без испуга
На гробницы. В строгом стиле.
Литеры обозначали
Имена усопших предков.
Тут же рядом дожидались
Коронованных владельцев
Два еще свободных гроба.
На одном из них стояла
Надпись:
«Дон Карлос Четвертый»,
На другом: «Мари-Луиза».
Пять минут стоял он в склепе,
Подчиняясь этикету,
С жаром до трехсот считая.
А затем что было духу
Прочь бежал из Пантеона.
Лион Фейхтвангер. «ГОЙЯ»
Прямое, как стрела, шоссе, ведет от Мадрида на юг, разрезая надвое Кастильское плоскогорье. В пейзаже преобладают серый и зеленый цвета и еще цвет охры — излюбленные краски Эль Греко. В город великого художника, легендарный Толедо, мы и держим путь. Пологий подъем — и автобус останавливается у самого края обрывистого скалистого берега Тахо. Там, за рекой, на холме в беспорядке раскиданы дома, над которыми доминирует громада дворца Алькасар. Позже, когда я увидел в доме Эль Греко его картину «Вид Толедо», то понял, что художник именно отсюда, с этой точки, увековечил свой город. Лента реки здесь делает крутой изгиб, почти целиком окружая холм, создавая иллюзию острова. Однако откуда взяться острову в самом сердце Кастильи, посреди суровой, выжженной земли? Но Толедо — действительно остров. Остров старины, средневековья, в котором, кажется, остановилось время. Когда бродишь не спеша по его узким, таинственным улочкам, любуешься ажурными воротами, увешанными щитами и арбалетами, поднимаешься по деревянным ступеням дома Эль Греко, то город постепенно берет тебя в плен. Толедо обладает какой-то таинственной магией, только ему присущим очарованием, это самый испанский из всех городов, в которых пришлось побывать. И в то же время здесь сохранились следы и других эпох. Военное сооружение, воздвигнутое вестготами…. Мост через Тахо, «сработанный еще рабами Рима…» Синагога — одна из древнейших в Европе…

Центр города — площадь Сокодавер. Немного воображения — и уже видишь торжественную процессию монахов в зловещих черных одеждах. Жарко пылают факелы, колышется хоругвь с вытканными золотом королевским гербом, крестом и мечом — эмблемами святой инквизиции. Скованные ужасом, с трудом переставляя ноги, позади монахов бредут обреченные — в высоких шутовских колпаках, грубых желтых рубахах. Толпа, до предела заполнившая площадь, затаила дыхание. Оглашается акт веры — приговор святой инквизиции. Палач зажигает костер. Жадные языки пламени все ближе, все неумолимее подкрадываются к несчастным. Площадь оглашается душераздирающими воплями горящих заживо еретиков. Толпа, содрогаясь и замирая от ужаса, пожирает глазами жуткое зрелище — аутодафе.

Так шпионила повсюду
Инквизиция. Над каждым,
Словно страшный рок зловещий,
Тяготела. Нужно было
Лицемерить. Даже с другом.
Было страшно поделиться
Вольной мыслью или шуткой.
Даже шепотом боялись
Слово вымолвить… Но только
Эта вечная угроза
Придавала серой жизни
Прелесть остроты. Испанцы
Инквизиции лишиться
Вовсе не хотели, ибо
Им она давала бога.
Правда, бог тот был всеобщим,
Но особенно — испанским.
И они с упрямой верой,
Тупо, истово, покорно
За нее держались так же,
Как за своего монарха.
Лион Фейхтвангер. «ГОЙЯ»
Могущество тайного судилища инквизиторов было так велико, что его жертвой стал даже Бартоломе Карранса, архиепископ Толедский. Дела давно минувших дней?.. Нет. Палачи Франко возродили мрачную славу инквизиции, подвергая в застенках жестоким пыткам противников фашистского режима.

Мы покидали Толедо, город, над которым не властно время, под вечер. Причудливые длинные тени дворцов, соборов и замков делали его еще таинственнее и романтичнее.

Жемчужина Испании

После державного величия Мадрида с его изменчивой, дождливой и ветреной погодой, после сурового и гордого Толедо Севилья ослепила ярким солнцем, белыми и розовыми домами, улицами, обсаженными стройными пальмами и апельсиновыми деревьями, усыпанными оранжевыми плодами. Есть в этом южном городе какая-то легкость, артистичность, он, словно шампанское, пьянит легко и радостно.

Ни с одним испанским городом не связано столько легенд, как с Севильей. На каждом шагу вас поджидают знакомые неожиданности. Идем по широкой, вполне современного вида улице мимо двухэтажного, выкрашенного в бежевый цвет, строения. Обычное, ничем, в общем, не примечательное здание в стиле барокко. Да разве барокко в Испании кого-нибудь удивишь? Так и прошли бы мимо, если бы не слова гида. Оказывается, именно здесь находилась табачная фабрика, где по воле воображения Проспера Мериме свертывала сигары своенравная красавица Кармен. Возле вот этих ворот стоял на карауле ефрейтор Хосе, охраняя женщин от пылких испанских мужчин. Пока я восстанавливал в памяти историю их трагической любви, из ворот выпорхнула веселая стайка девушек. Они даже не взглянули в сторону иностранцев и промелькнули, громко постукивая каблучками, независимые, стройные, красотки, современные Карменситы в джинсах или мини-юбках. «Студентки, — пояснил гид, — сейчас здесь один из факультетов Севильского университета».

Узкая улочка, причудливо извиваясь в каменном ущелье, ползет вверх. Улочка так и называется — Ла Сьерпе — Змеиная. По ней вел в тюрьму, но так и не привел арестованную Кармен ефрейтор Хосе. Здесь, в этом древнем квартале Макарена Севилья предстает в своем, так сказать, чистом виде, воспетая и прославленная Пушкиным и Мериме, Бизе и Россини, Бомарше и Мурильо… Порой кажется, что перед тобой не город, а огромная роскошная оперная декорация: так неправдоподобно, сказочно живописны старинные улочки, белые дома, увитые зеленым плющом, уютные внутренние дворики — патио, кованые фонари, ажурные решетки балконов. И я бы не удивился, если бы на балкон вышла, кутаясь в мантилью, прекрасная донна, чтобы благосклонно выслушать серенаду благородного идальго: «Я здесь, Инезилья, стою под окном, объята Севилья и мраком и сном…» Увы, времена прекрасных дам и благородных рыцарей давно прошли, даже здесь, в сердце романтической Севильи, где «ночной зефир струит эфир, шумит, бежит Гвадалквивир», где даже сами названия улиц дышат экзотической стариной: Вида (Жизнь), Агуа (Вода), Глория (Слава), Атауд (Гроб), Хамердана (Потрошенная)… Поначалу даже не верится, что здесь вообще обитают люди. Но стоит присмотреться, и понимаешь, что обитатели этих «оперных» домиков, простые севильцы, живут своей, вполне современной жизнью с ее радостями и печалями, заботами и тревогами. Экзотика, столь милая сердцу туриста, для них оборачивается другой стороной: отсутствием в старых домах коммунальных удобств. Дворов, а тем более детских площадок, здесь нет, ребятишки гоняют мяч прямо посреди улицы.

Из квартала Макарена хорошо просматриваются каменные кружева порталов, башен и башенок кафедрального собора — самого большого в Испании. Мне довелось повидать немало храмов, в том числе и те, что превзошли своими размерами Севильский — святого Петра в Ватикане и святого Павла в Лондоне, и потому собор запомнился не столько архитектурой, многочисленными скульптурами великомучеников, распятиями и т. д. Под его высоченными сводами недалеко от алтаря, в каменном склепе, покоятся останки Христофора Колумба. Как известно, после своих плаваний в «Индию» он поселился в Вальядолиде, в Испании, где и умер. Его прах перенесли в Севилью, отсюда на остров Санто-Доминго у берегов Центральной Америки, потом — на Кубу, и наконец, в 1902 году великий мореплаватель нашел последнее пристанище в Севилье, в этом каменном склепе. Таким образом, Колумб уже после смерти совершил еще одно, четвертое плавание к берегам Америки. (Заметим в скобках, что существуют и другие версии относительно места захоронения первооткрывателя Америки.) С великого открытия Колумба и начинается завоевание Нового света испанскими конкистадорами. Многие тысячи писем, карт, донесений и других документов, относящихся к этому периоду, хранятся в архивах замка Алькасар, бывшей резиденции испанских католических королей — титул, присвоенный им папой римским.

«Здравствуй, товарищ!»

Шоссе послушно повторяет изменчивый рельеф местности, плавно поднимаясь на склоны холмов и так же плавно спускаясь в долины. С кинематографической быстротой меняются пейзажи. Словно маленькие солнца, оранжево светятся среди густой зелени апельсины. По склонам ровными рядами бегут виноградники. Далеко, почти за горизонт уходят оливковые плантации. Одинокие пинии высоко и гордо взметнули ввысь пучкообразную крону. Под сенью пальм и эвкалиптов прячутся белые и розовые виллы. Их сменяет беспорядочное нагромождение каменных домиков с плоскими крышами. Они стоят близко, почти касаясь друг друга, как бы образуя один огромный дом. Это деревня. Непривычный, экзотический пейзаж, но в то же время как будто уже виденный раньше. Где? Ну конечно же, в Алжире или Ливане. Сходство с Ближним Востоком дополняет необычный, красноватый, гранатовый цвет земли. Отсюда, от арабского слова «гранат», и пошло название этой южной провинции — Гранада. Земля, давшая миру Федерико Гарсиа Лорку, «гренадская волость», увековеченная нашим Светловым. Прекрасная далекая земля, за которую пошел воевать украинский парень. Сколько лет прошло с той поры, когда Светлов написал свое знаменитое стихотворение, а жизнь гранадских крестьян не изменилась, а если и изменилась, то к худшему. Трудно, невозможно поверить, что в этом благословенном уголке земли люди голодают. Неужели земля не может прокормить земледельца? Конечно, может, и с лихвой, но все дело в том, что она принадлежит не тем, кто ее возделывает, а помещикам, которым стало дешевле и удобнее использовать машины, чем труд наемных батраков. Безработица, словно раковая опухоль, поразила и сельскую местность. В печати приводилась такая чудовищная цифра: триста тысяч крестьян Андалусии голодают. Таков один из зловещих парадоксов технического прогресса при капитализме.

Острым уступом нависает над главным городом провинции — Гранадой — высокий холм. С его вершины хорошо просматривается не только весь древний город, но ближайшие к нему подступы; еще дальше сверкают под солнцем снега Сьерры-де-Гвадаррамы. Именно из этих выгодных стратегических соображений арабский халиф Аль-хаммар в тринадцатом веке повелел построить здесь касабу — крепость. Каменной квадратной глыбой она охраняет вход во дворец халифа, названный позже его именем — Альгамбра. Правильнее будет говорить не об одном дворце, а о целом дворцовом комплексе. Теперь Альгамбра во многом утратила свое былое великолепие, подвергаясь перестройкам после реконкисты — изгнания мавров из Испании, однако многое осталось нетронутым, как при арабских халифах. Таким предстает перед многочисленными туристами тронный зал. Стройные, украшенные затейливым орнаментом колонны подпирают высокий деревянный потолок. Орнамент своим рисунком напоминает цветущее дерево и символизирует вечно живое древо жизни. Искусно инкрустированный разноцветными породами ливанского кедра потолок — это символ неба. Он и в самом деле походит на усыпанное звездами ночное небо. Высота потолка — восемнадцать метров, столько же — от мозаичного пола до земли. Таким образом, халиф находился как бы между небом и землей. Тоже красноречивая символика.

Внутренний дворик с фонтаном посредине окружают колонны, похожие на стволы пальм; сводчатые арки своими очертаниями наводят на мысль о пещере. Созерцание живительных струй фонтана, «пальм» и «пещер» в летнюю жару создавало иллюзию прохлады.

Медленно спускаемся вниз, и снова попадаем на узкие, забитые автомобилями, пропахшие отработанным бензином улочки. Они живут своей жизнью. В многочисленных магазинчиках и лавочках ассортимент рассчитан в основном на туристов: керамика, статуэтки тореадоров, ножи-навахи и, конечно, Альгамбра во всех возможных видах. Возле одной из таких лавок мы остановились, привлеченные ярко-красной Кармен с кастаньетами в руках. И вдруг над самым ухом раздалось: «Буэнос диас! Здравствуй, товарищ!» Всякие люди встречаются за рубежом, в том числе и «товарищи» в кавычках. Однажды на Пирейской набережной к нам привязался один из таких бывших товарищей, бывший русский, чтобы попытаться всучить грязную антисоветскую газетенку, и конечно, тут же получил от ворот поворот. «Здравствуй, товарищ!» — вторил незнакомец — невысокий, даже щуплый человек средних лет. Его глаза смотрели доброжелательно и приветливо: «Давно не встречал советских русских. Ведь вы же советские, не так ли?» Он говорил медленно, с сильным акцентом, отчетливо произнося каждый звук — так говорят иностранцы на чужом языке. «Да, мы советские, в вы откуда узнали?» — Он улыбнулся: «Гранада — маленький город, здесь новости распространяются быстро. И еще вы, компаньерос, должны знать, что у вас здесь, в Эспанье, много амигос… как это по-русски… друзей. Мы помним ваших добровольцев. Замечательные ребята. Герои…. — Он задумчиво помолчал. — Вместе воевали. Потом — Москва, там и научился вашему языку. Вскоре партия послала на подпольную работу в Эспанья. Теперь, когда Франко в могиле, мы, коммунисты, действуем открыто. Много, очень много работы. Франкизм еще не похоронен». Прощаясь, он протянул руку. Рука была маленькой, сухой, но крепкой, рука друга, рука трудовой Испании.

…Поздний вечер. Гостиница, в которой мы живем, расположена на том же холме, что и Альгамбра, только еще выше. Отсюда, с балкона, город и замок — как на ладони. Далеко внизу мигают огни Гранады, подсвеченные прожекторами дворец и сады Генералифе (райские сады) кажутся еще романтичнее и таинственней. Я любуюсь открывшейся картиной, и само собой возникает в памяти прелестное шутливо-ироническое стихотворение Козьмы Пруткова «Желание быть испанцем».

Тихо над Альгамброй.
Дремлет вся натура.
Дремлет замок Памбра.
Спит Эстремадура.
Дайте мне мантилью;
Дайте мне гитару;
Дайте Инезилью,
Кастаньетов пару.
Дайте руку верную,
Два вершка булату,
Ревность непомерную,
Чашку шоколату.
Закурю сигару я,
Лишь взойдет луна…
Пусть дуэнья старая
Смотрит из окна!
В этом стихотворении мастерски спародирован набор расхожих штампов, представлений, так сказать, «испанщины», ассоциирующихся с далекой, романтической страной и с Пиренеями.

«Мы никогда не знали этого народа, — пишет Кольцов в «Испанском дневнике», — он был далекий и чужой, мы с ним никогда не торговали, не воевали, не учились у него и не учили его.

В Испанию и раньше ездили из России одиночки, чудаки, любители острой, горьковатой экзотики.

Даже в голове развитого русского человека испанская полочка была почти пуста, запылена. На ней можно было найти Дон-Кихота с Дон-Хуаном (которого произносили по-французски — Дон-Жуан), Севилью и сегедилью, Кармен с тореадором, «шумит, бежит Гвадалквивир» да еще «тайны мадридского двора».

Культура Древнего Рима, итальянского Возрождения — прекрасная культура. Она оплодотворила искусство всего мира и нашей страны. Но, неизвестно почему, она попутно заслонила от нас Испанию, ее литературу, живопись, музыку, ее бурную историю, ее выдающихся людей. А главное — ее народ, яркий, полнокровный, самобытный, непосредственный и, что удивительнее всего, многими чертами поразительно напоминающий некоторые советские народы.

И вдруг этот, долго прозябавший в нижнем левом углу материка, никому по-настоящему не известный народ сухих кастильских плоскогорий, астурийских влажных гор, арагонских жестких холмов — вдруг встал во весь рост перед миром».

И в то же время оба наших народа издавна испытывали чувство взаимной симпатии. В чем ее истоки? Однозначно ответить трудно. Ясно, однако, что немалую роль сыграло то, что испанский и русский народы единственными в Европе оказали достойный отпор воинству Наполеона, которого в Испании называли не иначе, как Наполевор. Богатая, самобытная культура и история Испании вдохновили наших Пушкина, Глинку и Римского-Корсакова на создание таких шедевров, как «Каменный гость», «Арагонская хота», «Испанское каприччио».

В испанском народе жива память о братской помощи, которую в трудные, трагические дни фашистского мятежа оказала ему первая и в то время единственная страна социализма. Бок о бок с бойцами республиканской армии сражались три тысячи советских добровольцев, небо Мадрида охраняли «чатос» — курносые, как любовно называли испанцы наши истребители «И-16». Братство, скрепленное кровью, не забывается.

Возвратимся снова к «Испанскому дневнику». В нем есть такие строки:

«Перед огромным амфитеатром зрителей, внешне бесчувственно нейтральных, внутренне перепуганных, фашистские убийцы хотят, как опытные тореро деревенского быка, заколоть, прикончить этот народ, убить все достойное, гордое, честное в нем, оставить в живых только тех, кто пойдет обратно в рабство, кто покорно поцелует руки господам.

Народ не животное для убоя, палачи ошибутся. Израненный, окровавленный, он раньше или позже раздавит, растопчет безумных палачей».

Время, о котором пророчески писал наш замечательный публицист, наступило. Палачи ошиблись. Им не удалось поставить испанский народ на колени. Он снова встал во весь рост перед миром. Газеты полны сообщений о бурных политических демонстрациях, выступлениях испанских коммунистов, трудящихся за мир, социальный прогресс, за лучшую жизнь. Бурлит Испания, и в этом своем бурлении с каждым днем становится ближе и понятнее советским людям.

Путешествие в другую страну — всегда открытие. Таким счастливым открытием стала для меня Испания. В нее влюбляешься сразу, что называется, с первого взгляда. Не нужно много времени, чтобы поддаться обаянию ее народа, чей творческий гений с такой мощью проявился в картинах Веласкеса и Гойи, трудолюбие — в цветущих апельсиновых рощах Андалусии, мужество и гордость — в героическом отпоре поработителям, простодушное благородство и мудрость — в бессмертных страницах «Дон-Кихота», бурное жизнелюбие — в полной огня и сдержанной страсти арагонской хоте. Здесь, под небом Испании, я не раз вспоминал пушкинские строки: «Благословенный край, пленительный предел» и дивился художественной проницательности великого поэта, никогда не бывавшего в Испании.

Покидая чужую страну, испытываешь сложные, противоречивые чувства. Чужую?.. Но ведь она стала понятнее и ближе за те немногие дни, что я провел на этой гостеприимной земле. Ну а чувства… Тут и сожаление, что не успел впитать, насытиться впечатлениями до «упора», «дойти до самой сути», и легкая грусть расставания с полюбившимися тебе людьми, и радость от предвкушения новой встречи с Родиной.

Адиос, Эспанья! Здравствуй, Москва!


1982 г., декабрь

Евгений Габуния ПО ОБЕ СТОРОНЫ ДНЕСТРА Политический детектив

I

Поздним вечером, а по сельским понятиям уже глубокой ночью, в окно хаты Василия Мугурела постучали. Стук был не сильный, осторожный и настойчивый. Первой его услышала жена. Она испуганно вскинула голову, но ничего, кроме смутно белеющего в темноте окна, не увидела. «Никак со сна почудилось», — с облегчением подумала она, но стук повторился, на этот раз погромче. Тревожным лаем залилась собака. Лежащий рядом Василий, который вечером пришел от своего закадычного приятеля Тимофте Болбочану изрядно навеселе, как ни в чем не бывало продолжал громко похрапывать.

— Эй, Василе, да проснись наконец, стучат, неужели не слышишь? — жена ткнула его в бок.

Василий недовольно что-то проворчал и отвернулся.

— Да проснешься ты, пьяница несчастный, — рассердилась она не на шутку и стала тормошить мужа.

Тот наконец открыл глаза, еще ничего не соображая с похмелья.

— Стучится кто-то в окно, — испуганно прошептала жена.

— Да ну тебя, совсем рехнулась, старая… — он хотел добавить кое-что покрепче, однако замолчал, прислушиваясь. В окно действительно стучали.

Кряхтя и проклиная на чем свет стоит незваного ночного гостя, Василий нехотя слез с супружеского ложа, подошел к окну и прильнул к особенно холодному после сна стеклу, чтобы разглядеть, кого это черти принесли среди ночи. Сквозь подернутое морозным узором стекло белело чье-то лицо.

— Кто там? — спросил он недовольным хриплым голосом.

— Свои, мэй, открывай, не бойся.

Голос показался знакомым. Никак Григорий. Неужели он? Минуло, считай, уже с десяток годочков, как Григорий, младший брат, подался на ту сторону. Первое время до Василия доходили слухи, будто брат сначала сильно бедствовал на той стороне, а потом и вовсе о нем ничего не стало слышно. Как в воду канул. Василий уже стал забывать о младшем брате. Своих забот хватает. И вот на тебе, объявился.

Василий отодвинул засов, отворил дверь и увидел, что брат не один. Рядом с ним темнела фигура человека пониже ростом. Василий высунулся в проем двери, чтобы оглядеть улицу. Стояла глухая, темная ночь. Ни в одном доме не светились окна. Улица, как и все село, спала глубоким сном. На него пахнуло холодом, он зябко поежился. «Март скоро, а весной и не пахнет. Ну и суровая зима выдалась, давно такой не было. И лед на Днестре до сих пор стоит, да еще какой! На каруце, загруженной кукурузой, проехать можно. Выдержит. Да где же она, эта кукуруза? — горько усмехнулся он своим мыслям. — Придет же такое в голову».

— Заходите в дом, — коротко пригласил Василий и еще раз бросил взгляд на пустынную улицу.

Братья обнялись. Жена тем временем уже успела зажечь трехлинейку, и при ее свете Василий рассмотрел младшего брата. Григорий раздался в плечах, заматерел, из юноши превратился во взрослого мужчину.

«Постарел, однако, да и чего удивляться, сколько лет не виделись». Григорий, угадав, о чем думает брат, с усмешкой произнес:

— Что смотришь, и ты тоже не помолодел, — он окинул взглядом комнату, хотел что-то сказать, но промолчал.

— Да что же вы стоите, садитесь, гости дорогие, — спохватилась Домника. Она бросила укоризненный взгляд на мужа. — Почему не приглашаешь, хозяин ты или нет?

— Был когда-то хозяином, — неопределенно отвечал Василий.

Его разбирало тревожное любопытство, но он не решался спросить вот так, с порога, откуда вдруг среди ночи возник Григорий, да еще и не один. Василия больше беспокоило не внезапное появление брата, а именно то, что пришел не один. Весь облик незнакомца, его бегающий взгляд, неопределенная улыбка на смуглом морщинистом лице вселяли смутное беспокойство. Едва спутник Григория произнес несколько слов, как Василий понял: «Не из наших мест будет. Зачем пожаловали? — не давала покоя тревожная мысль, — однако спросить он все еще не решался. — Сами скажут», — рассудил Василий и обратился к жене:

— Угощай дорогих гостей, Домника, небось, проголодались с дороги, да и согреться не мешает.

— И то правда, давно пора, — засуетилась женщина.

Вскоре на столе появились миска с мамалыгой, лук, тарелка с солениями и графин вина.

— Вы уж извините, больше ничего нет, — смущенно сказала хозяйка, приглашая гостей к столу. — Чем богаты, тем и рады. Время такое.

Она не пояснила, что именно она подразумевала под временем: то ли конец зимы, когда припасы кончаются, то ли совсем другое, о чем сказать в присутствии незнакомого человека не решилась.

— Да чего там… — Григорий жадно оглядел стол. — Мы понимаем… Не так ли, Марчел? — обратился он к своему молчаливому товарищу.

Тот ничего не ответил, лишь кивнул. Первый стакан выпили, как водится, за встречу после долгой разлуки, и гости набросились на еду. После второго их лица порозовели, скованность, царившая в первое время за столом, исчезла. Василий еще раз извинился за скудное угощение и добавил как бы в свое оправдание:

— Да разве я один так живу? Считай, почти вся Протягайловка. Трудные времена наступили, дорогой брат. Очень трудные. Не знаю, чем все и кончится. Ну, а у вас там как? — он взглянул на Григория.

— Где это — у нас?

— Ну там, где ты живешь, — Василий тянул, не решаясь задать вопрос напрямую.

Григорий разгадал эту примитивную хитрость и продолжил игру:

— А где я живу, ты знаешь?

— Точно не знаю, но вроде на той стороне… — неуверенно ответил Василий. — Люди сказывали.

— Верно сказывали. Там и живу с тех пор, как за Днестр подался. И живу, скажу тебе, дорогой Василий, хорошо. — Он со снисходительной усмешкой оглядел стол, тарелки со скудной едой, старую потрескавшуюся мебель. — А тебе, как посмотрю, не сладко под большевиками приходится. До ручки, как видно, довели.

Василий тяжело вздохнул, посмотрел на жену, как бы ища у нее сочувствия. Домника сидела молча, горестно поджав губы.

— Сам видишь. Если по правде — плохо, очень плохо. Кукурузы полмешка осталось, а о хлебе уже и забыли. Большевики забрали подчистую. Колхозы выдумали, будь они неладны. Все, говорят, будет там общее. А как оно, добро, может быть общим? — Василий все больше распалялся. — Общее — значит ничье. Голодранцы, одно слово. И в начальники себе выбрали самого последнего голодранца. Ты Костаке Гонцу помнишь, ну того, что у отца нашего покойного, мир праху его, работал?

Григорий согласно кивнул.

— Так вот, этот Костаке у них теперь председатель колхоза имени Котовского. Это у них был главный военный командир, — посчитал нужным пояснить Василий.

— Ты что, думаешь, я не знаю, кто такой Котовский? Герой гражданской войны, как они его называют, а по-нашему — бандит, слава богу на том свете уже, туда ему и дорога, пусть там геройствует. — Он резко хохотнул и посмотрел на своего молчаливого товарища. Тот оскалил в улыбке неровные гнилые зубы и поднял свой стакан. Василий только сейчас обратил внимание на его руки — белые, холеные, с длинными, аккуратно подстриженными ногтями.

— Вот за это и выпьем, друзья, — произнес он своим тихим, чуть хрипловатым голосом. И опять Василий явственно уловил нездешний акцент. Мертвое — мертвым, живое — живым, как говорится в священном писании. Поговорим о живых. — Он пристально взглянул на хозяина дома. — А другие ваши односельчане? Как они живут?

Василию стало немного не по себе от его пристального взгляда, однако он не подал виду. Не спеша осушил свой стакан, отер полиловевшие от крестьянского вина губы.

— Как вам сказать, уважаемый. По-разному живут. Одни лучше, другие похуже, однако хорошо — никто. Так, как мы, к примеру, раньше жили. Григорий должен помнить, хотя и младше меня. Помнишь, такие, вроде этого Гонцы, за версту в пояс кланялись отцу нашему покойному, когда приходили за мерой муки до нового урожая. А сейчас… Да разве это жизнь под ихней властью?! И слова какие-то новые придумали — кулак, середняк, бедняк, подкулачник. Меня в кулаки записали. Кулак, — в сердцах повторил Василий. Он хотел что-то сказать, но его прервал спутник Григория.

— Все-таки сколько в вашем селе таких… недовольных?

— Да разве я их считал, уважаемый? — Казалось, Василий даже удивился вопросу. — Село у нас большое, дворов пятьсот наберется.

— А ты вспомни, посчитай, и фамилии тоже… — вставил Григорий.

— Зачем голову ломать, и без того забот хватает.

— Значит, надо. Я тебе, брат, открою один секрет. По лицу вижу очень хочешь узнать, как и почему мы с Марчелом здесь оказались. Повидаться с родным братом — это само собой. Но не только. — Он понизил голос, бросил тревожный взгляд в окно. — Ты бы занавеску какую повесил. С улицы все видно.

Василий пробормотал, что сейчас уже поздно, на улице ни души, да и не время в такой час этим заниматься, завтра Домника что-нибудь придумает.

— Так вот, — продолжал Григорий, — дело у нас очень важное. Хотим вызволить из беды сельчан. Жалко людей, ни за что пропадают. Ты вот что… — Григорий помолчал и продолжал: — Припомни тех, кто ругал колхозы, большевиков… в общем, кого ихняя власть потеснила. Позовешь их к себе домой, только не всех сразу, это опасно, сам понимаешь, село на самой границе, на виду у чекистов. Пусть приходят по три-четыре человека. И смотри, не дай бог, если коммунисты что-нибудь пронюхают. Тогда не только нам с Марчелом, но и тебе крышка будет. Понял?

— Понять-то понял, — нерешительно произнес Василий, — так я же этих людей вроде в гости приглашаю, их угощать надо, а в доме хоть шаром покати, сам видишь.

— Об этом не думай. — Григорий достал из кармана толстую пачку денег. — Не беспокойся, настоящие, — добавил он, перехватив недоверчивый, жадный взгляд брата. — Купишь на базаре все, что надо, а главное побольше вина. Тебе тоже останется.

Василий не заставил себя долго упрашивать и запихнул пачку в карман. Когда все улеглись, он долго мусолил новенькие бумажки в заскорузлых, непослушных пальцах, то и дело сбиваясь со счета. Каждый раз получалась другая сумма. И немудрено. Таких денег у Василия Мугурела никогда не было, даже при старой власти.

II

В морозной дымке смутно белели расплывчатые очертания правого берега. Ни единый звук не нарушал плотной, глубокой тишины, нависшей над Днестром. Спала природа, спали и люди. Иван Калюжный вглядывался в сопредельный берег, чутко слушая ночь. Крестьянский паренек с Украины, он недавно надел зеленую форму пограничника, но уже успел убедиться: нет ничего обманчивее тишины на границе, даже не границе, а демаркационной линии. Поначалу Иван и другие новобранцы дивились такому мудреному названию, но политрук объяснил: СССР не признает власти боярской Румынии над Бессарабией, которую румынские помещики и капиталисты захватили после Октябрьской революции. Там живут наши братья, временно попавшие под гнет капиталистов и помещиков. Тяжело, трудно живут. Заводы, фабрики закрываются, рабочих выгоняют на улицу, а крестьянам и того хуже — в большой нужде, не хозяева они на своей земле. Помещики и кулаки прижимают крепко, а еще налоги. Потому и бегут оттуда на нашу сторону. И у нас, конечно, не текут реки молочные в кисельных берегах, нехватка большая, и хлеба, и мануфактуры, однако дело идет на поправку. Нет, не случайно они к нам тянутся. Кризис у них там, говорил политрук. Слышал Калюжный, есть на той стороне контрабандисты-переправщики, которые этим промышляют. Там у них за деньги все можно купить, и пограничников тоже, размышлял Иван Калюжный, притаившись за высоким валуном и отчаянно борясь с неожиданно охватившей его дремотой. Разглядел в темноте стрелки больших наручных часов, которые выдавались в наряд. Они показывали начало пятого. Захватил пригоршню снега, потер им лицо, шею. Сон сразу пропал. Разные люди шастают на границе. Крепко они там не любят советскую власть. Кризис кризисом, а для вооружения денег не жалеют. Политрук на занятиях недавно рассказывал о международной обстановке. Неважная обстановка, к войне мировая буржуазия готовится. Здесь это особенно чувствуется. Вот она, рядом, рукой подать, сопредельная сторона. Враждебное государство. Неспокойно, ох, как неспокойно на Днестре, особенно сейчас, в начале нового, 1932 года. Степан Родченко одного задержал, с той стороны шел. Одет в тряпье, товарищами всех называл, улыбался как родным, а когда разобрались, оказалось, что «товарищ» имел шпионское задание — разведать пограничные укрепления и дислокацию войск. Или еще раньше, когда на заставе еще не служил, взяли контрабандиста. Этот уже с нашей стороны шел. Ребята рассказывали — весь золотом набит. Червонцы с Николашкой, перстни там всякие, кольца с бриллиантами… Не ушел. Сколько на это золото у капиталистов машин можно купить. Они ведь, контры, только на золото и торгуют. Оказалось — из бывших, затаился, гад, со своим золотишком и решил сбежать к буржуям. Не ушел. А ведь некоторые все же уходят, те, кто поопытнее, матерые. Контрабандист — он, считай, тот же шпион, одной веревочкой повязаны. Как это политрук говорил… мировой империализм рассматривает контрабанду как одно из средств подрыва экономики нашей страны и реставрации капитализма.

Так размышлял в своей засаде молодой пограничник, всматриваясь в неподвижную, скованную льдом ленту реки, пока его внимание не привлек силуэт человека, идущего по льду с той стороны. Весь в белом, он походил на привидение, невесть откуда взявшееся в глухую морозную ночь. Человек шел уверенным, быстрым шагом, не таясь, прямо на валун, за которым затаился пограничник. «Пусть поднимется на косогор, тогда я его и возьму, не надо спешить». Калюжный поставил затвор винтовки на боевой взвод. «Главное — спокойствие, — убеждал он себя, поглаживая холодное ложе винтовки. — А все-таки интересно он идет — напролом. К чему бы это? А может, он не один, остальные уже перешли и меня ловят на «крючок»? Не выйдет. И слева, и справа другие дозоры».

Человек в белом уже вскарабкался на высокий берег и остановился, оглядываясь во все стороны. «Нет, здесь что-то не так», — снова мелькнуло в голове у пограничника. Однако времени на раздумья не оставалось и он скомандовал:

— Стой, руки вверх!

Калюжному показалось, тот словно ожидал грозного окрика. Он быстро вскинул руки и сделал шаг в сторону пограничника.

— Ни с места! Стрелять буду! — уже громче выкрикнул Калюжный.

Держа винтовку наперевес, он подошел поближе. Нарушитель, одетый в белый просторный балахон, стоял неподвижно; его руки смешно и нелепо торчали над головой. Оба молчали, стараясь рассмотреть друг друга в предрассветном сумраке.

— Слышь, браток, — первым заговорил нарушитель на чистом русском языке. — Руки-то позволь опустить. Не убегу, честное слово, не убегу. Тяжело же так стоять, точно пугало огородное.

— Тяжело, говоришь? А границу нарушать не тяжело было? А ну, шагай вперед, в случае чего — стреляю без предупреждения. Всякие разговоры отставить. Понятно?!

Однако его слова ожидаемого действия не возымели, потому что нарушитель спустя короткое время добродушно спросил:

— Куда ведешь? Мне бы к начальнику заставы, Николаю Федоровичу Воскобойникову. Ты же под его началом служишь?

Порядком озадаченный Калюжный хотел уже было сказать, что Воскобойникова недавно перевели по службе, однако вовремя спохватился.

— Куда надо, туда и веду. Кончай разговоры, я же предупреждал. «Откуда он начальника знает? И вообще не похож на нарушителя».

Они подошли к приземистому зданию, уединенно стоявшему на высоком берегу Днестра. Дежурный тотчас послал бойца за начальником, который жил неподалеку; задержанного ввели в жарко натопленное помещение и тщательно обыскали. Отвечать на вопросы дежурного он вежливо, но твердо отказался, заявив, что будет говорить только с начальником заставы.

Начальник не заставил себя ждать. Тяжело дыша после быстрой ходьбы на морозе, он выслушал рапорт о происшествии, задал несколько уточняющих вопросов и вошел в комнату, где находился задержанный.

— Нам надо поговорить наедине, — произнес тот, бросив выразительный взгляд на стоявших поодаль пограничников.

— У меня секретов от моих бойцов нет, — отвечал начальник. Немного подумав, добавил: — Впрочем, как хотите, — и распорядился оставить их одних.

— Ионел просил передать долг, — человек с той стороны достал из кармана полушубка трехкопеечную монету царской чеканки. — Остальные тридцать две копейки — отдаст позже, когда будут деньги. — Он широко, весело улыбнулся. — Закурить бы дали, начальник. А то уши пухнут.

Молодой командир, недавно назначенный начальником заставы, не сразу сообразил, о каком Ионеле и каком долге идет речь, и во все глаза рассматривал странного собеседника. «Ну и дурак же я, — осенило его наконец. — Это же курьер, меня предупреждали в штабе. Все сходится. Ионел, три копейки плюс тридцать две — тридцать пять. Именно эта сумма должна получиться».

Он дружески улыбнулся и крепко пожал курьеру руку. Потом, вспомнив о просьбе, торопливо вытащил из кармана пачку «Казбека» и спички.

— Кури, браток.

Тот зажег папиросу, глубоко, жадно затянулся.

— Давненько не курил «Казбек», совсем другое дело, не то что ихние сигареты, — он снял полушубок, оторвал подкладку, извлек исписанный цифрами листок папиросной бумаги и отдал его начальнику. — От Ионела.

Начальник осторожно взял испещренный цифрами тонкий листок шифровки и бережно положил в карман гимнастерки.

— Ну я, пожалуй, пойду. — Курьер встал, надел полушубок; белый маскировочный балахон он держал в руках.

— Куда торопишься? Посидел бы еще, отдохнул. Чаю попьем, согреешься на дорогу. — Он встал, чтобы распорядиться насчет чая.

— Спасибо, — отрицательно мотнул головой курьер. — Надо идти. Некогда мне чаи распивать. Пора мне обратно на тот берег, пока не сменился мой грэничэр.

Курьер закурил еще одну папиросу и сделал шаг к двери.

— Да возьми ты всю пачку, — начальнику не хотелось просто так отпускать его.

— Взял бы, да нельзя. С этим «Казбеком» там провалиться можно, а это, сам понимаешь, нам ни к чему.

— Извини, не подумал. Я же на границе недавно, — пробормотал начальник. — Молодой, исправлюсь.

— Это я вижу, — курьер улыбнулся. — А где Воскобойников?

Начальник ответил, что того перевели в другой пограничный округ с повышением, потом вызвал Калюжного и приказал ему сопровождать курьера до берега. Лицо молодого пограничника разочарованно вытянулось. Еще несколько минут назад он живо представлял себе, как ему будут завидовать ребята с заставы, как с гордостью будет рассказывать односельчанам о подвиге своего сына отец, прошедший две войны, и, наконец, как его Галина, та, что ждет в родном селе, тихим таинственным шепотомповедает подружкам, какой он, ее Ваня, отважный герой. И вот теперь ничего этого, оказывается, не будет.

Начальник догадался о чувствах, которые обуревали молодого пограничника.

— За хорошую службу объявляю вам, товарищ Калюжный, благодарность. Действовали правильно. А тот, кого вы, скажем так, задержали, пожалуй, поважнее нарушителя. Это, понимаешь, совсем из другой оперы. В общем, проводи его на берег в лучшем виде. Потом доложишь лично мне.

По дороге Калюжный, порядком озадаченный словами командира, ни о чем не расспрашивал своего спутника, а тот тоже молчал. На берегу он надел свой балахон, шагнул на лед и будто растворился в белом пространстве ночи.

III

Гости пришли, как было условлено, поздним вечером, когда и без того пустынные сельские улицы совсем опустели. Василий Мугурел открыл им дверь и проводил в каса маре, где сидел мужчина, которого они видели впервые, и все с откровенным любопытством разглядывали незнакомца. Василий пояснил, что Марчел — его дальний родственник, давно переехал в Россию, да так и застрял в городе, название которого Василий не помнит, и вот теперь приехал погостить. Марчел при знакомстве крепко жал руку, улыбался, говорил, что счастлив снова оказаться среди своих братьев-молдаван. Он свободно говорил по-молдавски, но с русским акцентом. Марчел, видимо, это знал и пояснил, что сказываются годы, проведенные в России.

Гости степенно расселись на длинные, покрытые коврами скамьи и переглянулись. Первым нарушил молчание плотный, крепко сбитый пожилой крестьянин.

— Мэй, Василе, глазам своим не верю, — с веселым недоумением пробормотал он, широко разводя руками. — Неужели старые времена вернулись? Или мне все это, — он рукой показал на стол, — приснилось? Эй, люди, разбудите меня… Нет, не надо, давно не видел такого чудесного сна.

Непритязательная шутка пришлась кстати, все заулыбались в предвкушении щедрого угощения.

— Видать, важный родственник у Василия, если он его так встречает, сказал кто-то вполголоса, однако хозяин дома услышал.

— Да вы не меня, люди добрые, благодарите. Это все он, Марчел, затеял. Давно, говорит, мечтал посидеть со своими по-братски за стаканом вина, да все не приходилось. Он и денег ради такого случая не пожалел.

Гости слушали, одобрительно кивали, Марчел же, поочередно оглядев всех цепким, оценивающим взглядом, торжественно, с приветливой улыбкой провозгласил:

— Пофтэ бунэ!

Первый стакан выпили за хозяина дома и его щедрого гостя. Марчел оказался веселым, общительным человеком, не строил из себя важную птицу, пил наравне со всеми. Пользуясь отсутствием за столом женщин, отпускал соленые шуточки и незаметно завладел всеобщим вниманием. Василий то и дело наполнял пустевшие кувшины с вином, приговаривая:

— Пейте и ешьте, гости дорогие, всего хватит.

Те не заставляли себя упрашивать, и вскоре за столом воцарилась непринужденная обстановка мужской пирушки. Языки развязывались. Гости, которые поначалу стеснялись незнакомого человека, говорили уже не таясь обо всем, что наболело: как жить, что будет дальше, куда она повернется, крестьянская судьба. Получалось, что ничего хорошего новая власть им не сулит. Крепко взялась за работящих, рачительных хозяев новая власть. Оно и понятно: завидует голытьба, норовит все отобрать и загнать их в колхоз, будь он проклят во веки веков. Сколько лет и деды, и отцы жили без этих колхозов, и хорошо жили, да еще таким, как нынешние колхозные главари, помогали зерном до нового урожая. Ничего не помнят, лодыри. Немудрено, коротка человеческая память на добро. Бездельники, сами в бедности жили из-за своей лени и пьянства, а нынче и всех хотят по миру пустить. Конечно, и среди них есть порядочные люди, которые добро не забыли, еще помнят. Подкулачники, по-ихнему, по-большевистски. Одна надежда — конец скоро придет коммунистической власти, и колхозам ихним. Снова заживем по-людски.

Здесь-то и вступил в общий разговор до того сидевший молча родственник хозяина.

— А откуда у вас, уважаемый, такие сведения? — он повернулся к пожилому крестьянину, который высказывался особенно горячо и яростно.

— Отец Георгий сказывал. Он грамотный. Все знает… И другие умные люди то же самое говорят: недолго уже осталось мучиться под коммунистической властью.

Марчел ответил не сразу.

— С вашим священником, к сожалению, не знаком, хотя и очень бы хотелось познакомиться с этим достойным человеком. Однако он не совсем прав. Конечно, их власть обречена. Все дело в том — когда? — он снова глубокомысленно замолчал. — Друзья, братья: смотрю я на вас, слушаю горестные речи, и сердце кровью обливается. Я вот что вам скажу — долго еще придется терпеть лишения, и чем дольше, тем хуже будет. Слышали, верно, задумали большевики ликвидировать кулаков как класс?

— Я слышал, — раздался неуверенный голос. — Костаке Гонца, председатель ихний грозился. А что это — никто не знает.

— Ликвидировать как класс — значит сослать всех работящих хозяев в Сибирь, детей отберут, сдадут в приютские дома, заставят отречься от отца-матери.

Марчел говорил складно, как по-писаному, сразу видно — городской.

— Конечно, мы люди простые, — раздался в тишине голос, — не все понимаем. Но откуда ты все это знаешь?

— Пока сказать не могу, — Марчел сделал многозначительную паузу. Есть у меня верные люди там, — он показал рукой наверх, к потолку. — Среди начальства большевистского.

Заговорили все разом. Особенно горячился усатый, с длинным унылым носом и маленькими припухшими глазами мужчина, которого все уважительно называли по имени и отчеству — Федор Пантелеевич. Он вскочил на ноги и громко, перекрикивая остальных, сказал:

— Не будет нам жизни под большевиками. Пока еще живы, надо за Днестр подаваться.

— Легко сказать — за Днестр. Это еще как следует обдумать надо, неуверенно возразил Лаврентий Постолаки. — Петря Круду, все его знаете, давно ушел на ту сторону, еще колхозов и в помине не было. И что же? Бедствует, люди сказывают, в батраках ходит, а здесь был справный мужик.

— Лодырь твой Петря, — зло бросил усатый. — Там кто не ленится, живет себе припеваючи, хлеба, мануфактуры — всего полно. Пока думать будем, недолго и ноги протянуть. Подчистую метут активисты, последнее забирают. Ты о детях своих подумал? У тебя их трое, чем кормить будешь?

— Я согласен с Федором Пантелеевичем, — вступил в разговор изрядно подвыпивший парень. — Мне терять нечего — дома своего нет, земли тоже, авось на новом месте повезет. Хоть сейчас готов. — Он пьяно рассмеялся.

— Тебе, Симион, лишь бы вино было, — усмехнулся Лаврентий. — Понятное дело — ни кола, ни двора, а нам каково хозяйство бросать, в чужую сторону подаваться? Все обдумать надобно, со всех сторон.

— Пока ты думать будешь своей дурьей головой, Костаке Гонца со своими голодранцами нас по миру пустит. Вот и люди поумней нас с тобой, — Федор Пантелеевич повернулся к Марчелу, — тоже так считают.

— Верно рассуждаешь, уважаемый, — Марчел говорил медленно, подчеркивая значительность своих слов. — Худшие времена еще впереди. Наш друг Лаврентий беспокоится о хозяйстве, дом ему жалко бросать. Вот что я скажу. Пока большевики отбирают хлеб да скотину, а скоро и до домов очередь дойдет. Дома заберут, а всех вас в Сибирь, к белым медведям вышлют. Сюда, в ваши края привезут из России людей. Русские большевики будут жить в ваших домах. Неужели хотите дожить до такого позора?

— Ладно, перейдем мы на ту сторону, — промолвил самый тихий из гостей, не проронивший до того ни слова, — а что делать там будем? Кому мы нужны?

— Кому нужны, спрашиваешь? — встрепенулся Марчел. — Родине своей нужны, Румынии. Родина не оставит в беде своих сыновей. Одна нация, один народ, одна кровь. И землю получите, по десять гектаров, заживете хозяевами.

— Э, мэй, сладко говоришь, — не отступал тот, — у них своих безработных девать некуда. Кто с нами возиться будет? Знаем мы этих братьев. Налогами задушат. Рассказывали люди с той стороны.

— Те, кто так говорит, бессовестно лгут, их коммунисты подкупили. Лодыри и лгуны. Ну ладно, допустим, вы мне не верите, потому как я здесь человек новый. Тогда послушайте, что скажет вам человек, который только что оттуда, с правого берега. — Гости Василия Мугурела удивленно переглянулись. — Все помнят Григория, брата нашего уважаемого хозяина?

— Того, что на ту сторону подался? — раздались голоса. — Конечно, помним. Как ушел туда, так и сгинул.

— Нет, не сгинул. Григорий здесь, и сейчас я его позову.

Марчел вышел в другую комнату и появился в сопровождении Григория Мугурела. Разговоры за столом мгновенно смолкли, все разглядывали своего бывшего односельчанина так, будто он возвратился с того света.

— Чего уставились? — улыбнулся он. — Я это, Григорий Мугурел, живой и здоровый. Обо всем расскажу, но сначала дайте выпить. — Он сам налил себе вина и продолжал. — Не обижайтесь, сельчане, что не встретил вас у порога, как полагается по нашим обычаям. Откровенно скажу — опасался, смутные времена настали. А когда послушал ваши разговоры, я же в соседней комнате сидел, понял — свои люди, доверять можно. И так мне жаль вас, братья, стало — нет слов. За что такие страдания нашему народу выпали, чем мы прогневили господа бога? — Он отпил из своего стакана. — Послушайте меня, друзья и братья: большевики с их колхозами уселись крепко, другого пути, кроме как за Днестр, у вас нет. Марчел правду говорит, верьте ему, и мне верьте. Примут вас хорошо, не сомневайтесь. — Он выпил, осторожно поставил стакан на стол. — Скажу вам откровенно, как на духу. Нас послали большие люди оттуда, — он показал рукой в сторону Днестра, — чтобы передать: всем, кто перейдет, будет и хлеб, и земля. Вас там ждут, братья!

Растерянные неожиданным появлением Григория Мугурела и его словами, люди молчали.

— Раздумывать некогда, — продолжал Григорий. — Дорог каждый час. Лед того и гляди тронется, тогда поздно будет.

— Гладко все у тебя получается, Григорий, — рассудительно произнес Федор Пантелеевич. — О пограничниках ты вроде и забыл. Перестреляют как зайцев. С ними шутки плохи.

— Это мне известно лучше тебя. — Григорий усмехнулся. — Только не будут они стрелять в женщин и детей, не решатся. И потом сколько их, пограничников? Раз-два и обчелся. А нас много будет. С той стороны помогут. Если согласны, все решим, обдумаем прямо сейчас.

IV

Владимир Павлович Федоровский дожидался в своем тесном кабинетике свежих вечерних газет, которые приносил пожилой француз месье Поль, инвалид, потерявший руку под Верденом. Пунктуальный месье Поль сегодня задерживался. Федоровский встал из-за своего стола, подошел к окну, выходящему на шумную парижскую рю де Басси. Мелкий нудный дождь немного приглушал шум вечерней улицы, доходящий и сюда, на пятый этаж, где в мансарде Федоровскому удалось снять по сходной цене помещение для редакции. Летом раскаленная железная крыша источала нестерпимую жару, зимой же в комнатах было сыро и холодно, прижимистый домовладелец экономил на отоплении, не особенно заботясь о комфорте для иностранцев. Федоровский как-то пожаловался хозяину, однако тот отшутился в том смысле, что в России чуть ли не круглый год морозы, и русским холод не страшен.

Из оконных щелей несло сыростью. Федоровский зябко поежился, ругнув эту гнилую французскую зиму, а заодно и скрягу хозяина. «Надо же — третий день не переставая льет, и это — в январе. А у нас сейчас морозец, должно быть, крепкий стоит, крещенский».

Тяжело дыша от подъема по крутой лестнице, в комнату вошел месье Поль в мокром дождевике, поздоровался и протянул пачку газет и писем. Здесь было заведено, что почту получает лично редактор, секретаря у Федоровского не было. Федоровский порылся в карманах, нашел несколько сантимов, вручил их почтальону и тот, поблагодарив, удалился.

Покончив с просмотром вечерних газет, Федоровский взялся за письма. Их сегодня, впрочем, как и вообще в последнее время, было немного. На столе лежали разноцветные конверты с французскими, немецкими, чехословацкими, югославскими, болгарскими марками. Не вскрывая конвертов, редактор уже знал суть писем: сетования на эмигрантское существование, маниакальные прожекты свержения власти большевиков в Совдепии, сентиментальные стихи недоучившихся гимназисток, хвастливые воспоминания белых офицеров о том, как они бились за веру, царя и отечество… Редко какой адресат выходил за пределы привычных тем эмигрантской жизни.

Перебирая конверты, Федоровский не заметил, что разложил их наподобие пасьянса. Он задумчиво разглядывал «пасьянс», словно хотел прочитать в нем свою судьбу. До сих пор жизнь его не баловала. Разве о таком будущем мечтал на родине он, молодой, подающий надежды публицист? Его полные обличительного пафоса, несколько напыщенные статьи не оставались не замеченными читателями социал-демократической печати. В своих статьях он не раз подчеркивал, что не разделяет «крайностей большевизма». После революции он окончательно понял: с большевиками ему не по пути. Жестокая логика классовой борьбы привела бывшего социал-демократа в стан тех, кто с оружием в руках боролся против большевиков. Федоровский не брал в руки винтовку: его оружием было, как и раньше, слово, только теперь он обращал его против своих вчерашних соратников по партии.

Хмурым ноябрьским днем 1920 года Федоровский стоял на палубе парохода «Херсон», со смешанным чувством тоски и надежды вглядываясь в тающий в туманной сизой дымке крымский берег. Наконец исчез, растворился в тумане памятник погибшим кораблям на Графской пристани Севастополя — последний привет родной земли. Вместе с ним молча провожали берег глазами сотни офицеров бывшей врангелевской армии. На правом борту скопилось столько народа, что старая посудина угрожающе накренилась, и только властная команда капитана заставила людей перейти на другой борт. Перегруженный пароход тяжело, словно нехотя, выпрямился и, зарываясь носом в воду, взял курс на Константинополь. Вряд ли кто из пассажиров «Херсона» в тот хмурый осенний день думал, что покидает Россию навсегда. Он, Федоровский, вполне искренне полагал: большевистская революция — всего лишь досадная гримаса истории, падение советской власти — вопрос времени.

Так думали не только пассажиры «Херсона», но и многие тысячи эмигрантов.

Едва флотилия разношерстных судов пришвартовалась к причалам Константинопольского порта, как бывший «верховный правитель юга России» Врангель стал сколачивать из остатков своего недобитого воинства новую армию. «Информационному листку», который решил выпускать генерал, требовался опытный редактор, и Федоровский, недолго думая, предложил свои услуги: это было все же лучше, чем идти в портовые грузчики, чтобы не подохнуть от голода. Федоровский очень старался понравиться генералу, хотя и не разделял его монархических убеждений. И сам Врангель свою приверженность к монархии не очень афишировал, дабы собрать под свои знамена как можно больше противников советской власти. Из тактических соображений разбитый генерал, создавая своего рода правительство в изгнании — так называемый «Русский Совет», пригласил туда не только ярых монархистов вроде генерала Кутепова, но и деятелей либерального толка, в том числе и бывшего социал-демократа Федоровского.

Позже от одного из приближенных к генералу он узнал, что Врангель благосклонно отзывался в узком кругу о его статьях. Если можно было верить «Информационному листку», то большевики доживали последние дни, Россию сотрясают народные восстания.

Особенно понравился генералу такой пассаж из его передовой статьи: «Мы боремся не за отжившее прошлое, не во имя мести и сведения счетов, а за светлое будущее, за свободу жизни, за землю крестьянам, за раскрепощение рабочих. Мы боремся за создание твердой национальной власти, надклассовой и надпартийной, за Великую национальную трудовую Россию. На пути к возрождению России нам надо решить следующие задачи: снять окончательно повязку с глаз русского народа, полнее сформулировать эту новую идею, захватить ею массы и создать на русской земле мощное революционное движение, и тогда большевицкий строй не переживет своего автора. Все пути ведут к одной развязке — неизбежному концу бесславнейшей из эпох российской истории — большевизма». С чувством прочитав вслух этот пассаж своим соратникам, Врангель добавил: «Именно этому человеку мы поручим в «Совете» ведение пропаганды».

Эфемерный «Совет» развалился так же внезапно, как и был образован, «Информационный листок» закрылся, и Федоровский оказался не у дел.

Все это время, пока Федоровский служил Врангелю, его не покидала мечта о собственной газете, которую он мыслил как орган либеральной, прогрессивной российской интеллигенции. В Турции, где русских эмигрантов осталось очень мало, эта затея заранее была обречена на провал, и он решил попытать счастья в центрах эмиграции — сначала в Софии, потом в Белграде, затем в Праге, но везде терпел неудачу. Эмиграцию раздирали противоречия. Различные группировки, расплодившиеся, как грибы после дождя, грызлись между собой, взваливая друг на друга вину за провал «белого движения», и почти каждая группировка уже успела обзавестись своей газетой. Никому не было дела до Федоровского. Только в Париже, главном центре эмиграции, ему, кажется, повезло.

…Федоровский так глубоко ушел в свои мысли, что не заметил появления старика-метранпажа Спиридоныча. Проклиная на чем свет стоит чертовы французские лестницы (типография размещалась в первом этаже), метранпаж положил на редакторский стол сырые газетные полосы завтрашнего номера. Спиридоныч был опытным метранпажем, работал у самого Суворина, и редактор прощал ему вечное ворчание, тем более, что Спиридонычу платил гроши, и он не раз грозился уйти в большую, как он выражался, газету «Последние новости» — к Милюкову.

Кабинетик заполнил острый запах типографской краски, и этот волнующий, дразнящий каждого газетчика запах вернул редактора к действительности. Не обращая внимания на продолжающего ворчать Спиридоныча, Федоровский осторожно, чтобы не испачкаться, придвинул поближе первую полосу, надел очки. Всю полосу пересекала набранная крупным жирным шрифтом шапка «Советский шпионаж в Констанце». Под ней помельче, но тоже броско, шел подзаголовок: «Сенсационные показания арестованных шпионов. Констанцское дело расследуется в Бухаресте и Париже». «Молодчина Спиридоныч, хорошо заверстал, как я и просил», — одобрил редактор и, отпустив метранпажа, углубился в чтение.

«Как мы уже сообщали в предыдущих выпусках нашей газеты, в румынском портовом городе Констанца агентами сигуранцы (тайной полиции) была раскрыта большевистская шпионская организация, насчитывавшая более ста агентов, занимавшаяся шпионажем в пользу Советской России. Как сообщил на днях представитель сигуранцы, речь идет о вещах еще более серьезных, чем шпионаж. Он попросил также печать не поднимать шума в момент, когда в Риге проходят советско-румынские переговоры о заключении пакта о ненападении». В этом месте Федоровский прервал чтение, задумался и уже занес перо, чтобы вычеркнуть фразу о переговорах, однако, поразмышляв минуту, оставил как было. — «Представитель сигуранцы дал понять, что разоблачена не шпионская, а террористическая большевистская организация.

Теперь из достоверных, внушающих доверие источников нашему собственному корреспонденту в Бухаресте стали известны подробности этого поистине сенсационного, громкого дела, и наша газета первая сообщает о них своим уважаемым читателям».

Ниже была заверстана заметка с заголовком помельче, но тоже броским: «Большевики намеревались повторить в Румынии кутеповскую историю». «Схваченные сигуранцей советские агенты намеревались по хитить и увести живым или мертвым в Одессу бывшего чекистского генерала, который одно время руководил ГПУ, будучи скрытым монархистом. Впоследствии этот генерал занимал ответственный пост в советском полпредстве в Париже. Он владеет несколькими европейскими языками, а также армянским и турецким. Бывший чекист действовал заодно с изгнанным из России Троцким, руководя вместе с бывшим большевистским вождем тайными подпольными организациями в СССР. Показания террористов настолько сенсационны, что сигуранца отказывается им верить. Одесское ГПУ выделило своим агентам пять миллионов леев для проведения этой террористической акции. Примечательно, что среди арестованных нет ни одного румынского подданного.

Подробности этого сенсационного дела таковы. Михаил Агабеков (таково имя и фамилия советского генерала) опасался разоблачения и ликвидации его агентами ГПУ за то, что он, будучи прекрасно осведомлен об истинных целях большевиков на советско-румынских переговорах в Риге, спутал им все карты, бежав из Парижа в Брюссель. Здесь его разыскал управляющий парижской гостиницей «Бретань» Лекок и предложил 300 тыс. франков за организацию побега из Одессы одной знатной дамы. Интересно отметить, что Лекок является управляющим той самой парижской гостиницы, из которой бесследно исчез генерал Кутепов. Агабеков, решив, что его хотят заманить в ловушку, бежит в Стамбул, где обнаруживает за собой слежку. Скрываясь от преследователей, он переезжает в Софию, потом в Бухарест. Здесь на Каля Викторией, одной из главных улиц румынской столицы, он якобы случайно встречает того же Лекока. Опасаясь за свою жизнь, Агабеков уезжает в Констанцу. Вскоре в Констанцский порт приходит греческий пароход «Филумела», вызвавший подозрение властей. Выясняется, что пароход, который раньше назывался «Марика», плавал под английским, панамским и французским флагами. Во время обыска на «Филумеле» обнаружены хлороформ, веревки и много огнестрельного оружия советского производства. Предполагают, что именно на этом пароходе был вывезен из Франции в СССР генерал Кутепов. Капитан «Филумелы» Христо Катаподис на допросе заявил, что должен был ждать в порту груз, какой именно — он якобы не знает.

Террористы собирались в номере, который снимал капитан в отеле «Реджина» вместе со своей любовницей, национальную принадлежность которой установить пока не удалось. Известно только, что эта очень эффектная блондинка говорит на восьми европейских языках, в том числе румынском. Остается выяснить, не является ли она той самой роковой дамой в бежевом манто, которая сыграла важную роль в похищении Кутепова.

Террористическая акция должна была состояться в ресторане, куда Агабекова пригласили на бал русские эмигранты, однако агенты сигуранцы, зная об этом, сумели предотвратить преступление. Среди схваченных большевистских террористов особенно колоритен Григорий Алексеев, который во всем уже сознался. Алексеев — низкорослый, жирный, коренастый, с жестоким выражением лица, являющий собой настоящий тип преступника и дегенерата. На нем косоворотка и пиджак явно с чужого плеча. Это специалист в исполнении приговоров ГПУ. За свою недолгую деятельность в застенках ГПУ Алексеев успел расстрелять сотни человек. Говорят, Сталин его лично знает и очень к нему благоволит. Из его горла выходят только нечленораздельные звуки».

В этом месте Федоровский снова было взялся за перо, чтобы исправить стилистический «ляп» — оставалось неясным, из чьего именно горла выходили нечленораздельные звуки, однако раздумал, решив, что не стоит задерживать полосу из-за такой мелочи, и продолжил чтение.

«Румынский Кутепов» был принят товарищем министра внутренних дел, генеральным директором сигуранцы Кадере. Он заявил: «Я убежден, что дни Сталина сочтены. Кампания, которую ведет сейчас Троцкий, увенчается успехом. Урегулирование советско-румынских отношений входит в круг первоочередных задач, которые уже ставит перед собой будущее троцкистское правительство». Эти последние две фразы редактор подчеркнул, чтобы их перебрали жирным шрифтом.

Корреспонденция сопровождалась примечанием редакции о том, что в последующих номерах будут опубликованы новые подробности дела «румынского Кутепова», а также его воспоминания, написанные «специально для нашей газеты и представляющие огромный интерес для уважаемых читателей».

Редакторский глаз задержался на небольшой заметке под заголовком «СССР готовится к войне». «В Москве проходит съезд «добровольного» общества «Автодор». Из отчета о съезде явствует, что общество это является скрытым органом подготовки к войне». Заметка была заверстана в самом низу полосы и терялась среди другого информационного материала. Федоровский сделал пометку красным карандашом для метранпажа, чтобы тот подверстал ее сразу под корреспонденцией о деле Агабекова, и снова заскользил глазами по полосе; остановился на рубрике «На развалинах России». Случилось так, что перед засылом материалов в набор он был очень занят и не успел прочитать заметки этой постоянной рубрики. «600 000 пар невывезенных галош. На заводе № 2 комбината «Красный треугольник» скопилось 600 000 пар невывезенных галош. Это количество увеличивается с каждым днем и грозит остановкой всего завода. Завод не может вывезти продукцию из-за отсутствия тары». «Не очень убедительно, — поморщился редактор, — у читателя может возникнуть вопрос, как же они сумели изготовить столько галош? Ну да ладно, посмотрим, что дальше». «70 процентов коммунистов — ненормальны. Выводы русского профессора. Как нам сообщают из Москвы, советское правительство запретило распространение книги профессора Воскресенского, трактующей о психических заболеваниях среди политических деятелей. Профессор приходит к выводу, что 70 % коммунистов больны психически и такое их состояние объясняется, мягко говоря…переутомлением. К ненормальным Воскресенский причисляет Сталина, Рыкова, Орджоникидзе, Молотова и других коммунистических вождей. 40 процентов всех коммунистов страдают психозом (каким именно — профессор подробно не говорит)». «Тоже не ахти, — редактор кисло поморщился, однако оставил заметку и стал читать дальше. «Из Москвы нам сообщили по телефону, что вчера сгорело дотла здание Госплана. Сгорели все архивы и планы пресловутой пятилетки».

Подборку завершила заметка «Надстраивают Москву». «Московский совет надстраивает некоторые московские дома, в частности для того, чтобы вселить в них жильцов домов, подлежащих разрушению в связи с постройкой дворца советов». Федоровский вздохнул, взял карандаш и косым андреевским крестом похерил заметку. «Идиоты безмозглые, — ругал он своих сотрудников, — ничего нельзя доверить, и чем только думают, и думают ли вообще? Им бы по кафе с девицами шляться, а не в газете работать. Получается, что большевики не разваливают, а строят».

Федоровский поднялся со своего кресла и заглянул в соседнюю комнату, где размещался весь штат редакции, состоящий из пяти сотрудников. Они толпились вокруг стола ответственного секретаря. До него долетали обрывки оживленного разговора. Сотрудники обменивались впечатлениями о последнем кинобоевике с Гретой Гарбо в главной роли. «Бездельники», — с неприязнью подумал о них редактор и недовольным тоном попросил секретаря принести папку с запасом материалов. Секретарь, молодой человек, бывший офицер-конногвардеец, перепробовавший немало занятий, прежде чем пристать к редакции «За свободную родину», принес тощую серенькую папку. Пока Федоровский листал ее в поисках подходящего материала для замены злополучной заметки, секретарь стоял рядом, заглядывая в папку через редакторское плечо.

«Как сверхчеловек Охатов убил женщину, потом, после совершения чудовищного преступления, пошел в кино. Из Москвы сообщают, что студент Охатов совершил убийство при совершенно необъяснимых обстоятельствах, которые характеризуют атмосферу морального развала советского студенчества…» Не дочитав это сообщение до конца, Федоровский взглянул на секретаря. Его красивое фатовское лицо не выражало ничего, кроме скуки.

— Где вы, Жорж, это взяли? — недовольно спросил Федоровский.

— А вы разве не знаете, Владимир Павлович? — вопросом на вопрос ответил Жорж и сделал неопределенный жест. — Как всегда…

— Надо же все-таки хоть немного и мозгами раскинуть. — Федоровский поерзал на стуле, хотел что-то добавить нелестное для этого красавчика, но сдержался. — Неужели вы всерьез считаете, что в Париже мужчины не убивают своих любовниц? Причем здесь моральный развал советского студенчества? Банальное убийство из ревности. Выбросьте в корзину, чтобы не смешить читателей, которых, между прочим, у нас все меньше и меньше. Посмотрим, что еще вы отобрали. Ага! Снова о болезни Сталина. «Несмотря ни на какие опровержения большевистской власти, совершенно несомненно, что советский диктатор болен не только тяжело, но даже смертельно. Дни его сочтены и жить ему осталось в лучшем случае месяцы. По заявлению профессора Зондека, у Сталина рак горла…»

— Не пойдет, можете и это бросить в корзину.

— Разрешите спросить — почему? — вежливо осведомился секретарь. По-моему, весьма любопытно…

— Это по-вашему, а по-моему — нет. Сколько раз мы его уже хоронили, не припомните? Во всем нужна мера, мой дорогой. Читатель должен верить каждому нашему слову. Да он нас с вами переживет, дорогой Жорж.

«Тебя-то уж точно, старый хрыч», — с тоской подумал Жорж, которому не терпелось поскорее покинуть опостылевший кабинет и присоединиться к коллегам, чьи громкие голоса и смех доносились через неплотно прикрытую дверь.

— Может быть, вас это сообщение заинтересует? — Жорж порылся в папке. — Из Бухареста.

— Из Бухареста уже есть, надо полосы смотреть, — проворчал редактор. — Что там, покажите.

Секретарь передал ему сообщение телеграфного агентства Гавас. «Бухарест, 18 янв. После заседания Совета Министров Румынии представителям прессы было сделано следующее официальное коммюнике о событиях в Сороках в ночь на 9 января 1932 г.: «Военный министр и министр внутренних дел, изучив доклад, представленный командиром I пограничной бригады генералом Марковичем и сорокским судьей Присакару, пришли к убеждению в полной невиновности пограничников».

— И давно вы, Жорж, прячете от меня эту телеграмму? — голос редактора не сулил ничего хорошего.

— Да зачем мне ее прятать? — удивился Жорж. — Вы же сами, господин редактор, распорядились ничего о сорокском деле не давать. И правильно, между прочим, сделали. Подумаешь, прикончили несколько жидокоммунистов. Велика беда! Я бы их всех…

Одутловатое, бледное от постоянного пребывания в помещении лицо Федоровского побагровело. С не вязавшейся для его грузноватой фигуры стремительностью он вскочил и забегал по кабинету.

— Да разве дело в этих шести, как вы их изволите называть, жидокоммунистах? Неужели вы не понимаете? Прискорбное, если не сказать больше, происшествие произошло в самом начале переговоров в Риге между Румынией и Советами. Оно объективно на руку большевикам. Левая печать подняла невероятный шум вокруг этого дела, она поливает грязью наших румынских друзей. Мы призваны дать достойный отпор коммунистическим инсинуациям. Идет большая политическая игра, мой дорогой, глубокомысленно изрек Федоровский. — И это коммюнике разоблачает большевистские происки. Ведь из него явствует, что убили этих перебежчиков не пограничники, а кто-то другой, например, контрабандисты-переправщики. Взяли деньги и ухлопали, это у них бывает. Ну ладно, идите и передайте Спиридонычу, чтобы дал в номер. Пусть наберет покрупнее.

Отослав Жоржа, Федоровский в ожидании остальных полос взялся за письма. Он один за другим вскрывал конверты и, бегло просмотрев письмо, разочарованно откладывал в сторону. Ничего интересного почта не принесла. Конверт с надменным профилем румынского короля он приметил не сразу — он оказался в низу пачки. Парижский адрес редакции был отпечатан по-французски на машинке, обратного адреса не значилось. Письмо же было написано от руки по-русски. Он сразу узнал аккуратный каллиграфический почерк Новосельцева.

«Уважаемый Владимир Павлович! Имею большое удовольствие и радость приветствовать Вас в прекрасном Париже из своего захолустного далека. Давно от Вас не было весточки. Вашу уважаемую газету читаю постоянно, и не только я, но и наши общие друзья, которых вы хорошо знаете. К сожалению, некоторые из них сейчас уехали за границу по делам фирмы по распоряжению директора и не имеют возможности читать Вашу газету. Вы понимаете, надеюсь, что их отъезд связан с событиями, которые сейчас происходят далеко от Кишинева и Парижа. Думаю, что там, где они сейчас находятся, им удастся увеличить количество подписчиков Вашей газеты в Бессарабии.

Известные Вам торговые переговоры представителей нашей фирмы, судя по всему, окончатся безрезультатно, так как наши контрагенты запросили слишком высокую цену. Уступки со стороны нашей фирмы могут привести к падению акций, которые и так упали на несколько пунктов. Поэтому в ближайшее время руководство фирмы предпримет важные меры в целях поднятия акций. Желательно, чтобы вы прислали своего представителя для личного участия в делах.

Ваш искренний и преданный друг».

Федоровскому не составило большого труда расшифровать подлинный смысл внешне невинного письма. Случалось, что его кишиневский «друг» прибегал и к более сложной шифровке.

Федоровский еще раз внимательно перечитал письмо из Кишинева, спрятал его в сейф, снял телефонную трубку и назвал телефонистке номер. Услышав ответ своего собеседника, не называя себя по имени, тихо сказал:

— Добрый вечер, месье Клюзо. Нам необходимо встретиться. Да, желательно сегодня. — Получив утвердительный ответ, он продолжал: Надеюсь, не изменили своим вкусам? Отлично, тогда пообедаем в «Медведе». Да, это русский ресторан на площади Дюпле, мы там уже бывали. Вам понравилась кухня, особенно пельмени.

Федоровский быстро спустился на первый этаж, попросил Спиридоныча тиснуть еще одну первую полосу, сложил ее и спрятал в карман. На улице он поймал такси; шофер оказался русским, и ему не пришлось объяснять дорогу. У входа в ресторан Федоровского, как старого знакомого, почтительно приветствовал огромного роста бородатый швейцар, обряженный в сапоги и красную косоворотку, подпоясанную широким кушаком. Федоровский уже привык к стилю а ля рюсс, который эксплуатировали в целях рекламы предприимчивые рестораторы, однако не мог сдержать улыбки. Он занял столик подальше от площадки, на которой в живописных позах расположился цыганский оркестр. Еще издали Федоровский заметил элегантную фигуру входящего в зал Патрика Клюзо и помахал ему рукой. Принесли отпечатанное на русском и французском языках меню, и Клюзо сосредоточенно углубился в его изучение. Федоровский молчал, не решаясь оторвать француза от важного занятия.

— Пельменей сегодня, кажется, нет, — разочарованно заметил Клюзо, отрываясь от карточки. Он говорил по-русски без акцента, но слишком правильно, выделяя каждое слово, как говорят на чужом языке иностранцы. Впрочем, иностранцем Патрика Клюзо можно было назвать с известной натяжкой. Он родился в Петербурге в семье французского коммерсанта и русской женщины и окончил там же русскую гимназию.

— Русские пельмени, Владимир Павлович, скажу я вам, гениальное блюдо. Просто, вкусно и сытно. И без всяких там соусов и прочих аксессуаров нашей кухни. Ну ладно, на нет и суда нет, как говорят в России.

Он заказал жюльен из грибов, борщ гвардейский, паровую осетрину и гурьевскую кашу. Федоровский не стал долго раздумывать и последовал его примеру.

— Что будут пить господа? — осведомился официант с лицом потомственного русского аристократа.

— Водку и только водку, мой дорогой. Что еще можно пить за русским столом? — весело произнес Клюзо и подмигнул Федоровскому.

Федоровский, живя за границей, твердо усвоил, что здесь не принято за обедом говорить о делах, и потому они непринужденно болтали о всяких пустяках.

Подали кофе, и Клюзо, сделав маленький глоток и закурив сигару, сказал:

— Итак, милейший Владимир Павлович, слушаю вас. Вижу, вам не терпится.

Федоровский незаметно огляделся по сторонам, убедился, что соседние столики пусты.

— Только что я получил письмо из Кишинева, от моего друга. Вы его должны помнить, я вас знакомил, когда он приезжал в Париж.

— Конечно, помню. Новосельцев его фамилия. Тот самый, который всучил нам информацию о строительстве военного завода в Тирасполе и концентрации русских войск на соврумынской границе в районе Дубоссары — Тирасполь. Мы проверяли через надежные источники. Чистейшая липа. Оказалось, русские начали строить в Тирасполе консервный завод. Сколько кстати, мы тогда ему заплатили?

— Точно не помню, кажется, десять английских фунтов, — пробормотал Федоровский.

— Ладно, дело прошлое, — примирительно произнес Клюзо, — не ахти какие деньги — десять фунтов. Подумать только, — меланхолически продолжал он, — как падает фунт, а ведь еще недавно это была самая твердая валюта в мире. Ну и что пишет этот кишиневский друг? Судя по тому, как вы озираетесь по сторонам, нечто чрезвычайно важное. — Патрик Клюзо после хорошего обеда и пары рюмок водки пребывал в приподнятом настроении.

— Да, чрезвычайно важное, — не принимая игривого тона француза, отвечал Федоровский. — Сейчас, когда переговоры в Риге близятся к концу и…

— И скорее всего закончатся полным провалом, — не дал ему договорить Клюзо, — и слава богу, как у вас говорят. Однако продолжайте.

— Да, другого исхода ожидать не приходится, — согласился Федоровский. — Стурдза твердо отверг домогательства большевиков обсуждать так называемый бессарабский вопрос, который решен окончательно и бесповоротно.

— На сей раз румыны проявили необходимую твердость, — снова перебил своего собеседника Клюзо. — О каком пакте о ненападении можно вообще вести разговор с большевиками? Это равносильно тому, как на днях метко написал Стефан Лозанн в «Матэн», чтобы доверить охрану границ профессиональным контрабандистам. Советы в Риге еще раз продемонстрировали всему миру свою агрессивность. Теперь совершенно ясно, что они готовятся вернуть эту провинцию силой оружия. К великому сожалению, эту простую истину не желает понять наш Бриан, этот краснобай. Надеюсь, вы оценили по достоинству мой каламбур? — француз тонко улыбнулся.

— Браво, великолепно сказано, — Федоровский слегка похлопал в ладоши. — Вы совершенно правы, месье Клюзо, все упирается в бессарабский вопрос. И сейчас надо убедить общественное мнение не только в Румынии, но и в Европе, что из-за неуступчивости и агрессивности Советов с ними невозможно вести дела. Как я понимаю сообщение моего кишиневского друга, в Румынии предпринимаются соответствующие меры. Пока точно не могу сказать, в чем они конкретно заключаются. Полагаю, что речь будет идти о терроре, свирепствующем в соседней с Румынией Молдавской республике и об использовании беженцев в пропагандистских целях. Об этом же говорят и сведения из некоторых других источников. Свободная французская пресса должна сказать свое слово, в чем, месье Клюзо, весьма кстати было бы ваше содействие.

Француз снова зажег погасшую сигару, пустил дым кольцами.

— Содействие окажем. Наши интересы в данном случае совпадают. Бриан и все остальные, те, кто предает забвению высшие идеалы демократии и заигрывает с Советами, должны убедиться: от Советов, и только от них, а не от Германии, исходит главная опасность для Франции и всей Европы. Румынии сама история предназначила стать передовым антибольшевистским бастионом, противостоящим Советам на Востоке. Санитарный кордон. — Он задумчиво забарабанил пальцами по столу. — Мы тоже получили кое-какие сведения по этому делу. К сожалению, не от наших румынских коллег. Они там, в Румынии, обижены, полагая, что Франция их предала, начав переговоры с Россией о пакте о ненападении. Коммунисты наглеют с каждым днем. Этот мальчишка Пери имеет наглость утверждать в их «Юманите», что Кэ д'Орсэ якобы оказывает поддержку румынской сигуранце, причем не только политическую, но и финансовую. Глядишь, так они скоро и до нас доберутся.

— До кого — нас? — настороженно спросил Федоровский.

— По-моему, я выразился совершенно ясно, — усмехнулся Клюзо. — До нас — это значит до «Сюртэ женераль» и ее «Сервис д'Ориан», которую я имею честь представлять, и до вас, месье Федоровский, вместе с вашими румынскими друзьями из второго отдела. Теперь, надеюсь, вы меня поняли? Было бы непростительной ошибкой недооценивать разведку коммунистов. Да, вот еще что. Этот Пери пишет также о какой-то истории с похищением видного большевистского генерала или дипломата, арестах в Бухаресте и Констанце и прямо обвиняет сигуранцу в антисоветской провокации. В чем там дело, вы случайно не в курсе?

— Очень даже в курсе, — самодовольно ответил Федоровский и вытащил из кармана сложенный вчетверо газетный лист. — Специально для вас прихватил, как в воду глядел. — Он протянул Клюзо газетную страницу. — Это первая полоса нашего завтрашнего номера.

Клюзо, закурив новую сигару, углубился в чтение, и по мере того, как он читал, лицо его все больше хмурилось.

— Любопытно, конечно, но… Поверьте мне, если бы этот Агабеков был такой важной птицей, за которую он себя выдает, да еще бы служил в советском полпредстве в Париже, мы бы о нем наверняка знали. Скорее всего какой-нибудь проходимец. Их сейчас немало развелось среди беглых русских. — Спохватившись, он быстро добавил: — Вы уж меня извините, я не хотел вас обидеть. Ну да черт с ним, с этим… как его? Назревают события поважнее.

V

Стояла глубокая морозная ночь. Двое пограничников — Иван Калюжный и его напарник Владимир Шевцов медленно шли вдоль Днестра, всматриваясь и вслушиваясь в такую обманчивую тишину. За старшего был Шевцов — он служил на границе уже третий год, а до призыва работал на строительстве Магнитки. Неторопливым, размеренным шагом обходили они свой участок вдоль Днестра.

Поравнявшись с валуном, Калюжный вспомнил недавнее происшествие. Кого же все-таки он тогда задержал? Начальник не объяснил, только объявил благодарность. А за что благодарность-то? Тот нарушитель не пытался сопротивляться, сам, можно сказать, в руки шел. И разговаривали они наедине, всех из помещения удалили. А потом тот спокойно ушел обратно на ту сторону. А что, если?.. Иван испугался этой своей страшной, невероятной догадки, которая уже не раз приходила ему в голову, но не решался ни с кем ею поделиться. Еще засмеют. А все же…Может, Володьке все рассказать? Он давно служит, да и городской, пограмотнее.

— Слышь, Володя, — он легонько ткнул в бок Шевцова. Рука уперлась в мягкий овчинный полушубок, и тот, не ощутив легкого толчка, даже не повернул головы. — Володя! — уже громче окликнул товарища Калюжный. Слушай, что скажу.

Шевцов резко обернулся и зло прошептал:

— Чего пристал? Нашел время разговоры разговаривать. Опять, небось, о своей красавице Галине будешь рассказывать. Забыл, что начальник наказывал: удвоить, утроить бдительность. На сопредельной стороне что-то замышляют. Начальство, оно должно знать. Так смотри, не зевай.

Калюжный обиженно замолчал. Делиться своими сомнениями сразу расхотелось. Вскоре пограничники вышли к околице Протягайловки. Еще немного — конец их участку. Вдруг оба как по команде остановились и прислушались. Шевцов, невзирая на крепкий мороз, даже снял буденовский шлем, закрывавший уши, и стоял с непокрытой головой, повернувшись всем корпусом в сторону села. Оттуда явственно доносился какой-то непонятный шум. Шум с каждой минутой нарастал, становился все громче. Они уже отчетливо различали характерный скрип снега под сапогами. Людей, если судить по скрипу, было много, однако человеческих голосов не было слышно. Это удивляло и озадачивало. Они увидели, наконец, черную толпу, которая устремилась к берегу Днестра. Это было так неожиданно, что молодые ребята растерялись. Первым опомнился Шевцов. Вскинув винтовку, он закричал так, что его голос можно было услышать и на другом берегу:

— Стой, стрелять буду!

Толпа дрогнула, смешалась и пограничникам показалось, что люди остановились. Послышался надрывный женский вскрик, потом другой, детский плач. Однако и женские вскрики, и детский плач перекрыл громкий, срывающийся от волнения хриплый голос:

— Ынаинте, фрацилор! Ну вэ темець де нимик. Ведець, ей ну траг. Ынаинте, май репеде, май репеде!

Толпа снова тронулась, и передние уже ступили на днестровский лед.

Калюжный вскинул винтовку и направил ее в самую гущу людей, но стоящий рядом Шевцов успел резко ударить по стволу и пуля пошла поверх голов.

— Ты что делаешь, сучий сын, с ума сошел! Там же дети, женщины.

— Стой, кому говорят! Ни с места! — снова что есть силы закричал он, но было уже поздно.

Пограничники увидели, как с противоположного берега взвилась в черное небо красная ракета, за ней другая, третья… Зловещие кроваво-красные отблески легли на запорошенный снегом берег. Отблески вдруг померкли в ослепительно ярком свете прожекторов с того берега. Все произошло так быстро, что казалось: на той стороне только и ждали сигнала, и этим сигналом послужил одиночный выстрел Калюжного. Лучи прожекторов зашарили по льду, словно что-то нащупывая. Выхватив из темноты людей, они, слегка задрожав, замерли. Яркий свет слепил глаза, и пограничники инстинктивно прикрыли их ладонями, а когда оторвали ладони, что увидели: толпа быстро шла, почти бежала по световому коридору за кордон.

— Уйдут, Володя, уйдут же! — Винтовка в руках Калюжного плясала, его била противная мелкая дрожь. — Стрелять надо!

Шевцов тихо выматерился сквозь стиснутые зубы. Калюжный выстрелил, и черная фигура упала как подкошенная. Из толпы выскочили две мужские фигуры — одна широкая, крупная, другая пониже и потоньше. Тускло блеснули вороненые стволы пистолетов, которые они держали на весу, сухо хлопнули выстрелы. Шевцов тихо вскрикнул. Калюжный, скосив глаза, увидел, как он, не выпуская винтовки, схватился за левое плечо. «Никак ранили, а может, и убили, — обожгла его мысль. — Ну ладно, гады, если вы так…» Винтовка по-прежнему не слушалась его, и он, не помня себя, лихорадочно рванул затвор, выбежал на лед и несколько раз выстрелил в толпу, которая уже преодолела больше половины пути через Днестр. Никто не упал, но горстка людей, среди которых Калюжный разглядел несколько женщин, повернула обратно. Они не сделали и десятка шагов, как их догнал тот, невысокий, что стрелял по нему и Шевцову. Калюжный с ужасом увидел, как человек с пистолетом разрядил его в спины уходящих на советскую сторону. Прожектора погасли также внезапно, как и вспыхнули. Калюжный, падая на скользком льду, побежал обратно, туда, где они только что стояли с Шевцовым. Тот молча лежал на спине, тихо постанывая. «Значит, жив!» — Калюжный вытащил из подсумка ракетницу и нажал на спусковой крючок. Зеленая ракета, шипя и потрескивая взвилась свечой. Взвалив на плечи Шевцова и шатаясь под его тяжестью, он медленно побрел в сторону заставы. Навстречу им уже бежали поднятые по тревоге пограничники.

Донесение о чрезвычайном происшествии на этом участке демаркационной линии сразу ушло по инстанции. Подобные происшествия произошли в ту же ночь и на других участках границы.

VI

Молодой сотрудник, дежуривший по генеральному инспекторату сигуранцы, коротал время за чтением французского журнала. Журнал попался любопытный, особенно иллюстрации, и он так увлекся, что не сразу расслышал шум автомобильного мотора на тихой ночной улице. Он нехотя оторвался от журнала, прислушался. Машина остановилась возле здания, и дежурный, сунув журнал подальше в стол, выбежал на улицу встречать начальство. Автомобили в Кишиневе были наперечет, а кто еще, кроме самого ге нерального инспектора, мог прибыть в такой поздний час? Он не ошибся, и с вежливой улыбкой приветствовал генерального инспектора у входа в здание. Этот, один из самых больших домов в городе, был возведен в короткие сроки наверху улицы короля Ка-рола недавно. Прохожие прибавляли шаг, торопясь побыстрее миновать мрачный, украшенный нелепыми колоннами дом, бросая на него косые, смешанные с безотчетным страхом и любопытством взгляды.

Несмотря на позднее время, многие окна инспектората были освещены.

Генеральный инспектор Маймука, как показалось дежурному, выглядел озабоченным и усталым. Он небрежно кивнул офицеру и, поднимаясь к себе в кабинет, распорядился:

— Если будут звонить из Тигины или других пограничных пунктов, немедленно доложите.

В кабинете было пусто, тепло и уютно. Маймука сел в глубокое, удобное кресло и, скользнув отсутствующим взглядом по многочисленным папкам, бумагам, разложенным на столе, задумался. Он только вчера приехал из Бухареста, куда ездил по срочному вызову своего непосредственного начальника — генерального директора сигуранцы Виктора Кадере; разговор с директором не выходил у него из головы. Разговор крайне неприятный, в чем-то даже оскорбительный. Кадере недвусмысленно намекнул, что правительство и корона крайне озабочены политическим положением в Бессарабии. Он подчеркнул, что это положение особенно усугубилось в последнее время, когда Советы сорвали переговоры в Риге, пытаясь навязать обсуждение так называемого бессарабского вопроса, существующего лишь в больном воображении большевиков. К сожалению, сказал директор, коммунистам удалось многих обмануть своими притязаниями на Бессарабию. Эта румынская провинция большевизируется!

Кадере открыл коричневую папку и достал листок бумаги. «Вследствие срыва переговоров, — прочитал он вслух, — среди рабочих Кишинева намечается явный подъем коммунистического движения. Отказ Советской России признать присоединение Бессарабии не только встречен с симпатией со стороны рабочих, но был воспринят ими как стимул к немедленной и более активной борьбе против буржуазии с надеждой, что присоединение Бессарабии к родине пролетариата произойдет в ближайшее время».

Прочитав донесение, Кадере не без сарказма заключил:

— Прошу заметить, господин Маймука, такой важный документ мы получаем не от инспектора сигуранцы, а от полиции!

Кадере, не выпуская из рук злополучной бумаги, выразительно посмотрел на своего собеседника. Маймука отважился на возражение высокому начальству, что позволял себе редко, лишь в самых крайних случаях.

— Дело в том, — сказал Маймука, — что Бессарабия — больное место всего королевства. Да, в Бессарабии действительно немало недовольных, но эти недовольные отнюдь не большевики, и даже не большевистские симпатизанты. Это добропорядочные, законопослушные обыватели, которые на себе испытывают трудности, вызванные экономическим кризисом. Кризис, как это известно господину генеральному директору, больнее всего ударил именно по Бессарабии. Кроме того, — добавил Маймука, — центр не всегда правильно относится к нуждам этой молодой румынской провинции. Бессарабцы, родные дети великой румынской нации, чувствуют себя подданными второго сорта! Но для заботливого, справедливого отца все дети должны быть одинаково любимы, — продолжал он. — И большевики, эти известные мастера половить рыбку в мутной воде, искусно используют трудности, переживаемые безгранично преданным его величеству народом Бессарабии. Они действуют поистине с дьявольской хитростью и коварством. Не переходя с оружием в руках наших границ, они нападают на Румынию изнутри, просачиваются в города и даже в села, растлевая их мирных жителей.

Однако, — продолжал вслух свои размышления Маймука, — не следует впадать в крайность и преувеличивать силу и значение большевиков. А этому распространенному, прискорбному заблуждению способствуют многочисленные коммунистические процессы, проходящие в Кишиневе и других городах. Эти процессы создают обманчивое впечатление, что коммунистическая отрава пустила в провинции глубокие корни. На самом же деле большинство процессов — это процессы советских шпионов, заброшенных с той стороны. В немногие же коммунистические антигосударственные шайки заговорщиков, которые они называют ячейками, агенты Москвы и третьего Интернационала, эти наемные чиновники революции, хитростью и посулами вовлекают деклассированные, малограмотные темные элементы. Вот с их вожаками следует расправляться беспощадно, а заблудших, обманутых надо направлять на путь истинный, не ожесточать их чрезмерно суровым наказанием.

Генеральный инспектор замолк, выжидая, какую реакцию вызовут его слова. По выражению лица Кадере он понял, что его рассуждения заинтересовали начальника, и продолжал:

— Разрешите быть откровенным до конца. Я имею в виду этот прискорбный инцидент в Сороках. Зачем было через два дня после начала таких важных переговоров в Риге убивать этих безработных молодых евреев? Мы сами дали козырь в руки большевикам в их антирумынской пропаганде, и они, поверьте, им умело пользуются. И не только они. Бессарабские газеты, конечно, не все, а те, которые инспирируются еврейской буржуазией, подняли большой шум вокруг этого дела…

— К сорокскому делу мы не причастны, господин генеральный инспектор, — недовольно перебил его Кадере, — и вы должны это знать. Перестарались военные власти. Вы разве не читали официального сообщения по этому вопросу дирекции сигуранцы? Там, на границе, не мы хозяева положения.

— Я читал коммуникат дирекции, ваше превосходительство, — сдержанно ответил Маймука. — Однако, зная ваше влияние и авторитет в высших правительственных кругах, позволил себе поднять этот вопрос с тем, чтобы впредь не повторять подобных прискорбных ошибок.

— Все будет зависеть от обстановки, как внутренней, так и внешней, неопределенно ответил Кадере. — Однако, господин Маймука, должен вам сказать, что в ваших рассуждениях имеется немало правды. Мы должны работать тоньше, осторожнее и осмотрительнее. Это тем более важно, что безответственные политиканы, преследуя свои эгоистические цели, демагогически сваливают свои собственные провалы на нас. Дальше так продолжаться не может. У нас есть, конечно, свои проблемы. — Голос Кадере принял доверительный оттенок. — Хочу вам сообщить, господин Маймука, что недавно генеральную дирекцию изволил удостоить посещением его величество король в сопровождении наследника Михая. Его величество с похвалой отозвался о нашей, как он выразился, плодотворной и ответственной деятельности, — директор самодовольно улыбнулся. — Впрочем, вы об этом знаете из газет. Однако в прессу, разумеется, попало далеко не все. Его величество с вниманием отнесся к нашим нуждам и обещал содействие. В ближайшее время нас ожидают большие перемены, мы должны использовать самые передовые методы сыска. Английские и французские друзья готовы оказать нам помощь и передать свой богатый опыт борьбы с подрывными элементами. К нам едут инструкторы из «Скотланд ярда», «Интеллидженс сервис» и «Сюртэ женераль». Скажу вам больше, господин генеральный инспектор. В правительстве обсуждается вопрос о выделении дирекции сигуранцы в отдельное министерство общественной безопасности. У нас сейчас как никогда много работы. Предстоит провести в ближайшие дни операцию… назовем ее «Днестр». Как вам известно, ее начали второй отдел генерального штаба и разведотдел третьего армейского корпуса. Нам же предстоит ее закончить. Для обсуждения этого вопроса я вас и пригласил. И вы, как умный и проницательный человек, надеюсь, хорошо понимаете, что от успешного исхода акции, которая должна начаться в ближайшие дни, зависит многое. Отвечу вам откровенностью на откровенность: предстоящей акции на самом верху придается исключительно важное значение. Поэтому мы очень надеемся на вас, господин Маймука. Если же… — последовала многозначительная пауза, которую Маймука истолковал как скрытую угрозу. Кадере явно намекал на печальную участь его предшественника на посту генерального инспектора бессарабской сигуранцы — генерала Захарие Гусареску. Гусареску был обвинен в порочащих его высокий пост связях, в том числе с известным не только в Кишиневе, но далеко за пределами Румынии скупщиком краденого ювелиром Нухимом Атацким и даже (страшно сказать!), чуть ли не в государственной измене! Никаким изменником Гусареску, конечно, не был, в этом Маймука ни секунды не сомневался. Ну брал шперц, а кто их нынче не берет? Дело заключалось в том, что чем-то Гусареску не угодил своим хозяевам, этим заносчивым высокопоставленным политиканам в Бухаресте, и стал козлом отпущения. Маймуке очень не хотелось разделить его незавидную судьбу. Однако он оставил эти мысли при себе и заверил начальство, что его высшая цель — служить родине и королю, и он для этого не пожалеет сил.

Телефонный звонок, прозвучавший в тиши кабинета особенно громко, заставил Маймуку вздрогнуть. Он резким движением снял трубку, ожидая услышать донесение, из-за которого, собственно, и торчал здесь ночью, вместо того, чтобы сидеть в привычной компании друзей за картами и стаканом доброго каберне. Однако в трубке раздался женский голос. Жена спрашивала, когда его ожидать дома. «Вот дура. Видимо, звонила уже полковнику Джику Леонеску, не застала меня и теперь проверяет. Ревновать на старости лет вздумала».

Маймука сказал, чтобы она не беспокоилась — неотложные дела задерживают его на службе, и пожелал спокойной ночи.

Звонок вернул его к действительности, и генеральный инспектор занялся делами. За время его отсутствия папка изрядно потолстела от донесений агентов, докладных, анонимных доносов и прочих, обычных для его ведомства бумаг. На самом верху лежали материалы о Николае Гарште, арестованном сигуранцей несколько дней назад. Этим скромным, ничем внешне не примечательным молодым мужчиной сигуранца заинтересовалась уже давно, с тех пор, как Гарштя после окончания Пражского университета приехал в Бессарабию и устроился на работу инженером-топографом в кишиневский кадастр. Никаких видимых оснований для подозрений не было, просто к нему присматривались, как ко всякому приезжему из-за границы, особенно из Чехословакии, где, как всем известно, коммунисты, пользуясь попустительством гнилого либерала Бенеша, ведут себя весьма нагло.

Молодой инженер, доносили негласные сотрудники, вел умеренный образ жизни, не выходя за рамки своего скромного жалованья. Это подтверждала и его квартирная хозяйка, вдова врача Сарра Раппопорт, у которой он снимал комнату на улице Гоголевской. По ее словам, квартирант был вежливым, воспитанным молодым человеком, никогда не приводил к себе женщин, чему она, Сарра Раппопорт, немало удивлялась. Удивляло ее и то обстоятельство, что за два года, которые жил у нее инженер, он не получил ни одного письма. Поинтересовалась на почте, и выяснилось нечто весьма любопытное. Оказывается, сюда пост рестант на имя Гаршти поступала довольно обильная корреспонденция, в основном из Чехословакии и Германии. Особенно часто ему приходили письма из Праги за подписью какой-то Иляны. Перлюстрация писем показала, что они носят чисто личный, интимный характер. Однако то обстоятельство, что инженер получал такие невинные письма почему-то до востребования, а не на домашний адрес, лишь усилило подозрения. За ним установили наблюдение. И вот тут-то выяснились любопытные подробности. Оказалось, что у скромного инженера весьма обширный круг знакомых среди армейских и жандармских офицеров и даже контрабандистов-переправщиков. Водил он дружбу и с русскими эмигрантами. Гарштю видели в лавке Новосельцева, и это особенно беспокоило Маймуку. По роду своих занятий Гарштя имел возможность много и часто разъезжать по Бессарабии, что также усилило подозрения. И, наконец, самое главное. Агент сигуранцы видел, как Гарштя покупал в магазине электротоваров Букшпана аккумулятор. Это и послужило поводом для ареста. Зачем понадобился скромному служащему аккумулятор? При обыске на его квартире был обнаружен радиоотправительный аппарат неизвестной марки. Гарштя пояснил, что давно занимается радиолюбительством и собрал аппарат сам, а аккумулятор ему понадобился для питания аппарата.

«Надо бы допросить этого инженера лично», — решил генеральный инспектор. Всем своим нутром старого сыскного волка он чувствовал: к ним в лапы попалась важная птица.

Он стал листать папку дальше и наткнулся на донесение из Четатя Албэ. В дополнение к ранее посланному рапорту агент сообщал, что подозрение о причастности коммунистов к взрыву поезда Шабо-Бугаз при тщательном дополнительном расследовании не подтвердилось. Как удалось установить, возле железнодорожного полотна играли дети; они и вставили большой гвоздь в стык между рельсами: посмотреть, как по нему пройдет поезд. Поезд, наткнувшись на неожиданное препятствие, сильно вздрогнул, машинист остановил паровоз, среди пассажиров началась паника, прошел слух о коммунистическом покушений. Через несколько минут поезд двинулся, никто из пассажиров, сообщал агент, не пострадал. «Осел! — вслух выругался генеральный инспектор. — Не мог сразу проверить, прежде чем доносить по начальству». Он начертал гневную резолюцию: «Примерно наказать этого безмозглого болвана и предупредить, что в случае повторения подобных случаев он будет немедленно уволен».

В другом донесении сообщалось об аресте в районе пограничного пункта Делакеу подозрительного мужчины, назвавшегося Борисом Кравцовым. Мужчина говорил по-румынски с русским акцентом. Задержанный не отрицал, что он русский по происхождению. Документов у него при себе не было. Задержанный утверждает, что приехал из Вилкова в Кишинев по делам. В селе Пуркары арестован главарь шайки большевистских шпионов вольноопределяющийся румынской армии Рачков. Имеются сведения, что мать вышеуказанного Рачкова проживает в Одессе, а сам он в 1931 году нелегально перешел в СССР и был арестован ГПУ. Заточенный в большевистские застенки, поддался давлению ГПУ и дал согласие сотрудничать с ним, после чего с румынским паспортом на другое имя был нелегально переброшен на правый берег, где собирал материалы военного характера и вовлек в свою преступную деятельность еще несколько человек… На допросах в сигуранце Рачков категорически отрицает эти обвинения. Маймука дважды перечитал это донесение и наложил резолюцию: «Использовать все методы для получения признательных показаний, доложить лично».

Черты хмурого озабоченного лица генерального инспектора немного расправились, и он слегка улыбнулся, прочитав рапорт об очередной проделке своего старого «знакомого», контрабандиста Гицу. Сразу после прихода Советов на том, левом берегу Гицу перешел Днестр и предложил сигуранце свои услуги. Он оказался ловким агентом, но слишком любил деньги и занялся контрабандой. В один из переходов на другую сторону он попал под огонь советских пограничников, был ранен, но сумел уйти. Отлежавшись в прибрежных зарослях кукурузы, кое-как перебрался на правый берег. Раненую ногу пришлось ампутировать, а самого Гицу из сигуранцы изгнали за нарушение приказа, запрещавшего агентам заниматься контрабандным промыслом. Однако Гицу свое занятие не бросил; в сигуранце это знали и частенько прибегали к услугам бывшего сотрудника. На сей раз он зашел слишком далеко. Несколько отчаявшихся найти работу в королевстве молодых людей решили бежать в Советский Союз. Кто-то посоветовал им обратиться к Гицу. Тот запросил немалые деньги за переправу Продав последнее, беглецы собрали нужную сумму Глубокой ночью Гицу перевез их на лодке через Реут, сказав, что это Днестр. Ничего не подозревавшие беглецы начали звать советских пограничников, однако на их зов откликнулись жандармы и передали сигуранце. «Ну и пройдоха! — покачал головой Маймука. — Однако он невольно помог нам. Придется его отпустить, а с этими безработными разобраться. Не исключено, что большевистские агенты».

Покончив с этой докладной, он перешел к следующей — об убийстве Пасовского. Информатора Пасовского генеральный инспектор знал лично и был о нем невысокого мнения: бесхарактерный себялюбец, склонный к авантюризму, к тому же еще и лжец. Пасовский несколько раз был уличен в ложной, высосанной из пальца информации. Когда до шефа дошли разговоры, что Пасовский задумал перекинуться на другую сторону, он приказал своим самым опытным сотрудникам — Лобаевскому и Белинскому взять того под неослабное наблюдение. В тот вечер все трое отмечали якобы день рождения Лобаевского в ресторане «Комерчиал». Основательно подвыпив, Пасовский признался «друзьям», что сегодня ночью намеревается перейти Днестр в районе Вадул-луй-Водэ. Друзья пожелали его проводить и взяли такси. Доехав до села Новые Чеканы, они под каким-то предлогом выманили Пасовского из машины и хладнокровно, почти на глазах шофера, прикончили выстрелом из пистолета. Замять это дело не удалось, оно попало в газеты, и теперь Маймуке предстояло его уладить. «Самое верное, — решил он, — объявить Пасовского советским агентом, который оказал вооруженное сопротивление при попытке бежать за границу».

Телефон молчал, и Маймука не спеша листал папку. По мере того, как он знакомился с ее содержанием, значимость донесений, так сказать, убывала… Агент кишиневской полиции Юлиан предан суду по обвинению в присвоении инкассированных им по мандату де адучере денежных сумм и в похищении пяти мандатов, по которым взыскиваются штрафы… Супруга квестора кишиневской полиции Евицкая торговала постами полицейских с ведома и по наущению своего супруга… Шефы полицейских участков выплачивали квестору по три тысячи лей ежемесячно. Агент доносил, что в воскресенье автомобиль его превосходительства министра Бессарабии генерала И. Рышкану наскочил на 66-летнюю старуху М. Мантюрникову. Мантюрникова была отправлена в госпиталь «Реджина Мария», где ей оказана медицинская помощь. Его превосходительство, к счастью, не пострадал. Дознанием установлено, что вышеуказанная старуха глухая и не слышала сигнала, подаваемого шофером. Агент высказывал предположение, не замешаны ли в этом происшествии коммунисты, использовавшие старую женщину в целях покушения на жизнь господина министра.

В самой последней докладной сообщалось, что портной Мойше Глузман, проживающий по Купеческой, 62, возвратившись поздно домой, застал жену с Серджиу Попеску «в позе, не вызывающей никаких сомнений», как выразился автор этого донесения. Далее сообщалось, что рассвирепевший муж стал жестоко избивать жену и ее любовника палкой, а затем доставил Попеску в полицейский участок. На допросе тот сознался, что находился в связи с женой Глузмана.

«Так и надо этому кретину Попеску, — не без злорадства подумал Маймука, живо представив трагикомическую ситуацию, в которой оказался их агент. — Слава богу, хватило ума не запугивать полицию своей принадлежностью к сигуранце».

Он в сердцах захлопнул папку и резким движением отодвинул от себя подальше, тяжело вздохнул. «Взяточники, тупицы, казнокрады, развратники, авантюристы… Как работать с этим сбродом?»

Зазвонил телефон. Сняв трубку, Маймука узнал голос шефа тигинского отдела сигуранцы. Он доложил, что операция проведена успешно и все гости, как он сказал, очевидно в целях конспирации, находятся там, где условлено. Точное количество гостей он назвать пока не мог, сказав, что о подробностях доложит позднее.

Маймука поблагодарил (что делал крайне редко) и взглянул на часы. Было уже начало второго. Рассудив, что для хороших вестей никогда не поздно, он не сразу решил, кому позвонить сначала: министру Бессарабии генералу Рышкану или же другому генералу — Кырчулеску, командующему третьим армейским корпусом. Министр считался его начальником, хотя всеми делами, и это было хорошо известно, заправлял Кырчулеску. Секунду поколебавшись, он выбрал свое непосредственное начальство.

— Ваше превосходительство, честь имею к вам обратиться, почтительно, но с достоинством, произнес в трубку Маймука. — Только что звонили из Тигины. Все в порядке, они уже там. — Очевидно, на том конце провода его не поняли, и он уточнил. — Извините, господин министр, я хотел сказать — эти люди уже в Тигине. Да, операция «Днестр» завершена успешно. — Маймука замолчал, внимательно слушая своего абонента. Видимо, тот говорил что-то лестное, потому что его лицо расплылось в довольной улыбке. — Благодарю вас, ваше превосходительство, мы все служим королю и отечеству. Я понял, завтра в десять.

На чрезвычайное совещание в резиденции министра Бессарабии прибыли, кроме генерального инспектора сигуранцы, жандармский полковник Леонеску, советник судебной палаты Ионеску-Дырзеу, генеральный секретарь министерства Григореску. Командующий третьим армейским корпусом генерал Кырчулеску отсутствовал; корпус представлял начальник штаба. Всех их, за исключением начальника штаба, Маймука хорошо знал. Начальник штаба, как и Кырчулеску, был назначен в Кишинев сравнительно недавно. Его предшественник генерал Драгу, эта «сильная личность», как его называли, не смог поделить власть с другим генералом — министром Рышкану. Генерал Драгу прославился своей знаменитой речью перед студентами богословского факультета в Кишиневе. Обнажив саблю, он дал клятву в три недели взять Одессу. Этим фанфаронским заявлением ловко воспользовался Рышкану, и не в меру воинственного генерала перевели служить в Старое королевство. Его преемник Кырчулеску, судя по данным, которыми располагал Маймука, тоже не находил общего языка с министром и потому, видимо, посчитал ниже своего достоинства присутствовать на созванном им совещании. «Наверное, усмехнулся про себя генеральный инспектор, — два генерала для маленькой Бессарабии — это слишком много».

В стороне скромно держались с десяток чиновников рангом помельче.

Совещание открыл министр.

— Я имел честь пригласить вас, господа, в связи с событиями чрезвычайной важности. Подробнее о них доложит господин Маймука. Я же хочу подчеркнуть, что речь идет о событиях, далеко выходящих за пределы восточной Молдавии (так министр упорно называл Бессарабию, считая, что название «Бессарабия» придумано русскими). Вы не хуже меня знаете, уважаемые господа, какие злостные небылицы распространяют наши враги по ту сторону Днестра о положении в восточной Молдавии. Нас называют страной кризиса, голода и самоубийц, страной безработных, население которой только и мечтает о том, чтобы соединиться с Советами. Сейчас, когда по вине большевиков, выдвинувших свои смехотворные претензии на исконно румынскую территорию, переговоры с ними сорваны, антирумынская пропаганда усилилась. К великому сожалению, находятся легковерные люди, и не только у нас, но и в Европе, которые поддаются этой злонамеренной пропаганде. И вот теперь мы можем им сказать: посмотрите на несчастных мужчин, женщин, детей, которые, невзирая на пулеметный огонь советских пограничников, толпами бегут сюда из большевистского рая к нам, своим кровным братьям, в поисках защиты, хлеба и мирного труда. Теперь весь цивилизованный мир должен узнать правду о восточной Молдавии. — Рышкану все больше воодушевлялся. — И эта правда состоит в том, что восточная Молдавия — это страна всеобщей радости, благоденствия и спокойствия. И мое самое сокровенное желание, — он скромно потупил глаза и продолжал проникновенным тихим голосом, — всячески содействовать ее преуспеянию. Моя цель — трудиться усердно на благо ее трудолюбивого и достойного населения. — Он сделал театральную паузу. Следует незамедлительно сообщить прессе о днестровских событиях, чтобы мир содрогнулся от жестокости Советов. А теперь нам предстоит обсудить практические вопросы. Но сначала послушаем, что нам скажет генеральный инспектор Маймука.

Генеральный инспектор доложил, что, по последним сообщениям из Тигины, беженцев насчитывается около девяноста человек — мужчин, женщин и детей.

— Их было бы больше, если б не беспримерная жестокость советских пограничников, — Маймука скорбно понизил голос. — Их жертвами стали четверо мирных крестьян, вся вина которых заключалась в том, что они бежали на родину от зверств большевиков.

— Надо похоронить этих несчастных по нашему христианскому обычаю. Министр оглянулся на сидящего позади него адъютанта.

— К сожалению, — тем же скорбным голосом продолжал генеральный инспектор, — это невозможно, ваше превосходительство. Трупы остались на их стороне, и большевики их уже успели убрать. Им не нужны лишние свидетели, даже мертвые.

— Надеюсь, ваши люди успели их сфотографировать? Фотоснимки должны попасть в прессу, пусть все видят и знают.

Вопрос этот застал Маймуку врасплох, и он пробормотал, что даст ответ позже.

— Беженцы, — продолжал свой доклад генеральный инспектор, — размещены в полицейском участке, в большой тесноте. Это очень затрудняет выполнение стражами правопорядка их прямых функций. Поэтому предлагается перевести их в местную тюрьму.

Сидящие в кабинете переглянулись, и он поспешил добавить, что рассматривает этот перевод как временную, но необходимую меру, продиктованную интересами безопасности государства. Наша прямая обязанность, веско сказал генеральный инспектор, подвергнуть их строгой проверке. Это все люди с той стороны. Зная коварство и дьявольскую хитрость большевистского ГПУ лучше, чем кто-либо другой, он не исключает, что среди них могут быть и советские шпионы.

— Только после проверки можно допустить к беженцам этих… — он чуть не сказал «щелкоперов», но вовремя поправился, — представителей прессы. К сожалению, ваше превосходительство, я вынужден сказать, — продолжал свой доклад Маймука, — что пока вопрос о питании этих людей не разрешен. У нас для этого нет средств. Квестор тигинской полиции сообщает, что полицейские принесли кое-какую еду из дому. А что будет завтра?

Генерал Рышкану недовольно нахмурил брови.

— Господин Маймука, позвольте вам напомнить слова Николае Титулеску. Он сказал, что в интересах государства каждый честный румын должен ограничивать свои потребности мамалыгой с луком. Хотя я и не полностью разделяю его политические взгляды, но под этими словами подписываюсь обеими руками. Прекрасно сказано! Я полагаю, что эти люди пришли к нам сюда не для того, чтобы вкусно есть и сладко спать. Ваше предложение перевести их в тюрьму заслуживает внимания. Надеюсь, арестантов в наших тюрьмах еще кормят? — Он с улыбкой взглянул на жандармского полковника.

— Так точно, господин министр, — полковник вскочил со своего места.

— Вот видите На первых порах и эти беженцы вполне могут обойтись тюремным пайком.

— Позвольте мне высказать свое скромное мнение, — поднялся советник судебной палаты Ионеску-Дырзеу. — В связи с днестровскими событиями возникает своего рода юридический казус. С юридической точки зрения, эти люди нелегально перешли румыне кую государственную границу и подлежат за это правонарушение уголовному преследованию в установленном порядке. Кроме того, все иностранцы у нас разделены на десять категорий, о чем уважаемые господа хорошо осведомлены. К какой категории отнести этих людей, еще вчера являвшихся подданными другого, более того, враждебного нам государства?

— Я полностью поддерживаю вашу точку зрения, господин советник, произнес министр. — Закон надо уважать, это ясно каждому, но нельзя же ему следовать слепо, не так ли? К нам пришли не просто иностранцы, а наши соотечественники, братья со всеми вытекающими из этого факта последствиями. Наш священный долг — предоставить им кров, хлеб, работу, землю… со временем разумеется. А пока, полагаю, следует установить для них карнеты, такие же, как были введены для беженцев из Советской России в 1919 году.

— И строжайшее наблюдение после того, как они будут выпущены, господин министр, — добавил Маймука. — А посему разрешить им селиться только в тех местах, где имеются жандармские посты.

VII

Весть о ночном происшествии на берегу Днестра, обрастая слухами, взбудоражила Протягайловку. Едва серый зимний рассвет неохотно поднялся над селом, как возле неказистого саманного дома с красным, потрепанным солнцем, ветрами и дождями флагом собралась большая толпа. Люди оживленно переговаривались, хотя никто толком ничего не знал. Некоторые из тех, чьи дома стояли ближе к берегу, слышали выстрелы и видели, как люди при свете прожекторов бежали на тот берег. Эти очевидцы и оказались в центре всеобщего внимания, снова и снова повторяя свой рассказ и сопровождая его новыми подробностями.

Здесь собралось почти все взрослое население Протягайловки. Не было только председателя сельсовета Данилэ Мунтяну, председателя колхоза Костаке Гонца и секретаря партийной ячейки Степана Чобу. Отсутствие начальства в такой момент было трудно объяснимо и давало поводы для пересудов. Одни говорили, что их ночью срочно вызвали в район, другие что их след простыл: сами видели, как они подались за Днестр. Пересуды мгновенно прекратились, когда на улице показались все трое. Скорым шагом, почти бегом, приближались они к сельсовету. На крыльцо вскочил Данилэ Мунтяну. Длинная кавалерийская шинель делала его худую высокую фигуру еще выше. Он молча, хмурым, испытующим взглядом, будто ища кого-то, оглядел притихшую толпу и высоким голосом начал:

— Граждане сельчане, колхозники нашего славного колхоза, носящего имя нашего незабвенного героя! Вопрос: кто кого — или мы кулаков, или они нас, решен окончательно и бесповоротно, но классовый враг не дремлет. Он еще не добит и оказывает бешеное сопротивление. Классовая борьба, как учит нас товарищ Сталин, обостряется, враг не сложил оружия. Сегодня ночью он произвел еще одну наглую вылазку, обнажив свое кулацкое, вражеское нутро. Сегодняшней ночью бежала к своим боярским хозяевам кучка кулаков-мироедов. Не велика потеря, скатертью дорога. Однако советский корабль не тонет, наоборот, он с каждым днем плывет дальше, к светлому будущему. Советская Молдавия — это яркий путеводный маяк для наших угнетенных братьев по классу на той стороне Днестра. В ответ на наглую кулацкую вылазку ответим ударным трудом на всех фронтах, повысим трудовые темпы, перевыполним план хлебозаготовок! Гидра мировой контрреволюции на всем земном шаре…

— Эй, Данилэ, погоди об этой самой… гидре. — Из толпы вышел невысокий плотный крестьянин. — Ты лучше ответь, чем я кормить своих детей буду, у меня их, ты знаешь, четверо. Налог я сдал. Все, что полагалось. Остальное, стало быть, мое. Оказалось, нет, не мое. Говорят, сдавай еще, а то хуже будет. А куда уже хуже? — он развел руками и оглянулся на стоящих рядом крестьян, ища поддержки.

Толпа возбужденно загудела.

— Ты же не хуже меня знаешь, Сава, сколько хлеба эти мироеды, пившие нашу кровь, прятали от советской власти. В землю закапывали, пусть гниет, лишь бы не дать рабочим и крестьянам. Думали задушить голодной смертью. Вот у Мирона Чеботаря тридцать пудов откопали…

— Так он же кулак из кулаков, этот Мирон, — не отступал Сава, — а я в середняки записан. Все, что полагалось, сдал, ничего не прятал.

Председатель сельсовета еще сильнее нахмурил брови.

— Ты мне эту кулацкую агитацию не разводи. Стране нужен хлеб, нашему героическому рабочему классу, который, не щадя сил, выполняет пятилетку в четыре года. И точка. Наш колхоз, носящий славное имя Григория Ивановича Котовского, должен выполнить план хлебосдачи, хоть разбейся. И точка. Я понятно говорю?

Мунтяну устремил на Саву недобрый взгляд красных от бессонной ночи глаз. Сава выдержал этот взгляд и продолжал.

— Я бы, может, и сдал бы больше, да нету. Участок выделили бросовый, много ли с него возьмешь? Не то что некоторым, я о тех говорю, кто за Днестр подался. Работаю в колхозе не хуже других, это все знают. Разве это справедливо, люди добрые? Куда же вы, советская власть, раньше смотрели? Может сейчас, когда эти побросали дома и участки, мне дадут хороший участок?

— Ох и хитрый же ты мужик, Сава, как я посмотрю, — председатель скривил рот в усмешке. — Сразу свою выгоду ищешь.

— А что, он правильно говорит, — раздалось со всех сторон. — Участки выделяли абы как, без разбора, что лодырю, что работящему — все одно.

Председатель колхоза Костаке Гонца, стоявший позади Мунтяну на крыльце, вышел вперед, поднял руку, призывая к тишине.

— Спокойно, товарищи! В настоящий момент, когда…

Однако его перебил визгливый женский голос.

— Когда кооперация будет работать? — женщина средних лет в цветастом платке протискивалась сквозь толпу поближе к начальству. — Это что ж получается? Раньше, при царе, перекупщики-спекулянты нас обманывали, которые из Тирасполя да Одессы приезжали, и теперь, значит, то же самое? Никифор, заготовитель кооперативный, залил глазищи винищем, пьянствует, забыли, когда трезвым его видели. А перекупщики только этого и ждали. Сдается мне, перекупщики-спекулянты его нарочно спаивают.

— А об избе-читальне забыла, тетка Параскица? — послышался звонкий молодой женский голос. — Ты и о ней скажи, пусть все слышат.

— И скажу, почему не сказать, раз такой разговор пошел.

Однако, едва начав говорить, она остановилась на полуслове, повернула голову, приподняла платок, закрывавший ухо, прислушалась. Вслед за женщиной повернули головы и остальные: тетка Параскица славилась не только своим острым языком, но и тонким слухом. Слабый гул, который первой уловила Параскица, нарастал, и из-за поворота выскочил легковой автомобиль. Люди молча, с любопытством смотрели на подъезжающую к сельсовету черную машину. Автомобиль был редким, диковинным «гостем» в селе, и его появление считалось немалым событием. Из машины вышли трое мужчин городского вида. Мунтяну и Гонца сразу узнали в том, что повыше, секретаря обкома партии Слободенюка; его спутников, коренастых, в кожаных пальто и сапогах, они видели впервые. Секретарь обкома поздоровался и сказал, обращаясь ко всем:

— По какому поводу митингуете в такую рань?

Мунтяну хотел что-то сказать, но его опередила все та же тетка Параскица:

— Извиняюсь, не знаю, кто вы будете, но вижу — большой начальник, если на машине приехали, я и говорю: когда не придешь в избу-читальню замок с полпуда висит. А я, между прочим, грамотная, ликбез окончила, и дети в школу ходят, тоже грамоту знают получше меня. А где книжку взять, если замок? И опять же взять кооператив…

— О кооперативе ты уже говорила, тетка Параскица, — недовольно остановил ее председатель сельсовета.

— А мне вот интересно послушать, товарищ Мунтяну. Мы вас слушаем, продолжайте, не стесняйтесь, — секретарь обкома подбодрил замолкнувшую было женщину, и та выложила все, что думала о кооперативе, о своем колхозном бригадире, пьянице и сквернослове, и еще кое о чем.

— Кто еще желает слово сказать? — секретарь обкома поднялся на крыльцо. — Не стесняйтесь, товарищи колхозники, говорите все, что думаете. Не только мне, секретарю обкома, но и вашим руководителям, — он указал на стоящих рядом Мунтяну, Гонцу и Чобу, — будет полезно услышать.

— Я желаю! — раздался негромкий простуженный мужской голос.

— А вы сюда идите, поближе, пусть все видят и слышат, — позвал его секретарь.

На крыльцо взошел крестьянин в рваном полушубке. Он молчал, ища слова. Наконец произнес:

— Это что же получается, не могу никак в толк взять. Советская власть — самая справедливая власть, и потому все должно быть по справедливости. А у нас как получается? Вот, к примеру, возьмем меня. Пусть скажут, — он повернулся вполоборота к начальству, — случался ли день, когда бы я не вышел на работу? Или отказывался?

— Да что там… Знаем мы тебя, работящий мужик, безотказный, раздалось из толпы.

— А раз так, то почему я получил за свой безотказный труд столько же, сколько, к примеру, Карауш Панфил, а он, это всем известно, больше на своем приусадебном участке потел, чем на колхозном поле. Несправедливо, неправильно это. Прошу учетчика показать мою трудовую книжку, хочу своими глазами увидеть, что там записано, а у него, оказывается, и нет вовсе никаких книжек. Всем одинаковые трудодни записывает.

— Правильно говоришь, Танас, — послышались одобрительные возгласы. Нет порядка у нас в колхозе.

Заговорили все разом, перебивая друг друга, словно только и ожидали приезда городского начальства, чтобы высказать наболевшее. Секретарь обкома вслушивался в общий разговор, а когда люди выговорились, сказал:

— Во всем разберемся, товарищи колхозники, для этого и приехали. И в ваших колхозных делах, и в том, что произошло ночью на Днестре. А потом встретимся снова и поговорим. Теперь спокойно возвращайтесь по домам. Люди стали неохотно расходиться. — А у нас с вами, — секретарь обернулся к сельским руководителям, — разговор только начинается.

Мунтяну достал из кармана шинели ключ и отомкнул висячий замок на дверях сельсовета. В кабинете председателя было холодно, почти как на улице, и он, проклиная про себя ночного сторожа деда Гаврилу, поспешил в сарай за дровами. Промерзлые насквозь дрова разгорались медленно, и Мунтяну, чертыхнувшись, отвинтил крышку керосиновой лампы и плеснул керосина в печь. Пламя вспыхнуло,печь загудела, и в комнате сразу стало уютнее. Покончив с растопкой, он сел за свой накрытый зеленым, заляпанным чернильными пятнами сукном стол. Позади него на стене висел огромный портрет Котовского. Художник-самоучка изобразил прославленного героя в седле, на его любимом Орлике, с обнаженной шашкой в вытянутой руке. Все расселись на добротных резных стульях, перекочевавших сюда из помещичьей усадьбы и резко контрастирующих с убогим убранством помещения.

Секретарь обкома не спешил начинать, с интересом разглядывая портрет.

— Рассказывай, председатель, — наконец сказал он, — что у вас ночью приключилось.

— Да вам уже, верно, доложили, товарищ секретарь обкома. — Мунтяну встал, однако Слободенюк жестом оставил его сидеть. — Ушли, гады недобитые, к своим боярам на ту сторону. Сволочи, кулацкое отродье… Недоглядели…

— Кто конкретно недоглядел, товарищ Мунтяну? — секретарь очень внимательно посмотрел на него.

— А я конкретно, товарищ секретарь обкома. Пограничники, кто же еще. А еще говорят — граница на замке. А замок, оказывается, запросто открывается. Я бы эту контру недобитую в гражданскую этими руками перестрелял, — он вытянул вперед большие натруженные руки с короткими узловатыми пальцами. Желваки на его худом небритом лице жестко заиграли.

— Пограничников мы пока оставим, там разберутся, — вступил в разговор один из незнакомцев в кожанке, тот, что был постарше. — Сколько всего ушло и кто поименно?

— Мы с ними, — он кивнул в сторону Гонцы и Чобу и пояснил: — это председатель местного колхоза и секретарь партячейки, — всю ночь по селу ходили, выясняли. Человек шестьдесят наберется. Пока точно сказать затрудняюсь.

— И все они — кулаки? — секретарь обкома испытующе посмотрел на председателя. Тот не спешил с ответом.

— Нет, товарищ секретарь обкома, не все. Большинство, конечно, кулаки, но есть и середняки, и даже бедняки, самые лодыри, бездельники и пьяницы, из подкулачников.

— Постарайтесь вспомнить, — снова вступил в разговор мужчина в кожанке, — не видели ли в последнее время в селе подозрительных или просто посторонних людей.

Ответил Чобу:

— Если бы видели, сразу бы доложили на заставу. Понимаем, что на самой границе живем. Не одного контрабандиста помогли задержать.

— Еще вопрос. У кого в селе, в том числе и у тех, кто ушел за Днестр, есть родственники на той стороне? Очень важно нам знать.

Мунтяну хотелось спросить, кого тот имеет в виду под словом «мы», однако он воздержался от вопроса, рассудив: раз эти двое приехали вместе с секретарем обкома, то они начальники тоже немалые.

— Затрудняюсь ответить, уважаемый товарищ. Я родом из других мест буду. Может, они знают — Мунтяну показал на своих товарищей. — Они местные, протягайловские.

— Имеются такие, — сказал Гонца. — Одна ведь была земля при царе, и там, и здесь. Девки из нашего села замуж выходили на тот берег, да и парни тоже, бывало, там женились, так и оставались. Разве всех упомнишь?

— Меня те интересуют, у кого родственники подались на другую сторону после захвата румынами правого берега.

«Вот привязался, — с неудовольствием подумал Гонца. — И зачем ему это знать?»

— Есть и такие, которые новой власти испугались. Дайте вспомнить…

— Да что там вспоминать, Костаке, — заговорил Чобу. — Теодора Манолеску сын ушел в двадцать третьем, а теперь и старик туда же. Брат Богдана Колцы, Игнат, то же самое, а сам Богдан здесь, мы у него ночью в хате были. Один из наших передовиков, между прочим. Василия Мугурела младший брат тоже давно туда подался, Григорий, а вчера и старший Василий. Здесь все ясно, и отец их покойный был кулак из кулаков, и Василий тоже. Раскулачили мы его основательно. — Чобу ухмыльнулся. — Еще должны быть, потом вспомню, да и людей надо поспрашивать. Я вижу, вас это очень интересует.

— Я, конечно, очень извиняюсь, — решился наконец Мунтяну, — но зачем это вам, товарищ, не знаю вашего имя-отчества?

Секретарь обкома посчитал нужным внести ясность:

— Эти товарищи из областного ГПУ. Люди они действительно весьма любознательные, — секретарь улыбнулся краем рта. — Так что, как говорится, прошу любить и жаловать.

— Очень надеемся на вашу помощь, особенно вот он, — чекист постарше кивнул в сторону не проронившего ни слова во время беседы своего товарища. — Фамилия его Трофимов Дмитрий Алексеевич. Можно и просто Митя. Молодой еще, не обидится. Он пока останется в селе. Будем считать, по командировке райколхозсоюза. Между прочим, он окончил сельхозтехникум, дипломированный агроном. Так что вы не стесняйтесь использовать его по прямой специальности. О нашем разговоре никому ни слова. Ясно?

Секретарь обкома встал, прислонился спиной к уже нагревшейся печке, о чем-то размышляя.

— Значит, говоришь пограничники виноваты, товарищ Мунтяну? обратился он к председателю сельсовета и, не ожидая ответа, продолжил: — А вот я думаю, и даже уверен, что мы все виноваты. Именно все. И сегодняшний разговор с колхозниками тому свидетельство. Безусловно, прошедший год был трудным, очень трудным. Молдавия не выполнила план хлебопоставок. К естественным трудностям роста молодых колхозов добавилась и засуха. Не хватает кадров, техники, семян. Многого не хватает, все это верно. Но недопустимо хлеб у людей подгребать подчистую, чуть ли не обыски устраивать да штрафы налагать.

— Но как же быть, товарищ секретарь обкома? Райком требует — давай хлеб, давай, райисполком то же самое, заготзерно — опять же, — горячо, запальчиво заговорил Гонца. — А где его взять, тот хлеб? Вот и приходится… Наш колхоз план хлебосдачи перевыполнил, а теперь, стало быть, мы еще и виноваты.

— Перевыполнять планы, товарищ председатель колхоза, конечно, надо, этого требует от нас партия, но не такими партизанскими методами. Вы все, конечно, читали статью товарища Сталина «Головокружение от успехов». Она опубликована почти два года назад, но и сейчас актуальна. С партизанщиной в колхозном строительстве, с левацкими загибами пора кончать. Об этом еще раз напоминает нам в последнем номере «Правда». До вас этот номер еще не дошел. Потом прочитаете. «Хлеб в скобках» называется статья. Молдавию критикуют на всю страну. За нарушения законности в хлебопоставках. И хотя ваш колхоз там прямо не упомянут, но критику вы должны принять и в свой адрес. Правильно указывает товарищ Сталин: слишком мы увлеклись первыми успехами коллективизации и забыли, что сегодняшний колхозник еще вчера был единоличником с присущей ему частнособственнической психологией. А вот наши классовые враги это хорошо помнят и пользуются. Вольно или невольно мы отвращаем честных середняков и бедняков от вступления в колхоз.

Он сделал паузу, прошелся по комнате.

— Советскую Молдавию по справедливости называют маяком социализма, на который с надеждой и верой смотрят наши угнетенные братья по ту сторону Днестра. Можете себе представить, какой дикий вой поднимут бояре и их прихвостни вокруг этого побега? Ведь ушли не только, насколько нам известно, кулаки. И не из одного вашего села. Наломали мы дров, чего уж там. Вместе отвечать будем, товарищи сельские руководители. Так что будьте готовы. У меня пока все.

Черный юркий «форд» круто набрал скорость. Стоявшие на крыльце Мунтяну, Гонца и Чобу и новый колхозный «агроном» молча провожали его глазами, пока он не скрылся за поворотом, оставляя на снегу четкие отпечатки протекторов.

VIII

Румынские газеты, в отличие от прессы других европейских стран, поступали в Центр нерегулярно: между СССР и Румынией не было дипломатических отношений, и корреспонденция шла обходным путем через третьи страны; случалось, и довольно часто, что бухарестские, и в особенности кишиневские газеты, попадали на советскую сторону буквально на следующий день после выхода — напрямую, через границу, однако доставка почты в Москву требовала времени. Как назло, именно в эти дни, когда в Центре румынскую прессу ожидали с повышенным интересом, газеты задерживались.

«Все-таки закон подлости, или, как его еще называют, закон падающего бутерброда, существует». Человек в военной гимнастерке с тремя шпалами в петлицах придвинул толстую пачку иностранных газет на французском и русском языках. Румынских среди них не было. Вначале, когда Анатолий Сергеевич Соколовский, так звали человека с тремя шпалами, только начал служить в Центре, просмотр зарубежной прессы занимал у него много времени. Он ловил себя на том, что глаз невольно задерживается на любопытных, но отдающих дешевой сенсацией, сообщениях из жизни кинозвезд и миллионеров, кошмарных преступлениях и прочем в том же духе. С годами он выработал собственный метод изучения и анализа прессы, однако до конца преодолеть эту привычку или слабость не сумел. Вот и сейчас его внимание привлекла заметка в «Последних новостях» Милюкова «Конец Зубкова». Скончался русский эмигрант Александр Зубков. Этот ничем в общем не примечательный человек, заурядный эмигрант, зарабатывал себе на хлеб работой профессионального танцора в ресторане, пока его не увидела принцесса Виктория — родная сестра бывшего германского кайзера Вильгельма и внучка императора Фридриха III. 67-летняя принцесса воспылала страстью к двадцатисемилетнему молодому человеку и, несмотря на протесты благородного семейства, сочеталась с ним законным браком, после чего Зубков ударился в пьяный разгул, который и свел его раньше времени в могилу.

Соколовский подивился превратностям судьбы и, взяв газету «За свободную родину», увидел на первой полосе заголовок «Исповедь бывшего чекистского генерала Агабекова». Он уже было потянулся за красным карандашом, чтобы пометить статью, но передумал, решив сначала прочитать ее до конца. Под исповедью была помещена заметка, перепечатанная якобы из английской газеты «Дейли мейл»: «В СССР растет с каждым днем движение против диктатуры Сталина. Наши корреспонденты в Москве передают, что дни Сталина сочтены. Противники его диктаторского режима, руководимые троцкистами, нанесут ему решающий удар в тот момент, когда все приготовления будут окончены».

Красный карандаш Соколовского пока не сделал ни одной пометки. Он развернул «Фигаро» и остановился на корреспонденции «Гитлер за расчленение России», перепечатанной из нью-йоркского журнала «Космополитэн». «Мы полагаем, — заявил кандидат на пост германского канцлера Адольф Гитлер, что существование великой и сильной России совершенно не соответствует интересам Германии. Царская Россия была для Германии гораздо опаснее, чем советская. Германия хотела бы, чтобы на востоке образовалось могущественное украинское государство. Не приходится и говорить, что образование такого государства означало бы расчленение России».

Редактор «Космополитэн» госпожа Томпсон, бравшая у Гитлера интервью, ушла от него разочарованной. «Я ожидала увидеть будущего диктатора Германии, — писала она, — а через несколько минут у меня сложилось убеждение, что имею дело с ограниченным человеком. Нет, с такой рожей, как у Гитлера, нельзя быть диктатором Германии…» Эта неожиданная концовка доставила Соколовскому несколько веселых мгновений, и он, все еще улыбаясь, обвел корреспонденцию жирной красной линией. Просмотрев остальные газеты, он позвонил в экспедицию и спросил, поступили ли румынские газеты. Женский голос ответил: почта только что прибыла и ее сортируют.

Через полчаса на его стол легла увесистая пачка. Соколовский хорошо владел румынским, он родился и вырос в Кишиневе, но русский все же ему был ближе, и он начал с «Бессарабского слова». Из всех русских газет, выходящих в Кишиневе, она имела репутацию самой солидной и иногда позволяла себе, заигрывая с читателями, слегка покритиковать местные власти.

Всю первую полосу пересекала жирная шапка «Кровавая бойня на границах Советской России. Грандиозная волна беженцев из СССР заливает Бессарабию. Красный террор свирепствует. СССР накануне важных событий». На большой фотографии были отчетливо видны несколько чернеющих на снегу фигур. Подпись под снимком гласила: «Этим несчастным не удалось уйти от большевистских пуль». Статья называлась «У врат ада». Прежде чем приступить к чтению, Соколовский взглянул на имя автора: Н. Бенони. Человека, пишущего под этим псевдонимом, он знал не только по газетным публикациям, а можно сказать, даже лично. В доме отца Соколовского, известного в городе врача, на Михайловской улице часто собирались его друзья — врачи, архитекторы, художники, журналисты. Сидели допоздна, говорили обо всем, но чаще — о политике, о входящем тогда в моду футуризме, об учении венского профессора Фрейда. Он, юный гимназист, сидел в сторонке и жадно слушал взрослых.

Больше и красноречивее других говорил Бенони. Само собой получалось, что именно он задавал тон вечерним беседам. Бенони обладал не только даром красноречия, но еще и бойким пером, а такое сочетание встречается нечасто. Статьями и хлесткими, саркастическими фельетонами за его подписью зачитывались читатели «Бессарабского слова».

Окончив гимназию, Соколовский уехал учиться в Париж на медицинский факультет университета: отец мечтал, чтобы единственный сын тоже стал врачом. Учение за границей стоило немалых денег, но Соколовский-старший получал высокие гонорары. Окончить университет Анатолию не довелось. Началась мировая война. Он мог, конечно, переждать ее во Франции, как иностранец он не подлежал мобилизации, однако не в его привычках было отсиживаться в трудный для родины час. Окольными путями добрался до Кишинева, вступил добровольцем в армию, служил фельдшером на румынском фронте. Здесь, в окопах, он впервые всерьез задумался над бессмысленностью и нелепостью этой войны, и его юношеский патриотизм заколебался. На фронте Соколовский впервые познакомился с людьми, называвшими себя странным, непривычным словом — большевики. Водоворот революционных событий захватил и молодого фельдшера, он понял, что только большевики могут покончить с войной «за веру, царя и отечество».

Когда румынские бояре оккупировали Бессарабию, он был уже в Москве. Демобилизовавшись из армии, работал фельдшером в больнице, но судьба Бессарабии всегда была ему близка, и он живо интересовался событиями на его родине. Соколовский вступил в созданное к тому времени общество бессарабцев в СССР и играл в его деятельности активную роль. Его заметили, предложили поступить в коммунистический университет нацменьшинств Запада, после окончания которого ему предложили работу в Центре. Родители к тому времени уже умерли, переписка с друзьями молодости исключалась, да и с кем и кто они теперь, его бывшие друзья? Мог ли он думать тогда, много лет назад, что кишиневские газеты станут для него своеобразными письмами с родины. Конечно, не такие вести, как, например, сегодняшняя, хотел бы он узнавать, совсем не такие…

«Я стою на берегу Днестра, — читал Соколовский, — и смотрю на тот берег. Там была Россия, а теперь — СССР, точно это не государство, а несолидное анонимное общество. Жизнь в этом «обществе» нестерпима. Это знаем мы лучше всех. Молдаване по обе стороны Днестра связаны тесными узами. Левобережцы в тяжелые времена толпами бросились в Бессарабию в поисках спасения и защиты. Живой поток из несчастных, гонимых, разоренных молдаван заливает заднестровскую полосу. Румыния не может отказать им в гостеприимстве не только из соображений гуманности. Это бегут ее дети по крови, по языку, по обычаям. Эта живая пропаганда против коммунизма и большевизма приводит в бешенство советскую власть. Она принимает самые бесчеловечные меры против беглецов, но их нельзя остановить ни угрозами, ни расстрелами. Там люди дошли до предела отчаянья, их уже нельзя устрашить: ведь их все равно ждет смерть и они пытают судьбу, стараясь проскочить сквозь пулеметный заградительный огонь чекистских отрядов. Советы приняли дьявольскую тактику переселения, воскресают времена переселения народов». Эту фразу Соколовский подчеркнул, поставил знак вопроса и продолжил чтение. — «Квестор тигинской полиции Зыков показывает нам беженцев, но запрещает называть фамилии и фотографировать — узнают в Молдавии и расстреляют родственников. В беседе со мной беженцы чаще всего употребляют два слова: «Сибирь» и «Соловки». Они говорят, что питались одной мамалыгой, хлеб нельзя там достать ни за какие деньги. Смотрят на него, как на чудотворную икону. Вот один из этих несчастных. Он рассказывает, что после службы в армии вернулся в родное село: ничего нет, хату забрали, отца выгнали. Поступил повторно в армию. День дежурю, в этот день ничего не ем, на другой день в столовке ем. Спрашиваю у него, была ли девушка? — Какие там зазнобы. Занозы. На селе еще бывает, которая по-настоящему жена, а в городе паскудство одно. Сегодня моя, завтра его.

Мальчик тринадцати лет. Спрашиваю, чему учили в школе. — Больше насчет родителей спрашивали. Они вроде ничего, никаких правов на детей не имеют. Одного родителя, который бил детей, сослали в Сибирь.

В больнице лежат раненные предательскими большевистскими пулями, бежавшие из красного советского рабства. Они считают, что недорого заплатили за свою свободу. Это — счастливые раненые. Один из них светится радостной улыбкой:

— В ногу ранен. Ничего, слава богу, обошлось благополучно.

Радостная улыбка озаряет женщину в бинтах, на руках у нее ребенок, он тоже ранен. Не отправить ли их на заседание Лиги наций в Женеву? Не пора ли высокому ареопагу народов поднять свой голос протеста против массовых расстрелов на всей границе СССР? Не скажут ли в Женеве господину Литвинову: чем предлагать нам проект всеобщего разоружения, лучше прекратите бойню на границах вашего государства. Вместо того, чтобы ломать комедию в Женеве, прекратите трагедию на Днестре…»

«Эх, Бенони, Бенони, однако, далеко тебя занесло. Кажется, превзошел самого себя», — покачал головой Соколовский.

Ему стало даже немного не по себе от яростной, слепой злобы, которая водила пером автора. Однако, как ни странно, Соколовский ненависти к автору не испытывал. Им владело другое чувство — брезгливость, которую он ощутил почти физически, прикасаясь к газетной полосе.

«Но о каком все-таки переселении народов говорит автор?» Соколовский понимал, что опытный газетчик Бенони вспомнил о событиях далекой истории неспроста, а потому внимательно просматривал номера того же «Бессарабского слова», «Бессарабской почты», «Молвы», «Радиоэкспресс», то и дело задерживаясь на разных сообщениях. «Герман Пынтя назначен примарем Кишинева… В секции военного суда под председательством полковника Маниу слушается дело восьми советских шпионов, арестованных в селе Пуркары Аккерманского уезда… Их главарь — вольноопределяющийся русский Рачков, мать которого живет в Одессе… Гинденбург или Гитлер?.. В трактире «Под колоннами» водопроводчик Кулик убил своего собутыльника Осипова за то, что тот говорил, будто Кулик — агент сигуранцы… Советских террористов будут судить в Констанце… Снова появились воры-усыпители… Маца из перемолотых бубликов и сухарей: факты гнусного, чтобы не сказать более, издевательства над верующими… Кошмарное убийство или несчастный аборт? Арест известных взломщиков…Сын профессора Кузы венчается с Розой Коган… У пограничного пункта Делакеу задержан неизвестный, который подавал световые сигналы на советский берег… Сбит советский голубь с алюминиевым кольцом на лапке. Предполагают, что в кольце была спрятана шифровка для советского резидента…»

У Соколовского зарябило в глазах от городских сплетен и сенсаций, уголовных происшествий. Газеты писали буквально обо всем, кроме главного: как и чем живут обыкновенные люди — крестьяне, рабочие, ремесленники, что их волнует, о чем думают. Кривое газетное зеркало не отражало подлинной жизни. Дорого бы он дал, чтобы своими глазами взглянуть на Кишинев, подышать воздухом родных мест. Увы, это было невозможно, по крайней мере в настоящее время, и Соколовский снова принялся листать газеты, пока не наткнулся в одном из номеров «Бессарабского слова» на заметку, набранную крупным шрифтом. «По сведениям генеральной сигуранцы, украинский Совнарком издаст в ближайшие дни декрет о запрещении проживания в пятидесятиверстной полосе от берега Днестра подданных молдавской национальности». В другом номере, вышедшем позже, эта тема получила дальнейшее развитие: «Советская пресса утверждает, что Румыния, Польша и Япония готовятся к концентрическому нападению на Советский Союз и поэтому необходимо принять меры. Вместо молдаван посылаются из центра проверенные коммунисты, к которым советское правительство питает безграничное доверие. ГПУ рекомендовало другой, менее дорогостоящий способ избавиться от ненадежных, вечно будирующих молдаван, но в Москве нашли, что ликвидация их по рецепту ГПУ вызовет слишком много протестов за границей. Исходя из этого сообщают, что решено перебросить всех молдаван в сибирскую тайгу, откуда меньше доходит вестей за границу, и упразднить самую Молдавскую республику. Постановление об уничтожении Молдавской республики принято вследствие крушения политических планов, ради которых она была создана и, наконец, по причине постоянных восстаний румынского населения, которые в этом году достигли кульминационного пункта в массовом исходе в Румынию.

Мертворожденная республика просуществовала восемь лет и приказала долго жить. Вместо цитадели коммунизма, которая должна служить примером и поощрением для Бессарабии, Молдавская республика стала юдолью плача и страданий. Молдаване толпами бросились убегать из большевистского рая, и вдогонку им посылали пули советские пограничники и агенты ГПУ. Теперь у них отнимают последний луч надежды — возможность бежать в Бессарабию».

В подтверждение этого сообщения газета перепечатала телеграмму из парижской «Матэн»: «Из села Ташлык (Советская Молдавия) в Бухарест через Лондон нам сообщают, что жители этого села в провинции Днестра восстали против советских агентов, которые хотели овладеть церковью. Большевики открыли огонь по толпе, убив 50 человек. Подобные инциденты происходили и в других населенных пунктах области. По всей Молдавской республике население вооружилось. Части Красной Армии, расположенные в Тирасполе, посланные на усмирение, перешли на сторону восставших…»

«Так вот на какое переселение народов намекал Бентони. Дело принимает серьезный оборот. Далеко замахнулись бояре».

«Панихида по жертвам на Днестре. В воскресенье в кафедральном соборе совершена панихида по павшим на Днестре от большевицких пуль молдаван, бежавших из советского рая в Бессарабию. Собор был переполнен. Митрополит Гурий произнес глубоко прочувствованную речь на тему о зверствах, учиненных советскими пограничниками. После митрополита произнесли прекрасные речи профессор Булат, профессор Бога и другие». — «Так… подключили и церковь. Гурий такого случая не упустит».

Соколовский сложил просмотренные газеты в папку и вышел, чтобы через несколько минут оказаться в другом кабинете, просто, даже по-спартански обставленном, но гораздо просторнее. Широкий в плечах мужчина в военной гимнастерке с орденом Красного Знамени на груди и тремя ромбами в петлицах оторвал при его появлении взгляд от бумаг. Короткие седые волосы странным образом удачно сочетались с молодым энергичным лицом, придавая ему обаяние и значительность. За эту раннюю седину, «заработанную» на царской каторге, его уважительно называли Стариком. В его взгляде Соколовский прочитал нетерпение, что за всегда сдержанным Стариком наблюдалось редко.

— Чувствую, есть новости, Анатолий Сергеевич?

— Да, наконец-то, — Соколовский раскрыл папку с газетами. Долгожданные… если можно так сказать.

— Вот именно, — Старик чуть улыбнулся. — Так о чем пишет пресса?

— Много чего… И раньше нас не забывали, а теперь, похоже, антисоветская тема становится ведущей.

— Этого следовало ожидать. Продолжайте, я вас слушаю.

Соколовский передал Старику несколько газет со своими пометками.

— Вот, товарищ комкор.

Старик быстро и внимательно прочитал репортаж Бенони и другие материалы о «Днестровской трагедии».

— Так, так, понятно. А эта фотография откуда? — Он ткнул пальцем в фото. — Погранохрана нам доложила, что убитые остались на нашей стороне. Как румыны могли их сфотографировать? И, самое главное, экспертиза показала: пули выпущены из пистолета системы браунинг, а это оружие на вооружении погранвойск не состоит.

— Да сами же сигурантщики и прикончили, товарищ комкор, а потом выдали за невинные жертвы чекистов. Ну, а фото, это же раз плюнуть. Переодел солдата в тулуп, скомандовал — ложись, и снимай. Или дал безработному бедолаге двадцать лей, так он не то что на лед ляжет, а и в воду полезет. Топорная работа.

— Это еще надо доказывать, товарищ Соколовский, — жестко произнес Старик. — Мне уже звонили из правительства. Там весьма обеспокоены днестровскими событиями.

Он вышел из-за стола, подошел к стоящему в углу сейфу, достал из кармана гимнастерки ключ. Толстая тяжелая дверца медленно, нехотя отворилась. Он вернулся с серой папкой. Полистав ее, нашел листок бумаги, положил его перед собой.

— Да, похоже, что информация Ионела подтверждается, и мы имеем дело с тщательно продуманной и спланированной провокацией. За это говорит многое. На той стороне беженцев явно ждали. Эти прожектора, ракеты. И не только ждали, но и подталкивали. Будем говорить прямо: проморгали мы.

— Информация Ионела была весьма скудная, товарищ комкор. Примет агентов он не сообщил, их «крышу» тоже. Где искать этого Марчела и других? Ни одного ориентира. Я так думаю, у них на нашей стороне были родственники, не иначе. Вот если бы…

— Если бы знал, где упадешь, то заранее мягкое подстелил, есть такая русская поговорка. Впрочем, у нас, у латышей, тоже. Ионел сделал, что мог, а мы прохлопали.

— Вы говорите о пограничниках? — уточнил Соколовский.

— Я говорю не только о пограничниках, — его черные, резко контрастирующие с седыми волосами брови нахмурились. — Судя по всему, местные власти там, на Днестре, допустили левацкие перегибы в коллективизации. Процентомания, будь она неладна. Давай, давай! Сигуранца все рассчитала. Однако главное еще впереди. Волна антисоветизма будет нарастать, поскольку попытка Румынии использовать переговоры в Риге для признания захвата Бессарабии провалилась. Об этом, кстати, совершенно четко пишет «Бессарабское слово». — Старик взял номер газеты и прочитал еще раз, уже вслух, отчеркнутую Соколовским передовую статью. — «Вопрос о Бессарабии, как сообщают, вовсе не будет обсуждаться при переговорах о заключении пакта о ненападении. Большевики его совершенно отрицают и остаются при своей точке зрения, и в этом вопросе Румыния не полу чает удовлетворения. Сам же пакт о ненападении — сейчас это совершенно ясно вытекает из международного положения — необходим Советам. Большевистская игра в этом вопросе совершенно ясна Большевикам необходима уверенность в спокойствии на своих западных границах, чтобы иметь возможность действовать на Дальнем Востоке. Большевики знают, что культурные европейские нации привыкли уважать свои обязательства. Для них же подпись под гарантийным договором ничего не значит». — Вот вы только послушайте, что пишется дальше. — «Они всегда и с легкостью нарушают всякое обещание, оправдываясь интересами пролетариата и мировой революции. Поэтому пакт с Советами можно считать односторонним. Он свяжет Румынию и оставит полную свободу действий Советам».

Старик отложил в сторону газету и произнес:

— Теперь, когда Литвинов в Женеве выдвинул предложение о проведении плебисцита в Бессарабии, они пойдут на все, чтобы доказать: бессарабцы только и мечтают жить под отеческим крылом великой Румынии. И дело тут не только в Румынии. Давайте поразмыслим как политики, Анатолий Сергеевич, ведь мы, кроме всего прочего, и политики, не так ли? — Не дожидаясь ответа, Старик продолжил свои рассуждения вслух. — Бриан еще в конце 1931 года, обеспокоенный усилением реваншизма в Германии и возможным приходом Гитлера к власти, предложил СССР заключить пакт о ненападении. Наше правительство приветствовало этот шаг. Начались переговоры, которые вызвали большую нервозность в Румынии. Здесь их расценили как отказ Франции от гарантий нынешних границ Румынии, стало быть, и ее притязаний на Бессарабию.

— Советско-французские переговоры крайне обеспокоили и французскую реакцию, — Соколовский достал из папки один из номеров «Матэн», — некий Стефан Лозанн утверждает, что заседать с большевиками на конференции, вести с ними переговоры о гарантиях пакта равносильно тому, чтобы доверить охрану границы контрабандистам. Прошу обратить внимание на заголовок: «Подписав пакт с Советами, удвойте охрану своих границ».

— Хлестко… Теперь те, кто водил рукой этого Лозанна, получат козырные карты в своей грязной игре. А остальные что пишут?

— Те, что ближе к правительству, гораздо сдержаннее, самые же оголтелые, вроде «Ами де пепль», «Ле журналь» и другие — в том же духе. Проклинают большевиков и пугают красной опасностью.

— Понятно. На западе позиция неоднозначная. Борются различные тенденции. О днестровских событиях есть что-нибудь?

— Пока ничего. Видимо, еще не успели развернуться.

— И у Федоровского ничего нет? — удивился Старик.

— Пока ничего, — подтвердил Соколовский.

— Ну что же, подождем, хотя нетрудно представить, какой истошный антисоветский вой поднимет Федоровский и иже с ним вокруг этих событий. Надо действовать. Из всей этой днестровской истории торчат уши сигуранцы. Это нам с вами ясно. Однако мировому общественному мнению нужны убедительные факты о том, что румынские и другие газеты вроде «Матэн» черпают информацию из одного и того же грязного источника, который называется сигуранца. Эти связи, разумеется, тщательно скрываются. Как же, свободная, независимая пресса! Фантастическая история с Агабековым, которую раздул в своем листке Федоровский, — еще одно подтверждение.

— В последних номерах Федоровский публикует «Исповедь бывшего чекистского генерала».

— Как-нибудь на досуге ознакомлюсь, а пока есть дела поважнее. Старик помолчал, размышляя. — Шумихой вокруг днестровских событий румыны преследуют далеко идущие цели: показать Западу, и в первую очередь Франции, что с большевиками нельзя иметь никакого дела. Прозрачный намек на советско-французские переговоры с целью заключения пакта о ненападении. Еще недавно румынская пресса жаловалась, что Франция, мол, сев за стол переговоров с Советами, предала интересы своих верных союзников. Я правильно цитирую?

— Правильно, товарищ комкор, — подтвердил Соколовский. — Это из «Нямул ромынеск», правительственного официоза.

— Насчет предательства сказано, пожалуй, слишком сильно, но эти переговоры очень обеспокоили правые круги не только в Румынии, но и во Франции. Товарищ Сталин указывает, что жестокий экономический кризис в капиталистическом мире заставит буржуазию искать выхода в новой мировой войне. И эта угроза растет с каждым днем. Собственно, очаг войны уже образовался, пока, правда, не на наших западных границах, а на восточных. Японские самураи захватили Маньчжурию, готовятся вторгнуться в северный Китай, подбираются к нашим границам. А на наших западных границах очагом напряженности стал так называемый бессарабский вопрос, не вопрос даже, а целый узел проблем. Мировой империализм всячески поощряет захватнические устремления Румынии любой ценой удержать за собой Бессарабию, поскольку в его интересах иметь постоянный очаг напряженности на наших границах, а заодно крепче привязать румын к своей колеснице. Переговоры в Риге с Румынией потерпели неудачу. Теперь ясно: румын интересовал не пакт о ненападении, а в первую очередь признание Советским Союзом аннексии Бессарабии. Не вышло. Начался антисоветский визг: смотрите, мол, мы пошли навстречу большевикам, но с этими потенциальными агрессорами миролюбивым народам и правительствам нельзя иметь дела!

Срыв рижских переговоров отвечает интересам французской реакции. Правительство Тардье обусловило заключение пакта о ненападении с СССР подписанием аналогичного советско-румынского договора. Польша тоже выставила условия: пока Советы не подпишут пакт о ненападении с их румынскими друзьями, она с нами вести переговоры не будет. В общем, идет политический торг, как видите. Ваша Бессарабия оказалась в эпицентре международной жизни.

— Вы хотели сказать — наша Бессарабия, товарищ комкор, — с улыбкой заметил Соколовский.

— Пока нет, не наша, — ответил Старик. — Но будет наша, обязательно будет. Между прочим, и от нашей с вами работы это тоже зависит. От Ионела есть что-нибудь?

— Донесение о переходе границы Марчелом и его неизвестным спутником передано было через связного. Связным он может пользоваться только в самых крайних случаях. Его рация в эфир не выходит…

— Может быть, что-нибудь с рацией? Поломка?

— Не исключено, товарищ комкор, хотя аппаратура у него надежная, да он и сам отлично в ней разбирается, мог бы отремонтировать. Я думаю, не случилось ли самое худшее…

— Видимо, вы правы. К сожалению. Сигуранца в последнее время особенно активна. Ионел сообщил, что чувствует за собой слежку. Интуиция его редко подводила. Ионел — работник высокого класса. Именно такой сейчас там особенно нужен. Что предлагаете, Анатолий Сергеевич?

Соколовский не был готов к такому вопросу и медлил с ответом. Наконец, сказал:

— Может быть, немного подождем, товарищ комкор?

— Некогда ждать, товарищ Соколовский, пора действовать, и немедленно. Надо послать в Кишинев нашего человека. Если с Ионелом все в порядке, будут работать на пару, если же… произошло самое худшее, будет действовать сам. Кого предлагаете?

— Кого предлагаю? Да хотя бы себя. — Соколовский лукаво улыбнулся.

— Понимаю ваше желание побывать в родных местах, но пока отложим. Вы что, хотите, чтобы вас на первом же углу сцапали? Я серьезно спрашиваю, а вы шутить вздумали, Анатолий Сергеевич, — с укоризной сказал Старик. — Так я завтра в свою Латвию соберусь… в командировку.

— Извините, товарищ комкор, просто вырвалось… Я же понимаю, немного смущенно ответил Соколовский. — Надо подумать… Пожалуй, Шандора Фаркаши.

— Значит, Фаркаши? — переспросил Старик.

Он позвонил и приказал принести личное дело Фаркаши. Через несколько минут молодой сотрудник положил на его стол коричневую папку. Старик развязал тесемочки и стал просматривать бумаги, изредка комментируя их вслух.

— …Родился в 1894 году в Закарпатье (Австро-Венгрия) в семье мелкого ремесленника… Образование — среднее (гимназия). Служил в австро-венгерской армии… На русском фронте попал в плен. После Октябрьской революции служил в Красной Армии, воевал в гражданскую на Восточном фронте… Награжден орденом Красного Знамени… После гражданской войны возвратился на родину… Активный участник социалистической революции в Венгрии… После ее подавления вернулся в Советскую Россию… Преподавал немецкий в институте, работал переводчиком в исполкоме Коминтерна… член РКП(б)… Владеет венгерским, чешским, русским, немецким, румынским… Женат, двое детей… Выполнял особые задания Центра в Венгрии, Германии, Австрии, Болгарии… Делу партии предан. Хладнокровен, решителен, легко сходится с незнакомыми людьми… общителен… сосредоточен… Пожалуй, кандидатура подходящая. Вы с ним отработайте все детально, потом и я побеседую. Однако прежде давайте подумаем вместе, как он попадет за кордон?

— У нас есть на Днестре окна, товарищ комкор, но после днестровских событий они усилили охрану границы. До чего дошли — голубей, случайно залетевших с нашей стороны на тот берег, сбивают — почту ищут. Так что лучше не рисковать.

— Значит, через третью страну?

— Да… Этот путь медленнее, но зато вернее. Рисковать мы не имеем права.

— Ну хорошо… Готовьте Фаркаши… Над кодовым именем подумали?

Выбор псевдонима или кодового имени был не таким простым делом, как могло показаться непосвященному. В Центре строго придерживались неписаного правила, согласно которому кодовое имя должно включать хотя бы один инициал имени или фамилии разведчика.

— Подумал, товарищ комкор. Предлагаю псевдоним Тараф.

— Красиво звучит. Тараф — Фаркаши — четыре буквы одинаковые. А это слово что-нибудь означает? Я впервые его слышу.

— Это название народного молдавского оркестра, товарищ комкор.

— Ну и отлично, пусть будет молдавский псевдоним. Будем надеяться, что Фаркаши станет работать как целый оркестр. И вот еще что… — Старик заглянул в папку, лежащую чуть поодаль. — В Протягайловке сейчас ведет расследование Трофимов КРО. Вы с ним свяжитесь.

IX

Федоровский, уединившись в своем кабинете, просматривал газетную полосу, когда принесли свежую почту. Писем, как всегда, было немного, он сразу заметил конверт с румынской маркой и торопливо надорвал его. Письмо было от Новосельцева. Содержание письма, замаскированное немудреным шифром, сводилось к тому, что фирма, как он называл второй отдел генштаба, недовольна тем, как освещаются днестровские события во французской прессе. Больше того, руководство фирмы полагает, что антирумынская пропаганда после убийства в Сороках шестерых безработных усилилась, и потому требует принять соответствующие меры.

Редактор спрятал письмо в ящик письменного стола и задумался. Сообщение Новосельцева не явилось для него неожиданным. Он и сам не хуже, а даже лучше, чем в Бухаресте, понимал, что реакция совсем не та, на которую рассчитывали.

Материалы о днестровских событиях в его газете практически остались незамеченными: французы ее вообще не читали и даже не знали о ее существовании; среди русской же эмиграции она не пользовалась популярностью, о чем красноречиво свидетельствовал мизерный тираж, который не подняла даже «исповедь бывшего чекистского генерала Агабекова». Правда, тут не обошлось без «помощи» этого старого солдафона генерала Миллера, сменившего Кутепова на посту председателя РОВС.

«Кто его за язык тянул, — с раздражением подумал Федоровский, заявить в эмигрантской прессе, что дело Агабекова не имеет ничего общего с делом Кутепова?»

Кроме всего прочего для многих французов Бессарабия была терра инкогнита, и события, происходящие в этой далекой и неведомой стране, мало их волновали. Да и кого, собственно, посылать туда? Не было у него в штате опытного газетчика, не этого же бездельника Жоржа, который и двух слов связать не может. Самому ехать нельзя — не на кого оставить редакцию. И еще Федоровский понимал, что в Париже он может принести больше пользы «фирме». Кроме всего поездка требовала расходов, и немалых; как раз об этой немаловажной стороне дела его бухарестские друзья хранили молчание. Новосельцев в своем письме ничего о деньгах не упоминал. Скупятся, как всегда. Он мысленно ругнулся. Однако надо что-то делать, иначе он рискует остаться вовсе без небольшой, но постоянной финансовой поддержки из Бухареста, а это значит… Он живо представил, что станет с ним тогда, и торопливо потянулся к телефонной трубке.

Встреча с Патриком Клюзо была назначена, как всегда, в ресторане «Медведь». Клюзо, верный себе, долго и придирчиво выбирал блюда, дотошно расспрашивал официанта. Весь обед Клюзо пребывал в хорошем настроении, шутил, что-то говорил о женщинах. Федоровский смеялся и отвечал невпопад, с нетерпением дожидаясь конца затянувшегося, как ему казалось, обеда, чтобы перейти к делу. Это не укрылось от наблюдательного француза, и он с любезной улыбкой осведомился о причинах минорного настроения его русского друга. Федоровский отделался общей, ничего не значащей фразой. Едва они покончили с кофе и закурили. Федоровский начал разговор о днестровских событиях, но Клюзо его перебил:

— Не будем терять время, господин Федоровский. Я в курсе дела, читаю газеты. Задумано неплохо… Румыны решили дать урок нашим либералам. Будем надеяться, что он пойдет впрок. Так, кажется, у вас говорят.

— Совершенно верно, господин Клюзо, и чтобы этот урок, как вы очень верно выразились, пошел действительно впрок, нужно ваше содействие. Помнится, на нашей предыдущей встрече вы обещали…

— О каком содействии вы говорите, господин Федоровский? Француз казался искренне изумленным. — Когда ваши там, в Бухаресте, замышляли эту операцию «Днестр», они с нами не советовались, и теперь вдруг содействие? О чем, собственно, речь?

«Набивает себе цену», — решил Федоровский и вкрадчиво продолжал:

— Вы говорите, господин Клюзо, что узнали о днестровских событиях из газет, однако, полагаю, у вас есть и другие, более надежные источники информации.

— Возможно, — небрежно сказал его собеседник и внимательно взглянул на Федоровского.

— Разрешите узнать, господин Клюзо, в каких именно газетах вы прочитали об этих событиях?

— А почему вас это интересует, господин Федоровский? — вопросом на вопрос ответил Клюзо. — И какое это имеет значение?

— Потому, господин Клюзо, что от вашего ответа зависит наш дальнейший разговор.

Француз на секунду задумался.

— Допустим, в вашей уважаемой газете, господин Федоровский, — он любезно улыбнулся. — В «Ами де пепль», которую издает, как вам известно, наш парфюмерный король Коти, в «Матэн», «Либертэ», «Пти паризьен», наконец. А зачем вам это?

— А затем, что все эти газеты стоят на крайне правых позициях. Больше того, скажу вам откровенно, большевики называют их желтой прессой.

— И ваша уважаемая газета — тоже желтая? — Клюзо с иронической улыбкой взглянул на Федоровского. Тот смешался от неожиданности.

— Ну не красная же, — неудачно отшутился Федоровский. — Но дело не в моей скромной газете, господин Клюзо, а в том, что солидные органы прессы, например «Фигаро», «Тан» и другие, сдержанно комментируют эти события, и ни одна не послала в Бессарабию, где происходят такие события, своего корреспондента. Газеты ограничиваются простой перепечаткой материалов из бухарестских и кишиневских газет, а это, согласитесь, не укрепляет доверия читателей к этим публикациям.

— Однако вы, мой дорогой господин редактор, не очень высокого мнения о своих коллегах в Румынии. — Клюзо саркастически улыбнулся. — Впрочем, вам виднее.

— И потому, — пропустив эту реплику мимо ушей, продолжал Федоровский, — было бы хорошо для пользы дела, если бы одна из авторитетных французских газет послала вБессарабию своего корреспондента. Ему будет оказан надлежащий прием и созданы все условия для плодотворной работы.

— В этом я не сомневаюсь, господин Федоровский. — Клюзо о чем-то размышлял. — К сожалению, не все здесь, в Париже, понимают, что днестровские события затрагивают интересы не только Румынии, но и Франции. Наш долг — открыть глаза всем честно заблуждающимся французам, которые поддались большевистской пропаганде, помочь им узнать правду о бессарабском вопросе. Мы должны также вывести на чистую воду гнилых политиканов, тех, кто ищет сближения с Советами. Высшие интересы Франции и всего цивилизованного мира требуют разоблачения истинного лица бесчеловечного режима, навязанного большевиками многострадальному русскому народу, к которому французский народ всегда питал горячие чувства симпатии, — закончил он с пафосом.

— Совершенно с вами согласен, господин Клюзо, однако мы несколько отклонились от существа дела, — нетерпеливо произнес Федоровский, которому порядком надоели разглагольствования француза. — Итак, мы говорили о направлении в Бессарабию представителя солидной парижской газеты…

— Да, конечно, господин редактор. Я немного увлекся. Джео Лондон… Вам что-нибудь говорит это имя? Между прочим, все почему-то считают, что это его псевдоним, однако Лондон — его настоящая фамилия.

— Это тот самый, из «Ле журналь»? — уточнил на всякий случай Федоровский.

— Он самый. Король репортеров, охотник за сенсациями. Вы должны помнить его сенсационное интервью с Леоном Додэ.

— Конечно, господин Клюзо, отлично помню. Высший класс!

Федоровскому, как и многим другим, действительно запомнилось это наделавшее много шума скандальное интервью, которое Лондону удалось заполучить у бежавшего из парижской тюрьмы «Ситэ» печально знаменитого убийцы и гангстера Леона Додэ. Помнил он и другой сенсационный материал Лондона: интервью с знаменитым чикагским гангстером, имя которого по известным причинам названо не было. На подобных сенсациях и сделал себе имя пронырливый репортер.

— Я тоже журналист, господин Клюзо, — продолжал Федоровский, — и как журналист преклоняюсь перед мастерством и изобретательностью господина Лондона. Однако позволю себе высказать и некоторое сомнение. Лондон — не совсем подходящая кандидатура для столь важной миссии. Он не пользуется репутацией солидного журналиста. Хотелось бы…

— А вы что, хотите, чтобы мы Кассандру туда отправили? Бесцеремонно перебил его француз. — Я не знаю — тот или не тот человек Лондон, но он — наш человек, и это главное. Да, и вот еще что, услуга за услугу, так у вас говорят?

Федоровскому не раз приходилось выполнять самые разнообразные «услуги», как деликатно называл свои задания майор «Сюртэ женераль», и он напряженно ожидал, чего именно потребует Клюзо сейчас.

— Господин Федоровский, если верить газетам, среди беженцев из Советской России есть и бывшие солдаты Красной Армии. Во всяком случае Бенони в своем душераздирающем репортаже, — Федоровскому показалось, что Клюзо усмехнулся, — приводит беседу с одним из военнослужащих. Скажите, ему можно верить?

— Кому именно? — не понял Федоровский.

— Естественно, Бенони, вы его должны знать, не так ли?

Федоровский действительно был знаком с ведущим журналистом «Бессарабского слова» Бенони не только по газетным публикациям; они встречались и беседовали во время наездов Федоровского в Кишинев.

— Видите ли, господин Клюзо, профессия журналиста весьма сложная. Иногда приходится во имя большой правды прибегать к гиперболизации отдельных фактов. Отсюда и пошло — вторая древнейшая профессия. Нет ничего нелепее этого сравнения, которое выдумали враги свободного слова. Те, кому правда глаза колет.

— Уж не большевиков ли вы, уважаемый Владимир Павлович, имеете в виду? Насколько я понимаю, это определение родилось задолго до того, как вообще появились большевики. — Клюзо весело улыбался, и эта издевательская улыбка задела за живое Федоровского.

— Позвольте вам напомнить, господин Клюзо, что у свободной демократической прессы и без большевиков хватает врагов. Вы сами это прекрасно знаете.

— Что верно, то верно, — философски ответил собеседник. — Кстати, а какая первая древнейшая профессия? Просветите.

— Если вы действительно не знаете, — обиженно парировал Федоровский, — пойдите сегодня вечером на пляс Пигаль и все поймете.

— Ну ладно вам, — миролюбиво произнес Клюзо. — Мы, кажется, отвлеклись. С этими беглыми красными солдатами, насколько я понимаю, беседовали, причем гораздо обстоятельнее, чем господин Бенони, ваши румынские друзья. — Клюзо искоса внимательно посмотрел на своего собеседника.

Федоровский, еще не остывший от нанесенных его самолюбию обид, которые он терпеливо сносил на протяжении всего обеда, на этот раз не выдержал.

— Господин Клюзо, — с тихой злостью прошептал он сквозь зубы, — прошу больше никогда не называть этих людей моими друзьями.

— Пусть будет по-вашему, господин Федоровский, — с усмешкой произнес француз. — Будем их называть нашими друзьями. Согласны?

Федоровский молчал, рассматривая затейливый орнамент на скатерти.

— Так вот, — продолжал француз, как будто ничего не произошло, — мы бы были чрезвычайно благодарны нашим, — он выделил голосом это слово, румынским друзьям за информацию об этих беседах, и не только с красными солдатами, а вообще с людьми с той стороны. Дислокация воинских частей, укреплений, пограничных застав, вооружение, фамилии командиров, их слабые места, политические настроения в армии и среди гражданского населения… Он говорил деловито, четко, будто отдавал приказ. — Снабжение населения продовольствием и промышленными товарами. Слухи, сплетни, анекдоты…

— А это зачем? — Федоровский оторвался наконец от заинтересовавшего его узора на скатерти.

— Сразу видно непрофессионала, — снисходительно улыбнулся Клюзо. Иногда популярный анекдот может сказать о настроениях в стране больше, чем целый том социологических исследований. Вам, как редактору, пора это знать… и не только как редактору, — многозначительно добавил француз. Разумеется, труд наших румынских друзей не останется без вознаграждения. Как всегда. Так же, как лично ваш, уважаемый Владимир Павлович, и вашего друга… как его… Новосельцева. Передайте им, что нужна информация из первоисточников, а не факты, переписанные из советских газет, и всякие эмигрантские побасенки. Запомните: никакая липа — так у вас, кажется, говорят, — не пройдет. Мы здесь тоже читаем советские газеты. И вот еще что, господин Федоровский, нам нужно перебросить на совсторону одного нашего человека, потребуется помощь… — он запнулся, чуть не сказав «румынских друзей», но вовремя спохватился. — Пусть там подумают, как это лучше сделать, а вы поставите меня в известность. У вас есть ко мне еще вопросы? Нет? Прекрасно.

Клюзо подозвал разодетого в живописный костюм а ля рюсс молодцеватого официанта с выправкой гвардейского офицера, заплатил по счету, добавил не очень щедрые чаевые, и они вышли на улицу.

X

Дмитрий Трофимов налегке выскочил на крыльцо, поежился от утреннего морозца. «Однако крепко пробирает, совсем как у нас во Владимире. И снега, снега-то сколько навалило за ночь! Прямо настоящая русская зима, кто бы мог подумать. Весна уже на носу, а вот поди ж ты… А еще говорят солнечная Молдавия…» Он взял в сенях метлу и под одобрительные взгляды тетушки Марии широкими энергичными взмахами стал сметать снег с крыльца, потом расчистил дорожку и раскрасневшийся, довольный проделанной работой вернулся в дом. Сюда, к одинокой тетушке Марии, его определил на постой председатель сельсовета Данилэ Мунтяну. Мария как могла заботилась о своем постояльце, тем более, что с его приходом в доме прибавилось съестного. Вот и сейчас, едва Трофимов вошел в дом, хозяйка позвала к столу, на котором дымилась миска с мамалыгой и брынзой. Трофимову пришлось по вкусу это молдавское кушанье, которое он впервые отведал недавно, когда его перевели служить в эти края. Тетушка Мария сидела тут же, с материнской улыбкой глядя, как ее молодой постоялец управляется с завтраком, и пересказывая ему сельские новости. Словоохотливая женщина, хорошо говорящая по-русски, знала все новости и охотно делилась ими с Трофимовым, находя в нем заинтересованного слушателя. Ясная не по годам память тетушки Марии хранила все сколько-нибудь важные события и происшествия в жизни села. После ее бесконечных и не очень связных рассказов сложившееся у Трофимова первоначальное представление о селе как о замкнутом, однообразном маленьком мирке, значительно расширилось. В Протягайловке кипели подспудные страсти, складывались и рвались сложные отношения между людьми. Бурные события той памятной ночи обнажили и выплеснули страсти наружу. Трофимову предстояло в причудливом переплетении противоречивых слухов, пересудов, домыслов найти единственно правильные ответы на вопросы, стоящие перед всяким следователем: кто, где, когда, с какой целью, каким образом?

Он мог бы узнать больше, если бы люди не сторонились его. Стоило Трофимову завести разговор о тех событиях, как они замыкались в себе, неохотно отвечали на вопросы. Ко всему стояли крепкие для февраля морозы, крестьяне отсиживались по домам, и только в сельсовете или правлении колхоза да еще в кооперативе можно было встретить человека, которого привели туда неотложные дела.

«Хорошо, хоть Гонца и Мунтяну помогают, без них было бы трудно, — с благодарностью подумал Трофимов о председателе колхоза и председателе сельсовета. — Понимают: дело важное, политическое».

Дмитрий Трофимов был молодым сотрудником органов ГПУ и теперь выполнял первое серьезное самостоятельное задание. Он не раз вспоминал наказ своего первого наставника — питерского металлиста, начавшего свою службу в ЧК с первых дней революции: всегда внимательно выслушай человека, с которым беседуешь, не перебивай, дай ему высказаться до конца. Среди ненужных, казалось бы, подробностей может всплыть нечто важное, именно то, что тебя интересует. Все на первый взгляд просто. Однако надо суметь расположить к себе собеседника искренней, а не показной заинтересованностью. Люди всегда чувствуют, насколько интересны они тебе, и ведут себя в зависимости от этого.

Поблагодарив тетушку Марию, Трофимов вышел на заснеженную улицу. Снег прекратился еще ночью, выглянуло солнце, и он с удовольствием вдыхал свежий, пахнущий арбузом воздух. Казалось, село еще не пробудилось от сна; только вьющийся из печных труб дымок говорил, что люди уже проснулись. Однако можно было заметить, что дымились не все трубы. Трофимов уже поравнялся с запорошенным толстым слоем снега крыльцом. Покинутое своими обитателями жилище смотрело на него с молчаливым укором, хотя никакой вины лично его, Трофимова, в том, что произошло на границе, не было. Опустевший дом живо напомнил чекисту о его ответственном задании, выполнение которого продвигалось медленно.

Анализируя и сопоставляя отрывочные, порой противоречивые данные, Трофимов «вышел» на Василия Мугурела, младший брат которого Григорий давно ушел за Днестр. Нашлись и такие, с кем совсем недавно Василий заводил разговоры о распрекрасной жизни на той стороне. Ближайший сосед Мугурела Илие Мадан будто бы видел, как в доме Василия допоздна светились окна и слышал голоса явно подвыпивших мужчин. Сегодня утром Трофимову предстояла встреча с этим Маданом; его вызвал по просьбе Трофимова в сельсовет Мунтяну.

Мунтяну уже сидел за столом. Трофимова обдало волной табачного духа, въевшегося навсегда в стены председательского кабинета. Они обменялись крепкими рукопожатиями.

— Как дела, товарищ агроном? — приветствовал его председатель. Тебе, можно сказать, повезло с погодой, подмораживает, а то бы сеять скоро начали. Уж мы бы тебя тогда запрягли, посмотрели, какой ты есть агроном.

— Я не против, — поддержал его Трофимов. — Если начальство отпустит, что вряд ли. Сначала надо с этим делом кончать, Данила Макарович.

— Как раз звонили вчера вечером. Требует тебя к себе начальство. Срочно!

— Зачем, не сказали? — обеспокоенно спросил Трофимов.

— Да разве ваши скажут? — удивился Мунтяну. — Думаю, не затем, чтобы благодарность объявить. За этим начальство не вызывает, уж поверь мне на слово.

Пока Трофимов раздумывал, ехать сразу же или дождаться Мадана, за дверью послышались неуверенные, робкие шаги, и в дверном проеме показался мужчина лет пятидесяти. Сняв кушму, он остановился, не решаясь войти. Его слезящиеся с мороза глаза обеспокоенно смотрели на председателя.

— Вызывали, товарищ председатель? — произнес он простуженным голосом. — Если насчет поставок, то я же все сдал… Даже больше… — Он тяжело повернулся в сторону Трофимова, связывая, видимо, неожиданный вызов в сельсовет с его, Трофимова, присутствием и явно ожидая от него поддержки.

— Ты не волнуйся, Илие Кондратьевич, — успокоил его Мунтяну. — С поставками у тебя полный порядок. Присаживайся, чего стоишь? Другой у нас, — он кивнул на Трофимова, — разговор будет.

Видимо, эти слова не успокоили, а, напротив, только прибавили беспокойства. Мадан переводил тревожный взгляд с Мунтяну на Трофимова.

— Ладно, хватит в прятки играть, не маленькие, — чуть повысил голос председатель сельсовета. — Расскажи-ка нам, Илие Кондратьевич, о своем соседе Василии Мугуреле.

— А чего о нем рассказывать? — удивился Мадан. — Ушел на ту сторону, и бог с ним. Оно и понятно — брат там у него, Григорий.

— А вы знали Григория? — Трофимов решил, что ему пора вмешаться.

— Как не знать! — снова удивился Мадан. — На моих глазах вырос. Я и отца ихнего покойного знал. Крепкий был хозяин, ничего не скажешь, но прижимистый. За мешок кукурузы два требовал отдать. Кулак, одним словом, нынче их так называют. Я у него батрачил… — он тяжело вздохнул. Мадану явно не хотелось вспоминать прошлое.

— А о сыне его, Василии, что можете сказать?

Мадан молчал, теребя в руках кушму. Наконец нехотя произнес:

— Сказать ничего не могу.

— Как это — не можешь? — председатель повысил голос. — Если спрашивают, отвечай.

— Погоди, Данила Макарович, — остановил его Трофимов. — Понимаете, уважаемый Илие Кондратьевич, — обратился он уже к Мадану, — мы же не просто так, из любопытства, интересуемся. Тут дело важное, можно сказать даже — государственное.

Мадан по-прежнему молчал, опустив голову.

— Да ты, Илие Кондратьевич, никак боишься этого Мугурела? председатель испытывающе взглянул на него. — Не ожидал, честное слово. Ты ж у нас передовик колхозного производства, ударник! И испугался какого-то кулака. Эх ты!

Мадан, наконец, оставил в покое свою кушму, не глядя ни на кого, пробормотал:

— Не приучен я, товарищ председатель, на людей наговаривать, тем более на соседей. — И еще тише добавил: — А если он вернется и все узнает? Что тогда будет? Дом подпалит, он на все способен…

Мунтяну нахмурился, прошелся по комнате и остановился возле стула, на котором сидел Мадан.

— Запомни крепко и передай всем, кто сомневается. Такие, как Мугурел, никогда не вернутся. Не позволим. А тех мироедов, которые палки в колеса колхозу вставляют, народ мутят, ликвидируем как враждебный класс. Понял? Так всем и передай. Советская власть крепко стоит. А теперь говори.

— А что говорить? Вы спрашивайте… — решился, наконец, крестьянин.

— Вот вы, Илие Кондратьевич, сказали, — обратился к нему Трофимов, вдруг Мугурел вернется и узнает… Что именно он мог узнать, что вы имели в виду?

…Случилось это две недели назад. Мадан уже спал, когда ночью, в котором часу, он не знает, часов у него нет и никогда не было, его разбудил громкий лай соседской собаки. Мадан знал, что пес так лает только на незнакомых людей. Обеспокоенный, он встал, взглянул в окно и увидел, как Мугурел открывал дверь и впустил в дом двоих. Один был повыше, другой ниже ростом и худее. Их лиц не разглядел, ночь была темная, безлунная. Мадан стал не то чтобы приглядывать за домом соседа, нет, просто его одолевало любопытство. Однажды выдалась лунная ночь, не спалось, он услышал, что дверь в доме соседа отворилась, взглянул в окно и обомлел от удивления: по двору шел младший брат Василия — Григорий, тот самый, который сгинул много лет назад. Он, Илие Мадан, в бога верует, но на пришельца с того света Григорий никак не походил: мертвецы малую нужду не справляют, да еще прямо во дворе. Откуда же он взялся? Не иначе, с другой стороны, да еще не один. Видел Мадан, как другой, незнакомый мужчина, ростом пониже Григория и сложением послабее, выходил ночью во двор за тем же самым. Лицо его разглядеть не удалось, хотя луна светила. И вот еще что очень заинтересовало Мадана. Он видел, как в дом Мугурела по вечерам приходили люди, группами по нескольку человек, чему он, Илие Мадан, очень удивился, так как сосед жил уединенно и к нему раньше редко кто захаживал.

Закончив свой рассказ, который изредка прерывал уточняющими вопросами Трофимов, Мадан с облегчением вздохнул, свернул толстыми пальцами самокрутку и нетерпеливо затянулся. Никогда еще за свою жизнь он так много не говорил. Проводив глазами сгорбленную не столько годами, сколько тяжким трудом спину Мадана, председатель задумчиво сказал, обращаясь скорее к самому себе, чем к Трофимову:

— Думаешь, он один такой? Многое еще не понимают крестьяне. А те контрики, — он резко вскинул руку в сторону Днестра, — этим и пользуются. Мало, стало быть, я эту контрреволюционную сволочь порубал.

— Может, и мало, — откликнулся Трофимов. — Только тогда война шла в открытую, ясно, кто свой, кто чужой. А теперь, Данила Макарович, другие времена. Шашкой можно таких дров нарубать, что долго расхлебывать придется, чем мы, кстати, сейчас с тобой и занимаемся.

Трофимов, сам того не желая, почти дословно повторил высказывание секретаря обкома по поводу «дров». Мунтяну расценил это как напоминание о недавнем разносе начальства, однако смолчал. Он вышел, растолкал прикорнувшего в коридоре у теплой печки старика-возницу и велел ему отвезти агронома в Тирасполь.

Начальник Трофимова, выслушав доклад, остался, как показалось тому, доволен его работой.

— Явственно прослеживается почерк сигуранцы. Сведения закордонного источника подтверждаются. Неизвестным спутником Марчела был Григорий Мугурел. Так и доложим. А вот кто такой этот Марчел? Судя по всему, он и есть главный.

— Допустим, это мы узнаем за кордоном? А что дальше?

— Дальше видно будет. Такая наша работа — узнавать, молодой человек. А пока что тебе новое задание, и учти — из самой Москвы. — Он строго взглянул на Трофимова. — Нужно срочно подобрать парочку верных и толковых хлопцев из Протягайловки для заброски на тот берег. Окраска — беженцы. Там наш человек с ними свяжется. Мы должны знать из первых рук обстановку, настроения, вообще все, что с ними там делает сигуранца. Подберешь доложишь. Мы еще с ними здесь потолкуем. Разрешаю посоветоваться с Данилой Мунтяну. Он парень надежный, я его хорошо знаю, горячий только слишком, но это в данном случае не помеха. И больше никому — ни слова. Ясно?

— Так точно! — бодро отвечал Трофимов, хотя ясно ему было далеко не все.

Сельчан, особенно молодых, он знал еще плохо. Вдруг тот, с кем он заведет разговор, откажется и после проболтается? Действовать надо только наверняка. Размышляя таким образом, он пришел к выводу, что без председателя сельсовета никак не обойтись.

Стоял уже поздний вечер, когда двуколка Трофимова въехала на околицу Протягайловки. Порядком уставшая лошадка, почуяв село, прибавила шагу. Молчавший всю дорогу старик-возница, недовольный тем, что его оторвали от теплой печки для этой поездки, осведомился, куда везти агронома — к тетушке Марии или в сельсовет. Порядком продрогшему в своем пальтишке Трофимову очень хотелось поскорее добраться домой, согреться горячим чаем или чем-нибудь покрепче, и проголодался он изрядно, однако попросил отвезти в сельсовет. «Если не застану там, схожу домой», — решил про себя. Тускло освещенное окошко сельсоветского домика Трофимов разглядел еще издали. Председатель был на месте. Мунтяну внимательно взглянул на него красными от недосыпания глазами.

— Ну как, Митя, прав я был или нет? — Он понимающе улыбнулся. Попало тебе от начальства или обошлось?

— Представь себе, Данила Макарович, обошлось, — в тон ему ответил Трофимов. — И даже наоборот.

— Что значит — наоборот? — не понял Мунтяну.

— А то, что даже похвалили… и тебя тоже…

— Однако по твоему лицу незаметно, чтобы хвалили, видно не очень… Зачем вызывали, если не секрет?

— Вообще-то дело секретное, — озабоченно произнес Трофимов, — однако не для тебя. Понимаешь, Данила Макарович…

Узнав, что именно от него требуется, председатель сельсовета недовольно нахмурился.

— Не по душе мне все это, скажу тебе откровенно, не по душе, повторил он задумчиво. — Пойми, я с врагами привык в открытую драться. А тут… — он развел руками.

— Я тебя очень даже понимаю, — согласился Трофимов. — Но и ты, Данила Макарович, должен нас понять. Бояре и сигуранца на том берегу подняли дикий вопль вокруг этих так называемых беженцев, которых они же сами и переманили. Мне в Тирасполе рассказывали, что там в газетах пишут. Довели, мол, большевики до ручки молдаван, вот они и бегут от них за Днестр. Вот ты, — Трофимов замолк, подыскивая слова поубедительнее, — в разведку ходил, когда у Котовского служил?

— Всякое бывало, — сдержанно ответил Мунтяну. — А зачем тебе это?

— А вот зачем. Дело, о котором идет речь, тоже разведка, только другими средствами. Мы должны знать, что делается во вражеском лагере. Иначе грош нам цена. Думаешь, этих людей, ну тех, кого на льду нашли после той ночи, наши пограничники убили? — он приберег напоследок еще один довод.

— А кто же еще? Да и зачем их вспоминать? — спокойно ответил Мунтяну. — Туда им и дорога, кулацкому отродью. Сами под пули полезли.

— Если и сами, то не все, и ты это знаешь, Данила Макарович. Людей взбаламутили агенты. Но не это хочу сказать. Пули-то оказались не наши.

— А чьи же? — с удивлением спросил Мунтяну.

— В том-то и дело. Пули из браунинга были выпущены, а наши пограничники вооружены трехлинейками, браунингов у них сроду не было.

— Так кто же их убил? — до Мунтяну еще не дошел смысл сказанного Трофимовым.

— Да сами же они, их агенты, и прикончили. Чтобы страшней и убедительнее все выглядело.

— Вот гады, — пробормотал Мунтяну. — Хотя они на все способны. Ладно, давай поговорим о деле.

В ту ночь дольше, чем обычно, светилось окно председательского кабинета. Спустя два дня поздним вечером в дверь маленького дома, уединенно стоящего на тихой тираспольской улице, постучали двое молодых ребят. Перебросившись с парнями несколькими словами, начальник Трофимова пригласил их войти.

XI

Шандор Фаркаши шел вдоль длинной вешалки, разглядывая висящие на ней костюмы. Их было немного, зато все они были сшиты из дорогой ткани по последней моде.

— У тебя, Иван Степанович, — с улыбкой обратился он к молча стоящему поодаль пожилому человеку в военной гимнастерке с четырьмя треугольниками в петлицах, — выбор прямо как в «Галери Лафайет».

— Не бывал, товарищ командир, мне это их буржуйское барахло ни к чему, век бы его не видал.

В его голосе Фаркаши уловил раздражение и обиду. Старшину перевели на спокойную должность кладовщика Центра недавно по состоянию здоровья, и он не мог примириться с этой, как ему представлялось, унизительной для кадрового служаки работой. Старшина позволял себе поворчать в присутствии начальства. На его ворчание никто внимания не обращал, потому что Иван Степанович отличался большой аккуратностью и содержал свое хозяйство в образцовом порядке.

Фаркаши снял с плечиков темно-серый костюм, повертел в руках, пощупал плотную, добротную ткань. Сбросив свой потертый на обшлагах, уже начавший лосниться синий пиджак, надел новый, придирчиво оглядел себя в зеркале со всех сторон.

— Что скажешь, Иван Степанович? — повернулся он к кладовщику и прочитал в его взгляде неодобрение. — Не нравится? А мне кажется, сидит хорошо. Как будто на меня шили.

— Мне все одно, — проворчал старшина. — Я в этом буржуйском барахле не разбираюсь. Нравится — берите. Только потом сдать обратно не забудьте. Согласно инструкции. Говорите, чего еще надо?

Фаркаши выбрал пальто с широкими ватными плечами, тоже серое, в тон костюма, остроносые полуботинки на толстой двойной подошве, несколько рубашек, скромный, но модный галстук.

— А белья заграничного в твоем хозяйстве нет, Иван Степанович? — без особой надежды спросил он кладовщика.

Извините, исподнего не держим, — ответил тот, заполняя какой-то листок.

— Извините… не держим, — передразнил его Фаркаши. — Ты же не в лавке какой старорежимной у купца в приказчиках служишь, и я ведь тоже не барин какой-нибудь… Плохо, что не держите.

Он не стал объяснять кладовщику, что в одежде человека его профессии все должно быть продумано до последней мелочи. «Ладно, за кордоном сразу и куплю, только бы не забыть, а начальству надо сказать, пусть позаботится».

Кладовщик неумело завернул «обновы». Сверток получился большой и неуклюжий, из бумаги торчали рукава. Фаркаши взялся за дело сам, и пакет уменьшился почти вдвое.

— Однако здорово это вы, товарищ командир, — вымолвил кладовщик и протянул Фаркаши листок с перечнем вещей. — Распишитесь. Так положено, извиняющимся тоном пояснил он. — Вы уж меня, если что не так, извиняйте.

— Да ничего, все в порядке, Иван Степанович. Спасибо. Бывай здоров.

Оставив сверток в своем кабинете, Фаркаши взбежал на четвертый этаж и постучался в дверь.

— Андрей, заходи, давно жду, — русоволосый мужчина пожал руку Фаркаши. — «Андрей» — так на русский манер называли его в Центре. — Все готово. — Русоволосый подошел к массивному сейфу с металлическим изображением саламандры, открыл ключом толстую дверцу. — Держи, — он протянул Фаркаши два паспорта. — Смотри только, не перепутай на границе, подмигнул хозяин кабинета.

Фаркаши полистал твердые негнущиеся страницы чехословацкого паспорта на имя гражданина Чехословацкой республики Иржи Мачека; другой, советский, был выдан Степанову Николаю Константиновичу. В нем уже были проставлены транзитная виза на проезд через Чехословакию и въездная виза посольства Австрии в Москве.

Утром следующего дня у Белорусского вокзала остановилось такси. Прохожие невольно обратили внимание на хорошо одетого иностранца, важно, с достоинством вышедшего из машины. Водитель услужливо подал дорогой кожаный чемодан. Подскочил плечистый носильщик с огромной бляхой на груди, схватил багаж и понес к международному вагону, где иностранец щедро расплатился с носильщиком и зашел в свое купе, сдержанно кивнул попутчику, уже сидевшему на своем месте. До отхода поезда оставалось минут десять, и Фаркаши вышел на перрон. Сделав несколько шагов, он увидел стоящего поодаль от толпы провожающих Соколовского. Тот едва заметно улыбнулся краем губ и отвернулся. Фаркаши понял, что все в порядке, и возвратился в свое сверкающее чистотой и надраенной медью купе. Когда поезд тронулся, он выглянул в окно. Соколовского на перроне уже не было.

Попутчиком Фаркаши оказался работник внешторга, который ехал за границу в командировку. Он почти все время молчал, уткнувшись в книгу, явно сторонясь иностранца, что весьма устраивало Фаркаши. За всю дорогу они едва обменялись несколькими ничего не значащими фразами по-немецки. Паспортный и таможенный контроль прошел без осложнений. Чехословацкий пограничник, полистав новенький паспорт Степанова и сверив его лицо с фотографией, поставил штамп о въезде, сделав у себя запись о том, что советский гражданин Н. К. Степанов следует транзитом через Чехословакию в Австрию. Пожелав доброго пути, он перешел в соседнее купе.

В Прагу поезд прибыл к вечеру. На перроне попутчика Фаркаши встречали, видимо, сотрудники торгпредства. Фаркаши еще из окна вагона «вычислил» своих соотечественников среди толпы встречающих. И так бывало всякий раз, когда он находился за границей. «Видимо, есть у наших нечто, что отличает их от жителей Западной Европы». Что именно, он сказать затруднялся. «Неужели и меня можно вот так «вычислить»? Последний раз за кордоном Фаркаши был несколько лет назад. Прошло уже достаточно времени, чтобы «пропитаться» воздухом отечества. Да, отечества! Советская Россия стала его второй родиной. «Однако рановато ты, дорогой, начал нервничать, а это — последнее дело».

На ярко освещенной привокзальной площади к нему подъехало такси.

— Просим, пане, — шофер предупредительно открыл дверцу. — Куда ехать?

— В отель «Амбассадор», — коротко распорядился пассажир.

Такси остановилось подле монументального здания старой архитектуры на главной улице — Вацлавском наместе. Внушительного вида портье любезной улыбкой приветствовал гостя и осведомился, какой номер он желает. О цене номеров портье умолчал: в подобных гостиницах не принято говорить о таких незначительных подробностях, все будет указано в счете. Однако Фаркаши и без портье знал, что номера, даже самые скромные, стоят здесь дорого. Но он еще лучше знал и то, что проживание в фешенебельном отеле служит своеобразной визитной карточкой, которая ему может пригодиться.

— Пожалуй, мне достаточно и одной комнаты, — небрежно произнес он по-немецки. — Я не собираюсь долго задерживаться в Праге.

Портье понимающе кивнул, придвинул книгу регистрации постояльцев и попросил назвать имя и фамилию.

— Иржи Мачек.

— Пан чех? — перешел на чешский портье. Фаркаши показалось, что он удивился.

Фаркаши ответил по-чешски утвердительно и взял ключ, прикрепленный к пузатому бочонку. Мальчишка в униформе донес его багаж до самых дверей номера на третьем этаже. Наскоро осмотрев комнату, Фаркаши прошел в ванную, вытащил из кармана пиджака советский паспорт и, держа его над умывальником, поджег спичкой. Толстая бумага нехотя поддавалась огню, но в конце концов огонь сделал свое дело и от паспорта осталась груда пепла, которую поглотила вода. В ней как бы растворился, исчез советский гражданин Степанов, пересекший границу сегодня утром, о чем свидетельствовала запись, сделанная в бумагах чешским пограничником. На белый свет родился гражданин Чехословацкой республики Иржи Мачек.

Фаркаши взглянул в зеркало, провел рукой по щеке. «Не мешало бы побриться, пан Мачек». Мачек… Он еще не знал, как относиться к своей новой фамилии и имени, нравятся они ему или нет. Говорят, человек и его имя неотделимы, они как бы взаимно дополняют друг друга. Ерунда, ничего подобного. В Японии, например, знаменитые поэты в зените славы публикуют свои стихи под другим именем, дабы над читателем не довлела магия прежней славы. Изменившие имя с замиранием сердца ждут, что скажут о произведениях нового, никому не ведомого поэта. Мудрые восточные люди. «А ты ведь совсем не поэт, даже в юности не писал стихов. Просто нужно привыкать к новому имени, пан Мачек, к новой профессии коммерсанта».

Фаркаши побрился, принял ванну, уселся в кресло и закурил. Было начало десятого. Спать еще рано, да и в поезде отоспался; он решил прогуляться по вечерней Праге, и сразу слился с толпой оживленных, хорошо одетых людей, заполнивших Вацлавскую площадь. Так почему-то называлась главная улица чешской столицы, хотя, как с удивлением обнаружил Фаркаши в свое первое посещение Праги, никакая это была не площадь, а просто широкая и нарядная улица. Он еще тогда сразу влюбился в Прагу, где причудливо переплелись седая старина и современность и во всем ощущался ее славянский «характер»: и в округлых славянских, похожих на русские, лицах ее жителей, и в мягком, певучем языке, и в плавных архитектурных линиях.

Фаркаши медленно шел по тротуару, разглядывая богатые витрины магазинов. «Ничего, и у нас в Москве будет не хуже, дайте только время», подумалось ему. Остановился у входа в ресторан, решив зайти поужинать, но передумал и свернул в боковую улочку. Вскоре он уже шагал по узким, выложенным гранитной брусчаткой улицам Малой Страны, как называют пражане эту старинную часть столицы. На вершине Градчан темнел величественный силуэт собора святого Вита. Фаркаши шагал уверенно, не спрашивая дороги, да и спросить было не у кого: на улочках ему не повстречалось ни одного прохожего.

Миновав старый город, он вышел на улицу Набоишти и остановился перед входом в пивную с огромным изображением кубка. Пивная так и называлась «У чаши». Он вошел, с любопытством осмотрелся. На стене, на самом видном месте висел большой портрет императора Франца Иосифа. Фаркаши улыбнулся, вспомнив, что именно из-за этого засиженного мухами портрета начались злоключения и похождения бравого солдата Швейка в годы войны, запечатленные на многочисленных рисунках, развешанных рядом. Обрамленный лавровым венком, с иронической улыбкой взирал на Фаркаши с портрета и сам создатель бессмертной одиссеи. Собственно говоря, на свидание с Ярославом Гашеком он и пришел сюда, в знаменитую пивную. Фаркаши хорошо знал этого остроумного обаятельного чеха еще по русскому плену, они сблизились на Восточном фронте, в далеком Бузулуке, куда судьба забросила военнопленных — бывших солдат австро-венгерской армии.

Гашек в то время уже был коммунистом, членом Российской Коммунистической партии, и ему поручили ответственный участок — вести пропагандистскую работу по интернациональному воспитанию пленных немцев, чехов и венгров. Их первая встреча произошла в Иркутске, в редакции венгерского журнала «Рогам», который, как и немецкий «Штурм», редактировал Гашек. В редакцию и принес свою первую заметку Шандор Фаркаши. Гашек внимательно прочитал ее, похвалил автора и попросил рассказать о житье-бытье военнопленных венгров. Они долго разговаривали, и Шандор проникся безграничным доверием к этому обаятельному человеку. Только позже Фаркаши понял, что эта и последующие встречи круто переломили его жизнь. В то время в голове у молодого венгра, как, впрочем, и у многих его товарищей, царил полный политический сумбур. Гашек на многое открыл ему глаза, и, когда Фаркаши подал заявление с просьбой принять его в РКП(б), он уже был убежденным коммунистом-интернационалистом.

Их дружба продолжалась и после войны, уже в Москве, до того морозного дня, когда Фаркаши вместе с многочисленными друзьями провожал Гашека на родину. Прощаясь, Ярослав сказал ему:

— До встречи в социалистической Праге, дорогой Шандор. Мы еще посидим с тобой за кружкой доброго пива «У калиха». Такого пива, как там, нет нигде.

Вспоминая любимую Прагу, Гашек часто упоминал расположенную поблизости от его дома пивную, называя ее по-чешски — «У калиха».

Фаркаши ответил:

— Обязательно посидим, Ярослав. А ты приедешь ко мне в свободный Будапешт. У нас в Венгрии тоже есть чем угостить дорогого гостя.

Мог ли он тогда думать, что всего через два года чешский друг уйдет из жизни, даровав другую, бессмертную жизнь своему бравому солдату Швейку? Как бы порадовался Ярослав, если хотя бы краем глаза увидел, какой любовью окружено в Чехословакии его имя.

В прошлые свои приезды в Прагу Фаркаши никак не удавалось заглянуть сюда, где все напоминало о Гашеке, и вот теперь он, наконец, осуществил свое давнее желание, отдал долг памяти своему другу.

Пивная была заполнена. Голоса сливались в общий сдержанный гул. Официанты ловко лавировали между тесно расставленными столиками, подняв унизанные кружками руки. Он с трудом отыскал свободное место за столиком, где сидели трое немолодых людей, по виду рабочих. Его соседи продолжали прерванный его вторжением разговор, не проявляя к нему никакого интереса.

Официант принес кружку пива и шпекачки. И пиво, и горячие, сочные сосиски проголодавшемуся Фаркаши показались необыкновенно вкусными. Покончив с едой, он еще немного посидел, расплатился, кивнул на прощание соседям, которые, судя по кружочкам от выпитых кружек, обосновались здесь давно.

Уже за полночь он вернулся в отель. Поднявшись в номер, первым делом проверил, не открывали ли в его отсутствие чемодан. В чемодане, разумеется, не было ничего такого, что могло заинтересовать любопытных. Просто у него выработалась привычка, своя система проверки. Убедившись, что к вещам никто не прикасался, лег в уже раскрытую горничной постель и сразу уснул.

Проснувшись, Фаркаши почувствовал себя бодрым и хорошо отдохнувшим, что именно сегодня было весьма важно: предстояла деловая встреча, и он должен был выглядеть как можно лучше. Проходя в ресторан, попросил портье узнать адрес румынского консульства. Пока Фаркаши завтракал, тот навел справки и протянул ему листок с адресом. Консульство располагалось рядом с посольством на одной из центральных улиц. Фаркаши объяснил дежурному цель своего визита. Дежурный позвонил по внутреннему телефону и сказал, что вице-консул его примет, только придется подождать. Фаркаши проводили в комнату, где уже дожидались приема несколько человек. Некоторые от нечего делать перелистывали румынские газеты и журналы, разбросанные на столе. Фаркаши тоже взял один.

Наконец подошла и его очередь. Вице-консул восседал за массивным письменным столом. На его смуглом лице, украшенном тонкими усиками, казалось, навсегда застыло выражение брезгливого высокомерия и скуки. Бегло взглянув на посетителя и, очевидно, приняв Фаркаши за своего соотечественника, испытывающего за границей денежные затруднения, вице-консул небрежным жестом указал на стул, сказав несколько слов по-румынски. Фаркаши ответил тоже по-румынски и передал ему свой чехословацкий паспорт и визитную карточку представителя братиславской торговой фирмы, пояснив, что просит визу на въезд в Румынию. Консул повертел карточку в руках, полистал паспорт, еще раз, уже внимательнее, взглянул на Фаркаши. Видимо, его озадачил чешский коммерсант, говорящий по-румынски.

Выдержав многозначительную паузу, вице-консул спросил, что именно интересует господина коммерсанта в его стране.

— Румыния — очень богатая страна, уважаемый господин. У вас много вина, фруктов, пшеницы… Это наш обычный импорт из Румынии.

Дипломат, по-видимому, удовлетворился этим ответом и самодовольно улыбнулся.

— Вы хорошо говорите по-румынски…

— Я родом из Закарпатья, господин консул, — Фаркаши повысил его в дипломатическом ранге. — Там многие знают ваш красивый язык.

— А сейчас приехали в Прагу из Братиславы, не так ли?

Фаркаши подтвердил.

— В каком, кстати, отеле вы остановились, господин Мачек?

Упоминание об «Амбассадоре» рассеяло последние сомнения вице-консула, если они у него вообще были, и он почти любезным тоном сказал, что просьба господина коммерсанта будет рассмотрена через неделю. Кроме того, он должен уплатить за визу тридцать крон. Вытащив из бумажника стокроновую купюру, приготовленную заранее специально для посещения консульства, Фаркаши положил ее на стол. Вице-консул сделал вид, что роется в своем портмоне в поисках сдачи. Не найдя денег, с сожалением отодвинул купюру и попросил господина Мачека подождать, пока посыльный разменяет деньги в соседнем магазине. Оказалось, однако, что у посетителя важное деловое свидание, он боится опоздать и может подождать до завтра, когда придет за визой.

Вице-консул, только что называвший недельный срок, не поправил посетителя. На другой день он приветствовал Мачека как доброго знакомого и вручил ему паспорт с визой. О сдаче чиновник, видимо, запамятовал, а посетитель не стал напоминать.

XII

Плутоньер Вирджил Станеску подкинул дров в печурку, сухие дрова жарко полыхнули, обдав его приятным обжигающим теплом. Вирджил потянулся к оплетенной большой бутылке и сделал основательный глоток. Стало еще теплее. Задумчиво поворошил в печурке кочергой и уставился на огонь. Его игра завораживала, привлекала, и вскоре плутоньер погрузился в сладкую дрему. Привиделся теплый солнечный день ранней осени, он сидел во дворе своего дома под тенью старого ореха. На столе кувшин с молодым вином тулбурелом. В предвкушении воскресного обеда выпивает стаканчик искрящегося, бьющего в нос тулбурела и нетерпеливо посматривает в сторону летней кухни, откуда доносятся дразнящие запахи мамалыги, жареной курицы и чего-то еще. «Сейчас, Вирджил», — слышится голос жены. Она торопливо с казанком мамалыги пересекает двор, ставит казанок на стол и улыбается… Однако вместо голоса жены над ухом плутоньера раздался грубый мужской голос. Плутоньер вздрогнул, очнулся, потер глаза. Перед ним почтительно склонился солдат пограничник и что-то говорил. Позади стояли двое молодых людей, за которыми маячила долговязая фигура еще одного пограничника. Плохо еще соображая, недовольный, что его оторвали от такого чудного сна, плутоньер спросил:

— Кто такие? — он хмуро рассматривал незнакомцев.

В рваных тулупчиках, с побелевшими от мороза, испуганными, растерянными лицами они выглядели жалко. Однако Станеску был старым служакой и отогнал от себя всякую мысль о жалости.

— Разрешите доложить, господин плутоньер, — снова заговорил солдат, эти двое, — он обернулся в сторону молодых людей, — задержаны при переходе границы. Говорят, от большевиков сбежали… Сопротивления не оказали, — и выжидательно взглянул на плутоньера, лицо которого по-прежнему выражало крайнее недовольство.

— Как зовут? Откуда и куда идете? — Его голос звучал требовательно и грозно. Остатки сна уже окончательно покинули плутоньера, и он полностью вернулся к действительности.

Оба молчали, простуженно шмыгая носами.

— Вы что, оглохли? Я кого спрашиваю? — Станеску повысил голос.

— Из Протягайловки мы, домнуле офицер, — тихо произнес тот, что стоял поближе и казался постарше. — Думитру Затыка я… А это — Николай Потынга.

— Зачем пришли сюда?

— За хлебом… за свободой. Из колхоза сбежали мы.

— За хлебом, свободой… — недоверчиво и недовольно повторил Станеску. — Завтра утром отправим вас в сигуранцу, там вам покажут свободу… и хлеб тоже. — Он выругался. — Носит вас, болванов безмозглых, нелегкая. Лодыри, не хотят работать у себя, вот и бегут за Днестр. Здесь тоже надо работать, если конечно, найдете работу. Никто вас даром кормить не будет. Вы это понимаете? — он взглянул на парней.

— Понимаем, как не понять, домнуле офицер, — тотчас согласился Думитру. — Только не на большевиков в колхозе…

— А на кого? — с нескрываемым интересом спросил плутоньер. — Кому нужна, болван, в Бессарабии твоя работа? Здесь безработных полно.

Парни молчали, переминаясь с ноги на ногу.

— Ну ладно, пока хватит, — заключил плутоньер и приказал солдатам: Обыскать, запереть в погреб, охранять до утра. Утром доставите этих болванов в Тигину и сдадите под расписку полиции.

В погребе было темно и сыро, но довольно тепло, и парни забылись в тяжелом зыбком сне. Рано утром их растолкал уже знакомый солдат и отвез на телеге в Тигину. После короткого допроса в полицейском участке Думитру и Николая отвели в городскую тюрьму. Кроме них в грязной и холодной камере никого не было. Сквозь маленькое зарешеченное оконце едва пробивался слабый зимний свет. На деревянных нарах валялось какое-то тряпье. Преодолев брезгливость, завернулись в него, чтобы немного согреться. Помня наказ своего тираспольского наставника — поменьше говорить, ибо, как сказал тот человек, и у стен есть уши, и побольше запоминать, они лишь изредка обменивались однозначными фразами.

Время, казалось, остановилось. Стояла давящая гробовая тишина. Вдруг за дверью раздались тяжелые шаги, вошел надзиратель и, ни слова не говоря, швырнул на нары миску с холодной мамалыгой, политой какой-то бурдой. Мамалыга оказалась давно прокисшей, и оба, не сговариваясь, отодвинули миску подальше, хотя со вчерашнего вечера ничего не ели.

Снова появился надзиратель. Увидев нетронутую еду, ухмыльнулся:

— Не нравится? Большевики лучше кормили? Кто Думитру Затыка? Пойдешь со мной.

— Куда, господин начальник? — спросил Думитру.

— Куда надо, здесь не спрашивают.

Надзиратель, гремя связкой ключей, которыми то и дело открывал двери, привел Думитру в темную и низкую комнату с забранными решеткой окнами. За столом сидел худощавый бледный мужчина с мелкими чертами лица. Он с минуту внимательно разглядывал стоящего перед ним парня, потом бросил:

— Садись.

Табуретка стояла далеко от стола, и Думитру решил подвинуть ее поближе, однако не смог оторвать от пола. Человек за столом сказал:

— Не трать напрасно силы, они тебе еще пригодятся. Садись там, где стоишь.

Думитру, догадавшись, что табуретка привинчена к полу, виновато произнес:

— Извините, господин начальник, я не знал…

— Ничего, в следующий раз будешь знать. Мы с тобой, Думитру Затыка, еще встретимся. Впрочем, это зависит только от тебя. Ты меня понял?

— Не совсем, господин начальник.

— Ладно… Скажи, Думитру Затыка, если, конечно, это твое настоящее имя, ты там, в своей России, слышал что-нибудь о сигуранце?

— Да… кое-что…

— Что именно? — мужчина ждал ответа.

— Ничего особенного, — пробормотал Думитру.

— Ты не бойся, говори как есть.

Думитру молчал, не понимая, к чему клонит сидящий за столом.

— Молчишь? Тогда я скажу. — Он закурил странную папиросу без мундштука, Думитру таких папирос никогда не приходилось видеть. — Изверги, палачи, изуверы и как еще там… провокаторы. — Он затянулся, выпустил дым, и Думитру почувствовал приятный аромат табака. — Правильно я говорю?

Затыка молчал, склонив голову.

— А теперь скажи — похож я на палача?

— Что вы, господин начальник, — ответ прозвучал вполне искренне, и тот, кажется, остался доволен.

— Прекрасно, Думитру Затыка. Так тебя зовут, я не ошибся?

Думитру в знак согласия кивнул.

— Скажи, зачем ты с твоим другом перешли на эту сторону?

— Так я уже говорил тому офицеру в пикете, господин начальник, простодушно отвечал Затыка.

Этот ответ человеку за столом не понравился. Он недовольно пошевелил губами, нахмурил тонкие подбритые брови и зло сказал:

— Можешь и повторить язык не отсохнет, большевистский выкормыш.

— От колхоза сбежали, господин начальник. Все равно бы от голода померли. А здесь есть и хлеб, и работа. Из Протягайловки мы с Николаем.

— Из Протягайловки, значит? Очень хорошо. А почему вместе с вашими не перешли Днестр? — он впился в Затыку глазами.

— Так получилось, господин начальник. Ничего не знали мы. А когда все случилось, то решились. У нас в селе еще много желающих сюда перейти. Большое недовольство, нет жизни в этих большевистских колхозах. У отца все забрали в колхоз комиссары: и корову, и землю, и лошадь. Как жить?

— А как другие живут? Не все же сюда бегут.

— За других ответить не могу. Да разве это жизнь? — Затыка вздохнул. Он быстро и незаметно посмотрел на мужчину. «Пока все идет по плану, так как и говорил тот, в Тирасполе».

«Начальник» встал и подошел вплотную к Думитру. Схватив Затыку за подбородок, он задрал ему голову повыше, размахнулся свободной правой рукой и сильно ударил по лицу.

— А теперь скажи, большевистский шпион, какое задание ты получил от ГПУ? У нас есть точные сведения, что вас заслали к нам чекисты. Говори, большевистская сволочь!

Думитру почувствовал, что весь похолодел. Кровь отлила от головы, ноги стали тяжелыми, непослушными.

«Откуда он все знает? — обожгла его мысль. И за ней сразу же вспомнились слова, которые им с Николаем говорил в Тирасполе их наставник: «Держите с сигуранцей ухо востро, им там деньги не зря платят. Вопросы могут быть самые неожиданные». Не исключался и этот, который сейчас был задан.

— Не понимаю, о чем вы говорите, господин начальник, — Затыка даже улыбнулся. — Мы бедные крестьяне, никто нас не посылал, сами ушли.

«Начальник» уже сидел за своим столом, слушал его с иронической улыбкой. Вызвав надзирателя, сказал:

— Уведи этого болвана и приведи другого.

Оставшись один в камере, Думитру прилег, собираясь с мыслями. Вспоминая шаг за шагом ход допроса, он решил, что вел себя правильно, однако слова сигурантщика о задании ГПУ не выходили из головы, мысли тревожно бились. Мало-мальски опытный разведчик сразу бы разгадал этот нехитрый прием — «брать на пушку».

Думитру нетерпеливо прислушивался к звукам за дверью, ожидая появления своего товарища. Того не было долго. Наконец послышались уже знакомые тяжелые шаги надзирателя, который привел Николая. Они неслышно, тихо пошептались. Выходило, что допрашивали их об одном и том же, и отвечали они примерно одинаково.

Несколько дней прошло в томительном ожидании. Надзиратели менялись, еда же оставалась неизменной — прокисшая мамалыга, облитая вонючей коричневой жидкостью, гнилая луковица, кусок черствого хлеба. Казалось, о них забыли. Однажды утром дверь в неурочное время отворилась, явился надзиратель, велел одеться. Пройдя мрачными, полутемными коридорами, они свернули в сторону и неожиданно оказались во дворе, окруженном со всех сторон высокой каменной стеной с рядами колючей проволоки. Ядреный морозный воздух кружил голову, как будто хлебнули молодого вина. Думитру и Николай медленно, с трудом передвигая затекшие ноги, прохаживались по заснеженному, пустынному двору, когда во дворе появилась группа людей, среди которых они узнали своих односельчан Василия Мугурела, Федора Пантелеевича Круду, Симиона и других. Поговорить, однако, так и не пришлось. Конвойные вывели во двор людей в тюремной одежде. Едва они появились, какой-то невысокий худощавый человек, стоявший рядом с Федором Круду, выскочил из толпы вперед и закричал:

— Смотрите, братья, это ваши мучители-коммунисты. Они хотят и здесь такие же порядки установить, как там, откуда мы ушли. Бей их!

Он подбежал к пожилому высокому мужчине, с размаху ударил его по лицу. Молодой коренастый парень, стоявший рядом, с силой оттолкнул худощавого, и тот чуть не упал. Опомнившись, худощавый злобно выругался и еще громче завопил:

— Бейте их, бейте!

Он сам, однако, не решался приблизиться к людям в тюремной одежде. А тех уже окружило людское кольцо. Раздались ругательства, Думитру и Николай услышали глухие звуки ударов. Они с ужасом наблюдали, как разъяренная, подогреваемая выкриками толпа избивала узников.

К Думитру и Николаю подбежал худощавый, злобно ощерил щербатый рот:

— А вы чего стоите? Дайте им парочку хороших затрещин.

Оба, не сговариваясь, поняли, что отказ может им дорого обойтись, смешались с толпой и сделали вид, что принимают участие в побоище. Трудно сказать, чем бы оно закончилось, если бы, наконец, невозмутимо наблюдавшие за всем происходящим жандармы не вмешались и не приказали разъяренной толпе разойтись.

Думитру и Николая снова отвели в камеру. Их еще несколько раз вызывали на допрос, пока не оставили в покое, поверив, видимо, их показаниям. Через неделю их привели на тюремный двор, где уже собралась большая толпа людей, среди которых было и немало своих, протягайловских. Земляки с недоверием и любопытством смотрели на парней.

— А вы как здесь очутились? — Федор Круду сверлил их маленькими острыми глазами.

— Так же, как и вы, Федор Пантелеевич, — ответил Думитру. — Через Днестр, другой дороги нет.

— Зачем пожаловали? — выражение его глаз оставалось недоверчивым и настороженным.

— А вы зачем? — вопросом на вопрос ответил Думитру.

— Ну это уж мое дело. Ты кто такой, чтобы меня пытать?

— Да вы, Федор Пантелеевич, не обижайтесь, это я так просто. Рыба ищет, где глубже, а человек — где лучше. Не зря так говорят. Вот мы и подались. Вслед за вами.

Односельчане внимательно прислушались к их разговору. Кто-то сказал:

— А откуда знаете, что здесь лучше?

— Да уж хуже, чем там, не может быть, — Думитру обернулся и узнал в спрашивающем Симиона. — Ты же вот тоже убежал.

— Мне все одно, терять нечего, — Симион безразлично пожал плечами.

— И нам тоже нечего.

Во дворе появилось несколько человек в форме, кроме одного, одетого в черное пальто с серым барашковым воротником и такую же кушму. Он что-то сказал стоящему рядом офицеру. Тот почтительно вытянулся и громко произнес:

— Друзья, братья, бежавшие от красного ига! Мы рады приветствовать вас на родной земле. Здесь вы найдете то, за чем пришли. Родина не оставит в беде своих детей, которые в тяжелую для них годину ищут спасения и защиты. Вас ожидает новая счастливая жизнь в свободной Румынии. Вы получите землю, и те, кто будет хорошо трудиться, будет иметь всего вдоволь. Никто не запретит вам ходить в церковь и молиться господу богу.

Офицер сделал паузу и бросил быстрый взгляд на человека в черном пальто, как бы ожидая его одобрения. Тот кивнул, и офицер продолжал:

— Мы переводим вас в другое помещение, там вам будет лучше. Прошу соблюдать порядок при передвижении по улице.

Ворота распахнулись, пропуская толпу людей, окруженную полицейскими. Стоящие по обе стороны улицы горожане образовали живой коридор, сквозь который медленно, вразнобой, брела вереница мужчин, женщин и детей; некоторые женщины несли на руках малышей. Шли молча, опустив головы, лишь изредка бросая короткие взгляды по сторонам. Прохожие тоже молча разглядывали вереницу людей. В глазах читалось и любопытство, и жалость, и сочувствие. Стояла гнетущая тишина, нарушаемая лишь шарканьем ног о мостовую. Вдруг в тишине раздался отчетливый громкий голос: «Что вы сделали, безумцы? Куда и зачем пришли? Вы еще пожалеете!» Вслед за ним раздался другой: «Они убежали, потому что лодыри! Ничего, здесь их научат работать!»

Двое жандармов стремглав бросились туда, откуда раздались выкрики, угрожающе размахивая на ходу дубинками. Несколько молодых людей из колонны замедлили шаги, ожидая, чем это кончится. К ним тотчас подбежал один из жандармов и процедил сквозь зубы: «Чего уставились, не задерживайтесь».

Людская вереница, следуя за жандармами, остановилась перед двухэтажным зданием с облупившейся штукатуркой, обнесенным деревянным крашеным забором. Над калиткой была растянута тряпица с намалеванными вкривь и вкось словами: «Добро пожаловать, заднестровские братья!» Видимо, писавший очень торопился. Пониже, на одном из столбиков калитки, висела табличка: «Ремесленное училище».

Жандармы, подгоняя людей нетерпеливыми окриками, разделили женщин и мужчин и развели по комнатам. Думитру Затыка и Николай Потынга вместе с другими односельчанами оказались в комнате, стены которой были увешаны различными схемами и таблицами. Возле пыльного, плохо пропускающего дневной свет окна пугающе чернела грифельная доска, исчерканная мелом. Пол усеян обрывками бумаги, стружками и другим мусором. Вместо ученических столов стояли двухэтажные деревянные нары.

В комнате было холодно, и люди кутались в ветхие одеяла, которыми были застланы нары. Вполголоса гадали, что их ждет. Разговоры смолкли с появлением жандарма. Что-то недовольно пробормотав, он повел их в столовую. Когда все собрались, пришли несколько офицеров и людей в штатском.

— Дорогие заднестровские братья и сестры! — раздался громкий, хорошо поставленный голос одного из штатских. — Мы рады приветствовать вырвавшихся из большевистского рабства на родной румынской земле. Здесь, в этом доме, вы получите временный приют и еду. Позже каждый, кто желает, сможет построить собственный дом, получит землю.

— Уважаемый господин, — раздался робкий голос. — А сколько мы здесь будем жить?

Оратор немного смешался.

— Это зависит не только от нас…

Сдержанный гул голосов был ответом на его слова. Все заговорили разом. Человек в штатском предостерегающе поднял руку, призывая к тишине, и сказал, что сейчас их накормят обедом. Началась небольшая давка, женщины с детьми стали оттирать остальных. Возникла перебранка. Обед состоял из миски жидкого супа и куска мамалыги. Изголодавшиеся на тюремном пайке люди торопливо поглощали еду и расходились по своим комнатам.

Думитру и Николай вслушивались в обрывки разговоров, которые доносились до них из разных концов комнаты. Люди были явно обескуражены расплывчатыми обещаниями, да и скудный обед отнюдь не способствовал хорошему настроению. Только один, небольшого роста, с бегающими острыми глазками, сохранял приподнятое настроение. Он сновал между нарами, улыбался, отпускал соленые шуточки, подбадривая приунывших людей. Думитру и Николай узнали в нем того самого, что на тюремном дворе кинулся избивать коммунистов.

— Кто такой, не знаешь ли часом? — спросил Думитру Симиона. Они оказались соседями по нарам.

— Как не знать? — ухмыльнулся Симион. — Марчелом его зовут. Вместе Днестр переходили. Через него все и получилось…

Думитру показалось, что его собеседник вздохнул.

— Кто же он все-таки, этот Марчел? — не отставал Думитру. — Откуда он взялся? Не наш, не протягайловский же?

— Откуда, откуда… — передразнил его Симион. — Вот пристал. А черт его знает, откуда он взялся. Говорит, что сам из Молдавии, только где-то в России жил. — Симион замолчал, раздумывая, продолжать или нет свой рассказ. — Все одно, секрета уже нету, вы ведь с Николаем тоже от большевиков сбежали.

Чувствовалось, что Симиону очень хотелось выговориться.

— Чего только не сулили они с Григорием Мугурелом. Рай земной, а что получилось? — тоскливо закончил свой рассказ Симион. — Сначала в тюрьму посадили, словно мы шпионы какие, потом сюда запихали. Тоже не лучше тюрьмы, и кормят, как в тюрьме. Дурак, послушался. Кабы трезвый был, никогда бы на эту сторону не пошел. Все вино проклятое… У них вина было — хоть залейся.

— У кого — у них? — поинтересовался Думитру.

— А тебе какое дело? — почему-то разозлился Симион.

— Загадками говоришь, Симион, — равнодушным голосом ответил Думитру. — Я, понимаешь, загадок не люблю. Никто тебя за язык не тянет. Не хочешь, не надо. Подумаешь, секрет какой.

— Да какой там секрет! — чуть ли не в голос вскричал Симион. — Нету никакого секрета, понял? Нету! В доме у Василия Мугурела пили. Брат его, тот, который еще давно за Днестр ушел, объявился… ну и Марчел этот проклятый неизвестно откуда. Он же… — Симион осекся и быстро взглянул на Думитру. Тому показалось, что Симион чего-то недоговаривает. — А вас-то чего сюда занесло?

— Хотим жить хорошо на собственной земле. Говорят, землю дают, дом… Ты же сам слышал.

— Мало ли чего сказать можно, — недоверчиво протянул Симион. — Пока что хорошего мало. Если так и дальше пойдет, назад подамся, в Протягайловку. Там хоть какой, но все же родной дом. Пусть накажут. Не пропаду. А после в колхозе можно жить, если, конечно, не лодырничать, вот что я вам скажу, — тихо, озираясь по сторонам, закончил он.

Не дождавшись ответа, Симион улегся на нары и задремал.

Потекли дни, похожие как две капли воды, монотонные, однообразные. Изредка появлялись хорошо одетые люди. Они невидящим равнодушным взглядом скользили по лицам беженцев и, брезгливо поводя носами, исчезали.

Допросы продолжались. Симиона держали особенно долго. После допроса он улегся на нары, вытащил из кармана грязный платок, приложил ко рту. На платке расплылось красное пятно. Бросив взгляд по сторонам, Симион быстро спрятал платок в карман, однако Думитру все видел.

— Кто это тебя, мэй? — участливо спросил Думитру.

Симион не ответил, даже не обернулся в его сторону. Думитру уже решил, что ответа не последует, когда вдруг Симион подал голос.

— Сволочи, — сквозь зубы пробормотал он, едва сдерживаясь от душившей его злобы, отчаяния и обиды. — Так мне и надо. Убить меня, дурака, мало. И тебя тоже, и Николая, и всех нас, баранов безмозглых. — Он, наконец, поднял глаза на Думитру. — Не понравилось господам, как я разговариваю с ними. А как я разговаривал? Обыкновенно. Они спрашивают — я отвечаю…

— Да о чем они тебя расспрашивали? Рассказывай поскорее.

— Сначала по-хорошему: кто отец, какое у него хозяйство, вступил ли в колхоз. Я, конечно, отвечаю все как есть: отец единоличник, хозяйство безлошадное, у меня лично ничего нет и не предвидится, потому и перешел на эту сторону, чтобы хозяином стать. Тут один из них говорит: «Чтобы твоя мечта исполнилась, нужны деньги, много денег. Запомни, никто даром тебе ничего не даст. Но мы готовы помочь, если ты нам поможешь». Я очень удивился. Спрашиваю: «Какую такую помощь могу оказать важным господам начальникам?» Они засмеялись, а тот говорит: «Очень большую, дорогой Симион». По имени назвал, сволочь. «Ты, говорит, парень молодой, крепкий, смелый, по-русски хорошо говоришь…»

— Они с тобой по-русски разговаривали? — уточнил Думитру.

— И по-русски тоже. Слушай дальше. «Мы дадим тебе письмо: перейдешь на ту сторону, поедешь на поезде в один город в России, — какой, не сказали, — передашь это письмо одному человеку, возмешь от него пакет. Получишь много денег».

— Похоже, не согласился? — Думитру взглянул на вспухшую губу своего собеседника.

— Как видишь, — невесело усмехнулся Симион. — Я же понял, к чему клонит. Сказал, что не затем сюда пришел, чтобы в шпионы записываться. И потом, знаешь, Думитру, — доверительно сказал он, — боязно снова Днестр переходить. Хватит и одного раза. Этого, конечно, я им не сказал, зато спросил, долго ли будут нас под замком держать, словно преступников. Он как заорет: «Молчать, красная сволочь! Я тебя научу держать язык за зубами. Это тебе не колхозное собрание». И вот, сам видишь. — Он снова приложил платок к окровавленному рту. — Одно слово — сигуранца. Я тебе как другу скажу. — Он припал к самому уху Думитру и зашептал: — Если так и дальше пойдет, обратно убегу. Врут все они — насчет работы, земли, дома. А ты что думаешь делать? Если что, давай вместе.

— Ты же границу боишься переходить, — ушел от ответа Думитру. Смотри, больше никому не говори об этом, и не заикайся. Если узнают, не то что зуб — голову потеряешь. Понял? А мы еще поговорим об этом.

Симион затих, крепко задумавшись, может, впервые в своей жизни.

Утром в комнате появился толстый жандармский офицер, которого раньше здесь никто не видел. Его сопровождали уже знакомые надзиратели. Тяжело дыша, офицер прошелся по комнате, заглядывая во все углы, потянул носом воздух и брезгливо поморщился.

— Все помыть, прибрать, проветрить! — он говорил короткими рублеными фразами, будто отдавал команду. — А этих, — офицер кивнул в сторону молча стоящих людей, — привести в божеский вид. И пошевеливайтесь, они уже выехали…

— Будет сделано, домнуле майор, будьте покойны, — ответил один из сопровождающих.

Майор уже громче, чтобы все слышали, продолжал:

— Люди не только в Румынии, но и во всех странах Европы хотят знать правду о зверствах большевиков, — он сделал паузу, чтобы перевести дух. Вытащив из кармана огромный платок, отер вспотевший лоб, громко высморкался и продолжал. — Сегодня вы будете удостоены большой чести. Вас посетит знаменитый французский журналист господин Джео Лондон. Отложив свои важные государственные дела, его нашли возможность сопровождать сам генеральный инспектор бессарабской сигуранцы господин Маймука и господин сенатор Гробшаряну. Так будьте же достойны этой чести! Господин журналист едет сюда для того, чтобы рассказать всему миру о том, какие лишения, голод и зверства большевиков пришлось перенести вам там, на той стороне Днестра. — Офицер показал рукой куда-то за спину. — На все вопросы отвечайте ясно, кратко и правдиво. Если спросят, как вам живется здесь, в свободной и радостной Румынии, что вы ответите? — Его усы грозно зашевелились, и он обвел стоящих вокруг людей взглядом, не предвещавшим ничего хорошего. Люди истолковали этот взгляд правильно.

— Хорошо живем, о нас заботятся, — раздались разрозненные голоса.

— Прекрасно, теперь я спокоен. Поторопитесь с уборкой. Чтобы все блестело. — С этими словами майор и его свита покинули помещение.

Люди нехотя, понукаемые служителями, принялись за уборку. К обеду навели кое-какой порядок и потянулись в столовую, которая встретила их непривычной чистотой. Вместо жидкой баланды — борщ с мясом и горячая свежесваренная мамалыга со шкварками.

— Почаще бы начальство приезжало, — с набитым ртом, довольно ухмыляясь, сказал Симион сидящим рядом за столом Думитру и Николаю.

После обеда в их комнату еще раз зашел майор, проверил, все ли в порядке, отдал несколько распоряжений и быстро удалился. Минут через десять он появился снова, с угодливой улыбкой пропуская вперед группу хорошо одетых людей.

— Прошу, задавайте ваши вопросы, господин Лондон, — обратился к маленькому черноволосому человеку представительный дородный господин.

Пока переводчик переводил, француз зорко посматривал по сторонам, будто фотографировал все запоминающим взглядом своих черных глаз.

— Кто желает поговорить с господином журналистом? — громко спросил дородный господин.

— Я желаю! — на середину комнаты вышел Марчел.

Француз удовлетворенно заулыбался, вытащил из кармана блокнот и вечное перо и что-то спросил через переводчика. Слушая Марчела, он удовлетворенно кивал, а его авторучка быстро бегала по блокноту. Они беседовали вполголоса, до Думитру и Николая доносились лишь отдельные слова, которые Марчел произносил подчеркнуто громко, и этими словами были «ГПУ», «колхоз», «восстание», «голод», «пулеметы».

Закончив интервью, француз пожал руку Марчелу. Больше беседовать с журналистом желающих не оказалось, и важные гости покинули комнату.

Через несколько дней все повторилось: в общежитие пожаловал гость из Бухареста — главный редактор газеты «Универсул» Стелиан Попеску. В отличие от своего французского коллеги он ни о чем не расспрашивал, больше говорил сам. Смысл его напыщенной речи сводился к тому, что Бессарабия — это старинная румынская провинция и навсегда останется неотъемлемой частью Румынии.

— Бессарабия никогда не отойдет от нас, — с пафосом воскликнул Попеску, — ибо она наша. Ни о каком плебисците не может быть и речи. В ответ на предложение Советов провести в Бессарабии плебисцит, оставаться ли ей в составе Румынии или отойти к Советам, мы говорим: посмотрите на этих несчастных, гонимых, которые толпами устремились к нам в Бессарабию под пулями чекистских пулеметов. С риском для жизни вы уже сделали свой выбор. И если бы не чекистские пулеметы, так же поступили бы и тысячи других молдаван, которые томятся по ту сторону Днестра. Родина-мать готова принять своих сынов. Я привез вам, дорогие братья, убедительное доказательство. — Попеску приподнял пухлый черный портфель. — А теперь подходите по одному.

Первым подошел к столу Симион. Редактор пожал ему руку, вытащил из портфеля две монеты, подкинул их на ладони, чтобы все видели, и, широко улыбаясь, как будто это ему доставляло огромное удовольствие, вручил Симиону. Тот повертел деньги в руках и сунул их в карман.

Портфель редактора опустел, и все разошлись. Симион вытащил из кармана две монеты по сто леев и с любопытством стал рассматривать.

— Интересно получается, — задумчиво произнес он, — деньги есть, и вроде их нет.

— Как это? — не понял сидящий рядом на нарах Думитру.

— Словно в тюрьме сидим. А в тюрьме деньги ни к чему.

— А что бы ты купил, если бы на воле оказался?

— Папиросы, подыхаю без курева, ну и пару стаканчиков пропустил бы, как о чем-то решенном мечтательно ответил Симион. — Ботинки бы купил. — Он поглядел на свои латаные-перелатаные разбитые сапоги.

— Ишь, размечтался, — насмешливо вступил в разговор Николай. — Двести леев — невелики деньги.

— А ты откуда знаешь? — недоверчиво спросил Симион, вертя в руке монету с надменным мужским профилем.

— Сам убедишься. Не век же нас взаперти держать будут.

Николай оказался прав. После того, как беженцев заставили подписать какие-то бумаги, им позволили на короткое время отлучиться. Симион, Думитру и Николай отправились в город втроем. Возле первой же табачной лавочки Симион остановился, отворил дверь. Бородатый старик-лавочник оторвал голову от газеты и осведомился, чего желают молодые люди. Симион молчал, разглядывая прилавок с яркими разноцветными пачками.

— Мне бы папирос… Подешевле, — неуверенно попросил Симион.

— Папиросы? — удивленно переспросил старик. — Какие в наше время могут быть папиросы! — он внимательнее посмотрел на вошедших печальными темными глазами. — А… Я, кажется, начинаю понимать. Скажите, молодые люди, вы-таки не из этих… не с той стороны будете?

— Допустим… — ответил за всех Думитру. — А вы откуда узнали?

— И он еще спрашивает? — старик всплеснул руками. — Чтобы я так жил, откуда я знаю. Молодой человек, — назидательно продолжал лавочник, — чтобы вы таки знали — папиросы делают только там, в России. А в других странах сигареты.

— Дайте пачку, посмотрим, что за штуковина такая. — Симион протянул старику монету в сто леев.

— Ого, — удивился тот, — барон Ротшильд случайно не ваш родственник? — Старик лукаво улыбнулся. — Впрочем, о чем я говорю, откуда вам знать, кто такой Ротшильд.

Он подал ему яркую разноцветную пачку, порылся в ящике, отсчитал сдачу.

— Девяносто четыре лея. Считайте деньги, не отходя от кассы. У вас, кажется, так говорят?

Симион медленно, с трудом разбираясь в незнакомых деньгах, принялся считать. Потом неумело открыл пачку, вытащил сигареты, удивленно повертел, не зная, с какого конца закуривать. Наконец, сообразил. Старик чиркнул спичкой, дал прикурить. Симион жадно затянулся и разочарованно произнес.

— Не пойму чего-то, дым есть, а крепости никакой. Нет, наши куда крепче. А еще шесть леев стоят.

— Не нравится? Я так и знал. — Старик, помолчав, глубокомысленно изрек: — Молодые люди! Вам много чего здесь не понравится. И тогда вы вспомните старого Лазаря Аматерштейна.

В облике словоохотливого старика было что-то такое, что располагало к доверию. Он был первым человеком на этой стороне, с кем можно было потолковать, и трое друзей не спешили уходить. Старик тоже был не прочь продолжить разговор.

— Я таки вижу, вас что-то интересует. Или я ошибаюсь? Спрашивайте, будьте любезны! — Не дожидаясь вопросов, заговорил сам. — Ответьте мне, молодые люди, только без всяких там хитростей: зачем вы сюда пришли, или потеряли что-нибудь?

— Зачем? — переспросил Симион. — Слышали, здесь можно хорошо жить. Вот мы и…

— Так… понимаю. Хорошо там, где нас нет, — по-русски сказал лавочник. — Ну и что теперь скажете?

— Там будет видно. Пока нас кормят. Дали вот по двести леев. Землю обещают, дома построить.

— А если обманут?

— Как это — обманут? Нам ихние большие начальники твердо обещали.

— Эх, молодые люди, — старик печально покачал головой. — Они все могут. Пока вы им нужны, будут кормить, и денег могут дать, немного, конечно, но на сигареты хватит. А потом выгонят на все четыре стороны. Не вы первые, не вы последние. Я, слава богу, уже повидал таких бедолаг с той стороны.

— А как все же они живут? — спросил Думитру.

— По-разному. Кто батрачит у помещика или попа, кто в мастерской или на фабрике. Разве это жизнь?

— Как же так? — недоверчиво сказал Симион. — Здесь все в магазинах есть: и хлеб, и масло, и колбаса, и мануфактура. Мы сами видели.

— Таки да, все, — охотно подтвердил старик. — Для того, у кого есть вот это. — Он выразительно потер палец о палец и для ясности добавил: Леи.

— Неужели мы не заработаем? Силенок еще хватит. Были бы руки, а дело найдется. С голоду, даст бог, не помрем.

Старик слушал, покачивая головой в такт словам Симиона.

— Какой прыткий. Ты кто, — он перешел на «ты», — доктор, инженер, может быть, адвокат? Нет? Я так и знал. Ты умеешь работать только на земле. А в городе можешь только мешки таскать, и все. А таких здесь и без вас хватает. Вот что, молодые люди, послушайте, что вам посоветует старый Аматерштейн. Пока не поздно, тикайте обратно домой. Я знаю, что там, на том берегу, сейчас нелегко, но все проходит, и это пройдет. А здесь вам дороги не будет. Аматерштейн знает, что говорит.

Расспросив, как пройти к центру, они попрощались и вышли на улицу.

— Вот чертов старик, — неожиданно в сердцах проговорил Симион. — Всю душу разворотил. Неужели правду говорит? — Он искоса взглянул на Думитру и Николая.

— Какой смысл ему врать? — откликнулся Думитру. — Сам посуди, ему лучше видно, он же местный.

— А черт его знает. Может, он из этих… коммунистов.

— Ну и дурак же ты, как я погляжу, — засмеялся Думитру.

На главной улице магазины и лавочки с витринами, полными разнообразных товаров и продуктов, попадались на каждом шагу. Однако, к удивлению друзей, редкий прохожий заходил туда за покупками. Симион остановился возле обувного магазина, рассматривая витрину, удивленно присвистнул: цены были такие, что даже на самые дешевые башмаки денег не хватало.

Они побродили еще немного по улицам и по настоянию Симиона зашли в бодегу с непонятным названием «Трафальгар», выпили дешевого вина и отправились «домой».

Следующий день, как и другие, не принес ничего нового, если не считать многочисленных слухов, касающихся их дальнейшей судьбы. Будущее обитателей ремесленного училища оставалось туманным не только для них самих, но и для их хозяев.

XIII

Шандору Фаркаши уже довелось побывать в Кишиневе, еще до войны, гимназистом. Он упросил отца, собравшегося в Кишинев по делам, взять его с собой. Отец сначала не соглашался, говорил, что будет очень занят, однако в конце концов сдался. Отец, человек прижимистый, считал непозволительной роскошью тратиться на гостиницу, и они остановились на постоялом дворе в нижней части города. Стояли знойные июльские дни. На постоялый двор они приходили только к вечеру, усталые, особенно отец, и сразу ложились спать. На следующий день с раннего утра отец отправлялся в торговые конторы, лавки, на базар в поясках кожевенного товара, за которым, собственно, и приехал. Шандор повсюду его сопровождал. Кишинев запомнился ему сонным, зеленым, пыльным городом, где жизнь, казалось, остановилась. Мог ли он, мальчишка, думать-гадать, что много лет спустя снова окажется в этом городе под именем какого-то мифического Иржи Мачека?

Фаркаши приехал в Кишинев из Бухареста вечером и остановился в гостинице «Лондонская». Выйдя утром на улицу, он на миг зажмурил глаза: так ослепительно ярко, совсем не по-зимнему светило февральское солнце. Он шел медленно и не спеша, и со стороны его можно было принять за одного из многочисленных щеголеватых мужчин, фланирующих по тротуару. Они пристально, оценивающими взглядами рассматривали нарядных женщин в причудливых шляпках. Призывно виляя бедрами и делая вид, что спешат, дамы сновали по тротуару. Фаркаши про себя усмехнулся этому своеобразному параду женщин, который принимали фланеры, и тому, что он стал невольным его участником. На углу улиц Михайловской и Александровской он задержался возле магазина с вывеской «Грабойс и сыновья». В витрине на видном месте среди гирлянд колбас и огромных окороков висела табличка, извещавшая, что «первая в Бессарабии колбасная фабрика «Г. Грабойс и сыновья» ежедневно выпускает свежие гигиенические продукты, изготовленные под постоянным личным наблюдением самих владельцев, являющихся дипломированными мастерами-экспертами, имеющими в этой области 49-летний опыт и удостоенными золотых медалей и дипломов за безукоризненное качество своих фабрикатов».

В чистом, недавно вымытом стекле витрины отражалась вся улица. Убедившись, что «хвоста» нет, он неторопливым шагом человека, который никуда не спешит, пересек улицу, зашел в заведение Ковальского, перекусил, снова незаметно огляделся и направился в сторону Армянской. Чем дальше он удалялся от центра, тем больше скромно, даже бедно одетых людей попадалось ему навстречу. На углу Армянской и Александровской он снова остановился возле толстой рекламной тумбы, облепленной объявлениями. Они извещали, что в зале Епархиального Дома состоятся вечера цыганской песни и романсов в исполнении известного артиста, пользующегося громадным успехом во всех центрах Европы, — Петра Лещенко. В программу включены новые и старые песни, в том числе любимые публикой «Чубчик», «Прощай, мой табор», «Ты моя аллилуйя», «Твои глаза зеленые», «Вам 19 лет» и другие. В кинотеатре «Одеон» демонстрировался новый фильм «Торговцы живым товаром» из цикла «Невинно-падшия». Господин Пападаки с афиши зазывал публику в свой кинотеатр «Орфеум» насладиться невиданным в Кишиневе зрелищем — полным обозрением парижских нравов в знаменитом театре «Фоли Бержер».

Безудержная и в то же время в чем-то наивная реклама вызвала на лице Фаркаши улыбку. Обходя вокруг тумбы и читая объявления, он поглядывал по сторонам и не заметил чего-либо подозрительного. Вдруг он почувствовал, что кто-то осторожно тянет его за рукав пальто. Фаркаши стало на миг не по себе, он медленно обернулся. Перед ним стоял мальчишка-оборвыш лет десяти с протянутой рукой. Фаркаши сунул ему один лей. Мальчишка крепко сжал монету в кулаке, словно боялся, что господин передумает и заберет такие большие деньги обратно.

Вдоль Армянской выстроились в ряд извозчики. Фаркаши сел в первый фаэтон и потребовал отвезти его на Ренийскую угол Жуковского. Извозчик цокнул языком, фаэтон, мягко покачиваясь на рессорах, покатил вверх и через несколько кварталов свернул направо. На углу улицы Жуковского Фаркаши расплатился и прошел пешком несколько кварталов. Возле аккуратного, несколько вычурного особнячка замедлил шаги. Улица была пустынна, только вдали виднелось несколько прохожих. Позвонил. Ему открыла пожилая женщина. Не приглашая войти, ни о чем не спрашивая, она вопросительно смотрела на него.

— Мадемуазель Рая принимает? — осведомился Фаркаши.

Женщина, очевидно прислуга, после некоторого колебания шире распахнула дверь и сделала знак, чтобы он следовал за ней. «Она что, глухонемая?» — подумал он, входя в небольшой, со вкусом обставленный холл. Женщина удалилась, вскоре появилась снова и молча повела его в глубь особняка. При его появлении с дивана поднялась молодая красивая женщина с гладко зачесанными иссиня-черными волосами, схваченными черепаховым гребнем. Плечи женщины укрывал яркий, цветастый платок. Низким, приятным голосом она пригласила его присесть и указала на стул возле инкрустированного столика. Фаркаши последовал приглашению.

Стены комнаты от потолка до пола были увешаны дорогими коврами. Он перевел взгляд на этажерку в углу и вздрогнул от неожиданности: на него уставился пустыми глазницами человеческий череп. Хозяйка слегка улыбнулась.

— Итак, чего желает уважаемый господин? Я называю имя клиента, кто кого любит, кто о ком задумывает, имя отсутствующего… — скороговоркой произнесла она. — Гадаю о нем или о ней по почерку, фотографии, какому-нибудь знаку. Говорю планету и напоминаю со дня колыбели до могилы. Я говорю интерес каждого клиента и даю правильное направление действий. Она сделала паузу. — Гадаю на картах «Девица Ленорман», по которым была предсказана смерть Наполеона. Разгадываю сны, гадаю из «Зодий», по кофе и линиям рук по методу знаменитого хироманта, сербского профессора Ахмеда Дина. — Гадалка умолкла, выжидательно глядя на Фаркаши.

— Профессор Ахмед Дин помнит вас, свою лучшую ученицу, и просил кланяться, — тихо, переходя на русский, сказал Фаркаши. — Я видел профессора в последний раз в воскресенье.

— Когда увидите профессора снова, передайте привет от его ученицы, по-русски же ответила женщина. — Ну, наконец-то! Здравствуйте, с приездом. Когда приехали?

— Вчера вечером.

— А где остановились?

— В «Лондонской». Коммерсант из Братиславы Иржи Мачек. Интересуюсь знаменитым бессарабским черносливом и не менее знаменитым вином и грецкими орехами.

— Рада познакомиться. Мадемуазель Рая. Профессиональная гадалка, как вам известно, — она улыбнулась.

— Скажите, Рая, а вы действительно ученица этого профессора Ахмеда Дина? — полюбопытствовал Фаркаши.

— А вы как думали? В Загребе брала уроки. У меня и диплом есть. Хотите, погадаю? — женщина шутливо притянула к себе его руку и стала внимательно изучать, что-то бормоча себе под нос.

— В следующий раз. Поговорим о деле.

Рая встала, тихо подошла к двери, прислушалась и отворила. За дверью никого не было.

— На всякий случай. Моя домработница Вероника не любопытна, однако проверить не помешает, тем более, что вы пришли в неприемный час.

Фаркаши стало понятно странное поведение Вероники.

— Итак, о деле, — Фаркаши закурил и приготовился слушать.

— Давайте о деле. Итак, вы остановились в «Лондонской». Это звучит солидно для коммерсанта, однако именно в таких первоклассных гостиницах сигуранца проявляет повышенное внимание к иностранцам. Учтите это. Может быть, подыщете гостиницу попроще или пансионат? — Она говорила тихо, почти шепотом. — Ионел арестован. Вы это знаете.

— А его связи? — быстро спросил Фаркаши.

— Связи остались. Его взяли одного… пока одного. По крайней мере, я еще здесь, как видите. — Рая открыла изящную деревянную шкатулку, вынула длинную сигарету и тоже закурила.

— Мне не очень нравится ваше настроение, мадемуазель Рая, — жестко произнес Фаркаши. — Мы знаем Ионела. Он будет молчать.

— Я его тоже знаю, Мачек. Однако я знаю и то, что могут сделать с человеком эти подонки из сигуранцы. — Ее черные глаза вспыхнули ненавистью.

На минуту в комнате воцарилось молчание.

«Похоже, — подумал Фаркаши, — у нее особые счеты с сигуранцей», — но расспрашивать не стал.

Рая уже взяла себя в руки и виновато улыбнулась.

— Вы уж извините меня за минутную слабость. Я же все-таки женщина. Все время на нервах. И это мое занятие… Надоело до смерти. Вы даже не представляете, какие дуры сюда приходят. И то ей скажи, и это, и как замуж за богатого и красивого выйти, и как молодость сохранить, и много всякого, о чем даже рассказать мужчине совестно.

Фаркаши ее не прерывал, давая возможность высказаться. Он был сейчас единственным близким, своим человеком с той стороны.

— Из Центра передают, — продолжала Рая уже деловым тоном, — вам необходимо заинтересоваться уроженцем Протягайловки Григорием Мугурелом и неким Марчелом. По не проверенным, но заслуживающим доверия сведениям, этих двоих видели в Протягайловке накануне массового перехода границы. Судя по всему, именно Марчел основная фигура. Григорий играл подсобную роль, видимо его завербовали ради «крыши»: брат имел дом в Протягайловке и тоже сбежал. Григорий же много лет назад ушел в Румынию, чем здесь занимался, узнать не удалось. Установить контакт с Марчелом и Григорием Мугурелом вам должны помочь Думитру Затыка и Николай Потынга, это наши люди из Протягайловки, перешедшие Днестр под видом беженцев. Они должны находиться в Тигине, в ремесленном училище. Вы для них — дядя Георгий.

— Все верно. По-чешски имя Георгий звучит как Иржи.

— Запомнили фамилии или повторить?

— Повторять не надо, — сухо ответил Фаркаши. — Однако я не понял, что значит — должны находиться?

— Не знаю, так было в шифровке. Это первоочередное задание.

— Понятно, — кивнул Фаркаши. — Продолжайте.

— После этого вам необходимо сосредоточиться на Новосельцеве Александре Васильевиче, владельце бакалейной лавки. Это русский, бывший офицер. Есть основания думать, что он связан с сигуранцей и разведотделом третьего корпуса, однако его роль не совсем ясна.

Фаркаши слушал, хотя уже знал кое-что о Новосельцеве. В Центре его ознакомили с донесениями Ионела, касающимися Новосельцева и других лиц, попавших в поле зрения советского резидента.

— А вам что-нибудь известно об этом человеке? — спросил он свою собеседницу.

— Почти ничего… Я ведь только связная.

— Не скромничайте. Рая. Вы не просто связная, Ионел очень ценил вас как верного, надежного помощника. К сожалению, приходится употреблять глагол в прошедшем, времени. Надеюсь, и мы с вами будем так же хорошо работать. Крыша у вас надежная?

— Трудно сказать, — не сразу ответила она. — По крайней мере, ничего подозрительного не замечала. Я же гадалка, причем весьма популярная, сюда много народу разного ходит.

Обычно явочными квартирами, которые посещал Фаркаши, были кабинеты частнопрактикующих врачей, фотоателье, парикмахерские, салоны красоты и другие подобные заведения, где всегда многолюдно и появление посетителя не привлекает ничьего внимания. Вместе с тем в выборе подобных «крыш» таился и немалый риск. Контрразведчикам противной стороны это тоже хорошо известно, и подобные заведения пользовались у них особым вниманием. И вот теперь — квартира модной гадалки. С такой явкой он встречался впервые за свою многолетнюю работу в разведке и отдал должное удачному выбору «крыши». Он знал: надежная явка — это полдела. Не один разведчик «светился» именно на явке. Он мог бы вспомнить немало эпизодов из своей практики, когда важную информацию оказывалось подчас получить проще, чем передать ее своим. Связь — надежная,безопасная, быстрая — вот что ему нужно, особенно сейчас, после провала Ионела. О рации не может быть и речи: сигуранца, безусловно, тщательно прослушивает эфир и пеленгует все подозрительные сигналы. Остается одно — поддерживать связь через курьеров. Вряд ли сигуранца станет подозревать эту гадалку, однако известный риск он, естественно, не исключал. Ну а вдруг он сам, Фаркаши, у них уже под «колпаком», просто так, как иностранец, и привел сюда, на Садовую, «хвост»? Ну что ж, пусть даже и так. Он, коммерсант, человек суеверный, и прежде чем заключить сделку, обязательно «советуется» с картами. Если они все-таки усомнятся в его личности, пусть запрашивают торговый дом «Новак и сыновья» в Братиславе, служит ли у них Иржи Мачек и где он в настоящее время находится. Там свои люди, и нужный ответ придет без промедления.

— Что же я сижу! — вдруг спохватилась Рая. — Гостей полагается угощать. Я сейчас…

Она исчезла и вернулась, неся на подносе две чашечки. Фаркаши еще на расстоянии ощутил приятный, ни с чем не сравнимый аромат.

— Отличный кофе, — похвалил он, сделав несколько глотков.

— В самом деле? — недоверчиво спросила Рая, приняв похвалу за вежливый комплимент.

— Видите ли, Рая, — сказал Фаркаши, — у нас в Москве сейчас не до кофе. Мы не избалованы. Накормить бы народ, а потом и до кофе дойдет очередь.

— Москва… — тихо, с затаенной нежностью и грустью сказала Рая. Взглянуть бы на нашу Белокаменную. — Ее глаза затуманились. — Вы даже не представляете, Мачек, как я рада вам и как завидую. По-хорошему, конечно. Ведь вы еще несколько дней назад ходили по московским улицам и, может быть, по моей родной Якиманке. Ведь я же москвичка. — И, как бы предупреждая удивление и недоверие своего собеседника, добавила: — Это долгая история, когда-нибудь расскажу. — И без видимой связи закончила: А кофе меня научила готовить по своему рецепту одна из жен турецкого паши, когда я жила в Константинополе. Вот такие дела, мой господин. — Она поправила сползшую с плеча шаль и снова закурила.

Фаркаши с сожалением допил свою чашку и поставил на поднос. Рая перевернула ее вверх дном, немного подождала, потом снова взяла чашку и стала изучать испещренную бороздами и причудливыми линиями темно-коричневую гущу. Заговорила профессиональным голосом:

— Уважаемого господина ждет удача в коммерческих и других делах и большая дорога. — Рая поставила чашку на место и лукаво улыбнулась. Господин доволен таким предсказанием?

— Господин верит лучшей ученице профессора Ахмеда Дина, — в тон ей ответил Фаркаши.

Фаркаши распрощался и вышел на улицу, которая полого спускалась вниз, и вскоре снова оказался в центральной части. На углу Александровской и Пушкинской он еще утром приметил ресторан «Корсо» и направился туда, чтобы пообедать. Его внимание привлекла кучка людей, толпившихся возле какого-то объявления у входа в пассаж. Подошел поближе и прочитал заголовок вверху большого листа: «Воззвание», и стал читать. «В 1917 г. небольшая группа людей, воодушевленная безграничной любовью к своему народу, взяла на себя инициативу объединить всех воинов Бессарабии, разбросанных по окопам русского фронта. Боевой клич был услышан во всех концах России и верные сыны Бессарабии собрались в Кишиневе на конгресс молдавских воинов, положив основание Центральному Молдавскому исполнительному комитету. Они были инициаторами созыва краевого парламента. 27 марта 1917 г. исполнилась заветная мечта — Бессарабия была возсоединена со своей матерью-родиной Великой Румынии. Сегодня нам вновь нужно стать грудь с грудью и образовать несокрушимую стену против тех, кто еще не может примириться с тем, что румынская нация на веки вечные объединилась в единое мощное национальное целое от Тисы до Дуная…»

— Ромыния маре — мэмэлигэ н'аре — послышался насмешливый молодой голос.

Он обернулся и увидел двух молодых людей, на лицах которых играла язвительная усмешка. Молодые люди, заметив, что они привлекли его внимание, тотчас исчезли.

«В настоящий момент, — продолжил чтение Фаркаши, — когда в Риге советское правительство вновь подняло бессарабский вопрос, мы должны открыто и громко заявить: долой поработителей народов! Бессарабия была, есть и будет неотъемлемой частью Великой Румынии. Сегодня мы все, от солдата до генерала, должны вновь объединиться под славным знаменем бывших фронтовиков. Запись в члены организации принимается в помещении комитета в Александровском пассаже. Председатель Бессарабской организации демобилизованных Герман Пынтя».

«Жив, стало быть, еще курилка, — усмехнулся про себя Фаркаши, дочитав до конца «Воззвание». — Не случайно, видно, зашевелились бывшие воины. «Несокрушимую стену… Великая Румыния от Тисы до Дуная… Под славным знаменем…» Ничего не скажешь, красиво пишет этот Пынтя, если, конечно, за ним не стоит щелкопер пограмотнее». Имя Германа Пынти было ему знакомо. Еще в Центре, когда Фаркаши готовился к заданию, оно часто попадалось в местных газетах. Бывший церковный пономарь, ставший во время войны прапорщиком, ловкий, не обремененный образованием демагог, он проделал «головокружительную» карьеру от прапорщика до военного «министра» «Сфатул Цэрий». Пынтя верой и правдой, точнее — неправдой, служил своим боярским хозяевам, которые сделали его нынешним примарем Кишинева. «Надо будет поинтересоваться этой организацией поближе», — решил Фаркаши.

Покончив с обедом, Фаркаши отправился в гостиницу. В номере все было аккуратно прибрано, чемодан стоял на месте, однако тоненькая, невидимая постороннему глазу контрольная ниточка оказалась сдвинутой. Фаркаши никогда не запирал чемодан на замок, полагая, что этим только навлечет подозрение, ну а тот, кого интересует его содержимое, легко найдет способ незаметно открыть простенький замочек. Он приподнял крышку и окончательно убедился: в чемодане рылись. Вещи в беспорядке. Видимо, тот, кто рылся, не стремился это скрыть. Бесцеремонный досмотр не внушил ему особого беспокойства, тем более, что там не было ничего, что могло заинтересовать незваных гостей. Копаться в белье иностранцев входило в круг рутинных обязанностей сигуранцы, а с каким-то никому не известным чешским коммерсантом можно и не церемониться, рассуждал Фаркаши. Однако все же это был сигнал, из которого следовало сделать соответствующие выводы, и самый главный — ускорить выполнение задания.

XIV

Соколовский подержал на весу толстую пачку только что прибывших газет, отодвинул папки с бумагами, секунду помедлил, раздумывая, с какой газеты начать, и остановился на «Бессарабском слове». Пробежал глазами заголовки, задержался на одном: «Меморий заднестровских беженцев-молдаван Лиге Наций». «В настоящий момент, — прочитал Соколовский, — когда отчаяние заднестровских молдаван достигло кульминационного пункта, при виде того, как большевики систематически и с дьявольской настойчивостью приводят в исполнение свой план искоренения румынского населения, мы в качестве представителей этих румын, спасшихся бегством в свободной Румынии, обращаемся к высшему судилищу народов с горячей просьбой принять меры, чтобы наш протест против массовых расстрелов отдался могучим эхом во всем мире…»

«Интересно все-таки, кто-нибудь из этих «спасшихся бегством» читал этот «меморий»? — усмехнулся Соколовский. И стиль, и дух послания с головой выдавали его подлинных авторов, использующих беженцев в своей собственной политической игре. А ведь совсем недавно эту самую Лигу Наций обзывали (и не где-нибудь, а в румынском парламенте) жидовским институтом, а заодно того же названия удостоился и Версальский мирный договор.

По мере того как пачка газет худела, Соколовский все отчетливее понимал, что этим разноязычным, но слаженным хором дирижирует опытная, уверенная рука.

…В румынском парламенте депутат Б. Параскивеску делает запрос правительству о расстрелах молдаван на советском берегу…

…Депутат доктор Казаку предлагает, чтобы члены парламента пожертвовали до 100 леев в пользу спасшихся от советских пулеметов беженцев…

…В румынском парламенте премьер-министр Иорга, министр юстиции Валерий Попа и товарищ министра Оттеску отвечают на запрос депутата Жоржа Братиану. Премьер-министр заявил: «Румынский народ потрясен, но мы не можем помешать расстрелу наших заднестровских братьев, так как не поддерживаем с Советами дипломатических отношений. Мы предложили им пакт о ненападении, но большевики поставили условием возвращение Бессарабии, которая по собственной воле присоединилась к Румынии. Большевики утверждают, что у них есть какие-то права на Бессарабию, но исторические факты свидетельствуют против. Эти документы хранятся в Москве, в сейфах, нам их не дают… Румынское правительство довело до сведения Лиги Наций о зверствах большевиков…»

…В Женеве состоялось заседание Лиги Наций. Румынский делегат заявил, что Румыния протестует против кровавой бойни на днестровской границе. Он также указал, что Советская Россия развивает агрессивные действия. Делегат потребовал, чтобы этот вопрос подвергся всестороннему обсуждению…

…В Брюсселе создано общество «Москва нападает». Барон Октав Лекка прочел лекцию о расстрелах на Днестре. Принята резолюция, требующая от Лиги Наций, чтобы все ее члены порвали дипломатические и торговые отношения с СССР…

…Парфюмерный король Пьер Кота опубликовал в своей газете «Ами де пепль» статью «Страна красного дьявола», в которой призывает к крестовому походу против большевизма во имя спасения мировой культуры и цивилизации. Он обещает внести в фонд крестоносцев 100 млн. франков. Парфюмерный король пишет: «Нужен год лишений и бедствий для европейской армии крестоносцев, но зато можно быть уверенным, что через год от большевиков останется только мокрое место…»

…Парижская газета «Либерте» публикует сообщение известного журналиста Джео Лондона, находящегося в Бессарабии, о восстании против большевиков всего населения Молдавской Советской республики. Восставшие разгромили консервный и сахарный заводы. Части Красной Армии, брошенные на усмирение, перешли на сторону восставших…

…«Пти паризьен» печатает серию репортажей Джео Лондона «Кошмарные ночи на Днестре».

…Французский сенатор Анри де Жувенель заявил, что советская пятилетка — это подготовка к агрессивной наступательной войне. Цель пятилетки — создание военной промышленности, постройка стратегических путей сообщения и подготовка технических военных сил…

…Бывший товарищ министра внутренних дел Румынии Г. Татареску прочитал в клубе «Либертатя» лекцию на тему «Последняя фаза коммунизма». «Румыны не могут оставаться безразличными к тому, что происходит за Днестром. Сегодня мы стали чужими, завтра, быть может, сцепимся в дикой борьбе». Лектор привел высказывание французского публициста Жоржа Дюгамеля, который назвал большевистскую Россию лабораторией с разбитыми окнами. Советская идеология, заявил Г. Татареску, представляет собой перманентную опасность. Пакты о ненападении являются прелюдией к нападению…

Соколовский сложил газеты со своими пометками и отправился на доклад.

Всегда спокойный, выдержанный Старик сегодня был чем-то озабочен. Таким своего начальника Соколовский видел редко. Выслушав его доклад, Старик заговорил не сразу.

— Этого следовало ожидать, — задумчиво произнес он. — Все идет как по нотам. По фальшивым, разумеется. Теперь нет никаких сомнений: мы имеем дело с тщательно спланированной широкомасштабной пропагандистской акцией. И шумиха вокруг этого невозвращенца Агабекова, и так называемая «днестровская кампания» — звенья одной цепи. Мы же пока, к сожалению, отмалчиваемся. Мы обязаны противопоставить этой грязной кампании факты, и еще раз факты, а их пока нет. Не пойман — не вор. Весьма сомнительная поговорка, но что делать, в данном случае она весьма кстати. То, что из этой грязной кампании за версту торчат уши сигуранцы, нам с вами совершенно ясно. Нужно показать эти уши миллионам людей у нас и на Западе. Об этом мне еще раз напомнили там, — он показал глазами наверх. — От Тарафа что-нибудь есть?

— Только вчера пришло первое донесение, товарищ комкор. Через курьера. Подтвердились наши худшие опасения. Ионел схвачен сигуранцей, у него на квартире нашли рацию.

— А остальные?

— Связная и другие наши люди на месте. Пока, — добавил Соколовский и тут же пожалел об этом.

— Что значит — пока? — Старик впервые за время их беседы чуть повысил голос. — Не должно быть никаких пока, Анатолий Сергеевич. Ионелу я верю, как самому себе. Он будет молчать в любом случае.

— Я не то хотел сказать, товарищ комкор. Мы же не знаем, может быть, они нащупали и его связи. И тогда…

— Не будем гадать, что будет тогда, — прервал его Старик. — Во всяком случае, пока связи целы, и об этом свидетельствует хотя бы прибытие курьера, поэтому передайте Тарафу мою личную просьбу: максимально сосредоточиться на задании по «днестровской кампании», все остальное после.

XV

За окном вагона медленно проплывали заснеженные поля, лишь кое-где чернели проталины, указывая на близкую весну. Безлюдными и пустынными выглядели часто сменяющиеся за окном села; могло показаться, что жизнь здесь остановилась, если бы не легкий сизый дымок, вьющийся из печных труб.

От долгого сидения у Фаркаши затекли ноги, и он решил немного размяться. Вагон второго класса был почти пуст. Зато соседний, куда он заглянул из любопытства, был заполнен почти до отказа. Пассажиры, в основном крестьяне в овчинных тулупах и барашковых кушмах, степенно вел» неторопливую беседу: о том, что весна нынче задержалась, однако природа возьмет свое и лето будет жарким, виноград должен уродиться на славу, что цены на него падают, а налоги растут. Одним словом, люди говорили о самом насущном. Фаркаши и сам не прочь был перекинуться словечком с кем-нибудь из этих медлительных, по-крестьянски недоверчивых людей, и заговорил с соседом. Тот бросил удивленно-недоверчивый взгляд на по-городскому одетого господина, что-то пробормотал и отвернулся. Фаркаши тоже замолк, поняв, что он здесь — чужой, барин, к которому крестьяне испытывают инстинктивное недоверие.

Поезд, мерно постукивая на стыках рельсов, приближался к конечной станции. Под стук колес хорошо думалось, и Фаркаши, прикрыв глаза и делая вид, что дремлет, размышлял о своем задании. На первый взгляд, оно казалось проще простого: адрес ремесленного училища можно узнать у любого встречного, пойти туда, разыскать кого нужно. Если верить газетам, власти сняли некоторые ограничения для беженцев, и этим кончилось. Создавалось впечатление, что они просто не знают, что дальше делать со своими «заднестровскими братьями». Попалось на глаза несколько заметок, скупо сообщавших об отсутствии средств для их содержания; какой-то сердобольный адвокат обратился к «общественности» с призывом создать фонд помощи «жертвам коммунизма». Пропагандистская волна не спадала, больше того, она набирала новую высоту.

Нет, размышлял Фаркаши, в училище ему, иностранцу, появляться нельзя. Наверняка там крутятся агенты сигуранцы, и появление незнакомого человека не останется незамеченным, увяжется «хвост». Надо искать другой путь. Фаркаши хранил в памяти несколько явок в Кишиневе и Тигине, полученных еще в Центре, о которых не знала даже связная. Старик предупредил особо: пользоваться ими следует лишь в случае крайней необходимости и пояснил, что эти явки — квартиры коммунистов-подпольщиков, а любого коммуниста сигуранца именует не иначе как агентом Коминтерна. Нетрудно представить, какой вой поднимется в прессе, если Фаркаши «засветится». Хотя, как говорил Старик, Советское правительство никогда не признавало захвата Бессарабии и считает ее жителей советскими гражданами. Фаркаши решил: пришел тот самый крайний случай.

На привокзальной площади в Тигине он «проверился», сел на извозчика и поехал в гостиницу. Портье с любопытством взглянул на иностранца, сделал запись в книге приезжих и дал ему ключ. Фаркаши поднялся на второй этаж, оставил в номере саквояж, спустился вниз и подошел к конторке. Портье всем своим видом показывал, что он готов оказать услугу постояльцу. Фаркаши сказал, что его привели сюда коммерческие дела, в Тигине он впервые и был бы весьма благодарен, если бы портье назвал несколько фамилий оптовых торговцев фруктами и вином. Говоря все это, он осторожно положил на конторку столеевую купюру. Портье незаметным движением взял деньги, понимающе кивнул и заговорил. Деньги развязали ему язык, и вскоре Фаркаши узнал не только фамилии наиболее крупных оптовых торговцев, но и оказался в курсе городских новостей. Портье с гордостью сообщил, что недавно именно в их гостинице останавливался сам господин генеральный инспектор сигуранцы Маймука, другие важные господа, которые сопровождали журналиста из Парижа по фамилии Джео Лондон; он жил в том же номере, что изволит снимать господин Мачек. Видимо, сказал портье доверительным тоном, этот француз был очень важной птицей, хотя по его внешнему виду этого не скажешь, сам господин генеральный инспектор оказывал ему большое уважение. Господин коммерсант может и не знать, — продолжал человек за конторкой, — что их город оказался в центре важных событий. Не проходит дня, чтобы о них не писали в газетах. — Он развернул номер газеты «Универсул». — И сегодня тоже. Город дал приют этим несчастным, которые перешли Днестр. Газеты о них только и пишут…

Он хотел продолжить, однако Фаркаши сказал:

— Извините, беженцы меня не интересуют. Я приехал сюда по коммерческим делам, и вы обещали мне помочь…

— Как же, как же, — пробормотал старый портье. — Есть крупные оптовики, уважаемые люди. — Он объяснил, где можно найти оптовиков.

Фаркаши направился по указанным адресам. Он мог бы и без портье найти этих торговцев. Обращаясь к нему, он был уверен, что словоохотливый старик состоит на службе у сигуранцы, иначе его давно бы вышвырнули. Теперь портье доложит хозяевам о разговоре с иностранцем — и у Фаркаши будет нечто вроде алиби. На своем опыте Фаркаши имел возможность убедиться, что такой в общем нехитрый отвлекающий маневр срабатывает, по крайней мере на первое время.

Оптовые конторы располагались в центре, недалеко от гостиницы. Местные коммерсанты проявили неподдельный интерес к чешскому коллеге, говорящему на их языке. Он вежливо улыбался, обещал обдумать деловые предложения, однако от сделок воздерживался, заявляя, что надо посоветоваться с руководством фирмы.

В гостиницу возвратился только к вечеру. Обменявшись несколькими фразами с портье, поднялся к себе, сел на диван, развернул свежую газету, скользнул глазами по строчкам и незаметно для себя задремал. Очнулся, когда за окном уже сгущались сумерки, и вышел. Подозвав извозчика, назвал одну из окраинных улиц. Извозчик пробормотал, что путь дальний, обратно придется возвращаться пустым, потому как там живет одна голытьба, не привыкшая ездить, и заломил непомерную цену, причем потребовал деньги вперед. Фаркаши не стал торговаться. Всю дорогу извозчик недоверчиво оглядывался, как бы желая убедиться, не сбежал ли его пассажир, хотя деньги тот заплатил, как и договаривались, вперед.

Окраина имела почти сельский вид. Немногочисленные прохожие жались к обочине, провожая глазами редкий здесь фаэтон. Чтобы не привлекать внимания, Фаркаши попросил остановиться и пошел дальше пешком. Начало темнеть. Возле одного из домов — маленького, неприметного, он остановился, постучал в окно. Залаяла собака, во дворе появился молодой мужчина и осведомился, кто нужен. Прежде чем ответить, Фаркаши закурил, держа спичку так, чтобы можно было разглядеть лицо хозяина дома. Убедившись, что перед ним тот, фотографию которого ему показали в Центре, он произнес:

— Я от Петра Тимофеевича. Он сказал, у вас сдается комната.

— К сожалению, комната уже сдана, но я могу помочь, — последовал ответ.

Мужчина вышел из калитки, оглядел улицу, соседние дворы и пригласил Фаркаши в дом.

— Здравствуйте, товарищ! — он крепко пожал руку гостя и улыбнулся. Улыбка у него ясная, открытая. — Будем знакомы. Серджиу Блэнару.

— Иржи Мачек, в данном случае чешский коммерсант.

Осведомившись, есть ли еще кто-нибудь в доме и услышав в ответ, что жена с ребенком уехала к матери в село, Фаркаши перешел к делу.

— Вы знаете, что в вашем городе живут так называемые беженцы с той, советской стороны Днестра?

Серджиу закивал.

— Не только слышал, но и видел. Слоняются по городу. У нас каждый день о них говорят.

— А где это — у вас?

— Где? — с удивлением переспросил Блэнару. — Я же в железнодорожном депо работаю. И батя мой тоже там работал. Убили его они… в феврале восемнадцатого, я еще мальчишкой был, а все помню, будто вчера случилось. Много наших тогда полегло у «черного забора.» — Спохватившись, он виновато произнес: — Однако, что это я… Слушаю вас, товарищ!

— Что в депо говорят о людях, которые Днестр перешли?

— Всякое. Если кулак сбежал, то сюда ему и дорога, кулака в обиду не дадут, он же родной человек, а если победнее или совсем бедняк — тогда дело плохо. Жалеют их рабочие, те, которые сознательные. А некоторые рассуждают: у нас своих безработных девать некуда, а тут еще с той стороны. Ну а еще… — он заколебался, — слышал, будто на том берегу трудно живется, голодно. Всех, кто желает, кто нет — все равно в колхоз записывают. Перегибы у вас это называется. А в газетах чего только не пишут об этих беженцах. Да вы, верно, сами читали эту брехню. Мы, конечно, ведем разъяснительную работу.

— Мы? — переспросил Фаркаши.

— Ну да, мы — коммунисты, — с достоинством пояснил Блэнару. — Я же член Румынской компартии.

Фаркаши с интересом взглянул на своего собеседника, который предстал перед ним как бы в новом свете. Пожалуй, впервые за последние годы он вот так запросто, не таясь, разговаривал с румынским коммунистом.

— А что же именно вы разъясняете?

— Работы хватает, — сдержанно отвечал Серджиу, — потому как не все еще до конца понимают, что у трудовых румын и бессарабцев один враг румынский империализм. Вы, должно быть, знаете, — доверительно продолжал он, — что в декабре прошлого года прошел пятый съезд румынских коммунистов. На съезде говорилось, что СССР — пролетарское отечество трудящихся всех стран, а у румын и бессарабцев один классовый враг помещики и капиталисты. Бессарабия же — неотъемлемая часть Советского Союза и должна быть ему возвращена.

Серджиу замолчал и, как показалось Фаркаши, смущенно улыбнулся: Может быть, я немного высокопарно говорю, вы уж извините.

Фаркаши тоже так показалось, однако он запротестовал:

— Ну почему же, все очень доходчиво и понятно. Однако вернемся к беженцам, меня они весьма интересуют, особенно двое, некие Думитру Затыка и Николай Потынга. Твоя задача, Серджиу, — он перешел на «ты», — разыскать их. Мне обязательно надо с ними встретиться. Запомни — Думитру Затыка и Николай Потынга. Они из Протягайловки. Сам понимаешь, мне туда, где они находятся, идти самому никак нельзя.

— Так я сам схожу. Что передать? — как о само собой разумеющемся спросил Серджиу.

Фаркаши не сдержал улыбки, услышав эти слова, и подумал: «Что значит иметь дело с непрофессионалом».

— А ты подумал о том, что там шпиков полно? Нет, тебе, коммунисту, нет смысла им глаза мозолить. Можно все испортить. Учти, чаще всего попадаются как раз на простом задании. Нужен человек вне всяких подозрений. Есть такой?

Рассудительный тон охладил пыл молодого парня, он растерянно взглянул на своего старшего товарища.

— Есть, есть… — воскликнул Серджиу.

— Кто такой?

Серджиу широко улыбнулся.

— Наш парень, хотя и мелкий собственник. Уличный торговец, продает на своем лотке всякую всячину. Его каждая собака в городе знает. — Прочитав на лице Фаркаши сомнение, он горячо продолжал: — Да вы не сомневайтесь, товарищ, я же говорю — свой парень, он не раз наши поручения выполнял, и в ремесленном у беженцев бывал… по своим торговым делам. Яшка-рыжий, а фамилии не знаю. Его все так называют.

— Ну ладно, — после некоторого колебания согласился Фаркаши. — Скажи этому Яшке, чтобы разыскал в ремесленном Думитру Затыку и Николая Потынгу и передал, что с ними хочет встретиться дядя Георгий. Они поймут. Твоя жена когда приезжает? Недели через две, говоришь? Очень хорошо. Пусть Яшка приведет этих двоих к тебе вечером, ты его отошли, он меня не должен здесь видеть. Завтра же. Успеешь?

— Успею, он живет на нашей магале.

— Только учти, Серджиу, дело серьезное, я на тебя надеюсь. И никому ни слова.

Серджиу порывался его проводить, однако Фаркаши из предосторожности отказался. В гостиницу добрался поздно вечером. Старик портье дремал над газетой. В маленьком холле в этот поздний час никого не было, только в дальнем углу развалился в кресле какой-то мужчина. Кресло стояло так, что сидящему в нем были видны все входящие. Глубоко надвинув на глаза шляпу, мужчина делал вид, что дремлет. Фаркаши на своем веку повидал немало шпиков секретных служб разных стран. Однако их роднило нечто общее, они были неуловимо похожи, чем именно, он затруднялся точно сформулировать, здесь работала интуиция. «Этого следовало ожидать, — рассудил Фаркаши, беря у заспанного портье ключ. — Ты честно отрабатываешь свой кусок хлеба, старик». Спиной чувствуя на себе пристальный взгляд человека в кресле, Фаркаши не спеша поднялся по лестнице. «Зацепиться им не за что. По крайней мере, пока. До сих пор, кажется, я нигде не «наследил». Старик доложил об иностранном госте, и этот в шляпе пришел взглянуть на меня, обычное дело».

Осмотр чемодана не оставил никаких сомнений: потайной метки на месте не оказалось. Фаркаши по минутам вспоминал закончившийся день. Слежки он за собой не примечал. Кроме встречи с Блэнару у него не было никаких подозрительных контактов. Да, эта встреча — единственное, за что они могли уцепиться. Не поторопился ли он? Может быть, написать ему письмо и назначить встречу в другом месте? Где гарантия, что оно не попадет в чужие руки? Конечно, можно было найти и другие варианты, однако времени в обрез. Центр торопит, и он сам понимал: надо действовать энергичнее. Нет, он все делает правильно, а без риска не обойтись. Никогда раньше ему не приходилось выполнять такое необычное задание. В Центре определенных инструкций не дали, поставили только общую цель, ему была предоставлена полная свобода действий. «В соответствии с обстановкой», — сказал Старик. Обстановка же не ясна. Информация, которую успел сообщить в Центр Ионел, была весьма скудной. Ее, правда, дополнили сведения, поступившие из Протягайловки и переданные ему связной Раей. Безусловно, между появлением в Протягайловке нежданных гостей из-за Днестра и переходом границы ее жителями прослеживается связь. Однако древние предостерегали: после этого не значит вследствие этого. Во всяком случае, нет пока достаточных фактов, за которые можно зацепиться и идти по цепочке дальше.

Первую половину следующего дня Фаркаши посвятил своим торговым делам, потом у себя в номере долго просматривал газеты, пока не стемнело. Вышел, заглянул в несколько лавок. На этот раз «проверялся» особенно тщательно: тот тип в шляпе не выходил из головы. Убедившись, что «хвоста» нет, взял извозчика, проехал несколько кварталов и дальше пошел пешком. Когда подошел к уже знакомому дому на окраине, было совсем темно. Одно окно, забранное занавеской, слабо светилось. Осторожно постучал. Серджиу крепко пожал ему руку и прошептал:

— Они здесь!

Думитру Затыка и Николай Потынга сидели за столом с тарелками с брынзой, кусками вареного мяса и другой снедью. Графин красного вина был наполовину опорожнен. Фаркаши недовольно покосился на графин. Серджиу заметил этот взгляд:

— Вы уж извините, товарищ, — сказал он, — так уж получилось. Они ведь там, — он кивнул на своих гостей, — совсем оголодали. Ну и решил их угостить.

— Оголодали? — Фаркаши чуть улыбнулся, чтобы разрядить обстановку. Верно говорит? — он уже обращался непосредственно к Думитру и Николаю.

Оба смущенно кивнули.

В комнате воцарилось молчание. Фаркаши выразительно взглянул на хозяина дома. Серджиу понял его без слов.

— Я, пожалуй, пока во дворе побуду, — и вышел.

Оставшись наедине с парнями, Фаркаши произнес:

— Вам шлет привет дядя Георгий и просит передать, что у него все в порядке, он вас помнит.

— Значит, нога у старика уже не болит, — Думитру в упор посмотрел в глаза Фаркаши.

— Не болит, мои дорогие, совсем не болит! Ну, рассказывайте подробнее.

Думитру озадаченно взглянул на Николая, ища у него поддержки.

— А что вас интересует? Не знаю даже, с чего начать.

— Начинай с самого начала! — Фаркаши ободряюще улыбнулся. — А дальше как-нибудь разберемся.

Думитру, как вскоре понял Фаркаши, оказался рассказчиком неважным. Не умея отделить главное от второстепенного, он тонул в излишних подробностях, уходил в сторону, и Фаркаши приходилось прерывать его наводящими вопросами. «Совсем, как на школьном экзамене». Сходство с экзаменом дополняли «подсказки», которые иногда делал Николай. Вместе с тем, что с удовлетворением отметил про себя их «экзаменатор», свой главный экзамен оба выдержали с честью. Говорят не очень складно, зато ребята смелые, сообразительные, много успели подметить и запомнить. Молодцы! Фаркаши как бы изнутри увидел многое, о чем умалчивали газеты, и ему стало совершенно ясно: вся эта история с побегом за Днестр инсценирована вражеской агентурой.

Рассказанное Думитру и Николаем подтвердило и дополнило сведения, которые удалось раздобыть коллегам в Протягайловке. Он попросил Думитру повторить во всех подробностях все, что тому говорил Симион о Марчеле, и пришел к выводу: этот человек и был главным.

— А где сейчас Григорий Мугурел?

— Не знаю, мы его не видели, — ответил Думитру.

— А Марчел и сейчас вместе с беженцами живет? Что он делает?

— А что ему делать? — удивился Думитру. — Шныряет туда-сюда, болтает, что все будет хорошо. Иногда пропадает где-то, приходит с опухшей мордой. Злой, глаза красные. Не иначе, как после сильного перепоя. Не любят его у нас, особенно Симион.

— А почему именно Симион?

— Кто его знает. Симион вообще не рад, что попал в эту историю. Он же не кулак и даже не середняк. Говорит, по пьяному делу перешел. Думаю, можно ему верить, он парень неплохой… когда трезвый, конечно. Симион говорит, что через него, значит, через Марчела, все получилось… с переходом этим. Сдается мне, что Симион что-то знает о Марчеле, но скрывает, боится его. Ну и вино, мол, виновато.

— Стало быть, вино виновато? — повторил Фаркаши. — А вы сами как думаете?

Парни молчали, не находя ответа.

— Тогда я отвечу. Вино само по себе не может быть ни правым, ни виноватым. За все отвечает сам человек. В первую очередь. А потом уже обстоятельства. Однако вернемся к делу. Значит, Симион раскаивается в своем поступке? А еще есть такие… раскаивающиеся?

— Хватает… Люди говорят промеж себя: златые горы обещали, а что получилось? Ни кола, ни двора. Жизем впроголодь. Слух прошел, будто бы землю дадут только кулакам, а остальных на улицу выкинут. Большое недовольство. Я так думаю, — сказал Думитру, — многие бы с радостью вернулись обратно, да боятся. Эти ведь… ну наши хозяева, или как их там, твердят: кто вернется — того большевики расстреляют или в Сибирь сошлют.

Фаркаши взглянул на часы, удивленно покачал головой: время приближалось к полуночи.

— Вот что, ребята, пора расходиться. Спасибо вам за то, что сделали, но еще предстоит поработать. Слушайте меня внимательно. Первое: разъяснять, только осторожно, что тем, кто возвратится домой, ничего не будет. Им вернут и дома, и все остальное. Только осторожно, с умом, знать того, с кем говоришь. Понятно?

Думитру и Николай понимающе кивнули.

— Второе: постарайтесь узнать у Симиона, что именно он скрывает и почему так ненавидит Марчела. Видимо, у него есть на то причины. Хотелось бы знать, какие именно? И вообще, постарайтесь сойтись с Марчелом поближе. Значит, пьет этот Марчел?

— Еще как! Особенно за чужой счет, — подтвердил Думитру.

— Вот это и можно использовать.

— Это как же? — удивился Николай. — Неужто пить с этим гадом?

— Вот именно.

— У нас и денег нет на угощение.

— С этим уладим. — Фаркаши достал из кармана деньги и отсчитал несколько купюр. — Пока хватит. Если спросит, откуда деньги, скажите, заработали на разгрузке вагонов. Ведь ваши там подрабатывают, не так ли?

— А зачем все это? — спросил Думитру, не притрагиваясь к деньгам.

— Надо, мои дорогие помощники. Мне крайне необходимо с ним познакомиться. Сделаем так… Куда они могут его пригласить? — обратился он к Серджиу. — Я имею в виду локал попроще.

— Пожалуй, «Под липами» сойдет.

— Завтра вечерком я загляну туда. Если меня увидите, то очень удивитесь, будто встретили старого знакомого. Я — бывший работник заготконторы, с которым вы познакомились в Тирасполе. Георгий Петрович, фамилию не знаете. В селе вашем, в Протягайловке, я никогда не бывал. Вы меня знаете только по Тирасполю. Я сначала вас не узнаю, и вы должны сказать, что приходили в заготконтору по своим делам и меня запомнили. Если завтра вечером в локале вас не застану, приду послезавтра. Все ясно?

— Честно говоря, не совсем, — пробормотал Думитру. — Однако постараемся сделать все, как вы говорите.

— Вот и отлично, — Фаркаши ободряюще улыбнулся, хотя и ему далеко не все было ясно. Он начинал весьма рискованную игру, которая, по-видимому, стоила свеч.

Локал «Под липами» никак не соответствовал своему поэтичному названию. Не успел Фаркаши до конца открыть дверь, как в нос ему ударил специфический запах табачного дыма, горелого мяса, прокисшего вина. Он медленно продвигался по слабо освещенному залу между столиками, пока его не окликнул Думитру:

— Георгий Петрович, неужели это вы?

Он обернулся и увидел стол, за которым сидели Думитру, Николай и третий, незнакомый. Думитру встал, направился к Фаркаши, и громко произнес:

— Вот так встреча!

— Простите, молодой человек, — холодно сказал Фаркаши, — я вас не знаю.

На лице парня промелькнуло недоумение, эти слова не вписывались в «сценарий», однако он не растерялся:

— Мы же давно знакомы. Еще по Тирасполю, мы к вам в заготконтору приходили.

— Кажется, начинаю припоминать. Если не ошибаюсь, вы из Протягайловки? На неправильный налог приходили жаловаться.

Фаркаши искоса взглянул на стол, за которым сидели спутники Думитру, и убедился, что Марчел внимательно прислушивается к разговору.

— Вот именно. Таким налогом обложили, что и вспоминать страшно, по миру пустили большевики, — Думитру все больше входил в свою роль. Спасибо вам, Георгий Петрович, помогли тогда. Присаживайтесь к нам, посидим, если, конечно, не брезгуете.

Фаркаши немного поколебался и согласился:

— Пожалуй, только ненадолго.

Подведя Фаркаши к своему столу, Думитру, указывая на Николая, сказал:

— С ним мы как раз и приходили.

— Да, вроде лицо знакомое.

— А это наш новый друг, — повернулся он к Марчелу. — Уже здесь познакомились.

Фаркаши пожал обоим руки, сел на свободный стул. Думитру налил вина.

— За встречу, Георгий Петрович! Не ожидал вас встретить на этом берегу. Если не секрет, как вы здесь оказались?

Фаркаши сделал глоток, взглянул на Марчела и молча поставил стакан на стол.

— Вы не опасайтесь, Георгий Петрович, — Думитру слегка потрепал Марчела по плечу. — Это свой человек, тоже от большевиков сбежал. Только он раньше, а мы с Николаем чуть позже. И живем вместе. Скоро нам землю дадут. Заживем хозяевами. Правильно я говорю, Марчел?

— Все верно говоришь, умный парень. — Марчел осклабился в улыбке, не сводя глаз с Фаркаши. — Однако наш гость, я вижу, придерживается другого мнения. Уж не большевик ли он? — Марчел пьяно захихикал, но Фаркаши видел, что он совсем не пьян.

— Как я сюда попал, — это долгая история, как-нибудь потом, если встретимся, расскажу. У вас с большевиками свои счеты, у меня — свои. Потому-то я и здесь, а не в Совдепии.

— И давно вы, уважаемый, оттуда вырвались? — Марчел позабыл о своем стакане, который уже доверху наполнил Думитру.

— Не очень… Я ведь из Одессы, — без видимой связи добавил он. — Вот оттуда давно пришлось уехать. Одесса… Что с ней сделали большевики! Это же надо, Приморский бульвар назвать именем какого-то большевика Фельдмана. Папа, вечная ему память, слава богу, не дожил до такого позора.

— Так вы, значит, из Одессы? — оживился Марчел. — А я думал тираспольский, сосед наш.

— Нет, мы потомственные одесситы. Когда отца взяли в ЧК, подался в Тирасполь… Поближе к границе.

— А здесь, уважаемый, каким образом оказались? — допытывался Марчел.

— Я, кажется, уже говорил: это история длинная, сейчас не время… Давайте выпьем.

Фаркаши подозвал официанта, потребовал самого лучшего вина. Официант стремглав кинулся выполнять дорогой заказ: такое вино здесь спрашивали не часто. Фаркаши поднял свой бокал и прочувствованно сказал:

— За свободную Одессу!

— За свободную Молдавию! — поддержал его Марчел.

Пришло время расходиться, и Думитру достал деньги, чтобы расплатиться, однако Фаркаши заплатил по счету сам. Марчел, узнав, что Фаркаши остановился в гостинице, вызвался проводить, говоря, что время позднее, гость здесь человек новый, а ночью всякое может случиться. Фаркаши не возражал, и они зашагали по ночным улицам. По дороге Марчел завел разговор об Одессе.

— Чудесный город, — произнес он мечтательно.

— Да, — откликнулся Фаркаши. — Приходилось там бывать?

— Было дело, — пробормотал Марчел. — А вы, Георгий Петрович, — он впервые назвал Фаркаши по имени и отчеству, — вижу, очень скучаете по родному городу. Я не ошибаюсь?

— Не ошибаетесь.

— Наверное, и родственники, друзья там остались? — вопрос прозвучал как бы между прочим.

Фаркаши понял, что вопрос этот задан неспроста; больше того, он давно ожидал его и обдумал ответ, как и вообще всю линию своего поведения. Сообщение из Центра, и то, что он узнал от Думитру и Николая, свидетельствовали о связи Марчела с сигуранцей, где ему была отведена роль провокатора, однако через него можно было выйти на тех, кто стоял за его спиной. Марчел клюнул, как говорится, на «живца» и шел в расставленные сети. Фаркаши понимал: Марчел проявляет к нему интерес отнюдь не ради простого любопытства. Сын крупного коммерсанта, сгинувшего в подвалах Чека, ненавидящий большевиков да еще имеющий родственников и друзей в Одессе, — такой человек в глазах Марчела представлял большую ценность для хозяев.

— Не всех же чекисты забрали. Двоюродный брат в порту служит. Ну и друзья! Конечно, немного, зато верные люди. Когда из Одессы уходил, очень мне помогли.

Он почти физически ощущал, как напряженно прислушивается, запоминает каждое слово Марчел.

Возле гостиницы Фаркаши протянул руку, чтобы попрощаться. Марчел с преувеличенной горячностью пожал ее и сказал:

— Вы мне очень нравитесь, Георгий Петрович. Надеюсь, мы еще встретимся.

— Все может быть. Только не в Тигине. Я завтра уезжаю в Кишинев. Время — деньги, как говорят американцы. Я же коммерсант. В Кишиневе меня можно найти в гостинице «Лондонская».

— Однако… — Многозначительно произнес Марчел. — Бедный беженец из России — и такая шикарная гостиница.

— Кто вам сказал, что я бедный? — в свою очередь удивился Фаркаши. Мой отец был очень предусмотрительным человеком. Еще до войны обратил все наличные деньги в драгоценности. Мне кое-что удалось унести с собой. Хватило, чтобы открыть маленькое дело в Чехословакии. У нас там были деловые связи. Вот они и пригодились. В гостинице у портье спросите, в каком номере остановился господин Мачек.

— Мачек? — переспросил Марчел. — Кажется, это чешская фамилия.

— Да, чешская. А что, собственно, вас удивляет?

— Ничего не удивляет, господин Мачек, — подчеркнуто четко произнес его фамилию. — Надеюсь, мы еще встретимся.

— И я тоже, — в тон ему ответил Фаркаши.

«Центру. Для дальнейшей работы необходима легенда: мой отец, крупный одесский коммерсант или банкир, арестован сравнительно недавно за экономический саботаж, спекуляцию, валютой, незаконное хранение золота или что-то в этом роде, особого значения не имеет. Его сын, примерно моего возраста, после ареста отца скрылся из Одессы, лучше всего за кордон. Нужны также адреса нескольких явок в Одессе, возможна проверка агентами с этой стороны. Прошу подготовить нужные материалы по возможности оперативно и передать через курьера. Тараф».

XVI

Новосельцев, чуть волоча правую ногу, медленно шел вдоль прилавка, протирая его влажной тряпкой. Окинул придирчивым взглядом полки, уставленные банками с маслинами, консервами, черным перцем, кофе… Провел пальцем по одной — палец оставил пыльный след. «Откуда только эта пыль берется, каждый день приходится вытирать», — он недовольно покачал головой. Привычку к чистоте и порядку Новосельцев еще с юнкерского училища сохранил навсегда. Покончив с полками, тщательно подмел пол в лавке и устало присел на стул, осторожно поглаживая вдруг занывшую ногу. «Видать, к перемене погоды, ничего не поделаешь — весна. Или просто перетрудил».

Покалеченная в бою под Перекопом нога в последнее время все чаще давала о себе знать. Если бы не ранение, кто знает, как бы сложилась дальнейшая жизнь Александра Васильевича Новосельцева. Ранение оказалось тяжелым, он потерял много крови. Придя в себя, с ужасом почувствовал, что койка, на которой лежал, проваливается куда-то вниз, в бездну. И без того тяжелая голова пошла кругом, и он снова впал в забытье. Очнувшись, увидел, что комната до отказа заставлена койками с перебинтованными людьми. По-прежнему качало, и Новосельцев наконец догадался, что находится на пароходе. Мучительно хотелось пить. Слабым голосом попросил у женщины в белом халате воды. Она странно посмотрела на него и принесла неполную кружку. Хватило едва на несколько глотков, вода была невкусной и плохо утоляла жажду. Он попросил еще, однако сестра лишь развела руками и сказала, что вода кончается. От нее Новосельцев узнал, что пароход следует в Константинополь.

Здесь сошла на берег лишь небольшая часть разбитого войска генерала Врангеля; остальные, в том числе и Новосельцев, поплыли дальше, в Дарданелльский пролив, где и высадились в небольшом городке Галлиполи наполуострове того же названия. Новосельцев, которого вынесли на носилках, увидел полуразрушенные дома, стены которых хранили следы пуль и снарядов. Потом он узнал, что во время войны здесь высадился десант английских и французских войск и произошел кровопролитный бой.

Надвигалась зима. Задули холодные, пронизывающие ветры с моря. В бараках было холодно и голодно, однако его молодой организм брал свое. Скоро Новосельцев уже мог ходить на костылях. В глубине души он был даже рад этому, ранение избавляло от изнурительной муштры, которую насаждал генерал Врангель, лелея мечту возобновить вооруженную борьбу с большевиками. Дисциплина в лагере была драконовская. Особенно жестоко, вплоть до расстрела, карали тех, кто выражал желание вернуться на родину. На плацу в галлиполийском лагере Врангель приказал выложить камнями свое изречение, гласившее «Только смерть может избавить тебя от исполнения долга».

Умирать Новосельцеву не хотелось, ну а что касательно долга… Свой долг перед Россией он выполнил, кажется, до конца, халупником никогда не был, воевал честно, в армии Врангеля тоже служил не за страх, а за совесть, пока не оказался на этом забытом богом и людьми скалистом полуострове за тридевять земель от России. Что ожидает его и тысячи других русских, потерявших в одночасье родину? Кому они теперь нужны и нужны ли вообще?

Эти вопросы мучили не одного Новосельцева. Длинными зимними вечерами в бараках шли нескончаемые, по-русски беспорядочные споры. Одни доказывали, что борьба не окончена и белую армию Европа использует для крестового похода против Совдепия. Другие полагали, что все само собой устроится, третьи мечтали вернуться на родину, однако вслух об этом говорить не решались, потому что это могло стоить жизни. Помалкивал и полковник Новосельцев. Никаких особых счетов с советской властью у него не было, она у него ничего не отняла, да и что можно было отнять у отца, простого сельского священника в одном из глубинных сел Тамбовской губернии? Сам же Новосельцев никаким имуществом обзавестись не успел, единственным его «богатством» был чин полковника генерального штаба, но и это «богатство» было весьма сомнительным в глазах окружавших его кадровых офицеров, о чем ему не раз недвусмысленно давали понять. Я в самом деле. Пройдя ускоренный курс военной академии генерального штаба за полгода, он в 1916 году получил чин капитана. Полковника ему присвоил уже Врангель, и это обстоятельство как раз вызывало скептические усмешки.

После беспорядочных споров он долго лежал с открытыми глазами, слушая вой ветра за тонкими стенами барака. Надвигалась страшная, безысходная тоска, до жути зримо перед глазами вставали сверкающие на зимнем солнце деревья, все в снегу, улицы родного села, церковь на холме, уютный теплый дом, моложавая красивая мать. Где все это теперь, что стало с родными? И что ждет его самого?

К весне 1921 года французское правительство, убедившись, что «большевиков нельзя победить русскими или иностранными силами, опорная база которых находилась вне пределов России, и вдобавок победить с помощью солдат, которые в момент наилучшего состояния армии в Крыму на родной почве оказались не в силах защитить его от прямого нападения советских войск», прекратило помощь остаткам врангелевской армии. Она рассредоточилась по разным странам. Новосельцев снова оказался на пароходе, на сей раз французском, который держал курс в Константинополь. Стояли теплые, почти летние дни, пассажиры все время проводили на палубе и по своему обыкновению спорили. Новосельцев, как всегда, только слушал. Его внимание привлек сравнительно молодой мужчина с бородкой в пенсне, резко выделявшийся среди военных не только типично интеллигентской внешностью, но и манерой говорить. «Большевистская революция, — доказывал он, — была чудовищной исторической ошибкой, вызванной случайным стечением обстоятельств, гримасой истории. Если бы ее не было, Россия все равно пошла бы по пути демократии и прогресса. История все расставит на свои места, и Россия пойдет вместе с другими цивилизованными странами по пути демократии и прогресса. Большевизм в России доживает свои последние дни».

Он говорил складно, убедительно, как по писаному. Человека с бородкой Новосельцев видел впервые и поинтересовался у стоящего рядом худого поручика, с мрачным выражением лица слушавшего бородатого интеллигента, не знает ли он, кто этот человек. «Федоровский, — недовольно буркнул поручик. — Типичный халупник. Смотрите, как разошелся. А спросите его, где он был, когда мы краснопузых били? Из-за таких, как он, мы и проиграли. Россия не созрела для демократии. Давить нужно этих краснопузых жидомасонов. Только силой оружия можно спасти Россию от большевиков, а мы тонем в словесах».

Фамилия Федоровского Новосельцеву уже встречалась в «Информационном листке». Они познакомились здесь же, на пароходе. Новосельцева заинтересовали рассуждения Федоровского. В отличие от большинства офицеров Федоровский был противником монархии и видел будущее процветание и величие России в демократии и прогрессе. Правда, для Новосельцева осталось неясным, что именно подразумевает его новый знакомый под этими словами. Видимо, и Федоровскому он чем-то понравился, скорее всего, его самолюбию льстил неподдельный интерес, который молодой офицер проявлял к его персоне. Когда пароход пришвартовался в бухте Золотой Рог, они были почти друзьями.

В Константинополе их пути разошлись. Федоровский вынашивал планы создания собственной газеты и понимал, что в Турции, где русских эмигрантов было сравнительно мало, издание заранее обречено на провал. Он решил ехать в Софию, звал с собой Новосельцева, однако тот отказался. Он подумывал о возвращении на родину и рассудил, что легче всего уехать из Константинополя. Однако сделать это оказалось совсем не просто. Советские суда в порт не заходили, небольшие деньги, которые у него были, таяли, в Константинополе никакой работы найти не мог, да и почти ничего делать не умел, разве что воевать. В порту, правда, можно было подработать на разгрузке судов — амбалом, как здесь называли грузчиков, однако, какой из него, с покалеченной ногой, амбал…

Как-то во время скитаний по пыльным и грязным портовым улочкам с ним заговорил по-французски молодой иностранец. Новосельцев знал французский неважно, однако они друг друга поняли. Иностранец оказался помощником капитана французского грузового судна. Видимо, ему стало жаль русского офицера, своего сверстника, и он привел Новосельцева к капитану. На судне требовался электромонтер. Новосельцева, который окончил артиллерийское училище и немного разбирался в электротехнике, взяли электриком. В Марселе он сошел на берег и больше на пароход не вернулся.

Его дальнейшая судьба мало чем отличалась от судеб тысяч таких же русских эмигрантов. На чужбине сполна пришлось вкусить эмигрантского лиха: был мойщиком посуды в ресторане, закручивал гайки на конвейере автомобильного завода «Рено». По вечерам ходил на собрания союза офицеров генерального штаба и постепенно понял, что господа офицеры озабочены не столько судьбами бывшей родины, сколько своими собственными распрями и дележом эфемерных должностей. Их объединяла лишь звериная ненависть к большевикам, советской власти.

Вести с родины находились в разительном противоречии с тем, что говорилось на собраниях. Советская Россия крепла и набиралась сил. Да и сам Новосельцев, начав зарабатывать свой кусок хлеба тяжким трудом, по-иному уже смотрел на события и все реже ходил на собрания.

Однажды Новосельцев узнал, что он вместе с другими рабочими фирмы «Рено» уволен в связи с сокращением производства. «Все верно, — с горечью подумал он, — эмигрантов берут последними и увольняют первыми». Времени у безработного достаточно, и Новосельцев целые дни проводил на улице, скитаясь по Парижу, только теперь открывая для себя этот город. Как-то в русском кафе ему попалась на глаза газета «За свободную родину». Он стал просматривать ее без особого интереса, заранее зная, о чем пишется в эмигрантских газетах, каких немало в последнее время стало выходить в Париже. Однако он в своих предположениях ошибся. Внимание привлекла статья о притязаниях большевистской России на Бессарабию — исконно румынскую землю; жизнь в этой бывшей русской губернии описывалась в радужных красках. Патриотические чувства Новосельцева — сторонника единой и неделимой России — были уязвлены.

Внизу последней страницы значилась фамилия редактора: В. П. Федоровский. Новосельцев не сразу сообразил, что это тот самый Федоровский, с которым он познакомился в свое время на французском пароходе, и отправился по адресу, указанному в газете. Федоровский его узнал, не выказав, впрочем, особой радости, посетовал, что газета, как он выразился, идет неважно, решив, видимо, по внешнему весьма жалкому виду своего гостя, что тот пришел просить денег. И ошибся. Новосельцев еще сохранил свои представления об офицерской чести. Убедившись, что старый знакомый ничего не просит, Федоровский повеселел, стал расспрашивать о житье-бытье. Узнав, что тот ищет работу, неожиданно предложил место корректора в своей газете, сразу предупредив, что жалованье весьма скромное. Новосельцев был рад и этому.

Свои обязанности бывший полковник исполнял добросовестно, редактор был им доволен, и постепенно между ними установились если не дружеские, то доверительно-приятельские отношения. Новосельцеву приходилось от корки до корки прочитывать каждый номер, и его всегда неприятно удивляло и поражало обилие материалов из Румынии и Бессарабии. В их подаче, тональности четко просматривалась прорумынская направленность, особенно в бессарабском вопросе.

Однажды вечером, когда они сидели в ресторане «Душка», заговорил на эту тему с редактором. Тот отделался общими словами в том смысле, что Румыния — это форпост против большевизма на Востоке. «Мы — активисты, — с пафосом произнес Федоровский, подогретый несколькими рюмками водки, — а это значит, что в священной борьбе против большевизма хороши любые средства и любые союзники, тем более сейчас, когда русскую эмиграцию раздирают противоречия. Пора попять, что собственными силами сковырнуть Совдепию мы не в состоянии».

Ответ звучал убедительно. Так считали все сторонники «активизма», приверженцы активной борьбы с советской властью, считавшие, что в этой борьбе допустимы все средства, вплоть до террора.

В маленькой редакции все на виду, и Новосельцев заметил, что редактор уединяется с какими-то непонятными, явно не русскими людьми, а потом с подобострастным видом провожает их чуть ли не до первого этажа. Кто-то из газетчиков сказал Новосельцеву, что это румыны. Иногда Федоровский неделями не появлялся в редакции. В Париже его тоже в это время не было. Где он пропадал, никто толком не знал, поговаривали, что он ездит куда-то за границу.

Как-то после недельного отсутствия редактор пригласил в свой кабинет Новосельцева и стал жаловаться: в Париже слишком много конкурентов русских газет, тираж «За свободную родину» падает, и он подумывает переехать в Бессарабию и издавать газету там. Кишинев, по его словам, оставался русским по духу и языку городом, в чем он сам убедился, недавно посетив его. Федоровский намекнул о каких-то своих влиятельных друзьях в Бухаресте, которые обещали помочь, и приглашал Новосельцева с собой. Тот согласился, рассудив, что новую работу, подобную этой, в Париже вряд ли удастся найти, а другая ему просто не по силам. Федоровский, не ожидавший, видимо, скорого согласия, обрадовался и, к удивлению Новосельцева, предложил поехать в Румынию для переговоров вместе, пояснив, что присутствие полковника генерального штаба придаст им большую солидность и весомость. Новосельцев в глубине души не очень поверил такому объяснению не то что полковников, но и бывших генералов было полно не только во Франции, но и вообще в Европе, не исключая, естественно, и Румынию, однако не стал уточнять.

В Бухаресте Федоровский где-то пропадал целыми днями, оставляя Новосельцева одного и уже не вспоминая о его полковничьем чине. Однажды, возвратившись вечером в гостиницу, он с огорчением сообщил: министерство иностранных дел Румынии разрешения на издание не дает, мотивируя отказ тем, что в Кишиневе и так слишком много русскоязычных газет. В тот же вечер Федоровский впервые пригласил Новосельцева на важную, как он выразился, деловую встречу. С кем конкретно предстояла встреча, он не уточнил. Такси, которое они взяли возле гостиницы «Гранд», миновало ярко освещенный центр, чем-то напомнивший Новосельцеву Париж, свернуло на тихую улицу, остановилось у двухэтажного особняка за высоким забором. Федоровский нажал кнопку звонка, им пришлось довольно долго ждать, прежде чем из дома вышел высокий пожилой человек. Обменявшись несколькими словами с Федоровским, он пригласил их следовать за собой. В богато обставленной старинной мебелью гостиной им навстречу поднялся представительный мужчина с аристократическим, несколько надменным лицом. Новосельцеву бросилась в глаза его выправка, и он сразу признал в нем военную косточку. Хозяин дома с подчеркнутым радушием приветствовал Федоровского и повернулся к Новосельцеву. Федоровский представил Новосельцева как полковника русского генерального штаба и своего коллегу. Пожимая руку Новосельцеву, тот сказал, что уже слышал о нем от господина Федоровского и рад видеть в своем доме собрата по оружию и даже однокашника.

— Как я слышал, вы тоже окончили академию генерального штаба?

Он стал вспоминать профессоров академии, осторожно, будто невзначай, расспрашивая о них Новосельцева, и тот почувствовал, что его как будто проверяют. Воспользовавшись паузой, Новосельцев спросил, в каком полку служил его собеседник.

— Разве господин Федоровский вам не говорил? — Он взглянул на редактора. — А, понимаю, — продолжал с улыбкой, — господин Федоровский известный конспиратор. У меня была другая служба, дорогой полковник. Полковник Херца, бывший российский военный атташе в Румынии. — Он сделал паузу, колеблясь, продолжать или нет, и добавил: — А нынче — полковник генерального штаба румынской армии. Служу во втором отделе.

«Из этих… халупников, — с неприязнью подумал Новосельцев. — Неплохо устроился во время войны, да и после».

Федоровский с озабоченным лицом молча сидел в кресле.

— Не огорчайтесь, господин Федоровский, — наигранно бодрым тоном произнес Херца. — Эти господа из министерства иностранных дел осторожничают, полагая, что создание еще одной русской газеты сейчас, когда наметилось некоторое сближение с Советами, может отрицательно отразиться на их дипломатической игре. Они до сих пор не поняли, что с большевиками можно разговаривать только с позиции силы. Посмотрим, как запоют наши доморощенные талейраны, когда Советы вплотную поставят бессарабский вопрос. — Херца недовольно поджал тонкие губы. — Однако нет худа без добра. Вы, господин Федоровский, и ваша уважаемая газета в это сложное, тревожное время больше нужны нам там, в Париже, а не здесь, в Бессарабии. Ах, Париж, Париж! — с оттенком ностальгической грусти сказал Херца. — Я вам завидую, господин Федоровский, вы живете в столице мира. Небось, развлекаетесь напропалую на пляс Пигаль? — он улыбнулся улыбкой сатира и уже деловым тоном спросил. — Надеюсь, я могу быть откровенным в присутствии господина Новосельцева?

— Безусловно, господин полковник, — подтвердил тот.

— Мы здесь, в Бухаресте, высоко ценим, господин Федоровский, вашу работу по разъяснению среди русской эмиграции правильного понимания акта исторической справедливости — воссоединения Бессарабии с Румынией. К сожалению, далеко не все еще русские понимают и поддерживают этот исторический акт. Не только во Франции, но даже здесь, в Румынии, немало сторонников великой, единой и неделимой России. Пора кончать с этими иллюзиями. Румыния естественный геополитический союзник западных демократий, противостоящий коммунизму на Востоке. И вы, господин Федоровский, призваны внести достойный вашего публицистического таланта вклад в наше общее дело. Можете рассчитывать, как и прежде, на нашу помощь и поддержку.

Херца и Федоровский заговорили о своих делах, понимая друг друга с полунамека, будто старые добрые знакомые. Новосельцев не вникал в разговор, потому что он касался большой политики, которой он никогда особенно не интересовался, а в последние годы, соприкоснувшись с погрязшими в раздорах и дрязгах эмигрантскими течениями и группами, вообще потерял к ней интерес.

В гостиницу они возвратились уже ночью. Несмотря на позднее время, Федоровский зашел в номер к Новосельцеву и заявил, что обстановка и интересы дела требуют, чтобы его газета имела в Кишиневе своего представителя, и этим представителем должен быть он, Новосельцев. Предложение было неожиданным, застало Новосельцева врасплох, и он молчал, не зная что ответить. Федоровский расценил молчание по-своему и поспешил добавить, что, поскольку обязанности представителя газеты не очень обременительны, то и жалованье будет соответствующее, однако выше, чем корректора. Он даже готов оказать ему небольшую услугу: дать денег, чтобы открыть в Кишиневе маленькую лавку. Потом, когда Новосельцев разбогатеет, с улыбкой говорил Федоровский, он вернет долг. Новосельцев вспомнил, что не раз говорил Федоровскому о своем заветном желании: открыть в тихом провинциальном городе свое «дело», скопить к старости капиталец и доживать свои дни на покое.

Прежде чем дать согласие, Новосельцев все же попросил уточнить, в чем именно будут заключаться его обязанности. Федоровский сказал, что в Кишиневе много беженцев из Советской России; Новосельцев должен этих людей опрашивать и передавать полученную информацию ему в Париж. Это обычная журналистская работа, поспешил добавить редактор, видя, что Новосельцев колеблется, вам помогут наши румынские друзья. Новосельцев чувствовал, что его собеседник чего-то не договаривает, однако предложение было слишком заманчивым, и он согласился.

Накануне отъезда в Париж Федоровский дал ему несколько адресов друзей в Кишиневе. Новосельцев, проводив патрона, в тот же вечер уехал в Кишинев. Когда на следующее утро он вышел из поезда и смешался с толпой, заполнившей привокзальную площадь, ему почудилось, что попал в Россию: всюду звучала русская речь. Сняв номер в дешевой гостинице, он отправился бродить по городу.

Тихий, утопающий в свежей зелени Кишинев, являл разительный контраст с шумным, пропахшим бензином Парижем. Слух ласкали исконно русские названия улиц: Пушкинская, Михайловская, Купеческая, Мещанская, Жуковская, Инзова. Впрочем, у них были и другие, официальные, названия, но они не прижились. И русская речь, и названия улиц будоражили, бередили тоску по родине.

Ему понравился Кишинев с его размеренной жизнью, где люди никуда не спешили.

Один из друзей Федоровского, живший в особняке на углу Михайловской и Кузнечной, которого Новосельцев посетил в первый же вечер, любезно его встретил, угостил бокалом красного вина, очень напомнившего Новосельцеву французское бордо. Выслушав гостя, хозяин особняка сказал, что разрешение на открытие лавки дает торгово-промышленная палата, тем более, когда речь идет об иностранце, каковым является господин Новосельцев. Он говорил по-русски бегло, лишь легкий акцент выдавал, что этот язык для него не родной. Однако он постарается это дело быстро уладить, и уважаемый домнул колонел получит необходимое разрешение. Больше того, поскольку господин Новосельцев человек в Кишиневе новый, он сам поможет ему подыскать подходящее помещение для лавки.

И действительно, все уладилось на удивление быстро, и вот уже около года он является владельцем небольшой бакалейной лавочки на Мещанской. «Однако как время быстро летит», — подумал Новосельцев, машинально поглаживая разболевшуюся ногу. Наступил полуденный час, когда и без того немногочисленные покупатели редко заглядывали в лавку. Разве что прибежит мальчишка и попросит на несколько леев кулечек фиников или леденцов.

Мелодичный звон колокольчика, укрепленного на двери, отвлек Новосельцева от воспоминаний. В вошедшем он узнал Марчела. Их первая встреча произошла здесь, в лавке. Случилось это вскоре после того как Новосельцев открыл свое дело. Он находился в подсобке, когда звякнул колокольчик, и поспешил к покупателю. При его появлении человек в поношенной одежде испуганно вздрогнул, как будто ему помешали. «Мелкий воришка или бродяга», — решил Новосельцев, разглядывая давно не бритое испитое лицо посетителя. Тот заискивающе поздоровался, голодными глазами пожирая выставленные на полках продукты. Его жалкий, униженный вид живо напомнил Новосельцеву годы собственных скитаний, и у него возникло чувство, похожее на жалость. Они разговорились. Незнакомец рассказывал о себе сбивчиво, путано, явно что-то утаивая. Новосельцев пообещал его накормить, если поможет перетаскать тяжелые мешки с сахаром и мукой. Тот охотно согласился. Закончив работу, набросился на еду, не забывая прикладываться к бутылке дешевого вина, выставленной хозяином. Насытившись, поблагодарил своего, как он выразился, «благодетеля», глубоко затянулся предложенной сигаретой.

Вино развязало ему язык. Говорил по-русски чисто, как российский житель, и Новосельцев поинтересовался, откуда он родом. Новый знакомый охотно пояснил, что из Курской губернии, отец был крепким хозяином, наотрез отказался вступить в колхоз, и семью сослали в Сибирь. В холодной Сибири отец вскоре помер, не выдержав страшных лишений. Ему же удалось бежать, пробраться к румынской границе и перейти на эту сторону. В Бессарабии он перебивается случайными заработками. Здесь ему нравится: тепло, вина полно, пей — не хочу.

Новосельцев вгляделся в серое, изможденное лицо, отливающие лихорадочным блеском глаза и заключил: «Из пьющих».

Его новый знакомый с сожалением докурил сигарету, еще раз поблагодарил хозяина за хлеб-соль и поднялся. Новосельцев сказал, чтобы заходил еще — помогать по хозяйству. Не думал, не гадал, что его судьба так тесно переплетется с этим человеком.

Однажды вечером, когда он собирался закрывать лавку, в ней появился маленький человек со стертым, неприметным лицом и тихим голосом сообщил, что господина Новосельцева сегодня вечером ждет у себя господин Тарлев. Эту фамилию он произнес почтительным шепотом. Новосельцев вспомнил, что Тарлев — фамилия человека, которого он посетил в первый же вечер с письмом Федоровского.

Пожимая ему руку, Тарлев с упреком произнес:

— Нехорошо, Александр Васильевич, забывать друзей. Где это вы пропадаете? Заглянули бы вечерком запросто, тем более, что вы нам очень нужны.

— Все некогда, — пробормотал Новосельцев. — С утра до вечера в лавке, в открытии которой вы оказали содействие. Еще раз разрешите поблагодарить.

О том, зачем именно он понадобился Тарлеву и кого тот имел в виду, говоря «нам», он спросить не решился.

— Я слышал, — с улыбкой продолжал Тарлев, — вы делаете большие успехи на торговом поприще. Далеко пойдете, господин Новосельцев. Оказывается, вы — прирожденный коммерсант. — Он сделал паузу и продолжал. — Если, конечно, палата не аннулирует разрешение на торговлю.

Озадаченный, Новосельцев растерянно молчал. О каких успехах идет речь? Скорее, наоборот, торговля шла слабо, клиентура только начала складываться. И этот намек на возможное аннулирование разрешения, за которым скрывалась явная угроза?

Угадав состояние собеседника, Тарлев продолжал:

— Видите ли, господин Новосельцев, местные торговцы не любят конкурентов, особенно иностранцев. У них большие связи в жандармерии и сигуранце, я хочу по-дружески предостеречь. Может случиться так, что даже я со своими связями не сумею помочь. Надеюсь, вы меня поняли?

Хотя Новосельцев понял далеко не все, а главное — куда клонит Тарлев, он молча кивнул.

— Вот и прекрасно, Александр Васильевич, продолжим. Будем говорить откровенно, как подобает военным людям.

При упоминании о военных людях Новосельцев с удивлением взглянул на Тарлева.

— Вот именно, господин Новосельцев. Вы — полковник, хотя, к сожалению, бывший, бывшей же царской армии, а я хотя всего лишь майор, но зато на действительной службе в румынской армии, заместитель начальника разведотдела третьего армейского корпуса, который, как вам должно быть известно, призван обеспечить порядок и спокойствие в Бессарабии. У нас здесь очень много врагов, господин Новосельцев. Вы удивлены? Разве уважаемые господа Херца и Федоровский не поставили вас об этом в известность? Ну ладно. Займемся делом. Вы нам можете и должны помочь.

— Каким образом? Я же всего лишь мелкий лавочник…

— Не скромничайте, Александр Васильевич. Начну с того, что вы в Кишиневе человек новый, не примелькавшийся, еще не расшифрованный вражеской агентурой. Скажу вам доверительно: Бессарабия кишит агентами третьего интернационала. От них вся смута. Иногда просто не знаешь, кто друг, кто предатель. Трудно стало работать, да и не с кем. Приходится иметь дело с подонками, отбросами рода человеческого, пьяницами, проходимцами и бог знает еще с кем. Всучат липу — глазом не моргнут, а потом приходится краснеть. Недаром говорят, что наша работа настолько грязная, что делать ее имеют право только самые честные люди, — с глубокомысленным видом изрек Тарлев. — И вы именно такой человек. Полковник генерального штаба — это звучит.

— Бывший полковник, господин Тарлев, как вы изволили выразиться, вставил Новосельцев.

— Извините, я не хотел вас обидеть. Ближе к делу. Нам нужны люди, на которых можно положиться. Вам, торговцу, приходится каждый день сталкиваться со многими, самыми разными людьми. Присматривайтесь к ним повнимательнее, завязывайте знакомства, ищите таких, кто пригоден для разведработы. Особый интерес представляют те, у кого остались родственники в Советском Союзе. Кстати, — как бы между прочим спросил он, — кто у вас там остался?

— Отец умер после октябрьского переворота, потом и матушка. Я еще в России тогда был. Младший брат жил в Севастополе, врач. Жена с сыном оставались в Петрограде. Она же питерская, женился, когда был слушателем академии. Первые годы переписывался с ними, а потом перестал писать, боялся повредить им письмами. В Париже до меня дошел слух, что забрала ее Чека как жену белого офицера. Ну а сын… — Он не окончил. — Словом, не знаю.

— Могу вас обрадовать, Александр Васильевич, — несколько торжественно объявил Тарлев. — Супруга ваша, Мария Григорьевна, так ее, кажется, зовут, на свободе, здорова и проживает по прежнему адресу вместе с сыном. О брате пока сказать ничего не могу.

Пораженный неожиданной новостью, Новосельцев растерянно молчал.

— Значит, Маша жива, — не веря услышанному, выдавил он. — А я думал, пустили… как они выражаются, в расход.

Ему очень хотелось верить, что все обстоит именно так, как говорит Тарлев, однако сомнения не исчезали. Откуда, собственно, Тарлеву знать о его близких, тем более, что он никогда ему о родственниках не рассказывал. «Зато говорил Федоровскому, — вспомнил Новосельцев. — Значит, тот все передал».

— Я очень хотел бы верить вашим словам, господин Тарлев, — ровным голосом произнес Новосельцев. — Однако насколько достоверны эти сведения? Если, конечно, не секрет.

— Вообще-то секрет, господин полковник, но вам могу сказать, потому что доверяю. Вы недооцениваете наши возможности. Мы дали задание нашим людям за кордоном поинтересоваться вашими родственниками. Со временем, может быть, поможем вам передать им весточку. Но об этом позже, а пока ваша задача — подыскать нужных нам людей. Я сведу вас с председателем беженского комитета, это наш человек. Среди перебежчиков попадается подходящий человеческий материал. Будете также контактировать с комиссаром кишиневской сигуранцы Георгиу. Он, правда, не нашего ведомства, но мы делаем одно дело. И еще. Через вас я буду поддерживать связь с господином Федоровским, — голос майора звучал так, будто он отдавал приказ. — Само собой разумеется, вся эта работа будет соответствующим образом вознаграждена. Я полагаю, что две-три тысячи леев в месяц вам не помешают. Неправда ли?

Этот разговор не был совершенно неожиданным для Новосельцева. Он и раньше догадывался, что Федоровский втягивает его в какую-то темную игру, однако не предполагал, что все произойдет так стремительно. Он только начинал становиться на ноги. Отказаться — значит все начинать сначала. Федоровский его обратно в газету не возьмет. А начинать новую жизнь в его возрасте и с его здоровьем совсем не просто. «И потом, — размышлял Новосельцев, — они, может быть, помогут связаться с семьей, если этот Тарлев не лжет».

— Согласен, господин майор, — по-военному сказал Новосельцев.

— Я так и думал. Более подробные инструкции получите позднее, а пока займитесь вербовкой, — он не считал нужным прибегать к эвфемизмам.

Марчел стал первым, кого завербовал Новосельцев. Тот согласился сразу, не раздумывая. Потом были и другие, но этот — первый.

И вот теперь «первенец» стоял в лавке, обнажая в улыбке гнилые желтые зубы. Когда Новосельцев узнал Марчела поближе, чувство сострадания сменилось брезгливостью. Марчел оказался ловким и удачливым агентом, несколько раз переходил на ту сторону и возвращался обратно. С каждым переходом он держался наглее и развязнее.

Однажды заявился подвыпившим, попросил, скорее, потребовал вина. Основательно захмелев, плакался на свою несчастную судьбу, поносил всех и вся: большевиков, которые поломали ему жизнь, Тарлева, а заодно и всех румын.

— Знаете, Александр Васильевич, я же только что оттуда, из-за кордона, — с пьяной откровенностью бормотал Марчел. — Живет матушка Россия. Кругом свои, русские люди, тоска взяла… Какая ни есть, а все же родина. Не хотелось возвращаться сюда, да еще шкурой рисковать.

«Похоже на провокацию», — подумал тогда Новосельцев и осторожно спросил: — А что же помешало тебе остаться? Повинился бы, отсидел годика три — и все.

— Годика три… Шутите, уважаемый. Тремя годами мне не отделаться. Как бы к стенке не поставили. Я же срок отбывал. За изнасилование малолетки. Все водка проклятая. Дали двенадцать лет. В Харькове мы жили. А про отца я наврал. Он у меня рабочий, на паровозостроительном заводе, и я там работал слесарем, пока все это не случилось. И не Марчел я вовсе, это я уже здесь Марчелом заделался. Виктор я, фамилия Кравченко. Ну да что вспоминать, — он пьяно ухмыльнулся. — Теперь я как тот воробей: попал в дерьмо, так не чирикай.

— Вот именно, — поддакнул Новосельцев. Он все еще не исключал провокации.

Такие, как Марчел, среди тех, кого удалось завербовать в беженском комитете, во главе которого стоял агент сигуранцы, и среди посетителей его лавки, составляли большинство. У каждого из них была своя «история», темное, а то и уголовное прошлое. Все его старания найти «новых» честных людей, как того требовал Тарлев, ни к чему не привели. Однако Тарлев, которому он передавал свою «клиентуру», смотрел на это сквозь пальцы, вопреки своим же собственным требованиям. Новосельцев понял: именно таких проходимцев и уголовников легче всего держать на привязи, шантажировать прошлым.

— Здравствуйте, Александр Васильевич! — Марчел подошел совсем близко к прилавку, протянул скользкую потную руку, которую неохотно, преодолевая отвращение, пожал Новосельцев. — Небось, соскучились?

Новосельцев всмотрелся в его глаза: вопреки обыкновению Марчел был совершенно трезв.

— Выпить чего не найдется? Горло пересохло, да и пожрать не мешает, совсем отощал в Тигине. Этих беженцев одной баландой да прокисшей мамалыгой кормят. У нас в тюряге и то получше жратву давали. — Он рассмеялся мелким, неприятным смешком. — И зачем эти мучения? Ничего нет для нас подходящего. Быдло. Крестьянин он и есть крестьянин, что на той стороне, что на этой. Кроме земли да хлеба ничего не надо. Зачем меня там держат? Я уже свое сделал. Нет, не отпускают, ищи, вдруг затесался среди этой публики агент ГПУ.

Новосельцев был в курсе всего, что говорил Марчел. Он сам принимал активное участие в подборе агентов для операции «Днестр». В ней были задействованы самые надежные агенты разведотдела, среди которых Марчел занимал не последнее место. После окончания операции Марчела и других внедрили к беженцам и поручили вести тайную контрразведывательную работу и вербовку. Новосельцев состоял с ними на связи.

— Не отпускают, — продолжал жаловаться Марчел, наливая в стакан вино из бутылки, которую раскупорил Новосельцев. — Между нами говоря, Тарлев просто помешался на этих агентах ГПУ. Да какие там агенты! Крестьяне, темные, как земля, даже выпить не с кем. Один раз, правда, подфартило. Хорошо посидели, причем нашармака, и лея не потратил.

— Смотри, Марчел, не доведет тебя до добра эта пьянка. Тарлев очень недоволен.

— Да пошел он… — Марчел грязно выругался.

— Ну ты, полегче, — на всякий случай сказал Новосельцев, хотя к Тарлеву не питал симпатий.

— Да ладно вам, — отмахнулся Марчел. — Мы же с вами русские люди и можем говорить откровенно. Думаете, я ничего не вижу? Да вы этого Тарлева и всех их терпеть не можете.

— Значит, нашармака? — повторил Новосельцев полузабытое словцо, напомнившее его военную молодость. Беседа принимала нежелательный оборот, и он решил сменить пластинку. — Кто же тебя угощал?

— В этом-то все и дело, Александр Васильевич, — серьезно сказал Марчел. — Потому и пришел к вам. Позвали меня, значит, двое из этих беженцев, Николай и Думитру, в кабак. Неплохие ребята, тихие. Подзаработали где-то, захотели гульнуть, а не знают, где и как, ну деревенские, сами понимаете. Позвали меня с собой. Только уселись — входит солидный такой господин, одет чисто, по-городскому, и вид городской. Думитру к нему. Поговорили они и к нашему столу подходят. Я очень удивился, откуда у них такой знакомый. Оказалось — на той стороне еще познакомились, заготовителем вроде работал в Тирасполе. Сидим, выпиваем, он дорогое вино заказал, — не без почтения в голосе вспомнил Марчел. Видать, при деньгах. За все сам заплатил. Слово за слово, начал его полегоньку щупать. Говорит, из Одессы сам, отца, коммерсанта, посадили, а ему удалось перейти на эту сторону. Сейчас живет в Чехословакии. Коммерсант. И сюда прибыл по своим торговым делам. Что-то мне не нравится этот коммерсант, Александр Васильевич, — Марчел снова приложился к стакану.

— А фамилию этого коммерсанта и где он остановился, небось, не узнал?

— Обижаете, господин полковник, — Марчел сделал вид, что в самом деле обиделся. — Мачек его фамилия, остановился в «Лондонской». При деньгах, еще раз с нескрываемой завистью сказал он. — Нутром чую — не тот, за которого себя выдает. Сам вроде русский, а фамилия у него какая-то… Говорит — чешская.

Новосельцев, слушавший сначала болтовню Марчела вполуха, теперь ловил каждое слово. В самом деле. Откуда и почему взялся этот бывший русский с нерусской фамилией именно в Тигине, там, где живут беженцы из-за Днестра? И эта странная встреча с двумя из них в кабаке? Откуда простые крестьянские парни могли знать, причем довольно близко, этого коммерсанта?

— Ты спрашивал у других беженцев об этом Мачеке? Знает ли его кто-нибудь еще?

Марчел озадаченно почесал затылок.

— Так о чем спрашивать-то? По фамилии его вряд ли кто знает, скорее в лицо, а как его покажешь?

— Как, как… Сам должен был додуматься. А кому-нибудь ты о нем вообще говорил? Из наших или из сигуранцы?

— Никому, Александр Васильевич, не успел. А что? — тревожно спросил Марчел.

— Нет, ничего, все правильно. Ты, Марчел, пока никому не говори. Я сам займусь этим человеком. — Он помолчал, принимая решение. — Сходи к нему в гостиницу сегодня же и скажи, что с ним хочет познакомиться твой друг, такой же, как он, русский коммерсант. Если согласится, приведешь вечером его ко мне домой. Понял?

— Так точно, господин полковник? — Марчел иногда позволял себе попаясничать.

Марчел, видимо, догадывался, зачем Новосельцеву понадобилась встреча с этим человеком. Однако он знал службу и ни о чем не расспрашивал, а Новосельцев не стал посвящать его в свои планы. Они были весьма несложные. Если верить Марчелу, к нему в сети шла крупная рыба: интеллигентный человек, недавно с той стороны, с родственными и дружескими связями, и не где-нибудь, а в Одессе. Если же это шпион, или, как они там говорят, разведчик, то он утрет нос этим бездельникам и взяточникам из сигуранцы. Все лавры пожнет разведотдел, и ему лично кое-что перепадет.

Допив остатки вина, Марчел отправился восвояси, чтобы вечером появиться в квартире Новосельцева уже в сопровождении своего нового знакомого Мачека.

XVII

Фамилия Новосельцева Фаркаши была знакома еще до того, как ее назвал Марчел, сообщивший, что его русский коллега, коммерсант, желает с ним познакомиться. Он запомнил ее, готовясь к выполнению задания и изучая донесения резидента советской разведки в Кишиневе. Информация Ионела была скупой и отрывочной, из нее вытекало, что Новосельцев, судя по некоторым данным, — бывший русский офицер, объявился в Кишиневе сравнительно недавно. Откуда приехал, неизвестно. Жил скромно, уединенно, политикой не занимался, держась в стороне от различных обществ и объединений русской эмиграции в Бессарабии. Единственное обстоятельство, которое казалось подозрительным и трудно объяснимым, было то, что Новосельцеву в короткое время удалось открыть бакалейную лавку. Ионел особо подчеркивал, что для этого нужно получить разрешение торгово-промышленной палаты, которая дает его далеко не каждому, тем более иностранцу, к тому же русскому. Ионел не исключал, что лавка могла служить «крышей» для агентуры. Появление Марчела в гостинице и последовавшее затем приглашение как будто подтверждало предположения Ионела.

Фаркаши встретил Марчела сдержанно, как бы подчеркивая этим дистанцию между преуспевающим коммерсантом и его случайным знакомым. Марчел, подавленный провинциальной гостиничной роскошью, утратил свою обычную наглость и держался скованно. Фаркаши, выслушав его, сказал:

— Видите ли, дорогой, я привык иметь дело с крупными оптовыми продавцами. Вряд ли мелкий лавочник может представить для меня интерес.

Марчел более настойчиво повторил приглашение:

— Господин Новосельцев не такой уж мелкий лавочник, — добавил он со значением.

Получив наконец согласие, Марчел поспешил сообщить, что его знакомый живет совсем близко. Минут через десять они подошли к двухэтажному дому на Садовой, где Новосельцев снимал комнату у вдовы отставного чиновника. Дверь открыл он сам, и Марчел тотчас ушел.

Некоторое время Фаркаши и Новосельцев молча разглядывали друг друга. Первым на правах хозяина нарушил молчание Новосельцев.

— Рад с вами познакомиться, господин… Мачек. Всегда приятно встретить на чужбине соотечественника, к тому же коллегу. Я слышал, вы тоже коммерсант? Давно оттуда?

— Откуда именно?

— Оттуда… из России.

Только вчера Фаркаши получил через связную соответствующую легенду и чувствовал себя уверенно.

— Года два назад удалось уйти. Сразу после ареста отца. Мы жили в Одессе, на Старой Портофранковской. Я уже рассказывал вашему… — он запнулся, не зная, как назвать Марчела, — вашему знакомому.

— Он мне говорил, — сдержанно, как бы между прочим, ответил Новосельцев.

— Вообще, мне показалось, что этот Марчел, — продолжал с улыбкой Фаркаши, — проявил ко мне повышенный интерес. Отчего бы это?

— Он мне иногда помогает, — неопределенно отвечал Новосельцев. И, меняя тему разговора, осведомился, что конкретно интересует торговую фирму, которую он, господин Мачек, имеет честь представлять. — У меня есть некоторые связи в торговых кругах, — любезным тоном добавил Новосельцев, и я готов помочь соотечественнику. Между нами говоря, среди здешних торговцев много нечестных людей. Могут и обмануть.

Извинившись перед гостем, он вышел из комнаты. Фаркаши заметил, что он припадает на правую ногу. Оставшись один, огляделся по сторонам. Старая потрескавшаяся мебель, оклеенные выцветшими обоями стены. Ничего в обстановке и убранстве комнаты не выдавало привычек или увлечений ее обитателя. Над диваном приколота фотография. Фаркаши всмотрелся в пожелтевший снимок. В молодом бравом офицере с трудом можно было узнать хозяина квартиры; рядом сидела красивая женщина с чисто русскими чертами лица, держа на руках ребенка двух-трех лет. В нижнем углу снимка было написано: «Фотосалон И. В. Помозова. Петроград, Невский 97. 1914 г.».

Фаркаши услышал шаги и обернулся. Новосельцев, увидев, что Фаркаши рассматривает снимок, сказал:

— Это я с женой и сыном. Перед отъездом на фронт сфотографировались. В начале войны. На память.

Новосельцев разлил в бокалы красное густое вино.

— За знакомство и успехи в делах! — Он отпил из своего бокала. Отличное вино, не уступит их хваленому бургундскому. И в несколько раз дешевле. А все потому, что местные торговцы не умеют торговать. Вы, господин Мачек, не прогадаете, закупив здесь большую партию этого вина.

Фаркаши с видом знатока посмаковал вино, поблагодарил и сказал, что подумает.

— И вообще, — продолжал Новосельцев, — заходите запросто, не стесняйтесь. Мне всегда интересно поговорить с соотечественником, особенно с таким, который только недавно оттуда.

— А что вас там интересует? — Фаркаши сделал ударение на слове «там». — Могу только сказать одно: власть большевиков крепнет, они и не думают никому ее уступать. К прошлому возврата нет. Тот, кто считает иначе, глубоко ошибается. Я реалист, господин Новосельцев, и не питаю никаких иллюзий. Поверьте, мне очень нелегко далось решение покинуть Россию, тем более, что у меня, как и у вас, насколько я понимаю, на той стороне остались близкие.

Новосельцев задумчиво сказал:

— Наверное, вы правы, господин Мачек, — он взглянул на фотографию, которую только что рассматривал Фаркаши. — Это все, что у меня осталось в России.

— Не так уж и мало, — серьезно сказал Фаркаши. — Где сейчас жена и сын? Вам что-нибудь известно об их дальнейшей судьбе? — Фаркаши показалось, что его собеседник подавил вздох.

— Первые годы переписывался с Машей, она жила в Петрограде. А потом писать перестал: боялся повредить ей своими письмами. Чека, как вам известно, очень не любит жен царских офицеров, тем более эмигрантов. Может, замуж вышла. Она ведь красавица. Павлику двадцатый год пошел. Совсем взрослый. Так и умру на чужбине, неповидав. Однако заговорил я вас, господин Мачек. Вы уж простите старика.

— Ну какой же вы старик, Александр Васильевич, — запротестовал Фаркаши. — Вам еще жениться не поздно. Вы же один живете? Нет, что ни говорите, а хозяйка в доме нужна.

— А у меня и дома своего нет, — Новосельцев горько улыбнулся. — Разве это дом? — он обвел рукой комнату. — Да и кому я вообще нужен? Нет, так и умру бобылем на чужбине. А до России отсюда рукой подать, вот она, рядом.

— А если вернуться? — Фаркаши решился на откровенный вопрос.

— Чтобы в расход?

— А если бы к стенке не поставили? Другие же возвращаются — и ничего, живут. — Он, кажется, нащупал самую болезненную струну в душе сидевшего напротив него человека: тоска по жене и сыну, страх перед надвигающейся старостью… На этой струне можно было сыграть.

— Странный у нас разговор получается. Вы, добровольно покинувший Россию, как будто бы уговариваете меня вернуться. Здесь нет логики, господин Мачек, если это действительно ваше настоящее имя.

Фаркаши слегка опешил, собираясь с мыслями. «Неужели он о чем-то догадался, не перегнул ли я палку?»

— Логика здесь простая, господин Новосельцев. Мой отец был одним из самых богатых людей в Одессе. Я уже говорил об этом вашему приятелю. Еще до войны он предусмотрительно поместил ценности в швейцарском банке. Кое-что удалось спрятать при обыске. Мне не было смысла оставаться там, если за границей можно жить припеваючи. В общем, уби бене иби патрия, как говорили римляне. Где хорошо, там и родина. Ну, а насчет фамилии вы правы. Отец давно поддерживал не только деловые, но и дружеские связи с чехами. Влиятельные люди помогли получить чешский паспорт, а заодно сменить фамилию. Так, знаете, ли проще. Фамилия отца — Колобов, Старо-Портофранковская, 12. Будете в Одессе — можете убедиться, — с улыбкой закончил Фаркаши.

— Все может быть, — неопределенно отвечал Новосельцев. Но Фаркаши чувствовал: он ему не верит.

— Кстати, и здесь немало бывших русских, — с неприязнью в голосе сказал Новосельцев. — Вчера был Дмитриев, сегодня, глядишь уже Димитриу, Васильев — Василиу, Петров — Петреску, Пономаренко — Паскалуца. И так далее. Однако черт с ними. Я родился русским и умру русским.

— Будем надеяться, это случится еще не скоро. Куда торопиться?

Непритязательная шутка немного разрядила напряженную обстановку. Они расстались не столько довольные, сколько заинтересованные друг другом.

XVIII

Стоял поздний вечер, однако никто из обитателей ремесленного училища не спал. То тут, то там возникали и распадались группки. Люди возбужденно шептались, оглядываясь по сторонам.

Самая многочисленная кучка, в которой были Думитру Затыка и Николай Потынга, сбилась в углу, возле нар Симиона, который только что пришел из города и был немного под хмельком.

— Это что ж такое получается, люди добрые? — горячился Симион. — У кого и там, за Днестром, была земля, тому и здесь дадут, а мы, безземельные, куда денемся?

— На фабрику, сказывают, работать пошлют. И карнеты какие-то выдадут. Заместо паспорта.

— Да на кой… — Симион выругался, — мне их карнет? Мне земля нужна. На фабрике или заводе могли и дома работать.

— Правильно говоришь, Симион! Какой хозяин с этим карнетом на фабрику возьмет? Своих безработных девать некуда. И делать мы ничего на этой фабрике не умеем. Видели, как рабочие у них живут. В магазине, на базаре всего полно, а покупателей не видно. Денег нет у людей.

— В том-то и дело, люди добрые! — все больше распалялся Симион. Обманули нас, дураков, словно детей неразумных. — Он уже почти кричал, забыв об осторожности.

На какой-то миг стало тихо, и в тишине отчетливо раздалось:

— Не слушайте его, добрые люди, не верьте ему, он продался большевикам, я давно его хотел вывести на чистую воду. Такие, как этот большевистский смутьян, заодно с другими врагами великой Румынии — жидами, венграми и болгарами — продают нашу родину. Бейте большевистского шпиона!

Никто не тронулся с места. Все только повернули голову в сторону невесть откуда подкравшегося Марчела. Первым пришел в себя Симион. Он шагнул к Марчелу, рванув на груди рубаху.

— На, стреляй, гад! — он подошел почти вплотную. Марчел попятился. Испугался?! А стрелять в наших людей там, на Днестре, не боялся? Я же все видел, пусть мои глаза лопнут, если вру! Это он убил наших, а не советские пограничники. Он!

На крики Симиона со всех концов большой комнаты сходились остальные. Растерянный, оцепеневший от страха, Марчел оказался в плотном людском кольце. Опомнившись, открыл было рот, чтобы ответить, но его опередили громкие, исполненные ненависти голоса:

— Так это ты, гад, убил мою жену!

— И мой Павелаш… сынок, тоже там остался… на льду…

— Брат мой погиб.

Марчел затравленно озирался. Углядев небольшую брешь, он метнулся туда, но люди сомкнулись, и он так и остался в кольце. Страшный удар вскинул ему голову, он сделал еще одну попытку вырваться, но тщетно. Со всех сторон обрушились удары. Били куда попало, не разбирая, давая выход отчаянию, безысходности, гневу. Марчел жалобно охал, потом повалился на пол, прикрывая руками голову. Пошли в ход тяжелые башмаки. Он затих, бессильно раскинув руки и закатив глаза. Все молча, загипнотизированно смотрели, как струйка алой крови медленно вытекала из полуоткрытого рта и стекала на грязный, заплеванный пол.

— Мы же его убили. Мы пропали, люди, — послышался в тишине голос.

— Собаке — собачья смерть, — жестко, без сожаления сказал Симион. Туда ему и дорога.

— Теперь уже ничего не исправишь. Надо уходить, скорее, пока они не спохватились, скорее, — торопил Думитру Затыка.

— А куда? Они же везде нас найдут, — раздались неуверенные голоса.

— Домой, за Днестр, больше некуда. Там они нас не достанут. Только быстро, немедленно, — повторял он. — Уходим по два-три человека.

— Вы что, совсем с ума сошли? — раздался злой голос Федора Круду. — В Сибирь захотели?

— Врешь ты все про Сибирь, кулацкое отродье. — Думитру снова поторопил группу замешкавшихся было односельчан. — Скажем, что обманули нас такие, как этот, — он ткнул пальцем в сторону Круду.

В ту же ночь им удалось проскользнуть мимо румынских пограничников и перейти Днестр по еще крепкому льду.

XIX

Выпавший ночью обильный снег быстро таял под мартовским солнцем, растекаясь грязным месивом по проезжей части дороги и тротуарам. Проклиная городские власти за отсутствие ливневой канализации, Новосельцев с трудом ковылял в свою лавочку. Несмотря на ранний час и непогоду, старик-газетчик, русский эмигрант, с которым он уже успел познакомиться, занимал свое обычное место на углу. Перекинувшись с ним парой слов о капризах местного климата, Новосельцев купил «Бессарабское слово». Непогода распугала покупателей, и он развернул газету. Пробежав заголовки и несколько сообщений из-за рубежа, он хотел уже отложить газету, как внимание его остановила заметка в разделе «Происшествия». Тигинский корреспондент сообщал, что в местном ремесленном училище, где временно размещены беженцы из СССР, обнаружен труп некоего Марчела Кравченко со следами тяжких побоев. Подробности пока неизвестны, однако предполагают, что несчастный беженец, которому удалось проскочить невредимым сквозь огонь чекистских пулеметов, стал жертвой большевистских агентов. Полиция уже приступила к анкете.

«Анкета»! Неужели нельзя сказать по-русски — «расследование», поморщился Новосельцев и перечитал заметку. Его не волновала участь, постигшая Марчела. Скорее, наоборот. В глубине души он даже почувствовал нечто похожее на удовлетворение. «Закономерный конец, этого следовало ожидать», — холодно констатировал Новосельцев. И тут же со смутным чувством тревоги и беспокойства вспомнил о русском коммерсанте из Чехословакии, с которым его познакомил покойный Марчел. Этот неведомо откуда взявшийся русский с чешской фамилией не выходил у него из головы. Он интуитивно чувствовал, что это не тот человек, за которого себя выдает. А вдруг существует связь между смертью Марчела и появлением этого русского? Если этот Мачек — советский агент, то в его интересах было убрать Марчела, который их познакомил. Теперь никто, кроме них двоих, не знает, что именно Марчел их познакомил, если Марчел сам не проболтался кому-нибудь из сигуранцы. Неужели этот Мачек все так хорошо рассчитал и подбирается к нему? Не зря же говорят, что искусство разведчика состоит в том, чтобы оказаться в нужное время в нужном месте среди нужных людей. Рассказать обо всем комиссару Георгиу или Тарлеву? А если его и след простыл? Георгиу и Тарлев спросят: где вы были, господин Новосельцев, раньше? Опять он виноват. Да и о чем, собственно, докладывать, фактов у него никаких нет.

Рассуждая так, Новосельцев даже с собой не был до конца откровенен. Его удерживало другое. Встреча затронула за живое, напомнила о России. Мысли о родине, жене и сыне в последнее время неотвязно преследовали, даже во сне. Он просыпался среди ночи в холодной сырой комнате и с открытыми глазами дожидался утра. Жизнь в Кишиневе складывалась не совсем так, даже совсем не так, как ему представлялось. Здесь он так ни с кем и не сблизился, его мучило одиночество, чувство собственной неполноценности, даже унизительности своего существования. Полковник генерального штаба — а кто он теперь? Мелкий лавочник, содержатель явки, вербовщик, осведомитель.

Новосельцев так глубоко ушел в свои мысли, что не сразу услышал звяканье колокольчика на двери. Он поднял голову лишь тогда, когда под самым его ухом раздался громкий хрипловатый голос:

— Здравия желаю, господин полковник! О чем задумались, хотел бы я знать? Эдак всю вашу лавочку вместе с хозяином могут унести, — говоривший засмеялся своей шутке и изучающе устремил свой единственный глаз на Новосельцева. Другой покрывала черная повязка.

— Здравствуйте, господин полковник, — сдержанно ответил Новосельцев.

Фамилия одноглазого была Жолондовский, однако был он больше известен под кличкой Циклоп. Жолондовский был значительно старше Новосельцева и участвовал еще в русско-японской войне. Находясь в подпитии, что случалось довольно часто, он любил прихвастнуть своим боевым прошлым и с гордостью говорил, что глаз потерял при осаде Порт-Артура. Судьбы Новосельцева и Жолондовского в чем-то были схожи. Оба — полковники, оба служили в артиллерии, оба вкусили горький хлеб чужбины. Но, в отличие от Новосельцева, Жолондовский происходил из семьи шляхтича, владевшего до революции огромным поместьем на Украине. Революция лишила его всего. Он был из тех, по его же словам, эмигрантов, которые ничего не забыли и ничему не научились.

— Есть что-нибудь новенькое, Александр Васильевич? — спросил Циклоп. — Свежего материала, как я понимаю, достаточно. — Он хрипло засмеялся.

— Вы сегодня газеты читали, господин полковник? — Новосельцев кивнул на лежащий перед ним номер.

— Не успел, — пробормотал Циклоп, — а при чем здесь газеты? О наших делах они, слава богу, еще не пишут.

— Очень даже при чем. Вот, — он протянул газету, ткнув пальцем в заметку, которую только что прочитал.

Циклоп, далеко отставив от себя газету, на удивление скоро пробежал единственным глазом заметку.

— Нашли чем удивить. Ну и что такого случилось особенного? Обычное дело. Подрались холопы, пся крев. Марчела, конечно, жаль, способный был агент, однако ничего не поделаешь. Неизбежные издержки. Нам нужны люди и свежая информация, Александр Васильевич, — в голосе Циклопа зазвучали требовательные нотки, — вы давненько ничего нам не подбрасывали стоящего.

С Циклопом Новосельцева познакомил Тарлев вскоре после того, как помог открыть лавочку. Циклоп занимал какую-то незначительную должность в кишиневском трамвайном депо, где работало много русских эмигрантов. Однако служба в депо была отнюдь не основным его занятием. Одноглазый был резидентом «Интеллидженс сервис» в Кишиневе, о чем он сам сказал Новосельцеву, предложив сотрудничать. Удивленный, даже шокированный этим необычайным предложением, Новосельцев не дал определенного ответа и сразу сообщил обо всем Тарлеву. Пока Новосельцев говорил, снисходительная усмешка не сходила с полного лица майора.

— Вы должны пойти на сотрудничество с Циклопом. Это вполне достойный человек, которому мы доверяем. Советы, господин Новосельцев, наш общий враг, и мы обязаны работать сообща. Не понимаю, почему вас так удивляет его предложение? Вы поддерживаете точно такое же сотрудничество с господином Федоровским.

— Я действительно передаю господину Федоровскому кое-какие сведения, полученные из беженских источников, но исключительно для использования в газете, — горячо ответил Новосельцев.

— Неужели вы так действительно считаете? — удивился Тарлев. — Разве вам не известно, что Федоровский тесно сотрудничает с «Сюртэ женераль», особенно с ее «Сервис д'Ориан»? Службой Востока, — пояснил он по-русски.

— Я достаточно знаю французский, господин майор, чтобы понять, что это означает. — Новосельцев обиженно замолчал. — Однако…

— Однако, господин Новосельцев, — бесцеремонно перебил Тарлев, предоставьте нам самим решать, что к чему. Советы — наш общий враг, господин полковник, — уже мягче, как бы вразумляя Новосельцева, продолжал майор, — и мы должны выступать против них единым фронтом, не исключая, разумеется, и разведывательных служб. И потом, — Тарлев понизил голос, правительство недооценивает всю важность и значение нашей деятельности. Я говорю об этом с величайшим сожалением. Поэтому мы вынуждены оказывать кое-какие услуги нашим друзьям во Франции и Англии. Они на разведку денег не жалеют.

В тот раз Новосельцев поверил Тарлеву не до конца. Но однажды в лавку пришел молодой русский, судя по выправке, из бывших офицеров. Он передал Новосельцеву письмо Федоровского, в котором тот просил помочь подателю письма в переходе через Днестр, для чего ему, Новосельцеву, надлежало обратиться именно к Тарлеву. И тогда он окончательно убедился, что майор говорил правду. Свидание молодого офицера и Тарлева состоялось в лавке. Они долго беседовали, не стесняясь присутствия Новосельцева. Тарлев заверил, что румынские пограничники не будут чинить ему никаких препятствий, и обещал свести с лодочником-переправщиком Гицей, который перевезет его на тот берег. Удалось ли ему перейти границу, Новосельцев так и не узнал. Он видел, как русский под конец разговора вытащил из кармана толстую пачку денег — Новосельцев сразу узнал франки — и передал Тарлеву. Тот подержал пачку на ладони, подумал, отсчитал несколько купюр и протянул Новосельцеву. Избегая взгляда майора, Новосельцев деньги взял.

Эти сто франков обошлись ему дорого. Тарлев действовал уже открыто, не таясь. Регулярно встречался в лавке с Жолондовским и еще какими-то людьми, передавая им, а точнее, продавая сведения, стекающиеся по различным разведывательным каналам, в том числе и те, которые добывал Новосельцев. Эту же информацию Тарлев через Новосельцева пересылал Федоровскому в Париж, а тот, в свою очередь, — дальше, своим хозяевам. Информация, как не раз убеждался Новосельцев, носила случайный характер, не перепроверялась и часто была откровенной липой. Однажды поделился своими сомнениями по этому поводу с Тарлевым, однако тот цинично ухмыльнулся и махнул рукой.

Новосельцев окончательно понял: громкие слова Тарлева, Федоровского и прочих «идейных» борцов против большевиков — не более чем ширма. Главное, что их действительно интересовало, — это собственный карман. Постепенно он стал свыкаться со своей двойной, даже тройной жизнью лавочника, вербовщика и агента-связника, содержателя явочной квартиры, тем более, что эта жизнь имела и свои преимущества: ему тоже кое-что перепадало.

Лишь когда Тарлев завел разговор о жене и сыне, оставшихся в Петрограде, он взглянул на себя как бы со стороны и ужаснулся, как низко пал.

— Помните, Александр Васильевич, — мягко начал Тарлев, — мы говорили о вашей семье, оставшейся в Петрограде. Я сказал тогда, что мы вернемся к этому разговору.

При первых же словах Тарлева Новосельцев внутренне насторожился. Он уже достаточно узнал своего собеседника, чтобы понять: Тарлев завел об этом речь неспроста, он что-то задумал.

— Так вот, — продолжал Тарлев, — пришло время вернуться к этому разговору. По нашим данным, супруга ваша Мария Григорьевна пребывает в добром здравии и проживает с сыном по адресу: Литейный проспект, 129, квартира 15. Вы ведь там и до октябрьского переворота жили, не так ли? Тарлев взглянул на Новосельцева, желая убедиться, какой эффект произвели его слова.

Новосельцеву показалось, что сердце проваливается куда-то вниз, а ноги стали ватными, он никому, даже Федоровскому, не говоря уже о Тарлеве, не называл адреса жены. Стало быть, майор не лгал.

— Помнится, — сказал Тарлев, делая вид, что не заметил реакции своего собеседника, — я обещал вам помочь передать жене весточку. Однако мы не альтруисты, как вы имели возможность убедиться, — деловым тоном добавил майор, — и потому, в свою очередь, ожидаем от вас кое-каких услуг.

— Каких именно? — глухо пробормотал Новосельцев, догадываясь, к чему тот клонит.

— Самых обычных, — господин полковник, — Тарлев даже улыбнулся. Видите ли, руководство, — он простер руки к потолку, — требует активизации разведработы. Пока, к сожалению, нам похвастаться нечем, выжимаем информацию у беженцев, перебежчиков и прочей мелочи. Они же не располагают ничем существенным. Подбираем крохи. Готовится солидная акция, переброска опытных сотрудников на ту сторону для оседания. Вот мы и вспомнили о… вашей супруге. Им нужна будет надежная крыша, пока прочно не осядут. И братец ваш нас тоже весьма интересует, но об этом потом. Я, конечно, понимаю ваше беспокойство за судьбу близких, — в голосе Тарлева послышались вкрадчивые нотки, — но поверьте старому разведчику: ничего страшного. Поживут у них недельку-другую, и все.

— Я подумаю над вашим предложением, — нерешительно пробормотал Новосельцев.

— Некогда думать, господин полковник, — жестко сказал Тарлев. — Надо действовать, и немедленно.

— А что будет, если я откажусь?

— Дело ваше, Александр Васильевич, однако могу сказать, что будет очень плохо. — Новосельцев уловил скрытую угрозу и согласился.

Тарлев продиктовал ему письмо к жене и, внимательно прочитав, спрятал в карман. С тех пор прошло уже немало времени, однако ответной весточки не приходило. Тарлев уходил от прямого ответа на его вопросы, отделываясь ничего не значащими заверениями, и Новосельцев решил: случилось самое худшее — агента при переходе границы схватили и нашли при нем письмо. Правда, оно носило невинный частный характер, не имело адреса и не давало повода для подозрений, однако лишь при одном условии: если агент будет молчать. Новосельцев же слишком хорошо знал людей Тарлева, которых он сам же ему и вербовал. Провалившийся агент, спасая свою шкуру, на первом же допросе выложит все, до последней ниточки. Вообще в этой истории, пришел к выводу Новосельцев, было много неясного. С человеком, ушедшим на ту сторону, Новосельцев не встречался и не знал его в лицо. Сопоставив некоторые факты, он пришел к выводу, что Тарлев использует его в собственных интересах, и человек, ушедший с его письмом, не имеет отношения ко второму отделу румынского генштаба и работает на другую разведку, скорее всего на «Интеллидженс сервис». Там щедро оплачивают подобные услуги. Впрочем, в этом мог убедиться и сам Новосельцев, когда завербовал и передал Циклопу двух перебежчиков с той стороны. Циклоп не поскупился, причем заплатил не какими-то леями, а английскими фунтами. После подготовки с помощью Тарлева их переправили через Днестр, и они словно в воду канули. Циклоп несколько раз с упреком говорил Новосельцеву, что тот подсунул ему людей, у которых не было за кордоном надежной крыши. Именно это и стало, по его мнению, причиной провала. Новосельцев думал по-другому, однако держал свое мнение при себе: он лучше Циклопа изучил завербованных. Это были жалкие, опустившиеся, без всяких моральных устоев, людишки. Один — мелкий растратчик, бежавший из ссылки, другой — тупой деревенский парень, дезертировавший из армии. Новосельцев почти не сомневался, что они, перейдя границу, просто-напросто струсили, понимая, что в случае разоблачения вышки не миновать, и сами сдались пограничникам в надежде облегчить свою участь.

После провала этих агентов Циклоп все настойчивее и чаще заводил с Новосельцевым разговор о брате, живущем в Севастополе, и тот горько пожалел, что проговорился Жолондовскому в минуту откровенности. Циклопа весьма интересовала «крыша» на квартире солидного, занимающегося частной практикой врача, да еще в таком городе, как Севастополь. Однако Новосельцеву вовсе не хотелось ставить под угрозу свободу, а может быть, даже жизнь близкого человека. Ему и без того не давало покоя отсутствие вестей от жены, к которой ушел человек Тарлева, и он под всяческими предлогами отклонял домогательства Циклопа. Тот же становился все назойливее, сулил большие деньги.

Вот и теперь Циклоп завел разговор о крыше для агента, которого его начальство готовит для глубокой, как он выразился, разведки в Советском Союзе. Новосельцев не выдержал и в сердцах сказал:

— Господин полковник, я родственниками не торгую.

Циклоп растерянно заморгал своим единственным глазом, потом деланно рассмеялся.

— Зато торгуете родиной, господин Новосельцев.

Новосельцев весь вспыхнул.

— Как и вы, господин Жолондовский.

— Ошибаетесь, коллега. Я поляк, и моя родная Польша, слава Иисусу Христу, наконец-то освободилась от москалей.

Это было уже явным оскорблением. Самолюбию Новосельцева был нанесен чувствительный удар. Однако он молчал, затрудняясь в ответе.

— Господин полковник, — глухо выдавил он, — я не отвечаю оскорблением на оскорбление, да вас и нельзя оскорбить, и потому не желаю продолжать этот разговор. Прошу вас оставить меня одного.

Жолондовский удивленно уставился на него, потом неторопливо шагнул к двери и уже в дверях угрожающе бросил:

— Вы еще пожалеете об этом разговоре, полковник.

Он хлопнул дверью с такой силой, что колокольчик, жалобно зазвенев, чудом не оторвался.

Весь день Новосельцев ходил сам не свой. Циклоп даже не подозревал, какой болезненный удар нанес он ущербному самолюбию своего коллеги. Скова и снова возвращаясь к этому разговору, Новосельцев со всей ясностью представил себе всю унизительность своего положения и с беспощадной откровенностью признавал, что Циклоп прав. С нетерпением дождавшись вечера, он закрыл вдруг опостылевшую лавку и поплелся домой, если можно было считать домом комнату, во всем хранящую отпечаток убогого пансионного уюта, отчего она выглядела еще непригляднее.

В таком состоянии и застал его Фаркаши. Новосельцев не ожидал этого визита, однако встретил любезно, раскупорил бутылку вина, подвинул полный бокал гостю. Фаркаши кивком поблагодарил и, не прикасаясь к бокалу, осведомился:

— Что это с вами сегодня, Александр Васильевич? На вас лица нет. Неужели смерть Марчела так подействовала?

— А вы откуда знаете, что он умер… вернее — погиб? Хотя, что это я спрашиваю, в газетах ведь написано.

— Вот именно, — Фаркаши отхлебнул из бокала. — Знаете, Александр Васильевич, я давно хотел вас спросить: что связывало вас, интеллигентного, образованного человека с этим Марчелом?

— А вас, господин Мачек? — вопросом на вопрос ответил Новосельцев.

— Меня? — удивленно переспросил Фаркаши. — Абсолютно ничего. Мы встретились случайно. Я уже рассказывал.

Новосельцев, припадая на правую ногу, прошелся по комнате, постоял возле двери.

— Извините, господин Мачек, я вам не верю. Кто вы?

В жизни разведчика бывает свои звездный час, когда на карту поставлено все, и решение надо принимать сразу, немедленно. Он машинально взглянул на черный кожаный портфель, который принес с собой и поставил в углу. Новосельцев поймал этот взгляд и по выражению лица гостя догадался, что с портфелем связано нечто важное. Внутренний голос подсказал Фаркаши: «Сейчас ты должен это сделать». В портфеле лежали письмо жены Новосельцева и ее снимок вместе с сыном, доставленные вчера курьером с той стороны. Он открыл портфель и достал пакет.

— У меня есть кое-что для вас, Александр Васильевич, — он передал пакет.

Новосельцев обеспокоенно повертел пакет в руках, надорвал бумагу. В нем оказался конверт без надписи. Он быстро вскрыл его, достал исписанный листок бумаги, узнал почерк жены и изменился в лице. Фаркаши, чтобы не мешать, отошел в сторону, издали наблюдая, как на лице Новосельцева сменялась целая гамма чувств: удивление, радость, недоверие, надежда…

— Откуда это у вас, господин Мачек? — наконец пробормотал он, не выпуская из рук листок.

— С той стороны, разумеется, откуда же еще. Что пишет супруга? — он мог бы и не задавать этого вопроса, потому что знал содержание письма.

Разыскать Марию Григорьевну Новосельцеву в Ленинграде его коллегам из Центра не составило труда, и они сумели убедить ее передать письмо и фотографию.

— Маша пишет, что у них все в порядке, — он положил письмо на стол и стал рассматривать фотографию. — Почти не изменилась, а ведь сколько лет прошло. Зато сына не узнать. Совсем взрослый. Она пишет: учится в политехническом институте. Нет, этого не может быть. Мистика какая-то. Не поверю, пока не увижу своими глазами.

— Так в чем же дело, Александр Васильевич? Что вам мешает, что вас удерживает здесь?

— Ничего. — Он сказал это, не раздумывая, как о давно решенном. — Но куда мне деваться, кому я нужен?

— Знаете, что я вам скажу? Возвращайтесь-ка на родину. Там вас ждут.

— Чтобы поставить к стенке, — он невесело усмехнулся.

— Вы уже наделали в своей жизни немало ошибок. Не делайте еще одну, самую, может быть, непоправимую. Никто вас к стенке не поставит… Никогда не поздно искупить вину перед родиной.

— А кто вы, собственно такой, чтобы говорить от имени родины? — в голосе Новосельцева проскользнули нотки недоверия и злости. — Я на своем веку достаточно повидал патриотов, все говорят от имени России, а на деле… — он не договорил и махнул рукой.

— Кто я такой, не так уж важно. Главное уже сказал: я с той стороны. И представил веские доказательства, — Фаркаши показал на письмо и фотографию. — Теперь все зависит от вас. Решайте, Александр Васильевич.

Они проговорили до рассвета. Вернее, говорил один Новосельцев, Фаркаши слушал, изредка прерывая уточняющими вопросами. Его собеседник вел рассказ сбивчиво, перескакивая с одного на другое. Фаркаши чувствовал, что Новосельцев ничего не утаивает и хочет выговориться до конца. У него оказалась хорошая память, но у слушателя еще лучше. Фаркаши многое узнал о Федоровском, Тарлеве, Марчеле, Жолондовском и всей подоплеке операции «Днестр», фамилии и приметы агентов, завербованных Новосельцевым и засланных на советскую сторону.

За окном забрезжил рассвет, когда Новосельцев передал свой разговор с Циклопом, и, устало откинувшись на спинку стула, сказал:

— Ну вот и все, господин Мачек. Я буду вас так называть, мне нравится это имя, хотя оно и не ваше. Теперь все.

— Нет, не все, Александр Васильевич. Постарайтесь помириться с Циклопом и примите его предложение.

Новосельцев некоторое время размышлял, потом улыбнулся и тихо произнес:

— Хорошо… Теперь я окончательно понял, кто вы, господин Мачек.

Фаркаши пришел в гостиницу ранним утром, а после обеда, в назначенный по телефону час, уже входил в особняк профессиональной гадалки мадемуазель Раи. Гадание затянулось, и клиенты мадемуазель Раи терпеливо дожидались в приемной, пока она не освободилась и не пригласила пышную молодящуюся брюнетку, чья очередь была первой.

XX

Старик закрыл серенькую, канцелярского вида папку, оценивающе подержал в руке, как бы взвешивая.

Анатолий Сергеевич Соколовский молча наблюдал за его движениями, ожидая, когда Старик заговорит.

— Теперь мы, наконец, располагаем конкретными и убедительными фактами о подоплеке этой грязной провокации и шумихи вокруг этих так называемых беженцев. Я уже доложил наверх. Эти факты должны как можно скорее стать достоянием советской и европейской прессы. Подумайте, Анатолий Сергеевич, как это лучше сделать, и не откладывайте. Дело срочное. Пусть все знают, куда ведут следы и кому выгодна вся эта грязная возня.

— Будет сделано, товарищ комкор, немедленно свяжусь с кем следует по соответствующим каналам.

— Тарафу передайте — пусть продолжает успешно начатую работу. У него, судя по всему, появились новые возможности, и он должен их полностью использовать. Передайте также ему мою личную благодарность. — Старик помолчал, о чем-то раздумывая. — Новосельцева тоже поблагодарите. Он нам очень помог и еще поможет. Да, чуть не забыл! Этим ребятам тоже передайте мою благодарность.

— Каким ребятам? — удивленно переспросил Соколовский.

— Нехорошо, Анатолий Сергеевич, забывать своих помощников. — Старик укоризненно покачал своей седой головой. — Я ведь о Думитру Затыке и Николае Потынге говорю.

— Извините, товарищ комкор, не сразу сообразил, о ком речь, несколько обескураженно произнес Соколовский.

— Бывает, и не такое забываешь. — Старик бросил внимательный взгляд на своего собеседника, от чего тот смутился еще сильнее. — А как, кстати, они себя чувствуют, и вообще что о них слышно? Держались молодцами, ничего не скажешь, с заданием справились.

— С ними все в порядке. Сумели благополучно, как и остальные, перейти на нашу сторону. Работают в колхозе, часто рассказывают односельчанам о своих злоключениях на той стороне.

— Вот, вот, — оживился Старик, — это очень важно. Следует всемерно, так сказать, расширять аудиторию слушателей. Ведь свидетельства очевидцев особенно ценны. Хорошо бы, чтобы рассказы бывших беженцев услышали и представители прессы. И вообще, не упускайте этих ребят из своего поля зрения. Кто знает, они могут еще понадобиться, а то — подучим — и в кадры.

— Понятно товарищ комкор. — Соколовский поднялся. — Разрешите идти?

Старик кивнул, и Соколовский быстрыми шагами вышел из кабинета.

XXI

Встреча Федоровского и Клюзо, как всегда, состоялась в ресторане «Медведь». Вопреки обыкновению француз выглядел мрачным, даже подавленным, от его игривого тона не осталось и следа. Клюзо долго и пристально вглядывался в лицо Федоровского. Пауза грозила затянуться на неопределенное время, и Федоровский наконец нарушил ее вопросом:

— Я вас не узнаю, господин Клюзо, что случилось?

Этот вопрос, заданный вежливым, даже участливым тоном, окончательно вывел из себя француза.

— И он еще спрашивает, что случилось! — сквозь зубы процедил Клюзо. Можно подумать, что вы, уважаемый, кроме своего листка, других газет не читаете.

Федоровский еще не успел ответить, как Клюзо нервным движением вытащил из внутреннего кармана пиджака сложенную вчетверо газету, развернул ее и чуть ли не швырнул в лицо Федоровскому. — Случилось худшее, именно то, чего я так опасался. Этот коммунистический щелкопер Габриель Пери зашел слишком далеко в своих писаниях. Судя по всему, он имеет доступ к первоисточнику. Мы явно недооценили возможности русской разведки. Не сомневаюсь, что вслед за «Юманите» другие левые газеты поднимут большой шум вокруг этой операции «Днестр» или как там ее назвали ваши румынские друзья…

— Господин Клюзо, я, кажется, просил не называть этих людей моими румынскими друзьями.

Это замечание окончательно вывело из себя француза.

— Да бросьте вы, уважаемый… Именно ваши румынские друзья заварили, как говорят русские, всю эту кашу. Топорная, между нами говоря, работа. А мы позволили втянуть себя в эту историю. С вашей помощью, господин редактор.

— Но позвольте, господин Клюзо, — обиженно возразил Федоровский, наши интересы совпали, потому-то и ваше ведомство не осталось в стороне. Кто, к примеру, устроил поездку Джео Лондона в Бессарабию?

— Причем здесь этот жалкий репортеришка? — Клюзо недовольно поморщился. — Речь идет о вещах гораздо более серьезных, а точнее — о политическом проигрыше. Убежден, что одними газетными публикациями дело не ограничится. Красные постараются извлечь политический капитал из провала операции «Днестр». Да и наши гнилые либералы вроде Бриана, Эррио и им подобных тоже. Если события будут и дальше развиваться в таком направлении, я не удивлюсь, если в ближайшее время будет подписан пакт о ненападении между Францией и Советами, а там, глядишь, и Румыния нормализует отношения со своим восточным соседом. — Он помедлил, искоса взглянул на Федоровского и тихо произнес: — Мне предложили подать в отставку.

В глазах Федоровского промелькнуло нечто вроде сочувствия или жалости, что не укрылось от внимательных глаз его собеседника.

— Пусть вас, господин Федоровский, не беспокоит моя судьба, у меня уже есть кое-какие интересные предложения, причем платить будут побольше, чем в «Сюртэ». А вот что будете делать вы, господин редактор?

— Как это — что? — с наигранным удивлением переспросил Федоровский. То же, что и раньше… Издавать газету, вносить свою лепту в дело борьбы с большевиками.

Выслушав эту тираду, Клюзо ухмыльнулся и жестко сказал:

— Боюсь, что ваша уважаемая газета с ее не менее уважаемым редактором скоро никому не понадобится, и в особенности вашим румынским друзьям.

Федоровский хотел было возразить, однако передумал. В глубине души он чувствовал, что его собеседник прав. За столом воцарилось тягостное молчание, каждый был погружен в мысли о собственной судьбе. Наконец они обменялись несколькими ничего не значащими фразами и холодно распрощались, чтобы больше никогда уже не встречаться.

Вместо эпилога

Из статьи председателя Совнаркома МАССР Г. И. Старого «Говорит Советская Молдавия»
…Создание МАССР встревожило румынскую олигархию. Мы имеем право говорить и от имени бессарабских молдаван. То, что есть случаи перехода через Днестр — не секрет, но поток беженцев из Бессарабии преобладает. К нам бегут рабочие, крестьяне-бедняки, середняки, интеллигенты, солдаты. Туда — белогвардейцы, попы, спекулянты, кулаки. Зимой, в результате провокации сигуранцы, при обработке, обмане и спаивании… румынским агентам удалось перетянуть несколько десятков крестьян, среди них и одураченных середняков и бедняков.

(«Красная Бессарабия». 1932. № 10.)
Живые свидетели румынского «рая»
Часть обманутых кулаками и агентами крестьян не хочет быть слепым орудием в их руках. Они испытали все прелести капиталистического рая и вернулись в МАССР. Они рассказывают о кошмарном положении трудящихся Бессарабии, нищете, издевательствах и насилии кулаков и агентов над беженцами, не желающими играть роль провокаторов.

(«Красная Бессарабия». 1932. № 7, 10.)
Полпред СССР во Франции Валериан Довгалевский выступил в газете «Орор» с энергичным протестом по поводу антисоветской кампании, развязанной французской прессой в связи с так называемыми «массовыми расстрелами» на Днестре.

Как недавно объявлено в Бухаресте, новым генеральным директором сигуранцы назначен генерал Стынгачиу. Бывший генеральный директор Виктор Кадере назначен посланником в Варшаву. Из осведомленных, близких к правительству кругов передают, что освобождение Кадере связано с большими упущениями возглавляемого им ведомства в последнее время.

(«Красная Бессарабия». 1932. № 5.)
Из статьи «Нужно спасти из тюрьмы наших кишиневских товарищей»
Бухарест, 20 января. Мы вам описали кровавые события в Сороках и рассказали о кровавом терроре, господствующем как в Румынии, так и в Бессарабии. После арестов, произведенных в Констанце, и после нового развития, которое получило дело Кутепова по инициативе империалистов, ожидалась новая волна репрессий. В то время как сигуранца, получающая поддержку со стороны сыскной полиции и Кэ д'Орсе, располагает миллионами, для своей провокаторской деятельности, крестьяне и рабочие Бессарабии все еще ожидают самую минимальную помощь и хлеба.

(«Юманите». 1932. 21 янв.)
Из статьи Габриеля Пери «О терроре оккупантов в Бессарабии»
В течение последних десяти дней «Юманите» ежедневно разоблачает и опровергает омерзительную кампанию лжи, поднятую французской империалистической печатью по поводу Бессарабии… «Юманите» не ограничивается тем, что день за днем разоблачает кампанию, проводимую бандитами прессы.

…Прежде всего познакомьтесь с «информатором» — генеральным инспектором сигуранцы Маймукой…Это благодаря его руководству сигуранца получила прозвище «фабрика пыток». Он создал знаменитые камеры пыток и применил самые жестокие пытки — избиение резиновыми палками, погружение в воду для удаления следов ударов и т. д. Эта личность отличилась своими карательными экспедициями против сельских тружеников; несчастных крестьян подвергали избиениям мокрыми веревками…

(«Юманите». 1932. 29 мар.)
Из статьи Габриеля Пери «В камерах пыток сигуранцы»
Вот уже 15 лет, как с помощью чудовищного насилия Бессарабия была отторгнута от Советской России и силой включена в состав румынского королевства.

…Вчера мы показали, из какого источника черпал информацию господин Лондон… Мы показали, каким образом румынское правительство превратило Бессарабию в плацдарм, направленный против первого государства рабочих.

Если верить г-ну Лондону, то этот плацдарм является чек-то вроде земли обетованной, куда собираются «несчастные», стремящиеся убежать от «ужасов».

(«Юманите. 1932. 31 мар.)
Из статьи Габриеля Пери «Угнетенная Бессарабия и Молдавская Советская Республика»
…Что стало с Бессарабией, превращенной в кладбище при этом режиме поенного и полицейского террора?

Г-н Лондон (да простят нам читатели, что мы снова упоминаем имя этого человека, который по поручению своих господ из Кэ д'Орсе пишет статьи под диктовку румынских солдафонов) объясняет нам, что, если не считать последствий мирового экономического кризиса, Бессарабия является настоящей землей обетованной.

…Вот как выглядит «обетованная земля» г-на Лондона. После этого легко понять, как беспокоят этого липового корреспондента передачи Тираспольского радио, которые каждый день сообщают об успехах социалистического строительства на противоположном берегу Днестра, в Автономной Молдавской Советской Республике. Там покончено с безработицей, и количество молдавских рабочих увеличилось втрое. Там успешно проводятся большие работы по орошению и электрификации. Объем промышленного производства увеличился с 20 миллионов рублей в 1926–1927 гг. до 96 миллионов в 1931 г.

Свободная Молдавия является той целью, к которой стремятся трудящиеся Бессарабии: когда однажды восстали крестьяне Бендерского района в знак своей преданности советскому строю, победившему на противоположном берегу Днестра, восставшие организовали колхоз — Бендерский колхоз, являющийся символом их надежд и их готовности к борьбе.

(«Юманите». 1932. 1 апр.)
Из газетного отчета о выступлении Марселя Кашена во французском парламенте, разоблачавшего антисоветские провокации империалистов в Бессарабии.
Наша парламентская фракция считает необходимым разоблачить перед пролетариатом новую позорную кампанию, начатую в последние две недели правительством и всей прессой против Советского Союза.

Смертельные враги СССР непрестанно ведут против него яростные атаки (дело Детертинга, дело Кутепова, дело о демпинге, дело о каторжных работах и т. д.)…

Народ вводят в заблуждение и подстрекают на агрессию против Советов, абсурдно и преступно представляемых в виде палачей и варваров. Стремятся опорочить замечательные успехи социализма в СССР.

И наконец румынское правительство хочет также скрыть страдания и жестокие репрессии, которым подвергаются рабочие и крестьяне в Бессарабии.

…Единственная цель разыгравшейся в настоящее время антисоветской кампании — раздуть дикую ненависть против революционеров, ведущих грандиозное строительство социализма на одной шестой земного шара.

Приближаясь к концу сессии, наша парламентская фракция коммунистов хотела еще раз раскрыть народу огромную опасность войны, являющуюся результатом антисоветской политики правительства и всех партий в этой палате депутатов.

(«Юманите». 1932. 2 апр.)
Письмо трудящихся Бессарабии с выражением благодарности французским коммунистам за разоблачение антисоветских провокаций буржуазии
Ваше мужественное выступление против лживой буржуазной прессы принесло свои плоды, и вы можете этим гордиться. Бессарабский пролетариат выражает вам признательность, так как отвратительный террор продолжает здесь свирепствовать.

(«Юманите». 1932. 10 апр.)
Телеграмма протеста Общества свободных Балкан против террора в Бессарабии
Бухарест, председателю Совета Министров Йорге.

Возмущены массовыми арестами рабочих, крестьян, бессарабских студентов. Энергично протестуем пыток, плохого обращения сотнями невинных. Требуем немедленного освобождения всех арестованных, наказания инквизиторам.

Профессор Эйнштейн, Томас Манн, Карин Михаэлис,

генеральный секретарь Общества свободных Балкан Херворт Уолден.

(«Юманите». 1932. 26 апр.)
Примечание редакции: «Мы присоединяемся к протесту Общества свободных Балкан. Мы уже неоднократно разоблачали на страницах нашей газеты мерзкие преступления румынской сигуранцы в Бессарабии и отвратительную кампанию о «перестрелках», якобы имевших место на Днестре, которая проводилась с целью усиления террора против бессарабских трудящихся и подготовки войны против Советского Союза».

Изпослания Центрального совета Общества бессарабцев в СССР редакции газеты «Юманнте»
Центральный совет Общества бессарабцев, проживающих в Советском Союзе, с удовлетворением отмечает исключительную энергию и блестящие результаты деятельности боевого центрального органа Коммунистической партии Франции «Юманите», направленные на разоблачение антисоветской клеветы провокаторов сигуранцы и инициаторов войны против СССР в связи с так называемыми «убийствами на Днестре».

(«Юманите». 1932. 25 июня.)

Герасимова Валерия Анатольевна, Савельев Лев Исомерович Крушение карьеры Власовского

Глава первая В гостях у старого друга


Преподобный Порфирий Храпчук вышел на улицу в отличном настроении.

Он только что спрятал в бумажник, покоившийся в боковом кармане его светло-серого «с рябинкой» костюма, листок с долгожданным адресом.

Какие воспоминания просыпались в нем, когда он видел это родное имя: Антон Сенченко!

Ведь то, что на своей бывшей родине, которую преподобный Храпчук оставил в далекие мальчишеские годы, он, возможно, встретит старого друга, было едва ли не основной причиной, побудившей его проделать утомительное для его возраста путешествие в Советский Союз.

И такой радостной неожиданностью оказалось то, что чиновник консульского отдела посольства, визировавший паспорт, не только не чинил препятствий, но даже проявил исключительную заботливость.

Порфирий Иванович был готов к тому, что в консульстве его встретят с той официальной безликой вежливостью, под которой служащие подобных учреждений умеют скрывать истинные мысли и намерения. Но на этот раз, как ему показалось, он встретил даже дружескую заинтересованность.

Ему не было задано стереотипных вопросов о цели приезда в СССР. Чиновник только осведомился о сроке его пребывания, а затем спросил, не собирается ли он, кроме Москвы, побывать еще в каких-либо городах Советского Союза?

Порфирий Иванович учитывал, что эти люди ставят себе в особую заслугу понимание юмора даже в самой официальной обстановке. Поэтому, улыбнувшись, он ответил, что, помимо желания посмотреть на перемены, происшедшие в этой стране, у него имелась еще одна задача — наконец взять реванш у своего друга детства Антошки, 45 лет назад обыгравшего его в лапту…

— Лапта? — улыбнулся чиновник, оценивший шутку, — я знаю, это народная игра.

А дружеская привязанность, сохранившаяся столько лет, его не удивляет… Дружба священна! Все с той же любезной улыбкой он тут же помог господину Храпчуку уточнить местонахождение его друга…

Признаться, Порфирий Иванович не намеревался сегодня же начать эти поиски. Но раз ему сразу же пошли навстречу — он решил воспользоваться случаем.

Перед изумленными глазами Порфирия Ивановича все совершалось с непостижимой быстротой.

Не прошло и нескольких минут, как секретарша принесла справку.

— Вот видите, господин Храпчук, вам чертовски повезло. Ваш… — взглянул чиновник на бумажку, — Антон Матвейевитш Сентшенко живет здесь, в Москве. И даже недалеко от Кремля. Адрес — вот. Как проехать туда, объяснит портье вашей гостиницы.

Очутившись на величественно просторной улице Горького, Порфирий Иванович с волнением следил за потоком машин. Их совершенная обтекаемая форма восхищала его. А разноцветная окраска — бежевая, красная, синяя — радовала глаз. Подумать только, что в его Сумах, где он родился и рос, извозчик с рессорным фаэтоном был редкостью, а тот, кто проезжал в нем по главной Соборной улице, чуть ли не зачислялся в разряд богачей…

Что же — правда есть правда. И он расскажет ее всем тем, кто так же, как он, ищет прежде всего непререкаемую истину. Он беспристрастно расскажет, что происходит сейчас, в 1951 году, на его бывшей родине. Да, видать, многое изменилось за 45 лет его отсутствия!

А вот внешне кое-что не очень изменилось. Глаза преподобного остановились на двух старушках, что, тихо переговариваясь, стояли у входа в магазин. Одна из них была в знакомом ему с детских лет черном плисовом салопчике, а в облике другой, скромно повязанной черным платком, почудилось ему нечто монашеское.

Интересно, свободен ли дух таких вот старых женщин в коммунистической стране?

— Матушка, — из предосторожности понизив голос, обратился он к одной из них. — Чи есть тут поблизости храм?

— А как же, — откликнулась женщина в черном платке, — в субботу литургию отстояла, — и с добродушной словоохотливостью посоветовала: — Ступай на метро до Новокузнецкой станции, а там до Скорбящей — рукой подать.

И так как изрезанное морщинами лицо было явной реальностью, Порфирий Иванович сделал свой первый молчаливый и несомненный вывод о существовании в Советском Союзе известной духовной независимости. Стараясь придерживаться способа выражений, как он полагал, неизбежных в Советской стране, Порфирий Иванович продолжал:

— Спасибо, товарищ!.. «А это далеко от Кремля?» — осенила его неожиданная мысль. И он протянул бумажку с адресом друга детских лет.

Сначала старушка в плисовом салопчике внимательно взглянула на Порфирия Ивановича. Ни широкополая шляпа, ни костюм от лучшего портного, ни ботинки на светлой резине не привлекли ее внимания. Перед ней было лицо пожилого человека с добрым — как она решила про себя — выражением глаз.

Затем вооружившись очками, она всмотрелась в бумажку и сообщила, что это совсем недалеко и проехать туда можно или на метро или автобусом номер шесть.

Мы не будем говорить о тех сложных и по-своему глубоких чувствах, которые Порфирий Иванович испытывал, когда оказался в мраморном подземном дворце станции метро Охотный ряд. Взятая на себя обязанность быть беспристрастным экспертом его оставила. Он был восхищен и даже несколько растроган.

Ему даже показалось, что и безликие строки адреса приведут его к великолепному зданию. Однако дом, в котором проживал его друг, оказался самым обычным, даже несколько казенным на вид.

Но, конечно, не это волновало Храпчука…

И все же ему мерещилось, что, когда распахнется дверь в квартиру Антона Сенченко, он снова увидит голубые просторы родной Малороссии, заросшие ивняком и черемухой берега тихого Пела и услышит разбойничий посвист коновода Антошки, сзывавшего свою команду в набег на вишневые сады Засумки…

Сидевшая в вестибюле лифтерша вопросительно взглянула на вошедшего.

— Вам к кому?

— Сенченко! — волнуясь, только и выговорил священник.

— К Василию Антоновичу?

— Да нет, какому… Василию? — удивился Храпчук. — К Антону! К Антону Матвеевичу! — поправился он.

— А… к их папаше!.. Так они вместе живут… Шестой этаж, квартира семнадцать.

Когда Храпчук позвонил в дверь квартиры семнадцать, ему открыла маленькая женщина с седыми волосами. Остановившись на пороге, она всматривалась в гостя.

— Антон Матвеевич дома? — с трудом произнес Порфирий Иванович.

— Антон Матвеевич? Он как раз сегодня выходной. Та вы проходьте, пожалуйста, — с мягкой улыбкой сказала хозяйка.

Пройдя просторную переднюю, Порфирий Иванович очутился в комнате. Она не гармонировала с современным стилем большого каменного дома, в котором жил друг его детских лет. Преподобный Порфирий увидел комнату вроде той, в которой протекало его детство: здесь были и сшитый из лоскутков коврик над покрытым белым чехольчиком диваном, и расшитые петушками рушники, и алые цветочки гераньки на подоконнике.

Но, тем не менее, стоящий на видном месте поблескивавший лаком радиоприемник сразу же вводил в современность.

— Та вы кто такие будете? — с певучей интонацией, так много напомнившей Порфирию Ивановичу, спросила женщина.

— А я… да долго рассказывать, — задумчиво ответил он. — А вы, верно, жинка Антоши будете? Звиняйте, як вас величают?

— Та вы не из наших краев? — и седая женщина улыбнулась совсем молодо. — Марьей Кузьминишной колысь величали… Та вы сидайте, в ногах правды нет, — пододвигая кресло под безукоризненно белым чехлом, сказала она. — А там и мой Матвеич подойдет.

— Спасибо.

Размышляя о том, возможно ли достаточно сложную жизнь втиснуть в короткие и понятные фразы, преподобный Храпчук устало опустился в кресло.

Да и действительно нелегко в двух — трех словах рассказать о том, как он — друг детских лет ее «Матвеича» — попал за тысячи километров от уездного городишка Сумы…

Это было 45 лет тому назад. В семье священника Храпчука произошло неожиданное событие. С далекой чужбины пришло письмо. Земляки, которых безработица и безземелье погнали искать счастье вдали от родины, приглашали отца Иоанна возглавлять приход. Батюшка соблазнился. Продав за бесценок дом и фруктовый садик с памятным Порфирию «белым наливом», отец Иоанн оставил насиженное гнездо и вместе с женой и четырнадцатилетним сыном отправился в далекий путь.

Порфишку, конечно, прельщала перспектива увидеть водные просторы с акулами, коралловыми рифами, а возможно, и китами. Но когда пришла пора расставаться с заветным садиком и кустами акаций — а из них получались такие замечательные пищики! — с косогором, под которым пролегал подземный ход, еще в шведскую войну прорытый Петром Первым, — тоска сжала его сердце. Но самым большим его горем была разлука с Тошкой, сыном соседа Сенченко — мастерового — человека «на все руки».

Как клялись парнишки в ночь накануне отъезда помнить друг о друге вечно! Клятва была скреплена позеленевшей от времени медной монетой из подземного хода. Эта старинная монета со стертым двуглавым орлом проделала немалый путь вместе с Порфишкой.

Некоторое время клятва соблюдалась строго. Шла бурная переписка. Каждый рассказывал о своей жизни. Антона отдали в слесарную мастерскую. Порфирий окончил духовную школу, пошел по стопам отца и стал священником.

Затем письма начали приходить реже. Осенью 1914 года далекий друг сообщил Порфирию, что из слесарной мастерской его забрали на германский фронт. Это письмо было последним…

И как бы снова выискивая предметы далекого прошлого, Порфирий Иванович еще раз осмотрел чистенькую просторную комнату… Затем его испытующий взгляд задержался на хозяйке.

— Матвеич?! Какой-то он стал наш Матвеич? Ведь мы с ним когда-то за вишнями лазили… — и добавил помолчав: — Я Храпчук из Сум. Может, слышали о таком?

— Храпчук? — переспросила старушка, припоминая. — Не из тех, що с Козацкого вала? Садок у них был на косогоре?

— Тот самый, Мария Кузьминична, тот самый…

Старушка засуетилась.

— Земляка угостить надо. Да вы располагайтесь как дома.

И в то время как Храпчук снова и снова любовно рассматривал знакомые ему рисунки на полотенцах простого холста, старушка ставила перед ним на стол вазочки с вареньем и румяные крендельки домашней выпечки.

Прихлебывая крепкий ароматный чай, Порфирий Иванович рассказывал о себе. Он сразу же сообщил, что приехал из страны, люди которой стремятся узнать всю правду о Советском Союзе. А знать народу всю правду тем более важно, что он настроен дружественно к советским людям и так же, как они, стремится к миру. Ведь только корыстно заинтересованные лица — пушечные короли и им подобные, наживающиеся на войне, — сеют недоверие и пытаются раздуть пожар войны.

И, уловив сочувственный взгляд хозяйки дома, добродушно продолжал:

— Но смею вас заверить, уважаемая Мария Кузьминична, что на свете существуют люди, чей дух свободен и независим. Их взгляды не затуманены враждой и ненавистничеством. Они беспристрастные судьи мирских дел и страстей человеческих. Так думаем мы, служители истинной веры.

— Разве вы тоже священнослужитель, как и ваш папаша? — с удивлением оглядывая его штатский костюм, спросила старушка.

— Вас удивляет мое светское облачение? — с легкой улыбкой Храпчук показал на свой костюм. — Дело в том, что в далекую поездку мне эта одежда кажется более удобной. Впрочем, какая бы одежда на мне ни была, люди той страны, где я родился, найдут во мне истинного друга. Не так ли, моя дорогая землячка? — и преподобный положил свою мягкую руку на сухонькую, но крепкую руку собеседницы.

И когда через полчаса появился Антон Матвеевич, он застал жену оживленно беседующей € незнакомцем в светло-сером костюме.

Не станем излагать подробности встречи друзей детства. Скажем только, что старая позеленевшая монета, во-время вынутая господином Храпчуком из жилетного кармана, многое пояснила.

— Порфишка!.. — воскликнул хозяин.

— Он самый, — ответил гость, крепко обняв плечистого и уже седого человека.

— Изменился, изменился, Антоша!.. Смотри, и тебя снежком припорошило, — Порфирий Иванович с сочувственной лаской взглянул на побелевшую голову друга. — А в старички тебя все же не запишешь… Усища у тебя вон какие…

— А что же, Порфишка, прямо гусарские! — Антон Матвеевич не без удовольствия провел по своим пышным рыжеватым, лихо подкрученным усам. В них действительно не было ни одного седого волоска.

Несмотря на заверения отца Порфирия, что он «не приемлет горячительных напитков», на столе как бы сам собою возник графинчик.

И надо сказать, что его содержимое иссякло довольно быстро.

Для беседы это обстоятельство не прошло бесследно. Она становилась все сердечней и откровенней.

— Не знаю, Порфирий, чи знайшов я, як то ка-жуть, свою звезду, — невольно переходя на родную им обоим речь, говорил Антон Матвеевич, — только ты возьми, чем мы были, Сенченки? Батя меня дальше четвертого класса так и не дотянул, пустил по слесарному делу. А там — грянула германская, и вернулся оттуда, як то кажуть, себя не досчитавшись… — Антон Матвеевич потряс над столом своей мощной, но изуродованной левой рукой.

— Да, война, она проклятая, — сокрушенно покачал головой гость. — И давно бы этого не было, если бы…

— Ну, кажи, кажи! — горячо воскликнул Антон Матвеевич.

— Если б все мы вот так по-соседски да по душам разговаривали…

— А кто же мешает?

— Да мало ли кто? Ты от войны вот это самое в награду получил, — показал он на руку приятеля, — а те, кто пушки продавал…

— Понимаю, понимаю… — похлопал себя по карману Антон Матвеевич, — наша кровь кой-кому сюда потекла… Чистоганом… А мне вот с тех пор доля пришла — рыбой торговать… Потому грамоты не добрал! Эх, да что говорить, — и он снова наполнил стопки. — Зато у молодежи у нашей путь далекий… Выпьем, Порфирий Иванович, по последней, под груздочек — хозяюшка сама солила…

— Сильный напиток, — крякнул гость, поддевая на вилку скользкий грибок. — Образование — оно у вас, пожалуй, для всех имеется. Но ведь, друг любезный, — всматриваясь в разгоряченное лицо хозяина, продолжал гость, — образование — оно по-разному служить может. И на хорошее и на плохое.

— Как это на плохое? — изумился Антон Сенченко. — Ты про что?

— Да говорят, что у вас те ученые в чести, что подумывают, как больше народу перебить.

— Это кто ж такое говорит? Брехуны, из тех, кто сами на войне наживаются. Да неужто ты, Порфишка, им веришь? — даже приподнявшись, спросил Антон Сенченко.

И гость увидел в глазах старого приятеля неудержимые огоньки былого задора.

Антон Матвеевич выпрямился во весь свой могучий рост. Его лицо пылало негодованием.

— Ты не греми, Антон, — миролюбиво заметил приятель. — Ты не думай, что я под дудку тех брехунов пляшу. Только есть такие газеты, которые нас той отравой кормят.

— А чтоб тебе тот корм впрок не пошел… Да что там долго балакать! Я тебе лучше на факте докажу… Вот тут рядом в комнате сын живет, — указал старик на стену, — нашего корня, Сенченко, вихрастый… Подбавь-ка груздочков нам, мать, — передавая жене тарелку, горячо продолжал Антон Матвеевич. — Разговор больно серьезный пошел…

— Ну и что с того, что он твоей кости, что вихрастый? — съязвил гость.

— А то, — с жаром воскликнул Антон Матвеевич, — что у нас такие вихрастые со всеми народами хотят в мире жить… Да я тебе фактически докажу, — упрямо повторил разгоряченный вином старик. — Пройдем к сынку, сам посмотришь…

И крепко ухватив гостя за рукав, хозяин увлек Храпчука в соседнюю комнату, которая была совсем иной, чем обиталище стариков. Во всю стену тянулись полки с книгами, большой письменный стол был завален папками и журналами. Все показывало, что здесь живет человек науки.

Старик взял с этажерки фотографию в скромной рамочке.

— Вот смотри на эту личность, — указал он на фотографию. — Смотри хорошенько, Порфирий!

Гость не без любопытства стал вглядываться в фотокарточку.

В облике молодого человека он невольно выискивал так называемые «корни Сенченко». Прямых признаков «вихрастости» Храпчук, правда, не обнаружил, хотя над затылком молодого человека и впрямь ему померещилось нечто подозрительное.

И все же эти широко расставленные темные глаза, упрямо стиснутою, чуть насмешливые губы и мужественный постав головы воскресили перед ним образ того самого Антошки, каким он знал его в хибарке на Казацком валу…

— Да… твой корень… это сразу видать, — решительно признался Порфирий Иванович. Он был втайне растроган.

— Вот он, мой Васька, — чуть задыхаясь, произнес Антон Матвеевич. — Ученый. Профессор. Лауреат. Бо-ольшая личность! Всей стране известен. Да что стране! И у вас, небось, Василия Сенченко знают. А такой почет ему все за то, что он о людях болеет, на мирный труд работает… Вот погляди.

И Антон Матвеевич торжествующе поднес к лицу несколько озадаченного гостя другую фотографию, на которой был запечатлен один из моментов работы Всемирного Конгресса сторонников мира. В зале, украшенном лозунгами на многих языках, в дружеском окружении людей самых различных национальностей Порфирий Иванович увидел все то же характерное и, казалось, даже с детских лет знакомое ему лицо.

— Вот он, Василий мой какой! — гордо сказал Сенченко-старший. — А сейчас он за такое взялся, что и вы у себя там о нем услышите… Все на мирный труд. Эх, да что тут говорить, — оборвал старик.

— Да будет вам спорить! — приоткрыв дверь, окликнула их Мария Кузьминична. — Оладьи стынут!

— Оладьи от нас не убегут, уважаемая хозяюшка, тут у нас разговор серьезный, мужской, — и обращаясь к Антону Матвеевичу, гость продолжал: — А что живете вы не плохо, это я сам вижу. Зря брешут…

— Вот ты и расскажи это там, у себя, — воскликнул хозяин, — пусть узнают. Да разве может быть такое, чтоб трудовые люди друг другу врагами были!

— Расскажу, Антоша, — загорелся в свою, очередь гость. — В этом можешь не сомневаться. И не только расскажу, но и покажу…

И к большому удивлению Антона Матвеевича, священнослужитель вынул из вместительного кармана пиджака портативный фотоаппарат.

— Разрешишь, Матвеич?

— Валяй, валяй, это на пользу…

Щелкнув несколько раз аппаратом, гость вместе с хозяевами вернулся в комнату стариков.

Там их уже ждали аппетитно подрумяненные оладьи.

— Милости прошу, — радушно пригласила хозяйка к столу.

Старики сели. Впрочем, в полной мере отдать должное кулинарному искусству Кузьминичны они не могли. Сейчас их увлек спор на высокие научные темы, которые едва ли были обоим доступны.

И кто бы мог подумать, что этот невинный визит и дружеская беседа за столом будут иметь для семьи Сенченко самые неожиданные последствия…

Читатель напрасно стал бы искать на карте место, откуда приехал в Москву преподобный Порфирий Храпчук. Ведь те, кто способен извлекать выгоду из такого бедствия человечества, как война, не закреплены за какой-нибудь определенной страной!

Во всяком случае два человека в силу ряда соображений были бы очень довольны, увидев, как Антон Матвеевич гостеприимно раскрыл перед своим другом дверь рабочего кабинета ученого Василия Антоновича Сенченко.

Глава вторая Человек-рептилия

Перенесемся из реального мира с такими теплыми бытовыми подробностями, как лоскутный коврик, расшитые петушками рушники и радушное хозяйское гостеприимство Марии Кузьминичны, в совсем иной, как бы сошедший со страниц произведений Герберта Уэллса, холодный, почти фантастический мир.

Казалось бы, человек создан для того, чтобы ходить по земле, жить на ней, трудиться, украшать ее, а иногда и подниматься над земными просторами в заоблачную высь, к солнцу. Недаром так часто поэты воспевают легкий и вольный полет птиц.

Но едва ли может показаться заманчивым и поэтичным перевоплощение человека в нечто среднее между рептилией и рыбой, как это случилось с разведчиком Францем Кауртом.

Это перевоплощение произошло в самый глухой час безлунной ночи, когда шпион в трех километрах от советского берега был спущен в морскую глубь с торгового судна «Леонора». Несмотря на то, что пароход направлялся в Мурманск с чисто торговыми целями, все же его капитану Бобу Свэнсону приказали доставить и этот груз, на который, впрочем, не было запроса со стороны советских торговых организаций.

В специальном костюме из абсолютно непромокаемой ткани, с кислородным прибором на груди, трубки от которого своими наконечниками крепко схватывали ноздри и рот человека-амфибии, Каурт плыл под водой, ориентируясь по светящейся на руке фосфорной стрелке компаса.

Отлично натренированный в специальной школе, он бесшумно и ловко двигал гуттаперчевыми ластами, обтянувшими его руки и ступни ног, направляясь к советскому берегу.

Конечно, как он в этом убедился во время тренировок, кислородный прибор действовал безотказно, а оболочка с системой внутреннего прогрева надежно поддерживала пловца на нужной глубине — один — два метра под поверхностью воды.

Казалось бы, все необходимое для подводного обитателя было предусмотрено. Не хватало одного: спокойного отношения к окружающему.

Первые шаги по суше, которая пугала Каурта больше, чем находившаяся под ним морская глубь, представлялись ему особенно опасными.

Удастся ли незаметно выйти на Мурманский берег, ускользнуть от встречи с пограничниками? Зарыть снаряжение, не привлекая постороннего взгляда?

И, наконец, самый главный и роковой для него вопрос: что же ждет его на этой земле, где он вырос, но которая всегда оставалась для него чужой?

Черт возьми этого борова Петер-Брунна! Ведь существует же в мире Иран, Исландия, Кашмир…

Работы хватает повсюду. И каким-то счастливчикам перепадают неплохие кусочки нашей планеты! А вот ему постоянно приходится расплачиваться за свою специальность «знатока России».

Да, конечно!.. Кое-что он знает о коммунистической стране и ее обитателях…

Биография Франца Каурта вполне отвечала требованиям, предъявляемым к людям его профессии.

Его предки прочно обосновались в России издавна. Еще в начале нынешнего века отец Франца, имевший просторный особняк на Большой Морской в Санкт-Петербурге, нажил миллионное состояние на спекуляциях с кавказской нефтью. Он был крупной фигурой в так называемом «Русско-Азиатском обществе», созданном иностранными капиталистами в 1912 году. Много новых миллионов сулило этим и им подобным хищникам намечавшееся разграбление богатств Урала и Сибири.

Но наступила Октябрьская революция, и незадачливые колонизаторы вынуждены были в спешном порядке покинуть столь гостеприимную к ним до сих пор страну. Вместе с остальными ретировался и родитель Франца.

В тридцатых годах старый Каурт вернулся в Россию, но уже в ином качестве — сотрудником одного из посольств. Францу тогда пошел двенадцатый год. После долгих колебаний его отдали в советскую школу: чтобы победить врага — его надо хорошо знать! Франц не смешался с окружающими. С детских лет он был проникнут ненавистью к тем, кого в их семье называли черной костью. Надо было видеть, как сдержанно негодовал маленький Франц, когда он оказался на одной парте с сыном трамвайной кондукторши Борей Филаткиным! С какой брезгливостью подвигался он на край парты, чтобы не прикоснуться хотя бы рукавом к этому мальчишке! А позднее, в советском вузе, изучая исторический и диалектический материализм, он утешал себя мыслью, что постигает обряды и обычаи той страны, в которую он рано или поздно надеялся вернуться хозяином.

«Идите, мой мальчик, и знайте, что вы будете не один», — вспомнились напутственные слова его шефа Петер-Брунна.

Мысли Франца Каурта были тревожными, отрывочными, а тем временем привычные руки выполняли свою работу.

При свете звезд он торопливо закапывал уже не нужный ему фантастический наряд. Счастье, что хоть эта новинка, всученная Петер-Брунном, не подвела…

Как знать! Возможно, не подведет и остальное?

И, действительно, даже в этой стране он найдет надежных и энергичных помощников… В порученном ему трудном, почти несбыточном деле они значили так много!

Каурт облачился в самый обыденный москвошвеевский плащ темно-синего цвета на рябенькой подкладке и поношенную непритязательную кепочку. Он извлек их из непромокаемого мешка, тотчас же закопанного им вместе с остальным снаряжением амфибии.

Естественно, что в то время, как он пробирался, скрываясь сначала за песчаными дюнами, а затем в кустарнике прибрежного леса, мысли шпиона работали в одном, волнующем его направлении.

Не подведут ли эти «вольные» или «невольные» союзники?..

Насколько, например, окажется реальной помощь вот этого?..

Каурт вспомнил, как незадолго до отъезда его патрон Петер-Брунн показал ему фотокопии письма, отправленного в Советский Союз в город Сумы. Письмо пришло обратно с пометкой на конверте: «Адресат выбыл в Москву».

Автор письма — священник украинской колонии Порфирий Храпчук — обращался к другу детства некоему Антону Матвеевичу Сенченко. Он хотел на старости посетить родину и воочию убедиться, что там происходит… Он просил своего друга откликнуться.

«Захочет он этого или не захочет, но этот полоумный поп поможет нам», — обнадеживал Каурта патрон.

— Полоумный поп! — зло усмехнулся Каурт. Довольно точный термин, если принять во внимание все, что ему было известно о священнике Порфирии Храпчуке. Разве он не разводит в своих проповедях демагогию о «неправедных богачах» и не скулит о «дружбе между народами»?..

И вот этот полоумный поп должен помочь ему в таком трудном, почти невозможном деле, как «Операция альфа».

Легко ли заставить известного советского ученого и активного борца за мир бежать из родной страны!

При каких обстоятельствах профессор Сенченко пойдет на то, чтоб своим бегством расписаться перед всем светом, что независимый творческий труд в коммунистической стране невозможен?

А другие обещанные помощники? Насколько надежными и оперативными окажутся они?

Он вспомнил, с какой многозначительной торжественностью Петер-Брунн достал из сейфа два объемистых, переплетенных в кожу альбома. Развернув один из них, он вынул фотографию, которая показалась Каурту в высшей степени ординарной. На него взглянуло простоватое солдатское лицо. Подобные лица Франц тысячами видел в лагерях для перемещенных… Под снимком значились имя, отчество и фамилия оригинала, а также и кличка «Михайловка».

— А вот совсем иной жанр, — усмехнувшись, протянул ему Петер-Брунн второй, очевидно, от времени сильно выцветший фотоснимок.

На фоне средневекового замка с луной на полотняном небе — декорации, столь излюбленной когда-то провинциальными фотографами, — фривольно положив набалдашник тросточки на плечо, стоял молодой мужчина в визитке. Лицо его с щегольски закрученными усиками выражало бойкость, жизнелюбие и самодовольство. Волосы молодого щеголя были тщательно разделены на прямой пробор и прилизаны. Будь Каурт лет на сорок старше, он безошибочно узнал бы модную в те времена прическу, называвшуюся «Макс Линдер».

В общем на фотографии был тип дешевого прожигателя жизни. Но к этой банальной фотографии Петер-Брунн в виде пояснения добавил увеличенный групповой снимок. На нем тот же франт с усиками был уже в ином облачении — в шинели колчаковского офицера и напоминавшем современную пилотку головном уборе. Это были сотрудники миссии Красного Креста, находившейся в 1918–1919 годах в Сибири, а из подписи явствовало, что снимок сделан в Омске.

Но и к этому «помощнику» Каурт отнесся скептически:

— Сколько же этому кавалеру сейчас лет? — спросил он шефа.

Но ведь тот так хорошо умел заговаривать зубы!

— Я же не предлагаю вам заставлять старичков прыгать с парашютом или прогуливаться по морскому дну!.. Важно, что через него вы получите верный путь к другой, самой интересной особе…

— Интересная особа? Женщина? — спросил Каурт. В Силу своей счастливой, как он считал, наружности он привык к поручениям подобного рода.

— Ну, об этом мы поговорим позднее. Повторяю, многое уже подготовлено. Этот Сенченко уже в петле, а вам будет принадлежать почетное право в нужный момент окончательно захлестнуть ее!

Милое дело предаваться оптимизму в удобном кресле за письменным столом и загребать миллионные дивиденды на поставках оружия. Ведь как ни верти, а Петер-Брунн прежде всего один из заправил известной во всем мире оружейной компании. И, можно сказать, что только из любви к искусству он разведчик.

Облачное небо кажется черным… Но вот мелькнула звездочка. Возможно, он видел ее и у себя дома. Дома… Разве можно забыть ту проклятую улицу с многотысячной демонстрацией родных ему по крови людей, которые несли плакаты о дружбе и мире между народами…

Ему почудилось, что, вероятно, под чьей-то ногой треснул сучок.

Не патруль ли это?

Каурт приник к сырой земле, как бы стараясь с ней слиться.

Глава третья Потерянное письмо

— На этом пока закончим, Маша!

Василий Антонович Сенченко свернул бумажную ленту в рулон.

Лаборантка Мария Григорьевна Минакова, в просторечье — Маша, удивленно посмотрела на него.

Нездоров он, что ли? Да, скорее всего он болен и перемогается из последних сил. Бледное лицо, усталые, запавшие глаза. Неожиданная морщина между бровей… Машу не утешил даже непослушный вихорчик на затылке, который обычно, как ей казалось, лишь подчеркивал энергию и напористость ученого.

Сенченко, открыв массивную дверцу стоявшего в углу кабинета сейфа, бережно спрятал бумажный рулон, полученный им сегодня с машинносчетной станции.

Тщательность, с которой ученый укладывал рулон, его помощнице была так понятна! Возможно, только она одна знала, ценой каких мучительных исканий и кропотливого труда куплены зафиксированные на этом рулоне математические выкладки.

А ведь именно бесстрастный язык этих цифр шаг за шагом делал все рельефнее и отчетливее контуры смелого научного открытия.

Кто лучше Маши знал, как близок к победе ее учитель! Исполинскую энергию, которая в недобрых руках могла бы пойти на цели разрушения, советский ученый заставляет служить созиданию и мирному труду…

Ведь она видела, как каждый новый успех в работе озаряет лицо Василия Антоновича та-кой радостью!

Так что же случилось сегодня?

Может быть, кто-нибудь болен в его семье? Его жена?

Но Маше, которая живет в том же институтском доме, что и Сенченко, и даже на одной с ним площадке, это наверняка было бы известно. А его жену видела она не далее, как сегодня утром. Людмила Георгиевна подъехала вместе с мужем. Василий Антонович сошел у института, а ее, как обычно, машина повезла дальше — на работу в Издательство иностранной литературы.

Не могло быть речи о каких-либо семейных недоразумениях. Уж кому-кому, а Маше известно, какая прочная любовь связывает эту чету.

С высоты своих двадцати четырех лет Маше трудно было предположить, что семейное спокойствие может быть разрушено одним ударом.

Голубая записка. Этот маленький, такой невинный листочек бумаги был словно пропитан медленно действующим, но разрушительным ядом.

Только что шофер Петрянов неожиданно вернулся в институт лишь для того, чтобы отдать профессору найденное им письмо. Очевидно, в спешке оно было обронено в машине.

Надо сказать, что водитель Петрянов отличался усердием, которое подчас доставляло множество неприятностей тем, кому он от души хотел «удружить». Похоже, что так оно было и на этот раз.

Когда Василий Антонович пробежал старательно как бы неопытной рукой выведенные строки, в первое мгновение он ничего не ощутил.

Письмо было смято, точно его сжала нервная рука… Впрочем, это не было удивительным, поскольку шофер заявил, что конверт он нашел под ковриком на сиденье. Удивительнее всего то, что письмо хотя и было адресовано Людмиле Георгиевне Сенченко, но, судя по конверту, пришло не по почте.

«Значит, Мила получает письма каким-то другим путем и что-то скрывает? У нее есть какая-то неизвестная ему потаенная сторона жизни?»

И хотя между мужем и женой существовал молчаливый уговор, что их личная переписка неприкосновенна, Василий Антонович впервые за все восемь лет их совместной жизни нарушил им же самим установленное правило.

И как ни пытался он включиться в свой любимый труд, как ни пытался скрыть от внимательных глаз Минаковой свое состояние, строчки, написанные незнакомым почерком, то и дело вставали перед ним:

Уважаемая Людмила Георгиевна!
Не скажу, как я вам много благодарен. Все полученное от вас сделало меня счастливым. Рад быть для вас тем, чем вы есть для меня.

Александр.
И все. Ни даты, ни обратного адреса, ни даже города. Впрочем, какой-то адрес, видимо, был, но на смятом и загрязненном конверте ничего разобрать было нельзя.

Итак, это роман?

Нет, не может этого быть!

Эту подлую двойную игру он считал исключенной и для себя и для Людмилы.

До оих пор в отношениях супругов Сенченко не было ни ревности, ни мелких подозрений. Василий Антонович вспомнил, как совсем еще недавно они вместе с Милой подтрунивали над тем, что с наступлением весны секретарша Инна Зубкова украшает его рабочий стол то веточками мимозы, то букетиками фиалок… Верил и он жене.

Разве мог он предположить, что уже сегодня эта его вера будет поколеблена?

Ласково проводя рукой по волосам Василия, Мила тогда пошутила, что она спокойна за сердце мужа, так как даже в условиях хорошо поставленной лаборатории она считает его достаточно тугоплавким. А он, целуя эту маленькую ручку, серьезно сказал, что его сердце мягче воска только для одной-единственной женщины в мире…

Неожиданно в его памяти возник и еще один эпизод. В свое время он не придал ему значения. На днях, когда дружившая с его женой Минакова обратилась к Людмиле с самым невинным вопросом: что та делала на главном почтамте? — жена почти по-детски до смешного смутилась и залепетала что-то невнятное…

Чувство, схожее с отвращением, шевельнулось в его душе.

И все же легко ли зачеркнуть любимый, светлый образ!

Перед ним возникла жена совсем не такой, какой он знал ее теперь — красивой, нарядной женщиной. Он вспомнил ее почти девочкой, в тапочках на босу ногу, в ситцевом сарафанчике, в сиянии стриженых золотистых волос… Такой, какой он встретил ее в студенческие годы.

Почему именно ему, выросшему в домишке на пыльной уличке, страстному голубятнику и лучшему городошнику с Казацкого вала, оказалась так нужна именно эта беспечная, немножко избалованная девушка?

Ведь над Милой Русаковой товарищи нередко подсмеивались. Весь факультет Харьковского университета, где он впервые встретился с ней, знал, что за возможность послушать приехавших на гастроли столичных знаменитостей, Мила Русакова могла целую неделю довольствоваться холодными пирожками с повидлом и оставаться без обеда.

А как трудно было Миле определить свое жизненное призвание!

Неожиданно, даже не окончив второго курса физико-математического факультета, она перешла в Институт иностранных языков!

Мила утверждала, что решила изучить язык, искусство, литературу Испании в надежде когда-нибудь стать полезной исстрадавшемуся народу. И Василий объяснил это столь свойственной Людмиле романтической приподнятостью и душевной отзывчивостью. Вероятно, эта внутренняя поэтичность и была для него — жестковатого, вихрастого и упрямого паренька — так привлекательна.

Но для остальных этого, очевидно, было маловато. Ведь даже в старых глазах матери, устремленных на его жену, Василий порой улавливал настороженность, но он старался не замечать этого.

Василий Антонович тревожно взглянул на квадратик ручных часов.

Золотые часы…

Это был дорогой подарок, привезенный Милой из последней заграничной командировки. Родители назвали такой подарок мотовством. А его это тронуло. Он предполагал, что часы достались ей ценой тех же трогательных жертв и лишений, как и посещения в студенческие годы концертов столичных мастеров…

Василий нервно позвонил.

— Товарищ Зубкова, вызовите, пожалуйста, Петрянова, — обратился он к появившейся секретарше.

Облик Инны Зубковой был настолько для нее обычным, что по-своему это успокаивающе подействовало на Сенченко.

На этот раз на отвороте ее жакетика красовались фиалки, стройные ножки в чулках паутинка казались обнаженными, а утяжеленные тушью ресницы напоминали синие стрелы.

Однако если бы Сенченко сегодня пристальней вгляделся в нее, то наверняка его удивило бы выражение ее маленького личика.

Было время, когда Инна даже в короткие деловые реплики, обращенные к Василию Антоновичу, старалась вложить все богатство оттенков своего голоса. Так делают начинающие актеры, мечтающие выдвинуться на первые роли. Но теперь она не затрудняла себя больше… И на это у нее имелись свои собственные основания. Бесстрастно выслушав приказание, она вызвала машину.

— По Ленинградскому, Василий Антонович? — выглянув из кабины и по каким-то ему одному понятным признакам угадав состояние Василия Антоновича, спросил Петрянов. — С ветерком?

Быстрая езда — прекрасное и испытанное средство успокоения. Обычно Василий Антонович применял это средство, когда его до предела возбужденный мозг, казалось, не мог уже служить. После такой зарядки ученый возвращался к прерванной работе посвежевшим, обновленным… Этого же искал он и сейчас.

Невольно улыбнувшись, Василий Антонович кивнул.

А когда машина тронулась, Петрянов, как всегда без нужды заботливый, сообщил, что у него есть один сюрприз. В «Победе» на щитке, на самом видном месте, появился новенький радиоприемник.

— Теперь, Василий Антонович, будем с музыкой, — похвастался он. — Если согласны, конечно. Совсем недорого, — добавил он помолчав, — всего три сотни.

— Это не вэфовский? — равнодушно спросил Василий.

— А бес его знает. Зато дешевый. Он мне его пока на пробу дал. Вернем, если забарахлит.

— Кто это он? — машинально спросил Василий Антонович.

— Дружок из автобусного парка, — ответил Петрянов. — Хороший парень, из фронтовиков. Механик первостатейный. Не раз выручал. Глазырин его фамилия…

Думая о своем, Сенченко едва ли слышал объяснение.

Уже изучивший вкусы Василия Антоновича, Петрянов сам избрал маршрут. От Москворецкого моста машина неслась прямой магистралью.

А вырвавшись на простор Ленинградскою шоссе, Петрянов взял третью скорость.

— На Химки? — спросил водитель.

Демонстрируя свое приобретение, он включил приемник.

— На Химки, — повторил Сенченко, машинально вслушиваясь в зазвучавшую мелодию.

За городом мимо него проносились домишки, палисадники, серые заборы… А среди них, словно предвестники недалекого будущего, возвышались многоэтажные светлые и просторные каменные громады.

«Какой жалкой кажется вон та избенка, — подумал Василий, взглянув на покосившийся деревянный домик. — Видно, ей не долго осталось стоять на земле… Наверное, и в нас самих также есть и большое и маленькое, и высокое и низкое, то, чему принадлежит будущее, и то, что уже отживает — эгоизм, равнодушие к другим и… — Василий нашел в себе мужество додумать, — ревность…»

Значит, и в нем самом живет то, что уже давно стоило бы отдать на слом?

И он — такой же маленький, никчемный, как вот этот покосившийся серый заборишко?

Нет, это не так!

Что-то запротестовало в нем против беспощадного приговора. Разве лишь ревность мучила его?

В нем было оскорблено другое — очень глубокое. Словно его коснулось что-то непонятное, как видно, уже давно идущее параллельно с его жизнью.

С детских лет он привык к чистому воздуху, к ясности, простоте, неустанному творческому труду… А вышло так, что рядом с ним гнездилась ложь… Рядом с ним шла чужая, потаенная иг может быть, грязная жизнь.

Что значили слова записки о том, что она какого-то Александра сделала счастливым?

Василий поежился и словно от холода застегнул пиджак, хотя вокруг был весенний ликующий день.

Они стремительно приближались к спокойно блещущей под солнцем глади химкинского водохранилища.

А в машине нежно, почти вкрадчиво звучала музыка.

Это была «Песнь Сольвейг». Ею так восхищалась Мила…

Глава четвертая Синий плащ

До закрытия гастрономического магазина Райпищеторга оставалось несколько минут. Заведующий рыбной секцией вышел в торговый зал. Его вызвали к какому-то, очевидно, предъявившему претензию покупателю.

— Когда у вас будет копченая скумбрия по четырнадцать рублей? — вежливо спросил молодой человек в синем плаще.

— Как раз только что получили, еще в ящиках. Завтра пустим в продажу, — последовал столь же вежливый ответ.

— Значит, можно зайти прямо с утра, Антон Матвеевич? — многозначительно подчеркнув имя и отчество, продолжал покупатель.

— Да, заходите с утра.

Антона Матвеевича Сенченко не слишком удивило, что его назвали по имени и отчеству. Многие из постоянных посетителей магазина обращались к нему именно так. Но молодого человека, который был перед ним, он, кажется, видел впервые.

А незнакомец произнес вполголоса:

— Нам надо серьезно поговорить. Дело идет о чести и благополучии вашего сына.

Сердце замерло и на секунду как бы остановилось в груди старика. Он тревожно взглянул на бесстрастное лицо стоявшего перед ним молодого человека.

— Сразу после работы пройдите, пожалуйста, в скверик… — И уже поворачиваясь, чтобы уйти, молодой человек добавил: — Так помните, я вас там жду под часами…

Незнакомец исчез. И только резкий звонок, извещавший о конце работы, вывел АнтонаМатвеевича из оцепенения. Как в тумане, он снял свой белый рабочий халат и вышел на улицу.

Полквартала до условленного места показались ему бесконечными. Не пришло ли сейчас так неожиданно объяснение тому гнетущему чувству, которое испытывал Антон Матвеевич все последнее время? Это было связано с семейной жизнью сына.

От внимания родителей не ускользнуло, что с некоторых пор сын уклоняется от разговоров с Людмилой, а лицо его становится холодным и замкнутым даже при упоминании ее имени. Они с Кузьминичной уже собирались напрямик спросить Васю — что происходит у него с женой? Как вдруг…

А вот и часы, под которыми назначена встреча. Антон Матвеевич машинально отметил, что они показывают пятнадцать минут седьмого. Сейчас все объяснится…

Незаметно рядом с ним появилась фигура неизвестного. Приветливо улыбнувшись, молодой человек прикоснулся к кепке.

— Будем знакомы, Николай Петрович, — протягивая руку, представился он. — Пройдемте вон туда. Там, кажется, есть свободные скамейки.

Оказавшись в скверике, где сейчас действительно было малолюдно, они сели. Только теперь Антон Матвеевич имел возможность разглядеть нового знакомого.

Если бы Антон Матвеевич имел склонность анализировать, то неизбежно пришел бы к выводу, что самым примечательным в облике сидящего рядом с ним человека было отсутствие всякой примечательности. Поношенная кепка, темно-синий, не новый прорезиненный плащ… Все это такое же, как на многих других. А подобное лицо встречается среди людей самых различных профессий — от бухгалтера до инженера.

— Так вот какое дело, господин Сенченко… — спокойно начал молодой человек.

Старика покоробило давно забытое слово. Но он не придал этому значения. У каждого своя манера выражаться!..

— Я должен вам передать привет от господина Храпчука, вашего друга, — с едва заметной иронией произнес «Николай Петрович». — Он благополучно покинул Советский Союз и сейчас уже в своем городке. Ваш приятель попросил, чтобы мы поблагодарили вас от его имени за гостеприимство.

Ошеломленный, Антон Матвеевич не сразу понял, о чем идет речь.

Незнакомец спокойно закурил папиросу. Выпустив колечко дыма, он продолжал:

— Господин Храпчук написал бы лично, но он не хотел бросать на вас тень. Тем более, что у вас такой сын, которым вы, надеюсь, дорожите?

Мысль Антона Матвеевича — а она до сих пор работала лишь в одном мучительном для него направлении — лихорадочно устремилась в новое русло. Так вот о какой «чести» говорил этот фрукт! Значит, дело не в Людмиле!

Растерянность первых минут проходила.

— Ну что ж. За привет от дружка спасибо. А что ваш господин поп еще велел передать?

Это прозвучало уже явной насмешкой. «Старик, оказывается, не так уж глуп…» И «Николай Петрович» внимательно посмотрел на собеседника.

— Вы, вижу, не верите мне. Другом, мол, прикидывается, приветы передает, а у самого нож наготове… Напрасно вы так думаете, Антон Матвеевич. Но будем откровенны, — умиротворяюще произнес собеседник. — Я, конечно, искал встречи с вами не для того, чтобы передать привет. Должен сообщить вам нечто более важное. Дело в том, что Храпчук сильно вам напортил. Об этом мы решили предупредить вас, хотя бы ради вашего сына…

Услышав это «мы», Антон Матвеевич обрел в себе неожиданные силы. Они были рождены вспыхнувшим в нем возмущением.

— Вот что я вам скажу, господин хороший, — гневно сказал он. — Эти ваши уловки напрасны. Не на того напали. Никуда вам меня не затянуть и под сына не подкопаться. А в случае чего — там за углом милиционер гуляет.

Но жар старика был растрачен впустую. «Николай Петрович» неторопливо поднялся и аккуратно опустил в урну окурок. С ненавистью следил старик за этими размеренными движениями.

— Зачем такие слова, Антон Матвеевич? Разве я собираюсь вас куда-то «втягивать»?! Вы просто напуганы книжками о бдительности, и вам повсюду мерещатся шпионы. — Неизвестный секунду выждал пока малыш, озабоченно кативший обруч по дорожке, не скрылся. — Я просто как доброжелатель хочу предостеречь вас от неприятностей.

Вслушиваясь в этот размеренный голос, Антон Матвеевич напряженно думал об одном: как повести себя дальше? Он жалел уже, что огрызнулся. Только спугнул. Ведь задержать этого молодчика сейчас все равно не удастся. Не станет же тот дожидаться, пока дозовешься милиционера!

А «Николай Петрович», словно угадывая его мысли, продолжал:

— Что касается милиционера, то мне его опасаться нечего, уважаемый Антон Матвеевич. Такой вариант я предвидел. Но заранее рассчитывал на ваш разум. Ведь этим вы бы ровно ничего не достигли, — лицо молодого человека было по-прежнему невозмутимо. — Дело в том, что над вами есть глаз. И он довольно зоркий. Об этом вы можете судить хотя бы по моей информированности. Мы не позволим ни вам, ни вашему сыну ускользнуть от нас в какую-нибудь лазейку.

Антон Матвеевич беспомощно оглянулся.

— Лучше не горячиться, дорогой мой. Рекомендую спокойно выслушать меня. Убежден, что когда мы откровенно поговорим, ваше мнение обо мне изменится… Так вот. Будучи в Москве, господин Храпчук совсем растаял. Всему он верил, от всего приходил в восторг. Перед отъездом он встретился с корреспондентом одной очень влиятельной газеты, которую субсидирует небезызвестный Петер-Брунн. Вероятно, поэтому имеются люди, которые называют ее «голосом монополий». Но не будем сейчас вдаваться в подробности.

Скажу лишь, что тираж этой газеты не одна сотня тысяч и она выходит в пятнадцати странах… Так вот этому корреспонденту господин Храпчук заявил, что те газеты, которые находятся в руках биржевиков и монополистов, сеют рознь между народами и извращают советскую действительность. В качестве примера преподобный привел вас — рядового труженика, вашу семью, а главное вашего сына, которому, мол, советская власть помогла стать крупным ученым.

«Николай Петрович», расстегнув плащ, достал из внутреннего кармана несколько сложенных вчетверо листков бумаги. Он вложил их в специально припасенный экземпляр «Правды» и продолжал:

— А корреспондент этим воспользовался и написал статью. Вот ее перевод. Советую прочесть.

Руки старика дрожали, когда он полез в карман за очками.

— Впрочем, давайте-ка лучше я прочту вам вслух.

Статья называлась:

«СЕНТИМЕНТАЛЬНОЕ ПУТЕШЕСТВИЕ ПРЕПОДОБНОГО ХРАПЧУКА В СТРАНУ БОЛЬШЕВИКОВ»
«Оказывается, что сентиментальность не отошла в прошлое вместе с исчезновением дилижансов, каминов и цветных фраков. Повышенной чувствительности подвержены также сердца некоторых современников атомного века. К таким мы относим преподобного Порфирия Храпчука. Несмотря на преклонный возраст, преподобный отправился в далекое путешествие с единственной целью — навестить своего друга детства, с которым он не виделся 45 лет. Этот друг — некий Антон Сенченко, живущий сейчас в Москве, Пятницкая улица, дом 33, квартира 17…»

Услышав свое имя и даже точный адрес, старик впился глазами в читающего.

«Но прежде чем попасть в объятия друга и попить с ним московского чая, наш турист столкнулся с немалыми препятствиями. Преподобный не был волен в своих путешествиях по улицам советской столицы, как об этом трубит наша так называемая „демократическая“ пресса.

Пронюхав о намерениях господина Храпчука посетить старого друга, чекисты проявили свойственную им оперативность. В течение суток старой лачуге, в которой проживает семья Сенченко, был придан комфортабельный вид. В квартире появились радиоприемник последней марки, телефон. Срочно были доставлены продукты…»

— Так это ж брехня! — вырвалось у Антона Матвеевича. — Подлая брехня.

Старик заметался на скамейке.

Кое-что он, конечно, слышал о том, что собой представляет Петер-Брунн, и не удивился, что его газета помещает всякие бредни о советской стране. Но до сих пор ему не приходилось читать подобной галиматьи. На мгновение он даже забыл, что речь идет о его семье, о нем самом, и невольно усмехнулся. Зорко поглядывавший на него во время чтения «Николай Петрович» этого как бы не заметил и все так же невозмутимо продолжал:

«Очевидно, не имея желания попасть в концентрационный лагерь, Сенченко, тем не менее, уверял старого друга, что это обычный для их семьи уровень жизни и что он крайне счастлив. Не имея, впрочем, возможности привести более веские доводы, он стал ссылаться на своего сына — молодого, но уже известного ученого, Василия Сенченко. Под влиянием винных паров он даже рассказал, над чем тот работает. Затем он продемонстрировал старому приятелю фотографию сына с орденами, которыми тот был награжден за свои открытия. Оказалось, что новое изобретение молодого ученого дает большевикам оружие колоссальной разрушительной силы. И вот в результате словоохотливости Антона Сенченко была сорвана маска еще с одного лидера так называемого „движения за мир“. Ведь профессор Сенченко занимает в этом движении достаточно заметное место!

Потрясенный своим открытием, преподобный заявил нашему корреспонденту, что по при, езде домой он выступит с циклом лекций, в которых разоблачит истинное лицо того, кто под дымовой завесой „миролюбия“ скрывает захватнические, агрессивные планы своей страны».

Закончив чтение, «Николай Петрович» не спеша убрал листки в карман.

— Я вижу, вы не ожидали? В этой статье, Антон Матвеевич, конечно, не все соответствует действительности. Но ведь у нас свобода печати, и каждый волен писать все, что ему заблагорассудится. Тем не менее, — дружески прикоснулся он к плечу Сенченко, — нам, организации достаточно мощной, эту статью удалось задержать. Она не увидит света. — И сочувственно добавил: — Напрасно, Антон Матвеевич, вы наговорили в тот вечер господину Храпчуку так много лишнего… Видите, что получилось.

— Так это же все выдумки, — вскипел Антон Матвеевич. — Ничего такого я не говорил!

— Ну как же, — мягко, но настойчиво перебил его «Николай Петрович». — Разве вы не помните, что обстановка кабинета вашего сына была зафиксирована на пленке? Ведь Храпчук фотографировал у вас дома? И вас, и Марию Кузьминичну…

— Ну и что с того? Пусть видят, как живет у нас сын рабочего человека, ученый…

— Все это прекрасно. Но вы упускаете из виду, что, кроме домашней обстановки, фотография запечатлела и кое-что посерьезнее…

— А что там могло быть такого?

— Это вы так думаете… Уверяю вас, что глаз опытного специалиста сможет обнаружить на этой фотографии некоторые детали, и они подскажут, что научные работы вашего сына направлены на гибель и разрушения… Так вот. Вы понимаете, что могло произойти, не задержи мы эти материалы?!

Старик не ответил. Он мучительно думал. Ему было непостижимо, что все это происходит здесь, почти в центре Москвы, в знакомом скверике, неподалеку от его дома… И никто, по-видимому, не в силах разорвать эту липкую паутину.

Как бы проверяя подлинность окружающего, Антон Матвеевич посмотрел на дорожки скверика, на играющих невдалеке детей и даже на синий поношенный плащ собеседника. Конечно, и сейчас он может призвать на помощь милиционера, который, как он знает, прохаживается неподалеку от их магазина. Но разве это отведет удар от его сына? Разве это помешает запачкать его доброе имя какому-нибудь Храпчуку? А, кроме того, где уверенность, что вслед за этим не вмешается в их жизнь второй такой «Николай Петрович» из все той же непонятной, но, как видно, и впрямь мощной организации. Ведь узнали же они все — и адрес, и даже как его старуху зовут…

А вкрадчивый голос журчал, словно где-то далеко-далеко:

— Но поймите, Антон Матвеевич, мы вовсе не желаем вам зла. Не думайте, что мы бесчеловечны. За нашу маленькую услугу мы ничего не требуем взамен. Уверяю вас, что в нашем лице вы имеете искренних друзей и в трудную минуту мы можем вам еще очень и очень пригодиться…

— Убереги меня бог от подобных «друзей», — горько усмехнулся Антон Матвеевич.

— Нет, это вы напрасно, — все так же вкрадчиво продолжал «Николай Петрович». — Поверьте, что мы уважаем простых русских людей, чуждых политических авантюр и далеких от властолюбия… В нашем представлении вы являетесь именно таким простым человеком. Возможно, мы даже вместе будем изыскивать пути, чтобы нейтрализовать действия «господина попа», как вы выразились.

Встав со скамьи, «Николай Петрович» предупредительно помог подняться старому человеку.

— А что касается этого разговора, — произнес он вполголоса, — то я уверен, что вы не откроете ни одной душе, даже вашей Марье Кузьминичне. Ведь вы не хотите, чтобы ваш единственный сын лишился не только своего положения, но и, — многозначительно улыбнулся он, — свободы.

И легко коснувшись кепки, посланец Петер-Брунна направился к выходу из сквера. Походка Франца Каурта была уверенной и твердой. Во всяком случае никто не узнал бы в нем то фантастическое существо, которое еще не так давно выползло на советский берег, тревожно всматриваясь в ночной мрак.

Жадно следил Антон Матвеевич за отдалявшимся от него человеком. А потом, словно заразный, боясь к кому-нибудь прикоснуться, старик тихо побрел знакомыми переулочками к дому.

Вот, значит, в какую ловушку он попал. Вот кто стал распоряжаться его судьбой и судьбой его семьи!

Но какая же фотография оказалась у них в руках?

Неужели и правда Храпчуку удалось заснять что-нибудь секретное у Василия в кабинете?

Это могло быть. Сын действительно говорил о том, что начал новую большую работу.

Воспаленные глаза Антона Матвеевича растерянно блуждали, и даже воинственные усы как бы опустились… И, задержавшись взглядом на этой точно обвисшей, пошатывающейся фигуре, какой-то веселый прохожий выразительно щелкнул себя по шее.

— Заложил, папаша? — фамильярно подмигнул он, обратив внимание на нетвердую походку старого человека.

И, сделав первый шаг по пути лжи и обмана, Антон Матвеевич, сокрушенно махнув рукой, подтвердил:

— Заложил малость…

Глава пятая Тревожные раздумья

В этот яркий весенний день Василию Антоновичу был нанесен еще один меткий удар. Так, во всяком случае, расценивал его тот, кто этот удар наносил.

Сегодня наступил конец тех волнующих, хотя и несколько односторонних отношений, которые вот уже два месяца тянулись между доктором физико-математических наук Сенченко и его личным секретарем Инной Семеновной Зубковой.

Эти отношения прошли несколько фаз. Начались они с благоговения Инны перед солидным, почетным положением ее патрона, увенчанного медалью лауреата. Ей нравилось все, что окружало ученого, тем более, что назначение многого в его кабинете ей не было ясно. Она с уважением косилась на красные стрелки и синие кружочки непонятных диаграмм, развешанных по стенам. Кроме того, рассудок подсказывал ей, что люди, которые много сидят за письменным столом и как бы совсем не замечают девушек, достигают в жизни больших успехов.

Правда, Инна не находила костюмы Василия Антоновича достаточно элегантными. Какой-нибудь Генка Дудников в этом смысле дал бы ему сто очков вперед. К тому же во всем облике ученого чувствовалось, что он, как выражалась ее подружка Эрочка Подскокова, «совсем из простых». Но Инна не удивилась, когда узнала, что у Василия Антоновича есть персональная машина одобренного ею жемчужного цвета и даже дача во Внуково. А как часто получает профессор приглашения на самые различные приемы!

По мере того как все это выяснялось, ощущения Инны приобретали иной характер. Во взгляде Василия Антоновича эта пламенная любительница кино уловила тот стальной блеск, который так восхищал ее у Кадочникова («Подвиг разведчика»). Неприступность была почти такой же, как у Галлиса («Поезд идет на восток»), а широкоплечая фигура будила самые заповедные воспоминания («Тарзан в Нью-Йорке»).

Надо было добиться одного — чтобы этот многогранный герой нашел и в ней свою «Джен»… Но как это сделать?

Прежде всего следовать заветам мамы — а Инна их слышала с малых лет — «главное в жизни — не теряйся!»

Что ж! Первые шаги пришлось делать самой. Обычно трезво рассчитывающая каждый рубль, она стала тратиться на маленькие безымянные подношения: на письменном столе ученого букетики фиалок выглядели так поэтично…

По расчетам Инны, этой фазе отводился срок примерно в полтора месяца. После этого следовало ожидать, что герой, преодолев мучительную неловкость, наконец спросит, как она намеревается провести сегодня вечер.

Но подобное развитие событий задерживалось. Это было просто непонятно! Это изумляло. Ведь Инна уже давно пришла к выводу, что семейная жизнь ее патрона неудачна. По ее наблюдениям, ему недоставало той маленькой, но твердой женской руки, которая была бы достойна его положения.

Он был «явно недосмотрен». Это получило объяснение, когда Инна узнала, что супруга профессора тоже что-то такое «по научной части».

В ее представлении Людмила Георгиевна Сенченко была скучным, безнадежным «синим чулком».

Эти скучные «чулки», по ее мнению, были терпимы только на вечерах воспоминаний о гражданской войне или за столом президиума в день 8 марта. Но могли ли они идти в сравнение с элегантной и привлекательной молодой девушкой, которая к тому же наделена от природы богатым вкусом и утонченными потребностями? И Инна твердо решила, что полное поражение ее соперницы неизбежно.

Почти невольно она начала готовиться к новой увлекательной жизни.

Обычно по выходным дням, «прочесывая» магазины — так называл это занятие нахал Генка — в поисках очередной новинки сезона — вроде сережек-клипс или фиолетовой губной помады, Инна тщательно высматривала мебельный гарнитур из птичьего глаза или трехстворчатое трюмо, которое так мило выглядит в спальне молодой хозяйки дома. Мысленно она даже советовалась со своим воображаемым спутником — чуть грубоватым, замкнутым ученым. Она мягко иронизировала над его безразличием к расцветке намеченного ею домашнего халатика. А уломав его присоединить к гарнитуру из птичьего глаза еще стильный рояль, Инна с небрежным изяществом («Девушка моей мечты») выбивала в кассе чек на оригинальную булавку-заколку «божья коровка» стоимостью один рубль семнадцать копеек…

В то время как для убранства будущего уютного гнездышка оставались сущие пустяки: вроде машинки для выжимания лимонного сока и лампочки-грибка на тумбочку у кровати — произошла неожиданная катастрофа.

Наступил день, когда Инна увидела, что к подъезду института подкатила знакомая машина жемчужной окраски. Из машины вышел «ее» ученый. Он ласково попрощался со своей спутницей — молодой женщиной. Даже на расстоянии — через раскрытую дверцу автомобиля — незнакомка показалась Инне не только элегантной, но даже похожей на ее кумира — киноактрису Грету Гарбо.

— Кто это? — взволнованно спросила она лаборантку Машу Минакову, склонившуюся за соседним столом над развернутой тетрадкой.

— Как, разве вы не знаете? — удивилась Маша. — Это жена Василия Антоновича — Людмила Георгиевна!

— Но вы ведь рассказывали совсем другое!

— Почему другое, — в свою очередь удивилась Маша. — Я говорила, что это интересный, содержательный человек.

Инна промолчала. Она действительно слышала от Маши нечто подобное. Но оценка женских качеств в устах такой особы, как Мария Минакова, была для нее неавторитетной. Ведь эту Минакову Инна была готова зачислить в разряд «безнадежных».

И все-таки какого же дурака сваляла она! Инне казалось, что даже этот прохвост Генка в свое время обманул ее меньше, чем прикинувшийся таким святошей Сенченко. Вот тебе и маленькая, но крепкая женская ручка, которая вмешается в его жизнь! Вот тебе и «птичий глаз»! Обидно только, что о своих планах она уже поделилась с мамой и Зойкой.

— И он ее любит? — небрежно спросила Инна.

— Еще бы! — усмехнулась Маша, уже давно проникшая в тайну скромных цветочных подношений. — Ведь мы живем в одном доме и даже на одной площадке — дверь в дверь. Все на глазах.

Но Инна была не из породы людей, которые легко сдаются.

Итак, ее заботы, вкус, ум не потребовались этому человеку. Маленькое, готовое любить сердце Инны не было понято! Что ж, найдутся люди, которые в полной мере оценят это сокровище…

И в то время как Инна нервно сортировала полученную на имя профессора В. А. Сенченко почту, один образ возник перед ней в неотразимом сиянии.

Вот уже две недели, как Инна чувствует себя окруженной настоящим мужским вниманием. Правда, это знакомство началось не слишком поэтично. Смешно сказать, что, когда он предложил ей отрез, она приняла его чуть ли не за спекулянта. Но разве спекулянт уступит за полцены? Разве его проймет даже такая внешность, как у Инны? Держи карман шире! А этот — прямо рот разинул, когда увидел ее.

Инна раздраженно отшвырнула два билета на вечер, присланных Домом ученых на имя В. А. Сенченко, и снова погрузилась в волнующие воспоминания.

…Бостон был цвета терракот, который великолепно гармонирует с ее волосами совсем светлой, так называемой «платиновой» блондинки. Не хватало всего 60 рублей. Так мало того, что он уступил, — он даже помог ей донести сверток до дому.

А по дороге выяснилось, что она имеет дело с культурным, интеллигентным человеком. Свой отрез он продал в силу чисто временных затруднительных обстоятельств.

Кто бы мог подумать, что эта случайная встреча будет иметь продолжение?

Ему не надоедает звонить ей чуть ли не каждый день, даже справляться, достаточно ли тепло она сегодня одета — такой ветер — и провожать ее от автобусной остановки до дому. Кроме того, он, очевидно, не солгал, когда говорил, что затруднения у него временные. Инна опустила глаза на стильное кольцо, украсившее ее пальчик не далее чем два дня назад.

Точно в ответ на ее мысли раздался звонок, и в трубке послышался уже знакомый ей мягкий баритон.

— Ниточка? — произнес он изобретенное им ласкательное имя. — Что мы сегодня делаем? Вечером вы свободны?

— Сегодня? — стараясь удержать на лице маску служебной деловитости, переспросила Инна и покосилась на стол, за которым сидела Маша. Затем она употребила обычно применявшийся код.

— Я ему скажу. Он, очевидно, сможет…

— Встречаемся как всегда у Киевского метро?

— Да, я ему передам, — все так же деловито отчеканила она.

— У меня есть в кино билеты… На «Миклухо-Маклай».

— Это ему не нравится, — с внезапной горячностью оборвала Инна.

В запальчивости она не заметила, что, видимо, привлеченная этой неожиданной интонацией, на нее взглянула Минакова. А дальнейшие фразы заставили Машу прислушаться еще внимательнее.

— Что? Опять «Кама»? Нет, «Кама» ему не нравится!..

Вспомнив, что, вернувшись из поездки рейсом Москва — Молотов, Василий Антонович восхищался Камой и ее берегами, Маша уже с удивлением вслушивалась в телефонный разговор.

— В «Каму» он не пойдет!.. «Астория»?.. Я ему скажу… Это культурно, — уверенно сказала Инна. — Это ему понравится, — и снова надев суровую маску службистки, положила трубку на рычажок.

Для Маши Минаковой этот разговор показался странным. Впрочем, дело было не только в этом разговоре. С самого начала Маше не понравился тот путь, которым Зубкова попала в стены института… Разве можно было, устраиваясь на работу, так откровенно щеголять какими-то связями отца в Академии наук? Подчеркивать, что на фронте погиб ее единственный брат. Разве решилась бы Маша холодным анкетным языком рассказывать о бессмертном подвиге своего брата — Дмитрия Минакова?

И все-таки именно такой факт биографии Зубковой помешал Маше прямо высказать свои соображения о новой кандидатке на должность секретаря. Общее горе как бы сближало ее с этой девушкой.

Тем большую ответственность испытывала она теперь за работу Инны Зубковой. А главное, вопрос, очевидно, коснулся человека, который был Маше почти так же дорог, как брат Митя…

Она начала, как только могла, мягко.

— «Он», о котором вы сейчас говорили, это, как я понимаю, Василий Антонович?

— Я говорила? — пожала плечами Зубкова. Однако определив, что Маша все слышала, мужественно подтвердила — Да, это он.

— В таком случае окажите, Инна, почему вы уверены, что «Кама» ему «не нравится», а «Астория» обязательно «понравится»?

— Разве это не понятно? — снова вздернула Зубкова плечиками. — Каждый культурный человек предпочтет…

— И кому это, — перебила Зубкову Маша, — столь важно знать, какие рестораны предпочитает Василий Антонович?

Небрежно поправляя прическу — так она обычно делала в самых затруднительных случаях, — Инна молчала. Вдруг новая мысль осенила ее.

Из непродолжительного знакомства с одним из своих поклонников, литератором Б. А. Силинским, она вынесла твердое убеждение, что работники прессы интересуются личными вкусами, склонностями и привычками выдающихся лиц.

— Это из редакции…

— Допустим. Но какой это редакции понадобилось приглашать Василия Антоновича в ресторан? — усмехнулась Маша.

Усмешек по своему адресу Инна не переносила и вспыхнула.

— А какое вам в конце концов дело, с кем я разговариваю? Это касается только меня.

— Нет, это касается не только вас, — спокойно сказала Маша. — Когда треплют без нужды имя Василия Антоновича, это касается нас всех.

— Очень мне нужен ваш Василий Антонович, — раздраженно воскликнула Инна.

Взглянув на разгоряченное лицо девушки, Маша неожиданно вспомнила о скромненьких букетиках Зубковой, так безвозвратно увядших сегодня, и нечто схожее с жалостью шевельнулось в ее душе. В конце концов эта пустенькая девчонка многого может не понимать. И Маша сказала дружески:

— Знаете, Инна, вот еще что: совершенно напрасно вы присвоили себе мужской пол. Ничего не было бы странного, если бы, не таясь от меня, вы сказали товарищу, где вам приятнее провести вечер… Честное слово, ничего дурного в этом я не вижу…

Зубкова исподлобья, так, как иногда смотрят маленькие пойманные зверьки, поглядела на Минакову.

На этот раз она искренне удивилась. Обычно она распределяла все явления по одной ей понятным категориям и давно уже отнесла Минакову в разряд людей «непонимающих».

Уже тот факт, что Мииакова являлась секретарем комсомольской организации лаборатории, в глазах Инны ставил ее в разряд людей, с которыми меньше всего надлежало откровенничать. Ведь как-никак, а какое-то начальство!

Инна взглянула на старомодную каштановую косу, аккуратно уложенную вокруг головы Минаковой. И ей пришла в голову озорная мысль подразнить эту ходячую добродетель, эту несомненную кандидатку в старые девы, той настоящей жизнью, которая, очевидно, ей и не снилась.

— Ну и что же?.. Да. Свидание, — похвасталась она. — А разве это запрещено?.. Тем более, когда имеешь дело с интересным человеком…

— Нет, почему запрещено?! Почему не сходить в ресторан, — весело ответила Маша. — Особенно с человеком, которого знаешь.

И, против воли, Маша вспомнила тот незабвенный вечер, когда она с Костей Сумцовым сидела в ресторанчике «Красный мак»… Они ели пломбир, кекс, заказали даже бутылочку портвейна. А как жаль, что потом между ними завязался этот нелепый «теоретический» спор! Какое горе принес он ей! Маша попыталась отогнать от себя это воспоминание.

— Конечно, я его знаю! Уже почти две недели, — воскликнула Инна. — Он такой культурный, вежливый, прямо прелесть!

— Да… Скоростные методы существуют, оказывается, не только на производстве, — с иронией заметила Маша.

Она еще раз пристально посмотрела на Зубкову и почувствовала, что та уже живет не здесь, в мире рабочих столов, диаграмм и резких звонков из кабинета начальства, а в шумной суматохе какой-нибудь веселой «Камы»…

Другие мысли захватили Машу. Лежавшая перед ней развернутая, испещренная столбиками цифр тетрадка была ей так дорога! Ведь здесь часть труда многих месяцев напряженной работы Василия Антоновича.

Работая с Василием Антоновичем, она чувствовала себя взрослее, сильнее, умнее. Она вспомнила его непреклонность в выводах, когда эти выводы опираются на проверенный фактический материал. Недаром его любимым изречением были слова Павлова, что ученому нужны факты, «как птице воздух».

Она видела Сенченко в часы творческих побед, когда он приходил к бесспорным выводам и встречал всеобщее признание. Но именно в эти дни он казался особенно озабоченным и, пожалуй, даже суровым. Она долго не могла понять это его состояние, а однажды, даже несколько обиженно, прямо спросила. В ответ он высказал мысль, что открытое и закрепленное — уже пройденный этап. Лестница же, по которой идет ученый, — бесконечна!

Но почему же сегодня, когда подводятся итоги важного этапа работы, он вдруг изменил себе?

Может быть, это все же личное? И Маше вспомнилось, как несколько дней тому назад произошла «мелочь», которая все же поколебала сложившееся у Минаковой представление о Людмиле Георгиевне Сенченко.

Маша часто брала у нее новинки иностранной литературы, переведенные на русский язык. На этот раз она зашла, чтобы взять книгу Джерома Дэвиса «Капитализм и его культура».

Был выходной день, и Маша застала обычную и безотчетно приятную для нее картину. Василий Антонович, тихо покачиваясь в кресле-качалке, листа л журнал, а Людмила Георгиевна сидела на тахте, уютно поджав ноги, и мастерила что-то воздушное из белого органди. Она, как всегда, приветливо встретила Машу.

— А! Машенька! Что-то вас давно не видно?

— А вот вас я только вчера видела, — улыбнулась Маша.

— Где? — изумленно спросила Людмила Георгиевна.

— На главном почтамте, — ответила Маша. — Только вы меня не заметили.

Василий Антонович, перестав листать журнал, посмотрел на жену.

Перехватив взгляд мужа, Людмила Георгиевна внезапно смутилась.

— Да?.. — отложив материю, протянула она. — Но на почтамт я не заходила…

— Возможно, мне показалось, — ответила Маша. Ей припомнилось, что у женщины, столь похожей на Людмилу Георгиевну, была какая-то странная шляпка с Голубой вуалеткой. На Сенченко она ни разу ее не видела.

А позже, уходя с книгой Дэвиса подмышкой, Маша, задержавшись в передней, заметила на подзеркальнике ту самую маленькую шляпку с голубой вуалеткой, которая промелькнула перед ней вчера на главном почтамте.

Значит, ей солгали? Значит, эта женщина с большими ясными глазами, в хрупком облике которой было что-то детское, способна на ложь?

И еще…

Недели две тому назад, возвращаясь к себе домой, Маша заметила человека, тщетно звонившего в дверь к Сенченкам. Зная, что Василий Антонович находится в кратковременной командировке и что ни Людмилы Георгиевны, ни стариков нет дома, она вступила с незнакомцем в разговор. Маша сразу же обратила внимание на несколько необычную внешность незнакомца — на оливковый оттенок его кожи, на широкий разлет бровей над черными глазами. А когда он заговорил, в звуках несколько гортанного голоса она уловила непонятный ей акцент.

Незнакомец был явно огорчен неудачей, причем заявил, что ему сегодня же придется уехать из Москвы.

Маша предложила передать Сенченкам что-нибудь от его имени, и он оставил для Людмилы Георгиевны письмо в голубом конверте. Вообще Маше показалось, что держится он так, словно Василия Антоновича не существует на свете.

В тот же вечер Маша передала конверт Людмиле Георгиевне. Та лишь кратко поблагодарила и как-то странно, слишком поспешно перевела разговор на другую тему.

Маша понимала, что в конце концов это чужие дела и над ними так же, как и над сомнительным знакомством Инны, может быть, не следует ломать голову. Тем более, что у нее самой есть свое собственное горе. Но слишком дорог был ей Василий Антонович, а судьба его творческой работы в известном смысле ведь была и ее собственной судьбой.

Она знала его доверчивость. Погруженный в непрестанные научные искания, он был так далек от всего фальшивого и тем более — грязного.

Так не было ли долгом ее — комсомолки — оградить своего учителя?

А видимо, дело заходит так далеко, что Василий Антонович уже и сам начинает это чувствовать. И перед Машей возникло выражение лица Василия Антоновича, когда он сегодня неожиданно заявил: «Пока закончим, Маша!» И спрятал в сейф работу.

Вспоминая все это, Минакова неприязненно следила, как после служебного дня Инна проводит алой палочкой помады по губам, видимо, подготавливаясь к встрече со своим «сверхскоростным» кавалером.

Наблюдая за этими невинными в сущности манипуляциями, Маша думала о своем. Все вспомнившиеся ей и непонятные для нее мелочи складывались в одну общую и недобрую картину: она уже почти не сомневалась, что над ее учителем и старшим товарищем сгущаются какие-то тучи. Возможно, это угрожает и тому делу, которое так нужно стране. А чего стоят сомнительные «скоростные знакомства», которые тут под боком завела эта девчонка! И к Маше неведомыми путями приходила уверенность, что только один человек мог бы облегчить ей эти тревожные раздумья, беспокойные предположения.

Этот человек был самым лучшим, самым близким другом ее погибшего брата Мити — подполковник госбезопасности Адриан Петрович Сумцов.

Но судьба словно хотела посмеяться над ней.

Что из того, что до сих пор сердце Маши замирает, если ей случается проезжать трамваем «А» по Оружейному переулку, мимо большого серого дома! Там, на третьем этаже, квартира, порог которой после ссоры с Костей Сумцовым она запретила себе переступать.

Но ведь дело сейчас не в Косте, а в его отце… Только он поможет ей разобраться во всем…

Жить и работать с такой тяжестью трудно…

Наверно, хорошо подчас быть такой бездумной, как эта Зубкова!

И все-таки Маша чувствовала, что преодолеет все и откроет знакомую дверь квартиры Сумцовых.

Глава шестая Агент Госстраха

— Пелагея Игнатьевна, я хочу попросить вас о маленьком одолжении, — войдя на кухню, сказал стройный молодой человек.

Пелагея Игнатьевна Мундштукова вытерла влажные руки о фартук, и разгоряченное от жара плиты морщинистое лицо ее расцвело улыбкой. Новый жилец нравился старушке. Ей даже странно вспомнить, что в свое время она ни за что не хотела сдать комнату одинокому мужчине. Еще будет водить бог знает кого, пьянствовать, хулиганить. Но как только взглянула на этого, сразу решила: скромный, обходительный.

— Я у вас там на этажерке видел учебники. Разрешите взять? Готовлюсь к занятиям…

— Берите, берите, Анатолий Петрович, — ласково ответила хозяйка. Ей была приятна мысль, что книгами Коли — вот уже второй год работающего геодезистом Заполярья — будет пользоваться такой же молодой и, видно, хороший человек.

Бережно взяв с этажерки нужную книгу, квартирант ушел в свою комнату, положил учебник на видное место и, развернув общую тетрадь с конспектами, задумался.

А Францу Каурту было о чем подумать.

Проблемы градостроительства, конечно, вне сферы его деятельности. Тем не менее он с удовлетворением отмечал удобства такой, казалось бы, скромной детали городского хозяйства, как проходной двор. Не далее как сегодня утром именно эта деталь, возможно, сыграла в его судьбе решающую роль.

Угораздило же его чуть ли не лицом к лицу столкнуться с тем долговязым — как его?.. Сынком кондукторши. Филаткин, что ли?.. С этим Филаткиным он в свое время сидел на одной парте в школе, а потом оказался в одном вузе… Ведь сколько лет прошло с тех пор, сколько было всякого, а он сразу же узнал эти остренькие коричневые глазки… Только теперь они были за очками…

К несчастью, в устремленных на него коричневых глазах тоже мелькнуло нечто похожее на воспоминание. Оставалось одно: не дав воспоминанию оформиться — мгновенно юркнуть в первые попавшиеся ворота.

По иронической случайности — это дошло до сознания Франца позднее — над воротами дома, где произошла встреча, красовался роковой номер «13».

Черт возьми! Положение не предвещало ничего хорошего. Однако отступать было уже поздно. Миновав груду кирпича и досок, а также выстроившуюся, как на параде, колонну алюминиевых бачков для мусора, Каурт обнаружил, что двор проходной, и не замедлил этим воспользоваться. И только находясь уже в безопасности, с усмешкой подумал, что зловещая цифра «13», очевидно, относилась не к нему, а к долговязому субъекту, который на этот раз его проворонил.

«На этот раз…» Но разве он будет единственным?

Невольная дрожь пробежала у шпиона по спине, когда он вспомнил некоторые детали своего последнего путешествия.

Странно, но тут же перед ним возникло не по возрасту румяное лицо Петер-Брунна…

Занимались бы они там своими мясорубками для человечины да игрой на «повышение» и «понижение»… Да и, помимо всего, работы хватило бы и дома — крикунов хоть отбавляй! Так нет, лезут еще в чужие страны. А попробовал бы этот король пушек сам двадцать дней задыхаться в тайнике, который идиоты расположили рядом с трубой парохода. Каурт чуть не изжарился живьем! Невесело также за три километра от берега в шкуре презренной рептилии окунуться в ледяную воду… А на берегу — ждать, что из-за каждого прибрежного камня выскочит пограничник.

Попробовали бы они вызубрить все мельчайшие факты и обстоятельства жизни некоего Анатолия Петровича Коровина из Инсбрукского лагеря для перемещенных! Хорошо еще, что сам Коровин не может дать свидетельских показаний — мертвые крепко держат язык за зубами. А легко ли досконально зазубрить всех сородичей и друзей этого Коровина, чтобы, боже упаси, не попасть в их родственные объятия!

А главное — все может полететь к чертям, если напорешься на какого-нибудь долговязого, как тот, что вынырнул сегодня из подъезда дома «13».

Конечно, то, что юность Каурта протекала в Советском Союзе облегчает положение. Ведь именно это обстоятельство дало ему возможность так легко стать рядовым агентом Госстраха. Все — начиная с принявшего его на работу завкадрами товарища Мокроусова, квартирной хозяйки Пелагеи Игнатьевны до вздорной девчонки Ниточки — никто не находит в товарище Коровине чего-либо подозрительного.

Но кто поручится за то, что высветленные перекисью волосы являются столь надежной защитой? Есть ли гарантия, что кто-нибудь из бывших однокашников в конце концов не узнает его?

Ведь Франца Каурта прямо до костей прожег взгляд пытливых, словно вспомнивших что-то глаз Филаткина.

Но нельзя распускать нервы и останавливаться на неприятностях. Почтенный патрон даже представить себе не может, что, кроме непосредственной смертельной опасности, подстерегающей агента, он еще должен трудиться — в этой «загадочной» стране от любого человека требуется вполне реальная работа.

Не так много времени прошло с тех пор, как на улицах Москвы появился «демобилизованный офицер Советской Армии Анатолий Коровин». А сколько самых реальных будничных трудностей уже преодолено!

Чего стоит рьяный месткомщик, который брал его на профсоюзный учет! Сейчас, когда все позади, пожалуй, можно лопнуть от смеха, вспомнив, как тот из кожи вон лез, чтобы сохранить Коровину довоенный профсоюзный стаж! Подавай ему старый билет — и баста! А где его возьмешь, если петербрунновские остолопы подобного случая не предусмотрели? Хорошо еще, что месткомовец не дозвонился до своего начальства и выдал на руки соответствующее письменное ходатайство. Нужно ли говорить, что это ходатайство нашло свой точный адрес в канализационной системе города Москвы…

Черт бы побрал эту заботу о демобилизованных! Если удалось отвертеться от восстановления профсоюзного стажа, то гораздо хуже обстоит дело с непосредственной работой. Желая помочь «бывшему воину», страховому агенту подсыпали малоосвоенный участок. «Здесь вам, товарищ Коровин, будет легче выполнять план…» Вот и таскайся с этажа на этаж и доказывай какому-нибудь здоровяку, которому самое место в футбольной команде форвардом, что ему грозит инфаркт…

А главная пружина развертывается так медленно!

Жди, когда, наконец, в начатую против Сенченко игру вступит та самая «основная сила», на которую Петер-Брунн возлагал такие надежды…

Впрочем, надо думать, что два анонимных доноса на Василия Сенченко попали в цель. Их удалось составить с такой убедительностью и таким знанием деталей жизни профессора…

Но, к сожалению, пока большая игра не началась, приходится возиться с паршивым старикашкой из скупочного пункта да с грязным мужланом, к которому надо сейчас идти.

В красном уголке автобусного парка, как всегда, оживленно. Водители и кондуктора, заступающие на смену, забегают сюда просмотреть газету, послушать радио, сразиться в шашки или шахматы, а то и «забить козла».

У покрытого красным сукном стола, где разложены газеты и журналы, сидел широкоплечий, средних лет человек. Его лицо грубых, как бы каменных, очертаний было серьезно и сосредоточено. Склонившись над газетой, сжав в пальцах карандаш, он изучает тиражную таблицу.

Кое-кто, увидев старшего механика Глазырина за этим занятием, усмехается. Любовь к деньге, как он сам выражается, и прижимистость Алексея Трифоновича Глазырина хорошо известны работникам автобусного парка. Правда, некоторые не находят в этом ничего плохого. Ведь он сам, не таясь, говорит, что хочет скоротать свой век в собственном домике у себя на родине в Красноярском крае и именно на это сколачивает деньги.

— Ну как, Алексей Трифонович, клюнуло? — задорно и в то же время сохраняя некоторую осторожность в обращении, спросил слесарь Щученко.

Глазырин недружелюбно посмотрел на Игната. Между ними существовал затаенный антагонизм.

— Так это только дуракам счастье, — ответил он угрюмо. Алексей Трифонович не любил, если к нему, как он выражался, заглядывали в карман. Особенно такой молокосос, как этот Игнашка.

— Что же вы себя так хаете, товарищ Глазырин? — не без ехидства отпарировал молодой слесарь, от внимания которого не укрылось, что механик поставил «галочку» на лежавшей перед ним бумажке.

Нередко в погоне за деньгами старший механик берет работу на стороне. Руководство парка не чинит ему в этом никаких препятствий. И это тоже понятно. Ведь Глазырин — опытный производственник, в этом парке работает около двадцати лет. Как никто, он умеет обнаружить самый скрытый дефект в моторе, буквально из-под земли достает дефицитные запасные части, а главное — без ненужных окриков, но с большой твердостью поддерживает среди своихподчиненных строгую дисциплину.

Некоторых удивляет, что этот умеренный положительный человек, как бы созданный для семейной жизни, не так давно разошелся с женой, живет одиноко, замкнуто, отчужденно. А если и случалось кому-нибудь побывать у старшего механика на дому, то потом он долго рассказывал какие-то странные вещи о птичьем садке, разведенном у себя Глазыриным, и о каком-то диковинном говорящем скворце, любимце сурового хозяина дома.

Свою нелюдимость старший механик как бы смягчал дисциплинированностью. Профоргу никогда не приходилось напоминать Алексею Трифоновичу об уплате членских взносов. Одним из первых он спешил подписаться на заем, а на демонстрациях добивался чести нести во главе колонны знамя парка.

Все это было так. Но стоило Игнату Щученко встретиться с тяжелым взглядом недоверчивых глаз Глазырина, — и водителя подмывало мальчишеское желание тем или иным способом «подковырнуть» механика, задеть его, вывести из равновесия.

В свою очередь острое, по-мальчишески озорное лицо Щученко, вертлявость всей его маленькой фигурки и залихватски сдвинутая на затылок танкистская фуражка с засаленным бархатным околышем тоже вызывали в Глазырине неприязнь.

Вот и сейчас, процедив вместо ответа короткое «шкет», он аккуратно сложил листик бумаги с выписанными номерами облигаций и уже собрался уходить, как вдруг его окликнули.

— Снова по вашу душу, товарищ Глазырин!


В красном уголке появился агент Госстраха. Этого молодого человека со скромной картонной папочкой подмышкой тут встретили как знакомого. В последние дни он зачастил, выискивая наиболее предусмотрительных и дальновидных людей. Одним из первых клиентов молодого человека оказался старший механик Глазырин.

Поскольку разговор с агентом Госстраха иногда носит интимный характер, оба отошли в самый отдаленный уголок комнаты, туда, где у окна стоял темно-зеленый, видавший виды диван. Никто не обращал внимания на занятых своим делом людей.

— Фамилия, имя и отчество?

— Глазырин, Алексей Трифонович.

— Год рождения?

— 1912. А почему вы ходите ко мне сюда? — чуть слышно спросил клиент.

— А куда же изволите? — последовала в ответ усмешка.

— Уж лучше бы домой…

— Глупо. Здесь я прихожу к десятерым сразу. А там… Вообще пошли дальше. Страховая сумма?.. Как с Петряновым? Всучили?

— Да. Клюнул на дешевку.

— Уже поставили?

— Удалось…

— Когда снимаете?

— Через пару дней… затягивать нельзя…

— Двух дней мне мало. Надо не меньше недели. Пленки придется менять…

— Опасно. Можно засыпаться.

— Об опасности надо было думать в Михайловке — давая подписку…

— Голову в петлю совать я подписки не давал…

— О вашей голове можем позаботиться и мы, — прикрыл официальной улыбкой Франц Каурт свою угрозу.

— Да я не отказываюсь, — побледнел Глазырин. — Только досадно, если все впустую… Разве станет он о своих делах в машине говорить?..

— Развязать ему язык — это уже наша забота… Корь, коклюш, скарлатина, возвратный тиф и прочие заразные болезни? — несколько повысив голос, продолжал страховой агент. Официальная улыбка снова установилась на его лице.

— Желтуха в детстве, — угрюмо пробасил Глазырин.

— Первую пленку принесете послезавтра в ту пивную… О точном часе позвоню…


Закончив предварительное заполнение бланков, страховой агент вежливо распрощался с Глазыриным и вступил в беседу с очередной клиенткой — диспетчером автобусного парка Ольгой Ивановной Семечкиной. Они условились встретиться для окончательного разговора через несколько дней. Семечкина это сделала тем более охотно, что манера и весь внешний облик молодого человека вызывали невольную симпатию.

В свою очередь агент с интересом, превышающим его служебную обязанность, осведомился о состоянии здоровья Семечкиной.

К сожалению, его досуг был отдан другой, быть может, гораздо менее привлекательной девушке.

Но положение было таково, что именно эта другая девушка, ее характер, поведение так много для него теперь значили.

Глава седьмая В квартире Подскоковых

Следует прямо сказать: взаимоотношения Франца Каурта с женщинами были значительно проще, чем, скажем, с тем же Петер-Брунном.

Нет еще месяца его знакомства с Ниточкой, а успех налицо…

Каурт гордился по праву, что, обрабатывая подобный материал, он избегал проторенных путей. Конечно, в иных случаях классические приемы хороши. Скажем, продажа отличного отреза за четверть цены, подношение цветов, конфет или духов обычно дают неплохие результаты. Но, как подлинный артист, Каурт не ограничивал себя шаблоном, а импровизировал. В каждом отдельном случае необходим индивидуальный подход.

Конечно, иная девушка из-за мехового манто или браслетки откроет вам свое сердце. Она будет называть вас своей судьбой, своим единственным и утверждать, что «никогда и никого так…» Все это верно. Но даже самую пустенькую из них в этой проклятой стране почти невозможно подбить на поступок, предусмотренный советским Уголовным кодексом.

К сожалению, Каурт убедился, что в данном случае Инна Зубкова не является исключением.

Среди милого лепета и взаимных торжественных обещаний он, правда, уже многое уточнил. Ему стал известен круг знакомых Инночки, он узнал, благодаря каким связям Зубкова попала на работу в физический институт. Он также выяснил ее симпатии и антипатии. Надо сказать, что последних было особенно много. Однако Каурт заинтересовался только двумя из них: Сенченко и его женой Людмилой Георгиевной.

Каурт знал, что подчас из ненависти можно извлечь гораздо больше, чем из самой пылкой любви. Надо только в этот костер непрестанно подбрасывать все новое и новое топливо… Умело раздувать огонь, чтобы в маленькой глупой душонке разгорелся настоящий пожар… И вот к очередному свиданию он приготовил немалый запас горючего…

Каурт взглянул на часы. До встречи с Инной осталось не так много времени. Надо успеть побриться, побрызгаться духами и вообще привести себя в человеческий вид.

Черт возьми! Не легко в одной шкуре совмещать агента Госстраха и советского ученого, чей триумфальный путь к признанию и славе преградил интриган от науки и завистник профессор Сенченко. И все же это интереснее, чем нудные разговоры с этим мужланом Глазыриным. Да и обстановка куда приятнее, чем красный уголок автобусного парка.

Надо признаться, девчонка нашла удобное место для встреч. На этот раз выручила ее подружка, некая Эрочка Подскокова. Родители этой девицы уехали в Заполярье, оставив в полное распоряжение дочери отдельную квартиру в Звонарском переулке. Такие, как Эрочка, — это сущий клад! Для приятельницы — готова на все.

Придя в это «гнездышко» намеренно раньше Инны — благо она отдала ему полученный от Эрочки ключ, — Каурт еще раз подробно осмотрел квартиру.

Он оценил вделанные в стену шкафы в человеческий рост. Однажды в Праге именно такой шкаф сослужил ему хорошую службу. Затем он выглянул в окно. Его заинтересовала не панорама Москвы, а некоторые практические детали, как-то: ширина карнизов и расстояние между окнами* А пройдя в другую комнату, выходившую во двор, он отметил, что пожарная лестница совсем недалеко от окна…

Услышав звук остановившегося на площадке лифта, Каурт бросил последний взгляд на лежавшие далеко внизу улицы. Как-никак — седьмой этаж… Высоко… Что ж! Иногда это скверно, а иногда…

Затем Франц принял хорошо отработанную им позу — «нетерпеливое ожидание».

После первых лирических минут встречи он заметил в девушке нечто необычное. Нечто торжественное отражалось сегодня на этом кукольном личике. Ого! Очевидно, инспирированное им столкновение с начальством развертывается!

— Ну как твой уважаемый профессор? — спросил он.

Лицо Ниточки запылало.

— Отпуска, конечно, не дал! Разве может этот сухарь пойти кому-нибудь навстречу! — воскликнула она. — А ты так хорошо придумал эту поездку!

По мнению Инночки, просьба была пустяковая: всего лишь внеочередной отпуск и то за свой счет. И вот Сенченко сорвал их чудесную поездку в Гурзуф. Но мало этого! Он еще оскорбил ее!

— Оскорбил?.. Это вполне в его характере, — горько усмехнулся Каурт.

— Он заявил мне прямо в глаза, что, когда я печатаю его дурацкие бумажки, мысли мои на танцевальной площадке… Подумаешь, разочек ошиблась в числах… Но я дам ему жизни! Он у меня еще попляшет, — вдруг неожиданно вырвалось у девушки.

— Вот как? — осторожно заметил Каурт. — Ты узнала о нем что-нибудь серьезное?

— Нет, нет… это я просто так. Ты не спрашивай… — смутилась Инночка.

— Успокойся, родная, успокойся, — нежно привлек к себе девушку Каурт.

— И представь себе, какой нахал! Я только заикнулась, что не намерена долго корпеть под его началом, он, знаешь, что заявил? Что сам об этом думал и не станет меня удерживать. А я так и сделаю: возьму и уйду, — капризно всхлипнула она.

— Ну это, роднуша, уже слишком, — умиротворяюще сказал Каурт. Искренняя тревога звучала в его голосе. — Уходить из института тебе не следует.

Но лицо Инночки неожиданно просияло.

— Знаешь, какая мне пришла мысль? Мы все-таки махнем в Гурзуф. А в какой-нибудь институтишко папа всегда меня устроит…

Впрочем, Франц не разделял ее восторга. Все, что с таким трудом он наладил, казалось, ускользает из его рук.

Отойдя от девушки, он сел на тахту и принял новую позу — мучительного раздумья. Она выражала такое отчаяние, что это сразу привлекло внимание Зубковой.

— Что с тобой, Толик? — тревожно взглянула она на Каурта.

А тот подыскивал верное решение.

— Да, конечно, Сенченко подлый человек…. Ведь я, Ниточка, уже рассказывал тебе, как поступил со мной этот карьерист?

«Анатолий Коровин» имел в виду сочиненную им историю своих взаимоотношений с профессором Сенченко. Вкратце она сводилась к следующему. Он — молодой, подающий надежды физик — специалист по магнитным сплавам, перед уходом добровольцем на фронт оставил в одном из научно-исследовательских институтов свою незаконченную диссертацию. Бесталанный ученый Василий Сенченко, занимавшийся в том же институте той же проблемой, присвоил этот труд. Считая Коровина погибшим, Сенченко воспользовался его научным открытием. Вот так плагиатор приобрел положение и известность. А у Анатолия Коровина отнята и слава, и, конечно, деньги. Ведь она помнит, что он принужден был продать свой отрез на костюм?

Инночка поразилась: «Бедный, бедный, Толик!»

И все же Каурт учитывал, что даже подобные девчонки не столь легковерны, как это кажется. Вот почему он ловко подсунул ей сфабрикованные материалы: лестную характеристику научной деятельности «аспиранта Коровина», выписку из протокола комиссии Академии наук о том, что его жалоба на Сенченко рассматривается авторитетной инстанцией, и еще несколько документов такого же рода. Все это выглядело настолько убедительно, что злоба Инны к Сенченко вспыхнула еще сильнее.

Шпиону не трудно было нащупать ее слабую струнку. Он уже заметил, что блеск мадам Сенченко мешает девчонке спокойно спать. Перспектива занять место, равное положению жены Сенченко, — вот что могло заставить Инну служить ему с личной заинтересованностью.

— И все же, дорогая, — нежно сказал Каурт, — уйти тебе из института нельзя. Ведь сейчас как раз решается мое дело. Негласно работает специальная комиссия. В вашем институте об этом пока никто ничего не знает и, конечно, знать не должен. Смотри и ты не проболтайся! Но зато комиссии должен быть известен каждый шаг Сенченко, вся его деятельность, все его планы. — Он нежно погладил руку девушки. — И знаешь? Ведь это прямо счастливое совпадение, что именно тебе я тогда продал свой отрез!

— Да, но терпеть оскорбления! — возмутилась Инна.

— Мало ли на что приходится идти для большой цели! Отдай себе ясный отчет, ради чего это делается? — Каурт так называемым «глубоким» взглядом обласкал Зубкову.

Когда комиссия при ее помощи разоблачит Сенченко, он, ее Толик, займет свое место в институте. А имея положение и деньги, он перед всем светом назовет ее женой. И квартира у них будет ничуть не хуже, чем у этой гордячки Сенченко.

Они позабудут о том, что сейчас им приходится почти из милости встречаться у Эры. Ведь в той жалкой лачуге, в которой он до сих пор прозябает из-за Сенченко, ему прямо стыдно принимать любимую женщину.

— Помня о будущем счастье, ты должна не только остаться там, но и повести себя по-новому. Прежде всего извинись перед Сенченко и скажи, что больше у него не будет оснований тебя в чем-либо упрекать. А сейчас выискивай предлоги, чтобы быть с ним повсюду и всегда. Особенно важно сопровождать его в машине. Именно поездки наедине дадут возможность задавать ему вопросы, проникать во все его планы и замыслы…

В Инне явно происходила борьба. И практический разум взял верх. Да, с поездкой в Гурзуф стоит повременить. Это нужно сделать для той большой карьеры, которая открывалась перед ней… О, она оставит далеко позади себя Зойку и даже Эру!

— Да, Толик! Ты еще увидишь, как я помогу тебе… Он загремит по всем статьям, особенно теперь, — и выражение какой-то значительности, которое Каурт уловил в начале свидания, снова проступило на ее личике.

— Особенно теперь? Что ты хочешь этим сказать? — заинтересовался он.

— Видишь ли, — замялась Инна, — есть вещи… я не имею права о них говорить…

— Это мне! — воскликнул Каурт. — Мне, который готов для тебя буквально на все…

— Но я не могу… Мне приказали молчать.

— Приказали? Значит, дело так серьезно! Тем более ты должна со мной посоветоваться…

— Да, да, — нервно перебила Инночка, — я уже сама думала об этом… Но ты никому-ни-кому не расскажешь! — заглянула она ему в глаза.

— Неужели, Инночка, ты до сих пор меня еще не поняла!

— Ну, хорошо, — чуть зажмурившись, словно собираясь прыгнуть в холодную воду, начала Инночка, — если ты никому-никому….

И шепотом она рассказала о том, что произошло с ней в последние дни.

Позавчера ее вызвал работник государственной безопасности и подробно расспрашивал о профессоре Сенченко. Особенно интересовала его жена Сенченко. Инна уверена, что об этой женщине уже известно что-то очень-очень нехорошее. Спрашивали также об отце Сенченко и о каком-то священнике, но, к сожалению, об этих лицах она ничего не могла сказать. Она никогда не видела ни того, ни другого.

— Что же, Инночка, — спокойно сказал Каурт, радуясь тому, что его анонимки наконец возымели действие. — Этого и следовало ожидать. Если раньше мне казалось, что Сенченко просто негодяй, присвоивший себе чужую славу, то теперь я не сомневаюсь, что дело значительно глубже. Это сознательные действия врага. Уничтожать, затирать талантливых ученых было его прямой задачей.

— Да, да… Теперь и я понимаю…

— Еще бы! И вывести Сенченко на чистую воду долг каждого советского патриота! — с пафосом воскликнул он. — Но сможешь ли ты, такая слабенькая и неопытная, взять на себя это большое, трудное дело? — тревожно спросил он.

Этот момент был самым серьезным в жизни Инночки.

И отбросив свой обычный легкомысленный тон, Инна Зубкова, торжественно, словно присягая, произнесла:

— Смогу.

Глава восьмая Гроза приближается

Сегодня у Марии Кузьминичны большой день. В макитре медленно подходит тесто для пирогов. Старушка вполне одобряет завоевания современной цивилизации в виде кастрюли «чудо» и газовой плиты. Но в иные минуты в ней просыпаются воспоминания о русской печке, в которой так хорошо «доходит» борщ и подрумяниваются пироги.

А на этот раз ей особенно хотелось, чтобы пироги удались на славу. Больше всего она тревожилась о пироге с вязигой: ведь, как шутил Антон Матвеевич, это ее «фирменное блюдо».

У старушки были и серьезные причины так стараться. Ведь торжественная встреча за столом объединяет всех членов семьи. А сейчас это было так необходимо!

Неладное творится в этих светлых, с такой любовью прибранных комнатах.

С некоторых пор сын Василий как бы совсем ушел в себя, замкнулся, почти не разговаривает. Куда девалась его былая шутливость, ласка, общительность…

Не радует и невестка. Последнее время поведение Людмилы озадачивает Марию Кузьминичну. Какая-то настороженность, беспокойство, странные разговоры по телефону, словно урывками… А последние два дня как сумасшедшая мечется по всей квартире — все что-то ищет.

А самое большое беспокойство Марии Кузьминичны — это ее старик. Казалось бы, за сорок лет совместной жизни она его узнала насквозь. Так вот, пойди разберись — стал хмурым, подозрительным… Точи о сглазил его тогда этот заграничный поп. Принять-то его, конечно, можно было — милости просим, но вот языком при нем плести, да еще под водочку… Чуяло ее сердце… А может, просто болен ее Антоша? Да разве у него выпытаешь? Не такой характер. Все он перенесет молча.

Размышления Марии Кузьминичны прервал телефонный звонок. Мужской голос с мялкой настойчивостью спросил, вернулась ли Людмила Георгиевна с работы.

Узнав голос, который она слышала в телефонной трубке не первый раз, Мария Кузьминична уже собиралась ответить. Но сделать это ей не удалось. Невестка чуть ли не вырвала трубку. И последовал обрывочный непонятный разговор: «Да, да-да… не позднее девяти». А когда Мария Кузьминична скрылась в дверях кухни, до нее долетела еще одна более чем странная фраза: «Его еще нет…»

Мрачно поглядывала свекровь на то, как Мила, торопясь, надевала свою новую шляпку с вуалеткой и натягивала перчатки.

— Не беспокойтесь, мама, — очевидно, уловив тревожно-вопросительный взгляд Марии Кузьминичны, бросила Людмила. — Пока пироги ваши поспеют, обязательно вернусь, — как бы через силу улыбнулась она.

Стук захлопнувшейся двери, топот каблучков по лестнице — и старуха снова осталась одна.

Ароматный запах доспевающих пирогов распространялся по всей квартире, когда наконец появился сын и молча прошел в свою комнату.

— У нас сегодня пироги, Васенька, с вязигой… Ты-то их любишь, — не удержавшись, робко сказала мать. — А Людмила тоже скоро будет.

Старуха могла бы немало рассказать, но, верная своему правилу не вмешиваться в семейные дела сына, только добавила:

— Все ищет… вот уже который день… И что у нее пропало? Я испугалась — не брошка ли та, аметистовая, что ты подарил… Да нет, вот она, лежит на туалете…

Василий досадливо отмахнулся.

Брошка! Какое простодушие… Откуда ей знать, что дело идет не о брошке, а скорее всего об утерянном письме от какого-то Александра.

Мысль о лживости любимого человека так тяготит его. Вот и сейчас. Уже без четверти десять, а Людмилы все нет. Он поймал себя даже на том, что последнее время стал прислушиваться к болтовне этой девчонки, Инны Зубковой. Вот сегодня она прямо-таки навязалась к нему в машину, а он промолчал. Ему кажется, что Зубкова что-то знает о Людмиле, и он невольно ждет каких-то ее признаний…

Конечно, теперь это не было пошлым заигрыванием, которое раньше так коробило его в Зубковой. Больше того: ему казалось, что он ошибся в этой девушке. На работе Инна Зубкова появлялась теперь в строгом темном костюме, была предельно исполнительна и деловита. Кто бы мог подумать, что его серьезный разговор окажет на нее такое благотворное влияние. Вот только излишнее, порой навязчивое любопытство. Но это-, пожалуй, пройдет.

По стуку входной двери и старческому покашливанию Василий Антонович определил, что отец вернулся с работы.

Может быть, и Людмила пришла? Он заглянул в переднюю, но знакомой шляпки на подзеркальнике все еще не было.

Жена перестает соблюдать приличия хотя бы перед его стариками! Бедная мама! А она еще затеяла какие-то пироги!

Вдруг в нем вспыхнула та решимость, с которой он когда-то выбивал самую сложную фигуру в городках — «письмо». Нет. Пусть он из парнишек с Казацкого вала, но он не позволит этой профессорской дочке топтать себя.

Когда Людмила вошла в комнату, встреча с мужем, казалось, ее обрадовала.

— Как хорошо, что ты уже дома! Ведь сегодня мама готовит нам целый пир…

Василий пристально взглянул на жену. Ее улыбка была явно искусственной.

— Слушай, Мила, — начал он, также заставив себя улыбнуться. — Мама сказала, что ты что-то потеряла… Это правда?

— Правда… — не сразу ответила Людмила.

— Аметистовую брошку? — подсказал Василий.

— Да, конечно, брошку, — обрадованно воскликнула Людмила. — Ты уже знаешь?

— Странно искать предмет, который лежит у тебя перед глазами! — и Василий спокойно взял с туалета массивную аметистовую брошь.

— Да, но я ведь ее потом нашла, — заторопилась Людмила. — У зеркала в ванной…

— И это странно… Сегодня я брился в ванной и отлично помню, что брошки там не было.

— Ты, наверное, не заметил… — тихо сказала Людмила.

— Да, возможно, — согласился Василий. — Впрочем, еще труднее мне было не заметить твоего отсутствия сегодня вечером.

— Неужели ты способен на мелочную ревность? Я не узнаю тебя!

— Дело совсем не в ревности, — с досадой сказал Василий и сурово взглянул на жену. Во взгляде его темных глаз Людмила прочла нечто непоколебимое, несгибаемое, что было ей так знакомо в характере мужа. — Но нет ничего подлее одного…

— Чего? — чуть слышно спросила Людмила.

— Лжи.

— Какая ложь? — дрогнувшим голосом спросила Людмила. — Мне просто позвонили…

— Кто? — перебил Василий, глядя на жену в упор.

— Боже мой! — воскликнула Людмила. — Ты ведешь себя прямо, как следователь! Ну уж если ты так хочешь — пожалуйста. Мне позвонила Маша Минакова, и мы поехали к портнихе…

— Минакова? — Василий побледнел. — Она, что же, звонила тебе по междугороднему телефону?

— Почему по междугороднему?

— Минакова вчера вечером уехала в командировку.

Лицо Людмилы выразило такую откровенную растерянность, что Василию невольно стало ее жалко.

— Мила! — сказал он, взяв ее холодные руки в свои. — Почему ты не расскажешь мне все? Что бы там ни было, но помни, что мы были настоящими друзьями. Хотя бы во имя этого прошлого окажи правду…

Но Людмила, опустив голову, молчала.

Василий Антонович резко встал и вышел из комнаты.

А за стеной, у стариков, была своя беда.

Придя с работы и только успев снять пальто, Антон Матвеевич почувствовал себя плохо. Он наотрез отказался от пирога, аромат которого разносился по всей квартире. И, не раздеваясь, лег на кровать и отвернулся к стенке.

После памятного свидания с «Николаем Петровичем» прошло около двух недель. И все эти дни в душе старика происходила мучительная борьба. Он все время порывался сообщить о происшедшем куда следует. Но боязнь погубить сына, которого он против воли так скомпрометировал, его удерживала.

Ведь тот тип недвусмысленно дал понять, что одно неосторожное слово Антона Матвеевича — и подлая статья с клеветой на Василия будет опубликована. Она прозвучит буквально на весь мир.

Не найдя в себе силы сразу поступить так, как подсказывала совесть, Антон Матвеевич считал, что столь долгое молчание ему нечем оправдать. Скорее всего его сочтут сообщником шпиона.

Иногда бывали какие-то просветы. На работе он забывался. Порой ему казалось, что это лишь страшный сон, что ему все чуть ли не померещилось.

Но когда он сегодня возвращался с работы, перед ним неожиданно возник «Николай Петрович». Только на этот раз не в синем плаще, а в скромном темном костюме, в мягкой шляпе вместо старенькой кепки. Он сказал, что должен сообщить товарищу Сенченко нечто важное. Они свернули в узенький безлюдный переулок.

Оказывается, худшие предположения оправдались. Корреспонденту газеты Петер-Брунна удалось заполучить у Храпчука снимки кабинета профессора Сенченко. А на фото обнаружились обличительные детали. Из них явствует, что работы ученого Сенченко носят разрушительный, военный характер. И еще одно. Этот тип сообщил, что Людмила — агент иностранной разведки и в ближайшие дни, несомненно, будет арестована.

А прощаясь, «Николай Петрович» добавил:

— Но все же помните, что у вас и у вашего сына имеются надежные друзья. Они ценят дар талантливого ученого и в нужный момент придут к нему и его семье на помощь.

На помощь… Разве нужна им помощь этих разбойников!

Так, ни слова не говоря, уставившись в знакомый коврик, лежал старый Сенченко.

Не смея его тревожить, Мария Кузьминична на цыпочках пронесла покрытое рушником «фирменное блюдо» и поставила его на стол. Но никто так и не прикоснулся к нему в этот вечер. Еще недавно это огорчило бы старушку. Но теперь, когда Мария Кузьминична чувствовала, что словно темная туча надвинулась на их дом, она промолчала.

Вот снова хлопнула дверь. Наверно, это Василий, на ночь глядя, ушел из дому. И, конечно, из-за этой обманщицы. Вползла, как змея, в дом… Беда, беда.

Марию Кузьминичну точно кипятком ошпарило, когда сегодня до нее донеслось: «позвонила Маша… поехали к портнихе…» Здоровый бас у той Маши!

Гнев с неожиданной силой вспыхнул в душе старухи. Решительно направилась она в комнату «молодых». Сейчас она выложит Людмиле всю правду, она не позволит ей так морочить сына.

Мария Кузьминична решительно открыла дверь. То, что она увидела, ее поразило. Ничком, прижавшись лицом к подушке, на кровати лежала Людмила. Видимо, она заглушала рыдания. Вся ее поза выражала такое отчаяние, что старушка молча остановилась.

— Люда! — сказала она затем, подсаживаясь к невестке и мягко коснувшись ее плеча. — Не убивайся так, Мало ли что между мужем и женой бывает… Только если понравился тебе кто, прямо окажи… А не обманывай… У нас в доме никогда такого не водилось.

И тут произошло неожиданное.

Еще недавно казавшаяся Марии Кузьминичне такой гордой, далекой, а подчас и чужой Людмила, обняв старушку, припала головой к ее груди:

— Мама, мама! Вы совсем не то думаете… Разве я обманула бы Василия!.. Здесь другое, совсем другое… Я сделала страшную вещь… Я вам потом все, все расскажу.

Глава девятая «Перспективное» дело

В это утро майор Власовский, закончив бриться, внимательно посмотрел на себя в зеркало.

Беспристрастно говоря, там отражалось довольно привлекательное лицо. Конечно, цветущая молодость далеко позади. От сидячего образа жизни появился жирок, отяжелела фигура. Но разве может кто-нибудь дать ему сорок два года! А особенно теперь, когда Виктор Владиславович приобрел то, что про себя он называл, «столичный лоск».

Что значит вовремя «показать товар лицом». Он сумел так остро подать последнее дело, что сразу обратил на себя внимание приехавшего из столицы высокого начальства, И вот наглядный результат: он перебрался из пыльного провинциального городишки, гордо именуемого областным центром, в столицу. И подумать — прошел всего год, а на московских улицах он чувствует себя совсем своим человеком.

Больше того. Когда Виктор Владиславович надевает свой новый костюм и мягкую шляпу, его вполне можно принять за ученого человека, за доцента — а он почему-то очень любит это слово, — а может быть, за работника искусств. Особенно после того, когда он догадался вставить свои очки в толстую роговую оправу.

Одно плохо — до сих пор приходится корпеть над какими-то рядовыми, серенькими делами. Где уж там проявить свойственную ему инициативу, проницательность и умение творчески комбинировать… Жди, пока нападешь на «золотую жилу». Ведь в Москве вырваться вперед, совершить такой скачок, как это удалось ему сделать в областном городе, — куда труднее!

Но вот, кажется, наступил тот момент, когда пришло настоящее большое дело. Дело Сенченко.

Главное, что на этот раз попался не какой-нибудь захудалый райкомщик, хотя, надо сказать, что именно дело одного «райкомщика» помогло Власовскому так неожиданно выдвинуться.

На этот раз перед ним крупный, известный всей стране ученый. Каким надо быть ослом, чтобы отступиться от подобного дела. Слов нет — оно очень сложно, очень запутано и даже противоречиво. Зато слава и почет увенчают того, кто сумеет размотать этот клубок предательства и шпионажа!

Освежив после бритья лицо одеколоном и припудрив щеки, Виктор Владиславович Власовский принялся за утренний завтрак.

Черт возьми! Эта сторона жизни оставляет желать лучшего. Вот и ломай зубы о черствую копченость, запивая ее кипятком с консервированным кофе.

Один он знает, как нужна была бы в этом холостяцком жилье заботливая женская ручка!

Когда-нибудь так и случится. Но сейчас — не до этого, не до этого…

И ласковая женская ручка, и отдельная квартира, а может быть, даже и дача — все придет… Ведь у нас так умеют ценить деловых, инициативных людей. Но спокойнее — всему свой черед, всему свое время…

Осторожный стук в дверь прервал размышления Власовского.

Кого принесла нелегкая в такую рань?!

— Войдите! — звучным баритоном здорового и довольного мужчины произнес Виктор Владиславович.

Дверь открылась, и в комнате появился тот, редкие встречи с которым вызывали у Власовского двойственное чувство. С одной стороны, сердечной теплоты, а с другой — настороженности.

— Бон жур, Витя! Я долго звонил — открыли соседи. Ты что не слышал? Чаевничал? — посетитель взглянул на незатейливую сервировку стола.

— Чаевничал? Как бы не так! — сердито усмехнулся Виктор Владиславович. — Приходится хлебать консервированное пойло и жевать эту, — показал он на копченую колбасу, — собачью радость.

— Грустно, грустно, Витя, — гость оглядел комнату и меланхолично покачал головой, — совсем по-холостому. Вот, что значит без хозяйки!..

Власовский насторожился. Ему показалось, что последняя фраза произнесена неспроста и содержит какой-то намек.

— Да ты, дядя Мока, садись! Могу и тебе предложить чашечку.

— Нет уж, спасибо. Я, Витенька, не за этим, — ответил пришедший.

Он поставил в угол трость с фигурным набалдашником и распахнул пальто. Затем снял и аккуратно повесил на спинку стула белое, но не первой свежести кашне.

Это был старый человек. Во всем его облике сквозило щегольство, хотя и старомодное. На ногах у старика красовались щиблеты с растрескавшейся лакировкой — быть может, поэтому их постарались прикрыть серенькими гамашками, — а из верхнего кармана поношенного пиджака кокетливо выглядывал клетчатый платочек. Его истинный возраст было трудно определить. Несколько склеротический румянец играл на его запавших щеках, а над губой красовались усики, легкий зеленоватый оттенок которых изобличал несомненное химическое происхождение их угольно-черного цвета.

— А у меня к тебе весточка. Оттуда, — значительно произнес дядя Мока.

Лицо Виктора Владиславовича омрачилось.

— Ну и что же? — несколько раздраженно спросил он.

— Волнуется. Ждет. Все адреса добивается.

— Но я же ей писал, что покуда не получу квартиру, о переезде не может быть и речи…

— Вот, я ей то же самое пишу. Но ты же знаешь… женщины, женщины!.. — И старик театрально возвел очи. — Значит, опять отпишем, что, мол, благоверный все еще без комнаты?..

— Что ей надо? Переводы я делаю регулярно… Сумму повысил… Работа там у нее, — Власовский на минуту задумался, — общественно-полезная… Придет время, все это я спланирую без всякой этой… кустарщины.

Дядя Мока сочувственно смотрел на Виктора.

Как всегда, его восхищала способность Вити во всем, даже в самом обыденном деле, доискиваться до его большого общественного смысла.

Да и как не понять, что отставшая в своем культурном развитии женщина, вроде этой Варвары Бураковой, является тяжким грузом для его двоюродного племянника, такого растущего человека.

А тот как бы подтвердил размышления Максима Леонидовича.

— Курица… где ей понять, что сейчас в башке у человека совсем иные дела. Мирюсь же и я с этим бараком, — обвел рукой Виктор Владиславович свою неуютную комнату, — и с этой бурдой, — кивнул он на чашки.

— На то ты и идейный! — проскрипел дядя Мока.

Власовский промолчал. Затем без стеснения он накинул шинель.

Гость тоже заторопился.

— А еще, Витя, такое дело, — замялся старик. — Должность завскуппунктом освободилась, а наш председатель тянет меня за душу — давай ему рекомендацию от ответственного… Хорошо бы… — не решаясь договорить, дядя Мока просительно взглянул на Власовского.

— Нет уж, в это ты меня, пожалуйста, не впутывай… Кажется, не трудно понять, что в моем положении я должен быть всегда настороже. Знаешь, дорогой мой, пословицу про жену Цезаря?

— Знаю, Витя, знаю, — вздохнул старик.

— Прошу, — сухо указал Власовский на дверь.

Выйдя на улицу, они едва приметным кивком головы распрощались. Так по молчаливому уговору было между ними условлено. Затем каждый пошел по своим делам.

Дядя Мока направился в скромный пункт скупки случайных вещей на Разгуляй. Вот уже шесть лет он там работал приемщиком. Виктор Владиславович поспешил в министерство.

Майор Власовский сдерживал себя, но волновался. Он полагал, что результаты сегодняшнего дня могут многое определить в его дальнейшей служебной деятельности.

А в своем рабочем кабинете Власовский углубился в то самое поглотившее, его дело, о котором он раздумывал все утро.

В 12 часов дня предстоял доклад генералу Важенцеву. Хотя генерал и не являлся прямым начальником майора Власовского, он все же вызвал его. Объяснялось это тем, что следы другого дела — о поимке иностранного шпиона, которым занимался подчиненный генерала подполковник Сумцов, — также привели к профессору Сенченко.

Готовясь предстать перед одним из старейших работников министерства, Власовский испытывал понятное волнение. Следовало привести в ясность и стройность свои мысли.

Данные по делу Сенченко пока что были таковы.

Несколько писем, к сожалению, анонимных, но, несомненно, идущих от разных лиц, сигнализировали о враждебной, если не прямо шпионской деятельности молодого, но уже известного профессора Сенченко.

И действительно, Власовский совершенно точно установил следующие факты.

Первое. Связь отца Сенченко с засланным в Советский Союз матерым шпионом Храпчуком. Проникнув в дом под предлогом старой дружбы, шпион получил ряд секретнейших данных о работах сына-ученого.

Второе. Жена профессора, Людмила Георгиевна Сенченко, находясь в заграничной командировке, завязала подозрительные связи. А по воз-вращении в СССР эти связи продолжала.

Несомненно, что сам профессор Сенченко, будучи в таком окружении, не мог не знать обо всех этих фактах.

Власовский задумался.

Все эти папаши и жены, конечно, хороши, но все же это лишь гарнир, и к нему нужно солидное основное блюдо. А вот если удастся доказать предательство и самого ученого, дело получит чрезвычайно весомый характер.

Ну и что ж из того, что заявления были анонимными! Ведь сам его покровитель — высокий начальник, способствовавший переводу в столицу, не раз говорил, что любая анонимка имеет свою ценность. Главное — сорвать маску с врага народа. Вот и теперь. Взять хотя бы первый сигнал о вражеской деятельности Сенченко за подписью «Патриот». Подкупает знание обстановки в институте. Это наверняка написал один из подчиненных профессора. А вот именно такое письмо привело к столь ценному источнику информации о Сенченко, как его личная секретарша Зубкова. Какая удача, что именно перед докладом у Важенцева он еще раз допросил Зубкову!

Интересно… Как отнесется Важенцев к этому делу? Ведь от него так много зависит!

Стрелка часов показала без трех минут двенадцать.

Внешний вид и вся манера поведения генерала Важенцева несколько разочаровали Власовского.

— А, товарищ Власовский! Заходите, заходите, — совсем просто сказал генерал, как бы не заметив всей подчеркнутой торжественности появления майора с папкой подмышкой. — Присаживайтесь, потолкуем.

Власовский скромно, но с достоинством воспользовался приглашением.

— Так, так… Дело Сенченко? — указал генерал на папку. — Слушаю, говорите…

Трудно сказать, откуда в иные моменты у Власовского возникал дар слова. Как правило, с ним это происходило, когда он докладывал по начальству.

И сейчас Виктор Владиславович известные ему факты старался подать эффектно, в литературном, как он считал, изложении. Последнему обстоятельству немало способствовало то, что в свое время, еще будучи подростком, Витя Власовский в библиотеке дяди Моки начитался произведений Брешко-Брешковского.

Однако когда Власовский назвал Людмилу Сенченко «богемствующей сибариткой» и «моральным уродом», генерал поморщился.

— Нельзя ли, товарищ Власовский, без этих цветов красноречия? Ближе к делу.

Со свойственной ему легкостью Власовский тут же переориентировался.

Ну что же! Если этот старик не в состоянии оценить яркой манеры изложения, он докажет, что в равной степени умеет пользоваться строгим идейно-политическим языком.

Да и вообще подобные обветшавшие фигуры — а Власовский как только вошел, заметил утомленное выражение лица пожилого генерала — едва ли способны понять, какое перед ним богатое, перспективное дело! Чудаки… Они отстали от современности. Им бы только тешиться мыслью, что начали работать здесь еще при Дзержинском, да кичиться своим партийным стажем. Нет, будущее не за такими шляпами. Только тот, кто остро чувствует современность, — как, например, его высокий начальник, — способен сразу же учуять, чем пахнет.

Власовский не мог себе не признаться, что далее такое выражение, как «перспективное дело», было его маленьким плагиатом у своего могучего покровителя.

Но, очевидно, размышления майора о том, что генерал недостаточно заинтересовался существом дела Сенченко, оказались поспешными. Из доложенного материала Важенцев выделил несколько моментов.

— Так вы говорите, что после возвращения из-за границы у Людмилы Сенченко образовались какие-то подозрительные связи? — переспросил генерал.

— Установлено точно, товарищ генерал. И именно это явилось причиной семейного разлада.

Важенцев помолчал.

— И факт фотографирования Храпчуком рабочего кабинета Сенченко установлен?

— Несомненно! — с жаром сказал Власовский. — И хуже того: снимки попали в руки иностранной разведки.

— Да, факт этот очень важный, — сказал генерал. — И то, что мне известно, в значительной степени совпадает с вашими данными. Все же в этом деле еще много неясного. Вы, например, утверждаете, что сам Сенченко в курсе всего того, что вокруг него происходит, — продолжал генерал, перелистывая лежавшие перед ним бумаги. — Но хотелось бы все-таки знать, есть ли у вас на этот счет совершенно точные данные?

— Разрешите заметить, товарищ генерал, что в таких вещах стопроцентной доказуемости вообще не существует… Это все-таки не математика. Формальная логика здесь опасна… В нашем деле самое опасное — либерализм. Он может подвести даже опытного работника.

Генерал чуть заметно усмехнулся. Он понял намек. Власовский, очевидно, имел в виду тот единственный случай, когда Важенцев в одном деле действительно не решился сделать крайних выводов. А в конце концов оказалось, что человек виновен.

— Конечно, бывает, — спокойно согласился генерал. — Но ведь речь идет о судьбе человека, а это для нас, товарищ Власовский, самое великое дело.

Генерал произнес это негромко, точно размышлял вслух. Но какая сила убежденности звучала в этом негромком голосе!

И лишь пристрастный взгляд Власовского мог не заметить, каким молодым, ясным светом озарилось лицо этого уже седого, как будто усталого человека.

— Это верно, товарищ генерал, — заторопился Власовский, — но наш век — железный век, как выразился один мастер слова… А морально-политический облик Сенченко мне совершенно ясен. Он способен на все! Я убежден, что это притаившийся враг и перерожденец: таким, как он, чужд здоровый патриотизм. Такие попирают священные интересы Родины…

Перейдя, как он полагал, на более доступный для старого генерала язык, Власовский уже не задумывался подыскивать то или иное выражение. Искусство пользоваться штампованными формулировками у него было доведено до совершенства.

Но неожиданный вопрос Важенцева охладил его пыл.

— А все-таки еще раз попрошу конкретнее, — спокойно остановил генерал.

— Конкретно? Да это доказывает весь предшествующий жизненный опыт Сенченко, весь его моральный облик.

— А что вы можете об этом сказать? — насторожился генерал.

— А хотя бы то, что даже его научное имя фальшиво. Ведь он присвоил чужое изобретение.

— Вот как? — удивился Важенцев. — Это что-то новое.

— Дело в том, что почти все приведенные факты подтверждают живые люди. Некоторые из них стоят весьма близко как к самому Сенченко, так и к его семье. Взять хотя бы его личного секретаря Зубкову. Эта девушка…

— Она комсомолка? — перебил его генерал.

— Этим я, по правде говоря, не интересовался. Но она из порядочной трудовой семьи… Конечно, она не какой-нибудь там доцент… Но она работает бок о бок с Сенченко… Ей можно верить. Вот ее показания.

Генерал внимательно прочитал протокол, и лицо его заметно омрачилось.

— Да-а. Есть над чем подумать. И все-таки не обижайтесь, товарищ Власовский, — сказал Важенцев, значительно смягчившись. — Вам кажется, что это дело уже близко к завершению, а мне думается иначе: оно лишь в самом начале. Вам предстоит еще большая, очень большая работа. Проверьте сначала все по линии жены Сенченко.

— Относительно этой особы, товарищ генерал, я абсолютно убежден.

— Убежденность? Что ж, это необходимое качество для каждого нашего работника, — сказал генерал вставая, — но все-таки, кроме внутренней уверенности, нужны и доказательства. Вы ими располагаете, товарищ Власовский?

Для Виктора Владиславовича это была решительная минута.

Отступи он сейчас, и он окажется пустым фанфароном, зарвавшимся карьеристом, лжецом. А вся столь стройно продуманная концепция дела Сенченко лопнет, как мыльный пузырь.

И он поступил согласно одной истине, которая крепко и давно вошла в его сознание: «ничего не делается без риска».

— Доказательства? — торопливо встав вслед за генералом, нервно повторил Власовский. — Не позднее чем через день я их вам представлю, товарищ генерал.

— Ну что же… Действуйте, товарищ Власовский, и прошу вас обо всех обстоятельствах этогодела докладывать мне.

— Разрешите идти?

Получив разрешение, Власовский по-строевому вытянулся и даже прищелкнул каблуками.

В конце концов получилось не так уж плохо! Старик, кажется, не помешает провести все как следует. А в том, что он угодит кое-кому повыше, можно не сомневаться.

Тем более все зависит от его собственных — Власовского — способностей и дарований.

Он еще покажет, что такое энергичный, решительный в действиях, а главное — чуждый сентиментальности работник…

…О многом, очень многом задумался и генерал, когда за майором закрылась дверь.

Глава десятая Первая ступень

В тот вечер, когда отсутствие Людмилы Георгиевны вызвало у ее мужа подозрение, он не ошибся. Его жена действительно отправилась на свидание. Только происходило оно не в интимной обстановке, а в служебном кабинете майора Власовского.

Виктор Владиславович специально приготовился к этому разговору. Ведь на карту было поставлено так много!

Дело в том, что его предыдущие встречи с Людмилой Сенченко были, как он их определял, в известной мере лишь «пристрелкой». Сегодня же предстояло поставить все точки над «и», раскрыть все скобки и в результате добыть неоспоримые доказательства правильности своего прогноза.

Первый же взгляд на Людмилу Георгиевну убедил его, что пока все идет так, как он и рассчитывал. За одну неделю ее лицо осунулось и побледнело, словно от неизлечимой болезни.

— Присаживайтесь, Людмила Георгиевна, — предупредительно указал следователь на стул. — Простите, что вызвал вас так срочно. Но, знаете, я прежде всего человек долга, — развел он руками. — Надеюсь, — пошутил он, — ваш внезапный уход из дома не приведет к семейному конфликту?

— Да… нет… конечно, — с усилием улыбнулась и Людмила.

— Значит, все-таки я угадал… — Виктор Владиславович задумчиво посмотрел в темное окно. — Что ж, я тут ни при чем… Так всегда бывает, если у человека в жизни есть серьезная тайна… Не так ли, Людмила Георгиевна? — неожиданно в упор спросил он.

Опустив голову, Людмила промолчала. И это молчащие говорило следователю больше слов.

— Так, так… — вздохнул Виктор Владиславович. — Начнем с того, на чем мы остановились в прошлый раз. Значит, во время вашего пребывания за границей вас уговорили взять в качестве подарка мужу одну ценную вещь. После некоторых колебаний вы согласились, тем более, что вещь вам понравилась. Это были золотые часы. Ведь так, кажется?

Людмила подтвердила.

— Больше того, когда вы сказали, что на столь дорогой подарок у вас не хватит валюты, вам «великодушно», — иронически улыбнулся он, — предложили по возвращении в Москву оплатить стоимость этого предмета советскими деньгами. Это верно?

— Да, верно, — тихо сказала Людмила.

— Пойдем дальше. Вы не отрицаете и того, что за границей вам вручили один адрес. Этому адресату вы и должны были перевести три тысячи рублей. Ведь верно?

— Верно, — ответила Людмила.

— И вы отправили эту сумму некоему Капдевилья. Этот человек, как вы говорите, вам совершенно неизвестен?

— Да, это так. Ведь я об этом вам уже рассказывала.

— Впрочем, Людмила Георгиевна, странно было бы это отрицать, поскольку у меня имеется наглядное доказательство.

Вынув из лежавшей перед ним на столе папки бланк почтового перевода, Власовский предъявил его Людмиле.

— Надеюсь, узнаете? — И это было совсем недавно. В апреле текущего, 1951 года… Вот ваша подпись.

— Да, — взглянула Людмила на бланк, — это посылала я…

— Поразительно! — пожал плечами Власовский, — ценную вещь, и к тому же за рубежом, вы получаете у особы, которую, по вашим же словам, лично знали мало. Ведь Лору Капдевилья вы знали всего две недели?

— Да, но я так много слышала о ней…

— Остальное меня сейчас не интересует, — резко прервал ее Власовский.

— Мне казалось, что она… — снова попыталась вставить Людмила.

— Вам казалось!.. А, как видите, оказалось совсем другое, — попытался скаламбурить Власовский. — Это и привело вас в мой кабинет… Простите за откровенность, Людмила Георгиевна, но так поступают безумцы или… — Людмила тревожно подняла на него глаза. Выдержав паузу, Власовский закончил: — Или преступники.

— Я согласна, что поступила необдуманно, но…

— Необдуманно? — скептически заметил Власовский. — Вот в этом разрешите мне усомниться. Не слишком ли много случайностей и совпадений? — Опершись двумя руками о стол, Власовский привстал. — А в общем, Людмила Георгиевна, мы люди деловые и давайте-ка отбросим все эти сентиментальные версии о подарочке любимому мужу. Ваш подарок обошелся слишком дорого, — значительно сказал он, — и прежде всего Советскому государству.

— Государству? — тихо переспросила Людмила.

— Странно, что вас это удивляет; — Власовский нервно передвинул тяжелое пресс-папье, — неужели и теперь, в свете установленных фактов, вы настаиваете на своей версии, будто знать не знали и ведать не ведали, на какие цели пошли ваши три тысячи?

— На какие? — вздрогнула Людмила.

Власовский, глядя на это бледное лицо, определил, что наступил подходящий момент для решающего удара.

— На финансирование шпионско-диверсионной подрывной группы, действующей на нашей территории по заданию иностранной разведки, — раздельно произнес он.

— Не может этого быть! — голос Людмилы осекся.

— Прошу не забывать, гражданка Сенченко, что вы имеете дело с человеком, который по долгу службы не бросает слова на ветер, — сурово призвал ее к порядку следователь. — Ведь вы лично подтвердили все то, что я вам предъявил. Вот в этой папке, — показал он, — имеются неопровержимые доказательства того, как эти преступники во главе с Александром Капдевилья использовали вас в своих целях.

— Но я ведь этого не знала!

— У вас неплохие артистические данные, гражданка Сенченко, — с холодной иронией оказал следователь. — Разве не понятно, что орудующим на нашей территории агентам иностранной разведки как воздух необходим постоянный приток советской валюты? Это не приходило вам в голову?

Людмила молчала. Взгляд ее перебегал с предмета на предмет, точно в этих неодушевленных вещах она искала свое спасение. Небольшой кабинет выглядел строго и деловито. В нем ощущалась та чистота и порядок, которых, как ей казалось, уже нет и никогда не будет в ее собственной жизни.

А голос этого строгого человека звучал как приговор:

— Вы утверждаете, что посылали деньги только один раз, но не надо забывать, что в таких случаях «одного раза» вполне достаточно, чтобы иностранная разведка использовала вас еще… сто один раз! — это вам тоже не приходило в голову?.. Но дело не только в вас, — продолжал следователь. — Речь идет о вашем муже. Вы утверждаете, что он ровно ничего не знал. Но три тысячи рублей даже для вашего бюджета не такие малые деньги. И вряд ли муж поверил бы, что вы их истратили на перчатки…

Если раньше Людмила слушала Власовского со смятением, то теперь он попал в самое больное мёсто.

— Нет, нет, уверяю вас, — вскочила Людмила, — муж здесь ни при чем… Он ничего не знал…

— Это покажет дальнейшее, — невозмутимо заметил Власовский. — Пока у меня нет полной уверенности в его прямом участии в шпионаже, я делаю все, чтобы оградить его имя. Но знайте, что только ваше признание может облегчить его положение. Иначе ему несдобровать. — В голосе Власовского звучал металл.

Признаться? И действительно, сейчас Людмиле многое представилось в ином свете.

В самом деле… Почему Лора Капдевилья так настойчиво предлагала эти часы? Почему она сама так доверчиво перевела деньги незнакомому в сущности человеку? И, наконец, почему в свое время она просто и откровенно не рассказала обо всем мужу? Значит, она чувствовала что-то неладное?.. И вот оно раскрылось это «неладное»! Не неладное, а страшное. Преступление…

Но Василий?.. Разве может он хоть в малейшей степени быть ответственным за нее? Неужели она невольно запятнала и своего верного друга?

Да, это так. И теперь она готова даже своей жизнью заплатить, лишь бы спасти мужа!

— Так вот, Людмила Георгиевна, сейчас вам придется подписать это, — спокойно сказал Власовский. Он протянул ей заранее заполненный лист бумаги.

Строчки прыгали и расплывались перед Людмилой Сенченко. До ее сознания плохо доходило содержание протокола. Ей было ясно только одно: она против воли помогала людям, которые оказались шпионами и диверсантами. А в ушах все звучали и звучали слова: «Ваше признание… облегчит его положение».

— Ну вот и хорошо, молодцом, — мягко, как ребенку, принявшему горькое лекарство, сказал Власовский, когда Людмила поставила свою подпись. — Конечно, мужу вы по-прежнему обо всем этом деле — ни слова.

Людмила лишь кивнула головой.

Сейчас Власовский испытывал к этой женщине нечто вроде благодарности. Подписанный ею листок бумаги был твердо завоеванной ступенью в большом, сложном деле. А ведь это являлось его дебютом в столице.

Высокое начальство, поручив это дело именно ему, очевидно, сразу же оценило его способности. И, конечно, не ошиблось.

Власовский торжествующе усмехнулся. Чего стоит жалкий лепет того старомодного тюфяка о каких-то там «точных данных», о «конкретности»…

Что могло быть конкретнее протокола, лежавшего сейчас перед ним на столе!

Глава одиннадцатая Судьба человека

После того как за майором Власовским закрылась дверь, генерал Важенцев встал и несколько раз прошелся по кабинету. На душе у него было тяжело.

Конечно, в деле Сенченко было много неясного. Ряд фактов, несомненно, говорит против ученого и его близких.

Но все то, что Евгений Федорович до сих пор знал о профессоре Сенченко, подсказывало иное. Даже если этот человек и был вовлечен в какие-либо неблаговидные дела, то скорее всего это произошло без сознательного его намерения.

Такие случаи встречались. И Важенцев был внутренне глубоко удовлетворен, если предоставлялась хотя бы малейшая возможность протянуть честному человеку руку помощи.

Генерал вспомнил ядовитый намек Власовского на «либералов», которые, мол, несмотря на всю свою опытность, допускают ошибки.

Да, здесь он ничего не мог возразить. Это был промах, несомненный промах. Но на таких ошибках учатся. И старые и молодые… Но Евгений Федорович и сейчас не раскаивался. Ведь он прямо и правдиво высказал свои соображения по столь памятному делу так, как он его тогда понимал.

Нет, Власовскому не удалось задеть его лично. Евгения Федоровича волновало совсем другое. Конечно, хорошо, что у этого нового работника, как видно, есть энергия и инициатива. Но непонятно, почему дело, дискредитирующее крупного советского ученого, майор Власовский воспринимает чуть ли не с ликованием? Точно жизнь ему преподнесла не повесть о трагедии человеческого падения, а приятный подарок. Конечно, Власовский это маскирует. Прикрывает большими словами. Но Евгений Федорович достаточно пожил на свете и угадывал в людях то потаенное, что они порой прячут за эффектной декорацией.

«Либерализм» — снова вспомнилась смело брошенная ему в лицо фраза Власовского. Евгений Федорович не был склонен переоценивать личную храбрость подобных людей. Он знал, что до наглости бесцеремонными они становились, только чувствуя за собой так называемую «сильную руку». Очевидно, на подобную поддержку рассчитывал и столь «отважный» майор Власовский.

Важенцев хорошо представлял себе, на кого рассчитывает этот маленький шакал. Отдавал он себе отчет и в том, что ему — именно ему, Важенцеву, — грозит смертельная опасность.

Ну что ж, на то он и коммунист… Разве имеет он право колебаться, когда речь идет о человеческой судьбе, о человеческой жизни!

Генерал выпрямился и спокойно подошел к столику, на котором стояло несколько телефонных аппаратов. Что бы там ни было, он поведет дело так, как подсказывает ему совесть.

— Адриан Петрович? Прошу вас зайти, — негромко произнес Евгений Федорович в трубку.

Спустя несколько минут в кабинет вошел невысокий, коренастый человек. Лицо его одно из тех русских лиц, которые обычно называют открытыми, ничем не было примечательно, кроме, пожалуй, побелевшего от времени шрама через всю его левую щеку.

— Значит, Адриан Петрович, подтвердилось? — спросил вошедшего подполковника генерал Важенцев.

— Проясняется, Евгений Федорович. Есть предположения, что это тот самый фрукт.

— Надо полагать, что этот его визит в Советский Союз окажется первым и последним? — улыбнулся генерал.

— Я тоже так думаю, Евгений Федорович.

И подполковник Сумцов доложил о состоянии дела.

Доклад вкратце сводился к следующему.

Помощник кока иностранного торгового парохода «Леонора», прибывшего в Мурманск за грузом леса, некто Ларе Стивенс, нашел возможность сообщить нашим таможенным властям, что на этом пароходе, очевидно в тайнике, скрывался посторонний для их команды человек. Место расположения тайника ему, к сожалению, неизвестно, но он полагает, что потаенное помещение как-то примыкает к каюте капитана. Подозрение Стивенса было вызвано тем, что капитан во время рейса потреблял чрезмерное для одного человека количество пищи. Далее Стивенс утверждал, что подозрения его оправдались. Он видел, что какое-то чудовище прыгнуло в море в нескольких километрах от советского берега. Это произошло севернее Мурманска.

Информация, полученная от старого рабочего Ларса Стивенса, заслуживала доверия. Было предпринято усиленное обследование побережья. И действительно, в указанном Стивенсом районе, в восьмистах метрах от берега, обнаружено фактическое доказательство нарушения границы. Найдено специальное, новой конструкции обмундирование с кислородным прибором и системой внутреннего электрического обогрева. А на самом берегу были замечены странные следы, действительно напоминающие оттиски лап неведомого пресмыкающегося.

Сведения, полученные из другого источника, заставляют предполагать, что нарушителем является хорошо известный советским органам безопасности офицер иностранной разведки Франц Каурт.

— А, это из банды Петер-Брунна, — заметил генерал.

— Да, он самый… — подтвердил Сумцов. — Торговцы смертью не дремлют…

— Что ж, этого следовало ожидать, — задумчиво сказал генерал. — Ведь война для петербруннов — барыши…

Напрашивается вывод, что заданию, с которым шпион был переброшен, придается большое значение. Можно предположить, что Каурт рассчитывает опереться на чью-то помощь и поддержку уже на территории Советского Союза.

Сумцов высказал также предположение о тех заданиях, которые, как ему кажется, поручены шпиону.

— Есть данные, что на этот раз мы сталкиваемся с совершенно оригинальным делом.

— Что вы имеете в виду? — задал вопрос внимательно слушавший его Важенцев.

— Я много думал, Евгений Федорович, и пришел к выводу, что в данном случае речь идет не о простой диверсии. Если мы не ошиблись и это действительно Каурт, то, несомненно, Петер-Брунн поручил ему какую-нибудь более деликатную операцию.

— Думаю, что это верно, Адриан Петрович. Такими сотрудниками они бросаться не станут, — согласился генерал. — То, что Каурт хорошо знает нашу страну, а русский язык ему почти родной, дает основания предполагать, что Петер-Брунн вероятнее всего использует его для работы с нашими же людьми.

— Да, Евгений Федорович. И кое-что уже установлено.

И Сумцов перечислил ряд фамилий известных советских граждан, которые, по его мнению, могут явиться объектом внимания этого разведчика. В числе прочих он упомянул молодого талантливого советского ученого Василия Антоновича Сенченко.

— Сенченко? Вот как! — сохраняя внешнюю невозмутимость, произнес генерал.

Но подполковник Сумцов, за долгие годы совместной работы хорошо изучивший своего начальника, знал, что у того за подчеркнутым спокойствием подчас скрывается совсем иное.

— Да, именно профессор Сенченко, — подтвердил Сумцов.

— И вы думаете, что Каурт здесь сможет чем-нибудь поживиться?

Сумцов не сразу ответил.

— Откровенно говоря, не думаю, Евгений Федорович. Мне представляется, что Сенченко и его семья неподходящие для этого люди.

— Вы можете ручаться, товарищ Сумцов? — неожиданно в упор спросил генерал.

Наступила пауза.

С весенним ветерком в открытую форточку врывался оживленный шум площади, носившей славное имя Дзержинского.

— Я убежден, товарищ генерал, в одном: мы не имеем права сбрасывать со счетов моральный облик людей, жизненную линию их поведения, наконец, все их прошлое, их заслуги перед страной.

Генерал внимательно смотрел на подполковника. Евгения Федоровича подкупало то волнение, с которым Сумцов говорил о судьбе чужих в сущности ему людей так, словно речь шла о его собственной семье.

— Предположим, вы правы, — согласился генерал. — Но ведь случается, что и хорошие в общем люди иногда срываются… В частности, возьмем жену Сенченко. Майор Власовский видит эту особу совсем в ином свете.

— Знаете, Евгений Федорович, — прямо взглянув на генерала, сказал Сумцов. — Насколько я успел заметить, майор Власовский предпочитает все расценивать в определенном свете… Видно, так ему сподручнее, — усмехнувшись, добавил он.

— Сподручнее? — повторил это народное слово, так же чуть улыбнувшись, генерал. — Для чего «сподручнее»?

— Для карьеры, — резко ответил Сумцов.

— Ну, не будем пока читать в душах, Адриан Петрович, — остановил его генерал. Ему хорошо был известен прямой и горячий нрав подполковника. — Именно о жене Сенченко майор Власовский предъявил достаточно убедительные факты.

И генерал вкратце рассказал Сумцову о тех обвинениях, которые Власовский выдвинул против Людмилы Сенченко.

— А я, товарищ генерал, уверен, что этому найдется совсем другое объяснение. И я это докажу, — твердо сказал Сумцов.

— Было бы отрадно, Адриан Петрович.

Мысленно представляя себе стоящие перед ним трудности, Сумцов на мгновение задумался.

— Я бы пошел совсем иным путем. А о том, что семья Сенченко находится под прицелом иностранной разведки, говорит хотя бы этот документ.

Подполковник вынул из папки и положил перед генералом листок бумаги, испещренный витиеватым, очевидно старческим, почерком.

В письме были соблюдены все правила старой орфографии и даже буква ять.

Дорогой мой Антоний!
Трудно описать, что делают со мной. Как только я вернулся домой, началось вокруг меня полное мракобесие. Всё с допроса на допрос. Видно, грозит мне заточение, а храму моему закрытие. Теперь вижу, что со злым умыслом поспешили они направить меня в твой дом, за что теперь терзают плоть мою. Всё требуют черной клеветы на тебя и на сына твоего Василия. Но дух мой непреклонен, и ты тоже не поддавайся, что бы тебе ни говорили. По глубокому моему разумению, козни сии исходят не иначе, как от новых наших фашистов, или, как их у нас называют, «ребяток Петер-Бруина». Не доверяя нашему почтамту, посылаю эти строки с оказией.

Верный твой Порфирий.
— А! Это тот свободолюбивый поп? — улыбнулся генерал. — Да, ему там еще покажут «свободу духа»…

— Конечно, — поддержал его Сумцов. — Но непонятно, Евгений Федорович, другое. Разве шум, поднятый вокруг визита попа к Сенченко, откроет им планы ученого и тайну его научного открытия?

Генерал покачал седой головой.

— В том-то весь и вопрос, Адриан Петрович, что главная их цель пока не ясна… Но мы должны ее установить. Я убежден, что она глубже, чем это может показаться на первый взгляд. Не забудьте, например, такой факт. Ведь Сенченко — активный участник движения сторонников мира. Возможно, дело идет о какой-нибудь провокации… А пока займитесь Кауртом. Не мог же он раствориться в воздухе! Где-то он живет, с кем-то он связан, кто-то ему помогает…

— Слушаюсь, товарищ генерал.

— Не скрою, Адриан Петрович, — произнес в заключение генерал. — Я сам буду рад, если ваша вера в семью Сенченко подтвердится. Но вы учитываете, какую берете на себя ответственность? Ведь любой вашей ошибкой есть кому воспользоваться. И это может вам стоить больше, чем репутации…

Взгляды двух людей скрестились.

— Я понимаю, о чем вы, Евгений Федорович… — выдержал взгляд Сумцов. — И готов.

Собираясь уйти, Адриан Петрович складывал бумаги в папку. Он, вероятно, был бы удивлен, если бы заметил, с какой теплотой следит за ним его старший товарищ.

— Желаю успеха, Адриан Петрович. — Важенцев на прощание крепко пожал руку подполковнику.

Когда генерал остался один, он вернулся к размышлениям сегодняшнего дня.

С какой поучительной наглядностью одно и то же дело было освещено ему с двух совершенно различных и даже противоположных точек зрения…

Судьба человека… Как много значили эти слова для старого коммуниста Важенцева!

Да, он умел беспощадно бороться с врагами Родины, социализма. Но эта борьба неизменно озарялась высокой целью.

Этой целью было спокойствие и счастье советского человека.

Глава двенадцатая Пешка

Общительный и добродушный, инженер-конструктор Иван Николаевич Зуев в короткий срок расположил к себе работников автобусного парка № 9. С веселым водителем Игнатом Щученко он охотно шутил, за миловидной диспетчершей Олей Семечкиной скромно ухаживал, а директора парка подкупило горячее отношение Зуева к работе.

Задача, стоявшая перед инженером-конструктором, была близка их интересам. Автомобильный завод, на котором работал Зуев, занялся усовершенствованием находящихся в эксплуатации машин. Возникла необходимость учесть замечания практических работников транспорта.

Совершенно естественно, что наиболее тесный контакт у инженера Зуева установился с старшим механиком автопарка Глазыриным. Подолгу беседовали они об эксплуатационных качествах машин, и нередко, облачившись в промасленный комбинезон Глазырина, инженер-конструктор лазил в ремонтную канаву с винтовым ключом и отверткой. Недостаточная стойкость заднего моста при длительных пробегах волновала обоих специалистов.

Производственный контакт постепенно привел этих людей к более тесному личному знакомству. Скрепило же это знакомство неожиданно-© обстоятельство: присущая обоим страсть.

Вероятно, для того, чтобы оживить свою одинокую квартиру, Алексей Трифонович держал певчих птиц. Больше того, он был их страстным любителем. Из самых разнообразных клеток — больших, маленьких и средних — раздавались неумолчные птичьи голоса. А над трелями, руладами и щебетом главенствовал почти человеческий голос большого серого скворца, названного «Володей». Эту умную птицу Глазырин даже научил имитировать человеческую речь.

Инженер Зуев тоже увлекался пернатыми. Он выискивал и приносил Глазырину на обмен редкие породы певчих птиц. Но самое главное — он даже сумел подыскать пару для необыкновенного скворца. У тетки инженера, жившей в Черемушках, оказалась, по счастливой случайности, не менее талантливая скворчиха. Нечего и говорить, как это обрадовало Глазырина!

Он позвал Ивана Николаевича в гости и попросил, чтобы тот принес с собой и хотя бы просто показал удивительную скворчиху.

Зуев не заставил повторять приглашения и в ближайший выходной день на своей новенькой «Победе» приехал к Глазырину. С собой он привез птицу в клетке и бутылку «московской» в кармане.

Правда, последнее приношение было явно не продумано. Ведь в автобусном парке все говорили, что Алексей Трифонович Глазырин, прикоснувшись к вину, уже не знает меры и во хмелю тяжел и даже опасен.

Предупреждение оказалось правильным…

Когда «московская» была распита, Глазырин стал просить, а затем требовать, чтоб инженер немедленно продал ему скворчиху.

— За ценой не постою, — с мрачной настойчивостью твердил он. — Мне денег не жалко… С собой в могилу не утянешь…

— Что вы, Алексей Трифонович! Вам еще жить да жить! — ободряюще улыбнулся инженер Зуев. В отличие от своего партнера он сохранял ясную голову: ведь пить ему сегодня нельзя, поскольку он ведет машину. — Вы еще прямо богатырь! А деньгами зачем швыряться? Вы, как я слышал, на домик собираете…

— Да, в Сибирь, на родину тянет. Хоть один, а все равно в своем углу умереть хочу… — угрюмо вставил Глазырин.

— Что же, у вас, Алексей Трифонович, выходит, никого из родных на свете нет? — посочувствовал Зуев.

— Кроме вот этого, — показал с горькой усмешкой механик на серого «Володю», — ни души… Была жена… Да в войну, как получила извещение, что пропал… А тут бухгалтер подвернулся… Конечно, одет чисто, получает прилично… Эх, Иван Николаевич, что там говорить, — махнул рукой Глазырин. — Да разве вы баб не знаете?

— Ну что же, зато на одного и расходов меньше, спокойнее, — попытался утешить Зуев. — А на домик, Алексей Трифонович, уже сколотили? — дружески поинтересовался он.

— У меня взгляд такой. Ты на свете сам по себе жить должен… — уклонился от прямого ответа Глазырин. — Захотел в своем собственном дому помереть — ты себя этим и утешь, захотел, скажем, — показал он на клетки, — птицей позабавиться — и это тебе возможно… Потому, никому на свете до тебя дела нет, да и тебе не за кого болеть. Один — так и есть один!

— Так, так… это, конечно, верно, — вздохнул инженер. — Только для кого же вы, Алексей Трифонович, застраховали свою жизнь? — неожиданно спросил он. — Вон у вас там, под клеткой, не страховой ли полис проглядывает? — И, подойдя к окну, новый знакомый с добродушной улыбкой вытянул из-под клетки с зябликом листок, сложенный вдвое.

Впечатление, которое произвело это на Глазырина, не укрылось от пытливого взгляда человека со шрамом на левой щеке.

— А… так то… пустое… Племяше… — Лицо Глазырина побурело от прилива крови.

— Вот, выходит, вы, Алексей Трифонович, и не один, — весело воскликнул инженер, — племяш-то родной?

— А как же!.. Покойного брательника сынок… — заторопился Глазырин. — Павлушка, — добавил он.

— А далеко ли?

— В Калуге… в ремесленном учится, — выдавил из себя Глазырин.

— Вот и взял бы к себе парнишку. Он бы у вас и за птичками ходил, и чистоту поддерживал, — оглядел гость побуревшие стены.

— Да нет. Мне это, товарищ Зуев, ни к чему… Я и так привык…

— А там, гляди, женится — вот род Глазыриных и продолжится, — подбодрил его гость.

— Что верно, то верно… Продолжится… — мрачно протянул хозяин. — Это я понимаю… — Глазырин снова замкнулся.

Затем гость и хозяин заговорили опять о близких и понятных им вещах: о том, лучше ли щеглов кормить сухой коноплей или ее предварительно отмачивать, о преимуществах кенаря перед канарейкой и следует ли на ночь затемнять птицам клетки.

Так беседа снова вернулась к вопросу, который интересовал хозяина дома.

— Так как же птичку-то?.. Уломаете родственницу? В обиде она не будет…

— Я, конечно, с тетей Пашей поговорю. Сил не пожалею, а упрошу старушку! — ободрил инженер. — Но у меня к вам, Алексей Трифонович, есть своя просьбица. Задумал я на свою «Победу» приемничек поставить. Хотелось бы заграничный. Вы ведь в этом деле мастер. Может, на птичке и сойдемся? С приплатой, разумеется.

— А что же! Приемничек? Это можно, — оживился хозяин.

На вопрос о стоимости Глазырин назвал сумму, И хотя сумма была значительной, это обстоятельство по-своему обрадовало «человека со шрамом».

Подполковник Сумцов, а это был он, нащупывал еще одно звено в цепи тех, пока не ясных подозрений, которые у него складывались.

Надо сказать, что этому невинному визиту предшествовал напряженный и кропотливый труд, характеризовавший стиль работы опытного чекиста.

Когда выяснилось, что вокруг талантливого ученого Василия Антоновича Сенченко затеяна какая-то темная и опасная игра, Сумцов прежде всего установил круг лиц, которые так или иначе с ним соприкасались. Среди этих лиц находился такой, казалось, далекий от ученого человек, как старший механик автобусного парка № 9 Глазырин.

Что же привело Сумцова к Глазырину?

Путь его размышлений не был прост. Как и во многих делах, которые Сумцову удавалось распутывать, личность механика заинтересовала подполковника, когда он сопоставил некоторые, на первый взгляд пустяковые, факты.

Первой ступенью к Глазырину был шофер Сенченко — Петрянов.

Несколько странные обстоятельства покупки шофером Петряновым радиоприемника для персональной машины Сенченко задержали внимание Сумцова. Этот приемник Глазырин уступил за цену, которая была значительно ниже действительной его стоимости. Конечно, это можно было бы еще объяснить нерасчетливостью, беспечностью старшего механика.

Но Сумцов вспомнил, что не так давно фамилия Глазырина встретилась ему в протоколе 36-го отделения милиции. Накануне просматривая материалы, связанные с разработкой другого дела, следователь наткнулся на сообщение о драке, имевшей место в автобусном парке № 9. По словам очевидцев, драка была вызвана тем, что водитель Щученко обругал старшего механика Глазырина словами: «кулак, жила». Присутствовавшие при драке вступились за обидчика, утверждая, что он говорит сущую правду. Как все это противоречило образу щедрого или не знающего цены вещам человека!

Требовала объяснения и та удивившая Петрянова поспешность, с которой Глазырин забрал радиоприемник обратно, «на ремонт», как пояснил он.

Тогда-то «инженер-конструктор Зуев» и появился в автобусном парке и сделал все, чтобы побывать и на квартире Глазырина.

Воскресный визит к «любителю певчих птиц» дал следователю новую пищу для размышлений и дальнейших поисков. Он лично убедился, что Глазырин подлинную цену радиоприемникам прекрасно знает. Таким образом, проявленное им в сделке с Петряновым бескорыстие должно иметь какое-то особое объяснение.

Возникла мысль присмотреться и к истории со страховкой. Что заставило Этого «прижимистого» и одинокого человека застраховать свою жизнь? Этот неожиданно возникший племянник?

Подполковник Сумцов сам любил детей, и подобная заботливость даже в таком черством человеке, как Глазырин, его, конечно, могла подкупить. Но в то мгновение, когда Сумцов держал в руках страховой полис, он все же успел уловить более чем скромную сумму страховки.

Значит, и здесь не все было так просто…

Но «инженер-конструктор Зуев» ничем не выдал своих сомнений. Еще раз пообещав уговорить «тетю Пашу» и тем самым обеспечить «Володе» счастливую семейную жизнь и еще немного поторговавшись о цене радиоприемника, причем Глазырин по-прежнему твердо стоял на своем, Зуев распрощался.

Он наметил еще один визит, который даст возможность уточнить некоторые причины, связанные с неудачно сложившейся личной жизнью Алексея Трифоновича Глазырина.


Как только машина, увозившая гостя, отошла от ворот маленького домика на окраине, рука старшего механика почти невольно потянулась к стоявшей на столе недопитой бутылке.

Глазырин залпом допил остаток.

Казалось, еще никогда ему так не хотелось забыться, как сейчас.

…Прошло почти восемь лет с того морозного дня, когда изнемогавший от голода, измученный пытками, пленный старшина автороты Алексей Глазырин закоченевшими пальцами поставил роковую подпись. Это было в гитлеровском концентрационном лагере близ белорусской деревни Михайловка. Затем его перевели в другой лагерь, куда-то в Западную Германию, и поставили уже в несколько привилегированное положение.

Но купленная такой дорогой ценой жизнь не радовала. А когда фашизм пал и Глазырин в числе других военнопленных очутился в лагере для перемещенных, — он вздохнул с облегчением.

Полагая, что наконец свободен от прежних хозяев, он надеялся скрыть свое позорное обязательство.

Но это была ошибка.

Единожды став на путь измены, не так просто вырваться…

Скрыть свое предательство ему не удалось. Больше того: новые хозяева пригрозили, что отдадут его в руки советского правосудия. Однако, если он обязуется в дальнейшем оказывать им небольшие услуги, ему облегчат возвращение на родину…

Глазырин решил схитрить. Он подписал обязательство, открывшее ему ворота лагеря.

Но черта с два, чтоб дома он что-нибудь сделал такое… Ищи его там! Руки коротки!

Родной рабочий коллектив автопарка № 9 встретил его тепло, дружески.

И все же на его жизни словно лежала черная тень.

Правда, никаких напоминаний о подписанном им обязательстве не было. Даже какие-то планы на будущее возникали у Алексея Глазырина. Особенно часто грезилась ему родная деревушка под Красноярском да широкое приволье могучего Енисея, где он еще подростком гонял с отцом плоты.

Но, странное дело, сейчас, когда голова его кружилась от хмеля, он признавался себе, что, как затравленный волк, он один во всем мире.

Ушла жена Надя. «Точно подменили тебя, Алексей, страшно мне с тобой», — неожиданно вспомнил он ее последние слова. А ведь она только про плен знала, о другом, самом страшном, он ей не признался, а почувствовала же!

Да и кому нужна его берлога! Вот диспетчер Оленька Семечкииа — уж на что круглая сирота, без угла, в общежитии на койке ютится, а ведь и та отказала. А к этому хулигану, к этому разбойнику Щученко так и льнет.

При воспоминании о недруге вся кровь ударила в голову Глазырина.

— Кааггшки!.. — раздался бессмысленно веселый крик «Володи».

— Вот сиди и утешайся этими тварями, — с горечью усмехнулся его хозяин. — Им-то по крайней мере от меня, кроме кашки, ровно ничего не надо…

Или вот… Хороший человек этот инженер Зуев. Сразу видать, простой, не гордый. И певунов не меньше его любит. С ним он себя снова человеком почувствовал… А вот позвал к себе домой, разговорились… — и каждым словом точно ножом в сердце…

И все так!

А ведь как он старается! Теперь то, впрочем, и стараться незачем. То, перед чем Глазырин все эти годы трепетал, то, что сделало безрадостной всю его жизнь, — наконец свершилось.

Черная тень Михайловки встала перед ним в образе молодого и самоуверенного «агента Госстраха».

И вот уже третью неделю он почти не смыкает глаз по ночам…

Хорошо еще, что с этим проклятым магнитофоном, кажется, все обошлось. Успел снять, пока Петрянов не докопался.

Мысль, что сейчас магнитофон с наговоренными пленками находится в надежном месте, принесла Глазырину некоторое облегчение.

Но ведь неизвестно, что этот мерзавец потребует от него завтра! Для подобных барчат такие, как Алексей Глазырин, все равно, что пыль, навоз… Станет он его щадить! Как же!

Не выдержав, Глазырин полез в шкаф за своей заветной запасной пол-литровкой. Водка обожгла его, но не принесла желанного успокоения. Перед ним снова и снова возникало лицо того, кто покалечил и погубил его жизнь, того, кто превратил его в обреченную на гибель пешку.

Чужое, барское, безжалостное лицо!

Глава тринадцатая Куда ведут следы

— Редкая гостья, мы тебя прямо заждались! — ласково встретила Машу Минакову хозяйка дома.

Зоя Александровна Сумцова была не по летам стройная и еще красивая женщина. Казалось, что даже седая прядь в темных волосах придает этому одухотворенному лицу еще большую моложавость.

— Все дела, Зоя Александровна, — замялась Маша. До сих пор она так и не знала, рассказал ли Костя матери об их ссоре.

— А Костя еще в институте… — не без лукавства сказала Зоя Александровна.

— Я не к Косте, — вся вспыхнула Маша.

— Так, значит, ко мне, голубчик? — любовна привлекла к себе девушку Сумцова.

— Нет, Зоя Александровна, — ответила Маша. — Як Адриану Петровичу. Он мне звонил… Он дома?

Маша сказала правду. Вчера сам Адриан Петрович позвонил ей и попросил зайти. Этот звонок положил конец ее колебаниям. И вот она снова в знакомой квартире.

— Вот как! — удивилась Сумцова. — Ты становишься совсем взрослой, Машенька.

— Пытаюсь, — в свою очередь отшутилась Маша…

— А Адриан Петрович у себя, занимается. Проходи…

Больше часа провела Минакова в кабинете Адриана Петровича.

Многим поделилась она со старым другом своего погибшего брата. Она рассказала о том тревожном, что с некоторых пор окружало ее научного руководителя и видного советского ученого Василия Антоновича Сенченко, и о странном поведении Людмилы Георгиевны, упомянув при этом даже о шляпке с голубой вуалеткой, промелькнувшей перед ней на главном почтамте, и о ее несколько необычном смуглом посетителе, в словах которого был так заметен непонятный акцент, и, наконец, высказала свои соображения о новой секретарше института Инне Зубковой и о ее знакомствах.

От Минаковой не укрылось, с каким напряженным вниманием слушал ее подполковник Сумцов, на какие, казалось бы, незначительные мелочи обращал он внимание. Особенный интерес вызвал у него визит смуглого незнакомца с акцентом. Есть ли у Маши хоть какая-нибудь нить к этому человеку?

— Вы говорите, что он передал письмо для Людмилы Сенченко… Оно было в конверте? Запечатано?

— Да, в голубом конверте… И я его, конечно, не читала…

— Это понятно, — поддержал Адриан Петрович.

— Впрочем, на конверте промелькнул какой-то адрес…

Но, к сожалению, этого адреса она точно не помнит. Не то Чернигов, не то Череповец… Но вот номер дома ей случайно запомнился. Ведь квартира, где она живет, под тем же номером — восемнадцать.

— А вам, Машенька, не помнится — этот незнакомец не называл какой-нибудь своей специальности? Может быть, он назвал себя агентом Госстраха?

— Н-нет… — удивилась Маша. — Об этом он даже не упоминал.

— А как вы думаете, Зубкова с ним знакома?

— Этого я не знаю, — покачала головой Маша. — О Зубковой он тоже ни слова не сказал.

— А вы никому не рассказывали об этом посещении?

Тут Маше пришлось покаяться. Желая подчеркнуть перед Зубковой, какие у четы Сенченко доверчивые отношения друг к другу, она рассказала Инне об этом посетителе.

Адриан Петрович черкнул несколько слов в своем блокноте.

Маша почти робко смотрела на это сосредоточенное лицо. Ведь ей даже было известно происхождение шрама на щеке подполковника. Костя рассказывал, что отец получил его в годы гражданской войны на деникинском фронте.

Неожиданно Адриан Петрович поднял на нее глаза и чуть улыбнулся.

— А теперь, Машенька, поговорим по другому моему «ведомству», по ведомству папаши… Скажите-ка, дорогая, чем окончился ваш философский спор с Костей?

— Как, вы и это знаете? — смутилась застигнутая врасплох Маша.

— Представьте себе, — улыбнулся Адриан Петрович. — Так кто кого?

— Каждый из нас остался при своем мнении, — сухо ответила девушка.

Надо сказать, что «философский» спор между аспирантом физического института Константином Сумцовым и Машей Минаковой нарушил их давнюю крепкую дружбу.

Как-то Костя рассказал о том, что ему пришлось выступить на факультетском комсомольском собрании против своего лучшего друга Гурия Цветкова, о котором он Маше часто и восторженно рассказывал. Маша возразила: она считала, что на тех, кто нам очень дорог, мы должны воздействовать другими способами. И уж она-то во всяком случае сделала бы это как-то иначе…

— Но если дружок плюет на твои увещевания, а его поступок вреден не только коллективу, но в конечном счете и ему самому — что же ты предлагаешь: по-пилатовски умыть руки? — горячился Костя.

— Во всяком случае ты бы лучше рассказал товарищам о хороших сторонах Гурия. Ведь ты его любишь, ценишь. А им, может быть, они не известны.

— Вздор, — упорствовал Костя, — есть то, что посильнее всякой дружбы и даже любви… И ты сама в этом когда-нибудь убедишься… Разве мы имеем право все мерить нашими личными, «комнатными» отношениями? Вокруг еще немало сора, что же бояться «выносить» его из избы?

Затем Костя, как ей, может быть, показалось, насмешливо взглянул на ее уложенную вокруг головы косу.

— Видно, недаром тебя называют современной Татьяной! — иронически вздохнул он. Это и было последней каплей.

Вот уже почти две недели, они не виделись. И сейчас возможность встречи с Костей волновала Машу.

— Так-то, моя дорогая девочка, — все с той же мягкой улыбкой продолжал Сумцов, но на этот раз тон его был серьезен. — Жизнь нередко вносит коррективы в наши мечты… Помните, что рассказывает Алексей Максимович в своих воспоминаниях? Ильич говорил, что подчас так хочется быть «добреньким», по головке всех гладить…

А время такое, что нельзя — откусят руки… И учтите еще, дорогая Маша, что нередко наши враги прикидываются добренькими, а те, кого так легко назвать «злыми», в действительности охраняют жизнь и спокойствие миллионов и миллионов наших честных советских людей… — Адриан Петрович протянул руку и взял лежавший на столе алый томик. Он развернул его в том месте, где лежала закладка. — Помните замечательные строфы о Владимире Ильиче?

Он
    к товарищу
                    милел
                              людскою лаской.
Он
    к врагу
               вставал
                           железа тверже.
— Помню, — задумчиво сказала Маша. — Это еще Митя часто повторял…

— Еще бы! Ведь это прямо ключ к пониманию нашего гуманизма… — убежденно сказал Адриан Петрович. — Сочетать в себе эти черты — идеал каждого из нас!

В соседней комнате раздался звонкий юношеский голос, и Маше стало труднее следить за мыслью собеседника.

Видимо, уловив это, Адриан Петрович заметил:

— А с Коськой, мой совет, поговорите… Вот он там, — кивнул Адриан Петрович головой на дверь. — Небось прикидывается, будто не знает, кто у меня…

И они вместе вышли в столовую.

Маленькая Зиночка Сумцова с восторгом кинулась на шею Маше.

— Костя, Костя! Смотри, кто у нас!

Быть может, потому, что отступать было некуда, в дверях столовой показался высокий молодой человек.

У него были такие же, как у отца, теплые карие глаза и, как у матери, волнистые темные волосы.

Молодые люди взглянули друг на друга. Многое, очень многое выразил этот взгляд.

Однако ложная гордость помешала каждому из них сделать первый шаг.

— A-а! Маша, — как бы вскользь заметил Костя.

— Здравствуй, Костя, — сдержанно сказала девушка.

И, не сдаваясь на отчаянные мольбы маленькой Зиночки:«Побудь еще, Машенька!», отклонив приветливое приглашение Зои Александровны выпить чашку чая, Маша, сославшись на занятость, оставила квартиру Сумцовых.

Что бы там ни было, а Костя мог бы встретить ее иначе!

Оставшись один в своем кабинете, Адриан Петрович вызвал машину.

Сегодня он предполагал провести вечер, как любил — в кругу семьи.

Но дело, с которым был связан приход Маши, заставило его снова приняться за работу. И это был не только служебный долг. Это было и целиком захватившее его творчество.

Чутье чекиста его не обмануло.

Это казавшееся в сущности таким наивным письмо Храпчука навело на верные следы. Василий Антонович Сенченко действительно нуждался в защите.

Когда Сумцов приехал на работу, он первым долгом отдал нужные распоряжения в два города: Чернигов и Череповец.

Затем он связался с Калугой: никакого Павла Глазырина, ученика ремесленного училища, не было не только в самой Калуге, но и во всей Калужской области.

Не менее важные данные Сумцов получил накануне от бывшей жены старшего механика Надежды Ивановны Козликовой. Утверждения Глазырина о том, что его жена предпочла бухгалтера по корыстным причинам («одевается чисто и получает прилично») не подтвердились. Оказалось, что второй муж Надежды Ивановны — Егор Сидорович Козликов — инвалид второй группы и вот уже десять лет живет на скромную пенсию. Все эти годы не только его самого, но также его старуху мать поддерживает Надежда Ивановна. Она одна из лучших закройщиц в большом ателье у Красных ворот.

Много усилий, профессионального умения и такта пришлось потратить «дальнему родственнику» ее бывшего мужа, чтобы установить действительную причину супружеского разрыва Глазыриных.

«Невмоготу с ним стало. Да и ему самому всегда словно неможется… Боится, ночей не спит, да и мне не дает. А чуть что — кулаки… Тяжелый он стал, как вернулся оттуда…» — со вздохом сказала женщина.

Это «оттуда» явилось толчком к тому, чтобы все обстоятельства плена Глазырина, а также его освобождения были тщательно обследованы.

Раздумывал Сумцов и над странным поведением отца ученого, заведующего рыбной секцией магазина Райпищеторга Антона Сенченко.

Обстоятельства эти каким-то образом приводили подполковника к другому факту.

Как и предполагал подполковник, «морским чудовищем», спущенным в море у мурманских берегов с парохода «Леонора», оказался именно Франц Каурт. Установить это было нелегко. Содействие оказали добровольные помощники из числа бывших соучеников Каурта по вузу и даже по школе. Первым обнаружил пребывание в Москве Каурта некогда сидевший с ним на школьной парте кандидат исторических наук Борис Сергеевич Филаткин. Встреча произошла в одном из переулков близ Ленинградского шоссе у подъезда дома № 13, где проживает мать Филаткина — пенсионерка. Однако обследование показало, что в этом доме никого даже приблизительно похожего на Франца Каурта нет. А проходной двор объяснил следователю все.

Но сегодня люди Сумцова снова напали на след Каурта. На этот раз этот след привел их в отделение Госстраха Пролетарского района. Есть предположение, что шпион скрывается под маской агента Госстраха. Надо надеяться, что завтра это будет установлено с полной точностью. А если предположение окажется верным, остается выяснить, у кого именно застраховался Глазырин, Тогда сомкнется круг…

Адриан Петрович снял трубку, чтобы позвонить генералу Важенцеву. Поздно, но ведь генерал просил ему докладывать о деле Сенченко в любое время.

— Да, по тому делу… Через пятнадцать минут? Есть! — Адриан Петрович откинулся на спинку кресла.

Сегодня будет о чем доложить генералу.

Факты, установленные за последние дни, проливают свет на дело Сенченко.

Как Сумцов и ожидал, мрак вокруг имени ученого рассеивается. Вот-вот он схватит за руку того, кто покусился на этого честного советского человека. Поймать преступника помогают многие: и честный рабочий Ларе Стивене, и доцент Филаткин, и закройщица Козликова, и даже эта славная девочка Маша Минакова.

А самое важное то, что Сумцов, кажется, нащупал и того, кто вольно или невольно способствовал черным вражеским силам.

Глава четырнадцатая Свои люди

Когда у старого человека болит сердце, то перед этим нередко пасует даже такое испытанное средство, как ландышевые капли.

Дрожащими руками: Максим Леонидович еще раз поднес к губам рюмку со спасительным лекарством. Это уже третья порция. Может быть, подействует?

Но сдавало не только сердце. Ему казалось, что пылает мозг, отказываются служить ноги, а все тело сотрясает неукротимый озноб.

Главное — унять бы дрожь. Ведь это могут заметить люди… И вдруг спросят… «Товарищ Гонский, что с вами? Малярия? Так почему же малярия ранней весной?»

Но что такое болезнь? То, что произошло — страшнее всякой болезни…

И как внезапно он «заболел».

А ведь все складывалось так хорошо. И переезд Виктора в столицу, и открывшаяся вакансия — он ручается, что даже без рекомендации «ответственного» добился бы места заведующего скуппунктом.

Беда пришла к нему именно туда, на место его работы. И пришла так просто, так обыкновенно…

Сейчас Максим Леонидович отчетливо вспоминал каждую деталь.

Поколебавшись, он принял от клиента театральный бинокль. Вещь, правда, подержанная, но подкупала перламутровая отделка и довольно сносный футляр. Подобные вещи он не без выгоды сбывал знакомому билетеру.

Несколько приуменьшив подлинную стоимость предмета, что было негласным правилом его коммерции, и уже выплатив за бинокль деньги, Максим Леонидович считал, что маленькая операция закончена. Но вдруг клиент, пользуясь тем, что они наедине, вполголоса сообщил, что хотел бы «частным порядком» продать еще одну ценную вещь.

Внимательно взглянув на посетителя и определив, что тот заслуживает доверия, Максим Леонидович согласился. В его практике такие случаи бывали и, как правило, заканчивались с выгодой.

И на другой день в назначенное время молодой человек явился. Но в руках у него ничего не было. Очевидно, речь шла о небольшой по размерам, а возможно, и золотой вещице. Последнее особенно интересовало Максима Леонидовича.

Но предположения не оправдались. Вместо этого клиент протянул ему самую обыкновенную фотокарточку.

— Изменились, господин Гонский… Подумать только, что делает время! — вздохнул он.

Это был групповой снимок тридцатитрехлетней давности. О его существовании господин Гонский давным-давно забыл…

И вот Максим Леонидович мечется в своей комнате, как отравленная крыса, и нет на свете лекарства, чтобы унять эту страшную изнуряющую дрожь…

В таком состоянии можно решиться на самую крайнюю меру.


Виктор Владиславович возвращался домой в отличном расположении духа.

Делу, которое по вине Важенцева продвигалось с таким скрипом, наконец, дан полный ход.

А произошло это благодаря пустяковой случайности. Важное начальство — а этому человеку Власовский и был обязан своим переездом в столицу — запросило по телефону небольшую письменную справку.

Лишний раз показаться начальнику, на покровительство которого ты рассчитываешь, всегда полезно. Власовский сразу нашелся. Хотя это и не входило в его прямые обязанности — он вызвался эту справку отнести лично.

Какая это была удачная мысль!

Начальство, конечно, узнало своего выдвиженца, и сразу же осведомилось о том, как он справляется с первым, крупным делом.

Власовский отдал дань тому, что про себя он называл не иначе, как «фразеологией»: окрылило доверие, с головой ушел в работу, широкий размах, интересы Родины и тому подобное. Странно. Если с Важенцевым он чувствовал себя скованным, то зато с какой легкостью находит он общий язык с этим человеком. Пусть начальник не вышел ростом, с брюшком, пусть его череп обнажен и даже слегка поблескивает, но все равно — что-то властное мерещится в этих жестах, в этом проницательном взоре, который, казалось, так и стреляет сквозь стекла пенсне. Нет сомнения, что всякая мягкотелость ему отвратительна.

Вот почему Власовский поспешил упомянуть о трудности, с которой нельзя не считаться. Начальство заинтересовалось. Но подчиненный скромно уклонился от прямого ответа. И лишь в конце концов как бы вынужденно упомянул об излишней мягкости, чтоб не сказать больше, генерала Важенцева.

— Да, такой грешок за ним водится, — произнес начальник. — Хорошо, если это только душевная мягкость. А не исключено и другое, гораздо худшее. Иногда подобной мягкостью просто укрывают свое чуждое, если не вражеское, нутро, — многозначительно добавил он.

Власовский, который уже научился пользоваться подобными рикошетными, как он их называл, замечаниями, понимающе кивнул: «Ого! Вот, значит, кто здесь под прицелом!»

Начальник выдержал паузу, затем ободряюще улыбнулся:

— Но ничего, майор, действуйте, действуйте, поддержим. А в случае чего — дорога ко мне для вас всегда открыта.

Дорога открыта…

Да ведь это почти все!

Просиживай он ночи напролет над бумагами или в поте лица выуживай признания у дамочек вроде Сенченко — никто не откроет перед ним подобных перспектив!

Настроение Виктора Владиславовича было настолько радужным, что, выйдя на шумную московскую улицу, он мысленно уже жил в своем недалеком и счастливом будущем.

Ребяческая выходка! Он, который еще до сих пор не обзавелся в Москве ничем серьезным из обстановки, не удержался и в магазине «Уральские самоцветы» купил стильную малахитовую пепельницу. Такую же он видел в одной прекрасной московской квартире, где он встретил Новый, 1951 год.

Свое приобретение он торжественно поставил посреди круглого и, к сожалению, до сих пор еще не покрытого скатертью стола. Он искренне любовался.

Этот предмет являлся как бы наглядным доказательством того, что скоро к нему присоединятся и другие, не менее стильные и богатые вещи.

К чему прозябать без широких перспектив, без стремительных взлетов, разве он какой-нибудь серый служака Сумцов и ему подобные? Нет! У него есть инициатива, размах, острота, умение обобщать… И, конечно, вкус к тому, что называется «настоящей жизнью». Что же? Ведь культурные запросы у него, можно сказать, по наследству…

Да!.. И не какой-нибудь медсестре Варваре Бураковой суждено разделить с ним эту новую жизнь.

Давно взлелеянный в мечтах женский образ — то в теннисном костюме с ракеткой, то в вечернем длинном платье — возник перед Виктором Владиславовичем. Этот влекущий образ он привык, хотя и несколько неточно, определять одним словом «доцентка»…

Игра его воображения была столь сильна, что когда в дверь постучались, Виктор Владиславович почти невольно принял соответствующую позу.

Но это была лишь соседская веснушчатая девочка Светка. Она сопровождала пожилую женщину с кожаной сумкой через плечо.

— Дяденька, вам телеграмма!

Неужто Варвара все-таки нашла его адрес?

Подождав, пока из комнаты выйдут, Власовский нервно распечатал телеграмму. Сразу же стало легче: подпись была — Гонский. «Тяжко заболел, немедленно приезжай» — гласил текст.

Наряду с облегчением возникло недоумение: ведь было принято, что дядя Мока никогда и ни при каких условиях не будет претендовать на так называемые «родственные отношения». Он никогда не звонил ему на службу, не отправлял ему ни писем, ни телеграмм. Очевидно, со стариком действительно случилось что-то из ряда вон выходящее!

Но что же?

Вообще Власовскому были чужды разные сентименты, как он это определял. Но что-то шевельнулось в его душе: как и все его отношения с дядей Мокой — это было сложное и противоречивое чувство.

Собираясь к Ронскому, Власовский переоделся в штатское, причем выбрал скромненький костюм, тот, который служил ему до переезда в столицу. Он также снял свои очки и, вложив их в футляр, оставил на тумбочке. Кстати сказать, это сооружение в роговой оправе являлось для него чисто декоративным, поскольку зрение Виктора Владиславовича было вполне нормальным. Подобная деталь, по его мнению, подчеркивала интеллигентность человека.

Когда Виктор Владиславович торопливо вошел в маленькую неопрятную комнатку родственника, вид дяди Моки изумил его. Во-первых, старик не лежал, как это можно было предположить, а в пестром, чуть ли не бабьем халате, сидел у старинного столика с выгнутыми ножками.

— Какого дьявола! А я-то думал, что ты не за столом, а на столе!

Власовский только один-единственный раз — несколько лет назад, проездом через Москву на курорт, — был в этой комнате, но тогда дядюшкина обстановка произвела на него несколько иное впечатление. А теперь вид этих старых и случайно собранных предметов с неизгладимой печатью скуппункта оскорбил его.

— Тише, тише! — умоляюще прошептал старик.

И Виктор Владиславович понял, что действительно случилось нечто из ряда вон выходящее…


В общих чертах историю дяди Моки Власовский, конечно, знал. Двоюродный брат отца Максим Гонений был мелким коммивояжером. Превратности первой мировой войны занесли его на Урал. Здесь, в городе заводчиков и мукомолов — тогда Екатеринбурге, в свое время уже обосновался его двоюродный брат и отец Виктора — Владислав Власовский. Он тоже занимался различными коммерческими операциями, а попутно владел небольшой граверно-ювелирной мастерской.

В период иностранной интервенции на Дальнем Востоке и колчаковщины дядя Мока пристроился к одной из иностранных миссий Красного Креста — он добывал дефицитные медикаменты, а Владислав превращал их в стойкую валюту.

На одной из таких операций спекулянты все же попались и угодили за решетку. Дядя Мока и здесь сумел выкрутиться — за свое освобождение он расплатился всей нажитой ими валютой. К сожалению, ее хватило только на одного из братьев, и Владислава при очередной чистке тюрьмы попросту пустили «в расход».

Виктор, оставшись круглым сиротой — мать умерла, когда он был совсем маленьким, — так никогда и не узнал, какой ценой его двоюродный дядя приобрел себе жизнь и свободу, Очевидно, испытывая некоторую неловкость, дядя Мока взял на себя заботы о подростке.

Сформировавшись под влиянием опекуна, Виктор стал рано проявлять инициативу и рваться к полной самостоятельности. К тому времени дядя, видимо желая окончательно замести следы, перебрался поближе к своим родным местам — в Белоруссию. В небольшом городке Бобруйске он также занялся торговлей, но уже добропорядочной: заготовлял сырье для кооперативной артели «Пух и перо».

Подобный род деятельности не привлекал, однако, молодого Власовского. Он уже тогда постиг, что к прочному месту под солнцем ведут совсем иные пути.

Уже тогда Виктор решил для себя, что максимальный результат следует извлекать с минимальной затратой труда. Возможно, подобная философия и помешала ему получить настоящее образование. Нельзя сказать, что это удручало Виктора. У него были иные замыслы.

Первая попытка вступить в комсомол потерпела неудачу. Ответ в графе анкеты о роде занятий отца — «кустарь», а также несколько сбивчивые объяснения Виктора по этому поводу насторожили комсомольцев.

Тогда он решил действовать иначе. Переехав в Минск, подросток поступил в ремонтно-механическую мастерскую сначала чернорабочим, а затем подручным слесаря. Это открыло перед Власовским возможность на анкетные вопросы о социальном положении все дальнейшее время четко отвечать: «рабочий».

Там же он вторично подал заявление в комсомол. И несмотря на то, что отлично помнил тех, кто выполнял граверные работы в мастерской его отца, в графе о родителях он к сомнительному слову «кустарь» на этот раз добавил слово «одиночка».

А по совету дяди Моки еще добавил, что отец его был зверски замучен белогвардейцами как участник партизанского движения в Сибири.

Виктора приняли в комсомол. А версия настолько в нем укоренилась, что он чуть ли не сам искренне верил в нее и, уже не задумываясь, смело вписывал ее во все свои анкеты и автобиографии.

И все же иногда какое-то больное, ноющее чувство томило Власовского…

— Что случилось? — также переходя на шепот, спросил он дядю.

— Только ты один можешь спасти меня… — прохрипел дядя Мока.

Мысль о том, что у дяди подотчетные неприятности, — а в его финансовой безупречности племянник имел основания сомневаться, — успокоила Виктора Владиславовича.

— Опять продулся на бегах?

— Что ты, что ты, Витенька!..

Всхлипывая и задыхаясь, старик рассказал о сразившем его визите мнимого клиента.

— Ну что из этого? — выслушав дядю, сказал Власовский. — Подумаешь! Сто лет назад приторговывал аспирином или там сахарином… Простой шантаж!.. Что он хотел? Деньги тянул?

На лице Максима Леонидовича отразилось смятение.

Как рассказать «ответственному» племяннику всю правду! И все же он решился.

— Я у них в картотеке, — безнадежно сказал дядя Мока.

— У кого «у них»? Какая картотека? — не удержавшись, воскликнул Власовский. Он сам больше всего боялся подобных слов.

— Тише, бога ради, тише! — взмолился старик.

— Ты завербован? — наконец решился произнести страшное слово Власовский.

— Боже упаси, — замахал руками старик, — что ты, что ты! Честное слово, только иногда… только услуги…

И все же отступать было некуда. Максим Леонидович сознался, каким образом его имя попало в картотеку иностранной разведки. Да, его недаром держали при миссии Красного Креста и сквозь пальцы смотрели на коммерческие махинации. Дело в том, что он время от времени принужден был оказывать интервентам так называемые «особые услуги».

— Но что ты для них делал? — ужаснулся Власовский.

Даже по прошествии тридцати трех лет трудно признаться в том, что подпольная группа революционной молодежи «Третий Интернационал» провалилась не без твоего участия…

— Но разве ты не понимаешь? — замялся старик. — Нужные им услуги…

Взгляды их встретились.

И Власовский понял.

— Ах, так вот как! — Гнев его был неподдельным. — Так и подыхай же, старая собака…. Я тут ни при чем!

Мелодично зазвонили часы, украшенные фигурками позеленевших от времени обнаженных богинь.

— Как ни при чем, Витенька? — прошипел старик. — Ведь и ты не без греха!..

— Ты про что? — начал было Власовский.

— А про то, что если мне капут, то и тебе амба…

— Вот как? Значит, ты посмеешь обо мне?.. — Власовский тоже избег уточнений.

— А ты что же, мальчик, думал? Меня за решетку, а ты в стороне, чистенький? Нет, Витюша, номер не пройдет!.. Думаешь отвертеться, как от Варвары?.. Когда Варька тебя прикармливала, то хороша была… А теперь подавай тебе столичную!..

— А ты, продажная шкура, в мои личные дела не суйся!..

Оба ощерились. Сейчас их фамильное сходство стало очевидным. Власовский шагнул к старику. Кулаки его сжались. Но во-время он опомнился. Инстинкт самосохранения подсказывал, что нужно не терять самообладания, а главное — не отвлекаться на мелочи. Возможно, и у его дяди возникла та же мысль.

— Так что же ему от тебя в конце концов надо? — уже спокойнее спросил Власовский.

И Максим Леонидович все так же шепотом, но довольно связно изложил, чего от него добивались.

Таинственный клиент — им был не кто иной, как Франц Каурт, — через дядю пытался воздействовать на племянника.

Несомненно, анонимные письма и другие меры подобного порядка делают свое дело, но этого явно недостаточно. Последняя инструкция Петер-Брунна обязывала Каурта как можно быстрее завершить дело с профессором Сенченко. Тем более, что на днях будет возможность перебросить супругов Сенченко за границу, и такой случай может не повториться.

— Главное — сделать так, чтоб он драпанул, — уточнил Гонский предъявленные ему «клиентом» требования.

— Черт возьми! Это ведь не так просто! — вырвалось у Виктора Владиславовича.

Подумать только! Ввязаться в такую игру и особенно сейчас, когда он наконец заручился могучей поддержкой!

С ненавистью взглянул он на старика в пестром халате.

— Да, но мои служебные перспективы! — почти простонал Власовский.

— Эх, Витенька, лучше спасти голову, чем волосы, — нашептывал старик. — Такая головушка, как у тебя, еще придумает многое… многое…

И действительно, комбинаторский мозг Власовского уже выискивал лазейку. Даже в этом, казалось, безвыходном положении, он усмотрел выгодную сторону. Ведь ответственность за бегство ученого падет на Важенцева!.. Это он либеральничал с Сенченко. Интересно посмотреть, как вывернется эта ходячая добродетель, эта мямля.

Оживился и дядя Мока, учуяв перелом в настроении племянника.

— Говоря по душам, Витюк, не все ли тебе равно, что станется с этим профессором. Хрен с ним! У нас свои заботы…

Дядя и племянник снова обменялись взглядами. Теперь они светились взаимным пониманием.

Мирно тикали часы с позеленевшими богинями, попахивало нафталином.

И два человека молча сидели за столиком с затейливо изогнутыми ножками.

Сейчас это были снова свои люди.

Глава пятнадцатая На весах жизни

В тот самый вечер, когда подполковник Сумцов понял, что он нашел верный ключ к делу Сенченко, Инна Зубкова впервые задумалась над путями своей собственной жизни.

В стареньком халатике, с лицом, распухшим от слез, девушка сидела у окна.

Только что Инна выдержала бурное объяснение с родителями. Папа грохотал, а мама плакала. И все потому, что ей захотелось похвастаться — проклятый характер!

Стоило зайти Зойке со своей сухопарой мамашей Сусанной Яковлевной, и словно за язык кто ее потянул: мол, талантливых молодых ученых у нас просто затирают. А когда гости удалились и мама напрямик спросила, о каком это талантливом ученом шла речь, она взяла и бухнула:

— Ты, мамахен, за меня еще порадуешься? Ты еще узнаешь!

Тогда заговорила «тяжелая артиллерия» — папаша, до сего времени мирно дремавший над журналом.

— Опять нашла себе какого-нибудь Генку!.. — очнувшись, не без ехидства посмотрел он на нее поверх очков. — Тогда ты трещала, что он участник международных мотогонок, а оказывается, твой герой и на велосипеде проехать не умеет…

Разгорелся спор. А в пылу опора она неосторожно заявила, что свои слова может подтвердить даже документально.

Тут уже насели на нее оба — папаша и мамаша. Пришлось рассказать если не все, то по крайней мере многое.

И все же папа напирал на документальные доказательства.

— Я сама видела прекрасную характеристику.

— На бланке, — настаивал папаша, — и с печатью?

— Конечно, — подтвердила Инна. Ведь она действительно в свое время самым внимательным образом изучила характеристику, показанную ей Анатолием Коровиным. — И подпись там самого Удодова.

— Позволь, — насторожился папаша. — Удодова я отлично знаю. Когда я работал в Академии наук, он тогда тоже был там. Выходит, он этому субчику характеристику выдал задним числом? — иронически спросил отец.

— Но почему задним числом? Я хорошо запомнила: на характеристике стояла дата восьмое декабря тысяча девятьсот сорок четвертого года.

— А тогда в Академии наук Удодова и в помине не было. Удодов в то время работал в Комитете по делам высшей школы. Тут, дочка, что-то не так…

— И я это отлично помню: Удодов тогда работал в Комитете высшей школы, — поддержала мамаша. — Твой кавалер тебя за нос водит…

Надо сказать, что чрезвычайно далекая от науки Зубкова-старшая все же была в курсе служебных перемещений руководящих работников научного мира. Недаром ее муж более чем двадцать лет служил по хозяйственной части в системе Академии наук.

В результате родители категорически заявили, чтоб она немедленно предъявила им эту злополучную характеристику. Кроме того, они потребовали, чтоб она познакомила их с «выдающимся ученым». Они сами определят, кто это: порядочный человек или опять какой-нибудь шарлатан вроде Генки…

Напрасно она пыталась доказать, что это невозможно, что это помешает ученому — он ведет сейчас борьбу с интриганами от науки, — и, наконец, что он вообще замкнутый человек, — ничего не помогло.

Привело это лишь к тому, что папа рявкнул: «В таком случае можешь убираться из дому». И даже мама на этот раз за нее не вступилась.

И вот в этом противном штапельном халатике она сидит у окна, всхлипывает и размышляет, что же ей делать.

Как она скажет про все это своему возлюбленному? Ведь Толя столько раз предупреждал ее: об их знакомстве — никому ни слова!

Но ужасно даже не это. Главное, что и у самой Инны в глубине души зародилось подозрение: не обманывает ли ее в самом деле Анатолий? Не использована ли ее женская слабость и доверчивость так же подло, как это уже было — увы! — не один раз? Неужели у каждой выдающейся, интересной женщины должна быть своя «Дорога на эшафот»?

Инна вскочила, бросилась за ширму и сорвала с себя халатик.

Какое счастье, что именно сегодня у Эрочки назначена очередная встреча с Анатолием!

Если она позволила себя обмануть на первом этапе их отношений, то теперь уже не будет такой растяпой. Она пойдет на все, чтобы на этот раз счастье не выскользнуло из рук!

Действительно, к чему все эти недомолвки и тайны?

Молниеносно придала она себе, как это в доме называлось, «божеский вид».

Над Москвой уже вспыхнули вечерние огни, когда из подъезда скромного домика в Фурманном переулке вышла стройная, элегантная и несколько высокомерная «платиновая» блондинка.

Сейчас Инна смело могла поспорить с любой героиней экрана…


В квартире Подскоковых Инну встретила менее стройная, но не менее элегантная брюнетка.

— Ну, как твой «научный»? — поцеловав подружку, осведомилась Эрочка Подскокова.

— Неплохо, — кратко сказала Инна. На этот раз она воздержалась от подробностей. — А как твой «спортивный»? — в свою очередь полюбопытствовала она.

— Представь себе, настоящая шляпа! Поспорил в коктейль-холле с Гришкой Заболотным, кто из них больше «выставит». А теперь сидит без гроша!..

— А где ж ты сегодня? — озабоченно спросила Инна.

— Махну на дачу к Нинке…

Еще раз расцеловавшись на прощание с подругой, Эрочка, как всегда в таких случаях, поспешила исчезнуть.

Свидание Инны с Анатолием было назначено на поздний час.

Еще недавно это придавало особую романтическую окраску их встречам. Но сейчас в голове Инны невольно рождались нехорошие предположения. И к тому времени, когда в комнате появился Коровин, на душе у нее «прямо накипело».

Инна сразу же хотела приступить к объяснениям. Однако при первом взгляде на своего возлюбленного осеклась.

Никогда еще не видела она это красивое лицо таким сосредоточенным и мрачным.

Да и разве могла она догадаться, что тот получил категорическое приказание Петер-Брунна в течение ближайшей недели завершить дело Сенченко?

Правда, через этого грязного франта Гонского ему удалось вступить в контакт с самым нужным человеком. Но результаты гадательны. Вот почему необходимо заручиться вещественными доказательствами предательства Сенченко.

В полумраке большой комнаты, которую освещала лишь настольная лампа под розовым шелковым абажуром, Каурт внимательно посмотрел на Инну.

Он соображал, какой прием в данном случае лучше всего применить.

И все же нечто странное в выражении этого маленького личика не укрылось от него.

— Как ты помогла мне, Ниточка! — Он нежно привлек к себе девушку. — Все то, что ты мне об этом негодяе достала, я уже передал в комиссию. Теперь остается только одно… самое главное… — Каурт посмотрел на нее самым глубоким своим взглядом: — И моя девочка ведь сделает это? Не побоится?

Может быть, именно поэтому Инна промолчала. Решимость, с которой она шла на сегодняшнее свидание, неожиданно ослабла.

— А потом поездка в Крым на машине, чудесный Гурзуф, а затем и наше с тобой теплое гнездышко…

Франц секунду помолчал. Нужно, чтобы значение последней фразы в полной мере дошло до нее. И лицо Инны действительно просветлело.

— Ведь ты говорила, что у этого Сенченко завтра доклад на президиуме Академии наук? Значит, материалы к докладу он повезет с собой?

— Да, с собой, в портфеле…

— Отлично! И вот этот портфель должен быть здесь завтра же вечером, — неожиданно тоном приказа произнес Каурт.

— Ты с ума сошел?! — Инна запнулась, подыскивая слова. — И вообще, я не понимаю, — неожиданно всхлипнула она. — Мне все это надоело… Все это какая-то ложь…

— Что с тобой, Ниточка? Я не понимаю!

— Все, все ложь… — не слушая его, продолжала Инна. — И Гурзуф… и гнездышко… и Удодов — ложь…

— Какой Удодов? — насторожился Каурт.

— А тот, что тебе характеристику выдал… Удодова в Академии наук тогда и в помине не было… Его оттуда уже перевели.

— Какая чепуха! — воскликнул «Анатолий», мысленно проклиная бездарность петер-брунновских канцеляристов, которые забыли, что ошибка в документе лишь на один год может стоить кому-то всех последующих лет жизни.

— А если чепуха, то пойдем сейчас же к папе… Покажи ему твои бумажки и все объясни…

— При чем тут папа? Значит, ты разболтала! Погубила все мое будущее!.. Может быть, ты вздумала говорить о наших отношениях и «там». — Каурт имел в виду ее недавнее признание о вызове к Власовскому.

Но девушка не пожелала ответить на вопрос. Мысли ее были заняты иным.

— Твое будущее?.. — голос Зубковой повысился. — Наверное, ты тоже из тех, что не умеет проехать на велосипеде…

Свой собственный крик, видимо, опьянил ее.

— Сейчас же пойдем к папе, немедленно! А если нет, то я его сюда позову… — и кинувшись к телефону, девушка схватила трубку. — И ты ему сам все расскажешь… И про Удодова, и… про наше будущее.

Положение становилось угрожающим. Малейшее промедление грозило Каурту гибелью.

Подойдя к Инне, он так сжал запястие ее руки, что телефонная трубка упала на столик. Затем, не теряя самообладания, Каурт положил трубку на рычажок.

— Не надо кричать, успокойтесь, — просто и убедительно, так, как обычно говорят с душевнобольными, произнес он. — Сядьте, — указал он девушке на стул. — Нам надо поговорить.

Инна, точно загипнотизированная, опустилась на указанное ей место.

— Видите ли, Инна Семеновна, я должен вам сказать то, о чем вы сами наверняка уже догадались. Не будем сейчас обсуждать, как и почему это случилось, но вы доставили ряд чрезвычайно денных сведений одной заинтересованной в этом стране. Добавлю еще, что некоторые из переданных материалов переписаны вашей собственной рукой.

Инна приподнялась со стула.

Прикосновением к плечу Каурт усадил ее обратно.

— Спокойнее, это еще не все. Кроме того, имеется пленка с записью тех специальных разговоров, которые, по нашему заданию, вы проводили с профессором Сенченко в машине.

Как бы оценивая впечатление своих слов, Каурт секунду помолчал.

— И вы должны понять, что всякие попытки выйти из моего повиновения бесполезны. Поймите, что выбора у вас нет: вас ждет или справедливая кара вашего Эмгебе, либо возмездие со стороны той разведки, в которой вы фактически уже служите.

Девушка с ужасом взглянула на «Анатолия Петровича Коровина».

Прежний, нежный и преданный Толик исчез. Сейчас перед ней было каменное, безжалостное лицо… Такого она, казалось, не видывала ни в одном, даже самом страшном фильме.

— Значит, вы… Значит, я… — потерянно пролепетала Инна.

— Да, вы и я связаны одним общим делом, — подтвердил Каурт. — Вот почему вы выполните и последнее наше задание, — продолжал он: — не позднее завтрашнего вечера портфель Сенченко должен быть у меня.

Видно, оценив, что его слова не только произвели должное впечатление, но даже превзошли ожидания, Каурт поспешил кое-что смягчить. Он подчеркнул, что в ее положении есть и иные, отрадные стороны.

— Все это, конечно, не легко. Но для таких наших работников, как вы, Инна Семеновна, имеются и приятные перспективы. Вот вы мечтаете о поездке в Крым, если ваш патрон изволит дать вам внеочередной отпуск. А мы можем так вознаградить ваш труд, что обеспечим не только месячную поездку в Гурзуф или Сочи… Ведь вам будет интересно посмотреть и Голливуд, и Калифорнию, и Париж?.. А может быть, и приобрести собственный домик на берегу Атлантического океана?..

Теперь слова шпиона доходили до девушки в их прямом и точном значении…

И впервые за свой недолгий век эта «платиновая» блондинка заглянула в те тайники своего сердца и ума, куда до сих пор по-настоящему никогда не заглядывала.

Какой же чистый и незыблемый мир открылся ей!

Он складывался и в те детские годы, когда у пионерского костра слушала она рассказ о Тимуре и его команде, и тогда, когда под гром победных салютов в московском небе рассыпались яркие фейерверки…

Он был и в березовых рощах, и в широких просторах родной земли, и даже в той скромной комнатке, где только сегодня над ее судьбой так горько плакала мама…

Это был один из тех моментов в жизни человека, когда словно на весах взвешивается все хорошее, что могло бы в нем раскрыться, и то наносное, мелкое, что засоряло эту жизнь до сих пор.

— Значит, ты шпион? — со спокойствием, поразившим даже видавшего виды Каурта, спросила Инна. — И тебе за это много платят?

Каурт не ответил.

Тревожно всматриваясь в это маленькое личико, сначала побледневшее, а сейчас почти спокойное, он понял, что произошло самое худшее. То, чего больше всего страшился он, когда его направили в эту страну. То, чего, как видно, никогда не понять ни самовлюбленному Петер-Брунну, ни всем тем, кто оплачивает его смертельный риск.

Конечно, в Вене удалось ту рыженькую танцовщицу купить прямо по дешевке — за три банкнота, а в Сингапуре с машинисткой из штаба расплатиться колье и браслетом…

Но попробуй заткнуть гложу этой сумасшедшей обезьянке, этой одержимой!

— А тебя наши поймают, обязательно поймают! — с каким-то уже бесшабашным весельем продолжала девушка. — И что бы со мной ни было, а наши тебя все равно поймают!

Лихорадочное возбуждение как бы потрясло все ее существо.

— Не боюсь!.. Не боюсь!.. — с почти детским задором выкрикнула она. — Зови кого хочешь! Пусть приходят… Наши всё поймут. Всё увидят!.. Шпион!.. Негодяй!.. Подлец!.. Да я сама всем расскажу!..

С решимостью, которую трудно было предположить в столь щуплом тельце, девушка ринулась и настежь распахнула окно.

А за окном, как бы далекая и чуждая всем людским страстям и тревогам, дышала прохладой майская ночь.

Даже сюда, в этот узенький переулок Москвы, из всех ее садов и скверов доносился запах распустившейся молодой листвы.

Едва ли Инна обратила внимание на прелесть весенней ночи…

Сейчас она крикнет, сбежится народ…

Но прежде, чем она успела осуществить свое намерение, случилось то, о чем Инне Зубковой уже никогда и никому не суждено было рассказать.

Тяжелая рука зажала ей рот, и она забилась в живых тисках…

Тот, кто приподнимал ее над подоконником, был нечеловечески страшен. Но на этот раз все происходило в самой реальной жизни.

Еще одно усилие…

Рывок…

Заглушенный вопль…

Тело пронеслось мимо этажей вниз, на асфальт…

А убийца воспользовался той самой пожарной — лестницей, которую он в свое время обнаружил в квартире Подскоковых.

Глава шестнадцатая Неумолимые факты

— Вот какая картина складывается, Василий Антонович, — вздохнул сидевший за внушительным письменным столом человек в роговых очках. — Нам предстоит серьезный и, я бы сказал, тяжелый разговор.

Василий Антонович Сенченко вопросительно посмотрел на майора Власовского. Замечание о характере предстоящего разговора вызвало у него недоумение.

— Сознаюсь, мне очень грустно видеть известного профессора Сенченко в такой роли… Каюсь, я лично сделал все, чтобы ваше имя пока оставалось незапятнанным. Но, — продолжал Власовский, протирая лоскутком желтой замши стекла очков, которые он снял, — как говорится, факты — упрямая вещь. А фактов, к сожалению, накопилось более чем достаточно. Надеюсь, что у вас хватит мужества, чтобы посмотреть правде в глаза.

— Я слушаю, — сдержанно сказал Сенченко.

— Начнем по порядку. Вы все знаете о вашей жене?

— Да… — начал Сенченко, и внезапно поколебался. — Почти… — добавил он.

— Почти? — ухватился Власовский. — А чего же вы все-таки о ней не знаете?

Секунду помедлив, Сенченко рассказал о записке, случайно оброненной Людмилой в машине.

— Но я думаю, что это дело личное и вряд ли может вас заинтересовать, — добавил Василий Антонович.

— Допустим, — заметил Власовский, — и вы не пытались выяснить, от кого эта записка?

— По правде сказать, нет, — ответил Василий Антонович. — Я уже сказал, что дело это только личное, и верю, что рано или поздно жена сама мне об этом расскажет. Наши отношения с женой таковы, что…

— Нас не интересуют ваши супружеские отношения, — чуть приметная улыбка скользнула по губам Власовского. — Гораздо больше нас интересуют ваши отношения к автору этой записки.

— К автору записки? Но я его не знаю! — пожал плечами Сенченко.

— Это еще вопрос… Впрочем, кто при подобных обстоятельствах, — Власовский не без иронии кивнул на стены служебного кабинета, — стал бы гордиться знакомством с участником диверсионно-шпионской шайки!

— Какой шпионской шайки? — голос Сенченко дрогнул.

— Той самой, которую ваша жена снабжала деньгами… — И после паузы, чтобы Сенченко получше прочувствовал эти слова, Власовский продолжал — Скажите, Василий Антонович, ваша жена откровенна с вами последнее время?

И вдруг перед Сенченко с поразительной отчетливостью и совсем в новом свете одно за другим стали проходить события последних дней. Да, этот майор, перед которым он сейчас сидит, прав. Ведь даже о злополучной записке Василий не допытывался именно потому, что сразу же наткнулся на ложь жены. Да, конечно, с некоторых пор Людмила лжет и в большом и в малом…

— Скажите, а не было ли случая, чтобы ваша жена расходовала деньги на какие-то непонятные вам дели? — прервал его молчание Власовский.

Василий задумался. Он никогда не придавал этому значения.

А память услужливо ему подсказала.

— Да, однажды был такой случай…

— В апреле месяце? — уверенно произнес Власовский.

— Совершенно верно, — побледнел Василий.

— А вот вам и объяснение. — Власовский протянул лист бумаги, подписанный знакомым размашистым почерком Людмилы.

Василий Антонович прочитал протокол. Сомнений не было. Его жена созналась в том, что II апреля сего 1951 года она перевела три тысячи рублей неизвестному ей гражданину по имени Александр Капдевилья, который оказался участником шпионско-диверсионной группы.

Так вот какое чудовищное объяснение нашлось всем тем подозрениям, (которые все последнее время так томили его!

— Но это только начало, — невозмутимо продолжал следователь, в полной мере оценивший произведенное на Сенченко впечатление. — Это еще далеко не все, что я должен вам сообщить. Скажите, вы не замечали каких-нибудь странностей в поведении вашего отца?

— Отца?

— Да, Антона Матвеевича Сенченко.

И перед Василием Антоновичем все с той же убийственной отчетливостью возникло осунувшееся, словно больное лицо отца. А ведь еще недавно он был таким бодрым, таким жизнерадостным. Вспомнились и жалобы матери на то, что Антон ничего в рот не берет и не спит по ночам. Да он сам на днях, неожиданно зайдя в комнату стариков, увидел, что отец стоит, прижавшись лбом к оконной раме, а плечи его вздрагивают. «Так, пустое», — словно уличенный, ответил он на заботливый вопрос сына…

— Ну что можно спрашивать со старика под семьдесят лет! — все же сделав над собой усилие возразил Василий Антонович. — Честная трудовая жизнь отца у всех на виду!

— К сожалению, даже у иностранного разведывательного центра, — усмехнулся Власовский, — с которым он связан…

— Это клевета, в это я не верю! — вскочил Сенченко.

— Скажите, к вам в дом приходил некий гражданин Храпчук? — вкрадчиво, почти дружески спросил Власовский.

— Приходил… Мне рассказывал отец.

— А отец не сообщил вам также, что визит его друга имел кое-какие последствия?

— Нет, ничего не говорил…

— Странно, что и на этот раз вы не проявили никакого интереса к делам самых близких вам людей, — скептически прищурился Власовский. — Советую поговорить с ним начистоту. А ваш родитель мог бы рассказать вам интересные вещи. Прежде всего о том, как он помог иностранной разведке выудить данные о вашей научной работе.

— Этого не может быть! Ни одному человеку, даже отцу, я слова лишнего не говорю о своей научной работе!

— Зато об этом достаточно красноречиво говорит фотография вашего рабочего кабинета, отправленная в иностранную разведку, — невозмутимо сказал Власовский. — Надеюсь, ваш папаша объяснит, как это произошло…

— Нет, это какое-то недоразумение, этого не может быть, уверяю вас, — повторил Сенченко.

Но перед ним было благородное лицо непреклонного судьи.

— Вы уверяете? А какие мы, собственно, имеем основания в свете всего происшедшего вам верить?

Виктор Владиславович даже поднялся из-за стола. Казалось, он с трудом сдерживает негодование.

— Разве можно поверить, что такой человек, как вы, все время находился в святом неведении, в то время как ваши деньги шли на шпионаж?.. Наивно, очень наивно, — очки Власовского сверкнули. — Не буду скрывать, что судьба ваших близких — жены и отца — предрешена. Но мы ждали, терпеливо ждали, что вы сами, без нашего приглашения придете к нам с повинной… К сожалению, мы ошиблись… Жестоко ошиблись. — Власовский нервно отхлебнул глоток воды. — Но не только вы, но и мы совершили преступление. Да, преступление перед Родиной, перед нашими советскими людьми! Мы медлили, выжидали, вместо того чтобы мечом правосудия пресечь черную работу ваших близких и — не побоюсь оказать — вас самого, гражданин Сенченко! И как дорого, бесконечно дорого, буквально ценой человеческой жизни мы расплатились за эту мягкотелость… Я имею в виду эту несчастную семью Зубковых… — голос Власовского дрогнул.

— Да! Это ужасная смерть!.. — Живая, острая боль на мгновение заслонила все то, что безысходным мраком сгустилось над Сенченко. — Бедная девочка! Кто бы мог подумать…

— Кто бы мог подумать? — повторил Власовский. — Очевидно, тот, кто довел ее до самоубийства!

Василий Антонович с недоумением взглянул на следователя.

— Перестаньте хотя бынад свежей могилой разыгрывать наивность! — пожал плечами Власовский. — Все материалы — документы, показания свидетелей и, наконец, найденные страницы дневника покойной, которую я, кстати, знал лично, все это говорит об одном…

Выдерживая паузу, Власовский пристально, словно гипнотизируя, смотрел на Василия Антоновича.

— О чем? — спросил Сенченко.

— О том, что ее убийца сейчас передо мной!

— Ну, знаете товарищ майор, можете в чем угодно обвинять меня, но это…

То, что Антон Матвеевич называл в своем сыне «вихрастостью», пробудилось в Василии. И Власовский, со свойственной ему осторожностью, уловил это.

— Вот видите, вы горячитесь, выходите из равновесия, надеясь этим что-то доказать… Впрочем, совершенно точные факты, полагаю, успокоят вас. — Власовский пододвинул к себе лежавшие перед ним бумаги. — Извольте: листочки из дневника… Почерк вашей секретарши, вероятно, вам известен не менее, чем почерк жены? — усмехнулся он. — Посмотрите.

Он протянул Сенченко листок бумаги в клетку, вырванный из школьной тетрадки, очевидно, служившей Зубковой дневником. Василий Антонович сразу же узнал крупный почерк своей секретарши.

Не торопясь, Власовский стал зачитывать выдержки: «Мы с Васильком обязательно заведем инструмент. Ведь у профессора Сенченко должны бывать люди научного мира…»

Власовский взял в руки еще один листочек:

— Или вот: «Зачем ты обманывал свою девочку?.. Сейчас я готова на все».

— Я ничего не понимаю, — это какой-то бред, — поразился Сенченко.

— А вот еще, — продолжал Власовский, — «Профессор Сенченко! Вы не задумались и растоптали мое первое нетронутое чувство».

Василий Антонович молчал. Он действительно не находил слов. Вероятно, это несчастное сумасбродное существо жило в мире каких-то ею самой выдуманных иллюзий… Можно было допустить, что крушение этих иллюзий, действительно, привело девушку к трагическому концу…

Сенченко с болью вспомнил и скромные наивные букетики, регулярно появлявшиеся у него на столе, над которыми он так подтрунивал в кругу семьи, и свойственную Инне манеру чуть задерживаться в его служебном кабинете, и даже то, как однажды секретарша привезла ненужную ему папку на заседание Ученого совета… А эти постоянные попытки повсюду увязываться с ним в машине, которые он нередко бесцеремонно пресекал… Значит, действительно он в какой-то мере оказался причиной гибели Зубковой? С такой больной душой он должен был поступать осторожнее…

— А теперь обратимся к свидетелям, — хладнокровно продолжал Власовский. — Вот показания отца покойной. — Виктор Владиславович поднес к очкам листок бумаги: — «Мы поняли, что дочь скрывает от нас свои близкие отношения с каким-то ученым. В последний вечер перед уходам из дома она прямо заявила, что этот ученый способен возглавить институт». Это подтверждается и свидетельскими показаниями присутствующих при разговоре семьи Зубковых гражданки Шерман С. Я. и ее дочери Шерман З. Таковы же показания матери Зубковой. «Дочь не познакомила нас с ухаживавшим за ней ученым, потому что он, наверное, был женат», — отчетливо читал Власовский. — И, наконец, показание Подскоковой Э. И., из окна квартиры которой выбросилась Зубкова: «Инна Зубкова мне неоднократно говорила, что ее друг — крупный ученый. Я его никогда не видела. Желая скрыть свои отношения, они встречались, когда в квартире никого не было. Для этого я им дала запасной ключ».

— Какой ключ? Какие Подскоковы? Я ничего не знаю…

— Так вот, — перебил его Власовский. — Отдайте мне должное: я заранее предупреждал, что разговор будет тяжелый. Но еще тяжелее другое — ваше запирательство, ваша упорная ложь, — лицо Власовского выразило нечто похожее на брезгливость, — факты неумолимы, и они говорят о том, что вы являетесь укрывателем и даже прямым пособником шпионов. Из-за вас погибла полная сил и энергии молодая советская девушка. Должен ли я говорить, как наша страна карает за подобные злодеяния? — взгляд Власовского прожигал Сенченко. — Тяжело, Василий Антонович, очень тяжело… И, поверьте, тяжело не только вам, но и мне… Молодой советский ученый, можно сказать, будущее нашей страны, а мы вынуждены… Скажу прямо: я уже сейчас не имею права вас отпустить…

Снова наступила длительная пауза. Сенченко, как это бывало с ним в детстве в страшном сне, почувствовал, что он словно парализован, он рвется на волю, под солнечный свет, к живым добрым людям, но онемели ноги, не двигаются руки…

— Но все-таки я не служебная машина, — снова услышал он голос Власовского. — Я хочу быть человечным. Поверьте, я сам рискую многим… Но я делаю это во имя ваших прежних заслуг. У вас остались некоторые дела, и я даю вам возможность их завершить в течение суток, от силы — двух. Больше я оттянуть не смогу… Устройте вашу мать — ведь ей предстоит остаться одной… А сейчас идите, — повелительно сказал Власовский. — И помните, что я делаю это, нарушая свой служебный долг.

Почти машинально взял Василий Антонович подписанный Власовским пропуск.

Он шел вечерними московскими улицами и невольно, как бы прощаясь, старался запомнить каждый дом, каждое деревцо.

Вот он проходит Ильинским сквером, мимо знакомого серого здания. Как всегда, алый стяг реет над ним…

Сколько раз с сердцем, полным надежд, входил он в массивные двери этого строгого здания на Старой площади!

Сколько раз здесь, в Центральном Комитете партии, он отстаивал правоту своих научных достижений! И все правдивое, живое неизменно встречало здесь поддержку и признание.

А ведь бывало, что так называемые факты тоже говорили против него. Но он не сдавался, а бесстрашно вступал в борьбу с подчас более сильным противником.

Возможно, это было у него в крови еще с детства. Весь в синяках, исцарапанный, он вновь и вновь поднимался с земли, чтобы дать сдачи самым прославленным драчунам их улички. Недаром мать вздыхала: «Надо бы говорить не Ванька-Встанька, а Васька-Встанька…»

Но тогда он отстаивал только себя, свою маленькую человеческую личность.

А теперь он обязан бороться за самое для него большое и священное: за право называть себя коммунистом.

Глава семнадцатая «Яблоко созрело»

Когда, запыхавшись, Василий Антонович пришел домой, первым, кого он встретил, был отец. И это было кстати.

Но отец по-своему растолковал вопросительный взгляд сына:

— Матери нет… С Людой к Минаковой пошла.

Василий посмотрел на лицо старика. И верно! Как неузнаваемо оно изменилось за эти недели.

— Отец, я все знаю, — сказал он просто. — Неужели это правда? Как это могло случиться?

И, оставив комнату стариков, — оба опасались, что неожиданно может вернуться Мария Кузьминична, — они прошли в кабинет Василия.

Антон Матвеевич начал скорбную исповедь. Он рассказал о страшном вечере, когда человек в синем плаще прочитал ему клеветническую статью о посещении Храпчуком их дома, и о том, как хотел кинуться к ближайшему милиционеру, чтобы задержать шантажиста, но мысль, что так он погубит Василия, остановила его… А потом ему стало казаться, что уже трудно объяснить свое промедление…

Как теперь он раскаивается в своем малодушии!

Резкий телефонный звонок заставил вздрогнуть сына и отца, нервы которых были так напряжены.

Василий Антонович торопливо взял трубку.

— Что?.. Работает, в порядке… — И, опустив трубку на место, пояснил отцу. — Пустое, с телефонной станции… проверка.

И Антон Матвеевич продолжал свой рассказ о том, как «Николай Петрович» снова пришел к нему и на этот раз сообщил более страшное — про фотографии кабинета Василия, на которых можно рассмотреть какие-то данные о его научной работе…

— Секретные данные! — с искренним изумлением воскликнул Василий Антонович. — Здесь, у меня?

Он осмотрел свой кабинет и задержался взглядом на письменном столе, где лежали свежие номера газет и журналов.

— Неужели ты думаешь, что я позволил бы себе принести домой хоть что-нибудь мало-мальски секретное?! Как ты мог поверить такой чепухе!

— А самое главное, что он сказал, — не решаясь нанести сыну смертельный удар, старик поколебался, — что она… что Мила…

— И это я знаю, — медленно проговорил Василий Антонович.

Помолчали.

— Своими глазами видел ее показания… И подпись ее, собственноручная, — наконец, через силу добавил он.

— Подумать… в честную семью к Сенченкам заползло такое, — со стоном произнес старик. — Эх, добраться бы до них!..

— Звонок, — прислушиваясь, сказал Василий Антонович и неохотно пошел в переднюю.

Через минуту он возвратился в кабинет с человеком в форменной фуражке работника связи и в синем комбинезоне.

— Я же ответил, что все в порядке, — раздраженно говорил Василий Антонович. — Впрочем, если хотите, посмотрите, — указал он на телефонный аппарат.

Подойдя к письменному столу, на котором стоял телефон, монтер извлек из сумки отвертку. Точными и уверенными движениями он разобрал корпус аппарата.

Антон Матвеевич взглянул на монтера, и внезапно глаза его расширились.

— Здравствуйте, Антон Матвеевич, — с улыбкой кивнул ему «монтер». — Узнали? Ведь мы с вами старые друзья!.. А с вашим сыном я рад познакомиться, — приветливо обратился он к Василию. — Собственно, на этот раз я пришел именно к вам, Василий Антонович.

Человек в комбинезоне перестал возиться с телефонным аппаратом.

— Вы разрешите? — спросил он, пододвигая к себе стул. — Так вот, Василий Антонович, я уже не раз говорил вашему отцу, что в нужный момент мы придем к вам на помощь… И, мне кажется, этот момент наступил…

— Да я тебя, гнус!.. — и Антон Матвеевич, сжав свои могучие кулаки, шагнул к «старому Другу».

— Подожди, отец, не горячись, — схватил его за рукав сын.

Недоумевая, старик повиновался. Спокойно-сосредоточенное лицо Василия подсказало ему, что сын напряженно ищет нужное решение.

— Да, я вас слушаю, — сдержанно произнес Василий Антонович, догадавшись, кто перед ним.

— В вашем распоряжении, Василий Антонович, насколько мне известно, всего двое суток. Ведь так? Но этого срока вполне достаточно, чтобы вы могли спасти и себя, и ваших близких.

— Спасти? Какой ценой? За тридцать сребреников?! — презрительно усмехнулся Василий Антонович.

— В вашем положении, Василий Антонович, ирония неуместна, — возразил Каурт. — Дело идет о вашей голове — поймите вы это. Вот вы упомянули о деньгах!.. Никто вас не собирается покупать! Вы — ученый, вы — талант. Мы хотим сберечь вас для науки. А ведь наука не имеет ни белого, ни красного цвета.

— Ну, это положим… — все так же не обнаруживая своего волнения, возразил Василий Антонович. — Но чего же вы все-таки от меня хотите — я не понимаю!

— Мы гарантируем вам и вашей жене немедленный и безопасный выезд за границу…

— Каким образом? — воскликнул Василий Антонович, — и кто это «мы»?

— Называйте нас условно хотя бы вашими друзьями. Разве это так уж плохо? А технику этого дела предоставьте нам, — уверенно оказал Каурт. — Мы от вас не потребуем взамен, чтобы вы порочили вашу страну. Вам будут предоставлены все условия: лаборатория, возможно даже институт, и полная свобода научного творчества. Поверьте, совсем иное через двое суток ждет вас здесь.

Вскипев, старик Сенченко снова готов был ринуться в бой. Но повелительный жест сына и на этот раз удержал его.

— Ваше предложение столь неожиданно, что я должен иметь срок… Мне нужно разобраться… — произнес Василий Антонович, как бы мучительно раздумывая.

Странно, но когда Сенченко снова услышал о «двух сутках», что-то неясное — не то воспоминание, не то подозрение промелькнуло у него.

От острого взгляда шпиона не ускользнула тень, пробежавшая по лицу Василия Антоновича. Пожалуй, тот грязный «франт» Гонский не надул, когда сообщил, что ультиматум Сенченко будет поставлен сегодня.

— Сложность вашего положения нам понятна, — продолжал Каурт, думая про себя, что «яблоко созрело». Тем более, надо умело его сорвать. — Но повторяю, мы сделаем все, чтобы вас спасти.

— Но где же этому гарантия? И прежде всего меня интересует техника, как вы выразились, моей поездки… туда, — несколько замявшись, сказал Василий Сенченко. — Кроме того, я должен условиться с женой…

— Повторяю с полной ответственностью: все организовано. Ехать надо послезавтра утром. Сначала машиной, а затем… впрочем, сами увидите.

— Но как же я извещу вас?

— О, за этим дело не станет, это не ваша забота!.. Пожалуйста, готово. Можете пользоваться, — не без юмора заключил Каурт, привинчивая крышку телефонного аппарата. — И, меняя тон, отчеканил: — Только не пытайтесь меня обмануть. Здесь, — подчеркнул он, — это едва ли облегчит ваше положение. А мы вас и вашу жену сумеем достать повсюду.

Дверь в передней хлопнула, отец и сын остались одни…

Глава восемнадцатая К Балтийскому морю

В толпе пассажиров, заполнивших перрон Рижского вокзала, эта супружеская чета не привлекала внимания.

Женщина была одета так, как обычно одеваются горожанки, рассчитывающие провести свой выходной день на лоне природы — в лесу или на берегу речки. На ней был лишь пестренький сарафанчик, на ногах — босоножки а ее светлые вьющиеся волосы чуть прикрывала легкая косынка.

Ее спутник был одет так же легко и даже небрежно: в спортивной рубашке с короткими рукавами, в серых брюках из простой холстинки и сандалиях на босу ногу.

За плечами у него была складная удочка-спиннинг, а в сетке-«авоське», которую он нес в руке, можно было заметить батон белого хлеба, коробку консервов и горлышко пивной бутылки.

Контролеру, обходившему вагон пригородного поезда, в который сели эти пассажиры, они предъявили два железнодорожных билета от Москвы до шестой зоны. Билеты были «туда и обратно». Через час сорок минут пассажиры сошли на платформе ст. Глебовка. Это была предпоследняя остановка поезда. Затем они углубились в густой сосновый лес, со всех сторон окружавший маленький полустанок.

— Это, наверно, то самое дерево, — произнес мужчина, когда путники увидели у тропинки расщепленный молнией могучий дуб.

— Да, а левее и должна быть просека, — тихо добавила женщина.

И действительно, через несколько шагов перед ними открылась лесная просека. Он<и свернули на нее.

Так молча шли еще около часа. Их путь проходил мимо пестревших цветами лесных полянок, мимо манивших прохладой лесных озерец, где было бы так приятно присесть и отдохнуть на заросшем бережку.

Этого путники не замечали.

Обмениваясь лишь редкими замечаниями о том, куда идти, они торопливо шли все дальше и дальше.

Наконец, перед ними сквозь бронзовую колоннаду сосновых стволов, сквозь заросли кустарника мелькнула серая лента шоссе.

Женщина утомленно опустилась на траву, а мужчина, выйдя на шоссе, окинул его внимательным взглядом. Стоявший поблизости километровый столб указал ему расстояние от Москвы: 57.

— Вышли точно, — возвращаясь к своей спутнице, сказал мужчина. — В нашем распоряжении еще, — он взглянул на часы, — минуть двадцать.

Они расположились под деревьями и прямо на траве разложили свою незатейливую снедь. Однако оказалось, что легче было сымпровизировать этот скромный супружеский пикник, чем проглотить хотя бы маленький кусочек.

А то, что сделали супруги с банкой «сахарная кукуруза», могло вызвать недоумение. Вскрыв банку и высыпав содержимое под ствол сосны, мужчина втиснул в пустую жестянку скомканную газетную бумагу. Затем, тщательно вываляв ее в земле, что сразу придало банке несвежий вид, он вышел на шоссе и, внимательно оглядевшись по сторонам, неподалеку от километрового столба незаметно положил банку на обочину дороги.

— Теперь уж, пожалуй, время.

Вернувшись к месту пикника, мужчина поглядел на часы.

— Да, кажется, едут, — прошептала, прислушиваясь, женщина.

Но это был грузовик, заваленный доверху какими-то мешками. Он пронесся, не обратив никакого внимания на старую банку из-под кукурузы.

Не обратил на нее ни малейшего внимания и водитель второй промчавшейся по шоссе машины. Это был новенький нарядный автобус с шумным и веселым грузом, очевидно, направлявшийся в пионерский лагерь. Звонкая песня на мгновенье сверкнула над шоссе… И замерла вдали…

Но третью машину, серую «Победу», идущую со стороны Москвы порожняком, неподалеку от километрового столба остановила какая-то неполадка. Очевидно, желая ее устранить, высокий сутулый водитель вышел из машины и приподнял капот.

Подойдя к машине, муж и жена, не обменявшись с водителем ни одним словом, заняли места на заднем сиденье «Победы».

Устранив неполадку, угрюмый водитель снова уселся за руль, и серая машина стала набирать скорость.

Она стремительно пронеслась до того места, когда на шоссе, неподалеку от столба с цифрой «67», мелькнула узенькая полоска кем-то случайно просыпанной известки. Не задерживаясь, водитель миновал ее и только примерно через полкилометра, когда по правую сторону дороги меж деревьев сверкнула речка, остановил машину. Он достал из багажника резиновое ведро. Перегрелся радиатор, и нужно принести воды. А седокам водитель предложил выйти на шоссе, как он выразился, «поразмяться».

Седоки выполнили эту просьбу. А через несколько минут водитель возвратился не только с водой. С ним был еще один пассажир.

Он тоже был по-дачному легко одет. Сдержанно кивнув головой, новый попутчик любезным жестом пригласил супругов занять свои места в машине, а сам сел рядом с шофером. «Победа» тронулась.

— Как видите, Василий Антонович, — полуобернувшись, сказал Франц Каурт, — пока все идет нормально… Завтра вечером мы будем у цели. Там, кстати, мы и переоденемся. Ветер Прибалтики сделает это необходимым, особенно для нашей дамы, — улыбнулся он, указывая на легкий сарафанчик Людмилы Георгиевны.

— Но пока что мне очень жарко, — непринужденно улыбнулась Людмила Георгиевна.

— Да, предстоящее морское путешествие наверняка окажется прохладным, — в свою очередь пошутил ее муж.

А в это время мимо проносились перелески, поля, луга, разубранные скромными цветами России — золотыми купавками, незабудками, белыми зонтиками кашки.

Машина обогнала все тот же новенький автобус, звеневший детскими голосами, миновала деревню с большим двухэтажным домом под вывеской «Сельский клуб» и пронеслась мимо утопающих в белом цвету колхозных садов. Это был известный поселок «Мичуринец».

Изредка отрываясь от расстилавшейся перед ним ленты шоссе, водитель косо посматривал по сторонам.

— Что ты, дьявол тебя подери, заснул? — раздался барственно-презрительный окрик его хозяина. — Нажимай, нажимай.

— Ладно, — с нескрываемой ненавистью процедил Глазырин и прибавил скорость.

Глава девятнадцатая Высшая власть

Сегодня голос генерала Важенцева звучал еще ровнее, чем обычно, а на лице более чем когда-либо проступало выражение спокойствия.

— Так я надеюсь на вас, друг мой, — сказал он подполковнику Сумцову. Это ласковое неофициальное обращение генерал употреблял в редких случаях. — Уверен, что операция закончится успешно.

Речь шла все о том же деле Сенченко.

Сумцов поднял глаза. Едва уловимый оттенок в выражении знакомого лица подсказал ему, что это внешнее спокойствие едва ли соответствует действительному настроению Евгения Федоровича.

За долгие годы совместной работы они так хорошо изучили друг друга!

Недавно генерал был у начальства, и Сумцов догадывался, что там произошел крупный разговор. Не иначе, как этот ловчила Власовский успел «забежать вперед».

Адриан Петрович вспомнил самоуверенную фигуру майора, и его передернуло.

— А капитану Назарову поручите заняться этим скупщиком. Боюсь, улизнет… Назаров сумеет. Он хороший работник, настоящий коммунист.

— Есть, товарищ генерал…

Сумцов покинул кабинет, унося с собой заботу в сердце об этом седом человеке, который так много для него значил.

Наблюдательность не обманула подполковника. У генерала Важенцева действительно были серьезные неприятности.

И легко ли, когда у тебя голова побелела, а вся жизнь без остатка отдана борьбе за правое дело, выслушивать обвинение в «мягкотелости», если не сказать больше, в попустительстве и даже в гнилом либерализме.

Впрочем, когда Евгений Федорович услышал слова: «нам нужны не прошлые ваши заслуги, а здоровая инициатива», он чуть усмехнулся: знакомый жаргон развязных майоров власовских!..

К сожалению, Важенцев не сомневался, что Власовский нашел полную поддержку у этого начальства.

И действительно, Важенцеву в качестве главной «вины» вменили сугубую осторожность в деле «шпиона и предателя Сенченко».

Важенцев резко возразил, что там, где идет речь о судьбе человека, а тем более такого, как профессор Сенченко, любая спешка была бы преступна. И он разрешил себе на память процитировать слова Ленина о том, что малейшее беззаконие, малейшее нарушение советского порядка есть уже дыра, которую немедленно используют враги трудящихся.

У начальства это вызвало особенно бурную реакцию.

— Прошу меня не учить, Я уже вышел из комсомольского возраста!

— Почему же? — сдерживая себя, ответил Важенцев. — У Владимира Ильича всегда и в любом возрасте не мешает учиться.

— А хотя бы потому, что здесь не кружок политграмоты… А еще потому, что есть люди, облеченные высшей властью и авторитетом. Извольте не умничать, а подчиняться.

На этом, собственно говоря, и закончился тот крупный разговор, слухи о котором, чему весьма способствовал Власовский, просочились и стали известны многим работникам министерства.

Но для Важенцева разговор был далеко не закончен. Теперь, оставшись один в своем служебном кабинете, он продолжал его сам с собой.

Поднявшись из-за стола, Евгений Федорович подошел к окну. Ему хотелось окунуться в бодрящий шум великого города. Вечерело. Его взгляд задержался на рубиновой букве «М», что уже горела у входа в станцию метро.

Станция «Дзержинская»…

Словно памятник великому человеку!

В какие светлые, радостные картины воплотилось все то, за что боролся этот рыцарь революции.

Однако каждый день учил Важенцева, что именно тяга к светлой, радостной жизни, к дружбе между народами всех стран вызывает все большую ярость у тех групп и группочек монополистов, для кого война — испытанное и верное средство извлечения сверхприбылей. Чего стоит один этот неукротимый поджигатель войны Петер-Брунн! Ведь протянул же он свою черную лапу сюда, к чистому советскому человеку… О! Смертельно раненный зверь будет изыскивать самые коварные, самые подлые методы в борьбе со страной, уверенно идущей к коммунизму. Его не вразумишь идейными доводами.

Разве можно забыть, какой беспощадный урок на заре своей молодости получил он сам?

И сейчас перед Евгением Федоровичем стоит страшная картина, как белогвардейцами был зарублен его отец — сельский учитель. Федор Иванович! Важенцев был одним из тех интеллигентов из народа, кто возлагал радужные надежды лишь на силу слова, лишь на моральное воздействие… И даже в свои последние минуты, когда шашки казаков-семеновцев уже засвистели над его головой, старый учитель все еще твердил что-то о равенстве и братстве…

Нет! Врагу нельзя оставлять ни малейшей лазейки. Этому учил великий Ленин!

Но бороться с врагом надо с умением, с тонкостью, творчески проникая в суть каждого дела. А главное так, чтобы ни один волос не упал с головы честного советского человека!

Вот почему генерал Важенцев еще и еще раз обдумывал дело Сенченко. Папка с этим делом лежала сейчас перед ним на столе.

Вопреки, казалось бы, очевидным фактам, изложенным в деле Сенченко, у генерала Важенцева все точнее, все определеннее складывается совершенно иная, неожиданная концепция.

Странно… Его упрекали в либерализме и чуть ли не в отсутствии бдительности. А, между тем, в этом деле он видит нечто гораздо большее, чем его ретивый начальник.

А какую двусмысленную позицию занял в последние дни этот крикливый демагог Власовский!

Он словно готовился взвалить вину за «неудачный исход дела Сенченко» на его, Важенцева, плечи? Не рано ли?

Хитрая, грязная лиса!.. И откуда только взялось такое?

С тяжелым чувством Евгений Федорович снова вспомнил презрительную интонацию начальства: «Здесь не кружок политграмоты».

Странная, настораживающая фигура. Нет, не идейность руководит им. Такому претит все, что овеяно духом партийности. Что ему до судеб людей! Его идеал — повыше продвинуться по служебной лестнице, чего бы это ни стоило другим. Вот и подбирает он себе помощничков подобных Власовскому…

Да, здесь, конечно, не кружок политграмоты, но здесь, как и везде на советской земле, есть верные ленинцы, такие коммунисты, как подполковник Сумцов, капитан Назаров и тысячи, тысячи им подобных…

И самая высшая власть для этих людей — одна единственная и непреклонная — Центральный Комитет партии.

Та, к которой сейчас, в минуты тяжелых размышлений, решил обратиться и он — Важенцев, партбилет № 1881425.

Важенцев решительно снял телефонную трубку.

А на другом конце провода трубку поднял человек в простом штатском костюме.

И два коммуниста условились встретиться в доме на Старой площади, над которым день и ночь развевается алый немеркнущий стяг.

Глава двадцатая Чужая земля

Серая «Победа» мчалась по шоссе.

Снова мелькали поля, леса и перелески. Но сейчас угрюмый водитель уже не бросал взглядов по сторонам. Его малоподвижный, медленно воспринимающий мозг был скован тяжелым раздумьем.

В жизни Глазырина было несколько моментов, когда сквозь суету повседневности этот человек пытался найти что-то самое для себя важное.

Так недавно случилось с ним после разговора с инженером Зуевым. Обычно когда Глазырин подходил к опасному для себя моменту размышлений, он спешил оглушить себя испытанным средством — водкой… Тяжесть сваливалась, становилось бездумно. Он выкрикивал бестолковые, вздорные слова почти так же, как это умел делать его серенький беспечный «Володя». Но еще чаще в такие минуты хотелось лезть с кулаками, выместить злобу, превратить кого-то в «мокрое место».

Но кто же были его враги?

Глазырин покосился в смотровое зеркальце и одновременно уловил напряженный взгляд Каурта, который следил за тем, что происходит на заднем сиденье.

Лицо женщины показалось водителю утомленным и бледным. Но, по всему видно, русская. Беленькая, красивая. Совсем, как Оля Семечкина…

Ее муж. Тоже невеселые глаза. Сжал губы. Держит беленькую за руку — видно, хочет подбодрить… Может, и едут не по своей охоте?.. Может, их так же, как его, поймали на какую-нибудь удочку? А с нее уж не сорвешься, нет…

Тебе могут дать поплавать, порезвиться, ты даже можешь забиться под корягу, как на шесть лет удалось ему спрятаться в автобусном парке № 9, потом — раз! — подсекли…

Вот он неизвестно для чего и зачем везет этих невеселых людей. Может быть, их выведут под деревья и, показав на беленькую, его хозяин прикажет — пли!

А может, эти двое просто позарились на деньги? Польстились на жизнь «там», далеко за морем, к берегам которого он их везет. Шкуры…

Мелькнула еще одна деревня.

— Ой, потише, ребенок! — Глазырин почувствовал на своем плече прикосновение женской руки.

Дорогу перебегал малыш с выгоревшими на солнце соломенными волосами.

— Потише нельзя, — отчеканил Каурт. — Чего-чего, а этого добра, — он кивнул в сторону миновавшего опасность белоголового мальчугана, — в России более чем достаточно…

«Да, этого „добра“ им не жаль…» — стиснул зубы Глазырин.

И в его мозгу промелькнула до оторопи четкая картина. Такие же молодчики, как этот сидевший рядом с ним, как собакам, выбрасывали пленным за колючую проволоку концлагеря сине-зеленую конскую падаль. И к ней со всех сторон подползали обессиленные, умиравшие от голода люди… Некоторые даже не могли дотянуть до падали свои обмороженные руки… Такие оставались тут же на снегу.

Что ж, «этого добра хватит!..»

А сейчас его новый «хозяин», который, глазом не сморгнув, может переехать русского ребенка, по-своему позаботился о нем. В кармане пиджака Глазырина новенький паспорт на имя Петра Ивановича Петрова, уроженца села Малково, Чебаркульского района, Челябинской области.

Если доставка этих пассажиров в условленное место на Рижском взморье окажется успешной, Глазырин-Петров законтрактуется на одну из строек Дальнего Востока и снова будет в безопасности.

Безопасность?

Надолго ли?

Пройдет немного времени, и рыбку снова подсекут: «Взорви! Убей!..» А когда он пойдет на страшные дела против своих же людей, сам же «хозяин» постарается влепить ему пулю в затылок: «Не проболтайся!..»

Этого добра хватит!..

И, наконец, главная мысль, которую Глазырин до сих пор так упорно отгонял от себя, неумолимо встала перед ним.

Чем быть пешкой в руках палачей и убийц, не лучше ли было, как он собирался тысячу раз, прийти с покаянной и рассказать все своим? Какое бы наказание его ни ждало, все-таки оно легче, чем вот так везти эту беленькую, может быть, на смерть.

И нечаянно прикоснувшись к плечу Каурта, он вздрогнул. Это была накаленная добела ненависть.

А тем временем его руки привычно делали свое дело. Машина развивала и развивала скорость. Вот уже на спидометре девяносто километров в час.

И Глазырину уже становилось легче от этого безумного бега, который каждую минуту мог оборваться катастрофой.

Все в том же маленьком четырехугольнике шоферского зеркальца он не без злорадства увидел, с каким отчаянным напряжением всматриваются седоки куда-то вдаль…

— Дьявол! — в то же мгновение услышал водитель голос Каурта. И тотчас определил причину.

Впереди, на расстоянии примерно трехсот метров, дорога была занята группой ремонтных рабочих. Тяжелый каток, медленно продвигавшийся по полотну шоссе, грузовик у обочины и сновавшие с кирками и лопатами люди — все это говорило, что ремонт идет основательный.

Заметив установленный ремонтниками знак «объезд», Глазырин сбавил скорость и свернул в указанном направлении. Утопая в мягком грунте, машина пошла в обход.

А невдалеке, маня прохладой, высилась живая зеленая стена могучих волоколамских лесов.

Казалось, ничего подозрительного во всем этом не было. Но вдруг Глазырин перестал чувствовать плечо, прикосновение которого было ему так отвратительно.

А еще через секунду сидевший рядом с ним «хозяин», нажав ручку, открыл дверцу машины.

Дальше все пошло с той сумасшедшей быстротой, когда поступки людей, казалось, обгоняют их сознание, и лишь впоследствии можно уложить цепь событий в более или менее стройную картину.

Догадка, что Каурт собирается выскочить из машины, чтобы скрыться в лесу, еще не успела оформиться в мозгу Глазырина, как вдруг повелительный голос приказал:

— Ни с места!

Инстинктивно затормозив, Глазырин оглянулся и увидел неожиданное: два смертоносных дула были направлены на него и на его «хозяина». Один револьвер — в руках у сидевшего сзади незнакомца, а другой — у «беленькой»…

— Руки вверх! — скомандовал мужчина.

Но с кошачьей ловкостью специально натренированного человека Каурт, выхватив из своего кармана револьвер, мгновенно направил его на женщину. Со свойственной ему быстротой ориентировки шпион определил, что таким образом он парализует решимость ее мужа.

Сделав этот выбор, он твердо рассчитывал, что его помощник — водитель тем временем расправится с мужчиной. На этот случай Каурт накануне вручил ему шестизарядный кольт.

Но тут произошло удивительное. И прежде всего для самого Глазырина. Он почувствовал, что сейчас, наконец, освободится от этого ненавистного хозяина его жизни, его судьбы.

Глазырин рванул из рук шпиона, не ожидавшего нападения с этой стороны, направленный на женщину кольт. Однако в ту же секунду раздался выстрел.

Каурт все же успел нажать курок.

Глазырин отвалился на спинку сиденья, и вишневого цвета пятно расплылось на его белой рубахе.

В это время машину уже со всех сторон облепили ремонтные рабочие. Кто-то выбил кольт из рук Каурта, кто-то защелкнул на его запястьях браслеты наручников.

Все это было таким поразительным, особенно для помутившегося сознания смертельно раненного Глазырина.

Но самым удивительным было то, что из-под брезентовой запыленной шляпы ремонтного рабочего на него смотрели знакомые карие с теплой искоркой глаза…

Инженер Зуев! Как он очутился здесь?

Затем это знакомое лицо склонилось над ним.

Да, это Зуев… даже шрам на щеке… Сомнений не было…

— А теперь вы укажете нам путь туда, куда вы везли их, — приказал Каурту возглавлявший засаду подполковник Сумцов.

Франц Каурт, он же Анатолий Коровин, стоял перед машиной. Наручники поблескивали на его руках.

Шпион стоял под чужим небом, на чужой земле. Вокруг пестрели нежные весенние, но тоже чужие ему цветы…

Но самыми чужими и непонятными были люди, которые жили на этой земле…

Он смотрел на Глазырина, так неожиданно обманувшего его. Мертвенно-бледный, тот лежал на плащ-палатке, и один из «ремонтных рабочих» с медицинской сумкой хлопотал около него.

Он смотрел на жену Сенченко. Эта маленькая женщина, только что так бесстрашно поднявшая на него оружие, казалось, в эту минуту, забыв обо всем, осторожно поддерживала голову умирающего шофера.

Он смотрел на самого Сенченко. Казалось, этого человека ему удалось безнадежно скомпрометировать, погубить в глазах Советов… А тот отказался от самых заманчивых денежных перспектив и пошел на смертельный риск…

Одержимые! Одержимые!

Такие же, как та девчонка, которую он одним щелчком выбросил из жизни…

Да!.. Как он был прав, когда мечтал о назначении в Кашмир, в Гибралтар — куда угодно! — лишь бы не попасть снова в эту гибельную для таких, как он, страну. Да разве можно навязать чужому народу свою волю, свои законы? Ведь многие это уже поняли у него дома. И только подобные самонадеянному борову Петер-Брунну все еще продолжают упорствовать. Конечно, за гиблое дело они предпочитают расплачиваться чужой шкурой…

И теперь он стоял под этим чужим, ненавистным ему небом и чувствовал себя пустым, совершенно пустым.

Впервые за всю свою жизнь Каурт понял, что это — конец.

Конец его мечтаниям о колонизаторской миссии в этой огромной стране, конец мечтаниям о роли хозяина, повелевающего миллионами и миллионами безгласных рабов.

Люди в этой стране оказались сильнее его в чем-то самом большом, самом главном.

Они не только защелкнули наручники на его запястьях. Им удалось сломать в нем то, без чего не может существовать ни один человек на земле, — волю к жизни.

В конце концов что особенно изменится, если погибнет не только он сам, но и все те, кто помогал ему выполнить задание Петер-Брунна?

Черт с ним, с этим катером, который в двенадцати запретных милях от берега будет тщетно ждать сигнала…

Черт с ним, с этим грязным франтом Гонским и его трусом племянничком…

Наплевать на этого мужика, умирающего сейчас на плащ-палатке.

И черт с ней, со всей этой поганой лавочкой, которая именуется жизнью. Как она его надула!

И на повторное приказание подполковника Сумцова Каурт почти равнодушно ответил:

— Да, повезу…

Глава двадцать первая Любить — это верить

Чем больше спадал зной этого уже по-настоящему летнего дня, тем сильнее становилось волнение, владевшее Антоном Матвеевичем.

Старик буквально не находил себе места.

То он поглядывал на часы, то вдруг выходил на улицу и задерживался у подъезда, как бы ожидая, не остановится ли у дома одна из проезжающих машин. То возвращался наверх в квартиру и звонил по телефону в физический институт. В который раз он спрашивал, не появлялся ли случайно Василий Антонович.

Мария Кузьминична, уже привыкшая за последнее время к странностям мужа, с болью в сердце следила за стариком.

Наконец, когда он в третий раз стал звонить в институт, она не утерпела и завела разговор.

— Ты что, Антоша, взволнованный какой? Радоваться бы надо… — попыталась улыбнуться она. — Только подумай: дулись наши молодые друг на друга, в молчанку играли, а тут, гляди, поехали парочкой вместе за город… — Мария Кузьминична задумалась, как бы подбирая самые веские доказательства счастливой жизни ее сына.

— Эх, мать, — махнул на нее рукой Антон Матвеевич, — добрая ты, хорошая, а ведь не понимаешь, каково там нашим…

— Что, Антоша? Ведь они собирались… — испугалась Мария Кузьминична.

— Рыбу удить… — спохватился старик.

Да разве мог он сейчас омрачить это верное сердце и рассказать обо всем, что произошло за эти два дня?

А главное о том, что, может быть, в этот момент жизнь их единственного сына находится в смертельной опасности?

Пусть уж лучше он один несет эту тяжесть…

Сейчас Антону Матвеевичу мучительно стыдно вспоминать, что ему показалось, как, выслушав гнусное предложение «монтера», сын поколебался. Черта с два! Эта сволочь еще узнает, кто такие Сенченки…

Да разве Сенченки одни!

И снова Антон Матвеевич то с тревогой поглядывал на часы, то подходил к окну. Нет. Василия не оставят в беде. И старик вспомнил, как сразу же после визита «монтера» они вместе с сыном пошли именно туда, где охраняют жизнь советских людей, спокойствие Советской страны.

Каким душевным человеком оказался этот товарищ Важенцев! И какая беда, что он не нашел в себе ума прийти туда раньше…

Неужто струсил за свою старую шкуру? Нет, не это. За сына испугался… В самое больное место ударили, подлецы. Но и этого не надо было бояться. Поняли бы, разобрались… А теперь и мучайся… Ведь Василию пришлось сунуться прямо зверю в пасть.

И кто знает, чем все это кончится?..

— Рыбу удить? — робко переспросила Мария Кузьминична. — То-то Вася удочку взял…

Василий и Людмила появились в дверях внезапно.

— Боже ж мий! Да ось воны наши рыболовы! — всплеснув руками, радостно воскликнула Мария Кузьминична, как всегда в минуты волнения переходя на украинский язык.

— Ну, что же, поймали? — так и подался вперед отец.

— Да, не сорвалось! — сказал запыленный, усталый, но сияющий Василий.

Хотя беглый взгляд Марии Кузьминичны не обнаружил в «авоське» ничего, даже приблизительно подходящего для доброй наваристой ухи, она воздержалась от ненужных вопросов. Но зато, уединившись с отцом в кабинете, Василий рассказал обо всех сегодняшних событиях с того момента, как он с женой вышел из поезда на станции Глебовка, до встречи на шоссе с «ремонтными рабочими».

А за этой внешней канвой было нечто самое для него сокровенное, чему он еще не нашел достаточно полновесных слов.

Антон Матвеевич слушал.

— От, здорово! Говорил, что те собаки ще узнают, хто такие Сенченки! — изредка перебивал он рассказ сына.

Особенно восхитил его один эпизод.

— И Людмила! С пистолетом!

Весь облик старика преобразился — даже рыжеватые усы, казалось, приобрели былую лихую воинственность.

— Так я ж всегда говорил, что она герой, что она себя еще покажет, — прощая невестке все грехи — прошлые, настоящие и даже будущие, — восклицал старик.

А по поводу неожиданного поступка водителя машины только глубоко вздохнул:

— Видать, тоже запутали человека… Но вину искупил.

И все же он заметил, что сыну хочется остаться одному.

Василию Антоновичу действительно этого хотелось. Он раздумывал.

Странно: виски уже начали седеть, а он снова, как при вступлении в комсомол, точно проверил себя еще раз.

Только непоколебимая вера в силу правды помогла ему разорвать тенета, опутавшие его со-всех сторон. Он не усомнился в том, что найдет себе могучую поддержку — и он нашел ее.

Беседуя сначала с подполковником Сумцовым, а затем с генералом Важенцевым, Василий Антонович еще и еще раз почувствовал, что родной стране дорога судьба каждого ее сына, каждой ее дочери.

Василий Антонович вспомнил, с какой кровной заинтересованностью генерал Важенцев выслушивал позавчера взволнованную исповедь его отца, какой теплой человеческой радостью светились глаза генерала, когда сквозь непререкаемость тяжких фактов постепенно вырисовывалось лицо обманутого, но до конца советского человека.

В трудные минуты проверил Василий Сенченко себя. И понял, что ни угрозы, ни подкупы — никакие силы в мире не оторвут его от родной страны!..

Но до конца ли разорваны черные тенета?

В комнату вошла жена. Подойдя к креслу, в котором он сидел, Людмила тихо положила руку ему на плечо.

— Отдыхаешь? — с виноватой улыбкой спросила она.

— Думаю, — ответил он просто.

Ему хотелось рассеять все то, что он угадывал за виноватой улыбкой, за несмелым прикосновением руки.

— Ты совсем молодцом! — ласково задержал он руку жены. — Даже батя тебя назвал знаешь как? Героиней!

— Ну уж, героиня, — грустно улыбнулась Людмила. — Я просто глупая, ничтожная женщина…

— Не ничтожная, а излишне доверчивая… Как твой покойный отец… До сих пор не могу понять! Как ты могла ради того, чтобы привезти мне вот эту блямбу, — он показал на свои золотые часы, — завязать денежные отношения с совершенно незнакомой женщиной. Ведь я же взял с тебя слово, что не будешь там на меня тратиться…

— Я нарушила слово… И мне стыдно было признаться…

— А по правде говоря, твоя версия о том, что тебя премировали за хорошую работу часами, а к тому же мужскими, сразу же показалась мне странной… — Василий вздохнул. — И подумать, что из-за этого ты попалась в лапы какой-то авантюристки…

— Но почему же «авантюристки»? Я ведь уже тебе говорила, что Лора Капдевилья известная антифашистка, член братской компартии… Она повсюду сопровождала нашу делегацию… А мне так захотелось… — Людмила замялась. — Мне так захотелось порадовать тебя!

— Порадовать!.. — с горечью повторил он. — А потом переслать деньги бог весть кому…

— Но ведь это же была моя инициатива. Хотя мне пришлось выдержать с Лорой настоящую битву. Она ни за что не хотела брать деньги. Но не могла же я принять у Лоры такой дорогой подарок? А у нее брат в СССР. И мы уговорились, что я перешлю ему хотя бы приблизительную стоимость часов. Она сказала, что ееАлександр вырос в Советском Союзе и советский подданный… Разве я могла предполагать?..

— А надо бы, — ответил Василий.

Он задумался над тем, как часто, поучительно часто даже добрые, но недостаточно продуманные поступки приводят нас к неожиданным, а иногда и к роковым последствиям.

— И знаешь, странно, но до сих пор мне как-то не верится, что брат такого человека, как Лора Капдевилья, мог оказаться нашим врагом… — Людмила помолчала. — Ведь он даже заходил к нам, но не застал. Разве шпион пришел бы открыто?

— Ну, знаешь, бывает по-всякому, — сухо сказал Василий. — Приходил же к нам один такой чинить телефон… «монтер»… А потом ты сама подняла на него оружие…

— Да, ты прав, прав, — повторила Людмила. — Скажу откровенно, ведь я несколько раз писала этому Александру Капдевилья, умоляла разъяснить все это дело, но ни на одно письмо ответа так и не получила. Да и что говорить, после того, как я сама подписала тот протокол…

И неожиданно перед ней промелькнула непреклонная фигура следователя в роговых очках.

— Да и как не верить следователю! Ведь этот человек знает больше, чем мы! — добавила она.

Следователь…

И тут Василий должен был сознаться самому себе, что за последние сутки он немало размышлял, сопоставлял странные фразы: «Вы — укрыватель и пособник шпионов», а затем неожиданное: «Я нарушаю свой служебный долг, но идите!..»

Людмила как бы угадала состояние мужа.

— Как там у Зубковых, не знаешь?

— Все то же… Они твердят одно — это был ученый… физик… Не понимаю, — пожал он плечами, — как я не замечал этого одностороннего романа! А если бы ты видела, что она пишет о нашем «романе» в своих дневниках!

— Если бы видела? — медленно переспросила Людмила. — Все равно не поверила бы…

— Почему? Ведь это против очевидности! — спросил Василий, всматриваясь в дорогое лицо.

— Потому что я люблю тебя, — ответила Людмила. Голос ее прозвучал убежденно, ясно. — И верю.

Как ему было сейчас стыдно, что он в свое время, терзаясь из-за голубой записки, не смог найти в себе этой убежденности и веры.

— Увидишь, Милок, будет все по-хорошему…

— Почему ты так думаешь? — тревожно спросила Людмила и провела рукой по волосам мужа. Кто больше, чем она, мог знать, сколько хорошего, а подчас и трудного выражал этот любимый упрямый вихорок!

Василий почти невольно взглянул в открытое окно: над башней седого Кремля уже вспыхнули алые звезды.

— Потому что люблю, — не отрывая глаз от знакомой картины, кратко ответил Василий.

Глава двадцать вторая Главный вопрос

Итак, последние события блестяще подтвердили его дальновидность и бдительность. Супруги Сенченко окончательно сбросили маску. Они обнажили свое вражеское лицо. Вчера утром оба скрылись. В последний раз их заметили на перроне Рижского вокзала. Супруги приняли вид гуляющих дачников: Людмила Сенченко в одном сарафанчике, а у Василия Сенченко за плечами была складная удочка. Но потом следы обоих затерялись. Нет сомнений: то, что этим заклятым врагам дали возможность ускользнуть, — наглядный результат гнилого либерализма и преступной мягкотелости. Нет, это не просто служебная ошибка. Несомненно, за этим стоит нечто большее… Невзирая на чины, прежние заслуги и партийный стаж, надо решительно покарать попустителя. Интересы народа священны!

Так мысленно репетировал майор Власовский «чрезвычайное сообщение», которое он намеревался сделать своему покровителю. Во что бы то ни стало сегодня он пробьется к нему на прием!

Конечно, «перспективное» дело Сенченко за это время сильно видоизменилось, приняло неожиданный оборот.

Тем важнее — не потеряться, устоять.

И по мере сил извлечь пользу из сложившейся ситуации.

Вывезла же его, как говорится, кривая в том дельце с «райкомщиком»! И не только вывезла, но даже «привезла» в столицу. А ведь бороться ему пришлось не с какой-нибудь древностью вроде Важенцева. Тогда во-время поданный им сигнал о преступной близорукости начальства помог сковырнуть молодого и энергичного человека.

Лицо майора скривилось. Обидно-. Казалось, что эта почтенная древность вот-вот слетит со своего поста, а вышло так, что пока ему предстоит разговор именно с этим Важенцевым.

Надо быть начеку.

Ведь игра, которую он ведет, — все же игра с огнем…

В особенности сейчас, когда он узнал, что этот прохвост Гонский…


…Словесное состязание в кабинете генерала продолжалось уже свыше получаса.

На столе перед Важенцевым лежало представленное майором Власовским «дело В. А. Сенченко». Просматривая лист за листом этот материал, генерал ставил вопросы:

— Итак, вы утверждаете, что Василий Сенченко не только невольный соучастник, но и организатор шпионско-диверсионной шайки, — обратился Важенцев к Власовскому.

— Конечно! Василий Сенченко начал с того, что под видом гостя своего отца принял матерого шпиона Храпчука. Через него он передал иностранной разведке сведения о своем последнем научном изобретении.

— Вы подтверждаете эти факты? — обратился генерал к подполковнику Сумцову, который был им специально вызван сюда.

— Внешние факты правдоподобны, — ответил Сумцов. — Но это ведь только одна сторона вопроса. А по существу этих фактов разрешите мне, товарищ генерал, ответить позднее…

— Пожалуйста, — согласился генерал. — Идем дальше. По вашему мнению, майор Власовский, вторая линия шпионской деятельности этой семьи осуществлялась через Людмилу Сенченко?

— Именно, товарищ генерал. Людмила Сенченко завербована иностранной разведкой. Будучи за границей, она за свою шпионскую деятельность получила ценное вознаграждение, а по возвращении в СССР снабжала деньгами шпионско-диверсионный центр. Обращаю ваше внимание, товарищ генерал, на лист дела 87 — протокол допроса Людмилы Сенченко с ее собственноручной подписью.

— Да, я читал, — сказал генерал, и по лицу его скользнула тень. — Вам, товарищ Сумцов, известен этот протокол?

— Известен, товарищ генерал, — коротко ответил подполковник.

— И, несмотря на все эти факты, вы все-таки прохлопали… — какие-то огоньки вспыхнули в глазах Евгения Федоровича.

— Обращаю ваше внимание, товарищ генерал, — привстал Власовский, — что я во-время сигнализировал о предательской деятельности этих Сенченко. Стоит ли говорить, какая неоценимая услуга теперь оказана иностранной разведке, какое отсутствие бдительности…

— Ну, это потом, — остановил его генерал. — У вас, майор, имеются новые факты?

— Да, у меня есть факты иного, так называемого морального порядка. Разрешите, товарищ генерал, я изложу их вам подробно. Если даже допустить, что мы, мягко говоря, «просмотрели» политическое лицо профессора Сенченко, то совершенно непонятно, почему нас в свое время не насторожил моральный облик этого чужака. Ведь яснее ясного, что перед нами был разложившийся, не советский элемент!

— Что вы имеете в виду? — спокойно спросил генерал.

— Оказалось, — горячо продолжал Власовский, — что политический перерожденец профессор Сенченко устроил в стенах своего научного института чуть ли не гарем. Он состоит в связи с лаборанткой Марией Минаковой и одновременно совращает молодую девушку Инну Зубкову, которую устроил на работу в институте под видом личного секретаря. О своих интимных взаимоотношениях с профессором она сама мне говорила. А подписанный ею документ, в котором Зубкова рисует грязный моральный облик Сенченко, имеется в деле. Пресытившись ею, он находит верное средство, чтобы навсегда избавиться от девушки… И вот при обстоятельствах, которые до сих пор остаются невыясненными, Зубкова выбросилась или — еще страшнее — была выброшена из окна седьмого этажа… Показания свидетелей и ее собственные записи в дневнике — все это полностью обличает Василия Сенченко. Но подполковник Сумцов упорно игнорировал эти факты. Чем объяснить подобную близорукость? — воскликнул Власовский. — Не скрывается ли за этим…

— Короче, — прервал его Важенцев, — выводы будем делать потом.

— Простите, товарищ генерал, но иногда чувство бывает сильнее нас… Впрочем, я кончил, — протирая кусочком замши очки, опустился на стул Власовский.

— Выслушаем теперь подполковника, — обратился генерал к Сумцову.

— Я не буду ссылаться на обуревающие меня чувства, как это сейчас сделал майор Власовский, — начал Сумцов, — больше того, я попрошу товарища генерала разрешить мне прежде всего вызвать свидетелей. А что касается якобы грязного морального облика профессора Сенченко… Я категорически отметаю обвинения в связи профессора с его лаборанткой Минаковой. Возможно, что для майора Власовского, как нового человека в нашей среде, имя почетного чекиста Героя Советского Союза Дмитрия Минакова ровно ничего не говорит. Но для нас, товарищ генерал, память об этом человеке священна, и мы не дадим безнаказанно порочить его сестру. Тем более, что Машу Минакову я знаю едва ли не с пеленок. Кстати, в качестве первого свидетеля именно она сможет многое рассказать об истинных причинах гибели Инны Зубковой.

— Может быть, вы сумеете, товарищ Сумцов, сейчас вызвать сюда Минакову? — сказал генерал, и искорки в его глазах блеснули ярче.

— Особых затруднений это не представит, — согласился Сумцов.

Он вышел из кабинета и вскоре, к немалому удивлению Власовского, вернулся в сопровождении стройной девушки с каштановой косой, уложенной вокруг головы.

«Черт возьми! — промелькнуло у Власовского. — Вот они… осложнения. Значит, эта публика тоже не дремала… Неужто эта девчонка, — взглянул он на Минакову, — и есть та апельсинная корка, на которой я поскользнулся?..»

Впрочем, после, когда он пробьется с докладом «повыше», посмотрим, что запоют эти людишки!

Маша Минакова вошла и остановилась у стола Евгения Федоровича Важенцева. Имя этого старого чекиста было ей хорошо известно по рассказам покойного брата Мити. Она даже видела его у брата на групповой фотографии.

— Товарищ Минакова! — ободряюще улыбнулся девушке генерал, — нам бы хотелось, чтоб вы рассказали все, что вам известно по поводу трагической гибели вашей сослуживицы Инны Семеновны Зубковой.

На мгновение девушка поколебалась. Нелегко говорить о трагически погибшем человеке все то, что Маша знала и думала об Инне. Но ведь она должна говорить правду, только правду. И Маша обрисовала облик Зубковой так, как она его понимала. Она рассказала о легкомысленных связях Инны, о ее неразборчивости в выборе знакомых. Наконец, о странной способности Зубковой принимать свои фантазии за правду. Инна Зубкова могла дискредитировать любого, кто с ней соприкасался.

— Каковы были, товарищ Минакова, отношения Зубковой с профессором Сенченко? — спросил генерал.

Лицо Маши окрасил слабый румянец.

— О! Она его так скомпрометировала…

Майор Власовский, не спускавший глаз с девушки, заметно оживился.

— Сначала она выдумала нелепую версию о якобы существовавшем между ними романе. Ничего не подозревавший Василий Антонович то находил на своем столе цветы, то Зубкова бесцеремонно увязывалась с ним в машину. Но хуже всего — другое.

— Что другое? — спросил генерал.

— Когда Инна окончательно убедилась, что старания ее напрасны, у нее завязался уже не вымышленный, а действительный роман.

— С кем же?

И Маша рассказала об эпизоде, когда она случайно слышала телефонный разговор Зубковой, назначавшей свидание очередному поклоннику. При этом характерно, что Зубкова к своим сомнительным похождениям припутывала имя профессора Сенченко. Был даже такой разговор: «Кама»? Нет, она ему не нравится… Он предпочитает «Асторию»…

— Значит, речь шла о встрече с неизвестным вам человеком?

— Конечно, неизвестным! Да и сама Зубкова, по ее словам, была с ним знакома не более двух недель..

— Ну, что ж, товарищ Минакова, эта сторона дела понятна, — сказал Важенцев.

— Разрешите, товарищ генерал, заметить, — приподнялся Власовский. — Разве случайно услышанный товарищем Минаковой телефонный разговор может служить серьезным основанием?..

— Пожалуй, вы правы. Но, может быть, у подполковника Сумцова имеются еще какие-нибудь данные, кроме показаний Минаковой, — заметил генерал. Вместе с Сумцовым еще накануне он разработал подробный план сегодняшнего дня.

Трудно было узнать в вошедшей затем Эрочке Подскоковой ту элегантную, беспечную девицу, которая в свое время так радушно открыла двери перед своей подружкой. Сейчас это было заплаканное, небрежно причесанное существо, пережившее, как видно, первое в жизни потрясение.

— Гражданка Подскокова, — внимательно взглянул на нее генерал, — вы предоставляли вашу квартиру Зубковой для свидания с ее знакомым. Что вы о нем знаете?

— Я?.. Мне кажется, что он… что он… был… — глаза Эрочки снова налились слезами, — интересный, — неожиданно заключила она.

— Это, конечно, немаловажное обстоятельство, — не нарушая официального тона, заметил генерал. — Но, может быть, вы о нем знаете еще что-нибудь? Скажем, имя, профессию?

— Имя?.. Имя?.. Нет, я не знаю, — со вздохом созналась Эрочка. — Но он был научный, — приободрилась она.

— Вы хотите сказать, научный работник, — вставил Власовский.

— Конечно, научный работник, — просияла Эрочка.

И, обрадовавшись возможности возвысить себя в глазах этих серьезных людей, рассказала о том, что это был «безумно талантливый ученый», что он обещал в дальнейшем создать Инночке «красивую жизнь», но пока был беден, потому что враги мешали ему сделать «карьеру».

— Кто же эти враги? — поинтересовался генерал.

— Ее начальник… Что-то на «зэ»… Зинченков…

— Может быть, Сенченко? — мягко подсказал генерал.

— Вот, вот… Сенченко, — радостно воскликнула она.

— Скажите, какие, по вашему мнению, у Зубковой были отношения с профессором Сенченко?

— Она говорила, что он завидует ее научному работнику и что он настоящий сухарь… Он не обращал на Инну никакого внимания…

— Почему вы так думаете?

— Потому что таких людей Инна всегда называла «сухарь».

— Основание серьезное, — усмехнулся генерал. — Но как это случилось, что вы никогда не видели того, другого, неизвестного вам человека. Ведь вам же приходилось открывать ему дверь?

— Я… я… — уткнулась Эрочка в свой влажный носовой платочек. — Инна попросила для него ключ.

— Я думаю, что вашего отца — честного труженика — не обрадует то, что вы превратили его кабинет в место свиданий, — заметил Важенцев. — Впрочем, это не мое дело. Ваши родители извещены…

Эрочка уже не сдерживала откровенных рыданий.

— А мое дело сказать вам, — сурово продолжал генерал, — что таким образом вы могли способствовать любому преступлению. И никакие слезы этого не исправят.

Когда за рыдающей Эрочкой закрылась дверь, Сумцов прочел ту часть показаний родителей Зубковой, где они сообщали, что знакомый их погибшей дочери был ученый, которого «всячески затирают». А утверждение «затирают» менее всего вяжется с фигурой известного профессора Сенченко.

Кроме того, подполковник Сумцов обратил внимание и на другое обстоятельство. Как установлено актом судебно-медицинской экспертизы, в данном случае имело место не самоубийство. Зубкова не выбросилась, а была насильственно выброшена из окна. На трупе обнаружены несомненные следы предсмертной борьбы. Это также подкреплялось и другими данными судебно-медицинской экспертизы.

— Я же утверждал, что она была убита! — перебил Сумцова Власовский.

— И вы не ошиблись, — хладнокровно сказал генерал. — Только убийцей был не тот, кого вы, Власовский, имеете в виду. Алиби профессора Сенченко точно установлено. В злополучный вечер он до двадцати часов сорока минут находился на партийном собрании, а оттуда поехал прямо домой. И, скажу откровенно, — Важенцев поднялся с места. Грозное почувствовалось в этой гневной фигуре, и Власовский, как бы предвидя катастрофу, замер. — У меня возник другой вопрос. Для меня он самый важный: что вас, Власовский, побуждает опорочивать честных советских людей? Товарищ Сумцов, пригласите сюда инженера Капдевилья.

Глава двадцать третья Во имя карьеры

И тогда в сопровождении подполковника Сумцова в комнату вошел высокий человек с оливковым оттенком кожи и черным разлетом бровей над блестящими глазами.

— Окажите, товарищ Капдевилья, какие у вас были отношения с гражданкой Людмилой Георгиевной Сенченко? — обратился генерал к вошедшему человеку.

— Гражданка Сенченко прислала мне деньги за часы, которые ей передала моя сестра Лора.

— А где живет ваша сестра?

— О! — грустно улыбнулся испанец. — Надо знать, как разбросало борцов-антифашистов по всему свету… Лора живет в Париже, но каждый день мечтает перебраться в Советский Союз. Ведь здесь ее Энрико!

— Кто такой Энрико? — спросил генерал.

— Это сын Лоры… Сирота. Его отец погиб в застенке. Энрико тогда был вот такой… — испанец нагнулся и рукой отметил расстояние над полом, — моя Катья его вырастила…

— «Катья» — кто это?

— Это моя жена. Она русская… Я принял советское подданство. Мы оба работаем на заводе…

— И последний вопрос, товарищ Капдевилья, — мягко сказал генерал. — У вас не было никаких неприятностей в связи с получением денег от гражданки Сенченко?

На красивом смуглом лице испанца отразилось волнение.

— Я очень хотел говорить здесь… Я рад, что могу… Сначала было хорошо, а потом я много, так много переживал из-за этих денег…

— «Переживали». Почему же вы переживали? — спросил генерал.

— Мне говорили, что… Сенченко оказалась предательницей своей Родины, что я получил деньги от шпионки… Я сразу уехал домой в Чернигов и не отвечал ей ни на одно письмо…

— Кто же вам это говорил?

Александр Капдевилья растерянно огляделся вокруг. Затем его взгляд остановился на представительной фигуре человека в роговых очках.

— Меня вызывал этот товарищ, и он говорил мне… — замялся испанец.

— Что же он говорил? — подбодрил его генерал.

— Он сказал, что меня… что я… что это есть шпионаж… настоящая банда…

— Провокация, — вскочил Власовский, — подлая провокация… желание скомпрометировать честного работника. Этот субъект никогда не был в Москве!

— Спокойнее, Власовский, — прервал его генерал, — провокатора мы разоблачим, не беспокойтесь… Скажите, товарищ Минакова, — обратился он к Маше. С того момента, как Капдевилья вошел, девушка не отрывала от него пристального и несколько изумленного взгляда. — Этот человек вам знаком?

— Да, конечно. Я узнала его, — волнуясь, сказала Маша. — Этого гражданина я уже видела.

— Где вы его видели?

— У нас, в Москве. Он приходил к Сенченко, а мы живем рядом. Я встретила его на площадке. Людмилы Георгиевны не оказалось дома, и этот человек оставил мне для нее письмо.

«Так вот зачем Сумцову был так нужен его адрес! Какое счастье, что я его запомнила, хотя бы приблизительно», — подумала Маша.

— Вы свободны, товарищ Капдевилья, и вы, товарищ Минакова, — генерал обменялся с обоими теплым рукопожатием. — Спасибо. Вы нам помогли.

Они вышли, а разговор в кабинете Важенцева продолжался.

— Примерно так же обстоит дело и с «работой» старшего Сенченко по «заданиям» Храпчука, — глядя в упор на Власовского, сказал генерал. — Никакой шпионской работы этот старик, конечно, не вел. Правда, шпионы пытались его шантажировать, запутать, но из этого ничего не вышло… Антон Матвеевич сам нашел к нам дорогу.

— Однако с этим он не торопился, товарищ генерал, — снова не сдержался Власовский. С его чуть заплывшего гладкого лица постепенно, словно лакировка, слезало выражение обычной непрошибаемой самоуверенности.

— Да, конечно, и в этом его ошибка. Большая, серьезная ошибка, — нахмурился генерал. — Но за нее больше всего поплатился он сам… Все это так. Но зачем лгать, как это делаете вы, Власовский, что секретные данные о научных открытиях Сенченко просочились за рубеж? Я нашел возможность и ознакомился с фотографией. На ней нет совершенно ничего секретного, ни тем более чего-нибудь военного, как вы утверждали. И это понятно: ведь известно, что это вовсе не в компетенции профессора Сенченко. Достаточно сказать, что нам удалось найти пленки, извлеченные из магнитофона, пристроенного в машину Сенченко шпионами. Записи говорят только о том, что профессор Сенченко не позволял себе ни одного неосторожного слова. А ваши приемы, Власовский, достойны вражеской разведки, которая пыталась погубить эту честную советскую семью.

— Товарищ генерал, — задыхаясь от волнения, воскликнул Власовский, — что там говорить о передаче научных сведений, когда… когда сам Сенченко передал себя в руки иностранной разведки!..

— А-а, — протянул генерал. — Вы имеете в виду бегство Сенченко за границу! Что ж, к счастью, преступник теперь в наших руках. Надеюсь, он не откажется дать нам свои показания. — И генерал обменялся понимающим взглядом с подполковником Сумцовым.

Лоб Власовского увлажнился, когда в комнату вошел несколько бледный, но, как всегда, подтянутый Василий Антонович Сенченко.

— Итак, этот человек обвиняется в том, что он передавал секретные научные данные иностранной разведке, что его жена была связана со шпионским центром и что, наконец, он, совратив, убил гражданку Зубкову. Ведь вы утверждаете все это, Власовский? — сурово спросил генерал.

— Да, но я многого не знал… Новы© факты, товарищ генерал, пролили свет… Я даже рад. — Власовский довольно бессвязно повторял эти слова, в то время как его изворотливый мозг уже выискивал новую лазейку. И внезапно лучом спасения у него мелькнула счастливая мысль. Ведь можно совсем иначе, чем он предполагал, использовать свой «козырный туз» — связь с большим начальством! — На меня нажимали свыше, требовали… Я только орудие…

— Ах, вот как! На вас «нажимали»! — брезгливо повторил Важенцев. — Допустим. Но в таком случае, извольте нам объяснить ваше дальнейшее поведение. Как могли вы, зная весь состав «преступления» Сенченко, отпустить его, заявив: «Я нарушаю свой служебный долг, но идите…»? Так было сказано вам, товарищ Сенченко?

— Да, примерно этими словами, — подтвердил Василий Антонович.

— Это клевета, я не понимаю!.. — воскликнул Власовский.

— Зато я отлично понимаю, — перебил генерал. — Вы рассчитывали на то, что ваш шантаж заставит Сенченко пойти на измену. Вот вы и дали ему возможность осуществить бегство в лагерь наших врагов. Но ни вы, ни те, кто вами командовал, не учли, что такое советский человек. Вы не поняли, что нет той силы, которая поколебала бы его веру в правду советского строя, в силу советского правосудия. И нам остается сказать Василию Антоновичу, — обратился генерал к Сенченко, — что он вел себя, как настоящий чекист.

— Что вы, товарищ генерал, — смутился Сенченко.

— Не скромничайте, Василий Антонович. Рискуя жизнью, вы помогли нам до конца пройти по следам врага. А там мы кое-что нашли. Зато вы, Власовский, преследуя честных советских людей, не замечали настоящих матерых шпионов.

— Товарищ генерал!.. — отчаянно воскликнул Власовский.

— Товарищ?.. — с нескрываемой гадливостью повторил генерал. — Своего товарища вы сейчас увидите.

В кабинет был введен Франц Каурт.

Нельзя сказать, чтобы за эти два дня его внешний облик сильно изменился. Он не осунулся, не похудел, был прилично одет, чисто выбрит. Но за этим внешним благообразием опытный взгляд мог уловить мертвенное, неизлечимое равнодушие.

— Позвольте! — с облегчением взглянул Власовский на незнакомое лицо. — Этого гражданина я вижу впервые! «Нет, и это еще не „апельсинная корка“!» — мелькнуло у него. Каурта Власовский действительно видел впервые. — Я не имею к нему ровно никакого отношения.

— Зато он имеет прямое отношение и к вам, и к методам вашей работы.

— К методам моей работы? — на этот раз совершенно искренне изумился Власовский.

— Да, именно так! — твердо сказал генерал. — Потому что сеять недоверие и страх, втаптывать в грязь честных людей — это все на пользу нашим врагам… А теперь полюбуйтесь на фотографию, найденную у этого шпиона. Она, пожалуй, посущественнее снимков рабочего кабинета профессора Сенченко.

Генерал протянул Власовскому снимок группы сотрудников иностранной миссии Красного Креста в Сибири. На снимке крестиком был отмечен молодой человек с подкрученными усиками в шинели устаревшего образца.

При первом же взгляде на фотографию Власовский понял, что это и есть та самая «амба», которую дядя Мока ему в свое время напророчил… Так вот, значит, почему на его вчерашний телефонный звонок в скуппункт незнакомый голос ответил, что Максим Леонидович уехал и даже не оставил адреса! Крыса во-время удрала с тонущего корабля…

А тем временем бесстрастно, словно издалека звучал голос Каурта. По требованию генерала шпион повторил свои показания, уже ранее данные Сумцову. Он излагал историю связи Гонского с иностранной разведкой.

— Вот каков ваш родственник, — подытожил генерал.

— Какой позор! Как он мог! — воскликнул Власовский. — Но я был тогда ребенком, я не знал…

— Вы, очевидно, многого не знали, Власовский, — сурово остановил его подполковник Сумцов. — Даже того, что ваш отец не герой-партизан, а самый обыкновенный спекулянт-уголовник. Да и сам вы не рабочий-кадровик, как вы пишете во всех анкетах, а скрывший свое происхождение зарвавшийся карьерист…

— И подумать только, что ради карьеры вы губили честных советских людей, — не выдержал и Василий Антонович. Гнев и боль звучали в его голосе.

— Из всех ваших преступлений, Власовский, это самое гнусное, — поддержал генерал. — Сейчас вы из трусости пытаетесь спрятаться за спину высокого начальства. Скажите лучше, что страх за свою шкуру, что ваша полнейшая безыдейность, карьеризм — вот что оказалось той «дырой», в которую врагу удалось пролезть!

— Врагу! — уже без прежнего пафоса, почти автоматически повторил Власовский. Где-то далеко в его сознании промелькнуло: «Хорошо, что дядюшка смылся… ничего не расскажет…»

— Ведь это именно тот, на чью помощь вы рассчитывали, направляясь в СССР? — указав на Власовского, повелительно обратился к Каурту генерал.

Шпион перевел равнодушные глаза на Власовского. Конечно, это был тот самый человек, которого в свое время по его требованию однажды украдкой показал ему Гонский… В искаженном сейчас, но свежем полном лице Власовского он угадал алчное желание жить, наслаждаться…

Жить и наслаждаться… А в это время он сам, Каурт, превратится в пыль, в прах…

И он не отказал себе в последнем удовольствии:

— Да, именно тот…

— Выведите этих преступников, — окончательно объединив этим словом Власовского и Каурта, кратко распорядился генерал.

Эпилог

В Большом Кремлевском дворце заканчивал свою работу актив Московской городской партийной организации. В перерывах участники собрания, — а многие из них были здесь уже не впервой, — обменивались впечатлениями. Немногословно, но горячо говорили они о тех новых больших задачах, которые поставил январский Пленум Центрального Комитета партии. Дальнейшее развитие и укрепление основы основ социалистического хозяйства — тяжелой индустрии… борьба за десять миллиардов пудов хлеба, освоение миллионов и миллионов гектаров целинной земли… Подъем животноводства… Да, советскому человеку есть к чему приложить энергию, талант и знания!

Не потому ли эта еще молодая чернявенькая кудрявая женщина — секретарь цеховой партийной организации завода тракторных деталей-так оживленно беседует со старым профессором крупнейшей в стране Сельскохозяйственной академии, а возвратившийся из поездки по целинным землям известный писатель делится впечатлениями со своим старым знакомцем — секретарем райкома одного из самых индустриальных районов столицы?..

Здесь собрались люди разных профессий, разных возрастов, но все они были объединены великим словом — коммунисты.

В шумном людском потоке, заполнившем во время перерыва беломраморные покои Кремлевского дворца, два человека в военной форме держались вместе. Они и сидели рядом, и даже покурить пошли вдвоем. Несмотря на значительную разницу в возрасте, а также и в звании, даже для постороннего взгляда было ясно, что между ними существует тесная дружеская связь.

— Уверяю вас, Евгений Федорович, что это он, — обратился полковник со шрамом на щеке к своему старшему спутнику.

— Как будто и впрямь он, — ответил тот. Это был генерал-лейтенант с уже совсем побелевшей головой. — А давайте подойдем к нему, Адриан Петрович. Может, признает? — улыбнулся он.

Когда широкоплечий темноволосый человек, стоявший у колонны, взглянул на подошедших, глаза его радостно блеснули:

— Какая встреча! Товарищ Важенцев! Товарищ Сумцов!

— Товарищ Сенченко!

Обмен приветствиями был настолько непосредственным и, пожалуй, шумным, что кое-кто из окружающих невольно обратил внимание на эту группу.

— А за это время вы не слишком изменились, товарищ генерал, — любовно всматриваясь в лицо Важенцева, сказал Василий Антонович.

— Ну, это уже из области комплиментов, — улыбнулся Важенцев, — совсем побелел… Да, четыре года — срок не малый…

— Срок не малый, — поддержал генерала полковник Сумцов, — особенно если учесть, что профессор Сенченко сделал за эти годы так много — очень много…

— Да, читали, читали, — продолжал генерал. — И в «Правде» статью, и «Вестнике Академии наук»… Что ж, наш мирный труд обогатился еще одним открытием.

— Ну это, пожалуй, тоже из области комплиментов, — улыбнулся Василий Антонович.

— Раньше я имел о вашей научной деятельности довольно точную информацию, — заметил Сумцов, — через невестку. А с тех пор, как молодые перебрались на Урал…

— Да, Марии Георгиевне там поручили большую лабораторию. Она мне пишет. Творческий работник, — сказал Сенченко.

И, начав с Минаковой, они невольно заговорили о тех тревожных событиях, которые положили начало их знакомству.

Естественно, что судьба людей и их психологические характеристики укладывались в короткие слова, в беглые фразы.

Начали с истоков.

— Скажите, а что с тем туристом в рясе? — усмехнулся Василий Антонович. — Папаша нет-нет, а вспомнит о нем.

— А, преподобный Храпчук! — весело ответил генерал. — Клеветать на Советский Союз его так и не заставили. Молодчики из организации «черные пики» учинили погром в церкви и преследовали этого правдолюбца до тех пор, пока он не оставил приход. Устроился было проповедником в ночлежке для безработных, но и оттуда вышибли. Одним словом, «искателю истины» досталось. И знаете что? Он даже прислал в Советское посольство письмо: просит устроить его по торговой части, хотя бы кладовщиком или ночным сторожем. Ссылается на то, что у него в СССР есть связи в торговом мире… Очевидно, опять имеет в виду вашего папашу, — по лицу Важенцева скользнула лукавая улыбка.

— Видно, действительно, «плоть его скорбит тяжко», — засмеялся Сумцов.

— Что ж, обязательно передам папаше, — в свою очередь засмеялся Сенченко. — Может, посодействует…

— Это по его части, — не без иронии сказал полковник.

Мимо этой небольшой беседующей группы двигался людской поток. Шли представители фабрик, заводов, институтов, министерств… Шли советские люди.

— Кончается перерыв? — Василий Антонович взглянул на часы.

— А вы, товарищ Сенченко, выступаете? — спросил Важенцев.

— Да, записался…

— Торопиться нечего, будет звонок… А вот эта штучка у вас на руке мне тоже кое-что напомнила, — заметил генерал, указав на золотой квадратик ручных часов. — Дорогой подарок!

— Ах, вы вот о чем… — Тень скользнула по лицу Василия Антоновича. — Да, он действительно дорого обошелся. Признаюсь, одно время я хотел его даже выбросить, но потом раздумал. И не жалею об этом.

— Почему? — поинтересовался Евгений Федорович.

— Потому что они отлично показывают точное время…

— Да, «точное время» нашей эпохи надо ясно видеть, — сказал генерал. — Конечно, нам радостно от того, что дружба между народами все ширится и растет. Тем больше следует опасаться ядовитых укусов тех, кто боится прочного мира хотя бы потому, что это грозит их дивидендам. А ваша жена, хотя ею руководили самые добрые чувства, об этом забыла…

— И этот подарок мог бы ей обойтись значительно дороже, — вставил полковник Сумцов. — Хорошо еще, что ее кредиторами оказались такие люди, как Лора Капдевилья и ее брат.

— Конечно, — взволнованно сказал Сенченко. — А представьте, эта Лора была у нас в гостях! Она приезжала в Москву на октябрьские торжества с делегацией испанских антифашистов и зашла взглянуть на нашего первенца.

— Вот как! Вас надо поздравить?

— Это поздравление я принимаю охотно… — И, помолчав, Василий Антонович добавил: — Надо было видеть, товарищи, как они с женой и плакали и смеялись, вспоминая злосчастный подарок…

— Да, Власовский хотел, чтобы вы оплатили его ценой крови, — задумчиво произнес генерал. — Не вышло… Давно нет ни его, ни «широкой спины» его покровителя. А ведь за ней было так легко и удобно орудовать власовским и им подобным…

— Выжгли каленым железом, — сказал Сумцов.

— Партия помогла, навела порядок, — добавил Важенцев.

Звонок возвестил конец перерыва.

— Надо идти, — сказал Сенченко. — Но как хорошо, друзья мои, что я вас встретил! В своем выступлении я собирался говорить только о научной работе моего института. Но сейчас, когда я так живо вспомнил все, что пережил, мне захотелось сказать еще о многом другом. О том, что в нашей стране каждый из нас может спокойно жить и созидать, зная, что великая Родина его оберегает. Скажу я и о том, что ни на минуту, ни на секунду советский человек не должен забывать о темных силах, что грозят стране социализма. Мы будем еще год от года крепить великую дружбу между людьми различных стран и наций.

Но в то же время неусыпная бдительность — вот непреложный наш закон. А с особенной силой я скажу о самом для нас большом: Партия, ее разум, ее воля — вот наша высшая власть, вот что ведет нас всех за собой. Бессмертные идеи коммунизма — вот что вдохновляет нас на творческий труд. Ему мы и отдадим все свои силы…

И все трое быстро прошли в зал.

Николай Гончаров Операция «Приятели» Повесть

Глава 1

Календарь отсчитывал последние дни четвертой послевоенной зимы, когда на одном из новосибирских аэродромов появился человек в мохнатой шапке-ушанке, потертых унтах и полушубке военного покроя. Широкоплечий, среднего роста, с твердой походкой и энергичными жестами, он напоминал бывалого северянина. Уверенно подойдя к транспортному самолету, готовящемуся к полету на Чукотку, мужчина какое-то время наблюдал за работой экипажа и, видимо, определив старшего, обратился к уже немолодому летчику:

— Слушай, браток, подбрось до Якутска. Я сам авиатехник, спешу из отпуска, да вот несчастье случилось: выпил лишку, задремал в порту, и кто-то бумажник с билетом тяпнул. А покупать новый не на что, поиздержался... В Якутске разочтемся: там у меня кореш и баба...

— Не могу, — хмуро ответил летчик. — Иди к командиру, если разрешит — возьму.

— Понимаешь, браток, у меня багажишку кило на сто. Тоже ведь увезти надо...

— Договорись сначала о себе. С багажом проще, места хватит, самолет недогружен.

— А где командир?

— Вон, — летчик махнул рукой в сторону ангара, — высокий, в кожаном реглане.

— Лады!

Мужчина энергично направился к командиру. Вскоре, запыхавшись, возвратился к летчику.

— Порядок! Разрешил. Сейчас привезу вещички.

— Поторапливайся! Через час вылетаем.

— Я мигом! — и он заспешил в багажную. Взял носильщика, погрузил на тележку чемоданы и мешок, покатил к самолету. Быстро перегрузил все в самолет, осмотрелся в салоне, подумал: «А ничего, уютно. Даже туалет имеется. «Дуглас» что надо. Погреться тоже есть чем и домашнее сало на закуску... Выдюжу!» — Устало вытянув ноги в унтах, он вспомнил молодость, военные годы, службу в авиационной части. Всякое приходилось делать: охранять и ремонтировать самолеты, чистить от снега аэродром, только не летать. А тут предстоит такой перелет: Новосибирск — Якутск, а там и Магадан — рукой подать. «Все будет в норме! Долетим!» — успокоил себя мужчина и принялся раскладывать на газете еду.

Пришел командир. Стройный, энергичный, лет тридцати пяти, с поперечным шрамом на правой брови.

— Ну как, технарь, устроился?

— Как дома. Мне не привыкать...

— Давай знакомиться: Петр Середа.

— Иван Бандурин.

— Бандурин? — командир на секунду задумался. — Где-то слыхал такую фамилию. Ну, а где — не припомню.

— Всю войну в авиации на Дальнем Востоке... Может, где и пересекались дороги... Не хотите ли, командир, сальца? — Не дожидаясь ответа, Иван протянул Середе большой кусок свиного домашнего сала с чесночком и чуть желтоватой шкуркой.

Командир от угощения не отказался. Аппетитно прожевывая сало, заговорил о тяготах военной службы:

— Надоело мотаться. Вот закончим перегон самолетов — и перехожу на пассажирский. Все-таки спокойнее...

— Сам из-за этого на гражданку двинул, — поддержал командира Иван.


Якутск встретил Бандурина свирепым морозом, холодным номером в маленькой ведомственной гостинице.

Колыма ты, Колыма,
Чудная планета.
Двенадцать месяцев зима,
Остальное — лето, —
твердил он слова блатной песни, попавшие когда-то на язык.

— Папаша, как добраться до Янгова? — обратился Иван к пожилому гардеробщику ресторана.

— Туда каждый день либо обоз, либо самолет направляется. Обозом, конечно, дешевле, можно и даром доехать, зато подольше. А самолетом при погоде в сей же час будешь. Только пропуск на прииск нужен.

— Спасибо, отец. С багажишком в маленький самолет не возьмут. Туда, наверное, только ПО-2 летают?

— Фронтовые, будто... Берут и с багажом, ежели заплатишь. Мой зять как-то летал... пондравилось.

Янгово — рядовой приисковый поселок, каких немало в Магаданской области. Деревянные бараки и домики рассыпаны вдоль маленькой речки, промерзающей зимой до самого дна. Кругом — невысокие сопки, покрытые кедровым стлаником и вечнозеленым ягелем. Здесь, в Янгове, давно живет старый приятель Бандурина — Игнат Пьяных, с которым пять лет прослужили в одной роте. Не раз вместе ходили в «самоволку», не раз пили дрянной самогон, бражку и даже тройной одеколон, а потом садились на гауптвахту...

Поздним вечером Бандурин отыскал барак, в котором жил его старый друг, и тихо постучал в замерзшее окно. Минуты через три вышел сутулый человек в фуфайке, огляделся.

— Ваня! Дружище!.. — пронзительным тенорком закричал он и, перемахнув через низкий деревянный заборчик, крепко обнял гостя.

Бандурин рассчитался с возчиком, взял из саней два больших чемодана и вслед за Пьяных, подхватившим тяжелый мешок, прошел в барак.

— Мешок можно оставить в кладовке, а чемоданы лучше в тепло, — подсказал хозяину Бандурин.

В маленькой прихожей, с неуклюже сложенной кирпичной плитой, крутился вихрастый парнишка лет трех, исподлобья посматривая на незнакомого гостя. Сбросив полушубок, Иван приблизился к мальчугану.

— Ну, здравствуй, герой!

Карапуз ухмыльнулся, но руки не подал, в упор рассматривая Бандурина.

— Давай, Ваня, проходи в комнату. А тебе, Гринька, спать пора! — хозяин строго посмотрел на мальчишку.

— Подожди, я гостинец достану, — Иван порылся в кармане полушубка и извлек кулечек с конфетами. — На-ка, угости Глашу... Она еще не спит?

Малыш проворно схватил ручонками кулек и нырнул в комнату...

Бандурин не спеша опустился на старенький венский стул, с любопытством стал осматривать комнату, заставленную небогатой мебелью и железными кроватями.

— Жена на работе? — спросил он.

— Ага, — быстро ответил хозяин и напустился на друга: — Хорош гусь! Явился без предупреждения. Не мог отбить телеграмму?

— На перекладных добирался, без пропуска, дрожал, как пес... Сам понимаешь, дорога не близкая.

— Оно конечно... А как дома?

— Жена отпустила со скрипом, а отец, тот вообще... дескать, семью на его шею бросил... Вот так оно все нескладно получается...

Уложив детей спать, Игнат выставил на стол поллитровку водки. Говорили тихо, то и дело похлопывая друг друга по плечу и обнимаясь.

— Ну как ты, Ванюха, надолго к нам? Какие имеешь планы? — спрашивал Игнат.

— Привез вот мешок махорки, луку, чесноку, лаврового листа... Ищи покупателей. Но помни, что товар мой — только на золото. В золотоскупке за желтый металл что хошь купить можно: и харч, и барахло разное...

— Твой, Ваня, товар у нас в ходу. За деньги все мигом распродать можешь. А насчет золотишка — надо кое с кем посоветоваться... Тут дело посложнее.

— Сам поможешь?

— Из меня помощник плохой. Должность не позволяет. Я ведь надзирателем служу. Моя обязанность — следить, чтобы рабочие золотишко не крали. А у нас на прииске не только в шахте, но и на промывке золота заключенные работают, а среди них народец разный есть: того и гляди, чтобы самородок не проглотил или куда в одежду не запрятал... Мне с ними дружбу вести нельзя. Если начальство застукает — враз с работы и с прииска полетишь... А с моим здоровьем где такие деньги добудешь? Потому и приходится, как говорится, с золотом дружить, а в бедности жить...

— Давай, Игнаша, отложим этот разговор на завтра, — предложил Бандурин. — Утро — мудренее вечера.

Глава 2

Днем в чайной безлюдно. Облюбовав столик в дальнем углу, хилый, рыжеусый, веснушчатый Игнат Пьяных и толстый, как барсук, Бандурин приглушенными голосами ведут оживленную беседу.

— Вот ты говоришь: устраивайся на прииск, — глядя в глаза Игнату, говорит Бандурин. — Это что же, в шахту лезть?

— Ну, не обязательно в шахту. Можно что-нибудь полегче подыскать...

— А что я за это иметь буду? Добытое золотишко отдай государству, а себе... Нет, Игнат, такая работа меня не устраивает! Вот если бы собрать артельку под свое начало да сразу куш сорвать...

— Ну, об этом ты, Ваня, только помечтать можешь. Старатели ведь тоже государством контролируются. Им же и инструмент, и лес крепежный дается.

— Ничего ты не смыслишь, Игнат, в предпринимательстве! Мы с отцом еще довойны в одной дикой бригаде шабашничали, колхозам скотные дворы и дома строили... Заработки были что надо.

— А ты все же хапанул тогда и попал «на курорт», — съязвил Пьяных. — Деньги в те времена ценились дороже...

— Нет, Игнаша, не деньги были дороже, а никакой у нас не дается людям инициативы. Вот возьми Америку. Там, брат, любой может разбогатеть, если голова на плечах: хошь — золото добывай, хошь — торгуй, твое дело. Сумел кого объегорить — тебе же и прибыль в карман. Там у них это бизнесом называется. Мне бы туда... У них хитрость и ловкость рук дороже инженерного диплома ценятся. Вот я, к примеру, диплома не имею, зато хваткой бог не обидел... Зачем мне диплом? Что я, деньги не сосчитаю, если они появятся?.. И ты сосчитаешь, Игнаша, только подбрось тебе их побольше. Скажи, не так?.. По глазам вижу, что согласен со мной и понимаешь, о чем толкую.

— Конечно, понимаю, Ванюха, и сочувствие имею... Хоть и намолол ты сегодня лишнего...

Захмелевший Бандурин откинулся на спинку стула. Стул под его грузным телом угрожающе заскрипел.

— То-то, браток Игнаша, — продолжал Бандурин. — Только тебе и могу душу свою открыть... Ты поймешь, а она, Дунька моя слабоумная, ничего не хочет слушать... Хотела, чтоб я, как крот, землю рыл и сухой корочкой питался... Что я, дурак? Мест десять в Новосибирске сменил. Даже экспедитором устраивался, думал: уж тут-то проверну! Дудки! Не дали ходу... Пришлось по-быстрому смотаться. Теперь только на тебя, друг мой Игнаша, вся надежда.

Игнат Пьяных долго разглядывал еще одну опорожненную поллитровку, думал. Наконец, оглядевшись, заговорил чуть не в самое ухо Бандурину:

— Есть одна мысля. Думаю, надо тебе с заключенными контакт установить. А я этим, твоим помощникам, поблажку давать буду. Сделаю вид, что недосмотрел, когда кто самородок прижмет... Это можно. Но никто из них об этом знать не должен! Соображаешь, Ваня?

— Усекаю, Игнат. — Бандурин тоже огляделся. — Только как я найду себе помощников среди зэков?

— Это Абрам сделает.

— Какой Абрам?

— Есть тут один. Из расконвоированных заключенных. Работает нормировщиком. С золотишниками у него контакт полный. В Москве был главбухом ресторана. В начале войны «десятку» схлопотал. Сейчас добивает срок. Сам понимаешь, по выходе на волю деньжонки всем нужны. Утром я с ним перебросился о вчерашнем твоем предложении насчет товара... Он в принципе не возражает оказать помощь. Но у него свой план. Можешь мне поверить, у Абраши голова работает, как счетчик. Он на таких делах собаку съел.

— А как мне с ним встретиться?

— С минуты на минуту будет здесь. Я вас только познакомлю и сразу смоюсь. Сам понимаешь, служба...

— Усек! — усмехнулся Бандурин и заметил, как в чайную, сутулясь, вошел интеллигентного вида мужик, лет пятидесяти пяти. Волосы черные, наполовину седые, с макушки проглядывает розовая лысина, крупные карие живые глаза, нос большой с ястребиным изгибом и горбинкой...

— А вот и он, Абрам Стрельчик, — шепнул Ивану Пьяных. Кивком головы он указал подошедшему на Бандурина и молча покинул чайную...

«Ну и жох!» — подумал Иван, внимательно изучая своего будущего компаньона.

— Абрам Маркович, — представился бывший ресторанный главбух. — Думаю, нам не стоит рассказывать друг другу автобиографии — Игнат нас обоих знает. Поговорим о деле. А для порядка закажем по паре пива и какой-нибудь еды.

— Идет, — буркнул Иван. — У меня для начала имеется килограмм сорок махорки, ну и с полсотни — чесноку, луку, лаврового листа... Надо сбыть заключенным, работающим на золоте. Я-то знаю, зэки приворовывают золотишко.

— Да, воруют и сбывают за бесценок, — согласился Стрельчик. — Но реализовать твой товар непросто: появится у заключенных «приварок» — администрация начнет искать, кто его им доставляет.

— Что предлагаете? — напрямую спросил Бандурин.

— Надо присылать товар нашим людям из жилухи маленькими посылочками и из разных мест. Так сказать, для отвода глаз администрации лагеря... — Стрельчик многозначительно прищурился. — Под маркой посылок будем сбывать и доставляемый тобою товар. Вышлешь десять — сбудем пятьдесят. Было б начало...

Бандурин улыбнулся.

— Усек, брат. Ловко придумано! Только... кому присылать?

— Я дам фамилии и адреса: откуда, кому и от кого могут поступать посылки. За это получатели будут рассчитываться со мной шлихом и самородками... Тут я все беру на себя. Однако вырученное золотишко хранить не могу — риск большой. Попроси Игната. Ему доверия не занимать.

— Он мне поможет, — подтвердил Бандурин и тут же спросил: — По какой цене сбывается шлих?

— Шесть рублей за грамм. Эта такса тут давно установлена. Самородки — чуток подороже, до десятки за грамм.

— В ювелирных магазинах чистый грамм золота стоит девяносто рублей, — заметил Бандурин.

— Разницу — на расходы, — усмехнулся Стрельчик. — Считаю, цена нас вполне устраивает. На отходы минусуем процентов двенадцать-пятнадцать от веса шлиха.

— Я думал, зэки дороже сбывают, — признался Иван и быстро прикинул в уме, какой он может получить куш за то, что уже привез для продажи на прииск.

Выходило немало — махорка была в цене. Залпом опорожнив кружку пива, взбудораженно спросил:

— Абрам Маркович, а какие у вас планы в смысле реализации золота?

Стрельчик обаятельно улыбнулся, как будто знал Бандурина с незапамятных лет и уважал его больше самых близких родственников.

Чуть пригубив пиво, шутливо сказал:

— Мой бедный папа был неглупым человеком. Так вот, в подобных ситуациях он любил спрашивать: «А что вы сами можете показать на такой пикантный вопрос?»

Бандурин нахмурился.

— Прошу простить моего папочку, — улыбнулся Стрельчик. — Его словами я хотел уточнить: у вас-то на этот счет какие планы имеются?

— Самые общие... — замялся Бандурин. — Думаю, брат может переработать шлих и самородки на изделия, он ювелир. Помаленьку можно сбывать в Новосибирске в золотоскупке, ну... и в других городах.

— А если шлиха будет много-премного, тогда как? — прищурив лукавые глаза, опять спросил Стрельчик.

— Тогда надо соображать...

— С умным человеком приятно говорить, — тихо, почти шепотом, пропел Абрам Маркович. — Первое: поставщиков шлиха и самородков на прииске я подбираю сам. Тебя никто из них знать не будет. Посылочки надо посылать сюда с обратным адресом родных и знакомых наших клиентов, и только по моему письменному указанию. Что слать, я буду сообщать в письмах или при встречах. Почерк на посылках надо менять. Попросишь на почте — тебе и напишут адресок. Второе: работы будет много, твой брат с нашим золотишком не управится. Дам тебе адрес надежного и умного человека, настоящего коммерсанта. Когда он был здесь — сам об этом мечтал, но... — Стрельчик в который раз уже обласкал Бандурина взглядом. — Не подвернулся нам тогда такой Иван. Теперь мы и воспользуемся услугами Раджима. Так зовут моего друга.

— Не облапошит? — насторожился Бандурин.

— Раджим от макушки до пяток в моих руках.

— За что он сидел?

— За глупость. В Самарканде из джейранов шашлыки жарил, вместо баранины, а разницу на сберкнижку клал. Обидел компаньона, тот донес в милицию — и оба сели. Такое случается. Я вот сам — жертва разногласий между директором, администратором и шеф-поваром ресторана. Правда, отсиживаю один. От несправедливости поумнел теперь Абрам...

Обсудив все детали дела, Стрельчик щедро рассчитался с официанткой, тепло попрощался с новым компаньоном и неторопливо покинул чайную.

Иван нарочно задержался, заказав еще кружку горьковатого жигулевского пива.


Спустя несколько дней Стрельчик через Игната Пьяных дал знать Бандурину о времени и месте встречи. Абрам вручил Ивану полотняные мешочки с золотым шлихом, деньги на дорожные расходы и адреса своих компаньонов, которым надлежало высылать посылки. Их оказалось немало. Вес полотняных мешочков убедил Бандурина, что в лице Абрама Стрельчика он имеет дело с человеком, который не бросает слов на ветер.

— Не пей по дороге и, упаси бог, не откровенничай, — инструктировал Стрельчик Ивана. — Ты на свободе, а мой срок еще скрипит... А так хочется в Москву-матушку, так хочется по-человечески пожить...

— Я ведь себе не лиходей, Абрам Маркович. Все проведу в лучшем виде. Усек?.. — успокаивал Бандурин своего компаньона.

Глава 3

В Средней Азии бушевала весна. Иван, никогда ранее не бывавший в Узбекистане, удивлялся всему: и высоким саманным дувалам, ограждавшим усадьбы, и яркому солнцу, и цветению садов, и мутным потокам бурных речек, и тихим прозрачным каналам и арыкам на улицах городов, на хлопковых плантациях, в садах и огородах. Ташкент, казалось, как песчинку, спрятал Ивана под полосатый халат и тюбетейку.

Переодевшись в национальную узбекскую одежду, Бандурин ночью выехал в Андижан. Поезд прибыл ранним воскресным утром. Позавтракав в шашлычной у вокзала, Иван не спеша отправился на рынок. Прежде чем встретиться с нужным человеком, он долго бродил по просторным павильонам. Сотни людей толкались на небольшом пространстве базара, огороженного добротным забором. И чего только не увидел на прилавках Бандурин: огромные, словно оплетенные желто-зеленой паутинкой, дыни; свежий, умело сохраняемый декханами, виноград; мешки сушеных фруктов; молодая редиска; зеленый лук и все другое, что так щедро родит узбекская земля, напоенная влагой из каналов.

Найдя на территории рынка ларек, в котором торговал фруктами Раджим, Бандурин вместе с газетой передал ему письмо от Стрельчика и сказал, что к концу дня подойдет за ответом. Вечером, часов в пять, когда на рынке уже почти никого не было, Бандурин осторожно стукнул по стеклу окна. Приоткрыв входную дверь, Раджим впустил его в ларек.

— Утек ис Магадан? — спросил он. — Китай проводник нада?

— Нет, я чистый...

— Чистый? Тогда кажи второй половинка.

— Чего?.. — не понял Иван, но тут же спохватился. — А-а-а...

Порылся во внутреннем кармане пиджака, извлек обломок светло-желтой пластмассовой расчески и подал Раджиму. Узбек достал из кармана вторую половинку, сложил их вместе.

— Яхши. Правильна!

Иван внимательно рассматривал нового компаньона: среднего роста, тучный, но подвижный человек с короткой шеей и круглым смуглым лицом, аккуратной курчавой бородкой и тонкими восточными усиками. Большие, навыкат, карие глаза нервно бегали, обшаривая собеседника.

— Теперь скажи, зачем приехал? — спросил узбек.

— А Абрам разве не написал?

— Что, Абрам дурак? Живой человек посылал и письмо писал. Такой глупость только дурак делает, — коверкая русскую речь, не спеша, тенором проговорил Раджим.

— У нас есть золото, в самородках... — начал Бандурин. — Надо его превратить в деньги. Понимаешь?..

— Понимай, понимай, — словно задумавшись, Раджим кивнул головой. — Только много ли будет дела? Какой смысл затевать коммерция? Опять могу Магадан уехать. По-ни-май, Иван?

— Усекаю! Риск есть, но и головой надо работать, чтобы без тюрьмы обошлось. Не век же мы этим будем заниматься. Ну, год-два, пока Абрам не освободится...

— Год-два?.. Можна поработать. Сколько платить станешь?

— Тридцать процентов. Ну, а дороже сбудешь — вся прибыль твоя.

— Давай тридцать пять. Кому охота даром голова к петля подставлять?..

— Абрам добывает золото — он и цену назначает. Сам понимаешь, я только курьер.

— Знаем такой курьер!

— Я бы не возражал, — дипломатично начал Бандурин. — Но что скажет Абрам? Не простит он мне эти пять процентов. Сдерет! Давай сделаем так: за эту партию получишь тридцать процентов, а затем договорюсь с Абрамом на тридцать пять. Сейчас у нас тоже расходов много. Дело ведь еще не отлажено.

— Яхши, Иван! — Раджим великодушно хлопнул Бандурина по плечу. — Давай выпьем.

Хозяин ларька открыл бутылку виноградного вина, наполнил две пиалы. Выпили. Похвалив вино, Бандурин решительно сказал:

— Вот тебе золото. Взвесь и напиши расписку. Усек?

— Понимай, понимай. Деньга любит счет.

Раджим двумя руками принял от Ивана белые полотняные мешочки, бросил их на тарелку весов. Затем внимательно осмотрел шлих и спрятал в ящики с сухофруктами. Вырвав из тетрадки лист бумаги, по-русски написал расписку в получении золота.

— А что ж фамилию не указал? — с трудом прочитав корявый почерк, спросил Бандурин.

— Какой фамилий? Я и сам не знай, какой фамилий писать. Написал Раджим, хватит...

— Пиши, как в документах, — потребовал Бандурин.

Раджим вздохнул, дорисовал замысловатый крестик и крючок. Улыбнулся:

— Пожалуйста, дорогой! Ходжаев написал бумага. Бери, не теряй. Деньга ждать придется. Может, неделя, может, два, три, сам не знаю!

— Подожду. Только в гостинице с местами, наверное, плохо?

— К бабе устрою. Вдова. Хороший человек. Скажешь, в командировку из Ташкента приехал. Будет яхши, как у аллаха.

— А сколько ей лет?

— Самый раз по тебе... Только ребят двое...

— Это не беда! Поладим...


Подойдя к широкой калитке в дувале, Раджим нажал кнопку звонка. Вышла черноволосая, с длинными косами женщина лет тридцати в атласном, с яркими цветами, кимоно.

— Здравствуй, Сулима! — подавая руку, громко сказал Раджим. — Гостя привел. Хороший человек Иван. Пусть поживет, ладно?

Иван тоже подал хозяйке руку, и она повела их в домик, окруженный фруктовыми деревьями.

— Кто не рад доброму человеку? Постель всегда свободна, — улыбаясь, говорила на ходу хозяйка.

Раджим подмигнул Ивану. Вскоре он попрощался с хозяйкой и Бандуриным. Уходя, сказал:

— Сулима сообщит, когда ко мне зайти. Пока отдыхай, как хочешь.

У Бандурина были свои заботы. Утром он долго спал, затем шел в город. Закупал на рынке табак, лук и другие товары, на почте упаковывал их в посылки для заключенных золотодобытчиков, адреса которых передал ему Стрельчик.

Обедал в чайхане, лишнего не пил, внимательно осматривал посетителей, заботясь о том, чтобы не попасть «на крючок» милиции.

Глава 4

По толковому словарю, контрабандистом называют человека, незаконно перевозящего запрещенные товары из одного государства в другое. Доржей Нургалиев совершал эти действия, но не знал этого слова. Он уйгур. Родился и вырос в Китае. Перед Отечественной войной со своим другом Алтыном Хакимовым, в поисках лучшей жизни, по тайным тропам в горах пересек он границу Советского Союза и попросил убежище. В ту пору немало казахов и уйгуров с детьми и скотом кочевало с места на место в поисках работы и куска хлеба. Родной брат Доржея, Томор, ушел тогда из Китая в Афганистан и устроился работать в английскую концессию.

После войны Нургалиев через знакомых разыскал за границей брата Томора. Брат приглашал в гости. Получив разрешение на выезд, Доржей быстро собрался и покинул Узбекистан, где жил все эти годы.

Возвращаясь от брата, он прихватил с собой наркотики, рассчитывая возместить расходы на поездку. Первая контрабанда прошла удачно и дала барыш сверх ожиданий. Через знакомых людей Томор стал присылать брату новые порции опиума. В ответ Нургалиев начал потихоньку скупать золотые изделия и переправлять их за границу брату для продажи европейцам.

Раджим Ходжаев хорошо знал о делах Нургалиева. И вот теперь, приняв от Бандурина полотняные мешочки с золотым шлихом, сразу направился к нему. После большого базара Нургалиев всегда слонялся за старым складом, сбывая наркотики. Там Раджим и нашел его.

— Салам алейкум!

— Ассалам алейкум!

Облюбовав свободную скамейку в сквере, они закурили и начали деловой разговор. Оба говорили тихо, по-узбекски, понимая друг друга с полуслова.

— Слушай, Доржей, — начал издалека Раджим. — Ты давно получал письмо от брата?

— Не очень.

— Как он там живет?

— Слава аллаху! Жив, здоров, пятый ребенок родился. Моим именем назвали.

На широком, скуластом лице Нургалиева появилась улыбка. Раджим будто впервые увидел его крупные, желтые от табака клыки в нижней челюсти, как у старого волкодава.

— А как там за кордоном, все еще покупают золото?

— Хороший товар всегда в цене...

— Самородки золотые они не возьмут?

— У тебя есть самородки?

— Один приятель предлагает... Килограммов восемь...

— Какой процент будет?

— На пятнадцать согласен?

— Не откажусь и от двадцати.

— Торговаться после будем. Сейчас надо хорошо начать.

— Дня через три ответ дам.

— Так быстро?

— Связь хорошая имеется...

Нургалиев хитро подмигнул узкими глазами с короткими ресницами на воспаленных веках и поправил расшитую бисером тюбетейку. На пятый день Раджим передал Нургалиеву золото, получив от него залог и расписку.

Глава 5

Через неделю Бандурин из Андижана уехал в Ташкент. Ему надо было найти зубопротезиста Махмуда Мухитдинова, адрес которого дал в Янгово Ахмет, друг Игната Пьяных. Иван пришел к Мухитдинову в поликлинику в конце рабочего дня, занял очередь и, как больной, — пошел на прием.

— Салам алейкум! — поприветствовал он Махмуда, войдя в кабинет.

— Ассалам алейкум! — ответил хозяин, предлагая сесть в специальное кресло.

Иван сел, хитро посматривая на зубопротезиста, и тихо сказал:

— Ничего у меня не болит, доктор. Я привез вам привет от Ахмета из Магадана.

Махмуд тотчас открыл дверь кабинета и объявил пациентам: «Больше приема не будет! Приходите, пожалуйста, завтра». После этого вернулся к Бандурину и оживленно заговорил:

— Помнит меня добрый друг Ахмет? Щадит его аллах. Как живет? Чем занимается?..

Бандурин и Махмуд закурили. Густой табачный дым кольцами расплывался по комнате. Иван начал свой рассказ, испытующе поглядывая на собеседника... Мухитдинову было уже за пятьдесят. Высокий, сухопарый узбек с большой, на полголовы, лысиной: на матовом лице выделялись, нервно подрагивая, узкие черные усики.

Узбек понравился Бандурину: рассудительный, предприимчивый, сдержанный. Видимо, неплохой мастер, если к нему такая очередь вставлять зубы... «Надо прямо сказать ему, о чем просил Ахмет Абдуллаев... Не выдаст».

— Ну, а вы, к примеру, золотые коронки на зубы делаете?

— Только из металла клиентов, — быстро ответил протезист и пояснил: — Поликлинике золотых пластин не дают...

— А если бы у вас свое было золото?

— Знакомых клиентов много, — понятливо улыбнулся Махмуд.

— Ахмет просил узнать: можешь ли использовать самородковое золото для коронок? — переходя на «ты», сказал Бандурин.

— Это не так просто — требуется специальная очистка, но в принципе могу.

— Ахмет прислал для пробы золотого шлиха. Если годится — я оставлю.

— Давай, дорогой, давай! — оживился Мухитдинов, будто давно ждал этого предложения.

Бандурин передал полотняный мешочек. Зубопротезист ловко развязал его, внимательно осмотрел шлих, поднося чуть не к самому носу.

— Очистка двойная нужна... — наконец сказал он и посмотрел на Ивана. — Почем грамм? Сколько тут?

— По таксе. Тут два кило.

— Пожалуй, возьму... Ахмета не обижу. Пойдем ко мне чай пить.


На тихой улице, за высоким саманным дувалом, скрывался роскошный особняк Мухитдинова. Широкое крыльцо с навесом увито виноградными лозами. Большой сад, просторная веранда. В саду — фонтанчик, водопровод, арыки. Вдоль дувала — стройные яблони, рогатые груши, персики и абрикосы, вишня и алыча, хурма и айва...

«Во князь!» — с завистью подумал Иван, а вслух сказал:

— Хорошие дом и сад у тебя, Махмуд!

— Этот дом с усадьбой все сбережения мои съел, — с оттенком грусти сказал хозяин. — Да и своего труда немало вложено.

Дверь в дом была приоткрыта. Махмуд проводил гостя в небольшую комнату, напоминающую ювелирную мастерскую, предложил раздеться и подождать. Иван закурил, рассматривая комнату. На полу — большой бухарский ковер ручной работы, у окна — верстачок с инструментом зубопротезиста, аптекарские весы, металлические коронки для зубов, шкаф с книгами, тумбочка. Посередине комнаты стояла хок-тахта. На ней — ваза со свежим виноградом, две белые пиалы на блюдцах с позолоченным ободком.

Вскоре появился хозяин, держа в одной руке чайник, а в другой — бутылку домашнего виноградного вина.

— Будем пить зеленый чай, — сказал Махмуд. Бандурин кивком головы поблагодарил и по-узбекски сел у хок-тахты. Махмуд поставил на столик чайник, разлил в пиалы горячий ароматный чай, взял из шкафчика высокие рюмки из цветного хрусталя и наполнил их прозрачным вином лимонного оттенка.

— За приятное знакомство! — произнес хозяин, поднимая рюмку.

— Дай бог! — улыбнулся Иван.

Расставаясь, Махмуд осторожно поинтересовался:

— Может ли добрый Ахмет еще присылать мне с надежным человеком немножко такого золота?

— Думаю, немного может, — тоже осторожно ответил Бандурин. — Я часто бываю в командировках и, если вы мне доверяете, — постараюсь помочь в этом...

Хозяин проводил Бандурина до калитки, крепко пожал его пухлую руку. От Мухитдинова Иван сразу поехал на вокзал. Зашел в сберкассу и положил деньги на аккредитив, оставив себе лишь на расходы. Пять суток прожил Бандурин в Ташкенте, устраиваясь на ночлег в гостинице аэропорта. Днем отправлял посылки в Янгово, прогуливался по живописным берегам старого канала Анхор. Обедал и ужинал в городских ресторанах, не беспокоясь о стоимости национальных блюд и вин. «Командированный» начал привыкать к праздной жизни...

Глава 6

Нургалиев не рассказывал Раджиму, как и где пересекал он границу. Да тот и не интересовался этим. Ему хотелось поскорее узнать, согласился ли иностранный акционер покупать шлих...

Закрывшись в ларьке Раджима, Нургалиев снял свой полосатый чопон, отпорол подкладку и стал торопливо выкладывать на ящик пачки советских денег и наручные часы швейцарской работы.

— Сколько получил за чистый грамм? — не удержался Раджим.

— По девяносто рублей, — оскалив желтые клыки, восторженно ответил Нургалиев.

Долго считали деньги. Потом стоимость часов переводили в рубли, вычитали тридцать процентов, раскладывая все на две кучки. Кучка Бандурина была в два раза больше и соблазняла Раджима.

— Ничего, Доржей, — успокаивал он скорее себя, чем приятеля. — Скоро еще будет золото, тогда получишь двадцать процентов, а сейчас выручку поделим поровну. Часы возьми себе. Ты их сумеешь сбыть подороже.

— Что поделаешь, — моргая красными веками, рассуждал Нургалиев. — Всем надо платить. Всем надо сладкий кусок кушать, вино пить, женщину ласкать...

Бандурин получил наличными свою долю денег и ночным поездом выехал в Ташкент. В купе снял узбекскую одежду, спрятал в чемодан и утренним рейсом вылетел в Новосибирск.

Сразу домой не поехал: надо было освободиться от денег. Долго ходил по сберкассам города и оформлял аккредитивы и сберегательные книжки на себя, на имя Стрельчика, на брата Василия, на отца. Вечером, нагрузившись подарками и водкой, на такси явился к отцу.

Старик больше, чем подаркам, обрадовался возвращению сына, думая, что тот окончательно вернулся домой. Но Иван быстро развеял надежды отца:

— Погощу дней десять и улечу. Командировка кончается... Начальство ждет... Усекаешь, батя?

Жена, узнав, что Иван снова улетает на Север, недовольно бурчала:

— Куда опять черти уносят? Трудно одной с ребятами: на работе изматываюсь, домашние дела везу, а ты по командировкам раскатываешься...

— Можешь не работать, — заявил ей Иван. — Буду высылать деньги. Пока на жизнь хватит, а там посмотрим.

— Как же это, без работы? Разве ты один нас прокормишь? Старикам помощь нужна, да и мне трудовой стаж терять не хочется, — вытирая слезы, возразила Евдокия.

— Знаешь, Дуся, мы там на хорошую золотую жилу напали. Заработки подходящие пошли. Прокормлю всех. Вот тебе на первый случай. — Иван бросил на стол несколько пачек сторублевок. — Приеду на прииск, получу зарплату — еще пришлю. Одень, обуй ребятишек, чтоб босыми не бегали. Когда жила кончится, вернусь домой насовсем.

— Ну, смотри, Иван, как тебе лучше, — убирая деньги, подобрела жена. — Только детей не забывай.

— Да ты что? Разве забудешь их?.. — горячо проговорил Бандурин, а сам думал совсем о другом: «Золото надо сбывать в Союзе, за границу носить опасно, хоть и выгодно. Полечу-ка я в Кисловодск, на переговоры с Женькой». — Он мысленно сравнивал свою Евдокию — маленькую, сероглазую блондинку в скромном ситцевом платье, измученную заботами и нуждой, с той женщиной, которая встретит его в Кисловодске... Как бы со стороны, еще раз отчужденно посмотрел на жену, которая родила ему двоих детей, растила их одна, пока он служил в армии, пережила лихолетье войны и теперь ютится в полуподвале бандуринского особняка... И дед Матвей, и бабка Агафья не любили строптивую сноху. Только внуки тонкой ниточкой связывали их судьбы.


Дед Матвей в честь приезда сына устроил гулянку. Евдокия недолго посидела у краешка стола, потом увела домой ребятишек и, пока укладывала их, сама задремала, сжавшись комочком на старом диване, обтянутом вытертым темно-зеленым плюшем.

Иван разбудил жену ночью. Пьяный, пропахший табаком, водкой и духами, он стал ласкать свою «бедную Дусю», но вскоре захрапел могучим беззаботным храпом. Проснулся поздно. В комнате никого не было: жена ушла на работу, дочка Люда — в школу. Лишь сын Антошка молча возился на кухне.

Побрившись, Иван взял за руку сына, поднялся к отцу. Вместе позавтракали, опохмелились, болтая о пустяках. Заявился младший брат Василий, совсем не похожий на Ивана: стройный, белокурый, с голубыми глазами, пышными бакенбардами и усами.

— Меня отпустили, на работу больше сегодня не пойду, — заявил он.

— Ну тогда, братец, давай по единой! — предложил Иван, наливая водку в граненые стаканы.

Потом он расспрашивал Василия о работе, знакомых и сослуживцах. Разговор продолжили в горнице, сидя на диване у старого фикуса.

— Вот ты, Васька, ювелиром работаешь. А скажи, можешь ли самородковое золото превратить в изделия? — загадал загадку Иван.

— Этим мы не занимаемся, — ответил брат. — В основном, из старых колец делаем новые, изменяя форму, фасон, так сказать. Ну, еще перстни делаем, гравировку на часах, кубках и все такое...

— А при необходимости сможешь очистить самородковое золото и наделать из него колец, ложечек, крестиков разных и прочей ерунды? Усекаешь, братан? — не отставал Бандурин.

— Чего тут усекать. Конечно, можно. Только на работе нельзя — контроль строгий.

— А дома?

— В чем? На сковородке? Нужен специальный электротигель.

— Купить его можно?

— Это ж, знаешь, сколько денег стоит?.. Опять же технологию плавки надо знать...

— Ты вот что, Васек, изучи эту технологию и добудь тигель, сколько бы он ни стоил. Мне один корешок обещал самородковое золотишко дешево продать. На нем не только тигель окупится, но и на «Победу» можешь запросто заработать.

— Так уж и на «Победу»?! — удивился Васька.

— В придачу к машине можно мотоцикл с коляской и лодку с мотором купить. Это ж самородковое золото! Усекаешь? — заманивал брата Иван. — Ты мне верь, Васек! Только все это пока между нами. Для начала держи вот десять тысяч на расходы по освоению технологии и мешочек с самородками. Мы, брат, такую кузницу заведем, только держись!.. — Иван похлопал брата по плечу и пригласил к столу выпить за успех задуманного дела.

На другой день Бандурин сходил с отцом на рынок. Накупили махорки, чесноку, луку, сложили все в большие чемоданы и на такси увезли в камеру хранения аэропорта. Вечером самолет унес Ивана вместе с чемоданами на Восток.


В Янгове Бандурин опять остановился у Игната Пьяных, наградив его махрой, чесноком и луком. Рассчитался за шлих с Ахметом Абдуллаевым и за Игнашкин килограмм, отданный на переплавку брату Василию. В тот же день Бандурин тайно встретился со Стрельчиком и долго рассказывал о своей поездке и сделке с Раджимом.

— Что будем делать по поводу переплавки шлиха? — поинтересовался бывший ресторанный бухгалтер.

— Подыскал двух спецов. На первый случай можно иметь дело с ними. А как у тебя со шлихом?

— Натаскали много. Есть чудные самородки. Посылочки твои помогают. Надо успевать. Может, досрочно освободят...

— За хорошее поведение? — усмехнулся Бандурин.

Стрельчик лукаво прищурился:

— Кому махорочки, кому чесночку... Витамины всем требуются. Дела делать, Ванюша, надо красиво.

— Ну, дай бог! Грабь государственный прииск, Абрам Маркович, не теряйся, — весело подтрунивал Бандурин. — А витаминов я тебе подброшу. — Он передал Абраму Марковичу сберкнижку. — Этот пай твой. Полностью положил, кроме расходов на дорогу и посылки.

Стрельчик заглянул в книжку. Записанная там сумма, видимо, его устроила, и он сразу повеселел:

— Приятно иметь дела с умным человеком. Сделано, как в швейцарском банке.

— Раджим требует тридцать пять процентов, — сказал Бандурин.

— Черта ему лысого! Передай, что Абрам недоволен его поведением. Ну, если уж сильно ныть будет — согласись.

— Спасибо за подсказку, усек! Ох, и голова у тебя, Абрам Маркович...

— Не надо комплиментов. Я не женщина! — Стрельчик шутливо загородился руками. — Следующую сберкнижку оформи на мою жену. Запомни ее московский адрес. При случае — можешь у нее заночевать. Я ей напишу.


В Новосибирском аэропорту Ивана встретил Василий. Скрывшись от посторонних глаз, братья шепотом обсуждали свои дела:

— Тигель достал. Можешь полюбоваться изделиями, — не без гордости докладывал Василий.

Иван с интересом рассматривал поделки брата.

— Даже пробу поставил! — удивился он.

— А как же! Мы, ювелиры, все можем.

— А не влипнем с этой пробой?

— Ты что, в магазин будешь кольца сдавать? Тем более крестики... — усмехнулся Василий.

— Вот здесь еще три кило самородков, — Иван передал брату несколько тугих тяжелых мешочков. — Действуй, но рот не раскрывай.

Объявили посадку. Братья обнялись. Иван поспешил в самолет, продолжавший рейс на Москву.

Глава 7

С Женькой Пряхиной Бандурин познакомился в конце войны, когда служил на Дальнем Востоке. Она работала в магазине военторга авиационного гарнизона. Бандурин был каптенармусом у старшины батальона аэродромного обслуживания и по этой причине чаще других общался с Женькой — «прялочкой-выручалочкой», — как звали ее солдаты. Когда у нее случилась недостача, Иван продал свои часы в золоченом корпусе и помог Женьке рассчитаться. Торговать она бросила и хотела уехать «куда глаза глядят», но Бандурин уговорил остаться в гарнизоне. Она устроилась санитаркой в госпитале, и Иван частенько тайком похаживал к ней...

Ему нравилась эта бедовая женщина, и он серьезно подумывал после демобилизации бросить свою Дусю с детьми и остаться с Женькой, которая отвечала ему взаимностью. Настораживала и пугала Ивана лишь прошлая связь Женьки с блатным миром, хотя он и не осуждал ее за это: была война, девчонка в поисках сытой жизни попала в компанию карманников. Потом их всех «застукала» милиция, а Женька осталась на свободе. Опасаясь неприятностей, пошла в военкомат и попросилась на фронт. Ее направили на Дальний Восток. Так рассказывала ему Пряхина о своей прошлой жизни.

По внешности Женька смахивала на турчанку: большие раскосые глаза, длинные, словно приклеенные, ресницы, брови вразлет. Пышные черные волосы, яркие ненасытные губы, классические ноги и грудь — сводили с ума даже видавших виды мужиков. Пряхина знала свои достоинства и умело использовала их. Внешне хрупкая, с длинной тонкой шеей, она не была физически слабой: сама при надобности таскала ящики с товаром, обухом топора разбивала бочки с селедкой. Проворная и изворотливая, не слишком общительная, Женька всегда имела поклонников из солдат и молодых офицеров. Но только Иван, на зависть другим, добился расположения «прялочки».

После демобилизации Бандурин уехал с Женькой в Кисловодск, где у Пряхиной оставалась старая тетка. Вскоре Иван отправился в Новосибирск для оформления развода с женой, да и застрял там вопреки своим намерениям. Однако связи с Пряхиной не терял. Из писем он знал, что по настоянию тетушки Женька выучилась на зубного техника, а когда старушка умерла, осталась жить в ее особнячке, работая в стоматологической клинике.

Бандурин всей душой рвался к Женьке, но дети и отец крепко держали его в Новосибирске. Не имея стоящей специальности, Иван гонялся за длинным рублем, то и дело меняя места работы. С тоски повадился он к дощатым киоскам, ютившимся в послевоенное время почти на каждом углу шумных улиц. Здесь всегда гуртились алкоголики, мошенники, спекулянты и просто любители горькой. Во хмелю травили истории, разводили балачку о легкой и беззаботной жизни, «бешеных деньгах» на золотых приисках Магадана и Якутии, говорили и о том, как кто-то за одну путину стал чуть ли не миллионером на рыбных промыслах Тихого океана...

Иван заболел золотой лихорадкой. А когда дружок Игнат Пьяных прислал с прииска письмо, Бандурин ринулся к нему, как шулер в картежную игру.

Теперь все это было позади, а разбогатевший Иван летел в Кисловодск.


К Пряхиной Бандурин явился поздним вечером. Из Москвы он послал телеграмму, и Женька ждала его, поглядывая в раскрытое окно.

Иван не стал рассказывать о новом своем занятии — еще неизвестно было, как Женька к этому отнесется. Сказал, что решил отдохнуть в Кисловодске, а чтобы не скучать одному, посоветовал Женьке взять месячный отпуск без содержания. Она с радостью согласилась. Иван еще больше подогрел эту радость:

— Завтра же сыграем свадьбу. Созови своих стоматологов, и пусть все знают, что ты моя законная жена.

— А твой развод?.. — спросила Женька.

Бандурин подал новенький паспорт — листики «для особых заметок» в нем были чистыми.

— Купил? — не поверила Женька.

— Все по закону, — не моргнув глазом, спокойно ответил Иван. — Прописаться надо у тебя. Не возражаешь?

— Глупый! Я столько лет ждала тебя! — и Женька повисла на толстой шее Бандурина. Он крепко, по-медвежьи, прижал ее своими большими руками.


Свадьбу устроили в ресторане. Было душно. Гости кричали «Горько!..». С редкими перерывами играл джаз, у подъезда стояли щедро оплаченные женихом легковые такси, украшенные алыми лентами и цветами. Женька в белом свадебном наряде легко кружилась в объятиях Ивана и других захмелевших мужчин. Все были довольны. На левом запястье невесты сверкали золотые часики швейцарской фирмы, длинные красивые пальцы рук были украшены широким обручальным кольцом и перстнем с уральским самоцветом. Женька впервые в жизни носила такие украшения, хотя, как многие молодые женщины, всегда мечтала о драгоценностях. На следующий день в комиссионном магазине Иван купил ей в тон перстня серьги и кулон. Женька была счастлива.

Медовый месяц пролетел незаметно. Пряхиной надо было выходить на работу.

— Попроси у начальства еще дней десять, — сказал ей Иван. — Дескать, в Сочи к родственникам съездить надо.

Пряхина послушалась совета, и заведующий клиникой отпустил свою любимицу, завистливо посмотрев ей вслед, когда она выходила из кабинета.

Был июнь. Черное море, обрамленное золотыми пляжами, принимало в свое теплое чрево тысячи людей, приезжавших сюда с разных концов страны. «Молодая чета» без труда сняла комнату вблизи моря. Пряхина даже не задумывалась о том, какие деньги надо иметь, чтобы вот так роскошничать месяцами. Рассчитывался Иван, небрежно, как карты, выбрасывая на стол хрустящие бумажки в ресторанах.

Однажды на берегу моря, когда речь зашла о будущей работе Бандурина в Кисловодске, он ответил:

— Здесь мне делать нечего.

— Как это? — удивилась Женька.

— Я работаю экспедитором «Золотопродснаба» в Магадане. Нахожусь в отпуске.

— И ты что... опять улетишь туда?

— Придется... — Бандурин обнял Женьку. — Тут ведь не заработаешь и половины тех денег. На что жить будем? Усекаешь?

— Что-то не усекаю, Ванечка! — Женька обиженно оттолкнула его руку. — Выходит, я опять останусь одна? Ты что ж своей головой думаешь?.. Ведь мне уже двадцать восемь. Годы идут, а я одна... Это при моей-то внешности! Мне ж курортники проходу не дают. Ты понимаешь, Ванюха?

— Дошло, — побагровев, выдавил Бандурин.

— Вот и решай, как жить дальше. Вдвоем проживем и на здешнюю зарплату. Квартира своя, садик тоже...

— Я буду часто приезжать...

— Это что же, у меня будет прикомандированный муж? — съязвила Женька. — Никуда тебя не отпущу, черта толстого! Разжирел, как медведь перед зимней спячкой. Я этот жир мигом сгоню!

— Ну ладно, ладно... — глухо произнес Иван. — Может, уволюсь, Потом поговорим. Сейчас надо отдыхать и загорать, пока в отпуске.

Надежно припрятав золотой шлих в доме Пряхиной, Бандурин не спешил с выездом в Андижан, где его уже ожидал Раджим. По утрам, уходя в горы, Иван наслаждался воздухом кисловодской долины, днем заходил в винный погребок у нарзанной галереи, затем шел в кино, где нередко просыпал весь сеанс. А вечером вместе с Женькой кутил в ресторанах, разбавляя водку холодным нарзаном; заказывал музыку.

Нравилась Ивану такая жизнь. Даже оставаясь один на один со своей совестью, он не чувствовал угрызений. Напротив, наблюдая в ресторанах вальяжных независимых гуляк, Бандурин испытывал сладостное удовлетворение, что живет не хуже этих дельцов, которые лихо швыряют деньги налево и направо.

Прошло три месяца. Перед отъездом из Кисловодска Бандурин решил поговорить с Женькой откровенно. Был теплый воскресный день. Они долго валялись в постели, потом не спеша пили чай.

— В Магадане золотишко можно дешево купить. Может, тебе нужно для коронок? — издалека начал Иван.

— Привози, израсходую, — как ни в чем не бывало ответила Женька.

— Да ты у меня умница! — обрадовался Бандурин. Быстро встал, открыл свой чемодан, извлек оттуда большую кожаную шкатулку с золотым орнаментом узбекских мастеров, широким жестом передал Женьке. — Это тебе на память. Можешь хоть все содержимое использовать для коронок. — И предупредил: — Только будь осторожна.

Женька с любопытством откинула крышку шкатулки.

— Тут же тысячи, Ванечка! — воскликнула она, восторженно рассматривая коллекцию колец и крестиков.

Глава 8

Начальник отдела Новосибирского управления госбезопасности подполковник Самойлов получил анонимное письмо. Прочитав его, вызвал к себе капитана Юрьева. В кабинет вошел невысокого роста, широкоплечий молодой человек в хорошо сшитом сером костюме.

— Олег Николаевич, — передавая ему письмо, сказал начальник отдела. — Ознакомьтесь и займитесь проверкой изложенных фактов. По-моему, доля правды в них есть. Клеветник-анонимщик обычно пишет громкими фразами, а тут просто одни факты.

Уйдя в свой кабинет, Юрьев углубился в чтение. На шести страницах размашистым почерком неизвестный автор излагал факты, которые компрометировали семью Бандуриных.

«Неизвестно, на какие средства Бандурины в один год купили мотоцикл с коляской, а потом — легковую машину «Победа». Старший сын Иван постоянно в Новосибирске не живет, а будто работает инспектором золотых приисков, разъезжает по командировкам и, как миллионер, сорит деньгами. Из разных городов страны часто вызывает отца для переговоров по междугородному телефону... — читал в анонимке Юрьев. — При выпивках Иван Бандурин восхваляет порядки в капиталистических странах, недоволен, что в СССР не дают ходу частникам, а всех заставляют работать на государственных предприятиях...»

Внимательно дочитав письмо до конца, Юрьев задумался. Судя по всему, автор анонимки знал значительно больше, чем написал. Да и личность заявителя заинтересовала капитана. Скажем, почему пишущий не указал свой адрес, не подписал письмо, если в нем изложены объективные факты? Не накатал ли он эти шесть страниц после ссоры с кем-нибудь из Бандуриных?

Юрьев имел уже немалый опыт оперативной работы: на фронте работал в «Смерше», разоблачал агентуру гитлеровского абвера и СД, потом служил в советских войсках, дислоцированных в районе Берлина. Да и в Новосибирске, куда он недавно прибыл, работы чекистам тоже хватало...

Изучая знакомых Матвея Бандурина из бывших его сослуживцев, Юрьев заинтересовался инвалидом Отечественной войны Яковом Гавриловичем Самариным. Ему было не более пятидесяти лет. На фронте потерял ногу, получает небольшую пенсию и прирабатывает на водокачке, где ранее работал Матвей Бандурин. Жил Самарин недалеко от Бандуриных, на Красноярской улице. В свободное время на дому ремонтировал кожаную обувь и нередко бывал навеселе. Грамотой не отличался, но газетки почитывал аккуратно. Юрьев решил поговорить с ним во время ночного дежурства, прямо на водокачке.

Поздним вечером капитан пришел на водокачку. Его встретил там энергичный, словоохотливый человек с прокуренными до желтизны кавалерийскими усами, склеротически-красным продолговатым лицом.

Юрьев представился и спросил у Самарина согласия поговорить об одном, как он сказал, деликатном деле.

— Пожалуйста, присаживайтесь, — хрипящим голосом ответил Самарин, убирая в сторону отполированные до блеска деревянные костыли, и, словно извиняясь, добавил: — К протезу привыкнуть не могу, только по праздникам цепляю.

Юрьев сочувственно посмотрел на его коротко отхваченную и зашитую левую штанину.

— Что ж это за деликатное дело, извиняюсь, товарищ капитан? — сворачивая толстую махорочную самокрутку, нетерпеливо полюбопытствовал Самарин.

Юрьев кашлянул и сказал:

— Прежде всего хочу попросить вас, чтобы разговор был по-фронтовому откровенным и по-мужски честным. Ну, и... чтобы никто, кроме нас, об этом не знал.

— Чего об этом просить, — с ноткой обиды сказал Самарин. — Я тайну хранить на фронте обучился. В разведке служил.

— Не писали ли вы недавно куда-нибудь письмо или жалобу? — спросил Юрьев.

Самарин удивленно поднял брови, как будто заколебался, но все-таки ответил:

— Ну, писал. Только не жалобу, а факты. Подозрительные факты описал.

— О Бандуриных?

— О ком же больше? О других такого не напишешь.

— Спасибо, Яков Гаврилович. Только что же вы не подписали письмо? Знаете, сколько вас пришлось разыскивать?..

— Чего меня-то было искать? Вызвали бы к себе деда Матвея — он враз расколется и все расскажет. Трусоват старик и болтлив. Это ведь он мне все при выпивках порассказал. Хвастался, значит, какая у него распрекрасная жизнь началась... Если Матвей врет, то и я вру. Ну, а мотоцикл и «Победу» видел своими глазами. И злобную болтовню Иванову против Советской власти слышал своими ушами в последний его приезд.

— Кто еще был у Бандуриных в гостях, когдаИван приезжал?

— Родня, конечно, сосед Кузьма Фурцев, какой-то дружок Ивана с аэропорта. Он билеты как будто Ивану на самолет достает и багаж отправляет.

— Какой он из себя, этот летчик?

— Высокий, красивый мужик, лет тридцати пяти, с золотыми зубами.

— Фамилию его не знаете?

— Зовут Петром Петровичем, а вот фамилия... Не то Пятница, не то Среда.

— Может, Суббота? — улыбнулся Юрьев.

— Нет, не суббота, а какой-то другой день недели... Украинская фамилия. Мне Матвей называл...

— Ну да ладно. Вспомните — скажите. А вы, случаем, с дедом Матвеем не поссорились?

— Из-за чего мне с ним ссориться? По-соседски друг другу помогаем... Хоть и не люблю их кулацкие замашки, да будто не замечаю. Зло вот только берет. Я на фронте ногу оставил, жизни за Советскую власть не жалел, а Иван всю войну на Востоке прокантовался, пороху не нюхал. А теперь зашиковал на полную катушку, гордость появилась, важность, как у барина! Откуда это? Васька — младший брат, стало быть, тоже заодно с ним. На «Победе» раскатывается.

— У меня к вам, Яков Гаврилович, просьба, — сказал капитан Юрьев, — если Иван появится в Новосибирске, позвоните в любое время дня и ночи по этому телефончику, — он вырвал из карманного блокнота листок, быстро написал номер и передал записку Самарину, — только чтобы Бандурины об этом не знали.

— Будьте спокойны, товарищ капитан, фронтовой разведчик не подведет.

Поблагодарив Самарина за откровенный разговор, Юрьев уехал в управление, а на следующий день уже докладывал об этом подполковнику Самойлову.

— Выходит, Самарин лишь подтвердил то, что написал в заявлении? — тихо спросил Самойлов.

— Не только подтвердил, но и конкретизировал отдельные факты, уточнил, что он видел сам, а что слышал от Матвея Бандурина. Теперь вырисовывается летчик ГВФ Петр Петрович. Узнаем его фамилию, установим, где он служит и какую дружбу водит с Иваном Бандуриным. Может, одним делом занимаются.

— Ни о каком «деле» мы, по существу, еще не можем сказать, — подполковник поднял на Юрьева глаза. — Что другие соседи Бандуриных говорят?

— Кроме подтверждения хвастовства Ивана хорошими заработками на приисках да разгульной жизни — ничего. Могу еще добавить, что покупку Василием Бандуриным автомашины «Победа» и мотоцикла Новосибирское ГАИ подтверждает. Все документы оформлены правильно. И любительские права на вождение автомашины Бандурин-младший имеет...

— Это обязывает нас присмотреться и выяснить источники доходов Бандуриных, причину разъездов Ивана по стране, ну и... его политическое лицо. Это немаловажно! — подчеркнул Самойлов.

Попрощавшись с начальником, Юрьев ушел в свой кабинет. Он так и не высказал Самойлову мучивших его сомнений... Проверкой Бандурина, скорей, должна бы заниматься милиция, а не органы безопасности... И хотя Самойлов акцентировал внимание Юрьева на политической окраске высказываний Ивана Бандурина, капитану не верилось, что Бандурин — не очень образованный человек — может заниматься делами, подпадающими под компетенцию МГБ. Однако приказ есть приказ. И исполнять его надо, хотя были у Юрьева и более интересные дела, которыми он занимался с бо́льшим вдохновением.

Глава 9

Сотрудник отдела госбезопасности капитан Рашид Гараев читал срочную телеграмму из Ташкента:

«...Поездом № 259, следуемым через Андижан, выехал подозреваемый в связях с иноразведкой Фаут Салимов, 36 лет, узбек со средним образованием. В конце войны являлся начальником штаба батальона в так называемом «Туркестанском легионе», созданном гитлеровцами. Приметы: среднего роста, стройный, плотного телосложения, голову, бороду и усы бреет, глаза карие, нос прямой, у основания широкий, нижняя челюсть выступает вперед, имеет несколько вставных зубов из желтого металла, на левой руке отсутствует мизинец. Ходит быстро, осторожен, часто проверяется. Установите, с кем будет встречаться Салимов, и цель его прибытия в Андижан. В случае выезда в другие пункты — немедленно информируйте, продолжая наблюдение. ХИКМАТУЛЛАЕВ».

Ожидая, пока Гараев дочитает телеграмму, начальник отдела полковник Насыров мысленно представил путь Салимова из-за границы до Узбекистана.

«Далеко, — думал он, — залетел коршун. Неужели родина тянет? Но такой прохвост давно не сын своей родины... Интересно, зачем он пожаловал к нам? Вести разведку или получить кем-то уже собранные сведения?»

— Что думаешь, Рашид, о целях приезда к нам этого «гостя»? — спросил полковник.

— Возможно, ищет своих сослуживцев по легиону? Хотя, зачем ему лишние свидетели?

— А если он хочет ликвидировать этих свидетелей? Или, допустим, шантажировать в каких-то своих целях...

— В нашем городе проживают бывшие легионеры, но шантажировать их сейчас бесполезно, так как им объявлено об амнистии. Многие хорошо трудятся, обзавелись семьями.

Полковник помолчал, вздохнул:

— Запишите себе приметы «гостя». А я... по телефону уточню кое-что в Ташкенте, и будем готовиться к встрече «гостя».


...Поезд из Ташкента в Андижан пришел поздно. Салимов первым вышел из вагона, быстро нашел такси и поехал в старую часть города. Он полагал, что никто не успел «сесть ему на хвост». Но был неспокоен и все время наблюдал: за такси ехал какой-то мотоциклист, потом повстречалась хлебовозка, молодой человек на дамском велосипеде, а когда Салимов вышел из такси — неподалеку прогуливалась парочка влюбленных.

«Неужели следят за мной? — подумал он. — Не может быть. Просто нервы пошаливают. Ничего чекисты не успели сделать: из Ташкента исчез незаметно, на такси ехал быстро... Кажется, оборвал ниточку...»

Минут десять бродил он по малоосвещенному переулку, озираясь по сторонам. Потом решительно перемахнул через саманный забор и оказался во дворе небольшого старого дома под пышной чинарой. Было тихо и немного страшно. Лишь в одном окне, выходящем в сад, через гардину пробивался неяркий свет. Салимов осторожно подошел к окну и заглянул в него — хозяин в одиночестве заканчивал чаепитие. Салимов легко подтянулся на подоконнике и неслышно нырнул в комнату.


Поручив своим сотрудникам вести наблюдение за домом, в котором скрылся Салимов, полковник Насыров вместе с капитаном уехал в отдел: надо было срочно собрать сведения о хозяине дома и обдумать дальнейшие действия. Капитан Гараев остался с опергруппой. Насыров любил этого способного, грамотного чекиста, получившего высшее военное образование в Москве.

Гараев родился и вырос в Андижане, хорошо знал улицы и парки родного города, многих людей, с которыми по разным причинам сводила его судьба. Три года назад, когда Рашид получал диплом с отличием, его спросили, где он желает работать.

— Конечно, на родине! — признался Гараев.

Теперь он приобрел практические навыки и под руководством Насырова успешно решал трудные задачи. Вот только жена беспокоится, когда Рашид возвращается поздно домой или, как сегодня, позвонит, что... остается на ночное дежурство. Галия хорошо понимает мужа. А когда длинными вечерами его нет рядом, ставит на письменный стол портрет в самодельной рамке и, проверяя тетради своих первоклашек, нет-нет да и улыбнется, подмигнет капитану.


Капитан Гараев скрылся под грушей, откуда хорошо слышал разговор, происходивший на кухне.

— ...Я так и сделаю, — робко подтвердил хозяин.

— До свиданья, брат. Извини за беспокойство. Но мы должны помогать друг другу... Да хранит тебя аллах, — высокопарно произнес Салимов.

Потом «гость» сел на подоконник, свесив ноги в сад, осмотрел двор, прислушался и осторожно спустился на землю.

— Провожать не надо. Калитку открою сам. Дорогу на вокзал найду. Будь счастлив, Раджим, — тихо сказал он в окно и словно растворился в ночной темени.

Салимов пешком пришел на вокзал и направился к кассе. Однако билет не купил. Вышел на привокзальную площадь и побежал к одиноко стоявшему на остановке грузовику. Недолго поговорив с водителем, сел в кабину. Шофер дал газ, и автомобиль мгновенно нырнул в неосвещенный переулок.

Капитан Гараев, пытаясь угадать намерение Салимова, на «Победе» начал преследование грузовика. Вскоре он выскочил на автостраду, ведущую в Ташкент, и обогнал уходивший грузовик. Другие чекисты на почтительном расстоянии следовали за грузовиком.

Полковник Насыров, узнав по рации о происшедшем, немедленно уведомил ташкентских коллег.

Преследование продолжалось до Коканда, где Салимов покинул грузовик и купил билет на поезд, следовавший в Самарканд. Капитан Гараев сел в тот же поезд.

Теперь надо было найти Салимова и установить за ним наблюдение. Это оказалось делом нелегким. Была ночь. Пассажиры спали, и трудно было среди скорчившихся на полках сонных людей обнаружить преследуемого: не будешь же заглядывать каждому в лицо.

Гараев связался с бригадиром проводников, обрисовал ему приметы разыскиваемого, и начались поиски... Капитан, надев защитные очки, сам прошел по всему составу, но бритоголового не обнаружил. Неутешительные сведения сообщил и бригадир: никто из проводников не принимал в вагон пассажира с названными приметами.

«Может, Салимов, пройдя через вагон, вышел с противоположной стороны состава и остался в Коканде, чтобы сесть на другой поезд? Об этом я тогда не подумал... Хорошо, если его обнаружили там коллеги... А если нет? Значит, он перехитрил меня, и за нерасторопность придется держать ответ», — рассуждал капитан.

На станции Урсатьевской Гараев вышел из вагона, чтобы доложить Насырову обстановку и свой план осмотра других пассажирских поездов, следовавших на Ташкент.

— Попробуйте, — согласился полковник. — Однако будьте осторожны. Раз уж оторвался в пути и заметает следы — значит чувствует что-то...


В Андижан Гараев возвратился поздним вечером злой и усталый — Салимова обнаружить не удалось. Однако Насыров встретил капитана сдержанно, не распекал, как он умел иногда это делать, а лишь хитровато посматривал на Гараева спокойными карими глазами, ожидая подробного доклада. Капитан сел у приставного столика, виновато опустил голову и сомкнул веки.

— Ну, что ты молчишь, Рашид? — сочувственно спросил полковник. — Выходит, плохие мы с тобой шахматисты, если Салимов нам мат поставил.

— Слишком много у него ходов было, а у нас — один-единственный... — хмуро проговорил Гараев. — Мы надеялись, что он, как порядочный, поедет поездом, а он «ход конем» сделал. Словом, прошляпил я, товарищ полковник!

— Пусть это будет тебе уроком на будущее. Я предупреждал: преступник опытный, — полковник помолчал. — Только что звонили из Ташкента: Салимов ими обнаружен. Иди отоспись, Рашид, а завтра с утра займись выявлением его старых знакомых в Андижане.

Гараев виновато улыбнулся, встал и, попрощавшись с полковником, вышел в приемную. Домой шел пешком, думая над тем, с чего лучше начать завтрашний день.

В раздумье не заметил, как оказался у двери своей квартиры. Осторожно вставил ключ в дверной замок. Чуткая Галия метнулась к двери, которую уже открывал улыбающийся хозяин. Тонкие, теплые руки женщины обвили шею мужа...

— Рашид!.. Как ты устал! Ел ли сегодня?

— Все хорошо, милая, не беспокойся. Где Муса?

— Спит. Полковник звонил, сказал, что ты срочно выехал из города.

— Прости, дорогая, я даже не смог предупредить тебя.

Галия и не подозревала, как трудно было Рашиду скрывать свое состояние. Но он... хорошо усвоил совет своих наставников: «Горечь чекисты домой не приносят».

Глава 10

Немало пришлось потрудиться капитану Гараеву, чтобы установить цель посещения Салимовым домика вдовы Зейнаб Фазиевой, проживающей в Андижане с братом Раджимом Ходжаевым, уроженцем Самаркандской области.

Гараев не сомневался, что Салимову нужен был Раджим. Но что общего могло быть у него со скромным продавцом фруктового ларька? По указанию Насырова капитан выехал в Самарканд.

И начались еще бо́льшие загадки.

Выяснилось, что Раджим Ходжаев, сын Али, родом из кишлака Нурдимбай, в 1943 году погиб на фронте.

В областном адресном столе, куда прибыл Гараев, внимательно выслушали капитана, посочувствовали ему и выставили на стол несколько ящиков с учетными карточками на Ходжаевых. Путем тщательного просмотра удалось найти несколько Ходжаевых, родившихся в Нурдимбае. Один из них был прописан в Самарканде. Гараев решил повидаться с ним.

На другой день в райотдел милиции был приглашен Мансур Ходжаев, работавший шофером на автобазе. Он приехал на забрызганном цементом самосвале.

— Я пригласил вас ненадолго, — спокойно сказал Гараев, — для проверки одного факта.

— Всегда пожалуйста! — смело ответил Мансур.

— Скажите, долго ли вы жили в кишлаке Нурдимбай?

— Пока отец не переехал в город... Я тогда еще учился в школе.

— А не знали ли вы Раджима Ходжаева, жившего в Нурдимбае?

— Раджимов у нас, среди Ходжаевых, было трое. Один погиб на фронте. Это был мой двоюродный брат. Другой уехал в Мары и там работает строителем, а третий, кажется, в совхозе — тракторист...

— Вы могли бы всех троих узнать в лицо?

— Почему нет?.. Могу, если карточка хорошая.

Гараев достал из папки лист бумаги, на котором были наклеены три фотографии.

Мансур взял в руки лист и стал внимательно рассматривать снимки,

— Ни одного из троих не вижу, — наконец сказал он. — Это не Ходжаевы. Какой из Ходжаевых вас интересует, товарищ капитан?

— Сын Али.

— Как раз он и погиб на войне! Здесь живет его вдова с ребятишками. Адреса не знаю, но дом могу показать.

Минут через двадцать Мансур остановил самосвал и, открыв дверцу, показал Гараеву на небольшой саманный домик. Поблагодарив Мансура и расставшись с ним, Гараев записал адрес дома и тотчас возвратился в милицию. Здесь он узнал, что по указанному адресу живет Малика Ходжаева, которая работает на соседней фабрике. Не теряя времени, Гараев заспешил туда.

В кабинет начальника отдела кадров, любезно предоставленный капитану, тихо постучав в дверь, робко вошла Малика Ходжаева. На вид ей было около сорока лет.

— Кто меня звал? — удивленно посмотрев на Гараева, спросила она.

— Я пригласил вас по одному вопросу, касающемуся вашего мужа, — сказал капитан.

— Вы что-нибудь о нем узнали? — встрепенулась женщина.

— Нет. Хочу уточнить, когда и какие документы вы получали после его смерти?

— В сентябре сорок четвертого была повестка о том, что Раджим пропал без вести. С тех пор все жду... У других мужья даже из плена вернулись, а моего все нет...

— Мне хотелось бы увидеть фотографию вашего мужа.

— Он всегда со мной, у сердца... — Малика сняла с шеи медальон на длинной позолоченной цепочке и подала его Гараеву.

У человека, запечатленного на фото, не было ни малейшего сходства с Раджимом Ходжаевым, проживающим в Андижане.

Капитан достал из папки лист бумаги с наклеенными тремя фотокарточками, положил его на стол перед Ходжаевой и спросил:

— Никого из этих не узнаете?

Малика долго смотрела на лица мужчин. Наконец, сказала:

— Вот этот, крайний справа, — Раджим Тулибаев. Он двоюродный брат моего мужа. Их матери — родные сестры.

— Где он сейчас? — чуть не воскликнул Гараев.

— Жил в Самарканде... Работал шашлычником в железнодорожном ресторане, а потом куда-то пропал...

Гараев быстро оформил протокол опознания Раджима Ходжаева из Андижана и попросил Малику подписать составленный им документ. Теперь надо было проверять Раджима Тулибаева, скрывающегося под именем своего двоюродного брата.

Глава 11

В картотеке областного управления внутренних дел имелись данные о судимости Раджима Тулибаева за мошенничество и присвоение государственных средств. «Для отбытия наказания этапирован в Восточную Сибирь», — значилось в документе и указывалось место отбытия наказания. В следственном деле Гараев обнаружил фотографии Тулибаева и сведения, подтверждающие его личность.

«Значит, в Андижан Тулибаев прибыл после отбытия наказания, — отметил капитан. — Но зачем он изменил фамилию? Почему взял фамилию брата?»

В архиве областного военкомата Гараев два дня листал пожелтевшие дела, перебирал пачки карточек, перевязанных шпагатом, с надписями «Погибшие на фронте», «Пропавшие без вести», «Умершие от ран в госпиталях».

Лишь на третий день в пыльных бумагах попалась карточка, на которой значилось: «Раджим Тулибаев, 1917 года рождения, уроженец кишлака Нурдимбай, призван в Красную Армию в сентябре 1942 года, в 1943 году пропал без вести. Родным сообщено».

Гараев задумался:

«Но человек жив. Успел уже отбыть наказание за мошенничество. Значит, надо искать другую карточку. Ведь он жил в Самарканде после войны».

Пожилая сотрудница архива принесла еще одну неразобранную пачку. Там Гараев обнаружил карточку Тулибаева, ставшего на воинский учет в декабре 1945-го, в которой была отметка о нахождении его в плену. Далее шла запись о судимости на три года... И все.

— Выходит, пропал человек? — спросил Гараев начальника части, показывая обнаруженную карточку. — Судимость давно кончилась.

— Просто не возвратился к прежнему месту жительства. Такое у нас случается... — попытался оправдаться тот.

Оставалось, пожалуй, последнее учреждение, где могли быть сведения о Тулибаеве. Гараев надеялся, что в архивах Управления госбезопасности учет поставлен точнее, чем в военкомате. Однако и тут пришлось покопаться, пока не попались показания бывших военнопленных о том, что «...в 1943 году Тулибаев в ходе боя «проявил трусость и сдался в плен гитлеровцам. Потом служил в созданном фашистами военном формировании под названием «Туркестанский национальный легион»...

— Вот оно что! — вслух произнес Гараев и задумался. Только теперь стало ясно, почему Тулибаев сменил фамилию — оказался в войну предателем, воевал против своих. Но с какой целью разыскал его Салимов?..

Глава 12

Выполняя указание начальника отдела, капитан Гараев занялся выявлением и изучением подозрительных связей Тулибаева-Ходжаева, как теперь значился тот в оперативных документах чекистов. Гараев искал людей, знавших Раджима и общавшихся с ним в быту и на работе. Переодевшись в гражданскую одежду, капитан нередко осуществлял наблюдение за поведением своего подопечного. Однако ничего компрометирующего не обнаружил: с администрацией Раджим ладил, с покупателями был обходителен, в чайхане не засиживался, женщинами не увлекался.

Однажды Гараев заметил общение Тулибаева-Ходжаева со своим соседом, уже немолодым, трудолюбивым узбеком, постоянно копавшимся в большом старом саду. Под предлогом получения консультации по уходу за плодовыми деревьями Гараев, проходя мимо, остановился понаблюдать за работой любителя-садовода и проговорил с ним до возвращения домой Раджима.

— А этот тоже хороший садовод? — поинтересовался капитан у соседа.

— Он продавец фруктов. Ларьком на базаре заведует. Скучный человек. Будто боится. Молчит, как рыба. Слова от него не добьешься.

Капитан понял, что дальнейший разговор с соседом Тулибаева-Ходжаева бесперспективен, и попрощался. Надо было поговорить с заведующим плодоовощной базой, под начальством которого работал Раджим. Гараеву приходилось встречаться с заведующим и раньше, поэтому на сей раз тот принял капитана, как старого знакомого. Они зашли в чайхану и за чашкой зеленого чая повели беседу.

— Раджим только кажется тихим и вежливым, но попробуй его обидеть — звереет человек!

— Наверное, на фронте нервишки попортил, — осторожно закинул удочку Гараев.

— На фронте!.. Он на войне не был совсем. Такой жмот от любого фронта открутится...

— Друзья какие-нибудь к нему на работу заходят?

— Разные люди захаживают. Недавно видел одного русского в узбекской одежде. Хитрый толстячок. Потом на рынке его видел — лук и табак покупал... Явное дело — спекулянт.

— Да?..

— Я таких насквозь вижу!

Капитан уточнил приметы русского и решил установить его личность. Проверка одной из версий привела в почтовое отделение вблизи рынка.

Старик, продававший ящики для посылок, вспомнил толстячка в чопоне, который каждый день покупал у него по два-три ящика. Побеседовав с приемщицей посылок, Гараев выяснил, что русский отправлял их все в один пункт, но разным получателям и от разных лиц. Бланки ему заполнял какой-то мальчик. Он же писал адреса на ящиках... Настоящую фамилию отправителя девушка не знала. Не было о нем никаких сведений и в городской гостинице.


В жизни нередко случается, что человеку длительное время, как говорится, не везет, а потом вдруг начинается полоса удач или счастливых совпадений. Что-то похожее случилось и с капитаном Гараевым. Все началось с телефонного звонка.

— Товарищ капитан? — раздался в трубке взволнованный женский голос. — Это говорит Зульфия, с почты. Сегодня к нам заходил тот русский, которого вы спрашивали. Только одет он теперь по-другому — в темно-синем костюме, при галстуке и в шляпе...

— Зачем приходил? — с трудом сдерживая радость, перебил Гараев.

— Спросил у деда Керимова, будут ли завтра ящики для посылок, и сразу ушел. Если еще появится, я позвоню.

— Спасибо, Зульфия, — поблагодарил капитан, положил телефонную трубку и выехал на рынок, где уже много дней дежурили его помощники.

Вечером, когда перестал гудеть рынок и закрылись все ближайшие ларьки, в ларек Тулибаева-Ходжаева без стука вошел грузноватый, крепкого телосложения, русский в темных очках. В руке его был, похоже, увесистый чемоданчик.

Гараев включил кинокамеру...

Минут через тридцать из двери ларька выглянул Раджим, а затем как ни в чем не бывало вышел «русский гость». Размахивая явно полегчавшим чемоданчиком, он, не оглядываясь, пересек улицу и направился в продовольственный магазин. Гараев, оставив одного из своих помощников наблюдать за ларьком, в сопровождении сотрудников опергруппы двинулся следом.

Поздно вечером он докладывал Насырову о результатах наблюдения. Остановился «русский гость» у вдовы Сулимы Акбаровой. Она живет в своем домике, имеет двух детей, работает в столовой трикотажной фабрики. На квартире держит ученика ремесленного училища, который писал адреса на посылках.

— Срочно установите личность русского, — приказал Гараеву полковник Насыров.

Глава 13

Сообщение городского отдела госбезопасности Андижана в Новосибирск пришло весьма кстати. Капитан Юрьев несколько раз перечитал шифровку:

«...Нами проверяется Раджим Тулибаев-Ходжаев, в годы Великой Отечественной войны служивший в карательном подразделении гитлеровцев — «Туркестанском легионе». После войны был судим за мошенничество. Наказание отбывал в Магаданской области. Недавно Тулибаева тайно посетил агент иностранной разведки Фаут Салимов, бывший начальник штаба батальона названного легиона. Салимов легально проживает в Ташкенте, куда по каналу репатриации прибыл из Западной Европы.

Вчера нами зафиксирован подозрительный контакт Тулибаева с жителем Новосибирска Бандуриным Иваном Матвеевичем. Аналогичную встречу они имели и ранее. В Андижан Бандурин прибыл из Новосибирска через Ташкент.

Прошу срочно сообщить, что вам известно о Бандурине и характере его связи с Тулибасвым-Ходжаевым. Насыров».

На полях телеграммы знакомым почерком цветным карандашом выписаны четкие резолюции:

«Тов. САМОЙЛОВУ М. Р. Доложите. КОЦЮБИНСКИЙ».

«Тов. ЮРЬЕВУ О. Н. Срочно доложите все материалы проверки заявления о Бандуриных. САМОЙЛОВ».

— Телеграмма меняет суть дела, — войдя в кабинет подполковника Самойлова, сказал Юрьев, усаживаясь на стул у приставного столика. — Если раньше я полагал, что имеем дело с простым скупщиком золота, и готов был все материалы передать в органы милиции, то теперь надо посмотреть на Бандурина шире.

— А я тебе что говорил? — усмехнулся невесело Самойлов. — Доложите, Олег Николаевич, какие в ходе проверки получены новые сведения о Бандурине.

— Пока нового немного. Установлена лишь любовница. Фамилия ее Галкина. В Новосибирск приехала из Якутска. По специальности техник водоснабжения, работала на городской водокачке, сейчас не работает. От Ивана у нее ребенок. Недавно купила себе большой деревянный дом. Бандурин бывает у нее тогда, когда прилетает в Новосибирск...

— Что же намерены делать дальше, Олег Николаевич? — откинувшись на спинку кресла и чиркая зажигалкой, спросил Самойлов.

— В первую очередь хочу поговорить с Евдокией, законной женой Бандурина. Она обижена мужем и, по всей вероятности, поможет нам разобраться в его темных делах.

— Бандурин не отказывает же ей в деньгах. Пожелает ли Евдокия лишиться источника материальных благ?

— Она ревнует и ненавидит мужа.

— Ненависть и ревность — родные сестры необъективности.

— Думаю, мы сумеем разобраться, где истина, а где наносное. Других подходов к Бандуриным у нас сейчас нет.

— А Галкина?

— Для нее Бандурин сделал больше, чем для Евдокии. К тому же, как все молодые любовницы, она принимает Иванов треп за чистую монету и питает большие надежды.

Самойлов задумался, потушил папиросу.

— В этом, пожалуй, вы правы. Действуйте!

Под предлогом срочного пошива капитан Юрьев в ателье познакомился с Евдокией Бандуриной. На другой день, будто случайно после работы встретил ее в молочном магазине, по пути дошел до переулка, а когда Евдокия хотела свернуть направо, капитан тихо сказал:

— У меня к вам есть деликатная просьба...

— Какая? — удивилась женщина.

— Пройти в скверик и обсудить один вопрос...

Евдокия зарделась от смущения, но из любопытства согласилась. Разговор завязался длинный и интересный для обеих сторон. В конце его Юрьев располагал о Бандурине любопытными сведениями. Но все они требовали очень тщательной проверки.

Глава 14

С тех пор, как Салимов посетил ночью Раджима, прошло уже немало дней, но Раджим все еще не мог забыть, как, словно привидение, через кухонное окно снова вошел в его жизнь этот страшный человек.

После очередной встречи с Бандуриным Раджим Тулибаев-Ходжаев, спрятав мешочки с золотом в доме сестры, поджидал Доржея Нургалиева, который должен был унести опасный металл за границу, к своему брату. Но не только золото понесет теперь молодой уйгур. Придется ему нести и такое, о чем знает только Раджим.

А все началось с той ночи, которую он вспоминает теперь каждый день. Раджим тогда чуть не потерял сознание, увидев в окне своего патрона военной поры.

— Ассалам алейкум, — шепотом произнес незваный гость.

— Ва-ваалейкум ассалам, — заикнулся в ответ хозяин. — Какая беда привела вас ночью в наш дом, господин обер-лейтенант?

Салимов приложил палец к губам, поморщился:

— Забудь это, Раджим. И звание, и то, что мы когда-то вместе служили дьяволу... Навеки забудь. Понял?

— П-понял, господин... — опять начал было Раджим, но осекся и вопросительно посмотрел на Салимова.

— Зови меня просто Фаут. Будем как братья. Расскажи, как ты прожил эти годы?

— В Западной Германии полгода болтался по лагерям. В декабре сорок пятого репатриировался на Родину и прописался в Самарканде. Начал торговать, но аллах попутал. Отмантулил три года в Магадане, теперь вот продаю фрукты... А как вы, Фаут? — робко спросил Раджим, утаив от бывшего патрона, что долго привыкал к новой своей фамилии и паспорту, полученному по фальшивой справке об освобождении, которую добыл ему пронырливый Абрам Стрельчик.

— У меня, брат, сложнее. Жил в Западной Германии, Англии и других странах. Недавно репатриировался в Узбекистан. Жена в сорок пятом вышла замуж за прокурора. Нашел вдову с квартирой. Живу пока нахлебником. Ищу работу и надеюсь на аллаха...

— А вы молодцом выглядите, господин обер-лейтенант, — опять сорвалось у Раджима. — Только зубы, вижу, съели да мизинчик не отрастает.

— Он ровесник твоему шраму. Помнишь бой с партизанами?

— Век не забыть! Ой, много крови было пролито...

Маленькие карие глазки Салимова хитровато обшаривали просторную, чисто прибранную кухню.

— Что ж мы тут?.. Пойдемте в комнату, — предложил хозяин.

— Подожди! Поговорить надо без свидетелей...

— Яхши, яхши, — согласился Раджим.

— Мне известно, что ты золото переправляешь за границу и продаешь его иностранцам, — строго сказал Салимов. — Хочешь снова сесть в тюрьму?

— Да я... так случилось, — пробормотал с перепугу Раджим. Потом опомнился: — Откуда вы об этом знаете, Фаут?

— От своего заграничного друга. Он шлет тебе привет...

— Кто ему рассказал обо мне?

— Заграничные друзья все знают. Ты у них на крючке...

— Вы приехали предупредить меня об опасности, чтобы прекратил это дело? — спросил Тулибаев.

— Напротив, хочу посоветовать тебе продолжать в том же духе, только во сто раз осторожнее. Попутно твой курьер мне услугу сделает. Я крепко задолжал заграничному другу. Пришла пора расплачиваться.

— Каким образом?

— Об этом тебе знать не нужно. Делать будешь только то, что скажу я. Если подведешь с компаньоном — ответишь собственной головой! — пригрозил Салимов. — А чтобы этого не случилось, сейчас напиши расписку о том, что будешь молчать и выполнять поручения представителя иностранной разведки. Теперь ты понял, Раджим?

— Я не хотел бы впутываться в это дело...

— Разве твое дело чище? Надеюсь, не поглупел за эти годы? Раньше ты был сообразительным ординарцем... — Салимов сунул Тулибаеву текст подписки. — Перепиши и приложи большой палец правой руки, чтобы не отказался, если влипнешь.

— Может, без этого обойдемся?..

— Нет. Так будет надежней.

Тулибаев расписался, плюнул на палец, приложил к нему перо с чернилами, растер и рядом с подписью сделал узорный отпечаток пальца. Он так и не сказал Салимову, что живет под другой фамилией.

— Яхши! — удовлетворенно произнес Салимов. — Вот тебе серебряный портсигар. Пусть курьер передаст его за границей акционеру, которому сдает золото. К сигаретам не прикасаться! Оружие у тебя есть?

Тулибаев отрицательно крутнул головой.

— Надо иметь на всякий случай. Держи пока вот эту игрушку.

Маленький, бельгийской работы, браунинг будто обжег руку, и Раджим торопливо сунул его в карман.

— А теперь я уйду, — сказал Салимов. — Как только курьер вернется, дай телеграмму вот по этому адресу, — передал Раджиму листок. — Пиши по-русски и не от своего имени, а от какой-нибудь женщины... Ну, например, от Мавжуры.

— Мавжура, — торопливо повторил Раджим.


Было тихо. В небе спокойно мигали далекие и холодные звезды. С онемевшим лицом Раджим сидел в темной кухне, перебирая в памяти подробности недавнего визита Салимова.

Нургалиев пришел поздно. Осторожно постучал по стеклу и так же, как Салимов, влез в открытое окно.

На пружинных весах взвесили мешочки с золотом, письменно оформили сделку.

— А это личный подарок акционеру, — передавая портсигар, сказал Раджим. — Сигаретки не трогать. Хранить, как свой глаз! С этого раза плачу по двадцать процентов за чистый грамм.

— Не беспокойся, хозяин. Мы дело знаем. Все будет яхши!

— Смотри!..

— Все яхши будет, — повторил Нургалиев.

Глава 15

Одетые в костюмы скалолазов, два крепких, сноровистых парня пробирались через горы, к границе Советского Союза. В горах было почти темно, лишь слабый свет запоздавшей луны освещал острые скалы. На востоке занималась заря. Скалолазы осторожно преодолели перевал и спустились на узкую тропинку. Осталось совсем немного, чтобы через ущелье выйти в тыл пограничникам. Благо — совсем рядом, у самой границы, пасутся отары колхозных овец. Пограничникам примелькался этот пейзаж, и они не часто проверяют пропуска пастухов.

Вдруг залаяла пастушья собака. Старик Али-Ахунов вскочил на коня и стал поворачивать отару, приблизившуюся к подножию гор, где пастьба скота запрещена. Огромная грязно-белая лавина овец постепенно откатывалась от границы. Ахунов поскакал вдоль отары и скрылся вдали.

— Смотри, Али-Ахунов скачет! — подтолкнув друга, крикнул пограничник Андрей Елисеев.

— Что-то сигналит, — подтвердил его напарник Валерий Вяткин.

— Табак кончился, — пошутил Андрей.

— Ассалам алейкум! — сдерживая тонконогого вороного коня, прокричал чабан. — Привет пограничникам!

— Здравствуйте, дядя Али, — ответил Валерий. — Чем помочь можем?

— Люди в отаре прячутся. Чужие люди в одежде чабанов. Сейчас я отгонял отару от границы и увидел, как люди вместе с овцами на четвереньках ползли.

— Все понял, дядя Али! Езжайте к отаре и как можно медленнее отводите ее от границы.

— Может, у них оружие? — спросил Али-Ахунов.

— Не беспокойтесь. Они стрелять не станут, — успокоил старика Андрей.

Помощь с заставы пришла быстро. Пятеро пограничников с овчарками влились в отару. Собаки быстро сели на спины нарушителей. Выстрелов на границе не было.

Перепуганные внезапными действиями пограничников, нарушители подняли руки и не могли ничего сказать в свое оправдание. У каждого из них во время обыска было изъято по кинжалу, большая сумма советских денег в крупных купюрах и золотые часы иностранного производства.

В штабе пограничного отряда один из задержанных, назвавшийся Нургалиевым, заявил:

— Мы подданные Китая, доставьте нас в Андижан. Там о нас знают власти.

Начальник погранзаставы связался по телефону с полковником Насыровым.

— Знаем таких, — подтвердил полковник. — Давно ждем. Оформите необходимые документы и срочно направляйте к нам. Позаботьтесь, чтобы слух об инциденте не распространился.

— Сделаем как надо. Через час встречайте самолет, — заверил начальник заставы.

Капитан Гараев прямо из самолета в закрытой машине доставил задержанных к полковнику Насырову.

— Что скажете, «скалолазы»? — с иронией спросил полковник, когда нарушители робко переступили порог его кабинета.

— Понимаем, все понимаем, начальник, — тихо заговорил Нургалиев. — Мы подданные Китая, из рода уйгур. МВД нас очень хорошо знает...

— Почему незаконно переходите границу Советского Союза? — спросил Гараев.

— Торгуем мало-помалу, в Китай ходил родителей повидать, отцу помогать надо, детишек шипко много...

— Не сочиняй, Нургалиев! — строго оборвал полковник. — Пойманы вы с поличным. Советскими деньгами Китай не торгует. — И повернулся к Гараеву. — Уведите напарника Нургалиева. Хакимов, кажется, его фамилия?

— Зачем, начальник, уводить Алтына? Куда Алтына?! — забеспокоился Нургалиев. — Мы вместе в Китай ходили. Стреляйте двух сразу!... — залепетал он, вытирая от слез воспаленные, с короткими ресницами глаза.

— Рассказывай откровенно, — потребовал Гараев и взял чистый лист бумаги, чтобы записывать показания.

— Буду правду говорить. Клянусь аллахом! — Нургалиев закатил под лоб глаза и дернул кверху руками. — Ходил брату товар продать. Хакимов помогал пройти через горы. Одному шипко опасно. Товар, деньги брат дал, просил советский товар купить ему...

— Опять врешь! Что отнес брату?

Сбитый с толку напористым тоном, Нургалиев в конце концов сознался:

— Золото носил акционеру. Узбек Раджим давал.

— При обыске у вас обнаружены наркотики... .

Нургалиев совсем скис. Он понимал, что выкрутиться на этот раз ему не удастся. За торговлю наркотиками и переправку золота за границу закон взыскивал строго.

Разговор с Нургалиевым и Хакимовым продолжался долго. Затем полковник переговорил по телефону с Министерством госбезопасности и прокурором республики. С их согласия контрабандистов отпустили, под расписку возвратив им изъятые деньги и ценности.

— Запомните: эти деньги государственные. Вы получили их на временное хранение! — предупредил полковник.

— Яхши, начальник! Все сделаем, как приказал! — пятясь к двери, лепетал Нургалиев.

Глава 16

Капитан Юрьев с двумя помощниками прилетел в Кисловодск.

Бандурин жил у Пряхиной, и Юрьев своими силами организовал наблюдение за домом. Однако Иван ничем себя не выдавал. Лишь на третьей неделе у домика Пряхиной стал появляться неизвестный мужчина. А через несколько дней лейтенант Жаглин заметил, как он долго шел следом за Бандуриным в горы, а потом подошел к нему и попросил прикурить.

Разговора между ними зафиксировано не было.

Рассматривая фотографию неизвестного, то и дело фланировавшего по улице, где жила Пряхина, Юрьев выдвинул две версии: либо неизвестный ищет встречи с Бандуриным, либо он заурядный грабитель и выслеживает богатую жертву.

Собранные о незнакомце сведения были неопределенными. Прописан на улице Шаумяна, 26. Паспорт на имя Саида Ишанкулова совсем новый, хотя значится выданным давно. Приехал один, без курсовки, «дикарем», по словам квартирной хозяйки, лечить сердце. Комнату оплачивает полностью, хотя в ней стоят две койки. Постоянно паспорт прописан в Самарканде.

Вызвав по телефону Управление госбезопасности Самарканда, капитан Юрьев заказал срочную справку на Ишанкулова, а сам, не теряя времени, стал собирать сведения о Пряхиной.

Пряхина оказалась стреляной птичкой. Отец ее — агент гитлеровской разведки. Арестован в 1940 году. Фамилия его Янбухтин. Он турок. Был женат на русской. Пряхина носит фамилию матери, которая умерла в Кисловодске в том самом доме, где остановился Бандурин. Евгения Пряхина перед войной вышла замуж за Трембача, уроженца Турции. В тридцатые годы тот вместе с отцом приехал из Караколиса в Советский Союз к родственникам и принял советское гражданство. В годы Великой Отечественной войны, будучи на фронте, Трембач сдался в плен гитлеровцам, служил в полевой жандармерии на Украине, но все же попался в руки советской контрразведки. В 1954 году осужден за предательство. Пряхина при оккупации Кисловодска работала санитаркой в немецком госпитале, пьянствовала и сожительствовала с гитлеровскими офицерами. После освобождения города Красной Армией связалась с шайкой спекулянтов, а когда их разоблачили — скрылась на Дальний Восток. Там и сошелся ее путь с Бандуриным.

— Рыбак рыбака — видит издалека, — подытожил Юрьев.

Глава 17

В Кисловодске Бандурин часто по утрам ходил в горы, добираясь до Большого или Малого седла. Иногда поднимался по узкой туристской тропе. Физически крепкий, подвижный, он быстро обгонял попутчиков, вырываясь вперед. С гор спускался не спеша, когда все «организованные курортники» растекались по санаториям.

В такое-то время на узкой тропе и повстречался ему бритоголовый южанин.

— Вам, случаем, не попадалась по дороге желтая расческа? Шел тут недавно и потерял. Жалко — подарок друга, — тихо произнес незнакомец.

— Вот такую находил. — Бандурин подал светло-желтую половинку, которую постоянно носил в кармане.

Незнакомец вытащил из кармана вторую половинку расчески, быстро сложил и обрадованно прошептал:.

— Она... Спасибо, брат Иван. Привет от Раджима. Дело есть к тебе. Поговорить надо.

Бандурин и незнакомец стали спускаться вниз, в лесные заросли, удаляясь от туристской тропы. Потом увидели на лужайке копну сена, присели к ней, закурили.

— Зачем прислал тебя Раджим? — взволнованно спросил Бандурин. — Что случилось?

— Слава аллаху, ничего.

— Тогда зачем ты приехал? Что от меня надо? Кто ты?

— Я Саид Ишанкулов. Нужна твоя помощь, Иван, в одном деликатном деле.

— Убить или ограбить кого-нибудь? — ухмыльнулся Бандурин.

— Что ты, брат! Работа чистая, интеллигентная...

— Давай короче..

— Как тебе объяснить, Иван?.. Нужны сведения о добыче в СССР золота, урановых руд, полиметаллов. Ну, и... об армии, аэродромах, местах дислокации воинских частей и тому подобное.

— Ишь чего захотел! — Бандурин нахмурился. — Думаешь, всякий пойдет на такое?

— Я надеюсь получить у тебя сведения о таких людях, которые скомпрометировали себя разными сделками, но пока еще не пойманы милицией. Знаешь таких?

— Что я за это буду иметь?

— Не прогадаешь, плачу́ — будь здоров! — быстро ответил Саид и продолжал свое: — Может, из военных кого, попавших в нужду, знаешь.

— Из бывших военных летчиков знаю, — подумав, сказал Иван. — Только как ты к нему подъедешь?

— Назови мне человека, остальное — не твоя забота...

Бандурин задумался, соображая, кого бы из своих конкурентов подставить бритоголовому на растерзание.

— Ну, например, потолкуй с летчиком ГВФ Середой. Он скупал на приисках шлих в большом количестве и перепродавал его по 18-20 рублей за грамм. Живет в Якутске, летает по трассе Колыма — Якутск.

— Годится, — сказал Саид.

— Попытайся поговорить с летчиком Наумом Бернштейном. Он тоже скупал золото. Из Магадана уехал под Москву. На аэродроме через летчиков найти его нетрудно.

— А женщины у тебя на примете есть?

— Женщины?.. — Иван задумался. Конкурентов, скупавших золотой шлих, назвал с удовольствием, а вот расторопных подходящих женщин, если не считать жену Стрельчика да свою «прялочку», он почти не знал. — Узбечки малограмотные нужны?

— Такие ни к чему, — покачал головой Саид.

— Вспомнил! Официантка в Каунасе есть, Линда. Лет тридцати, одинокая, красивая и жадная баба, живет недалеко от меховой фабрики «Вилкс». Скупает золото в изделиях и сбывает иностранцам. Был у нее в гостях. Крупная стерва! Ради наживы пойдет на все.

— Золотой ты мужик, Иван! Не зря тебе Раджим доверяет, — польстил Бандурину Саид и вздохнул. — Мне бы такого помощника.

Однако Бандурин на лесть не клюнул:

— Нашел шпиона! Это ты, друг, выкинь из головы. Я скоро и золотые дела завязываю.

— Не спеши, Иван. Накопи капиталу побольше. Хочешь, помогу прописаться за границей?

— Неужели можешь? — удивился Бандурин.

— Слово даю. Думаешь, зачем я сведения собираю? Чтобы самому туда возвратиться не стыдно было. О тебе тоже доложу, что помогал хорошо...

— Не врешь?

— Аллах не даст соврать.

— За границу?.. Надо же, а?.. Такое мне и в голову не приходило. — Он весело посмотрел на Саида. — Чтобы попасть туда, пожалуй, можно чуток и пошпионить. А бабу с собой взять можно?

Саид улыбнулся:

— Конечно.

Вскоре они разошлись в разные стороны, чтобы никогда больше не встречаться на многолюдных дорожках кисловодских парков.


Утром следующего дня из Самарканда капитану Юрьеву сообщили, что Саид Ишанкулов в прописке не значится и паспорт указанной серии ему не выдавался. Проживавший до войны Саид Ишанкулов в сорок четвертом году пропал без вести на Первом Белорусском фронте.

МГБ Узбекистана подтвердило догадку капитана Юрьева: Саид Ишанкулов опознан какФаут Салимов, скрывшийся из Ташкента.

— Актеры вышли на сцену! Надо полагать, скоро откроется занавес и начнется спектакль, — резюмировал Юрьев.

Глава 18

Прежде, чем начать задуманную операцию, полковник Насыров позвонил в Кисловодск своему коллеге Яровенко. Они проинформировали друг друга о намеченных мероприятиях, беспокоясь о том, чтобы не испортить дело и наиболее полно раскрыть преступную деятельность группы Бандурина и Салимова. В Центре одобрили план чекистов и пообещали оказывать необходимую помощь в координации усилий периферийных органов.

Полковник Насыров и капитан Гараев, будто за шахматной доской, сидели над планом мероприятий, продумывая каждую деталь, каждый свой шаг по разоблачению шайки «приятелей».

Организовав наблюдение за отпущенными нарушителями границы, Нургалиевым и Хакимовым, Гараев не переставал беспокоиться: «Поверили контрабандистам, дали задание... А как они поведут себя? Не пойдут ли на обман? Тогда нарушится план и не будет сделан второй шаг».

Эти мысли не покидали Гараева и на следующий день, когда он сидел в своем кабинете, ожидая сообщения о действиях контрабандиста Нургалиева. Стрелки настольных часов показывали половину шестого, а звонка не было. Капитан начинал беспокоиться.

Наконец телефон зазвонил. Гараев быстрым движением снял трубку.

— Спасибо. Выезжаем, — лаконично сказал он.

Вскоре капитан с двумя помощниками, похожими на студентов, с беззаботным видом прогуливался вблизи фруктового ларька, где торговал Тулибаев-Ходжаев. Приближалось время обеда, когда торговля замирала на час. Выбрав удобное место для наблюдения, Гараев напряженно ждал действий Нургалиева, но тот почему-то не появлялся.

«Он ждет, когда Тулибаев закроет ларек и пойдет на обед в чайхану», — мелькнула догадка у капитана.

Часы давно показывали обеденный перерыв, а Тулибаев продолжал торговлю. Наконец он опустил жалюзи на окнах ларька и выглянул в дверь. Через минуту, с тыльной стороны, незаметно прошмыгнул к нему Нургалиев. Потекли томительные минуты ожидания. Прошло около получаса, а из ларька никто не выходил.

— Наверное, выпивают, — невесело пошутил помощник Гараева.

Капитан хотел было поддержать шутку, но в это время, похлопывая руками по карманам, Нургалиев вышел из ларька и скрылся за высоким забором. Гараев понял сигнал — похлопывание по карманам означало, что Нургалиев сделал все в точности так, как указали ему чекисты.

Не заставил на этот раз себя долго ждать продавец фруктов. Выкатившись из двери, он приколол кнопками записку: «Ушел на обед до 4-х часов». Едва Тулибаев приоткрыл дверь, чтобы взять лежавший на полке амбарный замок, — трое рослых мужчин в штатской одежде обступили его и вместе с ним втиснулись в ларек.

— Мы из МГБ, — сказал Гараев, показав задержанному свое служебное удостоверение.

Двое сотрудников крепко держали Тулибаева за руки. Гараев закрыл дверь и включил свет.

Пригласили понятых. Начали обыск.

— У него полные карманы денег! — сказал один из помощников Гараева, выкладывая на прилавок пачки крупных купюр.

— И пистолет, — добавил второй, вытаскивая из кармана задержанного бельгийский браунинг.

Тулибаев ошарашенно молчал. Лишь когда чекисты приступили к обыску ларька, обреченно заговорил:

— Не ройтесь зря... Все при мне... Я должен возвратить деньги одному человеку... Это не казенные деньги... Я их не украл...

— Об этом поговорим в нашем учреждении, — прервал Тулибаева капитан. — А сейчас закройте ларек на замок, опечатайте, а записку «Перерыв на обед» заменим «Закрыто на учет». Слева, за забором, стоит легковая машина со шторками. Спокойно идите к ней и садитесь на заднее сиденье. Там вас ждут. Только не вздумайте бежать или кричать! Вам понятно? — строго спросил Гараев.

Тулибаев кивнул головой.

Глава 19

Сидя в кабинете полковника Насырова, Тулибаев думал о своем:

«Буду молчать. Фаута не продам, с ним — моя смерть... А у этих следователей нет свидетелей. Скажу, оговорили из зависти. А кто оговорил?.. Надо выяснить у следователя. Буду молчать — следователь заговорит сам. Деваться ему некуда. Сроки поджимают, а начальство не любит их продления... Аллах мне поможет».

Прошлый опыт и «юридическая школа» в местах отбытия наказания не прошли бесследно, и теперь Тулибаев-Ходжаев надеялся не только на аллаха... Но он еще не знал о том, что уже было известно Гараеву: о беседах с женой пропавшего без вести Ходжаева, о рассказах земляков и сослуживцев, о том, как он осуществил подлог и приобрел себе документы на чужое имя, о многом другом, что хранилось в объемистой папке в сейфе капитана.

— Разговор будет долгий, — сказал полковник Насыров.

Тулибаев, волнуясь, начал руками поправлять курчавую бороду и усы, растирать шрам у левого уха. Большие карие глаза его нервно обшаривали кабинет.

— Как вас прикажете называть? — обратился полковник к задержанному.

— Раджим Ходжаев, сын Али, из кишлака Нурдимбай.

— Этот человек в сорок четвертом году пропал без вести и с войны не вернулся. Его жена Малика с двумя детьми проживает в Самарканде. За мужа она вас не признала, — вставил Гараев.

Тулибаев долго молчал и наконец заговорил:

— Я Раджим Тулибаев, сын Гуляма... Земляк Раджима Ходжаева из поселка Нурдимбай. Был знаком с ним до войны, знал, что он погиб, что жена осталась вдовой и с детьми жила в Самарканде... Она сама рассказала мне об этом, когда в сорок пятом спрашивала, не встречал ли я ее мужа в плену. Я нигде его не встречал и после освобождения из лагеря решил взять его фамилию...

— Где же вы добыли справку об освобождении из заключения на имя Раджима Ходжаева?

— Купил у одного человека. Как его звать — не знаю. Я просил такую справку, и он сделал.

— Допустим... А откуда у вас оружие и огромная сумма денег?

— Один приятель оставил на время. Я должен ему все это вернуть. Он, кажется, этот... инкассатор.

— Нескладно говорите, Тулибаев. Инкассатор имеет советское оружие — наган, а не бельгийский браунинг — это раз. Второе... Он, что, с ума сошел, оставляя вам оружие и такую сумму?..

«Зачем я такую глупость сказал?..» — подумал про себя Тулибаев. Однако ничего другого, более убедительного, в голову не приходило.

— Может, вам помочь, Тулибаев? — строго спросил полковник.

Задержанный продолжал молчать, склонив голову...

— Скажите, к вам приезжал Иван из Новосибирска?

«Неужели Иван попался? — мелькнуло в голове Тулибаева. — Тогда все попухли...»

— А Нургалиева Доржея знаете? — поинтересовался Гараев.

— Знаю.

«Неужели Доржея схватили?.. Когда они успели? Он только ушел от меня, — подумал Тулибаев. — Все знает полковник! Значит, и Иван, и Доржей — влипли... Теперь крути не крути — один конец... Надо признаваться, а то будет хуже».

— Нургалиев оставил мне оружие и деньги. Я должен их передать Ивану из Новосибирска. Иван привозил мне золотой шлих. Нургалиев продал его, а выручку поделили... — быстро заговорил Тулибаев.

— Уведите его, товарищ капитан, и пусть сам пишет, — обратился к Гараеву полковник.

Теперь предстояло получить от Тулибаева сведения о Салимове.

Тулибаев боялся разговора о Салимове. Это конец всему. Это снова допросы, суд, снова лагерь или тюрьма...

Глава 20

Получив обусловленную телеграмму от Тулибаева-Ходжаева, Бандурин пришел к Салимову и сообщил, что вылетает в Андижан.

— Возврати ему этот кусочек расчески и скажи, что у меня вырос мизинец, — повелительно проговорил Салимов.

— Это что — пароль?

— Он поймет... Возьмешь у него портсигар и привезешь мне. Только не открывай и не потеряй ни одной сигареты. Яхши?

— Яхши, брат! — толкнув в плечо Салимова, усмехнулся Иван. — Но я возвращусь не скоро. Надо в Магадан слетать. Может, по почте выслать?

— Нельзя. Я тоже улетаю, — Салимов задумался. — Если бы согласилась твоя жена, Пряхина, ты бы в ценной посылке прислал портсигар ей... Может, она согласится и мои письма получать?..

— Вечерком, попозже, заходи — потолкуешь с нею сам.


Никто, кроме чекистов, не заметил тогда появления бритоголового в домике Пряхиной. Сначала Иван о чем-то шептался с ним в саду, потом познакомил с хозяйкой. Пили грузинское вино, узбекский чай, рассказывали анекдоты.

Бандурин, выбрав подходящий момент, сказал:

— Женя, мы тут с Саидом одно дело прокручиваем. Я вас на минутку оставлю. Саид тебе все объяснит. — И ушел в сад.

Саид и Пряхина договорились быстро. Она согласилась оказать помощь и сама избрала себе кличку — «Сария».

— Только одно условие, Саид, — подвела черту Пряхина. — Вы обязательно поможете нам уехать на Запад.

— Ну, сосватал? — поинтересовался Бандурин, входя в комнату.

— Как было угодно аллаху! — ответил бритоголовый. — У тебя не жена, а ангел.

Гость вскоре удалился.

— Ну, Ванька, либо мы угодили в западню, либо в рай! — бросаясь на шею мужа, восторженно произнесла Женька.

— Куда-нибудь угодим... Теперь уж непременно вместе.


Группа Юрьева из Кисловодска в Андижан прилетела вместе с Бандуриным. На аэродроме их встретил капитан Гараев с помощниками, которые сразу стали опекать Бандурина. А Юрьев с Гараевым уехали к полковнику Насырову.

Полковник встретил сибиряка радушно, с интересом выслушал рассказ Олега Николаевича о поведении Салимова и Бандурина в Кисловодске. В свою очередь он информировал Юрьева о действиях чекистов Андижана, которые позволили приблизить дело к развязке.

— А как с портсигаром, товарищ полковник? — поинтересовался Юрьев.

— Портсигар сейчас у Тулибаева. Рискуем — иного решения пока не нашли.

— Учтите, что Салимов привлек к своим делам Пряхину, — сказал Юрьев. — Теперь она будет его конспиративным адресом.

— Это очень интересно... — нахмурился Насыров. — Выходит, не к Тулибаеву будут стекаться сведения, а к Пряхиной в Кисловодск. Придется поразмыслить. — Он обратился к Гараеву. — Контрабандистов за границу больше пускать нельзя. Могут не возвратиться. Связь Салимова со своими хозяевами надо перехватить нам, Рашид! Вот твоя задача.

На какое-то время все замолчали, задумались. Первым заговорил Юрьев, обратившись к полковнику Насырову:

— Как вам удалось уговорить Тулибаева?

— Пришлось убеждать фактами, — полковник устало улыбнулся. — Хорошо помогли архивные документы и показания арестованных легионеров о преступлениях Тулибаева в годы войны.

— Без санкции прокурора нам тяжеловато было бы, а тут, как говорится, у Тулибаева не оставалось выбора. Оказав нам помощь, он хоть в какой-то мере рассчитывает на смягчение наказания.

— Тулибаев еще может сделать выбор, когда встретится с Бандуриным, — высказал опасение Гараев. — Не выполнит наши указания — и вся комбинация захлебнется.

— Наша задача: не выпустить их из поля зрения, а в случае чего... немедленно задержим и арестуем, а потом... — полковник тяжело вздохнул. — Потом будем писать объяснения.

Юрьев улыбнулся. Он понимал, что Насыров пошел на рискованный шаг, начиная игру с преступниками.

Глава 21

Через неделю после отъезда Бандурина в Андижан Салимов, под прикрытием темноты, пришел на улицу Кавказскую к Пряхиной. Оглядевшись, он прошмыгнул через калитку в сад. Дверь была полуоткрыта. Убедившись, что хозяйка в доме одна, Салимов вошел.

— Здравствуйте, Женечка!

— А, Саид! Приветик! Проходи, пожалуйста, — кокетливо, без тени стеснения, ответила Женька. — Садись. Будем чай пить. Я еще не ужинала.

— Чай пить — не кетменем бить. У меня, кстати, с собой бутылочка, если не возражаете. — Он извлек из портфеля бутылку прасковейского марочного муската и коробку конфет.

— Портсигара пока нет. Давай устроим пир, Саид! — подмигнула Женька.

...Из дома Пряхиной Салимов ушел на рассвете.

Через трое суток Женька обусловленным способом дала знать Салимову о получении портсигара. Бритоголовый снова пришел к ней поздним вечером и покинул дом только утром, обещая написать письмо с дороги.


В Якутске Салимов сравнительно быстро нашел летчика ГВФ Середу, адрес которого дал ему Бандурин. Встреча произошла в гостинице, якобы по поручению Бандурина.

Салимов не сразу открыл свои карты. Сначала он поинтересовался, есть ли у летчика шлих и у кого еще можно купить золото. Середа назвал несколько человек.

— Это точные сведения? — строго спросил Салимов.

— За точность не ручаюсь. Я у них ничего не брал.

— Но зато вы, дорогой друг, скупали самородки в Янгово и продавали их в Новосибирске и Ташкенте. Это уже совершенно точные сведения!

— Вы что, из ОБХСС? — спросил Середа.

— А это страшное учреждение? Вы боитесь милиции? — уставившись на жертву маленькими карими глазами-буравчиками, ехидно, с издевкой, допытывался бритоголовый. — К вашему счастью, молодой человек, я не из милиции, а из-за границы, и мне нужна ваша помощь...

— Бросьте молоть чепуху! Если ты от Бандурина, так и говори прямо: сколько и почем будешь брать? Но без денег не дам ни грамма...

— Я не нуждаюсь в золоте, Петр Петрович... О нем напомнил лишь для знакомства, чтобы ты знал, в чьих руках твоя судьба и твоя тайна.

— А если я тебя сейчас выкину вон? — спросил Середа.

— Ну что ж! Не желаешь обсуждать деловое предложение — вынужден буду заявить о твоих проделках куда следует...

— Подожди. Давай покурим, — изменившись в лице, попросил Середа. — Откуда тебя принесло?.. Я дам тебе сто тысяч рублей — и проваливай к дьяволу! Из меня шпион не получится...

— Мне не нужны деньги, — спокойно сказал Салимов. — Тебе необходимо переехать в Среднюю Азию, устроиться там работать на маленький приграничный гражданский аэродром и продолжать летать на таких же самолетах... А потом я скажу, что делать. Переезд на юг легко можно объяснить и семье, и начальству. Я ведь не требую переезда на Чукотку...

Летчик молчал, глядя в угол комнаты... Слишком тяжелый груз преступлений лежал на плечах Середы, много лет занимавшегося скупкой и перепродажей золота.

— Ну, что надумал, Петрович? — все так же, с ехидной ноткой в голосе, спросил Салимов.

— Отстань! Бери деньги и улетай! Я знаю, чем кончаются эти дела, — прохрипел Середа.

— А валютные сделки, друг мой, тоже заканчиваются тюрьмой. И если будете упрямиться, я вам устрою это удовольствие. Если же уедете в Среднюю Азию, то выйдете из грязной валютной игры и начнете жить спокойно. Хотите — могу достать другие документы. Ну, а в итоге — перелет в Иран, Афганистан. Но это только после выполнения заданий. Сейчас вы там никому не нужны. — Салимов выхватил из грудного кармана никелированный бельгийский браунинг и покачал им перед грудью Середы.

— Убери эту игрушку... С-с-согласен я... Куда от тебя деваться... — волнуясь, залепетал Середа.

Глава 22

Отпуская Тулибаева, полковник Насыров строго предупредил: о вызове в МГБ никому не рассказывать; деньги и портсигар выдать Бандурину только под расписку; сказать, что так велел Саид; расписку отдать капитану Гараеву; при получении известий от Фаута — немедленно сообщить капитану; из Андижана никуда не отлучаться; шлих требовать только большими партиями...


Бандурин, приехав из Кисловодска в Андижан, опять остановился у Сулимы и на другой день, в полдень, явился к Тулибаеву в ларек.

«Как поведет себя Тулибаев?» — волновался каиитан Гараев. Но тот аккуратно явился на тайное свидание с чекистами.

— Деньги отдал Ивану все. Портсигар тоже отдал ему. Вот расписка... Писать не хотел, — понуро сказал Тулибаев.

— Что передает Салимов? — спросил Юрьев.

— За границу никого не посылать, пока не возвратит мне портсигар... Иван собирается лететь за золотом к Абраму в Магадан. Утром может уехать в Ташкент...

Глава 23

В Новосибирск прилетели утром. Бандурин на такси отправился на улицу Набережную к своей любовнице Галкиной. А через час уже на другой машине мотался по городу. Юрьев со своими помощниками вел наблюдение до самого вечера. К концу дня он уже мог подвести некоторые итоги: в сберкассы Бандурин положил тридцать восемь тысяч рублей, на двадцать восемь тысяч оформил аккредитив в Центральной сберкассе...

— Бандурин разгружает карманы, — докладывал Юрьев начальнику отдела подполковнику Самойлову. — Полетит опять за золотом. В Андижане ждут шлих... Из Андижана в Кисловодск на имя Пряхиной он отправил ценную посылку со сладостями. Там, очевидно, и портсигар. Тексты шифровки и тайнописи, обнаруженные в портсигаре, расшифрованы. В них содержатся указания о дальнейших действиях Салимова как агента-вербовщика...

Прошла неделя, а Бандурин из Новосибирска уезжать не спешил. Наблюдавшие за ним чекисты фиксировали посещение магазинов, закупку водки и различных промышленных товаров, ежедневное посещение с Галкиной кинотеатров, разгульное пьянство по вечерам...

К отцу Иван заходил редко, и только днем, когда Евдокии не было дома. Иногда наведывался на работу к брату Василию. На десятый день он купил билет до Якутска.

В этот же день капитан Юрьев получил задание вылететь в Янгово, чтобы обеспечить там встречу предприимчивого спекулянта.

Наблюдение за Бандуриным в пути следования было поручено другим чекистам.

Игнат Пьяных встретил Бандурина настороженно и посоветовал долго на прииске не задерживаться — о хищении шлиха дозналась милиция.

— Организуй свидание с Абрамом. Договорись с ним, где нам лучше встретиться. Чайная для этого не годится. Тут не Ташкент и даже не Кисловодск, все на виду — того и гляди, «дружки» обнимут, — сказал Игнату Бандурин.

Янгово действительно был не Ташкент и даже не Кисловодск. В маленьком приисковом поселке каждый новый человек привлекает внимание. Поэтому группе капитана Юрьева пришлось работать еще труднее, чем Бандурину. Пришлось лейтенантам Жаглину и Соколову устраиваться, по рекомендации местной милиции, к электромонтеру прииска Фоме Савельеву — под видом дальних родственников, демобилизованных из армии.

Для закрепления легенды чекисты через Савельева познакомились с Пьяных и поинтересовались возможностью устройства надзирателями на прииск, где работали заключенные. Пьяных пообещал похлопотать за парней.

— Работка не пыльная. Не с лопатой в руках, а с наганом в кармане, — подмигивая, заявил он.

По совету Пьяных Соколов даже сходил в отдел кадров прииска, но вакансий надзирателей не нашлось.

— Можем предложить другую работу, а потом, когда будет место, переоформитесь, — сказала молодая белокурая дама в отделе кадров.

— Хорошо. Мы подумаем, — уклонился от прямого ответа Соколов.

Вечером, на второй день приезда в Янгово Ивана Бандурина, Пьяных затопил баню, стоявшую в огороде, на стыке с усадьбой Савельева. На санках отвез туда добрую охапку дров и стал возить во фляге воду из колодца.

Жаглин, катавшийся за огородами на лыжах, видел, как нелегко Пьяных тянуть санки с тяжелой флягой. Воспользовавшись удобным моментом, он вступил с ним в разговор:

— Что-то вы, дядя Игнат, среди недели баньку раскочегариваете?

— Поясница ноет, погреться надобно.

— Давайте я вам помогу, — вызвался Жаглин и взялся за веревку, привязанную к санкам.

Вылив воду в котел, он снова покатил санки к колодцу. Помогая соседу, лейтенант узнал, что баня будет готова часа через два, и договорился, что после того, как хозяин с другом помоются, можно будет попариться и ему.

Встретившись во дворе с ожидавшим его лейтенантом Соколовым, Жаглин сообщил тому о результатах наблюдения и просил немедленно проинформировать обо всем капитана Юрьева, находившегося в гостинице прииска.

— Жми к капитану на всех парусах, Саша. У нас не более двух часов до начала операции... А я тут подготовлю технику.

Он набрал охапку дров и снова заторопился к бане.

— Вы, дядя Игнат, идите домой. Я теперь сам дотоплю и воды, сколько надо, нагрею. У вас, может, дома дела есть, а мне все равно делать нечего, — сказал он.

— Ну, если хочешь, трудись, — согласился Пьяных. — Дома дела всегда найдутся. Только ты трубу не спеши закрывать. А то угореть можно...

Оставшись в бане, Жаглин стал прикидывать, где удобнее спрятать микрофон, чтобы записать разговор, который будет вести Бандурин в бане. Он был уверен, что затея Пьяных с баней безусловно связана со сделкой, которую из-за детей и жены Игната нельзя осуществить у него дома. Другое, более подходящее место, чем баня, в поселке найти было трудно.

В задачу Соколова входило теперь внешнее наблюдение за поведением Бандурина и его связью. Это можно было осуществить из сарая Савельевых, который одной стороной выходил на огород. Капитану Юрьеву появляться здесь было небезопасно.

Когда баня прогрелась — на улице совсем стемнело, только слабо светила луна, Жаглин, постучав к Пьяных в окно, громко крикнул:

— Дядя Игнат! Баня готова! Я ухожу...

— Спасибо, — послышался голос хозяина.

Соколов продолжал вести наблюдение... Вот он увидел, как к бане прошел Иван Бандурин... И все затихло. Минут через пятнадцать туда же через огород прошмыгнул высокий, сутулый человек с веником и авоськой. Пьяных, как часовой, стоял в своем дворе, наблюдая за баней.

«Очевидно, ему поручено охранять их», — подумал Соколов.

Наступила длительная тишина. Минут через двадцать сутулый покинул баню и огородами ушел в поселок. Соколов, оставив наблюдение, кружным путем начал его преследовать, чтобы установить место жительства и личность приятеля Бандурина.

В половине одиннадцатого, когда все уже помылись и баня поостыла, в нее вошел капитан Юрьев, одетый в потертый дубленый полушубок, какие носят многие приискатели. Жаглин, пройдя через двор Пьяных, убедился, что Бандурин и хозяин сидят за столом.

— Все спокойно, — сказал лейтенант и стал доставать из потайного места портативный магнитофон. А через несколько минут капитан Юрьев, надев наушники, уже внимательно слушал запись беседы. Было слышно, как Бандурин доставал бутылку, стаканы, шуршал газетой, разворачивая закуску.

— Ну, со встречей, Абрам, — послышался затем приглушенный голос Бандурина.

Звякнули стаканы.

— Со встречей, Иван. Как съездилось? Все ли нормально у Раджима?

Выпили, громко задышали.

Голос Бандурина:

— В основном нормально, только дружок Раджима, брат будто, пронюхал через него о наших делах и пытался меня шантажировать...

Голос Абрама:

— Что ему нужно?

Голос Бандурина:

— Интересуется, сколько в СССР добывается золота, платины, алмазов, где ведутся разработки урана и все такое, разное...

Голос Абрама:

— Пошли его п...подальше... Пусть обратится в Совет Министров. Там все знают. Я тебя как брата прошу: не впутывайся ни в какие дела. И имя мое нигде не упоминай. Иначе — сам знаешь...

Голос Бандурина:

— Усек, Абрам. Надо искать пути реализации шлиха у себя дома. За границей золото, конечно, дороже, но риск большой и накладные расходы тоже...

Голос Абрама:

— Это верно. Ты не был у моей жены в Москве? Усвой: Геня Григорьевна Стрельчик может купить шлих по тридцать рублей за грамм в неограниченном количестве. Адресок знаешь. Вот телефон. От меня — привет. В этих мешочках двадцать кило. Прикинь в уме и получишь больше полмиллиона. Она уплатит твою половину. Мне ничего не привози... По этим адресам пришлешь, что написано. Через пару месяцев явись опять. Про Игната не забудь: ему тысяч двадцать на лапу брось из нашей доли. Он мне — большой помощник.

Голос Бандурина:

— Сделаю, как надо, Абраша! За труд каждый должен что-то получать...

Опять звякнули стаканы. Выпили, стали закусывать. После долгого молчания голос Абрама:

— А теперь я помочу голову и уйду, пока не пропотел.

Голос Бандурина:

— Ну, с богом, Абрам. Мы с Игнатом попаримся.

Скрипнув, открылась и закрылась дверь. Было слышно, как Иван начал париться, плескал водой на раскаленные камни. Вскоре пришел Игнат Пьяных и, закрыв дверь изнутри, присоединился к Бандурину. Несколько минут ахали веники, шипела, превращаясь в пар, вода...

Голос Пьяных:

— Милиция шурует золотошников... Слух идет, будто на Сусуманском прииске арестован перекупщик шлиха Илья Францевич... На допросе заложил одиннадцать душ... Всех, у кого скупал золото... Понимаешь, корешок, что это означает? Ты с ним случайно не контачил?

Голос Бандурина:

— Нет, я его не знаю...


Рано утром с потяжелевшим чемоданчиком и рюкзаком за плечами Бандурин вылетел в Якутск.

Лейтенант Соколов задержался в Янгово, чтобы установить личность Абрама, а также собрать необходимые доказательства о преступных действиях Бандурина и его сообщников.

Юрьев и Жаглин продолжали наблюдение за Иваном. В Якутске Юрьева встретили местные чекисты, и он передал им под наблюдение Бандурина.

Чемодан и рюкзак Иван сдал в камеру хранения и двое суток болтался по городу.

В Новосибирском аэропорту Бандурина встретил Василий. Тяжелый чемодан сразу отвезли в камеру хранения железнодорожного вокзала, а с рюкзаком поехали к отцу. На «Победе» не спеша кружили по городу. Они не подозревали, что капитан Юрьев от самого аэропорта ехал следом за ними.

Иван остался доволен расторопностью брата, сумевшего организовать переплавку шлиха, и отца, выгодно перекупившего несколько килограммов золота у летчика из Якутска, прибывшего по рекомендации Середы. «Фирма» Бандуриных набирала силу...

Капитан Юрьев и его начальник подполковник Самойлов не знали тогда о точном количестве золота, которым располагал Бандурин. Энергичный, напористый капитан предлагал организовать поимку Бандурина с поличным и с этого начать реализацию разросшегося, как раковая опухоль, дела. Однако Самойлов и Коцюбинский не спешили с задержанием, а советовали продолжать выявление других преступных связей Бандурина и Салимова.

— Так можно играть годами, а десятки килограммов золота из государственных приисков будут утекать за границу и к разным темным дельцам. Салимову тоже нельзя позволять действовать безнаказанно — его замыслы нам ясны... — возражал Юрьев.

— И все же мы многого не знаем о Салимове, Олег Николаевич, — заметил Самойлов, посматривая на Коцюбинского, — да и не у нас он. Поэтому вопрос о пресечении преступной деятельности Салимова будет решать Центр. У нас только Бандурин. А коль установлена преступная связь Ивана с бритоголовым, то и его сейчас трогать нельзя. Можем загубить дело!

— Следует подготовить массированную операцию, чтобы в один день, а может быть, и в один час задержать всех выявленных преступников. И, безусловно, держать под наблюдением их связи, — добавил полковник Коцюбинский.

— Я тоже так думаю, Григорий Самсонович, брать только всех сразу! — присоединился к его мнению Самойлов.

Глава 24

По сообщению Евдокии, Бандурины несколько дней подряд, в тайне от соседей и детей, трудились над обработкой золотого шлиха, привезенного Иваном в рюкзаке. Василий не раз включал тигель и переплавлял шлих. От его жены Зины Евдокия узнала, что муж наделал много золотых колец, чайных ложечек и крестиков. Старик переложил все в эмалированные кастрюли и ночью спрятал во дворе.

Лейтенант Соколов сообщал Юрьеву, что Бандурин взял чемодан из камеры хранения и перевез его в дом отца на улицу Красноярскую. А утром следующего дня с маленьким чемоданчиком и рюкзаком появился в аэропорту. Вскоре чекисты установили, что он приобрел билет на московский рейс. Полковник Коцюбинский приказал Юрьеву с двумя помощниками следовать за ним.

— В Москве вас будут встречать, — сказал на прощание Олегу Николаевичу подполковник Самойлов.

В пути Бандурин вел себя спокойно, но ни на минуту не расставался с чемоданчиком и рюкзаком. В аэропорту «Внуково» рюкзак сдал в камеру хранения, а с чемоданчиком на такси уехал в Москву. До вечера просидел в ресторане «София», откуда на такси приехал на площадь Революции и позвонил кому-то по телефону-автомату. С полчаса толкался у остановок, пропуская прибывающие автобусы и троллейбусы. Юрьев беспокоился, опасаясь потерять своего подшефного в многолюдной столице, не зная точно его замыслов. Капитан то и дело посматривал на часы. Стрелки показывали половину восьмого. Бандурин, оглядываясь по сторонам, быстро пошел к станции метро. Остановился у кассы, где разменивают монеты, еще раз осмотрелся и стал в очередь. Только внимательный глаз чекиста заметил, как осторожно тронула Ивана рукой немолодая смуглая женщина, стоявшая за его спиной. Бандурин, обернувшись, что-то сказал ей. Она кивнула головой, разменяв монету, не торопясь, вышла на улицу и свернула за угол ближайшего дома.

Московские чекисты следили за незнакомкой...

А через пять минут за ней уже шел и Бандурин.

«Это и есть Геня Стрельчик!» — догадался Юрьев. — Усильте наблюдение и зафиксируйте сделку, которую они совершат, — передал он по радиотелефону приказ своим и московским коллегам.

Иван не спеша шагал за Геней, направляясь по широкой лестнице вверх. Помощники Юрьева завладели лифтом и стали гонять его то вверх, то вниз. Геня, держа в руке большую хозяйственную сумку бежевого цвета, остановилась, будто отдышаться, на площадке пятого этажа. Сумку поставила на широкий подоконник. Вскоре с ней поравнялся Бандурин.

— Здравствуйте, Иван Матвеевич, — тихо произнесла женщина. — Тут вас никто не знает. Поговорим...

— Большой привет от Абрама, Геня Григорьевна. Вот вам гостинчик от него... Крупы немного прислал, — вынимая белые полотняные мешочки, заговорил Иван.

— Сколько? — справилась Геня.

— Десять кило... чистого...

— Абраша обещал больше.

— Не было места, — хлопнув по чемодану, ответил Бандурин. — В другой раз.

Геня быстро спрятала мешочки в свою объемистую сумку, вытаскивая оттуда перевязанные крест-накрест бумажные свертки.

— Здесь сто пятьдесят тысяч... Абрашина половинка останется у меня...

— Все правильно... Только навсегда забудьте мое имя! Я вас тоже не знаю. Усекаете?

— Разумеется!

— Сегодня улетаю. Всего вам доброго. — Иван протянул Гене широкую ладонь.

Женщина кокетливо подала ему руку и стала спускаться вниз. Бандурин достал из кармана портсигар и закурил, продолжая посматривать то через окно во двор, то вверх, то на лестничные ступеньки.

Московские чекисты ушли вместе с Геней. Юрьев успел лишь спросить у старшего опергруппы, что они будут делать с мадам Стрельчик.

— Задержим с поличным при передаче золота иностранным перекупщикам. С нее уже довольно!


В Кисловодске Бандурин получил от Салимова серебряный портсигар и отбыл в Андижан.

Тулибаев-Ходжаев встретил Бандурина весьма любезно, но очень удивился, что тот опять приехал без золота.

— Зачем пустой ехал? — ворчал Тулибаев.

— Так случилось... Портсигар вот привез. Усекаешь?

— Эта коробка без золота не ходит! Понимай, Иван? Нужен песок. Когда привезешь, сколько?

— Недели через две, не раньше. Вот, только пару килограммов прихватил — и все. Возьми пока.

— Мало, — Раджим покрутил головой. — Вези сразу больше. Зря через границу ходить никто не станет. Много ходить плохо. Мало ходить и много носить — яхши!

— Усекаю! Привезу больше, — пообещал Иван.

Капитан Юрьев вместе с Гараевым следили за каждым шагом Бандурина в Андижане, фиксируя его действия на кино- и фотопленку. Однако и Тулибаев, стараясь заслужить хоть какое-то снисхождение, сам информировал Гараева. Как только Бандурин вручил ему портсигар, он по телефону известил об этом капитана и при встрече передал портсигар и золотой шлих, полученные от Ивана.

Задание чекистов Тулибаев пока выполнял добросовестно. Бандурин должен был доложить обо всем Салимову или привезти новую партию шлиха. Иного выхода у него не было. А это как раз и нужно было чекистам: прежде чем отправить портсигар за границу, надо было расшифровать и перевести донесения шпиона. Для этого требовалось время.

Погостив двое суток у Сулимы, Бандурин улетел в Новосибирск.

Юрьеву уже надоели воздушные путешествия Бандурина, и он более настойчиво стал убеждать своего непосредственного начальника — подполковника Самойлова — приступить к завершению дела.

— Теперь нам все ясно. Надо кончать с преступной деятельностью этих «приятелей», — заканчивая доклад, настаивал Юрьев.

— Я — за! — согласился Самойлов. — Пойдем убеждать шефа.

Глава 25

Расшифрованный текст донесения Салимова в разведцентр лежал на столе полковника Насырова.

— Шпион жалуется, что не может найти подхода к лицам, которые работают в советских государственных учреждениях и располагают обобщенной информацией, — комментировал содержание донесения полковник.

— Без предварительной наводки на какую-нибудь продажную шкуру делать вербовочное предложение весьма опасно. Это не объяснение в любви, — заметил Гараев.

— Обосновывает целесообразность вербовки перекупщиков золота. Словом, тех кандидатов, которых выдал Бандурин.

— А что ему остается делать? На безрыбье — и рак рыба...

— Нам это следует учесть, Рашид. Срочно информируйте обо всем органы госбезопасности.

— Сейчас же займусь этим, — забирая у полковника донесение Салимова, сказал капитан.


Под диктовку Гараева контрабандист Нургалиев написал брату Томору письмо, в котором указал новое место для встречи с акционером у перевала, недалеко от шоссейной дороги. Для связи использовали его почтовых голубей, уже не раз пересекавших границу.

Через десять дней Гараев и Хакимов, одетые как скалолазы, ушли в горы. Рашид зорко следил за проводником: он не должен был оставаться наедине с Томором. Знание уйгурского языка позволяло капитану контролировать их разговор, а с иностранцем Гараев мог объясниться и по-английски.

В обусловленном месте пограничники организовали скрытую засаду, чтобы исключить всякую неожиданность.

— Кажется, тут, — сказал Гараев, когда они остановились у входа в ущелье. Хакимов сложил руки в трубочку и залаял как шакал. Вскоре последовал ответный лай.

— Это Томор... Сейчас придет, — проговорил Хакимов.

Минут через десять из-за огромного валуна, с ружьем наперевес, показался человек, похожий на Нургалиева: такое же широкое скуластое лицо, узкие, глубоко сидящие глаза.

— Ассалам алейкум! — прокричал Томор.

— Ваалейкум ассалам! — ответил Хакимов и стал объясняться: — Твой брат захромал. Ногу подвернул. В горы ходить не может.... Вот его письмо.

Вдали показался европеец в богатом охотничьем костюме, с винчестером наизготовку.

— Господин Паркс, — тихо сказал Томор, посматривая на Рашида. Гараев кивнул головой. Поздоровались. Присели на камни. Закурили.

— Как добрались? — осведомился Паркс.

— Благополучно. Тут хороший перевал, путь значительно короче и менее опасен, — пояснил Гараев.

— Будем встречаться здесь?

— Да, — подтвердил Рашид. — А это вам лично, — передавая портсигар, добавил он.

Хакимов, как было условлено, передав мешочек с золотым шлихом Гараеву, отошел метров на двести, будто для обеспечения охраны, и стал смотреть в сторону советской границы...

— А здесь два килограмма золота, — передавая мешочек Парксу, сказал капитан. — Цена прежняя...

Паркс вытащил из охотничьей сумки маленькие пружинные весы, зацепил крючком мешочек, посмотрел на шкалу.

— Согласен. — Потом он распорол мешочек, сунул в шлих тонкую руку, посмотрел россыпь и спросил: — Ты знаешь, что пятнадцать процентов сбрасываем на отходы?

— Мне говорили, тринадцать...

— Это когда большая партия. А тут отойдет не меньше.

— Ладно. Давай деньги! — согласился Рашид.

Иностранец достал из сумки сверток в черной материи, отсчитал купюры и подал капитану.

— Пересчитай!

Рашид пересчитал бумажки и спрятал их в свою сумку. Томор стоял поодаль, посматривая то на заснеженные отроги гор, то на Гараева и Паркса.

— Есть разговор, — по-английски сказал Рашид. — Господин Салимов просит вас сообщить ему другой способ связи. Ходить через границу опасно. Контрабандистов могут схватить пограничники, и связь нарушится. Золото, если нужно, можно передавать через посольство в Москве... Так думает Фаут.

— А ты как думаешь? — резко спросил Паркс.

— Я человек маленький. Как будет приказано — так и сделаем. Только осторожность в нашем деле никогда не мешает. А нынешний способ требует риска.

— Хорошо, я подумаю об этом и сообщу в следующий раз.

— Фаут просит дать ответ сразу, сегодня.

— Я не готов к ответу. Надо все изучить и проверить...

— А куда вы пришлете ответ? Адрес Салимова изменился. Он не может оставаться на одном месте. В Ташкенте ему оставаться небезопасно.

— Где он сейчас? Что предлагает?

— Вот адрес, по которому можете прислать надежного человека или письмо. Это в Андижане. Но прежде, чем появиться там вашему человеку, надо позвонить по телефону. Если не будет на месте господина Салимова, человека встречу я. Тут все написано и нарисован план. Домик находится недалеко от аэродрома.

С этими словами Рашид передал Парксу запечатанный конверт, добавил:

— С контрабандистами Салимов работать не желает. Милиция арестовывает перекупщиков золота, а они с ними связаны.

Паркс был явно огорчен таким сообщением, однако поверил Гараеву, который говорил спокойно и убедительно.

— Благодарю за предупреждение. Указания о новом способе связи получите в Андижане, как просит Фаут. Но не скоро. А сейчас пора расходиться.

Прощаясь с Рашидом, Паркс задержал его руку и вдруг угрожающе спросил:

— Ты давно знаешь Салимова?

— Он мой кровный брат. Между нами секретов нет...

Паркс медленно отпустил руку капитана и полез в боковой карман куртки.

— Этот портсигар обязательно передай Салимову лично. Желаю вам удачи!

— И вам тоже...

Легко прыгая по камням, Рашид и Хакимов быстро приближались к поджидавшим их пограничникам. Капитан Гараев остался доволен деловой встречей с майором Парксом — началась сложная игра с иностранной разведкой.

Глава 26

Месяц разгульной жизни с Галкиной показался Бандурину одним праздничным днем. Он ни разу не навестил отца, не виделся с сыном Антошкой. Только Василий знал, что Иван бражничает в Новосибирске. Однако всему приходит конец. Протрезвев, Иван отправился к отцу. Матвей Егорович искренне обрадовался сыну и хотел было, как всегда, устроить гулянку, но Иван воспротивился:

— Надоело, отец. Дай-ка кваску холодного.

Матвей достал из погреба бидон ядреного квасу. Иван присел у края стола и долго, крупными глотками пил, отрываясь и посматривая на сильно поседевшего отца, с желтоватыми от курения усами и короткой овальной бородкой.

— Завтра улетаю, отец, в Ташкент.

— Тебе что-нибудь надо?

— Вечером возьму сам...

Юрьев знал, что Иван купил билет на самолет до Ташкента, и предполагал, что тот повезет в Андижан крупную партию золота из запасов, хранившихся у отца.

Вечером Юрьеву позвонила Евдокия и попросила срочно встретиться с ней. Ее сообщение вызвало у Юрьева недоумение.

— Иван собирается в Алма-Ату, будто на охоту. Там у него есть друг. Джейранов стрелять будут, — сказала Евдокия. — Антошка рассказывал, и Зина об этом же говорила. Василий поедет провожать. С ним на аэродром собираются его сестра Феня и ее муж Сергей. Недавно в гости они к старикам приехали. Живут в Костроме.

«Что-то мудрит Иван», — подумал Юрьев. А вслух сказал:

— Понаблюдайте, пожалуйста, что будут делать Бандурины вечером во дворе и в саду. А утром, когда пойдете на работу, я вас встречу. В крайнем случае — позвоните по телефону.

Сообщение Евдокии подтвердилось. К двенадцати часам дня в сопровождении родственников Бандурин появился в аэропорту. В правой руке Ивана болтался небольшой, коричневого цвета чемоданчик, зять Сергей нес большую плетеную кошелку из-под фруктов, а Феня размахивала ружейным чехлом. Лишь Антошка шел сбоку пустым, держась за левую руку отца. Все были веселые, возбужденные.

Когда объявили посадку, Иван тепло попрощался с родней, поцеловал сына, забрал в две руки все вещи и, предъявив билет бортпроводнице, прошел в самолет. Юрьев уже находился в салоне. Он видел, как Бандурин снял темно-синий плащ, небрежно сунул кошелку под вешалку, а чемоданчик с чехлом положил на полку. Вскоре взревели моторы, самолет, разбежавшись, плавно оторвался от земли и стал набирать высоту.

— Кошелка очень тяжелая, не менее пуда, — шепнула Юрьеву подошедшая стюардесса. — Сверху зашита материей.

— Спасибо, — так же тихо поблагодарил капитан.

Полет проходил нормально. Когда перед посадкой засветилось табло «Пристегнуть ремни! Не курить!», Юрьев встал и быстро прошел в кабину пилотов.

Самолет плавно коснулся бетонированной полосы, слегка подпрыгнул и побежал по прямой линии к аэровокзалу.

— Уважаемые пассажиры, следующие до Ташкента! — приятным голосом объявила стюардесса. — Командир корабля приносит извинение за беспокойство, мы просим всех пассажиров покинуть салон, взять свои вещи и пройти в аэровокзал. Вылет на Ташкент через тридцать минут.

Пассажиров до Ташкента оказалось человек пятнадцать. В числе их — капитан Юрьев с двумя помощниками и Иван Бандурин. Чекисты шли налегке: один портфель на троих. Ивану было неудобно: ружейный чехол пришлось повесить на плечо, а в руки взять чемодан и кошелку. Он шел не спеша, позади всех пассажиров. Оценив обстановку, помощники Юрьева слева и справа приблизились к Бандурину, и один из них тихо спросил:

— Вам помочь?

— Спасибо, я сам! — буркнул Иван.

Чекисты, переглянувшись, молча продолжали следовать рядом. Позади шагал капитан Юрьев. Когда все пассажиры вошли в здание аэровокзала, к Бандурину приблизился капитан.

— Гражданин Бандурин, я из Новосибирского управления МГБ. Мы вас задерживаем. Пройдите в комнату дежурного милиции.

— Как? За что? — опешил Иван.

— Там объясним. Только без фокусов, — строго предупредил Юрьев.

В комнате дежурного милиции их уже ожидали алма-атинские чекисты и двое понятых из работников аэропорта.

— Предъявите ваши документы, — потребовал Юрьев, когда Бандурин поставил на пол кошелку и чемодан. Бандурин достал новенький паспорт.

— Он поддельный, — объявил капитан. — А что у вас в чемодане и кошелке?

— Я лечу на охоту... В кошелке патроны.

— Откройте. Нам надо посмотреть.

— Зачем это? Можете и по весу определить.

— Тогда откройте чехол и покажите ружье, а также предъявите охотничий билет! — предложил Юрьев.

Бандурин, точнооглушенный, стоял, не двигаясь с места.

— Помогите ему, товарищи, — обратился Юрьев к понятым.

Один из них быстро расстегнул ружейный чехол и удивленно произнес:

— Здесь нет никакого ружья! Одни тряпки...

— Посмотрим, что в них, — Юрьев вытащил содержимое чехла, развернул материю, и все присутствующие с удивлением увидели золотые самодельные крестики, ложечки, кольца...

— Вот это ружье! — удивленно произнес сотрудник аэропорта.

Юрьев предъявил Бандурину ордер на арест. Помощник поставил на стол кошелку, отпорол сверху тряпку и из-под газет стал вытаскивать полотняные мешочки со шлихом и самородковым золотом. Свидетели оторопели от нового сюрприза.

— Тщательно обыщите Бандурина! — приказал Юрьев своим помощникам. — А вы, товарищи понятые, пожалуйста, внимательно осмотрите все, что будет у него изъято.

Вызвали представителя Госбанка со специальными весами, на которых с точностью до грамма взвесили золотые изделия и шлих. Оформив задержание и обыск Бандурина, Юрьев попросил его прочесть и подписать составленные документы. Вслед за ним протоколы подписали понятые. Корзинку и чехол с золотом снова зашили, опечатали сургучной печатью и вместе с Бандуриным под контролем чекистов, как вещественное доказательство, отправили в Новосибирск.

Ташкентский рейс продолжался по расписанию.

Глава 27

Капитан Юрьев с группой чекистов и старшим следователем Чернооковым, пригласив понятых из соседних домов, громко постучал в дощатую калитку Бандуриных. Во дворе залаяла и зазвенела цепью собака. Нежданных гостей встретила Зинаида, жена Василия. Чекисты и понятые заполнили прихожую. Опешившие хозяева, ничего не понимая, выжидательно смотрели на незнакомцев. Юрьев поздоровался, прошел к столу и, не садясь, громко объявил:

— Гражданин Бандурин Матвей Егорович! Согласно санкции прокурора области, ваша квартира, двор и сад подлежат обыску. Причина — арест сына Ивана.

— Господи, за что же его? — ахнула мать.

— Матвей Егорович вам объяснит, — ответил Юрьев.

Старик угрюмо набычил голову, продолжая молчать. Юрьев предъявил ему документы, хозяин прочитал их, расписался и развел руками.

— Ко всем членам семьи просьба: остаться в этой комнате. Во время обыска никуда не выходить, ни о чем не разговаривать, — продолжал Юрьев.

Черноокое разъяснил права и обязанности понятых. Усадьба, сад и все выходы охранялись чекистами.


Методично, метр за метром, осматривались комнаты, шкафы, сундуки, столы, книги и другие укромные места. Все, что представляло ценность, как вещественная улика преступления, заносилось Чернооковым в протокол. Специалист с помощью прибора типа миноискателя прощупывал стены, плинтуса, пол, стулья и другие предметы, где могли быть тайники для хранения золота. Однако, кроме самодельных крестиков и ложечек, обнаруженных в буфете, в доме ничего золотого найдено не было. В письменном столе Василия оказались порнографические фотоснимки, которые были изъяты следователем. Затем перешли в кладовку, где был спрятан электротигель. На нем угадывались следы плавления золота.

Чернооков то и дело посматривал на хмурое лицо старого Бандурина, вздыхавшего от волнения. Только Юрьев сохранял завидное спокойствие.

Окончив обыск дома, чекисты и понятые перешли во двор, стали осматривать плетеный курятник. Старик Бандурин и Василий сразу забеспокоились.

— Ну, дед, помогай искать клад! — попросил один из молодых чекистов. — А то испортим весь пол.

— Ройтесь, ничего там нет! — пробурчал старик.

— Возьмите щупы и хорошенько проверьте все углы, а также под плетнем, — приказал Юрьев.

Группа обыска дружно проверяла каждый дециметр курятника. Вскоре послышался металлический скрежет. Взяв лопату, Юрьев начал рыть землю. На небольшой глубине, под плетнем, показалась двухлитровая эмалированная кастрюля, обвязанная тряпкой. Капитан отряхнул землю, сбросил тряпку, снял крышку, и присутствующие увидели груду лежавших в кастрюле золотых самородков. К концу обыска было обнаружено еще две таких же кастрюли, наполненных самородками и шлихом.

Закончив обыск, Юрьев и Чернооков поблагодарили понятых, сфотографировали и упаковали вещественные улики преступления, пригласили с собой Матвея Бандурина и уехали в Управление МГБ. По тактическим соображениям Василия задерживать не стали. Чернооков взял от него лишь подписку о невыезде из Новосибирска и сохранную расписку на автомашину и мотоцикл, на которые был наложен арест. Санкция прокурора на арест Матвея Егоровича у чекистов уже имелась. Однако сразу об этом старику решили не объявлять, желая провести, так сказать, психологическую проверку его на честность.

Был уже поздний вечер, когда старик решил, наконец, показать еще одно место в огороде, где было спрятано золото. Черноокову снова пришлось поехать к Бандуриным. Когда все формальности по изъятию новой партии золота были закончены, Юрьев предъявил хозяину ордер на арест. Старуха заголосила, утирая глаза передником.

— Цыц, дура! — закричал Матвей. — Чего рассопливилась?! Найди лучше бельишко и утиральник. В тюрьму ведь иду, не в гости...

Старуха замолчала и проворно полезла в комод. Собрав необходимое в черную кирзовую сумку, дед не спеша попрощался с родными и тяжело перешагнул порог своего дома.

Чернооков трудился с утра до вечера, допрашивая то отца, то сына. Обстоятельства требовали проведения обыска на квартире первой жены Ивана Евдокии и его любовницы Галкиной. Старший следователь обратился за помощью к Юрьеву.

В полуподвальных каморках Евдокии, кроме подержанного пианино, ничего ценного не оказалось. Зато добротный особняк на улице Набережной, где проживала Галкина, был полной чашей. И чего только не натаскал туда Иван! Роскошная мебель из полированного японского ясеня, узбекские ковры ручной работы, шкуры разных зверей, саксонский и китайский фарфор, радиоприемники последних марок, велосипеды, рояль и многие другие предметы заполняли просторные комнаты и кладовку. Много было ложечек, крестиков и других ювелирных изделий из золота и серебра...

— Откуда у вас это? — спросил Чернооков Галкину.

— Я долго работала инженером в Якутске. Там хорошо платят. Жила одна. Вот и приобретала на сбережения все, что мне нравилось, — не задумываясь, ответила та.

— Почему вы нигде не работаете? — поинтересовался Юрьев.

— Ребенка некуда деть. Видите, он еще совсем маленький. Живу одна...

Двухлетний карапуз крепко держался за платье матери.

— Кто его отец?

— Иван Бандурин.

Глава 28

По указаниям Центра, после ареста Ивана Бандурина, в Андижане в тот же день были привлечены к уголовной ответственности Раджим Тулибаев-Ходжаев и контрабандисты Нургалиев и Хакимов. Игра закончилась, и им надлежало отвечать за содеянное.

Через месяц после отлета Салимова из Якутска в Министерство госбезопасности республики пришел по почте толстый пакет. В нем было покаянное письмо Середы. Без утайки, подробно написал он о своем моральном падении, о преступных связях с Иваном Бандуриным, его отцом, перекупщиками золота из Ташкента и вербовке агентом иностранной разведки. В тот же день транспортный самолет ПО-2, ведомый летчиком ГВФ Середой, потерпел катастрофу: летчик погиб, пассажиров на борту не было. И хотя о причине катастрофы официально нигде не объявлялось, по аэродрому прошел слух: Середа торговал золотом и шпионил, а в подкладке его реглана чекисты нашли карту, на которой нанесены важные стратегические пункты.

После отъезда Юрьева из Янгово лейтенант Соколов продолжал там работать. Сотрудники местного отдела госбезопасности оказывали сибиряку необходимую помощь. Соколов знал, что групповое дело на «приятелей» по указанию Центра подлежало реализации и что Абрам Стрельчик является важным звеном в преступной шайке расхитителей золота.

Юрьев предложил Соколову установить всех помощников Стрельчика из числа заключенных, которых можно было допросить как свидетелей. Однако решить эту задачу было делом нелегким — по почтовым документам надлежало выявить, кто из заключенных в Янговском поселке получал продуктовые посылки из Новосибирска, Кисловодска, Андижана и Ташкента.

Предстояло решить и другой вопрос: где целесообразно задержать Стрельчика, который действовал весьма осторожно и не хранил при себе никаких ценностей и документов, уличавших его в преступных сделках с Бандуриным. Соколов информировал об этом Новосибирск. Капитан Юрьев сообщил, что вопрос об аресте Абрама Стрельчика будет решаться в Москве. По указанию Центра и договоренности с администрацией Абрама Стрельчика досрочно «освободили». Он стал собираться в Москву. Александр Соколов должен был сопровождать Стрельчика до столицы, чтобы передать его там под наблюдение московских чекистов.

Самолет из Якутска в Москву прибыл по расписанию. Все, казалось, шло так, как мечтал Стрельчик: крупное дело тихо закончено, все довольны, он на свободе, в Москве, где его ждет Геня Григорьевна...

Лейтенант Соколов выполнил свою миссию, но продолжал наблюдать за Стрельчиком, который мог скрыться, затеряться в Москве. Капитан Юрьев уверял, что на Внуковском их непременно встретят. Соколов внимательно следил за встречавшими, искал среди них московских коллег, которые знали его приметы и приметы Стрельчика, однако, как ему показалось, из чекистов в аэропорту никого не было.

Стрельчик получил багаж и решительно двинулся на стоянку такси. Тут к нему подбежали два молодых расторопных парня и спросили:

— Вы случайно не Стрельчик?

— А что такое? — вопросом на вопрос ответил осторожный Абрам Маркович.

— Геня Григорьевна просила вас встретить. Она сама не может. У нас есть машина. — Они показали на молочного цвета «Победу», остановившуюся рядом. — Садитесь, пожалуйста, Абрам Маркович!

Едва Стрельчик шагнул к машине, как подошел третий парень и очень спокойно проговорил:

— Одну минуточку! Вы задержаны. Я сотрудник МГБ. Пройдемте с вещами в здание аэропорта.

— Позвольте! Я не убежал. Меня освободили досрочно!.. Посмотрите документы! — возмутился Стрельчик.

— Зайдем в помещение и там проверим не только документы, но и вещи, — сказал чекист.

Стрельчик ссутулился и неожиданно начал шмыгать большим синеватым носом.

В комнате дежурного милиции уже дожидались приглашенные чекистами понятые. Задержанному предъявили ордер на арест и произвели обыск. В вещевом мешке обнаружили тяжелые полотняные мешочки, завернутые в белье. В них оказалось десять килограммов золотых самородков.

В карманах пиджака нашли две сберкнижки с крупными вкладами и аккредитивы.

— А где моя жена? — не удержавшись, спросил Абрам Маркович.

— Она давно гостит у нас. Вы с ней непременно увидитесь, — ответил один из чекистов.

Вслед за Стрельчиком из Янгово в Москву летело письмо от Игната Пьяных.

«...Абраша! Если ты не вернешь долг и хочешь замести свою дорогу, то нечего от меня скрываться. Я найду тебя на дне океана и выведу на чистую воду... Учти это! Сладко не будет... Скорее шли посылки с вещами и сберкнижку, как договаривались», — писал надзиратель прииска.

С санкции прокурора письмо было конфисковано и приобщено к следственному делу по обвинению Стрельчика. Пьяных угрожал нечестному компаньону, не подозревая, что это письмо в равной степени обвиняет и его, как соучастника хищения золота.

Глава 29

В Ташкентском аэропорту Салимов спустился по трапу самолета и быстро направился к стоянке такси. Однако свободных машин не оказалось. Он обратился к частнику, скучавшему на остановке. Тот молча кивнул головой.

У постового инспектора ГАИ водитель спросил, где находится улица Кефанова, и, получив разъяснение, тронулся в сторону города.

Расплатившись за проезд и выждав некоторое время, Салимов вошел в подъезд дома, нажал кнопку звонка. Дверь открыл подвыпивший мужчина, который долго не мог понять, зачем и от кого пришел к нему незнакомый интеллигентный человек. Затем, разобравшись, крепко стиснул руку гостя и, широко открыв дверь, пригласил в комнату. Увидев там другого мужчину, Салимов в нерешительности остановился.

— Заходи, заходи, дорогой, не стесняйся! — закричал гостю веселый компаньон.

— Это мой сосед, железнодорожник Расул Ахунов, — пояснил хозяин.

Салимов, не зная, как вести себя дальше, замялся:

— Благодарю, хозяин, я, пожалуй, пойду. Забегу в другой раз...

— Так нельзя! Раз ты знаешь Ивана, друга и брата моего, значит, ты и мой друг и брат! Садись — и никаких гвоздей!

Салимов присел к столу, залпом выпил полстакана водки, начал закусывать, размышляя, как бы поскорее отделаться от этой компании. Не успел еще закусить, как ему долили стакан и потребовали выпить «штрафной». Салимов попытался подняться, чтобы уйти, но хозяин бережно усадил его на место.

Вскоре сосед, попрощавшись, ушел домой.

Половинкин втянул Салимова в разговор, хвалил Бандурина за умение пить, вспоминал, как они однажды в Ташкенте откупили весь ресторан и заставили около него дежурить с полдесятка таксистов, которым Иван заранее оплатил за день работы, чтобы они развезли его пьяных гостей по домам...

— В честь чего это было? — спросил Салимов.

— Иван уезжал на курорт в Ялту. С молодой женой Валькой из Якутска ехал. О-ох, и покутили тогда! Есть что вспомнить.

Салимов решил действовать. «Сашка Половинкин — старый проныра и спекулянт. Несколько раз летал на Колыму за золотом к своему другу Морозову», — вспоминал он разговор с Иваном Бандуриным в Кисловодске.

— Вы что, живете один? — осторожно поинтересовался Салимов.

— Жена уехала к дочери в Мары. Внучка приболела...

— И до сих пор не работаете?

— Лето работал проводником. Сейчас отпуск взял. Деньги пока есть. Обхожусь...

— Ты же спекулянт, — Салимов в упор посмотрел на Половинкина. — У тебя, наверное, миллион в кубышке припрятан?

— А это не твое дело, господин хороший! Это мы сами знаем, сколько у нас грошей... — ответил Половинкин.

— Нет, друг, это как раз мое дело... Я все знаю о твоих делишках. И про спекуляцию золотом, и о том, что ты к Морозову летал, и все другое... Не пора ли тебе расплачиваться за эти безобидные занятия?

— Ты что — прокурор?

— Не горячись, голубчик! Не прокурор, но знаю о тебе все. Я давно тебя караулю.

— Хочешь взятку за молчание?..

— И опять не угадал. Я ни рубля от тебя не возьму. Мне нужны твои советы, твои наблюдения за жизнью.

— А ты сам слепой? Ничего не видишь?

— Вот это ты угадал. Из-за границы я недавно приехал...

— Выходит, это я твоим шпионом буду? На тебя стану работать? Ну, это ты брось!.. Очумел?! Меня, фронтовика, шпионом решил сделать?.. А ты знаешь, что я своей кровью землю полил, что у меня в легких осколок от фашистской мины сидит?.. И чтоб я стал шпионом и предателем?.. Этому не бывать! Слышишь, дуб мореный, не бывать!!! — Половинкин схватил со стола пустую водочную бутылку и резко замахнулся.

Салимов успел схватить его за руку.

— Успокойся, осел! Мы оба погибнем в застенках МГБ! Чего орешь?

— Я тебе покажу, г-гад, застенки! — разошелся Половинкин. — Ишь, шантажист нашелся!.. А я не вор! Не тебе мои гроши считать...

Салимов, не ожидавший такого оборота, решил по-быстрому ретироваться. Однако хозяин преградил ему путь. Чуя недоброе, Салимов размахнулся и, ударив Половинкина в челюсть, бросился к выходу.

— Помогите! Держите его! — выплюнув несколько зубов, заорал Половинкин в открытое окно, когда Салимов уже выскочил на дорогу и заметался, пытаясь поймать какую-нибудь автомашину. Из-за угла выкатилась серая «Победа» и остановилась. Шпион плюхнулся на заднее сиденье, где уже находился один пассажир. Вслед за Салимовым подсел еще один крепкий, широкоплечий пассажир. Рядом с шофером сиденье тоже было занято.

— Куда едем? — отдышавшись, спросил Салимов.

— В центр, а вам куда?

— Тоже в центр.

Через несколько минут «Победа» затормозила у здания Министерства госбезопасности республики.

— Вы арестованы. Не двигаться! — сказал один из сидевших в машине. Руки Салимова мгновенно оказались в тисках соседей.

Николай Гончаров Стрекоза ломает крылья Повесть

1

Сотрудник особого отдела КГБ майор Зацепин дежурил.

Ночь прошла спокойно, без происшествий, и он собирался было написать об этом в рапорте. И вдруг (как это часто бывает у чекистов) раздается телефонный звонок дежурного гарнизонной комендатуры.

— Товарищ майор! К нам пришел кладбищенский сторож и рассказывает такое... Наверное, это по вашей части...

— Где сторож?

— Сидит у меня.

— Направьте его к нам, — сказал Зацепин.

Вскоре в отделе появился маленький, шустрый, рыжебородый старичок в поношенном офицерском кителе и военной фуражке.

— Здравия желаю!

— Садитесь, рассказывайте — что там у вас приключилось?

— Да я и сам, товарищ майор, не пойму. Вчера вечером военных было похоронено двое... Оградки и памятники поставлены... А ночью какой-то дьявол разрыл могилу летчика и над покойником надругался... Сколько уж лет, а такого не бывало...

Не теряя времени, Зацепин, взяв следственную сумку, вместе с помощником дежурного коменданта гарнизона, двумя патрулями и сторожем выехал на кладбище.

По пути они заехали в городской отдел милиции и попросили служебную собаку с собаководом, а в военном госпитале взяли судмедэксперта. На месте все увидели страшную картину...

Зацепин приступил к осмотру места происшествия и фиксации следов преступления.

У могилы валялись железная лопата с новым черенком, лом и окурки сигарет «Прима». На влажной земле, выброшенной из могилы, были видны глубокие следы мужских сапог. Зацепин попросил пустить по следу собаку. Опытная овчарка уверенно взяла след, повела в ближайший лесок, где вскоре была обнаружена пара старых кирзовых сапог, брошенных преступником. С досадой майор пнул грязные сапоги, отпечатки которых только что с такой тщательностью заливал гипсом. Дальше, у автострады, след пропадал совсем. Гипсовые отпечатки следов теряли цену.

Овчарка крутилась у автострады, виновато поглядывая на собаковода.

— Ничего не получается, товарищ майор, — сказал он. — Чем-то посыпан след...

— Отсюда преступник, видимо, уехал на транспорте, переобувшись в запасную обувь. Будем искать иным способом, — сказал Зацепин.

С автострады опять вернулись на кладбище. Врач еще раз осмотрел изуродованные останки летчика, майор сделал необходимые фотоснимки и приказал солдатам закрыть гроб и привести в порядок могилу.

«Каковы мотивы этого жестокого преступления? — думал Зацепин. — Если преступник охотился за ценностями, то зачем глумиться над трупом? И почему не зарыта могила?»

В руках следствия были орудия преступления, да еще старые кирзовые сапоги 43-го размера, окурки сигарет, но все они пока оставались немыми свидетелями загадочного преступления...

— Перешлите материалы в городской отдел милиции, — приказал начальник особого отдела, выслушав доклад Зацепина. — Чисто уголовное дело. Они быстро найдут преступника. При необходимости окажите сотрудникам милиции помощь.

Выполнив приказание, Зацепин не остался равнодушным к этому делу. По просьбе милиции он проверил выявленные связи покойника, милиция искала психически больных и других «темных» лиц, которые могли совершить это преступление. Но гордиев узел не развязывался...


Рядом с летчиком в тот же день был похоронен капитан Сорокин, служивший в зенитно-ракетном полку. В 1943 году солдатом начал он войну. Был ранен. Имеет награды. Войну закончил в Берлине командиром орудия в звании старшего сержанта. Затем учился в военном зенитно-артиллерийском училище и снова был направлен на службу в Группу Советских войск, дислоцировавшихся в Германии. Долго ходил холостяком, а потом внезапно женился на медсестре военного госпиталя Берлинского гарнизона. Жена Сорокина — Эльвира — воспитывалась в детском доме и родителей своих не помнит. Капитан очень любил Эльвиру. Она тоже относилась к нему хорошо. Была красива и весела. В их маленькой уютной квартирке часто собирались молодые офицеры и устраивали шумные вечеринки. Эльвира неплохо пела, играла на гитаре, и кое-кто из офицеров не прочь был поухаживать за ней.

На похороны Эльвира вызвала брата и мать умершего, но погребение состоялось без них. Эльвира не хотела ждать.

...Вскоре вдова покинула Синегорск, не оставив никому нового адреса.

На рассвете Зацепина разбудил дежурный особого отдела и передал распоряжение срочно явиться к начальнику.

Зная, что начальник зря вызывать не станет, майор быстро оделся, захватил «тревожный» чемоданчик и через пятнадцать минут был в отделе.

— Здравствуй, Семен Иванович, — протягивая руку, спокойным, будничным голосом сказал полковник Миронов. — Есть сведения, что в Синегорск заезжал иностранный автотурист, который продолжительное время находился в одной из квартир дома № 24 по улице Чернышевского. Немедленно займитесь проверкой этого факта. О результатах докладывайте каждый день.

«Бывает же совпадение, — подумал Зацепин. — В восьмой квартире этого дома жил покойный Сорокин».

Неожиданное сообщение все изменило. Шагая в сторону Чернышевской, майор обдумывал новую версию, мысленно пытаясь связать смерть капитана с подозрительным визитом иностранного автотуриста...

По согласованию с военным прокурором и начальником городского отдела милиции было решено негласно провести эксгумацию трупа Сорокина, чтобы установить истинную причину смерти капитана.

Не без волнения все ожидали результатов судебно-медицинской экспертизы. Наконец, когда «эскулапы» пришли к единодушному мнению, что кончина Сорокина наступила не от сердечной недостаточности, — как было указано в справке о его смерти, а от асфиксии, версия Зацепина обрела силу. Экспертиза подтвердила также, что покойник умер в опьяненном состоянии.

На второй день после эксгумации Зацепин пригласил на беседу врача Лидию Зинченко, подписавшую справку о смерти Сорокина. Кстати, выяснилось, что Зинченко провожала Эльвиру на аэродроме.

В назначенное время, тихо постучав в дверь, в кабинет вошла хорошо одетая молодая женщина. Майор предложил сесть, и она, оправив платье, осторожно опустилась в старое кресло. Роясь в бумагах, Зацепин молча смотрел на Зинченко. Прямой тонкий нос, высокий крутой лоб, белое чистое лицо, из-под длинных ресниц светились беспокойные карие глаза.

Он коротко объяснил причину вызова и попросил рассказать все, что сохранилось в ее памяти о том вечере, когда скончался капитан Сорокин.

— Что-нибудь случилось? — встрепенулась Лидия.

— Трудно сказать. Надо разобраться. За этим вас и пригласили.

— Было это двадцатого июня, часов в одиннадцать, — начала Лидия Петровна. — Я возвратилась с последнего сеанса кино и прилегла было на диван, намереваясь перед сном почитать. Не успела пробежать и двух страниц, как раздался телефонный звонок. К аппарату подошла соседка Фекла Сергеевна, которая позвала потом меня. Я услышала страшно взволнованный голос Эльвиры: «Лида, Лидочка! Беги скорее к нам, мужу плохо, у него что-то с сердцем...» Я ответила: «бегу!» и бросила трубку. Минут через пятнадцать-двадцать я была у Сорокиных, но помощь моя уже не понадобилась: к моему приходу Виктор скончался на руках у Эльвиры. Я сделала ему укол, но было слишком поздно. От Эльвиры я раньше слышала, что у Сорокина больное сердце, он был контужен на фронте, и это обстоятельство, видимо, способствовало развитию гипертонической болезни.

— А сам он не жаловался вам на болезнь сердца?

— Сейчас не помню, — раздумывая, ответила Зинченко. — Может быть, жаловался, а может, и нет. Но Эльвира в последнее время говорила об этом.

— А вы, как врач, никогда ранее не замечали сердечных недугов у Сорокина?

— Напротив, — оживилась Лидия Петровна, — он говорил, что здоров как бык, и водки пил не меньше других. При случае я, конечно, говорила, что при болезни сердца водка действует губительно.

— Почему вы выдали справку о смерти Сорокина, указав в ней, что он умер «в опьяненном состоянии при наступившей недостаточности сердечной деятельности», не зная в действительности ничего о состоянии его здоровья? — строго спросил Зацепин.

— Я и сейчас утверждаю, что он был пьян, — решительно произнесла врач. — От него пахло водкой.

— А на столе у Сорокиных стояла неубранная посуда и недопитая водка? — тем же тоном уточнил майор.

— Нет, этого я не помню, — подумав, ответила Лидия Петровна. — Кажется, на столе уже ничего не было. Да, точно, не было... Я поставила на стол свой чемоданчик, сделала Виктору укол и ничего не заметила.

— Значит, ухудшение состояния здоровья капитана Сорокина наступило значительно позже употребления алкоголя?

— Да, очевидно, так. Как я тогда поняла, он уже был в постели, а потом ему стало плохо. Эльвира сама мне об этом рассказывала. Помню, на тумбочке лежали какие-то лекарства, мокрое полотенце для компресса, стакан с водой. Эльвира была в отчаянии, плакала... Ну, а потом пришли соседи. Кто-то позвонил дежурному в часть... А на второй день, по просьбе Эльвиры, я написала справку о смерти капитана. Я не могла ее не написать, — оправдываясь, быстро заговорила Зинченко. — Эльвира моя подруга, сама медик... Я верила ей, фиксировала смерть Виктора и, как врач, обязана была это сделать. Может быть, я нарушила какой-то воинский устав и не имела права выдавать такую справку о военном?.. Я не знала. Но как врач-терапевт, по-моему, я имею на это право?

— Конечно, — сказал Зацепин, — как врач вы поступили правильно. Только в этом случае вам не мешало бы поинтересоваться записями в медицинской книжке капитана, где о сердечной болезни ничего не сказано.

— Здоровое сердце? — с испугом спросила Зинченко. — А почему же Эльвира?..

— Это надо у нее спросить. Кстати, она кто по специальности?

— Фельдшер. В санатории работала старшей медсестрой... Она уговорила меня дать справку о смерти мужа, она не хотела, чтобы его вскрывали. Я согласилась...

— А документ об образовании Эльвиры вам не приходилось видеть? Где она училась, в каком городе?

— Этого я не знаю. Все, что я вам рассказала, я слышала от нее или от других медиков, когда работала в санатории Министерства обороны. Ее там многие знали и хорошо отзывались.

— А что вас свело с ней, как вы познакомились?

— Мы вместе работали в санатории. Ну, а потом возраст, общность увлечений, мое знакомство с офицерами...

В тот день Зацепин долго говорил с Лидией Петровной. Он поверил этой женщине и утвердился в версии о том, что в смерти капитана могла быть повинна его жена.

Но почему, ради чего она это сделала?

Все опрошенные знакомые Сорокина и Эльвиры утверждали, что жили супруги дружно и, кажется, любили друг друга. Никто не помнил, чтобы между ними были серьезные ссоры, которые могли привести к такой развязке.

Прощаясь с Лидией Петровной, Зацепин попросил ее помочь разыскать Эльвиру и немедленно поставить в известность органы госбезопасности, в случае получения от нее какой-нибудь весточки.

Время шло. На запросы по прежним местам жительства Эльвиры поступали неутешительные ответы: «Не жила. Не училась... Не работала... Не находилась...».

Становилось очевидным, что Эльвира жила под другим именем. Теперь она носила фамилию Сорокина, которую приняла после брака.

В санатории Министерства обороны, где работала Эльвира, не удалось добыть ни образца ее почерка, ни фотографии. Анкета и автобиография были напечатаны на машинке. Только из Канска, где проживала мать капитана Сорокина, чекисты прислали копию любительской фотографии Виктора с женой.

Собрав некоторые сведения об Эльвире, ее приметах, Зацепин вылетел в Москву, чтобы объяснить свою версию о связи смерти Сорокина с посещением квартиры автотуристом. Из Москвы его направили в Приморск.

2

Подполковник Соколов, коренастый, с умными, проницательными глазами мужчина, радушно принял Зацепина, спросил о здоровье его начальника полковника Миронова, с которым в молодости вместе учились, а потом перешел к делу.

— Что же вы, дорогие друзья, так долго раскачивались и не позвонили нам вовремя? — с обидой сказал Соколов. — Все сами хотите сделать. Вот и прозевали птичку! Это все Миронов виноват, я его знаю: «Все сам да сам»...

— Вы получили приметы разыскиваемой? — осведомился Зацепин.

— Получили, да что толку. Поговорите с капитаном Максимовым, он занимался проверкой связей разыскиваемой. Дальнейший план ваших действий обсудите вместе и доложите мне. Обстановку в городе Максимов знает хорошо, и вы, надеюсь, выясните все, что нужно.

— Спасибо, товарищ подполковник, разрешите идти?

— Подождите, сейчас придет Максимов.

Через минуту в кабинет вошел высокий, стройный, голубоглазый блондин. Это был Максимов. От него Зацепин узнал, что в городе бывают иностранные моряки, которые посещают портовый интернациональный клуб, магазины, театры и музеи города. Разумеется, у некоторых из них могут быть самые разнообразные встречи с советскими людьми.

— Ну, а как тут живет мой земляк Положенцев? — сразу поинтересовался Зацепин.

Максимов его понял и сообщил:

— Все еще холостяк. Проживает на частной квартире, снимая небольшую комнатку с отдельным входом. По словам хозяйки дома, недели две назад к нему из Москвы приезжала сестра. Прожила дней пять и уехала. Большую часть времени сидела дома, лишь ненадолго отлучаясь в город. По вечерам вместе с Положенцевым куда-то уходила, возвращались рано. Один раз их видели в ресторане «Арктика». По словам хозяйки, сестра выглядела грустной, и она предположила, что в семье Положенцевых случилось какое-то несчастье. Но сам квартирант ничего ей не рассказывал. Сестра уехала незаметно, не попрощавшись с хозяйкой. По внешним приметам можно предположить, что за сестру себя выдавала Эльвира... Как ты думаешь, Семен Иванович, можно нам поговорить с самим Положенцевым?

— Думаю, что не только можно, но и нужно. Он человек честный и откровенный. Я знаю его давно. Парень простой, добродушный, любит повеселиться в обществе женщин. Его отец — полковник в отставке, но сын никогда не кичился этим. Он любит военную службу, не тяготится ею и не стремится получить каких-либо привилегий по службе или выгадать тепленькое местечко. Как он тут?

— Освоился, — сказал Максимов. — Создал «команду» преферансистов, участвует в художественной самодеятельности, поет.

— Таким он был и у нас. Кроме магнитофона и гитары, никакого имущества не имел. Но почему он так скрывал приезд сестры? Знали ли об этом в полку?

— К сожалению, о приезде сестры Положенцев никому не рассказывал. На службу, как всегда, приходил вовремя и только вечерами старался не задерживаться в части. Все это я узнал по просьбе сотрудников из Москвы, когда ее уже здесь не было. Раньше приезд сестры никого не интересовал.

Зацепину хотелось узнать, зачем Эльвира, если это была она, приезжала к Положенцеву и куда выехала из Приморска.

Вечером, к половине седьмого, Зацепин и Максимов были у домика, где квартировал Положенцев.

Чекисты постучали.

Положенцев встретил их удивленно, начал суетиться у электрической плитки, готовя кофе.

— Надо что-то сообразить? Я после работы еще не ужинал, — сказал он.

Максимов понимающе кивнул и вытащил из портфеля бутылку коньяку.

Положенцев сбегал к хозяйке, и вскоре на небольшом столе появился салат из помидоров, ветчина, сыр, крепкий кофе.

— Порядок! — сказал хозяин. — Присаживайтесь.

Звякнули рюмки: «За встречу!»

— Ну, рассказывайте, что нового в Синегорске, как живут ребята?

Зацепин начал свой рассказ с внезапной смерти Сорокина. Сказал, что жаль такого толкового человека и его молодую жену.

— Не беспокойтесь, вдовушка не пропадет! — пренебрежительно пробасил Положенцев. — Не успели на могиле Виктора увянуть цветы, как она уже крутит с другими.

— Откуда ты знаешь? — спросил Максимов.

— Я знаю, — ответил хозяин. — Если бы вы пришли сюда десятью днями раньше, то застали бы ее здесь.

— Что ты говоришь? — не удержавшись, спросил Зацепин. — Неужели она была здесь?

— Была.

— Ну и что же она рассказывала о смерти мужа, как она переживает все это?

— Артистка она — вот кто! А раз так, то какие у нее могут быть переживания? Так, самые внешние. Без приглашения явилась ко мне. Ты, говорит, любишь меня. Вот я и приехала... Ласковая такая, покорная, как кошечка. Не понравились, видать, ей мои холостяцкие хоромы. Уехала...

— Не обещала вернуться?

— Как не обещала? Обещала. Как, говорит, развею горе, так и приеду. Я сказал, что буду рад видеть ее у себя и... все такое.

— Ну, а куда она подалась? — поинтересовался майор.

— Сказала, что едет в Москву, где ей обещали место в каком-то военном госпитале, а если ничего не выйдет — поедет в Сибирь, в Братск, или еще куда подальше. Говорила, что напишет с нового места.

— Почему она не осталась в Приморске?

— Говорит, что с пропиской трудно и работы по специальности не нашла, да и климат не понравился. Все-таки Север. Не всем он по нутру.

— Интересно, что она говорит про обстоятельства смерти мужа? — снова спросил Семен Иванович.

— Говорила, что перепил... стало плохо с сердцем, а пока вызывала «скорую» — умер. И все. Витя, конечно, любил выпить, а водка до добра не доводит...

— Василий Павлович! Сорокин был задушен в пьяном состоянии, и никаких у него сердечных приступов не было!

— Задушен? Кем?!

— А вот кем и за что — этого мы пока не знаем. Думали, что это знает Эльвира, а от нее и вы.

— Уж не подумали ли вы, товарищ майор, что Эльвира задушила мужа, чтобы освободиться от него и стать моей женой? — спросил Положенцев.

— Нет, Василий Павлович, мы так не думали.

— Вот это история! — сжав губы, прошептал Василий Павлович. — Теперь мне становится понятной ее нервозность, желание исчезнуть, даже уйти из жизни.

Зацепин договорился с Василием Павловичем, что разговор об Эльвире останется в тайне, и попросил его оказать чекистам помощь в розыске вдовы, чтобы до конца разобраться в загадочной смерти капитана.

3

Старший следователь городского отдела милиции капитан Клименко через кладбищенского сторожа установил лицо, проявлявшее повышенный интерес к состоянию могил военных. А было это так.

Через неделю после происшествия к сторожу вечерами несколько раз приходил неизвестный пожилой человек за лопатой и лейкой. Как заметил сторож, этот мужчина приводил в порядок могилу солдата Куракина, погибшего весной при автокатастрофе. Сторожу он говорил, что является дальним родственником погибшего и делает все по просьбе его родителей. И в этом не было ничего необычного.

Но однажды неизвестный принес с собой пол-литра водки, выпил со сторожем. Тот разговорился и рассказал о случае с могилой летчика. Однако старик тут же спохватился и солгал незнакомцу, будто, боясь греха, ранним утром сам зарыл могилу, никому не сообщив о случившемся.

Неизвестный посоветовал молчать, чтобы родственники покойника не устроили скандал. После этого он на кладбище не появлялся.

Сторож сразу не сообщил об этом разговоре в милицию, а рассказал только при очередной беседе с ним капитана Клименко. Однако приметы неизвестного запомнил хорошо.

Уцепившись за эту ниточку, Клименко установил, что кладбище посещал стрелочник железной дороги Сапегин Сергей Адамович, проживавший в домике на полустанке в пяти километрах от Синегорска. По документам ему сорок восемь лет. Был на фронте. Вернувшись из армии, пристроился в дом к жене погибшего стрелочника Ляха, до войны работавшего на этом полустанке, занял его место и добросовестно трудится на участке.

— Вот и все, Семен Иванович, что могу доложить по этому странному случаю, — закрывая тоненькую папку следственного дела, закончил Клименко.

— Не густо, Аркадий Федорович, — согласился Зацепин. — Однако сигнал интересный и требует тщательной проверки.

— Вполне согласен. В наших архивах на Сапегина ничего нет. Может быть, он и совершал какое преступление до войны, да где сейчас найдешь следы. А как поселился на полустанке — ничего предосудительного не замечено.

— С транспортной милицией связывался?

— Да, говорил с участковым и в уголовном розыске справлялся — никаких подозрений.

— А обувь какого размера носит Сапегин? — продолжал расспросы Зацепин.

— Размер обуви совпадает, но сапоги-то у нас, а не у него на ногах, — ответил Клименко.

— Хорошо, Аркадий Федорович, — сказал Зацепин. — Дальнейшей проверкой Сапегина займусь я.

4

Проходя мимо рынка, Зацепин услышал, как его кто-то окликнул. Зацепин оглянулся. Нагруженная покупками, к нему приближалась Зинченко.

— Доброе утро, Лидия Петровна!

— Здравствуйте, Семен Иванович, как хорошо, что я вас встретила. Эльвира письмо прислала.

— Откуда?

— Из Братска.

— Вы не смогли бы с этим письмом после работы зайти ко мне?

— Непременно зайду.

В половине седьмого Лидия Петровна положила на стол чекиста письмо.


«Милая Лидочка, здравствуй! Наконец-то я приземлилась в славном граде Братске. Здесь все необычно и интересно. Масштабы стройки просто поражают воображение! Напиши мне, как идут твои дела и что нового в милом Синегорске? Видишь ли наших старых друзей и сослуживцев Вити? Лида! Я очень прошу тебя — сходи на могилу мужа и положи от меня букет живых цветов. Я бы хотела розовых георгинов или гладиолусов... Я все еще не нахожу себе места, порой мне кажется, что дальнейшая жизнь не имеет для меня никакого смысла... Так тяжело, так трудно, когда вспомнишь о всем случившемся... Лидуська, милая, напиши мне хоть два слова. Я всегда буду помнить тебя, а может быть, судьба приведет и к встрече. Пиши пока до востребования, т. к. живу в общежитии, а там письма могут затеряться.

Всем привет. Целую тебя. Эльвира».

Даты на письме не было. На конверте стоял почтовый штемпель Братска.

— Ну, что будем делать, Лидия Петровна? — спросил Зацепин, стараясь придать своему голосу дружелюбный, веселый тон. — Надо написать ответ. Вы никогда с ней ранее не переписывались?

— Нет.

— Это хорошо.

Окончив писать, Зинченко подала Зацепину листок, испещренный малоразборчивым, размашистым почерком, характерным для многих медиков.

— Боюсь, что не прочтете, Семен Иванович.

— Не беспокойтесь! Нам приходится всякое разбирать.

«Здравствуй, Эльвира!

Наконец-то я дождалась твоей весточки. Думала, что ты забыла свое обещание. Напиши подробнее о Братске, о стройке и людях. Ты ничего не написала о своей работе. Что ты сейчас делаешь? Надеюсь, не плотину возводишь? Я завидую, что ты в таком историческом месте...

В нашем городке ничего нового не произошло. Много работы. Мало развлечений... После твоего отъезда почти совсем расклеилась наша веселая компания. С друзьями Виктора вижусь совсем редко. Собираться не у кого.

Твою просьбу я выполнила. Ребята осенью хотят посадить на могиле сирень.

Мне тоже стало грустно при воспоминаниях о том, как все это внезапно случилось и как в одно мгновение было разрушено твое счастье, твоя семейная жизнь, так хорошо начавшаяся в Синегорске...

Пиши мне, Эльвира.

До свидания! Будь здорова и не унывай, Элка!

Лидия».

Это письмо Зацепин отправил по адресу через неделю. Прежде нужно было выяснить у чекистов Братска, действительно ли Эльвира остановилась там и получит ли она письмо, которое написала Лидия.

С волнением Зацепин ожидал сообщения из Братска.

«...Эльвира Сорокина в Братске в прописке не значится и в медицинских учреждениях города не работает...» — телеграфировали они.

— Ищите по приметам! — ответил по телефону Семен Иванович начальнику Братского управления. — Может быть, она прописалась по другим документам. Она должна прийти за письмом на почту, ее очень интересуют новости из Синегорска. Фотокарточку высылаем. Завтра вы ее получите.

— Сделаем все, что нужно. При получении новых сведений сообщим вам немедленно.

— Ничего не попишешь, надо подождать результатов проверки по Братску, — сказал полковник Миронов, когда майор окончил доклад о разговоре с Братском. — Здесь, в Синегорске, мы, кажется, сделали все, что необходимо. Ищите, Семен Иванович, свидетелей, которые могли бы подтвердить интерес Стрекозы к сведениям о войсках. Видимо, в числе отдыхавших найдутся такие. Тщательно исследуйте этот вопрос.

5

Согласовав с начальником отдела план проверки стрелочника Сапегина, Зацепин уже не мог спать спокойно.

Первая, и самая трудная, задача — установить личность стрелочника. А что это означает, если перевести на простой язык?

Надо было проверить подлинность документов Сапегина, выяснить, не скрывается ли под этим именем другой человек. Вслед за этим возник и второй вопрос: почему Сапегин прибыл после войны в Синегорск, устроился работать на железную дорогу и вошел в дом вдовы стрелочника Ляха, погибшего на фронте? А где же у него собственная семья? Была ли она? Что с ней случилось? Логика подсказывала десяток других вопросов, которые непременно надо было решить без промедления.

Но прежде чем пригласить Сапегина на беседу или допрос, Зацепин обязан был узнать о нем не меньше, чем сам стрелочник знал о своей жизни.

— Я бы мог вопрос решить сразу, с ходу, — объяснял Зацепин полковнику Миронову. — Если завтра удастся выяснить, что Сапегин является родственником погибшего солдата Куракина и получал письмо от его родителей с просьбой привести в порядок могилу сына, подозрения со стрелочника снимаются.

— Но, Семен Иванович, письмо тоже может быть предусмотрительно кем-то послано Сапегину.

— Допускаю, товарищ полковник. Поэтому проверку веду с двух сторон: через вдову Ляха и родителей Куракина, а дополнительно через его знакомых и сослуживцев. Не думаю, чтобы о таком редком случае человек не поговорил со своим окружением. Наконец, можно через почтальона выяснить, когда и откуда Сапегин получал письма за последний месяц. Не думаю, что у него обширная переписка.

— Советую поговорить с друзьями солдата Куракина. Они непременно знали, был ли у него здесь родственник и навещал ли его солдат на полустанке. Ты же знаешь, какие солдаты мастера родственников разыскивать

— Спасибо, Михаил Павлович, — улыбаясь, сказал Зацепин.

Мы не пойдем по следам Семена Ивановича, не станемперечислять десятки встреч и бесед его с разными советскими людьми и всей другой кропотливой деятельности майора и его коллег не только в Синегорске, но и в Москве, и в других городах и селах Советского Союза.

В просторном кабинете полковника Миронова майор Зацепин не спеша листал документы, докладывая о результатах проверки версии, связанной с появлением на кладбище стрелочника Сапегина, и его беседах с дядей Костей.

— О личности стрелочника получены следующие достоверные данные: настоящая его фамилия не Сапегин, а Сапогов Сергей Акимович. Фамилию и отчество он трансформировал при репатриации в СССР из американских лагерей для советских военнопленных на территории Западной Германии. Сделать это было тогда нетрудно, так как у военнопленных никаких документов, удостоверяющих их личность, не было, кто как хотел — так и записывался.

— Так, — сказал полковник. — Зачем ему это понадобилось?

— Есть данные и об этом, — продолжал майор. — В 1936 году за ограбление квартиры и убийство хозяина Сапогов Кировоградским областным судом был приговорен к десяти годам тюрьмы. При эвакуации тюрьмы он бежал, а потом явился к немецким властям и служил им до конца войны.

— Где он побывал за время войны?

— При оккупации он служил в полиции города Бобринец. Потом след его затерялся. Оказывается, в 1943 году за усердие он был направлен в Германию. Об этом имеются показания многих бывших советских военнопленных, оставшихся в живых. Суть этих показаний такова: после поражения под Курском фашисты решили в горах в районе города Ордруфа с помощью военнопленных за шесть месяцев построить военный завод. В окрестностях Ордруфа они создали три рабочих лагеря преимущественно из советских военнопленных. Старшие блоков, бараков, команд и переводчики были подобраны из числа предателей и уголовников. Сапогов в качестве надсмотрщика был направлен в лагерь Гравинкель. Своим «ищейкам» эсэсовцы приказывали выявлять среди военнопленных офицеров Красной Армии, коммунистов и депутатов. Как показывают свидетели Шахов, Харченко, Зозуля и Третьяков, надсмотрщик Сапогов жестоко избивал советских людей, издевался над ними.

— Имеются ли в их показаниях конкретные факты?

— Да, имеются, товарищ полковник. Свидетель Харченко утверждает, что Зеленый, — такую кличку Сапогову дали в лагере, — убил на работе четырех советских военнопленных.

А вот показания свидетеля Зозули: «Мы работали в каменоломне. Сапогову почему-то не понравилось выражение лица моего товарища Ильи Суздальцева. Он с силой ударил его перчаткой по глазам. Илья распрямил спину и крикнул: «Бей, собака, добьешься!» Зеленый отошел в сторону, закурил и сделал вид, что ничего не слышал. Спустя несколько минут он снова подошел к Суздальцеву с сигаретой в руке. «На вот, — сказал он, протягивая Илье сигарету, — пойди к постовому и прикури у него»... Суздальцев принял этот жест за извинение и, еле передвигая ноги, пошел к постовому. Тот стоял в 50-70 метрах. И тут произошло ужасное: постовой подпустил Илью поближе и выстрелил в упор. Зеленый хохотал. Он запретил подходить к умирающему... В дальнейшем мы узнали, что подобные «шутки» были нередки у эсэсовцев...»

— Почему же военнопленные не расправились с Зеленым, когда он оказался с ними в американском лагере в Ордруфе? — спросил полковник.

— Когда американские войска приближались к лагерю, Сапогов, как и другие предатели, исчез. Потом его видели в форме американского солдата в комендатуре города Ордруфа.

— Ну, а как Сапогов нашел пристанище в Синегорске? Об этом есть данные?

— Здесь он тоже не случайно. Оказывается, Лях и Сапогов — земляки, оба они из Бобринца, Кировоградской области. Лях не погиб на фронте, а попал в плен и содержался в лагере Гравинкель. Там он и встретился с Зеленым. Сначала они будто дружили как земляки, Сапогов не бил его, давал сигареты, хлеб и, видимо, рассчитывал сделать из него доносчика. Но Лях не пошел на предательство, поссорился с Зеленым, а потом при попытке к бегству его убили охранники недалеко от каменоломни. Там, под камнями, он и был похоронен товарищами.

— А теперь Зеленый втерся в доверие к жене загубленного им Ляха?

— Выходит, так. Своей семьи у Зеленого не было. Когда в 1936 году Сапогова осудили — жена расторгла брак и выехала из Бобринца.

— А родители живы?

— Отец умер во время войны, а мать — в сорок девятом. Есть дальние родственники, но никто с ним не знался.

— Хорошо ли задокументирована преступная деятельность Сапогова в период службы его в полиции города Бобринца?

— Есть факты об участии его в карательных налетах на села, где скрывались партизаны, в угоне скота в Германию, издевательствах над задержанными патриотами. Кое-что требует уточнения. Но это не сложно доделать.

— Почему же он не был объявлен во Всесоюзный розыск?

— Был объявлен, товарищ полковник, но как Сапогов Сергей Акимович. А о том, что он скрывался под фамилией Сапегина, данных не было.

— Выходит, ты, Семен Иванович, первым снял маску с карателя? Надо об этом доложить в Центр.

— Дело уже запрошено. Мне осталось провести дополнительное опознание личности Сапегина лицами, давшими показания на Сапогова, и потом можно выносить постановление о прекращении розыска преступника.

— Ну, а о связи карателя Сапогова с автотуристом Келлером и подозреваемой в шпионской деятельности Эльвирой Сорокиной какими-либо данными мы располагаем?

— Сейчас скажу и об этом, товарищ полковник. О связи стрелочника с Эльвирой пока никаких данных нет. А о связи его с Келлером имеется перехваченная радиограмма. Сейчас ее расшифровали, и стало ясно, что турист встречался со стрелочником и, очевидно, дал ему задание выполнить акцию на кладбище. Есть доказательства того, что могилу летчика вскрыл Сапогов-Сапегин. Стрелочник курит сигареты «Прима», слюна на окурке, найденном на месте преступления, совпадает с группой его крови. Кроме этого, установлено, что найденные при осмотре кирзовые сапоги принадлежали стрелочнику. Мы с Клименко дали розыскной собаке понюхать найденные у Кладбища сапоги, а потом ей было предложено из десяти пар обуви разных людей отыскать обувь хозяина сапог. Она безошибочно привела к обуви Сапегина.

— Где вы проделали это?

— В железнодорожной бане. Пока Сапегин там парился, мы все это спокойно сделали и задокументировали. И еще. Получено сообщение из наших органов о том, что родители солдата Куракина не знают Сапегина и никаких писем ему не писали. По месту их жительства направлена на опознание фотокарточка стрелочника. Скоро будет у нас протокол допроса. С командиром автороты и сослуживцами Куракина я беседовал сам. Никто не слышал, чтобы у него здесь был родственник или земляк. При увольнении в отпуск он вместе с другими время проводил в Синегорске и никогда не просился у командира в гости к стрелочнику. На похоронах солдата — Сапегина не было. Могила Куракина преступником была использована как предлог для установления контакта с кладбищенским сторожем. Это ему удалось. Жена Сапегина ничего не слышала от него о гибели земляка-солдата, не знает о хождении мужа на кладбище, ни о чем другом. Детей у них нет. С ней он не очень откровенен. Часто выпивает и тогда «воет как волк», — рассказывала вдова Ляха. Кстати, она с Сапоговым-Сапегиным официально в браке не состоит. Однако считает его мужем. Если бы она знала, как он обошелся с ее первым мужем! Вот и все, товарищ полковник.

— Это, брат, не все, а, только начало! Сколько нам еще предстоит копаться, искать и искать доказательства связи Сапогова с Эльвирой. Уверен, он ее знал или она его. Зачем бы вражеской разведке держать вблизи Синегорска такого субъекта, а? Конечно, для связи и для подстраховки более ценного агента. Я так понимаю.

6

Пока Зацепин занимался проверкой стрелочника, сотрудники центрального аппарата КГБ продолжали добывать данные о причастности иностранного автотуриста к насильственной смерти капитана Сорокина. Пришлось проанализировать многие архивные дела, провести дополнительные допросы свидетелей и ранее разоблаченных агентов противника. Немало интересных сведений было получено из штаба Группы Советских войск, дислоцированных на территории ГДР. Теперь многие поступки Эльвиры, автотуриста Келлера да и капитана Сорокина становились понятными. Но, вместе с этим, перед Зацепиным и его коллегами возникали новые, не менее сложные вопросы.

Для ознакомления с архивными документами Зацепин снова вылетел в Москву.

Капитан Орлов Петр Васильевич, вызванный туда же из штаба Группы Советских войск в Германии, не один час беседовал с Зацепиным, рассказывая ему об Эльвире и капитане Сорокине, которого хорошо знал Петр Васильевич.

Зацепин и Орлов поселились в одном номере гостиницы и вскоре подружились, достойно оценив опыт и находчивость друг друга.

Как оказалось, их пути шли рядом. Оба после Отечественной воины окончили военные училища, затем были направлены на работу в органы военной контрразведки Советской Армии. По окончании учебы Зацепина сразу направили в штаб Группы Советских войск в Германии, а Орлов, окончивший учебу двумя годами позже, служил в Белорусском Военном округе. Оттуда он был послан в советские войска, дислоцированные на территории ГДР, когда Зацепин уже отслужил за границей и возвратился на Родину во внутренний военный округ. Много нашлось общих знакомых, дорог и городов, где приходилось бывать чекистам по делам их беспокойной службы.

И вот теперь встреча в Москве по одному делу скрестила их пути.

За три дня Зацепин просмотрел нужные архивные дела, сделал в рабочую тетрадь необходимые выписки о лицах и фактах, которые могут пригодиться для работы по делу Эльвиры — Келлера — Сапогова. Кажется, все понятно, но многие вопросы придется уточнять у капитана Орлова.

Семена Ивановича интересовал разведывательный орган, который подготовил и перебросил агента в Советский Союз. Надо было знать о нем все, чтобы грамотно вести следствие. Следователь контрразведки не должен полагаться только на интуицию. Его работа сложна и ответственна. Каждый факт, сообщенный подследственным, надо сопоставлять с данными из разных источников и постепенно выходить на дорогу истины.

А истина, как известно, может быть только одна.

7

В период работы в органах контрразведки Группы Советских войск в Германии Зацепину не приходилось сталкиваться с фирмой «Наумана».

Теперь, читая показания арестованного резидента американского разведоргана Карла Шнейдера, майор мысленно представил себе подробности опасной деятельности одного из Берлинских филиалов американской разведки, свившего гнездо под надежной крышей преуспевающей торговой фирмы.

В Берлине мало кто знал Вилли Иоганна фон Наумана-младшего. Окончив военно-дипломатический факультет Академии Генерального штаба в Берлине, молодой Науман некоторое время стажировался в канцеляриях Министерства иностранных дел, а потом в качестве первого помощника военного атташе Германии выехал во Францию. Оттуда судьба перебросила его в посольство Мадрида, где и застала Наумана вторая мировая война. Немало потрудился фон Науман, выполняя поручения военной разведки. Ценные сведения получал он от сотрудников различных посольств и миссий, аккредитованных в «теплом гнезде» Европы, где не были еще слышны разрывы артиллерийских снарядов и авиационных бомб.

Когда за Пиренеями от пуль и бомб фашистских головорезов умирали патриоты Франции, Науман в мадридском кафе «Панама» пил шампанское и коктейли с сотрудниками посольств европейских стран, между прочим осведомляясь о дальнейших планах их государственных деятелей, а когда немецкие бомбовозы кружились над головами лондонцев, он, отмечая день рождения пятилетнего сына Фридриха, принимал у себя английского коллегу с его обаятельно болтливой супругой-шведкой.

Разорвав официально дипломатические отношения с гитлеровской Германией, многие представители посольств буржуазных государств, считавших себя в лагере антигитлеровской коалиции, фактически продолжали поддерживать между собой традиционные связи, обмениваясь по привычке любезностями, как воспитанные люди, прогнозами, как дипломаты, планами правительств и командующих войск — как разведчики, негласно помогавшие друг другу в нелегком труде...

Корректный и общительный Науман, под личиной нейтралиста, умело выуживал у простаков-дипломатов в Мадриде секреты, которые невозможно было добыть в Вашингтоне, Лондоне, Париже, Женеве или Пекине... Вот почему в 1944 году рядом с именами гитлеровских офицеров и генералов, награжденных «Железным крестом», значилось имя мало кому известного полковника Вилли фон Наумана, никогда не нюхавшего настоящего порохового дыма войны.

Война окончилась. Гитлеровская Германия рухнула, и Вилли оказался безработным. Наболтавшись вдоволь в качестве интернированного в английских и американских лагерях, он, наконец, был отпущен на родину и прибыл в Западный Берлин.

Руины и запустение нашел он вместо торговых палат отца. Старик был убит при бомбежке Берлина, а больная мать, оставшись с младшей дочерью, горько оплакивала смерть мужа и младшего сына, погибшего на русском фронте под Гомелем.

Энергичный Вилли начал восстанавливать дело, но средств было явно недостаточно. Тут-то и свела его судьба с полковником Брауном, который официально ведал вопросами торговли в американском секторе Берлина.

Встретившись в комендатуре, они сразу поняли и оценили друг друга.

Вскоре дальнейшие их деловые беседы были перенесены в небольшой домик в Далеме на Шпехтштрассе, где размещалась секретная служба американской военной разведки, коротко именовавшаяся «МИ-АЙ-ЭС». Там, в тихом домике на Шпехтштрассе, полковник предложил Науману организовать в Берлине широкую торговлю галантерейными товарами.

Так состоялась сделка двух полковников, когда-то находившихся в разных коалициях.

Шел 1946 год... Разрушенная войной Германия переживала тяжелое время. Военная комендатура Западного Берлина бессильна была бороться с разыгравшейся страстью военных, ринувшихся в бизнес.

Полковник Браун не торговал на черном рынке. Вместе с Вилли он решил организовать дело на прочной товарной основе. Роберт Браун обязался доставлять нужные товары из-за океана, а Вилли Науман реализовывать их на территории Берлина и в Восточной зоне Германии, менее наводненной товарами из западных стран Европы.

Яркая неоновая реклама «ВИЛЛИ НАУМАН и Кº» красовалась теперь на фасаде отремонтированного галантерейного магазина. Пятнадцать молодых элегантных продавцов быстро обслуживали покупателей, предлагая дорогие заморские товары. Тут же, для удобств покупателей, принимались изделия из золота, серебра, платины и фамильные антикварные вещи, оплачивавшиеся дешевой маркой.

Доверенный Брауна Джон Смит подобрал расторопных сотрудников, которые целыми днями мотались за прилавком, умножая капиталы Брауна и Наумана.

Недавно Браун был в Америке, где подробно докладывал о деятельности «торговой фирмы» в Берлине и Восточной зоне Германии. Шефы из ЦРУ остались довольны делами фирмы. Браун получил кредиты и гарантии на поставку дефицитных товаров из Штатов для поддержания растущего авторитета фирмы. Теперь почти все товары, продаваемые в магазине Наумана, имели клеймо: «Сделано в США»,

Сын известного бизнесмена из штата Флорида Джон Смит был не только специалистом по славянским странам, но и опытным биржевиком. Проныра и плут, он никогда не обманывал своего шефа, когда дело касалось их главных обязанностей — разведки. За это Браун ценил Джона. Другим его достоинством было знание русского и польского языков.

Его отец Артур Смит, служивший когда-то в торгпредстве Варшавы, женился на обрусевшей польке. Мать с детства учила смышленого сына говорить по-русски и по-польски, а когда мальчик поступил в колледж, он, по счастливому стечению обстоятельств, продолжал изучать русский язык. Университет закрепил знания языков, а специальные курсы при Пентагоне окончательно сделали его специалистом по славянским странам. Теперь двадцативосьмилетний майор Джон Смит получил возможность на деле применить знания языков и попутно изучить нелюбимый немецкий.

8

Шнейдер не первый человек фирмы Наумана, разоблаченный органами советской военной контрразведки. Но те были рядовыми агентами, завалившимися при выполнении заданий разведки по сбору сведений о советских войсках, временно дислоцированных на территории ГДР, а этот, в прошлом кадровый офицер гитлеровского абвера, побывавший в плену в Советском Союзе, считался знатоком России и по своему положению немало знал о тайных делах Наумана, Брауна и Смита. Он мог знать агентов и официальных сотрудников филиала, которые выполняли задания разведки на территории Советского Союза, Польши и других социалистических государств.


Кроме небольшого штата хорошо обученных официальных сотрудников военной разведки, филиал имел учебный центр по подготовке агентуры.

Карл Шнейдер хорошо знал немку американского происхождения Урзулу, владевшую искусством нанесения тайнописи и преподававшую шифровальное дело. Полковник Браун высоко ценил ее и как специалиста, и как женщину, с которой можно было весело коротать свободное время вдали от семьи, оставленной в Штатах.

Любовница Наумана — Ирма обучала агентов работе на малогабаритных радиостанциях, пройдя в свое время хорошую школу в Берлине в ведомстве Канариса.

Все, что делали Урзула и Ирма, строго контролировалось Смитом. Своим знакомым они представлялись как сотрудницы фирмы Наумана, перед рядовыми работниками магазина зашифровывались как экспедиторы «Центральной базы американских товаров». Рядовые сотрудники не знали о двуличии фирмы Наумана. И только те из них, кто впоследствии становился агентом, узнавали о второй стороне деятельности торговой фирмы. С ними, с глазу на глаз, беседовал Джон Смит, добиваясь согласия на сотрудничество с американской разведкой, которое скреплялось стандартной подпиской о неразглашении тайной деятельности в пользу Штатов... В противном случае им угрожали самым жестоким наказанием, «по американским законам военного времени»... Никто из продавцов магазина не хотел терять хорошо оплачиваемую работу у Наумана, не сознавая, какой ценой придется потом рассчитываться за эту честь.

Джон Смит не спешил перевербовывать подобранных им сотрудников магазина. Сначала он сам и через доверенных ему лиц тщательно, по заранее разработанной схеме, изучал личные качества и политические взгляды сотрудников, принимавшихся с его ведома. Затем кандидат проверялся на лояльность к американской политической системе и только после этого, с санкции полковника Брауна, решался вопрос о вербовке его в качестве агента. Тех, кто не оправдывал надежд, Науман, под благовидным предлогом, увольнял с работы. На их место подбирались другие. Такой способ изучения кандидатов Браун считал наиболее целесообразным.

Смит вместе с Науманом настойчиво искали нужных людей, владевших славянскими языками. Сначала они ориентировались на изменников и предателей Родины, полагая, что с ними можно проще договориться. Голод и безработица в послевоенной Европе толкали бездомных людей на самые опасные акции. Но как только эти люди узнавали, что, кроме рабочих рук, им вновь надо продавать свою душу и жить под постоянным страхом разоблачения, храбрость исчезала, и они становились овечками. Среди них оказывалось немало трусов, боявшихся возвращения на преданную ими Родину.

Браун, постоянно интересовавшийся делами «фирмы», не раз обсуждал вместе с Джоном, Науманом и Шнейдером «проблему кадров».

— Предателей нужно только правильно обработать, внушить им необходимость борьбы с коммунистами, показать, что они уже скомпрометированы и им некуда деться, — советовал полковник.

— Таких чудаков сейчас немного, — возражал ему Науман. — Нам надо искать людей с романтическими и даже авантюристическими наклонностями, которые бы не задумывались ни о будущем, ни о политике, а понимали наше дело как чистый и хорошо оплачиваемый бизнес. Их трудно найти, но подготовить из них хороших агентов куда легче. Мне приходилось в прошлом работать с такой агентурой, и я не сожалею, что опирался на авантюристов.

9

Новая сотрудница фирмы «Науман и Кº» стройная блондинка Лена, хорошо говорившая по-немецки, никому не рассказывала о своем прошлом и казалась не очень общительной девушкой. Она работала продавцом в парфюмерном отделе, где постоянно щебетали женщины. Но постепенно их стали вытеснять молодые нахальные донжуаны в военных мундирах американского и английского покроя, а также берлинские спекулянты. Видать, многим приглянулась голубоглазая славянка, торговавшая американскими мыльными палочками для бритья, чудодейственным средством от перхоти и полысения, жевательной резинкой, иранскими и даже французскими духами. Учтивость продавщицы этого уголка, пахнущего почти всеми цветами мира, приносила немалые доходы хозяевам магазина и авторитет новой сотруднице фирмы.

«Не обманул старый друг», — думал Науман о Фридрихе Мюллере, рекомендовавшем ему на работу в магазин Елену Науменко.

Подполковник Мюллер вместе с Науманом в тридцать пятом году окончил Академию, всю войну служил под крылом Кальтенбруннера, которому в конце войны подчинялись гестапо и служба безопасности — широко разветвленная агентурная сеть нацистов в Германии и за границей. Теперь Мюллер, как и Вилли фон Науман, прислуживал американцам в Штутгарте.

Смит предупредил Наумана, чтобы Лене были созданы наилучшие условия для работы и предоставлена хорошая квартира. Изучение новой сотрудницы Смит решил вести через преданного ему агента Ядвигу Краковскую.

Однажды в обеденный перерыв, когда до открытия магазина оставалось не более десяти минут, к Лене подошла Ядвига.

— Я прошу меня извинить, — сказала она, — но я хотела вас спросить, куда вы ходите в кино?

— Я редко бываю в кино, — ответила Лена. — У меня нет партнера.

— А не могла бы ты стать моим партнером? Я тоже одинока и плохо знаю немецкий.

— С удовольствием могу быть вашим переводчиком, пани, — улыбаясь, согласилась Лена.

Так началась их дружба.

— Ты настоящая русская? — спросила как-то Ядвига, когда они после работы отправились в зоологический парк.

— А ты настоящая полька? — вопросом отозвалась Лена.

— Да, я полька, поэтому плохо знаю немецкий. В польской школе училась английскому, потом жила в Англии, а теперь надо говорить по-немецки... У меня нескладно сложилась жизнь. Я любила музыку. Училась в консерватории в Варшаве, а сейчас торгую часами да пуговицами... Боюсь, что пальцы мои скоро перестанут слушаться. Так мало приходится играть.

— Ты училась играть на рояле?

— Если бы не война, я бы закончила консерваторию, а сейчас только мечтаю об этом и лишь по вечерам, на чужом рояле, отвожу душу.

— Как это хорошо, Яня, что ты умеешь играть на рояле. Я тоже люблю музыку. Но мне не пришлось учиться. Могу лишь бренчать на гитаре.

В тот день они много поведали друг другу о своем прошлом... Стараясь подкупить Лену своей искренностью, Ядвига рассказывала ей о первой любви к Яну Краковскому, о волшебных ночах Италии, о туманной и чванливой Англии. Русская подружка с интересом слушала рассказ польки, искренно сочувствовала ей, услышав о трагической смерти мужа и трудностях, которые пришлось ей пережить в Англии, пока она не добралась до Берлина. Правда, Ядвига не рассказала о встречах там с сотрудником Миколайчика, о его таинственном исчезновении в Берлине, о близости со Смитом и о том, что он поручил ей побольше общаться с новенькой продавщицей из парфюмерного отдела. Но хитрая русская не клюнула на приманку Ядвиги и мало чего добавила к тому, что уже знал о ней Смит.

Полька про себя отметила скрытность и осторожность новой подопечной и, как учил Смит, пошла в наступление.

— А зачем ты приехала в Берлин?

— Искала работу. В Западной Германии много беженцев и трудно устроиться по специальности. Один мой знакомый, знавший Наумана, посоветовал поехать в Берлин. К счастью, он оказался прав, и теперь я довольна. Мне нравится магазин и шеф, кажется, понимающий человек...

— Шеф — волк, — заметила Ядвига, употребив, видимо, эпитет Джона. — Такому не попадайся в темную ночь!

— Мы и не таких видели. Все они волки, пока голодны. Но есть и на волка управа.

— А ты храбрая, — как я убеждаюсь.

— В этом мире, Яня, слабого загрызут волки. А у меня тоже зубы и хитрость рыси. Мужчины не лучше нас. У них есть своя слабость, о чем мы, женщины, часто совсем забываем. Я бы тебе советовала почаще вспоминать об этом, — недвусмысленно осмотрев с ног до головы Ядвигу, подмигнула Лена. — Я вижу, у тебя уже немало богатых клиентов...

— Ну что ты, Лена, — чуть смутившись, отвечала полька. — Мои клиенты не бреются и не покупают сувениров, в моем отделе нет даже жевательной резинки...

— Хорошо, я попрошу шефа, чтобы он дал и тебе резинку. А я соглашусь продавать швейцарские часики.

— Нет уж, оставь меня при часах. Может быть, я подзаработаю и уеду в Варшаву. А ты не хочешь возвратиться в Россию?

— Это не в моей власти. Да и опоздала уже: никто меня там не ждет, никого я не знаю и не помню...

Попрощавшись, они разошлись по своим квартирам.


Однажды Браун пригласил к себе в кабинет Джона Смита и в доверительной беседе спросил:

— Ты не заметил близости Наумана с этой русской Стрекозой?

— Нет, шеф. А что, у вас есть какие-то об этом сведения?

— С ней в Штутгарте работал приятель Наумана подполковник Мюллер. Он ее и рекомендовал нам. Скажу тебе по секрету: Стрекозу надо готовить серьезно и в далекое путешествие. А сейчас — изучение, изучение и еще раз изучение и самая строгая проверка на лояльность к нам. Нам, мой мальчик, нельзя ошибаться! Сам знаешь, сколько промахов было в прошлом... Мы слишком доверчивы. А немцы с нами не до конца откровенны: того и смотри генерал Гелен начнет засылать к нам свою агентуру. Эта старая бестия только внешне делает вид, что преданно служит Штатам.


Проходили дни, но Ядвиге ничего не удалось выведать о прошлом русской.

Из досье, которое Мюллер специальной почтой переслал Науману, было известно, что Елена Науменко в 1943 году находилась в лагерях для русских рабочих в районе города Альтенбурга. Там, в декабре 1943 года, завербована в качестве агента сотрудником ведомства Лоренца оберштурмфюрером Теодором Фишером и до конца войны работала в картотеке штаба лагеря. После войны жила в Штутгарте. На деньги благотворительного общества окончила школу медицинских сестер. При содействии Фишера регулярно получала крупные партии американских «кэйр-пакетов» и спекулировала ими. Затем работала в клинике доктора Рудольфа Краузе, где получила диплом фельдшера. Активно сотрудничала с ведомством Гелена...

Ознакомившись с досье Стрекозы, полковник Браун решил еще раз побеседовать с ней лично. Поводом к этому было и то, что она нагрубила преподавательнице радиодела Ирме, которая сказала, что Лена слабо работает на радиопередатчике, хотя раньше была в восторге от ее успехов.

Браун встретил Стрекозу приветливо, приготовившись вести деловую, непринужденную беседу.

«Здесь для тебя нет сейчас подходящей работы, — прощаясь, говорил ей в Штутгарте Мюллер. — Ты нужна в Берлине, на переднем крае. Там будет интересная работа, хорошая оплата и перспективная карьера. Такие люди, как ты, не должны сидеть без дела...» — вспоминала Стрекоза. А что скажет ей американский полковник, какую оценку даст ее прошлой деятельности?

— Мне сказали, что вы успешно закончили наши курсы? — ухмыляясь, поинтересовался Браун.

— Не совсем так, господин полковник. Фрау Ирма высказала недовольство моей работой на передатчике...

— Это все улажено. Она просто хотела от вас большего, — успокоил полковник.

— Тогда я в вашем распоряжении, господин полковник, и готова следовать туда, куда вы сочтете нужным меня направить... Надоело торговать жевательной резинкой. Вы, наверное, знаете, что я по специальности фельдшер.

— Все знаем, Лена, и учтем все желания и ваши способности. Но даже в рай не надо торопиться! Эти курсы и акклиматизация в Берлине были необходимы для дальнейшей работы. Из магазина вы уволитесь по собственному желанию. Жить останетесь на той же квартире, куда никто из посторонних лиц и сотрудников фирмы не должен приходить. Это особенно важно!

— Это я усвоила, господин Браун.

— Вот и отлично! Майор Смит и Карл Шнейдер подробно расскажут вам о новом задании, пока в пределах Берлина и Восточной Германии. Если у вас нет ко мне вопросов — я хочу пожелать успехов в нашем деле.

Вопросов не последовало. Браун встал, галантно попрощался и вышел.

Делами Стрекозы занялся майор Смит.

10

Очнувшись, Сорокин не мог понять, где он находится в столь поздний час и что произошло с ним в субботний вечер... Кругом были незнакомые люди, говорившие на мало понятном ему языке. В противоположном углу плохо освещенного большого зала лениво играл оркестр. Сквозь туман табачного дыма желтоватым огнем светились старые запыленные люстры. Он, видимо, долго спал в углу за столом ночного бара, куда забрел «на огонек», будучи уже достаточно пьяным. Старший лейтенант вспомнил, что заказывал коньяк и черный кофе, что все это сразу выпил, ноги отяжелели, точно налились свинцом, а голова неудержимо клонилась на грудь...

За соседним столиком одиноко сидела молодая элегантная женщина и не спеша пила кофе. Высокий пожилой официант с подносом в руке маячил у стойки буфета.

— Эй, кельнер, битте! — хмельно рявкнул Сорокин

— Вас воллен зи? — услышав офицера, обратилась к нему молодая женщина.

— Их вилль...

— Говорите по-русски, я понимаю...

— Я хочу уплатить за коньяк и кофе. Позовите, пожалуйста, официанта.

Женщина встала и быстро пошла навстречу официанту. Сорокин заинтересованным взором проводил незнакомку и подумал: «Фу, черт, все проспал...»

Вскоре подошел официант, и Виктор отдал ему марки, отказавшись от сдачи. Старик поблагодарил, вежливо раскланиваясь. Женщина стояла рядом.

— Слушайте, кто вы такая? Может, выпьем вина?

— Нет, что вы... Уже поздно. Мне пора...

— Я провожу вас, если можно.

Она опять улыбнулась.

— Кто кого, — заметила по-русски. — Идемте побыстрей! На вас смотрят, а вы в форме. Это нехорошо. Попадете в комендатуру...

Виктор встал, громыхнув стулом, пошел к выходу. Поддерживаемый женщиной, он с трудом надел шинель, небрежно обмотал вокруг шеи серый шерстяной шарф, и они вышли навстречу сырой осенней ночи.

— Слушайте, девушка, помогите, пожалуйста, найти такси.

— Хорошо, я сейчас...

И она скрылась, растворившись в туманной ночи.

Таксист быстро нашел нужный Сорокину адрес, и он, спотыкаясь, в сопровождении незнакомки, с трудом добрался до своей квартиры, находившейся на втором этаже небольшого коттеджа.

Когда девушка повернула выключатель, Виктор уже сбросил так и не застегнутую им шинель и теперь пытался ее повесить на прикрепленный к стене рог оленя. А когда это ему, наконец, удалось, он вспомнил о своей спутнице.

— Ну, что же вы стоите, садитесь, пожалуйста, давайте знакомиться... Вы извините, что я в таком виде... и в комнатах непорядок... Виктор я, Виктор Сорокин.

— А я Анна, — улыбаясь, подала она руку с тонкими, длинными пальцами, с золотым колечком на безымянном.

— К-как? — заикаясь, спросил Виктор. — Просто Анна, и все?

— Ну да, Анна — и все.

— Ты что же — русская?

— Нет, немка.

— А как хорошо говоришь по-русски.

— Учусь в университете...

— Вот это здорово. А я думал, ты русская. Спасибо, что помогла добраться, а то я отяжелел сегодня, — стараясь быть вежливым и менее пьяным, чем в самом деле, тужился старший лейтенант. — Может, попьем чаю? Я сейчас быстро соображу. Снимайте пальто.

— Тогда уж давайте вместе соображать. — Она смело направилась на кухню, отдав Виктору демисезонное пальто.

Стрекозе, хорошо знавшей психологию пьяных, совсем не сложно было на глазах у простодушного русского парня играть роль доброй феи и доверчивой студентки Берлинского университета.

Хотя было воскресенье, Анна не пожелала долго нежиться под боком старшего лейтенанта. На рассвете она незамеченной выпорхнула из его постели и отправилась на вокзал. Электричка быстро доставила ее в Западный Берлин, где Стрекозу с нетерпением ожидал Роберт Браун.

А Виктор продолжал крепко спать. Во сне он видел какие-то деньги, выигранные им в карты, старого отца, добывающего омуля на Байкале, командира полка, инструктирующего Сорокина перед заступлением в наряд...

Проснулся поздно. Болела голова, хотелось пить. Фыркая, долго умывался, подставив голову под холодную струю воды. Потом опохмелился коньяком. Пил крепкий чай, с отвращением вспоминая вчерашнее свое поведение в баре.

Обедать пошел в полковую столовую, но там уже ничего не было. Взял в буфете колбасы, сметаны, быстро съел, запивая холодным пивом. А когда полез в карман, чтобы рассчитаться, — обнаружил пропажу бумажника, а с ним удостоверения личности и пропуска в часть. Бросило в жар: где? когда?.. Наверное, вчера в баре... Мигом оказался на автобусной остановке, поймал такси и поехал к вокзалу. Там вчера начинал он свою субботнюю одиссею, провожая в отпуск друзей... Потом был где-то рядом. Обошел все немецкие питейные заведения, на пальцах объясняя, что разыскивает документы. Но все лишь пожимали плечами и покачивали головами.

Бросился домой. Осмотрел подъезд, урну, стоявшую на тротуаре, где он рассчитывался за такси, в комнате несколько раз передвигал диван и кровать, ползая на полу, но бумажника и документов нигде не было.

...Роберт Браун долго рассматривал документы Сорокина, обдумывая, каким образом оставить их в своем сейфе, а владельцу передать фиктивные, изготовленные технической службой американской разведки в Берлине. Тогда-то он и решил проверить находчивость Стрекозы, предложив ей самой найти способ возвращения Сорокину изъятого у него бумажника с документами. Стрекоза согласилась, при условии, что фиктивные документы будут готовы в понедельник вечером.


Браун позвонил в технический отдел «Си-Ай-Си», и после долгих разговоров там, наконец, согласились исполнить в срок его важный заказ.

— Ну, теперь вся надежда на твое умение, крошка!

— Я совсем не знаю, как поведет себя этот парень, когда проспится и обнаружит пропажу документов. Я ведь действовала без расчета возвращать их обратно. А ваше новое поручение не учитывает происшедшего... Ну, а если, подозревая меня в краже документов, он заявил в полицию и в свою военную комендатуру? При появлении на вокзале меня схватит первый полицейский или русский патруль...

— Не волнуйтесь, Лена, мы отправим вас в Бернау на машине.

— А это не опасно?

— Нет. Машина имеет все документы советской зоны. Она доставит вас в город и будет ждать недалеко от квартиры Сорокина. В случае осложнений — действуйте решительно и спасайтесь в машине. Если все обойдется благополучно — она вас доставит обратно в Берлин. А сейчас обедайте и — к Сорокину. Время не терпит.

11

В отчаянии Виктор выбежал на улицу, прошел несколько шагов и увидел знакомое лицо.

— Анна! — радостно окликнул он, надеясь на помощь. Она приложила палец к губам, призывая к молчанию. А когда приблизилась, тихо поздоровалась и спросила: «Ну, как спалось, Виктор, как самочувствие?»

— Спасибо, хорошо. Только вот, знаешь, Анна, у меня несчастье: я потерял вчера бумажник, а там документы...

— Какие документы?

— Ну, удостоверение личности, пропуск...

— А деньги?

— Денег там совсем мало.

— Тогда не расстраивайся, найдутся. Надо заявить в полицию.

— Как не расстраиваться? Документы мне нужны завтра. Иначе меня не пустят в часть. Узнает начштаба — будет неприятность...

— А сегодня ты уже ходил в часть?

— Нет. Был только в столовой, куда вход без пропуска.

— Да, это плохо.

— Зайдем ко мне, Анна, может, что-нибудь придумаем.

Почувствовав растерянность Сорокина, Стрекоза пошла в атаку.

— У тебя могли документы выкрасть вчера в баре, пока спал, и переправить в Западный Берлин. Я слышала, что жулики охотятся за советскими документами и перепродают их. Скажи, что может тебе быть за потерю документов?

— Сначала будут разбираться, где и при каких обстоятельствах я их утерял или у меня их украли. Станут выяснять, где был, с кем пил, кто меня домой провожал и все прочее...

— Ты только не впутывай в это дело меня! — забеспокоилась Стрекоза.

— А ты-то при чем? Если бы не ты, я бы и до дома не скоро дошел. И наверняка угодил в комендатуру. А там — дело табак.

— А ты позвони к ним, Виктор, по телефону. Это ведь можно?

— Да, это идея! Ты Анна — умница. Пойдем звонить вместе.

У нее отлегло от сердца. Но беспокойство не покидало: а вдруг он подозревает ее и позвонит в полицию, а не в комендатуру, или сам задержит? Он парень сильный и ловкий. Но тут же вспомнила о маленьком браунинге-зажигалке бесшумного боя, что лежит в сумочке...

А Виктор и не подумал о ней дурно. Тем более, что Анна не скрылась, а сама к нему пришла и сейчас старается помочь в беде, посоветовала позвонить в комендатуру.

На вопрос Сорокина дежурный комендант ответил, что ни вчера, ни сегодня документов Сорокина к ним не приносили. Потом Анна, по его просьбе, позвонила в полицию и рассказала о пропаже документов советского офицера. Внктор слушал и, скорее догадывался, чем понимал то, о чем Стрекоза так заинтересованно говорила с дежурным городской полиции. Она перевела ему, что там записали его фамилию, что все документы советских граждан и военнослужащих они непременно передают в Советскую военную комендатуру и чтобы офицер не отчаивался, так как человек, нашедший документы, еще не успел их доставить в стол находок и сделает это, вероятно, в понедельник, так как в воскресенье немцы не любят посещать полицию. Стрекоза посоветовала Виктору в понедельник не ходить на работу, а сказаться больным. К этому времени документы могут оказаться в полиции или в комендатуре.

— О, ты гений, Анна!

— А если хочешь, завтра мы сходим в стол находок и договоримся, чтобы твои документы не передавали в комендатуру. За небольшое вознаграждение любой дежурный согласится на это. И тебе будет совсем хорошо.

Это предложение еще больше понравилось Сорокину.


Когда в понедельник в назначенное время Виктор появился у здания городской полиции, Стрекоза уже поджидала его.

— Здравствуй, Анна! Ну как, не спрашивала?

— А разве я на это имею право? Ведь мне их никто не отдаст и не покажет, если они сейчас у них. Ты хозяин документов — тебе и спрашивать.

— Но я плохо говорю по-немецки.

— Зайди к дежурному, спроси документы, и все. Если не поймут, — тогда я, как бы случайно, окажусь там и переведу разговор. А так неудобно. Ты это сам понимаешь.

— В общем-то ты правильно рассуждаешь. Я пошел...

Вскоре сияющий Виктор выбежал из комендатуры, держа в руке светло-коричневый кожаный бумажник.

— Анна! Аннушка! Я твой раб. Вот он, мой милый бумажник, и все документы. И знаешь, все до пфеннига, деньги. Только сегодня принес один человек. Заявил, что нашел в баре. Видно, я обронил, когда рассчитывался с официантом.

— А чем ты рассчитывался с таксистом?

— Марки были в кармане шинели.

— Я рада за тебя. Ну, извини, мне надо ехать в Берлин.

— Пойдем обмоем находку.

— Нет, не могу. В другой раз.

— Я провожу тебя.

— Лучше не надо...

— А где мы встретимся и когда?

— А нужно ли это? Мы случайно познакомились и так же должны расстаться. Я в ту ночь была легкомысленна... Выпила с досады немного вина, и вот... подвернулся ты. А я заговорила по-русски... Сама не знаю зачем. Просто жалко стало человека. Видела, как трудно тебе было... Давай попрощаемся, Виктор. Так будет лучше для нас обоих.

— Ты что, боишься или у тебя есть кто-то?

— Был. Но в тот самый вечер мы с ним серьезно поссорились, он оставил меня одну в баре, и я больше не хочу его видеть. Да и некогда любовь крутить. Все же я на последнем курсе.

— Нет, нет, Анна! Я не хочу, чтобы ты так просто ушла. Я тебе очень благодарен за помощь в беде и за тот вечер... Теперь я твой раб. А кто отпускает раба без выкупа?

— Ах, я и забыла о рабстве! В таком случае надо подумать.

— Ну, когда же встретимся?

— Теперь только не раньше субботы. В течение недели я не буду приезжать сюда. Поживу недельку в Берлине у тети. Очень много работы, а дорога отнимает немало времени.

— Значит, ты больше живешь у тети, чем дома?

— Пока так... А в субботу приеду.

— Я буду ждать тебя. Скажи только — где и когда?

— Ну, хотя бы в том же баре, где мы познакомились. Идет? Только оденься в штатское платье и сядь в тот же дальний угол, если придешь раньше шести. На улице меня не жди. Хорошо?

— Спасибо, Анна!

И Виктор, не соблюдая светских приличий, сам протянул Стрекозе руку и крепко, по-мужски, стиснул ее тонкие пальцы. А она, помахав ему перчаткой, побежала куда-то за угол, цокая по брусчатке тонкими каблучками...

Увидев улыбающуюся Стрекозу, Джон Смит, дремавший за рулем, понял, что разыгранный ею водевиль с участием дежурного полицейского и русского офицера прошел успешно.

12

Каждый день полковник Браун слушал доклад Смита и оставался довольным. Сорокин продолжает ходить на службу, жизнерадостное настроение не покидает его. Значит, переданные ему фиктивные документы пока не распознаны, а подлинные можно использовать для засылки в Советский Союз своих агентов.

— Слушай, Джон, если до пятницы Сорокина не упрячут на гауптвахту, в субботу организуйте ему встречу со Стрекозой. Но обеспечьте наблюдение. Не дай-то бог, если старший лейтенант доложил обо всем своей контрразведке, и она начнет играть с нами в кошки-мышки... Посоветуйте Стрекозе учитывать этот вариант и быть осторожнее. Пусть прозондирует, не было ли у Сорокина каких неприятностей на службе. Она, кажется, ему серьезно понравилась, и, судя по всему, Сорокин будет с девчонкой вполне откровенным.


Смит и Стрекоза давно уже поджидали Сорокина, удобно расположившись в своем «Мерседесе».

Он не опоздал на свидание. Стрекоза с трудом узнала его в модном сером пальто и зеленой узкополой шляпе, какие только что появились в магазинах. Он шел один быстрой, упругойпоходкой строевого офицера, то и дело посматривая на часы, как все влюбленные.

— Не опоздал! — заметил Джон. — А мы еще посидим здесь. Девушкам можно опаздывать, тем более, когда электричка проходит через русский сектор Берлина...

Стрекоза молчала, думая о встрече с Виктором и о той роли, которую ей предстояло сегодня играть весь вечер.

— А теперь пора, — сказал Смит, открывая дверцу «Мерседеса».

— Вы будете меня ожидать, господин Смит?

— Полагаю, что нет смысла. Все, кажется, идет нормально. Но, если вам придется здесь остаться на ночь, позвоните «домой маме», — как мы условились.


Когда Стрекоза вошла в бар и двинулась в условленный уголок, Виктор уже сидел там, рассматривая меню. Увидев Стрекозу, он быстро встал и галантно шагнул к ней навстречу.

— О, как ты сегодня хороша! — не удержав восторга, заметил Виктор. Она улыбнулась.

Сегодня Стрекоза выступала во втором акте своей роли, к которой ее так тщательно готовили Смит и Браун. Новые хозяева Стрекозы знали ее прошлое и надеялись, что серьезно скомпрометированный агент будет честно выполнять их задание. Но, все еще плохо разбираясь в психологии русской натуры, они опасались, как бы при встрече со своими соотечественниками не сдали ее нервы, как бы она не влюбилась в этого русского парня всерьез и не послала их ко всем чертям. Хотя такой вариант, значащийся в секретных планах, как задача № 3, им бы вполне подошел и явился хорошим способом легализации и заброски в глубокий тыл Советского Союза своего опытного агента. А Стрекоза пока не ведала о планах своих хозяев, Браун и Смит до поры не говорили ей о третьей задаче.


Когда официант наполнил коньяком маленькие рюмочки и они выпили за встречу, Анна спросила: «Как ты провел эту неделю и все ли благополучно у тебя на службе?»

— Все отлично. Я всю неделю ждал этого вечера и работал с подъемом. Только боялся, что ты не придешь сегодня. Ведь ты тогда так долго колебалась...

— Я тоже много думала о тебе, поэтому и пришла сегодня... Ну, а как твои документы? Ты их надежно спрятал сегодня?

— Разумеется. Нельзя же терять каждую субботу... Но зато я нашел тебя, а ты дороже всяких документов.

— Не надо об этом. Пойдем лучше потанцуем...

Кружась в легком танце, Стрекоза, как бы между прочим, продолжала выяснять у Сорокина интересующие ее вопросы.

— Почему ты пришел один, без друзей?

— Я не был уверен, что ты придешь сегодня, и никому не сказал о нашем знакомстве. Да и зачем это?

— О моей встрече с тобой тоже никто не знает. Отец все еще в отъезде, а маме я сказала, что иду к подруге. Она у меня добрая и не любопытная.

— А я вот один, и докладывать некому.

— А полковнику?

— Майору... Но завтра — выходной день, и кто свободен от дежурства, может располагать собой как угодно.

— Я думала, вы и шагу не смеете ступить без разрешения командира.

— Мы ведь офицеры, а не солдаты. Солдат, конечно, не отпускают из расположения части. Но они отслужат свой срок и уедут домой. А наша служба — бессрочная.

— До генерала?

— Кому как, а то и в капитанах находишься. Счастливчики, конечно, продвигаются быстрее.

— Ты счастливчик, Виктор?

— Не сказал бы.

— Почему же? Ты умный, хороший парень.

— Долго рассказывать... Кажется, плохо подумал, когда выбирал себе профессию. Форма военная ко многому обязывает, а я люблю свободу.

Потом они пили шампанское и снова танцевали, болтая о пустяках.

Виктор не заметил, как прошел вечер, и обнаружил это лишь тогда, когда танцующих в зале осталось совсем мало, а официанты спешили убрать со столов пустую посуду.

Счастливый от вина и очаровавшей его женщины, Виктор хотел продлить эти минуты и сегодня же объясниться. Но обезлюдевшие улицы ему казались неподходящим местом для этого, и он предложил пойти к нему. Анна наотрез отказалась. Она, видимо, поняла состояние Сорокина и не хотела сегодня услышать то, что он может сказать ей завтра или в другую субботу, когда она получит более точную установку Брауна и когда все они окончательно убедятся, что советской контрразведке ничего неизвестно о Стрекозе.

Но Виктор продолжал уговаривать Анну, не ведая, какими оковами она сковала свою свободу.

— Нет, Виктор, не могу, не могу, — отвечала она. — Я не предупредила маму, и она будет беспокоиться всю ночь.

— А ты ей позвони, скажи, что заночуешь у подруги.

— Ах ты, какой догадливый! Но я никогда не ночевала в своем городе у подруги. Это у нас не принято.

— А в прошлый раз?

— Тогда я «уезжала в Берлин» со своим кавалером. Мама об этом была предупреждена. Я и сейчас беспокоюсь, что она уже волнуется. Пойдем на вокзал, я позвоню из автомата.


...Косой серп луны и закоптившиеся уличные фонари слабо освещали их лица. Виктор бережно держал свою спутницу за локоть левой руки. В правой у нее была маленькая черная сумочка, в которой холодел все тот же браунинг бесшумного боя... Они устроились в беседке сквера. Сорокин развеселился, и Стрекоза с интересом слушала его рассуждения, рассказы о Байкале, где он вырос и рыбачил с отцом, и обо всем, что приходило в шальную голову парня.

— А ты никогда не бывал в Берлине?

— Бывал проездом и на экскурсии в Трептов-парке. Издали видел разрушенный рейхстаг и Бранденбургские ворога.

— Понравился тебе Берлин?

— По-честному — нет. Серый, тяжелый город.

— А в музеях бывал? Посещал ли старые кирхи с органами, видел ли Западный Берлин?

— Что нет, то нет.

— А хочешь посмотреть рейхстаг поближе, просто побродить денек по городу?

— Я там заблужусь.

— Я буду твоим гидом. Берлин для меня как дом родной.

— И Западный?

— И Западный...

— Электричка идет через весь город. Где хочешь — там и выходи. Деньги меняют на черном рынке. Ведь интересно посмотреть, как развлекаются англичане, американцы, французы и берлинские капиталисты. Мы даже в ресторан там заходим.

— Да, все это интересно, — мечтательно произнес Виктор.

— Если согласен, то я приглашаю тебя на следующую субботу в Берлин.

— На следующую? Пожалуй, можно. Я свободен. Но только после обеда.

13

Майор Зацепин отодвинул пухлое дело и закурил. Встал из-за стола, поправил рассыпавшиеся по широкому лбу кольца волос.

Орлов тоже встал, подошел к Зацепину и прикурил от его папиросы.

— Ну и как вырисовывается личность Стрекозы?

— Не все еще перелопатил, не свел воедино, однако многое стало понятным. Особенно интересные данные о фирме «Наумана-Брауна», — так бы я назвал этот Берлинский филиал американской разведки. Сведений же о том, как и когда Стрекоза была привлечена к сотрудничеству немцами, в просмотренных мною материалах не оказалось.

— Эти данные ты можешь найти в деле Фишера. Там есть фотокопия личного дела Стрекозы и меморандумы по ее донесениям Фишеру, да и позже, когда она в Штутгарте сотрудничала с ведомством Гелена, — уточнил Орлов.

— Как ты это все раздобыл? — заинтересовался Зацепин.

— Долгая это история, в другой раз расскажу. А об Елене Науменко можно и сейчас.

— Рассказывай, — попросил Зацепин.

Орлов уселся на диван и начал рассказ:

— До войны Елена Науменко жила на станции Борки, где окончила девять классов. После семилетки пыталась поступать в театральное училище в Одессе, но не прошла по конкурсу. Школу оставила, устроилась работать в библиотеке заводского клуба. Училась в вечерней школе, активно участвовала в художественной самодеятельности. Отец ее украинец, а мать — немка, дочь богатого купца Фризена, высланного в тридцатые годы из Одессы. Бабка приехала к дочери и занялась воспитанием внучки. С бабкой и матерью Елена с детства говорила только по-немецки.

— А что она делала, когда их городок оккупировали гитлеровцы?

— В начале войны отца по болезни в Красную Армию не призывали. Он заведовал продовольственным магазином. При гитлеровском режиме продолжал торговать как частное лицо. Скупал в селах продукты и продавал их в городе. Поддерживал тесную связь с бургомистром и с интендантами гитлеровской армии.

— Тебе неизвестно, где он сейчас?

— В сорок третьем году его расстреляли партизаны. Видимо, было за что.

— А мать?

— Амалия Фризен — так она называла себя при оккупантах — и ее дочь Елена, были переводчицами у бургомистра. После расстрела мужа выехали в Германию, но по пути Амалия погибла при бомбежке, а Елена попала в лагерь Альтенбург, где содержались советские женщины и девушки, насильно угнанные немцами на работы в Германию. Только бабушка осталась в Борках охранять семейное добро, нажитое на беде соотечественников. В пятидесятом году старуху схоронили дальние родственники.

— Выходит, у Стрекозы, действительно, не осталось в Советском Союзе никаких родственников?

— Как видишь. Но свидетелей, знающих о ее работе переводчицей в Борках и о ее предательстве в Альтенбургском лагере, нашлось немало, — подчеркнул Орлов.

— А ты не помнишь, как она в лагере попала в поле зрения Фишера?

— По свидетельству польского врача Сигизмунда Пировского, работавшего в лазарете Альтенбургского лагеря, все произошло как будто случайно. Сначала Науменко работала на брикетной фабрике, как все «восточные» женщины, по двенадцать часов в сутки. Кормили плохо. В бараках было сыро и холодно. Почти каждый день кого-нибудь хоронили. На место умерших пригоняли новых девчат с Украины, Белоруссии. Болезнь не обошла и ее. Старшая надзирательница приказала убрать больную в изолятор. А это равносильно смерти: оттуда редко кто возвращался. Но ей повезло. В тот день, по неизвестной причине, в изолятор заглянул заместитель начальника лагеря Теодор Фишер, который в лагере вел контрразведывательную работу. Входя в изолятор, немец запнулся о тело больной девушки, лежавшей на топчане у самой двери, и чуть не упал. Он начал ругаться, возмущался беспорядком в лазарете, но увидев красивое лицо больной, спросил, что с ней и не умирает ли она от тифа? Пировский ответил, что у Науменко фолликулярная ангина и что она скоро поправится. Внимательно посмотрев на девушку, немец приказал врачу непременно вылечить ее и доложить об этом ему лично. Пировский, хорошо зная повадки немцев, по-своему понял интерес оберштурмфюрера к Елене Науменко. На третий день врач явился в кабинет Фишера и доложил, что у Науменко началось осложнение и для ее лечения нужна кровь и глюкоза, чего в лазарете не было.

«Возьмите кровь у любой женщины! — приказал Фишер. — Я освобожу ее от работы на фабрике. Глюкозу и другие лекарства получите на складе».

Пировский подивился: такой щедрости этого молодого хорька с усиками фюрера он не ожидал. Воспользовавшись резолюцией Фишера на заявке врача, он дописал еще несколько наименований дефицитных лекарств и сам поспешил в аптечный склад. Фармацевт тоже удивился щедрости Фишера, но выдал все, что значилось в документе.

Через две недели Науменко была на ногах, о чем врач лично уведомил оберштурмфюрера, который вскоре пришел полюбоваться на предмет своих забот. Перед ним стояла красивая, стройная девушка с большими голубыми глазами и длинной русой косой. По совету Пировского Лена на немецком языке восторженно отозвалась о внимании Фишера, благодарила его за доброту и сердечность к ней. Фишер был доволен, сказал, что считает долгом заботиться о больных рабочих и тем более о такой красивой девушке, как она. Уходя, он шепнул Пировскому: «Я решил устроить Лену на работу в штаб лагеря. Пришлите ее завтра ко мне к девяти часам. А о моем посещении изолятора никому ни слова!»

Пировский выполнил приказ оберштурмфюрера. С тех пор Науменко стала рассыльной и уборщицей в штабе лагеря. Работая в штабе, она продолжала жить в том же холодном бараке и ночью укрываться стареньким байковым одеялом, подаренным Пировским. Тут ей было куда легче, чем на фабрике, она не изматывалась, как другие. По свидетельству очевидцев, зная немецкий язык, Науменко быстро освоилась в штабе, познакомилась с работавшими там немками, которые подкармливали ее хлебом и картошкой из фабричной столовой. Девчата из лагеря не скрывали зависти к ее тепленькой работе, а она, будто боясь потерять место, рассказывала им небылицы о причиненных ей унижениях со стороны служащих лагеря и никогда не говорила о том, что ей удавалось получать дополнительно продукты питания.

— Как ты думаешь, — перебил Орлова Зацепин. — Не пришел ли Фишер тогда в лазарет намеренно, чтобы позаботиться о переводчице бургомистра из Борков? Он же, безусловно, знал, как она оказалась в Германии и о ее прошлом. Да она и сама, наверное, рассказала об этом кому-нибудь из администрации лагеря, чтобы избежать участи рабыни.

— Вполне возможно, — согласился Орлов. — Но и внешность ее, очевидно, сыграла свою роль. Поэтому оберштурмфюрер проявил к Науменко такое внимание и личную заинтересованность. Он хотел убить двух зайцев.

— Ты хорошо знаешь детали вербовки Елены? — поинтересовался Зацепин.

— За детали не ручаюсь, а в общем помню. Но ты лучше сам познакомься с рапортом Фишера о вербовке Стрекозы и его дневниковыми записями об этом. Там много любопытных данных, которые тебе пригодятся.

14

Анна встретила Виктора на Силезском вокзале в Берлине, и они двинулись в путь. Не зная города, Сорокин полностью доверился своей спутнице, которая пригласила его в вечерний ресторан.

Ослепленный неоновыми рекламами магазинов, Виктор как-то не осознавал, что уже находится в Западном Берлине. Стрекоза на правах хозяйки бойко распорядилась о вине, закусках и сама расплатилась за все западными марками.

Вскоре он забыл обо всем и, как в прошлую субботу, был счастлив и весел, захмелевшими, влюбленными глазами смотрел на свою подружку, сыпал комплименты. Сегодня он решил объясниться с Анной. И, нагнетая смелость, без стеснения опрокидывал стопки коньяку, которых иному немцу хватило бы на два вечера... Но он был деревенским парнем, спиртное почитал мужским достоинством, которое и готов был продемонстрировать своей избраннице. И если бы Стрекоза тактично не сдерживала Сорокина, он бы и на этот раз мог дойти до такого состояния, из которого выводят холодной водой и нашатырным спиртом.

Когда джаз заиграл довольно бравурную музыку, Анна, обратив внимание Виктора на то, как мерзко стали кривляться повеселевшие парни и девицы, тихо сказала:

— Пожалуй, в русском секторе такого не позволят. Смотри и запоминай Европу!

— А черт с ними, пошли и мы! — лихо выпалил Виктор и потянул ее туда, где уже бешено кружились рыжие, русые, белые, черные, фиолетовые и почти красные косматые головы, мельтешили перепутавшиеся ноги и руки, обезумевшие глаза, фиолетовые, розовые и красные губы.

Увлеченные азартным дурманом музыки, Виктор и Анна бросились в пучину танца.

Когда они, наконец, устав от бешеных ритмов, сели за свой столик, официант учтиво предложил остуженное шампанское и мороженое, что было как раз кстати, хотя у Виктора кружилась голова. Стрекоза заметила это и тихо спросила: «Может, уйдем отсюда. Ты ведь устал, мой милый?»

— Да, уйдем, уйдем, Аннушка.

Было уже за полночь. Но город продолжал жить, мигая неоновыми рекламами, уличными фонарями, фарами автомобилей, сигаретами прохожих, смехом и криками подвыпивших парней и девиц.

Когда Анна и Виктор вышли из ресторана, на них налетели трое пьяных парней и с силой потянули Анну к себе, грубо оттолкнув Сорокина. Он ринулся на одного из нахалов, но получил жестокий удар в грудь. Тем временем второй потащил Анну в сторону, она закричала. Оправившись, Сорокин ловко нокаутировал приставшего к ней длинногривого парня. Тот упал, театрально разбросив руки. Подоспели двое рослых полицейских с резиновыми дубинками, не разбираясь, надели на Сорокина металлические наручники и всех затолкали в полицейскую машину.

В полицейском участке Сорокин потребовал снять наручники и заявил, что является офицером Советской Армии. Они тотчас позвонили в американскую военную комендатуру. Вскоре прибыл американский офицер с переводчиком и предложил Сорокину и Анне поехать с ним. Налетевшие же на них молодчики, нагло посмеиваясь, остались в полицейском участке.

В американской комендатуре Виктор вынужден был предъявить свой документ дежурившему офицеру. Тот через переводчика объяснил, что обязан зарегистрировать русского офицера в своем журнале и доложить о его задерживании советскому военному коменданту в Берлине. Оттуда будет выслан представитель, и только тогда он сможет освободить его.

— У вас нет оснований задерживать меня. В вашем секторе на меня напали трое пьяных немцев, и я же виноват? Если бы они не оскорбили девушку, я бы никогда не позволил себе ничего подобного. Я поступил так, как на моем месте должен был действовать всякий уважающий себя мужчина.

— Я охотно вам верю, господин лейтенант, и в подобной ситуации, вероятно, действовал бы так же, как и вы, — ответил дежурный. — Но независимо от причины, по которой вы оказались в нашем секторе, мы обязаны соблюдать порядки, установленные межсоюзной комендатурой Берлина. Русские с нашими офицерами поступают точно так же. Тем более с вами желает поговорить заместитель коменданта.

— Я не желаю с ним разговаривать! — резко сказал Сорокин. — В таком случае вызывайте советского представителя. Никаких показаний я вам тут давать не собираюсь.

— Вы напрасно горячитесь, господин старший лейтенант. В ваших же интересах вести себя поспокойнее. Мадам может быть свободна.

— Я не уйду, пока вы не освободите офицера. Он защищал меня, — возразила по-немецки Анна.

— Это дело ваше. Можете ожидать конца истории,— буркнул переводчик.


Человек, названный дежурным «господином майором», был одет в штатский костюм из тонкой серой шерсти и коричневые спортивные туфли. Он владел русским языком и пожелал поговорить с советским офицером с глазу на глаз.

Когда Сорокин оказался в большом, хорошо обставленном кабинете с задрапированными окнами, майор сидел за письменным столом и предложил старшему лейтенанту кресло, стоявшее у приставного столика. Виктор присел, ожидая провокационных вопросов от человека, о котором сразу подумал как о разведчике, надеющемся получить кое-какие сведения воинского характера. И потому решил не отвечать на такие вопросы. Но майор не спешил. Он достал карту Берлина, с нанесенными на ней какими-то знаками, и развернул ее на столе. Потом предложил сигарету, от которой Сорокин отказался.

Смит — а это был именно он — сразу узнал свою жертву.

— Ну, вот что, господин Сорокин, — начал майор. — Нам известно, что вы в штатской одежде бродите по окраинам Западного Берлина и изучаете расположение наших воинских частей. Это по-русски называется шпионажем. Вы, очевидно, советский разведчик и прикрываетесь этой девчонкой, чтобы легче проникать в наш сектор.

— Это ложь, господин майор! Вы можете спросить у Анны, где я был и что видел.

— Я прошу вас показать на этой карте районы, которые вы уже осмотрели или намеревались осмотреть, — будто не слыша Виктора, продолжал Смит. — Ведь у вас командировка только на два дня. Не так ли, господин Сорокин?

— Сегодня у меня выходной день, и я вправе распоряжаться им как мне хочется. Если бы вы задержали меня в расположении вашей части, тогда еще как-то можно было понять ваш вопрос. А сейчас я просто отказываюсь отвечать на такие вопросы. Вызывайте советского представителя.

— Но это вас скомпрометирует, господин Сорокин! Советское командование запрещает посещать своим солдатам и офицерам Западный Берлин.

— Отвечать за это буду я, разберемся сами!..

— О, вы очень самоуверенный и гордый человек! Но зачем нам ссориться? Скажите лучше, зачем вы прибыли в наш сектор?

— Я прибыл не к вам, а к девушке, которая меня пригласила. Она находится здесь, и вы можете с ней поговорить.

— Вы очень любите эту девушку и намерены на ней жениться?

— Это тоже не ваше дело.

— Ну, зачем такой тон, господин Сорокин? Я хотел вам помочь, зная, что ни один комиссар не разрешит вам жениться на девушке из Западного Берлина.

— Она здесь только учится.

— Все равно. Не разрешат. Это говорю вам я, Джон Смит. Не разрешат! Но мы могли бы вам помочь, будь вы человеком более благоразумным. Ведь можно и не сообщать русской комендатуре о сегодняшнем инциденте.

Анне казалось, что прошла уже целая вечность, а Джон Смит, запершись в кабинете с Сорокиным, все ведет душеспасительную беседу. Она знала, что приглашение Сорокина связано с обработкой его для перехода в Западный Берлин. Но она не предполагала, что вся эта операция будет проведена так грубо и бесцеремонно. Ей просто по-женски было жаль этого уже обманутого парня, который, действительно, увлекся ею, не подозревая опасности. В хороших женских руках он мог бы стать неплохим мужем.

Наконец она увидела, как открылась тяжелая дверь, и оттуда вышел взволнованный Виктор.

— Ну как, свободен?

— Еще не решили... Обещают вызвать нашего представителя из комендатуры. Конечно, это не совсем приятно, но что делать...

— Я пойду к майору и объясню, что ты защищал меня. Я буду просить, чтобы он отпустил тебя сейчас же, без комендатуры.

— Не поможет! Я объяснял. Американец упрям, как бык!

— Попытаюсь, я женщина...

И она, постучав, вошла в кабинет Смита, оставив дверь полуоткрытой.

— Господин майор! — нарочито громко начала Анна. — Я прошу вас освободить офицера.

— Садитесь, пожалуйста, мадам, и успокойтесь, — сказал Смит, затворяя тяжелую дверь кабинета.

Больше Сорокин их разговора не слышал. Он не слышал ни возмущения Стрекозы грубой комедией, разыгранной у ресторана с участием немецких полицейских, ни смитовских рекомендаций, как ей вести себя с этим парнем после его освобождения из комендатуры.

Сияющая Стрекоза выпорхнула из кабинета.

— Виктор, майор обещал позвонить коменданту и уговорить его отпустить тебя без вызова советского представителя. Мне кажется, они могут это сделать.

— В общем, у меня сейчас голова кругом. В таком переплете я первый раз.

— Тебе действительно грозит серьезная неприятность?

— Неприятность неприятности рознь. Но это пустяки в сравнении с его диким предложением.

Открылась массивная дверь, и майор пригласил Сорокина.

— Я очень счастлив, господин старший лейтенант, сообщить вам, что американский комендант принял во внимание просьбу дамы и ваши заверения в том, что вы не действовали во вред интересам американских вооруженных сил, и решил отпустить вас, не информируя советского военного коменданта в Берлине. Но я со своей стороны надеюсь, что вы подумаете о том, что́ надо делать в случае, если ваш брак с мисс Анной в русской зоне будет затруднен. Мы всегда к вашим услугам, господин Сорокин. Я очень счастлив был познакомиться с вами. Помните нашу заботу и внимание к вам. Путь к нам теперь вам известен, — улыбнувшись, заключил Смит. — До свидания!


Обескураженный всем происшедшим, Виктор боялся, что его снова могут спровоцировать на какой-нибудь инцидент, и согласился с предложением Анны тотчас выехать в Восточный сектор Берлина, где, по ее словам, можно спокойно побродить по Трептов-парку, а потом она проводит его на Силезский вокзал.

Всю ночь они долго бродили по паркам и улицам Восточного Берлина, обсуждали все случившееся с ними. Но всякий раз Стрекоза ловко подводила Виктора к тому, что здесь она не может найти свое счастье, что не может выехать с ним в Советский Союз, что, если он действительно любит ее, — он должен поехать с нею на Запад.

— В Руре живет брат моей бабушки. Он совладелец сталелитейного завода, но не имеет своих детей, живет один. Половина собственности, по завещанию деда, принадлежит мне. Сейчас пока всем распоряжается он. А как только я приеду туда — все будет оформлено на меня. Ты был бы незаменимым помощником в моих делах...

Чем больше она рассказывала о перспективах их совместной жизни в Западной Германии, тем молчаливее становился Виктор, Стрекоза видела, как тяжело ему было слушать все это, но продолжала говорить, выполняя рекомендации Смита, покуда не поняла, что не получит от него положительного ответа. Женской интуицией хищница чувствовала, что он сейчас не в силах оттолкнуть ее, что он продолжает любить ее, что ее слова и предложения, отвергнутые им сегодня, еще не раз будут Виктору пищей для глубоких раздумий над своей и ее судьбой...

Прошло еще две недели. По субботам и воскресеньям Стрекоза приезжала к Сорокину, умело поддерживая все возраставшую его привязанность к ней, исподволь подогревая в нем интерес к путешествиям по европейским странам, к легкой, беззаботной жизни, полной любви и удовольствий.

Сорокин совсем не подозревал истинной подоплеки их отношений.

Однажды она сказала, что уедет на преддипломную практику и теперь долго не сможет посещать его. Виктор с искренним огорчением отпустил Стрекозу, обещая аккуратно отвечать на ее письма.

15

Знакомясь с материалами о деятельности Фишера и Стрекозы, Зацепин живо представил себе, как все происходило тогда, в Альтенбурге, в декабре 1943 года.

«...Я нашел то, что так долго искал, — записал по этому поводу в своем дневнике оберштурмфюрер Фишер. — Из русской красавицы Лены можно сделать лисицу. По моей воле ее воскресил поляк Пировский. Теперь она не посмеет отказаться от моего предложения и будет послушно выполнять все, что я потребую»...

Шла последняя декада декабря. Поздно вечером, когда все сотрудники штаба лагеря ушли домой, Науменко занималась уборкой помещений. Окончив работу, она грелась у теплой батареи, оттягивая время ухода в сырой, неотапливаемый барак. В комнату тихо вошел Фишер и позвал ее к себе.

Перешагнув порог, она оказалась в знакомом уютном кабинете, который каждый день тщательно убирала.

— Ну, здравствуйте, барышня Ле-на, — подавая сухую, длиннопалую руку, по-русски сказал Фишер.

Затем он спокойно повернул ключ, торчавший в двери, задвинул на окне тяжелую темную штору и, улыбаясь, предложил девушке сесть поближе к своему столу.

— Не бойтесь, Ле-на. Никакой эротический событий не происходит. Все будет только деловито...

Она не сразу поняла смысл сказанных им слов. Но в это время зазвонил телефон. Фишер неторопливо взял трубку, лениво говорил. Закончив разговор, он долго чему-то улыбался, чиркая зажигалкой.

— Битте, зитцен зи зих! — начал он по-немецки, увидев, что она продолжает стоять на том же месте. Он опять подошел к ней и усадил на стул, стоявший у большого канцелярского стола.

Елена не очень растерялась, оказавшись рядом с нахально выпуклыми, как у жабы, серо-зелеными глазами Фишера, под большим, выдающимся вперед, черепом.

— Я слушаю вас, господин Фишер, — положив ногу на ногу, сказала Науменко по-немецки.

— Мне известно, что твоя мама немка, дочь одесского коммерсанта и что ты и она работали переводчицами у бургомистра. Но ты никому не говори об этом в лагере.

— Я и так молчу, господин оберштурмфюрер.

— Вот и умница! Надо учитывать обстановку. Я хочу предложить тебе одно дело, которое связано с работой в картотеке Шталага, где необходимо знание русского и немецкого языков. Тогда можно делать, как это по-русски говорят, — му-ну-кур, — и он показал на свои хорошо отполированные ногти на сильных и длинных, как у музыканта, пальцах. — Я еще хочу тебя кое о чем попросить. Меня очень интересует, как настроены женщины и девушки нашего лагеря, есть ли среди них коммунистки и комсомолки?

— Я не знаю этого, господин Фишер. Никто не говорит об этом, все боятся.

— Ну, а если проявить к этому интерес, тогда можно найти таких людей?

— Я не знаю, как это делать. А что касается настроения, то все жалуются на тяжелую работу, холод и плохое питание. Это вы и без меня знаете.

— Да, знаем. Но меня интересуют факты, конкретный человек, за-чин-щица. Ясно?

— Зачинщиц я сейчас не могу назвать, не следила за этим...

— Но ты можешь это сделать?

— Ну, если вам очень нужно, то я постараюсь, узнаю. Им за это ничего не будет?

— Мы им дадим небольшое воспитание.

— Я знаю, что среди девушек много комсомолок.

— А нет ли сейчас в лагере комсомольской ячейки, кто ее возглавляет? Кто из женщин наиболее активен и ругает фюрера? Есть ли среди них жидовки? Все это надо быстро узнать и рассказать мне. Понятно?

— Мне все понятно, господин Фишер, и я постараюсь ответить на ваши вопросы. Я вам так обязана...

— Не стоит благодарить, Лена. Однако требуется одна формальность для порядка: надо подписать вот этот документ — обязательство оказывать помощь делу Великой Германии Адольфа Гитлера. За разглашение тайны нашего сотрудничества вас ожидает...

— Давайте документ. Я понимаю, что меня ожидает, и не откажусь от своей подписи.

Фишер подал стандартный листок с отпечатанным на нем по-немецки текстом подписки о сотрудничестве с немецкой разведкой. Науменко быстро подписала его и поставила дату.

— А теперь, Ле-на, ты должна избрать себе псевдоним.

— Какой?

— Фиалка, ромашка, стрекоза, — перечислял Фишер.

— Стрекоза, — согласилась Науменко.

16

Когда Стрекоза вошла в барак, все обитатели его спали. Она легла на деревянные нары, закуталась в тряпье. Сон не шел.

Она понимала, какую страшную тяжесть взвалил на нее Фишер, понимала, что пошла на предательство, сознавала, что не могла теперь ничего поправить, отказаться от своей подписи, от липкой клички.

«Была бы здесь мама, — думала она, — вместе что-нибудь придумали бы, а теперь... придется самой, самой...»

Шли дни. Стрекозе казалось, что Фишер перестал ее замечать. Она думала, что теперь он проверяет ее и, может быть, кому-нибудь из девчат приказал следить за ней. Она старалась поменьше говорить с теми, кто пытался откровенничать, мечтать о будущем.

— Какое тут будущее? — хмуро отвечала она.

— Надо бежать отсюда, как только подойдут поближе американцы, — шептала ей Зина Клевцова.

— Ну и беги! А куда побежишь, если за спиной фриц с овчаркой?

— Куда? Да в любой лес. Отсидимся день-два, а тут и американцы. Надо момент только выбрать. Ты там, Ленка, в штабе поразведай. Немцы-то меж собой, наверное, разговоры ведут. Что интересного узнаешь — дай нам знать. Договорились?

— Ладно, — согласилась Ленка. — Только ты не болтай об этом всем.


Стрекоза рассказала Фишеру о Клевцовой.

— Клевцова? — сказал он. — Это похвально! Это очень хорошо.

Через день Клевцова из лагеря исчезла. Увели ее днем с работы в контору брикетной фабрики — и с концом.

Одни говорили, будто нагрубила она мастеру-немцу, другие рассказывали, что Клевцова в обед выплеснула на пол бурду и призывала всех женщин и девушек объявить голодовку, чтобы хозяин улучшил питание. И только Науменко молчала.

Через три дня по доносу Стрекозы была схвачена Маргарита Белая. Ее Ленка запомнила с эшелона, а теперь узнала, что Белая как раз и есть еврейка, до войны работавшая корреспондентом комсомольской газеты на Украине.

17

Прошел месяц молчания. Сорокин уже надоел вопросами о письмах своей квартирной хозяйке, на адрес которой он просил Анну писать ему.

И вот он читает ее первое письмо, написанное по-русски:

«..Милый Виктор!

Я все еще продолжаю стажироваться, хотя занятие это мне порядком надоело. Но ты сам знаешь, что преддипломная практика обязательна для всех. Без этого не допустят к защите диплома.

Теперь, когда я давно не вижу тебя, я как-то по-особому остро чувствую, как мне будет недоставать тебя, мой славный, мой честный мальчик... Я с содроганием думаю о том, если политический барьер не позволит нам осуществить мою мечту, и мы не сможем постоянно быть вместе... А время летит быстро, приближаясь к тому дню, когда нам вместе придется решать эту нелегкую задачу... Я не могу отказаться от мысли выехать в Рур, где я надеюсь стать во главе заводской клиники. И я, честно говоря, уже привыкла к этой мысли. Эта работа меня очень прельщает. Но ты, Виктор, стоишь теперь на этом пути, и я каждый день терзаюсь мыслью о том, что мне не удастся убедить тебя последовать за мной, хоть ты и говорил не раз, что готов со мной в огонь и в воду. В воде ты уже был, а вот сможешь ли шагнуть в огонь? Я так хочу всегда чувствовать твою сильную руку, слушать твой милый голос, смотреть в твои бездонные глаза, пить твою ласку...

Думаешь ли ты обо мне, Виктор? Я прошу тебя взвесить все «ЗА» и «ПРОТИВ» и найти в себе силы для правильного, мудрого решения вставшей перед нами проблемы. Ты столько раз говорил мне о своей любви... Неужели ты не можешь доказать это на деле?

Скоро мы сможем встретиться с тобой в Берлине и в спокойной обстановке обсудить все вопросы. Я с нетерпением жду этой минуты. Жду твоего письма. Анна».

Несколько раз Сорокин перечитывал письмо любимой женщины, но не мог найти решения.

Если раньше он думал запросто объяснить все замполиту полка и жениться на Анне, то теперь, поняв, куда зовет она его, он даже не решался ни с кем обсуждать это, ибо понимал, что ни у кого из офицеров не найдет сочувствия, и все будут осуждать его за связь с женщиной, которая толкает к измене.

«Нет, я не могу согласиться с Анной! — думал Виктор. — Но как прямо сказать ей об этом? Может, она еще образумится, может, поймет, что стоит на неверном пути...»

Потом мысль его перекинулась в Рур, и он увидел себя в новой визитке за большим обеденным столом, украшением которого была она, голубоглазая Анна. Потом представил лицо своего отца, байкальского рыбака, который ни за что не променяет чистые, вечно кипящие, прозрачные воды великого озера, тайгу и горы на все города Европы, в которых потерялся его сын Витька... А мать? Неужели все это надо навсегда забыть, бросить, чтобы всю жизнь говорить на чужом языке, соблюдать чужие обычаи и повиноваться жестоким законам, отвергнутым в семнадцатом дедами и отцами?

Но Анна... Анна... До сих пор он не мог понять какой-то раздвоенности ее души, беспричинных слез, резких колебаний в характере, смутность ее желаний, холодной рассудительности, а то и противоречивых взглядов, меняющихся от настроения. Она то звала Виктора с собой, уговаривала уехать в Рур, то будто отталкивала от себя, опасаясь, что он примет ее предложение и тогда уже будет поздно остановить его, вернуть назад...

Да, он не знал ее прошлого, не знал, что она в сто раз опытнее его в таких делах, о которых он не имеет никакого представления. А если бы он узнал об этом, то, может быть, никогда не сделал опрометчивого шага к глубокой пропасти, куда Стрекоза подталкивала его, выполняя указания полковника Брауна.

«Как ответить ей, что написать?» — думал Виктор. Месяц назад, когда он прощался с Анной и просил писать ему хоть раз в неделю, он не думал, что переписка поставит его в затруднительное положение. Он ожидал писем простых и сердечных, а получил почти официальный запрос о том — намерен ли он оставить Родину и поехать с нею в Западную Германию, где собрались фашисты и каратели, изменники и предатели, сотрудничавшие с гитлеровцами в годы войны... «Неужели во имя своих чувств я должен стать на такой путь?»

Виктор так и не ответил на мучившие его вопросы. В короткой записке он просил Анну срочно приехать к нему, чтобы договориться обо всем и поставить все точки над «и». Стрекоза доложила об этом Смиту. Американцам стало ясно, что склонить Сорокина к выезду на Запад им не удастся. Полковник Браун предложил Смиту разработать план действий и линию поведения Стрекозы по третьему варианту, который давно вынашивался ими и в настоящей ситуации стал благоприятным шансом на победу в игре с Сорокиным.

Теперь, после длительной разлуки, Стрекоза надеялась воспользоваться своими женскими достоинствами и усыпить бдительность Виктора. Она убедила майора Смита разрешить ей поездку к Сорокину без сопровождения и договорилась о свободе действий во имя достижения главной цели. Шеф согласился с ее доводами, но попросил хоть по телефону подать ему сигнал о своем благополучии. Затем он передал Стрекозе надежные документы, изготовленные лучшими специалистами технической службы Берлинского филиала ЦРУ, содержание которых она уже знала на память.

Прибыв в Бернау, Стрекоза сразу направилась в особняк, где квартировал Сорокин. Старшего лейтенанта дома не оказалось, и она осталась ожидать его у словоохотливой хозяйки фрау Шмельцер, которая передавала ее письма Виктору. Осведомившись о здоровье и настроении Сорокина, Стрекоза поинтересовалась его связями, образом жизни и осталась довольна положительными отзывами.

Вскоре женщины услышали тяжелые шаги по лестнице и стук закрывшейся двери на площадке второго этажа особняка.

Стрекоза попрощалась со Шмельцер и поспешила навстречу старшему лейтенанту.

Без стука и звонка она прокралась в холостяцкую квартиру и радостно бросилась на шею Виктору...

Потом они вместе приготовили кофе, Виктор выложил на стол все свои продовольственные запасы, коробки с конфетами, поставил бутылку с немецкой вишневой наливкой и, придвинув столик к дивану, уговорил гостью поужинать вместе.

— Почему ты не ответил на мое письмо, Виктор? — спросила Стрекоза, когда хозяин уже выпил рюмку наливки, согрелся и повеселел.

— Я хотел об этом поговорить лично. Бумага для такого дела не подходит. Видишь ли, Анна, я люблю тебя, и это ты знаешь сама, но ты не должна быть жестокой, если действительно хочешь, чтобы мы были вместе. Я никогда не покину свою родину. Об этом ты должна знать! Иначе у нас ничего не выйдет, а я не хочу обманывать тебя, тешить надеждами. Поэтому и не отвечал. Я много думал над твоими вопросами и все-таки даю тебе такой ответ, — взволнованно закончил Виктор.

Стрекоза долго молчала.

— Спасибо, Виктор, за откровенность! — наконец, выговорила она. — Таким ты мне еще больше нравишься. Я шла, чтобы проститься с тобой навсегда, а теперь вижу, что не уйду, пока не покаюсь тебе в том, что натворила. Наберись мужества и поверь тому, что я расскажу тебе... Я вовсе не немка и не Анна. Я украинка, Эльвира Гринько. Немецкий язык изучала в средней школе и в Германии, куда увезли меня немцы в сорок третьем. После репатриации, в сорок шестом, вместе с подругами работала санитаркой, потом медсестрой в советском военном госпитале. Сейчас работаю медсестрой в нашей больнице в Берлине. Вот и вся моя биография...

— Не понимаю! — вскричал ошеломленно Сорокин. — Зачем же тебе надо было притворяться немкой, звать меня на Запад, как тот американский майор?

— Просто захотела подурачиться, проверить тебя. Наши девчата заметили, что советские офицеры за немочками с большим интересом ухаживают, галантность проявляют, а со своими, да еще медсестрами, ведут себя слишком свободно и даже вульгарно. А нам это не нравится! Вот я и решила проверить, закружить тебе голову... Да, наверное, переиграла. Ты уж прости, Виктор, за такую глупую шутку. Мне сейчас даже неудобно перед тобой, не хотела больше встречаться. Практику, институт придумала, дядюшку богатого в Руре...

— А на самом деле-то где училась?

— Окончила среднее медицинское училище. Фельдшер по образованию. Об институте только мечтаю... Ты можешь посмотреть мои документы. А то теперь не поверишь. — И Стрекоза, достав из сумочки все, что передал ей Смит, разложила на столе.

Виктор небрежно посмотрел документы: пропуск, справку, удостоверение личности — и громко рассмеялся.

— Надо же так одурачить человека! Ты просто артистка. А почему ты в тот первый вечер оказалась в Бернау? Зачем и с кем приезжала? — допытывался Сорокин.

— Это что, допрос?

— Простое любопытство.

— Был у меня тут один знакомый. Но в тот вечер мы с ним поссорились и навсегда разошлись...

— Кто же он?

— Сверхсрочник. Старшина. Он уже демобилизовался и уехал в Союз. Предлагал в тот вечер выйти за него замуж, а когда я отказала — стал ругаться, перебежчицей обзывать и другими нелестными словами. Я от злости не знала, что делать и кому на него пожаловаться. А тут ты подвернулся... Вот я и начала с досады разыгрывать комедию...

— Где же ты с ним познакомилась?

— Лечился он в госпитале. Старый наивный холостяк. Пусть женится в своей вологодской деревне. Не стоит об этом вспоминать. Я его совсем не любила. Он просто хорошее отношение к нему в госпитале принял за взаимность.

— А что ты обо мне скажешь, Эльвира? — Сорокин первый раз назвал ее новым именем.

— Ты совсем другой. Однако поступай как хочешь. Может быть, мне лучше попрощаться и уехать в Берлин? Ведь ты привык ухаживать за немецкой студенткой Анной с богатым приданым, а тут оказалась... своя медицинская сестричка.

— Я не такой мелочный, Эльвира! Хоть ты и подшутила надо мной, но я увидел в тебе человека, с которым можно быть откровенным. И го, что я говорил Анне, я готов повторить и Эльвире. Давай лучше выпьем за откровенность и дружбу.

— Давай выпьем, Виктор! — согласилась Стрекоза.

18

Метаморфоза Стрекозы в Эльвиру Гринько озадачила Семена Зацепина. Он знал, что в Бернау, где служил Сорокин, в тот период служил и капитан Орлов. И Петру Васильевичу должны быть известны такие детали, которых Зацепин не мог найти в изученных им документах, но которые могут пригодиться потом, когда будет разыскана Стрекоза, а Семену придется допрашивать ее, шаг за шагом устанавливать истину даже в мелочах.

Был уже поздний вечер, когда Зацепин и Орлов пришли в свой номер гостиницы, устроились в мягких креслах, развернув свежие газеты и журналы... Но Семен вскоре прервал это занятие мучившим его вопросом:

— Скажи, Петро, а ты не был на свадьбе у Сорокина?

— Нет, не был. Я в это время находился в командировке, но знаю теперь все детали этого события.

— Почему ты допустил эту свадьбу и испортил парню биографию?

— Он ее сам испортил! Сорокин не сообщил ни командованию полка, ни мне о задержании его в Берлине американцами и беседах с майором Смитом в комендатуре. Американцы сдержали тогда свое слово и не информировали нашу комендатуру в Берлине о задержании советского офицера. Сведения об инциденте с Сорокиным мы получили значительно позже и без тех подробностей, которые ты знаешь теперь.

— Очевидно, они надеялись, что им удастся склонить Виктора на свою сторону или к побегу на Запад?

— Разумеется. Эту задачу они тогда и пытались решать. Но, к счастью, безуспешно. Однако задержание Сорокина в Берлине и женитьба его на медсестре Эльвире Гринько нами тогда не могли рассматриваться как акт агентурного проникновения, подготовленный американской разведкой. О Стрекозе у нас не было никаких сведений. Данные о появлении на фирме Наумана русской Лены и увольнении ее намибыли получены совсем недавно. Ведь ее хозяева полностью заменили ей все документы. А когда полковник Браун решил выдать ее замуж и таким путем вывести Стрекозу с Сорокиным в Советский Союз, она резко изменила свое поведение, даже внешне все более и более перестраивалась на советский лад. Здесь сыграли роль ее артистические данные. Ей нельзя было отказать в искусстве перевоплощения, американцы, безусловно, знали эти способности своего агента, она умело использовала их в острых ситуациях.

— А все же как был оформлен брак Сорокина с Эльвирой Гринько? — допытывался Зацепин.

— Когда Сорокин по документам убедился, что Эльвира работает в советском лечебном учреждении и является гражданкой СССР, он ни о чем больше не беспокоился. Правда, Виктор проявил определенную бдительность и в беседе с замполитом полка рассказал, что его невеста во время Отечественной войны с Украины фашистами угонялась на работу в Германию, а после войны репатриирована советскими властями и с тех пор работает в военных госпиталях. Замполит, по-видимому, не нашел в этом ничего предосудительного. Вскоре в Советском консульстве в Берлине был зарегистрирован их брак. Так Эльвира Гринько стала советской гражданкой Сорокиной. После ЗАГСа в офицерской столовой полка состоялась скромная свадебная вечеринка, на которой присутствовал замполит полка подполковник Русаков и близкие друзья Виктора. Со стороны невесты на свадьбе никого не было, да на это тогда никто и не обратил внимания. Казалось, так и должно быть. Все понимали, что никакие родственники, если они и были, на свадьбу прибыть не смогли. А через несколько месяцев молодая чета выехала в Синегорск, куда Сорокина перевели по службе.

— Работала ли Эльвира после замужества?

— Как мне известно, после свадьбы она превратилась в домашнюю хозяйку и проживала в той же квартире у фрау Шмельцер, которую занимал Виктор до женитьбы. В то время многие семейные офицеры, да и некоторые холостяки, жили на частных квартирах у немцев.

— Все правильно, — подтвердил Зацепин. — Когда я служил в группе советских войск в Германии, у нас были такие же порядки, и сам я одно время жил, как Сорокин, на частной квартире. Но не помнишь ли ты, Петр, кого-нибудь из офицеров, которые были на свадьбе у Сорокина? — продолжал выспрашивать Зацепин.

— Помню, — сказал Орлов. — Мне пришлось беседовать с некоторыми из них. Это были капитаны Картавцев, Евсеев, лейтенант Удальцов. Был там и старший лейтенант Положенцев...

— Положенцева Василия Павловича я знаю. Он из Германии был тоже переведен в Синегорск, — живо заметил Зацепин.

— Ну, а остальных я недавно допрашивал как свидетелей, — добавил Орлов. — Ты можешь ознакомиться с их показаниями.


Василий Павлович являлся тамадой вечера и успешно справлялся с обязанностями. Он был со своей неразлучной гитарой и много пел.

Гостей было мало, все друг друга хорошо знали и быстро сошлись на веселье, непринужденно шутили, кричали «горько», заставляя краснеть новобрачных. Эльвира тоже была весела, и все, кто смотрел на нее, не могли не заметить, как хороша она в своем белом платье, как тонок ее стан и как глубоки ее большие голубые глаза... Но если бы кто пристально, издали понаблюдал за невестой в тот вечер, он непременно заметил бы и легкую грусть в ее красивых глазах и напряженную работу мышц лица, выдававшую тревогу и настороженность. Но этого никто не заметил, как никто не мог даже предположить тогда, кого высватал себе в жены Виктор Сорокин.

Невеста держалась с достоинством и будто не слушала разговоров, которые велись в разных концах застолья. Однако донесение о свадьбе Стрекоза вскоре переслала полковнику Брауну, который остался им доволен. Там же она сообщала, что похищенные личные документы Сорокина ему возвращены, а опробированные фиктивные документы переданы майору Смиту.

Американцы, видимо, опасались, что фиктивные документы могли помешать выводу Стрекозы в Советский Союз.

По свидетельству лейтенанта Удальцова, Эльвира Сорокина и Верочка Картавцева после свадьбы быстро сошлись и стали дружить, посещая вместе магазины, ателье и кинотеатры города. А «убежденный холостяк» Вася Положенцев «по уши» влюбился в Эльвиру, скрывая это от всех своих ближних. Только по этой причине из Германии вскоре перевелся он служить в Синегорск, имея намерение добиться благосклонности у Эльвиры.

19

На окраине Синегорска, недалеко от автострады, стоял старый пятистенник с уютным двориком и ухоженным садом.

Жила в этом домике пенсионерка Эмма Антоновна Новак. Последние годы она работала массажисткой в военном санатории. Оттуда ее и проводили товарищи на заслуженный отдых. Не порывали с ней связи и сейчас. В летнюю пору Эмма Антоновна сдавала одну комнату для семей офицеров, прибывающих на отдых в Синегорск.

Домик Эммы Антоновны никогда не пустовал: одни постояльцы сменяли других, а кое-кто уже лет пять-шесть каждое лето отдыхал под ее крышей, был хорошим знакомым. Да и сам домик занимал исключительно удобное место: недалеко располагались корпуса санатория, рядом синели воды озера, за ним начинался сосновый бор, уходящий далеко в горы.


Как-то вечером тихо скрипнула калитка, на пороге появилась молодая белокурая женщина с большими ясными глазами. Поздоровалась с хозяйкой, поставила у порога небольшой чемоданчик, спросила:

— Скажите, пожалуйста, вы — Эмма Антоновна?

— Я. Проходите, садитесь... Вы из санатория?

— Да, оттуда... Мне сказали, что у вас есть свободная комната. Могу я пожить у вас некоторое время?

— Конечно. Комната свободна. Только вчера проводила жену майора Полозова с дочкой. Но, знаете, в комнате у меня три коечки, так что, если не станете возражать, у вас будут соседки. Вы одна?

— Одна. А с соседками даже веселее. Мне бы только с дороги привести себя в порядок.

Эмма Антоновна провела женщину в комнату. Они познакомились, квартирантка назвала себя Эльвирой.

— Здесь вам будет хорошо. Если что понадобится — скажите. Я на пенсии и почти всегда дома.

— Вы что, так одна и живете?

— Да, представьте, одна. Сын во время войны пропал без вести, а дочка вышла замуж и живет в Саратове. Пока, слава богу, ноги носят — сама со всем управляюсь, а как захвораю — к дочке поеду, хоть и не хочется отсюда уезжать, да что поделаешь...

— Вы еще хорошо выглядите, Эмма Антоновна.

— Не жалуюсь.

— А сына вашего как зовут?

— Петром звали...

— Почему звали... Жив он, жив и просил низко вам кланяться.

— Петр жив?! Да что ты говоришь, голубушка? Мыслимое ли это дело? Столько лет прошло... — Эмма Антоновна побледнела и бессильно опустилась на стул.

— Да, жив. Закройте, пожалуйста, комнату. Мне с вами поговорить надо, чтобы никто не помешал.

Хозяйка засуетилась, побежала во двор, закрыла калитку. А когда вернулась, Эльвира уже сидела за круглым столиком, держа в руках письмо и небольшой пакет.

— Вот письмо от Петра и деньги, две тысячи рублей... Тоже от него.

Антоновна дрожащими руками надорвала конверт. Из него выпала фотография сына. Мать подняла ее, поцеловала и прижала к сердцу. Потом стала вчитываться в аккуратные строчки незнакомого уже ей почерка сына...

Эльвира внимательно следила за ней.

— Милый мой мальчик, как хорошо, как хорошо, что ты жив и здоров.

— А ведь у вас уже двое внуков — Альфред и Вальтер. И сноха прелестная женщина.

— И ты их всех видела?

— Да, конечно. Завтра вы сможете послать им письмо. Я помогу вам написать его по-немецки. Только никому не говорите о том, что я знаю Петра. Он там работает в полиции, ну и.... вы понимаете?

— Не беспокойся, дочка! Одна порадуюсь. Родных-то у меня здесь нет. Если только дочке в письме намекну...

— Пока не получите ответа от Петра — не пишите об этом и ей. Мало ли что...

— Ну, а ты-то как оттуда?

— Я как туристка там была. И случай представился встретиться с вашим сыном. Вот я и выполнила его просьбу, а за это не хвалят. Он ведь живет в капиталистической стране и служит в полиции.

— Не знаю, как и благодарить тебя, дочка.

— Что вы, Эмма Антоновна...

— Поживи уж у меня подольше. Петя, сынок мой, счастье-то какое...

— Спасибо. Только отпуск у меня уже кончается.

— Что это я... Пойдем чаю попьем. Посидим, поговорим...

За чаем Эльвира спросила Антоновну:

— А как в Синегорске с работой?

— Смотря какая специальность?

— Медсестра я.

— С такой специальностью и в санаторий устроиться можно. Я там главврача хорошо знаю. Если есть вакантное место — он сразу возьмет.

— Это вы о каком санатории?

— Военном, где я работала.

— А какие там условия работы?

— Как и везде. А люди хорошие, дружные.


На второй день квартирантка вместе с Эммой Антоновной по-немецки написала Петру письмо, посоветовала ей вложить в конверт свою фотографию.

— Я собираюсь на почту и опущу письмо, — сказала Эльвира.

Но прежде она, задержавшись в комнатке, долго писала между строк симпатическими чернилами. Вложила письмо в конверт, в левом углу которого была небольшая картинка с видом Кавказских гор. Адрес написала фиолетовыми чернилами и так, как учила ее в Берлине Урзула.


Через неделю Стрекоза уже без ведома Эммы Антоновны, но от ее имени, опустила в почтовый ящик открытку с видом русского леса. «Бабушка Эмма поздравляет внука Вальтера с днем рождения и шлет ему привет из Синегорска», — писала она по-немецки, измененным почерком.

В Берлине знали — синие чернила, которыми был написан текст на открытке, свидетельствуют о том, что сообщаемые Стрекозой в Центр сведения она получила от других лиц, а лес означал, что в пункте, упоминаемом в тексте, дислоцируются советские ракетные части. Отсутствие даты написания открытки говорило о том, что сведения недостаточно точны и требуют перепроверки...

20

Стрелочник Сапогов ничего не знал о Стрекозе. Да и сам он начинал уже забывать о том, как еще в Ордруфе в 1946 году капитан американской армии Гарри Уайт предложил ему сотрудничать с разведкой США. Капитан знал, какие тяжкие преступления совершил Сапогов, и обязан был передать преступника представителям Советского командования. Но Зеленый умолял американца пощадить его. И его пощадили, научили, как скрыть свое прошлое, как изменить биографию. Он дал подписку о сотрудничестве и получил задание возвратиться в Советский Союз, устроиться работать на железную дорогу и быть готовым совершать диверсии на транспорте. Тут-то он и вспомнил своего земляка Ляха, работавшего до войны на станции Синегорск, разыскал вдову и вошел в ее дом. И жил, ожидая дальнейших указаний от Гарри Уайта.

Как-то днем, когда Сапогов находился на посту у своей будки, к нему подошел незнакомец и передал «привет от старика с той стороны». Это был пароль... Отзыв Сапогов помнил крепко.

Они зашли в будку, и неизвестный вручил стрелочнику небольшую коробочку, которую следовало передать дальше, по указанному адресу в Синегорске. Незнакомец напомнил о конспирации и посоветовал действовать. На прощание он приказал Сапогову подыскать более надежное место для бесед с ним или с другим человеком, который обратится к нему по паролю.

Однажды рано утром, когда Эльвира шла на работу в санаторий, в безлюдном переулке к ней приблизился немолодой мужчина.

— Здравствуйте, дамочка! — тихо сказал он. — Я привез вам губную помаду...

— Господи! Откуда вы? — с испугом спросила Стрекоза. — Мне не нужна губная помада! Мне надо французской пудры! — зло подтвердила она пароль.

— Вот она, — ответил человек и передал ей коробочку пудры.

Больше она никогда не видела этого высокого мужчину с золотыми зубами, страшным лицом и заметной сединой в курчавых темных волосах.


Весь день Стрекоза ходила точно с температурой. Только ночью, когда Виктор крепко уснул, она прошла в ванную и открыла «французский сувенир».

Проявив текст, изъятый из коробочки. Стрекоза прочла:

«...Срочно восстановите связь. Все указания принимайте на широковещательном приемнике в 22.00 ч. московского времени на мюнхенской волне после музыкальных программ».

Браун назначал два сеанса в месяц. Один из них считался запасным.

Стрекоза осторожно подошла к комоду и дрожащей рукой спрятала между своих сорочек «сувенир» от Брауна. Только к утру она уснула, прижавшись к сильной, горячей руке Виктора...

Она регулярно в указанные дни принимала запросы Центра:

«...Добывайте сведения о дислокации ракетных площадок, новых танках и другом оружии, которое появляется в Советских войсках», — требовали шефы.

Сложные, все новые и новые задания бесили Стрекозу, которая не хотела рисковать, расспрашивая знакомых офицеров, отдыхавших в санатории. Но она не могла не подчиниться воле Брауна и Смита, не выполнять их поручений.

Иногда ей хотелось рассказать обо всем Виктору, но страх перед неминуемой расплатой за предательство в лагере, за все — удерживал ее. И только новые дозы морфия успокаивали Стрекозу, снимали нервозность, делали ее на время веселой и беспечной.

Все чаще ей снился широкоплечий седой цыган с лицом бандита, предлагавший французскую пудру и губную помаду. Однажды старик превратился в дикую ведьму, которая обвила Стрекозу длинными, как коренья, липкими руками и стала душить, требуя возвратить пудру... Она закричала на всю квартиру, а когда Виктор разбудил ее, Эльвира разрыдалась, повторяя: «Прости, прости меня, прости!..»

Но муж спросонья ничего не понял.

Как-то поздно вечером Виктор неожиданно возвратился со службы, тихо открыл входную дверь и прошел в комнату. Сначала он подумал, что дома никого нет, но потом услышал слабый звук морзянки и увидел жену с наушниками, записывавшую какие-то цифры и буквы.

— Что ты записываешь? — строго спросил Виктор.

Эльвира покраснела и смутилась.

— Вспоминаю азбуку Морзе... Когда-то в клубе ДОСААФ училась на телеграфистку...

— А почему ты мне об этом никогда не рассказывала?

— Просто не представился случай. Вот теперь и рассказала, — выключив приемник и отодвинув исписанную бумагу, ответила Стрекоза.

Некоторая растерянность жены заронила у Виктора неясные сомнения, однако они постепенно рассеялись.

Но вскоре произошел другой разговор с женой.

Сорокин, выросший в большой крестьянской семье на Байкале, очень любил детей. Но в первые месяцы их супружеской жизни в Германии он не хотел обременять Эльвиру. А теперь, когда они получили в Синегорске хорошую квартиру, Виктор все чаще и чаще говорил жене о своем желании. Постепенно этот вопрос стал больным в их отношениях.

Однажды Виктор потребовал уточнения причин, которые удерживали Эльвиру от материнства.

— Знаешь, Витя, врач сказала, что у меня не будет детей. Я давно это знала, но не хотела огорчать тебя, боялась, что ты перестанешь любить меня и я буду несчастной.

— Все это ты сочиняешь. Скажи лучше честно, что ты не хочешь.

— Детей у нас... быть не должно! Не могу я, Виктор, иметь детей!.. Не могу! — внезапно заплакав, убеждала Эльвира. — Если бы ты знал обо всем — ты не говорил бы так со мною и не требовал, чтобы от меня появились еще и дети...

— О чем ты, Эльвира? Почему ты так расстроилась? Ну успокойся! Не можешь — не надо.

— А я не хочу так! Понимаешь, не хочу! И нечего меня успокаивать!

— Честное слово, не понимаю тебя: или ты больная, или чего-то не договариваешь?

— Значит, хочешь начистоту? И ты пойдешь в особый отдел и доложишь, что твоя жена...

— Только перестань болтать глупости! Начали о детях, а ты черт знает что городишь. Прими снотворного.

— В таком случае не снотворное, а яд полагается принимать!

— Я прошу: перестань говорить глупости!

Сорокин не поверил и на этот раз в ту страшную тайну, на которую намекала ему Стрекоза, и, покрутившись немного в постели, крепко заснул. А Эльвира не могла уснуть, укоряя себя за нервный, почти истерический срыв, и размышляла о том, как устранить у мужа малейшие поводы для подозрений, как хоть какое-то время пожить спокойно, не отвечая на вопросы полковника Брауна. Но тут же вспомнила лицо черного человека, вручившего французский сувенир... Такой может и пулю пустить в затылок или воткнуть иголку с ядом...

21

Время шло. Виктору Сорокину присвоили очередное воинское звание «капитан», его жена Эльвира была довольна работой в санатории. Только виделись они мало: то он находился на боевом дежурстве в дивизионе, то она на ночном дежурстве в санатории. Даже не все выходные и праздничные дни проводили они вместе. Но Виктор по-прежнему любил свою жену, не догадываясь о ее двойной жизни. А Стрекоза, выполняя задания, искала и заводила все новые и новые знакомства среди военных, прилипала к тем из них, кто мог дать ей хоть какие-то сведения, нужные Смиту и Брауну... Нелегкое это было занятие! Но, обладая привлекательной внешностью и незаурядными способностями перевоплощения, умением быстро входить в доверие к мужчинам и незаметно для своих жертв выведывать интересующие ее секреты, Стрекоза преуспевала.

Истории болезни офицеров, хранившиеся в шкафу лечащего врача, лечебные, процедурные назначения умело использовались Стрекозой для сбора сведений о старших офицерах, генералах и полковниках, которые, к тому же, нередко бывали весьма словоохотливы с хорошенькой медсестрой.

Между строк внешне наивных писем от «бабушки Эммы» своим внукам и сыну Петеру тайнописным текстом сообщала Стрекоза собранные сведения, зная, что письма эти непременно попадут в ЦРУ, в руки Брауна.

В техническом отделе Берлинского филиала ЦРУ тайнописный текст быстро проявляли, печатали на английском языке, и донесения Стрекозы ложились на стол полковника Брауна, а затем передавались за океан.

Стрекоза понимала, как трудно или почти невозможно перепроверить ее донесения, но ей хотелось ошеломить и Смита, и Брауна размахом своей шпионской деятельности и заслужить право возвратиться в Штутгарт, а оттуда в Америку, как обещал ей полковник. И еще ей хотелось утереть нос своим бывшим наставникам из фирмы Наумана, показать, что она не хуже их ориентируется в обстановке в России и посылает всех к черту вместе с немками Ирмой и Урзулой, учившими ее современным способам шпионажа.

Разные люди прибывали на отдых в санаторий. Далеко не всех могла узнать Стрекоза, не со всеми поговорить, да и не все вступали с ней в «откровенности».

Но находились простаки и болтуны, встречались и ловеласы, которые тонули в ее голубых глазах, оставляя на прощание адреса места службы, приглашения навестить их, предлагали «руку и сердце».

Сразу и больше других заинтересовал Стрекозу появившийся в санатории старшина из войск, дислоцированных в Зауралье. Звали его Антон Бирюлькин. О нем она сообщила в разведцентр отдельным донесением, намекнув, что он может пригодиться Брауну.


Капитану Орлову удалось добыть и перефотографировать подробные донесения Стрекозы, касающиеся личности Бирюлькина.

Майор Зацепин с интересом читал эти документы и живо представил всю драматическую историю любви...


...В августе в санаторий прибыл высокий, крепкий человек, лет тридцати от роду, с редкой рыжеватой шевелюрой, бакенбардами и тонкой цепочкой пшеничных усиков, загнутых в колечки, как у старого гренадера.

С виду это был бравый парень. Врач Хелимская встретила его, как старого знакомого.

— На что жалуетесь, Антон Матвеевич?

— На радикулит и невнимание женщин.

— Радикулит вылечим, ну, а что касается женщин, тут мой рецепт не поможет, постарайтесь применить народное средство — поухаживать!..

— А вдруг она замужем? Муж дознается — на дуэль вызовет.

— Вам, Бирюлькин, бояться нечего. С такими кувалдами вы от любого мужа отобьетесь. Только осторожнее с новенькой медсестрой — у нее крепкий защитник.

Но Бирюлькин не внял предупреждениям.

Через неделю он стал жаловаться на головные боли и бессонницу. Вечером, когда дежурила Эльвира, он приходил в комнату медсестры, обмотав голову полотенцем, стонал: «Ну дайте, сестричка, что-нибудь... Может, у меня эта... мигрень?..»

— Откуда она взялась? Вас врач смотрела?

— Смотрела, да не заметила...

— Гулять надо побольше на воздухе, а вы, наверное, в петушка или преферанс день и ночь играете, в комнатах торчите?

— Что вы, сестричка, я стараюсь гулять, но, сами понимаете, один долго не погуляешь, а соседи по комнате попались ленивые... Вы случайно завтра не свободны?

— А почему я?

— Вы... Словом, я приглашаю вас в цирк. Весь вечер на манеже Олег Попов. Только очень прошу вас: не говорите — нет.

— Вам повезло: я завтра свободна, муж на дежурстве, а Олега Попова ни разу не видела. Только заходить за мной не надо, в цирк я приду одна. Встретимся у входа. Хорошо?

— Благодарю вас! Я буду ждать в семь тридцать...

Стрекоза нашла историю болезни Бирюлькина.


«...Старшина сверхсрочной службы. Тридцать лет. Холост, со средним техническим образованием. Служит в воинской части на станции Бобровка, беспартийный, русский... Родом из Сибири, — добавила к своим записям она услышанное от Бирюлькина. — Хвастлив, любит поволочиться за женщинами, общительный, быстро сходится с людьми...»

«Вот пока и все. Остальное приложится, — подумала Стрекоза. — Конечно, он только старшина, лучше бы иметь перспективного майора... Однако познакомимся поближе, может, и он будет полезен»...

С того дня она многие вечера проводила с Бирюлькиным, встречаясь с ним в тихом садике Эммы Антоновны, куда приходила запросто, как к своей тете, а то и в сосновом бору...

Однажды в лесу их застала гроза. Пошел сильный дождь. Антон накрыл Эльвиру плащом, и они, прижавшись друг к другу, долго стояли под сосной. Тогда-то Бирюлькин сделал Стрекозе предложение стать его женой. В ответ она молча, укоризненно посмотрела на него и, вздохнув, сказала: «Ты, Антон, мне нравишься, но я не свободна. Если хочешь — жди»...

К ранее записанным сведениям о Бирюлькине добавила: «...Сделал предложение стать его женой. По характеру мягкий, жадный к деньгам, политическими вопросами не интересуется, во имя достижения низменных целей готов на все. Деньги ему нужны, чтобы их прокутить, весело провести свободное время в обществе женщин. Пьет, но знает меру. Рассказывает, что в полку является одним из специалистов по новому вооружению. Если пойти дальше на сближение — можно добиться от него более обширной информации. Но пока это преждевременно...»

Еще через неделю добавила: «Был женат. Три года назад развелся с женой, которая вместе с пятилетним сыном живет у родителей в Костроме. Платит алименты. Связей с женой не поддерживает. О ребенке не беспокоится. Циник и нахал, но все это умело маскирует внешней деликатностью... Службой не очень доволен. Тяготится дисциплиной. Однако высокая зарплата и хорошие условия удерживают его на службе. Мечтает после ухода из армии по туристической путевке побывать в странах Европы».

22

Возвратившись из Москвы, Зацепин обстоятельно доложил полковнику Миронову обо всем, что узнал о Стрекозе, Фишере и их хозяевах. Когда майор закончил доклад, Миронов спросил его:

— Так... Хотел бы я знать твое мнение о том, как поступить с Сапоговым?

— Думаю, у нас достаточно оснований для его ареста, — ответил Зацепин.

— А не спугнем других? Ведь ни тебе, ни мне неизвестно, кто дал Зеленому задание в отношении Сорокина и какова его роль в смерти капитана?

— Задание он мог получить либо от Стрекозы, либо от Келлера-Фишера.

— Но за Фишером тогда не велось наблюдение, и встреча его с агентом «500» не зафиксирована, — заметил Миронов.

— Кроме Стрекозы Сапогов мог получить указание из Москвы от неизвестного нам человека, о чем мы действительно не знаем. Но, думаю, об этом он расскажет на допросах.

— Значит, ты, Семен Иванович, настаиваешь на аресте Сапогова?

— Он нам сейчас просто нужен.

— Тогда садись и оформляй документы на его арест. А наблюдение за будкой и квартирой стрелочника пока снимать не будем. Мало ли кто им поинтересуется...

С санкции прокурора области разысканный государственный преступник Сапегин-Сапогов был задержан в кабинете начальника станции Синегорска, куда его пригласили по просьбе чекистов.

О преступлениях в немецких лагерях Сапогов вспоминал неохотно, ссылаясь на худую память. Но под давлением фактов, уличающих карателя в садизме и жестокости по отношению к своим соотечественникам, он вынужден был рассказать обо всем, что натворил в годы оккупации в Бобринце и в лагере Гравинкель, в районе города Ордруфа.

Однако факт вербовки его американским капитаном Гарри Уайтом в 1946 году в Ордруфе упорно скрывал. Агент «500» не думал, что советская контрразведка знает и об этом.

Пришлось ему рассказывать и о самом страшном, что до сих пор стояло перед глазами предателя.

— Кто поручил тебе глумление над покойным летчиком? — спросил Зацепин.

— Имя его не знаю, — сознался Сапогов, — но он послан был ко мне американцем Уайтом и пароль знал. Высокий, лет тридцати пяти мужчина, по-русски говорит плохо, с акцентом. Глаза зеленые, навыкат, злой, нахальный. Объяснил, что на днях будет похоронен капитан Сорокин. Надо в первую же ночь вырыть покойника, изуродовать дыхательные пути и снова зарыть как было.

— И ты выполнил это задание?

— Выполнил, но не до конца...

— Почему же?

— Помешали... Кто-то шел прямо на меня... Не успел зарыть могилу, ушел. Лопату и ломик бросил. Ночью ходил на кладбище, хотел сделать как надо, но все было уже зарыто... Потом узнавал у сторожа. Он сказал, что зарыл могилу и никому не сказал... Я успокоился.

Сапогов опознал брошенные им в лесочке сапоги и инструмент, которым производил раскопку могилы.

Потом Зацепин повез Сапогова на кладбище, чтобы он в присутствии понятых и сторожа указал, какую разрыл могилу. Стрелочник указал на могилу Сорокина.

— Врешь! — не удержался дядя Костя. — Ты могилку вот этого летчика раскопал, а не капитана Сорокина.

— Неужели спутал?

— Да, Сапогов, спутал, — сказал Зацепин.

Сапогов молчал. Он вспоминал, как поздно вечером 20 июня к нему в будку на несколько минут заскочил высокий иностранец и, сообщив пароль, быстро отдал распоряжение о капитане Сорокине. Иностранец сказал, что Сапогов ответит своей головой, если не исполнит приказание капитана Уайта. И тут же скрылся, не сказав даже «до свидания».

Только на второй день Сапогов признался, что выполнил и другое задание Уайта о передаче по паролю коробочки французской пудры молодой женщине, проживающей в восьмой квартире по улице Чернышевского, 24... Он еще не забыл пароль, довольно четко помнил приметы Стрекозы и опознал ее по фотографии.

— Ты не принимал участие в умерщвлении Сорокина? — задал вопрос Зацепин.

— Нет, мне только было приказано «доработать» его в гробу.

— Ну и садист же ты, Сапогов, — не сдержался майор.

23

Посланное Лидией Зинченко письмо на имя Эльвиры Сорокиной уже три недели лежало на главпочтамте Братска. Никто не приходил за ним, хотя срок хранения письма «до востребования» уже истекал.

— Видимо, очередной трюк Стрекозы. Либо она в Братске проживает без прописки, либо не была там вовсе, а по ее просьбе кто-то опустил там письмо, чтобы сбить нас с толку, — высказал свое мнение Миронов.

— Вполне возможно, — согласился Зацепин. — Но, думаю, она хотела бы узнать от подруги, что тут происходит.

— И это верно, Семен Иванович. Надо проверять все обоснованные версии.


Только через неделю в Синегорск пришли обнадеживающие вести: Эльвира Сорокина прислала на главпочтамт Братска письмо с просьбой выслать корреспонденцию на станцию Бобровка, улица Гоголя, дом № 25.

Семен Иванович быстро нашел станцию на карте Сибири. Надо было срочно вылетать в областной центр, а оттуда поездом до станции Бобровка. Майор получил полномочия задержать и доставить Стрекозу в Синегорск.

Прибыв утренним поездом, Зацепин отправился в районный отдел милиции, чтобы выяснить, прописалась ли Эльвира. Однако в паспортном столе сведений о ней никаких не было. По улице Гоголя, 25, проживает одинокая пенсионерка Варвара Степановна Грачева. Свободную комнату она сдает.

Надо было найти подходящий предлог, чтобы наедине побеседовать с Грачевой. Было решено через нейтральных лиц пригласить ее в паспортный стол с домовой книгой. За ее домом установили наблюдение.

Грачева появилась после обеда.

— Скучно, наверное, в доме одной? — поинтересовался Семен Иванович, листая ее домовую книгу.

— Да я, почитай, одна-то и не живу, все какие-нибудь постояльцы находятся. Сами видите, всю уж книжку поисписали...

— А сейчас никого нет?

— Съехали. Ковровы жили, так в июле еще в Красноярск выписались. Потом брат на лето с женой приезжал. Больше никого и не пущала.

— Ну, а такие, летучие, не останавливаются на два-три дня без прописки? Вы ведь рядом со станцией живете?

— Что ты, родимый, кому нужны летучие! Обокрадут еще. Я только семейным комнату сдаю.

— И никого сейчас нет?

— Можете проверить... Участковый знает. Я в этих делах аккуратная...

— Но он-то и сказал мне про вас. А я хорошую комнату ищу.

— Вот так бы и сказали сразу, товарищ начальник. Комната свободна. Милости прошу, приходите в любой час.

Зацепин решил сразу пойти к Грачевой.

— А вы, видать, недавно в нашей милиции?

— Что вы! Я вовсе в милиции не работаю. Просто попросил капитана помочь найти хорошую квартиру. Он порекомендовал вас.

— Вот оно что! — облегченно вздохнула старушка. — А я вас за начальника посчитала. Думаю, кто доложил на меня...

Семен Иванович молчал, раздумывая, как перевести разговор на квартирантку.

Миновав небольшой чистый коридорчик, Зацепин вошел в прихожую. Справа была кухня с плитой, слева — комната для постояльцев.

Со скрипом распахнув невысокую двухстворчатую дверь, хозяйка вежливо развела руками:

— Вот, полюбуйтесь. Комнатка что надо!

— Согласен. Хороша, уютна. Метров шестнадцать?

— По обмеру пятнадцать. Да я за метры не беру...

Майор продолжал внимательно осматривать комнату.

Все, кажется, было на месте. Ничего постороннего, что напоминало бы о присутствии Эльвиры... Но где же она?

— Может, чайку попьете для знакомства? — предложила Варвара Степановна.

— Не откажусь.

Чай был горячий, с ароматной фруктовой заваркой. Семен долго крутил в стакане старой серебряной ложечкой, мучаясь над решением своей задачи... Степановна рассказывала о каких-то уже известных пустяках.

— А мне говорили, будто у вас живет молодая женщина, — без обиняков приступил к делу Семен Иванович, когда лед недоверия между ними окончательно растопился.

— Вчерась уехала. Ох, грешница, соврала я в милиции-то. Боялась, что штраф пришпандорят.

— А куда же она уехала? Квартиру ей дали?

— Какую квартиру? Просто уехала, а куда — не сказала. Сначала будто с мужем приехала. Он у нее военный. Две недельки ночевать приходил. А тут какое-то письмо ей пришло. Весь вечер плакала, курила, сказала, что мать при смерти, рак у нее. Быстро собрала свои пожитки и укатила.

— А где живет ее мать, не говорила?

— В Расеи, будто, за Москвой.

— А муж ее провожал?

— Не было его. Сама в кабину грузовика садилась. Вещей у нее никаких — старенький чемодан да сумка. А муж, видать, не настоящий, а приходящий вроде... Сначала миловались да целовались, а потом спор какой-то меж ними произошел, разлад, словом, начался, а тут это письмо от матери...

— А к вам как она относилась?

— Со мной обходительная была, не могу пожаловаться. И платила хорошо. Она на моих харчах жила. Ела мало, видать, фигурку берегла. Женщина она статная. Да и лицом бог не обидел.

— Откуда она к вам приехала?

— Прямо со станции, с этим военным. Квартиру по объявлению нашли. Я всегда его на станции вывешиваю.

— Она в Бобровке нигде не работала?

— А зачем ей работать при таком муже? Он у ней при погонах...

— Какой же чин у него?

— Я в этом, сынок, не разбираюсь. Только у него погоны без звездочек. И не старый еще. Я его все помидорами потчевала.

— Может, он и сегодня к ней придет?

— Этого не скажу. Он все больше по вечерам приходил.

— Так, так, по вечерам, значит. А сейчас уже поздно.

— Какой поздно! Он и попозже приходил. Прямо в постель. А утром бежал, как ошпаренный, попутные грузовики ловил. Казарма-то от станции далеко, в сосняке, будто.

— А вы откуда знаете?

— Народ болтает. Откудова ж нам знать?

— Оно, конечно, — согласился Семен Иванович, допивая второй стакан чая.

Он решил, что Стрекоза уехала, не предупредив своего дружка. Письмо она получила вчера и сразу уехала. Выходило, что просчитались...

— Варвара Степановна, а как звали вашу квартирантку?

— Леной просила называть. А фамилию не сказывала. Да и мне она ни к чему — Лена и Лена. И муж ее так звал.

— Она? — спросил Зацепин, вытащив из грудного кармана фотографию Эльвиры.

— Она... Она... Откуда у вас карточка-то? — испуганно спросила старуха.

Майор не заметил в ее глазах и голосе лукавства и продолжал затеянную игру.

— Ленка — жена моя! Поссорились мы с ней, она и укатила, бросив дом и детишек, — довольно натурально выпалил Зацепин.

— Твоя... жена? — переспросила Степановна. — А кто будет ей этот военный?

— Любовник, вот кто!

— Господи, да зачем же я тебе все порассказала? Вот греховодница! Я так и смикитила, соколик, что не муж он ей. Вот горюшко-то твое! — запричитала старуха.

Зацепин вышел из избы, пообещав скоро вернуться.

Он быстро зашагал в сторону милиции, где его ожидал сотрудник особого отдела. Семен Иванович попросил проверить, не уехала ли Стрекоза на попутной автомашине в областной центр, не приобретала ли билет на железнодорожной станции. Кроме этого, надо было срочно ориентировать областное управление госбезопасности, чтобы чекисты активизировали там розыск Стрекозы, усилили наблюдение. Сам же Зацепин решил возвратиться к Грачевой, в надежде встретить там любовника Стрекозы и, с позиции оскорбленного мужа, вести с ним прямой разговор.

Он вошел в тихий домик Грачевой.

— Прогулялись? — спросила хозяйка.

— Да... Теперь и отдохнуть пора. Намотался за день.

— Знамо дело. Устраивайтесь на ночлег.

Снимая плащ, Семен Иванович спросил хозяйку:

— А как звать этого военного?

— Антоном. А величать не знаю.

Пожелав Степановне спокойной ночи, майор прикрыл за собой дверь, задернул оконные занавески и приступил к делу...

Стараясь не притрагиваться ни к чему голыми руками, он начал искать в комнате следы, оставленные его предшественницей.

Бирюлькин «на свидание» не являлся.


Особист встретил майора в милиции, куда тот пришел рано утром. Он сообщил, что никто из служащих железнодорожной станции Бобровка по фотокарточке Эльвиру не опознал. Значит, она там не появлялась и, очевидно, на попутном грузовике укатила сразу в областной город.

— Ты сообщил туда об этом? — поинтересовался Зацепин.

— Да. Я попросил выяснить, какие грузовые автомашины из города уходили вчера в Бобровку, какие прибыли оттуда в город.

— Хорошо. Теперь займемся ее дружком Антоном.

— Ты уже знаешь его имя?

— Узнал у хозяйки. Да и приметы кой-какие добыл. Записывай: лет 30, высокий, крепкий мужик, с рыжими усиками, говорит громко, смеется заливисто. Вероятно, сверхсрочник.

— С такими приметами мы его быстро установим. Не так уж много у нас Антонов.

Зацепин договорился с местными чекистами о том, что они займутся уточнением всех обстоятельств знакомства Антона с Эльвирой, выяснением ее связей в Бобровке и установлением истинной причины приезда Стрекозы на эту тихую сибирскую станцию.

24

Когда Зацепин прибыл в город, чекисты Стрекозу там еще не обнаружили: ни в гостиницах, ни в аэропорту, ни на железнодорожном вокзале она не появлялась. Решено было установить контроль на всех дорогах, выходящих из города.

Только что было установлено, что шофер строительного треста, любитель «полевачить», Вася Малявкин за сто целковых доставил из Бобровки в город какую-то молодую, хорошо одетую женщину. Сейчас она находится у него дома. Сам Малявкин в рейсе за пределами города. Его супруга Клавочка уже похвасталась соседке, что у них гостит жена одного офицера из Бобровки, — такая красивая, интеллигентная. Несомненно, это была Стрекоза.

— Ну, спасибо, товарищ полковник, теперь уж она не уйдет! — сказал Зацепин, выслушав сообщение начальника управления.

— Будем внимательно следить за ее поведением. А вам, Семен Иванович, не мешает отдохнуть. Впереди еще много дел, — посоветовал полковник Метельский.

— Какой тут отдых! Я сейчас, как рыбак с заброшенной удочкой, — жду поклевки. Думаю, долго Стрекоза в горенке сидеть не будет, ей надо действовать. А нам — не дремать.

Новый, еще не достроенный особняк Малявкина просматривался чекистами со всех сторон. Сотрудники управления пошли на риск и установили контакт с хозяйкой особнячка, когда та шла в магазин. Убедившись, что ни ее, ни мужа не ожидает ничего плохого, она откровенно поведала обо всем.

— Вот послушайте беседу Малявкиной с оперработником, — сказал Метельский и нажал клавишу магнитофона.

«Чем же занимается гостья сейчас? Ходила она куда?»

«Часа через два после приезда уходила в город. Возвратилась к вечеру. Сыну моему кулек конфет принесла и заводной автомобильчик... И с тех пор никуда. Сидит в комнатке, что-то пишет, подсчитывает. Радио все время на транзисторе, с наушником, слушает».

«А где она питается?»

«Я кормлю, как муж велел. Думаю, рассчитается. В столовку, видно, сбегать некогда».

Прошел день, а Стрекоза так никуда и не выходила. Вечером она попросила хозяйку, уходившую с соседкой в кино, по пути опустить в почтовый ящик три письма. Клава взяла письма, взглянула: все письма были за границу, а обратный адрес указан Малявкиных.

Клава быстро нашла телефонную будку и позвонила по номеру, данному ей оперработником.

При встрече с сотрудником она передала ему все письма гостьи. По его совету в кино Клава все же сходила.

Специалисты долго колдовали над зашифрованной тайнописью. Письма направлялись Стрекозой на подставные адреса в Бельгию, Люксембург и Западную Германию.

«...Это будет последнее сообщение по почте, — добавляла Стрекоза в одном из шифрованных писем для Брауна. — Другую часть сведений передам через тайник»...

«...Отсюда вылетаю в Ленинград, где должна состояться наша свадьба. Не знаю, все ли готово со стороны жениха. Мои наряды собраны полностью и хочется поскорее ими воспользоваться» — открытым текстом сообщала она в другом письме.

Утром следующего дня Стрекоза, наконец, вышла в город.

25

Перед отъездом из Синегорска, оставляя свой адрес медсестре санатория Эльвире Сорокиной, старшина Бирюлькин чуть не на коленях просил ее не забывать о нем. Медсестра не отвергла его притязаний, накануне отъезда без стеснения пришла в комнату, где Антон организовал прощальный ужин. После ужина всей компанией пошли на берег озера, а оттуда Бирюлькин проводил Эльвиру до домика Эммы Новак, где она часто оставалась ночевать. Пришла Эльвира и на вокзал, на перроне она долго шепталась с полупьяным Антоном, а потом обняла и расцеловала его.

Из Москвы, Новосибирска и других городов, где делал остановки веселый отпускник, он посылал Эльвире длинные любовные письма, адресуя их в домик тетушки Новак, как было условлено. Из Бобровки Стрекоза получила от него два письма. В одном из них старшина нарисовал план поселка и железнодорожной станции, где он надеялся встретить ее, когда получит телеграмму с заранее обусловленным текстом.

И вот такая телеграмма пришла.

Бирюлькин никому из сослуживцев не сказал о приезде к нему будущей подруги жизни, зная, что нарушает порядок, установленный в расположении части.

Две недели тайных страстей сделали его безвольным и послушным орудием Стрекозы. По ее предложению гуляли они вблизи охраняемой зоны; в беседах с ней, желая показать себя, Бирюлькин хвастался связями с командованием части, называл их фамилии, давал характеристики, подробно рассказывал о жизни части, не догадываясь, что все это записывалось Стрекозой на портативный магнитофон, переданный ей Келлером в Синегорске.

Зная пристрастие Бирюлькина к спиртному, Стрекоза склоняла его к выпивкам. Она каждый день наблюдала, как после первых рюмок вина Антон терял над собой контроль, как легко отвечал на все ее «недоуменные» вопросы, погружаясь все глубже и глубже в топкое болото, из которого трудно было выбраться без посторонней помощи.

И вот пришло время раскаяния и расплаты.

В кабинет подполковника Селезнева вошел высокий, стройный старшина с рыжеватыми усами и бакенбардами.

— Садитесь, товарищ Бирюлькин, — пригласил Селезнев, закрыл папку, поднял телефонную трубку: «Зайдите ко мне, Николай Федорович. Явился ваш подопечный»...

Через минуту в кабинет вошел немолодой капитан, сухо, кивком головы поздоровался с Бирюлькиным и сел на стул у приставного стола.

— Вы, надеюсь, знаете, зачем вас пригласили сюда? — официальным тоном спросил Селезнев.

— Не знаю точно, но догадываюсь. Я и сам уже хотел зайти к капитану Ярославцеву, да не застал его в полку.

— Ну, выкладывайте сейчас, все как на духу, — предложил Селезнев.

— Я вызвал сюда одну женщину, хотел жениться на ней, — начал Бирюлькин.

— А слухи ходят, что вы уже женились, — перебил Селезнев.

— Я прожил с ней две недели, как с женой, но мы не регистрировались. Сколько раз заговаривал о свадьбе, она ничего определенного не отвечала, говорила, что надо получше узнать друг друга, не торопиться. А на днях у нас вышел такой разговор, после которого я не хочу с ней видеться, даже боюсь новой встречи.

— Это почему же?

— Она мне показалась подозрительной...

— А раньше ничего подозрительного не замечали?

— Да вот сейчас кое-что приходит на ум. Много я, наверное, лишнего ей порассказал. Каждый день выпивки, разные разговоры. По выходным дням ходили на прогулки в лес, на реку. Я во хмелю да на прогулках откровенно рассказывал Елене обо всем, что происходило у нас в части, как мы начинали строиться, как обживали позиции, осваивали новую технику...

— А она проявляла к этому интерес?

— Вот и именно, сама расспрашивала. И когда я рассказывал о своих служебных делах, Елена становилась добрее, внимательнее, даже ласковее, будто расплачивалась со мной. Тогда я всего этого не замечал, понял только теперь, после этого разговора.

— О чем жеэтот разговор?

— Три дня тому назад я, как обычно, пришел к ней, принес бутылочку вина, закуски разной. Сели ужинать. Выпили, заговорили о жизни. Хозяйки дома не было. Вдруг Ленка останавливает меня и говорит: «Хороший ты человек, Антон, но болтун. Вот послушай, что ты мне рассказал про свою часть, про командиров своих». Достала из-под подушки маленький магнитофончик, дала наушники, и стал я слушать... Мать ты родная! Действительно, наговорил я много. Усек, говорю, больше подобного не будет! Спасибо за науку, а эту трепологию надо стереть. Хорошо, говорит, Антоша, сотру, но об этом мы с тобой еще поговорим в другой раз, дело серьезное... Вот тогда и мелькнуло у меня в голове: откуда и зачем у нее такой магнитофончик, да и последние эти ее слова. Но она расхохоталась, затормошила меня, выпили еще. Я и подумал, что просто решила она меня подурачить. И как-то успокоился, забыл и про магнитофончик и про разговор. А когда вдруг она уехала из Бобровки, не сказавшись, тут меня и осенило... Вот и хотел сразу к товарищу капитану...

— Выходит, магнитофонная запись твоей болтовни и все остальное осталось у Елены Сорокиной? — спросил Селезнев.

— Выходит, так... Виноват...

— Ну, обо всем поговорим подробно в другой раз. А пока вы постарайтесь изложить все это на бумаге, только всю правду, — сказал Селезнев, глядя прямо в глаза Бирюлькина.

26

Из Москвы приказали усилить наблюдение, фиксировать кино- и фотоаппаратурой все действия Стрекозы, но пока ее не задерживать. Для дальнейшего сопровождения Стрекозы и координации действий из Москвы вылетел капитан Орлов.

— Очевидно, есть новые сведения о ее намерениях, — сказал Зацепин.

— Безусловно. Иначе не позволили бы Стрекозе порхать по Сибири, — согласился Метельский. — Материалов для предания ее суду вполне достаточно.

А Стрекоза действовала. Ранним утром, добравшись до центра города на автобусе, она бегло осмотрела магазины, а потом зашла в парикмахерскую. Через два часа, изменив прическу и цвет волос, Стрекоза остановила такси и уехала на окраину города, где строился крупный химический комбинат. Медленно обогнув новостройку, такси рвануло в сторону речного порта. Там пассажирка вышла из машины, не спеша осмотрела здание речного вокзала и вестибюль гостиницы «Речник», долго смотрела на опустевший пляж, железнодорожный мост через реку, а затем возвратилась в центр города, на главпочтамт. Минут пять постояла в операционном зале, рассматривая посетителей, что-то спросила в окне «до востребования», а потом взяла телеграфный бланк и написала: «Срочно. Ленинград, гостиница «Москва», Вестфаль. Поздравляю днем ангела. Анна».

Сотруднику удалось негласно сфотографировать текст телеграммы и ее автора. По «ВЧ» немедленно передали в Ленинградское управление просьбу установить личность господина Вестфаль и взять его под наблюдение.

Тем временем чекисты выяснили, что в день приезда из Бобровки Стрекоза приобрела билет на самолет, вылетающий в Ленинград в 17 часов по местному времени.

— По пути самолет сделает посадки в Новосибирске, Свердловске и Москве, — докладывал Метельскому и Зацепину начальник отдела. — По сообщению подполковника Селезнева, получены данные о том, что Стрекоза имеет при себе магнитофонные записи о воинских частях, компрометирующие старшину Бирюлькина. Не исключено, что в пути она попытается освободиться от этих улик.

— Полагаю, легче всего связнику встретить ее на аэродроме в Москве, — продолжал начальник отдела, обращаясь к Зацепину. — Одним вам будет там трудновато. А главное, Семен Иванович, не упускайте момента для документирования всех преступных действий Стрекозы и ее связей. Кино- и фотоаппараты должны быть всегда наготове у всех.

— Это понятно, товарищ полковник. Пленки хватит до Ленинграда...

...Отправив телеграмму, Стрекоза продолжила осмотр города. А когда до отлета самолета оставалось не более двух часов, она заехала к Малявкиным, щедро рассчиталась с хозяйкой и уехала в аэропорт.

27

В Новосибирском аэропорту на свободное место, рядом со Стрекозой, через проход сел пассажир, похожий на иностранца.

Когда самолет набрал высоту, он открыл кожаный портфель коричневого цвета, достал журнал на немецком языке, закурил и углубился в чтение.

В пути он не обмолвился ни одним словом. Однако время от времени бросал на Стрекозу многозначительный взгляд. А когда самолет приближался к Свердловску, он, будто случайно, выронил журнал, оказавшийся у ног Стрекозы. Она наклонилась, чтобы поднять его, и увидела красиво оттиснутую на лощеном картоне готическим шрифтом визитную карточку: «Штутгарт, Анна Вестфаль, Людвигштрассе, 46».

Стрекоза быстро спрятала карточку в сумочку и подала журнал пассажиру. Он тихо поблагодарил ее по-немецки и улыбнулся.

Через несколько минут Стрекоза встала со своего места и пошла в туалет. Сумка была при ней. Пассажиры не обратили на нее внимание. Вытащив сигарету, и будто готовясь закурить, неизвестный минуты через три тоже прошел в хвост самолета.

Вскоре Стрекоза осторожно приоткрыла дверь и, увидев Орлова, улыбнулась, что-то сказала и вышла из туалета. Незнакомец чиркнул зажигалкой, закурил и не спеша вошел в полуоткрытую дверь. В сливном бачке обнаружил целлофановый пакет с миниатюрным магнитофоном, кассетами с лентой и фотоаппарат типа «Минокс» с двумя фотопленками.

Зацепин из первого салона наблюдал за Стрекозой.

В Свердловске «иностранец» покинул самолет.

Освободившись от улик, Стрекоза успокоилась и путь от Свердловска до Москвы провела в дремоте.

В Москве Зацепина встретили сотрудники КГБ. Он получил указания о дальнейших мерах, которые ему предстояло осуществить.

— Дальше, Семен Иванович, начнете работать вместе с ленинградскими чекистами. Указания об этом они имеют и встретят вас в аэропорту. С господином Вестфаль они уже познакомились. По документам он коммерсант из Штутгарта.

В Ленинграде Зацепин пробыл только сутки, и спать опять было некогда. Утром из аэропорта Стрекоза никуда не поехала. Положив чемодан и сумку в автоматическую камеру хранения, она часа два дремала в зале для транзитных пассажиров. Потом зашла в ресторан, позавтракала, а оттуда направилась в парикмахерскую, чтобы освежить, а может, и видоизменить, по западной моде, свою внешность. Похоже было, что она готовилась в заграничную поездку.

Ленинградские чекисты заметили, как Стрекоза быстро переложила свои вещи в другой чемодан, обклеенный этикетками европейских гостиниц, а старый оставила п дамском туалете.

После этого она позвонила в гостиницу «Москва», уточнила номер телефона господина Вестфаля, коротко о чем-то переговорила с ним и на такси без чемодана уехала в город. Стрекоза остановила такси у здания Эрмитажа, рассчиталась с шофером и быстрыми шагами, проверяя, не следят ли за ней, подошла к кассе, купила билет и вошла в музей. Там она влилась в группу иностранных туристов.

— Здесь и господин Вестфаль, — шепнул на ухо Зацепину один из сотрудников. — Вон тот толстяк с плешиной и оттопыренными ушами.

Минут через тридцать господин Вестфаль приблизился к Стрекозе в толпе туристов и осторожно пожал ей руку. Она улыбнулась, что-то сказала ему на ухо. Коммерсант удовлетворенно кивнул головой.

Окончив осмотр сокровищ Эрмитажа, туристы сели в автобусы. Вестфаль пригласил Стрекозу с собой.

В ресторане гостиницы «Москва» туристам был предложен обед, а через час все они собрались у гостиницы, чтобы следовать в аэропорт. В их числе Зацепин увидел Стрекозу с клетчатым баулом и зонтиком, рядом с нею господина Вестфаля.

В аэропорту Стрекоза вскрыла камеру-автомат и взяла оставленные там вещи.

Вскоре пассажиров, в числе которых была Стрекоза, пригласили в самолет, вылетающий в Одессу.

28

Большой океанский теплоход «Европа» стоял у причала.

Этим теплоходом отправлялись сегодня туристы из Англии, Западной Германии, Франции и других стран.

Семен Зацепин бродил по шумной набережной порта, незаметно всматриваясь в лица незнакомых людей, то и дело обгонявших его и встречавшихся с ним... Потом он прошел в помещение таможни, снова вышел, нервно покусывая мундштук папиросы. А когда началась проверка документов и осмотр багажа отъезжающих иностранцев, он занял место у небольшого столика, где проверялись документы и ставилась отметка на выезд.

И вот в потоке очереди к столику подошла Стрекоза, она же Эльвира Сорокина. Зацепин взял документы пассажирки.

— Вы Анна Вестфаль?

— Да, я Анна Вестфаль, — подтвердила женщина.

— Позвольте осмотреть ваши вещи и драгоценности. Ваш перстень, пожалуйста, часы... — Осторожно пинцетом он повернул влево рубин в перстне и извлек из-под него миниатюрную пленочку. Фотограф зафиксировал этот момент. То же проделал он и с крышкой часов, которая оказалась двойной, в ней были спрятаны ленточки микрограмм...

29

После ареста Стрекозы капитан Орлов прибыл в Синегорск, чтобы помочь Зацепину завершить следствие.

Вместе с полковником Мироновым и майором Зацепиным они внимательно прослушивали магнитофонные записи первых допросов Стрекозы. Перечитывали протоколы следствия, намечали и обсуждали тактику дальнейшего расследования.

Узким местом в ходе следствия оказалось доказательство вины Эльвиры в смерти капитана Сорокина. Не хватало сведений о туристе Келлере-Фишере, который в день смерти Виктора посетил квартиру погибшего...

Тут и помогли магнитофонные записи.

Зацепин нажал клавишу магнитофона, и они услышали ставший уже знакомым голос Стрекозы...

«...Вы спрашиваете, как это было? Я расскажу все без утайки... В обед около санатория меня окликнул известный вам тип с золотыми зубами. Он повторил старый пароль: «Я принес вам губную помаду»... — Зачем опять? — спросила я этого кретина. — «Вечером, в шесть, дома ждите важного гостя», — сообщил он. И скрылся. Я волновалась весь день, не зная, кого ожидать и что делать. Муж был на службе. И вот появляется Фишер! Я была удивлена и поражена. Мы давно не виделись. Он стремительно вошел в комнату, обнял меня...

— Дай мне вина! Я очень волнуюсь, — потребовал гость. — Ты не представляешь, как мне вновь захотелось увидеть тебя здесь, в России. Ради этого я рвался сюда, хотя рискую своей головой. Но я счастлив, что снова увидел тебя...

Фишер рассказал о том, что Браун очень беспокоится обо мне, просил выяснить причины, которые мешают нормально работать.

Затем он открыл портфель и передал мне белую дамскую сумочку.

— Тут тебе подробные инструкции о дальнейших действиях, инструкция по связи.

Потом пришел со службы муж и началось самое ужасное...

Я сказала, что это племянник тети Эммы, что он недавно возвратился из-за границы, куда ездил как турист.

Виктор поздоровался с Фишером и сел за стол. Я подала водку, они выпили за знакомство, потом за мое здоровье.

— Ты немец? — спросил муж. — Говоришь с таким акцентом...

— Да, немец. И никогда не жил в России. Разве Эльвира не рассказывала обо мне?

— Нет, не рассказывала.

— Ну, тогда я представлюсь: я сотрудник одной из западных разведок, Эльвира— тоже. Я постараюсь кратко обрисовать ваше положение, капитан. Вы второй год живете с агентом иностранной разведки, считаете ее своей жеиой и доверяете служебные тайны... У вас бывают друзья-офицеры, которые тоже не умеют хранить военную тайну. Вы скомпрометированы, и у вас нет иного выхода, как вступить в сотрудничество с нами.

Сорокин спросил меня: «Он что, сумасшедший?».

— Виктор, он говорит правду!

— Спокойно, капитан! Нам нужен мужской разговор... Эльвира, налей ему еще водки, — сказал Фишер.

Я поднялась и исполнила просьбу. Виктор одним духом опрокинул стопку, видимо, соображая, что предпринять. Я отошла от стола к телефону. Дверь была заперта на английский замок. Окна плотно зашторены. Играла радиола, словом, в квартире как будто продолжалась веселая вечеринка.

— Я очень спешу, капитан, — сказал Фишер. — Ответ жду немедленно. Тебе советоваться не с кем. Решай сам. Эльвира свое мнение высказала...

Внезапно Виктор опрокинул стол, поймал правую руку Фишера и стал заламывать ее за спину. Но Теодор в это мгновение левой рукой выхватил из кармана пиджака иглу и уколол ею Виктора в шею. Виктор сразу потерял сознание.

— Ненадолго парализован, — сказал Фишер. — Приготовь постель, убери посуду. Через двадцать минут я покину этот город. Мы надеемся на твое благоразумие, Эльвира! Деньги, документы и инструкции за подкладкой сумочки.

Он быстро раздел Виктора, уложил его на кровать, прикрыл одеялом... А когда я вошла из кухни в комнату, Фишер стоял у изголовья кровати. Я поняла все...

— Вы ничего не перепутали в своем рассказе? — спросил Миронов.

— Я рассказала все, как было, что запомнила...

— Вы узнаете голос Фишера?

— А разве он в ваших руках?»

С магнитофонной ленты прозвучал приглушенный голос немца, который услышала Стрекоза:

«...Эльвира жаловалась, что капитан ей надоел, что он привязал ее к Синегорску, мешал выполнять указания Брауна... Когда Сорокин сидел за столом и пил со мной водку, она подсыпала ему в рюмку снотворное, а потом в перчатках перекрыла сонные артерии. Я только раздел его и положил на кровать»...

— Вот это разногласие придется нам уточнить, — сказал Зацепин.

Марк Гроссман Засада. Двойное дно

Засада

УТКА НА БОЛОТЕ



Ночь над окопами — душная, сырая. Болота парят, и, кажется, весь воздух заражен запахом скользкой гнилой травы, жирного ила, разлагающихся листьев.

Швед лежит в окопе — мелком колодце на три угла, сколоченном из сосновых бревен, — и глядит в черное тяжелое небо, в котором тихо вздрагивают звезды.

В трясину иногда падает снаряд, чавкая, разбрызгивает грязь, и еще долго потом на этом месте пенится и пузырится мутная неспокойная вода. Изредка то там, то здесь щелкают сухие винтовочные выстрелы, и снова тишина растекается окрест.

— Старшина, а старшина! — внезапно поворачивается к Смолину Швед. — Ты кого-нибудь любил, старшина?

— Спи! — ворчит Смолин и затягивается дымом ядовитой, отсыревшей махорки. — Раз выпал отдых — спи.

— А я уже никого не смогу полюбить, — хрипло бормочет Швед. — Для любви сила нужна, а я ее всю в злобу обратил, и одно мне теперь надо — мертвый враг.

— Спи, Арон, — мягко советует Смолин. Ему самому хочется поболтать с товарищем. Но на войне, где каждый час и каждая минута — свист снаряда или выстрел, где смерть не пощадит тебя и сонного, — на войне горько толковать о войне. Душа тоскует о тишине и спокойствии, о родном небе, где голубиный гон и мягкие, медленные, никому не опасные облака.

Но со Шведом не поговоришь об этом. Все сожгла война у этого маленького, острого, похожего на мальчишку, разведчика. Ни дома, ни родных, ни любви. Вместо них и в защиту их осталась одна ненависть к врагу, доведенная до беспредельной отваги. Ненависть, без которой здесь, на войне, нельзя научиться ожесточенному презрению к смерти.

— И я любил, старшина! А как же! — простуженно басит Швед. — Такое есть у каждого — девчонка, ночь и первые губы на веку. А еще я любил море и бычков между камнями — бычков может ловить каждый. И каждый может закоптить рыбку, чтоб погрызть ее перед пивом. И землю под Одессой я любил, и цветы для всех — одуванчики. И море в злой пене, и черные тучи над ним, и лодку, терзаемую волной, — я тоже обожал, старшина... Ты слышишь меня, взводный?

Смолин молчит.

— Нет, ты сухарь, Саша... — беззлобно бранится Швед и поворачивается на бок, укладывая поудобнее на камыш свое малое, не по росту сильное тело.

Может, картинки, возникшие из слов Арона, а может, ночь и добрая дрожь звезд вызывают в душе Смолина далекие, смутные образы: коровы, звенящие во тьме медью колокольчиков; и всхрапы коней в ночном; и первая в жизни зорька, охотничья зорька на уток.

Вот он стоит, Санька Смолин, между камышами озерца, и метелки растений касаются его лба, будто это пух легкой, белой бороды дедушки Терентия. Мальчишка вцепился в огромное ружье и — всматривается, вслушивается в уходящую темь, ожидая своей начальной птицы.

И вот наконец — пронзительный в тишине свист утиных крыл, и короткое «Крря!». Санька с нежданной легкостью кидает к плечу долгоствольную отцовскую уточницу десятого калибра. Будто конь копытом толкается выстрел, мальчишка валится навзничь, все же успевая заметить: птица, наткнувшись на дробь, черным комком низвергается с неба.

Санька перезаряжает ружье, слышит новое «Крря!» — и снова палит в стремглав летящую утку.

«Крря!»... «Жвяк!» — .как в детстве звучит ночь.

— Ты слышишь, старшина? — раздается голос из соседнего окопа. — Утка кричит, селезень — тоже.

Смолин вздрагивает и оборачивается.

Над бревешками, по соседству, вырастает черная фигура. Это — Иван Намоконов, охотник с Енисея, эвенк, почти немой человек, ибо говорит он не чаще, чем стреляет.

Смолин вслушивается в ночь, пытается понять, о чем толкует товарищ.

Швед тоже поднимается с камыша и, поеживаясь от сырости и прохлады, прикладывает к уху ладонь.

Разведчики замирают.

Швед шепчет почти на ухо Смолину:

— Это на болоте, Саня. Возле пустого немецкого дзота. Я ползал там.

— Пожалуй, так, — неторопливо соглашается Иван.

Бойцы снова залезают в окопы. Мокрый камыш скрипит под их телами, будто сварливо жалуется на тьму и тишь. Намоконов набивает махоркой короткую трубку и, заслонившись полой шинели, чиркает спичкой. Он сидит в своем окопе, прикрыв глаза, беззвучно сосет мундштук и слушает понятные ему слова ночи. Утка и селезень кричат попеременно, и эти «Крря! — Жвяяк! Крря! — Жвяяк!» — точно звуки из другого мира. Если б солдаты могли видеть во тьме, они заметили бы на губах Намоконова подобие иронической улыбки.

Так, не выпуская из зубов погасшую трубку, Иван засыпает.

Утром Смолин отправляется в штабной блиндаж. Вернувшись, присаживается у костра, хмурясь, потирает ладони над огнем.

Швед вопросительно смотрит на взводного.

Тот отрицательно качает головой.

— Пока нет работы.

Обычный день ничего не оставляет в памяти. Постреливает враг, изредка отвечают наши; бомбежки чередуются с артналетами; скрипят зубами раненые; скребут себя тупыми бритвами солдаты.

И снова над лесами и болотами, над кровью и грязью войны опускается сказочная ночь в зеленых или голубых кляксах звезд.

Уже седьмой день немец ведет себя смирно. Наши артиллеристы, обороняющие подступы к Валдайской возвышенности, почти полностью перемололи полк горных егерей, пытавшийся обойти трясину. В дивизии «Мертвая голова» из каждых трех солдат два убиты или ранены. В ее первом полку и шестьсот семьдесят четвертом батальоне посадили в окопы всех писарей и денщиков. Дивизия испанцев, красивая и чрезвычайно воинственная на парадах, здесь быстро заросла грязью и утеряла всякую охоту к подвигам.

Генерал-полковник фон Буш, кавалер рыцарского креста, две недели подряд атаковал позиции 11-й армии, полагая, что ему удастся с ходу форсировать Ловать и топи. Пехота день и ночь ломила русские фланги, но вскоре, к крайнему удивлению генерала, выяснилось, что 30 и 290-я дивизии топчутся на месте, истекают кровью и зарываются в землю и грязь болот. Это была начальная расплата за стратегию «молниеносной войны», за тевтонское самодовольство и пренебрежение разведкой. Однако шло лишь начало кампании, и полки, смявшие Францию, Польшу, Бельгию и Голландию, верили еще в свою звезду, в свою силу и неотразимость.

— Пожалуй, обжегся немец, — вслух размышляет Швед. — Это ему не Виши, и Петенов здесь нет, прошу извинения у дорогого французского народа.

— Рано списываешь фон Буша, — усмехается Смолин. — Травленый волк, собака.

— Теперь не попрет, сломя голову.

— Как знать...

Кто-то негромко говорит в темноте:

— Не пугайте Ваську Тляша. Очень страшно Ваське слушать такое.

Тляш — его окопчик по соседству с клетушкой Шведа — молчит, будто не слышит.

— С такими ручищами я б никого не боялся! — посмеивается Андрей Горкин, маленький круглый и бесшабашно веселый человек.

В ночной дали опять глухо, точно со дна болота несется тягучее картавое «Крря!» Пауза — и в том же конце топи звучит короткий ответ селезня — «Жвяяк!».

Смолин рывком поднимается с камышовой подстилки, подзывает Намоконова.

— Останешься за меня, ефрейтор.

— Есть, старшина. Что говорить майору?

— Скажи: ушел. Он знает.

Иван отмечает про себя: взводный одет для боя. Завернуты по локоть рукава гимнастерки. К ремню пристегнуты армейский нож и зачехленная фляга. Автомат — на шее, а магазины с патронами и гранаты укреплены на голове. Значит, не промокнут, если придется ложиться в грязь.

Между нашими и немецкими позициями грузно разлеглась топь. Разведка избороздила ее по ночам вместе с проводниками из ближней деревни. Нащупывали тропы, скрытые водой, по которым когда-то местные охотники шли на утиные плеса́. По этим дорожкам можно добраться теперь к немцам — слушать, смотреть, при удаче — взять «языка».

Противник знает это. Он то и дело палит по болоту, освещает нейтральную полосу и передовую ракетами.

Смолин стоит на опушке, клином вдающейся в топь, и вглядывается, вслушивается в черную даль.

Вот кто-то у немцев зажег фонарь и быстро прикрыл огонь, вероятно, полой шинели. Кустик света был виден отчетливо, значит, до него меньше пяти километров. Надо полагать, батальонный повар в сорок шестом пехотном полку растапливает кухню.

Вот где-то, в том же конце, раздается приглушенный стук копыт по гати. Может быть, к немцам подходят новые части конной артиллерии? Нет, едва ли. Смолин не улавливает ни единого звука, напоминающего шум орудийных колес.

Слухачи, подползавшие по ночам к передовой немцев, постоянно докладывали о том, что противник перегоняет коней. Иные из разведчиков, вооружившись щупами для обнаружения мин, добирались до колючей проволоки немцев. И там явственно слышали ржанье лошадей. Выходит, расстояние до них не превышало двухсот метров. И все-таки ни один из бойцов ни разу не сообщил о стуке и скрипе. Следует думать, что немцы просто водят табун на водопой.

Ближе и левее тьма слабо озаряется прерывистыми вспышками огня. Враг постреливает из дзота, пугая русских и успокаивая себя.

Смелому человеку страшно не страшное, страшно неведомое. Однако Смолин сейчас не видит и не слышит ничего тревожного. Ничего, кроме обычных для передовой звуков и других признаков.

Вот невысоко в небе вспыхнула и погасла очередная ракета. Старшина пережидает ее, замерев у метелок камыша, слившись с ними.

Как только глаза снова привыкают к темноте, Смолин проскальзывает в проход между проволочными заграждениями. За ними — свое минное поле.

Свое-то оно — свое, но мине безразлично, кто на нее наступил. Поэтому двигаться надо с величайшей осторожностью. Разведчик часто останавливается и вглядывается в жирную жижу под ногами.

Возле одинокого куста нащупывает подводную тропу, облегченно вздыхает и прислушивается.

Все тихо.

Старшина снова отправляется в путь, медленно и беззвучно опуская сапоги на зыбкий грунт.

Несмотря на все предосторожности, он дважды падает. В подводной тропе есть свои выбоины и неровности, и никто не может заранее угадать их. Густая, едко пахнущая вода затекла за ворот гимнастерки, руки посечены камышом и рогозом, но магазины и гранаты сухие. И то — слава богу.

Над немецкой передовой нечасто, как пузыри над водой, вспухают осветительные ракеты, и тогда старшина роняет голову и вжимается всем телом в ил подводной тропы.

До одинокого немецкого дзота уже недалеко. Смолину даже мерещится, что он видит впереди расплывчатый горб огневой точки, но, пожалуй, это — всего лишь обман зрения. Однако дзот, действительно, близок.

Внезапно в двух или трех десятках шагов впереди раздается отчетливый крик утки. Старшина замирает, даже задерживает дыхание, напрягается до предела.

Здесь, в гуще болота, рядом с врагом — надежда только на себя. Никто ничем не сможет ему помочь, если противник обнаружит разведчика или нападет на него. И он попросту исчезнет из жизни, и свои даже не будут знать — был ты или есть, и вот это — самое дрянное во всех бедах и тяготах войны. Только здесь и только вот в такие минуты или часы вдруг начинаешь резко, почти осязаемо понимать всю горькую мудрость присловья — «На миру и смерть красна».

«Ах, черт меня побери! — беззвучно шевелит губами старшина. — Нашел место для философствования! Надо поторапливаться!»

Утка снова вскрикивает. И Смолину кажется, что безысходной тоской и злой покорностью веет от ее короткого крика в этом болоте, по берегам которого спят или маются тысячи, а то и десятки тысяч людей.

Смолин медленно передвигает ноги, указательный палец правой руки мертво прирос к спусковому крючку, глаза болят от напряжения.

Лишь на один миг отрывает старшина взгляд от чужого берега, чтоб покоситься на светлую стрелку компаса. Иная подводная тропинка может привести и к своей суше. Разведчик не имеет права на такую ошибку.

Однако все верно, он идет на север, туда, где враг, где кричит утка.

«Утка! — иронически морщит он губы. — Нелепая зеленая птица, залетевшая в чужие края и не знающая их законов. Ты дорого заплатишь за свою глупость, должна заплатить».

Он делает еще несколько шагов, снова замирает, и в этот миг ему в голову приходит странная мысль: «Почему зеленая птица?» — Он коротко усмехается: «Потому что в зеленой шинели...»

Старшина сердится: «Опять — философия!»

Внезапно он слышит впереди, совсем неподалеку от себя, легкий всплеск воды и тотчас замечает в том же направлении черное расплывчатое пятно.

Он, Смолин, давно ждал эту секунду, и не только мысли — все тело вдруг начинает действовать в той обязательной последовательности, которая одна лишь сулит успех. Палец вдруг сам собой отрывается от спускового крючка, ладонь ложится на рукоятку липкого, залепленного грязью ножа и вытягивает его из чехла, ноги мягко и быстро уходят в ил.

Старшина спешит к чужому ненавистному человеку, которого он, Смолин, должен взять или убить.

Кто этот солдат врага, бродящий по ночам в болоте под Старой Руссой? Сапер, минирующий подходы к передовой? Нет. Минные поля немцы уложили на твердой земле, рядом с окопами. Может статься — офицер, регулярно выходящий на рекогносцировку? Едва ли. Что он увидит здесь, во тьме и грязи нежилых мест?

Это, вне сомнения, лазутчик немцев, солдат или офицер войсковой разведки, может быть — агентурной. Надо думать, он не один раз таскался по этим топям, возможно — даже заходил за нашу передовую. Перекличка селезня и утки — условный сигнал своих и — ориентир для агента, кричащего кряквой.

«Экие глупцы, — думает Смолин о неведомых немцах, о тех, кто послал вот этого, бесспорно, смелого человека на верную неудачу или даже смерть. — Чужая земля — есть чужая земля, и надо знать ее закон».

Смолин идет к черному пятну, но оно не становится ближе.

«Немец! — догадывается старшина. — Движется тоже. Однако ты не уйдешь к своим!».

Нож из правой руки перекочевывает в левую, правая снимает пулемет-пистолет с шеи и берет его за ствол. Как только Смолин окажется рядом с немцем, автомат опустится на голову врага. Это надо сделать с предельным расчетом. Бить следует не очень сильно, но и не слабо. Оглушив немца, Смолин скрутит ему руки и потащит на южный берег болота. К своим, которым нужен «язык».

Еще минуту назад старшине казалось, что эта проклятая трясина совершенно высосала из него все силы, что каждый новый шаг будет отдаваться болью в спине и коленях, а сейчас ноги сами несут его к врагу.

Смолин убыстряет шаги, и черное расплывчатое пятно превращается в контуры фигуры, высокой и, кажется, худой.

«Не оглядывается, бестолочь... — думает о своем враге Смолин. — Рядом — свои, и он уверовал в безопасность... Лишь бы не обернулся... А если?..»

В эту секунду совсем рядом, глуша слух Смолина, раздается призывный крик утки. И старшина, поняв, что немец теперь ничего не слышит, делает огромный прыжок по тропе. Автомат взлетает в его правой руке и... в ту же долю секунды левая нога уходит в рытвину на тропе.

Ложе пулемета-пистолета со свистом вспарывает воздух — «Мимо!». Немец резко оборачивается и срывает с шеи оружие.

«Выстрелит!.. Закричит!..» — мгновенно соображает Смолин, и автомат неведомо как оказывается у него на шее, левая ладонь всовывает в правую нож, и старшина, развернувшись, бьет немца лезвием в грудь или живот.

Страшная усталость ломит плечи старшины. Пересохло во рту, пот заливает глаза, крупно дрожат ноги.

Проходит несколько минут, и Смолин успокаивается. Он так и сяк поворачивает убитого, обшаривает его карманы, но ничего не находит. Поразмыслив, тщательно ощупывает подкладку френча, стягивает и медленно исследует сапоги. Ничего.

Только теперь ощущает, что сильно вымок, что его знобит, и тихо отвинчивает крышку фляги. Отпив немного водки, чувствует, как тепло разливается по телу, и старается рассмотреть берег трясины.

До дзота, вероятно, несколько десятков метров. Но тьма и тяжелая болотная испарина так укорачивают зрение, что Смолин не в силах разглядеть его даже приблизительно.

«Идти вперед или нет? Кто в дзоте? Раньше он был пуст. Однако тот, второй, кричал селезнем оттуда. А если там не один немец, а два, три, пять? Тогда — смерть. Не вызвать ли того, что подавал сигналы, сюда, на тропу? Но как? Он просто не пойдет в топь... А может?.. Нет, поздно. До зорьки рукой подать...»

Разведчик стягивает убитого с тропы, сталкивает в глубину и забрасывает толстыми клейкими водорослями.

Убедившись, что теперь здесь нет следов борьбы и смерти, старшина отправляется в обратный путь.

Смолин не позволяет себе размышлять об убитом. В другое время и в других обстоятельствах нельзя было бы избавиться от таких вопросов: кто он — тот человек? Тот, кто лежит теперь под жижей болота, медленно остывая и окрашивая своей кровью грязь. Кто он и кто его семья, что будет до конца своих дней оплакивать эту потерю на грозной, неведомой земле России? Но сейчас Смолин не имеет права на это.

В серой жиже рассвета смутно вырисовывается свой берег. Внезапно за спиной старшины раздается удивленный и встревоженный крик селезня: «Жвяяк!»

Решение приходит мгновенно. Смолин замирает у куста, и к северному берегу топи несется ответный крик утки: «Крря!»

Свои уже недалеко. Смолин трижды кричит филином: «У-ху...» Русские окопы отвечают очередью цветных трассирующих пуль в небо. Значит, сигнал принят.

Старшина спешит по проходу в минном поле, оставляет позади проволочные заграждения и, спотыкаясь, идет к опушке леса.

Рядом вырастают Намоконов и Швед, молча подхватывают командира под руки и ведут к окопам.

Почти в полумраке Смолин добирается до штабного блиндажа. Помощник начальника штаба полка по разведке лейтенант Федор Самбор расспрашивает «охотника» о результатах вылазки, делает пометки на своей рабочей карте, уточняет задачу взвода на следующий день и отпускает старшину к себе.

Днем Смолин учит людей искусству поиска, маскировке, обману врага, рассказывает о его повадках. В пору отступления было не до занятий, и теперь командир разведвзвода старается наверстать упущенное. В арьергардных боях, в кровавой каше внезапных стычек и налетов разведка понесла немалые потери, и нынче во взводе много новичков. А новички — всегда новички, если даже они храбрые люди. Даже если владеют оружием и знают основы тактики. Только дело, только удача и победа в деле могут вдохнуть в новобранцев ту грубоватую уверенность в своих силах, которой отличаются солдаты, прошедшие через огонь.

И надо сделать все возможное и невозможное здесь, в своем тылу, для того, чтобы там, в бою, убить врага, и убить свою неуверенность и свой страх перед врагом.

Смолин совсем недавно стал командиром взвода. Прежний взводный, лейтенант, фамилию которого никто даже не успел запомнить, погиб в разведке засадой, и его не смогли вынести из немецкого тыла.

По штатному расписанию взводный должен быть офицером, и Смолин весьма удивился, прочитав приказ о своем назначении. Впрочем, это были соображения формального порядка. Значительно больше беспокоило старшину то обстоятельство, что он не заслужил повышения. Во всяком случае, так полагал. Он понимал — в разведку берут лучших в полку и в дивизионе, и командовать такими людьми не всякому дано.

Ему сухо заметили, что начальству видней, и что офицеров не хватает, и что приказы положено выполнять.

И тогда он стал работать с той основательностью и терпением, которые были главной чертой его характера,

...Весь день разведка занимается, а вечером, когда можно дать себе отдых, Смолина срочно вызывают в штаб дивизии.

Штадив недалеко, в оставленной жителями деревушке, и старшина быстро добирается туда. Дивизионный разведчик долго и тщательно выясняет у взводного детали ночного поиска, изредка покачивает головой, кажется, утвердительно, а узнав, что старшина споткнулся в самый неподходящий момент, сердито покашливает.

Прощаясь, майор говорит:

— Миссан спустит с меня шкуру, Смолин, а я — с тебя, если в ближайшие сутки в штабе не будет «языка». Так что сердись — не сердись, придется идти. Возьми с собой одного или двух бойцов. Так вернее.

Смолин козыряет и отправляется в полк, вполне понимая и майора, и комдива, ибо на войне — как на войне, о чем говорить!

Как только темнеет, старшина выходит на знакомую опушку и движется вдоль своей передовой. На этот раз рядом с ним быстро и беззвучно идет Швед.

Иногда бросая взгляды на товарища, Смолин думает о своем выборе. Может статься, лучше было взять с собой грузного, но сильного, как медведь, Макара Кунаха? Или бесшабашного Шота Мгеладзе? Или никогда не унывающего Андрея Горкина? Нет, пожалуй, все-таки бескомпромиссный и решительный Швед подойдет лучше всего.

Ночь почти мгновенно накрывает разведчиков. За передовую их провожает старшина-сапер. Он помогает им перебраться через проволочные заграждения и минное поле, поочередно стискивает ладони товарищей в своей и бесшумно исчезает.

Смолин шагает впереди, изредка останавливается и прислушивается: не отстал ли Швед. Идти надо рядом, чтоб помочь друг другу, если кто-нибудь провалится в топь.

Двигаться трудно. Приходится постоянно нащупывать тропу ногами, иначе соскользнешь, сорвешься в трясину, вонючую и беспощадную, как сама смерть. Слух и зрение, особенно слух, напряжены до крайности, ноют сжатые в пружины мускулы ног.

Старшина снова замирает, поджидая товарища. Продолжая вслушиваться в ночь, бросает короткий взгляд на часы и удовлетворенно кивает головой. Стрелки уже отсчитали шестьдесят с лишком минут — до дзота немцев, вероятно, не больше ста шагов.

Рядом Смолин слышит дыхание Шведа. Старшина нащупывает голову Арона, шепчет в ухо:

— Блиндаж прямо перед нами. Мне сдается, вижу его. Полежим, посмотрим.

Они медленно спускаются на колени, потом прижимаются грудью к черной липкой жиже. Взводный даже не замечает, как вода затекает под гимнастерку и в сапоги. Ни на один миг нельзя ослабить, отключить от звуков ночи слух, и Смолину кажется: от этой взвинченности набухают уши.

Разведчики лежат, не шевелясь, минуту, десять, двадцать. В редких шорохах тьмы нет, пожалуй, ничего внезапного, они обычны и потому не страшны. Метрах в двухстах прозвучала короткая фраза; затем в болото донеслись глухие прерывистые удары — кто-то, надо полагать, вбивал колья в землю. Чуть позже с протяжным стоном упало подрубленное дерево. Звук падения дошел еле слышно: до немца-дровосека семьсот-восемьсот метров.

Смолин и Швед условились обо всем еще у себя на берегу. Теперь взводный сжимает руку товарища и отпускает ее. Арон попрочнее устраивается на тропе, достает из пачки, укрепленной на голове, гранату, вставляет запал. Разведчик будет ждать здесь старшину и заслонит его огнем, если случится перепалка.

В глубине немецкой обороны раздается выстрел, и над передним краем медленно взлетает ракета. Она вычерчивает в небе ленивую дугу, роняя капли белого, неживого огня.

Но вот — снова черно вокруг. Арон протягивает руку — пусто. Смолин уже растворился в темноте.

Впрочем, взводный отполз недалеко. Он опять лежит на тропе — весь внимание и слух. Текут секунды, складываясь в минуты. В вышине, освобожденный облаками, появляется месяц. Теперь — ни одного лишнего движения, ни одного звука.

Старшина еще на своей передовой обдумал, кажется, все, что должен делать в каждую секунду этих минут. Но сейчас ночью, рядом с немцем, дневные замыслы видятся ему ерундой, крючком без наживки, на который не польстится даже дурак.

Смолин старается отогнать сомнения, всячески ругает и корит себя за них. Немного успокоившись, еще раз обдумывает план с самого начала.

В дзот соваться нельзя. Перед ним могут быть мины. Если даже старшина благополучно обойдет их, можно наткнуться на сигнализацию и оказаться в мышеловке, из которой не вырвешься. Нет, врага надо во что бы то ни стало вытянуть сюда. Как?

Без сомнения: свадебные крики утки и селезня — сигналы, которые помогали немцам поддерживать связь. А тот, что кричал уткой и лежит теперь на болотном дне, выходил по ним на свой берег.

Очевидно и другое. Немец еще вчера должен был вернуться из трясины к себе. Его внезапное исчезновение не могло не встревожить того или тех — на берегу. Смолин не забыл, как удивленно, даже тревожно кричал связной из дзота — «Жвяяк?»

Старшина тогда отозвался криком кряквы — и поступил верно.

Итак, обитатели блиндажа расстроены или обескуражены: где агент, или разведчик, или наблюдатель? Что могут думать? Ну, скажем, так: упал в трясину, нахлебался грязи, подвернул ногу, не смог добраться до суши... Нет, вздор! Немцы несомненно искали его днем, бродили по болоту, подавали знаки. И не нашли.

А может, думают: агент вернулся к русским позициям, он не выполнил какую-то часть задачи и явится потом? М-да, не бог весть как умно. Однако на войне случается всякое, на то она и война.

Что ж, пора действовать. Сейчас он закричит уткой, ему отзовется селезень. А дальше? Крикнуть, позвать того, из дзота? Смолин заучил несколько коротких немецких фраз, подходящих для такого случая. Но ведь его может выдать акцент, наконец, голос, совсем не похожий на голос немецкого агента. Значит?.. Остается единственное — стонать.

Слабо, почти болезненно кричит в черной болотной ночи кряква. Картавое «р» в ее вопле дрожит над метелками камыша, будто жалоба или вздох о помощи.

Старшине кажется, что он превратился в одно огромное, застывшее от напряжения ухо. Ответят или нет? Поверят? Или иссекут сейчас тьму хлыстами трассирующих пуль?

Сердце дробно отбивает доли секунды. Смолин заставляет себя усмехнуться: именно так — часто, почти неуловимо для счета — бьется сердце кряковой утки. Пять ударов в секунду, триста в минуту. Ответят или нет?

И когда разведчик совсем уже теряет надежду на успех, в чуть осветленный воздух над топью ввинчивается ликующий, призывный звук селезня: «Жвяяк!»

Старшина еще раз кричит уткой, тяжко, хрипло, почти беззвучно.

«Жвяяк!» — отвечают из блиндажа, и в звуках — уже удивление, уже тревога и даже страх.

Смолин вонзается взглядом в черный горб дзота, стараясь унять бешеный бой сердца.

Все тихо. Но вот рядом с блиндажом появляется смутная фигура человека. Он спускается к болоту и что-то негромко кричит во тьму.

Старшина не отзывается.

Встревоженный немец невнятно бормочет, топчется в нерешительности и, наконец, сгибаясь и осторожно пробуя ногами тропу, бредет к Смолину.

Вот он почти рядом.

Разведчик стиснул в кулаке тяжелую, в чугунной рубашке, гранату и ждет, натянув до предела все жилы рук, живота, ног.

«Только бы не убить... только бы не убить...» — лихорадочно думает Смолин.

Немец, ругаясь и призывая на помощь бога, склоняется над скорченным телом.

И тогда разведчик резко выбрасывает вперед и вверх левую руку, хватает врага за волосы и, рывком подтянув к себе, отдергивает левую руку, а правой наносит удар.

Подхватив обмякшего немца, Смолин на всякий случай зажимает ему рот, потом тихонько отводит ладонь.

Молчание.

Старшина достает из-за пазухи шнур, скручивает пленному руки, затыкает рот кляпом. Перекинув безвольное тело через плечо, сгибаясь под тяжестью, пускается в обратный путь.

«Хоть бы не палили ракет», — думает он.

Но именно в этот миг над болотом взлетает несколько белых огней.

Старшина падает на колени и замирает, ругаясь про себя и слизывая густой соленый пот с губ. Ему кажется, что оглушенный немец на его плече огромен и виден со всех сторон.

Но выстрелов не слышно. Ракеты вскоре гаснут, и Смолин, покачиваясь, поднимается на ноги.

Швед, разглядев вблизи старшину, торопливо вешает автомат на шею, топит в стороне от тропы заряженную гранату. Затем перетаскивает немца себе на спину и молча пускается в путь.

Проходит четверть часа.

— Дотащишь? — шепотом справляется Смолин.

— Тело — да, а за душу — не ручаюсь, — хрипит Арон.

Смолин устало бредет за Шведом, и старшине мерещится, что немец, странно вихляясь, идет сам. Его огромное тело накрыло почти с головой невысокого и худого разведчика. Однако отчетливо видно: ноги пленного волочатся по грязи, подпрыгивая на кочках.

Впереди разрываются три или четыре снаряда.

— Нащупали, черт их возьми! — вздыхает Смолин. — Не дотащим...

Но тревога напрасная. Это обычная ночная стрельба, без прицела.

Разведчики останавливаются и отдыхают.

— Он не опомнится раньше времени? — кивает на пленного Швед.

— Едва ли.

— Понятно. Ты угостил его от души.

— Я слушал. Сердце у него действует, — успокаивает не столько Арона, сколько себя Смолин. — Очухается.

— Хитрые — сволочи, — качает головой Швед. — Тонко придумали: утка в болоте — все равно, что рыба-бычок в бухте. Кто подумает за эту хитрость?

Смолин не отвечает. Он перекладывает пленного себе на плечо и медленно идет к своему берегу.

До передовой — рукой подать. Месяц спрятался в тучи, и двигаться совсем тяжко. Но вот серп на несколько секунд очутился в просвете между ними. Смолиноборачивается к Шведу, чтоб убедиться: товарищ рядом.

И в это мгновение Арон замечает на лице старшины холодную усмешку.

— О чем ты улыбаешься, Саша? — весело справляется одессит.

— Дурни.

— Кто дурни, мне интересно?

— Кто ж еще? Немцы.

— А, ну да... — соглашается Швед. — Вообще — Дурни.

Они бредут снова к своему берегу, и Смолину вспоминается сейчас старый его учитель Кузьма Дмитриевич Морозов, тайные игры в лесу и внезапные вопросы старика: «А скажи-ка, Саня, сколько раз в минуту бьется сердце у обычной домашней утки?»

Старшина тихо смеется.

— Чего ты такой веселый? — дотрагивается до его плеча Швед.

— Ничего, — усмехается Смолин. — Ничего такого. Просто утки не играют свадеб осенью... Глупо... Осенью утки улетают на юг, Арон...

СЛОВА НА ЯЗЫКЕ ВРАГА

— Я все думаю за твой анфас, Саша, — цепляется к Смолину Швед, искоса посматривая на старшину. — Ты хочешь выйти в полные генералы и делаешь себе бороду?

— Отстань!

— Может, твоя бритва тупая, и ты не хочешь рисковать шкурой?

— Тупая.

— Тогда возьми мою.

— Не надо.

— Нет, вы посмотрите на него, — не отстает Швед. — Боевой разведчик и боярская борода! Это не рифмуется!

Смолин делает вид, что не обращает внимания на слова приятеля и продолжает посасывать прокопченную трубку из верескового корня. Через несколько минут он выбирается из окопа и уходит куда-то в глубь леса.

Арон подсаживается к Ивану, глядит на него в упор, полагая, что Намоконов заговорит первый. Но эвенк молчит.

Тогда Швед не выдерживает.

— Слушай, сержант, ты же все видишь. Так нельзя. Он киснет.

Сибиряк вполне понимает товарища и почти закрывает чуть раскосые глаза. Он старше других во взводе — и многое видел в жизни.

— Однако, это пройдет, Арон.

— Хм-м, хотел бы я знать — когда? Ты ж соображаешь — каждый божий день летают пули, и горемыка натыкается на них раньше другого. Надо что-то придумать...

Оба разведчика молчат, не зная, что бы такое сделать для Смолина, по их понятиям, впавшего в грусть. Конечно же — в грусть: борода и молчание — явные признаки дурного расположения духа.

Да, в боях случается такое. Ведет себя солдат безупречно, воюет с веселой злостью, делится с новобранцами всякой окопной премудростью — и вдруг... Вдруг — все летит кувырком. Человек становится скучный и рассеянный, ходит по земле согнувшись, отвечает на вопросы товарищей не сразу или не отвечает совсем — и, действительно, чаще других натыкается на пулю или осколок.

На войне для таких горьких превращений причин хоть отбавляй.

Чаще это случается с женатыми. Еще чаще — с многосемейными. Солдату вдруг кажется, что последнее письмо от жены было бог знает когда и что молчание — верный признак несчастья. Может, она больна и даже умерла. Или хворают дети. Или, несколько иначе, — жене невмоготу на работе. Попробуй — выстой две смены в холодном цеху, а питание... известно, какое питание в пору войны.

Человек помоложе ломает себе голову над пустяковой фразой письма, замечает в ней истинную или только кажущуюся прохладцу, сердито машет рукой — «Все они одинаковы!»

Совсем молодые люди, те, что не взяли на войну ни бритв, ни женских фотографий, те молодые люди, которым судьба вместо свиданий и вечеринок подсунула ночные бомбежки и нытье комаров, — эти молодые люди слушают рассказы старших об изменах, возводят случаи в правило — и мрачно сдвигают брови.

Видимо, что-то в этом роде случилось и со старшиной.

В разведке Смолина любят той истинной мужской любовью, которая не терпит слов и подчеркнутого проявления нежности. Ему прощают и резкость, и безжалостные на взгляд приказы, и иную придирку, не имеющую здесь, кажется, никакого смысла. Прощают все это и любят не только за личную храбрость, за удачливость и воинское умение, добытое горбом в бою. Любят за то, что не дает солдатам горевать в трудные и страшные часы, которых тут немало и которым конца не видать.

И вот старшина упал духом сам. Перестал бриться, помрачнел, стал скупиться на слова и смех.

И Швед, и Намоконов, и Горкин, и весь маленький взвод разведки, потрепанный в боях, жалел своего командира и не ведал, как ему помочь.

Смолин теперь часто исчезал из полка, пропадал ночи напролет на переднем крае, возвращался в свой окоп грязный, исцарапанный, усталый.

Швед терялся в догадках, но не хотел больше досаждать старшине вопросами.

В один из гнилых туманных вечеров, когда болота парили сильней обычного, и над ними мутно висела мошкара, Смолин вернулся из штаба дивизии и тотчас стал собираться в дорогу.

Арон, разглядев в наступающей темноте старшину, зло выругал себя. Он, Швед, много дней назад должен был все понять и обо всем догадаться. Не такой человек их командир, чтобы ныть и скучать на войне!

Смолин был в чиненых штатских брюках и в странной верхней одежде, напоминавшей одновременно и грубую зимнюю рубаху, и поддевку. Скуластое лицо, обросшее частой русой бородой, было напряжено; черные глаза прищурены.

Никто не задал ему вопросов, ни один разведчик не позволил себе поиронизировать над нелепым одеянием старшины.

И лишь Швед в последнюю секунду не выдержал и спросил:

— Ордена и партбилет сдал?

— Да. Комиссару.

— Тогда — ни пуха, ни пера, дорогой!

Вся разведка, разумеется, знала, что такое «сдать документы комиссару». Смолин уходил в тыл немцев. Война испытывает человека кровью, смертью и верностью, трусостью и бесстрашием. Это тяжкий зачет на звание человека. Но, может быть, самое тягостное — проверка молчанием и проверка тайной. Есть такое, о чем солдат не имеет права говорить никому. Никому, если даже его молчание и его исчезновение расценят, как предательство, или даже как измену Родине. Потом, когда-нибудь, после победы все откроется, как было, и всему будет своя мера восхищения и своя мера порицания. А пока... Пока даже слово о тайне — измена и вероломство.

Смолин знал любого из своих людей в деле. Трудом и кровью, общей жизнью и, может быть, общей смертью впереди связала их навеки война — огромная, великая, горькая и страшная война. И вот — ничего нельзя объяснить взводу, и даже намек не может сорваться с губ!

В черную пору отступлений и потерь, да и позже, в обороне, не все на фронте делалось, как положено. Иные агентурные связи были нарушены, не хватало людей для сношений со своими в немецком тылу. И часто за линию чужой обороны уходили армейские разведчики, парни без достаточных знаний и опыта, без специальных знаний и специального опыта.

Намоконов и Швед пошли проводить старшину вдоль переднего края.

— Отправишь по адресам, если не приду, — сказал Смолин Арону, когда они остановились, чтоб проститься. — Письма. А если вернусь — отдашь. Мне пора...

Они обнялись, постояли немного без слов — и разошлись.

Смолину предстояло пересечь линию фронта по заболоченному кустарнику, в стыке между 30-й и 32-й пехотными дивизиями 16-й армии немцев. Старшина знал из донесений партизан и агентуры, что здесь, в лесах и болотах Северо-Запада, у немцев, как правило, нет сплошной линии фронта. Враг, заняв несколько деревень, готовит их для круговой обороны и превращает в опорные пункты. Все дороги и подступы к ним блокируются.

Части немцев, стоящие и на передовой, и в глубине участков, обычно располагаются в дефиле между озерами и болотами.

Маршрут старшины скрупулезно разработали в дивизии и одобрили в штабе армии. К исходу ночи Смолин должен пересечь болото, оставить за спиной немецкую оборону и подойти к окраине лесной деревеньки. Там, на развилке, он встретится со связным. Партизан, одетый в зимнюю, не по сезону, шапку, передаст ему лошадь с телегой и тотчас исчезнет. Все остальное разведчику придется выполнять самому.

Разумеется, старшина не взял с собой ничего, что могло говорить о его принадлежности к армии — ни карты, ни оружия, ни котелка. Исключение составляли компас и часы. Их, в случае опасности, можно быстро и незаметно выкинуть. Все сведения, необходимые для ходки в тыл, Смолин выучил наизусть.

Участок, с которого разведчик отправлялся в путь, оборонял полк пограничных войск. В установленном месте Смолина встретил помощник начальника штаба. Они обменялись короткими фразами, и пожилой лейтенант с зелеными петлицами на шинели повел старшину к переднему краю.

Они миновали проход в колючей проволоке, медленно прошли минное поле и полосу малозаметных препятствий.

Небо затянули плотные тучи, и ни один луч луны не проникал к земле. Заболоченная равнина была совершенно черна, и двигаться приходилось с чрезвычайной осторожностью, чтобы ничем — ни всплеском, ни кашлем, ни дыханием — не выдать свое присутствие.

Немцы, дежурящие у пулеметов в дерево-земляных огневых точках, палят в ночь при малейшем подозрении, и вероятность попасть под их шальную очередь совсем не исключена. Кроме того, здесь, в, кочкарнике, могла, очутиться разведка противника.

На опушке леса пограничник пожал Смолину руку и растворился во мраке.

До рассвета оставалось не больше часа. Старшина перебрался через заграждения немцев, быстро отполз от них и лег на кочку, мягко осевшую под его телом.

Несколько минут он вслушивался в ночь. Тихо. Ни шороха, ни треска, ни голоса.

Он поднялся и быстрым, легким шагом направился к лесу, черневшему рядом. В небольшом ельничке отдышался, привел в порядок, как мог, мокрую одежду и, уже не сгибаясь, двинулся на север.

Надо было, не мешкая, обойти опорный пункт и всяческие тыловые службы врага, разбросанные у дорог. Шагая чащей, подальше от большака, он не спускал глаз с компаса, ориентируясь по азимуту, заранее определенному на карте в штабе.

Наконец первые солнечные лучи стали проникать сквозь кроны сосен. Смолин присел на пенек, прислушался.

В лесу было тихо, если не считать раннего пения птиц.

Внезапно старшина сдвинул брови и бесшумно лег на землю.

Левее его, впереди, на дороге, послышался ровный глухой шум. Сотни ног в кованых сапогах били в пыльный грунт большака.

«Метров триста до немцев, — подумал Смолин. — А иначе я не услышал бы звука шагов... Куда маршируют? На фронт? В тыл?..»

Разведчик заколебался. Наблюдения за противником здесь, в лесу, не входили в его задачу. Ну, а если к передовой идут крупные подразделения? В конце концов, он ничем не рискует, наблюдая впрок за передвижениями врага.

Пластаясь по траве, заслоняясь деревьями и кустарником, Смолин пополз к дороге. Вскоре уже лежал в густом сосняке, над которым надоедливо звенели комары.

Шум шагов нарастал с севера. Значит, немцы шли на юг, к линии фронта. Сколько их? Род войск? Вооружение?

Дорога, к неудовольствию Смолина, петляла и изгибалась, и старшина понял, что не сумеет увидеть всю колонну целиком.

«Придется засечь ориентир», — подумал он, высматривая дерево, которое могло пригодиться для этой цели. Наконец остановился взглядом на небольшой березе с надломленной, уже пожелтевшей вершиной.

Топот сапог становился все гуще. Вслед за боевым охранением на видимый кусок дороги вышла колонна. Как только ее первый ряд поравнялся с березкой, Смолин взглянул на часы.

Он лежал в кустах, рядом с врагом. Естественная мысль об опасности уступала место немного насмешливому и даже, пожалуй, язвительному чувству превосходства над немцами. Пусть они ходят по его земле, пусть им кажется, что все у них обстоит превосходно, что они завоевали этот лес, и это болото, и этот край, но все это им только кажется, ибо Россия видела и не такие беды и всегда оставалась Россией. И он, Смолин, один из тех миллионов советских людей, которые не сегодня — так завтра, но все равно неизбежно сломят, перемелют, развеют в прах вот этих самодовольных, прущих вперед завоевателей.

Он не спускал глаз с колонны, и как только она скрылась за поворотом, снова взглянул на часы. Немцы шли три минуты. Пришлось произвести несложные расчеты. Пехота проходит, как известно, пять километров в час. Пять тысяч метров, деленные на шестьдесят минут — восемьдесят три метра в минуту. Восемьдесят три на три — двести сорок девять метров. Длина пехотной роты на марше. Вооружение — винтовки, приданных средств нет. Ну, что ж, запомним.

Убедившись, что шаги немцев уже не слышны, Смолин поднялся и заспешил вдоль дороги. До деревеньки совсем недалеко, и большак приведет его к нужному месту.

Вскоре он добрался до развилки, свернул на старую просеку и еще издалека заметил на обочине мохнатую, низкорослую лошадку, впряженную в телегу. Возле нее никого не было.

Старшина быстро огляделся, увидел вблизи ржавый стожок сена и спрятался за него.

У телеги долго никто не появлялся, но внезапно рядом с лошадкой вырос, будто выскочил из-под земли, мальчишка. На вид ему можно было дать тринадцать-четырнадцать лет. То и дело поправляя сбившуюся на ухо шапку-ушанку, он похаживал вокруг своего пузатого конька, и руки его были в неустанном движении. Смолин скорее догадался, чем увидел: мальчик лишний раз проверял, как затянута супонь на хомуте, надежно ли пристегнута дуга к оглоблям, одним словом — занимался упряжью.

Смолин еще раз пристально вгляделся в одежду мальчишки, в его зимнюю шапку и, поняв, что ошибки нет, вышел на просеку.

— Здравствуй, — сказал разведчик, не забывая посмотреть по сторонам. — Доброго здоровья тебе.

Подросток оглядел с ног до головы русого мужика с небольшим заплечным мешком и качнул головой.

— Здравствуй, если вправду здороваешься.

— А зовут тебя как?

— Иваном. Ваней тоже можно.

— Ну вот я тебе, Ваня, поклон принес. От дяди Петра.

Мальчишка похлопал себя ременным кнутом по латаным кирзовым сапогам, подошел к Смолину.

— И как он, дядя?

— Хлеб убрал. И мука скоро будет.

Подросток поманил разведчика пальцем, подождал, когда подойдет, сказал тихо:

— Лошадь, гляди, не упарь... Дорога тут!

Он нарисовал в воздухе рукой извилистую линию, показывая, какой здесь путь, и стал прощаться.

— Пора мне. Перед городом патрули. Зорко гляди.

— Спасибо, Ваня. Я погляжу.

Оставшись один, Смолин Несколько минут стоял без движения, прислушиваясь к звукам в лесу. Потом облегченно вздохнул и, усевшись на телегу, прикрикнул на лошадь.

Это была животина, леший ее забери! Мосластые ревматические ноги еле тащили гнедого меринка по дороге. Он то и дело спотыкался, оборачивал к седоку недоумевающую измученную морду и судорожно зевал, роняя с вялых губ желтую травяную пену.

Но именно такая худоба и требовалась старшине. Будь конь получше, его отнял бы у мужика первый же встретившийся на пути германец.

Лошадь понадобилась старшине, разумеется, не для езды. Два-два с половиной десятка километров, которые отделяли просеку от Старой Руссы, он мог легко одолеть пешком. Крестьянин на лошади должен был казаться немцам местным человеком, и его открытая езда — свидетельство лояльности.

Первая встреча с оккупантами и в самом деле прошла вполне сносно. Ехавшие из города обозники не обратили на мужика с русой бородой никакого внимания.

Смолин глядел на солдат врага и старался спрятать за выражением внешнего безразличия и даже почтительности ненависть, раздражение, жажду мести, бушевавшие в нем. Разведчик, он, понятно, не впервые сталкивался лицом к лицу с людьми в серо-зеленых, будто саранча, одежках. Но там, на позициях, всегда могла наступить минута стычки или миг нападения, и оружие было против оружия, и ненависть против ненависти, и пуля на пулю. А теперь, тут, все не так, и надо ломать в себе то, что копилось в душе при слове «враг». Внешне, понятно, ломать, но все-таки...

Неподалеку от города Смолин остановился у жилого на вид дома. Может, здесь окажется кто-нибудь из русских и удастся выведать хотя бы крохи необходимых сведений.

На стук из дома вышел офицер в черном, сильно потертом френче. Он впустил Смолина в избу, медленно оглядел его и усмехнулся.

— Рус партизан? — ткнул он пальцем в мужика и постарался придать своему толстому и совсем не воинственному лицу черты бесшабашной отваги. Он был, кажется, пьян.

Русский с готовностью полез за пазуху и вынул бумагу.

Немец долго читал справку и, вникнув в ее содержание, засмеялся нетрезвым, почти счастливым смехом. Он похлопал Смолина по спине и вдруг сказал по-русски без всякого акцента:

— На, выпей, Семенов, чарочку!

— Благодарствую, господин гауптман, — пробормотал мужик и осушил стакан водки.

— Зачем в город? — внезапно с полной трезвостью спросил капитан и прищурился.

— За солью, ваше благородие. В Горках, в моей деревне, соль вышла. А в городе — лавки. Там продают.

— Именно! — подтвердил офицер. — Германское командование это порядок, Семенов. Поезжай с господом богом!

Поклонившись офицеру и помянув в душе всех святых, старшина уселся на телегу и тронул вожжи.

В голове шумело от выпитой водки, и Смолин расстегнул ворот своего диковинного одеяния.

У городского шлагбаума телегу остановили патрули. Немцы долго, по складам, читали справки, выданные старшине общего двора Лисьи Горки Кондратию Семенову.

Гауптфельдфебель, в стальной каске и с пистолетом на животе, неохотно вернул ездоку его бумажки, прикрикнул:

— Чтоб очень живо! Одна нога тут, другая нога — там. И наоборот!

Смолин видел Старую Руссу в дни июльского отступления. В дыму и огне боя не было времени присмотреться к ее домам и улицам. Теперь он увидел: город разгромлен, сожжен, изуродован; то там, то здесь на столбах покачиваются повешенные. Мимо них, угрюмые, молчаливые, бледные, изредка пробегают прохожие, главным образом, женщины, чтобы скрыться в своих подвалах или сараях.

Древняя Новгородская земля, пристанище Достоевского, купель «Подростка» и «Братьев Карамазовых», лежала в пепле и пыли, поруганная врагом.

Проезжая по обугленным улицам, разведчик внезапно ощутил, как сильно болят у него мускулы лица. Это получалось, наверно, оттого, что он постоянно хмурился и, спохватившись, старался придать своей физиономии равнодушное выражение.

Найдя лавочку, где продавали соль, Смолин записался в верстовую очередь, сплошь состоящую из женщин и детей. Какая-то тетечка нарисовала ему на ладони синим химическим карандашом номер и тут же поинтересовалась, нет ли у него чего для продажи?

Смолин пожал плечами, и тетка безучастно отвернулась.

Потолкавшись немного у лавки, старшина покормил меринка сеном со своей телеги и решил побродить по улицам. Он взял лошадь под уздцы и, бросая рассеянные взгляды по сторонам, отправился в центр. Стараясь прочно уложить в память все необходимое, разведчик вышагивал впереди гнедка, готовый к любым неожиданностям.

Мимо него рысью прошли кавалеристы. И солдаты, и кони выглядели вполне сносно. Значит, еще не нюхали пороха.

В сожженном саду чернели пушки. Семь штук. Калибры 105- и 155-миллиметровые. Огневые позиции? Или батарею отвели на отдых?

Вскоре старшина поравнялся с большим уцелевшим домом. Это, несомненно, казарма. Шлагбаум, и часовые у ворот. Смолин здесь на минуту замешкался. Но и этого времени хватило, чтоб заметить: в петлицах солдат, выходивших из калитки, трафареты инженерных войск.

У выезда на Юрьевскую дорогу разведчик остановил лошадь и стал сворачивать козью ножку. Но тут же вытянул руки по швам: навстречу шли солдаты в черной форме полевой жандармерии, со стрелами на рукавах.

Один из немцев достал сигарету, и Смолин бросился ему навстречу со спичками.

Солдат прикурил и оттолкнул мужика локтем.

Старшина взглянул на петлицы. Жандарм служил в двадцать втором батальоне.

В полдень, проведав соляную лавку и узнав, что очередь еще далеко, разведчик отправился на городские окраины. Сразу за городом услышал низкий гул самолетов на стоянке. Гнедко, подстегиваемый кнутом, дотащил ездока до Дубовиц, и возле них Смолин увидел непаханное поле, приспособленное под аэродром. В образцовом порядке, как на выставке, тесно друг к другу, стояли военные машины. Смолин насчитал шесть бомбардировщиков «Юнкерс-88 К», два истребителя-штурмовика «Фокке-Вульф-187», три ночных истребителя «Хейнкель-113», один «Дорнье-215» и один «Мессершмитт-Ягуар».

Прикинув, с какой стороны лучше бомбить аэродром, старшина отправился обратно.

Он ехал в город и с ненавистью думал о враге. Немцы настолько были уверены в безнаказанности, что даже не оградили взлетную полосу от посторонних взглядов. Ну, что ж — они еще расплатятся за все, в том числе и за эту тупую уверенность в своей победе!

Уже стемнело, когда разведчик, опустив в мешок немного крупной соли, направился к южной окраине города.

Теперь оставалось главное, ради чего он появился здесь. За последними домами окраины, чуть поодаль от дороги, приткнулась к рощице почти незаметная землянка. Он должен остановить лошадь у этой клетушки, постучать в дверь и попросить напиться. Его вопросы и ответы обитателя землянки заранее известны обоим. Встреча назначена на темное время, чтоб не вызвать ничьих подозрений.

Смолин безошибочно остановился в нужном месте и трижды постучал в дверь.

Встретила его, против ожидания, женщина. Убедившись, что перед ней свой, связная толково и точно сообщила старшине необходимые сведения. Они наполовину состояли из цифр, и разведчица называла их медленно, давая возможность товарищу запомнить каждую.

Поблагодарив женщину и пожелав ей удач, старшина забрался в телегу и дернул вожжи.

Он благополучно миновал патрулей и подъезжал уже к лесу, когда напоролся на облаву. Трое или четверо конных жандармов спешились у телеги, рванули седока за ворот рубахи, швырнули на землю.

Ах, с каким наслаждением поработал бы старшина кулаком по этим наглым, самоуверенным рожам! Но надо было держать себя в руках. Он совал немцам справки, пытался объяснить, что вполне благонадежен, даже расположен к оккупационным властям, но его никто не слушал. Один из жандармов, посвечивая на него фонариком, прокричал озлобленно:

— Все мужик — рус партизан! Все — капут! Молчать!

Через час разведчик уже сидел с десятком женщин и детей в избе на опушке леса.

— Наши парашютистов кинули с воздуха, — возбужденно говорила одна из женщин, — так эти идолы теперь всех хватают.

Помолчала немного, добавила:

— Мучить будут. Страшно мне.

Старшина чиркнул спичкой, осмотрелся. Никаких надежд на побег: окна загорожены дубовыми ставнями, подпола нет.

Он нашел в углу ведро с водой, напился и улегся на кучу тряпья возле огромной русской печи.

Вскоре женщин и детей прикладами выгнали наружу и куда-то увели. Разведчик остался один.

В полночь немцы подожгли избу. Сухие стены мгновенно вспыхнули, горница заплыла дымом, и стало тяжело дышать.

Старшина выбил стекла из рамы, ткнул кулаком в ставню, но сейчас же отскочил в сторону: доска, пропоротая пулей, затрещала.

Тогда Смолин сел на пол и уронил руки.

«Глупо... глупо... глупо... — стучала кровь в виски. — Такой риск, столько сделано — и вот: нелепая облава и нелепая смерть».

Огонь уже прихватил балки потолка, сверху сыпались куски горящего дерева, глина, песок. Копоть выедала глаза.

Смолин сжал кулаки в бессильной ярости, заметался по комнате и виском ударился о печь.

Опамятавшись, он с непонятным механическим спокойствием наклонил ведро, вылил, воду на тряпки, обмотался ими и полез в печь. Свернувшись там клубком, подтянул колени к лицу и, закрыв его влажной ветошью, перестал шевелиться.

Вскоре он тихо засмеялся: увидел рядом Шведа. Арон курил цигарку и рассказывал что-то смешное.

Старшина хотел попросить сержанта, чтоб не курил, трудно дышать, но Арон вдруг исчез и на его месте появился толстый пьяный офицер. «Ха, ты партизан! — закричал шепотом немец и нагло подмигнул. — Поезжай с господом богом, Семенов!»

Смолин заставил себя поднять голову и открыть глаза. Мокрые тряпки на лице и теле высохли, почернели, обуглились, и все тело нестерпимо ныло от ожогов.

Сжав зубы и давя стон, готовый сорваться с губ, он еще несколько минут провел в печи неподвижно. Наконец протиснулся к зольнику и выглянул наружу. Убедившись, что вокруг тихо и немцев нет, разведчик, скрипя зубами, вывалился из очага на пол и вскочил на ноги.

В зияющие окна мягко проникал свет луны, спокойный и мирный свет тихой августовской ночи. И тогда Смолин понял, что судьба подарила ему жизнь: изба почти уцелела от огня, частично разрушились лишь потолок и парадная стена.

Старшина подполз к окну, приподнял голову — никого! — и резко выпрыгнул наружу.

Утренняя заря застала разведчика в лесу, в пяти-шести километрах от Ловати. Он должен во что бы то ни стало пробиться к фронтовой реке, на восточном берегу которой — свои войска, свои люди, свой народ. Но днем, конечно, идти было нельзя. Любой встречный немец немедленно схватил бы обгоревшего человека, заподозрив в нем врага. Надо было постараться найти какое-нибудь сносное укрытие.

Он уже собирался устроиться в густых захламленных кустах, когда внезапно наткнулся на крошечный домишко, видимо, сторожку егеря или охотничье становье. Чувствуя, что вот-вот свалится под окнами неведомой избушки, старшина нашел в себе все-таки силы заглянуть сквозь стекла и постучаться.

На крыльцо почти тотчас вышла девушка. Смолин, покачиваясь, пошел к ней, но силы отказали ему, и он кулем повалился на землю.

Незнакомка подхватила его, почти волоком потащила в избу.

Уже засыпая, Смолин беззлобно подумал, что у хозяйки грубые, жесткие руки. Потом усмехнулся: «Да нет же! Я просто обожжен!»

Разведчик тихо застонал. Девушка положила ему под голову засаленный ватник и молча уселась на лавку.

Проснувшись, Смолин попытался разглядеть обитательницу избы. В лучах вечернего солнца, проникавших через крошечные, давно не мытые стекла, кожа на лице хозяйки казалась матово-бледной, излучавшей ровную и слабую прохладу. Длинные ресницы и большие темные глаза делали ее похожей на портреты женщин из любого журнала мод.

«Красива», — подумал старшина и опять заснул.

Открыв глаза, взглянул на девушку и с трудом улыбнулся. Она по-прежнему сидела рядом, положив руки на колени.

Побагровев от напряжения и боли, разведчик попросил пить.

Она ушла куда-то и вернулась с ковшом воды. Сделала все молча, даже не пытаясь что-нибудь выяснить у него.

Смолин напился, стуча зубами о металл ковша, поблагодарил.

Поколебавшись мгновение, спросил негромко:

— Одна? Больше никого?

Девушка не ответила,

— Моя фамилия Семенов, — трудно пошевелил он губами. — Немцы сильно потрепали полк, и я угодил в плен... Удалось бежать... Мне надо туда, на ту сторону...

Речь утомила старшину, и он замолк, шершавым языком облизывая потрескавшиеся губы. Но тут же вспомнил, что его лицо, должно быть, смахивает цветом на свеклу, и проворчал, скручивая папиросу негнущимися пальцами:

— Снаряд угодил рядом, и меня обожгло.

Помедлил немного, осведомился:

— Как вас зовут?

— Вы можете звать меня Вера. Крылова.

Смолин усмехнулся про себя — «можете звать»! Девчонка тоже что-то скрывает!

Взглянув в холодные глаза хозяйки, сморщился: «Ну да, конечно, она мне не верит!» Но ничего не сказал и задымил самокруткой.

Загасив папиросу, поинтересовался:

— Чердак есть?

— Не знаю. Я тоже искала прибежище.

— Не говорите никому обо мне, — попросил старшина и заковылял из дома.

Забравшись на чердак, почти такой же маленький, как и по́д русской печи, спасший ему жизнь, Смолин прилег на охапке сена и закрыл глаза.

«Кто эта девчонка? Как попала сюда? Партизанка? А может, напротив, работает на немцев? На войне всякое бывает... Одному не переплыть Ловать... Хорошо, если пособит...»

Он стал припоминать тот кусок реки, к которому надо выйти, постарался восстановить в памяти растительность у воды, ширину и глубину потока. Однажды, в поиске, ему попалась на немецком берегу совсем хорошая лодка, и разведчик затопил ее в речном рукаве, полагая, что когда-нибудь в будущем она сможет ему пригодиться. Если челнок уцелел — все будет хорошо. Он и девчонка выждут, когда в ночном небе исчезнет луна, и переплывут Ловать.

Смолин внезапно вздрогнул и открыл глаза. Перед ним, согнувшись, стояла Крылова.

— Садитесь, — пригласил он ее. — Вместе веселее.

Крылова опустилась на сено, чему-то усмехнулась про себя.

— Что ж вы все время молчите? — спросил он, — Боитесь меня?

— Нет. Я не боюсь трусов.

Смолин сдвинул опаленные брови.

— Почему — трус?

— В лесах немало партизан. Вы могли найти их, если бы захотели.

Старшина молчал, не глядя на девушку. Осторожность разведчика боролась в нем с молодостью и гордостью, и это был нелегкий поединок.

— Вот что, — вымолвил он наконец. — Мне надо добраться к своим. Помогите. Вы же видите...

И разжал пальцы, показывая обгорелые ладони. Крылова не ответила, она явно не верила Смолину. Спросила, не глядя ему в лицо:

— Из какой части?

— 180-я дивизия.

Он сказал правду, скрывать ее не имело никакого смысла: даже немцы знали, кто стоит на передовой.

Девушка раздумывала, покусывая губы. Ее умные карие глаза скользили по физиономии Смолина, и этот взгляд жег старшину.

— Нет, — сказала она после колебаний. — Не пойду. Не верю вам.

— Как знаете...

Девушка вздохнула и спустилась по лесенке на землю. Но вскоре вернулась и сказала с веселыми нотками в голосе:

— Пойдем. Я согласна.

Смолин пожал плечами.

— Вы же...

— Ничего. Там проверят.

Она выглянула в слуховое окошко чердака и еще раз вздохнула.

— Придется ждать. Сейчас вы не можете идти, как надо.

— Подождем.

Она несколько минут молчала, потирая лоб, и Смолину казалось: спорит с собой. Но вот решительно тряхнула головой.

— Я тоже побуду здесь. Внизу могут обнаружить немцы. Да и помогу вам, если...

— Спасибо.

Она исчезла ненадолго, принесла узелок с едой: полдесятка вареных картошек, кусок ржаного хлеба, несколько луковиц.

— Мы устроим царский ужин, товарищ.

Ночью Смолин спал тревожно: беспокоила боль и смутные рваные сны. Несколько раз просыпался, слушал дыхание соседки, обрывки слов, которыми она бредила.

Следующий день провели в напряжении, а перед самой темнотой покинули чердак и направились к Ловати. Смолин тяжело опирался на плечо девушки, уныло усмехаясь про себя: если бы его сейчас видели разведчики!



Спутница шла уверенно, и даже тени страха не было в темных глазах. Старшина с удовольствием отмечал ее немногословие. Разведчик, он понимал и ценил сдержанность.

На берег Ловати вышли уже в темноте. Стык между двумя немецкими полками был вблизи, и именно там предстояло попытать удачи.

Они долго лежали между кочками болота, всматриваясь и вслушиваясь в ночь над линией фронта. Окопы на обоих берегах молчали; изредка взлетали ракеты, освещая землю и бегущие по небу низкие облака.

Смолин не смыкал глаз. Казалось, переутомление, ожоги, события последних дней настолько взвинтили его, что он даже не чувствовал усталости.

Но вот тучи или густые облака закрыли луну, стало совсем темно, и девушка тронула Смолина за плечо.

— Пора.

— Повременим. Скоро польет.

— Хорошо.

Вскоре, действительно, стал накрапывать дождь, потом он разошелся вовсю.

Старшина быстро выбрался из болота и направился к рукаву, где когда-то затопил лодку. Плоскодонка оказалась на месте, и Смолин вернулся в топь за спутницей.

— Вот, возьмите, — сказал он, подавая весла. — Концы обмотаны тряпками. Трудно грести, зато тихо.

— Понимаю, — отозвалась она. — Не подведу.

Еще раз взглянув на небо и решив, что дождь угомонится не скоро, они беззвучно отчалили от берега.

Все шло хорошо, ракетницы немцев молчали, и лодка скоро достигла стрежня, но тут ее стало заносить, и Смолин не выдержал. Он сел на весла и, побагровев от боли в обожженных руках, сильными ударами погнал суденышко к своему берегу.

Они выскочили на землю, вытащили туда же челнок и поспешили удалиться от Ловати. Потом вошли в болото, и Смолин сказал, уныло усмехаясь:

— Придется помокнуть в трясине до утра. Теперь все равно: ни одной сухой нитки.

— А почему не пойти к своим тотчас?

— На нас не написано, кто такие. В темноте все кошки серы.

— А-а, разумно.

Как только рассвело, подняв на всякий случай руки и перебрасываясь короткими словами, молодые люди пошли навстречу штыкам и дулам, навстречу своим штыкам и дулам!

Взвод разведки сначала не узнал в обожженном человеке командира. Но когда Швед крикнул, что это, черт вас всех побери, их незабвенный старшина, их Саша Смолин, дорогой начальник и товарищ, все стали шуметь и радоваться, как дети. Даже Васька Тляш похохатывал от удовольствия и хлопал себя пудовой лапой по лбу.

Лишь теперь Смолин почувствовал, как смертельно устал. Он надеялся, что ему дадут поспать и привести себя в порядок, прежде чем вызовут в разведку дивизии, но вышло все не так. Полдня над старшиной колдовали врачи, а затем машина умчала его и офицеров-разведчиков в штаб фронта.

В Валдае он доложил обо всем, что видел, сообщил сведения, переданные связной Партизанского края. Авиаторы, артиллеристы, разведчики, сотрудники отдела по работе среди войск противника внимательно слушали старшину, по очереди задавали вопросы, что-то помечали в своих блокнотах.

Затем его попросил зайти к нему в кабинет работник контрразведки, и они вместе попытались установить все, что известно о Крыловой. Девушка утверждала, что ушла с территории, захваченной немцами, потому что не могла выдержать бесчинств и издевательств, ежедневно и ежечасно творимых оккупантами на русской земле. Дочь учителя из города Шимска, она была свидетельницей гибели отца и матери, заподозренных в сочувствии партизанам. Она пыталась установить связь с каким-нибудь отрядом, но ничего не вышло. Тогда решила перейти линию фронта и попроситься в армию.

Встретив Смолина, Крылова сначала не поверила ему — мало ли в прифронтовой полосе всяких подозрительных людей! — но, слава богу, все закончилось благополучно.

Так, по свидетельству контрразведки, она заявила сама, и старшина не может ни подтвердить, ни поставить под сомнение ее прошлое. Перед тем, как проститься с офицером, Смолин высказал единственное опасение, которое возникло у него еще там, в лесной избе.

— Хорошо, ни о чем не надо беспокоиться, старшина. Мы проверим.

Вернувшись из Валдая, Смолин взял у Шведа письма, которые отдал ему перед уходом в Старую Руссу.

Две недели он почти не занимался делами разведки. Врачи из дивизионного медсанбата мазали его какими-то снадобьями, от чего нижнее белье противно липло к телу.

Крыловой нашли место у медиков, и Смолин изредка видел девушку, теперь облаченную в белый халат. Она вполне была довольна своей судьбой, благодарила случай, позволивший им встретиться и вместе добраться к своим. Ее красивые темные глаза, осененные длинными ресницами, иногда подолгу останавливались на лице Смолина, и это смущало старшину.

Взвод разведки открыто гордился своим командиром. Швед в свободное время похаживал по окопам стрелков и задирал бойцов:

— Так и постареете без настоящего дела! Проситесь в разведку, темные люди!

Пехотинцы понимающе посмеивались, отбивались без раздражения:

— В разведке скучно, сержант. Ни тебе штыковой атаки, ни тебе бомбежек!

Даже Намоконов не удержался от соблазна подчеркнуть достоинство взвода, возглавляемого таким человеком, как Александр Романович.

— У кого служишь? — корил он молоденького робеющего солдата из последнего пополнения. — У Смолина служишь. Понимать надо, Варакушкин!

Тот торопливо кивал головой и бормотал:

— Точно так, Иван Петрович! Разве ж не понимаю!

Ожоги Смолина оказались не такими сильными, как могло подуматься в начале, и на исходе третьей недели он вернулся в строй.

Штаб принял решение добыть пленного с помощью глубокого рейда в тыл немцев, и взвод готовился к разведке засадой.

Уточнялись сведения о противнике, еще раз изучалась местность за своим передним краем, каждый получил задачу, пополнил боеприпасы.

В самый разгар подготовки разведчиков подняли по тревоге. Оказалось: радисты запеленговали чужую станцию, работавшую в ближних тылах дивизии. Разведчикам и штабному взводу приказали найти рацию противника и, по возможности, взять живым радиста.

Люди сутки с лишним прочесывали лес. В предрассветной мгле они почти в упор наткнулись на человека в гражданской одежде, открывшего по ним огонь.

Немца застрелили первой же очередью.

В подкладе его пиджака нашли план боевых порядков дивизии. Значит, он не успел передать его в свой центр, в противном случае незачем было хранить схему.

Вечером Смолина вызвали в штадив. Вернулся он оттуда не в лучшем расположении духа.

— Тебя кто-нибудь обидел, Саша? — пытался завязать разговор Швед, но, взглянув в глаза товарищу, осекся. — Что случилось, старшина?

— Арестовали Крылову.

— Веру?.. За что?

Старшина покосился на приятеля.

— Сменим тему сержант. Нам предстоит глубокая засада, и давай говорить о деле.

* * *
Уполномоченный особого отдела предложил Крыловой стул и, подождав, когда она сядет, сказал:

— Мы начнем разговор с того, с чего начинают подобные разговоры все следователи. Чем откровенней показания, тем больше шансов уцелеть. Итак, кто и для чего послал вас к нам?

Крылова несколько секунд разглядывала нахмуренное лицо молодого человека и внезапно попросила сигарету.

— Возьмите «Беломор». Я не курю сигарет. Итак?..

Не отвечая на вопрос, Крылова сказала:

— Меня, полагаю, выдал радист, дурак и трус, но где набрать одних умниц? Впрочем, допускаю, он ни при чем, и нас просто видели вместе.

Контрразведчик неопределенно пожал плечами.

— Знаете что? — перестав курить, кинула Крылова. — Игра в прятки — детская игра, и у меня нет желания заниматься этой забавой. Раскройте ваши карты, а я — свои. Иначе просто ничего не скажу. Я ведь хорошо знала, куда шла и что грозило.

— Ну, что ж, резонные доводы, — согласился чекист. — Извольте полюбопытствовать.

Он пододвинул к краю стола тонкую папку и закурил.

Это было следственное дело, и в нем находились ее бумаги и ее фотографии. Дочь бывшего русского фабриканта, уроженка саксонского города Лейпцига Марианна Старчакова, как следовало из бумаг, была молодым, но способным агентом германской разведки, и командование немцев возлагало на нее серьезные надежды.

— Прислали партизаны после налета на штаб фон Буша, — отвечая на немой вопрос разведчицы, сказал офицер.

После паузы добавил:

— Впрочем, мы уже через сутки после вашего появления здесь знали, что вы не та, за кого себя выдаете.

— Я полагаю, капитан хочет выглядеть проницательным сыщиком и преувеличивает свою осведомленность?

— Нет, отчего же? Вы не хуже нас знаете, что на Северо-Западе действуют многочисленные партизанские отряды. Да и гражданское население на территории, оккупированной врагом, отнюдь не помогает ему. Короче говоря, мы обратились к товарищам в Шимске. Детальная проверка показала, что в этом городе нет и никогда не было учителя по фамилии Крылов. Ваша разведка придумала весьма шаткую легенду. Одного этого было вполне достаточно, чтобы установить за вами постоянное наблюдение... У вас есть еще вопросы ко мне?

— Нет. Впрочем, один, кажется, есть. Надеюсь, этот мальчик, этот ваш дивизионный герой, ни о чем не догадался?

Она постучала пальцами по мундштуку папиросы; рисуясь, выпустила изо рта колечки дыма, пытаясь убедить офицера, что ей не занимать бесстрашия у своих бывших соотечественников. Но чекист видел и пятна страха на ее щеках, и огоньки бессильной ярости, горевшие в глубине затуманенных глаз.

— Он очень мне пригодился, ваш мальчик, — криво усмехнулась она. — Лучшего способа перебраться к вам, пожалуй, и не придумать... Я достаточно наслышана о вашем отношении к провинившимся. Бедный старшина! Вы теперь забудете все подвиги этого парня и станете — как это? — прорабатывать козла отпущения. Ну, что ж, нам обоим не повезло...

Чекист покосился на арестованную, сказал сухо:

— В ваших утверждениях есть доля истины. Старшина, действительно, молод, и агентурная разведка — не его специальность... Однако там, на чердаке избы, вы бредили во сне. Это были немецкие фразы. Фразы, а не один случайный оборот. Вас плохо готовили ваши хозяева, они не поинтересовались — что и как вы говорите во сне...

ТРОЕ СУТОК ВЫДЕРЖКИ

В чистом прохладном небе лениво перемещается луна. Безжизненные ее лучи тускло отражаются в трясине.

Земля вспухла от воды. Мутные потоки покачивают бурую зелень болота, распирают берега ручьев, оголяют могучие, узловатые корни сосен.

На мягкую, будто губка, кочку, на краю зыбуна, выползает змея, покачивается, тянется вверх.

Рядом с приплюснутой, узкоглазой головой появляется расщепленный прут. Небольшая палочка, вставленная между его концами, вылетает от удара ножом. Гадюка, схваченная за горло, повисает в воздухе.

Раздается хриплый, приглушенный шепот:

— Со всякой иной сволочью — так же!

Швед вставляет нож в чехол и снова ложится на оседающий под его телом кочкарник.

Неподалеку от зыбуна, у подошвы высоток, чернеют сутулые дзоты, тускло мерцает колючка на кольях.

Вторые сутки лежат перед пулеметными гнездами врага Смолин, Намоконов и Швед. В стороне, чуть сзади, таится в чахлом, угнетенном кустарнике Степан Бядуля, пожилой усатый крестьянин с Полтавщины, только что прибывший в полк с пополнением. Рядом с ним мается Степан Зарян, красивый, отлично сложенный парень, родом из Шоржи, на берегу Севана. Зарян уже обстрелян, но от болот его мутит, как и много недель назад. Трудно представить себе более разнохарактерных людей, чем эти два бойца. И тем не менее рассудительность и даже флегматичность первого отлично уживаются с горячностью второго. Впрочем, и украинец уже намучился до последней степени и ворчит, правда, про себя: «Чи пан, чи пропав — двичи не вмыраты!»

Разведчики вымокли до нитки, изглоданы комарами. Их покрасневшие глаза слезятся от постоянного напряжения.

Швед несколько раз подползает к старшине. Мелко стучит зубами и шепчет быстро и раздраженно:

— Саша, сколько можно? Надо пошевелить немцев... А?

— Нет, сержант.

Швед вздыхает,тихонько сплевывает клейкую слюну и возвращается на свое место.

Смолин почти безотрывно наблюдает за дзотом, выбранным для нападения. Этот блиндаж врыт в землю в стороне от остальных, к нему есть сухие подходы, и разведчики лежат под самым носом немцев, разглядывая чужую жизнь, чужие порядки и нравы, чужое, ненавистное спокойствие траншей.

Ничего, все должно кончиться, это кончится, и врагу станет худо, будь он проклят, пришедший с мечом и злобой на нашу землю и заливший ее кровью и слезами жертв.

Но для того, чтоб оккупанты здесь взвыли, разведка должна многое увидеть, услышать, узнать.

Враг не день и не месяц занимает тут оборону, он глубоко врылся в землю, и мощь его инженерных сооружений, мощь его огня — не пустяк и не игрушка. И Смолин не покинет трясину и не позволит никому из своих людей уйти из нее до тех пор, пока группа не выполнит задание. Он будет лежать в болоте сутки или десять, — но узнает все, что надо знать человеку, которому поручена разведка боем.

11-я армия генерал-лейтенанта Морозова готовится к атаке. Дивизии, в которой служит Смолин, необходимо уточнить огневую систему полков «СС» — «Мертвая голова». Штабные карты стрелковых частей испещрены условными значками: ромбики, подковки, пунктиры, овалы и многое другое. Это танки, пехота, траншеи врага, высоты и топи, пушки и дзоты. Однако такие сведения быстро устаревают. Командование обеих сторон отлично знает, что существуют войсковая разведка, агентура, аэрофотосъемка, — и стараются сбить с толку противника, дополняя или меняя огневую систему.

Разведка боем всегда рискованна, редко обходится без жертв, но это зачастую — лучший способ получить точные сведения.

Для нападения выбран трехамбразурный дзот на левом фланге «Мертвой головы». Между огневой точкой и траншеями соседней дивизии противника — топь, и это на руку нашим — не ударят сбоку.

Двадцать шесть часов лежит разведка перед окопами врага, наблюдая за сменой постов, за методическим огнем пушек и гаубиц, за проволочными заграждениями и минным полем, за едой и отдыхом солдат там, в чужом лагере.

Нетерпеливому Шведу кажется, что все уже давно ясно в немецкой обороне — и пора действовать. Однако даже он понимает: стрельба ничего или почти ничего не даст. У немцев огромный военный опыт, и их полки не ответят на жидкий огонь русских залпами пушек и тяжелых минометов. Не запустят моторы танков и самоходок. Нет, не сделают этого. Смолин прав.

Решение, которое принял взводный, не сулит легкой жизни, но это, пожалуй, единственный шанс спровоцировать врага и заставить его показать свою огневую систему.

План нападения, неоднократно обсуждавшийся в штабе полка, сложен и смел. Надо во что бы то ни стало незаметно пробраться к дзоту, бесшумно уничтожить дежурного солдата и тогда открыть огонь по немцам. В этом случае успех почти обеспечен: враг решит, что русские пробились на его левый фланг и захватили блиндаж.

Прошлой ночью ясно светила луна, и Смолин отчетливо видел, как ровно в двадцать четыре ноль-ноль три солдата, даже не спускаясь в траншею, отправились в тыл. Вероятно, их в это время отводили на отдых, может — на поздний ужин. Во всяком случае, внутри дзота тогда или никого не осталось, или, что вернее, находился один часовой.

Если так случится и этой ночью, Смолин наконец даст сигнал нападения.

Внезапно луну затягивают облака, и начинает уныло бубнить дождь.

Старшину беспокоит состояние людей. Теперь, он полагает, можно наведать их.

Извиваясь в кочкарнике, Смолин ползет к Заряну и Бядуле, старательно огибая заплаты сочной и яркой зелени, — «окна», — в которые проваливаются на тот свет.

Услышав тихий свист старшины, бойцы опускают автоматы.

— Есть работа? — обрадованно спрашивает вконец продрогший армянин.

— Нет, Степан. Рано.

— Понятно, — вздыхает Зарян. — Осторожность — тетя храбрости.

— Если умен — не считай врага дураком, парень, — сухо замечает взводный. — Как у вас дела?

Бядуля усмехается.

— Гарна болотюга...

— Ничего, Степан Анисимович, терпи — казак будешь.

— Ага...

Смолин расспрашивает солдат, что видели, что слышали, — и огорчается. Молодые бойцы еще не отточили зрение и слух, не умеют сравнивать, сопоставлять, делать выводы.

Днем рядом с одним из ориентиров — группой берез — несколько раз поднимались птицы. И Зарян, и Бядуля заметили беспокойство пернатых, однако никак не связали его с врагом.

— Надо было глядеть как следует, Степан Анисимович. Птицы зря пугаться не станут. Может, там рыли окопы?

Солдат смущенно молчит.

Где-то в глубине немецкой обороны раздается орудийный выстрел. Снаряд, шурша, пролетает над головами разведчиков и разрывается далеко,на юге.

— Гармата... — отмечает новичок. — Нехай их черт...

— Это не пушка. Гаубица.

Бядуля теребит щетинистые прокуренные усы.

— Хто знаеть?

— Нет, отчего же? Тут все ясно, как божий день. Снаряд пушки летит быстрей звука, снаряд гаубицы — медленней. Сначала мы услышали выстрел, потом пролетел снаряд. Значит, гаубица. А коли по тебе бьет пушка, сперва рвется снаряд, и лишь затем слышишь, как звук подвывает в небе.

— Если после разрыва еще что-нибудь сможешь услышать, тезка, — ухмыляется Зарян.

Смолин не укоряет его за это. Шутка на войне, пусть и грубоватая, — тоже оружие. Самое надежное, никогда не дающее осечек.

Несколько секунд все молчат. Изредка где-то на левом фланге раздаются пулеметные очереди, — вероятно, немцы все-таки беспокоятся за стык. Там — лишь минное поле и колючая проволока в три ряда, но нет ни окопов, ни солдат.

Вскоре все обращают внимание на неяркую вспышку в ближнем тылу врага. Короткое зарево густого красного цвета на секунду загорается у южного ската высоты и гаснет.

— Миномет, — верно определяет Зарян. — Пушка или гаубица — те посильней светят. И говорят погромче...

Беседуя шепотом, Смолин не отрывает взгляда от дзота. Пулеметы этой огневой точки за всю ночь не выстрелили ни разу, и взводному хочется думать, что она, может статься, пуста. Но старшина знает, как опасно верить догадкам, если трижды не проверил их.

Пометив на своей карте расположение гаубицы и миномета, Смолин молча пожимает руки товарищам и ползет на свое место.

Вскоре он уже лежит на влажных кочках, пытаясь справиться с дремотой и отчетливо понимая, что для этого у него не хватит сил.

...Просыпается старшина от легкого толчка. Рядом лежит Швед, шепчет на ухо взводному горячо и торопливо:

— Двадцать четыре ноль-ноль, Саша. Немцы — в дзоте. Давай встряхнем их. Нет терпежа...

Смолин молчит в смущении. Он заснул в самое неподходящее время и не может себе это простить. Немного придя в себя, отрицательно качает головой.

— Будем ждать, Арон.

Швед что-то ворчит под нос, потом советует:

— Пошли Бядулю и Заряна расчистить минное поле и вырезать проход в проволоке. Завтра ночью меньше работы. Я сам пойду с ними, если прикажешь.

— Не ерунди, сержант, — сердится Смолин. — Утром немцы увидят проход и поднимут тревогу.

...Днем находиться в болоте нечеловечески трудно. Приходится лежать почти без движения за камышами и кустами, не спускать глаз с линии немецкой обороны. Самая малая оплошность или случайность — кашель, луч, упавший на бинокль, болотный лунь, взмывший над кочкой в испуге, — и немцы заподозрят неладное, иссекут заросли многослойным огнем — и все кончено.

Но еще хуже, чем враг, — комары. Они гудят над головой, лезут под плащ-палатки и ватники, втискиваются в уши, в глаза, в рот. И нельзя покурить, чтоб отогнать эту гадость дымом, нельзя отхлестать себя ладонями по лицу и шее, давя гнуса!

И все-таки разведчики умудряются даже немного подремать, чтобы хоть частично восстановить силы. Они спят, положив пальцы на спусковые крючки автоматов, злые даже во сне, готовые ко всему. И во сне бессознательно работает их слух и натянуты их нервы.

Идет к концу третий день болотной жизни. Исчезают редкие птицы, становится прохладнее. Медленно крадется ночь по старорусским кочкарникам и ржавцам, заливая чернилами огромную унылую равнину.

После нелегкой внутренней борьбы Смолин наконец решает послать солдат к немецкому стыку. Намоконов, Зарян и Бядуля проделают проходы в минном поле и колючей проволоке — и это означает, что нынче ночью разведчики нанесут удар. Если немцы не покинут дзота, придется пускать в ход ножи.

Получив приказ, облегченно вздыхает даже флегматичный полтавчанин: «Смилывый наскок — половина спасиння!»

На горизонте появляется тоненький желтый месяц, чем-то удивительно напоминающий цыпленка, — не то цветом, не то глупым и милым младенчеством своим.

Разведчики подтягиваются ближе к стыку, вблизи которого чернеет дзот.

С этой секунды Смолин весь превращается в слух: группа разграждения должна подать сигнал, что дорога открыта.

Томительно течет время.

Старшина изредка взглядывает на часы. Рядом с ними, на руке, компас и секундомер, привязанный проволочками к запястью.

Сигнала все нет. Впрочем, чему ж тут удивляться? Разграждение — нелегкое, опасное дело, и за четверть часа с ним не справиться.

Смолин осматривает небо над головой. Серп немного переместился, но по-прежнему сияет без помех. Облака от него далеко на западе.

Взводный думает о том, что месяц для солдата — тоже военная обстановка. Иногда позарез необходим он в бою, в другой раз ждешь — не дождешься какой-нибудь малой тучки, чтоб закрыла она бесстрастную рожу этого соглядатая.

Обе стрелки на часах Смолина сошлись. Полночь, а сигнала все еще нет. Тихо и у дзота, намеченного для нападения. Неужели и сегодня его маленький гарнизон не уйдет в тыл?

Старшина еще размышляет об этом, когда слышит негромкий крик болотного луня. Проходит несколько секунд, и сигнал повторяется.

Значит, проход очищен, и разведка может втянуться на передовые позиции врага.

Швед, лежащий чуть впереди, оборачивается, и старшина понимает смысл этого движения. Но он молчит. Надо ждать.

Без четверти час. Возле дзота раздаются приглушенные слова немцев.

Разведчики видят черные на темном фоне фигуры солдат, идущих в свой ближний тыл. Тают тихие звуки шагов.

Почти мгновенно Смолин ощущает прилив сил, то состояние, которое обостряет чувства бойца, мобилизует его волю, внимание, решимость.

Трижды звучит крик болотного луня.

Бядуля и Зарян лежат теперь между минным полем и колючей проволокой. Бойцы протянули за собой веревки, обозначив ими коридор, проделанный в опасной зоне.

Намоконов, мелко стукаясь подбородком об автомат, пластается по проходу, стараясь как можно скорее достичь траншеи. Оттуда удобнее всего без шороха и звука добраться до намеченной огневой точки.

Швед, напротив, ползет к дзоту кружным путем. Он должен очутиться за спиной у часового, охраняющего блиндаж. Как только Намоконов окажется вблизи немца, Арон отвлечет внимание солдата каким-нибудь звуком — и тогда... тогда, пожалуй, все пойдет благополучно.

Бядуля и Зарян, пропустив своих в траншею, расползаются в разные стороны и тоже спускаются в ход сообщения. Теперь они находятся на флангах атакующей группы и охраняют их.

Намоконов вплотную подползает к часовому. Немец стоит, привалившись к блиндажу, в стороне от амбразур, и черный на черном фоне почти сливается с ночью.

Позади дзота раздается тихий кашель и в ход сообщения валятся комки земли. Часовой вздрагивает, вскидывает винтовку, вытягивает шею, пытаясь рассмотреть, кто у него за спиной.

И в ту же секунду Иван выпрыгивает из траншеи, накидывает на голову немца тряпку, сдавливает ему рот. Мгновенно рядом оказывается Арон. Он заламывает часовому руки назад, стягивает их петлей «набросом» и тащит солдата к колючей проволоке, подальше от блиндажа. Здесь стаскивает с немца тряпку, всовывает ему кляп в рот и передает пленного Смолину. Затем возвращается назад.



Выждав несколько секунд и убедившись, что вокруг все спокойно, Арон поднимается на сосновые накаты дзота и, зарядив гранату, спускает ее в дымоход. Взрыва почти не слышно. /

Швед быстро сползает к двери, тянет ее на себя и вбегает в блиндаж.

В укреплении, у амбразур, стоят пулеметы. В углу, в нише, плюется копотью светильник, устроенный из гильзы снаряда. Резко пахнет взрывчаткой.

На земляном полу тяжело ворочается дежурный солдат, задетый взрывом.

...Через секунду все кончено.

Намоконов входит в блиндаж, склоняется к немцу и, убедившись, что тот не дышит, кивает на один из пулеметов.

Это универсальное германское оружие «МГ-39». Разведчики достаточно хорошо знают его.

Швед вырывает пулемет из амбразуры, навешивает на себя металлические ленты с патронами и выходит наружу. За ним, задув лампадку, выбирается эвенк.

Вдвоем они быстро устанавливают пулемет на бревнах перекрытия, и Швед отползает к Смолину.

Намоконов неторопливо и точно готовит оружие к стрельбе. Тщательно вставляет ленту в приемник, тихо опускает крышку магазинной коробки. Проверяет на ощупь, плотно ли ползун шатуна прилег к левой стороне крышки. Убедившись, что все сделано как следует, прижимает приклад к плечу и кладет палец на нижний спуск.

Сейчас он ударит по немцам длинными очередями, и это фланкирование должно напугать и сбить с толку врага. Неужели немцы не клюнут на приманку? Неужели не ответят огнем на огонь, а бросят к блиндажу отделение, роту, взвод, чтобы раздавить прорвавшуюся в их расположение группу?

За все трое суток разведки Иван не проронил ни одного слова, и теперь, словно вознаграждая себя за долгое и тяжкое молчание, кричит сам себе во всю силу легких:

— Огонь!

И резко нажимает на спуск.

Длинная трассирующая очередь распарывает тьму ночи, и пули уходят туда, где в светлую пору суток были засечены пушки, минометы, окопы врага.

Почти одновременно начинают стучать автоматы остальных бойцов. Молчит лишь Смолин.

Наступает главная минута всей операции, тяжкой, рискованной, бесконечно долгой. Переполошится враг или найдет в себе силы справиться с паникой, естественной в этих условиях? Начнут стрелять пушки или не начнут?

Немцы безмолвствуют. Они не стреляют, черт бы их побрал! Нет, не такие они простаки, чтоб им пусто было на том и на этом свете!

Оглушенные своей стрельбой, разведчики даже не слышат первых залпов и первых пулеметных очередей. И лишь тогда, когда вблизи дзота рвется мина, окатывая Намоконова брызгами глины, солдаты вздыхают облегченно. Клюнули, конечно же, клюнули! Не такие уж они мыслители, не шибко-то они храбрецы, эти наглые роты блицкрига.

Через несколько минут дышит огнем вся линия немецкой обороны. Бьют скорострельные пушки, тявкают минометы, рвутся гаубичные снаряды.

Значит, враг поверил: русские прорвались на левый фланг полка, стык в опасности, и именно оттуда 11-я армия может просочиться в тылы фон Буша и расчленить его оборону.

Смолин уже с трудом различает залпы, пулеметные очереди, выстрелы минометов. В воздухе стоит беспрерывный гул. Зато отчетливо видны вспышки на огневых позициях артиллеристов, удары танковых и самоходных орудий. Из дальних блиндажей бьют сразу по нескольку пулеметов, а из рощицы частят противотанковые пушки и минометы.

И старшина лихорадочно работает, может быть, впервые в жизни в таких дозах занимаясь арифметикой и геометрией.

Освещая фонариком карту, он то и дело наносит на нее расположение крупных огневых точек. Заметив всплеск пушечного выстрела и затем поймав его звук, он немедля производит в уме несложные подсчеты и достаточно верно определяет нахождение батарей и орудий. Звук проносится со скоростью триста сорок метров в секунду. Между вспышкой и звуком — три секунды. Триста сорок, умноженные на три, — тысяча двести метров.

Танки бьют все время с одного места, и Смолин решает, что машины врыты в землю, — на Северо-Западе противник часто поступает так.

Старшине удается нанести на карту довольно много значков, когда справа вспыхивает сигнал опасности: дважды мигает красным светом ручной фонарь Заряна.

Огонь немцев ослабевает, пушки и танки замолкли, стреляет только пехота. Офицеры «Мертвой головы» разобрались в обстановке, поняли, что русских немного, прошел испуг.

Зарян снова мигает фонарем. Впрочем, в этом уже нет большой надобности. Смолин и так видит на гребне высоток черные фигурки немцев, перебегающих от укрытия к укрытию.

Вытянув из противогаза ракетницу, старшина стреляет в сторону своих позиций, и разведка, прихватив пленного, начинает отход.

Она уже на полпути к своим, когда рядом с передними бойцами рвется гаубичный снаряд. Пушкари врага пытаются отрезать русским дорогу к себе.

Услышав приказ взводного, замыкающего цепочку, к месту разрыва ползет Бядуля.

Смолин то и дело останавливается. Не исключена погоня, и старшина готов прикрыть огнем отход своих.

Наконец он подползает к Бядуле. Тот лежит меж кочек, обессиленно уронив голову.

— Что с тобой, Степан? Ранен?

— Не.

— А Зарян?

— Нема Заряна. Оба — наповал.

— Кто «оба»? — мрачнеет Смолин.

— Та кто ж — тезка мой, Степа, и тот, немец...

Старшина сплевывает густую, соленую слюну.

— Черт с ним, с пленным! Вынеси Заряна. Быстро!

У проволочных заграждений разведчиков окатывает грязью разрыва. Смолину кажется — у него подломились колени, и взводный медленно валится на бок. Тотчас рядом вырастают Швед и Намоконов.

— Саша... Саня! — трясет его за плечи Арон. — Ну же!

Внезапно одессит вскакивает на ноги, поворачивается к немцам, кричит с остервенением и злобой:

— Сволочи! Гады!

Но тут его дергает за ногу Намоконов.

— Однако, жив взводный, Арон.

Смолин открывает глаза, смотрит мутным, бессмысленным взглядом куда-то мимо товарищей.

Бядуля гладит старшину по голове, говорит, как ребенку:

— Вийна людей исть, а кровью запывае, голубчик... Ничо... ничо...

Намоконов пытается затащить взводного себе на спину.

— Не надо, Ваня, — слабо возражает Смолин. — Я сам.

Он вяло усмехается.

— Взрывная волна. Ткнуло немного.

Навстречу разведке уже ползут стрелки.

На востоке чуть брезжит солнце. Начинается еще один будничный солдатский день.

В Ставку из штаба фронта уходит очередная сводка: «За истекшую ночь серьезных столкновений с противником не было. На ряде участков шла перестрелка и проводилась разведка боем...»

ОБ ОГНЯХ-ПОЖАРИЩАХ, О ДРУЗЬЯХ-ТОВАРИЩАХ

Шестнадцатая армия немцев на рассвете пошла в наступление. Рев и визг разрывающихся снарядов, зловещий лязг танковых траков, нытье фугасных бомб — все смешалось над лесами, болотами, окопами фронта.

Разведку подняли по тревоге, но оставили в резерве. Немцы штурмовали не впервые, надеясь вырваться из окружения, но отчаянные попытки осажденных не приносили им успеха.

И на этот раз шестнадцатую армию постигла неудача. Она не смогла продвинуться ни на одном из направлений, и к вечеру лишь артиллерия продолжала вести бой, методически постреливая по нашим укреплениям.

Ночь прошла спокойно. Утром изредка перебранивались станковые пулеметы, визжали мины, щелкали винтовочные выстрелы.

Маленький круглый Горкин, на лице которого даже фронтовая грязь не смогла уничтожить яблочного румянца, сдернул с сучка закопченное полотенце и пошел к ручью.

Швед, не поднимаясь, долго расчесывал короткие волосы — тянул время, норовя еще немного полежать на камышовых метелках.

Намоконов приладил к брустверу окопа осколок зеркальца и неторопливо скребся темной от времени бритвой.

И только Васька Тляш со страхом поглядывал на окопы пехотинцев.

Тляш никогда не понимал и, вероятно, не смог бы понять ни Смолина, ни остальных разведчиков. Нередко, в бою, видя их невозмутимые лица, Васька раздражался. Ему казалось: невозмутимость — от глупости, от смирения перед смертью.

В трудные часы немецких атак, когда разведку все-таки посылали в окопы, Васька старался оказаться вблизи санитаров. Он мечтал о легком ранении, нет, даже не о легком, а о таком, которое, оставив ему жизнь, надолго, а еще лучше — навсегда, вывело бы его из боевого строя.

В самые опасные, по его понятиям, моменты перестрелок он с ненавистью смотрел на старшину, начинавшего вдруг свертывать козью ножку и совавшего — чтоб не мешал! — автомат под мышку.

И сейчас, вслушиваясь в звуки перестрелки, Тляш напряженно глядел из-под мохнатых бровей на Смолина, пытаясь как-нибудь обнаружить признаки страха и — значит — признаки опасности.

Однако взводный был невозмутим: шутил, покрикивал на солдат, роняя будничные фразы и дымя табаком.

И Тляш даже не подозревал, что именно в эти минуты старшина был весь в напряжении и у него посасывало под ложечкой: взводный отлично понимал, что затишье временное, что немцы будут атаковать до тех пор, пока не прорвутся или не положат армию в болотах и лесах фронта.

Как всякий человек, Смолин опасался ран и смерти. Но он научился давить в себе боязнь, загонять ее на дно души, прятать за шуткой, немного грубоватой и ленивой. Опасность выучила его не вздохам, не трусости, а умению мгновенно напрягать волю и силы до конца. То, что со стороны могло показаться легким и простым делом, случаем или удачей, требовало характера, знаний, постоянного каторжного труда.

Три месяца назад, в последних числах июля — с тех пор прошла, кажется, вечность! — Смолин страшился почти всего. Тогда, увидев впервые лицом к лицу уродливую, обидно-будничную морду смерти, боец упал духом. Он вздрагивал от каждого пушечного выстрела, не зная, свой это или чужой; жался к земле от свиста свинца, не понимая: раз просвистел, значит, уже не его свинец! Он бледнел, увидев цепи врагов в атаке, хотя им, немцам, бегущим в рост по равнине, было ближе к могиле, чем ему, Смолину, укрытому толщей окопа.

В те дни старшине не хватало махорки, он курил самокрутки одну за другой, почти ничего не ел и вскоре понял: слабеет и теряет власть над собой.

Как-то, в немыслимо-тяжелые минуты немецкой бомбежки под Псковом, он попросил спичку у товарища по окопу и, взглянув на бойца, вздрогнул от неожиданности. Сосед, скуластый и узкоглазый крепыш, спокойно, как показалось Смолину, покопался в карманах, достал коробок и, передавая его, спросил:

— Черные нитки найдутся, нет? Погляди.

— Есть, — торопливо зажигая спичку, пробормотал Смолин.

Потом, жадно высасывая папиросу, осведомился:

— Зачем нитки, Намоконов? В такое-то время.

— Хлястик на шинелке оторвался, гром его побей. Пришить.

Старшина пристально взглянул в ледяные, почти бесстрастные глаза северянина и сомкнул брови на переносице. Нет, не мог ошибиться: Намоконов, и верно, спокоен, спокоен сейчас, в минуты смертельной грозы, может, в последние минуты своей жизни. И занимается черт-те чем, пришивает какой-то хлястик обязательными черными нитками.

Ночью, мучаясь без сна, старшина то и дело думал об этом — и как-то счастливо, нежданно и, вероятно, точно нашел отгадку. Он сразу повеселел, ожил, почти уверился, что, пожалуй, и выдюжит на этой войне.

Как же сразу было не понять такой простой вещи?! Сколько раз слышал: трусу — первая пуля. Слышал и не верил, как не верят этой солдатской истине многие люди, не знающие войны. А ведь очень верные слова! Человек, который постоянно боится смерти, не хозяин себе. Воля его — кисель, глаза мутны, слух ловит лишь удары собственного сердца, бьющего дробь, вместо того, чтобы ловить звуки войны и поступать в соответствии с их значением. И если убрать случайность, то такому трусу и в самом деле первая пуля и первый штык.

И еще. Если бомбят, а ты забился в щель и не дышишь — что может тебя ожидать? Воткнется фугаска в окоп и... известно, что бывает, когда рвется металл. А почему бы немцу не положить бомбу прямо на тебя — ты же ничем не мешаешь ему!

Совсем не то, когда ты на пулю отвечаешь двумя, и на лай пушки — ревом своей, и наглость — за наглость, и удар — за удар. Вот тогда он и сам скиснет, враг! Вот тогда ему самому небо с овчинку покажется, будь он проклят!

И сейчас, поторапливая солдат, Смолин с противоречивым чувством посматривает на огромного сгорбленного Тляша. Васька, разумеется, трус и очень мешает взводу жить и воевать. Но вдруг выпрямится? Может, медленнее, чем другие, выжимает из себя страх? А какой бы разведчик первостатейный стал, справься он с этой липкой заразой! Здоровенный же, черт!

К ночи все всплески боя заглохли, и в лесу, над болотами, над Ловатью стало так тихо, что даже уши заломило от этого беззвучия.

— Неблагодарная скотина этот фон Буш, — усмехается Швед. — Мы дарим ему от всего чистого сердца кольцо, а он отпихивает его, как та капризная невеста. У него, я извиняюсь, низкие манеры биндюжника.

Арон дергает за шинель Андрея Горкина, спрашивает, ухмыляясь:

— Слушай, отделенный, что такое «кругом шестнадцать»? Не знаешь, темный ты человек! А между прочим, в этом разбираются даже дети.

Андрей расплывается в улыбке, понимая, что готовится шутка и подталкивает к ней Арона:

— Ну-ну, говори, ежели самому известно!

— А то нет! — тянет Швед, посмеиваясь над нетерпением разведчиков. — Шестнадцатая армия немцев в окружении — вот что оно такое!

Все хохочут и потому, что по душе эта немудреная шутка, и потому, что на передовой тихо и можно будет, небось, поспать ночью. Даже Васька Тляш раскрывает рот в беззвучном смехе, не забывая, правда, прислушиваться к тишине фронта.

Утром старшина собирает разведчиков, дотошно осматривает их и под конец сообщает:

— Отправляемся в глубокую засаду, вы знаете об этом. Нужен «язык» из тыла, из штаба. Я не хочу зря тратить слова, — работа опасна, можем не вернуться. Пойдут добровольцы. Кто?

— Намоконов пойдет, — раскуривая трубку, говорит Иван.

— Смешной вопрос, — обиженно бормочет Швед. — Ты плохо думаешь за меня, взводный.

Отказывается один Тляш. Он даже не виляет словами, можно не идти — не идет.

Смолин начал готовить людей к засаде. Он разбил взвод на три группы: захвата во главе со Шведом; обеспечения, которой должен был командовать Намоконов; и группу разграждения под началом Андрея Горкина.

Трое суток, отведенных на подготовку операции, прошли в нелегких трудах, и руки солдат потрескались от болотной воды и ветра, а глаза резало от постоянного напряжения и бессонницы.

По ночам Смолин и наблюдатели-слухачи подползали почти вплотную к позициям врага, слушали его шепот, ржание его лошадей, тихий гул моторов. Рекогносцировка, инженерная разведка предмостной полосы, занятия с людьми, проверка оружия и боеприпасов, подгонка обмундирования и снаряжения, уточнение сигналов почти не оставляли Смолину времени ни на сон, ни на отдых.

Наконец все было готово. Старшина построил взвод и медленно пошел вдоль его фронта, придирчиво осматривая солдат.

Двадцать семь разведчиков и приданные им саперы и автоматчики застыли в строю. Смолин читал по лицам людей их характеры, их выдержку, их опыт и умение держать нервы в кулаке. Скуластая физиономия Намоконова была непроницаема, казалось, эвенк дремлет или щурится от солнца. На тонком, нервном лице Шведа медленно ходили желваки, он чему-то иногда усмехался, будто вспоминал соленую одесскую байку.

Невысокий и пухлый Горкин переминался с ноги на ногу и тихонько вздыхал, точно сожалел, что ради проформы приходится с запозданием начинать дело.

Заметно волновался Варакушкин. Он держал почти в обнимку большие саперные ножницы и автомат, и пальцы его рук вздрагивали от напряжения. Со лба новобранца на переносицу стекал пот, и Алеша подергивал головой, сбивая его на землю.

Взвод был всесторонне вооружен. Два ручных пулемета, двадцать семь автоматов, двадцать семь ножей, восемьдесят противопехотных и две противотанковые гранаты.

Убедившись, что оружие и снаряжение не гремят на людях и не отражают солнечных лучей, взводный подал команду «вольно!».

Еще раз обведя взглядом строй, он внезапно предложил щеголеватому и вспыльчивому разведчику Мгеладзе выйти из ряда.

— Пройдись перед шеренгой, — сказал старшина, — прогуляйся, Шота, и пусть люди изругают тебя.

— Зачем?! — побагровел Мгеладзе. — Может, взводный думает: я не умею ходить?

— Умеешь, но пошагай перед строем. И не кипятись.

Мгеладзе выполнил приказ, и все услышали скрип его новых сапог. Его новых кирзовых сапог, добытых с величайшим трудом в полковой каптерке.

— Замени на старую, разношенную обувь, — распорядился взводный. — Скрип может выдать нас там, в тылу врага. Кровь — слишком большая плата за неосторожность.

Отправив солдата в каптерку, Смолин велел всем вывернуть карманы галифе и гимнастерок. Закончив осмотр, удовлетворенно покачал головой: ни писем, ни газет, ни документов. Так же тщательно обследовал шинели и пилотки бойцов — иной хозяйственный пехотинец не прочь написать на подкладке обмундирования свою фамилию, а то и номер части. Но и здесь все было в порядке.

— Двадцать четыре часа на отдых, — заключил взводный. — Можете бить баклуши и спать в запас.

И взвод исправно выполнил эту команду.

Впрочем, дремали не все.

Намоконов и Горкин дважды проползали вдоль проволочных заграждений немцев, выбирая место, в котором предстояло вырезать проход и пропустить разведку в чужой тыл. Сержанты пластались в темноте, не спускали глаз с кольев и проволоки, готовые в любое мгновение замереть и слиться с болотом или ударить втихую, ножами, наткнувшихся на них врагов.

Каждое движение, каждый шаг требовали величайшей осторожности, сообразительности, напряжения. Не только разведка, но и вся 180-я дивизия отлично знала, что нервы у противника натянуты. Исчезла, испарилась, канула, в прошлое наглая лихость захватчиков, с какой они вели себя еще совсем недавно! Враг, постоянно терзаемый нашей разведкой, ночными рейдами истребителей и саперов, теперь не уставал проклинать эти ужасные болота. Офицеры твердили солдатам о бдительности, о постоянной настороженности, о неусыпном наблюдении за армией Советов. Еще вчера они, эти обер-лейтенанты и гауптманы, болтали о глиняном советском колоссе, разбитом вдребезги ударами германских войск. Сегодня они требуют не спускать глаз с красных, не верить тишине, не полагаться ни на дьявола, ни на бога.

И полки Морозова и Миссана посмеивались, читая захваченные у немцев приказы, каждую строку которых распирал страх.

Даже проволока, колючая проволока врага, свидетельствовала о том же — о боязни поработителей и захватчиков, завязших в изнурительней позиционной войне на русских фронтах.

То там, то здесь на проржавевших колючках можно было заметить всяческие «побрякушки» — пустые консервные банки, жестяные коробочки, бутылки. Нередко между ними висели настороженные гранаты и мины, осветительные ракеты натяжного действия. Вся эта сигнализация и тайная огневая защита должны были, по мысли противника, уберечь его от внезапных нападений «красных чертей». Немцы слишком поздно поняли, что Союз Советских Социалистических Республик — отнюдь не Голландия и даже не Франция. Маршем по его земле не пройдешь.

И командование врага вынуждено было срочно менять тактику и учиться у русских приемам сложной позиционной войны.

Намоконов вспомнил о недавнем случае. Он и Горкин возвращались к своим окопам по одной из болотных троп. Немцы были рядом, и разведчики внезапно услышали тихое чавканье топи. Спустившись за кусты, в трясину, они пропустили мимо себя черную фигуру немца. Разведчик врага ушел в ночь, к русским позициям.

Когда все стихло, сержанты выбрались на тропу, стали совещаться.

Горкин огорченно вздыхал.

— Надо было его взять. Не пускать к нашим.

— Нельзя. Мог закричать. До фрицев рукой подать.

— Что ж станем делать?

— Пошли к своим. Возьмем, когда потопает обратно.

— А вдруг — другой тропой?

— Однако, нет. Ночь. И троп мало.

Они быстро направились к себе и вблизи передовой спрятались в камыши.

Лазутчик появился через час. Он подталкивал в спину спотыкавшегося парня со скрученными руками и забитым тряпкою ртом.

Когда немец поравнялся с зарослями, в которых прятались разведчики, Намоконов внезапно вырос перед ним, одним ударом в живот сбил его с ног, стянул сыромятным шнуром руки, забил кляпом рот.

— Веди, — кивнул он Горкину на немца.

Разрезав путы на своем солдате, сказал, усмехаясь:

— Однако, и нам зевать нельзя, парень. Война!

И теперь, вспоминая об этом случае, Намоконов напряженно вслушивался в шорохи ночи, время от времени оборачиваясь, чтобы не потерять из виду Горкина.

Вернувшись в свои окопы, доложили Смолину о том, что задание выполнено, и легли спать.

Пробудившись в полдень, увидели, что весь взвод бодрствует и занимается делами вместо того, чтобы безмятежно отдыхать. Солдаты изучали по картам-бланковкам путь, каким предстояло идти под Старую Руссу, район засады и подходы к нему.

Смолина не оказалось на месте. Еще на рассвете он отправился на хорошо оборудованный наблюдательный пункт артиллеристов и торчал теперь там, прильнув к монокуляру перископической буссоли. Старшину интересовало расположение пулеметов и минометов противника, по которым били русские пушки.

Наконец наступила ночь. Последние минуты перед выходом в долгий и опасный рейд. Смолин выстроил взвод, еще раз осмотрел людей и приказал начать движение.

Над болотами тяжело слоится густой, грузный воздух. Низко висят тучи.

Посты боевого охранения предупреждены еще с вечера. Они молча пропускают разведку через передовую. Ночь поглощает, растворяет взвод в непроглядной своей черноте.

В таком мраке легко сбиться с тропинки, потерять направление, угодить в топь. Поэтому группа разграждения, ушедшая вперед, тянет за собой длинную веревку, на которую ориентируется взвод. Боковые дозоры идут по параллельным тропам, изредка вскрикивая ночными птицами.

Посреди болота, на сравнительно сухом месте, один из бойцов обеспечивающей группы отрывается от своих и уходит влево.

Проволочные заграждения немцев тянутся по заросшим травою подошвам высоток, и люди Горкина с саперами немедля начинают вырезать проход. Это нелегкая и непростая работа, если иметь в виду, что противник рядом и тоже не лыком шит. Саперы и разведчики там, у себя в тылу, изрезали, вероятно, многие версты проволоки, вырабатывая умение быстро и бесшумно перегрызать металл. И теперь, в сотне шагов от врага, они работают слаженно, с той высокой готовностью, которая помогает выполнять самое тяжкое дело почти автоматически.

Главное заключается в том, чтобы избежать щелчка. Именно поэтому саперы взяли с собой не штыковые, а рычажные ножницы, позволяющие действовать с самым малым шумом. Надкусывали проволоку ближе к кольям и наискось, а не поперек. Основную работу выполнял сам командир группы разграждения. В тот момент, когда Горкин сжимал рукоятки ножниц, Мгеладзе, помогавший ему, поддерживал и натягивал нить.

Надкусив проволоку, сержант чуть отодвигался в сторону, и на его месте оказывался Шота. Сломав нить, он осторожно разводил ее концы в стороны.

Работавший рядом с ним Варакушкин, прежде чем перегрызть проволоку, накидывал на нее тряпку, припасенную загодя. Это тоже заглушало щелчок.

Наконец проход прорезан. Можно по одному вползать в узкий коридорчик между кольями и, стараясь слиться с кустами, ползти по глинистой жесткой почве в стыке между двумя немецкими полками.

Но в этот миг над головой взлетает холодная и, как мерещится разведчикам, чудовищно яркая ракета. Все прижимаются к земле и замирают.

Где-то левее уныло и деревянно кричат в ночь немцы:

— Рус — сдавайсь! Эргебт ойхь!

Но вот ракета, роняя последние капли огня, затухает. Все ждут сигнала Смолина. Однако взводный почему-то медлит.

Бойцы лежат минуту, пять, десять... Внезапно впереди и слева от взвода, за высотками, разрывается противопехотная граната. И тотчас раздается треск автомата, затем гремят нестройные залпы винтовок, неуверенные очереди пулемета.

— Вперед! — тихо приказывает Смолин.

Взводный лежит у проволоки, пропуская своих людей, одного за другим, и думает о бойце, которого, может статься, послал на верную смерть. Макар Кунах, волжанин, спокойный и малословный парень, — жив ли он еще? Это Макар недавно уполз влево, прикрывая разведку от возможных нападений с фланга. Вероятно, его обнаружили немцы, завязался бой. И теперь Кунах мается там, во тьме, под огнем винтовок и пулемета, один, без товарищей и поддержки. А может, ему удалось уползти, и он спешит догнать своих, стремящихся поскорей пройти через стык полков?

Группа обеспечения распластана у прохода, пальцы солдат застыли на спусковых крючках автоматов, на рукоятках гранат и ножей. Пока не исчезнет в коридоре последний боец захвата, люди Намоконова не тронутся с места, обеспечивая безопасность товарищей.

Но вот трижды проквакала лягушка. Значит, Горкин и Швед выбрались в рощицу, в тыл немцев.

— Пошли! — командует Намоконов и вдруг замирает. Рядом слышится какой-то шорох. Иван вытягивает нож из чехла.

В темноте вырастает черная фигура. Северянин скорее догадывается, чем убеждается: это Кунах.

— Спасибо, друг, — шепчет эвенк в ухо волжанину. — Ты — тунда-ахэ, Макар.

Пролежав несколько минут без движения, бойцы убеждаются, что все спокойно, и устремляются в проход.

Смолин поджидает своих, с удовольствием слушая, как потрескивают выстрелы немцев, напуганных Кунахом.

Всю ночь движется разведка в глубь территории, занятой врагом. Люди часто замирают, подолгу прислушиваются к звукам ночи и, только убедившись, что им ничто не грозит, продолжают движение.

Поэтому за час удается одолеть два-три километра.

Все сильно устали, но каждый понимает — теперь не до отдыха, надо как можно быстрее оторваться от возможного преследования, замести следы.

Перед самым рассветом разведка останавливается на лесной опушке, за которой темнеет поле. Смолин накрывается палаткой, придвигает фонарик к карте, ориентирует компас. Взвод выполнил часть задачи совершенно точно, он — в нужном районе.

До грунтовой дороги, на одном из участков которой намечено устроить засаду, совсем близко. Но продолжать путь рискованно: через полчаса будет светло.

Старшина решает назначить привал. Он возвращает людей по своим следам за версту от остановки. Если враг наблюдал за взводом или заметил его, этот несложный маневр с возвращением временно запутает немцев.

Все немедленно валятся на лужайку и засыпают.

Взводный проверяет, бодрствуют ли посты, и, убедившись, что они честно несут свой крест, проходит к дороге.

Неподалеку от нее, прямо на север, должна быть небольшая деревня. Если там нет противника, кто-нибудь из разведчиков наведается туда днем и поговорит с местными жителями.

Вскоре Смолин действительно замечает редкие огоньки села. Старшина ложится в кювет и надолго застывает без движения, вглядываясь в смутные очертания домов, ловя звуки, доносящиеся оттуда.

Затем возвращается на бивак.

Разведчик не зря выбрал для привала эту поляну. До взвода здесь уже, судя по следам, стояла какая-то немецкая часть. Трава сильно вытоптана, кругом валяются обрывки газет, пустые консервные банки.

Врагу, если он вздумает преследовать русских, трудно будет обнаружить их отпечатки на замусоренной траве.

Подобрав с земли несколько старых газет и помятых конвертов, старшина ложится рядом с Ароном — и тотчас засыпает.

В полдень открывает глаза, вскакивает на ноги и осматривает поляну. Почти все бойцы уже проснулись и расправляются с консервами, завтракая и обедая одновременно. Смолин приказывает засыпать землей опустевшие банки и отправляется к дороге. Вскоре бесшумно спрыгивает в яму, где прячется Варакушкин.

Молодой солдат молча кивает командиру и продолжает красными воспаленными глазами наблюдать за деревней. Отсюда хорошо видна ее южная околица.

Разведчики долго молчат.

Наконец Варакушкин спрашивает:

— Зачем остановились тут? Село близко. Опасно.

Смолин косится на новобранца и добродушно усмехается.

— В чужом тылу рискованно везде. Поверь, здесь не хуже, чем в любом другом месте. И тут многое можно узнать.

— Многое?

— Многое. В деревню совсем недавно вошел артдивизион. Полагаю, на отдых. Эти сведения не помешают нам.

Варакушкин недоверчиво смотрит на командира и качает головой.

— Тебя как зовут? — спрашивает взводный. — Прости, забыл. Совсем мало воюем вместе.

— Алеша.

— Я вижу, Алексей, ты не поверил мне?

Солдат в смущении молчит. Поборов робость, признается:

— Не поверил, товарищ старшина. Как можно узнать, что там — дивизион? А может, вовсе никого нет?

Смолин нежно и печально оглядывает славного мальчишку, пришедшего на войну, небось, со школьной скамьи, пожимает плечами.

— А разве не видно?

— Нет.

— Мы подошли сюда ночью, незадолго до света, Алеша. В такую пору деревня спит глубоко, должна спать. Но ведь не спала, сам заметил, чай. Лаяли собаки, ржали лошади, шумели моторы машин. Значит, немцы. Они появились в селе совсем недавно. Почему? Видишь ли, псы брешут по-разному. Это — свой, особый язык, и за ним интересно понаблюдать, коли есть время. Собаки голосили исступленно: для них «гости» были чужие люди, к которым они не успели привыкнуть. Несколько раз сюда доносился визг дворняжек: немцы просто били надоевших им псов.

Варакушкин сконфуженно качает головой.

— Теперь и сам вспоминаю, товарищ старшина: до самой зорьки в трех или четырех домах горел свет, и еще больше были видны отблески костров. Только я думал: местные жители жгут. А еще из труб вылетали искры. Там, наверное, и вправду немцы. Но почему ж — артдивизион? Ни одной пушки не видно.

— Это посложней загадка, однако и к ней есть ключ. Ты заметил пламя, а больше ничего не увидел. Искры и дым летели не от костров, Алеша. И не из сельских труб. Это топились полевые воинские кухни... Вот те и раз! Как же «непонятно»? Ты обязан знать, что дым кухонь ниже и слабее дыма костров. Старослужащим известно: одна такая кухня кормит роту, или эскадрон, или батарею...

Смолин замолкает и прислушивается. Где-то, за ближними домами деревни, раздается треск мотора.

Старшина приподнимает голову над краем ямы и вглядывается в околицу. Вскоре видит, как оттуда на дорогу выезжает мотоциклист.

Через минуту немец проносится мимо ямы, в которой плашмя лежат разведчики.

Проходят считанные секунды, и он исчезает за выступом рощи.

Варакушкин вздыхает.

— Ушел. А хорошо бы его, черта, ссадить с седла... Сам в руки лез...

— Не нужен он нам, да и ни к чему это, — сухо возражает старшина.

— Вы хотели — об артдивизионе... — напоминает солдат.

— Да, так вот... Надо было решить, кто в деревне: пехота, кавалерия, пушкари? Я пришел к выводу: пушкари.

Ты заметил — мы остановились на большой поляне, вблизи опушки. Незадолго до нас там стояли немцы, Ветер даже не успел размести остатки костров. Они еще теплы.

По площади вытоптанной травы, по числу костров видно: стояло около батальона солдат. Но это был не батальон, не пехота. Отдыхали артиллеристы. Нет, я не нашел ни письма, ни обрывка документа, из которых можно сделать такой вывод. Дело в другом.

Разгадка — в отпечатках, оставленных врагом. Это были, разумеется, немцы, а не испанцы, не итальянцы, не бельгийцы. Достаточно взглянуть на клочки газет, на пачки из-под сигарет. Да и без бумажек понятно. Германские сапоги имеют свою отличку: на каблуках — подковки, на подошвах — шипы. Ступня у сапог широкая, а носок круглый.

Разобравшись во всем этом, надо было решить — та ли это часть, которая находится сейчас в деревне, и что за часть?

Я проверил: следы ведут в деревню. Немцы сначала остановились здесь, а потом, наверно, послали квартирьеров в село и перебрались туда.

Я достаточно долго рассматривал оттиски колес и подков. Это был, несомненно, дивизион артиллерии. Следы простых военных повозок и следы пушек и зарядных ящиков имеют небольшую разницу. У первых они уже. Чем больше калибр орудия, тем шире стоят колеса и тем внушительней обод.

— Вы ж глядели на землю почти в темноте, Александр Романович. Так и ошибиться недолго.

— Можно и просчитаться, конечно. Но я перепроверил себя. Разные следы оставляют не только колеса, но и сами кони. Артиллерийская лошадь тянет большой груз — ее подковы шире и больше, чем у коня кавалериста. Да и форма подков неодинакова: у орудийного коня они покруглее, поразмашистей.

Вот теперь тебе тоже, небось, все ясно: в деревне артиллеристы, а дым от трех полевых кухонь говорит: три батареи. Значит, дивизион.

Варакушкин вздыхает, огорченно качает головой.

— Все-таки не веришь? — удивляется Смолин.

— Нет, отчего же... Верно объяснили. А я, товарищ старшина, так никогда не смогу, конечно...

— Сможешь. Должен суметь. А не то убьют, Алеша. Война...

Быстро кончается хмурый осенний день. Как только темнеет, Смолин высылает дозоры, а затем вся разведка снимается с бивака.

Задолго до рассвета взвод выходит в заданный квадрат.

Место это вполне подходит для засады. Лес глубокой дугой охватывает ровную поляну, через которую бежит грунтовая, но достаточно гладкая дорога. Рядом с опушкой протекает ручей, перекрытый узким мостом.

В десятке верст отсюда, в уцелевшем доме отдыха, разместилась ставка немецкого корпуса. Дорога, к которой вышли разведчики, одна из трех, по которым штаб поддерживает связь с частями на передовой. Здесь можно захватить крупную птицу, какого-нибудь важного курьера с планшетом, набитым документами. Ради этого стоило пробиваться через линию фронта, рисковать головой.

Подходы к мосту хорошо просматриваются из леса. Немцам, попавшим на лужайку, трудно будет уйти из-под огня засады. К тому же — у взвода превосходные пути отхода на юг по лесной чаще.

Весь день ушел на подготовку к операции. Наблюдатели, выделенные Намоконовым, устроились в кронах деревьев, старательно замаскировались. Остальные бойцы группы обеспечения окопались за крупными камнями и кустами по всему полукругу опушки. Если засаду обнаружат и придется вести огневой бой, разведка сумеет постоять за себя. Оба ручных пулемета — у моста: здесь, по замыслу Смолина, должны произойти главные события.

Дорога, против ожидания, оказалась далеко не оживленной. Возможно, это объяснялось некоторым затишьем на фронте, а может, и тем обстоятельством, что на Северо-Западе, на коммуникациях немцев, действовали отряды партизан, сильно осложнявших передвижения врага.

За день через мост прошли на юг небольшой обоз и взвод пехоты. Несколько раз в обоих направлениях проехали телеги, на которых болтали и лузгали семечки солдаты в довольно помятом обмундировании. Это была мелкая сошка, не стоило палить из пушки по воробьям.

Разведка продолжала выжидать и не спускала глаз с дороги.'

Смолин с удовлетворением, даже с гордостью убеждался: здесь, под носом у врага, люди держат себя спокойно и хладнокровно, даже молодые бойцы ничем не выдавали своего напряжения и вполне естественной робости.

Несмотря на то, что план засады был обсужден до мелочей еще там, «дома», Смолин в середине ночи собрал командиров групп.

Глубокая засада сильно отличается от налетов на передовой. Там боевые порядки противников сближены, и у разведчиков всегда есть возможность, выполнив задачу, вернуться к своим. Здесь не то. До своих далеко.

Взводный дал возможность всем высказать мнение.

Швед молчал несколько секунд, взвешивая возможности, и предложил:

— Разрушить мост. Снять настил. Пока будут чинить, устроим головомойку.

Намоконов возразил:

— Однако, плохо. А вдруг — рота, батальон? И дело не сделаем, и сами не уйдем.

Был забракован также план захвата пленных с помощью завалов, замаскированных ям и канав поперек дороги. По тем же причинам.

Тогда Андрей Горкин достал из вещевого мешка моток электрического провода, взвесил его на руке, передал взводному.

— Это понадежней будет, Александр Романович. Провод можно быстро надеть, или напротив, снять, если появится какой-нибудь плюгавый обозник.

Все поддержали отделенного.

В тихой темноте Кунах и Варакушкин осторожно вбили по краям дороги два кола с рогульками, на которые удобно было набросить петли провода.

Перед самым утром, еще раз предупредив наблюдателей на деревьях о сигналах, Смолин ушел к мосту.

Не успел он еще как следует замаскироваться в придорожном кювете, как раздался условный сигнал — крик сороки. Кто-то двигался с севера на юг, в сторону фронта.

Вскоре разведчики услышали отдаленный шум мотора.

Варакушкин и Кунах, по знаку Смолина, закрепили шнур на метровой высоте и тотчас исчезли в чаще.

Через минуту стало ясно: медленно, ощупывая фарой выбоины дороги, тащится мотоциклист.

И все-таки провод сорвал его с седла так сильно, что он пролетел несколько метров и без движения распластался на холодной траве.

Машина свалилась набок, колеса ее продолжали вращаться.

Мгеладзе кинулся к мотоциклу, выключил мотор.

Пленного оттащили в лес, заткнули рот кляпом, связали руки. Немец вскоре пришел в себя и еле слышно мычал.

К величайшему огорчению разведчиков, он оказался рядовым батальона жандармерии, и в его карманах и в планшете не нашлось ни документов, ни карт, ни приказов.

— К тете на блины ехал, — усмехнулся Швед и сплюнул. — Сейчас я с ним покалякаю.

Он кое-как задал немцу вопросы, но тот продолжал лишь крутить головой.

— Да вытащи ты ему тряпку из пасти! — сердито посоветовал Смолин.

То ли пленник не понимал вопросов Шведа, заданных на ломаном немецком языке, то ли перепугался до смерти, но ни одного путного ответа от него получить не удалось.

— Оставь, — посоветовал взводный. — У себя разберемся.

Арон снова заткнул жандарму рот ветошью, и разведчики отвели его в глубь леса.

— Остаемся здесь, — сказал Смолин, когда Швед спросил, что он предполагает делать. — Надо взять офицера. Хорошо бы — штабного. Скажи своим людям, чтоб не дремали.

Шло время. Наблюдатели молчали. Ни скрипа телеги, ни звука мотора, ни человеческого голоса.

Швед подполз к Смолину, положил ему руку на плечо.

— Поспал бы немного, Саша. Ты отдыхал меньше всех.

— Спасибо, Арон. Не дремлется... — .он помолчал. — Я полагал, на этой дороге будет гуще движение. Это ведь — основная коммуникация «Мертвой головы».

— Ничего. Нам немного надо.

— Да, конечно.

Внезапно Швед спросил:

— А чего эта дивизия придумала себе такую кличку? Нас попугать или что?

— Долгий разговор, сержант.

— Все равно баклуши бьем.

— Ну, ладно. Может, в сон не так клонить станет. Поболтаем.

— Ты ж толковал: не дремлется.

Старшина рассмеялся.

— Так это ж я минуту назад говорил!

— Тогда давай — про «Мертвую голову».

— Видишь ли, был такой прусский король Фридрих II, большой любитель совать свой нос в чужие дела. В огромной его армии, половину которой составляли наемники, главной ударной силой были кавалерийские полки. Так вот, самые отпетые из них назывались «Гусарами смерти» или «Гусарами мертвой головы». Из тех корешков и выросла эта самая «Мертвая голова». Впрочем, именно при Фридрихе русские вошли в Берлин.

— Ну, что ж, взводный, я так понимаю, — усмехнулся Швед, — наши старики дали нам неплохой пример. И мы не осрамимся.

— Не осрамимся, Арон.

— А откуда она к нам пожаловала, «Мертвая голова»?

— Все, что знаю, — от пленных. Сколотили ее два года назад из охранных отрядов фашистской партии. Командир — группенфюрер генерал-лейтенант фон Эйке. Близок к Гитлеру. Полки этого фона брали Бельгию и Францию, и, коли пленные не врут, вонзились в Европу, как нож в масло. 25 июня «Мертвая голова» перешла нашу границу, а уже через месяц с небольшим потеряла семь тысяч человек. Офицеры выбиты почти начисто.

— Для начала — неплохо, Саша. Помнишь, мы с тобой месяц назад ходили в тыл «Мертвой головы»? К Щечково и Мануйлово.

— Помню. И что же?

— Там, под деревнями, три кладбища. На крестах каски «СС». Я посчитал ряды. Две тысячи пятьсот крестов, Саша.

— В дивизии еще немало головорезов, сержант.

— Ну, значит, и на нашу долю достанутся.

— Достанутся.

Товарищи замолчали.

Близился рассвет. Смолин лежал в кустах, всеми силами отгоняя сон. Плечи давила усталость, склеивались веки.

И все же он мгновенно привел себя в состояние полной готовности, как только услышал резкий крик сороки, донесшийся с севера.

Намоконов приподнялся на локтях, долгим взглядом посмотрел на дорогу, прислушался. Этого ему показалось мало, и он приложил ухо к земле.

— Люди. Много людей.

Смолин тотчас приказал разведке оттянуться в глубь леса.

Прошло около получаса. На северный край поляны в унылом, каком-то лохматом строю выходила колонна. Резко прокричал команду офицер, и роту, будто ножом, разрезало на куски. Три взвода зашагали в разные стороны, застучали ботинками, деревянно замахали руками.

Разведчики, решившие сначала, что немцы что-то заподозрили и теперь шли облавой, удивленно взирали на манипуляции врага.

Швед зашептал на ухо Смолину:

— Они — не фрицы, старшина. Офицер вякает несуразное. Погляди, какой у него дурацкий колпак на башке.

На ротном, действительно, красовался пунцовый бутафорский берет, и казалось, что здесь, в лесу, шагают и дергают руками персонажи оперетки.

Офицер, видимо, разрешил взводам отдохнуть. Они распались на кучки, закурили. Невысокий тощий солдат отбился от своих и ушел в лес.

Смолин мгновенно принял решение, о котором впоследствии, пожалуй, жалел.

— Швед!

— Да?

— В лес. Возьми этого. Тихо.

Разведчик исчез за деревьями.

Время тянулось томительно долго. Взводы продолжали заниматься.

Только теперь Смолин отчетливо понял, что поступил, мягко говоря, неосмотрительно. Офицер перед уходом может хватиться пропавшего солдата, объявит тревогу и тогда... Тогда придется отбиваться, стрелять... Да... глупо.

Рота, кажется, закончив занятия, построилась. Смолин не спускал глаз с серо-зеленого квадрата. Всполошатся или нет? Старшине даже показалось, что в строю произошла заминка, но тут же прозвучала команда — и подразделение двинулось на север.

Вероятно, солдаты ничего не сказали офицеру, чтоб не выдавать провинившегося. Ну, слава богу!

Вскоре наблюдатели сообщили: враг скрылся из вида.

И тогда к разведчикам вышел Швед. Он подталкивал одной рукой тощего пленного, а в другой держал нож.

Солдат шел запинаясь, часто вздрагивал, испуганно оглядывался на разведчика.

Намоконов быстро связал захваченного и стал доставать из кармана кляп.

— Погоди, — остановил его Швед. — Потолкую...

Пленный, очевидно, поняв, что его не собираются немедля убивать, повеселел. Повернувшись к Шведу, что-то сказал ему по-немецки.

«Господа, я есть красный!» — ухмыляясь, перевел отделенный.

Разведчики хмуро заулыбались.

— Вы все — красные, когда в плену, — пробормотал Арон и состроил свирепую физиономию.

Впрочем, пленный проявил достаточную сообразительность и тотчас же поправился:

— Нет, я голубой, господа.

— Зеленый ты, а не голубой, — кинул Горкин. — От страха ты, сукин сын, зеленый.

Пленный оказался капралом испанской «Голубой дивизии». На рукаве капрала был нашит пестрый знак с надписью «Эспанья».

Он тут же сообщил разведчикам, что дивизию сформировали несколько месяцев назад по приказу военного министра Варела. Командир — Муньос Грандес. Девятнадцать тысяч штыков. Но большевики могут не бояться этих штыков, утверждал капрал, так как немцы дали слово, что полки воевать не будут. Им поручат всего лишь полицейскую службу.

Лицо Шведа налилось кровью, и он в сердцах ткнул капрала в бок.

— В листовках сказано: в вашей паршивой дивизии — одни добровольцы!

Капрал страшно удивился и пожал плечами. Он не доброволец, он — просто бедный человек. А дивизия, как-никак, платит тысячу песет или восемьдесят немецких марок в месяц. Это — большая помощь его семье.

Арон выудил из кармана документы пленного.

— Ты служил раньше у итальянцев в «Голубых стрелах». Душил Испанию. Тоже — для семьи?

— Кляп — и в лес! Пусть сидит рядом с немцем, — мрачно распорядился Смолин. — И не спускать с них глаз.

Дальше оставаться в районе засады было рискованно. Испанцы могли хватиться капрала, да и отсутствие немца-мотоциклиста вызовет тревогу в жандармерии.

И все же Смолин не хотел уходить. Несмотря на то, что разведка захватила двух пленных, задачу она не выполнила.

Взводный решил рискнуть: остаться на месте до вечера. Может быть, все-таки повезет, удастся взять офицера. Как только наступит темнота, они уйдут на юг, к линии фронта.

Все заняли свои места.

Чаще, чем раньше, раздавались сигналы наблюдателей. Проехало несколько крытых повозок. Затем появилась легковая машина, но вслед за ней двигалась моторизованная пехота, и машину тоже пришлось пропустить.

День быстро клонился к вечеру. Смолин хмуро вглядывался в деревья, где сидели слухачи. Тихо.

Но вот на одном из деревьев снова прозвучал крик сороки. Разведчик сообщал, что к мосту движется подразделение пехоты.

Может быть, впервые за все время операции Смолину стало не по себе. Он был убежден: испанцы обнаружили исчезновение капрала, вернулись — и боя не миновать.

Но все, к удаче, оказалось не так. Три взвода немцев, не дойдя до моста, свернули с дороги, разбрелись и стали срезать крупные ветки берез.

Разведчики ничего не понимали: вениками для бани запасаются, что ли?!

Вскоре все выяснилось. Рота, очистив ветки от зелени, принялась вбивать в землю рогульки и колышки, пристраивала к ним винтовки, целилась в лес, но не стреляла.

Смолин весело посмотрел на Шведа. Тот кивнул: «Ночная учебная стрельба, взводный!»

Это было редкое везение! Раз немцы должны палить, может стрелять и разведка. Огонь никого не удивит и не встревожит, кроме самой роты, разумеется. Правда, немцев втрое больше, но взвод нападет внезапно, ударит всеми огневыми средствами в упор — и можно надеяться на успех. Риск? Что ж, на войне не рискуют только мертвые.

Стемнело. Еле слышно прозвучал в траве стрекот позднего кузнечика. И тотчас же три фигуры оторвались от опушки и поползли к мосту. Швед, Горкин и Макар Кунах проскользнули под настил и слились со сваями. Многое теперь зависело от этой группы захвата.

Смолин лежал за деревом, пытаясь по голосу, по огню сигареты нащупать офицера. Тяжелая морщина взбухла на лбу старшины.

Здесь, в тылу врага, где самый малый промах мог кончиться муками и смертью, — он был не только воин, не только отвечал за себя и рисковал собой, — он был тут и верховная власть, и бог, и судья, и отец своих людей.

Два связных лежали рядом со взводным. Решив, что пора действовать, Смолин что-то сказал одному из них, и солдат бесшумно исчез в темноте.

Громко прокричал воробьиный сыч: «Дьюууб... дьюууб...» Вжимаясь в землю, мертво стиснув ложа автоматов и рукояти гранат, двинулась вперед группа нападения. Сжав челюсти, почти не дыша.

Все ближе, ближе немцы. Сто метров... сорок... двадцать... Но Смолин ползет, и за ним ползут его друзья.

В пятнадцати шагах от роты все замирают. Сзади и с боков атаку охраняют люди Намоконова и часть группы разграждения.

Оба пулемета остались у моста.

Кровь в висках отбивает доли секунды, и бойцам кажется, что взводный непозволительно медлит с командой.

Смолин ждет. Севернее роты, у самой дороги, выделяется черное пятно копны. Именно туда послал он связного. Боец должен поджечь сено. Это не только сигнал атаки. Немцы на фоне огня — отличная мишень.

Все черно в ночи. Густую тишину нарушают лишь негромкие разговоры немцев. Ни волнения, ни тревоги не ощущается в их голосах, и Смолин, усмехаясь, отмечает это обстоятельство.

Наконец-то! В копне вспыхивает крошечный огонек, он быстро разрастается, и враги поворачивают головы туда, лениво перебрасываясь словами.

Но вот сено вспыхивает, будто порох, и рота начинает волноваться. Солдаты вскакивают с земли.

Нет, разведка теперь не промахнется по этим огромным ненавистным целям! Смолин ясно видит на петлицах и шлемах немцев значки: скрещенные кости и черепа. «Мертвая голова»!

— Огонь!!

Били в упор, полосовали очередями, вкладывая в удар всю силу ненависти к врагу, залившему кровью родную землю, испепелившему ее пожарищами.

Онемевшие от страха, оккупанты молча метались из стороны в сторону, падая под свинцом.

Жалкие остатки роты — полтора десятка человек — отстреливаясь, отходили к мосту. Это был единственный путь, который нападающие оставили им.

И когда под настилом стало слышно хриплое дыхание бегущих, разом ударили оба пулемета. Швед и Кунах швырнули «лимонки» и, переждав взрывы, бросились вверх.

Кунах безошибочно определил командира разбитой роты. Офицер стрелял из пистолета и что-то резко кричал.

Макар мгновенно вырос возле него, уцепил за ворот, рванул к себе и, со свистом выдохнув воздух, хватил немца в челюсть.

Офицер упал, Макар перекинул его через плечо и потащил в чащу.

Атакующая группа тотчас начала отходить в лес. Пулеметы и автоматы обеспечения уже, казалось, не стреляли, а выли.

В эту минуту старшина увидел вдали красный свет фонаря. Наблюдатель с дерева предупреждал о серьезной опасности.

Оставив людей Намоконова в заслоне, Смолин быстро повел разведку в глушь, выдерживая общее южное направление. К взводному подбежал Швед, сказал, захлебываясь от частого дыхания:

— Саня, останусь! У Ивана мало людей. Пусть твоя голова не болит за меня.

— Хорошо. Продержите немцев четверть часа. И уходите.

— Понял, взводный!

Швед бросился назад и, отыскав Намоконова, свалился рядом с ним. Спросил:

— Что там?

— Не знаю. Немцы. Много.

На поляну, полосуя дорогу и деревья ножами света, выскочил грузовик с солдатами в кузове. Услышав беспорядочную стрельбу и почуяв неладное, немцы посыпались вниз и цепью пошли к мосту.

Разведчики переползали от дерева к дереву, от камня к камню, били короткими очередями почти наугад. Сено давно сгорело, грузовик выключил фары, и оттого темнота казалась густой, как вар.

Но, к беде заслона, вскоре куда-то уплыли тучи, и в небе застыла круглая, как ядро, луна,

В ее свете Швед отчетливо увидел ползущего меж кустами немца — и нажал на спуск. Автомат молчал. Арон выругался. Вышли патроны, запасные диски пусты, остались только «лимонки».

Метнув из-за дерева одну за другой три гранаты, Швед вытер мокрый лоб и устало сказал Намоконову:

— Все. Надо исчезать. Они не полезут за нами в лес. Сигналь отход.

— Ладно.

Намоконов вытащил из сумки противогаза ракетницу, зарядил и внезапно передал Шведу.

— Стреляй ты, Арон. У меня еще граната. Не тащить же домой, однако.

Оба младших командира отползли назад, укрылись за толстой сосной. Намоконов швырнул на поляну «лимонку» и обернулся к Шведу. Тот вскинул руку с ракетницей, нажал на спуск, и в небо пошла, вычерчивая кроваво-красную полосу, сигнальная ракета на отход.

В тот же миг Арон вдруг неестественно дернулся, переломился в поясе и молча рухнул в траву.

Иван кинулся к товарищу. Швед не двигался. С его лба, заливая открытые, окостеневшие сразу глаза и упрямый щетинистый подбородок, черной струйкой стекала кровь.

Горкин, стрелявший из пулемета неподалеку от Намоконова, негромко выругался. Пуля задела ему руку и вонзилась в сосну, разбрызгав щепки.

— Жив? — спросил Иван.

— Ерунда. Что у тебя?

— Ничего. Отходим.

Намоконов затащил на спину тело Шведа и, не оглядываясь, пошел в чащу. Вскоре к нему присоединились Горкин и наблюдатели. Чуть позже подбежали последние бойцы прикрытия.

— Кто? — спросил Андрей у Ивана.

— Арон.

— Ранен?

Эвенк не ответил.

В версте от поляны их поджидал связной Смолина. Он быстро повел людей к ядру разведки.

Смолин, увидев мертвого Шведа, зло выругал Намоконова. Потом положил северянину руку на плечо, сказал тихо:

— Не сердись. Извини. Глупо.

Помолчав, распорядился:

— Передай тело кому-нибудь из наблюдателей. Парни засиделись на деревьях. Пусть несут по очереди.

— Они помогают своим, — кинул Кунах. — У них раненые, есть тяжелые. Я понесу.

— Хорошо. Пошли.

Немцев, связанных по рукам и ногам, сначала тащили на плащ-палатках. Затем развязали и приказали идти. Пленные мычали, крутили головами, но двигались быстро.

Испанцу даже вытащили кляп изо рта. Он семенил с величайшим старанием и явно радовался: война для него позади.

На коротких привалах он торопливо рассказывал, что дивизия потеряла девять тысяч убитыми и ранеными и осталось в ней всего десять тысяч штыков. А какие были красивые полки! В Мадриде их нарядили в голубые рубахи и красные береты, — девчонки прямо с ума сходили! Правда, это продолжалось совсем недолго, в Германии у испанцев все поотнимали и выдали защитную форму. Только одному их ротному удалось спрятать берет. На фронте было черт знает что! Пули, бомбы, вши и еще, представьте себе, голод! На рождество Франко догадался послать на передовую генерала Москардо, и тот прихватил с собой разную жратву и вино. Но рождественские подарки попали к русским, а Москардо еле унес ноги с передовой.

У капрала был один-единственный приятель — капрал Луис и, слава богу, они теперь могут встретиться, потому что Луис угодил в русский плен неделей раньше...

Он болтал бы еще, но Мгеладзе показал ему кулак, и испанец замолк.

На исходе ночи вошли в болото. Уже была видна своя передовая — редкие вспышки выстрелов, мерцание осветительных ракет.

Смолин послал Варакушкина вперед: предупредить боевое охранение. Солдат исчез в темноте.

Солнце еще не появилось на горизонте, но было уже достаточно светло, когда разведка, миновав проволочные заграждения, вошла в окопы.

Несмотря на ранний час, вся передовая приветствовала смертельно уставших солдат, дружно размахивая винтовками.

Взвод шел, ни на кого не глядя, никому не отвечая. Люди хотели сейчас лишь одного: добраться до землянок и спать.

Смолин доставил пленных к штабу полка.

Взводного тотчас увели к себе начальник штаба и его помощник по разведке.

— Сядь. Выпей, — налил ему майор водки в кружку.

Смолин покачал головой.

— Спасибо. Не поможет.

Выслушав короткий доклад взводного, майор сказал Смолину:

— Особо отличившихся представьте к наградам. И живых... и тех, кого уж нет... А теперь иди спать, Александр Романович.

Смолин забрался в землянку, с наслаждением вытянулся на лежанке. И почти тотчас понял, что не сможет уснуть. Слишком велико было напряжение этих дней.

Он несколько минут ворочался на своем неуютном ложе, затем тяжело поднялся и заглянул к Намоконову.

Иван тоже не спал. Рядом с ним сидел Горкин. Андрея уже успели перевязать. Все молчали и сосредоточенно курили.

Трубка эвенка то и дело гасла, и он чиркал зажигалкой, что-то бормоча вполголоса.

— Пошли на воздух, — предложил Горкин.

Они выбрались наружу и присели на пожухлую траву у окопов.

Тело Шведа темнело рядом. Его пока не передали похоронной команде.

Мертвый Арон казался еще меньше, чем был при жизни, тяжко было видеть его молчаливым и неподвижным. Лучи неяркого осеннего солнца освещали нахмуренные брови сержанта, потускневшие, серые глаза.

Смолин любил Шведа. Пусть не всегда был оглядчив этот парень из Одессы, пусть доставлял он при жизни немало хлопот старшине, — но он был товарищ в лучшем смысле слова: веселый, бескорыстный, умевший помогать другим и пользоваться их помощью.

Его смерть была ощутимой потерей для маленького взвода.

К вечеру проснулись все разведчики. Люди нехотя поели и вскоре оказались возле взводного.

Намоконов развел небольшой костер и стал задумчиво покусывать мундштук трубки. Изредка кто-нибудь ронял слово о погоде, о домашних делах и видах на урожай, и все опять замолкали.

Горкин сказал, кое-как пристроив раненую руку к коленям:

— После войны будет немыслимо счастливая жизнь. Я даже не знаю, какая она будет. Дожить бы... Арон не дожил.

Намоконов хмуро посмотрел на Андрея, молча поднялся и ушел в лес.

В чаще было глухо и тихо. Комаров, отравлявших жизнь солдатам в жаркую летнюю пору, теперь было меньше, и ничто не мешало Ивану думать о прожитом, об огнях и смертях войны, о близких душе друзьях-товарищах.

Внезапно он приподнял голову, прислушался и, быстро выбив о пенек трубку, пошел к взводному костру.

Там, у малого огня, отгороженного от сотен вражеских глаз плащ-палатками на кольях, пели разведчики. Это была добрая, и ясная, и немного грустная песня, совсем недавно облетевшая все фронты от края до края:

Снова нас Одесса встретит, как хозяев,
Звезды Черноморья будут нам сиять,
Славную Каховку, город Николаев —
Эти дни когда-нибудь мы будем вспоминать...
Намоконов сел к костру, сунул пустую трубку в рот и стал медленно шевелить губами, словно дул в неведомую музыкальную дудочку:

Об огнях-пожарищах,
О друзьях-товарищах
Где-нибудь
Когда-нибудь
Мы будем говорить.
Вспомню я пехоту,
И родную роту,
И тебя
За то, что дал мне закурить.
Подходили пехотинцы из окопов, прислушивались, тоже подхватывали песню, и тихая, приглушенная, — рядом фронт! — она плыла, эта песня о далеком, туманном, но обязательном счастье.

МИРНЫЕ СЛОВА

Седьмые сутки льет дождь. Окопы и землянки сильно затоплены, солдаты сидят на нарах, поджав ноги, и проклинают все и всех на свете. И бога, и войну, и завхозов.

Почему завхозов? А так, когда плохо — всегда ругают завхозов.

— Злыдни, — говорит Горкин беззлобно. — Махорку — и ту мокрую возят. Как ее жидкую курить? А?

Варакушкин деликатно советует:

— Вы ее, сержант, на шею вешайте. Под рубаху. Высохнет.

Горкин всматривается в солдата — «Не шутит ли?» — и ворчит:

— А хлеб и портянки — туда же?

Варакушкин смущается:

— Нет, зачем же?..

— Молодежь нынче балованная пошла, — зевая говорит Кунах. — Мы, когда от немцев текли, — что курили? Немыслимые табаки.

Шота Мгеладзе, любитель острого слова, полагая, что Кунах собирается рассказать байку, подстрекает приятеля:

— Какие же это вы табаки курили, Макар?

— На всякий вкус, парень. Запиши рецепты. Может, когда и пригодится.

Волжанин выдерживает паузу и загибает один палец.

— Возьмем, к примеру, «Сказки Н-ского леса». Что это? А всего-навсего листья. Рвешь, сушишь, крошишь, набиваешь в козью ножку — и дыми, пока не стошнит.

— Тьфу, гадость какая!

— Не по нутру, значит? Тогда другой сорт есть — «Трассирующий». За добрый вкус не поручусь, а треску и огня от него вдоволь. Почему, говоришь? Потому как состав в нем сильно сложный. На щепоть табака — полфунта хлебной крошки, соли да пыли. Все, что в солдатском кармане есть. И это негоже? Ну и народ! Вот вам — иной табак: «Легковой, шоферский». Полведра воды и пачка махорки. Замешал, взболтал — и лей на древесную стружку. А то еще «Кавалерийский» — из кизяка. Ничего, курили...

Все молчат, прислушиваются к хныканью дождя, дымят самокрутками.

Молоденький боец Морозков прикладывает ладонь к уху, глаза его напряжены.

— Ты чего? — интересуется Мгеладзе.

— Самолет, вроде бы...

— Ха, самолет!.. — усмехается грузин. — Радар ему живо отходную споет.

Солдаты вслушиваются в незнакомое слово, поворачиваются к Смолину.

— Что за машина такая, Александр Романович?

— Умница.

— Работает-то как?

— В конечном счете, ничего сверхъестественного. В пространство запускаются ультракороткие волны, а затем радар ловит их отражение от предметов. Вот так и действует, как летучая мышь...

— Что? — удивляется Мгеладзе. — Причем тут мышь?

Солдаты придвигаются к взводному. Кажется, будет над чем посмеяться.

— Нет, я вполне серьезно, ребята.

— Растолкуйте, — просит Кунах.

— Ну, что ж, можно и растолковать, — соглашается Смолин. — Представьте себе теплый летний вечер. Сумерки. Небыстро летит майский жучишко, трещит крылышками, ищет пропитание. И вдруг — черная тень. Мелькнула — и нет ее. Нет и жука.

— Летучая мышь съела? — догадывается кто-то.

— Она.

— Глазища у нее, надо полагать, острые...

— Нет, никудышные. Маленькие. Слепенькие.

Варакушкин пожимает плечами.

— Ночь темная, и жук темный. Как мышь видит?

— Она и не видит почти. Слышит.

Смолин набивает трубку махоркой, удобнее устраивается на жестких нарах.

— Человеку кажется: и волк и паук, и рыба — все живое — и видит, и слышит жизнь, как мы, люди. Нет. У них свой, не наш мир.

Иван Максимович Катенев, старый солдат, егерь мирного времени, согласно кивает головой.

— Верно подмечено.

— Возьмем звуки, — продолжает рассказ Смолин. — В жизни их великое множество, да мы-то знаем не все. Есть особые свистки для собак. Дуешь, а ничего не слышно. Но пес мчится к тебе во все ноги.. Выходит, ухватил сигнал.

— Слыхивал. Ультразвуковые свистки, — подтверждает Катенев.

— Они самые.

С блиндажного потолка на головы солдат сыплется песок. Смолин замолкает, прислушивается.

Варакушкин ворчит:

— И чего ему не сидится, немцу? Такой дождина, а он из пушек палит, дьявол. От страха, что ли?.. Продолжайте, Александр Романович.

— Не скучно? — осведомляется Смолин.

Кунах отрицательно крутит головой.

— На войне мирные слова — первое удовольствие.

— Ну, коли так — ладно. Комара знаете?

Все ухмыляются: еще бы не знать эту пакость!

Смолин тоже усмехается, почесывая шею, до сих пор не отошедшую от укусов.

— А ведь тоже — жизнь, своя, особая. Слух не наш, совсем иной. И свидания комары по-своему назначают, весьма толково.

— Депеши шлют, — иронизирует Мгеладзе. — По радио в любви клянутся.

Смолин смеется.

— Почти угадал, Шота. Комарихи на лету посылают вперед волнишки. Мужчина-комар имеет антенну и принимает сигналы дам.

Все ухмыляются, покачивают головами.

— Мне теперь легче будет, когда они меня жрать станут, — сообщает грузин.

Варакушкин напоминает:

— Вы о летучей мыши хотели...

— Вот теперь можно и о ней. Все знают — мышь летает быстро и точно, даже в июне, с мышатами.

— С мышатами?

— С мышатами. Прилепятся они к соска́м, вкогтятся в мамкин мех и полетывают в теплоте и в темноте.

— Как же так? — сомневается Варакушкин. — Глазишки у мыши, вы говорите, совсем слабенькие. Отчего ж не стукается в ночи о трубы, ветки, провода?

— Оттого и не бьется, что радар есть. Летит — и через малые доли секунды отправляет вперед ультразвуковые волны. А в перерывы между сигналами ловит их отражения от предметов, «слышит» препятствия и успевает обойти их.

Горкин вздыхает.

— В жизни столько тайн и загадок, так много неведомых красок и звуков! Господи, хоть бы дожить до победы, покопаться в природе... Кто знает, доживем ли? Я вот о чем иногда, думаю. Убьют меня или помру я после войны — и минут многие тысячи лет. И снова приду я в этот мир, может, птицей, может, деревом, а на земле — новые люди, иные поколения. Но все равно — над ними синь неба и тьма неба ночью. И тоже будут целовать девчонок, и станет сиять им на севере яркая Полярная Звезда.

Смолин весело глядит на своего отделенного и заслоняет губы ладонью, чтоб не обидеть товарища усмешкой.

Но Горкин все-таки замечает ее.

— Что такое, старшина?

— Ты полагаешь, Андрей, эту звезду к небу навек привинтили?

Сержант пожимает плечами.

— Не пойму, о чем речь...

— Полярная Звезда честно служит нам службу, показывая север. Но ведь она медленно и неприметно передвигается. Полторы тысячи лет поработает еще за компас — и уйдет. А в десятитысячном году вместо нее будет показывать север звезда Денеб, главная в созвездии Лебедя. И опять не навечно. Через тринадцать тысяч шестьсот лет после нас станет полярной одна из самых ярких звезд нашего неба — Вега. Впрочем, ей это не в новинку. За тринадцать тысяч лет до нас она уже была на этом месте.

— Нам теперь не о звездах думать надо бы, а о «мессерах», — ворчит Кунах. — Летают стервы, как молнии.

Смолину не хочется возвращаться к войне, к ее моторам и грохоту, к ее смертям и ранам. И он старается отклонить разговор в прежнее, мирное русло.

— Где же — как молнии? Ворона — и та быстрее по воздуху носится.

— Хм-м, — вступает в разговор Намоконов. — Не лучшая шутка, однако.

— И не шутка вовсе. Конечно, не о прямой скорости речь. Птице никак не угнаться за истребителем. Но если расстояние, что пролетают «мессер», пернатые и насекомые за одно время, сравнить с длиной их тел, вот тогда можно очень удивиться. Стриж, допустим, мчится впятеро быстрей истребителя. Маленькая пичуга успевает за час одолеть расстояние почти в девять тысяч раз большее, чем длина ее тельца. Еще резвее движется шмель.

— Как же у них получается? — недоумевает Горкин. — Летят-то, вроде бы, тихо.

— Как? Тельце легкое, крылья большие. И машут ими непостижимо быстро. Тот же комар четыреста, а то и пятьсот, даже шестьсот раз в секунду крылышками действует. А пропеллер лишь тридцать раз оборачивается за тот миг.

— Хорошо вы все это знаете, товарищ старшина, — искренне хвалит Варакушкин. — Не иначе до войны учителем были.

— Нет, Алеша. Я книги любил читать. И про птиц, и про звезды, и про рыб.

— Ушицы бы теперь похлебать! — мечтает Горкин. — Превосходная рыбка у нас в Донце водится!

— В Донце! — сдерживает улыбку старшина. — Кончим войну — поедем на юг Урала. Там — рыбка!

Волжанин Кунах не может скрыть иронии:

— Какая-такая там, в ваших лужах, рыбка?

— Лужи! Скажет тоже! Только во сне могут присниться озера, подобные нашим! Ах, господи! Залезешь, бывало, на скалу да поглядишь вниз: то оно синее, то голубое, а то зеленое. А спустись к воде — и увидишь все до дна, и сидят на донном песке валуны из мрамора и гранита. А по закоулкам озерным бродят длинномордые щуки, — красота необыкновенная. Метр длины, пуд веса.

Кунах откровенно смеется.

— Зазнаешься, волжанин! — сердится Смолин. — Встречали и поболее щук: и на два, и на три пуда. А сиг, карп, лещ! Ты, небось, лишь в книгах о них читал!

Макар опять ухмыляется и не отвечает.

Зато включается в разговор Мгеладзе. Он крутит свои усишки и заявляет с полной уверенностью:

— Зачем спорить? Пустой крик. Черноморский бычок и скумбрия, старшина! Это — рыба!

— Эка хватил! — морщится Кунах. — В твоем бычке — ладонь росту, да и та — две трети голова!

— Голова — невредная штука, — сверкает глазами южанин. — Ее многим не хватает, товарищ ефрейтор!

Кунаху лень отбиваться — и он молчит.

Но Шота уже разошелся — и его не удержать.

— Нет, ты никогда не был в Грузии, — торжественно восклицает он, — и ты не знаешь моря, и бешенства цветов, и деревьев, ты не знаешь, когда приходит весна! Ты — темная личность, и мне жалко тебя, Макар!

...А дождь льет и льет, и никто во вселенной не знает, когда наконец прекратится эта вакханалия озверевшей воды.

Сырые шинели не просыхают на солдатах, и один этот запах, кислый дух прелого сукна, способен свести с ума, вызвать перебои сердца.

Смолин внимательно осматривает бойцов, вздыхает, негромко приказывает:

— Выходи строиться!

Все с удивлением смотрят на взводного: «Какой еще строй в такую погоду?!»

Солдаты спускаются с нар и хлюпают к выходу.

Дождь хлещет по лицам, по черным от влаги плащ-палаткам, по облинявшим кирзовым сапогам.

— Что такое? Куда идем? — шепотом справляется Мгеладзе у Горкина.

— Ничего особенного, — отвечает отделенный. — Учиться идем. Чем лучше воевать будем, тем скорей война кончится.

Андрей разводит короткие руки и пожимает плечами, всем своим видом показывая, что ему, как и всем, несладко под этим проливным дождем.

— Надо — так надо, Шота, чтоб черти на том свете с Гитлера не слезали!

ПУТЕШЕСТВИЕ В СВОЕ ПРОШЛОЕ

Из чащи на просеку выскочил заяц, заковылял по белотропу, — и вдруг замер, будто его к пеньку гвоздями приколотили.

Посреди просеки, тускло мерцая, тянулись рельсы. Заяц поднял одно ухо, другое, напряг тощее тело. В следующее мгновение он, точно его подбросила пружина, взлетел в воздух, перевернулся и, едва прикасаясь к сухому, почти бестелесному снегу, заработал длинными ногами.

На вырубку, тяжело отдуваясь, выехал паровоз, затащил под деревья состав и угомонился.

Народ как мог и чем мог, поддерживал свою армию. За эшелонами с оружием и боеприпасами шли поезда с подарками: домотканые варежки и табак, портянки из сукна и фланели, вышитые кисеты, сухие колбасы, вино. Ехали отцы и матери, спешило на передовую все Отечество, чтобы с болью, радостью и надеждой прижать к груди детей своих.

Сюда, на Северо-Запад, с поистине боевой скоростью прибыли одна за другой делегации Среднего, Южного и Западного Урала.

Теперь же, на запасную ветку под Валдаем, примчался второй эшелон челябинцев. На головном вагоне пламенел лозунг: «С Новым, победным годом!»

Из классного вагона на снег спрыгивали делегаты. Один из них волок в обнимку огромного Деда-Мороза, могучего и краснощекого, как иной миасский гранит.

Навстречу уральцам спешили работники Политуправления фронта.

Вскоре все вернулись в вагон.

В тесном салоне к члену Военного Совета Богаткину подсел стройный сухощавый старик, спросил корпусного комиссара:

— Земляков моих на фронте много, Владимир Николаевич?

— Хватает.

— Сумеем быстро повидать их?

— Попробуем устроить.

Вагон подключили к телефонной линии фронта, и член Военного Совета приказал связать его с дивизией Миссана.

— Гостей примешь? — спросил он. — Ну, смотри, чтоб не сердились на вас гости-то.

Через час за делегатами примчались «виллисы» из Валдая.

— Дорожки тут! — покачивал головой старик, сотрясаясь на ухабах и гатях, перемолотых гусеницами, колесами, волокушами.

В полдень машина въехала в лес и остановилась возле блиндажа, занесенного снегом. Это оказался наблюдательный пункт комдива.

Где-то рядом ухали пушки, натужно ревели моторы.

Прямо из машины старик попал в объятия дивизионного начальства, выпил с ним по одной, «самой маленькой» и тут же попросил свести его с земляками.

— Тогда поехали прямо в полк, — сказал Миссан. — Ждут.

Через четверть часа они вошли в достаточно просторный блиндаж полкового штаба. Здесь все уже были предупреждены, и комполка кивнул адъютанту.

Он вышел и тотчас вернулся с группой бойцов.

Невысокий русоволосый старшина вскинул ладонь к шапке.

— Командир взвода разведки Смолин.

Услышав фамилию, гость прищурил глаза, всматриваясь в старшину, и побледнел. Тихо подошел к фронтовику и сказал почти неслышно:

— Партийный работник Кузьма Морозов.

Они стояли друг против друга, боясь ошибиться и потерять свою нечаянную радость. И только поняв, что ошибки нет, обнялись, и землянка наполнилась их восклицаниями и звуками неловких мужских поцелуев.

Уральцы еле-еле успели условиться о встрече вечером, и гостя потащили на митинг, затем на передовую. Он легким быстрым шагом обходил землянки, спускался в окопы стрелков и даже полчаса пролежал в укрытии снайпера Санжеева, знаменитого на весь фронт.

— Ударить бы разок из твоей оптики... — шепнул он буряту. — Руки чешутся.

— Не положено, — отказал снайпер.

— Гм, «не положено»! — усмехнулся старик. — Мне это полагалось еще тогда, когда ты на палке верхом ездил.

И весело подмигнул солдату.

На огневых позициях артиллерии комбатр, огромный рябой детина, увидев гостей, закричал так, что с веток посыпался снег:

— По фашистам, в честь челябинцев — ба-атарея, — огонь!

И пушки разом рявкнули, а у Морозова долго звенело в ушах и перед глазами мелькали оранжевые спирали. Придя в себя, старик спросил:

— А куда «огонь!», братец? В чистое поле? А?

Комбатр усмехнулся.

— Добро зазря не переводим, батя. Загодя репера́ пристреляли. К приезду дорогих гостей.

— Ну, коли так, спасибо.

— Не стоит благодарности. Для себя стараемся.

Старик обнял комбатра.

— Старайся, сынок.

Вечером, вернувшись в блиндаж, уралец подошел к командиру полка.

— Слышь-ко, майор, — попросил он. — Отпусти со мной Смолина. Завтра вернется.

Офицер пожал плечами, но отказать не решился.

— Ну, говори же, говори! — торопил старик старшину, когда они наконец вошли в вагон. — Обо всем ипоподробней, пожалуйста...

В салоне было тепло и тихо. На столе отрывисто, будто во сне, позванивал телефон, стеклянной скороговоркой бубнили стаканы.

Остальные делегаты еще не вернулись с передовой, из фронтового дома отдыха, из медсанбата, из редакции газеты «За Родину».

Старик усадил старшину, открыл бутылку вина.

— Господи, сколько лет прошло, — бормотал Кузьма Дмитриевич, роясь в чемоданчике и доставая оттуда провизию. — Чай, двадцать годов с тобой не виделись. Когда из Сказа уехал-то?

— Ох, Кузьма Дмитриевич! Ведь это до рождества Христова было! Не припомню я ничего.

— А ты припомни, поднатужься и припомни, раз тебе велят!

— Слушаюсь! — усмехнулся Смолин и, выудив кисет, осведомился: — Разрешите курить?

— Ну тебя к чомору! — закипятился старик. — Рассказывай поскорей!

— Есть рассказывать, — задымил трубкой старшина.

Он старался держать себя спокойно, но Морозов видел: волнуется.

— Жил-был на Южном Урале, в деревне Сказ, Кузьма Дмитриевич, маленький неприметный мальчишка. Он же — Великий Брат Шурка Смолин. И еще четыре Брата. А первый среди них был мудрый Брат Саркабама, Вождь Великого Племени, объединенного дружбой и тайной. И было слово вождя законом для всех, ибо был он мудр, Саркабама. А еще жили в его сердце терпение и верная, а не показная любовь к людям.

Не перебивайте, Кузьма Дмитриевич! Он умел, этот человек, играя с детьми, глядеть далеко вперед и учить их тому, что могла потребовать жизнь.

Но, к горю Братьев, как-то получил он бумагу и уехал из Сказа в город. А скоро, вслед за ним, отправился в Челябинск и мальчишка. Его увезли туда отец и мать, желавшие, чтобы сын изучил все науки и стал знаменитым. Родители пристроили мальца к школе, поселили у дальних родственников и вернулись в село.

Потом пошла черная полоса. Умер отец, ненадолго его пережила мама, и парень решил возвратиться в Сказ, к братьям, к своей земле.

Его не пустил родич, токарь с Тракторного. И мальчишка тоже стал токарем на том же заводе, и братья изредка навещали его, еще реже посылали фанерные ящички с едой, ибо шли по нашей земле — вы помните! — суровые тридцатые годы.

— Отчего ж ко мне не пришел, Саня?

— Не знаю. Может, робел, а может, и желание — жить своим умом и своим заработком.

— Ну и дурак! Право слово, дубина!

— Вероятно. Но так было, и о том речь... Как-то после получки я пошел в кино. Это была, кажется, первая наша звуковая картина — «Путевка в жизнь», — я смотрел ее с наслаждением, и все-таки успел заметить соседку, не заметить которую было, ей-богу, нельзя. Я не хочу громоздить друг на друга эпитеты в превосходной степени, но поверьте мне, дорогой Саркабама, девчонка заслуживала любви!

Я напросился ей в провожатые и чувствовал себя весьма неуютно, вышагивая рядом с девушкой, одетой просто, но со вкусом. На мне же болтался пиджак с чужого плеча, и заплатки на моих сапогах не мог затереть никакой гуталин.

Ольга была дочерью врача, работала в уголовном розыске у Крестова и училась в заочном юридическом институте.

Она сказала мне, что сапоги — ерунда, и пиджак — ерунда, что голова значительно важнее, и что человек с хорошей головой всегда может рассчитывать на хорошие сапоги.

Я встречался с ней довольно часто и, в конце концов, привык к таким словам, как идентификация, словесный портрет, папиллярные узоры.

Однажды она притащила меня к Крестову и сообщила своему начальнику, что перед ним, возможно, стоит великий будущий сыщик, только его надо немного подучить.

Крестов усмехнулся, но на работу все же взял.

Через неделю Ольга вынудила меня отправить заявление в ее институт и сама взялась подготовить абитуриента к вступительным экзаменам. Я поступал так, как она велела, из чего нетрудно сделать вывод, что перед вами безвольное существо, мой дорогой Саркабама.

На меня стоило посмотреть в те дни, Кузьма Дмитриевич. Днем я сочинял протоколы о пьянстве, водил карманников на допросы, а вечерами пытался усвоить криминалистику и грамматику, тригонометрию и судебную психиатрию.

Двадцать часов труда и четыре — мертвого сна. Такое мотовство может позволить себе только молодость. Двадцать и четыре, без всяких вариаций. Дайте-ка сюда вашу руку, Вождь Великого Племени... Так, очень хорошо... Ваш папиллярный след принадлежит к группе завитковых узоров с тремя — очень редкий случай — дельтами, а направление ваших бровей косонаружное, а... Но, может, довольно криминалистики?

— Довольно, довольно... Продолжай, Саня, повесть о Ромео и Джульетте.

— У нашей повести, надеюсь, будет лучший конец.

— Да, прости меня, конечно... Итак, что же было потом?

— Потом? То же, что и у моего поколения. Наступил день, когда герою повести выдали диплом. Он был в прекрасном расположении духа: в юности настроение человека, кажется, обратно пропорционально его упитанности. По ночам мне снился шалаш в горах, ящерка у его входа, которую я расколдую, и она станет моей женой.

Однако военкомату не было дела до снов. Он всунул жениха в теплушку и послал его на берег океана изучать оружие и строевой шаг. Потом гремела война на Карельском перешейке, и младший комвзвода Смолин, было тогда такое звание, отправился на фронт. Впрочем, война кончилась раньше, чем ваш ученик, Кузьма Дмитриевич, добрался до Ленинграда. И снова был мир, и были марши, азимуты, ночные стрельбы.

И наконец на Южный Урал полетела телеграмма с восклицательными знаками. Жених возвращался восвояси.

Я взял билет на 23 июня 1941 года, а двадцать второго, в воскресение, началась Великая война.

— Понимаю тебя, Саня.

— Что сказать о ее первых днях? Я отступал с армией в пыли, пожарищах и крови. Эвакуировал Ригу, сдавал Псков, бежал под бомбами по новгородскому мосту через Волхов и, наконец, лег в старорусских болотах, чтобы задержать немцев или умереть с честью.

Войска Северо-Запада остановили врага на Ловати и стали выматывать из него жилы. Ему навек запомнятся огонь, злоба и ярость этих дней.

Ничего не хочу скрывать. Я многое повидал за те, первые, дни, и у меня сильно болело сердце. Я не понимал отступления, не был готов к нему, и все, кто были рядом, тоже не понимали, что происходит.

Но жизнь учит людей, если они не круглые дураки. Мы увидели немецкую лавину и достаточно быстро разобрались: страшная сила. Но надо ломать врага и сломать его, если даже для этого придется вылезти из собственной шкуры.

А как сломать? Мужество, честность, терпение, трудолюбие? Да, конечно. Но только этого — мало. Необходим всеобщий героизм, самоотверженность всех, чтобы сокрушить хребет бешеной фашистской гиене. И наша армия уже знает это.

Смолин помолчал.

— Кто ведает, суждено ли мне вернуться с войны. Но Россия, Советская Россия уцелеет. В это я твердо верю.

— Да, Саша. Что бы ни случилось.

Старик раскурил погасшую папиросу.

— Наверное, еще будут неудачи, У немцев опыт. У них весь военный и экономический потенциал Западной Европы. Европы, которую они подмяли под себя. И наглость войск, которые пока только побеждали.

Но у нас есть то, чего нет и не может быть у них. Знамя Ленина, великая и целиком сражающаяся партия. Единство народа. И немцы не выдержат наших ударов. Вот ты увидишь.

Он снова чиркнул спичкой.

— Ты заметил на эшелоне лозунг — «С Новым победным годом!» Это не попытка прогноза, это — желание, Саша. Война будет долгая, это уже ясно, и погибнут не сто, не тысяча и, может, не миллион человек. И прежде всего — коммунисты, они не умеют за чужой спиной воевать. Но Родину мы спасем, и Советскую власть — тоже.

Отпили по глотку вина, помолчали.

— За что ордена́-то? — внезапно спросил старик, бросив взгляд на грудь Смолина. — «Красные Знамена» за что и две «За отвагу» — за что?

Старшина пожал плечами.

— Мне удалось совладеть с собой, Кузьма Дмитриевич. За это.

— Как? — не понял старик, но тут же согласно качнул головой. — Понимаю тебя.

— Мы шли на восток, и выла над нами сатаной авиация немцев, и горели хлеба, и дети умирали на глазах матерей, и слезы разъедали лица солдат... И все-таки... Есть тут, на Северо-Западе, небольшой городок Сольцы, и я запомню его, ибо именно там полки нашей армии обернулись к противнику, и от танковых и моторизованных дивизий врага полетели клочья. Да, да, хваленые, самодовольные, прущие без оглядки вперед немцы бросились наутек. Это был один из первых красных контрударов на Великой войне.

Больше других досадил врагу, кажется, полк капитана Краснова. Его звали Анатолий Андреевич. Ничего в нем сверхъестественного — обычное русское лицо, чуть жестковатое, овсяные мужицкие усы. Его бойцы носили затрепанную, просоленную форму, многие были перевязаны и обожжены, но в их глазах горело торжество победы, пока — только частной победы, которая, вместе с другими — настанет срок! — приведет нас в Берлин.

Потом, в сентябре, мы всем фронтом остановили врага здесь, на подступах к Валдайской возвышенности, не пропустили его на Бологое, к Октябрьской железной дороге, перекрыв путь на Ленинград. И вот тогда я заметил: враг боится нас. Немцы почти не проникали в наши тылы, а мы шарили у них за спиной и рвали гранатами их штабы. Выреза́ли ножами их гарнизоны и пускали под откос их поезда... Вероятно, и я кое-чему научился, Кузьма Дмитриевич. Однако война — это школа каждый день и труд каждый день, и тот, кто не умеет учиться и вытягивать из себя жилы, проиграет ее.

— Да, Саша. О чем ты хочешь сообщить еще?

— Еще? Ну вот разве о том, что надо сказать «спасибо» Вождю Великого Племени, помогающему мне воевать...

— Экой ты, братец, подлиза... Чем же он тебе помогает, этот самый вождь?

— Нет, не подлиза. Когда-то он научил меня, мой старший Великий Брат, бесшумно ходить по лесу, читать следы, понимать язык птиц и сигналы цветов, разжигать костер на ветру и видеть вокруг себя связи жизни. И пока солдаты на войне изучали все эти премудрости — без них не прожить в бою — я занимался иным и обгонял товарищей.

— И что ж тебе удалось запомнить?

— Все или многое. Цветы дремы или вьюнка говорят мне, какую ждать погоду. По утренним песням птиц я могу поставить стрелки остановившихся часов. И язык следов, и знаки ночи и неба, воды и дороги не забыты мной, мой дорогой бывший вождь чернокожих...

— Помнишь, значит... — рассмеялся старик.

— Да.

— Знаешь, мне кажется: жизнь сама придумала тебе службу сыщика. Вернешься домой — иди к Крестову.

— Выживу — пойду.

— Кстати, где он сейчас?

— Воюет.

— Значит, жив. Слава богу. А ты не ранен?

— Случалось.

— Тяжкая война.

— Тяжкая.

— Ты в партии, Саня?

— Да, три месяца. Но расскажите и вы что-нибудь о себе, Кузьма Дмитриевич,

— Что же тебе говорить? Работаю в обкоме партии.

И, отвечая на вопрос, добавил с грустью:

— Нет, один я по-прежнему... Ну, давай укладываться. Утром тебе рано вставать.

На рассвете, прощаясь со своим старым учителем, Смолин достал из кармана небольшой сверток.

— Не затруднит — передайте Ольге.

— Что это?

— Кубики из какао, немного печенья, сахар.

— Не глупи. Сам помогу. Я не съедаю свой паек.

— Спасибо. Но я хочу, чтоб она получила мой подарок.

— Ах, да, конечно... Прости... Передам.

Смолин выбрался из вагона, сел в машину, плотнее запахнулся в шинель. Но внезапно соскочил на землю, прижался щекой к щеке Морозова, попросил:

— Там, дома, поцелуйте за меня Ольгу, батя!

ТРИДЦАТЬ ДЕВЯТЬ НИЖЕ НУЛЯ

Низко над окопами, шипя и подвывая, пролетел снаряд. Недалеко в лесу раздался резкий визг, и куски рваной зазубренной стали пропороли воздух, мочаля скованные стужей стволы сосен.

Над глубокой неровной воронкой несколько секунд висело облако снега, смешанного с мерзлым песком, истолченным в мелкую пыль. Прошли две или три минуты, и облако осело, покрыв мертвенным, бело-серым налетом обнаженные корни деревьев.

Смолин окинул взглядом своих людей и, заметив, что новички втянули головы в плечи, сказал огорченно:

— Каждому снаряду кланяться — спину сломаешь, парни... Так на чем мы остановились?

— На морозе, лейтенант, — подсказал Намоконов.

Смолин еще не привык к своему новому званию, и ему постоянно казалось, что «лейтенант» — не он, и обращаются к кому-то другому.

Фронт есть фронт, и время на передовой течет не по законам мирного быта. Жизнь рядом со смертью, и события, громоздящиеся на события, уплотняют ее до предела. И очередные, и внеочередные воинские звания присваиваются людям быстро, значительно скорее, чем в спокойные годы труда и учений. Смолин сам представлял к новым чинам Намоконова, Горкина, Макара Кунаха. И все же приказ о его собственном офицерском звании был для него полной неожиданностью. Тем паче, что старшину произвели в лейтенанты, минуя звание «младший лейтенант».

Комдив 180-й Иван Ильич Миссан, человек далеко не разговорчивый, пожимая руку Смолину, только и сказал:

— Не стану заваливать словами, разведчик. Ты и сам знаешь, что и как должно делать на войне. Будь счастлив и удачлив, Александр Романович!

— Мы остановились на морозе, взводный, — еще раз напомнил Намоконов, заметив необычную рассеянность Смолина.

— Хорошо, продолжим, — согласно кивнул лейтенант. — Итак, о холоде. Вот что я хочу сказать вам, солдаты. Мороз — не только ртутный столбик, упавший ниже нуля. Что же еще? А вот что. В шинели ты или в полушубке? Давно на воздухе или только-только из теплого блиндажа? Молод или стар, хвор или здоров? Твердый ли ты человек или хнычешь по каждому поводу? И, наконец, какое у тебя дело и как ты к нему относишься?

Произнеся эту речь, Смолин еще раз оглядел бойцов, среди которых почти половина были новички.

Взвод потерял в осенних и первых зимних боях треть состава, и теперь полк выделил из свежего пополнения десять солдат для разведки.

Молодежь грудилась на окаменевших от мороза бревнах и почтительно слушала командира.

Рядом, храня уважительное молчание, стояли старослужащие.

— Не думайте, — снова заговорил взводный, — что эти прописи — одним новичкам. И ветеранам об этом не мешает помнить. Ибо обмороженные руки — ничем не лучше тех, что изуродованы осколками и пулями.

И еще об одном не могу не сказать. На этот раз, верно, — пополнению.

Есть такие слова — радость победы. Это хорошие слова. Но, согласитесь со мной: право на праздник у того, кто добывает его. Тот, кто хочет радоваться успеху, добытому чужим горбом, может идти в кухонщики.

Лейтенант встал с лапника, отряхнул шинель.

— А теперь, отделенные, помучайте новобранцев, чтоб им потом не пришлось платить головой за свои промахи.

Команда Намоконова сорвала его отделение с бревен и сбила в шеренгу.

Вероятно, невоенный человек, попавший в это время в ближний тыл полка, сильно удивился бы, услышав и увидев, чем занимаются разведчики.

Люди учились наматывать портянки — сначала летние, потом — газетную бумагу, затем зимние. Натирали сапоги мазью. Косясь друг на друга, мазали жиром лица, руки, ноги.

Стреляли холостыми очередями на бегу, зарывались в снег, узнавали, почему разведчику не годится нож с блестящей наборной рукояткой или начищенная пряжка ремня.

— Иди сюда, Филипп Терновой, — и вот тебе задача, — говорил Намоконов, с надеждой посматривая на высокого рукастого новобранца, совсем недавно закончившего инфак университета. — Думай, не торопись. Мы в тылу у немца. Только-только была оттепель, и лед на реке ослаб. Ты в головном дозоре — и ты подполз к реке. Мелкая она или глубокая? Как узнать, хотя дна не видно. Соображай...

Терновой стоял перед отделенным, переступал с ноги на ногу и, словно наливаясь свекольным соком, молчал.

— Не знаешь, Филипп. Я не виню тебя, хотя ответ прост. Смотри на лед: в него вросла трава, чьи корни на дне. Трава — не длинное дерево. Значит, мелка речка. Раз неглубоко — лед крепкий. Смело ступай на лед.

Нет, ничего удивительного в этих пестрых, на первый взгляд, занятиях не было. Бой беспощаден, и солдату иной раз за сутки надо узнать все, что необходимо для схватки и для того, чтобы выжить в ней.

И поэтому разведчики с жадным вниманием слушали ветерана. Приемы ночной войны, значение звуков и шорохов, следы пехоты врага и распорядок жизни врага изучались в этой нелегкой школе, где за все плата — жизнь, своя или чужая.

Намоконов говорил:

— Варакушкин, ты не здесь, не с нами, — ты идешь один, в густом лесу, за линией фронта. Твой путь к врагу, но ты обязан вернуться, и тебе нужны приметы, чтобы не сбиться на долгом обратном пути. Думайте все, как создать их самим, приметы.

Так отделение узнавало о заломленных сучьях, о зарубках на стволе, о горках камней, о черте, проведенной палкой на снегу, о пучках старой хвои, подвешенных к соснам.

— Наш путь — азимут компаса, — говорит Намоконов, — ибо наш день это ночь, и наши тропы — лес и целина болот.

И отделение училось прокладывать на бланковках азимуты, ведущие к цели, и снова, оставив лыжи, ползало в снегу.

...Рядом, на просеке, занималось отделение Горкина. В один из перерывов краснощекий отделенный усадил своих людей в кружок у костра.

— Я хочу кое-что почитать и рассказать, ребята. Не холодно?

Красные, распаренные разведчики усмехались.

— Рубашки впору выжимать, старший сержант.

Андрей достал из планшета лист бумаги.

— Недавно мы наведались к немцам. В четыреста пятнадцатый пехотный и сто двадцать третий артиллерийский полки врага. Ночь и гранаты пособили устроить добрую панику в штабах и разжиться документами. У пехотинцев взят приказ номер восемь дробь сорок два, у пушкарей — мешок с письмами. Бумаги переведены, и я кое-что выписал из них.

Он аккуратно расправил изрядно помятый листок.

— Вот что пишет вахмистр Ганс Шмидт из второй батареи артполка Марианне Лизегант в Геринц: «Здесь все кругом кишит русскими разведчиками. Что означает слово «мороз», я правильно понял лишь тут — на фронте, в России...»

Обратите внимание на эти строки: разведка и холод.

А вот приказ командира четыреста пятнадцатого пехотного полка полковника Ноак. Он тоже жалуется на нас: нарушаем немецкие коммуникации и уничтожаем солдат. Полковник запрещает своим людям ходить в одиночку: могут попасть в руки русских или обморозиться. И здесь, как видите, лазутчики и стужа.

Следующая выписка — приказ командира второго армейского корпуса, генерала от инфантерии, графа Брокдорфа. И там — то же самое... Я мог бы прочесть вам и приказную дрожь начальника сто двадцать третьей пехотной дивизии генерала Рауха, и заклинания штаба десятого армейского корпуса, но, полагаю, хватит... У нас еще есть в запасе четверть часа, пойдемте, послушаем, о чем толкует старшина Намоконов со своим отделением.

Эвенк почему-то хмурил брови и вяло рассматривал язычки огня, трепетавшие в хворосте.

— Я не люблю говорить о том, — проворчал он наконец. — Но если вы просите — скажу. Солдат имеет право все знать о своем командире.

Он набил трубку махоркой, покатал в ладонях раскаленный уголек, закурил.

— Я рожден женой зверобоя, за Нижней Тунгуской, и Дарасун Нижний Стан — моя родина. Эвенки из племени хамниганов — знаете ли? — умеют читать снег и понимать слова ветра. В десять лет я мог попасть белке в глаз. В пятнадцать — бил только в глаз. Ефрейтор Мгеладзе, дай мне твой автомат. У тебя есть спички. Подкинь коробок... Нет, выше... Вот так. Стреляю. Дырку вы посмотрите потом, когда кончим речь.

Теперь знаете мою жизнь, и я кое-что вам скажу.

Наш полк — великий полк. Раненые не уходят. Те, кого задело сильнее, лечатся и возвращаются назад в свою роту и в свой взвод.

Лейтенант был ранен два раза. Он — здесь. Только что подошел старший сержант Горкин. Он сам бинтовал себя, и он — мой друг, и я ему — друг, что еще можно добавить?

С нами нет Шведа. Он погиб и оставил нам свою славу. Вместо него — Макар Кунах. Сильный человек.

Намоконов вздохнул.

— Я не люблю вранья. У войны желудок без дна. Но трус умирает раньше смерти. Ленивый тоже умирает до срока.

Не только на пашне и в тайге — на войне тоже есть черная работа. Пот запечется на твоих губах, кости станут скрипеть под тяжестью ноши, и никто не скажет тебе громких слов и не даст ордена́. Ты еще не победил никого. Учился. Но без этого нет подвига и нет победы.

Намоконов стер рукавицей пот со лба и вдруг улыбнулся.

— Я говорю сегодня много, однако.

И снова занимались отделения, и люди делали черную работу войны. Они учились одолевать жажду, стрелять с лыж и разбираться в следах.

Неисправимый Мгеладзе ворчал:

— Я ехал воевать, старшина. А меня учат дышать через нос. Почему от привала до привала — пятьдесят минут, а сам привал — пять? Бой сам покажет, что делать.

Намоконов отозвался почти весело:

— В книгах о подвигах, Шота, много вранья. Без пота ничего нет. Ты знаешь это — и не сбивай с ума молодых.

И опять — стреляли на бегу и стоя, заметали следы, ставили на лыжне мины. Ходили по азимуту, по звездам, тащились на высотки, скатывались вниз, копали укрытия в сугробах.

Почти все это время Смолин пропадал в штабе полка. Возвращаясь оттуда, подолгу рассматривал карту-километровку, испещренную значками: позиции пехоты и артиллерии, минометные батареи, тылы врага, иностранные легионы.

В верхней части склеенных листов голубел большой неправильный треугольник — озеро Ильмень. С севера на юг шли оборонительные позиции испанцев, 22-го и 321-го батальонов полевой жандармерии, 410-го, 551-го, 174-го и других немецких полков.

В штабе Миссана была задумана операция, риск и ответственность которой были понятны всем. Готовился глубокий рейд взвода в тылы 329-й пехотной дивизии. На этот раз разведке предстояло поработать и за себя, и за истребительный отряд.

В глубине обороны врага, в десяти верстах от передовой, находился огромный каменный сарай, превращенный немцами в артиллерийскую крепость. Ее пушки и гаубицы постоянно держали под огнем рокадные дороги русских, методически били по их окопам, обстреливали штабы полков. В сейфах цитадели хранились многие документы 16-й армии немцев, — фон Буш полагал, что там они под надежным замком.

Миссан утвердил план полка, решившего разгромить форт. Пройти к нему прямо не представлялось возможным: район был густо насыщен частями врага. Избрали обходный путь, через леса и болота.

И теперь, разглядывая карту, лейтенант думает о каждой версте этой тяжкой дороги. Придется форсировать по льду реки Редью, Парусью, Полисть. Сразу за Полистью, у деревушки Плеватицы, — крепость. Сложно не только добраться к ней. Еще мудренее — уничтожить ее гарнизон, взять документы, разрушить форт. Приказано, если представится возможность, захватить начальника крепости и привести его с собой.

Смолин не строит иллюзий. Взвод может не вернуться из немецкого тыла, шансы на удачу невелики, но они есть, и эта рискованная игра стоит свеч.

Наблюдая за учением своих людей, лейтенант пытался представить себе любого из них там, в чужом, ненавистном мире врага. Взводный, разумеется, переговорит с каждым разведчиком, идущим в рейд, каждому объяснит его задачу, попытается предусмотреть все, что может ожидать их в деле. Но все же знает: неожиданности будут, никто не в силах полностью угадать их.

— Конец! — как-то сказал Смолин взводу. — Сутки отдыха. Завтра идем.

И, пережив эти сутки, они ушли во тьму, захватив компасы, гранаты, ножи, карты-бланковки, фляжки со спиртом.

Двое суток их не было на своих позициях. Через сорок восемь часов они вернулись к себе, измотанные до предела, почти валившиеся с ног.

Смолин приказал отоспаться и затем, собрав разведку, сказал:

— Бойцы! Не гневайтесь на меня. Я таскал вас не в тыл немцев — в свой тыл. Сказать раньше об этом не мог. Благодарю за службу!

И сконфуженные новички нестройно прокричали:

— Служим Советскому Союзу!

Ветераны взвода стояли в строю строго, но глаза их смеялись и подбадривали новобранцев.

Все понимали: была генеральная репетиция, и без нее едва ли следовало идти на ту, настоящую крепость.

Но даже и теперь подготовка не была закончена. То один, то другой новичок, под приглядом старослужащих, уходил в ночь: на линию фронта, на артиллерийские наблюдательные пункты, в ближние немецкие тылы.

И люди обретали уверенность, ибо только дело есть почва, на которой укореняется вера. Так говорили командиры, и так утверждали ветераны, и это была истина.

Наконец наступил день, которого ждал взвод. Смолин собрал людей, чтобы еще раз условиться обо всем и проверить все.

Затем разведка сдала в штаб полка переписку, документы, ордена — все, что могло попасть в руки врага и выдать полк.

Смолин велел людям отдыхать до вечера. Он наблюдал за ними все это время, — и видел характеры людей, их суть, их нравы и привычки.

Шота Мгеладзе добыл где-то камень-голыш и точил нож. Намоконов свирепо стирал портянки и пропотевший насквозь подшлемник. Макар Кунах мирно похрапывал на лежанке, отсыпаясь впрок. Терновой соорудил себе из пустой гильзы светильник и читал подряд все, что удалось достать о разведке.

В середине дня рация дивизии приняла кодированную телеграмму из партизанского отряда. Знаменитый на все фронты Партизанский край Северо-Запада держал тесную связь с Валдаем, и редкая операция войсковых частей обходилась без помощи народных мстителей.

Здесь, на стыке Новгородской и Псковской областей, юго-западнее Ильменя, прочно стояла на ногах Советская лесная республика. Первая в тылу вражеских войск. Нет и не могло быть ничего подобного ни в одном другом государстве, кроме нашего.

Десять тысяч квадратных километров за спиной немцев — Ашевский, Белебелковский, Дедовичский и Дновский районы — жили под флагом партии и своей власти. Четыреста деревень сеяли колхозный хлеб и били немцев в затылок, выпускали свои, красные газеты и рвали мосты.

Нет, разумеется, немцы не были в восторге от такого соседства! Почти правильный четырехугольник, ограниченный Старой Руссой и Дном на севере, Бежаницами и Холмом на юге, подвергался ожесточенным бомбежкам и артобстрелам. Двадцать тысяч солдат и офицеров были сняты с передовой и противостояли партизанам. Танки с крестами и мотопехота врывались в села, выжигали и утюжили их, но Республика жила, и были сельсоветы, и колхозы, и кино, и почта с Большой земли.

Потом, когда подсчитают цифры этой борьбы, окажется: партизаны за год уничтожат двадцать шесть тысяч захватчиков, пустят под откос сто пятьдесят девять воинских эшелонов и два бронепоезда, подобьют и уничтожат пятьдесят девять танков, двадцать два самолета, около тысячи автомашин, взорвут сто пятьдесят восемь мостов, более семидесяти складов, разгромят двадцать восемь гарнизонов врага.

Пока же это дело только приобретало размах, и 1-я Партизанская бригада Никиты Петровича Буйнова пособляла 11-й армии генерала Морозова, чем и как могла.

И вот теперь взводу Смолина должен был помочь в налете один из отрядов бригады. Командовал им учитель из деревни Заболотье, фамилию которого солдатам не сообщили.

К вечеру началась метель. Она сорвала снег с деревьев, сдернула его с бугров, выскребла из кустарников — и со свистом и воем понесла в мерзлые болота, в серое низкое небо. Огромные сосны на опушках гудели, как басовые струны невиданных орга́нов, и сразу стало на передовой сумрачно и уныло.

Новички зябко ежились, сосали зажатые в кулаки папиросы и кляли пургу.

Смолин с искренним изумлением взирал на молодежь. Он видел: новобранцы приуныли, и понял, как много и трудно надо с ними еще работать, чтоб сделать хозяевами войны, умеющими извлекать выгоду из полезного, но внешне неприглядного обстоятельства.

— Товарищи! — сказал он взводу. — Никогда еще бог так не старался в нашу пользу. Вы платите ему черной неблагодарностью, вешая носы и ругая метель. Как же так? Чем холоднее, чем сильней пурга, тем легче нам в рейде: нас не увидят, не услышат, не заметят нашей лыжни.

Да, нам будет несладко, не стану врать. Но немцу-то — хуже! Хуже, черт его дери, ведь это наш мороз и наша метель, или я не ясно говорю?

Люди согласно кивали, но Смолин видел: все сдержанны и молчаливы.

Филипп Терновой придвинулся к лейтенанту, заглянул ему в глаза.

— Если меня ранят или убьют — тогда что?

Смолин понял солдата.

— Мы никого не оставляем у немцев, Филипп.

— Спасибо, — сказал новичок и вздохнул.

...Метель бесновалась и выла над зачерствевшими болотами. Казалось, не снег, а ледяная каменноугольная пыль хлестала в лицо, когда Смолин выводил людей с передовой. Ни луны, ни первых звезд, ни ракет, ни вспышек, ни пушечных выстрелов. Тьма.

Перед рейдом лейтенант еще раз уточнил прогноз погоды. Метеорологи утверждали: вьюга будет мести всю неделю. Этого срока вполне хватит на оба конца, если не случится худого. Впрочем, в пути еще раз можно запросить погоду: в тыл с разведчиками отправлялся радист.

Со всех сторон разведку охраняли дозоры. В центре ядра медленно скользил на лыжах Смолин. Изредка он бросал взгляд на компас. Взвод, не сбиваясь, двигался по верным азимутам.

Линию фронта переходили по замерзшему озерцу, в стыке между 181-м саперным батальоном и лыжной ротой испанцев, потерявших к этому времени три четверти состава.

Те взводы «Голубой дивизии», что оборонялись на фланге, имели всего сто тридцать штыков.

Из агентурных источников и показаний пленных было известно, что командир дивизии Грандес вылетел в Берлин для доклада Гитлеру, и посиневшие от мороза франкисты окончательно пали духом.

Озерцо переходили цепочкой. Иногда виднелись искры, вылетавшие из печных труб над блиндажами. Сквозь шумы метели пробивалось завывание немецких тягачей, подвозивших к передовой снаряды и горючее.

Испанцы маскировались плохо, и почти весь их передний край мерцал во тьме бледно-розовой полосой.

Разведчики шли между немцами и испанцами, стараясь не пропустить ни одного звука, ни одного чужого слова.

Пусть каждый боец однажды или много раз пробирался в тыл врага, пусть в упор видел там смерть и пережил неизбежные тяготы, — все равно любой новый рейд за линию фронта взвинчивает нервы и напрягает тело. Не только потому, что такой переход опасен сам по себе. Еще и оттого, что это — черта, за которой кончается один мир и одна жизнь, — и наступает другая.

Миновав озерцо, Смолин сменил направление, резко повернув на северо-запад, к Ильменю. Надо было обойти один из опорных пунктов врага и снова двигаться на юго-запад.

Вскоре втянулись в редкий, угнетенный лес. Здесь уже могли быть мелкие немецкие подразделения на отдыхе или на марше.

Смолин обогнал своих. В лесу было темнее, но тише, чем на озере и в болотах. Метель шла где-то над головами, покачивая кривые стволы деревьев.

Минуты исчезали из жизни, похожие одна на другую, точно патроны в пулеметных лентах.

Через два часа выбрались на заметенную полевую дорогу, дошли по ней до развилки, и Смолин остановил взвод.

Рядом с лейтенантом чернели фигуры его связных.

— Варакушкин... — тихо позвал взводный.

— Здесь, лейтенант.

— К головному дозору!.. Поищи полевой стан.

Варакушкин исчез, а люди стояли недвижно и слушали гудение ночи. Садиться на снег было запрещено: немцы потом, по вмятинам, могли подсчитать число бойцов и раскрыть разведку.

Минуло четверть часа. Наконец заскрипел снег и возле Смолина вырос Варакушкин.

— Стан рядом. Нас ждут.

Дом, куда направился Смолин, состоял из двух больших комнат, в которых когда-то отдыхали и варили пищу колхозники.

Постройка была в сильном запустении, стекла в окнах выбиты, рамы порублены на топливо. Взводный приказал завесить проемы плащ-палатками, разрешил людям немного попить из фляг.

И только тогда включил фонарь. На печи, в которую был вмазан большой чугунный котел, сидел человек в обмятом дубленом полушубке, поверх которого тускло мерцал немецкий автомат. Черная борода партизана, как показалось Смолину, была влажна, вероятно, от растаявшего снега.

— С благополучным прибытием, — сказал он, вставая, и от этих спокойных, почти мирных слов всем стало как-то по-домашнему тепло и уютно. — Очень нам большая радость — ваше появление.

— Спасибо, — отозвался Смолин. — Вы не устали?

— Нет, отчего же?

— Тогда, пожалуй, пойдем.

— Да, конечно.

Проводник из партизанского отряда был местный человек и, кажется, профессиональный охотник. Даже лыжи у него были не городские, не армейские, а охотничьи — широкие и короткие. Он шел впереди ядра, в головном дозоре, и Филипп Терновой, шагавший за ним, вдруг подумал, что нет никакой войны, а идут просто два человека по своей земле, чтобы на зорьке потропить зайцев.

Взвод продвигался всю ночь. По лесам и болотам, без дорог, ощущая, как под меховыми жилетами мокнут от пота рубахи.

Перед самым рассветом проводник назначил привал. Он был неразговорчив, этот человек, взявшийся за оружие, чтобы выжечь врагов со своей земли, и Смолин благодарил его в душе за это: и за молчание, и за безмолвную верность Отечеству.

Все подымили самокрутками, спрятанными в кулаки, аккуратно загасили окурки, спрятали их — кто в коробок, кто в карман — и снова заскользили вперед.

Утро пришло внезапно. Метель стихла, будто разбушевавшийся пьяница, истощивший все силы.

«Вот тебе и прогноз!» — невесело подумал Смолин и усмехнулся.

Резко сияло солнце и, отраженное снегом, било в глаза. Не было слышно ни единого звука. На десятки верст окрест, кажется, — ни одного живого существа.

Новобранцы беспокойно переглядывались.

Смолин обменялся с проводником короткими фразами. Тот считал, что опасаться здесь особенно нечего — впереди заболоченная пустынная равнина. Кроме того, было известно: небольшие летучие группы партизанского отряда движутся на некотором удалении от разведки, охраняя ее фланги.

Лейтенант наметил новые азимуты, к чему проводник отнесся с некоторой иронией, так как достаточно хорошо знал дорогу, — и взвод вытянулся в две цепочки.

Кунах и Горкин, замыкавшие строй, срубили каждый по маленькой елочке, привязали их шнурами к поясам — и заметали лыжню.

Дозоры, бежавшие теперь в двухстах метрах впереди и по бокам, молчали: путь чист.

Еще час истек без всяких происшествий.

Но вот Варакушкин, посланный Смолиным в правый дозор, внезапно остановился, несколько мгновений рассматривал снег и быстро направился к взводному.

— Лейтенант, — сказал он шепотом, — там — следы. Два десятка немцев прошли впереди нас полчаса назад.

— Ты убежден в этом? — пристально взглянул на солдата Смолин, и молоденькому разведчику показалось, что ему не верят. — Давай посмотрим вместе.

— Вы сомневаетесь, лейтенант? — с еле приметной обидой спросил дозорный, его длинные заиндевевшие ресницы по-детски вздрогнули.

— Нет, отчего же? — подъезжая к чужим следам, покачал головой взводный. — Но я все-таки хочу знать, почему два десятка, и почему впереди нас, и почему полчаса назад?

— А-а, это можно... — облегченно вздохнул разведчик. — Я помню, чему вы нас учили, Александр Романович. Глядите: ровный, накатанный оттиск, и много следов от палок. Один немец не проложит такую лыжню. Отпечаток одиночки неровен и осыпан с боков. Два-три человека дадут след поровнее, но только десять лыжников и больше так укатают снег. И еще: я подсчитал дыры от штырей.

— Как определил направление?

— По штырям и кольцам палок. Кольцо оставляет полукруглый отпечаток сзади и разорванный — спереди. Если кто-то обгоняет колонну, он делает это с правой стороны. Все обгонные следы — справа от лыжни.

Варакушкин взглянул на Смолина и не увидел на его лице даже признаков волнения. Солдату снова показалось, что лейтенант не верит ни единому его слову. И торопливо заключил:

— Давность следов легко видна. Острые их края держатся час, а то и два. Потом осыпаются. Тут резкая, свежая лыжня, и ее поверхность рыхлится без усилий. Но ведь я не видел немцев, и никто не заметил их. Значит, прошли, думаю, за полчаса до нас.

Смолин взглянул в синие глаза солдата, сказал ласково:

— Ну, хорошо. Иди. Спасибо.

Варакушкин растерянно потоптался на месте.

— Мы не наткнемся на немцев, товарищ лейтенант?

Взводный отрицательно покачал головой.

— Это не германцы, и не испанцы, Алеша. Прошли партизаны. Они помогают нам.

И добавил после короткой паузы:

— У них на палках самодельные кольца. Из толстой сыромятной кожи. Ты не заметил эту мелочь... Ну, иди...

...Снег... Метровый слой снега. Сплошная, огромная пуховая постель. Не дай бог, когда-нибудь заснуть в ней! Все сильнее и сильнее мороз. Длинная и гибкая, как соболь, бежит по равнине разведка. Белая на белом. Встречный ветер чуть шевелит полы маскировочных халатов.

Смолин почти автоматически передвигает ноги и думает — о враге и холоде.

Немцы застряли в лесах и болотах Северо-Запада, как и на других фронтах, вовсе не из-за низкой температуры.

Нет, не холод, не леса, не болота, не тысячи верст наших пространств спутали карты злобного и наглого маньяка из имперской канцелярии. Гитлер знал, куда и на что шел. И шел лихо, забивая эфир криками о победе и неистовством барабанного боя.

Смолин помнит первые атаки германцев: засученные рукава, сигаретки в зубах, автоматы, картинно прижатые к брюху. Взводный не забыл немецких пилотов, гонявшихся чуть не за каждым «красным» автомобилем.

Это было сначала. На границе. В Риге. У Пскова. Потом пришло возмездие, и войска в серо-зеленых шинелях испытали здесь такие тяготы и лишения, понесли такие потери, каких не знала никогда дотоле ни одна армия мира. Искореженные бомбами пушки и танки, трупы полков и дивизий, пожары, налеты партизан, кровь, огонь и ненависть России, Украины, Белоруссии, Прибалтики — что мог знать обо всем этом Гитлер, начиная войну?

Теперь он кричит, эта бесноватая бестия, убийца народов, о русских холодах, о «генерале Морозе».

Смолин вспомнил командующего своей армией Василия Ивановича Морозова и усмехнулся. Оккупанты уже кажется, принимают обоих генералов за одного.. Во всяком случае, и тот, и другой звучат в их листовках почти одинаково.

Высшие немецкие офицеры, воюющие на Северо-Западе — Буш, Брокдорф, Раух, Эйке, испанец Грандес, — вполне сумели убедиться, что Россия — не Франция и не Голландия, и война на земле Советов — далеко не легкая танковая прогулка.

Огромные потери захватчиков быстро сказались на их ближнем тылу. Почти все резервы вытянуты в окопы, и жидкие гарнизоны за этой линией содрогаются от страха, холода и бомбежек.

И Смолин, и проводник помнят это. И они ведут разведку к каменному форту немцев, зная, что не встретят на своем пути сильных подразделений врага.

К исходу дня взвод резко повернул на юг, к переднему краю фронта. Шли по опушке леса, готовые в любой миг скрыться за соснами и елями. Дважды над головой проносились «Ме-109», под самый вечер проплыл «Хейнкель-125», корректировщик, который все называли «костылем» из-за его несуразного вида. Разведка замирала, вдавливала лыжи в снег или ложилась на них. Поднималась с огромным трудом, качаясь от усталости: сутки марша!

Уже совсем стемнело, когда проводник воткнул палки в сугроб на густой опушке и прохрипел:

— Все, лейтенант. Мы в двух верстах от объекта. Где ваша карта?

Они долго рассматривали изображение местности в сетке квадратов, уточняя пути подхода к крепости и способы нападения на нее. Наконец Смолин потушил фонарь.

До войны в длинном здании, сложенном из гранитных глыб, был склад бензина, нефти, масел. Немцы разделили его на семь казематов, пробили амбразуры для дальнобойных пушек. За глухим забором из плитняка укрывалось около пятидесяти артиллеристов, охрана, солдаты обслуживания.

Весь район форта был обнесен колючей проволокой, соединенной со сложной системой сигнализации. Две попытки партизан проникнуть за ограждение и взорвать пушки не принесли успеха: немцы оба раза поднимали тревогу, вызывали подкрепления, и партизаны с боем и потерями отходили в леса. Теперь налет был еще более затруднен: напуганные захватчики ночами не смыкали глаз. Спали они с рассвета до обеда.

Бомбежка и артиллерийские нападения на форт почти не причиняли ему вреда. Прочно построенный, он к тому же был умело замаскирован плитами прессованного снега.

Немного передохнув, проводник отправился в отряд, сосредоточенный неподалеку.

Смолин приказал взводу немедля укладываться на ночь.

Разведчики хорошо знали, как это делается. Уйдя в глубину леса, они расчистили от снега полтора десятка площадок, каждая — для трех душ. На дно снеговой ямы набрасывалась хвоя, затем стелили плащ-палатку. На нее укладывались два бойца. Третий накрывал их двумя оставшимися плащ-палатками, заваливал яму снегом, а затем протискивался в нее сам. Вскоре люди согревали убежище своим дыханием и мгновенно засыпали.

Солдаты, охранявшие покой товарищей, на всякий случай замели ветками лыжню взвода. И наконец застыли на опушке.

Кроме часовых, не спал взводный, поджидая партизана.

Тот вскоре вернулся с командиром отряда.

— Знакомься, — сказал проводник. — Наш главный.

Офицеры советовались недолго. Обо всем было условлено заранее, еще до выхода разведки в немецкий тыл. Сейчас лишь обменялись последними данными и еще раз условились о связи.

Партизаны, выполняя свою часть задачи, перекрыли обе дороги, ведущие к форту. Отряд был убежден, что не пропустит ни одного немца к укреплению. В узких местах дорог подпилили деревья, чтобы обрушить их на землю, коли в том будет нужда. У завалов должны были тотчас очутиться небольшие группы автоматчиков. Кроме того, отряд заминировал мосты и заложил взрывчатку на своей лыжне.

Командир отряда, сравнительно молодой человек, уверенный и порывистый, прощаясь, похлопал Смолина по плечу, сказал весело:

— Живая, однако рискованная работа, но — ты ж понимаешь! — надо — так надо, браток!

План разгрома крепости, на первый взгляд, и в самом деле, был безрассуден. Нападение планировалось утром, при полном свете, почти в открытую.

И все-таки это был, пожалуй, единственный реальный план.

Немцам и в голову не придет ждать удара в такое время суток. Кроме того, хорошо известно: артиллеристы в эти часы спят, и, если часовых удастся убрать мгновенно, разведка выполнит задачу. Должна выполнить!

Проводив партизан, Смолин быстро устроил себе яму, велел забросать ее снегом итотчас уснул.

Часовой разбудил его за четверть часа до зари.

Воспаленными, красными глазами всматривался лейтенант в черные контуры крепости. Что там сейчас за ее стенами, в казематах, где жарко топятся чугунные «буржуйки» и горят керосиновые лампы?

Перед самой зарей проводник привез в одноконной кошеве тол. Смолин приказал разбудить взвод.

Наконец восточная сторона неба стала светлеть. Лейтенант достал из вещмешка немецкую офицерскую фуражку с высокой тульей, аккуратно надел ее, повесил поверх маскхалата тонкий трофейный автомат.

Почти так же были экипированы Намоконов и Кунах.

В морозном утреннем воздухе отчетливо слышались звуки медленного боя на передовой. Изредка лениво постреливали пушки.

Через несколько минут Смолин взглянул на часы и, ощутив какое-то веселое ожесточение, которое приходило к нему всякий раз, когда опасность становилась особенно близка, кивнул разведчикам.

Кунах быстро вывел лошадь из леса, все уселись в сани, и Макар взмахнул вожжами.

У ворот, ведущих в крепость, стояли нахохлившиеся часовые, громоздкие и несуразные. Вероятно, под обмундированием у них были надеты меховые жилеты или кофты. На ногах топорщились аршинные соломенные сапоги — жалкое подобие валенок.

Лошадь медленно понесла сани к крепости. Смолин сбросил с фуражки капюшон халата, чтоб виден был орел на околыше, закурил сигарету.

Немцы на посту приплясывали от холода, впрочем, не спуская взгляда с саней.

Остановились в десятке шагов от ворот, и трое разведчиков направились к часовым. Смолин шел впереди.

— Хальт! — приказал немец и вскинул винтовку.

Смолин продолжал путь. Намоконов и Кунах не отставали от него ни на шаг.

Поднял винтовку и второй часовой.

Но, различив на подходившем офицерскую фуражку, оба замялись.

Разведчик приблизился вплотную к немцам и стал доставать из кармана документы.

И в то же мгновение Кунах рванул одного из часовых к себе, зажал ему рот и взмахнул ножом. Намоконов ударил второго прикладом.

Бесчувственных солдат затащили в будку, и Смолин приказал заткнуть им рты кляпами.

Макар снял с оглушенного немца шапку, соломенные сапоги, напялил их на себя.

Смолин тихо засвистел. Через минуту в дежурку вбежали Горкин и Мгеладзе.

Дверь каменного сарая отсюда, от ворот, не была видна. Но, со слов партизан, разведчики знали: там тоже дежурит часовой. Справиться с ним будет, пожалуй, нетрудно, если люди Смолина не наткнутся на артиллеристов.

Разведка, по сигналу взводного, быстро вошла в ворота.

Все медленно двинулись к крепости.



Дойдя до угла, Смолин остановился и бросил взгляд на дверь.

У входа переминался с ноги на ногу часовой. Он был так же огромен и неуклюж, как и те, что теперь лежат без движения в будке.

Из-за укрытия вышел в немецких одежках Кунах. Он медленно заковылял к часовому, трудно переставляя свои соломенные ходули.

Разведчик был уже в шаге от немца, когда тот увидел чужое, застывшее от напряжения лицо. Попытался вскинуть винтовку к плечу — и не успел. Железные пальцы Макара сдавили его горло. Через минуту разведчик опустил обмякшее тело на землю и выпрямился.

В тихом морозном воздухе раздался еле слышный тоскливый крик домового сычика: «Ку-ку-вит... Ку-вить...»

И тотчас от угла сарая к двери кинулась группа захвата.

Бойцы обеспечения залегли за бревнами во дворе, у крепостных ворот, за небольшими хозяйственными постройками.

Наконец все было готово, и лейтенант махнул рукой.

Намоконов мягко толкнул дверь.

В длинном узком коридоре тускло горела керосиновая лампа. На южной стороне прохода темнели семь металлических дверей.

У каждой из них стали по три бойца. Макар скинул не только немецкие шапку и «чесанки», но и собственную шинель. Сейчас будет жарко, и лишние одежки ни к чему.

Взводный прислушался. Было тихо, будто в могиле.

Лейтенант взглянул на Ивана, на солдат, подбадривая их взглядом, и снова взмахнул рукой.

Люди разом вытянули ножи из чехлов, открыли двери, вошли в казематы. И затворили за собой стальные щиты.

Смолин остался в коридоре, положил палец на спусковой крючок автомата. Рядом — Варакушкин и Бядуля. Терновой направился в конец прохода и застыл у маленькой деревянной двери. Там — комната с двумя сейфами, жилье офицера. Они — тоже цель рейда.

Смолин знал, что начальник крепости, баварец Энцерот Даус, опытный и безбоязненный человек. По сведениям партизан, солдаты форта зовут его «майстер тодт» — мастер смерти. Ну, что ж, посмотрим, кто на этот раз обвенчается со старой каргой, «майстер»!

За стальными щитами дверей сначала было тихо, но вот все громче и громче стали раздаваться приглушенные ругательства, короткие хриплые крики, звуки ударов.

Внезапно дверь одного из казематов раскрылась, и оттуда выполз, волоча на себе задыхающегося Мгеладзе, немец.

— Святая Мария, спаси! — захрипел артиллерист почему-то по-русски и ткнулся головой в цементный пол.

Шота снова кинулся за дверь.

Бядуля, увидев, что немец на полу еще шевелится, покосился на Смолина: «Добить?»

Взводный махнул рукой: «И без нас отправится к богу!»

Однако артиллерист внезапно вскочил на ноги и, пошатываясь, кинулся к русскому.

— А, щоб на тоби шкура загорилась! — обозлился Бядуля и, взмахнув автоматом, опустил ложе на голову немца.

Тот, будто у него отрубили ноги, рухнул на пол.

Стремительно мчались секунды.

Звуки схватки затихали. Теперь в коридор доносился лишь стук металла по металлу. Разведка выводила из строя орудия крепости.

Один за другим из каменных мешков выбегали бойцы, скрещенными ладонями показывая взводному, что дело сделано.

Поручив Намоконову и Бядуле обойти казематы, Смолин направился с частью разведчиков к офицерской комнате. Она была закрыта изнутри. Возле нее дежурил с автоматом наготове Терновой.

Смолин кивнул солдату.

Филипп постучал.

Никто не ответил.

Разведчик постучал еще раз.

За дверью раздалось ворчание.

— Ви шпэт ист эс?

Терновой оглянулся на Смолина: «Отвечать?»

Взводный утвердительно покачал головой.

— Нойн ур моргэнс, хэр офицер...

— Гляйхь..

Раздался звук поворачиваемого ключа, и на пороге вырос начальник крепости.

Увидев направленные на него автоматы, Даус метнулся к столику, схватил парабеллум.

Кунах вывернул офицеру руку, вырвал пистолет, передал Смолину.

Обыскали пленного, стол, портфель, — ключей от сейфов нигде не было.

— Переведи, Филипп, — покосился Смолин на Тернового. — Мы пришли сюда не с визитом вежливости. Спроси, где ключи?

Терновой перевел.

Немец покачал головой, сказал, морщась:

— Ихь фэрштэе нихьт.

Смолин кинул Мгеладзе:

— Проведи его по казематам, Шота. Быстро!

Баварец и Мгеладзе вернулись почти тотчас. У Дауса мелко тряслись губы, и бледная синева заливала лицо. Он обессиленно опустился на стул и что-то забормотал.

— Что там еще, Филипп?

— Он говорит, у него присяга, лейтенант.

— Скажи ему, это меня не касается. У меня — своя присяга.

Даус выслушал перевод, исподлобья посмотрел на русского, пожал плечами.

— Ну, вот что, Филипп: переведи, у меня нет времени на дебаты. Через минуту будет поздно. Я его расстреляю.

Немец внезапно вскочил на ноги, отстранил Тернового, вытянулся перед Смолиным, прохрипел:

— Яволь, герр оберст! — и уронил голову.

Он попросил разрешения одеться, достал из тайника в стене ключи, передал русскому офицеру.

— Скажи ему, пусть напялит на себя все, что есть теплое, — распорядился Смолин. — Пойдет с нами. По морозу. И еще втолкуй, Филипп: мы не свяжем его и не заткнем рот. Но за первое же громкое слово — на тот свет.

Пока лейтенант выгребал бумаги из сейфа и завертывал их в простыню, несколько бойцов заложили в казематы тол.

Во взводе оказалось несколько раненых, в том числе — тяжело. Теперь разведчики перевязывались — и сами, или с помощью товарищей, выходили во двор.

...Взвод уже был в лесу, когда за его спиной ударили взрывы.

Группа обеспечения предупредила партизан, и они немедля исчезли с дорог. Вернув проводнику лошадь с кошевой, взяв у него волокуши и пару лыж, разведка тотчас углубилась в лес.

Пленного поставили на лыжи. Но он постоянно спотыкался и падал, задерживая движение. Пришлось посадить его в волокуши, на которых лежали простыня с документами и часть трофейного оружия.

— Только этого не хватало, — ворчал Мгеладзе, — тащить эту пакость, этого паршивого фашиста. У меня и без него в голове черт знает что такое!

Смолин торопился как можно скорее отвести людей от крепости. Он шел, тяжело передвигая ноги, щурил воспаленные глаза и думал о том, что изморозь уже, вероятно, покрыла обугленные стены казематов, и генерал-полковник фон Буш, бывший начальник русского отдела генерального штаба, обещавший Гитлеру без труда вбить клин между Москвой и Ленинградом, вынужден будет теперь написать еще один приказ о русских разведчиках и русской стуже.

То один, то другой солдат отрывались от колонны, рисовали лыжами на снегу замысловатые узоры, заметали ветками следы взвода. Все понимали: погоня будет, и надо сделать все возможное, чтоб сбить с толку преследование.

Совершенно неожиданно для всех Мгеладзе, тащивший сани с офицером, ничком повалился в снег.

Кунах разжал ему рот, приставил к губам фляжку со спиртом.

К упавшему подъехал Смолин, спросил Макара:

— Что с ним?

— Измотался, небось.

Шота открыл глаза, покосился на могучего Кунаха, вспылил:

— Это ты измотался, медведь. У меня в плече — дырки от ножа.

Разведчика перевязали. Он потерял много крови, очень ослабел, и пришлось соорудить для него подобие санок из лыж.

На первом же большом привале радист развернул «Северок» и передал в штадив шифровку. Командир взвода разведки докладывал о выполнении задания. Он также просил к исходу ночи открыть ложный огонь по северному берегу озерца, через которое взвод уходил в тыл немцев. Противник будет, вероятно, ждать разведку именно там. Пусть ждет. Взводный уведет своих людей новой дорогой.

Раненые очень осложняли движение. Один из них, проколотый в грудь широким немецким штыком, скончался без единого звука. Его завернули в плащ-палатку, привязали к лыжам и тоже потащили за собой. Остальные брели сами, но темп марша сильно упал.

Это позволило немцам почти нагнать взвод. На снежной равнине появилось около сорока точек, и они стали медленно увеличиваться в размерах.

Может быть, погоня была связана с разгромом крепости, а может, кто-то случайно заметил колонну и решил проверить подозрения.

На землю уже спускались сумерки, и Смолин хотел верить, что его люди уцелеют в неминуемой перепалке с врагом.

— Задержишь немцев, Андрей. Оставь с собой Бядулю, — сказал он Горкину.

Старший сержант молча кивнул головой.

Взвод ускорил движение и направился к лесу.

Горкин оглянулся. Противник был еще далеко.

— Давай мины, Степан Анисимович.

Разведчики быстро раскопали на лыжне снег. Бядуля вытянул из мешка мину, ввернул в двурогую трубку взрыватели, приладил к ним тонкую проволочку и опустил заряд в ямку. Закидав ее снегом, разведчики прикрепили проволоку к кусту и кинулись вслед за взводом.

Они еще не успели догнать своих, когда раздался взрыв.

— Теперь немцы не пойдут по лыжне, — сказал Намоконов Смолину. — Предупреди людей, чтоб смотрели как надо.

Быстро темнело.

Филипп Терновой, шедший в правом дозоре, увидел неподалеку от себя двух лыжников. Они легко скользили по целине. Полагая, что это свои, неопытный разведчик спокойно продолжал движение.

Лыжники приблизились к дозорному почти вплотную и разом ударили из автоматов.

Солдат беззвучно упал на снег.

От ядра взвода отделились две фигуры и кинулись к немцам.

Издалека казалось, что враг спокойно ожидает приближения русских. Но вот германцы начали медленно поднимать оружие, и в тот же миг оба разведчика, будто их ветром разнесло, помчались в разные стороны.

Одновременно ударили четыре автомата.

Взвод, уходивший на юг, тревожно вслушивался в звуки перестрелки.

После длинной очереди Смолина один из немцев зашатался и упал. Тогда второй, не целясь, выстрелил по лейтенанту и, резко повернувшись, ударил в Намоконова. Эвенк повалился в снег и затих. Но прежде, чем он коснулся земли, согнулся в три погибели второй немец, задетый огнем Смолина.

Лейтенант кинулся к старшине.

— Я — живой, — успокоил его Намоконов, поднимаясь со снега. — Иди за взводом. Возьму Филиппа.

Еще некоторое время отходили перекатами: пока одни передвигались, другие прикрывали их огнем. Но вскоре все стихло: немцы отстали или побоялись углубляться в лес.

Шли теперь совсем медленно. Смолин брел вслед за Иваном, тащившим на лыжах тело Тернового.

Как-то, обернувшись, старшина увидел, что лейтенант стоит, широко расставив ноги и опустив голову. Решив, что взводный прислушивается к звукам за спиной, Намоконов усмехнулся.

— Немцы не пойдут за нами. Побоятся ночи, однако.

Смолин ничего не ответил.

— Что с тобой? — забеспокоился старшина.

— Ничего, Иван... Ничего... Пошли.

В полночь приблизились к линии фронта. Связные передали приказ командира: всем зарыться в снег. К исходу темноты по соседнему участку ударят русские пушки, чтоб отвлечь внимание немцев. Сигнальщик в окопах стрелков выстрелит двумя красными ракетами, ориентируя разведку на свои позиции. И тогда взвод начнет одолевать самую тяжелую тысячу метров. Тысячу метров к себе, к жизни, к новым боям и надеждам. Тысячу метров по заснеженному болоту и Ловати.

И вот люди лежат в сугробах, и время тащится с поразительной ленью, и пот, кажется, примерзает к спине.

— Ех, якбы пич на кони, а я на ний, — добрый козак був бы! — бормочет Бядуля, околевая от холода.

Смолин хрипло шепчет Намоконову:

— Накинь что-нибудь на немца, Иван. Неровен час — замерзнет до смерти. Глупо.

Укрыть посиневшего Дауса нечем, и Намоконов снимает шинель с мертвого Филиппа: «Прости, товарищ, больше она тебе не нужна...»

Господи, какой собачий холодина! Нет, это нельзя вытерпеть, это выше человеческих сил! Но это надо вытерпеть, будьте вы все прокляты — Гитлер, Муссолини, Франко!

Смолину кажется, что последнее тепло уходит из тела, и он все чаще роняет голову на снег.

В пяти километрах отсюда, там, где взвод пересекал озерцо, уходя в рейд, начинают рваться снаряды. Смолин поднимает голову, прислушивается и весь радостно напрягается.

Разрывы сливаются в гул, он бьет, бьет в барабанные перепонки бойцов: «Наши! Наши! Наши!»

И в туже минуту над русской передовой взлетают две красные ракеты.

— Пошли! — командует Смолин.

И лыжники один за другим выволакивают себя из снежных ям, неловко скользят к реке.

Они бредут, волоча за собой санки с убитыми и ранеными, волокуши с документами, оружием и полумертвым от холода Даусом, и шалый ветер тычется людям в задубевшие лица.

Они бредут, и Намоконов не может понять, — снег это скрипит под ногами, или, может, хрустят зубы у взводного? Или промокшие и застывшие полы халатов трещат в ночи? Кто знает? Да и не время думать об этом теперь, когда нервы натянуты и пальцы, в которых зажато оружие, побелели от напряжения.

Каждый сугроб может грозить смертью. Каждая тень может оказаться врагом и полоснуть в лицо автоматной очередью.

Пот заливает Смолину глаза, течет по груди.

«Странно, почему такой горячий пот, почему болит грудь? — вяло соображает взводный. — Ах, да, я, кажется, ранен... Ну, ничего... как-нибудь...»

Варакушкин перекинул руку командира себе на шею, шепчет сухим ртом:

— Немного... Еще немного... Потерпите, очень прошу... Вот мы и дома.

Смолин идет, деревянно переставляя ноги, и вдруг видит, что он уже не двигается, а стоит, и перед ним тоже стоят два человека. Один высокий, стройный, с красивым интеллигентным лицом. Второй — могучий, голубоглазый, весь олицетворение мужества и силы.

— Товарищ командующий армией... — вытягивается Смолин перед Морозовым.

— Не надо, потом... — перебивает генерал.

— Смолин, мужик дорогой, дай я тебя расцелую!

Это — Миссан, тут не ошибешься.

Смолин говорит: «Отогрейте немца... помрет, сукин сын...», — и валится на руки командира дивизии.

— Водки! — приказывает полковник.

Адъютант, суетясь, отстегивает от ремня флягу и льет спирт в рот взводному.

Смолин открывает глаза.

— Ранен? — волнуется Морозов.

— Да.

Внезапно Смолин спрашивает Миссана:

— Сколько теперь на дворе?

— Что «сколько», Саша?

— Сколько теперь градусов, Иван Ильич?

— Тридцать девять ниже нуля, — подсказывает адъютант.

— Тридцать девять... — усмехается Смолин и поворачивается к Морозову. — А ведь жарко! Немцу, я говорю, жарко, товарищ генерал-лейтенант!

СТУЧИТ НА СТЫКАХ СОСТАВ...

Стучит, считая стыки, состав; свирепо свистит на станционных стрелках паровоз, — и несутся, несутся, несутся в серый рассвет, в неизвестную даль солдатские красные вагоны.

Горкин свешивается с верхних нар, подмигивает Смолину и вдохновенно врет:

— Бомба там, говорят, с огромную избу, а есть и больше...

— Где это «там»? — не открывая глаз, спрашивает Намоконов, прислушиваясь к сонному поскрипыванию колес.

— Там, под Сталинградом, старшина.

— Таких бомб не бывает, — лениво замечает Иван, посасывая трубку.

— Не спорь. Я сам видел.

Намоконов распахивает глаза, поудобнее устраивается на полке, сильно затягивается дымом. Он не верит ни одному слову Андрея, но любит его слушать: у этого во рту слово не заплесневеет.

— Так где же ты видел такие бомбы, Андрей?

Бойцы теснее придвигаются к младшим командирам, одни — с откровенной улыбкой недоверия, другие — с затаенным интересом:

«В самом деле, где мог наткнуться на такие дьявольские штуки старший сержант?!»

Горкин медлит с ответом, иронически посматривает то на лейтенанта, то на старшину и наконец сообщает подчеркнуто серьезно:

— Во сне. Именно там, друг мой Намоконов.

Старшина вздыхает. Он приготовился выслушать длинную выдумку о немецких бомбах черт знает какой величины, выдумку, которая помогает скоротать время, а Горкин подал ручку, да подставил ножку.

Намоконов косится на Смолина и неожиданно замечает: взводный доволен.

Лейтенант, и верно, рад. Он с удовольствием посматривает на розовую физиономию своего отделенного и усмехается: «Толково бодришь людей, Горкин!»

Неискушенный человек и не поймет, в чем дело. Почему нагородить бог знает что о немецких бомбах — значит, подбодрить людей?

А вот и значит. Когда выдернут бойца из привычной жизни и посадят в теплушку, а теплушка эта мчится неведомо куда, — в серый рассвет, в тридесятую даль — тогда кажется человеку, что ждут его впереди неслыханные испытания и тяготы.

Пусть в тех окопах, где находился до того солдат, было сыро и грязно, пусть в воздухе день-деньской гнусавили комары и слоилась болотная испарина, и выли бомбы, и рвались снаряды — пусть! — все равно там было знакомо и привычно, — и, значит, спокойнее. Не зря же говорят: и в аду обживешься, так ничего.

Да, там было привычней. А сейчас не знают солдаты, куда спешит, считая стыки, красный солдатский состав. Нет, все-таки знают они: мчится, почти без остановок, почти без отдыха длинный воинский эшелон потому, что гвардейцы едут, едут, едут в Сталинград. Нет, не пошлет Ставка прославленные полки Миссана куда-нибудь на легкий фронт, в траншеи позиционной войны.

А в Сталинграде, и верно, трудное житье и — потому — великое дело. В городе горит земля, и обугленные скелеты домов сеют черную копоть, и люди там — не люди, а боги — опаленные, обветренные, утратившие страх, — страшные боги.

Немцы беснуются в Сталинграде, и в бессильной злобе жгут и терзают его израненное, его бессмертное тело. Они стянули туда все, что смогли: и лучших полководцев, и лучших солдат, и лучшее оружие. Бомбы там, действительно, должны быть черт знает какие!

И вот, оказывается, Горкин смеется над бомбами врага: нет вовсе никаких особенно страшных фугасок, а есть обычные, такие же, как и на Северо-Западе. А «величиной с дом» — это враки, это — во сне.

Стучит на стыках состав, и думают солдатскую думу сотни людей в жестких военных теплушках, и летят сотни человеческих судеб навстречу серому утру и неизвестности.

Эвенк сладко сосет трубку, и его полудрема рисует ему облик могучего Енисея, реки-отца, от которого ведут свое начало все эвенки, и все орочоны, и еще много народностей, живущих честной охотой и оленеводством.

Потом старшина думает о Волге, и она представляется ему не только рекой-матерью, но и Матерью Рек: как тундра, безбрежны ее воды, и, как тайга в грозу, черны ее волны, когда гневается она, Великая Река-Мать.

— Спи, сын мой Иван, — стучат колеса состава, или, может быть, это свистит сиверко над синей волжской волной? — За всем, что вокруг, я слежу бессонными очами, и соленые слезы не ослепят меня. Я слышу и вижу все, Иван, и я знаю, сын эвенкийской женщины, дочери моей, — ты спешишь сейчас в сумерках неясного рассвета ко мне, к моим обугленным берегам. Спи, сын мой, и пусть пока спят в твоем оружии свинец и смерть, пусть спят пока, — ты должен немного отдохнуть, бесстрашный солдат и сын моей дочери.

«Хо, — улыбается во сне Иван, — ты можешь положиться на меня, Волга-Мать, и ты тоже можешь на меня положиться, Отец-Енисей. Я спешу и не дам вас в обиду...»

...Горкин тоже улыбается во сне, маленький розовощекий храбрец, бывший учитель из рабочего поселка. Может, во сне ему мерещатся обернутые в газету учебники, а может — и нет. Конечно же — нет! Вот уже миновал он терриконики шахт, вот идет через палисадник, и уже входит в дом, в свой дом! И молодая, тоже розовощекая, тоже маленькая жена падает ему на грудь. И разведчик трет в смущении обветренный лоб и растерянно улыбается. На улице мягкая, ясная ночь, и супруги сидят, онемев, у окна, и он не знает, как вести себя и что делать: отвык от жены.

...Беспокойно и весело спит на верхних нарах заросший черной щетиной Шота Мгеладзе. И сон ведет его по отчему селению, и тонко звенят на его груди награды Великой войны.

Старики улыбаются, женщины ахают, девушки прилипают носами к стеклам, а Шота идет по родному селу, будто аршин проглотил, и его медали звенят ясно, как колокольчики.

Гвардеец подходит к отцу, и старик целует воина, и говорит ему, не стыдясь слез:

— Спасибо, Шотико...

И тогда Мгеладзе тоже обнимает отца и кричит ему на ухо так, что слышат самые далекие горы:

— Я ему, понимаешь, такую пилюлю дал, этому немцу!

И все женщины, и все старики почтительно говорят:

— Слава этому храброму генералу Мгеладзе!

...Закрыты в эти минуты милые голубые глаза Алеши Варакушкина, легкое дыхание мерно волнует ему грудь. Ефрейтору снится совсем простое, совсем сказочное: он сидит на главном посту блюминга, а за стеклянной стеной кабины, дымя и вздрагивая, мчится под валки раскаленный слиток. И он, Варакушкин, вдыхая сладковатый запах каленого металла, перегоняет слиток с приемного на рабочий рольганг. И счастье распирает ему грудь, и каждая жилка в его теле поет от радости: вот оно — совершилось! Наконец-то — работа, наконец-то он не изводит, он делает металл!

...Не то стонет, не то крякает во сне могучий Макар Кунах. Ах, как благоухает жирная земля за его плугами! Дымок сгоревшего топлива не в силах убить этот теплый, пряный дух земли, дух, связанный со всем сущим — и с хлебом, и с червячком для рыбалки, и с цветами в палисаднике.

И Макар всем телом подается вперед, помогая трактору тянуть плуги. Степь... Без края степь... Сколько здесь работы!

...Один человек не спит в тесном солдатском вагоне. Нет, это не потому, что он — командир и ему доверены судьбы людей. Командиры тоже спят, когда можно спать.

Нет, не оттого бодрствует Смолин. Тихо, тепло, можно подумать, вспомнить, помечтать. Скоро ли еще представится такая возможность?

Да, много всякого стряслось за последние полгода.

Тогда, зимой, вернувшись из рейда, он надолго покинул строй, и смертельно уставшие врачи маялись над его раной, через которую ушло так много крови.

В госпитале была сказочная, царская жизнь. Белое белье, электричество и безропотные двужильные сестры.

Все было бы хорошо, но мутила душу явная нелепица: взвод воюет, а командир прохлаждается под шерстяным одеялом. Черт знает чем занимается целых девяносто дней!

И он исчез из госпиталя, как только смог это сделать. В бегстве не было ничего удивительного, удирали многие, и на него никто не должен был обижаться. К тому же он оставил записку-справку, что вполне здоров, и прибавил благодарности каждому врачу, каждой сестре, каждой нянечке.

Он топал по жидкой майской дороге, и казалось: целую вечность не был на фронте. За три эти месяца войны его, 180-я, дивизия стала 28-й Гвардейской, а Иван Ильич Миссан из полковников повышен в генералы.

О них то и дело писала фронтовая газета «За Родину», и даже ее поэты, которых он, Смолин, не раз видел на передовой. Вот, например, очень славный стихотворец, Степан Щипачев, скромный и храбрый, с густой серебряной шевелюрой. Однажды они вместе, лейтенант и поэт, пролежали целую ночь под носом у немцев, и, сказать по правде, это была паршивая ночь. Взводный сильно боялся, чтобы поэта как-нибудь не зацепило пулей.

А то еще доводилось встречаться с другим, очень веселым и замечательным поэтом. Это был Сергей Михалков, и Смолин глядел на него даже с некоторым удивлением, не веря, что именно этот высокий, еще молодой человек написал «Дядю Степу».

Чаще других в дивизии бывал Михаил Матусовский, и, может, поэтому его стихи и даже большие поэмы посвящались невымышленным героям.

И вот, добираясь из госпиталя в дивизию, Смолин бормотал вслух стихотворение Щипачева, очень проникновенное и точное. Лейтенант выучил эти строки наизусть, потому что они имели к нему некоторое отношение:

Ползут разведчики во вражьем стане.
Валежник хрустнет, вскрикнет птица вдруг,
А то прислушаться — так тихо станет,
Что под рубахой слышен сердца стук...
...Не новичок в разведке он — и к сроку
Придет назад, все вызнав о враге.
Светящуюся синюю дорогу
Показывает компас на руке...
И еще бормотал лейтенант прекрасные строки из поэмы Матусовского о эвенке, друге взводного:

И горе немцам в том болоте, когда он ходит в тишине.
И чтоб не ошибиться в счете, зарубки ставит на сосне.
Вот так, шагая в самом лучшем настроении и декламируя стихи, приближался Смолин к своим позициям.

Все знают, что разведчики — народ-дока, и уралец очень сконфузился, обнаружив на передовой совсем незнакомый полк.

Юный лейтенантик, совсем мальчоночка, никак не мог взять в толк, о чем его спрашивает неведомо откуда свалившийся в траншею офицер.

— Гвардейцы? Какие гвардейцы? Ах, те, которые здесь были? Вполне возможно, они куда-нибудь перебрались, такое случается на войне.

И пришлось тогда Смолину — это на своей-то передовой, политой его потом и кровью! — лезть в карман за документами.

И прочитав те документы, лейтенантишко вдруг все вспомнил и даже хлопнул себя ладошкой по лбу.

— Тьфу, память! Твоя дивизия, гвардеец, ушла на погрузку. Куда? У тебя есть карта? Тогда гляди. Вот сюда. Ну, ни пуха тебе, ни пера, приятель!

На взбудораженную железнодорожную станцию Смолин приковылял глубокой ночью. И наткнулся на него — лоб в лоб — Шота Мгеладзе и заорал на всю вселенную, чтоб перекрыть лязг и свист поездов:

— Ха, взводный явился! Радость какая!

В вагоне, когда уже колеса считали стык за стыком, шептали ему разведчики:

— Не иначе — на Сталинград, товарищ гвардии лейтенант. Там сейчас — гвоздь всей программы!

...Несется навстречу холодному осеннему рассвету на юг или запад состав красных солдатских теплушек. Свирепо свистит паровоз, проскакивая станции, станции, станции, и летят сотни человеческих судеб навстречу войне и неизвестности.

Нет, не об Ольге думает Смолин, не о родном городе — зачем зря мучить себя солдату? — не о любви и тишине мечтает лейтенант.

Мысленный взор его устремлен вперед — в пыль и огонь, в туман и кровь, в гром и визг неясного завтра.

И еще не знает Смолин, что дивизия мчится не в Сталинград, а к Тамбову, чтоб где-то в треугольнике Тамбов — Рассказово — Тригуляй стать костяком новой Второй Гвардейской армии; еще не ведает взводный, что, не допраздновав годовщины Октября, кинется армия по обмерзшим сталинградским степям навстречу генерал-фельдмаршалу Манштейну, преграждая ему путь к стиснутым в кольцо дивизиям Паулюса. И того, разумеется, не ведает он, что придется ему вести разведку и на земле Донбасса, и на кручах Карпат, и снова лежать в медсанбатах, и снова ползти вперед, и видеть над собой горящее небо Пруссии и черные купола рейхстага.

Еще ничего этого не ведает лейтенант. Но он твердо знает другое: рядом с ним, в тесной солдатской теплушке, сейчас спят и смотрят сны люди, которых не с кем и незачем сравнивать. Их даже нельзя назвать богами, этих солдат: никакие боги не сумеют того, что сумели они; их может убить бомба, их может сломить болезнь, но согнуть и остановить их, пока они живы, не сможет никто.

...Стучит, считая стыки, состав; несутся, несутся, несутся в неясную даль суровые солдатские теплушки, и летят сотни человеческих судеб навстречу неслыханным испытаниям, навстречу крови, навстречу почти непосильному труду и Победе.


Северо-Западный фронт, 1941—1942 гг.

Двойное дно

Весной 1920 года из челябинского лагеря для военнопленных, где содержались белые офицеры и богачи, бежал сотник колчаковской армии Дементий Миробицкий.

Ночью — была она черна, хоть глаз выткни — Миробицкий вышел в тесный и грязный двор лагеря, вроде нехотя стал прогуливаться у ограды — и в барак больше не вернулся.

Потом обнаружили небольшой подкоп под колючей проволокой. Вблизи от него поблескивал в каплях утренней росы тупой столовый нож, которым сотник рыл дыру.

Поиски ничего не дали. Губчека завела новое дело, но ни одного заполненного листа в нем не было, кроме сообщения о побеге.

В ночь бегства Миробицкий успел выйти за окраину города и затеряться в лесу. Теперь он медленно шел на юго-восток, двигаясь параллельно тракту, ведущему в казачью станицу Еткульскую.

Заросший и грязный, одетый в рваную гражданскую одежду, сотник был тем не менее красив. Русые волосы буйно лезли из-под зимней меховой шапчонки, подаренной Миробицкому задолго до ареста знакомой казачкой из Каратабана. Она же снабдила сотника огромными яловыми сапогами. Кожа сапог была твердая, будто полосовое железо, и Миробицкий, только-только выйдя за Челябинск, стер ступни до крови.

Светло-синие глаза беглеца хмурились, тонкие губы иногда выталкивали склизкое невнятное слово, точно человек плевался.

Сотник был зол на жизнь, на революцию, на коммунистов, на лагерь, в котором маялся от вшей и голода, еженощно ожидая расстрела.

Еще недавно, несколько лет назад, Миробицкий мог рассчитывать на отменную карьеру. Он сравнительно быстро выслужился в офицеры. В сотне поговаривали, что молодого казака, возможно, переведут в лейб-гвардии сводный казачий полк, и Дементий уже пытался представить себе жизнь в столице.

Революция спутала все карты. Пришлось петлять зайцем по стране, скрываться от преследований, пробираться через всю Россию на восток, чтобы, наконец, вступить в армию Колчака.

Там удача, кажется, улыбнулась Миробицкому — он случайно попал на глаза адмиралу.

«Верховный правитель и верховный главнокомандующий всеми сухопутными и морскими вооруженными силами России» оказал высокую честь неизвестному сотнику: лично беседовал с ним, выспрашивая разные детали и стараясь уточнить обстановку на западе и севере страны.

— Вы можете называть меня Александр Васильевич, — сказал Колчак, давая понять Миробицкому, что разговор предстоит неофициальный. — Итак, вы вполне уверены в нашей победе?

— Мне нельзя не верить, — искренне ответил сотник. — Революция голоштанников оставит меня самого без штанов, господин адмирал. Тут нет середки. Или мы — их, или они — нас. Предпочитаю, чтоб мы — их.

Сорокапятилетнему адмиралу понравился малословный, ненавидящий красных офицер. Колчак оставил его в своей личной охране, и Миробицкому показалось, что фортуна не так слепа, как ее пытаются изобразить неудачники.

Войска адмирала сперва захватили Сибирь, Урал и докатились до Волги. Но затем дело опрокинулось кувырком. В девятнадцатом году красные начисто растрепали дивизии адмирала, а в январе двадцатого самого Александра Васильевича захватили в Иркутске и вскоре поставили к стенке.

Сотник Дементий Миробицкий бежал с белыми до Челябинска, но двадцать четвертого июля 1919 года 27-я стрелковая дивизия красных ворвалась в город, и сотник понял, что открытые боевые действия с этой минуты бессмысленны. Надо было уходить в подполье, нащупывать своих людей и с их помощью бить новую власть в затылок.

Дементий спорол погоны, заменил форменную фуражку гражданской кепочкой и с попутной подводой отправился в родные места.

В Каратабанской, Дуванкульской и Еткульской станицах с трудом разыскал знакомых казаков, но те отказались ему помогать. Время было тяжкое, станичники советовали выждать.

Миробицкий не хотел терять времени. Оставив у знакомой казачки в Каратабане форму, он переоделся в затасканную поддевку, напялил на голову меховую шапку, влез в огромные негнущиеся сапоги — и отправился в губернский город.

В Челябинске довольно скоро познакомился с молоденькой солдаткой, убедил ее, что он старообрядец и вера запрещает ему прикасаться к оружию. Баба обещала никому не говорить о постороннем человеке.

Несколько месяцев Миробицкий удачно уходил от обысков и проверок, установил связи с казачьими офицерами, выходцами из окрестных станиц, но в конце апреля попал в облаву и был арестован.

Глупая бабенка, которую привели на допрос в чека, разревелась и сказала, что познакомилась с Миробицкий недавно и «пожалела» его.

Чрезвычайка довольно скоро нащупала казаков, с которыми у Дементия была связь, и все они очутились в ее подвалах. На допросах чекистам удалось дознаться, кто такой Миробицкий. Сотника перевели в концентрационный лагерь. Грозил расстрел.

И вот теперь Дементию удалось бежать. Он шел сейчас в свой уезд — и это было рискованно. А что делать? Жить и бороться нынче везде трудно. Коли судьба помереть от пули, так виселица не грозит. Будь что будет.

Миробицкий вздрогнул. Ему показалось, что в лесу, которым он пробирается, кто-то есть. Потянуло запахом костра, донеслись отрывочные приглушенные разговоры.

«Видно, у Чумляка, — решил сотник, вспоминая, что на берегу этой небольшой реки были старые землянки, в которых обычно прятались дезертиры, бежавшие из красного войска. — Ну, с этими я полажу».

Осторожно, стараясь не тревожить хворост сапогами, офицер направился к реке. Он приготовил себя ко всяким неожиданностям, и все-таки окрик из кустов ткнул его, точно вилами:

— Стой, парень! Руки вздерни! Кто?

Из зарослей торчали стволы обрезов и берданок.

Было совершенно очевидно, что это дезертиры: достаточно взглянуть на оружие. Но береженого бог бережет, и осторожный сотник не рискнул сказать правду.

«Черт его знает, — думал Миробицкий, медленно поднимая руки, — а вдруг это голяки вооружились и патрулируют лес»?

Он ждал, когда из кустов выйдут люди, руки над головой уже стали уставать, но никто не появлялся.

Наконец одна из берданок опустилась, и негромкий глуховатый голос спросил:

— Кто таков?

— Человек, — сказал Миробицкий и усмехнулся. Он пытался выиграть время и по языку определить лишний раз — свои или чужие?

— Ты не крути хвостом! — прозвучал тот же голос, но уже с нотками раздражения. — Отвечай, когда спрашивают!

«Влепят еще в лоб, мерзавцы!» — зло подумал сотник и сказал:

— Местный я. В город верхами бегал. Да вот — лошаденку реквизировали.

И, опустив руки, двинулся прямо к приречным кустам.

Щелкнули затворы.

— Не балуй! — крикнули из зарослей. — Враз срежем!

Миробицкий уныло поднял руки над головой, кинул озлобленно:

— Чего ж вы там, язви вас в душу, толчетесь, ровно косачи. Идите и взгляните на мои документы.

— Мы те выйдем! — погрозили из кустов. — Мы из тебя, гада, решето враз произведем!

У Миробицкого снова стали затекать поднятые руки, когда в зарослях внезапно раздался хриплый веселый крик:

— Де-емка! Стой, братцы, это же Демка Миробицкий! Ах, пес тебя сгрызи, какая история!

Ружья опустились, и навстречу сотнику, переваливаясь с ноги на ногу, выкатился толстенький, усатый, коротконогий мужик в обожженной гимнастерке.

Миробицкий с удивлением разглядывал мужичонку. Но вот незнакомец смаху повис у него на шее.

Только теперь, в упор увидев его лицо, Дементий крякнул от удовольствия: перед ним потешно кривлялся и подмигивал есаул Абызов, лихой рубака, картежник и бабник, командир казачьей сотни, в которой когда-то служил и Миробицкий.

— Аркадий Евсеич, — оторопело развел руки сотник. — Как же это вы, голубчик, в таком виде?

— Э-э, — рассмеялся Абызов. — Ты на себя посмотри, душа моя. Чистый комиссаришка!

И они расхохотались.

— А эти — кто? — показал Миробицкий глазами на полдесятка оборванных парней, грудившихся неподалеку.

— Православные, — продолжая улыбаться, пробасил Абызов. — От розовых сбегли, от ихней армии.

Есаул потащил Дементия в землянку, усадил на нары, сказал, наливая кружку теплой воды и подвигая кусок хлеба:

— Ешь, Дема. Охудал больно. Не у красных прохлаждался?

— У них. Сбежал.

— Понятно. А сейчас?

— В родные места.

— Зачем?

Миробицкий искоса посмотрел на землистое отекшее лицо есаула, пожал плечами.

Абызов нехотя пожевал корку, покатал в грязных ладонях крошки хлеба, буркнул, вздохнув:

— Не советую, Дема.

— Что? — не понял его Миробицкий.

— Не советую, — повторил Абызов. — Теперь тихо жить надо. Ждать. Силешек мало. Может, на юге или западе что выйдет. Тогда и мы ударим.

— Я ждать не буду, — жадно глотая хлеб, кинул Миробицкий. — Некогда мне ждать, есаул.

— Ого! — ухмыльнулся Абызов. — Завидую. Молод ты, и огня в тебе, как в печке-чугунке: по самую трубу. Ну-ну, смотри.

Он с печальной улыбкой поглядел на сотника, поинтересовался:

— Куда пойдешь?

— В Еткульскую. Может, сыщутся там стоющие казаки.

— Брось, Демка! — махнул рукой Абызов. — Сиди с нами. А там видно будет.

— Спасибо на угощении, — хмуровато отозвался Миробицкий. — Прощай, Аркадий Евсеич.

— До свидания, Дементий, — подал руку Абызов. — Не сердись, — у меня, сам знаешь, ребятишков куча. Неохота на шею себе петлю накидывать.

Шагая лесом, Миробицкий с удивлением и печалью думал о есауле. Когда-то лихой офицер, рвавшийся к подвигам, казак этот теперь превратился в скотину, и все его заботы — лишь о своей шкуре. И еще Миробицкий думал о странном языке Абызова: в его словаре мирно уживались и чисто книжные, и станичные словечки.

«А мой? — про себя усмехнулся сотник. — Мой язык лучше, что ли?».

Уже перед самым Еткулем Дементий заколебался: «Не угожу ли из огня в полымя? Станичная голь может выдать властям, и меня пристрелят, даже не вывозя в Челябинск. Скажут потом: пытался бежать, сукин сын!»

И в последнюю секунду, чувствуя отчаянную усталость и злость, сотник все же решил идти на Каратабан. Дальше, но зато спокойнее. Там, по крайности, можно будет хоть отоспаться у знакомой бабенки — той, что когда-то отдала ему шапку и сапоги пропавшего без вести мужа.

Поздней ночью сотник дотащил наконец ноги до крайних дворов Каратабана, нашел нужный дом и, оглядевшись, коротко постучал в окно.

Никто не ответил.

Миробицкий постучал еще.

Снова была тишина, но край занавески на один миг уплыл в сторону, мелькнули и растаяли неясные черты липа.

— Открой, Настя! Я это.

— Демушка, господи! — тускло прозвучало из-за двойного стекла, и Миробицкий услышал топот босых ног.

Дверь хлопнула, и на груди сотника повисла женщина. Длинные черные косы казачки почти касались стройных ног, и она, не опуская шеи Дементия, бессчетно целовала его потное, заросшее лицо.

— Ну, ну, потом, — устало сказал Миробицкий. — Не терпится тебе, дура!

— Входите, Дементий Лукич, — весело пропела женщина, не обратив никакого внимания на грубость. — Вот радость!

Войдя в дом, сотник велел закрыть дверь на засов и никому не открывать.

И тут же, не раздеваясь и не скидывая сапог, повалился на кровать.

* * *
Сотрудник губернской чека Гришка Зимних третий день являлся на работу в лаптях. Добро бы это были еще новые крепкие лапти! Мало ли что в те буйные годы носили на своем теле и ногах люди! Может, у человека порвались сапоги или ботинки, замены нет — тут хочешь не хочешь — наденешь деревенские самоплетенки.

Сотрудники губчека беззлобно подсмеивались над Гришкой, величая его то «дедом», то «господином казаком». Для этого у них были все основания, так как Зимних щеголял не только в лаптях, но и добыл себе затрепанный казачий мундир явно довоенного выпуска. Мундир и лапти — это действительно казалось смешно.

И еще Гришка отращивал бороду, хотя никаких ощутимых успехов не имел: волосы росли редко и через них пробивался мальчишеский румянец.

У Гриши Зимних не было ни жены, ни родственников, ни девчонки, в которую можно влюбиться, и весь пыл своих девятнадцати лет сотрудник чека отдавал делу мировой революции. Он поклялся сам себе бить без страха и сомнения обнаглевших до крайности хищников как российского, так и всесветного капитала.

Нет, Гришка не был постным человеком. Напротив, любил жизнь, был не дурак выпить и потанцевать с девочками, но контра мешала республике ковать новую жизнь, и коммунист Зимних понимал свой долг.

К чести Гриши надо сказать, что он вполне разбирался в политике, ибо регулярно читал газеты — и губернскую «Советскую правду», и «Борьбу», выходившую в Златоусте, и троицкий «Трудовой набат». Особоеудовольствие доставлял молодому человеку «Красный стрелок» — орган 5-й армии Восточного фронта. От пепельных полуслепых букв газеты попахивало сгоревшим порохом, неслись с ее желто-серых шершавых страниц залпы конных батарей, звон сшибленных сабель и штурмовая дробь кавалерии.

Поэтому мы не поставим Грише Зимних в вину, что иногда он изъяснялся пламенным и немножко наивным языком газет своего времени.

Когда Гришку принимали в губчека, он объяснил международную обстановку и заявил:

— Посему прошу зачислить в чека и располагать мною по усмотрению товарища Ленина и всего пролетарского человечества.

Гришка научился жить в седле, гоняясь за вооруженным кулачьем, перестреливался с дезертирами, устраивал налеты на самогонщиков.

И никто даже не удивился, что этот невысокий стройный парень с голубоватыми холодными глазами, пришедший в чрезвычайку из железнодорожных мастерских, оказался бесстрашен в деле. Пристальный взгляд не мешал Грише весело улыбаться, и тогда все видели совершенно мальчишечьи ямочки на его щеках.

В конце апреля двадцатого года Гриша проводил политработу в продовольственных полках, затем, в июне, мотался по всей губернии, помогая комдезам: шла Неделя добровольной явки дезертиров. Коротко говоря, Зимних, помимо прямых служебных обязанностей, выполнял разные поручения губкома партии и гордился этим.

В начале августа Гриша вместе с троицкими чекистами накрыл в их городе логово контрреволюции, где скопилось множество бывших царских офицеров и кулаков. Неизвестный генералишка, тощий и злой, во время ареста влепил Гришке пулю в шею, и Зимних с тех пор не очень ловко крутил головой.

Однако белые разбойники и остальные наемники международного капитала не желали смирять свой отвратительный нрав. Банды недобитых колчаковцев и кулаков бесчинствовали в южных и западных уездах губернии. Не довольствуясь злобным шипением на молодую Советскую власть, они нападали на продовольственных и прочих советских работников.

Сильно досаждали новой власти дезертиры. Их было не слишком много, но эти отпетые люди имели оружие и не стеснялись пускать его в ход против власти, которой они изменили.

А тут еще близились холода, и дезертирам волей-неволей надо было уходить из леса в населенные пункты. Пойдешь — и напорешься на чека, на чоны, на боевые коммунистические отряды. Худо! И дезертиры, озверев в последний момент своего существования, бросались из-за угла на всех, кто честно исполнял поручения власти рабочих и крестьян.

Дикие и даже кошмарные убийства случались не так уж редко. Это заставило президиум Челябинского губкома партии ввести в губернии военное положение. Позже приказ Екатеринбурга предписал: в местах, где будут убиты продовольственные работники Советской власти, брать заложников из кулаков и богатеев и часть их расстреливать. Волость, в которой произошло убийство, наказывалась: обязана была поставить государству в полтора раза больше продуктов, чем требовала разверстка.

Гриша Зимних верил, что эти жестокие меры есть единственно правильные, потому что раз идет бой, то одними уговорами мало что сделаешь.

Тем не менее враги не желали успокаиваться, а даже наоборот — устраивали набеги на поселки и станицы Троицкого уезда, убивали революционных товарищей на горах возле Златоуста.

В сентябре крупная шайка дезертиров и кулаков совершенно распоясалась, как у себя дома, в Еткульском кусте станиц. И тогда, не желая с этим мириться, губерния направила в Еткуль части особого назначения и мелкие пехотные отряды.

Гриша Зимних — он «случайно» появился тогда в районе стычек — считал, что ни одного прихлебателя международного капитала вокруг не осталось.

Но как выяснилось вскоре, Гриша ошибался. В станицах Еткульской, Каратабанской, Дуванкульской, Кичигинской, Селезянской и Хомутинской притаилось еще немало враждебной нечисти. И она дала о себе знать по проистечении некоторого времени.

В мае в губчека поступило сообщение о бегстве из лагеря для военнопленных белого офицера Дементия Миробицкого. Казачьему сотнику удалось добраться до Еткульской и в лесу, неподалеку от станицы, отыскать своих бывших сослуживцев Никандра Петрова, Евстигнея Калугина и некоторых других. Позже к Миробицкому примкнули есаул конского запаса Георгий Шундеев и священник Иоанн.

Главарь шайки не желал заниматься одним мелким бандитизмом, а мечтал свою борьбу против власти поставить на широкую ногу. Белые разбойники, агенты мировой буржуазии навербовали в свои ряды множество урядников и дали банде красивое и дутое название. Миробицкий придумал для нее знамя: трехцветная тряпка, и по ней наискось печатными буквами «Голубая армия».

В первых числах августа «армия» имела уже свою кустарную типографию, наборные кассы с самодельными буквами из дерева и свинца и тискальный станок. Миробицкий писал для типографии листовки. В них он от всей души проклинал Советскую власть, а также пугал казаков, что красные уморят их голодом, а всех баб и детей сгонят в коммуну.

Губернская чека знала: листовки сотника имели некоторый успех. В лес к Миробицкому тянулись дезертиры, кулаки, офицеры, часть казаков старшего возраста.

«Армия», случалось, лишала жизни продработников, обстреливала отдельные красноармейские посты, палила в коммунистов.

Нет, борьба с этой шайкой никому не казалась простой и легкой. Губерния восстанавливала хозяйство, растащенное и сожженное войной, учила людей грамоте, собирала хлеб и одежду для дорогих бойцов фронта. Каждый человек был на счету, и вот этих считанных товарищей приходилось отрывать от дела, чтоб уничтожить под корень «голубую армию».

А это, как говорилось, была нелегкая задача, ибо многие станичники питали к «голубым» родственные чувства и помогали вооруженным землякам прятаться и совершать свои безобразия.

И губком наконец решил поставить последнюю точку в этой затянувшейся контрреволюционной повести: ликвидировать бандитов вблизи от центра и дать понять другим, что с ними будет поступлено так же — по всей строгости революции.

* * *
Гриша Зимних шагал по тракту в самом превосходном настроении. Дожди, правда, немного раскиселили дорогу; грязь, проникавшая через лапти и портянки, добиралась уже до ступней. Но об этом даже смешно было грустить, если учесть, что дорогие революционные братья без жалоб проливали кровь на польском фронте, а также в Северной Таврии.

Настроение у Гриши было хорошее потому, что ему поручили серьезное дело, и еще потому, что задание предстояло выполнить в подробно знакомых местах, в районе Еткульской станицы. Сюда он совсем недавно ходил «на связь» со своими людьми.

За себя Гришка не испытывал никакого особого беспокойства. В портянках были спрятаны бумажки, из которых следовало, что он — казак Верхнеуральского уезда и отбывал наказание за спекуляцию хлебом — сидел в лагере челябинской чрезвычайки. Кроме того, имелись старые справки о службе в Красной Армии. Значит, всякому нетрудно было сделать вывод, что человек в странной полугражданской одежде — дезертир.

Именно поэтому Гриша Зимних шел по дороге, не таясь. Со своими он всегда поладит, а для противника есть разные бумажки.

Сначала он собирался пройти в Еткульскую по Троицкому тракту и, не доходя до Синеглазова, повернуть налево. Но потом передумал и выбрал путь через челябинские копи на Селезян. Это значительно увеличивало расстояние до Еткуля, но у Гриши имелись свои соображения.

Дело в том, что на окраине Селезяна проживал подходящий человек, на которого вполне можно было положиться. Человека этого звали Петька Ярушников, он был круглый сирота и понимал Советскую власть и международную обстановку.

В прошлый раз Ярушников сообщил чоновцам много важных сведений, и это помогло нанести большой урон дезертирам.

Петька был типичный нищий бедняк, и ему приходилось работать по найму, сильно гнуть спину на кулаков.

Казак Ярушников, Петькин отец, погиб в Северной Таврии; он был красный комэск, хотя и беспартийный. Мать умерла еще раньше от тифа, и Петька, как уже говорилось, жил не очень роскошно, горбом добывая на пропитание.

Одним словом, это был исключительно надежный, верный человек.

При всем этом Ярушников имел одну неистребимую странность: он обожал голубей. Во дворе, огороженном пошатнувшимся забором, стояла довольно большая голубятня, и в ней укали, били крыльями и ворковали десятка полтора птиц.

Не глядя на то, что Петьку тиранили за это насмешками, а некоторые бабы даже считали свихнувшимся, он продолжал водить голубей и всякими способами исхитрялся доставать им корм.

Надо было поглядеть на парня, когда он начинал гонять птиц! Только-только закраснеется заря — голуби уже на крыше. Взмах палкой, истая начинает кружиться, точно волчок, тянет все выше и выше, пока совсем не сделается точками.

Густые черные волосы Петьки треплет ветерок, большущие, тоже черные глаза горят, голова запрокинута — и весь он там, под облаками, со своей стаей.

Особенно любил Ярушников кидать птиц вдали от Селезяна и потом сломя голову мчаться домой: вернулись или нет в голубятню?

Лучше других шли с нагона два багровых голубя, голоногих, с большими бугринками на носах. Петька говорил, что эти птицы происходят от почтовых и легко возьмут расстояние в пятьдесят верст.

Вот таков был Петя Ярушников, ради которого сотрудник губчека Зимних избрал кружной путь через копи.

Гриша надеялся хорошенько расспросить дружка, выяснить обстановку и только тогда идти в самое логово бандитской «голубой армии». А именно туда и лежала дорога работника Челябинской губернской чрезвычайки.

Петька, которому было года на два меньше, чем Грише, сильно обрадовался появлению приятеля. Он долго тряс Грише руку и весь светился от радости. Потом вскипятил гостю чай, положил на стол кусок не очень засохшего хлеба, полдюжины морковок и луковицу.

— Вовсе буржуйская закуска, — похвалил Зимних.

— А что? — засмеялся Петька. — Ешь, поправляйся, Советская власть.

Пока Гриша ел, Ярушников, сияя, молча разглядывал его. Наконец не выдержал:

— Ты зачем сюда пожаловал, лапотник?

— А так, — откликнулся Гришка. — Воздухом подышать, на травке поваляться.

— Ври! А чего на тебе мундирище этот, и борода, как у попа Иоанна.

— Какого Иоанна?

— А то не знаешь? Того попа, что с Миробицким в одной упряжке бегает.

— А-а... — зевая, сказал Гриша. — Бегает, значит? Ну, ложись спать, утро вечера мудренее.

Кровати у Петьки не было, и оба молодых человека забрались на печь. Под низким потолком пахло не то пылью, не то овчиной, недвижно стоял душный тепловатый воздух, и Зимних блаженно вытянул ноги, освобожденные от промокших портянок.

— Может, ты мне не веришь, Гриша? — неожиданно спросил Ярушников.

— С чего ты взял? Спи.

Петька поворочался, приподнялся на локтях, стал сворачивать цигарку. При этом что-то ворчал сквозь зубы.

— Ты чего бормочешь? — обозлился Гриша. — Спать не даешь и вроде бы ругаешься.

— Ругаюсь, — подтвердил Петька. — Голову ты мне морочишь.

— Чем же это?

— Я давно уже мамкину титьку не сосу, парень... Зачем на тебе балахон этот?

Гриша помедлил,спросил:

— Тебе известна моя должность или нет?

— Откуда же? В прошлый раз ты с чоновцами был, но без формы. Продработник, стало быть.

— Ну вот, и говорить нечего — сам догадался. А знаешь, что по лесам тут бандиты рыскают и Советскую власть норовят спихнуть? Знаешь. Ты как думаешь: они меня, продработника, с оркестром музыки встречать будут?

— Это так, — почесал Петька грудь. Музыки на твою долю не придется. Разве что из обрезов.

— Верно. Пристрелят они меня враз, ежели я в городской одежде тут разгуливать стану. Понял?

Петька промолчал.

— Ну, коли понял, так расскажи мне, что по станицам делается. Кто они — Миробицкий, поп этот, а также Петров с Калугиным?

— Я тебе ничего про Калугина и Петрова не говорил, — усмехнулся Ярушников. — Откуда знаешь?

— Они мне телеграмму отбили, в гости зовут.

— Ну и шел бы к ним. Ко мне зачем пожаловал?..

— Ладно, Петька, ты не дуйся. Рассказывай по порядку.

Картина, нарисованная Ярушниковым, была совсем не радужная.

«Голубая армия» к этому времени основательно разрослась. Правда, и теперь она боялась занимать Еткульскую. Миробицкий и есаул Шундеев держали своих людей в лесу. По слухам, шайка расположилась на восточном берегу озера, в заимке старого казака Прохора Зотыча Шеломенцева. Это — верст десять от Еткульской.

Оттуда бандиты нападали по ночам на станицы — и вспыхивал склад, падал под пулями продработник. Миробицкий даже выкинул политические лозунги: «Долой коммунистов!», «Да здравствует учредительное собрание!», «Долой войну!». Этот — самый последний — лозунг «командующий» придумал специально для дезертиров.

Миробицкий и его «армия» — Петька сам слышал об этом от казаков — имеет довольно продуктов, одежонка и оружие у нее тоже кое-какие имеются, так что соваться туда с голыми руками нет смысла.

— Я не собираюсь соваться, — беспечно отозвался Гриша. — Мне для любопытства знать надо.

— А я тебе и объясняю для любопытства, — проворчал Ярушников. — Еще вот что запомни: старик Шеломенцев им не друг, хотя, конечно, и на них переть ему резона нет. Может, пригодится тебе это, когда за хлеб агитировать будешь.

— Кусаешься? — усмехнулся Зимних. — Кончится гражданская, приедешь ко мне чай пить, тогда все расскажу, и про батьку с мамкой не забуду.

Они повернулись друг к другу спинами, и Гриша мгновенно заснул. Ярушников еще долго ворочался, раза два закуривал, но наконец сморился и тоже затих.

Утром, подав товарищу умыться, Петька сказал, стянув к переносице черные брови:

— На вот тряпицу, утрись. Да пойдем в голубятню, я тебе что покажу...

— Новую птицу завел?

— Пойдем, сам увидишь.

Они направились к полуразрушенному сараю, возле которого желтела сравнительно свежими досками голубятня.

Петька открыл засов на дверце и поднял птиц в воздух.

— Сделай милость — выгляни за ворота, — кивнул он Грише. — Никого лишнего нету?

Зимних пожал плечами, но спорить не стал. Вышел на улицу, осмотрелся и вернулся к приятелю.

— Никого...

— Тогда гляди, Гриша...

Петька ухватился за пол голубятни и потащил его к себе.

Гладко оструганные доски, запачканные голубиным пометом, легко подались и вышли из пазов.

— Скажи ж ты... — ровно произнес Гриша. — Двойное дно, значит? Зачем?

— А ты сам посмотри.

«Чисто ребятенок. Небось, игру какую придумал...» — усмехнулся Гриша, заглядывая в голубятню. И в тот же миг стал сух и серьезен.

Под полом, который снял Петька, был еще один настил, застеленный чистой тряпицей. На ней, поблескивая маслом, лежали почти новенький наган и граната в насеченной рубашке. Рядом белела стопка исписанных листков.

— Закрой! — резко приказал Зимних, бросив взгляд на ворота. — Никто не знает?

— Испугался! Кроме тебя — никто.

Петька быстро поставил верхнее дно на место, и молодые люди вернулись в дом.

— Что за бумажки там? — спросил Зимних, похрустывая морковкой, предложенной Ярушниковым на завтрак.

— Листовки.

— Что?

— Листовки. Сам писал. Вот — глянь.

Он сунул руку за пазуху, достал несколько тетрадных страничек, исписанных крупным нетвердым почерком.

В листовке говорилось:

«Станичники!

Имея понимание, что в настоящий революционный момент, когда вся трудовая Россия вступила в решительную атаку с буржуазной сворой кровожадных шакалов, то вы должны помнить: без хлеба нет никакой войны.

Если фронт уронит винтовку от голода, врагам легче будет надеть ему петлю на шею, а вам — ярмо рабства.

Дайте, казаки, хлеб красноармейцу, рабочему, крестьянину севера и голодным детям города в долг, ибо, когда будет сыт красноармеец, он укрепит власть рабочих и крестьян (казаков), которая есть мечта трудового народа.

Дезертиры, а также те, которые гноят в ямах зерно и гонят самогонку, — есть самые злейшие враги человечества.

Хлеб — Революции!»

— Хорошо написано! — искренне похвалил Гриша. — Просто очень даже здорово! Неужто сам придумал?

— А то кто ж?

— А в голубятню зачем спрятал?

— Вдруг Миробицкий займет Селезян. А у меня уже подготовлено. Наклеивать и подбрасывать им буду.

— Они не поймут, Петя.

— Поймут. Там не все прожженные, есть и такие, что с толку сбились.

Зимних подымил козьей ножкой, покосился на Ярушникова:

— Откуда оружие?

— Не твоя забота.

— А все же?

— На задах, в скирде выкопал.

— Ты что ж — видел, как прятали?

— Ну да.

— Кто?

— Казачок тут у нас один есть, сивый, как дым. Он и прятал.

— Офицер?

— Может, и офицер, черт их разберет. Днями домой явился. Откуда — не знаю.

— А ты-то теперь зачем прячешь?

Петька ухмыльнулся:

— Никакая власть не велит держать оружие. Чрезвычайка увидит — тоже отнимет.

— Пожалуй, так, — покачал головой Гриша. — Ладно, пусть лежит в голубятне.

Покончив с пустоватым завтраком, приятели вышли во двор.

— Ты сейчас куда? — спросил Петька.

— В Еткульскую пройду, погляжу, что там и как. Туда ведь через Шеломенцеву идти?

Ярушников кинул взгляд на приятеля, сказал хмуро:

— Не ходи. Я тебе маленько хлеба оставлю и моркови. А сам побегу.

— Куда?

— К Шеломенцевой заимке. Взгляну. Ежели Миробицкий там — сигнал пошлю.

— Какой сигнал?

— Голубей возьму. Красных. Они живо примчат.

— Мне некогда, Петя.

— Я же говорю — живо. Коли лапки у птиц пустые — значит свободно. Смело иди. Синие тряпочки привязаны — банда в Шеломенцевой. Ты тогда не трогайся. Сиди тут, меня жди.

— А не заплутаются голуби?

— Ха! Здесь двенадцать верст прямиком. Чего им колесить?

Он потер себе лоб, сказал, соображая вслух:

— Три часа ходу. Маленько поглядеть там — полчаса. Лёту птицам пятнадцать минут. Выходит, четыре часа. Потерпи.

Зимних спросил:

— Не схватят тебя казаки, Петр?

— Чего хватать? Они знают, кто я такой. И птиц не раз бросал из всех мест.

Было часов восемь утра, когда Петя Ярушников, пожав руку приятелю и взяв с собой красных голубей, вышел со двора.

«Кремень-парень, — благодарно подумал Зимних о Пете, шагая по горнице взад-вперед. — Ему в комсомол бы. В самый раз».

Солнце уже прямо стояло над головой, когда на юго-западе от станицы появились голуби. Вот они стали кружиться над домом, постепенно утрачивая высоту. Есть у них тряпочки на ножках или нет — Гриша не заметил.

Вскоре голуби слетели вниз. Гриша подошел ближе к птицам, пригляделся, и сердце у него стукнуло с перебоем: на лапках синели обрывки тряпочек: Петька подавал сигнал — Миробицкий на заимке, идти нельзя.

Через несколько минут Гриша выбрался из станицы и зашагал к Шеломенцевой. Чтобы не встретиться с Петей Ярушниковым, двинулся не по дороге, а прямиком.

Зимних хорошо знал этот район и не боялся заблудиться. Заимка затерялась в густом лесу, на берегу довольно большого, круглого, как яйцо, озера. Это было одно из трех озер, вытянутых с севера на юг, западнее Шеломенцевой. Грише не надо было проходить мимо озер. Но он решил обогнуть ближнее: посмотреть — нет ли в прибрежных камышах постов и засад?

Узкий проход между озерами густо порос камышом. В старое время здесь, видно, была славная охота на уток. Ах, хорошо бы сейчас подстрелить пару другую чирков, снять дублетом крякву! Славная похлебка вышла бы!

Размечтавшись, Зимних не заметил, как задрожали слева от него, у берега, метелки растений и на дорогу вышел человек.

Он бирюковато смотрел на незнакомого из-под густых, совсем побитых сединой бровей, держал на весу обрез. Одет был в затрепанную казачью форму, без погон.

— Документы, — распорядился человек. — Швидко!

— А ты чего на меня орешь? — спокойно поинтересовался Гришка. — Ты кто таков?

— Документы! — повторил старик и положил палец на спусковой крючок обреза.

— Ты меня не пугай, дядя. А то, гляди, ненароком сам испугаешься!

— Но-но! — прикрикнул неизвестный. — Не ляпай языком!

Гришка покосился на сутулого, с огромными ручищами казака, мельком заглянул в его волнистые, хмурые глаза, решил про себя: «Этот, в случае чего, выпалит и не перекрестится». Сказал:

— Одет ты больно неказисто, дядя. Сапоги оскаленные. Из комиссаров, что ли?

— Це вже мий хлопит. Документы!

— Ты мне сначала давай свои, образина! — вскипел Гришка. — Много вас тут, голяков, шатается!

— Добре... — сощурился старик. — Геть до штабу! Там буде тоби за це!

Он приподнял обрез, крикнул:

— Айда! Побижиш — куля догоныть.

— От дурака бегать — ног жалко.

— Дуже гаряч, хлопець, — усмехнулся конвоир, шагая за Гришкой к заимке. — Можна легко свинцом подавытыся.

Заимка казака Прохора Зотыча Шеломенцева представляла собой крепкий рубленый дом, огороженный сплошным забором.

«Скажи на милость, — подумал Зимних, увидев издалека это вечное сооружение. — Не изба — крепость».

От дома в лес шла натоптанная тропинка. В чаще, надо думать, таились землянки «голубой армии» Миробицкого.

Шагая по мокрой дороге, Гришка чувствовал на своем затылке цепкий, настороженный взгляд конвоира. Кто он? Какой-нибудь дальний потомок запорожских или азовских казаков, отколовшийся от своих и осевший на время здесь, в лесной глуши? Контра или только неудачник, захлестнутый бурями революции и контрреволюции, отжившее перекати-поле, которому суждено искрошиться в пыль далеко от родных степей? А может, не все человеческое еще истерлось в его душе? Что ж, поживем — увидим.

— Стой! — крикнул конвоир. — Руки догоры!

— Ладно, — вяло отозвался Гриша. — Много чести — пред тобой руки вздергивать.

Казак почесал в затылке, вздохнул и неожиданно выпалил вверх.

Эхо выстрела гулко отдалось в лесу.

Дверь избы отворилась, и на порог вышел заспанный, сильно помятый человек, перепоясанный пулеметными лентами. За пазухой слинявшей гимнастерки пузырилась граната, на боку в деревянной кобуре висел кольт.

Гришку будто подменили. Он выпрямился, бросил руки по швам, поднял голову:

— Честь имею доложить — верхнеуральский казак Ческидов. От красных утек, господин сотник.

— Не тарахти, дурак, — лениво сказал человек на крыльце, но тем не менее доброжелательно взглянул на Гришку. — Я — всего урядник, а сотник в избе. Зачем пожаловал?

— К командующему мне, — серьезно, даже торжественно произнес Зимних. — Оружию и коню надо.

Урядник воткнул в Гришку взгляд узких глаз, таких узких, точно их прокололи кончиком шашки, потер бритую голову, хмыкнул:

— А может, танк тебе?

Потянулся и, зевая, приказал:

— Иди в избу. Там разберемся.

Направился было в дом, но задержал шаг, кивнул казаку с обрезом:

— Ты погоди, Суходол. Вдруг потребуешься.

Зимних аккуратно очистил лапти о железную скобу у входа и направился за Калугиным.

Что это каратабанский урядник, то есть казачий унтер-офицер Евстигней Калугин, Гриша не сомневался ни минуты. Еще в Челябинске, перед уходом на задание, он часами разглядывал фотографии главарей «голубой армии», добытые чека. И мог поклясться, что запомнил все нужные лица до конца века.

Калугин был двоюродный брат Насти, той казачки, что прятала Миробицкого у себя дома. Урядник появился в родных местах незадолго до смерти Колчака.

В просторной горнице стоял большой стол, заставленный котелками, бутылями и мисками с самогоном. Сивушный дух висел в воздухе, будто дым.

На табуретках и скамейках сидело несколько человек, так разношерстно одетых, точно их обмундировывали в лавке старьевщика. Поодаль от всех, у окна, стояла, задумавшись, молодая женщина в нарядной шерстяной кофте. Она непроизвольно теребила концы длинных черных кос и изредка взглядывала на Миробицкого.

Сотник склонился над столом. Клеенка перед ним была очищена от еды и спиртного, и на этом уголке расстелена карта-двухверстка. Синие холодные глаза офицера медленно шарили по карте. Удивительными казались в этой обстановке отутюженный китель и новенькие желтые ремни на сотнике.

Зимних с некоторым удивлением отметил, что Миробицкий совершенно трезв.

Увидев парня, вошедшего вслед за Калугиным, Миробицкий свернул карту, положил ее в планшет, спросил:

— Что надо?

— К вам, ваше благородие.

— Вижу. Зачем?

— Чекушка забирала. Отпустили.

Сотник искоса посмотрел на бородатого мальчонку, вытянувшегося перед ним, нахмурился:

— Как нашел?

— Так ить люди сказали. Не сразу, а нашел.

— Где тебя чека содержала?

— В губернском лагере.

— Вот как?.. — поднял голову Миробицкий. — Любопытно. А ну расскажи, как у них там?

Гришка стал подробно освещать порядки в лагере, а Миробицкий внимательно слушал. Потом сотник подвинул гостю лист чистой бумаги:

— Нарисуй — где что... Может, понадобится мне.

Гришка со знанием дела изобразил двор, бараки, нарисовал крестики постов.

Сотник несколько минут изучал чертеж, отложил его в сторону, полюбопытствовал:

— А в самой чеке сидел?

— А как же, господин сотник.

— Били?

— Разве ж нет?

— Это ты, пожалуй, врешь.

Гость обиделся:

— Может, кто почище — тех не трогают. А нашему брату влепляют, аж сидеть потом невозможно.

Куривший неподалеку от Миробицкого есаул Шундеев поднялся с лавки, подошел к Грише, как колом потыкал его взглядом:

— Ежели кто предатель — тому из спины ремни вырезаем. Запомнил?

Гришка оглядел крепкую фигуру есаула на кривых коротких ногах, лоб, розовеющий гладким шрамом, кивнул головой:

— Это понятно, господин урядник.

— Господин есаул... — подсказал кто-то из-за спины.

— Виноват, ваше благородие...

Шундеев махнул рукой:

— А-а...Документы есть?

— Сохранил, благодаря бога.

Зимних сел на свободную табуретку, снял лапти и начал раскручивать портянки.

— Вот, господин сотник.

Миробицкий долго и внимательно читал справки, зачем-то просматривал их на свет, потом положил в железный несгораемый ящик, стоявший в углу.

— Ну, хорошо, как тебя...

— Ческидов, — подсказал Гришка.

— Так вот, Ческидов, сегодня же и в дело пойдешь. Рад?

Гришка печально поморгал глазами.

— Ты недоволен, я вижу?

— Рад я... Только ведь вот она, какая фиговина

— Ну?

— Выспаться б надо. Трое суток в сосны тыкался, пока нашел.

— Потом отоспишься, Ческидов. Не время.

Он оглянулся, увидел женщину у окна, крикнул:

— Настя! Самогона — казаку!

Калугина пошла в сени, вернулась оттуда с миской соленых огурцов, забулькала самогоном в кружку. Подала первач красивому мальчонке, одобрительно улыбнулась:

— Пейте, господин казак.

Гришка, сколько следовало, улыбнулся в ответ, подумал: «Хороша, стерва!» — и медленно выпил спиртное.

Обеими ладонями потер свою нелепую бороденку, вежливо поставил кружку на краешек стола.

Самогон был крепчайший, а Гриша давно не пробовал мяса, досыта не ел хлеба — и быстро захмелел.

Размахивая руками, наклонился к Миробицкому, зашептал с пьяной доверительностью:

— Я им, большевичкам, под коней памятку оставил, ваше благородие!

— Что? — спросил сотник, с плохо прикрытой брезгливостью отталкивая захмелевшего казака.

— Одного ихнего человека камушком по голове. И ушел тихонечко. Темно было...

Миробицкий нахмурился:

— Иди спать, рыло! Тоже казак, пить не умеешь!

— Не пойду! — возмутился Гришка. — Не к тому я сюда бежал, чтоб отсыпаться! Давай оружию и коня!

— Иди, иди, спи! — вмешался Шундеев. — Прохор Зотыч, кликни Суходола.

От стены отделился огромного роста старик и направился в сени. Тут же хозяин дома вернулся в горницу с Суходолом.

— У тебя в землянке будто бы свободное место, Тимофей Григорьевич? — спросил Шундеев. — Устрой мальчонку.

Суходол ничего не ответил.

— Ты что — язык съел?

— Ладно, — наконец прохрипел хмурый казачина. — Зроблю.

Он подхватил обмякшее тело Гришки и легко понес к выходу.

— Погоди, — остановил казака Миробицкий. — Поищи мальчишке клинок и коня. Винтовку либо обрез сам достанет.

Поиграв желваками скул, добавил:

— Да пошли кого-нибудь вместо себя к озеру. Не дитё, понимать надо!

На воздухе Гришка сказал Суходолу:

— Расцепи клешни-то. Сам дойду.

Старик опустил казачонка на землю, пожал плечами.

— Ты чего кривляешься, дядя? — запальчиво спросил Гришка. — Или пьян?

— Геть! — прикрикнул Суходол. — Сыний, як курячый пуп, да ще шуткуе!

— Ну, ну, — обнял его Гришка, — не кипятись — простынешь. Я уже полюбил тебя, горбатого черта.

Когда Суходол и Зимних вошли, согнувшись, в землянку, им навстречу поднялся тонкий, как кнут, человек в сбитой на затылок казачьей фуражке. Увидев незнакомого, он подмигнул неизвестно кому и усмехнулся:

— Ага, нашего полку прибыло.

— Тихон Уварин, — представил его Суходол. — Святый та божый, на черта похожый.

— Скушно врешь, — сказал Уварин, зевая. — Нету у тебя, старик, никакой игры воображения.

Еще раз зевнув, казак улегся на нары, подтянул длинные ноги почти к подбородку и захрапел.

Тихон Уварин, как потом узнал Гриша, не верил ни в бога, ни в черта, ни в Советскую, ни в любую другую власть. Он с легкой душой мог записаться в анархисты, и в эсеры, и в кадеты, лишь бы ему дали возможность пображничать, поволочиться за бабами — и притом ни за что не отвечать.

У Тихона была удивительная, нелепая внешность. Он был рыжий, как огонь, толстобровый и безгубый; к тому же имел нос башмаком. По причине крайней рыжести Уварин не носил ни бороды, ни усов и грозился, что в самое короткое время настрижет из бородатых большевиков столько волоса, сколько его потребуется на матрас.

Тихон был болтун, и никто ему не верил. Он с величайшей жестокостью рубил невооруженных продработников. с удовольствием очищал хлебные склады, но с коммунистами, у которых было оружие, предпочитал не иметь, дела.

Шундеев, когда бывал в хорошем настроении, говорил Уварину:

— У нас голубая армия, Тихон. Зачем нам рыжие?

— Хоть я и рыжий, а все ж таки — человек темного рода, — смеялся Уварин. — Значит — ваш.

Суходол, убедившись, что Тихон и впрямь заснул, кивнул новичку на грязные нары:

— Треба лягаты, хлопець.

Зимних блаженно вытянулся на лежанке. У него было странное состояние. Тело разбила самогонка, но голова была почти ясная, и он не боялся, что сорвется в своей тяжкой роли.

Забывшись на минуту, вдруг с удивлением почувствовал, что Суходол стаскивает с него лапти и разматывает портянки.

Из дыры в потолке, заделанной осколком мутного оконного стекла, на лицо старика падал скупой свет. Грише показалось, что лицо это совсем не такое злое, как почудилось вначале, а скорее усталое и грустное.

Зимних закрыл глаза и повернулся к стене. Он испытывал маленькую радость, что начало сыграл без явных ошибок, и все-таки душу мутила тревога.

«Как вести себя в налетах? Неужели придется стрелять по своим, ломать и поджигать склады? Нет, он не станет этого делать, как-нибудь извернется, а не станет!

Телефонной связи в уезде почти нет, а и была бы — как сообщить в чека все, что надо?

Петю Ярушникова впутывать в это дело пока рано».

— Тихон, а Тихон! — внезапно позвал спящего Уварина Суходол. — Встань-ка!

— Иди к дьяволу, дед! — не открывая глаз, отозвался Уварин. — Зарублю!

Кряхтя и посапывая сплющенным носом, он перелез через Гришку и, свесив длинные ноги с нар, протянул мечтательно:

— Кваску бы холодного испить... Ииэх... Ну, чего тебе, шишига?

Суходол объяснил, что пойдет искать заместо себя человека в караул, а Тихона просит «пошукаты» казачонку саблю и коня.

— У меня ни складов, ни табунов не имеется, — подмигнул Суходолу рыжий. — И даром я тоже ничего не даю.

— Добре, добре, — остановил его старик. — Будь ласка!

— Ну, черт с тобой, достану, — неожиданно согласился Уварин. — В долг, понял?

Сломившись почти пополам, он выбрался из землянки, и до Гриши донеслась глупая песенка, которую безголосо пел Уварин:

Красный рыжего спросил:
— Как ты бороду красил?
— Я на солнышке лежал,
Кверху бороду держал...
Суходол тоже вышел из подземной клетушки, и Гриша остался один.

Он снова и снова обдумывал наперед каждый свой шаг и снова понимал, что не все впереди будет гладко: уж очень чужой жизнью приходится тут жить.

Вспомнил Ярушникова, его птиц, голубятню, на втором дне которой бережет этот мальчик оружие для борьбы с контрой.

«Я — тоже человек с двойным дном, — внезапно подумал Зимних и хмуро усмехнулся. — У меня тоже есть дно, видимое для глаза, и еще то, которое никогда не должны увидеть бандиты, сметенные сюда бурями революции»...

От этой мысли Грише почему-то стало зябко, но он быстро прогнал неприятное чувство.

«Надо, — сухо приказал он себе. — Мало ли что выпадает коммунисту в судьбе. Не одно прозрачное. Надо — и все».

От размышлений Гришу оторвал Уварин. Он втиснулся в землянку, похлопал Зимних по колену, кинул:

— А ну, выдь со мной, казак. Я тебе суприз сделал.

Гришка намотал портянки, облачился в лапти и, пошатываясь, направился за Увариным.

У землянки, привязанная к дереву, стояла кобылка-недоросток. Мохнатая степная лошадка тихонько помахивала головой, сгоняя слепней, подрагивала округлыми боками, прядала правым, резаным ухом.

— Ты не смотри, что маломерка, — всерьез заметил Уварин. — Бегает кошкой и под седлом не дурит.

— Дядя! — попытался обнять Гришка Уварина. — Дай я тебя, рыжего дьявола, поцелую...

— Но-но! — отстранил его Тихон. — Не шуткуй, пьяная морда!

Впрочем, Уварин тут же забыл про обиду и снял с себя ножны на длинном потемневшем ремне. Гриша только сейчас заметил, что на Тихоне болтались две сабли.

Уварин вытащил из ножен оружие, попробовал пальцем острие, хмыкнул:

— Кочаны рубить — в самый раз. Тупая, как мозоль. Другой нет у меня, парень.

Гришка принял саблю, взвесил ее на руке — добрый пуд! — и с треском воткнул в ножны:

— Ничего, и этим порабатаем, дядя!

Подошедший к ним Суходол внимательно взглянул на казачонка, покачал головой:

— Цей з зубами родывсь!

— Ты чего бормочешь, Тимоша? — спросил Уварин.

— Сотник кличет, — не обратив внимания на вопрос, проворчал Суходол. — Швыдко!

— Обоих, что ли?

— Еге ж.

— Пошли, парень, — потянул Уварин Гришку за рукав. — Видать, дело есть.

И они направились по узкой дорожке к дому.

* * *
В штабе «голубой армии» шел военный и политический разговор. Обсуждался ход «боев» и настроение казаков в южных и юго-западных станицах губернии.

Настя убрала со стола еду и самогон и, чисто вытерев клеенку, ушла в боковую комнатушку.

Миробицкий склонился над картой крупного масштаба, исчерченной синим и красным карандашами. За его спиной стояли Шундеев, Евстигней Калугин, Никандр Петров и отец Иоанн.

— Начались дожди, — хмуро говорил сотник. — Скоро холода́. Нам они, положим, не больно страшны, у нас — землянки и дом. В степных же уездах, в горах морозы и недостаток провианта погонят казаков к жилью. А там — власть.

Слово «власть» Миробицкий иронически растянул и непроизвольно потер поросшую щетиной шею. Может статься, вспомнил камеру губернской чека и лагерь, из которого бежал.

— Уже теперь, — продолжал сотник, — из гор по границе с Башкирией выходят наши люди. Часть отрядов дислоцируется к югу и юго-западу от Верхнеуральска. Другая часть небольшими группами в двадцать-тридцать человек распространяется на северо-восток. Людьми учителя Луконина и подхорунжего Выдрина заняты Карагайская, Ахуново и Уйская. Однако проку в том мало, думаю. Красные посылают в станицу крупные силы, местные голодранцы не поддерживают наши отряды, и людям снова приходится уходить в леса.

— И это все? — спросил Шундеев.

— Нет, отчего же? — сухо отозвался Миробицкий. — Люди делают свое дело. Коммунистов и беспартийную власть — в распыл. В Уйской пристрелили председателя исполкома, двух начальников милиции — местного и Верхнеуральского, четырех продработников.

Миробицкий взглянул на офицеров, опустил брови на глаза:

— И нам не срок бражничать. Делу время, потехе час.

— Истинно. Вера без дел мертва есть, — поддержал сотника отец Иоанн. Маленький, тощенький, с тощенькой же бороденкой, похожей на изработавшийся веничек, он был удивительно не к месту здесь, в обществе грубых, провонявших по́том и порохом казаков.

Отец Иоанн знал Демушку Миробицкого еще ребенком — и уже в те годы отметил в характере мальчишки силу воли и упрямство. Отец будущего сотника вел крупную торговлю хлебом с Туркестаном и не пожалел денег для того, чтобы дать сыну хорошее образование, в том числе и воинское.

После разгрома Колчака отец Иоанн отыскал Миробицкого и выразил желание божьим словом сопутствовать правому делу.

— Стрелять умеешь? — спросил сотник, когда этот худенький, миролюбивый и даже трусоватый человечек появился в Шеломенцевой заимке.

— Увольте меня от этого, — попросил отец Иоанн. — И сану не приличествует, и телом я немощен.

— Тогда вертайся домой, ваше преподобие, — вспылил сотник. — Мне божье слово ныне без сабли не требуется.

Отец Иоанн испуганно задергал ресницами, склонил патлатую, изъеденную сединой голову и вздохнул.

Миробицкому стало жалко старика.

— Я — не Ермак, отец Иоанн, — сказал он уже мягче, — и ныне — двадцатый век. Всякие руки, пускай хилые, могут взять наган либо винтовку. Ну?

И священник, вооружившись японским пистолетом и «лимонками», нападал на станицы в одном ряду с офицерами, кулаками и дезертирами, сидел ночами в засадах.

Толку, правда, от него не было почти никакого, так как ездил поп плохо, а стрелял и того хуже, но Миробицкий отлично понимал, что присутствие священника в «армии» — большой политический барыш. Если уж пастыри божьи берутся за оружие, полагал Миробицкий, то как усидеть в своих станицах уральскому казачеству?

Впрочем, несмотря на заурядный ум, отец Иоанн и сам отчетливо понимал свою полную непригодность для вооруженной борьбы «за веру Христову». Потому, сколько мог, возмещал эту пустоту проповедями и примерным поведением.

Поп не пил, не жег табака и, невзирая на жесткие шутки и язвительность сослуживцев, почти изверившихся в боге, слонялся по землянкам, внушал вечные истины, вздевал вверх худой грязноватый палец:

— От дел твоих сужду тя!

Мрачные, почти постоянно хмельные казаки и особенно дезертиры изводили отца Иоанна непотребными шутками и вопросами. Больше других старался досадить попу Тихон Уварин.

— Слышь, ваше преосвященство, — цеплялся он к проповеднику, — объясни-ка ты мне одну несуразицу. Прямо никакой моей мочи нет. Сон отшибает...

— О чем ты, сын мой? — как можно терпеливее и вежливее спрашивал отец Иоанн, хотя наперед был убежден, что Уварин зубоскалит.

— А вот о чем, — с напускной суровостью посматривал Тихон на пастыря, — вот о чем... У черта нема жинки, а дети родятся. Это как же получается?

И, не дожидаясь ответа, хохотал во все свое узкое горло.

— Не по грехам нашим бог милостив, — грустно говорил отец Иоанн, покидая землянку Уварина. И смешно грозился, оборачиваясь: — Несть во аде покаяния!

На всех «штабных совещаниях», особенно когда разгорались споры, священник занимал сторону Миробицкого, так как чувствовал, в этом молодом офицере твердость и даже некоторый фанатизм.

Собственно, спорили обычно только сам сотник и есаул Шундеев.

Шундеев был старше Миробицкого и по возрасту, и по чину. С другой стороны, сотник все-таки сколотил «армию» и командовал ею. С этим тоже приходилось считаться. Таким образом, полагал Шундеев, права офицеров на спор были равны.

В отличие от Миробицкого, Шундеев был совершенно убежден в обреченности дела, которому служил. Весь драматизм положения заключался в том, что есаул, понимая неизбежность разгрома, не мог плюнуть на Миробицкого и сбежать из «армии». В станице его немедля схватят совдеповцы; в городе он продержится месяц-другой, но арест все равно неизбежен.

Дело в том, что жизнь есаула после революции была насыщена множеством поступков и приключений, за которые порознь и вместе, по мнению нынешней власти, полагался расстрел.

Очутившись во второй половине 1918 года на Дону, Шундеев с группой земляков вступил в белоказачью армию генерала Краснова. Генерал, люто ненавидевший коммунистов, сумел в ноябре восемнадцатого года нанести ряд чувствительных поражений частям 8-й и 9-й советских армий. Есаул расстреливал пленных, самолично брал контрибуцию, спаивал и обижал девчонок.

Под Царицыном он сошелся в конной атаке с красным казачком и тот мастерски, с оттяжкой, хватил есаула концом сабли по лбу.

Еще до уничтожения основных сил Краснова и бегства самого генерала за границу Шундеев скрылся из госпиталя.

В марте 1919 года есаул с розовой отметиной на лбу начал наступление с армией Колчака восточнее Уфы. Он брал Уфу и Белебей, участвовал здесь в облавах и попутно набил переметную суму разными золотыми безделушками.

Затем опять пошла черная полоса жизни, и есаул очутился в Иркутске. Четвертого марта 1920 года, за три дня до вступления советских войск в город, Шундеев, переодевшись в гражданскую одежду, бежал на запад. Ему удалось с поддельными документами коммуниста, расстрелянного в Уфе, пройти через всю страну и в конце мая добраться до арьергардных частей Врангеля. Шестого июня Врангель начал наступление в Северной Таврии. Но к концу месяца оно выдохлось, и Шундеев решил, сильно упав духом, что больше воевать не имеет смысла.

Припрятанные на случай документы мертвого коммуниста оказали ему последнюю услугу: есаул без осложнений добрался до родных мест.

Темной августовской ночью он постучал в окно отцовского дома. Дверь открыла грязная полуслепая старуха. Она чуть не задохнулась от радости, признав в нежданном госте сына. Но вскоре запечалилась, перекрестила Георгия и велела ему уходить в лес, искать своих.

Отец и два брата Шундеева сгинули без следа на дремучей земле Сибири, до конца жизни не утратив веру в Колчака.

Довольно скоро беглый есаул нашел Миробицкого. Первый же разговор убедил Шундеева, что перед ним хотя и неглупый, но недальновидный фанатик. Миробицкий не понимал, что дело их проиграно и что надо думать не о победах,а о том, как сохранить шкуру, уцелеть в это трудное время.

Дементий не хотел об этом и слышать. Бить власть в спину до тех пор, пока снова не вернется белая армия, — вот что, полагал он, должен делать настоящий офицер, а не тряпка. Миробицкий верил, что контрреволюция еще соберет силы. Именно в надежде на будущее сотник назвал свой разношерстный отрядишко, в котором едва насчитывалось две сотни человек, «армией», твердо полагая, что он в недалеком будущем развернется в дивизии и корпуса.

Шундеев не мог втолковать этому исступленному мальчишке, что умный человек обязан понимать приближение смерти раньше, чем отдаст богу душу.

— Ты пойми, Дема, — спорил он с Миробицким, — чем больше налетов — тем больше внимания будут обращать на нас красные. Когда-нибудь они навалятся и оставят от «армии» мокрое пятно.

Миробицкий в ответ только зло посматривал на есаула, и тот чувствовал во взгляде холодных синих глаз откровенное презрение.

И тогда Шундеев решил тянуть в этой лесной волчьей жизни свою, отдельную линию. Претерпев очередную неудачу в споре с Миробицким, он вдруг вызывался сам вести часть отряда в ночной налет. Есаул ухитрялся проводить эти операции без единого выстрела, а точнее сказать — без всяких результатов и последствий для обеих сторон.

Возвращаясь в Шеломенцеву, коротко сообщал сотнику итоги «налетов», и Миробицкий исправно наносил условные значки на карту.

Однако, когда в вылазках участвовал сам Миробицкий, шуму и крови было немало. Сотник не хотел упускать никакой возможности напакостить красным.

Вот и сейчас, рассматривая карту, он говорил «штабу»:

— Дорогу с копей на Селезян мы не держим. Нет нас, есть красные. Это, должно полагать, ясно. Нынче, как стемнеет, возьму десяток казаков — и под Дунгузлы. От этого озерка вблизи — лес. Там и устроим засаду. Надо щекотать нервы большевикам.

— Мы же неделю назад ходили под Хомутинскую, — попытался отговорить Миробицкого Шундеев. — Ты сам водил людей. Пусть отдыхают.

— Отдохнем в земле. Там времени на это хватит.

— Тогда уж пошли меня, — раздраженно бросил Шундеев. — Еще подумает кто — труса праздную!

— Ну, без истерии, Георгий Николаевич. Хочешь ехать — поезжай. Я останусь.

Сотник сощурил глаза, под которыми обозначились синие припухшие полукружья, постучал карандашом по столу и сказал с хрипотцой:

— Пленных не бери. У нас у самих хлеба мало.

* * *
Гришка вошел в горницу, несильно покачиваясь, и вытянулся перед начальством. Рядом переступал с ноги на ногу Тихон Уварин.

— Явились, значит, господин сотник... — доложил Тихон, придерживая Гришку за руку.

— Пойдете оба нынче в дело, — сказал Миробицкий. — Ты погляди, Уварин, за парнем. Может, струсит или еще что...

— Погляжу, — лениво согласился Тихон. — Вечером, что ли?

— Как стемнеет, так и поедете. Господин есаул командовать будет.

— Это можно...

— Не болтай, Тихон, — вмешался Шундеев. — Добыли новенькому коня и саблю?

— А то как же? Я и достал.

— Украл, небось?

— А где же взять нашему брату, коли не украсть? — усмехнулся Уварин. — Да ведь и то сказать: краденая кобылка не в пример дешевле купленной обойдется.

— Ну, марш в землянку! Когда надо — я позову.

— Это можно...

Выехали из Шеломенцевой как только стало темнеть.

Гришу укачивало на кобылке, он сонно хлопал глазами, иногда хватался за гриву.

Верховые смеялись:

— Показакуй, парень!

Шундеев повел коня рядом с кобылкой, усмехнулся:

— Из седла не выпадешь, Ческидов?

— Гришка, он не подведет, ваше благородие.

— Ну, не бахвалься, дурак!

К леску возле озера подъехали уже в полной темноте. Верховые спешились, и Шундеев велел отвести коней в глубь рощи.

— Без приказа не стрелять, ребята, — проворчал он, на ощупь сворачивая папиросу. — Береги заряды.

Уварин тихонько подтащил Гришку к себе, шепнул, похохатывая:

— В кармане кукиш кажет красным их благородие...

«Экая безладица, — думал Шундеев, закуривая козью ножку и пряча ее в ямку из ладоней. — Поди разбери в этой тьмище, кто свои, кто нет? Дурит сотник!» Потом в голову пришли опасливые мысли: «Нельзя и отсиживаться без края. Узнает Демка — освирепеет... Когда и пострелять для вида придется...»

В группе на этот раз было больше дезертиров, чей казаков. Бывшие красные и трудовые солдаты не очень рвались к ратным подвигам, и есаул, пожалуй, даже понимал их.

— Уварин, ты здесь? — негромко справился Шундеев.

— А где ж мне быть? — сонным голосом отозвался Тихон. — Тут и лежу рядом с вами.

— Поди приведи коня. И Ческидов тоже. Может, вдогон придется. Да смотри, чтоб не ржал жеребец подле кобылки. Башку оторву!

— Сейчас приведу. Айда, Гришка.

Шагая за лошадьми, думал: «Казачонка испытывает или что? А я зачем? Боится, чай, что утечет парень...»

Хоть люди и приготовились ко всяким неожиданностям, но все же топот копыт со стороны копей, раздавшийся заполночь, ударил в уши, будто залп.

Луна таилась за тучами, а далекое мерцание то красноватых, то зеленоватых звезд не прибавляло видимости. Утирая холодный пот со лба, Шундеев предупредил еще раз:

— Не дыши до приказа, ясно?

Медленный тупой звук копыт приближался. Выждав, когда он стал совсем отчетлив, есаул положил палец на спуск нагана, крикнул в мутную темноту:

— Стой! Кто?

Топот мгновенно прекратился, точно коней ухватили за ноги, но никто не откликнулся.

Есаулу показалось, что в темноте чернеют не то два, не то три конника, и он почувствовал себя уверенней.

— Кто, спрашиваю?!

Снова ни звука в ответ.

Тогда Шундеев, чувствуя, что его подташнивает от страха, и понимая, что бездействие позорно и бессмысленно, поднял наган на уровень глаз и нажал на спусковой крючок. Одновременно с выстрелом отчаянно прозвучала его хлесткая, как кнут, команда:

— Огонь!

Резко в помертвевшей тишине прогремел залп. Все слышали, как на землю кулем шлепнулось тяжелое — кого-то срезали пулей! — и в тот же миг дробный путанный стук копыт полетел в сторону копей.

— Тишка! — рявкнул есаул. — Вдогон!

Но первым смаху взлетел на кобылку Зимних. Он хватил ее лаптями в бока и, выкинув вверх тяжелую саблю, понесся по дороге.

Уварин отстал от него. Вскоре Тихон пустил своего жеребца несильным наметом, перебросил поводья в левую руку, а правой стащил с шеи обрез.

«Эва! — думал он с пренебрежением об есауле. — Нашел дурня на пули тыкаться. Сам скачи».

Гришка мчался в темноту, почти опустив поводья. Надо было обязательно идти на плечах у преследуемых, тогда ни Уварин, ни Шундеев не будут стрелять им в спину, боясь задеть своего. А там видно будет.

Зимних совсем уже стал догонять верховых, когда навстречу ему, прямо в лицо полоснула наганная вспышка.

Гришка почувствовал ожог на шее, рванул поводья, сдерживая кобылку, но в то же мгновение громкий огонь снова порвал черноту ночи. Сабля вывалилась из ладони, и правая рука плетью повисла вдоль тела.

Тотчас снова загремели копыта, и неожиданно все впереди стихло.

«Повернули в степь, — облегченно подумал Гришка. — Теперь уйдут».

Вскоре он услышал густую дробь конского бега за спиной. Уварин и Шундеев подъехали почти одновременно!

— Ну что, Ческидов, — спросил есаул. — Где красные?

— Сбегли.

— Стреляли — по тебе?

— По мне.

— Цел?

— Шею ошпарили и рука пробита.

— Дотянешь до Шеломенцевой?

— Доеду, ваше благородие. Саблю велите поднять. Упала.

— Тихон, подними оружие, — распорядился есаул. — Молодец, солдатенок!

— Рад стараться, ваше благородие, — вяло откликнулся Зимних. — Можно ехать?

— Завертай коней! — весело приказал Шундеев. — У леска погодим, я гляну, кого срезали.

У рощицы есаул спешился, подошел к черному недвижному телу и, став на колени, чиркнул спичкой. В ту же секунду задул огонек, резко поднялся и пошел к коню.

В слабом свете спички Шундеев увидел лицо знакомого урядника из Селезянской Прошки Лагутина. Похоже было — пристукнули своего, уж во всяком случае — не красного.

Взявшись за луку седла, есаул выругался про себя и вернулся к убитому.

На ощупь нашел в железно зажатой ладони наган, снял саблю в ножнах, обшарил карманы: в них ничего не было.

Мгновение поколебавшись, Шундеев раз за разом выпустил все патроны из нагана в лицо мертвому. Решив, что теперь уже никто не сумеет его опознать, есаул пошел к коню.

К Шеломенцевой подъехали при первых петухах.

На крыльце разжигала самовар Настя. Увидев конников, спросила:

— Будить Дементия Лукича?

— Не надо, — махнул рукой Шундеев. — Проснется, тогда и потолкуем.

Обернулся к верховым, распорядился:

— Тихон, помоги Ческидову сойти. Да кто-нибудь сбегайте за фершалом, — перевязать казачка.

Шундеев взял Зимних под руку и, держа ее на весу, будто трофей, ввел раненого в горницу. Посадил на скамейку у окна, подмигнул:

— С крещеньем тебя, паря...

Гришка ничего не ответил. В теплом доме его сразу повело в сон, и Зимних хлопал ресницами, силясь не свалиться под лавку. Он даже не заметил, как Настя, страдая, глядела на него.

Пришел «фершал», из коновалов-самоучек, разрезал на раненом рукав. Пуля навылет пробила мякоть чуть выше локтя; нижняя рубашка задубела от крови. Лекарь полил на рану немного йода, обмотал ее узкой стираной тряпкой.

— Была бы кость цела, сынок, а мясо нарастет.

— Шею погляди еще, — попросил Зимних. — Жгет.

Лекарь посмотрел, махнул рукой: «Пустое!» — и отправился восвояси.

Вскоре проснулся Миробицкий. Он вышел из боковушки в горницу,спросил:

— Ну, что скажешь, есаул?

К величайшему удивлению Гриши, Шундеев изложил ход «операции» в самых красочных выражениях. Выходило, что стычка была с немалым числом красных и в бою отличился не кто иной, как новый казачонок. Мальчишка оказался дерзок на руку и преследовал коммунистов бок о бок с Шундеевым. Забиячливого конника ранили в упор, однако ж Ческидов самолично добрался до штаба.

Есаул положил на стол саблю и наган убитого:

— Это тебе презент, господин командующий...

— Перестань, — поморщился сотник. — Не скоморошничай!

Он подошел к Гришке, спросил:

— До землянки доберешься?

— Дойду, ваше благородие.

— Ну, иди. Наган этот себе возьми. Да вот еще что, братец: срежь патлы и бороду побрей. Казак все ж таки. Ступай с богом.

Неделю подряд сыпали густые дожди, и «голубая армия» не покидала землянок. Гришка лежал на нарах, между Увариным и Суходолом, лудил бока за прошлое и будущее. Потом они втроем бесконечно беседовали о житье-бытье. Гриша поддерживал эти разговоры, пытаясь разобраться в настроении соседей и выяснить, не будет ли от них какой пользы.

Уварин не одобрял храбрости Ческидова в ночной сшибке.

— Гнался, пока хвост оторвался, — усмехнулся рыжий. — А зачем, спрошу я тебя?

— Що головою в пич, що в пич головою — то все не мед, — кряхтел Суходол не то осуждая, не то поддерживая Уварина.

Старик, кажется, искренне привязался к немногословному мальчонке с голубыми глазами и совсем детскими ямочками на чисто побритых щеках. Может, Гриша напоминал ему сына, далекую прошедшую жизнь, тихую и сытую.

Они поочередно варили в мятом котелке вяленую рыбу, запивали ее чаем из листа смородины, даже без сахарина.

— Приходится чаек вприглядку лакать! — утирая пот на своем нелепом носу, сердился Тихон. — Чтоб, она и вовсе провалилась, такая жизнь!

— На вику горя — море, а радощив — и в ложку не збереш, — соглашался Суходол. — Чи сьогодни, чи завтра — те саме.

— А-а... — вздыхал Тихон. — Скучища! Самогонки бы, что ли!

Разжившись спиртным и выпив, он вперял в Гришку бесцветные, как луковицы, глаза, размазывал по щекам тощие и мутные слезы, допытывался:

— Ты знаешь, кто я есть, Ческидов?

И трагически разводил длинные руки:

— Лошадь-человек — вот кто я есть! Вся жизнь — на узде...

Однако он тут же совершенно менялся и говорил Суходолу:

— Бежать нам надо, умным людям, дед! Опосля отсюда головы без дырки не унесешь!

— Ото дурень... — хмурился Суходол. — Мени це ни до чого.

Уварин смеялся:

— Так что ж — что дурень? Голове, ежели порожняя, легче.

— Щоб тоби язык усох! — окончательно сердился старик и замолкал.

Оставаясь наедине с Гришкой, Суходол рассказывал иногда об ушедших годах, жаловался:

— Тикав вид дыму, та впав у вогонь я, хлопець. Погано.

— А может, и верно, податься вам домой, дядя Тимофей? — осторожно спрашивал Зимних. — К семье, к землице.

— Тилькы й земли маю, що по-за нигтями, — грустно усмехался старик. — Та й не в тому справа...

И он давал понять Грише, что власть, надо думать, не простит ему ошибок прошлой жизни.

Иногда выпадали по вечерам сухие часы, без дождя, и Гриша, Суходол и Уварин уходили в лес искать грибы.

Сентябрь перевалил на вторую половину, и в мокром лесу было свежо, пряно пахло опадающим листом. Остро, будто поперченные, благоухали сыроежки, кучно грудились семейки опят.

Также и ягод было много в лесу. По хвойным вырубкам еще сохранилась малина, ярко краснели кисточки костяники, чернели тяжелые, видом похожие на малину висюльки ежевики.

У Гриши правая рука покоилась на ремне, перекинутом через шею, и он срывал ягоды левой.

В лесу в это время хорошо была видна смена летней поры на осень. Зайцы торопились перекочевать из-под облетавших берез в сосняк и ельник, молодые тетерева сбивались в стаи, перелетные с криком уходили на юг.

В прохладные росные вечера повизгивали молодые волки; они к этому времени сильно выросли, как и лисята, сменившие темный детский мех на взрослую рыжину.

Однажды неподалеку от заимки Гриша опустился отдохнуть на ствол гниловатой, упавшей от старости сосны. В средней части ствола было большое дупло, и Зимних запомнил это.

Рана у Гриши заживала хорошо; в конце месяца он решил попросить Миробицкого отпустить его в Селезян. Но до этого сотруднику губернской чека хотелось посмотреть карту сотника. Впрочем, и без карты он знал уже многое. Уварин успел рассказать Григорию, кто и в каких станицах поддерживает Миробицкого, где укрыты запасные коли и продовольствие.

Однажды, узнав, что Миробицкий уехал в Каратабан, Гриша отправился к Насте, надеясь, что, может, удастся выведать у нее, где карта.

Войдя в горницу, он удивленно остановился у порога. В комнате не было никого, кроме отца Иоанна. Священник попытался подняться навстречу Гришке, но не смог этого сделать.

«Пьян, — усмехнулся Зимних. — И этот туда же».

— Здравствуйте, отец Иоанн, — сказал он не очень любезно. — А где же их благородие?

— Живем, поколе господь грехам нашим терпит, — не слушая вошедшего, вздохнул поп и вздел к потолку тощенький палец. — Не копите сокровищ в скрынях, копите же в сердце своем!

В комнату забежала Калугина, всплеснула руками:

— Господи, отец Иоанн! Как же это вы?

Поп жалко сморщил личико и попытался развести руки:

— Яко червь в древе, тако и кручина в сердце.

— Ах, беда-то какая... — сказала Настя огорченно. — Пойдемте, отец Иоанн, в боковушку, прилягте. Вам там покойно будет...

Она помогла пройти священнику в боковую комнату, уложила его на кровать и вернулась в горницу.

— Мне господина сотника, — сказал Гришка. — Дело к нему.

— А нету его, Гриша, — ответила Настя, оглядывая узкими черными глазами молоденького красивого казака. — В Каратабане он.

Она грустно погрызла кончик длинной косы, вздохнула:

— Гуляют, видать.

Еще раз кинула Взгляд на Гришу, сказала, глядя в сторону:

— Посидела б я с тобой маленько, да некогда мне. Стирки полно...

Гришка хотел сказать казачке, что он подождет здесь сотника, но в это время из боковой комнаты донесся голос отца Иоанна.

— Доколе терплю вам?! — грозно вопрошал кого-то поп, и железная кровать поскрипывала под его худеньким телом.

Настя кинулась в боковушку, и Гриша слышал, как она уговаривала отца Иоанна отдохнуть и поспать.

Вскоре торопливо вернулась в горницу и, смущаясь, попросила:

— Ты посидел бы с ним, Гриша. Стыд-то какой! Не дай бог, кто увидит.

Зимних пристально посмотрел на Калугину и, внезапно повеселев, согласился:

— Ладно уж! Только ты забегай почаще, а то скушно мне будет.

— Я стану приходить, — пообещала казачка, провожая молодого человека к отцу Иоанну.

Священник лежал на спине, бессмысленно уставив взгляд в потолок, и не обратил никакого внимания на вошедших.

Настя поставила рядом с кроватью табуретку, растерянно посмотрела на симпатичного казака и вышла.

Зимних медленно оглядывал комнату. В переднем углу, под иконами, небольшой стол. На нем — чернильница, тоненькая ученическая ручка, железная линейка с делениями, маленький пистолет без обоймы.

«Для нее, для Насти, — отметил про себя Зимних. — А обойма, небось, у самого».

В стене слева — гвоздь, к нему на веревочке привешена палочка, а на палочке — глаженый, с Георгиями, офицерский китель.

«К параду готовится, чай, — зло усмехнулся Гриша. — На белом коне в Челябинск въезжать собирается, надо полагать».

Еще в комнатке был старинный дубовый комод, и на полу — вылинявший домотканый коврик. Трудно было сказать, что здесь хозяйское, что натащенное со стороны.

Того, что требовалось Грише — планшета с картой — в комнате не было.

Отец Иоанн наконец оторвал взгляд от потолка, посмотрел на Зимних и вдруг заплакал:

— Яко тать в нощи... Сгинь, нечистая сила!

Попытался сесть, но ударился затылком о спинку кровати и свалился на подушку. Трудно повернулся к стене, задышал неровно, с хрипом.

Гриша быстро поднялся с табуретки, кинулся к комоду, выдвинул ящики, — планшета с картой в них не было. Не было его и в ящике стола.

«Неужто взял с собой? — подумал Зимних. — А зачем ему карта в Каратабане, он и без нее там все дорожки и тропинки знает».

Кинув взгляд на отца Иоанна — «совсем охмелел попик!» — Гриша подошел к кителю, ощупал внутренние карманы: «Может, важные бумаги какие-нибудь в карманах?» — и устало вздохнул: карманы были пусты.

Китель покосился на палочке, и Зимних решил его поправить, чтобы не вызвать подозрений у осторожного сотника. Сняв палочку с одеждой, Зимних непроизвольно вздрогнул. На стене, под кителем висел планшет с картой. Через прозрачную боковинку сумки мутно виднелись цветные линии карты.

— Праведных же души в руце божией, и не прикоснется их мука, — внезапно забормотал поп, поворачиваясь на спину. — Ух, дьявол, печет как...

— Чтоб тебя!.. — тихонько выругался Зимних и поспешил в сени. Нашел там кадку с водой, зачерпнул пол-ковша и понес попу.

— Пейте, пожалуйста, отец Иоанн, — уговаривал он священника. Тот мотал головой и бессмысленно мычал.

Гриша насильно напоил пьяненького студеной водой, расстегнул ему рубаху и укрыл одеялом.

Попу, видно, стало легче, и он уснул.

Гриша быстро вышел в сени, прислушался: тихо. Вернулся в боковушку. Снял сумку с гвоздика, сел на табуретку у кровати, положил планшет себе на колени.

Зимних не собирался снимать копию с карты. Это было не только рискованно, но и не нужно. Он опустил голову, вцепился взглядом в линии и значки карты и точно заснул с открытыми глазами.

Запоминать условные знаки было трудно: приходилось все время прислушиваться к звукам в горнице и в сенях.

Но все было тихо. Зимних не отрываясь глядел на ромбики, кресты и квадратики, нанесенные цветными карандашами на лист.

Прошло десять минут, двадцать, полчаса. Глаза уже стало резать от напряжения, когда Зимних понял, что запомнил все, что нанес Миробицкий на карту.

Снял китель со стены, повесил планшет на гвоздик, и снова вернул одежду на место.

Насти все не было. Зимних вышел в горницу и стал сворачивать пальцами одной левой руки цигарку.

Наконец вошла Калугина.

— Ты не серчай, — сказала она, краснея. — Достирать я хотела и потом уже посидеть с тобой маленько.

— Я пойду, — мрачновато отозвался Гриша. — Сколько времени истратил впустую.

— Нет, ты посиди, — попросила Калугина. — Теперь уже скоро, видать.

«Штаб голубой армии» вернулся в Шеломенцеву к самому вечеру.

Миробицкий, войдя в горницу, ястребом поглядел на Гришку, бросил шинель в угол, кивнул Насте:

— Дай воды. Умоюсь.

Они вышли в сени, к умывальничку, и Зимних слышал, как Настя говорила:

— Вы бы отдохнули, Дементий Лукич. Ведь захвораете так.

— Потом отдохну, — отозвался с досадой сотник. — На то ночь есть.

Войдя в горницу и вытирая руки чистым полотенцем, спросил у Гришки:

— Что надо?

— Пустите, ваше благородие, в Селезян, — сказал Зимних, вставая, — Девка у меня там. Повидаться охота.

— А ты — лихой малый! — усмехнулся Миробицкий. — Когда успел?

— Вас искал — в Селезяне останавливался. Ночевал там, стало быть.

— Обойдешься! — отказал сотник.

— От меня сейчас проку мало, — кивнул Гришка на руку. — Так что не откажите, ваше благородие.

— Пустите его, Дементий Лукич, — вежливо вмешалась Настя. — Они же давно не виделись.

— Обойдется, — повторил сотник.

Две пары холодных голубых глаз на одно мгновение скрестились.

— Ладно, — внезапно сказал сотник. — Поезжай, черт с тобой. Узнаешь заодно, как там? Настя, крикни Прохора Зотыча.

Калугина ушла во двор и вскоре вернулась с хозяином заимки.

Миробицкий подошел к рослому старику, сказал сухо:

— Поедешь с Ческидовым в Селезян. Коли не вернешься или вернешься один — сожгу дом. Понял?

Старик кивнул головой:

— Как не понять, ваше благородие.

Первую половину дороги ехали молча. Шеломенцев курил цигарку, зажатую в огромном кулаке, хмуро поглядывал на спутника.

Потом не выдержал:

— И чего тебе, дураку, при мамке не сидится? Иль не жаль ее?

— Невозможно! — сухо отозвался Гриша. — Нельзя, дядя Прохор. Россия погибнет.

— Россия! Жила она народом во-он сколько и до конца ей износу не будет.

— Темный вы, Прохор Зотыч. Никакого политического взгляда на данный момент.

Шеломенцев покосился на Гришу, но промолчал. Некоторое время ехал молча, вдруг остановил коня и, сворачивая новую цигарку, заметил с усмешкой:

— Прям, как дуга, ты, парень — сдается мне.

Зимних спросил холодно:

— Это отчего же, дядя Прохор?

— Да как тебе сказать?.. — не меняя насмешливого тона, ответил Шеломенцев. — Вроде бы и богу молишься, и черту не грубишь.

Закурил, тронул коня.

— Однако кто тебя знает?.. В чужую душу не влезешь...

— Мутно вы говорите, — махнул рукой Гриша. — Неинтересно мне.

Подумал не столько со страхом, сколько с раздражением:

«Неужто перехватил я? Или просто догадывается Прохор Зотыч?».

Вслух сказал:

— Старый вы человек, и не буду я говорить обидные слова.

— А ты говори. Я всякое в жизни слышал.

— Ладно. Чего нам грызться? — примирительно сказал Гриша. — Знакомые в Селезяне есть у вас?

— У меня там все знакомые. К кому едешь?

— К девке.

— А кто она, позволь спросить, твоя зазноба?

— Не скажу — отобьешь еще! — засмеялся Гришка.

— У нее остановишься? — не обращая внимания на глупую шутку, спросил старик.

— Не, у дружка.

— Кто же дружок?

— Вы его, чай, не знаете.

— Скажешь, так буду знать.

Зимних колебался одно мгновение. Скрывать фамилию Петьки не имело смысла. Помня об угрозе Миробицкого, Шеломенцев, надо полагать, теперь не оставит Гришу без досмотра ни на одну минуту.

— Петька Ярушников.

Прохор Зотыч впервые за всю дорогу пристально поглядел на спутника, и в глазах старика мелькнули интерес и любопытство. Но он ничего не сказал.

— У него и остановимся, — с хорошо подчеркнутым безразличием объявил Зимних.

— Ты останавливайся, а мне там делать нечего. У меня свои дела.

Теперь уже Зимних с удивлением взглянул на Шеломенцева.

— А ежели я утеку, дядя Прохор? Ведь дом спалят.

— Ну, значит, без дома жить буду.

При въезде в станицу старик остановил коня:

— Утром, о третьих петухах, съедемся. На околице.

И, не оборачиваясь к Грише, отпустил поводья.

* * *
Петька Ярушников, как и в первый раз, шумно обрадовался появлению товарища.

— Гриша! — воскликнул он, хватая приятеля за руку. — Живой и здоровый?

— А что мне сделается?

— Ну, я не знаю что... К стенке тебя, например, поставить могут.

— Мое время еще не наступило, Петька. Пуля для меня еще не произведена.

— Пуля? — переспросил Ярушников. — А рука чего на ремне болтается?

— Это так, вывихнул я.

Зимних вытащил из-за пазухи кулечек с пшеном, две копченные воблы.

— Тебе подарок, Петя.

— Ого! — округлил глаза Ярушников. — Богато живешь, ваше благородие.

— Не дури! Ну как тут дела?

— А я знаю — как дела? — уныло буркнул Ярушников. — Полная неразбериха. Власть Советская, а что в башке у казаков, черт их знает.. Кто-то по ночам приезжает и уезжает. Селезянские по домам сидят и глаз на свет не кажут. Давеча из губкомдеза наведывались, пошныряли окрест и убрались.

— Ладно, — сказал Зимних, — нечего тебе нос вешать. Другие люди для освобождения трудящихся от проклятых цепей капитала проливают свою кровь — и ничего, помалкивают. А мы с тобой не на красных фронтах воюем, и никакой крови не тратили. Так что ешь пшенку и не пищи.

— Я не пищу, — смутился Петька. — Тем более, что наши тоже не сидят сложа руки.

— О чем ты?

— Прошку Лагутина недавно в расход пустили. Вот был гад!

— Какого Прошку?

— Я же говорю — Прошку Лагутина. Урядник нашей станицы. Он из трудармии сбежал. Домой добирался с дружками. Его ночью на дороге и сковырнули.

Гриша, свертывавший папиросу, внезапно поднял голову и, просыпая махорку, взглянул на Петьку:

— Это когда было?

Ярушников назвал число.

— Где, не знаешь?

— У леска, возле Дунгузлов.

— М-да, — усмехнулся Гриша. — И кто же убил его, Петя?

— Чоновцы, говорят, на дороге засаду устроили. Всего изрешетили. Я сам смотрел, когда привезли.

Петька помог Грише снять ножны с саблей, проворчал:

— Больно вывих у тебя странный. Выше локтя.

— Бывает и так, Петя. Слей мне воды, я умоюсь.

Причесывая русые волосы обломком гребешка, Зимних внезапно с большой серьезностью сказал Ярушникову:

— Я о большом тебя, Петя, просить хочу. Но упреждаю: голова на кону. Не струсишь?

— Какое дело?

— Я сейчас у Миробицкого. Не по собственному хотению, понимать должен.

— А то не понимаю...

— Ну вот — все, что надо, я, видно, сделал. Теперь самый раз — к своим.

— Так и скачи отсюда в Челябу. У тебя и конь есть.

— Дело не в коне, Петька. Сотник со мной Шеломенцева послал, чтоб не утек я. Убегу — дом сожгут и старика пристрелят.

— Негоже это, — покачал головой Ярушников и вдруг насупился: — Ну и пусть сожгут. Нечего было Миробицкого к себе пускать.

— А что ж мог сделать? Вилами их заты́кать?

— Сюда бежать следовало. Нашел бы крышу.

— Они ему письмо не посылали о приезде. Явились и все. Между прочим, — он тебя знает, Шеломенцев?

— А то нет. Дядя он мне.

— Что ж ты раньше-то не сказал, дурак этакий! — вспылил Зимних.

— Не спрашивал, я и не говорил... Ты о деле поминал. Что надо?

— Лист чистой бумаги найдешь?

— Только и всего? Погоди маленько.

Петька вытащил сундучок из-под кровати, выудил оттуда тонкую школьную тетрадку и подал ее приятелю.

Зимних вырвал из середины двойной лист, разложил перед собой на столе, кивнул на дверь,

— Пойди к воротам, покарауль, чтоб категорически никто не заходил.

Петька, не задавая вопросов, ушел.

Гриша нарисовал на листке расположение станиц, изобразил кружками озера и дороги между населенными пунктами. Потом снизу провел черту и под ней нарисовал условные обозначения: крестики — склады оружия, квадратики — ямы с продовольствием, большой кружок — штаб «голубой армии».

Незажившая рана саднила. Пришлось положить на лист брусок для точки косы, чтоб опустить совсем руку и дать ей отдохнуть. Левой он нанес условные значки на самодельную карту и принялся писать донесение.

Писалось медленно и трудно. Квадратные буквы уплывали то под линейку, то поверх ее; буква «и» все время получалась как в зеркале: соединительная черточка шла не снизу вверх, как положено, а сверху вниз.

Зимних перечислил все фамилии бандитов, как в Шеломенцевой, так и в станицах, опорные пункты и даже явки — все, что успел узнать за короткое время пребывания в «голубой армии». Он сообщал в чека, как лучше ударить по банде и какими дорогами идти к заимке. Писал также, что остается на месте: в нужный момент произведет панику в штабе и поможет своим.

Окончив свою многотрудную работу, вытер пот со лба, сунул листки за пазуху и вышел во двор.

Вернувшись с товарищем в дом, разложил карту и листки на столе, сказал, немного волнуясь:

— Вот, Ярушников. Это важный документ. И его надо перекинуть нашим, в чека.

— Перекину, — сразу став очень серьезным, сказал Петя. — Теперь и отправлюсь.

Гриша пожевал папиросу, подумал, покачал головой:

— Теперь нельзя, Петька. Неспокойно. Можно напороться на засаду. Найдут Миробицкий или Абызов бумаги — и дело сгубим, и нам точка. Значит, повременить надо. Я сигнал подам, когда спокойнее будет.

— Как?

— Приеду сам или пошлю к тебе кого,

— А если Миробицкий не пустит тебя сюда? И других не пустит?

— Не пустит? — задумался Гриша. — Это вполне может быть... Что же нам делать, парень?

Молодые люди посмотрели друг на друга, подымили цигарками, — ничего путного не шло на ум.

— Ладно, — сказал наконец Зимних, — пойдем пока к тайнику, документы спрячем.

Они вышли во двор, быстро сняли верхнее дно голубятни, положили карту и донесение рядом с оружием, вернули доски на место.

— И не страшно тебе одному у них, у бандитов? — внезапно спросил Ярушников, и Грише показалось, что в его голосе звучит сострадание.

— Я не один, — хмуровато откликнулся Зимних. — Я с правдой там, Петька. Значит — вдвоем.

— Я бы не смог, — простодушно объявил Ярушников. — И трудно это сверх меры: чужими глазами смотреть на них, чужими ушами слушать.

— Ну ты брось хныкать, — оборвал приятеля Гриша. — Лучше о деле сказал бы.

Петя обиженно замолчал, но шевелил губами, будто о чем-то спорил с собой.

— Ты что — молишься, что ли, Ярушников?

— Нет, — покрутил тот головой. — Вот одна придумка есть. Да не знаю, что скажешь.

— Какая придумка?

— Я голубей тебе дам. Тех же, красных. Ты их спрячь подле заимки, а потом выпусти, когда нужно. Никаких записок посылать не надо. Прилетят — я знать буду: дорога чистая. Тогда — в Челябу.

Зимних несколько минут молчал, глядя отсутствующим взглядом на Ярушникова. Наконец кивнул головой.

— Это вовсе не глупо придумано. Из тебя, Петька, со временем настоящий пролетарий получиться может.

Радуясь похвале старшего товарища, Ярушников воскликнул:

— Я тебе для птиц и ящичек дам. Корм тоже. Погоди маленько.

Он убежал и через минуту явился с фанерным садком для птиц. Потом отлучился снова и вернулся с небольшим мешочком, плотненько набитым зерном.

У Зимних в душе шевельнулось недоброе чувство: «Голодающие центры революции, героически выдерживающие последний удар капитала, изнывают от бесхлебицы, а тут зерно птицам скармливают».

Высыпав из мешочка немного содержимого, чекист внезапно улыбнулся. На столе желтели крошки хлеба и высушенные остатки овсяной каши.

— А для воды жестяную баночку найду, — говорил Петя, уходя за птицами.

Вернувшись с голубями, опустил их в ящичек и сунул его под стол.

— Пусть привыкает к садку, может, долго сидеть в нем придется.

Еще перед зарей, только-только пропели первые петухи, товарищи вышли во двор. Принимая от Петьки садок, окутанный старой рубахой, Гриша сказал:

— Когда побежишь в Челябу — оружия не бери. Документы зашей в штанину, как я тебе велел. Напорешься на засаду, скажешь за спичками либо за мылом в город. Я на тебя надеюсь.

Ярушников привел из сарая заседланную кобылку, подал Грише повод:

— Смотри, осторожно там...

Отвернулся в сторону, сконфузился:

— У меня, кроме тебя, больше никого нету.

— Ладно, не распускай нюни, ничего со мной не случится.

Еще издалека, на фоне побледневшего неба, Гриша увидел громоздкую фигуру Шеломенцева. Старик курил возле коня. Гриша поздоровался, спросил:

— И давно ждете, дядя Прохор?

— Нет. Нализался с девкой?

— Успел. Тихо в станице?

— Тихо. Поехали.

Неподалеку от заимки Зимних спешился, сказал старику:

— Поезжай нешибко, дядя Прохор. Догоню. Подарок казачка сделала. Спрячу.

Шеломенцев молчал.

— Кусок сала да десяток яиц. Может, голодно будет, так сгодится.

— А я не спрашиваю, чего у тебя там. Стар я твоими делами заниматься. Прячь, коли надо.

Гриша привязал кобылку к придорожной березе и побежал в лес. Быстро отыскал поваленную сосну, поставил ящичек в дупло. Насыпал в садок корм, налил из бутылки воды в баночку. Затем присыпал дупло сухой листвой.

Шеломенцева догнал возле дома. Они въехали во двор заимки, спешились, пошли докладываться Миробицкому.

Сотник, несмотря на раннее время, сидел за столом, вымеривая линейкой карту.

Шеломенцев и Зимних вошли в горницу, вытянулись.

— Вернулись, ваше благородие.

Миробицкий закрыл карту листовкой, спросил:

— Что в Селезянской? Спокойно?

— Тихо, — ответил Гришка. — Из комдеза намедни приезжали, да так с пустыми руками и уехали.

— Идите.

Во дворе Зимних подал руку Шеломенцеву, сказал тихо:

— Спасибо, дядя Прохор... за компанию и вообще...

— Пустое... — проворчал старик, направляясь в сарайчик, отведенный ему Миробицким под жилье.

Гришка полагал, что Суходол и Уварин спят еще во всю ивановскую — и ошибся. Он был весьма озадачен, обнаружив в тесной подземной клетушке, кроме них, еще и отца Иоанна.

Поп сидел на нарах, тыкал Тихона пальцем в грудь, бормотал:

— Толцыте — и отверзется, проси́те — и дастся вам.

— Э-э, старого казака не облукавишь, ваше преподобие! — смеялся безгубым ртом Уварин. — Пока до бога дотянешься, черти голову оторвут.

— Помолчи, Тишка! — ершился священник. — Умеряй страсти свои, подлец!

Суходол отчужденно сидел в сторонке и молчал. Увидев Гришу, он расцепил огромные ручищи, лежавшие на коленях, и его хмурые, озлобленные глаза, кажется, потеплели.

Зимних кивнул ему головой, поздоровался с остальными.

Отец Иоанн и Уварин не обратили на вошедшего никакого внимания. Они по-прежнему продолжали тянуть странную беседу, больше похожую на препирательство. Вскоре ясно стало: оба навеселе.

Священник уговаривал Тихона вести праведную жизнь. Это звучало очень смешно в устах пьяного тощенького человека, совсем потерявшего свою нитку в жизни.

Тихон же доказывал попу, что никакого бога нет, никакой власти нет, а есть только табак да баня, кабак да баба, да еще разве кусок сала, если его круто посолить и как следует подержать в бочке. И он хохотал так, что его толстые брови взлетели на самый верх лба, а длинный расплющенный нос белел от напряжения.

— Буй в смехе возносит глас свой, муж же разумный едва тихо осклабляется, — неизвестно для чего сообщал поп.

— Ладно, перестаньте вы об этом, батюшка, — пытался остановить его Уварин. — Совсем у нас языки высохли. Не смочить ли?

— Смочим... — уныло кивал головой отец Иоанн. — Но засим будем молиться господу нашему.

— Мне молиться не к чему, — разливая самогон в кружки, щерился Уварин. — Мы твоими молитвами, ваше преподобие, как шестами подпираемся.

— Ну и дурак!

Они чокнулись кружками, и Тихон скороговоркой пробормотал:

— Во имя овса, и сена, и свиного уха!

— Истинно так, сын мой! — пытался похлопать Тихона по плечу отец Иоанн. — Аще бог с нами, никто же на ны...

В другое время Гриша, наверно, посмеялся бы над этой забавной и глупой картиной. Но сейчас на душе было смутно, и болтовня подвыпивших людей раздражала его.

— Пойдемте, Тимофей Григорьич, на волю, — сказал он Суходолу. — Там лучше.

Они вышли из землянки и направились в бор, пронизанный лучами и теплом позднего бабьего лета.

Суходол шел молча, почти накрыв бровями глаза.

Гришка спросил:

— Чего вы, дядя Тимофей, смутный такой?

— Чегось разболилася голова, — неохотно отозвался старик.

— Отчего же?

— 3 богатьох причин... — совсем нахмурился Суходол.

— Ну, погуляем, и вам легче станет.

Они углубились в чащу, изредка сощипывали с кустов поздние ягоды и собирали вялые, прибитые первыми заморозками грибы.

Гриша впервые за все время пребывания в «голубой армии» ощутил неясную тревогу. Сейчас, медленно шагая по привядшей траве, он пытался разобраться в причинах беспокойства.

«Нет, мне все-таки надо было бежать из Селезяна к своим... Если Петька не доставит донесение в чека, то мне будет вечный позор и презрение трудящихся. Не говоря уж, что из партии вышибут без неуместной пощады...»

Но другие мысли тут же укалывали его в сердце:

«Убег — и положил бы пятно на партию. Что подумал бы обо мне, чекисте и члене РКП, Шеломенцев? В последнюю минуту своей жизни, под клинками Миробицкого, сказал бы он самому себе: «Эх, дурак ты, дурак Прохор Зотов Шеломенцев! Нашел кому верить — красному прощелыге, мальчишке, коммунистику! Вот и подвел он тебя под твой смертный час. Поделом тебе, старому дураку, и кара!».

Потом Гриша представил себе, как Петька Ярушников доберется до Челябинска, как начальник губчека прочтет посланные им, Зимних, бумаги, и красная казачья лава, свистя клинками, кинется к Шеломенцевой.

— Вийна людей исть, а кровью запивае, — неожиданно проговорил Суходол, прерывая ход Гришиных мыслей. — Блукают по всьому свиту люди из зброею в руках. Нащо?

Гриша полол плечами, спросил:

— Соскучились по дому, дядя Тимофей?

Мрачное лицо Суходола на мгновенье осветила печальная улыбка:

— Кожному мила своя сторона. Кожна птичка свою писню спивае й свое гниздечко любыть. Як же по-иншому?

— А отчего же из своих мест... — Гришка замялся подыскивая подходящее слово, — утекли?

— З дурного розуму, — усмехнулся Суходол. — З пьяных очей облаял новую власть, та флаг червонный з конторы зирвал.

— Только и то?

— Буде з мене.

— Ну, за это пожурят да и только.

Суходол искоса посмотрел на Гришку, качнул головой:

— Кажи казкы!

— Да нет, зачем сказки? Я у них в чеке прохлаждался, — знаю. А дома большое хозяйство?

— Голый, як палець.

Оба замолчали и шли, не глядя друг на друга.

В землянке было тихо, сыро и сумрачно. На взлохмаченных нарах, обнявшись, спали Уварин и отец Иоанн.

Суходол молча залез на свободное место, лег и повернулся к стене.

Гриша снова вышел на воздух. Места на лежанке для него не осталось, да и не хотелось валяться рядом с этими разношерстными людьми, в духоте, без света.

«Не выпустить ли голубей? — думал Гриша, шагая к сосне, в которой были спрятаны птицы. — Карта и донесение должны быть как можно скорее в чека... Нет, нельзя Петьке сейчас идти в Челябу. Миробицкий и Абызов то и дело нападают на красноармейские посты. Петька один, и никакого опыта. Выходит, оба они, Зимних и Ярушников, обязаны потерпеть».

Дожди в этих местах на время кончились, и Миробицкий принял решение активизировать действия «армии». Он высылал небольшие банды в Дуванкульскую, Кичигинскую и Хомутинскую станицы, иногда рисковал нападать на советских и продовольственных работников вблизи Селезяна и даже у копей. Конники возвращались в Шеломенцеву с подводами, груженными хлебом, дважды приводили пленных. Трех красноармейцев и женщину в короткой юбке и красной косынке увезли на озеро Хохлан и там расстреляли.

Гриша узнал об этом, когда все уже было кончено. Миробицкий не брал его с собой в налеты, только изредка справлялся, не зажила ли рана.

Настя иногда говорила сотнику:

— Жили бы тихо, Дементий Лукич. Или вам скучно со мной?

— Отстань! — сердился Миробицкий. — Не мешай мне.

— Я дом ради вас бросила, — пыталась удерживать слезы Калугина, — а вы на меня внимания не обращаете. Не любите вы меня, Дементий Лукич.

Миробицкий поднимал на женщину синие студеные глаза, говорил сухо:

— Ты сама знаешь — люблю. Не до того мне сейчас, Настя.

Калугина знала: Миробицкий планировал на начало октября крупные операции в районе Каратабанской и Кичигинской станиц. И боялась за сотника.

Калугин, потирая бритую голову, щуря и без того узкие глаза, говорил сестре:

— Затащит он нас всех в петлю, Настька! Попомни мое слово... Сидел бы без шума, язви его!..

Грустно оглядывая красивую головку сестры, вздыхал:

— Беги отсюда, куда глаза глядят.

Казачка молчала.

Внезапно, в последних числах сентября, сотник разрешил своей «армии» «погулять». Для этого выделили полное воскресенье, с утра до поздней ночи.

В субботу из Хомутинки привезли железную бочку с самогоном, зарезали четырех припасенных кабанчиков, полсотни кур.

Во дворе заимки сколотили столы, накрыли их неведомо откуда взятыми скатертями.

К празднику Миробицкий отпечатал в типографии специальную листовку, призвав «голубую армию» не жалеть сил в боях.

В воскресенье, до света — Суходол и Уварин еще крепко спали на лежанке — Гриша Зимних медленно вышел наружу и, осмотревшись, отправился в лес. Он шел к старой поваленной сосне, в дупле которой томились без света и воли Петькины голуби.

Наступал решительный бесповоротный час схватки с Миробицким. Вся банда в сборе, она будет сегодня пить самогон, петь про Ермака и несчастную персидскую княжну. Только семь казаков несут постовую службу, охраняя подступы к Шеломенцевой заимке. Дорога из Еткуля и Селезяна на Челябинск открыта. Лишь бы у Чумляка не напороться Петьке на Абызова.

Голуби были на месте. Они сильно похудели, испачкались и неуклюже переваливались с лапки на лапку в своем ящичке.

Гриша посмотрел на их беспомощные движения, и пот обжег ему лоб: ослепли! Они ничего не видят!

Но тревога оказалась напрасной. Птицы, вынутые из темного дупла на волю, просто еще не освоились со светом. Гриша, сильно прислушиваясь к лесным звукам, вынул голубей из ящичка и посадил на землю: пусть оглядятся.

Бледный рассвет медленно проникал в лесную чащу; но вот солнце поднялось выше, брызнуло лучами и стало почти приметно карабкаться вверх.

Голубь — он был крупнее и чуть грубее голубки — медленно выпрямил шею, звучно помахал крыльями — и вдруг, будто его кто испугал, кинулся в просвет между деревьями, пронессязигзагом возле крон и вырвался в чистое небо. Вслед за ним метнулась голубка.

Гриша, не двигаясь с места, прислушался. Все было тихо. Тогда он лег на опавшие листья и закрыл глаза.

Через пятнадцать минут, от силы через полчаса, птицы будут на месте. И Петька Ярушников, свой пролетарский парень Петька Ярушников спешно пойдет в Челябу. Может, ему выпадет удача — и сыщется попутная подвода. Тогда сорок верст до города — вовсе не страшное дело.

Все время, пока Гриша находился здесь, он вынужден скрывать свою ненависть, свое презрение к банде. Он даже старается почти вовсе не думать об этом, чтоб взглядом или словом не выдать себя.

Но, может, уже завтра все кончится, и он снова будет со своими, с дорогими красными товарищами, со всей своей Рабоче-Крестьянской Республикой, ради которой пошел на такое жесткое, трудное дело. И снова станет говорить людям то, что думает, и в глаза им будет глядеть прямо и твердо.

А Петьку он непременно перетащит в город и воспитает из него настоящего борца за мировую революцию под руководством товарища Ленина Владимира Ильича.

Неожиданно Грише пришла в голову смешная мысль: «А ведь трудно будет Петьку перетащить в город. Не захочет он бросать своих голубей».

Покачал головой, усмехнулся:

«Ладно, как-нибудь сговоримся».

В заимке ударили по рельсу. Тягучее звучание стали докатилось до леса совсем тихонькое, слабое. Миробицкий подавал знак собираться к столам.

Грише совсем не хотелось идти в заимку, но он заставил себя сделать это: его отсутствие могло вызвать подозрения у сотника.

Во дворе было шумно, казаки и дезертиры весело галдели за столами, принюхивались к сивушному духу, шедшему от ведер на столе.

Добрый десяток казаков помогал Насте носить от дворовой кухни к столам кастрюли, ведра, казаны с мясом и мешки с пшеничными сухарями.

Зимних подошел к Калугиной. Она была в нарядном платье, в туфельках на высоких каблуках, в шелковой косынке и вся сияла, будто это ее свадьба, и нет уже на земле никакой войны и крови.

— Может, помогу вам? — попросил он женщину.

— У тебя же рука больная, — чуть покраснела Настя. — Как же ты?

— Она совсем не болит. Дозвольте помочь.

— Ну, пособи, только не ушиби руку.

К полудню из дома вышли Миробицкий, Шундеев, оба урядника, отец Иоанн.

Они уселись за небольшой отдельный стол, налили в кружки самогону.

Настя и Гриша принесли им свинины и жбан с квасом.

Подавая чистые вилки, Зимних перехватил злой взгляд сотника, но сказал весело:

— С праздничком, ваше благородие!

— С каким это праздником? — хмуро поинтересовался сотник.

— С нашей будущей победой, господин сотник! — выпалил Гришка, улыбаясь, но глаза его по-прежнему оставались холодными.

— Ладно, иди гуляй со всеми.

Зимних отыскал за столом Тимофея Суходола, сел рядом.

Старик, видно, выпил уже много, — глаза помутились, огромные клешнястые руки обвисли плетьми. Заметив Гришку, он подвинулся на скамье, качнул лохматой головой:

— Будь ласка, сыночек. Сидай.

Поглядев на соседей осоловелым взглядом, кивнул в сторону молодого парня:

— Вин людына з розумом. Вин не дасть соби в кашу наплюваты.

И гордо поднял голову.

Гриша одной рукой, с трудом, вытащил старика из-за стола и повел в землянку.

Суходол, повисая на Гришином плече, вяло говорил:

— Жывемо добре, горе в людей не позичаем. Життя, як чорна хмара, хлопець.

Уложив Суходола, Зимних вернулся к столу. Налил самогону в кружку, отхлебнул глоток, тихонько вылил остальное под скамью. Увидев Уварина, кивнул ему.

— Гришка! — заорал Тихон с другого конца стола. — Пей! Все одно смерть задушит!

В дальнем конце двора, у сарая, Зимних заметил огромную фигуру Шеломенцева. Прохор Зотыч хмуро смотрел на загулявшую «армию» и курил неизменную цигарку.

Грише захотелось подойти к нему, сказать доброе слово, чем-нибудь выразить свою благодарность. За что? За то, что он один здесь, может быть, свой, порядочный человек.

Шеломенцев тоже заметил парня. Еле видно кивнул головой, усмехнулся.

Столы понемножку пустели, но все-таки двор еще был сильно забит людьми.

За офицерским столом пили и пели, и Зимних различал в пьяном хоре хриплые голоса есаула Шундеева, Калугина, блеяние отца Иоанна, сильный грудной голос Насти. Не слышно было только Миробицкого.

Гриша пригляделся к сотнику и понял: тот, как всегда, трезв, хоть и выпил, кажется, много. А впрочем, может, и не пил совсем.

«Двое нас здесь непьющих, — подумал Зимних, — ну что ж, поглядим, господин сотник, что из того будет».

День уже клонился к вечеру, когда у заимки раздался и стих топот копыт. Никто на это не обратил внимания.

Однако через минуту Гриша увидел, как Шеломенцев провел к крайнему столу незнакомого человека, и, посадив его на скамью, что-то сказал казакам. Те налили гостю самогона, придвинули еду.

Затем Шеломенцев, чем-то явно обеспокоенный, направился к Зимних,сказал грубовато:

— Чего скучаешь, парень? Выпей со стариком.

И, склонившись к самому уху Гриши, почти задевая его лицо бородой, кинул:

— Выдь за ворота. Быстро!

Оба пригубили спиртное, поставили кружки на стол, и старик тяжело зашагал прочь.

Гриша тоже поднялся со своего места, потянулся и, пошатываясь, направился к воротам.

Неподалеку от них, в густом подлеске, стоял Шеломенцев. Он подал знак рукой, чтоб Гриша подошел и сказал хриплым шепотом.

— Посыльной от Абызова. Есаул такой есть.

— Ну так что? — спросил Зимних, и сердце обожгла тревога. Он хорошо знал, кто такой Абызов.

— Петьку Ярушникова схватили... Документы при нем... Застрелили парня.

Шеломенцев трудно проглотил слюну, совсем склонился к уху Григория:

— Есаул велел на словах передать: в штабе Миробицкого чужой человек. Из чеки, надо полагать. И недавно здесь, судя по всему.

Старик замолчал, подбирая слова.

— Кроме тебя, вроде новеньких нету.

Пожал плечами, пошел к воротам:

— Однако, не мое это дело.

— Где посыльной? — спросил Гриша.

— Выпить ему с дороги дал и перекусить.

— Ладно, дядя Прохор.

Зимних быстро прошел в землянку, схватил наган и саблю, кинулся к коновязи.

Дежурный казак лениво поинтересовался:

— На пожар, что ли?

— Дементий Лукич за первачом посылает. Не хватило!

— Эх, язви тя! — вздохнул постовой. — А тут торчи, как заноза в спине. Все горло чисто сгорело от сухости. Ну, погоди — заседлаю кобылку.

Через минуту Зимних перекинулся в седло и медленно выехал на дорогу. За первым же поворотом резко ударил лошадь в бока и погнал ее прямиком через степь на Селезян. Еткульская дорога была опасна, и пришлось выбрать этот, более длинный путь.

Еще не доезжая до станицы, услышал позади дробный сбивчивый стук копыт. Сразу спину окатило морозом, заломило правую, незажившую руку.

«В Селезяне будут искать, — лихорадочно подумал Гриша. — Выиграю время».

И пустил лошадь наметом прямо по степи.

Через несколько минут кобылка выскочила на большак левее Селезяна и крупной рысью пошла в сторону копей.

Зимних на один миг остановил лошадь, прислушался. Было тихо.

Отпустил повод, стукнул кобылку под бока, и снова ветер стал жестко тыкаться в лицо.

Гриша уже сравнялся с озером Курлады, вблизи от копей, когда кобылка внезапно заржала, запрядав резаным ухом. Зимних поглядел перед собой и вздрогнул.

Слева по влажному лугу, перерезая ему путь, рысили конники. В последних лучах солнца мелькали стволы винтовок.

Гришка рванул повод, придержал лошадь и бросил взгляд назад. Там росло, приближалось темное облачко пыли.

Верховые, что были спереди, вылетели на дорогу, и повернули коней направо, на Селезян.

«Обошли, сволочи! — скрипнул зубами Зимних. — Теперь все!».

Он спрыгнул с кобылки, сорвал здоровой рукой ремень с шеи и взял повод негнущимися пальцами раненой руки.

Лошадь послушно двинулась за хозяином в береговые заросли камыша.

Гриша завел ее на мысок — «с боков не подойдут, гады!» — и загнал в барабан патроны до полного числа.

Обе группы казаков сгрудились и, не останавливая движения, повернули к озеру.

Зимних зашел за лошадь, положил левую руку с наганом ей на спину, отвел курок.

«Трезвые не пошли бы за мной, — подумал Гришка. — Тут всюду наши люди и посты тоже. Может, кто и поспеет на выручку».

Передним ехал, размахивая клинком, Евстигней Калугин. Ехал молча, даже не пытаясь скинуть винтовку с плеча.

«Боятся шум поднимать, — сообразил Гриша. — Хорошо».

Когда стало отчетливо видна голова урядника, Зимних поймал ее на мушку и мягко спустил курок.

Калугин продолжал ехать.

«Промазал! Несподручно с левой. Надо не торопиться».

Казаки перешли на шаг, Никандр Петров крикнул негромко:

— Слышь, Гришка, выходи, все одно — не вырвешься.

Гриша выстрелил — и снова промахнулся.

Тогда казаки посыпались на землю, положили коней и открыли частый беспорядочный огонь.

После одного из залпов кобылка дико заржала, взвилась и тут же свалилась на заболоченную землю, подняв грязные брызги.

Зимних еле успел отскочить в сторону.

Тотчас от коней к нему кинулись два человека. Их красные злые лица были уже совсем рядом, когда Григорий в упор двумя пулями свалил казаков на землю.

Но в следующее мгновенье он ощутил страшный удар в лоб, в глазах позеленело, и Зимних, точно ему отсекли ноги, рухнул на землю.

...Очнулся он в седле. Сзади, на крупе коня, сидел казак, поддерживая обеими руками обмякшее тело Гриши. Было уже темно. Конь тихо ступал по дороге, но раненому казалось, что его неимоверно трясет. Глухо гудело в голове.

— Не помер еще? — спросил кто-то.

— Не-е... По голове чиркнуло. До штаба дотянет.

Во дворе заимки его сняли с седла, положили на землю.

На крыльцо вышел Миробицкий.

— Привезли?

— Привезли.

— Живой?

— Вроде бы.

— Снесите в дом.

Гришу притащили в горницу.

На столе горела большая керосиновая лампа, и ее свет падал на потные лица казаков, на синие, казавшиеся сейчас бездонными, глаза Миробицкого, на залитое кровью лицо Гриши Зимних.

— Пособите товарищу куманьку сесть, — сказал сотник. — Вы же видите — они раненые.

Казаки прислонили Гришу к стене, отошли в сторону.

— Что ж, — процедил сквозь зубы сотник, — неплохо ты играл свою подлую роль, да сорвался, сукин сын!

Зимних с тихой ненавистью посмотрел на Миробицкого, ничего не ответил. Только на одно мгновение их глаза — голубые холодные глаза — уткнулись друг в друга, и сотник, не выдержав, отвел свои.

В эту минуту из боковой комнатки вышла Настя. Увидев Гришу, она вздрогнула и застыла у стены.

— Ты выйди, Настя, — сказал сотник. — Не бабье это дело.

— Пожалей его, Демушка, — заплакала Калугина. — Такой молоденький, и, может, не виноватый он.

— Не разводи,сырость, иди, пожалуйста.

Отыскал глазами Калугина, кинул хмуро:

— Поди, Евстигней, проводи сестру к Прохору Зотычу. Пусть посидит там.

Выждав, когда Калугины ушли, спросил раненого:

— А что б ты со мной сделал, комиссар, попадись я тебе?

Зимних облизал засохшую кровь на губах:

— А то ты сам не знаешь, господин сотник...

— Сме-ел! — вроде бы уважительно протянул Миробицкий. — А ну, я тебя на крепость проверю. На словах вы все шибко ярые.

Он вынул из ножен саблю, потрогал пальцем лезвие, выдохнул, вздрагивая тонкими пшеничными усами:

— Ты у меня слезой умоешься, гадина!

И, внезапно перекинув клинок из левой в правую руку, рванулся к стене и со свистом опустил его на здоровую руку Гриши.

Зимних ахнул, но тут же сцепил зубы, сдерживая крик. Мука и злоба перемешалась в его взгляде. Неожиданно для всех Гриша стал подниматься. Молча. И это было страшно. Он глядел запавшими сразу, провалившимися глазами на банду перед собой, упирался спиной в стену и передвигал ноги, медленно выпрямляясь.

Он все больше и больше тянул тело по стене, и щеки его ввалились внутрь, точно он собирал силы для плевка — самого главного, что оставалось ему теперь в жизни.

Но не плюнул, а сказал удивительно отчетливым голосом:

— Дерьмо ты, господин сотник. Рубить не умеешь.

Миробицкий заскрипел зубами и стал белый, как известка. В следующее мгновенье он подскочил к Зимних, ткнул его клинком в живот, ткнул еще раз и, зверея, завывая от ярости и долго сдерживаемого бешенства, стал вгонять клинок в живое податливое тело.

Никандр Петров тоже кинулся к пленному и, отталкивая есаула Шундеева, потащил саблю из ножен. Шрам на лбу Шундеева побелел, и оба они, есаул и урядник, мешая друг другу, стали колоть саблями медленно сползавшего на пол человека.

Гриша Зимних запрокинулся на спину, скрипнул зубами и, вздрогнув, замер.

— Уварина и Суходола ко мне! — задыхаясь, приказал Миробицкий.

Кто-то бросился выполнять поручение.

Вскоре в горницу торопливо вошел Суходол.

— Отвезешь этого с Увариным в Глинки. Там бросишь в яму. Чтоб тут никаких следов. Понял?

Старик взглянул на распростертое у стены тело, вздрогнул, попытался перекреститься, но перехватив взгляд пьяных от злобы и крови глаз сотника, бессильно вытянул руки:

— Слухаюся, ваше благородие...

* * *
Через четыре дня после гибели Гриши Зимних и Пети Ярушникова в Еткуль форсированным маршем пришел отряд пехоты и кавалерии. Вместе с ним прибыли чекисты. Они еще ничего не знали о трагедии, случившейся с их товарищем, и у них не было сведений о дислокации штаба «голубой армии».

В Еткульской были обшарены все дома, сараи, чердаки, но никаких следов банды отыскать не удалось. Местные казаки — некоторые из них были очень враждебно настроены к Советской власти, другие боялись мести Миробицкого — ничего не сказали о заимке, прилепившейся к берегу лесного озера.

Отряд не солоно хлебавши вернулся в губернский город.

Еще через неделю в Еткульскую был послан второй отряд, состоявший из небольшого числа стрелков.

На марше, неподалеку от Чумляка, охранение отряда наткнулось на тело юноши, засыпанное мокрой листвой. Грудь и голова человека были изрешечены пулями.

Командир отряда немедленно выслал в три направления разведку, и она вскоре обнаружила землянки, в которых укрывались офицеры и полтора десятка дезертиров. Надо было избежать преждевременного шума. Чекисты, шедшие в ядре отряда, посоветовали атаковать изменников штыками.

С мелкой бандой покончили за полчаса. В одной из землянок нашли разные бумаги, принадлежавшие есаулу Абызову.

И среди этих бумаг увидел командир отряда донесение и карту, нарисованную рукой сотрудника губчека Гриши Зимних. Также была прочитана в записной книжке Абызова строчка о расстреле Пети Ярушникова — связного, направленного с этими документами в чрезвычайку.

Рассмотрев карту, командир увидел, что штаб «голубой армии» находится в Шеломенцевой заимке — и немедленно повел отряд туда. Карту он оставил себе, а донесение с конным послал в Челябинск, председателю губчека.

Командир отряда был опытный военный человек, и он повел своих людей не через Еткуль, откуда Миробицкого могли предупредить о подходе войск, а лесами, через Шибаеву.

К концу этого же дня отряд с трех сторон вышел к Шеломенцевой и обложил ее.

Незадолго до захода солнца красноармейцы без единого звука пошли в штыки.

Прежде чем Миробицкому удалось оправиться от испуга и открыть беспорядочную стрельбу, половина «голубой армии» была уничтожена холодным оружием.

Остальную часть уже огнем выгнали на открытую местность и начали бой на истребление.

Есаул Шундеев пытался повести конных казаков в контратаку, но был вместе с ними посечен пулеметными очередями. Живым удалось уйти только одному верховому — сутулому старому казаку, с большими клешнястыми руками. Он проскочил через заградительный огонь и скрылся в направлении на озеро Хохлан.

Бой продолжала только небольшая группа, укрывшаяся в дому. Но и здесь вскоре стали раздаваться лишь одиночные выстрелы, так как почти все защитники были убиты.

Когда выстрелы совсем стихли, ворота неожиданно распахнулись, и со двора в лес выскочило несколько казаков. Впереди несся на белом картинном жеребце офицер в мундире, перекрещенном ремнями. За ним шли урядники в казачьих папахах и тощенький несуразный человечек с длинной гривой волос.

Два пулемета с разных концов ударили по конникам, выбили всадников из седел, разогнали лошадей по степи.

Белый жеребец, срезанный шальной пулей, рухнул на землю, но прежде чем это случилось, из седла вымахнул офицер и, с трудом удержавшись на ногах, выхватил из ножен клинок.

Его окружили, вырвали из рук оружие, связали.

Красные захватили в заимке знамя «армии», типографию и другое имущество.

Часом позже командир отряда, побеседовав с Шеломенцевым, послал двух красноармейцев в Глинки: найти и привезти тело красного героя Григория Зимних.

На следующее утро., выставив почетный эскорт у телеги с телом Гриши, ведя с собой пленных, отряд двинулся в город.

* * *
Хмурым октябрьским вечером по постановлению Челябинской губернской чрезвычайной комиссии бывший колчаковский офицер, главарь «голубой армии» Дементий Миробицкий, а с ним еще тридцать три активных злобных бандита были расстреляны за Петровской рощей. Тринадцать человек были приговорены к заключению в доме лишения свободы до конца гражданской войны.

Старика Прохора Зотыча Шеломенцева оправдали и с миром выпустили на свободу.

Вскоре работник чека зашел к председателю, чтоб доложить об исполнении приговора.

Выслушав сотрудника, старый коммунист молча отпустил его.

Оставшись один, свернул большую папиросу из махорки, долго курил и ходил по кабинету. Потом остановился у сейфа, открыл его и вынул оттуда какие-то бумаги. Это были карта, вычерченная Гришей Зимних, и его донесение в губчека.

Председатель долго читал неровные строчки донесения, про себя отмечая точность и добросовестность, с которой Гриша излагал нужные детали, и вздохнул.

Там были строчки об опорных пунктах «голубой армии» в станицах («Надо немедля послать туда своих людей»), характеристика обстановки и настроения людей в Селезяне и Еткульской («Попросить губком, чтоб послали надежных агитаторов») и многое другое.

И была еще в том донесении строчка о славном Петьке Ярушникове и о двойном дне голубятни, той самой, в которой прятал молодой казак оружие против контры, загубившей его юную жизнь.

Председатель чека, угрюмо теребя седые усы, подумал:

«Нет, не напрасно, ребята, пропали ваши неокрепшие жизни. Не зря. Да и не может наше большое дело обойтись без крови».

И он вытер рукавом гимнастерки глаза, старый человек, который никогда бы не стал лить слезы, если бы ему пришлось отдавать свою личную старую жизнь за дело мировой революции.

Гроссман Марк Капитан идет по следу



НОЧНАЯ ВСТРЕЧА

Случалось ли тебе, дорогой читатель, совсем одному ночевать у костерка в лесу, далеко от людей? Если хоть раз случилось, ты, конечно, запомнил эту ночь.

Однажды на весенней охоте я задержался до темноты, потерял тропу и вынужден был заночевать в урмане. Было это в начале мая в горном лесу.

Но расскажу по порядку.

Весь день просидел я у озерца и все понапрасну. Хоть плачь — ни одной утки! И там летят, и вон там летят, а мое озерцо, как заколдованное! Одни лысухи посередке озера на волне толкутся. Но какая же это дичь — лысуха? Для новобранцев первого года охоты.

И вдруг к вечеру повалило! Да не к раннему вечеру, когда и положено полетывать утке, а к полной темноте, к звезде ночной, к туману холодному.

Сгоряча пострелял я, да потом сообразил: пустое это занятие. Где в такой темноте дичь соберешь? На лису работать, завтрак ей готовить — не затем ехал.

А тут еще морозец задирается, за ворот лезет.

«Нет, пойду, — думаю, — в деревеньку, у печки обогреюсь, а на зорьке за дело».

А до села верст пятнадцать с хвостиком. Местных — пятнадцать, хвостик — немереный.

Решил — прямиком через лес, вдвое путь короче.

Ну, и забрел, конечно. Поди сообрази направленье в непроглядной этой тьмище.

Шел, шел — плюнул со зла! Сумку — наземь, топорик — из чехла, хворосту нарубил, костерище разжег.

Хорошая это штука — ночной костер в майском горном лесу! Сосны будто из позеленевшей меди вокруг тебя стоят, тяжелыми черными ветками чуть вздрагивают. А за ними, за соснами, кажется, густым мазутом все залито. И там, в мазуте этом, мерещатся злобные морды волков, длиннющие спины лисиц, застывшие в удивлении глаза медвежьи и тысячи тысяч птиц, зверушек, насекомых.

Земля вокруг костра подтаивает, от зимней зяби отходит, парок от нее поднимается.

Сижу у костра, консервы кое-как доедаю. Ложка из рук валится. Не восемнадцать лет все же — намаешься за целый день, наволнуешься, хоть подпорки в глаза ставь, — закрываются.

Не доел я эти консервы, заснул.

Самую малость спал, — так казалось.

Проснулся — будто толкнул кто-то. И сразу — палец на предохранитель, — вперед его. Оба ствола «Зауэра» к бою готовы.

Смотрю, и не вижу ничего. Костер-то совсем поник. А чую: вот она — опасность. Рядом. В чаще лесной.

Медведь? Волк? Бродяга, бежавший из заключенья? Что я ему? Ружье? Документы? Ах ты, беда, какая: в стволах-то у меня дробь утиная — тройка.

Лихорадочно соображаю: где яканы? Где они спрятаны у меня, эти свинцовые пули с ребрами, что и медведю голову разворотят начисто?

Вспомнил: в правом кармане!

Тихонько руку тяну к карману, нащупываю патроны.

И вдруг голос в мертвой тишине:

— Опустите ружье! Не валяйте дурака!

«Ах, черт! Если худой человек, так это и волка хуже».

— Вот я тебе как «опущу» сейчас, своих не узнаешь!

А из тьмищи лесной в ответ только: «Ха-ха-ха!» Будто огромный филин потешается.

И чего смеется, бестия?!

Поднял я «Зауэр», пальцы — на спусках: ткнись, попробуй!

Только чувствую — позади, на плечах моих — руки.

«Тот, что смеялся?! Или другой? Сколько их?»

А голос позади:

— Бросьте вы, милейший, хорохориться!

Не успел я нож из-за пояса вырвать — полетел нож в темень лесную, к соснам из тусклой меди, к волкам с хищными мордами, к длинноспинным лисицам, к медведям любопытным.

— Давайте знакомиться, — говорит голос. — Смолин.

Оборачиваюсь — в упор на меня глаза строгие смотрят. Человек смеется, а глаза у него суровые какие-то. Будто отдельно от лица живут.

«А, была не была!»

Называю себя. Рекомендуюсь: стихотворец.

— Знаю, — говорит неизвестный. — Вы даже по уткам стихами стреляете.

— Это как так?

— А так. На пыжах бумажных — рифмованные строчки. Я несколько стреляных стишков подобрал.

«Ох, — думаю, — следил за мной».

Но виду не подаю.

— Вот, — говорю, — не успел до деревни добраться.

И называю деревеньку.

— Знаю, — говорит человек. — У Вяхиря остановились.

«Не иначе — следил!» А сам спрашиваю:

— А вы из деревни давно ли?

— Я там не был, — отвечает. — Только к вечеру из города приехал.

«М-да. Дрянное мое делю. Сообщники у него тут. Не иначе».

А человек продолжает:

— Вы что же, левую ногу натерли или поранили? Что у вас с левой ногой случилось?

— Ничего особенного, — отвечаю. — Отличная нога. И здоровье у меня отменное. Тяжелоатлет я, — любитель, правда, — но жим у меня, говорят, сто́ящий.

Это я ночного гостя пугаю. На всякий случай.

А человек мимо ушей это пропустил и спрашивает:

— У меня, знаете ли, подряд три осечки «ижевка» дала. Нет ли у вас с собой гантелей?

«Что за черт? Какие там еще гантели? Новинка охотничья разве?»

— Нет, нету. Барклай с собой, шомпол есть, а вот гантелей не захватил. Дома оставил. По рассеянности.

— То-то, вижу, по рассеянности, — говорит человек. — Гантели — это гири такие, рукояткой соединенные. Тяжелоатлетам без них нельзя.

Потом посмотрел на меня пристально и говорит:

— А вы, никак, меня за разбойника принимаете?

Растерялся я, видно, от этого странного вопроса и отвечаю:

— Ну, да, за разбойника. А что?

— Мне, действительно, с бандитами иногда дело иметь приходится. Но вы не тревожьтесь.

«Ей богу, черт знает что такое! Человек с бандитами дело имеет, а я ему в лесу, ночью, — улыбайся, что ли?»

— А зачем к костру тихо шли? Не окликнули?

— Страшился! — смеется человек. — Боялся, что сгоряча плеснете в меня дробью. Спросонья бывает. Сам один раз вот так-то в темноту влепил.

Совсем уже было поверил я человеку, незлому его голосу. Да вдруг две мысли обожгли.

— Погодите, — говорю. — Вы же только к вечеру из города приехали. Откуда узнали, что я в деревне, у Вяхиря, остановился. И еще: кто вам сказал, что я левую ступню до крови растер?

— Никто. Я сам к Вяхирю в гости собирался. По пути, на большаке, в чайную заглянул, со встречными разговорился. Они и сказали: у старика — гость. И приметы сообщили. А что ноги касается, — так это совсем пустяк. На мокром песке, у озера, от правой ноги вашей — глубокий след, а левый отпечаток почти неприметен. Да и короче у вас левый шаг. Значит — плоха нога, боялись вы на нее ступать.

Помолчали.

Встает человек и говорит:

— Ну, ладно, идемте ваш нож искать. Не пропадать же ему!

— Идемте, — говорю. — Только вы, пожалуйста, вперед идите, а то у меня, знаете ли, действительно, с ногой плохо.

Смеется мой ночной гость, вперед идет.

Отыскали нож, набрали хворосту, подбодрили костер. Сидим, молчим.

Я к незнакомцу приглядываюсь. Красивое у него лицо. Нет, не то слово я сказал. Не то, что красивое, а скорее строгое лицо. Мужественные черты. Мягкие русые волосы. А главное — глаза. Вот такое впечатление, что видят эти глаза тебя насквозь: черные, очень уже пристальные глаза. Да, я не оговорился: волосы у человека русые, а глаза — темь лесная.

— Ладно, — говорю я, — довольно в прятки играть. Рекомендуйтесь.

Ударил мой гость себя по бокам ладонями, рассмеялся:

— Извините великодушно! Что же это я… Капитан милиции Смолин. Сыщик по профессии.

Вот так мы познакомились и подружились надолго.

* * *
Ох, зорька, охотничья зорька! Что может быть лучше тебя, короткое охотничье время, когда зябнешь не от утренней или вечерней прохлады, а от нетерпенья по первой дичи, от близости ружья, пока холодного и молчаливого, но готового сверкнуть и загреметь обоими стволами по налетевшим кряквам?!

И вокруг, на сотни километров: на лесных опушках и у озер, в скрадах и шалашах, под деревьями и в кустах, такие же, как ты, счастливцы-мученики — в потертых шинелях и ватных куртках, в кожаных и резиновых сапогах, с двустволками, трехстволками, одностволками.

Вот-вот начнется: пальнет где-то за озером самый нетерпеливый или самый жадный. Будто эхо отзовется ему кто-то с тобой по соседству, кто-то у леса, и пойдет, пойдет — то очередями, то пачками — греметь и перекатываться веселый знобящий охотничий гром!

И забудешь в эти минуты обо всем, что не летит и не плавает, не крякает и не посвистывает, — и все у тебя: и зрение, и слух, и даже осязанье — напряжено до крайности потому, что каждый раз коротка и неповторима узкая полоска в жизни твоей — охотничья зорька!

И спроси потом у охотника: слышал он или не слышал бессмертное пение соловьев, видел или не видел чистую пену черемухи возле самого плеча своего, слышал ли могучий запах распускающихся осокорей, — пожмет удивленно плечами охотник и только промолчит в ответ.

Нет, ничего не видел он и не слышал, кроме флейты утиных крыл и пьяного — воистину пьяного! — бормотания глухарей.

А ты идешь в резиновых — до бедра — сапогах в воду озерца, собираешь с показной ленцой убитую дичь, а сам косишь глазами на соседа: видит ли?

Видит!

И расплываются губы твои сами по себе в самодовольную улыбку, и слава богу, что не замечает ее, улыбку эту, сосед твой, занятый тем же делом.

— Ну, как? Удачно ли? — спрашивает он тебя, подходя с добычей, и зорко, даже ревниво всматривается в маслянистую бархатную воду.

— Так себе! Немного есть, — с напускным холодком отвечаешь ты, чуть ли не сгибаясь под тяжестью набитой дичи.

— Ненасытный мы народ — охотники! — смеется твой сосед, отлично понимая и скучающий тон твой и невидимую в темноте улыбку.

— А у тебя как? — спрашиваю я нового товарища, хотя ясно вижу, что Смолин весь обвешан утками.

— И у меня маленько есть! — весело отвечает охотник.

Мы уже близко подружились с капитаном, так быстро, как это бывает обычно на охоте. Так и не ушли в деревню, а провели ночь у костра, чтобы встретить утреннюю зорьку веселой огневой музыкой наших двустволок.

Днем мы спали, потом опять жгли костер, варили уток, рассказывали друг другу о своей жизни, а вечером снова гремели над озерцом наши ружья, и снова тяжело падали в воду сбитые кряквы и шилохвости.

— Опять не пойдем к Вяхирю? — спрашивает меня Смолин, зажигая от рубинового уголька, вытащенного из костра, свою трубку.

— Опять не пойдем, — говорю я, — опять отправимся в свое прошлое. Если ты, конечно, не против…

Мы подбрасываем сушняку в костер, устраиваем на рогульках котелок с водой и поудобнее располагаемся на шинелях. Легкий голубовато-серебряный свет разлит в воздухе; дневное тепло еще, кажется, рассеяно вокруг — в лесу, над водой, между камышами. Вот на горизонте появились острые концы молодого месяца, а через несколько минут он уже огромной серьгой повис над озером. И сразу иссиня-черными стали лога, все впадинки и низинки возле опушки.

— На чем же это я остановился? — посасывая трубку, спрашивает Смолин. — Ах, да! Я рассказал тебе о Тайне Великих Братьев, о бывшем вожде чернокожих Саркабаме. Если тебе не скучно, послушай о сыске. Потом когда-нибудь, в городе, я доскажу тебе эти истории, и мы вместе побываем в деле. Ведь это не последняя наша встреча.

…Горит на лесной опушке жаркий костер, кипит в котелке вода, терзая луковицу. И медленно, не спеша, заново переживая ушедшее, рассказывает о своей жизни русый человек с черными глазами на красивом узковатом лице…

* * *
Потом я много раз встречался с Александром Романовичем и записал некоторые из историй, рассказанных им. Вместе со Смолиным и его товарищами мне довелось участвовать в сыске.

Вот так понемногу и получилась эта книга о сложной и нелегкой работе, о которой я ничего не знал раньше…

ФОРМУЛА ДРЕВНЕГО РИМА

Я трясся в полутемном вагоне и фантазировал потому, что это была одна из моих первых операций. Я должен был потрясти мир, проявив силу ума и проницательность, достойную врожденного сыщика.

Почти воочию видел картины моей работы и торжества.

Вот что мерещилось мне:

Медленно приближается к станции поезд и неторопко выходит из вагона человек в сером пальто. Сурово и задумчиво его лицо, прищурены глаза, видящие далеко вокруг.

Колхозники почтительно здороваются с ним: кто знает — вдруг перед ними известный король сыска?

Рассеянно отвечая на приветствия, сыщик садится в «Победу».

— Можно надеяться? — справляется председатель колхоза.

— Можно…

В дороге человек из города сосредоточенно молчит, только изредка губы его открываются, чтобы произнести странные, непонятные спутникам слова: «Трассология… папилляры… идентификация…»

Вот, наконец, и село.

Председатель колхоза приглашает к себе откушать с дороги.

— Благодарю вас, — отказывается сыщик, — но я приехал не чаи пить. Мой хозяин — часы. Займемся…

Твердыми шагами идет человек в сером пальто за околицу, к речке.

— Что ж, начнем с вещественных доказательств, — негромко говорит он. — Веревка обрезана… Лодка исчезла… Кажется, недоумок действовал здесь…

Собрав все улики и получив ответы на все вопросы, гость великодушно говорит председателю колхоза:

— Теперь и подкрепиться не лишне, а?

Пока мы едим, бригадмильцы сторожат преступника. Потрясенный внезапным арестом, убийца даже не подумал запираться. Его жалкое лицо, в бурых пятнах волнения, искажено испугом.

Бригадмильцы удивленно покачивают головами и коротко меняются мыслями:

— Сыщик-то! А? Дока!

— Не говори, брат!

…И вот я у начальника уголовного розыска Крестова. Выслушав скромный доклад, полковник дружески похлопывает меня по плечу:

— Я верил в тебя, Романыч. Спасибо за службу…

…А поезд тем временем несется вперед, отсчитывая версты. И на верхней полке сочиняет себе сказки на салазках некоронованный пока король сыщиков.

И все-таки мокнет лоб от тревоги: «Не опростоволоситься бы!»

Нет, надо не опростоволоситься! Лишний раз заглянуть в науку — никогда не лишне. И сыщик вспоминает семичленную формулу римлян. Она честно послужила криминалистам, да и сейчас, кажется, не списана в обоз.

В формуле семь вопросов. Сыск должен дать на них точные и ясные ответы. Ну, что ж, он — Смолин — достанет эти ответы. Чего бы это ни стоило.

На станции все обстояло превосходно. У небольшой деревянной платформы стояла наготове «Победа», и председатель колхоза справился, будет ли найден преступник?

Пока добирались до села, я вспомнил еще раз об убийстве.

…На рассвете один из жителей села, ленивый мужичонка Карп Горбань послал сына за хворостом. Лес и речка — неподалеку от дома Горбаней, и двадцатилетний Прохор, захватив топор и веревку, отправился на опушку.

Идя вдоль речки, он внезапно увидел оседланную лошадь, привязанную к кусту. Неподалеку, на траве, чернела фуражка. Прохор взял ее и тут же выронил из рук: на козырьке ржаво запеклась кровь. К седлу конька привязан обрывок кожаного шнура.

Старик и сын немедля побежали в милицию.

Я начал сыск, объяснив все как следует понятым и попросив зевак отойти подальше.

Осмотрел лошадь, исследовал пятна на фуражке, покапав на них перекисью водорода. Реакция не вызывала сомнений: это были следы крови. Оглядел шнур. Его, конечно, обрезали тупым и зазубренным лезвием.

Вскоре я знал почти все.

Лошадь принадлежала завмагу соседнего совхоза Петру Самсонову. Перед рассветом он взял из кассы тридцать тысяч и поехал сдавать выручку в районный центр. В совхозе его больше не видели, в районный центр он не явился.

«Король сыщиков» усмехнулся, узнав про это. Не зря же обследован кустарник, осмотрен берег реки. Явно были видны следы волочения на песке. Нечего сомневаться: тело тащили к воде. А взять березовый кол у берега? Всем в деревне известно: Карп Горбань привязывал к нему свою плоскодонку. Где теперь эта лодка? Исчезла.

Нет, он, Смолин, старался не спешить и людей не смешить. Все узнал про Карпа и Прохора Горбаней. И что выпить не дураки. И что работать не любят. И что в долгу они, как в шелку. А о чем говорит вот такое: днем сосед потребовал вернуть долг. Карп пообещал: завтра.

Откуда вдруг взялись у Горбаней деньги?

Уже зная исход дела, я обыскал чулан старика и нашел топор со следами крови.

Что ответили Горбани на вопросы? Дескать — пустое. Дескать, по судьбе нашей бороной прошли. Беда идет, беду везет, третья погоняет. Пристал сосед с ножом к горлу: отдай деньги. Он, Карп, и пообещал. Что же делать?

А о топоре старик совсем наивно сказал: петуха-де резал. Редкое убийство обходится без этого «петуха»!

Итак, на вопросы римлян отвечено четко и ясно. И кто убийца, и когда драма была, и где, и как.

К вечеру, отдав распоряженья, я вернулся в город.

— Докладывай, докладывай, капитан! — поторопил Крестов.

И я стал докладывать, шаг за шагом выводя Горбаней на чистую воду. Нарисовал полковнику всю картину убийства. Прохор Горбань был частым гостем в магазине совхоза. Почти еженедельно ездил к Самсонову за водкой и, случалось, выпивал с ним в небольшой клетушке позади прилавка. Они в такие минуты говорили друг с другом по душам, и Прохору удалось выпытать, когда Самсонов поедет в район с выручкой.

Горбань спешно подготовился к убийству. Встретив Самсонова у реки, Прохор, видимо, сказал, что оказался здесь случайно и пригласил сойти с лошади: покурить, поболтать. Улучив момент, Горбань ударил завмага топором, стащил тело к берегу, положил в лодку. Туда же снес крупные камни и, отплыв подальше, затопил плоскодонку с трупом. Почему он пошел на убийство? Тут и сомневаться не стоит: Горбани сильно нуждались, да и должники давили. Видимо, лодыри преступлением решили поправить свои денежные дела.

Я кончил рассказ и закурил.

Крестов молчал несколько секунд, потом с сожалением посмотрел на «короля сыщиков» и грустно покачал головой:

— Перевитийствовал ты, Саша! Все — на песке! Где доказательства? А если Самсонова ограбили в другом месте или другие люди? А если он симулировал смерть и исчез с казенными деньгами? Чья кровь на фуражке? На топоре? Может, Горбань действительно резал петуха? Какие следы оставил преступник на берегу? Никаких? В природе не существует преступников, не оставляющих следов, капитан!

В кабинете Крестова теперь вместо «короля сыщиков» стоял голый король из сказки, над которым уже много лет потешается человечество.

Начальник научно-технического отдела управления майор Сергей Лукич Кичига окончательно вогнал в краску несчастного «короля сыщиков». Майор явился в кабинет Крестова, выслушал его, пообещал связаться с экспертами-биологами и унес с собой фуражку и топор. Потом сообщил:

— На фуражке и топоре — кровь животного.

— Придется еще раз съездить, — промолвил Крестов. — На этот раз со следователем прокуратуры. Сразу он не смог поехать с тобой.

Побарабанив пальцами по столу, полковник спросил:

— Ты не по римской формуле работал, «король»?

— По ней.

— Старая и испытанная формула, — усмехнулся Крестов. — Но для нас мало подходит. В нашей формуле девять вопросов, на два больше, чем у римлян. Это четвертый и девятый вопросы: против кого и почему?

Одна из возможных догадок — симуляция убийства. Ты обязан был найти ответ на вопрос — против кого преступление? Против Самсонова или против казны?

Окажись, что Самсонов убит не Горбанем или не убит вообще, и все твои построения рухнут. Они развалятся потому, что ты не сумел провести всестороннего сыска, не выдвинул все догадки, принял за истину одну, показавшуюся тебе верной. И повел следствие вбок, предвзято, ложно.

Я взглянул на полковника и не увидел в его лице ни тени сочувствия.

— Ты взял древнюю формулу, но и по ней получил ответы кое-как. Послушать тебя, — соседство с местом преступления и долги — веский повод для убийства. Опыт говорит другое: преступник чаще всего расправляется с жертвой вдали от своего дома.

Помолчав, Крестов спросил:

— Сколько ты работал по этому делу?

— Вы знаете не хуже меня: сутки.

— Сутки! Иное дело требует многих недель работы. Не всегда полезно торопиться, Смолин.

Полковник внимательно посмотрел на сыщика, провалившего первое свое дело, и неожиданно улыбнулся:

— И обезьяна падает с дерева. Не кисни!

Грустный вид был у «короля сыска», когда он снова ехал в село со следователем прокуратуры.

Несколько дней мы потратили на работу в селе и в совхозе. Следователь облазил берег реки, щелкал фотоаппаратом, что-то записывал в тетрадь. Он составил план места происшествия и исписал целую кучу бумаги, будто преступник только того и ждал, чтоб прийти к нам с повинной.

В совхозе, где работал Самсонов, нам пришлось много говорить с людьми, провести ревизию магазина.

Мы совсем почти покончили с этим, когда один шофер, вернувшийся из рейса, сообщил, что видел Самсонова на станции. «Убитый» садился в поезд.

Через месяц капитан Бахметьев задержал жулика.

Самсонов не стал отпираться. С грубоватой прямотой вора он сообщил, что любит выпить и повеселиться. Своих денег у него — кот наплакал. Поэтому решил «занять» их у государства. Брал в магазине товары и сбывал через друзей на рынке.

Как-то ему позвонили из района: жди ревизию. Он, Самсонов, ждать не хотел. Взяв из кассы все деньги, он отправился в путь. Заранее узнал у Горбаня, где стоит его лодка, приехал туда на заре. Поцарапав ножом шею лошади, он измазал ее кровью фуражку и бросил на землю. Потом отрезал от седла сумку с деньгами, протащил ее по траве, чтоб оставить след, сбросил несколько крупных камней в воду и поехал по реке.

* * *
Вскоре я снова оказался на той же станции. На этот раз не было ни машины, ни встречающих. Дойдя до колхоза, постучался к Горбаню.

— Как живешь-можешь, отец?

— Ничего, твоими молитвами…

Помолчали.

— Ты не сердись, Карп Федорович, — сказал старику «король сыска», — древние римляне, понимаешь ли, подвели. С формулой со своею…

А что еще я мог сказать?

ПЯТНО НА СОВЕСТИ

— Итак, вы утверждаете: мастичная печать и замок были совершенно исправны?

— Что? Ах, печать? В соответствии…

Пробормотав это, старый кассир завода Эврипид Михеевич Веревкин поднял на меня глаза и бессмысленно усмехнулся.

— Странно. Будьте добры — еще раз обо всем.

Старик вытер влажное лицо ладонью, вздохнул:

— Пришел я на работу в пять вечера и…

— Вы говорили, что пришли на завод без четверти пять…

Веревкин побледнел.

— Пришел, сломал печать и открыл сейф… Нет денег…

«Не то, — думал я, стараясь не поддаваться первому впечатлению. — Кассир путает».

По рассказу Веревкина дело представлялось так.

В субботу, восемнадцатого августа, выждав зарплату, старик опечатал сейф. В кассе осталось двести восемьдесят три тысячи триста двенадцать рублей.

В понедельник он не сразу пошел на работу, а явился в госбанк: получить сто семьдесят тысяч рублей. Сделать это не удалось, и к вечеру Веревкин направился на завод.

Шкаф, мастичная печать, замок — все было в исправности. Но, открыв сейф, кассир увидел на полках только остатки денег.

Директор завода срочно принял меры. Комиссия — начальник финансовой части завода Корякин, главный бухгалтер Грыба и его заместитель Кривцов — установила факт: исчезли двести шестьдесят тысяч…

Закончив допрос Веревкина, я сделал выводы. Вор не был здесь чужим и, несомненно, знал распорядок работы в бухгалтерии. Он имел доступ к ключу от шкафа. Вход и выход с завода под контролем, выйти с вещами без пропусканельзя. А столько денег без чемодана не унесешь.

Кто же это? Проще всего допустить: Веревкин. Он — тридцать лет на заводе, его хорошо знают рабочие и охрана. Кассира впускают и выпускают через проходную с любыми вещами без пропуска.

Я решил взять Веревкина под стражу. Как бы, пользуясь свободой, он не замел следы кражи. Но у меня уже была — помните? — ошибка. Я не хотел очутиться снова в положении голого короля из сказки.

Я сделал все, чтобы не промахнуться и теперь.

Эксперты обследовали сейф. Сомненья не было: замок открыли ключом. Сам кассир утверждал: мастика на дверце была цела. А мастичную печать выдавали только Веревкину.

Экспертиза установила: все следы пальцев на гладкой дверце шкафа принадлежат кассиру. Выходит, кроме него никто не прикасался к окрашенному металлу.

Один из сотрудников завода, сосед Веревкина, сообщил, что кассир только что купил дорогие вещи.

Всю ночь я не спал, обдумывал факты и не мог прийти ни к какому иному решению.

Двадцать второго августа Эврипиду Михеевичу Веревкину предъявили обвинение в краже двухсот шестидесяти тысяч и арестовали.

Дело Веревкина передали в следственный отдел. Через неделю старик был освобожден. Мне сообщили: против кассира нет улик.

Я сейчас же пришел к Крестову.

— Еще одно пятно на твоей совести, Смолин, — хмуро сказал полковник. — Эта ошибка и тебя и нас ставит в глупое положение. Однажды тебя поправлял следователь прокуратуры. Что же, ты так и хочешь работать — весь в няньках? Ищи выход. Найдешь — останешься, не найдешь — уберем.

Крестов молча поглядел на меня и неожиданно рассмеялся.

— Я хочу, чтоб ты остался, Александр Романович. Знаю: у нас трудное, небезоплошное дело. Выслушай добрый совет. Просчеты с Веревкиным и Самсоновым — по-моему — одного корня. Давай подумаем вместе.

Не мыслишь глубоко и всесторонне — не разберешься в явлении. Не поставишь его в связь с другими, не найдешь истоки…

— Мне это понятно…

— Я уверен. К беде, мы не всегда умеем пользоваться хорошими истинами. Ясно же: эта кража, как и любое другое явление, как-то затронула другие явления, людей, предметы. Вор, хоть семи пядей во лбу, не может отгородиться от всего, что его окружает. Он встречается с людьми, трогает вещи, где-то оставляет следы. Все это можно выявить и использовать для установления истины…

— Иногда не находят никаких следов и упускают виновных…

— Это ровно ничего не доказывает. Следы должны быть. Просто мы не всегда видим их. В итоге получаются ошибки, вроде твоей.

Полковник ответил на телефонный звонок и продолжал:

— За годы работы в уголовном розыске я видел не раз: сыщик уже кончает следствие и вдруг замечает — идет не той дорожкой, просмотрел важнейшие факты.

У нас редко бывают прямые доказательства, скажем, вора изобличили свидетели, и он тут же сознается во всем. Чаще мы имеем дело с косвенными уликами. Это всего-навсего дальние факты. Но они помогают сделать выводы о других фактах, которые потом лягут в основу обвинения.

Вот эти-то факты нужно скрепить воедино. Только тогда косвенные улики могут стать силой, цепью доказательств, через которую обвиняемый уже не прорвется. Каждое звено в этой цепи должно быть прочным и туго сцепленным с другим звеном.

А ты как вел сыск? Ухватился за одну догадку. За самую вероятную, как тебе показалось. Будто не знаешь, когда чудится, что все лежит поверху и есть только одно толкование, чаще всего и случаются промашки. Именно тогда неопытный сыщик, следователь прокуратуры подгоняют один факт к другому и крепят их в единую, но — к беде нашей — непрочную цепь.

Как ты допрашивал Веревкина? Ведь ты решил почти сразу: кассир сам похитил деньги. Потому и выяснял: нужен ли ему пропуск, что он купил в последние дни? Ты старательно обыскал квартиру и шаг за шагом сбивал сыск на ложный путь. Ты даже не запнулся о такую деталь: Веревкин сам сказал тебе, что печать на сейфе была цела. Какой жулик станет сам наговаривать на себя?

Я не судил бы тебя так строго, если бы ты занялся и другими версиями, когда бы широко и прочно плел свою сеть. Ты же поступил шиворот-навыворот. Результаты, как видишь, негустые.

Полковник помолчал и сказал:

— Иди и помни, что тебя уберут, коли не найдешь вора.

Я попрощался с Крестовым и снова пошел на завод, не очень-то рассчитывая на успех.

Что делать? Надо, видно, вспомнить все, что связано с кражей.

Итак, в субботу Веревкин ушел со службы после гудка. В понедельник кассир явился на завод к исходу дня. Почему? Пошел в банк за крупной суммой. Но какая нужда была в этом? В кассе лежало почти триста тысяч рублей, а срочных выплат не предвиделось.

Это я и раньше знал. Но тогда мне казалось: старик с умыслом тянул время, не шел на работу, стараясь сбить сыск.

Что же сейчас предпринять? Допросить Эврипида Михеевича? Очень уж неохота. Глупо я выглядеть буду!

На заводе мне отвели комнату, и я пригласил туда Веревкина.

— Можете меня извинить, Эврипид Михеевич?

— Тебя, дурака, нет, а для дела — ладно уж…

— Моя недоумка была, не отпираюсь. Но помогите.

— Ну, давай. Авось до чего-нибудь и доавоськаемся.

Итак, кто приказал Эврипиду Михеевичу получить деньги из банка? Иван Иванович Корякин. Не удивило ли это Веревкина? Удивило: в кассе хватало денег. А еще известно: банк дает деньги заводу только после полудня.

Сказал ли кассир об этом начфину? Да. А что ответил Иван Иванович? Ответил, — на это есть причины.

Ну, что ж — пойдем дальше. Мог ли кто-нибудь на время выкрасть ключ, чтобы открыть замок или сделать копию? И то и другое исключено.

Бывали ли у кассы подолгу посторонние люди? Посторонних за барьер не пускали. Слесарь Карнаухов как-то возился с батареями парового отопления. Однажды появлялся стекольщик…

Отпустив Веревкина, я стал ходить по комнатке из угла в угол. Когда и куда исчезли деньги? Вынесли их с завода или нет? Когда совершено хищение? В субботу? Едва ли. Веревкин был в кассе до гудка. В понедельник? Нет. В бухгалтерии весь день находились люди. А сейф за пять минут не очистишь: надо открыть шкаф, взять деньги, закрыть замок и восстановить мастику так, чтоб кассир сразу ничего не заподозрил.

Что ж из этого следует? Кража совершена в воскресенье. У преступника был ключ от сейфа. Но, выходит, не тот, которым располагал Веревкин.

Что это за ключ? Откуда он взялся? Нет ли здесь связи с этим Карнауховым из слесарной мастерской? Он три часа находился в бухгалтерии, мог запомнить или зарисовать разрез замка.

Ну, а если слесарь ни при чем? Тогда? Не из бухгалтерии ли преступник? Вот, скажем, начфин Корякин? Странно выглядит его распоряжение. Кто-кто, а он хорошо знал, что нужды в этих деньгах нет.

А к чему начфин мог все это придумать? Если деньги похищены в воскресенье, какой смысл держать Веревкина в банке в понедельник? Какая разница: утром или вечером обнаружит он пропажу. Разве как мера против розыскной собаки?

А может, здесь иное? В воскресенье преступник только выкрал деньги, но не смог унести их с завода. Возможно, он и не хотел этого делать: воскресенье — не будни, каждый человек, да еще с вещами, запомнился бы охране.

Что ж, надо действовать.

Я отправился в слесарную мастерскую завода. Как на грех, Карнаухова не оказалось на работе: уехал ремонтировать комбайны в подшефный совхоз.

Старичок, заведующий мастерской, оказался словоохотливым и общительным человеком. Он дельно ответил на мои вопросы.

Федя Карнаухов — работник большой руки, и он, начальник мастерской, не может на него обижаться.

— А в остальном?

— Что ж, небольшой грешок водится: любит водку. Однако не злоупотребляет.

— Не занимался ли здесь Карнаухов посторонней работой?

Старичок смутился:

— Хм, хм, был такой грех, товарищ…

— Какой?

— Ключи какие-то, помню, точил. Месяца полтора. Один выточит, через недельку-другую второй точит, третий…

Я даже охнул от удачи. Тут — верный след!

Мы договорились: Карнаухова немедля вызовут из совхоза.

Я бодро вернулся в свою комнату и… снова приуныл.

«А вдруг случайное совпадение? Тогда?»

Ну, пора вызывать Корякина.

Начфин явился вылинявший какой-то, тусклый.

Да, верно, он приказал восемнадцатого августа гражданину Веревкину получить большую сумму. Он, Корякин, видит: гражданин следователь в курсе дела — деньги не очень были нужны. Причина такая: в банке случались заминки с деньгами. Вот и решили сделать запас. Директор завода поддержал эту мысль…

В обеденный перерыв я еще раз побывал в комнате финчасти. В кассе, отгороженной от бухгалтерии низким барьером, никаких следов, разумеется, не нашлось: со времени кражи прошло уже два месяца.

В бухгалтерии стоял десяток столов. В углу, перед южным окном, громоздился стол главбуха Грыбы, рядом невысокий столик под голубой плюшевой скатертью. На столике чернел телефон.

Вместе с понятыми я осмотрел окна, столы, стены, пол. Никаких улик!

На плюшевой скатерти столика, кроме телефона, ничего не было. Рядом с аппаратом темнело большое квадратное пятно: здесь долго стоял какой-то предмет, предохранивший часть скатерти от солнца.

«Еще одно пятно на твоей совести» — с ожесточением вспомнил я слова Крестова.

Понятые не смогли объяснить происхождение пятна.

Один из счетоводов, придя с обеда, сказал: на столике раньше стоял «Минск» Грыбы. Сколько стоял радиоприемник? Он не помнит, может, месяца полтора. Почему личный приемник главбуха находился на службе? Петр Сидорович приносил его чинить к заводскому радиотехнику Мамонову. У того была очередь, и «Минск» временно стоял здесь. Потом, после ремонта, его иногда включали и слушали музыку. Когда приемника не стало? Надо припомнить… в субботу он, вроде, был тут, а в понедельник исчез. Видел ли кто-нибудь, как Грыба относил «Минск» домой? Кажется, нет. Надо спросить у других…

Начальник бюро пропусков сообщил: главбух действительно заходил к нему в воскресенье за разовым пропуском. Нет, кроме приемника Петр Сидорович больше ничего не проносил.

Итак, Грыба вынес с завода только радиоприемник. Больше у него ничего не было, да и не могло быть: «Минск» массивен и тяжел.

На другой день я зашел к радиотехнику.

Верно ли, что главбух приносил сюда приемник на ремонт? Да. Не помнит ли Мамонов, какой он был марки? Как не помнить! Мамонов еще в шутку упрекнул Петра Сидоровича — такой видный человек и не смог себе добыть что-нибудь получше. В чем дело? В том, что это был дрянной сборный экземпляр: корпус от «Минска», а нутро от маленького «Рекорда». Какой ремонт требовался? Самая малость: соединить и запаять проводничок. Приемник починен в первых числах июля.

Я снова заперся в комнатке.

Как же все-таки был вскрыт сейф? Причастен ли Карнаухов? Может, он сыграл тут главную роль, а не Грыба, случайно вынесший в этот день приемник с завода? А может, ни тот, ни другой? А вдруг оба в одну руку играют?

На следующий день в город вернулся Карнаухов. Слесарь сообщил: все три ключа делал для Грыбы.

Через полчаса я с двумя помощниками был уже на квартире главбуха. Оказалось, Петр Сидорович в отпуску и час назад вылетел в Сочи.

Мы немедля послали телеграмму туда, в свои органы.

В конце октября Грыбу арестовали в Москве, у Киевского вокзала.

На первом допросе у Крестова он безгневно отшучивался и витийствовал.

Деньги стащил кассир Веревкин. Тут и вполглаза видно. Замок у сейфа смотрели? Он же цел был. И печать из мастики цела.

Мы рассказали ему о пятне на скатерти. Потребовали объяснить, какие ключи заказывал у Карнаухова, зачем в воскресенье выписал разовый пропуск, ведь у него был постоянный.

Грыба молчал.

Тогда мы показали ему полупустой приемник.

Три дня Грыба твердил о своей беспровинности, потом целую неделю болтал неведомо о чем, но, под конец, поняв, что все это зря, заговорил о деле.

Да, он не Аноха какой-нибудь. На дело шел не очертя голову. Подумал. Перчатки, скажем, резиновые купил. Как для чего? А для того, чтоб следы пальцев не оставить на сейфе. Еще банку с табаком запас. Ну, это совсем ясно — собаку запутать, если б ее привезли. Галоши купил себе под сорок пятый номер. В воскресенье и надел их — чужие печати оставил в кассе. Вот так.

Где ключ взял? А нигде. Сидел частенько рядом с Веревкиным и запоминал разрез и размеры замка. Что ж тут сложного? Память у него, у Грыбы, слава богу, не на рынке куплена, — хорошая память. Конечно, не сразу запомнил, не одну неделю потратил.

Так вот, раз после работы остался он, Грыба, один в бухгалтерии. Покопался в замке ключом, не получается.

Как, какой ключ? А тот, что ему Карнаухов по его же, Грыбы, чертежу изготовил. Тогда сам решил подпилить ключ. А он возьми и сломайся. Снова заказал Грыба ключ.

Снова сломался. А вот третий впору пришелся.

«Минск» действительно сборный. Не музыку слушать, — для денег делал.

Правильно, деньги вынес в воскресенье, в приемнике. А то еще в чем?

Кто услал Веревкина в банк? Он, Грыба, посоветовал. Пускай поторчит старик в банке до вечера, а за это время собьется у кассы толпа. Смотришь — все следы и затрут. Придет кассир, а его за бока: «Давай деньги!» Тут не очень-то на мастику смотреть станешь.

Где деньги? Кое-что он потратил. Остальное во дворе зарыл.

Помолчав, жулик развел руками:

— Тише тени прошел. А смотри — запнулся. Пятно на скатерти подвело.

— Не только, — возразил Крестов. — Не пятно, так ключи, не ключи, так напильники. Мы все равно добрались бы до вас.

Приказав увести Грыбу, Крестов покосился на меня и побарабанил по столу пальцами:

— Ты стер пятно со своей совести, Смолин. Можешь оставаться в уголовном розыске!

ПРОСЧЕТ «БУХАРСКОГО ПРИНЦА»

Кузьма Кузьмич Волгин стоял на остановке и поджидал троллейбус. Машины долго не было. Старый метранпаж достал из кармашка массивные часы, посмотрел на циферблат и водворил свои «Павел Буре» на место.

Вот и троллейбус. На остановке всего пять человек, и старик не беспокоился. Он медленно вошел в машину, заплатил за билет и по привычке прикоснулся к кармашку.

Часов не было.

Волгин пристально осмотрел пассажиров, вошедших вместе с ним. Две женщины и двое мужчин. Одеты хорошо, ведут себя достойно. Молодые женщины не вызывали подозрений. Юноша в черном ватнике тоже не походил на вора.

Оставался второй мужчина. Одет он был отлично, не крикливо. Плащ свободного покроя хорошо сидел на широких плечах, мягкая велюровая шляпа не закрывала глаз.

Глаза! Вот что не понравилось Кузьме Кузьмичу — глаза этого человека. Они были немного узки оттого, что он щурился и осторожно смотрел вокруг.

Старый метранпаж остановил взгляд на полковнике, стоявшем у входа. Подойдя к нему, старик тихо сказал:

— Помогите задержать этого человека.

И он в двух словах объяснил, в чем дело.

На остановке полковник попросил человека в плаще выйти из троллейбуса.

— Что такое? — поинтересовался незнакомец.

— Сойдите, я объясню.

На улице человек в плаще возмутился:

— Это произвол! Я немедля заявлю в милицию!

— Вот и превосходно! — согласился полковник. — Милиционер как раз рядом.

В отделении милиции человек предъявил паспорт на имя Павла Николаевича Бугрова. Показали свои документы метранпаж и полковник.

— Значит, подозреваете гражданина Бугрова в краже часов? — напрямик спросил дежурный.

— Больше некому.

— Почему же? — иронически осведомился милиционер.

— Мне не нравится его лицо.

— Это не доказательство, — ухмыльнулся милиционер, раздумывая, как быстрее покончить с этим нескладным делом.

На щеках Бугрова выступили кирпичные пятна. Он вывернул карманы: часов там не было.

В комнату дежурного зашел один из оперативных работников отделения. Прислушался к разговору, вполглаза взглянул на людей, чуть подольше задержался на лице Бугрова и вышел. Минутой позже он звонил в уголовный розыск.

— Никаких улик, капитан. А глаза, и впрямь, нехороши. Глаза жуликоватые.

— Задержите его. Подъеду… — посоветовал Смолин.

Полковника и Волгина отпустили, посулив найти часы.

Приехав в отделение, Смолин коротко взглянул на Бугрова. Сыщик не знал этого человека, но мог поручиться: они встречались. Может, в жизни, может, Смолин видел фотографию Бугрова, может, запомнил приметы, описанные в бланке всесоюзного розыска.

Главное здесь, и в самом деле, был взгляд задержанного.

Говорят: «Глаза — зеркало души». Зеркало это у Бугрова отражало постоянную напряженность, затравленность, готовность к мгновенным действиям, свойственную преступникам. В сыске были случаи: оперативные работники безошибочно выделяли в толпе нужного человека и потом убеждались: чутье не обмануло их.

— Вы утверждаете, — задумчиво спросил Смолин, — что подозрения Волгина — ошибка?

— Хамство, а не ошибка! Таскать людей в милицию по наветам старых идиотов — это… черт знает что!

— Возможно, Волгин ошибся, — мягко отозвался Смолин. — Даже, наверное, ошибся. Но мы должны проверить заявление. Придется задержать вас.

Глаза Бугрова отразили досаду и испуг.

— Не беспокойтесь. Мы не допустим промашки. Курите…

Бугров взял портсигар сыщика из карельской березы и достал папиросу.

Возвращая портсигар, спросил:

— И долго вы будете учинять проверку?

— Пустяки! Полчаса. Свяжемся с местом вашей работы и отпустим.

Бугров задымил папиросой, быстро и цепко оглядел лица работников милиции и внезапно рассмеялся:

— Молодцы, парни!

Смолин вопросительно взглянул на него.

Бугров еще раз улыбнулся и продолжил в том же тоне:

— С такой милицией приятно иметь дело. Добро, я верну вам часы этого старого дурака!

Смолин заметил: взгляд Бугрова беспокойно перебегает с человека на человека, и улыбка на губах — чужая, приклеенная.

— Хорошо, — согласился сыщик. — Идите и возвращайте часы. Не пытайтесь бежать. Мы все равно найдем.

— Слово чести! — усмехаясь, заверил Бугров.

Отпущенный из милиции, он вышел на улицу и вскоре затерялся в толпе.

Через час Смолину позвонили из будки телефона-автомата. Наблюдатель сообщал, что Бугров дошел до окраинной улочки Лесной, вошел в дом номер семь, пробыл там около трех минут и вышел. Затем направился на соседнюю улицу — Беговую, вошел в дом номер двадцать, пробыл там пять-шесть минут и теперь идет в отделение милиции.

И верно, вор появился через четверть часа и положил на стол массивные старинные часы «Павел Буре».

Дежурный вызвал по телефону метранпажа. Войдя в отделение, Волгин благодарно взглянул на Смолина и взял со стола часы. Поднес их к уху, повертел в руках и огорченно положил на стол.

— Не мои.

— Гляди лучше, старик! — грубовато сказал Бугров, и его глаза забегали по лицам людей.

— Действительно, посмотрите… — посоветовал метранпажу Смолин, с любопытством всматриваясь в лицо мошенника.

— Чего смотреть-то! — с досадой откликнулся метранпаж. — «Павел Буре» мне отец подарил. Еще мальчишкой я был. У моих на крышке царапина, а тут нет. Не мои.

— Ему щенка, вишь, да чтоб не сукин сын! — хмуро сказал Бугров. — Поймали меня, что ж делать? Бери, не ломайся!

— Нет. Чужого не надо.

Смолин усмехнулся в душе: плут уговаривает человека взять украденные у него часы, а потерпевший упорно не хочет принять свою вещь.

«Свою ли? В чем тут дело?»

— Придется придержать вас, Бугров, — заявил сыщик вставая и кивнул милиционеру. — А вы, Кузьма Кузьмич, идите домой. Идите, не беспокойтесь.

Приехав в управление, Смолин позвонил Кичиге:

— Ты у себя, Сергей Лукич? Зайду.

Смолин быстро спустился на третий этаж и вошел к эксперту.

В кабинете Кичиги на столиках и тумбочках лежали обрезы, самодельные наганы, американские ножи с убирающимися лезвиями, куски разбитого стекла, фотографии, смятые документы с неясными подписями и странными печатями, присланные на экспертизу.

Сыщик в нескольких словах рассказал о случае с Бугровым.

— Любопытно, — живо откликнулся Кичига. — Ты не добыл пальцевый узор этого Бугрова?

— Добыл.

Сыщик осторожно достал из кармана портсигар, вложенный в коробок из пластмассы.

Кичига взял за ребра гладкую полированную коробочку, поднес ее к глазам.

— Так не видно. Пройдем в лабораторию.

В соседнем кабинете эксперт установил портсигар на подставке и включил лампу. На гладкой опыленной поверхности коробки обозначились линии сложных узоров.

— Плохо, — пробурчал Кичига. — Попробуем посветить сбоку.

Он отодвинул лампу в сторону. Теперь отчетливо стали видны отпечатки четырех пальцев.

— Это вполне годится для идентификации. Подожди, мы быстро закончим дело.

Эксперт сфотографировал следы и вскоре проявил снимки.

— Теперь, пожалуй, можно заглянуть и в регистрационные карты, — подумал он вслух. — Может, в реестре найдется похожая карта? Дай-ка я еще раз взгляну на снимки.

Пока эксперт рассматривал изображения пальцевых отпечатков, Смолин курил и с любопытством глядел на товарища.

Больше года прошло с той поры, когда сыщик познакомился с этим примечательным, широко образованным и немного тщеславным человеком. Тогда, в первое знакомство, Кичига обескуражил Смолина, выяснив, что топор испачкан всего-навсего куриной кровью.

С того дня Смолин не раз наблюдал, как Кичига быстро различал похожие пальцевые узоры, определял происхождение подозрительного пятна на одежде, читал шифры, узнавал подделку. Влюбленный в свою профессию, он был незаменимым человеком для работников сыска.

— Ну, что ж, — наконец сказал майор. — Теперь я не спутаю этот оттиск с другими. Может, отправимся поглядеть на регистрационные карты? Если Бугров уже привлекался к ответственности, мы найдем его карту.

— Погоди, мне хочется порассуждать. Как ты смотришь на это?

Кичига улыбнулся. Капитан, так неудачно начавший работу в уголовном розыске, все же неглупый парень. Его стоит послушать.

Смолин поудобнее устроился на диване и раскурил трубку.

— Что бы ты сказал, — спросил он, затягиваясь дымом, — узнав, что вор довольно быстро и без всяких улик сознался в краже? Вызвало бы это подозрение?

— Да.

— Что можно предположить? Самое простое: заподозренный хочет нас обмануть и скрыться. Но коль Бугров — честный человек, ему незачем бежать. Если он вор, то хорошо понимает: исчезнуть не удастся. Значит?..

— Значит, он и впрямь пошел за часами…

— Верно. Но зачем? Не для того ли, чтобы отвязаться от нас и принять позу раскаявшегося грешника?

— Вероятно.

— Но вот этот грешник приносит часы, заметь: фирмы «Павел Буре», и оказывается — не те, не Волгина. Что же следует?

— Либо мошенник не имеет отношения к часам метранпажа, либо второпях спутал двое похожих часов.

— Мысль эта может прийти в голову, — согласился Смолин. — Но она верна наполовину. Чтоб перепутать двое часов, — речь идет о редких старинных экземплярах, — нужно иметь их не меньше двух.

Допустим, Бугров — профессиональный вор и крадет часы. Допустим, он успел передать часы Волгина своему сообщнику. Тогда какой смысл ему признаваться в краже? Подтверждать нашу весьма туманную догадку?

Не предположить ли другое? Случайно задержан человек, подозреваемый в краже часов. Это сравнительно небольшое преступление. Поначалу он пытается разыграть возмущение, гнев, обиду. Замечает: ни к чему не приводит. Да еще видит: появился новый работник милиции. «Как бы тут не застрять», — думает человек. И он решает «сознаться», что украл часы. Для чего?

— Взять на себя меньшее и скрыть большее? Так?

— Вот именно. Заметь, выйдя из милиции, он идет сначала в один дом, но оттуда не возвращается к нам, а спешит в другой. Зачем? Он не нашел сперва того, что искал. И только во втором доме достал эти «Павел Буре».

Бугров приносит часы, вызывают Волгина, а часы-то — не его. Каков же итог? Часы Бугров, видимо, не крал. Значит, есть у него за душой грехи покрепче… Ну, что ж, заглянем в реестр…

Товарищи прошли в соседний дом.

Не просто и не скоро можно отыскать нужную карту. Формула, выведенная Кичигой, имела отношение только к групповому сравнению. Она говорила лишь о некоторых общих признаках пальцевых узоров. Такие признаки могут быть и в сотнях других оттисков. Значит, пока формула могла только облегчить поиски нужной карты, если такая, конечно, есть в реестре.

Товарищи оставили в учреждении снимки пальцевых узоров и вернулись к себе.

Через несколько дней Смолину позвонили:

— Зайди, Александр Романович. Мы нашли карту.

Капитан забежал за Кичигой, и они поспешили в соседний дом.

Войдя в кабинет, Кичига увидел на небольшом столике дактилоскопическую карту и свой снимок. Товарищи взглянули на верхнюю часть карты.

«Елисеев Андрей Иванович… Кличка «Бухарский принц». Год и место рождения…».

Ниже, в разграфленных прямоугольниках, были оттиснуты все десять пальцев Елисеева.

— Помяни волка, а волк — из колка! — воскликнул Кичига. — Ему стоило рисковать часами!

«Бухарский принц» был вожаком крупной воровской артели, метавшейся по всей стране и почти без потерь уходившей от преследования.

— Вот тебе и «Павел Буре», — щурясь сказал Смолин. — Сорвался травленный волк все-таки!

БОТИНОК СОРОКОВОГО РАЗМЕРА

Начальник дороги нервничал. Еще раз включил селектор и хмуро спросил:

— Когда же будет машина?

Голос начальника секретариата ответил из микрофона:

— Я вызвал Гуреева час назад. Он доложил — едет.

— Проверьте.

Через несколько минут в аппарате раздался сухой треск.

— Машина вышла из гаража вовремя. У подъезда ее нет. Вызвал вторую «Победу».

Странный случай! За десять лет Гуреев ни разу не опаздывал. Может, «Победа» наткнулась на гвоздь? Но шоферу хватило бы десятка минут на смену баллона. Куда же делся Гуреев?

Начальник дороги побывал на станции, вернулся в город и вызвал начальника секретариата.

— Где Гуреев?

Тот пожал плечами.

— Я прошел пешком до гаража. Па́левой «Победы» на дороге нет. Автоинспекция и милиция ничего не знают. Домой водитель не явился.

…В это время па́левая «Победа» АБ-20-26 мчалась в семидесяти километрах от города. За ее рулем сидел не Гуреев. Покрасневшие глаза водителя рассеянно следили за дорогой, будто в тумане отмечая рытвины, бугры, повороты.

На задних местах сидели двое. Один из них, в синем бостоновом костюме, дремал, привалившись к спинке. Второй был Гуреев. Руки его были прочно скручены солдатским ремнем, во рту торчала тряпка, какими обычно протирают стекла машин.

…Утром Гуреев по вызову выехал в управление. Возле площади его остановили незнакомые люди. На руках у них краснели повязки, и шофер решил: автоинспекторы.

Так и оказалось. Неизвестные предъявили документы и сели в «Победу».

— Придется поехать с нами…

Гуреев развернул машину и направился в противоположный конец города. Надо торопиться: начальник дороги не любит опозданий.

У одного из домов заводского поселка шоферу приказали остановиться.

— Подождите. Мы недолго.

Гуреев выключил мотор, закурил.

Прошло пять минут, десять — никто не появлялся.

Водитель стал нервничать: «Почему я должен их возить? Некогда!»

Но тут же возразил себе: «Уедешь, неприятностей не оберешься».

Наконец автоинспекторы вернулись. Гуреев быстро повел машину в город, на центральное шоссе.

Но выехать на него не пришлось.

— На Восточную дорогу! — услышал шофер тихий приказ и, искоса бросив взгляд на сидящего рядом человека, увидел в его руке нож.

За городом неизвестные связали Гуреева его же ремнем, заткнули рот тряпкой, пересадили на заднее сидение.

Машина, дергаясь и завывая, двинулась вперед.

«Господи! — думал Гуреев, даже в этом невеселом деле оставаясь шофером. — Как ведет машину, подлец! Свалит! Не иначе — свалит под откос!»

Заскрежетали тормоза. Остановив «Победу» на опушке, водитель поднялся и кивнул сообщнику:

— Тут в самый раз. Вытаскивай.

Они выволокли Гуреева на траву и стали совещаться.

В чистом вечернем воздухе до Гуреева долетали тихие обрывки слов. И поняв, о чем речь, он побледнел, сжал зубы, напряг мышцы. И тут же, мгновенно приняв решение, вытянул вперед скрученные руки и бросился бежать. Широко открыв налившиеся кровью глаза, ощутив внезапный прилив сил, он несся в глубь леса, тяжело, со свистом дыша.

Позади, треща сучьями, не разбирая в темноте дороги, бежал кто-то из тех двух.

Вдруг лицо Гуреева обожгла боль. Он наткнулся на сухую ветку и головой вниз полетел на землю.

В следующую секунду понял: лежит в неглубокой канаве, наполненной густой гниловатой водой.

Приподнял голову, прислушался. Мешали удары сердца. Бешено колотилась кровь в висках, не хватало воздуха.

— Утек, собака! — услышал он злобные приглушенные слова и, хлебнув воздуха, опустился в воду.

Выждал, поднял голову, вслушался в ночные звуки.

Негромкие возбужденные голоса раздавались где-то далеко, как из-под земли. Потом все стихло. Стало мрачно. Дневные птицы уже кончили свои песни, ночные — молчали.

Вскоре до Гуреева донесся звук сигнального рожка «Победы». Бандиты угнали машину.

Прождав полчаса, Гуреев стал выбираться из канавы.

Цепляясь связанными руками за ветки, упираясь ногами в края канавы, он поднялся на сухое место и быстро пошел к шоссе.

Сторожко прислушиваясь, не обращая внимания на боль от рваной раны возле глаза, шофер шел всю ночь. К утру он толкнул плечом дверь в будке железнодорожного сторожа и упал на земляной пол.

В восемь утра сторож привез Гуреева на попутной машине в отделение милиции.

Через полчаса дежурный, заполнив бланк допроса, отправил Гуреева в больницу.

И почти тотчас же из отделения на Восточную дорогу вынесся зеленый вездеход с оперативными работниками.

Примерно в это же время к дому Смолина подошла синяя «Победа» уголовного розыска. Сыщик пожал руку проводнику собаки Михаилу Валеевичу Рустамову, погладил смирно лежавшую на полу овчарку и кивнул шоферу:

— К Кичиге!

Пока мчались в город, Кичига, поднятый прямо с постели, дремал, раздосадованный этим внезапным, как всегда, вызовом.

На полпути сыщики догнали зеленый вездеход.

Обе машины остановились. Наскоро обсудив план работы, все снова отправились в путь.

Вот и старая узловатая береза на опушке. Да, здесь все так, как и следует из рассказа Гуреева. Видны следы «Победы» на траве: бандиты съехали с дороги. Вот путь, по которому бежал в вечерней мгле шофер: смята трава, сломаны ветки кустов. Вот и канава: ясно видны вмятины от человеческого тела.

Но от преступников не осталось никаких видимых следов: ни оттиска ботинка, ни обгоревшей спички, ни клочка бумаги.

Машины добрались до будки сторожа и от нее разъехались в разные стороны. Вездеход вернулся в город, а «Победа» помчалась вперед к деревне Зырянке.

Перед тем, как отпустить вездеход, Смолин сказал товарищам из отделения:.

— Спешите. Наведите справки по городу. Мы поищем здесь па́левую «Победу».

В Зырянке Смолин и Кичига отыскали председателя сельского Совета. Тот выслушал рассказ и покачал головой:

— Нет, не знаю. Может, народ что скажет?

Пригласили колхозников. Люди задумывались, но неизменно разводили руками. Верно, некоторые слышали перед утром сигналы автомашины, но это не редкость на большом шоссе.

Смолин совсем было решил: неудача. Но тут к председателю зашел сторож сельского универмага. Старик молча скручивал папиросу, прислушиваясь к разговору председателя с незнакомцем, и, наконец, решительно подошел к Смолину:

— Слышь-ка, сынок. Я кое-что, кажись, знаю.

Вот, что сообщил сторож.

Ночью возле универмага остановилась машина. Какая, в темноте не видно. Старик поудобнее взял ружьецо: не день все же. Тогда машина загудела и уехала. Потом появилась снова, и из нее вышли двое. Поглазели, посудачили, залезли в машину и укатили. Куда? Не доложились.

Смолин потянул Кичигу на улицу.

— Едем, Сергей Лукич. Развиднелось это дело немного.

Сев в машину, Смолин тронул шофера за плечо:

— На полевую дорогу, Павел.

Пока была ясно одно: преступники угнали «Победу» не для того, чтобы покататься, — для другой цели. Теперь, кажется, удалось установить, для какой. Ночью магазины не торгуют. Значит, готовился грабеж. Но увидав возле магазина сторожа с берданкой, бандиты оробели и уехали. Возвращаться в город они не станут: там уже, конечно, знают обо всем. По Восточной дороге тоже не поедут: побоятся засады. Оставался проселок.

По нему и поехали теперь сыщики.

«Победа» шла медленно. Капитан вглядывался в неровную дорогу, останавливался у каждого развилка. Нет, похищенная машина, если она двигалась проселком, никуда с него не сворачивала.

Наконец Смолин приказал Павлу набрать скорость. Дальше — верст двадцать — боковых дорог нет.

Еще не успев развить предельного хода, водитель резко остановил машину.

Почти одновременно сюда вынесся зеленый вездеход. Из него вышли сотрудник автоинспекции и следователь прокуратуры. Оба получили приказ выехать к месту происшествия.

У кювета на боку лежала па́левая «Победа» АБ-20-26.

Пока Кичига исследовал шоферское сидение, руль и рукоятку двери разбитой «Победы», Смолин и проводник собаки молча стояли у обочины.

Кичигу будто подменили. Он действовал быстро и ладно, глаза горели веселым огоньком работающего человека.

Достав коробочку с графитом, он быстро обсыпал порошком баранку руля и ручки дверцы. На гладкой поверхности проступили следы пальцев. Кичига навел на них лупу, взял у одного из работников отделения оттиски пальцев Гуреева.

Сличив отпечатки, эксперт огорченно вздохнул: узоры похожи. Это не печати преступников. Выходит, они и здесь не оставили зримых следов.

Сотрудник автоинспекции снял показания со счетчика, покопался в моторе, осмотрел дорогу.

— Машина перевернулась вот из-за этого, — кивнул он на небольшую выбоину. — Преступники шли на крайней скорости. Шофер увидел опасность, когда уже было поздно. Он резко взял тормоз, и вот…

— Пожалуй, возвращаться надо? — взглянул Кичига на товарища.

Смолин отрицательно покачал головой:

— Поищем здесь. Неподалеку человек, кажется…

Автоинспектор не то с любопытством, не то с иронией посмотрел на него.

— В чем дело? — поинтересовался Кичига.

— Сороки сильно трещат. В лесу кто-то есть.

Овчарка, спущенная с поводка, покрутилась возле машины и быстро прихватила след. Низко опустив голову, Дези кинулась в чащу леса.

Вскоре она громко залаяла, бросилась к проводнику, но, не добежав, вернулась в лес.

Почти бегом Смолин направился за собакой. Сильными короткими движениями левой руки, — в правой он держал пистолет, — сыщик раздвигал кусты. Очутившись на небольшой полянке, Смолин замер.

Сороки, обсевшие соседние березки, подняли густой гам.

Впереди, около смятого куста, лежал убитый.

Капитан, присматриваясь к траве, кустам, коре деревьев, медленно пошел вперед. Кичига несколько раз щелкнул затвором «Киева», снимая место происшествия и труп.

Убитый лежал на спине. Выражение лица — мирное, немного сонное — говорило о том, что смерть наступила внезапно. Человек даже не успел испугаться.

На убитом был дорогой костюм, шелковая рубашка, щегольские желтые туфли.

Неподалеку лежала кепка, рядом — черный, забитый грязью ботинок с порванным шнурком.

Смолин метнул взгляд на кепку — с убитого? — и быстро подошел к ботинку. Он несомненно был с того, второго, исчезнувшего после аварии.

В карманах убитого нашли самую малость: небольшое письмо без конверта и билет до станции Дегтево. На руке убитого было выколото имя «Сеня».

Смолин пробежал глазами письмо.

Женщина — ее звали Зиной — требовала от мужа быстрее ехать к семье. Зина сообщала: выслала на дорогу пятьсот рублей.

Картонный билет на электричку был выписан в пригородной кассе вокзала.

Смолин довольно потер руки. «Немало! Этот Семен жил далеко, — пятьсот рублей посылать на близкую дорогу незачем. Какое-то отношение он имел к станции Дегтево».

В полдень труп сфотографировали еще раз и отправили в морг.

Обе машины, развернувшись, ушли в город.

В дороге Смолин почти дремал. «Отчего погиб человек, найденный в лесу? Умер при аварии, или его убил тот, второй? Раны пока ни о чем не говорят. Может быть и так, и так. А зачем тащили труп в лес? Прятали концы в воду? Но тело даже не закидали листвой. Почему?..»

Через час лаборатория управления размножила фотографию убитого.

…Вечером с пригородным поездом в Дегтево выехали двое.

Проводник вагона с самого начала заметил словоохотливых пассажиров, споривших о собаках.

«Охотники!» — подумал проводник и подсел к молодым людям.

Пассажиры стали рассказывать о разных случаях на охоте. Совсем недавно один знакомый неловко задел спусковым крючком ружья за ветку и всадил заряд себе в живот. Не охнул даже, бедняга…

— Вот карточка его. Полюбопытствуйте.

Пока проводник, зябко поеживаясь, разглядывал фотографию, один из охотников сказал:

— Он, говорят, родом из Дегтево. Семеном звали. Не встречался?

Проводник покачал головой:

— У нас такой не жил.

В Дегтево сыщики проверили, пришла ли их машина, и заглянули к начальнику станции. Железнодорожник выслушал гостей, взглянул на карточку, сказал убежденно:

— Не прописан. Может, старики вспомнят?

Старики не вспомнили. Только одна из опрошенных женщин сказала в раздумье:

— Вроде бы, он… Пелагеи и деда Бронникова младший сынок. Совсем мальчишкой уехал, — к тетке, кажется. А может, и не он. Кто разберет? Поспрошайте…

Прежде, чем войти в дом десять на Приозерной, где живут Бронниковы, сыщики побывали в домах восемь и двенадцать. Узнали: у стариков, и верно, есть два сына. Старший — Петр. Младший здесь не живет, бывает наездами, как его зовут — не знают.

В каком костюме ходит? Бог его ведает, кажется, в синем. Может, в бостоновом? А верно, пожалуй, в бостоновом. Был ли днями дома? Был. Потом опять уехал. Куда-то под Москву, надо думать. Семья у него там. Говорят, и тут, в Дегтево, есть женщина, да, может, врут… Не интересовались.

В небольшом доме Бронниковых находилась бабка Пелагея, хозяин и Петр — невысокий и остролицый человек, лет тридцати. Серые умные глаза Петра испытующе остановились на незнакомцах.

Гостей из города интересовал состав семьи.

— Я со старухой да два сына. Дочь замужем. Вот и вся семья, — охотно сказал старик, усаживая гостей. — Младшего Сеньки — нету. Был в гостях да уехал.

Кичига непростительно сплоховал. Он достал из бумажника фотографию убитого, показал старухе:

— Не знаете такого, бабушка?

Старуха поднесла карточку к глазам, вздрогнула и схватилась за грудь:

— Господи, да неужто Сенька это?

Старик торопливо взял у жены снимок, впился в него взглядом. Потом положил карточку на стол, облегченно вздохнул:

— Что ты, мать, господь с тобой! Какой же Сенька!

Петр долго и цепко рассматривал фотографию. Возвращая ее сыщику, иронически улыбнулся:

— Не имеется у меня такого брата, гражданин!

Снимок попросили поглядеть заглянувшие в дом соседи. Одна из них запричитала было:

— Никак, сынок это ваш, Пелагея Петровна!..

— Замолчь! — сурово оборвал ее старик. — Чего скулишь, дура! Еще и впрямь беду накличешь. Какой это Сенька? Нет у меня такого Сеньки!

Старуха еще раз попросила фотографию. И тут же вернула Смолину.

— Слава богу — не сыночек!

Покосившись на Кичигу, поспешившего с карточкой, Смолин спросил:

— Может, съездим, дедушка, в город, поглядим на покойного?

— Это зачем же? — вмешался Петр.

— Мы все — люди живые. Убедимся — не он, вот и ладно.

— Можно, — внезапно согласился Петр.

Посадив в машину стариков, Смолин кивнул Петру:

— Садитесь с шофером. Мы сзади поместимся.

Капитан заметил: Петр потянул на себя дверцу левой рукой.

В дороге сыщик спросил:

— С рукой что? Вывихнули?

— Экие у вас глаза, как рогатины! — засмеялся тот. — Верно: вывихнул.

Обернувшись, пояснил:

— Монтер я. Перед работой зубы сполоснул — был грех. Ну, и пал со столба. Зашибся.

В морге старик внимательно оглядел труп.

— Не он.

Петр добродушно усмехнулся:

— Нашему огороду — двоюродный плетень.

Старуха коротко взглянула на тело и покачала головой.

Бронниковых попросили подождать в одной из комнат милиции.

Спешно пройдя к себе в кабинет, Смолин пригласил вызванную из Дегтево женщину, к которой наведывался Семен Бронников.

Проехали в морг.

Женщина, увидев труп, заплакала. Немного придя в себя, она подняла испуганные глаза, спросила:

— Не меня ли в смерти вините? Ни в чем я не виновата.

Смолин, как мог, успокоил женщину, попросил ее ответить на вопросы.

Оказалось, что замужняя сестра убитого — Варвара — живет неподалеку, в заводском поселке.

Через полчаса машина доставила Варвару в морг. Увидев труп брата, женщина побледнела и не могла выговорить ни слова.

Смолин приказал задержать Петра и снова вызвал в морг Бронниковых. Увидев там обеих молодых женщин, старики расплакались.

— Сына родного не узнал! — всхлипывал дед Бронников. — Простите меня, дурака слепого. Грех на душу мою!

Старуха молча повисла на руках у Варвары.

Отпустив всех по домам, Смолин и Кичига зашли к Крестову посоветоваться.

Теперь удалось доказать то,, что и раньше было очевидно: одним из бандитов, угнавших машину и пытавшихся убить Гуреева, был Семен Бронников. Но кто был второй грабитель? Как погиб Семен?

Все улики были против Петра. Оба брата, как уже выяснил Смолин, судились за кражи. Поврежденная рука Петра, упорное нежелание признать в убитом брата, все его поведение — утверждало уверенность сыщиков: он был главный в этой истории.

Но доказать это нелегко. Варвара сказала, что к ней вчера заходил только Семен, просил веревку. У нее как раз сушилось белье, и она не смогла выполнить просьбу брата. Петра Варвара не видела. Старики уверяли: Петр весь день и всю ночь был дома — бюллетенил, упав со столба.

Сам Петр, еще в Дегтево отвечая на вопрос, сказал, что машины водить не умеет.

Очная ставка Петра с Гуреевым, о которой еще вчера подумалисыщики, дала бы немного: шофер, вероятно, признает в Петре грабителя, но тот будет отпираться. Подтвердить правоту водителя некому.

Чтобы уличить Петра, нужны были какие-то другие пути.

— Поезжай еще раз в Дегтево, капитан, — сказал, наконец, Крестов. — У тебя в руках серьезная улика. Только надо ее умело использовать.

Старики Бронниковы еще ожидали электричку, когда синяя «Победа» вырвалась за город и понеслась к Дегтево.

У Смолина на коленях лежал небольшой сверток.

Пока старики ехали в поезде, капитан и эксперт успели побывать в поселковом Совете, пригласили понятых. Потом Смолин обошел соседей и выяснил: Петр когда-то учился водить машину. Верно, не доучился, прав не имел, но мог, видимо, с грехом пополам прокатиться на легковой.

Тем временем в городе Крестов вызвал к себе на допрос одного из крупных карманных воров по кличке Князь-грязь. Карманнику, попавшему в милицию не впервые, грозила немалая кара.

Пытаясь задобрить начальника уголовного розыска, Князь-грязь, безликий и безгрудый человечишко, подмигнул Крестову и доверительно произнес:

— Есть новостишки…

Крестов, не поднимая головы от бумаг, сказал:

— Говори, слушаю.

— Так-таки и говори! — засмеялся мошенник. — А что я с того иметь буду?

Полковник внимательно посмотрел на вора:

— Ты не на толкучке, Щукин. Не верти языком, как пес хвостом.

Князь-грязь и не подумал обидеться. Он трагически махнул рукой, будто шел на неслыханное дело, и торопливо, боясь, что его не дослушают, выложил полковнику «новостишки». Оказалось, что он сидел в одной камере с Петром Бронниковым и что тот похвалился — был в крупном деле. Правда, вышло негладко — погиб младший брат. Зато теперь никто его, Петра, вину доказать не сумеет.

Выговорившись, вор помял кепчонку и искоса взглянул на начальство:

— Будет мне послабленье какое?

— Записался в прихвостни, так вперед не забегай, — дописывая бумагу, сказал Крестов.

…Старики Бронниковы вернулись домой. Через несколько минут к ним вошли Смолин и Кичига с понятыми.

— Не гневайтесь, Пелагея Петровна, — извинился Смолин. — Служба. Придется сделать обыск.

— Делайте! — устало сказала старуха.

Обыск ничего не дал. Главного, на что рассчитывал Смолин, — второго черного ботинка сорокового размера — в доме не оказалось.

Ботинок, найденный в лесу рядом с трупом, Смолин оставил в прихожей, попросив присмотреть за ним одного из понятых.

Оставался этот последний козырь.

Обыскивая в присутствии старика и понятых прихожую, Смолин заметил, как резко, будто споткнувшись, остановился Бронников, увидев ботинок.

— Чей это, дедушка?

Старик нагнулся, помолчал, потом медленно произнес:

— Безоблыжно, мой.

— Запишите в протокол, — попросил понятых Смолин.

Повертев ботинок, взглянув на ноги старика, сыщик сказал:

— Мал он вам, дедушка.

— Бог с тобой. Как это мал? Сколько ношу, в самую пору.

— Оденьте.

Старик охотно кивнул головой, разулся и стал изо всех сил натягивать этот ботинок. Лицо старика налилось кровью, на лбу вздулись жилы.

Тогда Смолин вплотную подошел к Бронникову и тихо, но отчетливо спросил:

— Петра?

— Петра… — заплакал старик.

Всхлипывая и растирая кулаком слезы, он рассказал, как сыновья решили угнать машину, чтобы ограбить магазин, и как Петр побоялся потому, что сторож был с ружьем, и как погнал машину в Дегтево и перевернул ее, убив Семена. Петр потащил тело в лес, чтоб спрятать, но сам, пораненный, обессилел. Увидев, что уже светает, оставил труп и побежал домой. В самом начале Петр потерял ботинок, — лопнул шнурок, — но искать не было времени. Так и явился он в одном ботинке домой, рассказал обо всем родителям и велел сбросить оставшийся ботинок в соседний колодец. Он, старик, побоялся идти в чужой двор и сунул ботинок в сарай, где его, видно, теперь и нашли.

Успокаивая отца с матерью, Петр тогда сказал:

— Сеньку, родители, к жизни не вернуть. А мне жить и вас еще содержать. Так что решайте.

И старики, спасая живого сына, взяли на душу грех. Пусть уж их простит гражданин начальник. Нет на земле безоплошных людей.

— Ведь — сын, каков ни есть, а все — своих черев урывочек! — плакала старуха.

Через несколько минут сыщик и эксперт вышли из дома, простились с понятыми. Сверкая фарами, синяя «Победа» вынеслась за поселок.

Смолин тотчас же привалился к спинке дивана и заснул.

Ему снилась дочка Наташка. Она смешно надувала губы и упрекала отца, что он редко бывает дома. А Смолин блаженно улыбался и тоже надувал губы, передразнивая Наташку…

ЕЗДА В НЕЗНАЕМОЕ

Я постучал в квартиру Смолина, подождал, постучал еще раз и толкнул дверь.

Дома — одна Наташка. Она поднялась с коврика, — занималась куклами, — уставила на меня голубые глаза, заложила руки за спину.

Я поздоровался, спросил:

— Что — папа с мамой в кино ушли?

— Нет, по делу.

— По какому же это делу?

— Мне игрушку покупать.

Наташка показала мне кукол, объяснила, кого как зовут, потом потащила в чулан — показывать Джерри.

— Ты знаешь, какой Джерри? — говорила она, шагая по двору. — Умный очень. Только слова́ не говорит.

Я думал: Джерри — здоровенный пес — доберман-пинчер, или эрдельтерьер, или немецкая овчарка. А он, оказывается, — маленькая собачка, с огромными добрыми глазами и ушами до земли.

— Джерька, — сказала девочка спаниелю, — этот дядя к папе пришел. Ты его не кусай, Джерька.

Спаниель и не думал кусаться. Он безгневно проворчал «р-р-р», потерся о мою ногу и снова улегся на подстилку. Мы вернулись в квартиру.

Наташка усадила меня на диван, села рядом. Потом подумала и решила:

— Ты в кабинет папин иди. Посиди там. Куклам спать надо.

Она усадила меня в кресло перед столом, достала с полки «Мурзилку»:

— Вот почитай, не теряй времени…

Она ушла, и я слышал, как Наташка пела песни — усыпляла дочек. Потом снова вошла.

— Ты кто такой?

Я объяснил.

— Ага, — понимающе качнула она головой, — пишешь. А отметки тебе ставят?

— Как сказать? Ставят, вроде.

Она помолчала, прислушиваясь.

— Ты посиди сам. Я пойду. Вера проснулась. Я ее твоими конфетками покормлю.

Я слышал, как она пела песни кукле, потом все стихло.

Но вот в прихожей запела дверь. Раздались спокойный, с металлическим оттенком, голос Смолина и высокий, певучий голос женщины.

«Она — Ольга!»

Наташкины родители вошли в квартиру, их голоса зазвучали рядом. Отец спросил таинственно:

— Наташка, это правда, что в кабинете сидят и курит дядя?

— А ты как узнал?

— Потому что — сыщик! — засмеялся Смолин.

— Нет, скажи — как?

— А так: в прихожей пальто висит. Табаком пахнет. А вон и сам дядя идет.

Я поздоровался с Александром Романовичем и протянул руку его жене. В эти секунды в памяти пронеслись рассказы капитана о веселой и умной девушке, единственной дочери врача. Я поднял глаза и обрадовался:

«Ох, какая она красивая, эта Ольга!»

А Ольга, она, наверное, знает, что красивая, засмеялась, и ее большие синие глаза стали светиться ярким голубым огоньком. Дна, кажется, нет у этих глаз!

— Посидите немного, — сказала Ольга. — Я кофе быстро согрею.

— Обула в посуленные лапти! — засмеялся Смолин. — Знаю я твое «быстро!»

— Ужасный ты все же пустобрех! — весело воскликнула Ольга и отправилась на кухню.

Пока Ольга варила кофе и собирала на стол, мы задымили трубками, половчее устроились на диване и… поплыли! поехали! — в охоту, в житейские дела, в дела сыскные.

Смолин жмурил свои узковатые глаза, тер подбородок и рассказывал так, как рассказывают о делах, давно обкатанных временем.

— Поначалу я провалил две-три операции, — совсем безделки. Закис, разумеется. Ты не думай: я не махнул рукой на сыск. Поглядел вокруг себя: не боги ж горшки обжигают! Жилы, порву, да пойму! Но на душе все же было мутно, — начинать с провалов кому охота?

Крестов — мой начальник, — кажется, не замечал всего этого. Он являлся на место преступления, осматривался и говорил:

— Вор был пожарник ста восьмидесяти сантиметров роста. В хромовых сапогах. На левом — заплатка. Косолап маленько.

Тогда я думал: рисуется! Нет, оказалось не то: он просто втягивал меня в работу, втягивал умением пролезть в тайну.

Я цеплялся репьем:

— Объясните же!

Крестов смеялся:

— Это — пустое. Тут и без техники все, как в луже, видно. Взгляни на лестницу из веревки. По ней вор влез на второй этаж. Присмотрись к узлам. Знать надо: есть профессиональная вязка узлов. И рыбак, и моряк, и пожарный вяжут узлы наособицу.

Вот на лестнице узел «кресло», вот скользящая «двойная петля». Это — вязка пожарников.

Рост еще проще узнать. Длина стопы примерно в семь раз меньше длины человека.

По следу видно, на жулике узкие модные сапоги. Шьют их чаще всего из хрома. А что до заплатки, так она ясно видна на оттиске левого сапога.

Погляди еще на следы. Человек обычно не ставит ступни прямо по ходу движения. Разворачивает градусов на двадцать в наружную сторону, конечно. А у этих следов — угол вовнутрь. Косолапит преступник…

Я приглядывался к Крестову и пытался разгадать этого человека. Он совсем маленький и худенький, и мне казалось, что если высвободить его из военной одежды, преступники будут просто смеяться над ним: такой у него безобидный и нестрашный вид.

Но преступники, как я узнал потом, боялись полковника больше других. Они между собой называли Крестова «Папаша», и к их злобе была примешана даже доля уважения к человеку, умевшему мастерски выловить их и запутать на допросе.

Он знал много, и в этом не было ничего удивительного. За тридцать лет службы можно узнать и тактику сыска, и психологию людей, с которыми дерешься изо дня в день.

В коллективах, где человек не может уволиться только по своему желанию, где он должен беспрекословно подчиняться старшему, бывает: подчиненный, считаясь с начальником, не любит его.

А Крестова любили. Вовсе не за тихий голос и не за одну справедливость, с какой он защищал или наказывал своих людей. Мало ли тихонь-начальников, с которыми мирятся по необходимости?

У этого выходца из небольшого горняцкого поселка была врожденная способность строить точные догадки и держать в своих руках сразу десятки дел. Он скромно выполнял свою нелегкую работу и выходил на службу так же незаметно и привычно, как ежедневно выходит газета, в которой решены десятки вопросов и заключены усилия многих людей.

Попросту говоря, он был очень талантлив, а с такими людьми всегда чувствуешь себя уверенней: им «почему-то» постоянно везет. Значит, ты попал в хорошие руки.

— Есть службисты и есть труженики, — продолжал Смолин. — Это — очень разные люди. Службисту все равно: в литературе служить или в банке, в шахте или в милиции. Беспорочно отрабатывает он свои часы, все бумажки у него подшиты и пронумерованы. Но дело свое он не любит той одной любовью, которая делает труд утехой…

Так вот, подумалось мне тогда: Крестов видит во мне не просто единицу уголовного розыска. Ему нужен труженик, если хочешь — фанатик своего дела.

В сыске, как нигде, нужен труд, волчья невзыскательность и выносливость, самый обычный физический труд.

А я — смешно думать! — так рисовал себе вначале: это-де от наития. Держи карман шире! Без науки и шагу не ступишь. На счастье надеяться? Счастье без ума — дырявая сума…

Внезапно Смолин переменил тему.

— Ты помнишь, Маяковский писал о поэзии: вся она — езда в незнаемое. У нас работа — тоже не торная тропа. Кончил сыск, взял преступника, кажется, все просто, и сначала следовало идти верным путем. Но то — в конце. А поначалу сыщик — в густой мгле. Попробуй-ка, возьми нужный путь! Вот кража, скажем. Никто не видел вора, нет ощутимых следов. А свет велик, а догадок уйма, а пострадавший смотрит на тебя с верой — больше верить ему не в кого.

В сыске — десятки троп, сотни «за» и сотни «против» любой догадки. Есть случаи: «пострадавший» просто-напросто симулянт. Еще учти: в криминалистике, как и в каждой науке, есть борьба мнений и войны теорий.

Выбив табак из трубки, Смолин задумчиво прищурил глаза:

— Хочу поделиться крамольной мыслью. Полагаю: большинство крупных преступников — умны, хладнокровны, изворотливы. Иначе мы быстро взяли бы их.

Ну, вот, мне кажется, труд сыщика еще и тем хорош, что дерется он с ловким и крутым врагом. Помолчав, Смолин добавил:

— Кто-то из милицейских службистов совсем недавно упразднил слово «сыщик». А ведь славное и точное словцо, и корнями своими уходит в бездонье русского языка. Выживет!

Ольга с Наташкой расставили чашки и блюдца, налили кофе и молча сидели, выжидая, когда можно будет вмешаться в разговор.

— Саша, — сказала Ольга, улучив момент, — либо ты должен остыть, либо кофе остынет. Надо меру знать все-таки!

— Знаешь что, Ольга? — быстро отозвался Смолин. — Не лезь ты к серьезным людям со своими пустяками!

Они, конечно, шутили, эти люди, широко и весело любящие друг друга. Видели, что гостю все понятно, и это доставляло им, как детям, большую утеху.

Покончив с кофе, мы перешли в кабинет Александра Романовича. Смолин сел у стола и набил трубку.

Наташка взобралась к матери на колени, затихла. Знала: отец сейчас станет рассказывать, будет страшно и интересно.

Ольга положила щеку на ладонь и даже зажмурила глаза, чтоб лучше представить себе то, о чем пойдет речь.

— Что ж, — начал Смолин, — вот тебе несколько историй.

ТРИ КУСКА МЕШКОВИНЫ

Длинный телефонный звонок оторвал Крестова от бумаг.

Из второго отделения сообщали: в лесу, за швейной фабрикой, обнаружен труп. Тело закидано кусками дерна и случайно найдено лесником.

— Мои люди видимых следов убийцы не взяли, — сказал начальник отделения.

Постучав по рычажку телефона, Крестов набрал номер Смолина, пригласил его к себе и позвонил в питомник служебно-розыскных собак.

Через четверть часа Смолин уже ехал на окраину города. Вскоре он увидел стоящий на обочине «газик» питомника розыскных собак. Знакомый проводник Михаил Валеевич Рустамов, сидя, кормил Дези.

Из леса на шум мотора спешили работники отделения. Увидев Смолина и проводника с собакой, они обрадовались, ускорили шаги.

Коротко перебросившись фразами, все направились в глубь леса.

В нескольких шагах от трупа Дези глухо зарычала и сильно рванула поводок.

Убита была молодая женщина. Преступник вырыл небольшую яму и, втащив туда тело, забросал его нарезанным тут же дерном. Рядом лежали три куска прочной грязной мешковины.

Рустамов чуть заметно пожал плечами:

— Дези тут нечего делать, капитан.

Со взгляда было понятно: преступление совершено давно, не меньше месяца назад, и Дези не примет след. Запах убийцы выветрился.

— Поезжай домой, — согласился Смолин. — Управимся и без Дези.

Вид убитых или изуродованных людей вызывал каждый раз у капитана тяжелые чувства. Но Смолин научился держать нервы в горсти. В первое время мрачнел, бросался, сломя голову, в погоню за преступником, но очень скоро разобрался: для борьбы нужны спокойствие, способность к тщательному анализу. А какой анализ, когда тебя всего трясет!

Именно поэтому капитан теперь цепко вгляделся в место преступления, потом вдоль и поперек исколесил ближний лесок.

Время, кажется, стерло следы убийцы. Ни сумки, ни документов женщины.

Смолин вернулся к яме. Осмотр мешковины почти ничего не дал. Это были три небольших грязных куска материи со следами каких-то цифр и надписей. Видно, мешковину не раз стирали, и от записей остались только черточки и пятна.

Завернув находку в газету, Смолин склонился над кусками дерна. Один за другим перебирал квадраты сыроватой земли, прочно скрепленной корнями трав. Никакой метки инструмента, которым нарезали дерн!

«Поздно! Поздно!» — огорченно думал сыщик.

И вдруг обрадованно вскрикнул. На одном из земляных квадратов ясно отпечатался след совковой лопаты.

Смолин перенес кусок земли в машину.

Вернувшись в управление, капитан еще раз осмотрел мешковину и дерн. Даже под сильной лупой на лоскутах ничего нельзя было разобрать.

Кичига, войдя к Смолину, взглянул на скучное лицо товарища и рассмеялся:

— Хоть песни пой, хоть волком вой. А?

— Да, — вздохнул Смолин, откладывая лупу. — Погляди сам.

Усердно осмотрев кусок дерна, Кичига занялся материей. Потом откинулся на спинку стула, побарабанил пальцами по столу и снова склонился над мешковиной.

— Я влез, и он в лес, я завяз, и он за вяз, — неизвестно для чего бормотал он, передвигая лупу.

Закурив, майор снова подвинул к себе дерн.

Смолин молчал, ожидая, когда Кичига заговорит.

— Ну, что ж, — промолвил, наконец, майор, — многое обещать не могу. Подвинь телефон, пожалуйста.

Кичига набрал номер эксперта Брагина и попросил его зайти к Смолину.

— Нужен слепок со следа лопаты, — сказал он вошедшему лейтенанту. — Суток хватит?

— Вполне.

— Теперь пройдем в лабораторию, — поднялся Кичига, когда лейтенант закрыл за собой дверь. — Захвати мешковину.

Войдя в один из затемненных кабинетов и пропустив капитана, Кичига включил свет.

Смолин, впервые попавший сюда, с любопытством приглядывался к большим странным фотоаппаратам, к огромным увеличителям, к ящикам из стекла и жести, к бутылкам с разноцветными жидкостями.

— Устраивайся, — подвинул Кичига легкий венский стул. — Хочу познакомить тебя со своей кухней.

Майор снял форменный китель, аккуратно повесил его на спинку стула и облачился в серый халат. В этой одежде он стал вдруг удивительно похож на работника заводской лаборатории, немного медлительного, знающего себе цену.

— Мне придется заняться препаратами. А ты пока посиди, поскучай.

Наконец, Кичига приготовил жидкость и разложил перед собой мешковину.

— Попробуем сначала усилить надписи.

Смолин тоже подсел к столу, за которым майор уже обрабатывал раствором куски материи.

— Это — гидрат аммония, — заметил Кичига, кивнув на бутылку с жидкостью. — Он сделает надписи более плотными… Так… подождем… Вот уже кое-что видно… Не то… Я ожидал большего. Ну, что ж, придется воспользоваться ртутной лампой. Посмотрим, что скажет люминесцентный анализ.

Майор перенес куски мешковины на небольшой экран. Включив аналитическую лампу, он стал сантиметр за сантиметром осматривать начавшую светиться материю.

— Это уже лучше! Смотри, проступают буквы и цифры. Бери карандаш, записывай…

Первый лоскут: «ст. отп.... дижан.... ст. на ........... намя».

Теперь второй лоскут. Пиши: «Пар. 122».

И, наконец, третий лоскут. Здесь совсем негусто: «О 15...63». Записал? Отлично. Выключаю лампу...

Кичига уселся верхом на стул, закурил и с любопытством посмотрел на Смолина:

— Гоже?

Смолин слабо пожал плечами:

— Гоже не гоже, а на гоже похоже. Попробуем разобраться…

Несколько минут Смолин молча рассматривал записи.

— Что можно допустить здесь? — наконец заговорил он. — Я и раньше думал: мешковина служила упаковкой для железнодорожных грузов. Теперь я убежден в этом. Как можно прочитать записи на первом лоскуте? — «Ст. отп» — видно — «станция отправления», «…дижан» — я перебрал все возможные варианты — «Андижан». Значит, будем считать: груз, обшитый этой мешковиной, отправили из Андижана.

«Ст. на…» — несомненно — «станция назначения». Дальше — чистое место, «…намя» — не может быть в названии станции: эта часть слова находится слишком далеко от первых двух. Вернее всего это грузополучатель, какая-то организация, в которой есть слово «знамя». Скажем, завод «Красное знамя».

Допустим — все это так. Теперь — второй лоскут. Слово «пар» и цифры «122» — надо, конечно, читать, как «партия 122».

И — последний лоскут. Здесь пять цифр с пропуском посредине. Пока ограничимся тем, что это какое-то число.

— Я хотел бы обратить твое внимание, — вмешался Кичига, явно заинтересованный рассуждениями друга, — вот на что. Ты заметил разницу в люминесценции? Краска на третьем лоскуте светилась не так, как на остальных. Да и рисунок цифр иной, нежели на втором лоскуте.

— Заметил. Тут можно сказать без оплошки: слова и цифры на первых лоскутах сделаны с помощью трафаретов, на третьем от руки. Разная краска.

— Допустим. А выводы?

Смолин на секунду замолчал.

— Выводы такие. Лоскуты — куски мешковины, в которую был упакован железнодорожный груз. Он являлся частью 122-й партии. Буквы и цифры на первых двух лоскутах написаны через трафареты. Это обычно делается при массовых перевозках грузов.

Ясно и другое: груз доставили получателю. Цифры на третьем лоскуте написаны мастикой, от руки. Такие обозначения делают приемщики грузов на багажных станциях.

Итак, подытожим. Из Андижана была отправлена 122-я партия грузов. Пункт назначения неизвестен. Преступник, убивший женщину, воспользовался этой материей после того, как груз доставили на место и мешковина стала не нужна. Что же необходимо предпринять?

Кичига улыбнулся.

— Про то знают головы большие, у кого бороды пошире.

— Экой безбородый, — заворчал Смолин. — Надо, выходит, запросить у Андижана, куда был направлен груз 122-й партии. Тогда удастся, вероятно, установить станцию назначения. Возможно, мы определим круг лиц, к числу которых относится преступник…

«У этого бывшего разведчика густо засеяно в голове!» — подумал Кичига, выходя со Смолиным из лаборатории.

Вечером следственный отдел управления дал телеграмму на станцию Андижан Ташкентской дороги:

«Сообщите, куда шли грузы сто двадцать второй партии».

На следующий день пришел ответ:

«Грузы с такой маркировкой шли в порты Астрахань и Красноводск».

Начальник отдела, передавая Смолину телеграмму, поинтересовался:

— Что ты думаешь предпринять, капитан? Поедешь в Красноводск и Астрахань? Будешь сидеть у моря и ждать погоды?

— Зачем же? Убийство совершено в нашем районе. Преступник, вероятно, живет здесь, но до этого, полагаю, работал в одном из этих портов. В Красноводске или в Астрахани находился грузополучатель 122-й партии, именно там убийца мог добыть уже ненужную мешковину. Мы проверим людей в нашем районе.

— Ты не поедешь со мной? — спросил Смолин у Кичиги, когда они направились в лабораторию.

— Не могу. Много работы. Зайди к Брагину. Слепок с дерна готов.

Вручая Смолину массивный гипсовый слепок, Брагин посоветовал:

— Если придется сравнивать это с лопатой, обратите внимание на зазубренность слева и вмятину посредине.

Утром Смолин выехал за город по блестящей от дождя дороге.

Вот и районный центр. Начальник паспортного стола, покопавшись в бумагах, сообщил:

— За последние два месяца в район прибыло тридцать девять человек. Тридцать — уральцы. Два — из Сибири.

Пять — демобилизовались из армии. Один вернулся из заключения. Один приехал из Астрахани. Кто из Астрахани?

Григорий Семенович Варгин. Работает кладовщиком в «Пахаре». Нет ли вестей об исчезновении женщины — жительницы района? Нет. Не ждали ли в гости кого-нибудь из других мест? Тоже как будто нет.

Прежде, чем встретиться с кладовщиком, Смолин побывал в сельсовете и узнал, что Варгин приехал сюда полтора месяца назад. Живет одиноко, работает прилежно. В Астрахани был, кажется, портовым грузчиком.

Написав записку Крестову, Смолин отправил шофера в город. Перед тем он наставил Павла, как ему себя вести по возвращении. Потом обратился к председателю:

— Поставьте меня на житье к Варгину, пожалуйста.

Варгин оказался кряжистым человеком средних лет, немногословным и степенным. Узнав, что гость услал машину в город за бензином, кладовщик кивнул на табуретку:

— Передохните, если охота. Я скоро приду.

Пока хозяина не было, Смолин неторопливо осмотрел бедное убранство комнаты. Во всем чувствовалось отсутствие женщины: пол в окурках, на столе засохшие корки, банки из-под консервов, оберточная бумага.

Варгин вскоре вернулся.

— Холостой? — поинтересовался Смолин.

— Холостой.

— Не пришлось жениться?

— Не пришлось.

— А матери нет?

— Нет. Умерла.

Варгин вышел во двор — чем-то занимался по хозяйству.

Смолин открыл прихваченную книгу, стал листать ее, осторожно прислушиваясь к звукам на улице. Наконец вдали трижды прозвучал длинный автомобильный гудок.

Вскоре в избу вместе с Варгиным вошел Павел. Шофер был не в духе: у самой околицы машина одним колесом провалилась в яму с водой. Нужна лопата.

Выслушав водителя, Смолин распорядился:

— Я пойду к машине. Попроси у хозяина лопату и тоже приходи. Папирос привезти не забыл?

Подойдя к машине, стоящей всеми четырьмя колесами на сухой обочине, Смолин раскрыл папиросную коробку и достал из нее записку. Крестов писал:

«Переговорил с Астраханским портом по телефону. Варгин уволился в связи с женитьбой. Куда выбыли — неизвестно».

Павел подошел сразу с двумя лопатами. Объяснил:

— Попросил я лопату, подал он, вижу — не та. Говорю — мала, дайте побольше, ежели есть. Тогда вот эту дал, совковую.

Смолин быстро взял у шофера старую совковую лопату и вошел в машину. Сняв крышку с небольшого деревянного ящичка, очистил слепок от опилок и положил рядом с лопатой.

И на лопате и на слепке в левой части лезвия была ясно видна зазубренность, посредине темнела вмятина.

Через полчаса, арестовав Варгина, капитан выехал в город.

— За что же он убил женщину? — спросил Кичига, когда на другой день Смолин рассказал ему обо всем.

— В прошлом у Варгина были крупные кражи и грабеж. Женщина любила его и была с ним связана. Кое-что она знала о его делах.

Год назад Варгин бросил ее и завел новую любовницу. Женщина просила его вернуться, угрожала его выдать. Он понял: тут не до шуток. Тогда сказал, что готов жениться и увезти ее в село, к матери.

Приехал он сюда раньше нее и все приготовил.

Поезд приходит ночью. Варгин взял с собой молоток, лопату, куски мешковины, чтоб потом закрыть труп. Со станции повел женщину лесом. Остальное ты знаешь.

Кичига, помолчав, задумчиво сказал:

— Это было туманное дело. Все здесь решила твоя прочная логика.

— Ну, нет! — возразил Смолин. — Тут на одной логике не уедешь! Тут твоя наука нужна была, майор!

АНОНИМКА

Доктор Барма прежде, чем отправиться на службу, достал из почтового ящика газеты. Отхлебывая с блюдечка остывший коричневый чай, он стал просматривать почту.

Стенные часы пробили восемь. Доктор совсем собрался было идти на службу, когда заметил между газетами серый самодельный конверт.

«От кого-нибудь из бывших пациентов», — подумал старик, разрывая пакетик.

Доктора Барму любили в городе. Удачливый хирург и добрый человек, Павел Петрович трижды избирался в городской Совет и немало поработал на общественной ниве.

— Посмотрим… посмотрим… — бормотал доктор, рассматривая четвертушку бумаги, исписанную крупными шаткими буквами.

Поднеся листочек к близоруким глазам, Барма несколько секунд беззвучно шевелил губами и вдруг резко откинулся на спинку стула.

На листке было написано:

«Слухай доктур! Ты паложишь десять тысяч в кардонную каробку а каробку спрячешь в свою сараюшку. Не паложишь пиняй на сибя.

К симу Жорка Кровавая Рука.

Доктур! Не жалуйси! Хуже будит! ЖКР».

Павел Петрович растерянно осмотрел листочек и позвал жену.

Пожилая женщина прочла письмо и испугалась:

— Пашенька! Ради бога — отдай им деньги! Господи, что же это такое? Ведь у нас столько и нет!

— Может, чья-нибудь глупая шутка? — предположил уже несколько оправившийся доктор.

— Что ты! — возмутилась жена. — Кому в голову придет так зло шутить?

Доктор решительно подвинул к себе телефон и снял трубку.

Депутат горсовета, начальник управления милиции Батищев, выслушав Барму, сказал:

— Не беспокойтесь, Павел Петрович. Я сейчас пришлю за вами машину.

Полковник встретил доктора у подъезда и вместе с ним прошел к Кичиге.

Начальник научно-технического отдела занимался трудной экспертизой оружия. Увидев начальника и доктора, отодвинул разобранный пистолет и поднялся навстречу вошедшим.

— Помогите доктору, Сергей Лукич, — сказал Батищев, оставляя их вдвоем.

Кичига пробежал анонимку глазами.

— Ну, что ж, постараемся помочь, Павел Петрович.

— Вы хотите устроить засаду у меня в сарае?! — испугался Барма. — Что люди скажут?

— Засада ничего не даст. Мошенник настороже и сумеет увернуться. Поищем способ проще и вернее. Езжайте домой. Я позвоню вам, когда придет время.

Проводив доктора, Кичига вызвал экспертов. Через несколько минут лейтенант Брагин и старший лейтенант Рейзлих стояли в кабинете майора.

Коротко рассказав в чем дело, Кичига показал конверт и письмо.

— Я прошу решить узкую задачу, — продолжил майор, когда эксперты рассмотрели и то, и другое. — На конверте, кажется, есть пальцевый отпечаток. Не удастся ли найти совпадающий оттиск на наших дактилокартах? Теперь — письмо. В левом верхнем углу есть загрязнение. Может, по нему выйдем на след автора анонимки, этого самого Жорки Кровавой Руки? Прошу!

Оставшись один, Кичига позвонил Смолину и рассказал о случае с Бармой.

Оказалось, что Смолин уже знает об этом и кое-что предпринял.

У Брагина была несложная задача, и он быстро справился с ней. К концу дня эксперт явился в кабинет Кичиги и положил на стол серый конверт.

— Ничего утешительного. След на конверте смазан.

Старший лейтенант Рейзлих пришел к начальнику на следующий день. Эксперт передал Кичиге анонимку и свое заключение.

Майор несколько раз перечитал листок, отпечатанный на машинке. Рейзлих утверждал, что загрязнения на письме состоят из очень мелких частиц различной формы. Все частицы имеют острые углы и отсвечивают металлическим блеском. Эксперт пытался воспользоваться царской водкой, которая, как известно, растворяет металлы, но частицы уцелели. Это был не металл, а следы каменного угля.

— Что ж, и это немало! — повеселел Кичига.

Проводив Рейзлиха, майор несколько секунд сидел неподвижно, будто дремал, а потом разочарованно вздохнул: в материалах отдела нет ничего, что может навести на след преступника, связанного с углем.

Захватив письмо и заключение эксперта, Кичига поднялся к Смолину.

Капитан довольно долго рассматривал письмо, несколько раз наводил лупу на штемпель почты.

— Восьмое отделение, — наконец сказал он. — На окраине города.

— Это еще ни о чем не говорит, — дымя папиросой, пробурчал Кичига.

— Говорит, — не согласился Смолин. — О том, вероятно, что мошенник не живет в этом районе. Шантажист норовит обычно опустить письмо подальше от своего жилья.

Познакомившись с заключением Рейзлиха, Смолин некоторое время раздумывал и отрицательно покачал головой:

— На память ничего не приходит. Надо покопаться в документах. Может, наткнемся на кочегара или кладовщика угля.

На столе коротко прозвенел телефон. Смолин снял трубку и сейчас же передал ее Кичиге.

Павел Петрович Барма искал майора.

Через несколько минут доктор, тяжело дыша, вошел в комнату.

— Я всего на одну минутку, Сергей Лукич… Вот, извольте поглядеть: еще одно «посланье».

В записке, присланной на этот раз в покупном конверте, значилось:

«Дохтур! Положи денги! ЖКР».

Осмотрев конверт и записку, Кичига рассмеялся.

— В чем дело? — не понял Смолин.

— Этот Жорка валяет дурака, неграмотным прикидывается. Понятно, сталкивает со следа. Да вот — неувязка: копий-то он себе не оставляет и забыл, как «ошибался» раньше. Посмотри: в первом письме «доктур» через «к», во втором — через «х», сначала «паложишь», а потом — вполне грамотно — «положи». Теперь погляди на штемпель: пятое почтовое отделение, а не восьмое.

— Обе записки — на бумаге в клетку, — задумчиво проговорил Смолин, соединяя четвертушки. — Обе бумажки — часть одного листа. Почерк отрывистый: между собой связано не больше трех букв. Мошенник часто останавливался — старался писать помудренее.

— Это не страшно! Труднее справиться с печатным текстом или с написанным левой рукой. А тут мы пробьемся. Важно попасть на след.

Несколько дней от Смолина не было известий, но вот он зашел к Кичиге, и майор сразу увидел: капитан не потерял времени зря.

— Ты прав, — ответил Смолин на вопрос, — кое-что мне удалось выяснить. Кочегар-истопник Владимир Иванович Вареник сидел за воровство. Дважды судили за хищение и пьяную драку грузчика угольного склада Михаила Фарафонова. Оба в разное время оперировались у Бармы и, выходит, знают его.

Смолин помолчал, раскуривая папиросу, и поднял глаза на Кичигу.

— Фарафонов живет вблизи от доктора. Я бы начал с него.

— Лучше всего начать с обоих.

На другой день майору доставили образцы свободного почерка Фарафонова и Вареника. Это были анкеты, автобиографии, докладная Фарафонова, написанная недавно: грузчик объяснял, почему не вышел на работу.

Кичига любил повозиться со всякой экспертизой, но больше тянулся к исследованию почерков. Это — кропотливое, долгое дело. Человек, скрывший в письме свое имя, норовит сбить с толку возможных преследователей. Он пишет левой рукой или печатным шрифтом, выискивает слова, которыми в обычной речи не пользуется, «допускает» мудреные грамматические ошибки — в общем старается писать «непохоже на себя». И все же он бессилен изменить почерк совсем, и то тут, то там сбивается на привычное письмо. Сказывается это в языке, в разных привычках письменной речи, в особенностях почерка.

Осмотрев образцы письма Фарафонова и Вареника, Кичига огорченно присвистнул: ничего похожего на анонимку! Но, может быть, это на первый взгляд?

Майор запер кабинет на ключ, положил перед собой обе анонимки, документы, придвинул лупу.

Записки доктору Барме написаны вертикальным почерком, а обе автобиографии — правонаклонным. У подозреваемых — почерк средней связности — в один прием выполняются три-четыре буквы. У шантажиста — отрывистый: не больше трех букв сразу.

Кичига заглянул в анкеты: и кочегару и грузчику — за тридцать лет. Значит, почерки сформировались пять-десять лет назад, и разницу нельзя объяснить неустойчивостью письма.

Кичига просидел за столом дотемна. Ничего путного!

Утром майор пришел на работу загодя. Взял с полки несколько книжек, задумчиво перелистал их. Вот строки об итальянском враче Камилло Бальдо. Он написал труд «О способах узнать образ жизни, характер и личные качества человека по его письму». Жаль — эта работа, написанная в начале семнадцатого века, не сохранилась. Любопытно узнать, как итальянец старался утвердить неправильную идею… А вот работа аббата Мишона «Тайны письма», вышедшая во Франции на два с лишним века позже…

Вздохнув, майор отложил книжки и склонился над бумагами. Оставив в пакете документы Вареника, эксперт занялся автобиографией и запиской Фарафонова.

Давно уже кончился рабочий день, стихли шаги в гулком коридоре, а Кичига все не отрывался от бумаг. Курил одну папиросу за другой и мало-помалу убеждался: грузчик не имеет к анонимкам никакого отношения. Выработанность почерка, его размер и разгон, его связность и нажим, его наклон и форма соединения букв ничем не походят на почерк шантажиста. Не мог же Фарафонов вовсе переиначить свое письмо!

Грузчик когда-то оперировался у Бармы? Ну, что ж — чистая случайность.

Закрыв бумаги в сейф, майор совсем уже собрался домой, когда беспокойно зазвенел телефон. Доктор Барма, нервничая, сообщил: несколько минут назад он взял из почтового ящика третье письмо вымогателя.

— Пришлите, пожалуйста, — попросил Кичига.

Утром дежурный принес конверт, переданный Бармой.

В записке было накарябано:

«Не харашо делаишь доктор! За это цина больше! ЖКР».

— Скажи-ка! — пробормотал майор. — Прогрессивка!

Несколько минут Кичига сидел неподвижно, вяло думая о деле. С майором почти всякий раз случалось такое состояние, когда начинались поиски и все было в тумане. Совершенно не за что зацепиться!

«Конечно, — думал эксперт, — наши люди наблюдают за домиком врача. С Бармой ничего не случится. Но как затянулось дело! Не станешь же успокаивать доктора тем, что иные экспертизы длятся месяцами».

Кичига разложил на столе анонимки и документы Вареника и приступил к работе.

Заметив в тех и в других документах похожие слова, майор взял лупу и склонился над столом.

В первой паре: «Доктор», «Докладываю» — не было ничего общего. В слове «Доктор» первая и вторая буквы написаны раздельно, а в «Докладываю» — за один прием. Во второй паре: «Доктор», «Октябрь» — Кичига заметил небольшое совпадение. В слове «Октябрь» верхние штрихи букв «к» и «т» сливались. В слове «Доктор» шантажист стал было соединять их, но остановился на полпути.

В третьей и четвертой парах снова не было сходства.

Над пятой парой: «цина», «цинковый» Кичига просидел около часа. Снова и снова всматривался он в буквы «ци» — начальные в этой паре. И там и тут буква «ц» бросалась в глаза — подстрочный завиток направлен был не кверху влево, как обычно, а кверху вправо и сливался с верхним штрихом буквы «и».

Буква за буквой сравнивал почерки эксперт. Вон там и вон там в букве «р» основной штрих поднимался над остальными буквами и склонялся вправо, а другие буквы писались вертикально.

В обоих документах буквы «з» начинались аккуратной завитушкой в верхнем штрихе.

Кичига откинулся на спинку стула и несколько минут сидел, закрыв глаза. Потом еще раз тщательно сравнил образцы почерков и придвинул к себе чистый лист бумаги.

Написав заключение, майор позвонил Смолину и в следственный отдел прокуратуры.

На рассвете Смолин появился в доме, где жил Владимир Иванович Вареник. Пригласив понятых из соседних квартир, капитан постучал к кочегару.

— Опоздали! — добродушно усмехаясь, сказал Вареник. — За воровство отсидел уже. Теперь не грешен.

Капитан приступил к обыску. Хозяин мирно заметил:

— Веры мне, конечно, полной не может быть. Ищите.

Понятые с недоумением следили за Смолиным, перебиравшим тетрадки и книжки на окне.

Наконец, капитан взял одну из книг и вложил в нее тонкую ученическую тетрадку в клетку. Потом взял с окна бутылку клея и подошел к столу.

Вареник в противоположном углу комнаты надевал робу.

Смолин быстро бросил на него взгляд, развернул книгу и положил рядом с ней анонимку в сером конверте.

В книге не хватало форзаца — чистого серого листа. Поискав глазами штепсель, капитан включил в сеть принесенную с собой аналитическую лампу-пистолет. Навел ее невидимые лучи сначала на клей, прилипший к горлышку бутылки, затем осветил ободок распечатанного конверта. На бутылке и конверте клей светился совершенно одинаково.

Вареник, одевшись, подошел к столу. Пока Смолин возился с лампой, кочегар цедил веселые шутки и подмигивал понятым.

Совершенно веря уже в исход дела, Смолин, не таясь, развернул ученическую тетрадь в клетку. Первый лист ее был оторван. Сыщик достал из всех трех конвертов записки, сложил их и, убедившись снова, что это — части одного листа, — переложил на тетрадь.

Зубчатая линия обрыва на тетради и в письмах полностью совпала.

Вареник, увидев это, побледнел, взгляд его растерянно забегал по лицам понятых. Сразу ощетинившись, он глухо сказал Смолину:

— Не виноват я ни в чем, гражданин следователь! Ничего я никому не писал!

ЯЗЫК ВЕЩЕЙ

— Это третий случай за неделю, — хмуро сказал Крестов, прижигая новую папиросу от окурка. — Что удалось выяснить?

— Немного. Кража совершена точно так же, как и первые две. Мошенник разобрал крышу вагона, взял товар и выбрался через пролом. Заметая следы, он зашил дыру листом кровельного железа. Вот почти все факты…

— А кроме фактов?

— Кроме?.. У жулика, видимо, превосходные нервы. И силой бог не обидел.

— Любопытно. Объясни.

Крестов кивнул на стул и подвинул капитану коробку с папиросами.

— Во всех трех случаях вор появлялся на станции поздней ночью или незадолго до рассвета. Приходил один, это видно по следам. Вагоны, о которых шла речь, стояли на станции по три-четыре часа. О первой и второй кражах нам сообщили немедля после рассвета. Выходит, вор ломал крыши и исчезал с добычей перед зарей.

Смолин встал и несколько раз прошелся по кабинету.

— Станция — не глухой переулок. У вагона всегда могут оказаться люди. Вор должен был ждать своей минуты. В первый раз он стоял возле вагона примерно четверть часа. Я нашел там два окурка. Это — его окурки.

Заметив, что Крестов пожал плечами, капитан предупредил вопрос.

— Курить в таком положении может и неврастеник, конечно. Я сделал вывод по другим следам. Во второй и третий раз я нашел вблизи вагона недоеденный сыр. На обоих кусках — оттиски похожих зубов. Те же следы — на окурках. Отметим — во рту у преступника не хватает резца.

Крестов прищурился, и капитан решил, что полковник заметил эту немаловажную деталь.

— После первой кражи осталось мало следов. И я сделал тогда, пожалуй, промашку. Мне показалось: вор служит в товарной конторе и хорошо знает, что в вагонах. Сыск вел по этой догадке. Найдя сыр, я понял: не то…

Докурив вторую папиросу, Смолин посмотрел на полковника, махнул рукой и достал трубку.

Крестов кивнул:

— Дыми, дыми, табакур.

— Вы сами учили меня, Григорий Карпыч, у вещей точный язык. Вот о чем мог рассказать сыр. Знает вор, где нужный вагон, рассчитает время для кражи. Зачем же брать с собой еду? Мог закусить и перед «делом». Значит — не знал. Значит, вприглядку определял, по виду. А это — небыстрое дело.

На вторую кражу он пришел с сыром. Наметив вагон и выжидая, мошенник спокойно начинал закусывать. Для такой трапезы нужны крепкие нервы.

— Вероятно. Но, может, аппетитздесь не при чем? Может, сыр был нужен для маскировки? Кончил человек работу и закусывает. Кто придерется?

— Нет. Не думаю. Он доедал почти весь сыр. Я по себе знаю: взвинченный человек ест плохо, неохотно.

— Пожалуй.

— Так вот, заметив, что вокруг никого, что пришло время действовать, преступник бросал недоеденные куски и взбирался на крышу.

— Допустим. А что можно сказать об его одежде?

Смолин понимающе кивнул:

— Будь он в неподходящем костюме, его быстро заметили бы железнодорожники и охрана. Выходит, он был одет так, что мог сойти, скажем, за работника пункта технического осмотра или сцепщика.

— Может, он и в самом деле — вагонник или сцепщик?

— Едва ли. Час-два нужны, чтоб найти вагон, взломать крышу, заделать пролом и убраться в спокойное место. Человек, трижды исчезавший с работы, не мог не вызвать подозрений.

— А не крал ли он в свободное время?

— Сомнительно. Могли встретить сослуживцы, это его едва ли устраивало. Пока можно сказать: вор все же имеет или имел какое-то отношение к станции. Совсем чужому было бы трудно.

— Итак?

— Все три взлома совершил один человек. Время, способы кражи и заделки крыш, сходные следы на кусках сыра и папиросах — все говорит об этом. И еще: у мошенника железные мускулы — каждый раз он уносил от шести до семи пудов груза.

Капитан несколько раз затянулся из трубки и достал из кармана связанный узелком платок. Развязав его, Смолин высыпал на стол восемь гвоздей.

Крестов молча ждал объяснений.

— Вот этим вор прибивал жесть к крышам очищенных вагонов. В первом и третьем случаях он потратил по три штуки, во второй раз — две. Неврастеник едва ли стал бы заниматься этим. Но я пока — о другом. Экспертиза исследовала гвозди и установила: абсолютно сходны.

Смолин спрятал платок в карман.

— Значит, мы можем уже кое-что сказать о воре. О его характере и силе, о его зубах, его одежде и особенностях гвоздей. Такие же гвозди, полагаю, можно найти у него дома.

— Ну что ж, тут верный путь, пожалуй. Как поступишь?

— Вор был у вагона шесть часов назад. Уходя, он обронил кусок шелка. Сегодня нет ни дождя, ни ветра. Следы сохранятся. Я вызвал из питомника Рустамова с Дези.

— Работай, — поднялся Крестов со стула.

На станции Смолин быстро отыскал нужный вагон. Поздоровавшись с милиционером, капитан закурил, но тут же сунул трубку в карман: вдали показался Рустамов с овчаркой.

Проводник пожал руку Смолину и что-то ласково сказал собаке. Затем он дал Дези понюхать кусок шелка, оброненный вором у вагона, и ослабил поводок.

Овчарка бросилась вперед, вернулась к вагону, потащила проводника по путям. Вскоре она оказалась на старом месте и, подняв на Рустамова глаза, жалобно взвизгнула.

— Ищи, Дези, голубушка! — тихо сказал проводник.

Дези несколько раз прихватывала след, но сбивалась. Наконец, она взяла его нижним чутьем и, сильно натягивая шнур, вышла на площадь.

Смолин поспешил к машине и вскоре почти догнал Рустамова.

Медленно следуя за проводником, «Победа» добралась до небольшого железнодорожного поселка.

У крайнего дома Дези резко рванула поводок, залаяла и потянула Рустамова на крыльцо.

«Победа» мгновенно увеличила скорость, пронеслась вперед и скрылась из глаз.

Дези заметалась у крыльца, ничего не понимая: проводник уводил ее от следа.

Через несколько минут машина вернулась и замерла вблизи замеченного дома. Смолин одернул на себе пиджак, переложил пистолет в карман и вышел из «Победы».

Шофер тоже выбрался из машины, приготовил оружие и облокотился на капот мотора.

Неподалеку Рустамов прикармливал Дези и зорко посматривал на капитана.

Смолин постучал в дверь.

Никто не ответил на стук.

Капитан ударил сильнее.

Послышались старческие шаги. Кто-то, не открывая дверь, спросил:

— Кого надо?

— Откройте, бабушка…

— Надо, говорю, кого?

— Напиться найдете?

Дверь немного приоткрыли, и стало видно женское морщинистое лицо.

Разглядев Смолина, старуха сняла цепочку.

— Пожалуйте, батюшка.

В прихожей стоял полумрак. Старушка медленно пошла вперед. Смолин держался почти вплотную к ней: преступник, если он здесь, не станет стрелять — побоится попасть в хозяйку.

Подойдя к ведру с водой, старуха загремела ковшиком и сказала:

— Включи лампочку, голубь. Я-то к темноте привыкла — все одно слепая, а тебе неспособно будет.

Щелкнув выключателем, Смолин быстро огляделся. Прихожая была пуста. На стене, на большом крюке, висела промасленная одежда железнодорожника.

Словно перехватив взгляд Смолина, старуха прошамкала:

— Не испачкайся, батюшка. Сын у меня — шофер, грузовик водит.

«Не очень-то она слепая!» — отметил про себя Смолин.

— Отдохнешь, может? С дороги, видать?

— Посижу немного, — согласился гость.

Старуха оказалась словоохотливой. Она сообщила, что сын ее — Пантелей — первейший в поселке шофер, но притом забияка и лихач.

— Конечно, — поспешила она сгладить впечатление, — дело молодое, не всякое лыко в строку.

— Пожалуй, — неопределенно откликнулся Смолин.

— Сын для матери всегда ребенок, батюшка, — вздыхая, сказала старуха. — Подрался как-то, бог знает где, зуб-то передний ему и высадили. Поверишь — неделю не спала. Он мне потом уж признался: уволили его со станции за драку. В артели стал робить. А так, шофер — лучше некуда. Верно говорю.

Видно было: старой женщине не с кем поделиться горем, и она открывает душу случайному человеку.

— Сын дома? — поинтересовался Смолин.

— Шатается невесть где, — огорченно промолвила старуха. — В отпуске он. Сутками пропадает. Так-то уж мне это не нравится, батюшка, слов нет.

Узнав у хозяйки, что к вечеру Пантелей сулился прийти домой, Смолин уехал.

За его спиной щелкнул дверной замок и загремела цепочка.

Вечером у того же домика остановился грузовик. Водитель вылез из кабины и забрался в кузов. Что-то осмотрев там, он стал замысловато ругаться.

Мальчишки, немедля сбившиеся у машины, поняли из слов водителя: встречная полуторка задела грузовик за борт и сорвала две верхних доски.

В домике открылось окно, из него высунулась лохматая голова парня.

— Что скрипишь? — спросил он у шофера, пьяно ухмыляясь. — Борт оборвали, сам и есть дурак.

— Не тычь пальцем, обломишь! — отозвался водитель, осматривая покалеченные доски.

— Обожди, — беззлобно пробурчал парень. — Выйду.

Появившись на улице, Пантелей осмотрел кузов и усмехнулся:

— Зацепили тебя по всей форме. Не вешай носа, однако. Сейчас я тебе гвозди и молоток дам. Заколотишь.

Вскоре Пантелей вернулся с большой деревянной коробкой.

Шофер посмотрел на гвозди, поскреб в затылке:

— А других у тебя никаких нет?

— Эти — в самый раз. Других нет.

Водитель кое-как приколотил доски, поблагодарил Пантелея и полез в кабину.

Через полчаса шофер грузовика был у Кичиги. Здесь же сидел Смолин.

— Быстро, Павел! — живо сказал Смолин.

— Старый ворон мимо не каркнет! — похвалился Павел. — Вот гвозди. Я их только что из досок выдернул.

Смолин хотел дождаться заключения экспертов, но Кичига выпроводил товарища:

— Утро вечера мудренее. Исчезни.

Утром Смолин энергично вошел в кабинет Кичиги и… нахмурился. По лицу майора понял: экспертиза обманула ожидания. Значит, снова ищи следы преступника, опять сопоставляй факты и доводы, все начинай сначала.

— Видишь ли, — сообщив о неудаче и задумчиво пожевывая папиросу, сказал Кичига, — на всяких гвоздях остаются отпечатки гвоздильной машины. Вот, погляди через лупу. Это — следы от молотка, которым штампуют шляпки. Это — от зубильца, подающего проволоку. Здесь — следы от ножей, обрезающих острие. И, наконец, эти насечки на стержнях — следы от зажимных колодок.

Гвозди преступника имеют две особицы: на остриях — следы от неисправности ножа; от острия к шляпкам идут царапины.

Кичига пожал плечами и заключил:

— На гвоздях, привезенных Павлом, нет и намека на это. Твой Пантелей ни при чем, пожалуй.

Днем, занимаясь другими делами, Смолин размышлял о неудаче.

«В чем дело? Может, Пантелей догадался и умышленно запутал Павла, сказав, что других гвоздей у него нет? Ведь все следы ведут в этот дом! Неужто и появление Дези у крыльца, и нехватка зуба у Пантелея, и промасленная одежда в прихожей — только случайные совпадения? Не может же быть!»

— Вот ехал и завернул на огонек, — появившись вечером у старухи и втайне надеясь отыскать нужные гвозди, сказал Смолин. — И вода у вас славная.

— Попей, попей, батюшка! — засуетилась старуха. — У меня все пьют.

— Как все? — не понял Смолин.

— Домик крайний, потому и заходят, — пояснила старуха. — Вот как-то на заре, считай, парень зашел. Упрел, бедный. Большой мешок тащил. А то еще…

— Ох, черт! Когда ж это было? — воскликнул Смолин, но, спохватившись, сделал безучастное лицо.

— А в тот день, видно, когда и ты был… Попил, отдохнул, а тут и попутная машина подоспела. Уехал…

Расспросив у старухи, каков собой парень и получив самые общие сведения, капитан простился с хозяйкой.

«Невысок, широкоплеч, лоб немного скошен назад» — запомнил Смолин приметы, сообщенные старухой.

Приехав к себе, Смолин позвонил в районные отделения. Ничего нового. Преступник замел следы.

Было отчего заскучать! Но унынье — плохой помощник в деле. Надо подумать о том, что обнадеживает.

Что же есть в активе?

Вор постарается скорее освободиться от добра. Это ясно. Как? В городе он может сделать это через подставных лиц. Но может и куда-нибудь уехать.

Свои люди на вокзале и рынке предупреждены. Однако ждать, сложа руки, не дело. Что же предпринять?

…Незадолго до темноты из ресторана «Север» вышел небогато одетый человек. Широкоплечий и невысокий, он то и дело потирал рукой лоб, немного скошенный назад, и вглядывался в дорогу. Увидев проходящее такси, решительно сошел с тротуара и поднял руку.

Заскрипели тормоза. Шофер открыл дверцу и сказал хмуровато:

— Кончил смену.

Человек пьяно рассмеялся и полез в карман. Вытащил пачку денег, поднес ее к глазам шофера:

— Бери. Я гуляю.

Водитель живо нашелся:

— Абросим не просит, а дадут — не бросит. Пожалуйте.

Машина умчалась.

Тогда от стены ресторана отделился человек очень большого роста, с подвижным скуластым лицом, на котором там и сям темнели веснушки. Он был бы, вероятно, красив, если б не эти совершенно ребячьи веснушки, которые, как крупный песок, рассыпались от подбородка до лба. Когда он наклонял голову, рыжеватые мягкие волосы падали ему на глаза.

Человек достал блокнот и сделал короткую запись.

В те же часы в зубопротезную лабораторию железнодорожной клиники явился инспектор. Выписав фамилии и адреса пациентов, вставлявших себе искусственные резцы, он удалился.

…Совсем стемнело, когда в один из таксомоторных парков города пришла машина АБ-02-29.

Здесь ее ожидал Смолин.

Шофер понял: капитан знает о его поездке с пьянчужкой, и не стал отпираться. Да, он получил от пассажира пачку денег. Сто двадцать рублей. Да, отвез его домой.

Прибрежная, двадцать восемь. Есть ли во дворе коровник? Нет — надворье пустое. Может, при доме есть сад или огород? И этого нет.

— Деньги отдадите кассиру, — предложил в заключение Смолин. — Идите.

— Будет сделано! — повеселел шофер, поняв, что ему не грозят крупные неприятности.

Около половины следующего дня капитан посвятил заочному знакомству с владельцем дома на Прибрежной улице. Им оказался Альберт Нелин, грузчик железнодорожного узла. Ветхий домик в одну комнату достался ему по наследству. Получая небольшую зарплату, Нелин жил скромно и ни в чем плохом замечен не был. Ходили слухи — пьет. Но пьет дома, один. Изредка посещала его вдова Клавдия Гавриловна Давиденко.

Вернувшись из отдела кадров узла, Смолин просмотрел записи, доставленные агентом из зубопротезной лаборатории. Среди пациентов, вставлявших резцы, Нелина не было.

Смолин позвонил в лаборатории других ведомств, в городскую поликлинику. Нелин не обращался ни в одну из них.

«Странно, — думал Смолин, — Бахметьев возле ресторана видел отчетливо: у Нелина — все зубы. Если Нелин и преступник — одно лицо, то грузчик не мог обойтись без протезистов».

Несколько дней капитан почти не появлялся в управлении. Он объехал все отделения города, побывал в ресторане и поговорил с официантками, познакомился с вдовой Давиденко, за которой ухаживал грузчик.

Давиденко сообщила, что Альберта не видела несколько дней. Да, у него, действительно, есть искусственный зуб из пластмассы. Давно ли он его вставил? Около года назад. Да, он обещал жениться и недавно подарил ей шерстяное платье и часы. Откуда деньги на подарок? Странный вопрос. Она не спрашивала. Может, скопил или выиграл по займу. Да, верно, огорода и сада у Нелина нет, коровы тоже. Деньги на подарок не от продажи продуктов, понятно.

Поблагодарив Давиденко, капитан приказал Павлу ехать на Прибрежную.

Оставив машину в начале улицы, Смолин прошел к дому двадцать восемь.

Сотрудники уголовного розыска в штатском прогуливались неподалеку или лежали на траве.

Смолин еще издали увидел крупную фигуру Бахметьева, сидевшего со скучающим видом на крыльце.

Сыщики ничего не сказали друг другу. Но капитану показалось, что веснушки на лице у Бахметьева стали светлее: вероятно, этот сильный и спокойный человек все-таки волновался.

Смолин постучал. Почти тотчас Нелин открыл дверь, и оба капитана с понятыми вошли в дом.

Смолин показал ордер на обыск. Грузчик, сверкнув зубами, широко улыбнулся:

— Милости прошу.

Он спокойно наблюдал за действиями работников милиции и беззлобно пожал плечами, когда они закончили безрезультатный осмотр.

— Кладовка на замке? — спросил Бахметьев.

— Понятно.

— Где ключ?

— Сейчас.

Нелин быстро направился в прихожую. Бахметьев поспешил ему наперерез.

Нелин обернулся, вырвал из кармана револьвер и, не целясь, выстрелил в Бахметьева. Потом метнулся к окну, ударом кулака вышиб раму вместе со стеклом.

Но выскочить грузчик не успел. Смолин ударил его рукояткой пистолета. Нелин тяжело охнул и стал медленно оседать на пол.

Смолин еще раз ударил его рукояткой пистолета по голове и передал обмякшее тело подоспевшим работникам милиции. Бахметьев сидел на полу, прижавшись спиной к деревянному дивану.

— Куда, Егор Авдеич? — тихо спросил Смолин.

— Грудь поцарапало. Ничего страшного, — слабо улыбаясь, ответил Бахметьев.

Павел помог раненому пройти к машине.

Нелин быстро оправился.

— Где ключ от кладовой?

— Ищите и обрящете! — усмехнулся Нелин.

С кладовой сорвали замок. В сарайчике ничего не оказалось, кроме слесарного инструмента и банки с гвоздями.

На следующее утро эксперты сообщили: гвозди с мест преступлений и гвозди из кладовой Нелина сделаны в одно время на одной гвоздильной машине.

Смолин с двумя милиционерами отправился на Прибрежную.

Набрав в колодце воды, милиционеры полили земляной пол кладовки. Увидев, что в одном из углов сарая вода быстро уходит в землю, капитан посоветовал:

— Копайте здесь.

Вскоре раздался короткий глуховатый звук — лопаты споткнулись о дерево. Смолин удовлетворенно кивнул головой.

В огромном ящике, вытащенном из ямы, оказались почти все похищенные товары.

«Тысяч на пять не хватает», — подумал Смолин, заканчивая составление протокола.

Утром, отправляясь на допрос Нелина, капитан завернул к Кичиге.

— Неожиданная новость, — поднимаясь навстречу товарищу, проговорил майор. — Мы восстановили спиленный номер на револьвере Нелина и…

— Вот как! Любопытно… Кстати, как это делается?

— В другой раз как-нибудь… Так вот: у Нелина оказался револьвер старшины Пояркова, убитого в прошлом году на окраине города. Видимо, тогда, борясь за жизнь, Поярков и выбил Нелину передний зуб…

На допросе Смолин поинтересовался:

— Год назад, Нелин, вы вставили себе искусственный резец вместо зуба, который вам выбил Поярков, и две коронки. Вы убили старшину, взяли его револьвер и спилили на нем штамп. Но меня занимает сейчас другое. Во время второй и третьей краж вы были без переднего зуба. Через три дня наш работник видел вас у ресторана уже с протезом. К врачам вы не обращались. Где вы вставили резец?

— Зуб у меня тогда заболел под коронкой, — вяло ответил Нелин. — На время я снимал протез, пломбировал дупло. У частного зубного техника.

Следователь нажал кнопку звонка и сказал милиционеру:

— Уведите. Больше вопросов к арестованному у меня нет.

ДВА С ПОЛОВИНОЙ ВЫСТРЕЛА

— Господи, как я соскучился по лесу! — щуря узковатые глаза, восклицает Смолин и кивает мне на сани. — Поехали!

В тоне моего товарища — и тоска по лесу, которого он давно не видел, и радость — наконец вырвался! — и грусть оттого, что и эта поездка сюда — не просто охота, а снова — сыскной труд, тяжкий, только по необходимости связанный со сказочным уральским лесом.

Мы садимся в сани, поджидавшие нас у полустанка, плотно укрываемся тяжелой медвежьей полостью, и егерь трогает лошадь.

Сначала мы едем молча, погруженные в свои мысли. Но гудок электровоза, примчавшего нас из города, возвращает и Смолина и меня к размышлениям о происшествии, случившемся в лесу.

Егерь часто вздыхает и оборачивается в нашу сторону. Видно, что ему хочется обменяться с нами словом, но он стесняется, не знает, — можно ли говорить на эту тему с должностными незнакомыми людьми.

Наконец старик не выдерживает, прикручивает вожжи к облучку, — пусть лошадь сама выбирает путь, — и начинает скручивать папиросу.

— Тишина-то какая! Беззвучье! — вздыхает егерь, делая вид, что ни к кому, собственно, не обращается, а просто так — размышляет вслух.

Внезапно повернувшись к нам, он говорит:

— Я так полагаю: тут женщина замешана. Полюбовница. Не иначе.

— Вы думаете, Андрей Гордеич? — живо спрашивает Смолин. — Каким же образом?

— А вот каким, — откликается егерь. — Федюшка-то Медянкин очень сильно Дашку Шалонкину любил. Очень, смею заверить. А чего ее любить?.. Совсем пустая бабенка!.. Вот она — и причина всему…

Мы узнаем из рассказа егеря, что тракторист машинно-тракторной станции Федор Медянкин, человек веселый и общительный, в последние дни вел себя странно. Стал рассеянным и забывчивым.

Почти то же случилось с Кузьмой Кузьмичем Жоговым — механиком МТС, молодым, медвежеватым парнем, выросшим, как и Медянкин, в этих местах. Только у Жогова эта мрачность была не так приметна: механик и до того улыбался редко, шутил еще реже, не любил компанию.

Причиной этой хандры егерь считал беспутное поведение Дашки Шалонкиной. Красавица и пересмешница Дашка — работница эмтээсовской конторы — вертела молодыми людьми, как желала. Она, трясогузка, и запутала Медянкина и Жогова. Молодые люди ухаживали за ней с самой лучшей мыслью. Да и то сказать — жениться на Дашке каждому лестно: он, егерь, уже сказал — красавица!

А она, Шалонкина, черт-те что делала! То одному, видишь ли, надежду даст, то — другому. И ведь если б неделя там или месяц… А то полтора года это тянулось!

Сказать коротко: стали механик и тракторист врагами. Конечно, о том никому не известно и никто утверждать того не станет. Но догадаться можно, живые люди все же, а тут, видишь, не рубашку в магазине выбирают — жену!

Ежели о Дашке говорить, то он, егерь, ее во всем виноватит. Конечно, женщина молодая, красивая, покуражиться ей, может, и охота, но ведь предел знать надо — поиграла в переглядушки, стой! А без меры всегда худо будет. Вот и доигралась: сгубила человека…

Лошаденка, быстро бежавшая по большаку, замедлила ход и тихо заржала. Андрей Гордеевич легонько дернул за правую вожжу, сани повернули на просеку и медленно покатились по сухому, выпавшему накануне снегу.

Вскоре мы сделали еще один поворот и двинулись по изгибавшейся меж деревьями узкой лесной дороге.

Сказочное царство простерлось вокруг! Пышно дымившиеся под ветерком шапки снега накрывали сосны до плеч, березки были все будто в легких беличьих шубках, и странно было, что эта невесомая на взгляд одежда клонит до земли упругие, скованные морозом ветки. Лучи падавшего к горизонту солнца сверкали на всякой снежинке, на всяком кустике, на медных украшениях дуги и обтертой трубке егеря.

— Так вы полагаете, Андрей Гордеич, — тихо заговорил Смолин, — что тут — убийство? Может, все же несчастный случай?

— Какой же случай! — пожал плечами егерь. — Ведь оба они нынче в лес ушли. Оба — с ружьями.

— Может быть… может… — пробормотал Смолин, плотнее запахиваясь в шинель. Укутавшись потеплее, замолчал, прикрыл глаза.

До самого зимовья ехали молча.

Я постарался припомнить все, что мне рассказал Смолин об этой странной истории.

Еще вчера, в субботу Медянкин договорился с товарищами пойти в лес: тропить беляков. Нынче до зари ружейники — и меж ними Федор — вышли из села к Егоровой пуще.

Охота оказалась неудачной — на всех пятерых пришелся один заяц. Медянкин был особо расстроен: на него почти в упор вышел матерый беляк, Федор хотел выстрелить, но ружье осеклось. Ударил из левого ствола, да поздно: дробь не достала зайца.

Полдничать остановились в лесной охотничьей избушке.

Туда же — в Егорову пущу — в одиночку ушел утром Кузьма Жогов. Накануне он протер ружье и набил крупной дробью около полусотни патронов.

Пятеро охотников, поместившись в избушке, развели огонь, согрели чай и стали садиться за стол. В это время Медянкин вдруг подошел к двери и настежь распахнул ее.

Один из охотников — Егор Фуксов — плеснул в стаканы водку и позвал Федора к столу. Но, казалось, Медянкин не слышал приглашения. Он стоял у двери, задумавшись, уронив голову на грудь, будто вспоминал что-то. Но вот он внезапно поднял голову, живой огонек блеснул в его глазах. Охотник быстро прошел в угол избы, где стояли ружья, взял свое и также быстро вернулся к старому месту.

Никто из товарищей даже подумать ничего не успел, как Медянкин, бросив взгляд вперед, на полянку перед избой, вскинул ружье к плечу и выстрелил. И почти сейчас же раздался выстрел из его второго ствола.

В то же мгновенье Федор как-то странно уронил на плечо кудрявую русую голову, покачнулся, выпрямился и тяжело рухнул на пол.

Товарищи бросились к нему, подняли, положили на широкую деревянную скамью. Потом один за другим стали стаскивать с голов шапки. Федор Медянкин был мертв. В груди у него кровоточила большая огнестрельная рана.

Тогда Егор Фуксов, как был — без шапки, — кинулся из избы. Он несся по поляне с искаженным от гнева лицом, добежал до ее конца и внезапно остановился. Хотел, видно, успокоиться и осмотреться. Стрелявший должен оставить следы.

Фуксов оглядел снег. Вот бежит лыжня к избушке. Это — их лыжня. Вот несколько путаных следов от валенок. Это, кажется, он, Фуксов, наследил.

Что за наважденье? Не с воздуха же стрелял тот, убивший Федю Медянкина?

«Неужели Кузьма Жогов?!» — лихорадочно думал Фуксов, торопливо шагая к зимовью.

Охотники совершенно приуныли. Как случилось несчастье? Что теперь делать? К кому идти за помощью? И какая уж тут помощь нужна?

Добежав до егеря, живущего неподалеку, Егор коротко объяснил старику, в чем дело, и они вдвоем умчались на станцию.

Я сидел у Смолина, когда позвонил дежурный по управлению и сообщил о беде в лесу.

Через час электричка домчала нас до полустанка, откуда на санях мы и отправились к охотничьей избушке.

— А скажите, Андрей Гордеич, — внезапно спросил Смолин, когда мы уже подъехали к зимовью, — у Медянкина ружье без порчи было? Вы ничего о том не слышали?

— А кто ж его знает? — задумчиво ответил егерь. — Но, надо полагать, исправное. Ведь оно ж стреляло. А что осечка по беляку вышла, так то со всяким ружьем бывает.

Охотники вышли встречать сани. Глядели они мрачно, на вопросы отвечали односложно, и ничего нового к тому, что мы знали, добавить не могли.

Смолин начал работать.

Оглядев убитого и ружье, капитан направился в угол избы. Смолин так пристально осматривал лыжи и палки, что, казалось, от них он и ждет ответа на загадку.

Затем выбрался на полянку, исходил ее вдоль и поперек, прошел глубоко в лес.

Вернувшись, отвел меня в сторонку и закурил.

— Смутно все, — сказал он, задумчиво посасывая папиросу. — На поляне следы только этой пятерки. Ни одного чужого следа.

— Не ошибся?

— Нет. Перед избой охотники нарушили строй и подошли сюда не в затылок один другому, а веером. Вон, погляди: пять парных следов от лыж, вдавленные круги и дырки от лыжных палок. Я сравнил по памяти отпечатки с лыжами, что стоят в избе: одинаковы. В лесу ни одна лыжня не выходит на след охотников. Значит, никто, кроме них, сюда не приближался. Следы от валенок принадлежат Фуксову. Посмотри на их отпечатки у крыльца: на правой подметке — зубчатая заплата. Нет сомнения: там, на поляне, тот же след…

Смолин помолчал, соображая.

— Приди убийца сюда загодя и заберись он, скажем, на сосну, охотники непременно заметили б его следы на снегу. Но ты слышал: все они утверждают — снег был совершенно чист. Никто до них не подходил к зимовью.

Бросив папиросу, Смолин внезапно поднял на меня глаза:

— Ты обратил внимание на два странных обстоятельства, о которых обмолвился Фуксов? Вспомни, когда охотники уже топили печь, Медянкин вдруг вышел на поляну. Его не было минут пять. Далеко он уйти не мог — в зимовье слышали его шаги. Медянкин не заходил ни за избу, ни за деревья, а шел именно по поляне: этот скрип ясно слышали все.

Второе обстоятельство: на него обратил внимание только Егор, вот какое — когда Федор вскинул ружье и выстрелил в первый раз, то звук был ясный и четкий. При втором выстреле, утверждает Фуксов, звук получился длиннее и сильнее. Будто с малой паузой после второго выстрела раздался еще какой-то звук — «полвыстрела». Фуксов так и говорит: «Два с половиной выстрела».

Возможно, убийца ударил в Медянкина почти враз с его вторым выстрелом. Но можно допустить и другое: пытаясь как-то объяснить странную эту смерть, Фуксов «вспоминает» то, чего не было. Так или иначе, все это надо проверить.

Мы снова вошли в зимовье, и Смолин попросил показать место, с которого стрелял Федор.

Охотники один за другим сделали это.

Смолин стал туда и через открытую дверь посмотрел на поляну. Сначала на самый край ее, затем — ближе, еще ближе и остановил взгляд на большом сосновом пне, темневшем метрах в восьми от зимовья.

Что-то пробормотав, Смолин быстро вышел из избы. Несколько минут молча разглядывал пень, осмотрел поверхность через лупу, соскреб и положил в коробочку кусочки коры. Затем вернулся в избу. Набросал на бумажке несколько слов и передал записку Андрею Гордеевичу.

Егерь прочитал ее, кивнул головой и пошел к лошади.

— Собирайтесь, — сказал Смолин охотникам, когда старик уехал, — пойдем в село. А вы, Фуксов, останьтесь и подождите судебно-медицинского эксперта. Он будет здесь через два часа.

— Надо — останусь, — мрачно согласился Егор.

Я решил, что Смолин собрал улики и теперь хочет найти и допросить Кузьму Жогова.

В кабинете главного механика МТС, куда мы пришли, было тепло. Лучи заходящего солнца мягко окрашивали задумчивое лицо капитана.

Посланный за Жоговым человек вернулся ни с чем, механик с охоты еще не пришел.

Я удивился: Смолин совсем безучастно выслушал это сообщение.

Когда человек вышел, я спросил об этом.

— Допрос Жогова не имеет почти никакого значения. Все ясно и без него.

Кажется, я невольно улыбнулся, вспомнив читанные еще в детстве сказки о сыщиках. Капитан, взглянув на меня, рассмеялся.

— Потерпи минутку, все расскажу.

Достав из кармана лупу, Смолин открыл двустволку покойного и осторожно достал стрелянные патроны. Он долго разглядывал шляпки металлических гильз через лупу, потом осмотрел острие бойка и спусковой крючок.

Отложив оружие и гильзы, спрятав лупу, Смолин сказал:

— Видишь ли — от ничего не умирают. Кто-то или что-то убило охотника. Кто же? Если тут повинна «ижевка» Медянкина, мы увидели бы это. Скажем, разрыв ствола. Но ружье исправное. И все-таки Медянкин погиб от выстрела. Рана в груди не дробовая. Она и похожа и не похожа на след от пули: много крупнее. Ранение слепое, и пока неведомо, что это за пуля, из какого ружья она выстрелена. Поэтому я и послал егеря на станцию: вызвать из города эксперта. В этой пуле сейчас все дело.

— Ты же пока еще ничего не объяснил, — сказал я, увидев, что Смолин достает папиросы и как будто не думает продолжать разговор.

— Одну минуту… Продолжим наши рассуждения. Итак, чужих следов нет. По воздуху убийца к зимовью не прилетел. Значит, преступника не было совсем и он не стрелял в Медянкина.

То, что покойный не стрелялся, — ясно. Об этом говорят и его товарищи, и характер ранения.

Что ж получается? Вот что: Медянкин убит выстрелом в грудь, а в него никто не стрелял.

Значит, остается одна догадка: смерть охотника связана с его собственным выстрелом. Но все-таки каким же образом? Рикошет? Да нет, не получается. Ты видел — я занимался пнем на полянке. Никакой пень не даст такого рикошета. Да и не бывает так: человек стрелял дробью, а заряд вернулся к нему пулей.

Когда я подходил к пню, у меня были еще очень мутные мысли. Главным образом — догадки по линии исключения. Убить Медянкина не могли. Умышленно с собой охотник не покончил. Оставался какой-то третий путь.

Я осмотрел пень и, полагаю, сделал верный вывод о причине этой нелепой смерти.

Федор Медянкин сам убил себя.

Вот как это мне представляется сейчас.

Огорченный осечкой по зайцу, охотник в зимовье достал из патронташа невыстреливший патрон. Открывая дверь, он заметил впереди себя, в восьми метрах — заметь это, — старый сосновый пень.

Медянкин подошел к нему и увидел там узкую, неглубокую щель. Вставил в нее патрон, капсюлем к избе. Охотник решил выстрелить по капсюлю и взорвать патрон. Зачем?

Это трудно объяснить. Лучше было, конечно, просто выбросить его. Но, может, Медянкину захотелось проверить свою меткость. Вероятно, он потому ничего не сказал остальным. А может, он этого не сделал из-за опаски, что товарищи станут его отговаривать. Надо еще учесть, что настроение у него, действительно, было никудышное — из-за этой красавицы Дашки.

Короче говоря, Медянкин выстрелил и промахнулся. Он, конечно, сразу увидел это — до пня ведь рукой подать. И выстрелил снова. Вот этот-то второй выстрел и получился «с половиной».

Дробь до пня пролетела за сороковую долю секунды. Значит, выстрел в ружье и взрыв патрона в пне произошли почти враз.

Осмотр пня не вызывает сомнений: в нем не только дробь, но и след от произошедшего там взрыва. Вокруг щели много пороховой копоти, несгоревших порошинок. Само дерево обуглено.

Вторым выстрелом Медянкин разбил капсюль. У пороховых газов был только один путь, и они с огромной силой выбросили гильзу из щели, назад к избе. Пролетев восемь метров, она попала в грудь стрелявшему и убила его. Вот как, полагаю, случилось это несчастье. Теперь остается ждать эксперта, который извлечет пулю или гильзу из тела.

Уже поздней ночью егерь привел к нам врача, побывавшего в избушке и сделавшего все, что следовало.

— Ну, что скажете, Егор Семеныч? — живо обратился Смолин к врачу, тащившему с себя доху, чтоб поскорее подсесть к печке.

— Странное дело, — подходя к огню и потирая руки, проговорил доктор. — Смерть наступила от неизвестно как попавшей в грудь совершенно целой металлической гильзы!

ДОРОЖКА СЛЕДОВ

Вечером мы высадились на полустанке и через бор направились в деревеньку.

Вяхирь прихварывал, с нами зоревать отказался, но пообещал свести за полночь в отменные места. Дед божился, что там косачей, как саранчи.

Смолин посмеивался одними глазами: «Знатно сочиняет дед!».

Перед зарей старик повел нас в лес, рассадил по разным балаганам, сказал: «Ни пуха ни пера!» и ушел в деревеньку.

Прежде, чем развиднелось как следует, я немного пострелял. На бурой земле чернел сбитый косач, несколько птиц застряло на голых ветках.

Выстрелов Смолина я почти не слышал и решил: у него пусто. Жаль. Хотел уже выбираться на волю, подтянул ружье, патроны и… замер.

В том краю, где сидел Смолин, раздался длинный, звонкий, переливчатый, рокочущий звук… еще… еще… и вот уже по всему лесу понеслось боевое бормотанье косачей! Казалось, рыдая и хохоча, воркуют рядом где-то огромные незнаемые голуби.

Но вот звуки смолкли, и уже тише понеслись оттуда странные двусложные крики, в которых свист и шипенье тесно сплелись меж собой.

— Чуффффы! Чуффффы! — стонали в весеннем ознобе косачи.

Я ждал выстрелов.

Но Смолин молчал.

Я посмотрел сквозь дыры в шалаше и увидел: Смолин стоит рядом и посмеивается. Быстро выбрался я из балагана, обрадовался: можно разогнуть, наконец, затекшую спину.

Смолин был не один. Рядом стоял пожилой лейтенант милиции, много лет бессменно работавший в районе. Возле него переминались с ноги на ногу два милиционера.

— Собирай дичь, — сказал капитан. — Есть дело. Потом постреляем.

Тут только я заметил: на удавках и в сетке товарища — около десятка косачей.

Мы быстро собрали моих птиц и заспешили к опушке.

Работники милиции оказались тут не для забавы.

Вчера вечером из города в район ушел крытый грузовик. В его коробе лежали часы, серебро, шелк для сельского универмага.

Шофер спешил и выбрал дорогу покороче, лесом.

Ночью отказал мотор. Водитель промаялся до утра, на зорьке проверил замок короба и бросился в соседнюю деревушку за помощью.

Когда вернулся к машине, увидел: замок сорван, а короб пуст. Через час сюда на мотоциклах примчались милиционеры. Не успели приступить к делу, услышали выстрелы и вышли на Смолина.

Увидев следователя, участковый обрадовался: не примет ли участие в сыске?

Вскоре мы уже подходили к машине, на подножке которой грустил водитель.

Разглядев нас, он оживился и стал подробно рассказывать все, что мы уже знали.

Смолин начал сыск немедля.

На сыроватой земле отчетливо виднелись следы людей, обобравших машину. Капитан пошел вдоль дорожки следов и вскоре очутился на вспаханном поле. Здесь отпечатки стали еще глубже. Смолин медленно двигался по следам, часто возвращался назад, иногда даже ложился на землю, в упор рассматривая дорожку. Он достал неведомо зачем взятый на охоту складной металлический метр и то измерял им следы, то выбрасывал из углублений куски чернозема.

Наконец, капитан подошел к нам.

— Их было трое, — сказал он, вытирая руки платком. — Один очень высокий, около двух метров. Второй, пожалуй, по плечо ему. А третий — недомерок, не больше ста пятидесяти сантиметров. Двое в валенках, третий в сапогах или в ботинках с галошами. Тот, что в галошах, — хром на левую ногу. Награбленное они разделили почти поровну, но потом высокий взял часть груза у хромого.

Смолин закурил.

— Попадете на полустанок до десяти утра, лейтенант, — пожалуй, возьмете преступников. Желаю успеха!

Участковый и два его помощника искоса взглянули на капитана и вздохнули.

Когда они отправились в путь, Смолин посмотрел на меня и рассмеялся:

— Ты тоже возмущен?

— Тоже.

— Зря. Охотник должен читать дорожку.

— По следам можно узнать много, но все ж…

— Что «все ж»?..

— Овсяная каша хвалилась, что с маслом коровьим родилась…

— Ну, знаешь! — усмехнулся Александр Романович. — Тебе замеси, да и в рот понеси.

Уверенность эта пошатнула меня. Я махнул рукой на свои познания в трассологии и сдался:

— Объясняй.

Смолин ухмыльнулся:

— Постараюсь. Но поймешь ли?

— Ладно, ладно, — заворчал я. — Где уж нам, дуракам, чай пить… — И мы оба рассмеялись.

— Что ж, идем к началу дорожки, — мирно заключил Смолин.

Солнце в это воскресное утро ослепительно сияло в чистом голубом небе. Земля почти везде уже очистилась от снега, трактора поднимали пар под яровую пшеницу, и на рыжевато-сером фоне степи то тут, то там чернели огромные массивы вспаханной земли.

Мы шли по одному из таких полей, оставляя на черноземе — влажноватом и жирном — глубокие печати резиновых сапог.

Александр Романович, казалось, совсем не опечалился тем, что нам так нежданно помешали отдыхать.

— Странно, — сказал я Смолину, — почему милиционеры пошли пешком? Почему оставили здесь мотоциклы? Ведь им торопиться надо.

Капитан усмехнулся:

— Они не поверили мне. Решили догнать воров по следам. А зря. За полем потеряют отпечатки, там твердый грунт. Все равно придется идти к полустанку.

На мгновение Смолин остановился, прислушался к дальней скороговорке косачей, и мы снова пошли вперед.

— Конечно, участковый изучал раздел о следах, — сказал Александр Романович. — Знает: по отпечаткам можно составить представление о человеке. Лейтенант объяснит при нужде, что такое линия направления и линия ходьбы, длина шага и угол шага. И вывод сделает: стоял человек, шел или бежал. И только. Но я не виню его. Не эксперт же он!..

Прошли молча еще несколько шагов.

— Чтение следовой дорожки — это дело практики, не больше, — снова заговорил Смолин. — Ты счел мой вывод самонадеянным. Но и сам сейчас убедишься, что он правилен.

Мы подошли к окраине поля, и Смолин снова достал складной метр.

— Обрати внимание на эту дорожку. Какие огромные следы! Их оставил человек, рост которого никак не меньше двух метров. Я как-то говорил тебе: стопа ноги человека в семь раз меньше его роста. Но ведь мы за редким исключением видим не оттиск ноги, а след обуви. Кожа и другой материал, пошедший на переда и задники ботинка, равны, примерно, сантиметру. На сапог уже идет полтора, а на валенки — и все два сантиметра.

Здесь не оттиск стопы, а след обуви. Какой же? По дорожке ясно: валенок. Очень широкие следы. Каблуков нет.

Теперь измеряй след. Сколько? Видишь: тридцать один сантиметр! Значит, в стопе — двадцать девять сантиметров. Помножь на семь и получишь двести три сантиметра: рост преступника, оставившего эту дорожку следов.

Если также поработать с другими дорожками, получаются цифры — сто семьдесят пять и сто пятьдесят четыре. Конечно, все это далеко не точно, очень относительно.

Смолин медленно пошел вперед.

— Ты видишь: это след правой, а это — левой ноги. Это — опять правой, а вот — левой. Если от правой к левой пятке провести прямую линию, а затем — от левой к правой, скажем, на протяжении десяти-пятнадцати шагов, мы получим ломаную линию — линию ходьбы.

Посмотри на наши следы: очень ломаная линия. А у этого детины почти прямая дорожка. Почему же? Вот почему: человек нес на себе тяжелый груз. Храня равновесие, равномерно распределяя тяжесть, детина этот ступал не обычно — носками врозь, пятками внутрь, а, считай, параллельно. Ноги при такой ходьбе ставят почти всегда нешироко и больших шагов не делают.

По следам тройки видно: вблизи грузовика все линии ходьбы почти прямые. Каждый из воров нес на себе часть товаров. Но вскоре двое из них стали нервничать: их беспокоил третий. Он — самый маленький и, видно, самый слабый. Да еще у него нога болит. Вот там они собрались и самый большой взял груз у самого маленького.

— Почему же — самый большой? Может, средний?

— Нет. Шаг мужчины среднего роста — семьдесят-восемьдесят пять сантиметров, если он не бежит. Конечно, нужно учесть и возраст, и силы, и скорость движения. Но речь пока не о том.

В начале пути шаг маленького равнялся шестидесяти сантиметрам, шаг среднего — восьмидесяти двум, большого — метру. Конечно, они растянулись, занервничали. Большой подождал среднего и маленького, и они поменяли груз. У маленького не осталось ничего. Посмотри: его шаг увеличился на два-три сантиметра, а дорожка из прямой превратилась в ломаную. У среднего и длина шага и линия походки остались прежние. Зато шаг большого сразу укоротился: восемьдесят сантиметров.

— Усвоил! А почему тот, что в галошах, хром на левую ногу?

— Дело опять в длине шагов и в отпечатках. Присмотрись: у маленького линия ходьбы состоит из неравных отрезков. Левый шаг меньше правого. Вот и полосы возле больной ноги: маленький волочил ее по мягкой земле.

Смолин загасил папиросу и бросил ее далеко в сторону.

— Мы прошли, видно, с версту. По следам было ясно: маленький снова стал отставать и часто останавливался. Вот верные признаки остановок: след глубже в каблуке, а печатей от носков нет. Отдохнув, он пускался рысью: при беге печатались только носки…

Походив еще немного по полю, мы вернулись к машине. Водитель по-прежнему мрачно сидел на подножке.

Смолин прилег на травку, возле мотоциклов.

— Подождем. Они скоро придут.

— Хорошо, — согласился я. — Но ты не объяснил мне еще одной, пожалуй, главной догадки: почему мошенники отправились на полустанок?

Смолин задумчиво поерошил молодую травку и поднял на меня глаза:

— Что ты сказал бы, увидев людей, весной обутых в валенки? Были б старики, — куда ни шло. Но — молодые же!

— Почему — молодые?

— Старики не делают метровых шагов, да и ходят они обычно шаркающей походкой. Старым людям не под силу тащить такой груз. Так что ты все же сказал бы, увидев таких странников?

— Не успели переодеться… — предположил я.

— Не успели? Странно! Теплая погода стоит уже третий день, снег почти везде сошел. Сколько же времени нужно, чтоб сменить валенки на сапоги?

— А может, не во что переобуться?

— Это, пожалуй, ближе к истине, но тоже неточно. У них, видно, под рукой сапог не было. Можно допустить: они живут где-то далеко. Явились сюда в холодные дни. А весна пришла внезапная, ранняя.

Я и решил: они не местные жители. Значит, они постараются быстро покинуть опасный район, вернуться к себе. Да будь они и местные люди, их все равно потянуло бы к поезду: где же поблизости сбудешь краденое?

Товарные поезда на полустанке не стоят, первый пассажирский приходит в десять утра. Кстати, сколько сейчас? Четверть двенадцатого? Я полагаю, участковый уже вернулся бы, если бы поехал, а не пошел по следам…

Мы молчали.

— Одно мне не совсем ясно, — произнес Александр Романович. — Водитель, конечно, совсемне связан с кражей. Но как они выследили машину? Шофер случайно поехал здесь. Видать, просто наткнулись на грузовик. Как тут не погреть руки?

Оглянувшись на водителя, я заметил: он привстал с подножки и явно беспокоится. Сперва я не придал этому большого значения. Но минут через пять, снова посмотрев в его сторону, увидел, что шофер пристально вглядывается в южную часть поля.

И я, и Смолин обернулись туда же. Сначала ничего не было видно: солнце било прямо в лицо. Но постепенно глаза притерпелись, и я различил на поле странную группу.

Впереди, сгибаясь под тяжестью мешка, шел здоровенный детина. За ним медленно шагал широкоплечий парень среднего роста, а сзади, припадая на левую ногу, семенил не то безбородый старик, не то мальчишка.

По бокам, держа оружие наготове, шли милиционеры.

АВТОМАТНАЯ ОЧЕРЕДЬ

— Я никому, кажется, не насолил в жизни и не понимаю этой ночной стрельбы, — хмуро проговорил Генкузен. — Деньги я в чулок не прячу. Кому нужна моя смерть? Тут черт знает что!

— Что-нибудь да есть, Андрей Андреич, — вслух соображал Смолин, вглядываясь в посетителя. — Мы разберемся.

Вскоре сыщик в сопровождении старого художника уже поднимался на второй этаж большого каменного дома.

Окна квартиры, в которую они вошли, глядели в широкий мощеный двор, на противоположной стороне которого находился почти такой же четырехэтажный дом.

Смолин долго и молча стоял у одного из окон, пропоротого наискось пулями. Две из них пробили стекло, третья — раму.

Генкузен с мрачным любопытством наблюдал за сыщиком. Капитан, как казалось старику, уныло и рассеянно оглядывал двор и окна на той стороне.

Закончив осмотр, Смолин несколько минут ходил по комнате. Он оглядел стены и дверь, ведущую в смежную комнату, зачем-то пошарил у себя в карманах. Внезапно попросил старика:

— Дайте нитки или бечевку.

Получив моток, Смолин снова подошел к окну.

Он стоял несколько минут, прищурив глаза, и Генкузен понял: сыщик осмотрелся и теперь что-то прикидывает в уме.

— Скажите, — повернулся капитан к старику, — когда раздались выстрелы, вы стояли, сидели, лежали?

— Лежал.

— Покажите, где?.. Любопытно, — пожал плечами Смолин, когда художник поднялся с кушетки, — тахта стоит вдали от окна. В стене добрых полметра. Ее не пробить. Выходит, стрелявший не видел вас и палил наугад.

— Не знаю.

— Еще один вопрос. В то время квартира была закрыта? Мог в нее попасть преступник, если бы он, ну, скажем, убил вас?

— Нет, не попал бы. Дверь была на двух замках. Может, был расчет забраться через окно по веревке или лестнице. Впрочем, какой дурак станет это делать после стрельбы? На глазах у всего дома?

— Очень интересно! — потер руки Смолин. — Ну, давайте осмотрим как следует квартиру. Может, окна и стены скажут нам что-нибудь.

Капитан нашел в стене, против окна, след от первой пули. Она ушла в кирпич, и, Смолин, покопавшись, вскоре достал из отверстия сплющенный кусочек металла.

Вторая пуля пробила жестяной колпак над лампой и через дверь влетела в смежную комнату. На излете она ткнулась в стену и упала на письменный стол.

Третья пуля, угодив в топор, случайно лежавший на подоконнике, разлетелась мелкими брызгами.

Осмотрев находки и сложив их в пустую спичечную коробку, Смолин подвел старика к окну.

— Давайте потолкуем немножко, — сказал капитан, распахивая раму и забираясь на подоконник. — Не возражаете?

— Нет, — покосился Генкузен, с любопытством поглядывая на этого, кажется, благодушного и разговорчивого человека.

— Пуля попав в сталь, скажем, — негромко заговорил Смолин, — отлетит от нее — и делу конец. Не по зубам орех. Но если преграда не очень тверда и плотна, пуля сожмет ее, выгнет и выбьет ее частицы вперед.

Это — азбука. Но она нужна нам, чтоб разобраться в следах стрельбы.

Художник кивнул головой:

— Я слушаю.

— Несведущий человек легко запутается в пробоинах. Одна и та же пуля оставляет в преградах разные следы. Все дело в том: из чего преграда?

В дереве дырка обычно кругла и примерно равна диаметру пули. При выходе можно найти отщепы. Это очень важно: тогда нетрудно узнать, откуда и куда стреляли.

А вот если смерить дырку от пули в раме, видно: отверстие уже пули. Почему же? Дерево сырое. Оттого и стянуло немного края.

Подойдите к лампе, взгляните на жестяной колпак. Дырка в нем круглая и равна диаметру пули.

А пробоины в стекле? Тут можно прочесть целый рассказ. Как ведет себя пуля, попав в стекло? Она выгибает его, сеет трещины и прошибает дырку, выталкивая частицы стекла вперед.

В нашей практике бывает всякое. Преступник, путая сыск, иногда посыпает осколками окно с противоположной стороны.

Но это — зряшное дело. След от пули в стекле имеет внятный язык. Дырка немножко больше диаметра пули. Об этом следует помнить, чтоб не сбиться в калибре. Но сейчас важно другое. След от пули в стекле похож на воронку. Она уже у входа и шире у выхода.

Взгляните через лупу на пробоины. Можно твердо сказать: стреляли не из комнаты во двор, а со двора — сюда.

— Погодите! — оторопел старик. — Вы что ж, полагаете, что я симулирую?

— Боже упаси! — засмеялся Смолин. — Я просто копаюсь в фактах и рассуждаю.

Итак: стреляли со стороны двора. Взгляните еще сюда. В стекле, возле пробоин, трещины. Обратите внимание: они неодинаковы. Одни расходятся от дырок в стороны. Это — радиальные трещины. Другие идут поперек радиальным, соединяют их, что ли.

Так вот, чем меньше радиальных и больше мелких — концентрических трещин — тем скорее пуля прошла стекло.

Это существенно для нас. Осмотрев трещины, мы можем сказать, как быстро шла пуля. Иными словами — вблизи или издалека стрелял преступник.

Вы видите, сколько мелких концентрических трещинок у пробоины. Стрелявший находился рядом, метрах, вероятно, в двадцати от окна…

Художник нахмурился:

— Выходит, капитан, в меня стреляли с той стороны двора? Из квартиры?

— Пока не знаю. Сейчас постараемся выяснить.

Спрыгнув с подоконника и закрыв окно, Смолин подошел к столу, на котором лежал коробок с пулями.

— Это девятимиллиметровка, — сказал он, взвешивая на ладони пулю, уцелевшую лучше других. — У нас нет такого калибра. Это, видно, немецкие пули. Преступник стрелял очередью. Он бил из автомата или пистолета. Вернее всего — из «Борхарда — Люгера 08». Вы слышали о таком пистолете? Иначе он называется «Парабеллум».

— Выходит, у того и у другого одинаковый калибр?

— Да. Следовательно, кое-что мы уже знаем. Теперь остается главное. Выяснить, откуда стрелял преступник, кто он такой и зачем стрелял?

— И вы полагаете, мы узнаем это?

— Будем надеяться. Посидите пока, отдохните. А я немного поброжу по комнате.

Смолин достал моток с нитками, распустил его и одну часть с помощью спички закрепил в верхнем пулевом отверстии окна. Второй конец нитки он протянул к пробоине в стене.

Забравшись на стул, капитан зажмурил один глаз и посмотрел вдоль нитки через окно. То же самое он сделал и со второй парой пробоин.

В обоих случаях взгляд капитана упирался в окно на той стороне двора. Окно это тоже было на втором этаже.

— Вы не знаете, кто живет напротив вас? — спросил капитан старика.

Генкузен ответил не сразу. Он молчал несколько секунд, стараясь, видимо, понять, к чему вопрос, и внезапно рассмеялся:

— Там живет вдова, милая и тихая женщина, со своим сыном. Мальчишке всего девять лет.

Этот ответ, кажется, озадачил сыщика. Он потер лоб и растерянно спросил:

— Когда и где умер ее муж?

— На фронте. В сорок четвертом году он приезжал на побывку. Пробыл неделю и уехал. И не вернулся.

— Вот как! — почему-то кивнул головой Смолин. — Это существенно.

Художник досадливо поморщился:

— Я не люблю загадок, капитан. Не тот возраст.

— Это вовсе не шутка. Вы не знаете, дома ли сейчас вдова?

— Вероятно. Она работает в ночной смене.

— Пойдемте к ней в гости.

Старик пожал плечами и накинул на себя пиджак. Они спустились во двор и вошли в подъезд на той стороне. Капитан позвонил.

За дверью раздался голос мальчишки, щелкнул замок и на пороге вырос обитатель квартиры.

— Вам кого?

— Мама дома?

— Дома.

В прихожую вышла женщина. Увидев художника, она вдруг сильно побледнела, но, поборов себя, кивнула на дверь в комнату:

— Входите, ради бога.

Смолин быстро прошел к окну, поглядел через него на окна художника и также быстро подошел к мальчику.

Присев возле него на корточки, он заглянул малышу в глаза и серьезно спросил:

— Ты зачем во двор стрелял, а?

— Он сам выстрелил, — нахмурился мальчишка. — Я только нажал, а он сам выстрелил.

— Кто он?

— Автомат.

— А где он сейчас?

— Мама в речку сразу выбросила. И сказала — нас арестуют. А я ревел, а она все равно выбросила.

Несколько секунд все молчали. Потом Смолин попросил у хозяйки разрешения закурить, и женщина по его тону поняла: люди эти пришли сюда без злобы.

Утирая слезы, она рассказала, что муж с фронта привез автомат и велел его беречь. Он говорил: это память о поединке с немцем.

Прошлой ночью, когда она была на работе, Вовка достал автомат из сундука, уставил его в открытое окно и нажал на спуск. Еще хорошо, что в диске было всего три патрона.

Она первый раз в жизни побила сына. Если ее арестуют, как будет жить ее мальчик?

Составив протокол, Смолин простился с женщиной.

Художник спускался по лестнице, тяжело дыша и дергая бровью.

Внезапно он предложил:

— Зайдемте ко мне, капитан. Выпьем по рюмке. За спасение души.

Выпив свой стаканчик, Генкузен спросил:

— Как это вы решили, что стрелял мальчишка?

Смолин пожал плечами:

— По следам было ясно: стреляли напротив и без всякого смысла. Это была случайная пальба. Женщина работала. Непонятно было одно: откуда малыш достал оружие. Потом стало светлее — автомат мог привезти с фронта отец…

Внезапно старик сказал дрогнувшим голосом:

— Не надо трогать вдову, капитан. Простите ее. Эта война и без того обрушила на нас столько горя! Я прошу простить ее, эту женщину!

ЧЕМ МЕНЬШЕ ТУМАНА…

Услышав звонок, Смолин снял телефонную трубку.

Крестов просил быстро спуститься к нему.

Войдя в кабинет полковника, капитан увидел незнакомца. Это был молодой человек лет двадцати восьми. Глубоко посаженные серые глаза напряженно смотрели из-под длинных ресниц, ярко очерченные губы были немного полуоткрыты.

«Волнуется», — отметил про себя Смолин.

— Знакомься, капитан, — кивнул Крестов на незнакомца. — Иван Сергеевич Анчугов. Уральских рудознатцев потомок. Назначен к тебе в ученье…

Пока полковник толковал, чему и как надо учить новичка, Смолин глазами мерил Анчугова.

Под кителем, туго облепившим фигуру, угадывались жесткие мускулы. Кисти рук были непропорционально велики.

«Кулачишко у него славный!» — весело подумал Смолин.

Приведя Анчугова к себе, капитан посадил его в угол, за столик, сказал, заряжая трубочку:

— Учитель я никакой, Иван Сергеич. И некогда мне. Так ты сиди и гляди. Вопрос — другое. На вопрос я отвечу.

Смолин хитрил. Хотел посмотреть, цепок ли парень на глаз, не болтлив ли, по красоте ли ум? Не писаный ли дурак? И такие бывают.

Анчугов неприметно сидел в углу, что-то записывал в книжечку, будто всем своим видом свидетельствуя: «Поменьше говори — побольше услышишь».

Когда Смолин уезжал в дело, он неизменно оказывался рядом, молча помогал капитану, с полуфразы ловя приказ.

Долго путать Смолин не мог. Как-то положил руки на плечи Анчугова, заглянул в серые глаза и сказал:

— Ну, что ж, буду тебе помогать, Иван Сергеич. Понравился ты мне, варнак!

Анчугов внезапно и звонко рассмеялся:

— Бог вас спасет, что и нас из людей не выкинули…

Смолин обрадовался: «Не бука!»

— А я думал, у тебя слово слову костыль подает, Иван Сергеич! Чего ты на меня, как черт на попа глядел?

— Слова во рту застревали. Робел.

— Чего робеть-то?

Анчугов ответил серьезно, свел брови к переносице:

— Мало я совсем знаю…

Смолину хотелось показать новичку что-нибудь редкое, ловкое, хитрое. Но дела все попадались — мелочишка, пятак цена. Капитана беспокоило: не решил бы Анчугов, что вот эта дрянца с пыльцой и есть настоящее дело.

Как-то в субботу Смолин прищурился, сказал таинственно:

— Ночью в дело пойдем, Иван Сергеич.

Анчугов покраснел, бросил из-под ресниц взгляд на капитана, но спросить, что за дело, не решился.

— Ружье есть?

— Непременно.

— И патроны?

— И патроны.

— Бери полный запас и в полночь — на вокзал. Уедем.

В поезде, когда тряслись на верхних полках, Анчугов не выдержал:

— Какое ж дело, Александр Романыч?

Смолин ответил шепотом:

— Косача брать будем…

— Косача? — помедлил Анчугов, соображая. — Кличка?

Капитан прошептал еще таинственнее:

— Птицу-косача, Иван Сергеич…

Хохотали оба хмельно, тыкали друг дружку кулаками в бока: «Мешай дело с бездельем — проживешь век с весельем!»

В предзоревой час сплели балаганы, как коконы, ружья — в дырки, сразу забыли обо всем на свете — и о службе, и о дружбе.

А все же, меж выстрелами, Смолин одним ухом слушал товарища. Отмечал про себя: «Зря не палит. Не мечется».

Птицы взяли негусто, по пятку на ружье, да разве в том дело! В ином миру побывали, иной жизнью пожили, — вот где радость!

Днем зажгли костер-яму, наломали колбасы, отвинтили фляжку:

— Для почину — выпить по чину.

Когда покончили с нехитрой едой, Анчугов приподнялся на локтях:

— Что я хочу тебя попросить, Александр Романыч…

— Ну?

— Самую долгую дорогу начинают с одного шага. А я его не сделал еще. Помоги.

Смолин пристально посмотрел на лейтенанта: «Нет, не похоже, чтоб послабление старался выбрюзжать…»

— Что ж ты хочешь, Иван Сергеич?

— Знанием поделись. Я не задолжаю.

— Да ради бога! — повеселел капитан. — Чего же ты мнешься, варнак!

Оба прилегли у костерка, пустили к веткам колечки дыма, задумались.

— Ну, слушай, Иван Сергеич, — наконец заговорил Смолин. — Начну я с разной мелочи. И от нее случается польза.

Довелось мне как-то в своем начале поймать Ваньку Крапкина. Травленая лиса был этот Ванька. С виду — слюнтяй, заморыш, а не было у деревни лютее врага. И хлеб крал, и лошадей сводил, выл от него колхоз, а не пойман — не вор.

Однажды ночью в колхозе начисто выбрали склад — ни товара, ни следов.

Все кругом в один рот говорили: его, Ванькино, дело.

Я шесть часов метался по селу, не курил даже. Следы ищу, нет следов. Сторожа трясу, ничего не знает. Стороной и так, и сяк выведываю, где Крапкин ночью был? Дома был. Спал проклятый.

Снова магазин со всех краев обошел, увидел цигарку чью-то у крыльца. Сунул на всякий случай в коробок.

На седьмом часу вызвал к себе Крапкина.

Заходит мужичонко, ножки кривые, ручки маленькие, шерстью поросли, на лице глупость печатными буквами написана.

«Ах, черт возьми, это и есть Ванька Крапкин — вор и гроза окрестных сел? Не верится что-то!».

— Садись, — говорю, — Иван Сысоич, и выкладывай все, как есть. Не тяни веревочку.

— Ась? — говорит мужичонко. — Чего изволите, гражданин?

— Гражданин изволит, чтоб ты сказал, куда краденое спрятал?

Улыбнулся Крапкин, ручки волосатые развел:

— Наговаривают на меня. Не виноват.

— Значит, ни в чем не грешен?

— Не крал. В уши вам надули.

Вздохнул я, говорю Крапкину:

— Ошибка, выходит, произошла, Иван Сысоич. Зря потревожили. Иди с богом.

— Спасибо, — отвечает Крапкин. — А обида, какая уж там обида! Служба у вас такая неприятная. С ошибочками, с дефектами.

Вот как он на радостях заговорил: «дефекты»!

— Да… погоди маленько, Иван Сысоич, — говорю я Крапкину, — погляди-ка вот сюда…

И подвигаю ему на край стола окурок из бумажки. Тот, что у магазина нашел. Бумажка — в клетку. На клочке всего четыре слова: «… десять сотых га огорода».

Взял Ванька эту бумажку, прочитал что там было, положил на стол:

— Ну, что ж, и такую курить можно. Сами курили?

— Нет, — говорю, — ты курил, Крапкин. Твой окурок!

— Ну, может, и мой. Так что ж?

— А то, что у крыльца лежал. У магазина. Сам-то, говоришь, не был там, а папироска лежит. Может, ты окурки за версту от избы кидаешь?

— Зачем за версту, рядом кладу. Этот, выходит, не мой.

— Твой, Крапкин. Вот справка из колхоза, от председателя. Эту бумажку он тебе написал неделю назад. Другой такой справки никому не писалось. Три часа мы с ним потратили на это, чтоб вспомнить. Ну, что скажешь?

Молчал Ванька Крапкин, потирал себе спокойно лысину, потом вздохнул:

— Врезался…

Смолин взглянул на Анчугова, коротко пояснил:

— Вот и все, Иван Сергеич…

Тот весело потер руки:

— Сделал в мозгу зарубку, Александр Романыч. Еще что?

— Можно и еще. Не споткнись я об окурок, ушел бы Крапкин. А ведь и без бумажки этой мог я его настичь. По следам.

— Ты говорил — не оставил следов пройдоха этот.

— Если так сказал, соврал, значит. Шел человек — след. Замок пилил — след. Вещи брал — тоже. Видеть их надо, следы эти. В том дело. Книги ты читал. Лекции слушал. А главное еще впереди, опыт. И когда наживешь ты свой опыт, увидишь то, чего раньше не видел. А увидев, прочесть сумеешь.

Вот тогда из всех подошв глазом выберешь нужную. Пусть и фасон один, и размер один — разница очень видна. Посмотри на шов, на рисунок его. На гвозди взгляни. А приметы в печатях каблука и подошвы, в клейме на подметке. Не бывает так, чтоб все у разных подметок сходилось.

А еще легче взять след старого ботинка. Надо поискать оттиск заплатки или набойки, потертости или трещинки. И притом еще — не забыть об азбуке. О такой вот, скажем.

У вора был чистый час на кражу, тот час, в который хозяева ходили к соседям. Жулик очень торопился: обронил галошу и не поднял ее.

Я принес галошу к себе и принялся за дело. Полдня я разглядывал ее в лупу. Я тогда только начинал свой путь и плохо знал даже азбуку.

Лишь потом заглянул я в носок галоши и нашел четвертушку газеты. И в уголке адрес рукой почтальона: «Чех. 7/5». Преступник жил в пятой квартире седьмого дома по улице Чехова.

Я задержал его через час, после того как нашел газету.

Чаще бывает трудней. Так трудно, знобит даже. А надо искать.

Сыскных академий нет, Иван Сергеич. А как без них? Знать нам надо безгранично много: и химию, и физику, и логику, и как из печеного яйца цыпленка высиживают — тоже знать надо.

И все ж, не обойтись сыску без людей науки.

Год назад взяли мы жулика. Воришка молодой, первогодок, и важно было знать: куда связи идут, к кому?

Зажали мы мальчишку допросом, выудили: вытравил он из паспорта старые записи, вписал свои. Мы это и так знали.

Спрашиваем:

— Чей паспорт? Кто его тебе дал?

Молчит, язык проглотил. Отнесли мы паспорт Кичиге. Положил он его под ртутно-кварцевую лампу, и тогда засветился из-под чернил старый текст. Потом уже дело это блином масляным в рот полезло.

Смолин положил в костер сушняку, сказал внезапно:

— Люблю я огонь, Иван Сергеич, безгранично. Костерок ли, пламя ли в домне, искру в глазах…

И добавил без всякого перехода:

— У нас ни тумана, ни фокусов нет, Иван Сергеич.

Все — труд, терпение, анализ. Вот этому и учись. В себя верь, понятно. Без этого, как жить? Но не стесняйся спросить у старших, у знающих больше, у экспертов. Сегодня без науки, разумеется, глупо работать.

Вот послушай.

Как-то прибежал к нам завмаг. Молоко и то темнее бывает. Губы трясутся, слова глотает. Кое-как поняли: замок на магазине открыть не может. Ключ в скважину не входит.

Вырвал я пробои из двери, и вместе с ними отправил замок на экспертизу.

В магазине — голо. Все выкрали.

Отпоил я завмага водой, спрашиваю:

— Вы где перед кражей были?

— В командировке.

— А продавец?

— На собрании в городе.

Оба они, выходит, ни при чем.

А тем временем эксперты взяли замок под рентген. Ты знаешь, что оказалось в замке? Спички! Лучи быстро нащупали их. Видишь ли, дерево плохо поглощает эти лучи, и на рентгенограмме спички не были видны. Зато ясно темнели головки. Они сильно вбирают лучи потому, что в их состав входит хромовокислый барий.

И мне, и Кичиге было ясно: вор не станет, уходя с кражи, закрывать замок… спичками. Значит, их туда забили умышленно. Зачем?

У преступников, видимо, был несложный расчет. Они полагали, что, увидев неисправный замок, мы не станем копаться в нем и решим: замок потому и испорчен, что его закрывали не ключом, а гвоздем или отмычкой. Следовательно, ворам было выгодно, чтобы мы поверили в эту подсказку.

— Это может быть делом рук заведующего или продавца, — предположил Кичига. — В самом деле. Ведь у них есть ключи. Значит, им незачем пользоваться отмычкой. На этом они могли построить свой расчет.

Да и алиби их что-то бросается в глаза: и тот, и другой, по словам завмага, в одно время уехали из поселка.

Две недели я занимался завмагом и выяснил: он никуда не выезжал. Краденое мы нашли у него во дворе.

…В яме-костре медленно шевелились змеи огня, то поднимали сплющенные головы, то почти совсем прижимались к днищу ямы.

И Смолину вспомнилось далекое детство, Гнездо Горного Дракона, и мальчишки у костра, и Митрич, — тихий, милый, все на свете знающий Митрич.

Капитан потер щетину на подбородке и вздохнул:

— Много еще грязи в жизни, Анчугов. Жуликов и проходимцев много. Да и плут нынче пошел другой. Его легко не ухватишь. Он тоже с химией и с физикой на «ты».

Вот дважды нам доводилось отличать подделки от бриллиантов. Принес я Кичиге и то, и другое. Похожи, совсем близнецы.

Понесли их в лабораторию, под лучи рентгена.

Повозился с ними Кичига немного и говорит:

— Вот эти — бриллианты. А вот эти — пятак цена, стекляшки. Знаешь, почему?

— Конечно, — говорю, — не знаю.

Показывает он мне рентгенограмму:

— Гляди, еле заметная тень. Мало что видно. Бриллиант почти весь из чистого углерода. Прозрачен для лучей. А стекло, как губка, впитывает лучи. Потому и видно его на снимке отлично.

— Скажи-ка ты! — наивно поразился Анчугов. — Не знал я этого, неуч.

Смолин рассмеялся:

— А я и сам месяц назад узнал, Иван Сергеич. И еще знаю теперь, как жемчуг отличить от фальшивки. Хочешь — и тебе скажу?

— А то нет?

— Настоящее зерно на снимке четко видно, а подделка — слабо. Мошенники готовят фальшивки из стеклянных шариков, заполняя их специальной массой. Рентгену разобраться в этом сущие пустяки.

Анчугов, посмеиваясь, наполнил стаканчики, и товарищи зазвенели стеклом.

Осушив свой стаканчик, Анчугов отодвинул еду, подсел ближе к Смолину.

— Ты не рассказами закусывай, а колбасой, — добродушно проворчал капитан, радуясь про себя, что этому скромному и сильному парню так нравятся его слова. — Ты ешь, а я рассказывать буду.

Однажды к Кичиге пришел взволнованный профессор, заведующий одной из кафедр. За ним внесли старую картину. Старик собирался ее купить у заезжего человека за двадцать тысяч рублей. Под картиной стояла подпись большого художника, и покупатель хотел удостовериться — так ли это?

Кичига хорошо знал старика, и сам посоветовал принести картину.

Майор применил рентгеновский люминесцентный анализ. И вот что сказал рентген: краска картины и краска подписи светятся совсем по-разному. Их писали разным маслом в разное время. Фамилия знаменитого художника была нарисована на полотне совсем недавно. Это оказалась фальшивка.

— Однажды, — продолжал свой рассказ Смолин, — меня очень поздравляли с успехом. За один день мне удалось взять преступников, обобравших крупный склад. А дело это было — чистый пустяк. Здесь все решили глаза да известный опыт.

Дело было зимой, и я нашел у склада колею трехтонной машины. Было ясно: преступники снесли в грузовик краденые товары и исчезли.

Я уцепился за колею. Я ходил вокруг нее и так и этак, приглядывался, прицеливался, надеясь найти хоть что-нибудь и выйти на след воров. Ничего не было.

И вдруг увидел вот что: разворачиваясь и двигаясь задним ходом, грузовик ударился в снеговую кучу. Это нетрудно было прочесть по колее.

Я разглядывал эту кучу битых полчаса и ничего не увидел. И все же я продолжал искать, больше мне пока не за что было зацепиться. Машина ударилась в снег с большой силой. Я был почти убежден: на нем отпечатался рельефный номерной знак грузовика. И, наконец, я осмотрел снег под косым углом.

Вот что увидел и сфотографировал…

Смолин палочкой нарисовал на песке:

Автоинспекция сообщила нам номер гаража, к которому приписана машина, и через час мы задержали ее шофера. К вечеру все преступники были у нас.

Анчугов коротко взглянул на капитана и покачал головой:

— Ты, кажется, очень упрощаешь все это, Александр Романыч.

И, помедлив, добавил:

— Я понимаю тебя: чем меньше тумана, тем лучше делу. Расскажи еще что-либо, коли можно…

Смолин взглянул в кроткие серые глаза этой юности и улыбнулся про себя: «Тихая вода берега подмывает».

— Так и конца не будет, Иван Сергеич. Да ладно, до вечерней зорьки еще время есть.

Вел я однажды дело о ранении. Так было — стоял у склада теплой летней ночью часовой. И вдруг увидел в темноте черную фигуру. Неизвестный шел к посту. Раздались два выстрела из нагана, и нарушитель упал в траву.

На следствии часовой утверждал: он окликнул неизвестного, но тот продолжал идти. Часовой выстрелил в воздух. Это не остановило нарушителя. Тогда постовой ударил по преступнику.

Впоследствии опросили раненого. Он сказал, что часовой действительно что-то крикнул ему. Что, не разобрал. И тут же почувствовал ожог от выстрела и, падая, услышал второй выстрел. Часовой пальнул в воздух, чтоб инсценировать защиту поста.

Теперь пострадавший понимает, в чем дело. Часовой — его старый враг, и вот воспользовался случаем.

Из тела раненого достали пулю. Мы передали ее, наган часового с гильзами и патронами в барабане экспертам.

Перед ними был поставлен вопрос: первым или вторым выстрелом ранен пострадавший?

Пули в патронах к нагану крепятся двухточечным кернением. Это хорошо знает всякий, кому доводилось держать в руках оружие. Следы от керна — вдавленные точки — остаются на гильзе и на пуле. В каждом отдельном кернении есть свои мелочишки-особенности.

В заключении экспертов было сказано безоговорочно: пострадавший ранен пулей из второго патрона в барабане револьвера.

Часовой оказался прав.

Как видишь, и здесь никаких чудес. Будничная работа.

Несколько секунд товарищи молчали.

— Ты не злишься, — внезапно спросил Смолин, — что увез я тебя сюда?

— Маленько, — добродушно отозвался Анчугов. — В гости собирался. А почему не сказал сразу, зачем поедем?

— Видишь ли, — будто размышляя вслух, сказал Смолин, — работа у нас — не для всякого. День ли, ночь ли — минута на сборы, и в поезд, на машину, лети, сломя голову, в дело. Что уж там — воскресенье редкое бываешь дома. Не злись, но хотел я поглядеть, не станешь ли ворчать, хмуриться, клясть работу…

И спросил с искренним желанием узнать мнение товарища:

— Неверно сделал?

— Неверно. Прямо мог сказать. Я поехал бы.

— Это хорошо! — обрадовался Смолин. — Буду знать.

После небольшой паузы Анчугов попросил:

— Еще расскажи про сыск, Александр Романыч.

Взглянув на товарища и увидев, что он бесконечно готов слушать все эти незамысловатые истории, Смолин вдруг вскочил на ноги и закричал так, что дятел-долбила, сидевший на сосне, подскочил в испуге:

— Утка же пошла, утка! Скорее к озеру, горький ты человек!

КРЕСТ НА СНЕГУ

— Безразумное это дело — в молчание играть…

— Мне нечего больше сказать. Взяли вы меня зря и тянете за язык. Тяните, ваша воля.

— Мне надоело это, Жига. Вы человек неглупый. К чему это шутовство?

Задержанный пожал плечами и осторожно стряхнул пепел с папиросы.

— И мне приелось. Что ж я могу сделать?

Смолин постучал пальцами по столу, пристально посмотрел на стоявшего перед ним человека.

Жигу можно было б назвать красивым, если б его лицо не портило еле заметное выражение брезгливости и превосходства. Такие лица часто бывают у молодых удачливых воров.

— Мы впустую потеряли сутки. Вы знаете это не хуже меня. Я жду, когда вы начнете говорить. Правду.

— Я все сказал. Не крал.

Смолин внезапно рассмеялся.

— Вы знаете, что вас сейчас выдает с головой, Жига?

Задержанный сделал заинтересованное лицо и вежливо улыбнулся.

— Крайне любопытно… Что же?

— Ваше подчеркнутое спокойствие. Честный человек не смог бы себя так вести.

Жига еще раз улыбнулся.

— Вам попадались нервные особи, капитан. Я знаю: через час вы пожмете мне руку и извинитесь. Я изучил право. Неплохо изучил, смею заверить. Стоит ли волноваться из-за пустяка.

Смолин внезапно сдвинул брови, в глазах его загорелись недобрые огоньки, и он резко спросил:

— Как вы очутились в парке? Один, без лыж в пустом парке?

— Я уже отвечал: решил немного проветриться. Это уголовно наказуется?

— Откуда вы пришли в парк?

— Из дома. Базарная, семь.

— Ну что ж… Я сам расскажу вам, откуда и зачем вы пришли туда. Садитесь.

— Благодарю. Надеюсь, это будет недлинный рассказ. Потерплю на ногах.

— Садитесь!

Пожав плечами, Жига уселся в кресло, закинул ногу на ногу и с унылой вежливостью приготовился слушать.

— Вчера на рассвете в кафе на окраине проник преступник. Он знал: буфетчица, нарушив порядок, не сдала выручку, а закрыла ее в шкафу. Вероятно, вор наблюдал за девушкой и выбрал подходящее время.

Перед зарей он выдавил стекло с помощью тряпки, смоченной в смоле, и влез в кафе. Не зажигая света, быстро нашел шкаф, вскрыл дверцу — я скажу потом, как он это сделал — и взял деньги.

На его беду сюда вскоре прибежала буфетчица. Она не спала всю ночь — мучила совесть — и как только стало светать, кинулась в кафе.

Девушка подняла тревогу через четверть часа после кражи. Еще через четверть часа мы были на месте преступления и пошли по вашим следам…

— По моим? — Жига рассмеялся. — Из вас выйдет отличный затейник, капитан. Я в это время досматривал сны в квартире своей маман. Базарная, семь. Клянусь честью.

— …Мы пошли по следам вора и накрыли б его немедля, когда б он оказался новичком. Но жулик попался неглупый и ловкий. Он сумел нас сбить со следа. Вор, выдавив стекло в кафе, не уберегся и поранил палец. Я допускаю: он сделал это с умыслом. Кровь почти беспрерывно капала из пореза, даже тогда, когда он выбрался на волю.

Неподалеку от кафе проживает мелкий карманник. Вы, несомненно, знаете его, Жига. И это помогло вам на первых порах.

Дойдя до кафе, мы увидели капли крови на снегу. И пошли по ним. Следы привели к жилью карманника, о котором я говорил.

Мы потеряли час, прежде чем убедились: он не повинен в краже. Настоящий вор умышленно навел следы на него. Когда это стало ясно, вы были уже далеко…

— Мне, наконец, надоело это, капитан. Не ставьте себя в глупое положение.

— …Вы в это время были уже далеко. Но все-таки не настолько, чтобы за вами нельзя было идти. Я сам преследовал вас, Жига, пока мои друзья занимались буфетчицей и отпечатками, которые вы оставили в кафе.

Вы, пожалуй, неглупо сделали, что направились в парк. Кому могла прийти мысль искать вас там? Но вы не учли простого: ночью мело. Даже на улице, по свежей пороше, мы легко находили ваш след.

И все же наш успех висел на волоске. Появились первые пешеходы. Еще несколько минут, и след затеряется под отпечатками множества людей.

Перед парком мы действительно упустили ваши следы. Но это уже не играло большой роли: мы получили точные сведения о преступнике. О его росте, приметах, одежде…

— Вы — сказочник, капитан. Право, у вас талант.

— …Поэтому, когда мы нашли вас в парке, нам не пришлось думать, брать вас или не брать. Это не вызывало сомнения…

— Брать или не брать? Это что же — формула современных Гамлетов от сыска?

— При обыске у вас нашли отвертку. Зачем вы взяли ее на прогулку?

— Отвертку? Я мог бы придумать десять версий, одна другой правдивей. Но я воздержусь. Отвертка просто случайно очутилась у меня в кармане.

Смолин пристально вглядывался в Жигу. В душе капитана дрались противоречивые чувства: и копившееся где-то у горла раздражение, и какое-то странное — профессиональное, что ли? — удовлетворение превосходной игрой, которую вел этот молодой и тертый человек.

Капитан открыл ящик и положил отвертку перед собой.

— Ваша?

Жига медленно и цепко осмотрел отвертку.

— Моя.

Смолин покопался в ящике и достал две фотографии, на которых были изображены какие-то странные темные линии и полоски.

— Я вынужден коротко объяснить вам происхождение этих снимков, Жига.

— Лекция по фотографии? Что ж, давайте и это.

— Вернемся к кафе. Вспомним, как вор открыл шкаф. Он вставил отвертку между дверцами и разжал их. На пластине замка остался вдавленный след и царапина. Один из наших работников снял замок и доставил его экспертам. Сюда же попала и ваша отвертка.

Смолин мельком взглянул на Жигу. В глазах задержанного по-прежнему стояла снисходительная скука, но углы губ, до этого брезгливо опущенные вниз, выпрямились, придав лицу выражение еле заметной настороженности.

— Эксперты способны разобраться в любых отпечатках. Достаточно мельчайших следов на дереве, металле, пластмассе, чтоб лаборант выбрал из сотен ножей и отверток ту, которой нанесен след.

Я поясню вам, в чем дело. Если надавить инструментом или провести по очень твердой поверхности, на ней останутся вмятины или царапины. Это — следы от сравнительно крупных неровностей инструмента.

Если же из царапины взять небольшую по ширине часть и поглядеть в микроскоп, то окажется — эта часть, в свою очередь, состоит из мельчайших царапин. И вы увидите на этих крошечных царапинах все особенности и изъяны, присущие инструменту.

Так вот, эксперты взяли вашу отвертку и надавили ею на жесть, бумажную массу и пластелин. Лучше других получился оттиск на бумажной массе.

Затем были сделаны микроснимки со следов, оставленных на замке буфета, и фотографии оттиска на бумажной массе. Их совместили. По форме, размерам, взаимному расположению бороздок от неровностей лезвия оба следа полностью совпали, Жига! Буфет был открыт вашей отверткой!

В комнате несколько секунд стояла почти полная тишина. Только часы на столе равнодушно отсчитывали время.

Еще недавно розовое лицо Жиги стало медленно бледнеть, как бледнеет отгоревший в печи уголь, обрастая пеплом. Между бровями взбугрилась кожа, глаза покраснели.

— Ну?

Вор молчал. Потом поднял голову и глухо спросил:

— Мне не попался навстречу ни один человек, капитан. Кто вам сообщил мои приметы?

— Скажу и об этом. Идя по вашим следам, я увидел: вы несколько раз наступили на отпечатки колес. Следы ботинок шли поверх колеи. Значит, какая-то машина прошла впереди вас. Но почти у парка следы скрестились иначе: шины отпечатались поверх ваших следов.

Вывод сделать было нетрудно: грузовик останавливался, и вы обогнали его. Затем он снова объехал вас.

Этот крест на снегу и выдал вора. Не могло быть, чтобы шофер не приметил в этот ранний час человека, который попался ему на глаза.

Грузовик вскоре остановился еще раз, заглох мотор. Мы нашли водителя, и он описал ваши приметы и одежду. Вот так…

— Ну, что ж, капитан, на рынке ума не купить. Больше мне не о чем спрашивать…

— У меня есть вопрос, Жига. Куда вы дели деньги?

Вор махнул рукой и вяло улыбнулся.

— Идемте, капитан. Я покажу вам это место в парке. Не хочу скоплять гнева божьего на грешную голову свою!

ЗАПАДНЯ

— Прошу!

Дверь открылась, и на пороге появился человек в праздничном костюме. На вид ему было лет двадцать, широкие узловатые кисти рук выдавали рабочего. Он волновался, одергивал все время новый пиджак, к которому, видно, еще не успел привыкнуть.

— Чем могу служить? — поднялся из-за стола Смолин и еле заметно кивнул Анчугову.

Лейтенант мягко прикрыл за посетителем дверь.

— С чем пожаловали? — еще раз спросил Смолин, видя, что ранний гость не решается начать разговор и переминается с ноги на ногу.

Посетитель неловко улыбнулся.

— Трудное для меня дело, — наконец произнес он. — И ошибиться боюсь. Может, стоило к вам идти; может, пьяная болтовня одна. Так что не обессудьте, в случае чего…

Смолин обошел стол и усадил гостя на диван. Предложив ему папиросу, сказал доверительно:

— Давайте-ка по порядку обо всем, а?

— Обо всем? — парень даже, кажется, испугался этого предложения. Он молча сидел несколько секунд, пытаясь овладеть волнением и растерянностью, потом махнул рукой: — Обо всем, так обо всем!

Он положил на стол тяжелые руки, и Смолин заметил, что его костюм запачкан зеленью травы или веток.

Посетитель сказал:

— Андрей Останин — моя фамилия. Токарь.

И добавил, глотая концы слов:

— Влюбился я, судя по всему…

Сказав, видно, самое трудное и главное, он облегченно вздохнул, подвинул стул ближе к столу и продолжил, глядя прямо в глаза Смолину:

— Раззнобила меня девка вконец.

Анчугов улыбнулся углами губ и вопросительно поглядел на Смолина. Тот свел брови: «Не мешай!»

Останин махнул рукой с веселой обреченностью:

— Коротко сказать, стало мне трудно без нее. Кончу смену, приоденусь и в — сторонку от людей. Уйдем в кусты у реки и целуемся.

Парень посмотрел на веселое лицо Анчугова, на Смолина, которому не удавалось все-таки скрыть своего удивления, и неожиданно рассмеялся громко и безбрежно:

— Бог знает, что я вам тут несу!

И добавил почему-то шепотом:

— Очень уж она, красавица, Танюшка. Чтоб мне высохнуть!

Гость полез в карман, достал из бумажника фотографию и протянул ее Смолину. С карточки глядело обычное курносое лицо девчушки, начинающей жизнь.

— Действительно, очень симпатичная девушка, — улыбнулся Смолин. — Итак, что же произошло дальше?

Случилось, по рассказу Останина, вот что. Этим вечером вместе с Таней он ушел на берег реки. Там, в зарослях ивы, они решили встретить зарю. Черная густая ночь уже шла к концу, когда Андрей и Танюша услышали шаги. Невидимые люди говорили глухо и понять можно было только, что людей — трое и что они — под хмельком.

Сели люди совсем близко, выбили пробку из бутылки и стали вполрта разговаривать.

Он, Останин, и Танюша сидели, не дыша, потому — известно — девичья слава, что зеркало — и дохнуть нельзя.

И вот его, как плетью ожгло. Люди говорили о грабеже. Они назвали адрес квартиры, которую хотели зорить. Южная, шесть, второй этаж.

Тут Таня начала дремать, он прикрыл ее пиджаком, а когда прислушался, вокруг уже было все тихо: трое исчезли.

— Вот за этим я и пришел, — взглянул Останин на капитана, боясь, что тот сейчас рассмеется и посоветует забыть о пустой болтовне пьянчужек.

— Спасибо, Останин, — тихо поблагодарил капитан. — Вы в темноте совсем не разглядели, что за люди? Какого роста? Не называли они друг друга по именам?

Посетитель отрицательно покачал головой.

— Ну, а голоса? Густые? Тонкие? Люди-то взрослые? Может, мальчишки?

— Двое потоньше говорили. Но все ж — взросло. А третий басил, как в трубу. Жестко басил, неприятно.

Смолин подвинул гостю бумагу и карандаш:

— Нарисуйте место, где было. Сумеете?

— Сумею.

Проводив Останина до выхода, Смолин вернулся в кабинет.

— Что скажешь, Иван Сергеич?

Анчугов предположил нетвердо:

— Банда ночью пойдет, видимо. Обложить дом следует.

Смолин задумался.

— Пожалуй, не то, Иван Сергеич. Сколько их будет? Где ждать? На крыше? У парадного? Вывернутся: скажут, не туда попали, и уйдут.

Сколько квартир на втором этаже? Как расположены? В какую полезут? Неизвестно. А работать без глаз, вслепую — нехорошо. Перестрелять нас могут, переколоть… А что, если сделать вот так…

Через несколько минут Смолин и Анчугов выехали к реке.

Оставив машину у городского парка и захватив с собой следственный чемодан, они пешком прошли к берегу. Найдя место, которое нарисовал на листке Останин, товарищи стали оглядывать влажную землю.

Смолин тихо окликнул Анчугова.

— Гляди, Иван Сергеич. Вот тут сидели Андрей с Танюшей, а здесь лежала эта тройка. Прихвати бутылку, может на ней сохранились пальцевые следы… Окурков нет. Не курили. Подойди ближе, смотри, какие глубокие следы в грунте. Что можно сказать по следам о людях?

Анчугов склонился над отпечатками.

— Двое в сапогах. Среднего роста люди. А третий — не пойму во что обут? Странный след какой-то. Но и так видно: третий — высок.

Капитан утвердительно кивнул.

— Все верно. Но, пожалуй, и третий след — не загадка. Очень нечетки очертания подошвы. Нет переднего среза каблука. Это след тапочек…

— Что ж, вернемся? — спросил Анчугов, увидев, что Смолин закончил осмотр.

— Нет. Захватим следы.

Смолин достал из следственного чемодана миску и пакет с сухим гипсом. Пока Анчугов очищал следы от попавших туда комков земли, щепочек и соломинок, капитан зачерпнул воды и стал сыпать в миску порошок, помешивая раствор палочкой. Когда он стал похож на сметану, капитан передал миску лейтенанту:

— Заливай след.

Анчугов заполнил каблук, потом середину следа и носок.

Через четверть часа гипс застыл, и лейтенант, подкопав его ножом, извлек из земли.

Пока Смолин отмывал гипс в реке, Анчугов залил остальные следы.

В управлении, не теряя времени, передали гипсовые отливки Кичиге.

В полдень экспертиза сообщила о неудаче: ни один след не походил на отпечатки преступников, которых знала милиция.

— Что ж, они могли сменить обувь, — не огорчился капитан.

Вечером Смолин и Анчугов отправились на Южную.

Дом номер шесть ничем не отличался от остальных строений улицы. Двухэтажное деревянноездание было обнесено палисадником, в котором росли невысокие, но густые деревья. К одному из чердачных окон вела прочная деревянная лестница.

Сыщики нашли коменданта дома и вместе с ним отправились проверять противопожарную охрану. Они побывали во всех квартирах, оглядели чердак и крышу. Окончив осмотр, поблагодарили коменданта и уехали.

Через час Смолин вернулся в дом и позвонил в одну из квартир второго этажа.

Дверь открыла молодая девушка. Она, кажется, удивилась, снова увидев Смолина, но молча провела гостя в кабинет отца. Взглянув на документы капитана, вопросительно подняла брови.

Смолин узнал, что ее зовут Надей, что она — дочь полковника и учится в медицинском институте. Папа и мама сейчас в Москве. Отец уехал туда на курсы в Военную Академию и взял с собой маму. Они там пробудут год.

Переговорив обо всем с Надей, Смолин простился.

Анчугов в ожидании капитана мерил шагами кабинет. Увидев Смолина, лейтенант резко подался к нему.

— Ночью в дело?

— Нет.

Лейтенант не сумел скрыть досады и пожал плечами.

— Видишь ли, — усевшись на диване и кивнув на место рядом с собой, сказал Смолин, — нам все же точно надо знать квартиру, в которую они хотят лезть. Я убежден: это — жилье полковника. В подъезде на втором этаже еще одна квартира. Но там им, пожалуй, нечем разжиться. В одной комнате — старуха-пенсионерка, в двух — молодые слесаря. Во втором подъезде тоже ничего подходящего. Учти и то, что полковника нет дома. И, наконец, последнее. В потолке, над лестничной клеткой, находится люк. Когда-то у стены стояла железная лестница. По ней можно было подняться на чердак и снова опуститься вниз. Но опытный вор сделает это и без лестницы: спрыгнет или спустится на веревке.

Но все, что я тебе сказал, — догадки. А надо бить без осечки. Взять их на лестнице будет очень трудно — узка. Они перестреляют нас. Поэтому очень важно — схватить их внезапно. На это и потратил время, Иван Сергеич…

Анчугов помолчал, соображая.

— Тут — крупный риск. Если они и не проникнут в квартиру, насмерть перепугают девушку…

— Это исключено. В квартире две двери. Снаружи — в прихожую, и из нее — в комнату полковника. Первую дверь они откроют без труда, я им даже помог в этом. Вторую можно открыть только одним способом. Они попытаются это сделать, оставят следы и уйдут ни с чем. Мы будем знать: им нужна эта квартира. И вот тогда мы их накроем…

Долог день! Лейтенант, волнуясь, ходил по кабинету, то и дело заглядывал в окно и свирепо бормотал себе под нос: «Подлец-погода! Того и гляди, дождем ударит!»

На город опустилась ночь, мутная, тревожная. Ветер, как собака, рвался с цепи, облаивая прохожих, не видимых в темноте.

Смолин, склонившись над столом, писал письмо деду Вяхирю, спрашивая старика, какая в горах охота. Но то и дело отрывался от бумаги, прислушивался к ночным звукам. Потом долго рассматривал следственное дело, совсем еще хилое и тощее.

Наконец не выдержал и тоже стал ходить по комнате.

Перед зарей дежурный принес радиограмму, принятую на коротких волнах.

Бросив взгляд на полоску бумаги, Смолин повеселел, хлопнул Анчугова по плечу и облегченно рассмеялся:

— Клюнуло, Иван Сергеич!

Через полчаса оба товарища были на Южной улице.

Анчугов остался внизу и быстро нашел в палисаднике своего человека.

Смолин поднялся в квартиру полковника.

Его встретила заметно побледневшая, но все же воинственно настроенная Надя.

— Были гости, — глуховато сообщила она. — Ушли ни с чем…

— Открыли прихожую?

— Да.

— Вы ничего не трогали там?

— Нет.

— Посидите немного в комнате, я погляжу, как они тут наследили.

Следы не оставляли сомнений в том, что случилось на клетке и в прихожей. Воры ломиком отжали наружную дверь, утопили язычок замка. Попав в прихожую, они почувствовали себя, вероятно, в полной безопасности. Свет не стали включать, а пустили в ход спички. Пол был усыпан ими.

«Возились тут не меньше часа, пытались открыть вторую дверь», — удовлетворенно подумал Смолин.

Подобрав пустой коробок из-под спичек и несколько окурков, капитан подошел к первой — наружной двери. На гладкой поверхности был ясно виден вдавленный след от ломика. Сделав с него пластелиновый оттиск, Смолин вернулся к Наде.

— Теперь дайте мне ключ от кабинета.

Осмотрев стерженек через лупу, сыщик довольно покачал головой:

— Я так и думал. Другого способа открыть замок у них не было.

Попросив у студентки стул, Смолин вышел на лестничную клетку. Стал на стул, взялся за края люка и, подтянувшись, поднялся на чердак.

В полутьме, на пыльных балках, он заметил одну следовую дорожку. Сфотографировав ее при свете магния, вылез на крышу и огляделся. Крыша почти соприкасалась с верхом соседнего дома.

Капитан совсем было собрался спуститься вниз, когда заметил у самого люка обрезок веревки. Она была привязана к трубе парового отопления. Торопясь уйти до рассвета, воры обрезали веревку, по которой они спускались на лестничную клетку.

Отвязав обрезок, Смолин спрыгнул вниз.

Пожимая на прощанье руку девушке, сказал:

— У вас, понятно, есть подруга, Надя. Сегодня вы останетесь ночевать у нее.

Заметив, что девушка насупила брови, капитан пожал плечами:

— Это надо. Ключ я оставлю у себя.

…Наскоро поев в управленческой столовой, Смолин и Анчугов направились в научно-технический отдел. Капитан передал Кичиге снятую на чердаке пленку, коробок из-под спичек, осторожно положил на стол пластелиновый оттиск и, наконец, вручил майору обрезок веревки.

— Я не совсем понимаю, зачем тебе экспертиза, — осведомился майор, когда Смолин рассказал ему о деле. — Ты ведь и так надеешься накрыть банду.

— Надеюсь! — усмехнулся капитан. — Преступники нередко обманывают наши надежды. Пусть все же твои люди поработают над следами. Если банда испугается и не придет, мы возьмем ее потом, по следам.

Смолин и Анчугов поднялись к себе.

— Садись на диван, Иван Сергеич, и слушай, — предупреждая вопросы, сказал Смолин. — Я сейчас все объясню.

Сделав какие-то записи на листке и вложив его в дело, Смолин подсел к Анчугову.

— Теперь мы знаем почти все. Им нужна квартира полковника. Правильна и вторая догадка: они использовали люк. Но тут не все светло. С чердака на лестничную клетку спустился один из них. Это видно по следам. По отпечаткам в прихожей понятно: на грабеж вышли двое, а не трое. Не было большого, того, что в тапочках. Второй, выходит, прошел через подъезд.

Почему ж они все-таки шли не вместе? Вот почему. Не хотели рисковать и обращать на себя внимание. Но это, видно, не все. Тот, что спустился в люк, проверял: спокойно ли на чердаке? Значит, они собирались уходить с вещами чердаком.

У них, как ты знаешь, не вышло. Они снова закрыли отмычкой наружную дверь и спустились по лестнице. Без вещей они здесь почти ничем не рисковали.

Тогда наш человек и передал радиограмму, которую нам принесли сегодня, в предзорье.

Помолчав, Смолин спросил Анчугова.

— О чем говорят спички в прихожей? Как полагаешь?

— Я уж думал об этом, Александр Романыч. Есть две догадки. Первая такая: преступники были уверены в исходе дела и потому не обращали внимания на следы. Шут с ними, дескать. Вторая догадка с другого конца: они — новички, опыта нет у них и не знают, чем может кончиться такая оплошка.

— Верно. Они, конечно, новички. Бывалый вор никогда не оставит следов на виду, понятно. И то правда, что верили в успех. Их главарь даже не участвовал в налете.

И вот они споткнулись. Не без нашей помощи…

Анчугов с любопытством посмотрел на капитана.

— Тут все дело в замках, Иван Сергеич. И прихожая и кабинет — на обычных сувалдных замках. Вор вскроет такой замок без труда. Был бы цилиндровый — иная песня. Тут надо знать главный секрет — количество и размеры штифтов. Только так можно выпилить нужный ключ.

Сувалдный — проще. Его нетрудно открыть отмычкой, если, понятно, ключ не в двери.

Я сказал Наде, как поступить. Она закрыла наружную дверь и вынула ключ. Мы дали ворам возможность воспользоваться отмычкой или ломиком-фомкой.

Но на второй двери — из прихожей в жилую комнату — они споткнулись. Надя оставила в ней ключ и закрепила его, вставив в ушко железный прут. Теперь ключ нельзя было ни вытолкнуть, ни повернуть.

Ключ в замке — отмычку в ход не пустишь. И тут, я полагал, они вынуждены будут взяться за «уистити». Это превосходный воровской инструмент. Вот, погляди на него.

Смолин открыл один из ящиков стола и достал щипцы с длинными полукруглыми концами.

— Видишь, на внутренней стороне концов — насечка. Наткнувшись на сувалдный или пружинный замок, в котором оставлен ключ, вор недолго думает, что делать. Просунув концы «уистити» в скважину, захватывает ими стержень ключа и поворачивает его. Значит, замок открывается не щипцами, а ключом. «Уистити», его еще называют «слон», только поворачивает этот ключ. Этой же цели иногда служит трубка с продольной прорезью.

Но вернемся к жилью полковника. Воры увидели, что ключ в замке. Они не знали, понятно, что он закреплен. Битый час орудовали «слоном» и все впустую. Ключ не поворачивался. И тогда они ушли, чтобы вернуться опять. С вожаком банды. Я в это верю.

— А вдруг побоятся?

— Должны прийти. Уж больно простым и доходным видится им это дело. Главарь сочтет, что его люди осеклись из-за неопытности. Иначе им незачем было закрывать за собой дверь в ту, первую ночь. Они не хотели раньше времени тревожить хозяйку.

— А как же спички и окурки?

— Уходя, они, вероятно, забыли о них. Теперь же побоятся говорить об этом вожаку. У воров — крутые нравы.

— Допустим, они придут. И что же?

— Главарь, возможно, решит, что замок очень тугой и люди не сумели его повернуть. У них есть еще один способ: они поставят ключ щипцами в такое положение, в котором он вынимается из замка. И тогда вытолкнут его.

Между нижней рамой двери и полом есть зазор. Можно просунуть лист бумаги под дверь и выбить на нее ключ. Потом втянуть лист вместе с ключом и открыть дверь. Пусть открывают…

Ночь на этот раз выдалась ясная, холодная. Вокруг луны серебряно дрожали лучи, звезды отдавали спокойным зеленоватым цветом.

В квартиру полковника никто не пришел.

На следующую ночь люди, наблюдавшие за домом, опять не заметили никого.

Надя продолжала ночевать у подруги.

На третьи сутки погода испортилась. Черные тучи низко шли над землей, изредка оголяя тусклую скособоченную луну.

За полночь на крыше соседнего дома появились три черные фигуры.

С одной крыши на другую мягко легла широкая доска, и мошенники перебрались в чердак дома номер шесть.

Вскоре они спустились через люк на лестничную клетку, быстро отжали наружную дверь, прошли в прихожую. Человек огромного роста, в мягких тапочках подошел ко второй двери. Он достал из кармана щипцы с длинными изогнутыми концами, просунул их в скважину и, прочно захватив стержень ключа, кивнул сообщникам:

— Лист!

Вытолкнув ключ на бумагу и вытянув его, главарь открыл кабинет и пропустил вперед своих людей.

Низкорослый человечек с черной бородкой полоснул по стене фонарем и метнулся к выключателю. Щелкнула кнопка, и в комнате ярко загорелся свет.

И в то же мгновение вся тройка в упор наткнулась на наганы.

Впереди, за выступами стены, стояли Смолин и Анчугов.

Передние, охнув, вздернули руки. И в то же мгновенье главарь, резко толкнув сообщников прямо на дула, кинулся назад, в прихожую.

Чернобородый, пользуясь суматохой, вырвал из кармана нож и схватил Смолина за ногу.

Капитан почти в упор выстрелил в него и, заметив, как Анчугов длинным ударом в челюсть свалил второго, кинулся за главарем.

На лестничной клетке никого не было.

«Ушел через люк», — сообразил Смолин, сбегая по лестнице и надеясь, что преступника перехватят на крыше.

Но главаря не взяли. Он не стал спускаться по лестнице, где его ждала засада, а выбросился в палисадник с противоположного чердачного окна и растворился в темноте.

Весь следующий день Смолин и Анчугов провели в научно-техническом отделе. Эксперты подтвердили, что следы ног, сфотографированные Смолиным на чердаке, принадлежали человеку, пившему водку у реки несколько ночей назад. Поперечные царапины и точечные следы, оставленные «слоном» на первом ключе, походили на небольшие насечки, оставшиеся на вытолкнутом ключе. Пластелиновый слепок со следов отжима совпал со следами ломика, найденного у убитого преступника.

Надо было искать третьего, главного в банде.

Задержанный, он назвал себя Калюжным, на допросе в прокуратуре валял дурака. По его словам, он случайно оказался среди грабителей. Ему, мелкому карманному вору, обещали свой куш, и он пошел в дело, как подсобник.

Смолин установил адрес Калюжного. Комнату обыскали и нашли кусок веревки. На письма, которые могли поступить Калюжному домой и в почтовые отделения, прокуратура не медля наложила арест.

Люди Кичиги занялись веревкой. Эксперты сообщили, что оба куска — из квартиры Калюжного и с чердака — являются частями одного целого. Оба куска имели одинаковое, левое, направление крутки. И тот и другой обрезки включали по три каболки. Цвет у них был светло-серый, а поверхность чиста и не истерта. Оба куска имели одну форму поперечного разреза — без пустоты между каболками. Волокна из конопли содержали почти одинаковую примесь костры. Концы обоих кусков точно совпадали.

Калюжный, узнав заключение экспертизы, упал духом, но продолжал запираться.

Смолин рассказал Калюжному, как тот пил водку у реки, о чем они говорили там, как пытались открыть квартиру.

И тогда Калюжный выдал сообщников.

По его словам выходило, что главарь шайки Рысев — мрачен и злобен до крайности. Он нигде не живет подолгу, и никто не может сказать, где он сейчас. Разве только Дуся. Та знает. Но не скажет. Любит его.

Вооружен Рысев двумя пистолетами и ножом-кастетом, и ослушаться его слова никто не может. И Калюжный, и убитый Шиян не хотели опять идти в квартиру полковника, но Рысев только мрачно посмеялся над ними.

Наблюдение за жильем Дуси ничего не дало. Рысев туда не шел.

Никаких писем не поступало и на имя Калюжного. И только через месяц из соседнего городка на главпочтамт, до востребования пришла открытка:

«Буду у Дуси пятого. Зайди повидаться. Папа».

От вокзала к дому Черной Дуси вела неширокая извилистая улица. Она была бы совсем пустынной в этот ранний утренний час, если б не автомашина, застрявшая при выезде с одного из дворов.

Видно, во двор привозили уголь, — грузчики с ног до головы были в черной пыли. Теперь они помогали шоферу, свирепо накручивая рукоятку. Но машина не заводилась.

Около восьми утра, почти вслед за приходом первой электрички, на улице появился одинокий путник. Это был мрачный человек огромного роста, быстро и сосредоточенно шагавший от вокзала.

Вот он поравнялся с машиной и стал обходить ее в просвете между стеной и бортом.

В то же мгновенье грузчики метнулись к прохожему, железно схватили его за руки и втолкнули в кабину.

В управлении, отмываясь от угольной пыли, Анчугов весело косился на Смолина:

— Заарканили душегубца!

Смолин, растиравший полотенцем жесткие мускулы на груди, улыбался:

— Первое доброе дело на твоем счету, Иван Сергеич.

— И комар лошадь свалит, коли волк пособит.

Покончив с умыванием, Смолин позвонил дежурному:

— Ждет? Хорошо. Проведите его ко мне.

Через несколько минут в кабинет вошел Останин. На этот раз он был в рабочей куртке и серой промасленной кепке. Эта одежда прочно шла к его крупной фигуре, к таким же крупным рукам и к серым глазам, похожим на сталь, с которой он имеет дело. И, может быть, поэтому от его фигуры веяло уверенностью, хоть Смолин и увидел сразу: волнуется.

Сообщив Останину, что преступников задержали, Смолин, покосившись на Анчугова, спросил:

— Свадьба-то скоро?

Останин густо покраснел, сказал вбок куда-то:

— Через неделю, видно.

— Зови на свадьбу. Счастье вертко. Не упусти девушку.

— Ясное дело, — просиял Останин, — иная любовь, как вешний лед. Не у нас, но бывает…

И они все трое дружно рассмеялись, каждому казалось, что в этот день самая большая удача выпала именно ему.

СОЛЬ ТЯЖЕЛЫХ МЕТАЛЛОВ

— Умышленное убийство, полагаете?

— Вероятно.

Следователь прокуратуры Михаил Иванович Гайда окинул взглядом полянку и кивнул Смолину.

— Возможно, вы правы. Однако мало доказательств.

Смолин молча протянул следователю портсигар, закурил сам и присел на редкую весеннюю травку.

Гайда последовал его примеру.

Капитан понимал: Михаил Иванович прав. Следы говорили о многом, но все-таки этого мало, чтоб заставить убийцу сознаться.

Несколько часов назад в управление милиции явился Иван Евсеевич Груздь — счетовод одной из артелей. Он был бледен, как бумага, и волочил по полу бескурковую двустволку.

Груздю предложили стул, дали стакан холодной воды, разрешили курить.

Опамятовавшись, счетовод рассказал о несчастье.

Груздь и его сослуживец Семен Петрович Курчатов выехали ночью за город, на боровую дичь. До рассвета успели починить шалаши и приготовиться к стрельбе.

Зорька вышла неудачная. Синие краски восхода уже перешли в розовые, потом в блекло-желтые, а косачей все не было.

В девятом часу, потеряв надежду на удачу, охотники решили побродить по лесу.

Но не везет — так не везет! И в лесу — то же. Тетерева не подпускали близко, а стрелять не в меру было жаль — распугаешь дичь.

Тогда Груздь вспомнил: неподалеку есть славное озерцо, похожее на широкую подкову. В прошлом году там была пропасть кряквы, шилохвости, чирков.

Семен Петрович охотно согласился пойти на это озеро.

И верно — там была дичь. Только они вышли на песчаную поляну перед озером, как Курчатов увидел стаю бекасов. Птицы сидели на чистой воде, за осокой.

Семен Петрович быстро пошел вперед, а Груздь поспешил за ним.

Они приблизились почти на выстрел, когда бекасы снялись с воды. Оба охотника, замерев, вскинули ружья.

И тут случилась беда. Груздь ударил из правого ствола по стае, бросился вперед и наткнулся… на мертвого товарища. Курчатов лежал лицом вниз, и из его затылка текла кровь. Сначала Груздь оторопел настолько, что не смог сделать ни одного движения. Потом, убедившись, что Курчатов мертв, сломя голову побежал на станцию.

Крестов испытующе посмотрел на замолчавшего счетовода. Тот, перехватив этот взгляд, устало кивнул головой:

— Это все. Больше мне нечего сказать.

Полковник позвонил прокурору и коротко сообщил о случившемся.

Пока ждали следователя прокуратуры, Смолин отнес ружье Кичиге и оттуда позвонил в артель, где работал Груздь.

Захватив краткое заключение эксперта и ружье, капитан вернулся в кабинет Крестова.

Здесь его уже ждал Гайда, медлительный и недоверчивый человек, молчаливый, как все некрасивые люди.

Может быть, именно в силу этого недостатка Гайда не знал другой радости, кроме работы. Он испытывал чувство, похожее на ревность, если другому следователю удавалось быстро и точно провести дело, и чрезвычайно болезненно переживал свои редкие неудачи.

Старше Смолина и годами, и опытом, Гайда поражал капитана внешней клочковатостью своих суждений и гипотез. Они вместе провели несколько дел. Смолину сначала показалось, что судьба не дала этому человеку не только внешней, но и внутренней красоты.

И очень удивился, когда в первом же совместном деле Гайда очень медленно, но совершенно точно вышел на след преступника. Смолин решил было что это — случайная удача, но вот прошло второе дело, третье, пятое, и везде результат был один: успех.

И только тогда Смолин переменил мнение об этом странном и любопытном человеке. Вероятно, отрывочность и несуразность его суждений была чисто внешней и объяснялась чертами характера. Как всякий неговорливый человек, Гайда из десятка мыслей, прочно сцепленных одна с другой и развивающих одна другую, высказывал то вторую, то десятую. Это впечатление усиливалось еще и тем, что Гайда, выдвинув какое-то предположение, молча браковал его и тут же высказывал совершенно противоположное.

Он всегда был задумчив, всегда решал какие-то задачи, и, вероятно, оттого глаза Гайды постоянно светились огнем вдохновения.

В машине оба следователя молчали, но Смолин отчетливо видел, что Михаил Иванович уже начал свою работу, что он цепко приглядывается к счетоводу, пытаясь этим осмотром ответить себе на какие-то вопросы.

На полустанке Гайда пригласил понятых, и перегруженная «Победа» медленно направилась к озеру.

Следователи осмотрели покойного, его ружье, обошли песчаный берег.

Груздь сказал, что ему не по себе и попросил разрешения посидеть у берега.

Около часа ходили следователи по следовым дорожкам Груздя и Курчатова. Оба охотника, — это было видно по отпечаткам, — действительно вышли к озеру из леса и прямо направились к воде.

Разглядывая на ходу оттиски подошв, Гайда и Смолин внезапно остановились и взглянули друг на друга.

— Следы в цепочку. И те, и те, — пробормотал Михаил Иванович, доставая портсигар.

Смолин кивнул головой:

— Неладно что-то.

Следователи направились дальше. Вскоре они снова остановились возле покойного.

Гайда долго молча курил, мельком оглядывал сидящего неподалеку счетовода. Черные глаза следователя были широко открыты, и казалось, что Михаил Иванович чем-то удивлен и раздосадован.

Наконец он докурил папиросу, потушил ее, положил в спичечный коробок и повернулся к Смолину:

— Мнение есть? Какое?

— Видимо, убийство.

— Сам вижу. Случайное? Умышленное убийство, полагаете?

— Вероятно, с умыслом.

Помолчав еще несколько секунд и решив что-то про себя, Гайда тихо тронул капитана за локоть.

— Следственный эксперимент, а? Не возражаете?

— Нет. Уместно.

— Готовы?

— Готов.

Гайда мелкими спокойными шагами направился к берегу, пригласил Груздя и понятых. Счетовод нервно ежился и старался не смотреть на убитого.

Не умея говорить окольно, Гайда поднял глаза на счетовода и сказал негромко:

— Мы вот тут заключили, что вы… умышленно стреляли в Курчатова.

Груздь, уже немного оправившийся от потрясения, все-таки не сразу понял, о чем ему сказал Гайда. Когда наконец слова следователя дошли до его сознания, счетовод побагровел, но тут же усмехнулся:

— Много смыслите.

Гайда не обратил внимания на реплику.

— Не просто сказано. Да. Мы подумали.

В серых глазах счетовода нельзя было прочесть ничего, кроме безмерной усталости и желания как можно скорее освободиться от этой глубокомысленной болтовни.

— Вам придется потерпеть, Груздь, — вмешался Смолин, — надо устроить следственный эксперимент. Мы воспроизведем обстановку, в которой совершено преступление. Тогда и отказываться вам не надо будет…

— Воля ваша, — махнул рукой счетовод, направляясь за следователями и понятыми.

Один из понятых — старый стрелочник — нес почти на вытянутых руках двустволку счетовода. Железнодорожник со страхом посматривал на оружие, из которого, может быть, убили человека, и недоумевал: как можно доказать, что вот этот симпатичный с виду человек нарочно погубил товарища.

«Делают наспех, не сделали б на смех», — недоверчиво думал старик, стараясь не отставать от остальных.

Гайда первым подошел к опушке.

Здесь, на песке, брали начало две следовые дорожки охотников.

Гайда тихо кивнул Смолину. Тот подождал, пока Груздь подошел ближе, и спросил его:

— Вы прослужили всю жизнь по бухгалтерской части. Так мне сказали в артели. Нет ли неточностей в документах?

Груздь отрицательно покачал головой.

— Дело вот в чем, — продолжал Смолин. — И не видя вас, можно сделать верный вывод о вашей походке. Взгляните на песок. Это — мой след. Это — ваш. Носки у меня смотрят в наружные стороны.

Между следами левой и правой ног — сантиметров двадцать. У вас — не так. У вас походка вразвалку. Так ходят обычно моряки или кавалеристы. Ступни они ставят почти параллельно. Расстояние между отпечатками — тридцать-сорок сантиметров. У вас расстояние, правда, меньше. С сорок первого по сорок пятый вы были на войне. На море? В кавалерии?

— Ни там, ни там. — с заметным раздражением ответил Груздь.

— Еще один вопрос, и мы больше не станем тревожить прошлое. Есть еще люди, которые тоже ставят ступни параллельно: строители. Следы у них сближены — малая ширина лесов учит тесно ставить ноги. Вы не работали на стройках, Груздь?

Счетовод, казалось, не слышал вопроса. Он стоял, переминаясь с ноги на ногу, и невидящими глазами смотрел на следователя.

Смолин повторил вопрос.

— Работал, — глухо сказал счетовод. — Три года — штукатуром. В немецком плену. Но я не понимаю: к чему все это?

— Нам надо разобраться в следах. Я хочу, чтоб вы не спутали свои отпечатки с другими.

— Хорошо. Не спутаю.

— Что ж, пойдемте по следам. Смотрите: Курчатов с опушки направился к озеру, — от куста к кусту. Вы шли за ним и повторяли каждый его поворот. Значит, старались находиться за его спиной. Зачем?

— Семен Петрович выбирал лучший путь. Я шел за ним.

— А давно ли охотитесь? — поинтересовался Гайда.

— С пятнадцати лет. Давно.

— А раз давно, то знать должны — не летают бекасы так, стаями. Да, не летают. И не озерная она дичь — бекас, а болотная. Берег ему нужен, кочка, а не чистая вода.

Груздь несколько секунд раздумывал.

— Озеро разболталось — беляки ходили. Я плохо рассмотрел. Может, чирки были, не бекасы.

— Чирки? Ну, ладно, — согласился Смолин, будто боялся потерять мысль. — Сидели они, чирки эти, посреди озера, за осокой. А вы вот говорите: за Курчатовым шли. Как же так? Стрелять же нельзя — человек впереди. Поднимись птица на крыло — и тогда рискованно. Могли задеть дробью товарища. Чего проще, подойти к дичи с разных сторон. Полукольцом ее охватить, что ли. Как думаете?

Груздь вздохнул:

— Не всякий прут по закону гнут. Охота ведь! В горячке что и не так сделаешь. Может, путаю… Дайте вспомнить…

Подумав, счетовод радостно поднял глаза:

— Вспоминаю: шел я не строго позади Семена Петровича, а много правей!

Гайда развел руками, будто хотел сказать: «И рад бы поверить, батенька, да не могу».

— Вы шли строго позади, — настаивал Смолин. — Посмотрите на следы. Но и без них я вам не поверю: находись вы справа, заряд попал бы в правую щеку человека. А ведь дробь угодила в затылок.

Все прошли еще несколько шагов. Неподалеку от убитого Смолин остановился и сказал Груздю:

— Это ваша дорожка, верно? Здесь вы остановились: оттиски каблуков стали глубже, а носки сапог почти не видны. А по следам Курчатова видно: он шел. Выходит, сказали неправду: Курчатов не останавливался и не собирался стрелять. А вы спустили курок…

— Я совсем не помню подробностей.

— Да нет, причем же подробности? Я о другом. Курчатов был ближе к дичи, раньше должен был увидеть ее и раньше стрелять. Но он продолжал идти, а вы ударили из правого ствола.

— И вот еще что, — вмешался в разговор Гайда, — Курчатов не спешил вовсе, как вы нам сказали. Нет, не спешил, — по следам видно.

Груздь с опаской, кажется, посмотрел на отпечатки своих сапог и умоляюще взглянул на Смолина.

Капитан правильно понял этот взгляд и кивнул головой:

— Пожалуйста, я могу объяснить. У людей среднего роста — шаг обычно сантиметров семьдесят. Чем быстрей идешь — тем шире шаг. От опушки до этого места Курчатов шел совершенно спокойно. Вы можете сами убедиться в этом, смерив расстояние между следами. Что ж получается? Охотник, увидев дичь, так идти не будет. Он то заспешит, то тихо пойдет, то остановится. Значит, Курчатов не видел дичи.

— Он был очень спокойный охотник, — расстроенно проговорил Груздь.

— Вы поминали: охотитесь с детства. Собрались вы на косачей и уток. Зачем же взяли патроны с дробью пять нолей? Такой дробью стреляют коз, журавлей, дроф.

— Могли встретиться гуси, лисица. На всякий случай и взял.

— Допустим. Но вы увидели бекасов еще на опушке. Перезарядить ружье — секунда. У вас же были патроны с десятой дробью. Этой мелочью и бьют бекасов.

— Верно, мог. Заволновался и забыл.

Понятые с настороженным любопытством бросали взгляды на следователей, косились на счетовода: «Раззолочен да подмочен, вроде».

— Я думаю, — помолчав, сказал Груздь, — что выстрелил раньше времени. У меня старое ружье, может, ослабли спуски.

— Нет, — не согласился Смолин, доставая из кармана бумажку. — Специалист осмотрел ружье, измерил силу напряжения спусковых крючков. У вашего ружья очень тугие спуски: у правого ствола — десять фунтов, у левого — семь с половиной. Это — вдвое больше, чем следует. Какой уж тут случайный выстрел!

Подошли к покойному. Смолин спросил:

— В городе вы сказали, что почти сразу после выстрела поехали к нам. Это — неправда. Зачем вы обыскивали тело?

— Не было этого.

— Обыскивали. Возле тела шесть окурков. Это ваши. Вы прижигали папиросы одну за другой, на песке только одна обгоревшая спичка. Даже при таком темпе курения на это ушло бы полчаса. У ног покойного, на песке — глубокий вдавленный след. Вы опускались на колени. Искали что-нибудь в карманах убитого?

Груздь ответил безучастно:

— Это не мои окурки.

— Ваши. Вы только что бросили еще один окурок. У него и у этих — одни отпечатки: вы при курении жуете мундштук.

Счетовод, не слушая капитана, сказал:

— Отпечаток в песке — мой, не отказываюсь. Я хотел узнать, жив ли еще Семен Петрович.

Гайда как-то неловко улыбнулся, всем своим видом показывая, что ему стыдно слушать, когда люди вот так говорят неправду.

— Как же так? Вдавленность эта у ног покойного. А вы должны были, наверное, опуститься у головы или у груди товарища…

Груздь долго и сосредоточенно рассматривал носки своих ботинок, потом разжег папиросу и, не куря, швырнул ее в траву.

— Так как же все-таки? — настаивал Смолин.

— Я все сказал. Нечего из меня жилы тянуть.

— Как вам угодно.

Солнце уже схоронилось за лесом, когда понятые, подписав протокол, неохотно согласились подождать у озера больничную машину.

Следователи и счетовод уехали в город.

Утром Смолин отправился на квартиру покойного. На другой машине с ордером на обыск квартиры Груздя уехал Анчугов.

Небольшая холостяцкая комната Курчатова была на замке. Смолин опросил соседок и у одной из женщин, после долгих объяснений, взял плоский английский ключ покойного.

Пригласив понятых, капитан занялся обыском. В небольшой комнате, уже успевшей покрыться тонким слоем пыли, почти не было мебели. Смолин в течение двух часов пересмотрел каждый листок, каждую рубашку в чемодане, посуду, простукал полы и стены.

Почти ничего нужного, интересного Смолин не нашел. Единственное, что обратило на себя внимание сыщика, была записка на большом листе бумаги, без подписи и без даты. Смолин внимательно прочитал ее. Там было всего несколько слов:

«Ваня! Поедем или не поедем? У меня все готово. Отвечай ясно».

Вернувшись в управление, Смолин поговорил с Крестовым и Кичигой и отправился в артель.

Это было одно из странных учреждений, выросших и бурно действовавших после войны. Несколько десятков человек сооружали здесь громоздкие кровати с панцирными сетками, больше похожие на катафалки, трепали из какого-то тряпья техническую вату, красили зеленой ядовитой краской жестяные умывальники.

Войдя в кабинет председателя, Смолин невольно улыбнулся. Невзирая на скромные масштабы производства, в комнате начальства стояла дорогая, впрочем, безвкусная мебель, на столе тускло сиял мраморный чернильный прибор.

Председатель сидел на простом дубовом стуле, но для посетителей были предназначены два огромных мягких кресла.

Подивившись про себя этому, Смолин присел было на кресло, но тут же встал. Пружины кресла под тяжестью тела ловко и мягко ушли вниз, и над массивным столом председателя артели осталась торчать только голова посетителя.

Пересев на стул, Смолин показал документы.

Председатель терпеливо выслушал капитана, искренне огорчился, узнав о несчастье, но признаков большого горя не обнаружил. Смолину даже показалось, что он возбужден так, как бывают возбуждены люди, обожающие новости и умеющие бесконечно точить о них языки.

Все опрошенные следователем люди в один голос утверждали, что Груздь и Курчатов были большими друзьями и умышленное убийство здесь совершенно исключалось.

Начальник кроватного цеха Курчатов всегда отзывался о счетоводе в самом лучшем смысле, постоянно подчеркивал его честность и порядочность.

Друзья вместе переехали сюда из деревни, где тоже работали в небольшой артели, производившей хозяйственное мыло, олифу, краски.

В управлении Смолина уже ждали Анчугов и Гайда. Помощник капитана сообщил, что обыск на квартире Груздя не дал ничего существенного.

Гайда отчужденно молчал, и Смолин был уверен, что этот умный и цепкий человек уже придумал или придумывает, как действовать дальше.

Но так как Михаил Иванович не открывал рта, Смолин начал разговор первый.

Поделившись впечатлениями от артели, капитан рассказал о записке, найденной в квартире Курчатова.

— Письмо, как письмо, — осмотрев бумажку, сказал Гайда. — Недомерок только. Непонятно.

— Недомерок, Михаил Иванович?

— Слов мало, а лист большой. Одиннадцать слов. Четвертушки тетрадной хватило бы.

Смолин молча вздохнул: «Господи! Сколько же учиться еще надо, чтобы все видеть и не делать ошибок».

— И еще, — сказал Гайда, — язык у него, у Груздя, отсох, или что?

Смолин и Анчугов переглянулись.

— Писал зачем? — пояснил свою мысль Гайда. — Сказать не мог? Рядом работали.

— А вы уверены, что это его записка? — спросил Анчугов.

— Его. Я автобиографию посмотрел. Заметный почерк. На записке такой же.

В кабинет зашел Кичига. Выслушав Смолина, он прочитал записку и вернул ее капитану.

— В гости не зовете? — спросил Гайда.

Кичига кивнул головой:

— Пойдемте. Вы убеждены, что лист дописан симпатическими чернилами?

— Не убежден. Но лист большой, а слов мало. Все может быть.

Все прошли в лабораторию.

Майору хватило нескольких минут, чтоб подготовить аппаратуру. Взяв у Смолина лист, в самом верху которого были написаны две строки, Кичига положил его на небольшой экран.

Включив инфракрасные лучи, он чуть склонился над листом и долго всматривался в начавшую светиться поверхность.

Наконец майор щелкнул кнопкой выключателя и потушил аппарат.

— Ничего? — спросил Гайда.

— Ничего. Попробуем ультрафиолетовые лучи.

Но и эта проверка ни к чему не привела. На чистых местах листа не проступало никаких букв.

— Остаются еще рентгеновские лучи, — включая освещение, сказал Кичига. — Если в качестве чернил применялись соли свинца, меди, бария, сурьмы или других тяжелых металлов, мы это увидим. Пройдемте в соседнюю комнату.

В затемненном кабинете, куда вскоре перешли Кичига и его товарищи, одиноко работал лаборант. Выслушав начальника, он направился к аппаратуре.

Пощелкав выключателями, что-то проверив в полутьме, коротко сказал: «Готово» — и отошел в сторонку.

Кичига повозился у аппаратуры, видимо, расправлял и укладывал листок и, наконец, включил рентген.

Все вплотную подошли к майору.

Несколько секунд длилось молчание. Смолину показалось, что он видит какие-то буквы на листе, но капитан ждал, когда заговорит Кичига.

Майор не торопился. Только убедившись, что на бумаге действительно появились слова и цифры, он подвинулся, уступая место Гайде.

Следователь долго вглядывался в непривычное свечение букв и, наконец, сказал:

— Не такой уж он дурак, этот Груздь… Да… не дурак. И здесь, как в басне… намеками… Продувная бестия… Где он этому научился — в плену?

— Чему научился?

— Воровству и тайнописи. Чему ж еще?

— Да что ж там написано? — не выдержал Смолин.

— А вот послушайте.

Гайда совсем близко придвинулся к листу и прочитал:

«Сетка — 6.

Краска — 2.

Старое — 16.

Значит — 24.

Ваня! Моя доля — половина. Мне нужно. Надоело просить свое».

Всю ночь Смолин провел в кабинете Гайды. Готовя план допроса, оба следователя часто прерывали беседу и надолго задумывались.

Многое уже было ясно, но для того, чтобы стало очевидно все, предстояло выполнить еще сложную и трудную работу.

Видимо, дружба Груздя и Курчатова была нечистой. Честные записи не делают симпатическими чернилами, да и само содержание приписки, достаточно прозрачное, не оставляло сомнений: жулики крали в артелях все, что плохо лежало, и выручку делили пополам.

Но, видимо, что-то испортилось в последнее время в этом содружестве воров. За Курчатовым остался какой-то долг — вероятно — в 16 тысяч. Он не только не отдавал Груздю его старой доли, но и не поделился деньгами, вырученными уже в городской артели — за какие-то операции с кроватными сетками и краской.

Что искал Груздь у озера в карманах убитого? Конечно, не деньги. Курчатову незачем было брать с собой крупную сумму, кроме той, которая могла предназначаться Груздю. Но если Курчатов взял эти деньги, какой смысл было убивать его? Груздь получил бы свою долю и так.

Не вернее ли допустить, что они не договорились в лесу и поссорились? А может быть, и не поссорились. Просто Курчатов и на этот раз ничего не дал Груздю, снова пообещал выплатить счетоводу его долю, но Груздю надоело ждать. А может быть, и так: воспользовавшись удобным случаем и полагая, что за случайное убийство он отделается небольшим наказанием, Груздь решил покончить с Курчатовым и завладеть всеми деньгами?

Но почему они договорились о поездке в лес не устно, а письменно? Смолин выяснил, что Груздь посылал соседского мальчика с запиской к Курчатову за несколько часов до выезда на охоту. Может быть, им не удалось условиться на работе, в артели везде люди, и воры боялись выдать себя неосторожным словом?

Что ж все-таки искал Груздь в карманах Курчатова? Может, ключ? Нет, едва ли. Они часто бывали друг у друга, и Груздь не мог не знать, что Курчатов ключ от комнаты отдает соседке. Конечно, он знал об этом: та же соседка сказала, что она не раз вручала этот ключ Груздю, когда тот приходил в отсутствие хозяина.

Значит, попасть в квартиру Курчатова Груздь мог без труда. Он искал другое. Что же?

Может быть, ключ от тайника, где хранятся деньги? Что ж, это вполне вероятно.

— Где он, Курчатов, мог хранить эти деньги, Александр Романыч, а? — внезапно спросил Гайда, и его черные большие глаза встретились с узковатыми глазами капитана.

— Где? У себя в комнате, вероятно. Еще — в жилье у сестры. У него в городе есть сестра. Может быть, даже в артели. Надо поискать во дворах, в сараях, в стенах комнат.

Гайда согласно кивнул головой:

— Что ж, придется поискать. Передай своим людям, чтоб занялись. И предупреди… да предупреди: тертые калачи эти жулики… Так просто их не ухватишь. А ухватить надо. На то мы с тобой и сыщики, Александр Романыч…

КОПТЯЩЕЕ ПЛАМЯ

Черно-багровое пламя, сея огромные клочья копоти и завывая, рвалось к небу. Пожарные работали молча и сосредоточенно, не давая огню перевалиться на окраинные дома поселка.

Пламя непрерывно меняло форму и направление: то опускалось к земле, будто изнемогало, то снова со свистом и шипеньем лезло вверх, скрывая от людей шар июльского ярого солнца.

Милоградов близоруко щурился, пытаясь понять, кончается ли пожар? На лице кладовщика, испачканном сажей, застыло выражение тревоги и недоумения.

— Экая беда! — бормотал Милоградов, в десятый раз обшаривая свои карманы и по привычке пытаясь найти очки. — Горит, как в аду.

Ирушкин покосился на кладовщика и сказал, усмехаясь:

— Бензол, он, того-самого, всегда горит, подпали только.

Маленький сухонький старичок, нос крючком, борода клочком, промолвил примирительно:

— Может, и не жег никто. Чего зря гадать?

Ирушкин сузил и без того узкие глаза, облизал сухие потрескавшиеся губы:

— Ты, Порфирий, думай путем, а не мели. Не сам себя бензол спалил.

Порфирий Карасик захватил бороденку в горсть, вздохнул:

— А кому ж это надо было?

— Кому-нибудь да в пользу, — значительно отозвался Ирушкин. — Пожар, он, того-самого, всякий грех сожгет.

— Не выдумывай ты, ради Христа, — вмешался в разговор Белуджев, и на его крепком и загорелом, как обожженный кирпич, лице на секунду промелькнула досада.

Карасик с сожалением оглядел свой выходной костюм, весь в черных пятнах и подтеках, похлопал себя по карманам и удивился:

— А водку я потерял…

Ирушкин спросил, не отрывая глаз от огня:

— Ты где был, когда бог разум раздавал?

— А что такое? — беззлобно откликнулся Карасик. — Там, где и ты, в зыбке.

— То-то, что в зыбке. Тут, может, на мильон сгорело, а ты — водка. Думать надо.

Все замолчали.

Это были сослуживцы, работники базы, знавшие друг друга много лет. Конторщик Евлампий Ирушкин был главный в этой компании. Он числился на лучшем счету у начальства, исправно сотрудничал в стенной газете, поставлял ей сатиру в стихах на разные непорядки и промашки кладовщиков и охраны. Однажды он написал даже фельетон на своего главного бухгалтера, которого недолюбливал заведующий базой. Главбуха долго таскали куда-то, а об Ирушкине пронеслась молва: смел и умен, как лиса.

С тех пор Евлампий Кузьмич твердо полагал, что перестань он печься об интересах государства, база зашатается и сгинет.

Ирушкин прежде тоже был кладовщиком, но выбился на «чистую должность», контору, благодаря правильной критике непорядков, как он полагал.

Евлампий Кузьмич всем говорил «ты», даже заведующему, и тому это нравилось, как признак независимости и смелости его подчиненных.

Кладовщик Милоградов стоял в этой группе особняком. В просторном, но редковатом вещами жилье кладовщика день и ночь копошились, смеялись и ревели ребятишки, числом одиннадцать душ, и тихий, малоразговорчивый Милоградов брал переплетную работу на дом, чтоб поддержать семью. Он редко выходил на улицу перекинуться словечком ссоседями, почти не брал доли в мужских компаниях. На уговоры друзей отвечал фразой, которую все знали наизусть:

— У меня каждый волос в долгу, а жить надо.

Внешне Милоградов производил странное впечатление. Он весь казался составленным из разных и совершенно не подходивших друг к другу частей. К маленькому телу были приделаны сильные большие руки и ноги с непомерными ступнями. Из-под густых, как колос, бровей слепо глядели синие, всегда озабоченные глаза. В черных, косицами, волосах не было ни одной седой нити, зато от лба к темени шла прямая, как просека, белая полоска, еще от финской войны, когда Милоградов сильно испугался лыжной атаки.

Третьим в этой группе был сторож Карасик. Ему могло быть и шестьдесят, и девяносто лет, потому что люди такого склада, перевалив за полсотни, кажется, замерзают лицом и не меняются до самой смерти.

Шофер Кузьма Белуджев виделся самым молодым в этой группе. Он отвоевал и финскую, и Великую — уже офицером, но выглядел крепко, без износу. В серых глазах Белуджева жила какая-то невысказанная мысль, которой он ни с кем не хотел делиться. Считали, что Белуджев сочиняет особый автомобиль, с колесами, вдвое больше против обычного. Машина эта, будто бы, должна ходить очень быстро и легко одолевать канавы.

Все друзья отокопничали — кто по одной, кто по две войны — и сегодня в летний воскресный день оделись в свое лучшее, чтоб посидеть на травке и вспомнить пережитое.

Собирались они это сделать в полдень, послали Карасика за вином, но всех задержал Милоградов. Он неожиданно ушел куда-то и вернулся почти через два часа.

Друзья начали было ругать его, но вскоре остыли: Милоградов виновато пожимал плечами и не оправдывался.

Потом все взяли свои кошелки и отправились в лесок. Дорога от поселка к нему шла мимо базы, и они уже поравнялись с ней, когда Ирушкин вытянул шею, принюхался, и в глазах его занялся тревожный огонек.

— Горелым пахнет, того-самого…

И в то же мгновение все обернулись к базе. Над складом, к которому примыкала конторка Милоградова, тихо кучерявился дым. Но вот он сгустился, пошел клубами, почернел, — и багровое пламя рванулось к небу. Сильный ветер погнал огонь на соседние склады.

Милоградов охнул, расслабленно присел к земле, но тут же, спотыкаясь, побежал к проходной. Он несся к ней зигзагами, не разбирая сослепу дороги, двигал локтями и нелепо загребал пальцами воздух, будто бежал не ногами, а руками.

К базе со всех сторон спешили люди. В городе, за поселком, тревожно кричали гудки, на ближней станции хрипло перекликались паровозы.

Через несколько минут на огонь помчались красные машины, и пожарные в брезентовых куртках и рыцарских шеломах кинулись в самое пекло.

Толстые, изгибавшиеся под своей тяжестью струи воды скрещивались где-то в черном дыму; вишнево-красные доски на несколько секунд становились темными, потом серыми, и снова поднимали петушьи кровавые гребни.

Ветер и пламя отбрасывали воду, уже смешанную с сажей и пеплом, на людей, и они были сейчас, как черти в пекле, — вот так их и рисуют в старинных книгах.

Милиционеры оттеснили лишних людей к лесу, пожарные работали дружно и привычно, и пламя вскоре стало неохотно прижиматься к земле, будто помаленьку засыпало. Наконец оно вытянуло полосатые лапы и замерло.

— Нет, он, пожар, того-самого, всякий грех сожгет, — повторил Ирушкин, и в его глазах снова зачадил огонек. — Это я где хочешь скажу.

Ему никто не ответил. Вероятно, все уже смирились, что Евлампий всюду видел злой умысел и небрежность и считал своим долгом напоминать о человеческом несовершенстве.

В стороне от толпы стояли трое неизвестных в легких летних костюмах. Они обратили внимание на слова конторщика. Один из незнакомцев внимательно посмотрел на Ирушкина, но тут же обернулся к соседу и продолжил разговор, прерванный на полуфразе:

— …И не зная, что́ горит, можно определить это по цвету и характеру пламени. Все зависит от процента углерода и кислорода в горящем веществе. Глицерин, сахар, древесный спирт дают очень похожее — синее, несветящееся пламя. В них больше полусотни процентов кислорода. От двадцати до пятидесяти процентов кислорода — в дереве, хлопчатке, бумаге. Сгорая, они хоть и светятся, но дают немало копоти.

— Выходит, здесь горела хлопчатка?

— Едва ли. Вероятно — нефть, смола, деготь, жиры — все, что содержит восемьдесят с лишним процентов углерода. Пламя не просто коптило, а сыпало на землю сажу и пепел.

— На этой базе не должно быть нефтепродуктов, Евгений Степаныч. Ты заметил, кое-где дым был беловато-желт, но чаще — бурого цвета?

— Желто-белый дым обычно дают бумага, сено, солома. Возможно там конюшня или склад бумаги.

— Я вспоминаю войну, — поддержал разговор собеседник. — Она, кажется, прежде всего — дымы. Я приметил: кожа, резина, клей, волос, сгорая, чадят желтоватым, нет, пожалуй, серым дымом. От тлеющих предметов и тканей поднимаются бурые клубы, а от дерева — это знают все — серовато-черный дым.

Евгений Степанович кивнул головой и добавил:

— По огню можно узнать не только что́ горит, но и ка́к горит. Температура огня имеет прямое отношение к его цвету. Вон тот, дальний склад, пылал темно-красным цветом. Значит, жар не превышал семисот градусов. Вишнево-красный огонь дает уже девятьсот градусов.

— Любопытно. Я слышу эти цифры впервые.

— Чем ярче и бесцветнее пламя, Александр Романыч, тем выше его темп, тем совершенней процесс горения. Об этом, конечно, знает каждая хозяйка, топившая печь. Ты не забыл пожар в доме часовщика? Мне говорили: пламя там было ярко-вишнево-красного цвета. Тысяча градусов жары. Временами огонь становился темно-оранжевым и даже светло-оранжевым, — достигал тысячи ста — тысячи двухсот градусов, но это были совсем короткие промежутки.

Александр Романович наклонил голову, давая понять, что запомнил эти слова, и несколько секунд присматривался к группе людей в праздничных, безнадежно испачканных костюмах.

Взгляд этого незнакомого человека насторожил Ирушкина, он незаметно толкнул Карасика в бок:

— Кто такие?

— А бог знает… — нехотя отозвался старик. — Глядят, как и мы.

Это были Смолин, следователь прокуратуры Гайда и начальник следственного отделения управления пожарной охраны майор Каракозов.

Заметив, что на него обратили внимание, Смолин отвернулся. Помолчав, он сказал майору:

— Мне доводилось видеть белое пламя, Евгений Степаныч. Сколько же это градусов?

— Тысяча триста.

— А ярко-белое?

— Тысяча четыреста. За ним уже идет только ослепительно белый огонь — полторы-две тысячи градусов.

Гайда не принимал участия в разговоре. Он сосредоточенно курил папиросу и присматривался к пожарищу. Ни фактов, ни догадок ни у кого из них пока не было, и Михаил Иванович просто слушал, смотрел и запоминал.

Звонки о пожаре раздались почти одновременно в милиции, прокуратуре и пожарной охране. Неизвестный сообщил о беде и добавил, что базу, вероятно, подожгли с умыслом. Расспрашивать его было некогда, и следователям пришлось срочно выехать в поселок.

…Когда почти все разошлись, кроме пожарных и милицейского оцепления, все трое направились к участковому. Тот, увидев их, вытянулся и вскинул руку к фуражке.

— Никого не впускайте на базу, лейтенант. Очень важно, чтобы не было посторонних следов.

— Понимаю. Будет сделано.

Милиционеры пропустили следователей внутрь уцелевшей ограды.

От покареженной жести и обугленных бревен еще тянуло жаром, но он уже был не опасен, и товарищи занялись делом.

Осмотрев мусор, уцелевший после пожара, они не заметили ничего важного. Следователи уже собирались посоветоваться, что делать дальше, когда Каракозов увидел у водопроводной колонки следы. Это были, по всей вероятности, однодневные отпечатки ботинок, сохранившиеся в задубевшей от жары глине. Рядом лежало несколько горстей потемневших опаленных стружек.

Майор, опустившись на корточки, сказал Смолину.

— В правом следе, почти у носка — оттиск совсем небольшого кружочка.

Капитан, осторожно ступавший сейчас от следа к следу, ничего не ответил. Вернувшись, он еле заметно покачал головой.

— Что ты?

— Странные следы. Тебе так не кажется?

— Нет. В чем дело?

— Шаг средний, а след чрезвычайно велик. Этот очень крупный человек делал совсем маленькие шажки.

— Может быть, он нес какой-нибудь груз?

— Непохоже. След неглубок. Я предпочел бы другое объяснение. Неизвестный был обут в непомерно большие ботинки.

— Зачем же?

— Не знаю. Возможно, чтобы оставить чужие следы.

Смолин установил камеру и снял оттиски по правилам масштабной фотографии. Затем залил следы гипсом и положил в спичечный коробок несколько хорошо уцелевших стружек.

Вскоре товарищи прошли к одному из складов.

Надо было попытаться найти очаг пожара. При малом огне, который удается потушить сравнительно быстро, это нетрудно сделать. Но здесь поиски скорей всего были обречены на неудачу: всюду громоздились черные бревна, побелевшая и покареженная жесть, груды треснувшего перекаленного кирпича.

В следующем складе Каракозов долго рассматривал стеллажи, на которых, видимо, хранились какие-то части машин. Ему показалось, что стеллажи больше уцелели, чем крыша, рухнувшая на них. Значит, первой в этом помещении вспыхнула крыша. Не с нее ли начинал преступник, подпалив балки на чердаке?

В небольшом кирпичном бараке, судя по остаткам, хранились лопаты, кирки, грабли, вероятно, инвентарь самой базы. Тут же лежало несколько почерневших железных бочек из-под бензола или керосина. Часть из них взорвалась во время пожара.

— М-м, непорядок… — впервые открыл рот Гайда.

— Хранить здесь горючее, конечно, нельзя, — согласился Смолин.

На осмотр барака ушло около часа. Но и тут не удалось найти ничего примечательного. У покоробленной стены Каракозов поднял кусок оплывшего стекла и передал его Смолину:

— Жара здесь была не ниже восьмисот градусов, Александр Романыч. При меньшей температуре стекло не плавится.

Пятичасовой осмотр не дал ничего утешительного. Следы ботинок могли оказаться случайными, стружки — что ж стружки? — а больше зацепиться не за что.

Из рассказов было известно, что огонь раньше всего заметили над конторкой кладовщика Милоградова. Она вплотную примыкала к помещению, где хранились узкие и длинные ящики со стеклом.

Гайда еще раз предложил осмотреть этот склад.

Через полчаса товарищи выбрались из развалин и устало направились к проходной. Никаких следов поджигателя!

Только Каракозов задержался у конторки. Он молча рассматривал что-то на земле. Это оказалась небольшая горка пепла.

Гайда и Смолин, подошедшие к нему, склонились над пеплом.

Под легким облачком праха ровным слоем лежала тяжелая зола.

— Это, должно быть, остатки угля, — предположил майор, завертывая в газету несколько горстей пепла. — Ну, что ж, пойдемте…

У самых ворот Смолин, шедший впереди, поднял с земли старые очки в железной оправе. Осмотрев стекла и решив, что на них нет пальцевых следов, капитан одел очки.

— Их носил близорукий человек, — сказал он через несколько секунд. Может быть, и следы принадлежат ему?..

Весь следующий день ушел у Гайды и Смолина на беседы, на знакомство с уцелевшими документами. Комиссия, составленная из бухгалтеров и торговых работников, срочно проверяла накладные, счета и кассу базы.

Фотографию следов, снятых у водопровода, размножили на рефлексной бумаге и передали работникам розыска.

Утром следователи начали опрос свидетелей.

Первым явился заведующий базой Можай-Можаровский. Кости у него, казалось, торчали из-под рубашки, как крючья, — хоть хомуты вешай! — и он мрачно глядел перед собой. На все вопросы заведующий отвечал твердо, как солдат на плацу. Он говорил о себе: «Можай-Можаровский не допустит…» и «У меня на базе…», будто речь шла об его собственном сарае.

Слушая ответы Можай-Можаровского, Смолин хмуровато курил трубку и молчал.

На Гайду, кажется, все это не производило никакого впечатления. Он терпеливо задавал вопросы, повторял их, когда хотел получить более обстоятельный ответ, и в голосе его даже слышалось сочувствие к человеку, у которого случилась беда.

Можай-Можаровский, видимо, недомогал и волновался. Белки его глаз были желты: подглазья припухли.

За порядок на базе Можай-Можаровский ручался. Работники у него подобраны «волос в волос, лицо в лицо», и следователи могут положиться на их честность и порядочность. На честность всех? Да, на честность всех. Он может коротко рассказать о каждом из своих людей. Пожалуйста, можно начать с Милоградова, с Белуджева, с Ирушкина…

Выслушав заведующего, Гайда спросил:

— Почему бензол на базе? Это порядок, а?

Можай-Можаровский, очевидно, ждал этих слов. Он кивнул головой в знак того, что не скрывает своих ошибок, и пояснил:

— Мне смолу растворить надо было. А куда поставишь бензол? Пришлось в барак упрятать. Этот грех беру я на душу.

Помолчав, заведующий добавил:

— Только огонь не с барака пошел. Я видел…

На вопрос о причине пожара Можай-Можаровский ничего ответить пока не мог. Надо посмотреть, подумать. Сейчас можно сказать только одно: базу подожгли чужие люди. Зачем? Возможно в ночь с субботы на воскресенье в склады проникли преступники. Заметая следы хищений, они могли заложить на базе «адскую машину» или химические реактивы. Все может быть…

— Что за человек? — задумчиво спросил Смолин, когда заведующий вышел, прямо неся на худой шее голову с выгнутыми, как крылья, бровями.

— Надо подумать… — улыбнулся Каракозов, но тут же стер улыбку с лица: в комнату входил Порфирий Карасик.

Ступал он осторожно, будто кошка по воде, мял в кулаке бороденку и настороженно глядел на погоны следователей. По его виду можно было судить, что вся эта история ему крайне неприятна, что он и рад бы оказать содействие, да ничего не знает.

Подойдя вплотную к следователям, Карасик увидел, что это те самые люди, которые глазели на пожар, и немного успокоился. Значит, они видели то же, что и он, Карасик, и ему, собственно, нечего добавлять.

— Садитесь, Порфирий Никитич, — пригласил его Смолин и подвинул стул. — Не поможете ли нам?

— Это с полным удовольствием, — начал было Карасик, но спохватился. — А только кто ж его разберет, как вышло?

— Вы давно знаете Милоградова?

Сторож вскинул глаза к потолку, зашевелил губами, что-то стал прикидывать на пальцах и вздохнул:

— Как сказать? Тридцать лет, на круг.

— Ну и что он за человек?

— Сергей Мефодьевич? Ничего. Человек…

— А все-таки?..

— Да что ж… Трудится. Семью кормит…

Смолин переглянулся с Гайдой, спросил:

— Не знаете, куда уходил Милоградов в воскресенье?

— Нет. Не глядел за ним.

— Вы сторожите базу уже двадцать лет. Можно пройти к складам в выходной день или нет?

— Хм, — помялся старик. — Может и бывало, разве упомнишь?

Карасик, отвечая, ходил вокруг да около, и следователям было ясно, что он больше всего боится сказать что-нибудь определенное. Старик не догадывался, кого подозревают эти люди, сам он ничего тоже не предполагал и ему не хотелось попасть впросак. Скажи что-нибудь, а потом обернется это против него же или его знакомых.

— Не живут люди в мире, — бормотал старик, выходя из кабинета. — А чего б не жить?..

Проводив Карасика, Смолин пригласил в комнату Милоградова. Капитан еще у базы обратил внимание на кладовщика. Его нелепая внешность, вызывавшая одновременно и досаду, и сожаление, сразу бросалась в глаза.

Смолин механически взглянул на ноги Милоградова и почти физически представил себе следы ботинок, обнаруженные на пожарище. У низкорослого Милоградова были огромные ступни, пожалуй, не в семь, а только в четыре раза меньше его роста. Теперь капитан, кажется, сообразил, почему человек, оставлявший такие большие отпечатки, делал средние шаги.

— Куда вы уходили в воскресенье, Сергей Мефодьевич? — спросил Смолин, вглядываясь в кладовщика.

Милоградов пошевелил пальцами, его синие глаза помутнели, и он сказал растерянно и неизвестно зачем:

— Семья у меня через меру громоздкая.

— О чем вы?

Милоградов помолчал, будто рассчитывал, что следователи сами поймут такие простые вещи, но, кинув взгляд на капитана и увидев, что он смотрит выжидающе, пояснил:

— В пусточасье книги переплетаю. Прирабатываю немного.

Он снова замолчал, приглядываясь к следователям и, кажется, не понимая, к чему его обо всем этом спрашивают.

— И зачем же вы пошли на базу?

— В пятницу заказ мне дали, взялся я за него, а прижимная доска для пресса лопнула. Хорошая такая была доска, из березы, шестьсот на двести миллиметров… Пришлось новую сделать, на базе… У меня инструмент там, тисочки и все такое… В воскресенье за доской ходил…

Это был ответ, которого Смолин никак не мог ожидать. Капитан открыл ящик, доставая бланк протокола и собираясь с мыслями.

— На все это — пятнадцать минут… Да… — вмешался Гайда. — А вы — два часа.

— Доску рубанком шаркал, в конторке прибирал, стружки выносил…

— Ну — час.

— Я и сам думал: быстро обернусь. А тут грех случился — очки потерял. Искал вот… не нашел…

— Эти? — достал из ящика находку Смолин.

— Они…

Тут только, кажется, до кладовщика стал доходить смысл вопросов. Он побледнел, растерянно поднялся со стула, но тут же снова сел и опустил голову.

Помолчали.

— Могли бы вы на минуту снять правый ботинок? — спросил Смолин. — Поверьте, это очень важно.

Милоградов поспешно кивнул головой и стал разуваться. Пальцы у него мелко дрожали, и он никак не мог распутать узелок на шнурке. Наконец, кладовщик передал ботинок Смолину.

Капитан оглядел подошву.

В передней ее части, почти у самого носка, блестела кнопка, приставшая к коже. Кнопка, которая и оставила круглый маленький оттиск в следе у водопровода.

— Вы были только у себя в конторке? Никуда не заходили больше? — спросил майор, когда кладовщик обулся.

— К водопроводу ходил еще — руки мыть.

— Хорошо… — разочарованно сказал Каракозов.

Оставшись одни, следователи молча взглянули друг на друга и почти одновременно вздохнули.

— Непонятно, — наконец заговорил капитан. — Он один приходил на базу в воскресенье. Я полагал, будет скрывать это. Тогда мы поймали бы его на следе, на стружках, на очках. Милоградов сам сказал обо всем. Это очень меняет дело.

— А может быть, это вполне объяснимая тактика? Милоградов, конечно, знает, что мы беседовали с охраной. Не решил ли он рассказать только то, что нельзя утаить?

— Сомнительно. Кладовщик никак не мог рассчитывать, что мы найдем, скажем, стружки. А говорить о них в этой ситуации весьма рискованно. — Это немалый повод для подозрений.

Гайда, в течение нескольких часов почти не открывавший рта, взглянул на товарищей и сказал внезапно:

— Все может быть… Все… Два часа, видишь ли… Но почему ж коптящее пламя?

Смолин не успел спросить Михаила Ивановича, что он имеет в виду. В комнату, без стука, вошел возбужденный Можай-Можаровский. Он подергал себя за обвислые обкуренные усы и доложил, сильно окая:

— Только что мне сказали: в воскресенье на базе был Милоградов…

Сообщил он это таким тоном, который в других обстоятельствах мог вызвать улыбку. Он, тон этот, значил: заведующий, разумеется, сожалеет, что тень падает на своего человека, однако весьма рад, что здесь умысел, а не случайность. За преступный умысел других он отвечать не может.

— Милоградов там околачивался… — повторил мысль Можай-Можаровский.

— Вот как? — отозвался Каракозов. — Почему его пропустила охрана?

— Я не о том сейчас, — махнул рукой заведующий. — Он ушел, загорелся бензол…

— Вы помнится, очень лестно… о Милоградове, а? — напомнил Гайда. — Что-нибудь изменилось?..

— Чужая душа — ночь, — хмуро откликнулся Можай-Можаровский. — Посветить надо.

Смолин внимательно взглянул на заведующего, и майору показалось, что желтые плоские глаза Можай-Можаровского стали деревянными. Но вот, где-то в глубине этих бесцветных глаз отразился испуг.

— Посветить надо, — упрямо повторил он.

— Хорошо. Мы постараемся. А какого вы мнения об Евлампии Кузьмиче? Тоже посветить?

— Работник средний, — презрев иронию, отозвался Можай-Можаровский. — Зато смел и с общественной жилкой.

Он обиженно хлопнул дверью, и по коридору загремели его широкие редкие шаги.

На исходе дня в кабинет постучали. У порога вырос человек с узкими глазами, над которыми были прочерчены тонкие, почти прямые брови.

Закурив, Ирушкин стал исподтиха осматривать сыщиков. Смолину показалось, что под внешней маской равнодушия человек этот скрывает сейчас лихорадочную работу ума. Может быть, он хочет выяснить отношение следователей к себе? Узнать, кого они подозревают? И в связи с этим решить, как вести себя?

— В Древнем Риме, кажется, — сказал капитан, стремясь завязать непринужденный разговор, — люди, желая вскрыть суть дела, спрашивали: «Кому выгодно?». В чьих интересах, Евлампий Кузьмич, могла сгореть база?

Ирушкин усмехнулся одними глазами, сказал, сбивая пепел сигареты в ладонь.

— А хоть бы и в моих… кабы я жулик был.

Смолин чуть наклонил голову в знак того, что он, как и все, ценит прямоту и непосредственность Ирушкина, но продолжил сухо и настойчиво:

— Кто мог поджечь склады?

Счетовод покачал головой, будто удивлялся наивной настойчивости этого человека:

— А мне он, того-самого, не доложил…

— Скажите, пожалуйста, — спросил внезапно Смолин. — Нехваток у Милоградова не было? Вы, как счетовод, должны это, вероятно, знать?

Это была, кажется, та фраза, которую ждал Ирушкин. Он облегченно вздохнул, и в его глазах дымно загорелся огонек. Счетовод понял: эти люди подозревают Милоградова. К нему, Ирушкину, они, вероятно, не имеют претензий.

— Не было недостач, — твердо ответил он, но, увидев, что Смолин подвинул к себе бумагу, добавил, — пиши: по май месяц. Не было недостач.

— А позже?

— Ничего больше не скажу. Не знаю.

— Может, по чьей оплошке загорелся огонь? — испытующе спросил Смолин.

— Ерунду бормочешь, — обиделся Ирушкин. — Охрана на базе, того-самого, в образцовом состоянии.

Гайда, молча, усмехнулся: Ирушкин почти дословно повторил слова Можай-Можаровского.

— Вы, кажется, в дружбе с Милоградовым? — спросил Смолин и между бровями капитана залегли морщины.

Конторщик понял тон вопроса и сказал, усмехаясь:

— Чего ты на меня взморщился? Чужая душа — ночь, а у меня глаза, того-самого, в темноте не видят.

Уходя, Ирушкин обернулся к Смолину и добавил:

— Запиши: шабры мы с ним. По соседству и жили.

— Накаркал и ушел, — вслух подумал Смолин, когда Ирушкин удалился, высоко подняв голову. — Кончим на сегодня, пожалуй. Утром придет Белуджев.

Шофер уже сидел на стуле, у кабинета, когда пришли Смолин и Каракозов. Белуджев был хмур и нервно мял потертую кепку, будто выкручивал из нее воду. Вероятно, он плохо провел ночь и теперь был не в своей тарелке.

— Вы не спали, кажется, Кузьма Ильич? — усаживаясь с Белуджевым на диване, поинтересовался Смолин.

— Не спал.

— Отчего же?

— Человек плохо устроен. Семьдесят пять лет живешь, двадцать пять из них спишь. Глупо.

Смолин понял: шофер прямо не хотел отвечать на вопрос.

Заметив, что посетитель смотрит с недоумением, капитан справился:

— Вы хотите о чем-то спросить?

— Одни дураки живут без вопросов. Зачем позвали?

— Нам надо помочь разобраться во всей этой истории, Кузьма Ильич. Одна из версий: поджог базы. Что вы могли бы сказать?

— Кого подозреваете? — впрямую спросил Белуджев.

— Пока никого. Как вы относитесь к Милоградову?

Шофер резко поднялся с дивана, прошелся по кабинету, сказал возбужденно:

— Милоградов не жег базу.

— Факты говорят не в его пользу…

— Факты? Война, как лупа. А я воевал с ним и знаю лучше вас, что он за человек. Милоградов всегда делал все и оставался в тени. Ему не давали наград: незаметный он был и обязательный, как шестерня в моторе. В тылу у него куча детей ревела, он мог бы не лезть в пекло. Убьют — не для одной семьи — и для государства беда…

Несколько раз подряд затянувшись папиросой, Белуджев заключил:

— В первые годы после войны мы носили нашивки за ранения. У Милоградова было семь красных и две золотых. Девять ран за Родину — это факты, а не то, что вы там наскребли на базе…

Несколько минут назад в кабинет почти незаметно вошел Гайда. Он присел у входа и молча прислушивался к разговору. Теперь он приблизился к Белуджеву, внимательно поглядел на него, сказал суховато:

— В воскресенье на базе… один же… Больше ни души…

Белуджев продолжал мять кепку, на скулах у него медленно ходили желваки. Неизвестно к чему он сказал:

— Это верно: дырок много, а вылезть ему некуда.

Потом зло обернулся к Гайде и добавил:

— В будни незаметней и легче жечь.

Гайда внезапно улыбнулся и подтвердил:

— Я тоже так думаю… Да…

Смолин вопросительно посмотрел на следователя, но обратился к Белуджеву:

— А что вы скажете об Евлампии Кузьмиче?

— И этот не жег. Весь день у меня на глазах был.

— Ну, а человек он каков?

Белуджев помолчал, постучал пальцами по коленям, поднял серые сухие глаза на Смолина:

— Гусак. Сердце маленькое, а печенка большая.

— Это как?

— Злой он, вот как. На славу злой. Всегда в его глазах огни тлеют и коптят много. Это беда, когда злой человек славу любит.

— А нам говорили: смел и прям. Да и дружите вы с ним, не так ли?

— Дружу? Слово не то. Сосуществую я с ним. Вот Сергей, тот со всеми в ладу. А я к нему, к Милоградову, тянусь. И вышло: все вместе.

— Так что же он все-таки за человек, Ирушкин?

— Как вам сказать? — после долгой паузы ответил Белуджев. — В старое время такой открыто копил бы деньгу, точил язык о сплетни. Жил бы, где лисой, где волком. Нынче трудно таким. Прямо нельзя, в обход идут. Он и взял такую дорожку к славе: видимость критики.

Белуджев усмехнулся и добавил:

— Критика у нас еще не всегда безопасна. Евлампий знает, потому он за критику без потерь, за критику с визой начальства. Вы вот стенгазетки наши поглядите.

— А что? Прав Белуджев… — снова вмешался в разговор Гайда. — Я смотрел. Дворники и сторожа высмеиваются превосходно. Злая сатира. Да, злая… А самое смешное в ней — автор. Так, кажется…

Белуджев благодарно взглянул на Гайду, спокойно сказал:

— Думаете, он всюду козни видит? Вовсе нет! Это он бдительность свою показывает, модно считает… А так, что ж — работник он, и верно, неплохой. Считать умеет.

— Человек-кремень, — уважительно отозвался Гайда о Белуджеве, когда тот ушел.

— Не вижу пока, — возразил Каракозов.

— В кремне огня не видать…

На следующий день Смолин вызвал на повторные допросы Карасика и Можай-Можаровского. Капитан и Каракозов просмотрели к этому времени принесенные майором протоколы первичных допросов. Майор снял их на базе в первый час пожара.

Порфирий Карасик вошел в кабинет обеспокоенный. Он снова долго обдумывал каждый ответ, мялся и все бубнил:

— Человек я маленький, шкурка на мне тоненькая…

Гайда, наконец, не выдержал, сказал:

— Иной тем подсидит, что ловко смолчит… Да…

— А что мне в чужой рубашке блох искать? — взъерошился старик. — Отпустите меня, ради бога.

— Вы с друзьями первые заметили огонь, Порфирий Никитич, — сухо сказал Смолин. — Где появилось пламя?

Тогда старик махнул рукой, будто шел на отчаянное дело, сказал, глядя себе под ноги.

— Конторка занялась у Милоградова первая. А больше ничего не знаю!

Потом он добавил, что хоть и ничего не знает, но, видать, тут не без греха. А кто согрешил — неизвестно.. А был на базе только один Сергей Мефодьевич. Но он, Карасик, — боже упаси! — ничего худого о нем не говорит, а только то говорит, что было.

— Подал ручку, да подставил ножку! — усмехнулся Гайда, когда Карасик, облегченно вздохнув, выбрался в коридор.

Можай-Можаровский, наоборот, явился в бодром настроении, и Смолин с удивлением увидел, что этот совсем мрачный на вид человек умеет шутить.

— Как поживаете? — бесцветно спросил Каракозов.

— Все в одной шкуре, — улыбнулся заведующий. — Какая у меня сейчас жизнь?

Следователей не могло обмануть это внешнее спокойствие, даже некоторая развязность Можай-Можаровского. Не раз и не десять встречались следователи с характерами и судьбами людей на допросах. И именно в это время, время наибольшего напряжения души, люди так или иначе раскрывают себя, как бы ни высок был артистический талант некоторых из них.

Гайда видел, что Можай-Можаровский, непринужденно сидя на стуле, то и дело меняет позу, что углы губ у него подергиваются, а на лбу выступает испарина, которую он не успевает вытирать большим, как наволочка, платком.

Внезапно Можай-Можаровский стал подчеркнуто серьезен, то и дело взглядывал на часы, всем своим видом говоря, что он торопится и ему не хотелось бы терять времени на пустяки.

Конечно, его подчеркнутое достоинство, улыбки, которые превращались в гримасы, настороженный взгляд выдавали тревогу. Для того, чтобы понимать это, не надо быть ни следователем, ни психологом.

Гайду и Смолина занимал другой вопрос: что беспокоит заведующего?

— Я подумал, — сказал Можай-Можаровский, — и решил: поджег Милоградов. Некому больше.

Заведующий встал и теперь высился посреди комнаты, подавая каждое слово, как на лопате. Виделось, что он обдумал все, принял решение и теперь уже будет стоять на своем.

— Зачем Милоградову жечь базу? — спросил Смолин. — Комиссия сообщила: документы кладовщиков оказались в полном порядке.

Можай-Можаровский усмехнулся:

— У меня на базе только так.

— Ну, тогда для чего жечь?

— А это уж ваше дело разобраться. Но жег Милоградов. А кто еще?

Каракозов передал Можай-Можаровскому акт, составленный экспертами пожарной охраны. Это было заключение специалистов, исследовавших пепел, принесенный Каракозовым с пожарища.

Прочитав заключение, заведующий побледнел, как снятое молоко, и пожал плечами:

— Не может того быть…

Уходя, Можай-Можаровский сказал с тупым отчаянием:

— Милоградов зажег. Ему и ответ нести.

Смолин проводил взглядом заведующего и повернулся к Гайде:

— Кажется, Гете сказал о таких людях: «Жаль, что природа сотворила из тебя только одного человека; материала хватило бы и на достойного человека и на мошенника».

— О чем ты? — поинтересовался Каракозов.

— Есть у нас такие люди: свой волос им дороже чужой головы. Откуда они?

— Из той же земли сделаны, — усмехнулся Гайда.

— Ну, что ж, вероятно, надо окончить допросы? — справился Каракозов. — Побываем на базе еще раз и все.

— Надо поговорить с Ирушкиным… Да… Надо… — неожиданно предложил Гайда. — Не помешает.

И они еще раз встретились с Ирушкиным. На этот раз он держался не так уверенно, хотя по-прежнему вел себя спокойно и грубовато шутил. Умные рысьи глаза счетовода медленно переползали с человека на человека, и Смолин мог поклясться, что в этих глазах чадно горит огонек.

Вероятно, Можай-Можаровский успел сказать Ирушкину о своем разговоре в милиции и о заключении экспертов. Счетовод посматривал на следователей и молча курил. Потом он сказал внезапно:

— Все мы — адамы. У всех грехи.

— Ну, и что?

— Смотри, не ошибись. Не упусти, кого надо.

— Хорошо.

— А теперь я пойду. Мое дело — предупредить. Могу идти?

Утром Каракозов и Смолин приехали на базу. Их сопровождал Можай-Можаровский. В эти минуты он напоминал высокое старое дерево, надломленное грозой.

Пройдя за ворота, Каракозов остановился, несколько секунд разглядывал землю и, наконец, покачал головой.

— Что, Евгений Степаныч?

— Здесь, возле бревна, мы нашли очки. Как видишь, тут нет следов огня.

Смолин вопросительно взглянул на майора.

— Воскресенье было солнечным жарким днем. В жизни, Александр Романыч, встречается всякое. Возьми те же очки, возьми линзы, оптические инструменты, вогнутые зеркала, наконец, наполненные водой стеклянные шары. Любой из этих предметов может служить зажигательным стеклом. Оно соберет солнечные лучи и сосредоточит их в одном месте. Окажись это место подходящим материалом — и вспыхнет. Но очки Милоградова тут не при чем…

Все прошли дальше.

— Не хранили вы хлопка или древесного угля на базе? — спросил Каракозов у заведующего.

— А зачем они нам?

— Не знаю. Затем же, зачем и бензол.

— Не хранили.

— Видите ли, древесный уголь способен сгущать в своих порах газы, пары и влагу. Процесс этот связан с выделением тепла. Бывали случаи — такой уголь самовоспламенялся. То же случается и с хлопком.

Наконец, все оказались у конторки Милоградова, Каракозов несколько минут рассматривал каменную стену конторки, потом взглянул на горку пепла. Можай-Можаровский, перехватив его взгляд, объяснил:

— Неделю назад мы привезли пять тонн угля. Запасы на зиму для печек. Не успели заштабелевать…

— С каких копей этот уголь?

— Местный.

— Бурый?

— Бурый.

— Выходит, эксперты правы. Что у вас хранилось в этом складе?

— Ящики со стеклом.

— Я так и думал. Во всяком случае — не нефть, не смола, не бензин.

Смолин так же пристально, как и Каракозов, рассматривавший стену конторки, услышав последние слова майора, согласно кивнул головой.

— Пожалуй, можно возвращаться, Евгений Степаныч?

Можай-Можаровский, отставший было от следователей, догнал их у самых ворот. Задыхаясь от быстрой ходьбы, он сказал:

— А вы все же проверьте Милоградова! Проверьте!

В управлении оба следователя в ожидании Гайды умылись и привели себя в порядок.

— Видишь ли, Александр Романыч, — закуривая, сказал Каракозов, — ископаемый уголь и торф — природные горючие материалы. Ты ведь бывал на шахтах, знаешь: горняки очень заботятся об угле, поднятом на-гора. Если не доглядеть за ним, или за свежедобытыми брикетами торфа — вспыхнут. Чаще других это случается с бурым углем.

А теперь вспомним о кладовщике. Все внешне говорило о его вине. Он один был на складе в тот день. Был там два часа. Сам сказал о стружках, а их, конечно, можно использовать для поджога.

Но все эти признаки могли быть случайностью. Поджигатель не пошел бы открыто на базу, как это сделал Милоградов. Он не пошел бы в воскресенье. Не стал бы торчать на базе два часа, а, чиркнув спичкой, немедленно исчез оттуда.

Но и эти мысли — были только мысли. Нужны были факты. Хотя бы один убедительный факт за или против.

Этим фактом и явилось коптящее пламя над конторкой кладовщика. Мы должны были обратить внимание на это странное обстоятельство. Такое пламя на базе могли дать только бензол или уголь. Больше ничего такого, что содержало бы свыше восьмидесяти процентов углерода, там не было. Смолу Можай-Можаровский еще не успел привезти. Ту смолу, которую он хотел растворять бензолом.

Но ведь бочки с бензолом были совсем в другом конце базы. Выходит, горел уголь. Вспыхни сначала конторка или склад со стеклом, пламя было б совсем другим.

Значит, вспыхнул уголь, и только потом огонь перекинулся на конторку и склад.

Но может, Милоградов и зажег уголь? Едва ли. Ни одного его следа нет у горки пепла. Не кинул ли он бутылку с бензолом на уголь из своего окна? Нет, не кинул. Эксперты проверили золу. Никаких следов бензина, керосина, нефти в ней нет.

Что же в итоге? Уголь в этот жаркий солнечный день воспламенился сам. Вот почему, прочитав акт экспертизы, испугался Можай-Можаровский…

Телефонный звонок прервал этот разговор. Звонил Гайда. Он не мог придти, так как его срочно вызывают на новое дело.

Выслушав Смолина, он согласился с доводами следователей и пообещал заехать потом. Он что-то еще сказал Смолину, и тот согласно кивнул головой.

— Михаилу Ивановичу кажется, — задумчиво произнес капитан, вешая трубку, — что человек, позвонивший в воскресенье о пожаре, был Можай-Можаровский. Звонивший сказал, что пожар случился «на моей базе».

Смолин сел писать заключение. Он писал о черном коптящем пламени, хлеставшем над базой, и перед капитаном вставало рысье лицо с узкими щелками, в которых чадил, разрастаясь, огонек, злой и холодный огонек тщеславия и себялюбия. На мгновенье рядом возникло еще усатое лицо Можай-Можаровского, послышались его слова: «Можай-Можаровский не допустит…» и «У меня на базе»… потом его заслонила физиономия Карасика. Он беззвучно открывал рот и силился что-то сказать, вероятно, то, что он человек маленький и шкурка на нем тоненькая.

И Смолин твердо и крупно поставил свою подпись на листке, будто перечеркивал эти недобрые, пришедшие на память лица.

ВЕРСИИ ОДНОГО ДЕЛА

Отпустив последнего свидетеля, Смолин спрятал разбухшее дело в сейф и отправился к Кичиге.

Майор сидел за столом, положив голову на руки, и спал.

Рядом с ним лежал исписанный лист бумаги. Это было заключение экспертизы по делу об убийстве часового мастера Агулина, случившемся на прошлой неделе.

Смолин, стараясь не разбудить Кичигу, недосыпавшего последние ночи, осторожно взял листок и сел на диван.

— Избу сруби, а тараканы свою артель приведут, — не поднимая головы, внезапно проговорил майор. — Положи на место.

— Здорово ночевали! — засмеялся Смолин, пожимая руку товарищу.

— Ночь догонял, — споласкиваясь под краном, проговорил Кичига. — Что нового?

— Еще одна версия.

Пока Кичига приводил себя в порядок, Смолин успел прочитать заключение экспертов. Они утверждали, что Агулин убит ножом, и смерть наступила мгновенно. Труп и мебель были облиты керосином и подожжены.

Это вполне совпадало с материалом, который собрал Смолин. Тело было обнаружено в спальне; возле него нашли остатки бутылки. Вероятно, преступник не сразу поджег дом; стараясь скрыться раньше, чем в поселке поднимут тревогу, он, надо полагать, вставил свечу в горлышко бутылки с керосином и подпалил фитиль. Затем собрал все, что смог, сложил в кожаный чемодан — его не оказалось ни среди целых, ни среди обгоревших вещей, — и исчез в темноте.

В полночь свеча растаяла и подожгла керосин в бутылке. Пламя быстро охватило дом.

Огонь потушили через полчаса. Особенно пострадала наружная стена дома. Найденные здесь осколки оконного стекла сильно покоробились. Никаких следов человека, совершившего преступление, под пеплом не оказалось. Рядом с телом часовщика нашли маленькую медную зажигалку. Соседи покойного утверждали, что такой зажигалки у Агулина не было.

Эксперт, приехавший утром на место пожара, посыпал пол порошком, и доски вскоре заметно покраснели. Порошок давал эту реакцию только тогда, когда в остатках горения находился керосин или другие продукты перегонки нефти.

Смолин еще раз пробежал глазами акт экспертизы и утвердительно кивнул головой.

Покончив с умыванием, Кичига подсел к товарищу и, раскуривая папиросу, полюбопытствовал:

— Какие ж версии, Александр Романыч?

— Нам пришлось провести большую и кропотливую работу, опросить несколько десятков свидетелей. Я не могу коротко рассказать тебе об этом.

Кичига понимающе взглянул на капитана:

— Разумеется, не коротко. Говори.

— Хорошо. В общих чертах дело тебе известно. Агулин был убит ночью, около 11 часов, и, вероятно, через час загорелся дом. Преступник унес часы, деньги, инструмент.

Ночью со второго на третье июня небо было в тучах, хоть глаз выколи, и, возможно, потому никто из соседей не заметил убийцу и грабителя. На скамеечке возле соседнего дома сидела девушка, дочь кузнеца Ососкова. Около одиннадцати часов луна на мгновение появилась между облаками, и девушке показалось, что кто-то, долгоногий и тощий, вышел из калитки Агулина.

Последний гость в этот день ушел от часовщика вечером. Это был Ососков.

Проводив его, Агулин запер калитку и, как всегда, закрыл дверь на засов.

Вот все, Сергей Лукич, что мы знали, начав работу. К этому следует добавить, что покойный был молчалив и скрытен, что слухи о больших деньгах, хранившихся у него дома, видимо, имели под собой почву. У нас также есть сведения, что жена Агулина ушла от него из-за крайней скупости мужа и скандалов в связи с этим. Детей у них не было.

Как я сказал, мы опросили десятки людей. Были в тюрьме, в лагерях, на базарах, стараясь напасть на след преступника или преступников.

Все это дало возможность пока только кое-что предположить.

Первая догадка связана с кузнецом Ососковым. Несколько человек, опрошенных нами, намекали, что подозревают в убийстве его.

Кузнец был не только близким соседом покойного, но и его другом, если у таких замкнутых людей, как Агулин, могут быть друзья. И поэтому в момент пожара всем бросилось в глаза странное, почти необъяснимое поведение Ососкова. Он сидел дома у раскрытого окна, судя по всему, очень волновался, но не сделал и попытки помочь своему другу в несчастье. Он так и не вышел на улицу и не стал тушить пожар.

На другой день рано утром Ососков, заняв денег, с первым же автобусом уехал в город.

Мы немедленно опросили жену кузнеца, куда и зачем отправился муж. Она ответила, что не знает. Директор МТС сообщил, что Ососкова никуда не посылали, и он уехал без ведома администрации.

Сейчас его ищут наши люди.

По второй догадке преступниками могут оказаться часовщики из города — Беловол и Трубников. Они хорошо знали Агулина и нередко наведывались к нему в гости. Утром второго июня они приехали в поселок и весь день провели в буфете. Вечером их уже никто из опрошенных нами людей не видел.

Если допустить, что преступники прошли в дом через дверь, то выходит, Агулин открыл ее. Здесь не может быть двух мнений: посетители были близки часовщику.

Однако это не все. Утром третьего июня Беловол и Трубников снова появились на улице. Они купили в магазине ящик водки, еду, наняли частную машину и укатили в лес.

— Ну, что ж, возможно, часовщики и виноваты. Что еще?

— Третья, думается, очень основательная догадка связана с человеком, которого почти никто в поселке не знает. Зовут его Сидор Третьяк. Около месяца назад он появился в наших местах и почти сразу угодил в поселковую больницу. У него оказалось крупозное воспаление легких.

Третьяк нигде не работал. Он кочевал из города в город, шатался по базарам, перепродавал какие-товещи и был постоянным посетителем пивных и закусочных.

Из больницы выписался за три дня до убийства Агулина и сейчас же отправился на базар. Там он упорно узнавал у людей, продававших часы, адреса мастеров. Себя Третьяк тоже выдавал за часовых дел мастера.

Третьего июня он исчез.

И, наконец, четвертая, пятая и так далее версии. Это обычный в нашем деле резерв на тот случай, если все предыдущие догадки ничего не дадут. Это версии об убийцах, которых мы пока не можем назвать.

Кичига немного помолчал, видимо, сопоставляя догадки товарища, и сказал капитану.

— Вчера тебя разыскивал работник автоинспекции Куглянт. Утром третьего июня он обнаружил подозрительные следы машины почти под самыми окнами Агулина. Свяжись с ГАИ.

— Хорошо. А теперь я захвачу заключение и пойду. Мир твоему сиденью…

— Мир доро́гой… — проворчал Кичига.

Поднимаясь к себе, Смолин размышлял, что следует предпринять немедля, и не заметил, как дошел до кабинета.

На стульях, у двери, сидело двое. Когда капитан поравнялся с ними, Анчугов, одетый в гражданский костюм, поднялся и кивнул на незнакомца:

— Андрей Егорыч Ососков.

Смолин пригласил кузнеца к себе.

У Ососкова было непривлекательное лицо: под редкими, будто выгоревшими бровями тускло светились узкие покрасневшие глаза.

Он легко приподнял с пола большой чемодан и прошел в комнату.

Опустив ношу, кузнец исподлобья осмотрел стены, не найдя нигде таблички «Не курить», потянулся за папиросами.

— Садитесь, Андрей Егорыч, — пригласил его Смолин, — и расскажите нам, зачем отправились в город? Вы приехали сюда третьего. Сегодня одиннадцатое. Что делали здесь эту неделю?

Кузнец свел брови к переносице, размял большими задубевшими пальцами папиросу и поднял глаза на капитана:

— А это, я полагаю, мое дело.

— Не совсем. Вы должны понимать, мы зря спрашивать не будем.

Кузнец болезненно прищурил глаза:

— Тогда поясните, зачем привели?

— Я сказал: мы должны знать причину отъезда.

— Ну, что ж, пишите, — насмешливо произнес кузнец. — Приехал лечиться.

Чтобы выиграть время после этих неожиданных слов, Смолин задал первый пришедший в голову вопрос:

— Что случилось, Андрей Егорыч?

— Глазами болен.

Смолин, заполняя протокол, вполглаза наблюдал за Ососковым. Кузнец мрачно курил и не глядел на капитана.

— Поехали сами? Врач направил?

— Врач.

Кузнец раздраженно достал бумажник и выудил из него аккуратно сложенные бумажки.

Справки из больницы свидетельствовали, что Ососков в течение недели лечился от конъюнктивита.

— Почему же ваша жена не знает, где вы и зачем уехали?

— Тьфу, старая дура! — неожиданно выругался кузнец. — Она, видно, и надула вам в уши: муж исчез!

И, повеселев, добавил:

— Я думал, дела на час, а вышло — неделя. Пришлось у сестры пожить.

— Может, и так, — неопределенно откликнулся Смолин. — Откройте, пожалуйста, чемодан.

Желваки на скулах Ососкова нервно задергались, но он не стал возражать и откинул крышку.

В чемодане, над свертками шелка, лежала толстая пачка денег.

— Странно, Андрей Егорыч. Едете лечиться и покупаете шелк? Откуда деньги? Вы же заняли червонец, чтобы добраться сюда.

Ососков внезапно встал со стула, подошел вплотную к Смолину, и зрачки на лице кузнеца почти исчезли под воспаленными веками.

— Что ты меня грызешь, как ржа железо? — угрожающе спросил он и добела сжал пудовые кулаки.

Сейчас же рядом с Ососковым вырос Анчугов, сказал подчеркнуто вежливо:

— Сядьте, Андрей Егорыч. И отвечайте на вопросы честью. Мы ничего обидного не говорим.

— Гладко стелешь, да кочковато спать, — усмехнулся кузнец. — Деньги шабра Сартакова. На мотоцикл давал. И шелк — ему.

Анчугов вопросительно посмотрел на Смолина, и капитан, поняв его взгляд, кивнул головой:

— Поезжай, Иван Сергеевич.

— Я хотел бы задать вам еще один вопрос, Ососков, — сказал Смолин, когда дверь за Анчуговым закрылась. — Покойный Агулин был, кажется, вашим другом?

— Был.

— Почему же вы не помогли тушить пожар, когда горел его дом?

Кажется, только теперь кузнец стал догадываться, почему его задержали и привели в милицию. Он опустил голову на ладони и сказал хрипло и расстроенно:

— Болен. Понимаете? Глаза болят!

Смолин попросил кузнеца подождать у дежурного.

Через час вернулся Анчугов. Он успел побывать в поселке и в областной клинической больнице. Все, что говорил кузнец, оказалось правдой.

Первая версия оказалась несостоятельной.

Странно, но слова лейтенанта обрадовали Смолина. Ему почему-то стало приятно, что этот мрачноватый и нескладный человек оказался невиновен, и первая же проверка убедила следователя в этом.

Пожав Ососкову руку, Смолин сказал весело и совершенно искренне:

— Поезжайте, Андрей Егорыч, к своей жене и больше не беспокойте ее внезапными отъездами!

Послав Анчугова к дому часовщика сфотографировать следы автомашины, о которых звонили из автоинспекции, капитан уехал в поселок.

Еще около двух дней ушло на проверку второй догадки.

Часовые мастера Беловол и Трубников тоже оказались невиновны. Привезенные к Смолину участковым милиционером, они сообщили, что между девятью и двенадцатью часами ночи второго июня были в гостях у знакомых на другом краю поселка.

Смолин поочередно вызвал на допрос всех людей, бывших в ту ночь на вечеринке. Он подробно спрашивал у каждого из них, кто во что был одет, кто за кем пришел и ушел из дома, что говорили. Все свидетели отвечали похоже.

Сомнений не было. Все это бесспорно доказывало алиби часовщиков.

Оставался Третьяк.

Его задержали на городской толкучке. Сидор — длинный и нескладный человек — похаживал по базару, посвистывал, отчего на его шее постоянно двигался кадык. Третьяк, должно полагать, чувствовал себя здесь, как зяблик в конопле. Он переталкивался с людьми и сыпал прибаутками.

Увидев перед собой капитана милиции, Сидор взял под козырек, сказал что-то такое относительно своей любви к работникам порядка и очень удивился, узнав, что работники эти пришли сюда именно за ним.

— Вот те и раз! — бормотал Третьяк, семеня впереди Бахметьева. — Век живи, век тужи, помрешь — повеселеешь!

Потом Сидор сделал вид, что ему грустно и стал уверять Бахметьева, что житейское море преисполнено подводных каменьев и что ему, Сидору Третьяку, везде плохо и негде жить.

Развалившись в машине и покуривая дешевую папироску, Сидор насмешливо бормотал:

— Господи Иисусе, — вперед не суйся, назади не оставайся, а в середке не болтайся. Разве ж угодишь начальству?

У Смолина он браво вскинул ладонь к кепочке и отрапортовал:

— Сидор Михеев Третьяк, образца одна тыща девятьсот четырнадцатого года. Несудимый.

— Зря.

— Что зря? — забеспокоился Третьяк. — Несудимый?

— Зря шумите. Мозоли на языке натрете.

— А-а, — успокоился Сидор. — Помолчать могу.

Смолин присматривался к этому пожилому шатуну и видел, что за маской веселого и спокойного человека проглядывает на его небритом лице страх.

Остановившись против Третьяка, капитан спросил:

— Профессия у вас есть? Специальность какая-нибудь?

— А как же? Часы делаю.

— А кровь откуда?

— Какая кровь?! — испуганно отступил Третьяк. — Сурик или эмаль — может, а кровь, — откуда же кровь?

Искоса осмотрев рукава и лацканы истертого пиджака, на которых запеклись бурые пятна, Сидор неожиданно улыбнулся, показывая стальные зубы:

— Озадачили меня, как поленом в лоб. Это подрался я. Из носа текло.

Поглядев на Смолина и ничего не прочтя на его лице, Третьяк вздохнул и стал аккуратно выворачивать карманы брюк и пиджака. Он выложил на стол Смолина разные отверточки, напильнички, крохотные кусачки и многое множество других часовых инструментов. Сверху поместил зеленую трехрублевую бумажку и развел руками:

— Все.

— Откуда инструмент?

— Батин подарок. С детства таскаю.

Отправив Третьяка к дежурному, Смолин поехал в поселок. Пробыв около получаса в больнице, капитан остановил машину у дома кузнеца Ососкова.

Дочь Андрея Егоровича — единственный человек, видевший, как ночью из калитки Агулина выходил неизвестный, готовилась к экзаменам и сначала отказалась поехать с капитаном. Но отец молча взглянул на нее из-под жидких бровей, и девушка проворно направилась к машине.

У дежурного по управлению девушка мельком взглянула на Третьяка и вышла к Смолину, ожидавшему в коридоре.

— Он, стало быть, и есть, — неуверенно сказала она. — Его фигура. А там кто знает?

Поднявшись к себе, капитан вызвал задержанного.

— У меня к вам всего один вопрос, Сидор Михеевич. Вы лечились в поселковой больнице. Меня интересует, что вы сдали кастелянше на хранение?

Третьяк, загибая пальцы, охотно стал перечислять свое немудрое имущество. В числе сданных вещей он назвал и часовой инструмент.

Тогда Смолин дал ему прочесть справку больницы. Кастелянша удостоверяла, что на склад были приняты только одежда и дешевые карманные часы.

Кое-как осилив по слогам бумажку, Третьяк обеспокоенно вытянул шею и задергал кадыком.

— Вишь ты какое делю, — забормотал он, — я инструмент этот с пиджаком сдал. Вот как.

Смолин пристально всматривался в лицо этого человека, не то превосходного артиста, не то безнадежного дурака, счастливого своей глупостью.

Вечером эксперты-биологи сообщили Крестову, что кровь на пиджаке Третьяка принадлежит человеку и относится к третьей группе.

Такая же группа крови, как свидетельствовала старая справка из поликлиники, была у мастера Агулина.

Кажется, можно было забыть о неудачах с первыми двумя догадками и теперь сосредоточить все усилия на Третьяке. В пользу этой версии говорило и то, что подозреваемый не мог сообщить ничего путного о том, где он был в полночь со второго на третье июня.

И все-таки Смолин продолжал искать новые следы. Два-три года назад он, несомненно, поступил бы наоборот. Улики против Третьяка были настолько основательны, что поиски на стороне казались просто потерей времени.

Но Смолин уже не раз убеждался, что самые правдоподобные догадки иной раз рушились, погребая под своими обломками веру сыщика в свои силы. Что стал бы делать капитан, окажись Третьяк невиновным?

Поэтому, отпустив Сидора, Смолин позвонил в автоинспекцию, попросил к телефону Куглянта и предупредил его, что через полчаса приедет.

Эти тридцать минут он потратил на знакомство со снимками протекторов, сделанными недавно Анчуговым у дома Агулина. Капитан долго рассматривал рисунок шин, стараясь найти характерные особенности и потертости.

Это были, видимо, оттиски колес «Москвича». На одной из шин Смолин заметил резкую особицу: кусок протектора был вырван, рядом с повреждением рельефный рисунок сильно потерся.

Этого было достаточно, чтобы искать машину.

Капитан автоинспекции Григорий Куглянт, взглянув ка снимки, сказал уверенно:

— Я на земле еще оттиски хорошо разглядел. Это — «Москвич». Колея от передних шин — 1105 миллиметров, от задних — 1145. Машина прошла, можно думать, не одну тысячу километров. Протекторы сильно изношены и повреждены. Что ж, давайте поищем, капитан.

Сначала решили осмотреть частные машины. Вероятнее всего, преступник, если он приехал на «Москвиче», взял не казенную машину. Незаконный рейс на учрежденческом автомобиле всегда связан с известным риском. Да и служебных «Москвичей» в городе было совсем немного.

Два дня «Победа» автоинспекции колесила по городу, останавливаясь то у одного, то у другого дома. Нужный «Москвич» не находился.

Наконец на исходе второго дня Куглянт остановил машину у двора одного из видных работников города — Ремизова.

Во дворе, около веранды, стоял серый «Москвич». Одно из колес было снято, и возле него на корточках сидела девушка в пижамных брюках и майке.

— Здравствуйте, Вера Васильевна, — устало произнес Куглянт, подавая руку, — чинитесь?

— Угу! — сверкнула зубами девушка и насмешливо сощурилась. — Помочь хотите?

— Отчего не помочь.

Ловкими быстрыми движениями заклеивая порез на камере, Куглянт спросил Ремизову:

— Папа дома?

Вера Васильевна рассеянно потерла нос, от чего он сейчас же стал сине-черным.

— Папа в командировке. Со второго июня. Не то рожь сеет, не то картошку убирает. Руководит.

Накачав камеру, Куглянт покатил колесо к машине. Смолин бросил быстрый взгляд на оттиск. На следе было видно совершенно отчетливо: в протекторе не хватает куска резины, рисунок возле повреждения сильно потерт.

Это была та машина, которая прошла под окнами Агулина в ночь со второго на третье июня.

Куглянт тоже увидел это, привинчивая колесо.

— Мужчинам надобен магарыч? — справилась Вера Васильевна и понимающе взглянула на гостей нагловатыми зелеными глазами.

Все прошли на веранду.

Тут только девушка, вероятно, сообразила, что надо спросить у людей, зачем они пришли.

— Мы хотели бы узнать, — сухо отозвался Смолин, — где вы катались в ночь со второго на третье июня?

Бывают люди, которые умеют глубоко прятать свои чувства. Даже в минуты сильных душевных потрясений они говорят с завидным внешним спокойствием, шутят, или, напротив, молчат с безразличным видом.

Но есть и такие — это обычно люди, не встречавшие в жизни серьезных препятствий, которых первое, даже незначительное потрясение совершенно преображает и выбивает из седла.

Это и случилось с Верой Васильевной. Взглянув на Смолина, она вдруг сильно побледнела, глаза ее почти побелели от страха, и она стала похожа на маленькую глупую напрокудившую девчонку.

— Вы не ответили мне на вопрос, — напомнил Смолин.

— Боже мой! Боже мой! Если узнает отец! — испуганно заговорила Вера Васильевна. — Ведь мы, кажется, убили его!

— Кого?

— Человека этого, в поселке!

— Расскажите обо всем по порядку, — потребовал Смолин, еще не решив, записывать ему или нет показания Ремизовой.

Девушка отрывочно и бестолково рассказала, что в ночь со второго на третье июня она отвезла отца на вокзал к поезду, отходившему в полночь. Мать в это время ила на даче.

С вокзала Вера проехала к друзьям и предложила им покататься за городом.

Захватив подругу и двух товарищей, она погнала машину через поселок в лес. По пути они захватили в вокзальном ресторане несколько бутылок вина.

Короче говоря, все опьянели и, примерно, в час направились домой.

Вера Васильевна чувствовала, что машина плохо слушается ее, но продолжала ехать на большой скорости. В поселке «Москвич» то и дело задевал за кусты по бокам дороги, заезжал на тротуары; глох мотор.

На одной из глухих улиц поселка, когда она сильно выжала акселератор, в лучах фар вдруг метнулся длинный несуразный человек с чемоданом.

Вера Васильевна резко крутнула баранку руля и, сразу отрезвев, не оглядываясь, помчалась в город.

Теперь, вероятно, Куглянт и капитан приехали, чтобы увезти ее в милицию.

Смолин слушал девушку рассеянно. Узнав в самом начале, что она отвезла отца на вокзал к двенадцатичасовому поезду, капитан усмехнулся про себя: девчонка не могла иметь отношения к убийству, — оно случилось около 11 часов. Но теперь, услышав о человеке с чемоданом, Смолин насторожился.

Он принялся было расспрашивать Ремизову о приметах этого человека, но Вера Васильевна только махнула рукой:

— Пьяна я была.

Перед тем, как проститься с Ремизовой, Александр Романович написал короткую записку Анчугову. Капитан просил Ивана Сергеевича срочно связаться с районом, куда уехал Ремизов, и узнать у него, где находился «Москвич» до полночи второго июня.

Машина автоинспекции довезла Смолина до народного суда. Капитан передал записку шоферу и попросил немедля завезти ее Анчугову.

В суде Смолина интересовали приостановленные производством дела. Возможно, удастся отыскать среди них такое, которое так или иначе наведет на следы преступника. Такие случаи встречались изредка в практике сыска.

До конца рабочего дня оставалось около часа, и Смолину не удалось найти ничего путного. Решив наведаться сюда утром, капитан поехал домой.

Утром, прежде чем отправиться в суд, Смолин позвонил Анчугову. Тот уже успел поговорить с отцом Веры Васильевны по телефону. Ремизов сообщил, что «Москвич» весь день находился в гараже под замком. Ключ хозяин никому не отдавал.

В половине двенадцатого дочь вывела машину из гаража и довезла его, Ремизова, до вокзала. Оттуда она, конечно, вернулась домой.

Четвертая версия тоже оказалась беспочвенной. Надо было искать новые следы.

Смолин пробыл в суде до вечера. Он просмотрел десятки приостановленных дел и грустно думал о том, что в жизни неправомерно большое место занимают случайности.

Только вот эта тощая папка, дело № 247, имела может быть, отношение к той работе, которой занимался сейчас капитан.

В папке были подшиты несколько бумажек. Одна из них была заявлением покойного Агулина. Часовой мастер сообщал: у него похищены часы «Звезда» и указывал, что подозревает в краже С. Мятлика с улицы Новой, дом 43.

На чем основаны подозрения, Агулин не сообщал.

Мятлик, вызванный к следователю, как говорилось в протоколе допроса, решительно отвергал свою вину.

Не было ничего удивительного в том, что суд не дал хода этому делу.

Смолин еще просматривал очередные дела, когда его пригласили к телефону. Звонил следователь Гайда из прокуратуры.

— Тут Сивриков у меня вот… за дверью сидит… — как всегда, отрывочно и не очень складно объяснял Гайда. — Из тюрьмы привезли. Заявил, что он-де Агулина убил. Врет, небось, шельма… Да, врет… Но поговорить надо. Не мешает.

По дороге в прокуратуру Смолин расстроенно говорил себе, что в его работе усилия, затраченные на сыск, нередко прямо противоположны успеху, и что с этим, вероятно, надо мириться, как с издержками профессии. А вдруг этот Сивриков сказал правду? Какая тогда цена ему, сыщику с многолетним опытом? Впрочем, едва ли есть на земле профессии без неприятностей. Смолин вошел к Гайде, стараясь скрыть свое раздражение, но Михаил Иванович, бросив взгляд на капитана, дружески пожал плечами:

— А вы, батенька, не расстраивайтесь… Врет же, поверьте мне… А вот, зачем врет, любопытно…

— Его привезли из тюрьмы? — чтобы начать разговор, спросил Смолин. — За что осужден?

— Убийство в пьяной драке. Двадцать пять лет тюрьмы.

— Сколько вели следствие?

— Около месяца.

Смолин откровенно рассмеялся:

— Он, что же, сидя в тюрьме, убил Агулина?

— Нет, отчего же. Бегал из-под стражи. Первого июня исчез. Пятого — вернули.

Смолин задумался. Потом неожиданно повеселел и сказал Гайде:

— А вы знаете, Михаил Иванович, это очень интересно. Давайте сюда вашего Сиврикова!

Часовой ввел в кабинет высокого широкоплечего парня лет двадцати восьми. Узкий, скошенный назад лоб, должно полагать, свидетельствовал о том, что Сивриков не отличается большим умом.

— Расскажите гражданину следователю, Сивриков, — обратился к нему Гайда, — как вы убили мастера Агулина.

— Убил и все, — пробурчал Сивриков. — Ножиком.

— За что осуждены? — вмешался Смолин.

— Драка с убийством.

— Срок наказания?

— Двадцать пять лет. По статье.

Смолин пристально посмотрел на осужденного:

— Сбежал из-под стражи и — за нож?

— Бывает.

Смолин повернулся к Гайде:

— Пожалуй, его больше и судить нечего, Михаил Иванович? А? И так — двадцать пять лет.

— Понятное дело, куда больше, — ухмыльнулся Сивриков.

Капитан заглянул в дело:

— Вы не скажете, Аркадий Петрович, передачи вам в тюрьму приносили? Приносили. Кто?

— Мальчишка один. Знакомый. Нечего его сюда впутывать.

— Значит, вы убили Агулина? — без всякого перехода спросил Смолин. — А как он был одет в ту ночь?

— Обычно, — спокойно отозвался Сивриков. — В пиджаке, понимаешь, в брюках.

— А на ногах? Ботинки, сапоги?

— Я на ноги не глядел.

— Как вы проникли в квартиру Агулина? Вы знали его раньше? Видели когда-нибудь?

— Зачем мне его знать? Должен открыть клиенту. Я постучал, он открыл.

— Когда вы стучали?

— Ночью.

— Понимаю. В какое время?

— Ночью. А время не знаю.

— Приблизительно?

— Может, в двенадцать, может, в час.

— Почему поздно?

— Занят был.

— Чем?

— Занят — и все.

— Хорошо. Расскажите, как расположены комнаты в доме Агулина?

Сивриков сделал неопределенный жест рукой:

— Вот так одна, понимаешь. Вот так — другая. Вот так, еще одна.

Смолин помолчал, приглядываясь к Сиврикову, и сказал негромко, занятый, очевидно, какими-то мыслями:

— В доме Агулина — только две комнаты. Та, в которой работал, и спаленка. Третьей нет.

— Может, и нет, — не стал упираться Сивриков.

— До ареста работали?

— Нет. Нервы у меня.

— Друзья у вас есть?

— Имеются.

— Назовите.

Сивриков потер лоб тыльной стороной ладони, ответил с подчеркнутой обстоятельностью:

— Иванов, Петров, Сидоров и другие.

Смолин постучал пальцами по столу, сказал Гайде:

— Велите отправить осужденного в тюрьму, Михаил Иванович. Мне он пока не нужен.

Оставшись одни, следователи несколько секунд молчали.

— Сивриков тут не при чем, — наконец промолвил Смолин. — Это ясно, как божий день. Берет на себя чужую вину. Полагает, что его не убудет от этого. Видимо, хорошо знает убийцу и выполняет его просьбу.

Гайда согласно кивнул головой. На малоподвижном некрасивом лице, этого человека странно живыми и притягательными были глаза. Смолину казалось, что они постоянно меняют краски, как поверхность голубого горного озера в короткие минуты рассвета.

— Понятно, просьбу, — отозвался Гайда. — Да ведь не всякий возьмется выполнять такую просьбу… да, не всякий. Значит, дружок просил. А когда просил, как полагаете?

Гайда подчеркнул слово «когда», и Смолин понял своего старшего товарища.

— С первого по пятое июня, когда Сивриков был на воле? — вслух размышлял капитан. — Едва ли. Он думал о том, как замести следы и верил, что сделает это. Иначе, зачем бежать? Полагаю, убийца и не стал бы просить Сиврикова в то время — у этих людей есть свой кодекс. Они, вероятно, не встречались в эти пять дней. — Ведь мы могли выйти на след того или другого и взять обоих.

— Да… вы правы… конечно… — подтвердил Гайда. — Почему Сивриков только вчера заявил об убийстве? Зачем тянул? Нет, не тянул… Он ничего не знал о нем. Что ж в итоге?

— Его попросили взять на себя вину два-три дня назад? Так, надо думать?

— Вот именно. Надо найти тех, кто носил ему передачи.

На следующий день Смолин поехал в тюрьму, чтобы выяснить фамилии людей, приходивших к Сиврикову. Выходило, что передачи осужденному приносил всего один человек. Сохранилась его записка на листе из ученической тетради. Записка не представляла особого интереса, и Смолин, быстро пробежав ее взглядом, остановился на подписи.

В конце страницы неустойчивым аккуратным почерком было выведено:

«С. Мятлик».

Смолин насторожился. Он уже где-то слышал эту фамилию.

Теперь, пожалуй, можно было возвращаться к себе.

Машина, не сильно покачиваясь на рессорах, мчалась к центру города, и капитан на мгновенье закрыл глаза, отдыхая. И совсем внезапно, как это часто бывает у людей, обязанных многое помнить и знать, капитан почти зримо представил себе тощую папку — дело № 247, прекращенное производством в суде. Там, в этой папке, было заявление Агулина, обвинявшего в краже часов «Звезда» С. Мятлика, — улица Новая, дом 43.

Приехав в управление, Смолин позвонил в суд. Память не изменила капитану: С. Мятлик жил в доме № 43.

Смолин не стал терять времени. Найдя Анчугова и Бахметьева, капитан отправился с ними на улицу Новую.

Неподалеку от дома № 43 сыщики вышли из машины. Отправив Павла за ордером на обыск, Смолин медленно пошел к нужному дому. Анчугов свернул в боковую уличку, чтобы выйти к нему с противоположной стороны. Бахметьев заправил длинные мягкие волосы под фетровую шляпу, широко улыбнулся, и его подвижное скуластое лицо стало маленько глуповатым от счастья: молодой и здоровый человек, вероятно, пришел на свидание.

Купив у девочки на углу ветку отцветающей сирени, Бахметьев воткнул ее себе в петлицу пиджака и, поминутно взглядывая на часы, стал вышагивать от угла до угла.

Через полчаса, уже обеспокоенный тем, что его, очевидно, обманули, молодой человек стал присматриваться к проходящим автомашинам.

Заметив выехавшую из-за угла «Победу», он решительно поднял руку.

Шофер на секунду задержался, покачал головой и отправился дальше.

Бахметьев положил в карман ордер на обыск, переданный ему Павлом, и направился к дому № 43.

Калитка была открыта, и капитан прошел во двор. Почти сейчас же рядом с Бахметьевым оказался Смолин, и они вдвоем направились в маленький домик.

В неприбранном запыленном помещении находился мальчуган лет десяти. Он неумело шаркал рубанком по доске, и пот градом катился с его лба.

Увидев незнакомых, мальчишка оставил свое дело, потер руки, выпачканные в смоле, и вопросительно посмотрел на вошедших.

— Здравствуй, — сказал Смолин. — Ты — Мятлик?

— А то нет?

— Один?

— Ну, да.

— Зовут-то тебя как?

— Степа.

— А где взрослые?

— У нас нет взрослых. Брат один.

— А он где?

— Не знаю.

— Ну, ладно. Мы его подождем. Можно?

— Ждите.

Мальчишка несколько раз провел рубанком по доске, потом поднял голову и молча взглянул на взрослых.

— Ты что-то спросить хочешь, Степа?

— Вы зачем пришли? В гости или как?

— По делу. Чемодан купить надо. Соседи говорят: у вас есть. Лишний.

— Это какой же? — поскреб мальчишка в затылке. — Кожаный, что ли?

— Он самый.

— Хватились! — ухмыльнулся Степа. — Его Семен давно отдал.

— Кому?

— А у кого брал.

— Опоздали, выходит, — огорчился Бахметьев. — А нам чемодан этот в самый раз подошел бы. Кожаный, большой, прочный.

— Что и говорить, — солидно подтвердил мальчик.

— А брат не поминал, чей чемодан?

— Говорил, Венки Кривого. Он тут близко от нас живет. Сапожник.

Взрослые помолчали.

— Знаешь, что? — сказал Смолин Бахметьеву. — Ты тут посиди, Егор Авдеич, а я к этому сапожнику схожу. Может, продаст?

Острогав доску, Степа сел рядом с Бахметьевым и сказал, покачивая ногой:

— А я недавно в тюрьме был!

Мальчугану, кажется, наскучило одиночество и теперь он был рад поговорить.

— Что ж ты там делал?

— Передачу таскал. Сиврикову. Его зазря посадили.

— Может и зазря, — отозвался капитан. — А почему ты передачу носил, а не брат? Ведь Сивриков, его товарищ, а не твой.

— Семен сказал — голова болит. А у меня голова никогда не болит. Я и пошел. И в тюрьме интересно побывать.

Степа неожиданно вздохнул и сказал без всякого перехода:

— Денег, понимаешь, у нас мало. А мне вот так нужно…

Он провел себе пальцем по горлу.

— Зачем же тебе деньги?

— А как же? — с искренним удивлением промолвил Степа. — Самолет я делаю. Матерьял нужен.

— А Семен разве плохо зарабатывает?

Мальчишка махнул рукой:

— То густо, а то пусто. Если куда поедет, заработает. А дома сидит — картошка одна.

— Устроился бы на службу.

— Больной он. Чарка его бьет.

— С водкой дружит?

— Ну, да.

Бахметьев достал папиросу и чиркнул зажигалкой.

Степа внимательно поглядел на зажигалку и ухмыльнулся.

— Ты, что? — поинтересовался капитан.

— Машинка у тебя простенькая. У меня лучше была.

— Чем же лучше?

— Вся медная, — воодушевляясь, заговорил мальчик, — и фигуристая, красивая. Только колесико я потерял. Перестала она зажигаться.

— Починил бы.

— Сам не мог. А в мастерских не брали. Уже потом мне Сеня сказал: «Поедем в поселок, там Агулин есть такой. Он починит». Мы там два раза были. Агулин тоже не хотел брать, злой такой. Ругался на Семена чего-то…

Степа сокрушенно покачал головой и признался:

— Потерял я эту зажигалку где-то. А может, брат взял, да не признается. А Агулина убили.

— За что же его убили, Степа?

— Кто знает? Сеня говорил, больно злой он. Вот за это и убили, наверное…

В прихожей послышались шаги. Бахметьев опустил руку в карман и сейчас же вынул ее — в комнату вошел Смолин.

Переглянувшись, сыщики вышли во двор.

Оказалось, что сапожник Венка Кривой ничего не знал о чемодане. В ответ на вопрос капитана он громко расхохотался:

— А я ж не граф, гражданин, чемодан из кожи иметь. Для моего барахла и фанерный сойдет. Приболтнул Сенька, это за ним водится.

Бахметьев коротко рассказал о своем разговоре с мальчиком, покачал головой:

— Жалко мальца, но придется искать сейчас.

Сыщики вернулись в комнату.

Смолин сказал:

— Мы должны сделать у вас дома обыск, Степа. Вот наши документы.

Мальчик исподлобья взглянул на следователей и нахмурился:

— А говорили, чемодан нужен!

— Не все можно сразу говорить, Степа. Ты не сердись. Мы — быстро, и ничего лишнего не тронем. Вот только понятых позовем.

Анчугов, наблюдавший из глубины сарая за калиткой, уже устал и очень хотел курить. Он видел, как Смолин вышел на улицу и вскоре вернулся с двумя мужчинами, видимо — понятыми.

Прошло еще около часа. Старший Мятлик не появлялся.

В это время Бахметьев и Смолин уже заканчивали безрезультатный обыск.

Были пересмотрены все вещи, обследованы стены и полы.

Головки гвоздей в полу везде были покрыты краской, а там, где краска сошла — имели серовато-ржавый цвет. Значит, ни одну доску пола не снимали со своего места и не устанавливали вновь. Если бы это случилось, шляпки гвоздей, несомненно, блестели бы от ударов молотком.

Стены в домике были каменные, и сыщики простукали их молоточками. Кирпичи издавали звонкий, а не глуховатый звук, какой обычно бывает тогда, когда в стене есть пустоты. Выходит, в стене не было тайника.

Закончив обыск в комнате, сыщики прошли в небольшой чулан, пристроенный к дому.

Полив землю водой и прощупав ее длинным стальным прутом, товарищи не нашли здесь ничего подозрительного.

В углу чулана были беспорядочно свалены книги. Бахметьев взял несколько книг сверху — это оказались старые церковные тома — перелистал их и передал Смолину.

Внимательно осмотрев книги, Смолин поднял еще несколько томов и изумленно вздернул брови: книги в этом сухом подвале были очень тяжелы.

Александр Романович открыл одну из них. Под обложкой, во всю толщину страниц, были прорезаны круглые аккуратные отверстия, и в них тускло блестели серебряные часы. В остальных книгах был спрятан часовой инструмент и короткий нож с наборной рукояткой.

Увидев это, Венка Кривой, приглашенный понятым, удивленно присвистнул и покачал головой:

— Нечисто.

Потом, потирая щетину на подбородке, сказал огорченно:

— А ему, сукину сыну, кило смолы в долг давал. Плакала моя смола, получается.

Сыщики переглянулись. Теперь, кажется, становилось ясным, как Мятлик проник в дом Агулина. Зная, что часовщик недоверчив от природы, да еще подозревает его в краже часов, преступник, конечно, не стал стучаться к нему. Мятлик, видимо, смазал тряпку жидкой смолой и бесшумно выдавил «пластырем» стекло в большой комнате, где обычно работал Агулин и где ночью, разумеется никого не было. Оттуда он проник в спальню и расправился с жертвой.

…Уже в небе поднялась луна, и утомленный Степа похрапывал на кровати, когда на улице послышались медленные широкие шаги.

Вскоре калитка дома № 43 бесшумно распахнулась. Однако никто не вошел во двор.

В напряженной тишине прошелестел крыльями ночной жук. Где-то сонно полаивали собаки.

Прошло несколько минут, и в раме калитки выросла фигура высокого узкоплечего человека. Он на секунду остановился, прислушался и осторожно пошел к дому.

За его спиной внезапно вырос кто-то.

Резкая команда на секунду парализовала Мятлика, но уже в следующее мгновение он метнулся в сторону и бросил руку в карман.

Увидев прямо перед собой дуло пистолета и услышав приглушенные голоса трех человек, Мятлик медленно, будто раздумывая, потащил руки вверх и сказал не столько этим людям, сколько себе:

— Сивриков, выходит, продал, подлая душа.

И помолчав, зло усмехнулся:

— Ведите. Отпрыгался Сенька Мятлик!

КОНЕЦ РЫЖЕГО

Его никто не видел. Никто не мог сказать, где его, хотя бы приблизительно, нужно искать. Два года он действовал в городе и два года выходил сухим из воды.

И все же сыщики знали о нем немало.

— Он высок ростом и рыжеволос, — задумчиво говорил Кичига, попыхивая дымком и изредка взглядывая на Смолина. — Дважды мы подбирали на месте краж рыжие волосы. Как-то, в прошлом году, он расписался на стене ювелирной мастерской, прежде чем уйти из нее. Ты помнишь эту надпись? «Не ищите меня, дурни!» Я измерил высоту, на которой была сделана надпись. Сто шестьдесят шесть сантиметров от пола. На стене люди пишут обычно в уровень глаз. От глаз до темени еще, скажем, четырнадцать-пятнадцать сантиметров. Выходит, в Рыжем — метр восемьдесят. О том же говорят и следы его ног.

— Вероятно, все это так, — согласился Смолин.

— Ему сейчас лет сорок, — продолжал Кичига. — Нам удалось собрать его пальцевые следы. На раме в промтоварном магазине, на шкатулке в ювелирной мастерской и на мельхиоровых ложках, оставленных в ограбленной квартире.

Ты знаешь, чем старше человек, тем шире папиллярные линии и бороздки между ними. У Рыжего — шесть-семь линий на пяти миллиметрах следа. Такой отпечаток не оставят ни ребенок, ни юноша. Мало того, у взрослых людей обычно бывает на две-три линии больше, чем у Рыжего. Выходит, он не отличается худобой.

— Мне нечего возразить на это, — сказал Смолин. — Я тоже обратил внимание на его отпечатки. Он, действительно, оброс жирком и, конечно, не молод. Папиллярные линии у него имеют частые разрывы. Значит: подтерлись, подработались за долгую жизнь этого мошенника.

— Я основательно поработал с отпечатками Рыжего, — продолжал после паузы майор, — и могу, кажется, утверждать — это профессиональный вор и грабитель. Следы всех его пальцев говорят еще и о том, что он далек от физического труда. Я искал в его отпечатках следы ожогов: может быть, он кочегар или повар, кузнец или сварщик? И не нашел. Ничто не наводит на мысль, что преступник относится к цеху сапожников или портных: в отпечатках нет точечных углублений, которые обычно остаются от уколов иглой или гвоздями. Нет ни частиц угля, которые могли бы выдать кочегара, ни краски, с которой имеет дело маляр, ни масла, пачкающего руки смазчика или шофера.

Рыжий умен и изворотлив. Два года путает он сыск, оставляя на месте преступлений то галошу с детской ноги, то окурок со следами губной помады, то бутылку с отпечатком чужого пальца.

И все же жулика выдает его почерк.

Одни подбирают ключи под замки и отмыкают квартиры или магазины. Другие действуют ломиком-фомкой. Третьи проникают в подвал, а оттуда — внутрь дома. Четвертые смачивают тряпку в смоле и выдавливают стекла. Пятые спускаются в дымоходы. Ты заметил: Рыжий проникал в магазины и квартиры через чердаки или крыши. Он пробивал дыры в потолочных перекрытиях и спрыгивал вниз. Все дыры его работы — огромны. А то как бы он пролез через них?

— Что ты думаешь о его характере, Сергей Лукич?

— Здесь легко ошибиться. У нас мало данных. Но можно предположить: Рыжий, как все преступники, живет одним днем и не заботится о будущем.

Он крал и грабил часто, хотя только одна кража в ювелирной мастерской могла дать ему десять-пятнадцать тысяч. Выходит, он способен в одночасье прокутить награбленное.

Мы ни разу не наткнулись на него ни в ресторанах, ни на частных квартирах. Не попался он нам и на вокзале. Вероятно, он исчезал из города пешком и успевал за короткий срок покрыть большие версты.

Даже при этом мы сумели бы его накрыть: такой человек должен броситься в глаза. Я думаю, он обладает немалым актерским талантом — мастерски гримируется, изменяет походку и внешность, возможно — голос.

И еще одна деталь. Ты помнишь, в начале года он разобрал потолок и спрыгнул на прилавок магазина? Там, в темноте, наткнулся на сторожа. Оглушив его, связал веревкой, очистил полки и исчез.

Ты не обратил тогда внимание на веревку? Напрасно. С ней стоило повозиться.

Дело в том, что веревка эта была разной толщины и имела неодинаковый шаг крутки. Да и каболки были свиты не в левую, а в правую сторону.

— Что ж из этого следует?

— Это веревка домашней работы.

— А почему бы ему просто не купить веревку в магазине?

— Почему? Сейчас трудно сказать. Вероятно, он не хочет появляться в магазине. А может быть, плетенье веревок служит для него ширмой…

Смолин молча взглянул на товарища и неожиданно улыбнулся. Достал трубку, набил ее табаком и несколько минут сосредоточенно курил, наполняя комнату медовым запахом «Золотого руна».

— Прошлой ночью, Сергей Лукич, — наконец сказал Смолин, — Бахметьев случайно арестовал Рыжего в Заречном лесу.

Кичига бросил быстрый взгляд на Смолина и усмехнулся:

— Если это не шутка, то как отнестись к твоим вопросам? Экзамен на зрелость эксперта?

— Ни то, ни другое. Мне лишний раз хотелось убедиться в точности твоего анализа. Я же сказал: Рыжего взяли случайно…

Кичига с любопытством посмотрел на товарища, толкнул ящик стола, запер его на ключ и поднялся:

— Я хочу повидать Рыжего.

Товарищи спустились в подвальный этаж, и дежурный провел их в одиночную камеру.

Спиной к вошедшим стоял высокий толстый человек с грязно-рыжими волосами, побитыми сединой. Он был в ватнике, без ремня, и в длинных охотничьих сапогах. Ни скрип двери, ни шаги вошедших не заставили его повернуться.

— Я забыл тебе сказать, Сергей Лукич, гражданин Деревягин — глухонемой. Я даже не могу ему объяснить, за что он арестован.

Смолин подошел к задержанному вплотную и почти у самой его головы вдруг громко ударил в ладони.

Деревягин вздрогнул, резко обернулся к вошедшим, и в его растерянных ястребиных глазах на одно мгновенье блеснули хищные огоньки.

— Ну, что ж, здравствуй, земляк, — холодно произнес Смолин.

Глаза жулика забегали по лицам вошедших, кажется, он не узнавал ни того, ни другого.

— Забыл ты меня, выходит, Николай Кузьмич?

Рыжий молчал несколько секунд, пристально всматриваясь в лицо Смолина. Потом усмехнулся:

— Вот и довелось встретиться… Мне не очень приятно, тебе — не знаю как…

Кичига с удивлением глядел то на Рыжего, то на капитана, мрачно сдвинувшего брови.

— Будешь признаваться, или как? — спросил Смолин.

— Другому ничего не сказал бы. Тебе скажу. Колька Мортасов понимает землячество.

— Ну, ладно, — сухо произнес Смолин, — подумай, а я потом увижу тебя.

Поднимаясь с Кичигой по лестнице, капитан сказал:

— Это долгая история, Сергей. Мы учились с Колькой Мортасовым в одном классе. Однажды…

И Смолин коротко рассказал о появлении Колькиного отца в лесу, об исчезновении мальчишек из Сказа.

Колькиного отца и Геньку взяли давно. Сенька пропал на фронте. А Колька исчез: ни вестей, ни костей.

— Два года мы шли по следам Рыжего, и все это время я не мог отделаться от мысли: Рыжий и Мортасов — один человек. Может, это шло от того, что и тот, и другой — рыжие; может, потому, что оба — умны и изворотливы.

Ночью Бахметьев с двумя помощниками выехал в лес. Там где-то была землянка. В ней укрывалась старуха, которая не раз продавала краденое.

На заре Бахметьев нашел землянку и там внезапно напоролся на Кольку Мортасова. Капитан задержал и его, и старуху. Это оказалась Колькина мать.

В управлении Мортасов ткнул Крестову в руки паспорт на имя Деревягина и знаками объяснил, что не говорит и не слышит.

— Бахметьев оставил своих людей у землянки?

— Оставил. У Кольки должны быть связные, все те, кто сбывал краденое и снабжал его в дни кутежей и затворничества.

— Так отчего ж ты не рад?

— Случайная удача. Потому.

Утром к Смолину зашел Крестов. Начальник уголовного розыска присел на подоконник, подымил папиросой и сказал, усмехаясь:

— Твой земляк дурит. Воды в рот набрал.

Смолин, кажется, не удивился:

— С ним придется повозиться не один день. Легко не сломать. Но мы много знаем о нем, надо загнать его в угол.

— Он не хочет говорить ни с кем, кроме тебя.

Через полчаса дежурный привел Рыжего. Мортасов подождал, пока Крестов уйдет, и тяжело повернулся к Смолину:

— Что ж, давай беседовать, земляк. Как на исповеди… Ты знаешь Кольку, Смолин. Он не глупый парень, Колька. Потому понимаю: взяли меня случайно.

Мортасов коротко улыбнулся и продолжал:

— Весь мой грех — пожар да печать. А потом праведно жил. Ты спросишь: зачем бежал? А я тоже спрошу: какая жизнь кулаку или, скажем, спекулянту в селе? Ты первый грыз бы меня, как ржа железо. Так что не обессудь: выкручивался, как мог.

— Откуда чужой паспорт?

— Чужой? Это мой. Я уже двадцать лет Деревягин. И мать — Деревягина. И отец, пока жив был, — Деревягин. Тут, верно, не без греха: сказовскую печать пристроил.

— Сельсовет зачем жег?

— Чтоб печати не хватились.

— Отец велел?

— Он. Покойник.

— Значит, больше ни в чем не грешен?

— Ни в чем. Как на духу говорю.

— Недолго думал, да хорошо соврал! — усмехнулся Смолин.

Мортасов подвинулся вплотную к капитану и сказал доверительно:

— Мы не дружили мальцами, Сашка. Но ты — мой земляк. И матери наши, и деды — соседи были. Отпусти меня, Сашка.

— А пожар и печать?

— О том уж и собаки не лают. На раз ума не стало — довеку дураком прослыл.

— Зачем мать с ворами путалась?

— Мать? — Мортасов пристально посмотрел на Смолина, помедлил с ответом. — Посади тебя в клетку, и ты выть станешь. Жить-то как-никак надо было. Соорудил я в лесу землянку: три кола вбито, да небом покрыто. Пеньку покупал, веревки вил. Кормился тем. Мать товар продавала. Может, с каким вором и схлестнулась на рынке. Никто не видит собственного горба, Сашка.

— Почему у полковника молчал?

— Чужой он человек. Со службы живет. Поймал кого — добрый службист. Не поймал — коситься станут, а то и вовсе прогонят. Ты — иное. Все же свой человек, мужичьей крови.

— Еще на один вопрос ответь: зачем в лесу немого играл, балаган устраивал?

— И об этом скажу. Прописки уменя в паспорте, сам знаешь, нет. Потому нет, что надоели мне смерть как вопросники ваши. Куда ни ткнись — чертом над душой висите. Пожить хотел на свободе. Так разве дадите? Отпустишь, что ли?

— Нет. Значит, безгрешен, кроме как в детстве?

— Не грешит, кто в земле лежит. Но то — у всякого.

— Не знал я, что память у тебя гнилая, Мортасов…

Смолин, искоса наблюдая за Рыжим, открыл ящик стола, вынул из него несколько листов бумаги, стекла, склеенные друг с другом по краям. Потом достал из сейфа небольшой бумажный сверток и тоже положил на стол. Кивнул Рыжему:

— Сядь ближе, Николай Кузьмич.

Мортасов неохотно подвинул стул, зевая, вежливо прикрыл рот ладонью.

— Два года назад, Николай Кузьмич, по рынку и комиссионным магазинам ходил один жулик. Он выслеживал тех, кто продавал дорогие вещи, и заключал с ними сделки. Потом отсчитывал деньги и вручал их владельцам вещей. В последний миг, передавая сумму, он заменял ее «денежной куклой». Ты знаешь, что это такое: сверток бумажек, обернутых сторублевкой, скажем. Жулик исчезал раньше, чем обманутые успевали заметить подлог.

Мы напали на его следы. Это был рыжеволосый человек с большими руками и густыми бровями, в которых тогда еще почти не было седины.

Один из наших агентов, наконец, накрыл Рыжего в комиссионном магазине. Но агент был новичок и вернулся к нам с пустыми руками. Рыжий швырнул ему в глаза «денежную куклу», выбежал из магазина, нырнул в проходной двор и исчез.

Так вот, это был ты, Николай Кузьмич.

Мортасов несколько секунд сидел молча, опустив голову и только на его губах блуждала ироническая улыбка.

— Что скажешь?

— Не я был.

— Тогда послушай еще. Мы передали «денежную куклу» в нашу лабораторию. Нам нужны были пальцевые следы мошенника. Эксперт опылил сторублевку графитом. Это — черный порошок, который помогает нам выявлять отпечатки. Графит не помог. Тогда эксперт окурил бумагу парами йода. Это — сильное средство, но и оно ни к чему не привело. Испытали последнее: обработали бумагу раствором азотно-кислого серебра. Ты видишь, я ничего не скрываю от тебя. Чем скорей ты поймешь это, тем лучше… Мы получили ясные и четкие следы. Вот снимки с них.

Смолин подвинул к Рыжему фотографию. Мортасов бросил ленивый взгляд на снимок и поднял глаза:

— Ну, и что?

— Вчера лаборант взял у тебя оттиски пальцев. И они, и следы на «кукле» принадлежат одному человеку!

Рыжий сдвинул брови к переносице, помрачнел и неожиданно рассмеялся:

— Может, когда и держал я эту сторублевку, Смолин. Что ж с того?

На другой день, войдя в кабинет Смолина, Мортасов дружески улыбнулся капитану: «Служишь, Александр Романович? Ну, что ж — служи».

— Не передумал?

Мортасов ответил твердо:

— Не передумал.

— Тогда я расскажу тебе еще об одном случае. Может, он развяжет тебе язык. Года полтора назад, в одну из зимних ночей, в своей комнате, на окраине города, был убит Гурьян Тоболкин, по кличке Лопух. Это был неловкий и бесталанный вор. Но я сейчас не о том. За неделю до смерти Тоболкин пришел к нам — Лопух хотел вернуться к честной жизни. Об этом, видно, узнали. Ночью к его окну подошел человек и выстрелил через стекло Тоболкину в грудь.

Мы осмотрели землю под окнами, пробитое стекло и тело покойного.

След на снегу принадлежал человеку, вероятно, ста восьмидесяти сантиметров роста. Мы пытались найти стреляную гильзу. Если убийца стрелял из пистолета «ТТ» — ее надо искать правее следа. Там ничего не нашли. Мы осмотрели снег справа и позади, может, убийца бил из «Парабеллума»? И там не было. Иногда еще пользуются «Маузером». К нему подходят патроны от «ТТ». Но впереди, у стены, гильзы тоже не оказалось. Не было ее и слева от следа. Выходит, преступник не пользовался и «Вальтером».

И мы, и эксперты решили тогда: убийца стрелял из нагана. Гильза осталась в барабане револьвера. Мы проверили себя еще раз, в дело был пущен миноискатель. И это ничего не дало. Вскрытие показало: Тоболкина убили револьверной пулей.

И тогда мы вспомнили еще об одном. Ты слушаешь?

— Слушаю, — безучастно отозвался Мортасов.

— В поселке электриков среди бела дня была убита женщина. Грабитель сложил вещи в мешок и вышел из дома.

Это был высокий и грузный старик с длинной седой бородой.

Участковый милиционер Балашов обратил внимание на старика, увидел кровь на руках. Он попытался проверить документы у человека с мешком. И тогда грабитель ударил его ножом. В борьбе истекающий кровью милиционер сорвал с лица старика накладную бороду и сдвинул в сторону парик. Под фальшивой прической были рыжие волосы.

Убив милиционера, рыжий срезал у него наган и бросился к мосту. Среди зевак, сгрудившихся вдалеке, к несчастью, не нашлось смелого человека.

Убийца вскочил в ожидавшую его машину. На ней оказался чужой номер, и мы потеряли след рыжего.

Теперь мы его нашли. Похищенный наган оказался у тебя.

На мрачном нахмуренном лице Мортасова медленно перекатывались желваки. Он сказал устало и резко:

— Врешь ты все, капитан! Я сам подписал протокол обыска. Никакого нагана не было.

— Мы оставили своих людей у землянки, Мортасов. Мы знали, к тебе придут твои люди… У одного из них оказался наган. Человек брал у тебя его на двое суток. В «дело». Теперь револьвер у меня.

— Покажи….

Смолин достал из ящика оружие, осмотрел его и подвинул на край стола.

Рыжий поднес наган к глазам, пощупал его взглядом со всех сторон и усмехнулся:

— Здесь нет номера. Почем я знаю, чей это?

— Номер есть, Николай Кузьмич. Ты спилил его, но это не меняет дела. Вот снимок знаков, которые ты уничтожил.

— Так не бывает…

— Ну, хорошо. Чтоб покончить с этим, я расскажу тебе, как делается. Металл нагана имеет одинаковую плотность. Но в том месте, где отштампованы буквы и цифры, сталь уплотнена. Это понятно: на нее давили при штамповке. Ты можешь спилить номер и буквы, но эта уплотненность под ними, это скрытое изображение выбитого знака останется в металле. Даже если сточенная поверхность гладка, как зеркало. В лаборатории металл травили и выявили различную его плотность в оружии. И тогда стал виден номер. Это наган Балашова, Мортасов!

Несколько секунд Смолин молчал, стараясь, чтоб чувство озлобления не пробилось наружу и не помешало допросу. Потом сказал:

— Я могу еще рассказать о рыжих волосах, найденных в ограбленных магазинах. О надписи на стене в ювелирной мастерской. О следах пальцев на ложках и шкатулке. О проломах в крышах, через них вор влезал в квартиры и магазины. О самодельной веревке, которой был связан сторож. Я могу показать протоколы допросов твоей матери и твоих сообщников, слепки с твоих следов и многое другое. Но надо ли?

Мортасов поднял голову и невидящими глазами посмотрел на Смолина.

— Если я признаюсь, что мне дадут?

— Ты знаешь это не хуже меня. Репье посеял — не жито взойдет.

— Хорошо. Я подумаю.

Утром дежурный привел Рыжего к Смолину. Обождав, когда дежурный выйдет, Мортасов вплотную подсел к капитану и сказал ему тихо и твердо:

— Ты должен меня отпустить. Меня могут пристрелить за мои грехи, но ты ими свят не станешь. Смотри, тебе оторвут голову мои люди. Они немало должны Кольке Мортасову. Зачем тебе сиротить своих детей, Смолин?

Капитан выдержал тяжелый взгляд Рыжего, закурил трубку и сказал:

— Вместе с народом и я — народ. А народ не запугаешь, Мортасов!

ТЕ, КТО УБИЛ

За несколько минут до смерти Надя открыла тусклые, измученные болью глаза, пыталась говорить, но бессильно уронила голову на руки отца.

Врач пожал плечами, и небритая седая щетина на его щеках сердито задрожала.

— Со смертью не сговоришься. Это — конец.

Тогда Петр Егорович опустился на колени перед дочерью, выговорил тяжело, будто разжевывал густую смолу:

— Скажи хоть — кто? Он?..

Не дождавшись ответа, поднялся и, горбясь, вышел из комнаты.

Доктор взял умирающую за руку, долго нащупывал пульс, потом сказал куда-то в угол комнаты:

— Велите подавать машину, голубчик.

В углу, положив руки на колени, сидел Смолин.

Врач не видел его лица, и медику казалось, что капитан дремлет.

Однако это было не так. Смолин настороженно следил за женщиной, надеясь, что к ней вернется сознание. Все то время, пока доктор осматривал умирающую, вводил ей камфару и останавливал кровотечение, капитан ждал, и вынужденное безделье раздражало его. К этому примешивались еще какие-то мысли, пока расплывчатые и неясные. Вероятно, Смолину было просто жаль очень молодую женщину.

Проводив доктора к машине, капитан попросил соседок, толпившихся у калитки, собрать покойную в последний путь. Затем он вышел в небольшой сад, начинавшийся прямо от крыльца дома.

Александр Романович не сразу отыскал старика, отца Нади. Этот тихий и смирный человек, совершенно смятый бедой, сидел на скамейке у высокого забора, обнесенного колючей проволокой.

Обойдя небольшой кусок земли, вскопанной под огород, Смолин подсел к Буркову и тихо сказал:

— Горе, что море — и берегов не видно. А поговорить надо, Петр Егорыч. Надо.

Смолин от соседок уже знал, что жена Буркова умерла от рака совсем молодой. Тогда Петра Егоровича еще все звали Петенькой, и он первый год работал корректором-подчитчиком в газете. Дочь Бурков воспитал сам и посильно баловал ее, вспыльчивую, но справедливую девочку.

И сейчас Смолину казалось, что старик не соберет в себе сил для разговора, который и от твердого человека потребовал бы огромного напряжения. Поэтому капитан весь превратился в слух, уловив медленные, но связные ответы Буркова.

…Наденька всего месяц назад вышла замуж за местного литератора Николая Сергеевича Волошина.

Волошин был лохматый несуразный парень, лет на семь старше жены. Он читал ей какие-то стихи и бегал устраивать их в редакции. Вечерами Волошин метался по комнате, ерошил кудлатую свою гриву и на чем свет стоит ругал редакторов, секретарей и заведующих отделами газет за то, что у них ржавые души и стеклянные глаза. Его лирику газеты не хотели печатать, а заказывали всё стихи на актуальные темы, каковыми, по мнению редакторов, были произведения о грохоте и дыме заводов. Но поэту хотелось напечатать что-нибудь о своей любви, огненной, как Везувий, могучей, как океан, и еще что-то в этом же роде.

После помолвки Николай Сергеевич подарил жене бриллиантовые серьги и уверял, что когда станет знаменит, купит ей еще и холодильник.

Наденька очень гордилась серьгами и с тех пор не снимала их, на зависть своим однокурсницам.

Все были очень довольны, пока не стряслось несчастье.

Как-то, вернувшись с работы, Петр Егорыч увидел, что Надя сидит на измятой кровати, подтянув колени к подбородку, и мутными невидящими глазами глядит в стену прямо перед собой.

Старик позвал дочь, она не откликнулась. Полчаса упрашивал, чтоб сказала, в чем дело, но Надя отталкивала его и молчала. Взгляд ее стал диковат, как у покойной матери, когда ту незаслуженно обижали.

Наконец Надя заплакала. Она делала это как-то странно: открывала рот и беззвучно стискивала челюсти, будто грызла воздух.

Потом вытащила из рукава конверт и кинула его отцу.

В конверте была только фотография неизвестной очень красивой женщины. Ее глаза, опушенные изогнутыми ресницами, смотрели вызывающе; на груди висел раскрытый медальон с крошечной фотографией.

На обороте карточки круглым аккуратным почерком было написано:

«Волошин! Помни! Всегда!»

Восклицательные знаки после каждого слова походили на гвозди, и старику казалось, что кто-то с тупой настойчивостью забивает ему эти гвозди в затылок.

Бурков рассеянно осмотрел конверт. На нем тем же круглым почерком был выведен адрес. Фамилию написали с крючками и хвостиками, особенно на конце, — не поймешь — Н. Волошину ли, Н. Волошиной ли?

Надя спросила тоскливо:

— Что же мне теперь делать?

Отец осторожно посоветовал:

— Поговорила б ты с ним, дочка. Может, ошибка какая?

— Я с ним поговорю! — пообещала Надя, и отец ясно почувствовал, что нынче случится худое.

Николай Сергеевич явился в полночь. Он вбежал в комнату жены растрепанный и возбужденный и закричал еще от двери:

— Пляши, жена! Стихи приняли!

Женщина, глядя со слепой ненавистью, ответила:

— Я уже наплясалась. Возьми свои вещи и уходи.

Петр Егорович слышал, как молодой человек сначала упрашивал Надю, потом умолял ее, потом стал кричать, что все это ложь.

Вскоре Волошин выскочил из комнаты жены и пронесся к выходу, В одной его руке болтался плащ, в другой чернела — нелепая в эту минуту — патефонная пластинка. Он прижимал ее к новому синему костюму, в котором всегда ходил в редакции, и вот такой — несуразный и взвинченный — исчез из дома.

После бегства он каждый день писал Наде длинные письма. Сначала она, скорбно поджав губы, читала их и показывала отцу, потом стала рвать, не распечатывая.

Волошин писал, что его подло оклеветали и просил спокойно выслушать доводы.

Он несколько раз пытался поговорить с Надей, когда та шла в институт, но жена проходила мимо, не замедляя шагов.

Последнее письмо Николая Сергеевича расстроенный старик открыл сам. Волошин писал, что настаивает на разговоре и просит жену завтра, как только стемнеет, выйти в сад к забору.

На другой день, едва стало смеркаться, Петр Егорыч сказал дочери:

— Ты совсем побелела. Пошла б прогулялась в сад. Надо беречь себя.

Дочь молча поднялась и вышла во двор.

Старик, чтобы не смущать Волошина, остался в сенях и только изредка поглядывал на калитку. Но она так и не открылась.

И Петр Егорович очень удивился, услышав вскоре глухой возбужденный разговор. Волошин, видно, перелез через забор, чтобы не привлекать лишних взоров. Временами молодые люди говорили громче, потом переходили на шепот и снова о чем-то спорили.

Старик с беспокойством поглядывал на часы. Была половина двенадцатого. Разговор у забора стих, и отец облегченно вздохнул: помирились.

Прошло еще около часа. И вдруг Бурков услышал глухой захлебнувшийся крик.

Уже чувствуя, что случилось страшное и непоправимое, он кинулся в глубину сада, к забору, едва заметив, как через его верх переметнулась чья-то фигура.

У скамейки, лицом вниз, лежала Надя. Она была без сознания, и отец с ужасом увидел, как на ее платье расплываются темные пятна крови.

На земле лежал перочинный нож Волошина с белой перламутровой рукояткой, блестевшей под лучами луны.

На крик старика в сад прибежали люди. Сосед Буркова Чернецов помог перенести тело в дом. Женщины позвонили в милицию.

И вот теперь, не приходя в сознание, Наденька скончалась…

На востоке уже синело небо, когда Смолин простился со стариком. Капитан, не заезжая в управление, отправился к прокурору. Получив ордер на арест, Александр Романович отыскал Волошина и увез его к себе.

В кабинете следователя поэт растерянно справился, в чем дело?

Смолин с ненавистью посмотрел в красивые глаза Волошина и, чтобы отвлечь себя и не сорваться, стал перебирать бумаги в ящике.

Николай Сергеевич забегал по комнате, потом спросил тоскливо и зло:

— Я ничего не понимаю. Можете объяснить?

Не поднимая головы, Смолин сказал.

— С вашей женой несчастье. Мы обязаны выяснить, как оно случилось.

Взглянув на Волошина, Смолин увидел, что тот сидит, привалившись к спинке стула, зеленый, как лед, и его зубы мелко стучат о граненый стакан с водой.

— Что такое? — деревянно спросил он, расплескивая воду. — Неужели она что-нибудь сделала с собой?!

Капитан не ответил. Подвинув к себе бумагу, он стал задавать общие вопросы, исподлобья наблюдая за Волошиным. Поэт смотрел на него широко открытыми непонимающими глазами. Смолина смущал этот беспомощный и ненаигранный взгляд.

«Неужто он наносил удары в беспамятстве и не помнит этого? Что за глупая мысль!» — тут же решил он.

Заканчивая допрос, Смолин внезапно спросил:

— Скажите, есть у вас нож?

— Нет… Впрочем, есть… перочинный… Минуту…

Волошин полез в карман, покопался в нем и отрицательно покачал головой.

— Потерял или оставил дома…

— Расскажите, какой это нож?

— Ножик… обычный… Для карандашей. С перламутровой ручкой…

Смолин достал из ящика нож.

— Это ваш?

Задержанный мельком взглянул на ручку и кивнул головой:

— Да.

Внезапно Волошин неестественно застыл, и в его широко открытых глазах отразился испуг. Николай Сергеевич увидел на лезвии кровь.

— Господи! Что она сделала с собой? — спросил он, запинаясь и облизывая загоревшиеся губы.

…Весь день Смолин допрашивал соседей Буркова. Отпустив кассиршу Невзорову, недалекую и взбалмошную девчонку, капитан пригласил Чернецова.

Семен Чернецов, моложавый человек лет за тридцать, с большими руками и ногами, сразу располагал к доверию. У него были правильные черты лица, голубые, немного водянистые глаза смотрели искренне и прямо. Темно-русые волосы иногда падали ему на лоб, и Чернецов легким волнистым движением ладони возвращал их на место.

Отвечая на общие вопросы, он сообщил, что холост, воевал, работает в пожарной охране.

Он хорошо знает семью Бурковых. Надя росла на его глазах, это была в общем милая и славная девушка, только сердце у нее было с перцем.

Муж Нади тоже показался Чернецову достойным человеком. Правда, он видел Николая Сергеевича с другой женщиной, ну, не ему судить.

Возможно, до Наденьки дошли слухи об этих связях и вот — случилось несчастье.

Вчера, возвращаясь с дежурства, Чернецов видел, как Волошин перелезал через забор. Конечно, это было очень странно, кто помешал бы Николаю Сергеевичу выйти через калитку?

Он, Чернецов, совсем собрался ложиться спать, когда услышал крик Петра Егоровича и поспешил к нему.

— В какое время вы видели Волошина?

— В половине двенадцатого, не позже.

Простившись с Чернецовым, Смолин прилег на диван и задумался. Ему показалось, что сердце бьется слабо и неточно.

«Годы, вероятно, дают себя знать, да и ночь без сна», — думал он вяло, и вдруг ощутил, что это совсем не то, что тревожит его сейчас. Дело было совсем в другом — он совершил непростительную глупость, не осмотрев места убийства.

Александр Романович попытался успокоить себя тем, что все здесь ясно, но почему-то расстроился еще больше.

Ощущая потребность в немедленных действиях, Смолин сел за стол и принялся рассматривать протоколы допроса. В записях беседы с Чернецовым он обратил внимание на фразу, которую записал механически. Пожарник утверждал, что он видел Волошина в половине двенадцатого ночи. А отец покойной сказал, что дочь закричала в начале первого, и именно тогда он, подбежав к забору, увидел темную фигуру убийцы, перемахнувшего через проволоку.

Вероятнее всего, старику это показалось. Но почему Надя закричала почти через час после того, как исчез Волошин? Теряла сознание?

Утром Смолин подъехал к дому Буркова. В квартире было тесно и тревожно: покойную готовили к похоронам.

Смолин попросил у старика небольшую садовую лестницу и направился к забору. Поднявшись наверх, капитан вскоре нашел на проволоке несколько клочков синей костюмной материи. Волошин, перелезая через забор, вероятно, порвал пиджак или брюки.

Спустившись, Смолин развел гипс и механически стал заливать следы белой сметанообразной кашицей.

Вот женский след… вот мужской… вот опять мужской… Что такое?

Смолин оторопело остановился возле глубокого отпечатка на взрыхленной земле огорода.

По профессиональной привычке он обычно запоминал размеры обуви, приметы и особенности людей, с которыми приходилось иметь дело. След, который привлек его внимание, вовсе не походил на отпечатки Волошина. Он был почти вдвое меньше. Может быть, его оставил старик, отец Нади? Нет, у него тоже крупная нога. Не отпечаток ли это Чернецова, помогавшего старику донести Надю до дома? Едва ли. У него сапоги, а здесь — оттиски сандалий.

Пока гипс застывал в следах, Смолин решил посмотреть, куда ведут эти странные отпечатки.

Идя от передних следов к задним, капитан увидел, что человек, оставивший эту дорожку, сделал несколько огромных, не по росту, шагов. Бежал? Откуда?

Неподалеку от огорода темнело несколько кустов живой изгороди. К ним и привела следовая дорожка.

Между кустами Смолин заметил отчетливую вмятину от тела человека. Чтобы оставить такой след, неизвестный должен был пролежать в кустах несколько часов.

Размышляя над тем, что это все может значить, Смолин вернулся к месту убийства. Осматривая забор, капитан обнаружил на досках две разные пары отпечатков, оставленных грязными подошвами. Одни были длинные и узкие, они принадлежали, конечно, Волошину; вторые — остались от сандалий. Маленькие следы кое-где покрывали дорожку Волошина.

«Странно, — думал Смолин, выбирая из земли застывший гипс, — выходит, Волошину кто-то помогал? Кто?»

Оставив лестницу у дома, капитан тихо прошел в комнату, где лежала покойная. Ему надо было поговорить с отцом Нади, но старик сидел у кровати, смотрел перед собой пустыми глазами, и капитану неловко было его тревожить.

Ожидая, когда можно будет поговорить с Бурковым, Смолин остановился у гроба и молча стал вглядываться в лицо убитой, будто по его выражению хотел узнать все, что случилось там, у скамейки.

Внезапно Смолин нахмурился. Подошел ближе, вгляделся пристальнее: в разорванных мочках ушей у Нади не было бриллиантовых сережек.

По дороге в управление Смолин недовольно морщился: он с самого начала допустил в этом деле не одну ошибку. Вызвав Волошина на допрос, капитан показал ему клочки синей материи, снятые с колючек на заборе.

— Вы не скажете, Николай Сергеевич, что это за обрывки?

Волошин молчал, и на его усталом лице проступили красные пятна. Потом он поднял на Смолина тускло горевшие глаза:

— Вы знаете о моих отношениях с Надей?

— Знаю.

— Ее кто-то стравил со мной. Она получила письмо.

Капитан отодвинул в сторону книгу, под которой лежала карточка неизвестной женщины.

Волошин скользнул по фотографии взглядом и вопросительно посмотрел на следователя.

— Вы не знаете, кто это?

— Нет.

Смолин повернул карточку.

Поэт долго перечитывал надпись.

Наконец Волошин положил фотографию и сказал почти спокойно:

— Я ее никогда не видел.

Поэт закурил, и Смолин заметил, что рукав у него сильно изодран о колючки.

Попросив Волошина подержать руку на весу, капитан приложил к дыркам на рукаве кусочки захваченной в саду материи. И по размеру, и по цвету они полностью совпали.

— Почему вы не хотите рассказать мне, как все было?

— Не хочу. Это касается только меня и Нади.

«К чему эта глупая игра?» — подумал Смолин, записывая вопросы и ответы в протокол. Вслух Смолин сказал:

— Вы не желаете говорить об очевидных вещах. Я помогу вам. В семье случилась ссора. Попытки примириться ни к чему не привели. Тогда вы написали жене письмо, прося в сумерках прийти в сад.

Она пришла. Надя не читала вашего письма и не знала, что встретит вас там. Вы много спорили и доказывали друг другу свою правоту. Потом вы, Волошин, в крайнем возбуждении… Может быть, вы все-таки расскажете сами?..

Видя, что поэт не собирается отвечать, капитан напомнил:

— Я жду.

Молчание уже становилось безнадежным, когда Николай Сергеевич, зло посмотрев на Смолина, резко заговорил:

— Все, что вы сказали, правда. Но я не понимаю, какое вам до этого дело? Хорошо, я доскажу, чтоб не тянуть время. Я перелез через забор, а не вошел через калитку. Я не хотел, чтобы меня видели болтуны, люди, для которых чужое горе слаще своего счастья.

Разговор у нас был неприятный. Вначале мне почти удалось убедить жену, что все это глупо. Но внезапно она снова расстроилась, теперь я понимаю почему, и сказала, чтоб я немедленно уходил. Меня это в конце концов вышибло из седла. Я раскричался и бросился к забору. Утром вы любезно заехали за мной, вероятно, в целях сохранения молодой семьи.

«Ну, наглец», — молча проглотив иронию, подумал Смолин и спросил:

— Когда у вас потерялся нож с перламутровой рукояткой?

— Он был со мной, когда я шел на свидание. Может быть, я уронил его, перелезая через забор. Где вы его нашли?

— Я прошу ответить мне еще на один вопрос. Нет ли среди ваших друзей или знакомых человека очень невысокого роста, обутого в сандалии?

Подумав, Волошин отрицательно покачал головой.

Холодно простившись с поэтом, Смолин подвинул к себе телефонный аппарат. Но в эту минуту в кабинет вошел Анчугов, и капитан положил трубку. Лейтенант сообщил, что ничего не удалось узнать о маленьком человеке в сандалиях.

— Крестову звонили из тюрьмы. Оттуда вчера в полдень сбежал вор Витька Враков, кличка «Хорек», — добавил Анчугов. — Приметы, пожалуй, подходят. Но едва ли он имеет отношение к убийству в саду. Надо быть совсем без головы, чтобы, сбежав, тут же хвататься за нож.

— В жизни многое нелепо на первый взгляд, — возразил Смолин, — проверь все-таки.

Вечером Анчугов вернулся из тюрьмы. Он передал Смолину выписки из дела и карточку Вракова, человечка с лысым черепом и блеклыми узкими, как щелки, глазами.

У Витьки была очень приметная внешность, и ему ненадолго удалось после побега замести следы. Его арестовали в небольшом районном городишке и по этапу вернули в тюрьму.

На другой день Смолину привезли сандалии Вракова.

Люди Кичиги сравнили их с гипсовым слепком, взятым в саду, и утверждали, что они совершенно схожи. Смолин срочно поехал в тюрьму и вызвал Витьку Вракова на допрос.

Смешное и жалкое впечатление производил этот человек. По всему было видно, что он свой человек в тюрьме, что он знает тут все порядки, обычаи и назубок выучил все статьи и параграфы, по которым его могут упрятать за решетку. Короче говоря, у Витьки было на грош амуниции, на алтын амбиции.

Он чрезвычайно важно морщил лоб, отвечая на вопросы, и скалил ровные белые зубы, будто этот разговор был естественной и приятной беседой старых знакомых.

Верно, он сбежал из-под стражи. Как? Это неважно. Сидя в тюрьме, научишься бегать.

Как очутился в соседнем городе? Обычно: сел в поезд и поехал.

Витька, развалившись на стуле, покачивал ногой и весело посматривал на начальника тюрьмы.

— Где вы были вчера в полночь? — спросил Смолин, не обращая внимания на позу Хорька. Витька продолжал покачивать ногой и посмеиваться. Но Смолин увидел, что последний вопрос насторожил Вракова. Он лизнул сухие губы и метнул косой взгляд на следователя.

Пытаясь скрыть свою секундную слабость, Хорек начал было болтать о своем прошлом, но скорее почувствовал, чем увидел: глаза у Смолина стали темно-синими от ярости. Витька проворно соскочил со стула и вытянул руки по швам.

— В полночь в поезде был, гражданин начальник.

— Врете, нет такого поезда. — И не спуская глаз с Хорька, поинтересовался: — Куда вы дели серьги убитой?

Витька ухмыльнулся, засопел, махнул рукой и ничего не ответил.

Вракова отправили в тюрьму. Он долго бегал по каменной комнате, щурил наглые испуганные глаза, бормотал:

— Нашли дурака! Скажи-ка им! Ишь ты!

Успокоившись, Витька стад вспоминать, как он сбежал из тюрьмы и спрятался в одном саду, чтобы дождаться ночи и уехать из города.

А тут подвернулось дело. Неподалеку от Витьки через забор перемахнул парень. Когда он спрыгивал вниз, из его кармана вывалился ножик.

На скамеечке парня ждала барышня, и они сильно ругались. Что-то они там не поделили. Барышня все мотала головой, и в ее ушах блестели сережки.

Совсем поссорившись, парень опять перелез через забор, а барышня села к Витьке спиной и задумалась.

Враков посидел, подобрал ножик, подождал, пока все кругом стихло, и в три прыжка очутился возле скамейки.

«Хорошо еще сережки-то я успел в поезде сплавить, — подумал Витька. — А то врезался бы».

Пригласив к себе Волошина, капитан спросил его, ощущая какую-то неприятную горечь во рту:

— Скажите, Николай Сергеевич, враги у вас есть?

Анчугов, сидевший рядом, пояснил:

— Нет ли у вас на примете людей, которые могли послать это грязное письмо Надежде Петровне?

Волошин несколько минут сидел молча, потом покачал головой:

— Я не знаю таких людей.

Отпустив поэта, расстроенный Смолин стал просматривать протоколы опросов, заверенные свидетелями. Вот подпись Чернецова. Нет, на карточке не тот почерк. Вот другие подписи, тоже ничего общего. И вдруг Смолин увидел фамилию, написанную круглыми аккуратными буквами. Человек, поставивший эту подпись, даже не собирался изменить почерк.

— Неужели это просто совпадение? — раздумывал Смолин, перечитывая ответы свидетельницы на его вопросы.

Подпись принадлежала кассирше Невзоровой, той самой недалекой и взбалмошной девчонке, которая на допросе щурила серые глаза и кокетливо надувала губы.

Невзорову привезли в управление прямо с работы.

— Это вы писали? — показал ей Смолин на конверт.

— Ага, — беззаботно ответила Невзорова. — А что?

Смолин остолбенело посмотрел на эту дуру и не сразу нашелся, что сказать.

— Зачем же вы это делали?

— Попросили, — улыбнулась Невзорова. — Пошутить захотелось.

— Кто попросил?

— А Семен Алексеевич.

— Чернецов?

— Ага.

Попросив Невзорову пересесть на диван, Смолин срочно вызвал к себе Чернецова.

Пожарник явился в отличном расположении духа, готовый отвечать на все вопросы следователя самым обстоятельным образом.

Увидев Невзорову, Чернецов испытующе взглянул на следователя, но не прочел на его лице ничего опасного.

Не предлагая ему садиться, Смолин сказал:

— Мы нашли убийцу. Он сам рассказал обо всем.

Чернецов кивнул головой:

— А как же? Надо было найти.

— Да, нашли… Теперь все ясно… — пробормотал Смолин и, подняв глаза на Чернецова, уже не скрывая больше своей ненависти, спросил:

— Зачем вы устроили эту провокацию и погубили людей?

Чернецов раскрыл рот, судорожно хлебнул воздух и резко обернулся к Невзоровой.

Потом внезапно ухмыльнулся, аккуратно подтянул брюки и сел против Смолина. Помолчав немного, он глухо сказал капитану:

— Уберите эту дуру.

Когда Невзорова вышла, Чернецов кивнул Смолину:

— Берите бумагу. Пишите. Вот что пишите. Всю жизнь я жил один, как черт в болоте. У меня были женщины, но то так, эпизоды. Телеграфистка одна, врач еще была и другие. А любил я Буркову и хотел жениться. Она смеялась надо мной.

Я спросил:

— А что? Иль некрасив?

Она ответила.

— Нет. Отчего же? Писаный подлец.

— Это как?

— Сам знаешь.

Она, видно услышала, что я заразил телеграфистку туберкулезом и прогнал ее. Странно, а если я не любил ее?

С войны я привез всякие фотографии. Одну карточку послал Волошиным. Пусть они заплатят мне за писаного подлеца. Вот и все. А за убийство вы меня к суду не привлечете. Нет моей вины.

— Ведьма тебя в ступе высидела! — не то про себя, не то вслух выругался Смолин и, чтоб не видеть эту смирную и подлую рожу, резко сказал Анчугову:

— Выведи его, Иван Сергеич. И скажи охране, чтоб сторожили лучше. Чтоб крепче сторожили эту пакость!

СУД ИДЕТ!

Смолин устало всматривался в бледное лицо старухи, в ее покрасневшие неспокойные глаза и молчал, ожидая ответа.

Орфаницкая теребила узкими сухими пальцами края жесткой вылинявшей юбки и бормотала с тупым отчаянием:

— Господи! Что же это, господи!

Смолин потянулся за папиросами, но вздохнул и захлопнул коробку.

— Ну, так как же, Татьяна Петровна?

В глазах старухи сверкнул злой огонек, но тут же погас, будто в него швырнули горсть песка.

Плотно закрыв веки, Орфаницкая уронила голову на край стола и заплакала.

Смолин плохо переносил женские слезы. Даже сыскная работа не научила его равнодушно относиться к ним. Он подвинул Орфаницкой стакан с водой и сказал немного растерянно:

— Выпейте, пожалуйста. И соберитесь с силами. Вы должны ответить на вопрос…

Выплакавшись, старуха подняла на Смолина красные глаза и сказала глухо и твердо:

— Я сейчас ничего не буду говорить.

Оставшись один, капитан медленно выкурил одну за другой две папиросы. Достав из ящика дело об убийстве Подколзина, вложил в него план допроса и откинулся на спинку стула.

Через несколько минут в дверь постучали. В комнату грузно вошел старик в синем форменном костюме проводника.

Присев на стул, он внимательно оглядел кабинет и попросил разрешения курить. Затянувшись дымом, сказал неожиданно тонким голосом:

— Спрашивайте. Слушаю.

Андрей Михеевич Изварин много лет сопровождал московские поезда. Смолин знал, что на Доске почета в управлении дороги висела его фотография. Свою неподкупность в деле Изварин подчеркивал с такой молчаливой наглядностью, так сурово смотрел на окружающих, что иным людям становилось не по себе от этой очень уж явной добродетели. Женщин презирал, утверждая без тени улыбки, что в головах у них находится душа, а не ум. Старик читал книги, но запоминал только одни афоризмы и поучения.

Выслушав Смолина, Изварин несколько раз постучал жестким негнущимся пальцем по столу и сказал с совершенной убежденностью:

— А что ж тут гадать? Ее рук дело. Темная она женщина.

— Объясните, пожалуйста.

— Ну, послушайте, коли охота.

Старик часто задымил папиросой, потер жесткие, будто проволочные усы:

— Один ребенок в семье — плохо. Беда чаще в такую семью идет. Потому что отец и мать всю жизнь над чадом трясутся. И растет оно капризным, сумасбродным.

А Таня одна была у юриста.

Отец — бородка клинышком, пенсне для солидности, краснобай совершенный. Хлесткое слово любил досмерти. И в угоду ему мог все на кон поставить.

Полный день у старика в приемной всякая накипь пузырилась: барышники, коммивояжеры, торговцы. Какие у них дела к адвокату — известно. Разве он знал, как дочь росла и что у нее на уме было?

А в ней уже черт сидел. Красивая была очень, вспыльчивая, а восемнадцать лет — острый возраст, сами понимаете.

Изварин поджег потухшую папиросу и усмехнулся:

— Вдруг исчезла. С купчишкой, говорили, молоденьким. Не знаю. Через год явилась. Пожила месяц, ребеночка похоронила и опять уехала. Видели ее с театром одним, любовниц играла. Говорят, хорошо играла, проникновенно…

Изварин замолчал и иронически потер усы.

— Я слушаю вас, Андрей Михеич, — напомнил Смолин.

— Ну-с, — спохватился Изварин, — судили ее потом. Актера, говорят, отравила. Изменил он ей или так поссорились, не знаю. Оправдал ее суд. Полагаю, зря. Она на все была в страсти своей способна.

Через год, может, взялась за Подколзина. Он тогда совсем мальчонком был. По годам они почти однолетки, да ведь год году не равняется.

Не любил ее Подколзин и даже боялся. Она и ревела уж, и уксус пила, и по щекам его хлестала.

Не помогло. Только когда женился Подколзин на артистке из своей труппы, отступилась от него Орфаницкая.

Новая блажь на нее нашла, в молитвы ударилась. Да ненадолго хватило. Стал я замечать ее в кабачках, лицо пожелтело, а все же красивое, очень редкое лицо.

Встретил как-то, говорю:

— Опомнись, Татьяна! Не губи жизнь.

Смеется:

— От тебя и от советов твоих вяленой рыбой пахнет.

Спрашиваю:

— Как жить будешь?

Она отвечает смиренно:

— Пойду в монастырь, там много холостых.

Плюнул я и, не простившись, ушел.

— И ведь постриглась, бесово ребро! Может, с полгода и пробыла всего там. Прогнали.

Встретил ее лет пять назад. Нарочно по чайным всяким ходил, искал. Только нашел ее случайно, около театра стояла, афиши читала. Постарела, конечно, только глаза, как раньше, горят.

Жадно затянувшись дымом, Изварин закончил совсем тихо:

— Последняя встреча была в ту ночь, когда она своих компаньонов на Подколзина навела…

Старик замолчал и стал вытирать испарину со лба. Смолин некоторое время ждал, не заговорит ли он снова. Потом спросил:

— Скажите, Андрей Михеич, отчего вы так хорошо знаете жизнь Татьяны Петровны?

Изварин постучал мундштуком папиросы о пепельницу и внезапно побагровел, будто его уличили в чем-то, что явно не шло ко всему его облику человека без ошибок. Потом несколько раз провел платком по лицу, как бы стирая краску волнения, и, наконец, ответил с внезапной и злой грустью:

— Любил я ее, подлую…

Побеседовав с Извариным обо всем, что случилось в поезде, Смолин дал старику подписать протокол и проводил до выхода.

Вернувшись к себе, капитан подвинул чистый лист бумаги и механически стал рисовать железнодорожные вагоны и паровозы. Он старался ни о чем не думать, отдохнуть от необходимости что-то сопоставлять и анализировать. Но, помимо воли, снова вспомнил о старухе.

Позади были дни и ночи напряженной работы: розыск, допросы свидетелей, проверка их показаний, изучение множества документов и бумаг. Две версии, по которым в убийстве подозревались профессиональные преступники, отпали.

Смолин нарисовал женскую головку с огромными глазами. Такое, верно, было лицо Орфаницкой в годы ее беспутной юности. Но представить себе теперь старуху яркой и свежей девчонкой не смог. Скомкал бумагу, бросил ее в корзину.

Итак, виновна Орфаницкая в смерти Подколзина или нет?

Все факты, какие удалось собрать, все догадки, какие приходили в голову, все свидетельствовало против нее.

…Месяц назад режиссер местного театра Илья Лукич Подколзин, тот самый Илюша, которого когда-то без памяти любила Орфаницкая, возвращался из Москвы. Он ехал один в четырехместном купе мягкого вагона и уже стал собирать вещи, когда к нему постучали.

Подколзин открыл дверь и увидел Орфаницкую.

Старуха, волнуясь и торопясь, объяснила, что оказалась здесь случайно. Она едет в соседнем, плацкартном вагоне, почти пустом перед конечной станцией. В вагоне потух свет, а рядом какие-то люди пьют водку. На остановке она перешла в мягкий вагон, — не разрешат ли ей доехать в одном из купе?

Режиссер был расстроен и встревожен, ему очень не хотелось ехать с Орфаницкой, но отказать перепуганной женщине он не мог.

— Подите к проводнику, — посоветовал Подколзин, — и спросите разрешения. Я не буду возражать.

Изварин, к которому обратилась Орфаницкая, объяснил, что он не может этого сделать. И рад бы для знакомой, но есть закон. Пусть Орфаницкая на первой же станции доплатит разницу, и тогда все будет выглядеть, как положено.

На остановке старуха побежала в вокзальчик, но кассир уже закрыл окошко, и она вернулась в свой темный вагон.

Пассажиры, в это время совсем уже пьяные, стали пугать старуху и требовать у нее денег на водку.

Тогда Орфаницкая схватила свои чемоданы и снова кинулась в мягкий вагон.

На этот раз режиссер сам пошел к Изварину.

— Ладно уж, — сказал проводник, — приму грех на душу. Только вот тут, рядом есть совсем свободное купе. Пусть там едет.

На конечной станции Подколзин, не дожидаясь Орфаницкой, вышел на перрон. Старуха, возившаяся с чемоданами, крикнула ему вдогонку:

— Илья Лукич, подождите же! Как же я одна ночью!

Она догнала Подколзина, когда тот уже стоял на привокзальной площади, ожидая машину. То ли телеграмма о выезде запоздала, то ли что-нибудь случилось с машиной, но театральной «Победы» не оказалось на станции.

Орфаницкая предложила идти пешком. Подколзин молча взял у спутницы один из чемоданов, и она мелко засеменила рядом с этим человеком, который когда-то без зла обидел ее на всю жизнь.

Ночь была влажная, непроглядная, какими нередко бывают первые весенние ночи.

Старики тихо шли по спящему городу, думая каждый о своем.

В ту минуту, когда Орфаницкая собиралась уже проститься с Подколзиным, чтобы свернуть в свой переулок, из-за деревьев к ним метнулись люди. Режиссер, глухо охнув, упал.

Орфаницкая в беспамятстве кинулась к забору, споткнулась и плашмя упала в сухую канаву.

Сколько она там пролежала, не помнит. Только перед самым утром увидела проезжавший грузовик и закричала.

Подколзин уже не дышал, и она на том же грузовике увезла его тело домой.

Затем Орфаницкая унесла чемоданы к себе и поспешила в милицию. Сообщить, зачем ездила в соседний город, она отказалась.

К месту убийства на машинах примчали розыскных собак. Лучшие овчарки питомника промаялись полдня, — и все же упустили следы.

Смолин и Анчугов сфотографировали и залили гипсом отпечатки, оставленные убийцами на земле, и вернулись к себе.

Во все районы были посланы телеграммы, но сыск пока ничего не дал.

Открыв снова папку, Смолин стал рассматривать бумаги. Вот протокол обыска на квартире Орфаницкой. Следователь нашел оба чемодана, с которыми старуха вернулась в город, но они оказались пустые. Орфаницкая побледнела, когда ее спросили о содержимом чемоданов, и ничего не смогла ответить на вопрос.

Три дня назад на базаре был задержан человек, у которого нашли ручные часы Подколзина. Задержанный сумел доказать, что эти часы он купил у неизвестного продавца.

Эксперты опылили отпечатки пальцев на золоте часов, и оказалось, что один из них оставлен пальцем Орфаницкой. Теперь ей почти невозможно было доказать свою невиновность.

В полдень Смолин вызвал Орфаницкую к себе. Она сильно осунулась, пожелтела и одну за другой курила дешевые плоские сигареты.

— Я вынужден требовать у вас ответа на вопрос, Татьяна Петровна. Зачем вы ездили в соседний город? Вы не можете не понимать: ваше объяснение многое решает.

Орфаницкая ответила сухо:

— Я не буду говорить.

— Воля ваша. Почему опустели чемоданы?

Орфаницкая молча курила.

— Я немного знаю о ваших отношениях с Подколзиным. Но хотел бы послушать вас.

Старуха внезапно согласилась:

— Хорошо. Расскажу. Я давно любила Подколзина. Знаю, не его вина, но он сломал мне жизнь. Не хочу врать, я думала о мести. Ждала, может быть, его бросит жена и он придет ко мне. Тогда я зло посмеюсь и выгоню его, и снова стану прежней веселой Танькой, которую никто не уважал, но все любили. Этого не случилось. Вот и все.

Орфаницкая снова обошла вопросы, которые интересовали Смолина. Тогда капитан произнес хмуро и твердо:

— У нас есть подозрения, что вы причастны к убийству.

Старуха несколько секунд пристально разглядывала лицо Смолина и внезапно улыбнулась:

— Это наивно и глупо.

Смолин нестал возражать. Он покопался в ящике и положил на стол несколько исписанных листков. Пробежав глазами один из них, капитан подвинул письмо Орфаницкой.

— Это ваше?

Та помедлила с ответом, близоруко вглядываясь в строчки.

— Мое.

— Вот что здесь написано: «У меня мало слов сказать Вам, как я Вас ненавижу. Нет такого несчастья, которое Вы заслужили, черствый и холодный человек». Это вы писали, Татьяна Петровна, Подколзину. Две недели назад. Письмо нам передала вдова Ильи Лукича. Что вы скажете?

— Я писала то, что думала.

— Расскажите еще раз о всем, что случилось в городе ночью.

Смолин видел, что Орфаницкая крайне утомлена, и ему хотелось как можно скорее отпустить старую женщину. Но оба понимали: нельзя бесконечно тянуть дело.

Орфаницкая снова стала говорить, как они шли с вокзала, как на них напали преступники. Было темно, и Орфаницкая не различила ни лиц, ни фигур. Она смертельно испугалась и спряталась за дерево. Почему грабители не тронули ее чемоданов, не знает.

— В прошлый раз вы сказали мне, что упали в канаву. А теперь говорите, спрятались за дерево? Как же так?

Внезапно плечи у старухи затряслись, глаза сильно сверкнули, и вся она забилась в беззвучном плаче.

Смолин пытался было накинуть на нее упавший головной платок, но она оттолкнула его руку и сказала каким-то бесстрастным тоном:

— Совершенно ничего не помню! Ничего!

— Я хотел бы задать вам еще один вопрос, — сказал Смолин, увидев, что старуха внезапно присмирела. — Это — деликатный вопрос, но я прошу ответить. Не брал ли вас Илья Лукич в ту ночь под руку, или, может быть, вы прикасались сами к его руке?

— Нет.

Смолин открыл папку и достал лист с заключением экспертов.

Узнав, что на часах Подколзина был обнаружен след ее пальца, Орфаницкая мертвенно побледнела, и Смолин подумал, что она сейчас во всем сознается.

Но старуха овладела собой и сказала хмуро:

— Не знаю.

Оставшись один, Смолин позвонил Крестову и справился, не приехал ли Бахметьев? Оказалось, что сыщик еще не вернулся из соседнего города. Капитан узнавал, что там делала Орфаницкая в день перед убийством.

Смолин дней десять не видал Анчугова. Лейтенант работал по одной из версий, выясняя, не убила ли Подколзина случайно наткнувшаяся на него банда.

Несколько раз перелистав дело и выписав из него нужное в блокнот, капитан задумался.

Вся эта история ему сейчас представлялась так.

Орфаницкая, видимо, решила убить Подколзина. Она, возможно, договорилась с сообщниками и выехала навстречу режиссеру. Ей надо было подсесть в тот поезд, в котором он возвращался из Москвы.

Чемоданы она, вероятно, взяла для вида, и они были пустые с самого начала.

Ее сообщники, — их в вагоне было трое, — нарочито вели себя так, чтобы у старухи был «повод» уйти из вагона и проникнуть к Подколзину.

В городе преступники опередили их и дождались у поворота в глухой переулок.

Потом, может быть, Орфаницкая сама сняла с руки убитого часы, чтобы симулировать ограбление.

Но все-таки даже сейчас Смолин не чувствовал облегчения, которое рождается совершенной уверенностью в своей правоте. Что-то мешало. Что же?

Смолин уже полчаса вышагивал по кабинету, стараясь разобраться в том, что его смущает.

Орфаницкая настойчиво искала встречи с Подколзиным в вагоне. Это сразу бросается в глаза. Впрочем, что здесь подозрительного? Если пьяницы вели себя в вагоне буйно, то вполне понятно желание старухи избавиться от них.

Ну, а то, что Орфаницкая пошла с Подколзиным ночью? Случайно ли это? И здесь нет плохого: женщина боялась одна идти по темным улицам.

Ее изобличает письмо? Но она не так глупа, эта старуха, чтобы, задумав убийство, писать Подколзину о мести. Что же еще? След на часах? Вполне могло случиться, что в момент нападения она в беспамятстве бросилась к Подколзину и схватила его за руку.

Слезы и путаница в показаниях тоже могут ни о чем не говорить. А как должен вести себя человек, которого подозревают в тяжком преступлении?

Несколько лет назад, начиная работу в сыске, Смолин чрезмерно прямо судил о людях, которых допрашивал.

Он знал, что надо внимательно следить за поведением обвиняемых и свидетелей, и по мельчайшим признакам отличать ложь от добросовестного заблуждения и показные слезы от настоящего горя.

Смолин помнит, как встревожили и насторожили его слова, прочитанные в каком-то учебнике. Плохой судья, говорилось там, всегда сумеет заподозрить человека в преступлении. Беспокоится обвиняемый, — значит, у него нечиста совесть. Напротив, ведет себя непринужденно, — нахал. Забыл он о какой-то детали, — запирается. Ответил на все вопросы, — ловкий преступник и хочет сбить следствие с правильного пути.

Почему молчит Орфаницкая? Разве, какие-нибудь преступные связи?

Расхаживая по кабинету, Смолин пытался безошибочно представить себе эту женщину, возможно — преступницу. Казалось бы, еще один-два факта, и дело можно передать прокуратуре.

Он не заметил, как вошел Бахметьев. Теперь, после ранения, Егор Авдеевич часто покашливал, и этот кашель выдал его присутствие.

Смолин ждал, что Бахметьев расскажет о своей поездке в соседний город, но капитан кивнул на дверь так энергично, что мягкие рыжеватые волосы, упав, совсем закрыли ему глаза.

— Там, у Крестова, отмывается от пота Анчугов. Он с немалой удачей.

— Что ж ты молчишь, Черт Иванович! — повеселел Смолин. — Пойдем к нему.

Бахметьев придержал товарища за руку:

— Повремени. Он только что доложился полковнику. Я слышал все.

Оказалось, что Анчугов с самого начала удачно напал на след. Осматривая в первый же день место убийства, он обратил внимание Смолина на следы преступников. В каблуках двух ботинок ясно были видны пятиугольные оттиски солдатских гвоздей.

Через неделю на окраине города был совершен грабеж. В полночь в заводской буфет вошли трое. Один из них — высокий и сутулый — был в желтой соломенной шляпе и темных очках. Его спутник — низкий круглый человечек — скомандовал неожиданно густым голосом:

— Спокойно! Буфетчица — выручку!

Забрав деньги, преступники исчезли.

Анчугов сейчас же поехал в буфет. Можно было и не делать этого: сыск поручили другим.

Потом, объясняя Крестову, почему он это сделал, лейтенант сказал:

— В городе, после долгого перерыва, — одно за другим случилось два преступления. И там, и тут было по три человека. Возможно, действовали одни люди.

И Анчугов очень обрадовался, когда перед буфетом, среди трех пар следов, увидел оттиски ботинок с солдатскими гвоздями.

Через двое суток в городском саду был ограблен пожилой врач. Один из преступников — толстый и невысокий — был в желтой соломенной шляпе и темных очках. Грабители запутывали сыск, меняясь шляпой и очками.

Крестов создал пять поисковых групп. Работники розыска, одетые в штатское, обошли рестораны, закусочные, пивные, парк и вокзал. В каждой группе были очевидцы нападения на буфет. В группе Анчугова находился старый врач, ограбленный в городском саду.

Почти ежечасно Крестову звонили со всех концов города, докладывая о ходе сыска.

Преступников нашли в центральном кафе. Они были сильно пьяны, и их обезоружили без труда.

В управлении эксперты взяли оттиски обуви у всех троих. В каблуки ботинок высокого и сутулого преступника были вбиты солдатские пятиугольные гвозди.

— Вот и все, — заключил Бахметьев.

Для Смолина это было далеко не все. Связана или не связана с этой тройкой Орфаницкая? В рассказе Бахметьева не было и попытки ответить на этот вопрос.

Смолин нетерпеливо спросил у товарища:

— Ну, а твои дела? Что у тебя?

Бахметьев улыбнулся вполне понятному нетерпению Смолина:

— Ничего особенного. Орфаницкая выезжала в соседний город на рынок. Продавала сухие фрукты. Ей, бывшей артистке, казалось позорным торговать в своем городе. Обратно везла пустые чемоданы.

Вскоре в кабинет вошел Анчугов.

Смолин сильно пожал ему руку:

— Есть в тебе молодца клок, Иван Сергеич!

Анчугов улыбнулся:

— Повезло, Александр Романыч!

— Не скромничай! — засмеялся Бахметьев.

Вечером Смолин пригласил Орфаницкую.

— Так как же, Татьяна Петровна? Не будете отвечать, зачем ездили?

— Не буду.

Смолин весело сказал ей:

— Ну, тогда я сам скажу вам, зачем вы отправились в путь. Ягоды продавали.

Смолин ожидал, что это известие удивит Орфаницкую. Но, против ожидания, она только скорбно кивнула головой:

— Правда, капитан. Вероятно, я сказала бы сама. Это все-таки лучше, чем числиться убийцей человека, которого любила…

* * *
Через месяц Смолин поехал в суд, где разбирали дело банды. Войдя в переполненный зал, капитан внимательно огляделся, выискивая свободное место.

В первом ряду, прямо перед столом суда, сидел, опершись на палку, грузный старик в синем форменном костюме проводника. Изварин взволнованно потирал усы и все посматривал куда-то, в конец зала.

Смолин перевел взгляд туда.

В середине последнего ряда, вся в черном, сидела Орфаницкая, сидела неестественно прямо, будто замороженная в этой неудобной позе. Рядом с ней стоял пустой стул.

Смолин совсем было собрался пройти туда, когда услышал внезапный и густой шепот.

Из второй двери в зал входила вдова Ильи Лукича Подколзина. Она медленно пересекла комнату и опустилась рядом с Орфаницкой.

Несколько минут они сидели, повернувшись друг к другу спиной. Потом Подколзина вдруг взяла Татьяну Петровну за руку и уткнулась в ее ладони головой. Орфаницкая вздрогнула, слезы потекли по ее воспаленным щекам, и она внезапно прижалась к вдове.

В зале стало тихо и негромкий густой голос произнес:

— Прошу встать! Суд идет!..


Примечания

1

Корба — ворот, ручной привод с рукояткой.

(обратно)

2

Здесь ужасно пахнет селедкой? (нем.).

(обратно)

3

Это позор! (нем.).

(обратно)

4

Быстро! (нем.).

(обратно)

5

Хватит, Отто! А то чужому велосипеду будет крышка! (нем.).

(обратно)

6

Сентябрь, октябрь и шесть дней ноября. (нем.).

(обратно)

7

Он очень красив! (нем.).

(обратно)

8

Великолепно! (нем.).

(обратно)

9

Удивительно! Великолепно! (нем.).

(обратно)

10

Пусти же меня, Аль-оша! (нем.).

(обратно)

11

Ты долго будешь жалеть об этом! (нем.).

(обратно)

12

Флюгарка — значок специальной формы и расцветки, указывающий на принадлежность шлюпки определенному кораблю.

(обратно)

13

Они не пройдут! (исп.).

(обратно)

14

Командир БЧ-раз (первой боевой части) — штурман корабля.

(обратно)

15

«Лишаться должен ты! Должен лишаться!» — Гёте, «Фауст».

(обратно)

16

Параван — подводный аппарат для защиты корабля от якорных мин.

(обратно)

17

Дифферент — наклон корабля в продольной плоскости.

(обратно)

18

«Военно-морской флот» — надпись на бескозырках румынских матросов.

(обратно)

19

Брекватер — ограждение акватории порта.

(обратно)

20

Румынское ругательство.

(обратно)

21

Все выходить! (нем.; солдатский жаргон.).

(обратно)

22

Следующий! Мне некогда возиться с каждым матросом! (нем.).

(обратно)

23

Домнул (рум.) — господин.

(обратно)

24

Ничего из этого, парень, не выйдет. Если не подорвешься на мине, то догонит тебя пуля. Вот, смотри! (укр.).

(обратно)

25

Здравствуйте! (рум.).

(обратно)

26

Большой базар! (рум.).

(обратно)

27

Да, конечно. Воскресенье! (рум.).

(обратно)

28

Пивные (рум.).

(обратно)

29

«Центральная лотерея» (рум.).

(обратно)

30

«Овидию Назону». — Публий Овидий Назон (43 г. до н. э. — 17 г. н. э.) — древнеримский поэт, умерший в изгнании в городе Томес (ныне Констанца).

(обратно)

31

Площадь Овидия! Следующая остановка — Кафедральный собор (рум.).

(обратно)

32

Русские моряки? (рум.).

(обратно)

33

Бездельники. Дерьмовые вояки! (рум.).

(обратно)

34

Документы. Оружие! (нем.).

(обратно)

35

Выходить (нем.; солдатский жаргон.).

(обратно)

36

Старая ведьма (нем.).

(обратно)

37

Вперед! Проходи! (нем.; солдатский жаргон.).

(обратно)

38

Оберштурмфюрер — эсэсовское звание, соответствующее старшему лейтенанту. Зондерфюрер — должность. Здесь: контрразведчик и каратель.

(обратно)

39

Шапку долой! (нем.).

(обратно)

40

Офицер?.. Комиссар? (нем.).

(обратно)

41

Украинская поговорка, примерно соответствующая русской: «Из рядовых не разжалуешь!»

(обратно)

42

Военнопленный (нем.).

(обратно)

43

Меня весьма интересовало бы ваше мнение по этому вопросу! (нем.).

(обратно)

44

Прекрасно вышколенный автомат! (нем.).

(обратно)

45

«Солдатский друг» — популярная марка бритвенных лезвий.

(обратно)

46

О, идиот! Розовые только для дам! (нем.).

(обратно)

47

Ты, иди сюда! (нем.).

(обратно)

48

Свинячий пес! Что ты там делаешь, в погребе? (нем.).

(обратно)

49

«Фёлькишер беобахтер» — фашистская официальная газета.

(обратно)

50

...только слева! Слева! (нем.).

(обратно)

51

Кто скачет, кто мчится под хладною мглой? Ездок запоздалый, с ним сын молодой… Гёте, «Лесной царь».

(обратно)

52

Извините, пожалуйста, герр оберштурмфюрер! (нем.).

(обратно)

53

Пленный убежал! (нем.).

(обратно)

54

Все убиты? (нем.; солдатский жаргон.).

(обратно)

55

Все! Иди сюда! (нем.).

(обратно)

56

Не делай глупостей!.. (нем.).

(обратно)

57

Не стрелять! Туда! Быстрее! (нем.).

(обратно)

58

Фельджандармерия — военная жандармерия в гитлеровских войсках.

(обратно)

59

Выходи! Живо! (нем.).

(обратно)

60

Аусвайс (нем.) — свидетельство, выдававшееся оккупационными властями.

(обратно)

61

Как белая роза (укр.).

(обратно)

62

Что, парень, спрашиваешь совета у Тараса? (укр.).

(обратно)

63

Тот самый грузовик! Фабрика Кирхгофа. Взгляни-ка! (нем.).

(обратно)

64

А номер? (нем.).

(обратно)

65

Бульбаши — презрительная кличка националистов-бандеровцев.

(обратно)

66

Повадился кувшин по воду ходить, там ему и голову сломить (укр.).

(обратно)

67

На мельнице, на перевозе, у черта лысого на роге! (укр.).

(обратно)

68

Идет сын купаться в реке, а мать предупреждает: «Смотри, сын если утонешь, то домой и не приходи — будет тебе от отца» (укр.).

(обратно)

69

Городской комиссариат (нем.).

(обратно)

70

Что вам угодно, милостивый государь? (нем.).

(обратно)

71

Советник по сельскому хозяйству (нем.).

(обратно)

72

Самостоятельная церковная организация, созданная оккупантами на Украине.

(обратно)

73

Купальни (нем.).

(обратно)

74

Богунцы — бойцы полка имени Ивана Богуна, входившего в дивизию героя гражданской войны Н. Щорса.

(обратно)

75

Не стрелять! Взять живыми! (нем.).

(обратно)

76

Это мы уже слышали! (укр.).

(обратно)

77

Крига (укр.) — льдина.

(обратно)

78

Абвергруппа — отделение немецкой военной разведки.

(обратно)

79

Вот такого дела жду всю войну! (укр.).

(обратно)

80

Встать! (нем.).

(обратно)

81

Что случилось? (нем.).

(обратно)

82

Побыстрей, паны, побыстрей! (польск.).

(обратно)

83

Да, герр хауптштурмфюрер! (нем.).

(обратно)

84

Рейхсбаннрат — советник железнодорожного ведомства.

(обратно)

85

Стой! Кто идет? (нем.).

(обратно)

86

Я и не говорю, что вы русский! (англ.).

(обратно)

87

Вы отвратительно говорите по-английски, Ферри! (англ.).

(обратно)

88

Игра слов. Вольф по-немецки — волк, а фукс — лиса.

(обратно)

90

Принц Альбрехтштрассе — улица в Берлине, где помещалось имперское управление безопасности, штаб-квартира Гиммлера.

(обратно)

91

Военная тайна! (укр.).

(обратно)

92

Держится в седле как пришитый (укр.).

(обратно)

93

Морская команда для внезапного крутого поворота влево.

(обратно)

94

Мочар (укр.) — топь, трясина.

(обратно)

95

Входите побыстрей! Сейчас доложим генералу! (укр.).

(обратно)

96

Вор! Вот это для меня хуже смерти (укр.).

(обратно)

97

Назад! Быстрее! (нем.).

(обратно)

98

«Гусеница и колесо» — «Газета танкового корпуса» (нем.).

(обратно)

99

Льох — погреб. Дижка — бочка (укр.).

(обратно)

100

Кажется, он безоружный! (нем.).

(обратно)

101

Вероятно, там никого нет! (нем.).

(обратно)

102

Я же говорил, он безоружный. Взять живым! (нем.).

(обратно)

103

«Лишаться должен ты! Должен лишаться!» Гёте, «Фауст».

(обратно)

104

Арминий — вождь германского племени херусков, разбивший римские легионы в Тевтобургском лесу (9 год нашей эры).

(обратно)

105

Оберкомандо — главное командование сухопутных сил.

(обратно)

106

Военно-морское звание, примерно соответствующее капитану первого ранга.

(обратно)

107

«Пентакон» — завод оптических приборов в Дрездене.

(обратно)

108

Английский флот метрополии.

(обратно)

109

Фрегат — во многих современных флотах корабль противовоздушной и противолодочной обороны.

(обратно)

110

Кабельтов — одна десятая морской мила — 185,2 метра.

(обратно)

111

Фрау Шведе! Боже мой! Совсем забыла! Это вино, которое я принесла вчера, вылейте его немедленно! (нем.).

(обратно)

112

Генрих I, Птицелов (876 — 936) — саксонский герцог, с 919 года — германский король.

(обратно)

113

МИ-8 — английская агентурная разведка.

(обратно)

114

Шли под шноркелем — то есть с помощью устройства, называемого у нас РДП, которое позволяет дизелю работать в подводном положении на перископной глубине.

(обратно)

115

Очищение фронта (нем.).

(обратно)

116

Охотящаяся группа (нем.).

(обратно)

117

«Голос народа» (латыш.).

(обратно)

118

«Двинские орлы» — латышская фашистская молодежная организация.

(обратно)

119

Все приводимые в романе документы являются подлинными.

(обратно)

120

Латышское произношение слова «кок».

(обратно)

121

Сэт — радиопередатчик (англ.).

(обратно)

122

«Красная книга» (англ.).

(обратно)

123

Кунгс — господин (лат.).

(обратно)

124

ЛЛОЙД — объединение страховых компаний и страховых маклеров в Англии.

(обратно)

125

— Кто там? (нем.).

(обратно)

126

 — Пусть идут. (нем.).

(обратно)

127

«Уистити» — инструмент, при помощи которого открываются двери, запертые с обратной стороны.

(обратно)

128

Высшая школа гитлеровской разведки «Орденбург ан Крессингзее» в Померании. Ее слушатели при наступлении советских войск бежали на Запад, к американцам.

(обратно)

129

130

Все мое ношу с собой (лат.)

(обратно)

131

Счастливы обладающие (лат.)

(обратно) (обратно)

132

© «Кодры» №№ 11—12, 1984.

(обратно)

133

Нотарь — делопроизводитель в управе, выполняющий юридические функции.

(обратно)

134

Каса маре — горница, парадная часть дома.

(обратно)

135

Мош — дед.

(обратно)

136

Солтан приводит действительный факт заброски на территорию Молдавии двух завербованных американской разведкой изменников Родины, которые были сразу же обезврежены органами госбезопасности.

(обратно)

137

«Балы комбетар» и «Легалитет» — коллаборационистские организации, активно сотрудничавшие с фашистскими оккупантами в Албании в годы второй мировой войны. На кровавом счету прислужников фашистов — сотни жизней албанских патриотов. Под руководством спецслужб США в 1945 г. из бежавших на запад предателей был создан так называемый «комитет свободной Албании», который вел подрывную работу против народно-демократического государства.

(обратно)

138

КОНП — кондукэторул организацией нелегале де партид (молд.) — руководитель нелегальной партийной организации.

(обратно)

139

Аллен Даллес в те годы возглавлял ЦРУ США. Засылка воздушных шаров с подрывной антисоветской литературой на территорию СССР и стран народной демократии являлась составной частью «холодной войны».

(обратно)

140

ЧВГ — чекистско-войсковая группа.

(обратно)

141

Домнуле — господин (молд.).

(обратно)

142

Локотенент — лейтенант (рум.).

(обратно)

143

© Издательство «Литература артистикэ», 1981.

(обратно)

144

Компры — компрометирующие материалы.

(обратно)

145

Следственный изолятор — тюрьма.

(обратно)

146

Зельпшуц — самооборона (нем.).

(обратно)

147

Дежурный помощник начальника следственного изолятора.

(обратно)

148

— Здравствуй, Розочка! Куда идешь?

(обратно)

149

— Дикие маслины собирать! Они такие вкусные…

(обратно)

150

— Пойдем лучше со мной в сад. Я знаю одно место, где полно травы для кроликов. Замечательная трава, сочная! Твоим кроликам понравится. Ты ведь их любишь, не так ли? (нем.)

(обратно)

151

© Издательство «Литература артистикэ», 1984.

(обратно)

152

ГИМ — Государственный Исторический музей СССР.

(обратно)

153

Левкас — грунтовка, которая изготовлялась из мела и рыбьего клея.

(обратно)

154

Темная доска — ворованная икона.

(обратно)

155

Блатная музыка или феня — жаргон преступников.

(обратно)

156

Атасник — ночной сторож.

(обратно)

157

Клюква — церковь.

(обратно)

158

Рыжая — золотая.

(обратно)

159

Скуржевая — серебряная.

(обратно)

160

Андре Буль — знаменитый французский мебельный мастер XVII—XVIII вв.

(обратно)

161

Двадцатка — члены-учредители религиозного общества, исполнительный орган церкви.

(обратно)

162

Подполковник приводит эпизод из рассказа Анатоля Франса «Кренкебиль».

(обратно)

163

Джон — иностранец.

(обратно)

164

Динамо — обман, мошенничество.

(обратно)

165

Амбал для отмазки — невольный соучастник преступника, прикрывающий его.

(обратно)

166

ПВС — сокращенно Президиум Верховного Совета.

(обратно)

167

ИВС — изолятор временного содержания.

(обратно)

168

Чезаре Ломброзо, итальянский тюремный врач-психиатр и криминолог XIX века, основатель так называемой антропологической школы уголовного права. Он считал, что существует тип врожденного преступника, которого можно легко узнать по так называемым «стигматам» преступности (деформированный овал лица, неправильная форма черепа и т. д.). Ломброзо утверждал, что половина преступлений совершается людьми с подобными «аномалиями».

(обратно)

169

Статья 17 предусматривает уголовную ответственность за соучастие в преступлении.

(обратно)

170

Полировать дерево — сидеть на скамье подсудимых.

(обратно)

171

Приспа — вид деревянной террасы вдоль фасада крестьянского дома (молд.).

(обратно)

172

Сельская местность, деревня (англ.).

(обратно)

173

Выражение «Овцы съели людей» появилось в эпоху первоначального накопления капитала, когда лорды насильственно сгоняли крестьян с их земель и огораживали пастбища для овец.

(обратно)

174

прессованную говядину (англ.).

(обратно)

175

жареная камбала (англ.).

(обратно)

176

желе из молока и яиц (англ.).

(обратно)

177

баранина (англ.).

(обратно)

178

Труба (англ.).

(обратно)

179

ВИП — принятое в английском языке сокращение от начальных букв слов very important person (очень важное лицо).

(обратно)

180

Чего не сделали готы, то сделали шотландцы (лат.).

(обратно)

181

Читальный зал (англ.).

(обратно)

182

Churchill W. S. The Second World War. Vol. 3. The Grand Alliance. London, 1955. p. 331.

(обратно)

183

© «Кодры», № 6, 1983.

(обратно)

184

По официальным данным, в 1931–1933 гг. на границе с Румынией было изъято контрабанды на 8 миллионов рублей.

(обратно)

185

Из источников, близких к контрабандистам: в ночь на 15 февраля через погранпункт «Спиру Харет» на совсторону перешел агент центра «Б» разведотдела III корпуса Марчел вместе с человеком, личность которого установить пока не удалось. Имеются данные о переходе агентами границы на пункте «Чаир». Цель пока установить не удалось, соответствующая работа ведется. Ионел.

(обратно)

186

Грэничэр — пограничник (рум.).

(обратно)

187

Касамаре — горница, парадная комната дома.

(обратно)

188

Пофтэ бунэ — приятного аппетита (молд.).

(обратно)

189

Бывший царский генерал А. П. Кутепов, председатель РОВС (Российский общевоинский союз), самой крупной контрреволюционной организации за рубежом, в январе 1930 г. неожиданно исчез. Буржуазные газеты выдвигали самые фантастические версии его исчезновения, среди которых основной было похищение генерала агентами ГПУ.

(обратно)

190

В ночь на 9 января 1932 г. в предместье Сорок Бужоровке были зверски убиты шесть молодых людей — безработных. Согласно официальным данным властей, молодые люди были советскими шпионами и пытались перейти Днестр; несмотря на трехкратное предупреждение пограничников, они не остановились. Тогда пограничники были вынуждены применить оружие. В действительности же они были с помощью контрабандиста заманены в ловушку и расстреляны далеко от границы выстрелами в живот и грудь, т. е. в них стреляли спереди. Преступление оккупантов вызвало широкий протест среди трудящихся Бессарабии, а также за рубежом. 22 января в Париже состоялся митинг рабочих, заклеймивший в принятой резолюции это преступление.

Власти воспользовались событиями в Сороках для расширения зоны осадного положения вдоль Днестра до 50 км.

(обратно)

191

На совсторону переброшено несколько опытных агентов с заданием подготовить крупномасштабную политическую акцию, связанную с советско-румынскими переговорами в Риге. Предполагается широкое освещение этой акции в печати. Срочно присылайте в Кишинев своего сотрудника.

(обратно)

192

М. Стурдза — поверенный в делах румынского посольства в Латвии, глава румынской делегации на советско-румьгнских переговорах в Риге в январе 1932 г.

(обратно)

193

Французский министр иностранных дел Аристид Бриан был известен как искусный оратор. В конце 1931 г., обеспокоенный усилением военной мощи Германии, он предложил СССР начать переговоры о заключении пакта о ненападении. Правые, реакционные силы во Франции и Румынии, интересы которых выражает Клюзо, всячески пытались сорвать перспективу заключения пакта о ненападении между СССР и Францией.

Клюзо обыгрывает ораторские способности Бриана и его якобы симпатии к красным.

(обратно)

194

Кэ д'Орсэ — набережная, где находится французское министерство иностранных дел. Так часто называют французское МИД.

(обратно)

195

«Сервис д'Ориан» — служба Востока.

(обратно)

196

Здесь необходимо следующее уточнение. Михаил Агабеков (он же Григорий Арутюнов) действительно не служил в советском полпредстве в Париже. Он был резидентом советской разведки на Ближнем Востоке и принял решение не возвращаться в Советский Союз. Личность Агабекова неоднозначна и противоречива, о чем свидетельствует его поведение за границей. Он оказался замешанным в ограблении ювелирного магазина в Брюсселе. В 1937 г. его труп был обнаружен на франко-испанской границе. Считается, что невозвращенец Агабеков был ликвидирован органами НКВД по личному указанию Ежова.

(обратно)

197

Вперед, братья! Не бойтесь. Видите, они не стреляют. Вперед, быстро, быстро! (молд.).

(обратно)

198

Шперц — взятки, комиссионные (рум.).

(обратно)

199

Пост рестант — до востребования.

(обратно)

200

Мандат де адучере — разрешение на привод в полицию.

(обратно)

201

Квестор — начальник полиции.

(обратно)

202

Тигина — так в то время назывался г. Бендеры.

(обратно)

203

Николае Титулеску — известный политический деятель Румынии либерального толка.

(обратно)

204

Карнет — специальное удостоверение на жительство.

(обратно)

205

КРО — контрразведывательный отдел.

(обратно)

206

Кассандра — так называли знаменитую французскую журналистку Женевьеву Табуи.

(обратно)

207

«Галери Лафайет» — один из самых фешенебельных магазинов в Париже.

(обратно)

208

Плутоньер — унтер-офицерский чин в румынской королевской армии.

(обратно)

209

Великая Румыния — у тебя мамалыги нет.

(обратно)

210

7 февраля 1918 г. боярские оккупанты расстреляли более 150 бендерских рабочих-железнодорожников, выступивших против оккупации Бессарабии королевской Румынией.

(обратно)

211

Локал — распивочная, ресторан (рум.).

(обратно)

212

Халупниками презрительно называли тех, кто в бою прятался в халупе, т. е. в укрытии.

(обратно)

213

Домнул колонел — господин полковник (рум.).

(обратно)

214

Советско-французский договор о ненападении был подписан 29 ноября 1932 г. 9 июня 1934 г. были установлены дипломатические отношения между СССР и Румынией.

(обратно)

215

Журнальный вариант.

(обратно)

216

Жилухой в Восточной Сибири называют густонаселенные, обжитые районы страны. (Прим. автора).

(обратно)

217

Шлих — золотоносный песок, подвергшийся просеиванию и промывке.

(обратно)

218

Здесь и далее указываются цены пятидесятых годов.

(href=#r>обратно)

219

Хок-тахта — низкий обеденный столик восточного стиля.

(обратно)

220

Чопон — длинный халат, национальная одежда узбеков.

(обратно)

221

Повесть написана на документальной основе.

(обратно)

222

Лоренц — группенфюрер «СС», начальник центрального бюро фольксдейче при штабе «СС». Разведцентр, действовавший среди «фольксдейче» — лиц немецкой национальности, являвшихся гражданами других стран. (Здесь и далее примечания автора).

(обратно)

223

«Кэйр организейшн» — американская благотворительная организация, распределявшая в первые годы после второй мировой войны продовольственные и промышленные посылки (кэйр-пакеты) среди населения Германии, широко использовалась американской разведкой в своих интересах.

(обратно)

224

Кровный брат (эвенк.)

(обратно)

225

Который час?

(обратно)

226

Девять часов утра...

(обратно)

227

Сейчас...

(обратно)

228

Я не понимаю.

(обратно)

229

Так точно, господин полковник!

(обратно)

230

Идентификация — сравнение. Один из важнейших методов в криминалистике. Идентификация по пальцевым узорам построена на общеизвестной истине: во всем мире нет двух людей с одинаковыми отпечатками пальцев.

(обратно)

231

Спаниель — порода охотничьих собак.

(обратно)

232

Трассология — часть криминалистики, посвященная изучению следов.

(обратно)

233

Алиби — отсутствие обвиняемого на месте преступления в момент его совершения как доказательство непричастности к преступлению.

(обратно)

234

ГАИ — государственная автоинспекция.

(обратно)

235

Протектор шины — ее рельефная часть, соприкасающаяся с дорогой.

(обратно)

Оглавление

  • Юлий Анненков Штурманок прокладывает курс
  •   ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
  •     Глава первая ЮЖНОБУГСК
  •     Глава вторая «ПОТОМСТВУ В ПРИМЕР»
  •     Глава третья МОЙ ДОМ — КОРАБЛЬ
  •     Глава четвертая ЧЕРНОМОРЦЫ В БОЮ
  •     Глава пятая НА РУМЫНСКОЙ ЗЕМЛЕ
  •     Глава шестая ПУТЬ К ФРОНТУ
  •     Глава седьмая ШТАЛАГ № 4037-БИС
  •     Глава восьмая ОПЯТЬ В БОЮ
  •     Глава девятая КАРАВАЕВЫ ДАЧИ
  •     Глава десятая НЕВИДИМАЯ ЛИНИЯ
  •   ЧАСТЬ ВТОРАЯ
  •     Глава первая В РОДНОМ ГОРОДЕ
  •     Глава вторая «ОРУДИЯ — НА ТОВСЬ!»
  •     Глава третья ВОДА, ВРЕМЯ И ВИНТОВКА
  •     Глава четвертая ФЛАГ НА БАШНЕ
  •     Глава пятая ХАУПТШТУРМФЮРЕР ВОЛЬФГАНГ ФОН ГЕНКЕЛЬ
  •     Глава шестая ОТЧАЯНЬЮ И СМЕРТИ ВОПРЕКИ
  •     Глава седьмая ВЕСНА СРЕДИ ЗИМЫ
  •     Глава восьмая ВЕГНЕР МЕНЯЕТ КУРС
  •     Глава девятая В КОРЧМЕ КОЩЕЯ
  •     Глава десятая ЭШЕЛОНЫ ИДУТ НА ВОРОЖБУ
  •     Глава одиннадцатая КАМЕННЫЙ ГОРОД ДРЕЗДЕН
  •     Глава двенадцатая ОФИЦЕР ШТАБА «ЦЕППЕЛИН»
  •     Глава тринадцатая ДВЕ ГЕРМАНИИ
  •     Глава четырнадцатая БОЛЬШАЯ ИГРА
  •     Глава пятнадцатая КРЕПИТЬ ПО-ШТОРМОВОМУ!
  •   ВМЕСТО ЭПИЛОГА
  • Эд. Арбенов, М. Писманик В ШЕСТЬ ТРИДЦАТЬ ПО ТОКИЙСКОМУ ВРЕМЕНИ
  •   Часть I. Черная тень белого солнца
  •     Дело первое Заговор молчания
  •     Дело второе Неожиданный свидетель
  •   Часть II. «Бусидо-мираж»
  •     Дело третье Гость из Фуцзядяня
  •     Дело четвертое «Большой Корреспондент»
  •     Эпилог
  • Асанов Н. Стуритис Ю.  Чайки возвращаются к берегу. Книга 1 — Янтарное море
  •   ВМЕСТО ПРОЛОГА
  •   ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •     7
  •     8
  •     9
  •   ЧАСТЬ ВТОРАЯ
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •   ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •     7
  •     8
  •     9
  •     10
  •     11
  •     12
  •     13
  •     14
  •     15
  •   ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •     7
  •     8
  •     9
  •     10
  •     11
  •     12
  •   ЧАСТЬ ПЯТАЯ
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •     7
  •     8
  •     9
  •     10
  •     11
  •     12
  •   ВМЕСТО ПОСЛЕСЛОВИЯ
  • Асанов Н. Стуритис Ю Чайки возвращаются к берегу. Книга 2
  •   ВМЕСТО ПРОЛОГА
  •   ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •     7
  •     8
  •     9
  •     10
  •     11
  •     12
  •     13
  •     14
  •     15
  •     16
  •     17
  •   ЧАСТЬ ВТОРАЯ
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •     7
  •     8
  •     9
  •     10
  •     11
  •     12
  •   ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •     7
  •   ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •     7
  •     8
  •     9
  •     10
  •     11
  •     12
  •     13
  •     14
  •     15
  •     16
  •     17
  •     18
  •     19
  •     20
  •     21
  •   ЭПИЛОГ
  • Евгений Воеводин Эдуард Талунтис СОВСЕМ НЕДАВНО… Повесть
  •   Пролог
  •   Глава первая
  •   Глава вторая
  •   Глава третья
  •   Глава четвертая
  •   Глава пятая
  •   Глава шестая
  •   Глава седьмая
  •   Глава восьмая
  •   Глава девятая
  •   Глава десятая
  •   Эпилог
  • Евгений Воеводин Эдуард Талунтис ТВЕРДЫЙ СПЛАВ Повесть
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11
  •   12
  •   13
  •   14
  •   15
  •   16
  •   17
  •   18
  •   19
  •   Эпилог
  • Владимир Волосков. ОПЕРАЦИЯ ПРОДОЛЖАЕТСЯ. Приключенческая повесть
  •   1. ЧРЕЗВЫЧАЙНОЕ ПРОИСШЕСТВИЕ
  •   2. ГДЕ НИКОЛАШИН?
  •   3. ТРЕВОЖНЫЕ ВЕСТИ
  •   4. СЕЙЧАС ВЕЗДЕ ВОЙНА
  •   5. ЛЮДЕЙ У НАС МНОГО!
  •   6. ШИФРОВАННАЯ ПЕРЕПИСКА МЕЖДУ РЕЗИДЕНТОМ НЕМЕЦКОЙ РАЗВЕДКИ АТЛАСОМ И АГЕНТОМ № 79
  •   7. КРУТОЙ ПОВОРОТ
  •   8. ПЕРВЫЕ ВСТРЕЧИ
  •   9. БУДНИ
  •   10. НОВОСТИ
  •   11. ВЕРНЫЙ СЛЕД
  •   12. ЧАС ПРОБИЛ
  •   13. ПЕРВЫЙ УДАР
  •   14. КРУГ СМЫКАЕТСЯ
  •   15. БОКСИТ!
  •   16. СНОВА БУДНИ
  •   17. ОПЕРАЦИЯ ПРОДОЛЖАЕТСЯ
  • Виктор Вучетич ПЕРЕДАЙТЕ В “ЦЕНТР” Повести
  •   МОЙ ДРУГ СИБИРЦЕВ
  •     Глава I
  •     Глава II
  •     Глава III
  •   СЛЕДОВАТЕЛЬ ОСОБОГО ОТДЕЛА
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •     7
  •     8
  •     9
  •     10
  •     11
  •     12
  •     13
  •     14
  •     15
  •     16
  •     17
  •     18
  •     19
  •     Эпилог 
  • Габуния Евгений На исходе ночи
  •   УРОКИ СПРАВЕДЛИВОСТИ
  •   На исходе ночи Повесть
  •     ПОСЛЕ ВЕЧЕРНЕГО НАРЯДА
  •     ДЯДЯ И ПЛЕМЯННИК
  •     ПОИСКИ
  •     ПОДПОЛКОВНИК ДЭННИС И ДРУГИЕ
  •     ПИСЬМО
  •     ДАП
  •     ПРОВЕРЯЮЩИЙ ИЗ МИНИСТЕРСТВА
  •     ЗВЕНЬЯ ОДНОЙ ЦЕПИ
  •     ВСТРЕЧА
  •     НАДЕЖДА ПЛАМАДЯЛА
  •     ЕДИНСТВЕННЫЙ ШАНС
  •     В КОЛЬЦЕ
  •   Когда цепь замыкается… Хроника одного расследования
  •     Часть первая
  •       ПОНЕДЕЛЬНИК — ДЕНЬ ТЯЖЕЛЫЙ
  •       КУЛЕЧЕК ИЗ ТЕТРАДНОГО ЛИСТА
  •       ВЕЕР
  •       ДОПРОС
  •       В 18.00 В СЕЛЬСОВЕТЕ
  •       ДРУГАЯ ЖИЗНЬ ВИКТОРА ПЫСЛАРЯ
  •       ДИКАЯ МАСЛИНА
  •       НЕВЫДЕЛИТЕЛЬ
  •       «СЛИШКОМ МНОГО ПРОТИВ…»
  •     Часть вторая
  •       ЕЩЕ ОДИН ШАНС
  •       СЕДОЙ ЧЕРТ
  •       РАБОЧАЯ ВЕРСИЯ
  •       РУЖЬЕ, КОТОРОЕ ВЫСТРЕЛИЛО
  •       ЗАКОН ПАРНЫХ СЛУЧАЕВ
  •       «ВОЗОБНОВИТЬ И ОБЪЕДИНИТЬ…»
  •       ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ. ДЕНЬ СМЕРТИ
  •       ПОСЛЕДНЕЕ ЗВЕНО
  •       ВМЕСТО ЭПИЛОГА
  •   Ангел пустыни Повесть
  •     ДВОЙНОЙ ЛЕВКАС
  •     «ХРИСТОСЛАВЦЫ»
  •     УТРО И ВЕЧЕР ДЕЛОВОГО ЧЕЛОВЕКА
  •     ДЕНЬ НАЧИНАЕТСЯ СО СВОДКИ
  •     ТАТЬЯНА И ВАЛЕНТИН
  •     «СУХАРИК»
  •     «АМБАЛ ДЛЯ ОТМАЗКИ»
  •     ОПЕРАЦИЯ «ПЕНТИКОНСТАРИОН»
  •     О ПОЛЬЗЕ ХОЖДЕНИЯ ПО МАГАЗИНАМ
  •     МЕТОДОМ ИСКЛЮЧЕНИЯ
  •     «ПОХИЩЕНИЕ САБИНЯНОК»
  •     РАЗГОВОР В МУЗЕЕ
  •     «ЗАЯВЛЕНИЕ С ПОВИННОЙ»
  •     КОЕ-ЧТО О СТИГМАТАХ ПРЕСТУПНОСТИ
  •     ОЧНАЯ СТАВКА
  •   Талон к врачу Рассказ
  •     I
  •     II
  •     III
  •     IV
  •     V
  •   Заметки в пути
  •     ДЕВЯТЬ ДНЕЙ В АНГЛИИ
  •       День первый
  •       День второй
  •       День третий
  •       День четвертый
  •       День пятый
  •       День шестой
  •       День седьмой
  •       День восьмой
  •       День девятый
  •     ОТ МАДРИДА ДО ГРАНАДЫ Человеку все надо видеть, ко всему прикоснуться, вот так, как в Толедо ты похлопывал ослика или трогал ствол пальмы в саду Алькасара. До всего хотя бы дотронуться пальцем. Весь мир погладить ладонью. Сколько радости — видеть и трогать то, что тебе еще не знакомо! Потому что каждая особенность в вещах и людях обогащает жизнь.
  •       Вместо вступления
  •       Лики Мадрида
  •       Здесь остановилось время
  •       Жемчужина Испании
  •       «Здравствуй, товарищ!»
  • Евгений Габуния ПО ОБЕ СТОРОНЫ ДНЕСТРА Политический детектив
  •   I
  •   II
  •   III
  •   IV
  •   V
  •   VI
  •   VII
  •   VIII
  •   IX
  •   X
  •   XI
  •   XII
  •   XIII
  •   XIV
  •   XV
  •   XVI
  •   XVII
  •   XVIII
  •   XIX
  •   XX
  •   XXI
  •   Вместо эпилога
  • Герасимова Валерия Анатольевна, Савельев Лев Исомерович Крушение карьеры Власовского
  •   Глава первая В гостях у старого друга
  •   Глава вторая Человек-рептилия
  •   Глава третья Потерянное письмо
  •   Глава четвертая Синий плащ
  •   Глава пятая Тревожные раздумья
  •   Глава шестая Агент Госстраха
  •   Глава седьмая В квартире Подскоковых
  •   Глава восьмая Гроза приближается
  •   Глава девятая «Перспективное» дело
  •   Глава десятая Первая ступень
  •   Глава одиннадцатая Судьба человека
  •   Глава двенадцатая Пешка
  •   Глава тринадцатая Куда ведут следы
  •   Глава четырнадцатая Свои люди
  •   Глава пятнадцатая На весах жизни
  •   Глава шестнадцатая Неумолимые факты
  •   Глава семнадцатая «Яблоко созрело»
  •   Глава восемнадцатая К Балтийскому морю
  •   Глава девятнадцатая Высшая власть
  •   Глава двадцатая Чужая земля
  •   Глава двадцать первая Любить — это верить
  •   Глава двадцать вторая Главный вопрос
  •   Глава двадцать третья Во имя карьеры
  •   Эпилог
  • Николай Гончаров Операция «Приятели» Повесть
  •   Глава 1
  •   Глава 2
  •   Глава 3
  •   Глава 4
  •   Глава 5
  •   Глава 6
  •   Глава 7
  •   Глава 8
  •   Глава 9
  •   Глава 10
  •   Глава 11
  •   Глава 12
  •   Глава 13
  •   Глава 14
  •   Глава 15
  •   Глава 16
  •   Глава 17
  •   Глава 18
  •   Глава 19
  •   Глава 20
  •   Глава 21
  •   Глава 22
  •   Глава 23
  •   Глава 24
  •   Глава 25
  •   Глава 26
  •   Глава 27
  •   Глава 28
  •   Глава 29
  • Николай Гончаров Стрекоза ломает крылья Повесть
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11
  •   12
  •   13
  •   14
  •   15
  •   16
  •   17
  •   18
  •   19
  •   20
  •   21
  •   22
  •   23
  •   24
  •   25
  •   26
  •   27
  •   28
  •   29
  • Марк Гроссман Засада. Двойное дно
  •   Засада
  •     УТКА НА БОЛОТЕ
  •     СЛОВА НА ЯЗЫКЕ ВРАГА
  •     ТРОЕ СУТОК ВЫДЕРЖКИ
  •     ОБ ОГНЯХ-ПОЖАРИЩАХ, О ДРУЗЬЯХ-ТОВАРИЩАХ
  •     МИРНЫЕ СЛОВА
  •     ПУТЕШЕСТВИЕ В СВОЕ ПРОШЛОЕ
  •     ТРИДЦАТЬ ДЕВЯТЬ НИЖЕ НУЛЯ
  •     СТУЧИТ НА СТЫКАХ СОСТАВ...
  •   Двойное дно
  • Гроссман Марк Капитан идет по следу
  •   НОЧНАЯ ВСТРЕЧА
  •   ФОРМУЛА ДРЕВНЕГО РИМА
  •   ПЯТНО НА СОВЕСТИ
  •   ПРОСЧЕТ «БУХАРСКОГО ПРИНЦА»
  •   БОТИНОК СОРОКОВОГО РАЗМЕРА
  •   ЕЗДА В НЕЗНАЕМОЕ
  •   ТРИ КУСКА МЕШКОВИНЫ
  •   АНОНИМКА
  •   ЯЗЫК ВЕЩЕЙ
  •   ДВА С ПОЛОВИНОЙ ВЫСТРЕЛА
  •   ДОРОЖКА СЛЕДОВ
  •   АВТОМАТНАЯ ОЧЕРЕДЬ
  •   ЧЕМ МЕНЬШЕ ТУМАНА…
  •   КРЕСТ НА СНЕГУ
  •   ЗАПАДНЯ
  •   СОЛЬ ТЯЖЕЛЫХ МЕТАЛЛОВ
  •   КОПТЯЩЕЕ ПЛАМЯ
  •   ВЕРСИИ ОДНОГО ДЕЛА
  •   КОНЕЦ РЫЖЕГО
  •   ТЕ, КТО УБИЛ
  •   СУД ИДЕТ!
  • *** Примечания ***
  • &nb
  • &nb