Мечтай о невозможном [Йоханнес Марио Зиммель] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Йоханнес Марио Зиммель Мечтай о невозможном

Мечтать о невозможном,

Бороться с врагом непобежденным,

Выдерживать невыносимые страдания

И действовать там, где пасуют храбрецы.

из «Человек из Ла-Манчи» Дейл Вассерман, Джо Дарио и Мич Лей

Часть I

Глава первая

1

«Черт побери, — подумал старик, — счета из отеля так и остались бы неоплаченными». Он только сейчас заметил под кипой газет конверт кремового цвета с еженедельной компьютерной распечаткой.

Он торопливо выписал чек на Швейцарскую банковскую компанию. Сумма прописью. Сумма цифрами. Получатель: отель «Палас». Место нахождения: Биарриц. Дата: 14 мая 1994 г. Подпись. В тот момент, когда он вписывал свое имя, зазвонил телефон. В гостиной горел только светильник с тремя зелеными абажурами. Телефонный аппарат стоял рядом. Старик отодвинул лежавший перед телефоном пистолет в сторону, снял трубку и ответил:

— Фабер.

Прозвучал мужской голос:

— Роберт, это я — Вальтер.

— Добрый вечер, Вальтер, — сказал старик и медленно распрямился в кресле. Он сидел за письменным столом в стиле ампир с инкрустациями и позолоченной фурнитурой. — Ты все еще в конторе?

— Что ты, сегодня же суббота!

— Ах да, конечно.

— Перепутал, что ли?

— Альцгеймер подступает.

«Я действительно не в себе, — подумал старик. — Сначала забыл счет, потом перепутал день недели. Надо взять себя в руки. Срочно».

— Пока ты еще помнишь, как эта штука называется, можешь считать себя здоровым, — сказал Маркс.

«Вальтер Маркс стал моим адвокатом в двадцать семь лет, — подумал Фабер. — Вальтер очень любил Натали. И она его тоже. После ее смерти он неделю жил у меня. Он не спускал с меня глаз. Боялся, что я лишу себя жизни. Тогда я думал об этом. Сегодня ночью я это сделаю. Давно уже надо было это сделать».

— Что случилось?

«Как будто это меня интересует. Как будто меня вообще что-либо еще интересует».

— Сейчас звонил твой издатель. Ведь только мы — твоя экономка Анна и я — всегда знаем, куда ты прячешься, чтобы иметь возможность спокойно писать.

— Чтобы иметь возможность спокойно писать. — Бледные губы старика скривились. — Иметь возможность писать. Спокойно. Сейчас я получу покой. Навсегда.

Он сидел и смотрел усталыми запавшими глазами в большое окно. Уже шесть недель он жил в номере отеля «Палас» на втором этаже. Лишь несколько сотен метров отделяло внушительное красно-белое здание отеля от Атлантического океана. Начался прилив, сначала мягким рокотом и легкими волнами, затем на берег стали накатывать волны метровой высоты с белыми пенистыми коронами на гребнях. Они обрушивались на берег с оглушительным грохотом, пробивавшимся сквозь закрытые окна. Луч прожектора с маяка на мысе Святого Мартина распространял ровный свет, скользя над бушующим морем и тремя скалами, которые даже при полном приливе возвышались над водой.

«Прибой всегда околдовывал Натали», — вспоминал Фабер, оглушенный грохотом волн. У него были проблемы с кровообращением. Врач назначил средство. Средство не помогло. Врач назначил другое лекарство, потом третье, четвертое. Ни одно не помогло. Помрачение сознания и головокружения случались все чаще, и тогда его мысли бродили бесцельно, беспорядочно, бродили, бродили…

«Натали, — думал он. — Дважды мы были в Биаррице, в этом номере отеля «Палас». Как часто мы сидели перед этим окном и наблюдали начало прилива, как часто здесь я читал Натали то, что написал…»

Написал!

— Роберт!

— Да? — Он как будто пробудился от сна. После смерти Натали с ним это происходило постоянно.

«Ни одной звезды, — думал он. — Перед приливом я видел так много звезд».

— Я уж испугался, что связь прервалась. Ты вдруг куда-то исчез…

«Скоро я исчезну навсегда», — думал он.

— Послушай, старина, что с тобой? Ты не заболел?

— Я чувствую себя великолепно.

— Что-то непохоже.

— Ты можешь быть совершенно спокоен, Вальтер.

В свете маяка вспыхивали пенистые короны.

«Я пойду туда, к бухте… у мыса Святого Мартина».

— Твой издатель просит тебя срочно позвонить одному доктору.

«Звезды снова появятся, — думал он. — Может быть, я еще увижу их. Внизу, на берегу».

— Роберт!

— Гм?

— Ты вообще слушаешь меня?

— Разумеется.

— Ты выпил?

— Ни капли.

— Я беспокоюсь за тебя.

— Ерунда.

— Ты — в Биаррице, я — в Мюнхене.

«Осторожно, — подумал Фабер. — У него не должно возникнуть подозрений. Кто знает, что он тогда предпримет, мой добрый друг Вальтер. Позвонит сюда, директору отеля. Заставит того нервничать».

Он громко сказал:

— Прекрати, наконец! Какой еще врач?

— Его зовут Мартин Белл. Он получил номер телефона твоего издателя в справочной службе. Твой издатель сказал, что этот врач должен с тобой поговорить. Срочно. Поэтому я и звоню тебе. А ты должен позвонить этому Беллу.

«Какого черта! Ничего я не буду делать!» — решил он.

— Белл сказал, речь идет о жизни и смерти человека. Только ты можешь помочь — может быть.

— Почему я?

— Потому что ты единственный, кто имеет к этому человеку отношение! Так сказал Белл.

«Я ни к кому не имею больше отношения, — думал Фабер. — Может быть, только к Вальтеру, но и то — насколько оно сильно?»

Старик почувствовал нарастающее раздражение. Позвонил бы Вальтер всего на час позднее! А теперь надо разыгрывать спектакль.

— Давай номер телефона! — сказал он.

— Код. Вена — ноль, ноль, четыре, три, один и потом… — Адвокат назвал шестизначный номер. — Ты записал?

— Конечно, — сказал Фабер.

«А как же? Я же должен повторить номер, если Вальтер меня спросит».

— Белл работает в Вене, в Детском госпитале Святой Марии.

Надо же — Вена. Из всех городов именно этот, который… Кончено! — сказал он себе. — Прекрати! Ты же не будешь звонить.

— Повтори мне номер, для надежности!

«Ну конечно, — подумал Фабер, — я ведь так и знал».

Он повторил. Он должен был говорить громко, так как грохот прибоя был подобен теперь гулу эскадрильи тяжелых бомбардировщиков. В воздухе летали клочья разорванных белых пенистых корон. Фабер чувствовал, как содрогается огромное здание отеля, дрожит стол, стул, на котором он сидит.

— Ты выслушаешь, что хочет этот Белл, обещаешь?

— Обещаю.

— Я буду ждать твоего звонка. Пока! До скорого!

«Не будет никакого «скорого», — думал Фабер, опуская трубку.

Он потрогал пистолет. Вальтер РР, калибр 7,65.

Такое обещание не имеет силы. Для меня никакое обещание больше не может иметь силы. Я не могу больше никому помочь. И мне никто не может помочь. Теперь я хочу умереть. Теперь я умру. Наконец.

Вдруг он задрожал всем телом, выступил пот, и он почувствовал биение крови в висках.

2

Задыхаясь и еле держась на ногах, он прошел через примыкающую к гостиной спальню в ванную комнату. Эти приступы приходили всегда неожиданно. В ванной комнате на столике лежал несессер из темно-синей кожи. Он расстегнул «молнию». В несессере хранились медикаменты, которые он должен был принимать постоянно. При легкой сердечной недостаточности он уже многие годы принимал утром и вечером по одной таблетке изоптина-80 и теоталусина. Однако при подобных приступах быстрее всего помогал нитроглицерин в драже.

Сейчас нужно принять два драже! Он посмотрел в трюмо над раковиной. Тяжелые веки нависали над зелеными глазами. Изборожденный морщинами лоб. Сильно поредевшие белые волосы. В боковом зеркале Фабер увидел лысину на затылке. Он сбросил халат, так как все еще продолжал потеть. Теперь нужно подождать, пока подействует лекарство. Все еще задыхаясь, он присел на край ванны.

«Просто анекдот, — подумал он. — Вдруг лекарство не поможет, и я получу инфаркт, не успев застрелиться».

Через три минуты ему стало лучше. Еще четыре минуты и он снова мог уверенно стоять на ногах, перестал обливаться потом. Чередуя горячую и холодную воду, принял контрастный душ. Затем завернулся в махровое полотенце и босиком прошел обратно в гостиную. Нужно было еще немного подождать. Он включил все осветительные приборы: люстру, торшеры, позолоченные бра в виде свечей. Затем сел на кушетку в стиле мадам Рекамье и посмотрел в сторону белой входной двери.

Номер 210. На внешней стороне двери золотыми буквами красовалось имя великой актрисы Сары Бернар. Она часто останавливалась в этом номере. На дверях других апартаментов отеля «Палас» — имена других гостей: германского канцлера Отто фон Бисмарка, герцогини Виндзорской, короля Эдуарда VII, Игоря Стравинского, короля Альфонса XIII, сэра Уинстона Черчилля, короля Фарука I.

Он вспомнил, как они с Натали в первый раз приехали в Биарриц и остановились в этом отеле. Она сразу же заинтересовалась историей этого дома. Вообще не существовало ничего, что не интересовало бы Натали.

Он почувствовал, как проходит тяжесть в висках. Повернув голову, он осмотрел большую гостиную, мраморный пол, устланный дорогими коврами, высокие белые стены и потолок с множеством лепных украшений. Все орнаменты были окантованы тонкими линиями из золотой фольги. В гостиной были французские окна. Он мог видеть набегающие на берег волны. Шум прибоя стих. Теперь он снова увидел звезды, бесчисленные звезды на темно-синем ночном небе. Натали… как она любила этот отель, как она любила море, смену приливов и отливов. Когда я писал, она тоже работала, переводя с французского научные труды.

Вдруг он услышал голос Натали. Это его нисколько не удивило. Он часто слышал голос своей умершей жены. Часто разговаривал с ней. Разумеется, это были безмолвные беседы. Если он нуждался в совете, помощи, если ему нужно было знать ее суждение, получить утешение, он всегда говорил с Натали. Она была еще здесь. Естественно, она была здесь. Еще Галилей первым сформулировал тезис о сохранении энергии, который гласил: если Вселенная действительно замкнутая система, то ее энергия постоянна. Ни одна самая мельчайшая частица не может возникнуть из ничего, но так же ни одна самая мельчайшая частица не может бесследно исчезнуть. Существует очень много форм энергии, происходит их взаимное превращение. Это непрерывный процесс. Механическая энергия может превращаться в духовную, особенно когда человек умирает. Поэтому Натали вокруг него и в нем. Фабер твердо верил в это. Единственное, во что он еще верил!

— Позвони! — сказала теперь Натали. — Пожалуйста, Роберт, позвони этому врачу!

— Нет, — сказал он, — я должен пойти на берег, ты же знаешь.

— Для меня, — просила она, — сделай это для меня, Роберт!

— Нет, Натали, — беззвучно ответил он, — не требуй этого! Если ты меня любишь, не требуй этого!

— Именно потому, что я тебя люблю, — возразила Натали. — Я не смогу тебя любить так сильно, если ты не позвонишь. Врач сказал: ты единственный, кто сможет помочь этому человеку… может быть, сможет. Неужели ты действительно хочешь взять на себя такую вину?

— Какую вину?

— Вину в смерти человека, которого ты, возможно, мог бы спасти.

— Я не хочу никого спасать, — сказал он. — Мне все равно, пусть хоть все сдохнут. Меня это не интересует.

— Это неправда. И ты не смеешь так говорить. Ни один человек не смеет так говорить. Вспомни о Джоне Донне: «Никто — не остров, живущий в одиночку…» Смерть каждого человека делает тебя беднее, потому что ты крепко повязан с остальными людьми. И поэтому никогда не желай узнать, по ком звонит колокол, он всегда звонит по тебе… Ты очень любил эти слова. Ты забыл их? Теперь этот час пробил для тебя. Ты должен позвонить! Ради этого человека. Ради тебя самого. Ради меня. Ради людей.

3

«Алло! — раздался нежный голос маленькой девочки. — Детский госпиталь Святой Марии. Пожалуйста, подождите немного…»

Фабер сидел за письменным столом, приложив к уху телефонную трубку. Прежде чем набрать венский номер, он открыл французское окно. В гостиную хлынул теплый воздух весенней ночи. Слышался шепот убывающего прилива. Двумя этажами ниже располагались парадные залы отеля. По субботним вечерам здесь всегда проводились торжественные приемы. Оттуда доносились звуки музыки, пение, неясные голоса. Многие танцевали на белой мраморной террасе вокруг большого бассейна. Певица начала петь песню, которую когда-то пела Эдит Пиаф:

Des yeux qui font baiser les miens,
Un rire qui se perd sur la bouche…[1]
Снова голос маленькой девочки:

— Алло. Детский госпиталь Святой Марии. Пожалуйста, подождите немного…

Затем подключился мужской голос:

— Детский госпиталь. Добрый вечер!

— Я звоню… — ему пришлось откашляться, — я звоню из Франции, из Биаррица, отель «Палас». Меня зовут Роберт Фабер. Попросите, пожалуйста, доктора Белла.

— Минуточку терпения, господин Фабер.

Quand il me prend dans ses bras,
il me parle tout bas,
je vois la vie en rose…[2]
На линии связи раздался щелчок, и ответил другой мужской голос:

— Белл. Добрый вечер, господин Фабер! Спасибо, что позвонили.

— Чем могу быть полезен, господин доктор?

Фабер нагнулся над столом и наполовину прикрыл окно, чтобы лучше слышать. Голос певицы и оркестр стали звучать тише.

— Возможно, вы знаете, что ООН начала вывозить самолетами из Сараево тяжелобольных детей, которым не может быть оказана помощь на месте…

Ему снова пришлось откашляться:

— Я слышал об этом.

— Три дня назад к нам поступили три таких пациента. Для двух девочек уже нет непосредственной угрозы жизни. В случае же с мальчиком речь действительно идет о жизни и смерти, как я сказал вашему издателю. Мальчика зовут Горан Рубик. Ему пятнадцать лет. Родители были застрелены снайперами. Горан не может ни есть, ни пить, ни лежать. Его живот так вздут, что мальчику трудно дышать. Показатель билирубина в крови — пятьдесят миллиграмм на децилитр. Норма — один миллиграмм…

— Да, да, да, и?

— Простите, господин Фабер. Дело в том, что я только что был у него, и поэтому я… Через два-три дня Горан может умереть. Его печень разрушена. У него здесь никого нет. Вы понимаете это? И у нас, врачей, никого нет, с кем мы могли бы посоветоваться… Мы должны иметь доверенное лицо для каждого ребенка. Доверенное лицо! Вы нужны нам, господин Фабер!

— Я не знаю этого… этого…

— Горан, Горан Рубик.

— Я не знаю этого Горана Рубика, господин доктор. Я никогда не слышал этого имени. Ради всего святого, как вы вышли на меня?

— Через бабушку Горана.

— Через кого?

— Бабушку Горана. Она прилетела вместе с ним в Вену. Я уже сказал, родители Горана погибли…

— Это… извините, господин доктор, но от этого можно просто сойти с ума. Что значит «через бабушку Горана»? Я ведь ее тоже не знаю!

— О, нет, — спокойно произнес доктор, — вы знаете ее.

— Прошу прощения, господин доктор! Что это значит? Кто эта бабушка? Как ее зовут?

— Мира Мазин.

Фабер чуть не уронил трубку. Пришлось обхватить ее всеми десятью пальцами.

«Я сошел с ума, — думал он, оцепенев от ужаса. — Я сошел с ума! Когда я в послевоенные годы писал сценарии для Вилли Форета, он мне постоянно твердил, что однажды наверняка утратит разум. Я настолько почитал великого режиссера и актера, что на какое-то время перенял его манеру говорить, его манеру двигаться, его странности. И тоже твердил, что закончу свои дни безумным. Твердил это годами, десятилетиями. А теперь время пришло. Я сошел с ума».

— Господин Фабер!

«Возьми себя в руки, — думал Фабер. — Возьми себя в руки!» С почти нечеловеческим самообладанием он сказал:

— Помехи на линии. Как зовут эту женщину?

— Мира Мазин.

«В 1945 году я, дезертир, во время побега взобрался на трехметровую отвесную стену, с гибкостью кошки перевернулся и приземлился с другой стороны. Я и сегодня не могу понять, как мне удалось это сделать. Невероятно, на что способен человек, если речь идет о жизни. Сейчас снова речь идет о его жизни. Нет, — подумал он. — Речь идет о моей смерти. Итак, будь спокоен, ради всего святого, будь совершенно спокоен. Думай о своей смерти!»

Ему удалось совершенно спокойно произнести:

— Я не знаю никакой Миры Мазин.

— О, да, — сказал этот изверг из Вены.

— О, нет, — сказал Фабер и подумал: «Только никакого приступа сейчас, только никакого приступа, Натали, пожалуйста!» — Почему вам это пришло в голову?

— Потому что фрау Мазин рассказала нам…

«Если я в конце концов сойду с ума, так это только кстати, — подумал он. — Лишь бы безумие не помешало моей смерти».

— Что? Что она вам рассказала? — Он все еще держал трубку двумя руками.

— Вы любили фрау Мазин. Это было давно, в тысяча девятьсот пятьдесят третьем году, в Сараево.

У врача был низкий, приятный голос. Фабер уже ненавидел этот голос.

«Итак, это не бред, — думал он потрясенно. — Это правда. Если кто и сошел с ума, так это сама жизнь. Сараево, 1953 год. Непостижимо. Но не безумно. Нет, не безумно».

— Господин Фабер!

«Продолжается, — думал он. — И никакого сострадания, Натали! Будь честен, — размышлял он. — Это же патология. Ты создал культ умершей. Ты давно должен бы был прекратить говорить с Натали, снова и снова взывать к ней о помощи, просить совета, поддержки. Это — не любовь, побеждающая смерть. Это музей, который ты создал для нее. Нет, для себя, а не для нее. Натали это не нужно. Она умерла, ей хорошо. А ты продолжаешь жить, и у тебя развилась эта мания, потому что ты одинок, так одинок. Ты мог бы продолжать любить Натали мысленно. Нет, так любить ты как раз и не можешь. Тебе ясно, что это тяжелая навязчивая идея? Абсолютно ясно. Однако какая прекрасная навязчивая идея. Прекрасная для меня. Другие пусть думают, что хотят».

— Господин Фабер! — громко крикнул Белл.

— Да, — ответил он.

«Нет выхода. Никакого выхода, Натали».

— Вы вспоминаете, не так ли? Мира Мазин, тысяча девятьсот пятьдесят третий год. Вы были тогда в Сараево. Жили в отеле «Европа», вместе с этим известным американским режиссером. Фрау Мазин не могла вспомнить его имя.

— Но мое имя, — сказал старик с бесконечной горечью и усталостью, — мое имя она помнит.

— Естественно.

— Почему естественно?

— Потому что после вашего отъезда фрау Мазин родила ребенка. Дочь. Ее звали Надя. Вы были отцом Нади…

Врач из Вены говорил все быстрее, как будто боялся, что Фабер прервет связь. Фабер думал об этом, но не сделал. Слишком поздно. Прерывать связь было поздно. Парень там, в Вене, знал теперь, где находится Фабер. Он сам, трижды проклятый идиот, сказал телефонисту клиники: я звоню из Франции, из Биаррица, отель «Палас». Если он сейчас положит трубку, Белл наверняка перезвонит. Бессмысленно прерывать разговор.

«Натали! — думал Фабер. — Почему ты потребовала это от меня? Почему, Натали?»

— …эта Надя была матерью Горана, мальчика, который теперь лежит у нас в госпитале, — продолжал врач. — Вы ничего не знали о своей дочери, господин Фабер. Фрау Мазин никогда вам об этом не говорила. Да вы ее больше никогда и не видели и не говорили с ней.

Он еще пытался защищаться:

— Доктор! Доктор Белл! Прекратите! Все это неправда!

— Это — правда, господин Фабер. Зачем фрау Мазин лгать? Какая ей польза от этого?

— Откуда я знаю… Не имею представления.

«Мне не выпутаться из этого. Никогда. О, Натали, зачем? Зачем, Натали?»

— Вот именно, — сказал Белл, — никакой пользы. И поэтому она не лжет. Господин Фабер, вы не могли совсем забыть фрау Мазин. Вы были так счастливы с ней тогда, в Сараево…

— Так говорит фрау Мазин?..

«Нет, — думал он, — нет, хватит. Я должен… Что, что, что я должен?»

— Да, так она говорит. Ей сейчас шестьдесят пять лет. Сколько лет вам, господин Фабер? Не отвечайте! Я знаю это. Фрау Мазин сказала мне, что вы родились в Вене в тысяча девятьсот двадцать четвертом году. Уже давно вы живете в Швейцарии, в Люцерне. Когда вы писали тот сценарий для студии «Босна-фильм», вам было двадцать девять лет. Фрау Мазин было двадцать четыре года… очень красивая девушка, она показывала мне фотографии. Фотографии, где вы вместе, господин Фабер. Наверное, сейчас вы выглядите иначе. Иначе выглядит и фрау Мазин… Тогда в Сараево она работала монтажницей на киностудии «Босна-фильм» и была вашей переводчицей. Она свободно говорит по-немецки и по-английски. Боже мой, вы же должны вспомнить, господин Фабер! Вы должны!

«Да, черт побери, — думал он, — я должен вспомнить. Этот врач давно уже понял, что я лгу. Теперь я могу лишь как-то умалить значение всего этого».

— Подождите, — сказал он. — Я…

«Так, теперь нужна пауза», — подумал он и выдержал эту паузу.

— Вспоминаете?

— Я вспоминаю, да… наконец-то… Я был в Сараево. Я уже не помню точно, когда. Я писал там сценарий для режиссера Роберта Сиодмэка… Вы должны понять меня, господин доктор, прошло сорок лет… Я написал сценарии почти для тридцати фильмов… в десятке стран… для разных компаний… и я… я…

«Ну, что дальше?» — думал Фабер.

— Сейчас у меня здесь очень тяжелая ситуация… крайне тяжелая. Вы должны простить меня, что я не сразу… Да, это была прекрасная молодая девушка… И у нас была любовная связь, это правда… Но я об этом совершенно забыл, господин Белл… Любовная связь! Я вас умоляю! С тех пор прошло более половины жизни… и какой жизни! Шесть лет назад умерла моя жена… Я старый человек, я нездоров… я… Минутку!

— Господин Фабер?

— Вы сказали, что вам необходимо иметь доверенное лицо для этого больного мальчика.

— Это так, господин Фабер, это так.

— Но у вас же есть такой человек: Мира, я имею в виду фрау Мазин.

— Была.

— Что это значит?

— Фрау Мазин перенесла приступ стенокардии. Нам пришлось отправить ее в клинику.

— Куда? — задал он идиотский вопрос.

— В Городскую больницу. Фрау Мазин вышла из строя на две-три недели. Это ясно. Но вопрос, будет Горан жить или умрет, решится в ближайшие три дня. Поэтому я и прошу вас обязательно приехать в Вену.

В Вену, именно в Вену! Он готов был завыть от ярости.

— Это исключено. Абсолютно исключено!

Здесь нужна открытая жесткость.

— Я же вам сказал, у меня чрезвычайно тяжелые обстоятельства… — И как последний аргумент: — Ведь этот мальчик вообще меня не знает.

— А если знает?

— Бред!

— Это не бред! Фрау Мазин много рассказывала ему о вас. Он знает, что вы его дедушка. Фрау Мазин никогда после не встречалась с вами, но издали пристально следила за вашей жизнью. Она читала все, что писали о вас газеты и журналы. Она слушала вас по радио, смотрела по телевизору, читала ваши книги. Это же делала и ее семья, и Горан тоже. Вы для него не чужой, господин Фабер. Видит бог. Поэтому…

— Нет, — сказал Фабер.

— Вы не приедете в Вену?

— Нет, нет, нет! — теперь он уже кричал. — Я не могу приехать! Мне очень жаль… Мне очень жалко мальчика… и…

— Миру Мазин.

— …и Миру. Ужасно жалко. Но это исключено, абсолютно исключено. Я не могу уехать отсюда.

— Ни при каких обстоятельствах?

— Ни при каких обстоятельствах.

— Я так понимаю, что вы не хотите заниматься больным мальчиком и старой женщиной?

— Я не то хотел сказать, — произнес старик.

«Я выдержу, теперь дальше мягко, с чувством…»

— Я действительно очень сожалею, господин доктор… мне их страшно жалко…

— Но вы ни при каких обстоятельствах в Вену не приедете.

— Я не могу, господин доктор! Вы… Вы не представляете себе, в каком я положении…

— Я понимаю. — Теперь голос врача звучал холодно и резко. — В таком случае извините за беспокойство. Спокойной ночи.

Связь прервалась.

Фабер неподвижно сидел за письменным столом и смотрел на успокоившийся Атлантический океан. В воде отражались бесчисленные звезды, удаленные на миллионы световых лет.

«Мира Мазин, — думал он, и руки его дрожали. — Как счастливы были они тогда, в Сараево, в 1953 году. Город, который всех людей делал счастливыми, так считалось тогда. И они были счастливы. Хорваты, сербы и боснийцы, христиане, мусульмане и иудеи. Многие были бедны, но они жили как одна семья. Они вместе работали, веселились, праздновали, тогда, в те времена, когда я жил вместе с американским режиссером Сиодмэком в отеле «Европа» и писал сценарий для его фильма об убийстве наследника австровенгерского престола Франца Фердинанда и его жены, убийстве, после которого разразилась Первая мировая война.

Я забыл Миру. Я забыл нашу любовь, фильм, отель «Европа», Роберта Сиодмэка, забыл все. Но как только врач упомянул имя Миры, я снова вспомнил. Не все. Кое-что. Я все еще не могу вспомнить, как выглядела Мира. Мы любили друг друга? Возможно. Может быть. Это было так давно. Она была монтажницей на студии «Босна-фильм» и нашей переводчицей. Но не могу же я из-за этого лететь в Вену, ни из-за нее, ни из-за этого мальчика. Я должен умереть, здесь и сейчас. Ты знаешь, Натали, почему, ты ведь это знаешь».

4

Быстро.

Теперь нужно все сделать быстро. Торопливо он выписал второй чек, оба чека положил в конверт. Второй чек на тысячу франков предназначался портье.

«Как всегда, слишком много, — подумал он. — Ну и что? Если еще раз позвонит адвокат, чтобы узнать о результатах разговора с Веной, он не должен меня застать. Нужно скорей уходить на берег. Разумеется, я мог бы застрелиться и здесь. Сколько человек уже умерли в отеле «Палас»? Инфаркт приходит когда захочет. Инсульт тоже. Я знаю, служащие отеля ненавидят такие происшествия. Нужно перекрывать доступ в номер. Ждать до утра. Затем вывозить тело в машине для грязного белья. Они ненавидели все это, хотя и понимали, что у людей, которые умирали в своих номерах, не было выбора. Но самоубийство — это совсем другое дело. Здесь свои отвратительные моменты. Может случиться, что я запачкаю все помещение. Нужно будет вызывать полицию. Отель полон. Скрыть подобное невозможно. Пресса. Скандал… Нет, это должно свершиться внизу, на берегу. В эти шесть недель все они были так приветливы со мной, и я сам так любил этот отель. Это было бы более чем неблагодарно».

Он вошел в спальню, включил все светильники и открыл один из стенных шкафов. Быстро оделся: нижнее белье, темно-синие спортивные брюки, мягкий легкий свитер, синяя блестящая ветровка со стоячим воротником и карманами на молниях и, наконец, носки и синие парусиновые ботинки с белой шнуровкой и белой рифленой подошвой. Все это он купил в магазине на площади Эдуарда VII, рядом с русской православной церковью. Однажды он уже бывал там с Натали, они покупали пляжные костюмы. Конечно, с тех пор продавщицы сменились. После того как он примерил выбранные вещи в кабине, одна из новых продавщиц сказала:

— Tres, tres, chic…[3]

Он знал, что выглядит смешно, но ему было все равно. На спине куртки красовались большие красные и серебряные буквы ROYAL NASSAU TRANSPASIFIC и USA, 54. В круге со звездой можно было распознать золотую голову орла, а также земной шар с очертаниями континентов, со значениями долгот и широт, ниже шла серебряная надпись: COMPANIE DE CALIFORNIE.

Но самым дурацким из того, что присоветовала ему миловидная продавщица, была кепка с козырьком из белой льняной ткани. На козырьке красными буквами было написано SAN DIEGO, черными — CALIFORNIA и буквами цвета морской волны еще раз COMPANIE DE CALIFORNIE. Продавщица настойчиво заверяла, что месье выглядит просто великолепно.

«Пошли все к черту, — думал он. — Я стар и противен и без всего этого барахла».

Он вернулся в гостиную, сунул пистолет в один из карманов, взял оба конверта и покинул номер, в котором жила когда-то Сара Бернар. В старом просторном лифте он спустился вниз, в зал.

…it’s still the same old story,
a fight for love and glory,
a case of do or die…
the world will always welcome lovers —
as time goes by…[4]
«Старая прекрасная мелодия, Ингрид Бергман и Хемфри Богарт, «Касабланка», — подумал он. — Этот фильм шел тогда в Сараево…

Нет! Не думать об этом! Ни в коем случае не думать о Сараево!»

Голос певицы и оркестр были хорошо слышны, несмотря на переполненный зал. Фабер видел веселых людей, ощущал запах женских духов. В этой сутолоке, стоя за круглой деревянной стойкой, работал портье. В швейцарской было темно, свет пробивался лишь из-за прикрытой двери телефонного коммутатора.

В роскошном вестибюле отеля «Палас» с колоннами, гобеленами, картинами, витринами, мраморными фигурами в человеческий рост, старыми креслами, обитыми красным бархатом, было жарко. У пожилого портье на лбу выступили мелкие капельки пота. Его коричневая униформа была застегнута наглухо, до самого горла. Ночного портье звали Клод.

Клод улыбнулся.

— Добрый вечер, месье Фабер. Чем могу быть полезен?

Фабер передал ему оба конверта.

— Это расчет за неделю. А это для вас, Клод.

— О, я очень благодарен, месье.

— Я благодарю вас, Клод.

— Месье, вы собираетесь еще выйти? — спросил портье, потому что Фабер положил на стойку тяжелый ключ от номера.

— На берег.

— Сегодня чудесная ночь, месье.

— Да, — сказал Фабер, — действительно.

Скрытые в цветнике прожекторы подсвечивали фасад отеля, мраморные плиты вокруг бассейна, струящуюся голубоватую воду. Везде танцевали. Фабер видел мужчин в смокингах и женщин в роскошных вечерних туалетах. От стола к столу спешили с напитками кельнеры.

Он видел также символ отеля — сплетенные буквы «Н» и «Е» — Наполеон и Евгения, символ полуметровой высоты, изготовленный из очень плотной, тщательно обработанной буковой древесины. Отель был построен в 1855 году Наполеоном III для своей жены. Это Натали выяснила уже в свой первый приезд. Царствующая чета жила здесь летом в течение шестнадцати лет, сюда наведывалась аристократия со всего мира. Бесконечные приемы, балы, фейерверки. На берегу океана устраивались пикники, жизнь была такой радостной, такой беззаботной.

«Я веду себя как последний подлец, — думал Фабер, — но я старый человек, у меня нет больше сил, дайте мне покончить с этим и умереть и простите меня, если можете, вы все! Нет! Не думать об этом», — приказал он себе, спускаясь вниз к воротам по широкому пандусу.

Шары из матово-белого стекла, установленные в траве, с двух сторон освещали гравийную дорогу. Большие ворота с искусно выкованными створками были открыты. За воротами были припаркованы бампер к бамперу машины, которым не хватило места на внутреннем дворе отеля.

«А в Вене умирает мальчик. Какое мне дело до этого мальчика? Кто я ему? Кто он мне, что я должен о нем плакать? Нет, черт возьми! Не думай о мальчике! Не думай о Мире! Не думай о докторе Белле, а уж тем более о Вене! Думай, черт побери, о чем-нибудь другом! Думай о том, что рассказывала тебе Натали об этом отеле, давай, давай, давай думай об отеле!

Итак, в 1903 году отель сгорел. Было построено казино. Во время Первой мировой войны здесь был лазарет. Когда наступили «бурные двадцатые», в отель «Палас» приезжали новые знаменитости: Кокто, Чаплин, Хемингуэй…»

Фабер пошел через площадь Эдуарда VII к большому пляжу. Слева был огромный котлован. Краны и экскаваторы смотрели в небо.

«Здесь появится новое казино. Этого котлована Натали не видела. Она хотела, чтобы я позвонил в Вену. Нет, кончено! Не думать об этом! Легко сказать. Думы приходят сами… Когда-то у нас с Натали был маленький дом с большим садом в Южной Франции. Маленькое местечко называлось Рокет-сюр-Сань — это в двадцати километрах от Канн. Пальмы, оливковые рощи, мимозы. С холма можно было видеть море под Каннами. Мы стояли на холме, и Натали сказала: «Если бы каждый человек, живущий на Земле, сделал счастливым одного единственного человека, был бы счастлив весь мир». И мальчик в Вене, — подумал он. — Кончено! Прекрати! Немедленно! Отель. Думай об отеле!»

В 1936 году отель «Палас» пережил начало гражданской войны в Испании. Гитлер встречался здесь с Франко, потому что хотел в 1940 году путем нового «блица» через Испанию захватить Гибралтар. Но из этого ничего не вышло… С террас музыка доносилась вниз. Там, наверху, танцевали празднично одетые люди… По субботам и воскресеньям у моих родителей часто бывали гости. Они тоже танцевали на первом этаже в большом зале, окруженном балюстрадой с резными орнаментами. Я прятался позади, сидя на корточках, и наблюдал за взрослыми, хотя давно должен был спать. Однажды мама обнаружила меня, и тогда мне пришлось пожелать всем «спокойной ночи». Благоухающие прелестные дамы целовали, ласкали меня и гладили по головке…»

Фабер повернул направо и пошел, увязая в мокром песке. Сразу стало тяжело дышать.

«Прелестные дамы, — думал он. — Их сладостный запах. Тогда нам еще хорошо жилось в Вене, а потом мы стали настолько бедными, что нам нечего было есть. Однажды мама в отчаянье ушла в зимнюю ночь… и вернулась с большой буханкой хлеба, который она нашла в снегу: наверное, он свалился с хлебного фургона… Нет! Нет! Не думать о Вене и о маме тоже! Все же в 1950 году в Европе снова засияли огни, и снова в отель «Палас» пришли Богатые, Прекрасные и Знаменитые: Гари Купер, Джейн Мэнсфилд, Фрэнк Синатра… Когда я был маленьким мальчиком, я хотел стать садовником, непременно садовником… Я дважды был в Освенциме — сразу после войны по заданию «Ассошиэйтед Пресс» и позднее по заданию информационного агентства Дойче Пресс-Агентур — ДПА. В траве я наступил на что-то твердое, откопал. Это была маленькая чайная ложечка, черная от грязи. Кто и с какой надеждой взял ее в лагерь? Что стало с этим человеком? Теперь на моем письменном столе в Люцерне лежит эта маленькая ложечка…

Здесь побывал испанский аристократ, толстый король Фарук из Египта… Мой лучший друг Фриц умер, когда падали листья, и я был в отчаянии. А на следующий год, когда листва опадала на землю, меня уже целовала девушка и я был счастлив. Я видел так много руин осенью, так много черных неподвижных куч, которые были когда-то людьми, а теперь вмерзли в землю, в которую они и уйдут… Лукас, который потерял на войне обе руки, а теперь с помощью рта рисовал чудесные картины… Девятая симфония Бетховена по радио, а затем голос: «Говорит радио Гамбург, радиостанция британского военного правительства. Война закончилась…». Им пришлось построить сверхширокую кровать, чтобы хватило места подругам жирного короля Фарука… Заход солнца над Атлантикой, когда я в первый раз летел в Америку. Как молод был я тогда! А теперь… А теперь… Теперь я старый человек без всякой надежды, который хочет одного: умереть. Но все же, — думал он, — там мы были бы снова счастливы! Я просто не могу думать ни о чем другом. И не хочу».

Мокрый песок остался позади, он добрался до дорожки из каменных плит и пошел к необычным скалам, которые, поднимаясь над Атлантикой, защищали отель наподобие вала. Между этими скалами был похожий на галерею проход, выдолбленный за столетия волнами прибоя. В расщелинах прохода лежал намытый мокрый песок. Фабер шел все медленнее, уже начали болеть ноги, все тяжелее становилось дыхание.

«Не выдерживаю никакой нагрузки, даже самой малой, — думал он. — Ты стар, полностью изношен, никуда больше не годишься!»

Затем он вышел на широкий бульвар Уинстона Черчилля. Песок и ил прилипли к синим парусиновым ботинкам. Слева внизу лежал пляж Мирамар, справа круто поднимался берег. Между древними домами, сложенными из тяжелых глыб скальной породы, наверх шли узкие, кривые лестницы с железными перилами, высеченные в камне. Отсюда Фабер увидел все три исполинские древние скалы, выступающие из воды. Он вдруг вспомнил, что самая большая называлась Рош Ронд (круглая), две другие — Рош Плат (плоская) и Фрежест. Свет маяка на мысе Святого Мартина был теперь прямо над ним. Отсюда яркий свет казался зеленоватым и придавал всему — морю, земле, воде, домам, лестницам, всей большой бухте — какую-то нереальность и призрачность. Далеко позади сияли огни города.

Он прошел вдоль ряда современных домов. Во время сезона владельцы сдавали дома и отдельные квартиры туристам. За большими застекленными витринами первых этажей располагались кабинеты талассотерапии. Во время прогулок перед обедом Фабер наблюдал закутанных в белые халаты мужчин и женщин, лежащих на платформах между сверкающими хромированными металлическими баллонами и другими аппаратами для процедур с использованием морской воды. Все это всегда напоминало Фаберу аквариумы, и он думал, какие идеи могли бы родиться здесь у Феллини, но Феллини уже не было.

В конце бульвара Уинстона Черчилля были установлены заграждения. Черная облупившаяся надпись на белом потрескавшемся фоне сообщала на французском, что проход запрещен, так как представляет опасность для жизни. В этом месте приливные волны вздымались на высоту до нескольких метров. У мыса Святого Мартина море, напротив, всегда было спокойно. Фабер шел именно туда. Он повернул направо и стал подниматься вверх по стертым ступеням узкой лестницы. Все лавки были закрыты. Возможно, здесь уже давно никто не жил. Заброшенные строения производили жутковатое впечатление. Эта лестница называлась «спуск к океану». Под нагрузкой сердце бешено забилось, и Фабер стал задыхаться.

«Не справляюсь даже с самой малой нагрузкой, — снова подумал он. — Это ведь последняя нагрузка».

Лестница выходила на пустынную авеню Императрицы, а оттуда петляющая уличка рю д’Эзар снова вела вниз к воде и к эспланаде Елизаветы II. Здесь Фабер внимательно огляделся.

Он тяжело дышал, широко открыв рот, и чувствовал резкие покалывания в легких.

«Я в самом деле жалкая развалина, — подумал он, — и это относится не только к здоровью. И при этом я снова и снова испытывал себя. Днями, ночами, месяцами, годами я пытался писать, писать обо всем. Но все, что я написал после смерти Натали, было плохо, было дрянь. Я же знаю толк, ведь я начал писать в 1948 году, после возвращения из плена. Писательский труд был моей профессией. С 1988 года, года смерти Натали, я не смог больше написать ни одного короткого рассказа, ни единой статьи, ни единой приличной фразы. А ведь я боролся за эту единственную приличную фразу, — думал он, осторожно, медленно спускаясь по рю д’Эзар. Сердце громко стучало, в легких кололо. — Я бывший писатель. Ты знаешь, Натали, почему теперь нужно быстро положить всему конец, почему я ни при каких обстоятельствах не смогу полететь в Вену, ты знаешь это, Натали.

Уже шесть лет, как я совершенно конченый человек. Но никто об этом не догадывается, даже мой друг Вальтер Маркс, адвокат. Возможно, мой издатель и редактор подозревают что-то неладное, они привыкли к этому, имея дело с писателями. Чем старше я становился, тем больше времени мне требовалось для новой книги. Все в издательстве понимали это. Они терпеливо ждали. Никогда не торопили. Они обращались со мной, как с китайской фарфоровой чашкой. Я приносил им очень много денег».

Фабер всегда уединялся, когда работал. Натали была постоянно рядом. Всегда ей первой он читал вслух свои произведения. Он абсолютно полагался на ее суждение. В те времена, когда он еще мало зарабатывал своими книгами, они жили в маленьких пансионах на озерах, в Австрии или Верхней Баварии. Позднее они уже могли позволить себе большие отели, которые очень любили.

Но Натали не стало, она умерла 25 мая 1988 года в Цюрихской университетской клинике после операции по поводу рака кишечника. Он начал тогда писать пьесу о ее жизни, ее смерти и ее любви, и у него ничего не получилось, ни единой сцены, ни единого диалога. Поначалу Фабер еще ждал, что это состояние пройдет. Но ничего не изменилось, и он начал путешествовать. Исключая пребывание в Люцерне, длившееся обычно недолго, все эти шесть лет он практически жил только в тех отелях, где был счастлив с Натали. Он надеялся, что это поможет.

Сначала он полетел в Нью-Йорк и прожил пять месяцев в отеле «Карлайл» — нисколько не помогло. Он полетел в Мадрид и жил в «Рице» — не помогло. Не помогли и «Квисисана» на Капри, и «Атлантик» в Гамбурге, и «Беверли Уилшер» в Лос-Анджелесе, и «Клэридж» в Лондоне, и «Континенталь» в Осло, и «Карлтон» в Каннах, и «Георг V» в Париже, и «Хаслер» в Риме, и «Отель де Пари» в Монте-Карло, и «Мандарин» в Сингапуре.

До 1960 года в течение пятнадцати лет он очень много пил, всегда только виски. Затем пришлось пройти курс лечения от алкоголизма. После этого он больше не брал в рот спиртного. Тридцать два года он был абсолютно трезв, пока в 1992 году не выпил снова виски в «Карлтоне», в Каннах, — в надежде, что это поможет. Но это совсем не помогло, и через две недели он снова вернулся к прежнему.

Он испробовал все: психотерапию, медикаменты, даже молитвы. Ничего не помогало.

В конце 1993 года, остановившись в «Америкэн колони» в Восточном Иерусалиме, он совершенно измучил себя в попытке что-нибудь написать. Результат был хуже, чем когда-либо. После этого он уже не мог обходиться без снотворных, желая получить хотя бы несколько часов сна. В начале апреля 1994 года в отеле «Палас» он решил попытаться в последний раз. Через шесть недель наступил полный крах.

Фабер поднялся по лестнице, ведущей от эспланады Елизаветы II вверх к маяку, и присел в плоской низкой нише, выдолбленной в стене скалы. В последние недели он не раз приходил сюда. «Самое лучшее место», — думал он.

Он увидел перед собой искрящееся море, освещенный прожекторами отель «Палас», вдали тысячи огней города, посмотрел на величественное небо, усыпанное звездами, и вытащил из кармана ветровки пистолет.

«Вальтер, мой издатель и мой редактор поймут, что я должен был этосделать, — думал он. — И немногие друзья, еще оставшиеся с тех пор, как я стал жить уединенно. Даже этот врач в Вене поймет, когда узнает о моем самоубийстве из газет. Вена! Перед своим концом я еще думаю о Вене!»

Этот город, Вену, он ненавидел за все, что там сотворили с ним и многими другими людьми. Он вспомнил своего отца, Сюзанну и глубокое бомбоубежище у Нойер-Маркт вблизи Планкенгассе. Там они были схвачены в марте 1945 года, сразу после того, как он дезертировал из вермахта. Он вспомнил стихотворение, которое тогда читала Сюзанна — стихотворение, автора которого она не знала:

Не знаю, кто я.
Не знаю, откуда иду.
Не знаю, куда иду.
Удивительно, отчего я так весел.
«Отчего я так весел. Уже с давних пор я не могу понять, почему хотя бы кто-то может быть весел в этом мире повседневного ужаса. Итак, конец, ко всем чертям, и будь все трижды проклято, только никакой жалости к себе! Все же немногие пожили так хорошо, как ты, совсем немногие».

Он снял пистолет с предохранителя, передернул затвор, досылая патрон в патронник, и вставил ствол пистолета в рот. И тут он очень явственно услышал голос Натали, и этот голос сказал: «Если ты меня когда-нибудь любил, ты не сделаешь этого. Это было бы слишком большой подлостью по отношению к тому мальчику в Вене».

Оцепенев на мгновение, Фабер вынул ствол пистолета изо рта и снова дрожащими пальцами поставил пистолет на предохранитель. Все вращалось вокруг него — море, земля, огни города, небо и звезды. Он оперся о выступ скалы, и его вырвало.

5

— Я знаю, — кричал Гитлер с балкона Венского Хофбурга,[5] — старая восточная марка германского рейха справится с новыми задачами точно так же, как она справлялась со старыми!

На огромной, переполненной людской массой Хельденплац, разразилось безумное ликование.

— Зиг хайль! Зиг хайль! Зиг хайль!

— Фюрер, благодарим тебя! Фюрер, благодарим тебя! Фюрер, благодарим тебя!

За день до этого Фабер проводил отца на Южный вокзал. Отцу удалось последним поездом бежать в Италию, оттуда в Испанию и Португалию и наконец через Голландию в Англию.

И вот теперь, 15 марта 1938 года, четырнадцатилетний Фабер в шортах и белой рубашке стоял рядом с матерью на краю Хельденплац и испытывал жуткий страх. Толпа неистовствовала, все время прерывая Гитлера восторженными криками, а в это время мама Фабера стояла, согнувшись и сотрясаясь от рыданий. Он всячески пытался помешать ее участию в этой манифестации. Но она почти утратила разум от боли и печали, и убедить ее было невозможно. Она должна была увидеть его, этого преступника, который отнял у нее мужа, должна, должна, должна. И Фабер, худенький, бледный, с прыщавым лицом, напрасно пытался вытащить ее отсюда.

— Мама, мама, пожалуйста, пойдем!

Она вырывалась и снова устремляла свой взгляд на человека, стоявшего там, наверху, на балконе. Слезы струились по ее лицу, и Фабер дрожал от страха, ожидая, что вот-вот какой-нибудь мужчина или женщина спросит: «Почему вы плачете в такой прекрасный день?»

Возвращаясь в Вену, Фабер всегда вспоминал этот день, эту сцену на Хельденплац. Он никогда не мог этого забыть. Полчаса назад он приземлился в Швечате. Машина отеля «Империал» доставила его в город. После своего возвращения в отель «Палас» Фабер позвонил своему другу Вальтеру Марксу и сообщил, где его теперь искать, затем заказал номер в «Империале» и попросил, чтобы его встретили в аэропорту. Портье Клод выбрал оптимальный вариант маршрута до Вены и зарезервировал место: сначала маленьким самолетом — вылет из Биарриц-Парме в 11.50, прибытие в Женеву в 13.40, затем также самолетом до Вены. Полет над весенней землей под темно-синим небом плюс отличная еда доставляли наслаждение всем пассажирам самолета, всем — кроме Фабера. Чем ближе была Вена, тем более подавленным он себя чувствовал. После посадки стюардесса через микрофон пожелала пассажирам на трех языках «особо прекрасного времяпровождения в этом особо прекрасном городе». Пока самолет выруливал, из бортовых динамиков звучал вальс «Венская кровь». «Очень уместно», — подумал Фабер…

Он снял с багажного конвейера два больших самсонитовых чемодана и, задыхаясь, уже из последних сил погрузил их на тележку вместе с кейсом, дорожной сумкой и пишущей машинкой. Старый человек, изношенный и слабый, думал он, тащит за собой пишущую машинку, хотя уже несколько лет не может написать ни одной стоящей фразы. В зале прилета он нашел водителя из отеля «Империал». Последние двадцать лет Клеменс Кербер всегда доставлял его из аэропорта в отель или обратно. Они пожали друг другу руки, Кербер принял тяжело нагруженную тележку и пошел вперед к «кадиллаку».

Фабер сидел на заднем сиденье автомобиля. В Вене было жарко, очень жарко для середины мая. Приглушенно работал кондиционер. На улицах царило оживленное воскресное движение. Машина продвигалась медленно. Кербер был чутким человеком. Он управлял автомобилем молча, не мешая старику все глубже и глубже погружаться в воспоминания.

«Отель «Метрополь», — вспоминал Фабер, сидя в салоне бесшумно скользящего «кадиллака». — Отель «Метрополь» на Морцинплац, штаб-квартира гестапо». Его матери было приказано два раза в неделю являться туда на допрос. Гестаповцы хотели узнать подробности об австрийской и прежде всего о германской социал-демократии, так как отец был видным социал-демократом. Родители Фабера были немцами, оба родом из Гамбурга. Отец работал в Австрии представителем промышленных концернов, одного английского и одного немецкого. Фабер появился на свет в венском роддоме Рудольфинерхаус и первые годы жизни провел в поездках, маршрут которых пролегал в основном в Лондон. По-английски он говорил без акцента. Затем он пошел в Вене в школу, и в Вене же его призвали в германский вермахт. Из-за того, что его отец в 1938 году в последний момент бежал в Англию, Фабер получил от нацистов «шанс особо отличиться».

«Бедная мама, — думал Фабер, — она же вообще ничего не знала. Отец никогда ничего ей не говорил, чтобы не подвергать ее опасности. И к тому же к 1938 году немецкая социал-демократия была уже полностью уничтожена. Лишь коммунистическая партия наполовину сохранилась благодаря своей структуре, при которой каждый коммунист всегда знал только одного своего соратника. Даже под пытками ни один коммунист не мог выдать больше чем одного товарища по партии».

Это было просто дополнительное мучение, придуманное гестаповцами для матери, она ведь никогда не знала, чем могло закончиться для нее очередное посещение отеля «Метрополь». Фабер сидел в маленьком сквере перед зданием всегда на одной и той же скамейке и молился:

— Милостивый Боже, пожалуйста, сделай так, чтобы мама вернулась. Я сделаю все, что Ты захочешь, если мама вернется.

Она возвращалась.

Садилась рядом с сыном и плакала, плакала так, как будто уже не могла больше не плакать. Они долго сидели, это повторялось два раза в неделю, и каждый раз мама долго не могла успокоиться. Потом они шли на Шведенплац и ехали домой сначала по городской железной дороге и затем трамваем, сорок первым. Их дом был в Нойштифте, где виноградники покрывали склоны, лежащие ниже Венского леса. Там их ждала Мила, самый чудесный человек, какого когда-либо встречал Фабер. Ее звали Мила Блехова, она была родом из маленького чешского городка. У Милы был широкий утиный нос, а когда она постарела — замечательные искусственные зубы. И когда она была совсем юной, и когда стала совсем старой, у нее было самое доброе лицо, какое он когда-либо видел в своей жизни. Стоило посмотреть на Милу, и сразу становилось ясно: от этой женщины никогда не услышишь лжи.

«Мила и Мира, — подумал он. — Никогда прежде он не замечал сходства этих имен, теперь же он в первый раз воспринял это как нечто особенное, таинственное. Мила!» — вспоминал он, и печаль его росла и росла. Мила уже была с ними, когда он родился, и она оставалась с матерью еще два года после окончания войны. У Милы было заболевание щитовидной железы, и, когда она волновалась, ей было трудно дышать. «Снова у меня заиканье», — говорила она тогда. Чтобы Мила не волновалась еще больше, маме приходилось постоянно уверять ее в том, что ничего плохого в гестапо не происходит. И Мила, которая, несмотря на это, все равно начинала заикаться, говорила тогда Фаберу, которого, сколько он себя помнил, она называла не иначе как «чертенок»:

— Мы должны выдержать до конца, чертенок, выстоять, и бедный господин в Англии тоже. Потому что к концу они околеют, кровавые псы. Зло никогда не приносит победы. Никогда, госпожа, никогда, чертенок! Иногда это может длиться очень долго. Но зло никогда не может навсегда и навечно победить. («Зло-о», — произносила она).

Они жили тогда очень тяжело. Еще до начала войны от отца лишь дважды приходила весточка, и больше ничего. Мать сдавала внаем комнаты. Вместе с Милой она готовила для чужих людей еду, прислуживала за столом и убирала комнаты. Мила уже давно не получала никаких денег за свою работу, просто их было слишком мало. Она говорила:

— У меня будет паралич, если я возьму что-нибудь у госпожи, ведь я член семьи!

«Мамы больше нет, и Милы больше нет, и отца нет. В доме у леса в Нойштифте живут другие люди. Все это было так давно», — думал Фабер. Когда он приезжал в Вену, его всегда охватывали печаль и гнев. Ему приходилось периодически сюда приезжать. Это было неизбежно. Его первые шесть книг появились здесь, в издательстве «Пауль Зольной», офисы которого располагались на Принц-Ойген-штрассе. Иногда пребывания в Вене требовали проводимые им поиски материалов и расследования. И, наконец, ему несколько раз предъявляли иск неонацисты и лидеры так называемых националистов за известные статьи и телевизионные выступления. И он должен был являться здесь в суд. В таких случаях он обычно прилетал самым ранним рейсом и вечерним улетал. До сих пор он такие процессы выигрывал, хотя обычно во второй инстанции. Один иск против него еще находился в судебном производстве.

Они доехали до Ринга. Между большими туристическими автобусами Фабер увидел два фиакра, в которых сидели туристы. Другие туристы, прежде всего японцы с фотоаппаратами, группами устремились к Опере. Кербер проехал через Шварценбергплац, держась левого ряда. Десятилетиями на Ринге было одностороннее движение. Дважды удачно разминувшись с большими машинами, Кербер выехал на подъездной путь и остановился перед порталом отеля «Империал». Здесь тоже было много туристов. Фабер слышал их речь, смех, дети носились туда-сюда, все выглядели очень веселыми. Молодая листва старых деревьев, растущих вдоль Рингштрассе, трепетала от ветра. Как всегда, ветерок делал жару в Вене вполне переносимой. В открытом кафе «Империала» не было ни одного свободного места. Громко ревел маленький мальчишка, вываливший мороженое на свою рубашку.

Отель отремонтирован, заметил Фабер. Теперь над входом сооружена огромная крыша. Двери были широко распахнуты, так что был виден роскошный холл с узорчатым мраморным полом, коврами, длинной стойкой из благородной древесины, за которой работали несколько администраторов. Видна была также огромная люстра и в глубине знаменитая лестница, покрытая красным ковром, по которой ступали Великие мира сего: кайзеры, короли, главы государств, лауреаты Нобелевской премии, Гарбо, Альберт Эйнштейн, Адольф Гитлер. Последний жил тогда, в марте 1938 года, в «Империале». Это был официальный государственный отель.

Слуга поспешил навстречу и позаботился о багаже. Фабер расплатился с водителем и вошел в холл, дорожная сумка висела через плечо, под мышкой — пишущая машинка, в другой руке — кейс. Портье Лео Ланер поспешил ему навстречу. Стройный мужчина сорока трех лет, черноволосый, с открытым лицом и ясными глазами, весело смеялся. Он был единственным человеком, кого Фабер здесь знал. Ланер сердечно приветствовал Фабера и взял его пишущую машинку.

— Как хорошо, что вы наконец снова к нам приехали! Вы не были здесь уже девять лет.

— Да, — сказал Фабер.

— Я знаю, что госпожа умерла. — Ланер сразу стал серьезен. — Мне очень жаль, страшно жаль, господин Фабер.

— Благодарю, господин Ланер.

— Я очень почитал госпожу…

— Да, — сказал Фабер и подумал: хватит уже.

— Я провожу вас в номер, — сказал портье. — Мы провели большой ремонт, — продолжал он, стараясь сменить тему.

— Я вижу. — Они пошли к лифтам.

Ланер впустил Фабера в лифт и нажал на кнопку. Лифт заскользил вверх.

— Отремонтирован весь дом. Второй и третий этаж обновлены полностью.

Лифт остановился на втором этаже.

— У вас, как всегда, двести пятнадцатый!

Они прошли по коридору, в котором еще пахло краской. Ланер открыл номер 215. На светло-голубых шелковых обоях был узор из лилий, как на гербе французских королей. Софа и стулья были обиты тем же материалом. Раздвижная дверь с встроенными зеркалами отделяла гостиную от спальни. Позолоченные бра в виде свечей были такие же, как в отеле «Палас», люстра в гостиной и в спальне, гардероб и огромная ванна. В окна светило жаркое солнце, работал кондиционер. Напротив Фабер увидел Дом музыкального общества на тихой улице Безендорфенштрассе. На стенах гостиной висели старые картины в позолоченных рамах с изображением прекрасных женщин и серьезных мужчин из прошлых времен. Рядом с телевизором стоял изящный бело-золотой ларец, а на нем поднос со стаканами и бутылками — фруктовые соки, тоник, лимонад. Низкий стол, стоявший в центре, украшала большая плоская ваза с яркими цветами, под стеклянным колпаком лежали всевозможные булочки.

— Прекрасно, — сказал Фабер. — Благодарю!

— Вы один из наших самых любимых гостей, господин Фабер, — сказал Ланер. — Правда! Это не пустые слова. Жаль, что вы так редко бываете в Вене…

— Я…

— Вам не нужно ничего объяснять! Госпожа однажды намекнула мне. Я вполне могу это понять. У нас в Вене и в Австрии есть много всякого другого, не только красоты. Вы, наверное, читали или видели по телевизору — эти письма-бомбы! Для издателей, и адвокатов, и других, кто пытается что-то сделать для инородцев. Наш бургомистр Цильк тоже получил такое письмо…

— И остался без руки, я знаю, — сказал Фабер, — и никаких следов преступления.

— Похоже, все возвращается, господин Фабер, все возвращается. Люди ничему не научились. И в Германии не лучше, хотя стоит ли этим утешаться. У нас снова оскверняются еврейские кладбища. Дорогой господин Фабер, если кто и понимает, почему вы неохотно приезжаете сюда после всего, что с вами случилось, так это — я.

— Я знаю, господин Ланер, — Фабер положил руку ему на плечо. — Хватит об этом! Вы только что были в таком веселом настроении. Должно быть, есть причина.

Лицо Ланера просветлело.

— Большое счастье, господин Фабер. Моя жена родила еще одного ребенка. Мальчика! В ноябре девяносто второго года. Сейчас ему полтора года.

— Чудесно! — сказал Фабер. — Вы ведь всегда хотели мальчика.

— Да, девочка ведь у нас уже есть.

— Как зовут мальчика?

— Михаэль.

— Прекрасное имя.

Портье достал свой бумажник и вынул несколько фотографий.

— Вот он, Михаэль! Уже может самостоятельно ходить! Видите! Через всю комнату! Как бежит! Здесь он в саду…

— Замечательный мальчик, — сказал Фабер.

— Он уже и говорит! — Ланер смотрел на Фабера. Теперь лицо его светилось. — Моя жена все записывает. Что он говорит и что он делает. Получится толстая книга… Простите!

Портье вдруг отступил на шаг.

— Что такое? Вы должны были показать мне снимки и рассказать все о Михаэле. Ведь мы же друзья!

Фабер потряс Ланеру руку. Затем портье ушел. Слуга принес чемоданы и поставил их в гардеробной. Как всегда, он получил необыкновенно большие чаевые и сказал:

— Целую руку, господин доктор!

«Так, — подумал Фабер, — теперь надо распаковать чемоданы, принять ванну, затем позвонить этому доктору Беллу и сообщить ему, что я все же прибыл в Вену».

Когда он шел в гардеробную, у него вдруг сильно закружилась голова, он испугался, что упадет. Медленно и осторожно он стал пробираться в спальню. Снова еще раз все завертелось вокруг него, мебель, ковры, люстры, зеркала. Ему не хватало воздуха, он задыхался, затем сердце пронзила острая боль, и он упал на кровать. Солнце еще светило в окна, но вокруг вдруг стало темно.

«Значит, вот как выглядит конец. Я теперь не смогу пойти к этому Горану. Я же умираю. И надо же было, чтобы это случилось именно в Вене».

Затем он стал падать в колодец из черного бархата, все глубже и глубже.

6

Когда он пришел в себя, было темно. Стал напряженно соображать, где находится. Сообразил лишь через несколько минут. Итак, умереть снова не удалось, подумал он. Голова раскалывалась от боли. Он осторожно сел, свесив ноги. Как было бы здорово, если бы все уже оказалось позади. Так нет же, надо жить дальше.

Через некоторое время он включил ночник и посмотрел на свои наручные часы. Было три часа семнадцать минут. Подобное случалось с ним уже несколько раз. Он просто не способен больше выдерживать такие нагрузки. Перелет из Биаррица в Вену, жара, воспоминания. Он знал: когда требовалось напряжение сил, иногда в течение весьма продолжительного времени, он переносил это почти без проблем, как и тридцать, сорок лет назад. Изнеможение наступало потом, что и случилось сейчас.

Он сидел одетый на белой с золотом кровати, уставившись в окно, где видел свое отражение. Свет ночника был ему неприятен. Болели глаза, зубы, язык, ощущался противный привкус во рту.

«А ну, давай вставай!» — сказал он себе. Прошел в носках через номер и выключил кондиционер, так как стал мерзнуть. В гардеробной рядом с большими чемоданами лежала дорожная сумка. Он достал из сумки свой несессер из темно-синей кожи и пошел в ванную комнату. Во время перелетов он на всякий случай всегда брал с собой этот несессер с туалетными принадлежностями и лекарствами. С ним уже был случай, когда после посадки его чемоданы не нашли. По ошибке они были погружены в другой самолет. Потом может пройти несколько дней, пока получишь свой багаж. Фабер уже несколько лет прямо-таки болезненно относился к уходу за своим телом. Он не мог представить себе, чтобы у него оказались грязные ноги или черные каемки под ногтями в момент, когда он вдруг упадет и умрет или очнется в реанимации. Как это возможно! Даже мысль об этом была для него непереносима. Часто он мылся утром и вечером, хотя врач сказал ему, что это слишком. Он следил, чтобы нижнее белье всегда было чистым. К тому же он заранее позаботился о том, чтобы в случае окончательной катастрофы его не подключали ни к каким аппаратам и искусственно не продлевали его жизнь. Уже двадцать лет он носил при себе черный водонепроницаемый пластиковый пакет, который прикреплялся с внутренней стороны пояса брюк. В этом пакете содержались фотокопии главных страниц его паспорта и «Распоряжение пациента», которое в Швейцарии действовало официально, а в других странах, как ему сказали, могло бы по меньшей мере помочь. После его личных данных в документе значилось: в случае утраты им способности мыслить и принимать решения он заранее отказывается от мер, которые означают лишь оттягивание момента смерти и продление страданий. Его уход из жизни должен произойти достойно и тихо. В случае возникновения каких-либо проблем — он знал этот казенный немецкий текст наизусть — для принятия решения о последующих действиях он требует, чтобы ответственные врачи проконсультировались со следующими лицами: дальше были указаны имена, адреса и телефонные номера его адвоката Вальтера Маркса и его доверенного врача профессора доктора Эрнста Итена, которого он знал двадцать пять лет. Оба расписались в соответствующих графах. Своей подписью, говорилось далее, эти лица подтверждают, что они знакомы с содержанием «Распоряжения пациента» и что вышеназванный выразил свою последнюю волю в абсолютно здравом уме. Если иногда Фабер забывал закрепить пакет на поясе брюк, он сразу начинал чувствовать себя неуверенно и тогда спешил вернуться домой или в отель.

Он разделся и осмотрел свое голое тело. Рядом с ванной было зеркало во всю стену. Кожа белая, упругости в ней уже не было. Под мышками образовались дряблые складки, на животе тоже. Худощав, почти худ, под кожей видны ребра. «Старое пугало», — подумал он.

Он запил водой таблетку от головной боли. Открыл краны в ванной и добавил в воду образующий пену гель. Тщательно побрился. «Ну и морда!» — подумал он, разглядывая свое лицо. А когда-то ни одну даму его лицо не отталкивало. Юношеские угри, от которых он долгое время не мог избавиться, несмотря на различные лечебные чистки и даже рентгеновское облучение, пока они не исчезли сами, оставили шрамы на его лице. Теперь, в старости, на лбу иногда появлялись небольшие красноватые пятна. Для телевизионных выступлений его гримировали, в обычной жизни он пользовался тональным кремом. Теперь сыпь наполовину излечена, но под глазами образовались мешочки.

Зубы Фабер чистил долго и добросовестно. В 1975 году доктор Жак-Пьер Коллин, 8, рю-Латур Мабург в Каннах, поставил сверху и снизу мосты. Это продолжалось три месяца, через день, с шестнадцати часов. До обеда он писал роман. Коронки были безупречны, но десны опухли и кровоточили. С тех давних пор посещение зубного врача стало требовать от Фабера особой решимости. Он панически боялся запаха изо рта и потреблял в больших количествах мятные таблетки.

Головная боль отступила. Он тщательно прополоскал рот водой. Затем забрался в ванну, долго и основательно мылся, а после этого спокойно полежал минут десять, вышел из ванны и вытерся махровым полотенцем. Теперь лосьон для тела. Он держал свое тело всегда в идеальном порядке, потому что если он попадет в реанимацию…

Фабер только теперь распаковал оба чемодана, разложил белье по ящикам, повесил костюмы на вешалки. Потом вернулся в спальню и погасил все лампы. За окнами уже стало светать. Он сел на кровать и уставился на потолок. Роберт Фабер полностью пришел в себя и вспоминал сейчас о Сюзанне Рименшмид и обо всем, что случилось здесь, в Вене, весной 1945 года и вслед за этим.

7

В подвале их было семеро: набожная фройляйн Тереза Рейман, жившая в этом доме, священник Рейнхольд Гонтард, который не мог больше верить в Бога, Анна Вагнер на сносях, со своей маленькой дочкой Эви, муж Анны, солдат, был на Восточном фронте, химик Вальтер Шрёдер, фанатичный нацист, работавший над оружием массового уничтожения и в марте 1945 года еще веривший в «окончательную победу», актриса Сюзанна Рименшмид двадцати одного года и Роберт Фабер. Фабер четыре дня назад дезертировал в Венгрии: после всех преступлений, свидетелем которых он был, он не смог выдержать расстрел ребенка-заложника. Прибыв в Вену, он сразу чуть было не попал в руки армейского патруля и нашел спасение именно в этом подвале. Но тут начался налет тяжелых американских бомбардировщиков, базирующихся на Средиземном море. Одна бомба попала в дом на площади Нойер Маркт[6] вблизи Планкенгассе, напротив отеля «Мейсл и Шадн», который венцы называли «Шайсл и Маден», и семеро оказались заваленными в трехэтажном подвале. Это случилось 21 марта 1945 года в полдень.

Незадолго до этого на втором этаже подвала рабочие начали проходку соединительного туннеля с выходом в соседний подвал. Священник и Фабер хотели копать, чтобы пробиться к выходу. Шрёдер яростно возражал. Он нашел несколько канистр с бензином и хотел закопать их в наполовину готовом туннеле. После того как грунт пропитается бензином, он с помощью фитиля задумал устроить пожар, который должен был разрушить деревянные опоры, от высокой температуры канистры бы взорвались и взорвали бы также перегородку, отделявшую их от соседнего подвала. Проголосовали. Все нашли план Шрёдера слишком рискованным, он мог бы всем стоить жизни. Сначала химик вроде бы принял результат голосования. Сменяя Фабера и священника, он тоже продолжал копать туннель. В этом подвале была и любовь, любовь между Сюзанной Рименшмид и Робертом Фабером. Она продолжалась три ночи и два дня, и родилась она от одиночества, отчаяния и тоски. «Какая это была страстная любовь, — вспоминал Фабер ранним утром 15 мая 1994 года, лежа в постели в номере отеля, — какая торжествующая любовь…»

При следующем воздушном налете в дом попали еще раз, и туннель, который они прорыли, обвалился как раз тогда, когда они уже услышали звук пневмобуров пробивающихся им навстречу людей.

Тогда химик Вальтер Шрёдер поздней ночью тайно приступил к осуществлению своего плана. Он пропитал грунт бензином, закопал канистры, проложил запальный шнур. Конечно, это было рискованно. Но Шрёдер, считая всех остальных трусами, решил, что имеет право сделать то, что считает нужным.

Фабер проснулся в тот момент, когда Шрёдер уже собирался поджечь фитиль. Он закричал, чтобы Шрёдер остановился, но тот все-таки поджег фитиль. Тогда Фабер застрелил его, а тлеющий фитиль затоптал ногами.

«Мне не было еще и двадцати одного года, когда я убил человека», — думал сейчас Фабер, лежа в своей кровати в отеле «Империал». Между тем взошло солнце, и в номере становилось все светлее.

Они все сказали мне тогда, что я должен был это сделать, что я спас их от смерти. Так сказали все.

Ему помогли поменяться одеждой с убитым. Шрёдер оказался в униформе Фабера, а на Фабере была рубашка Шрёдера, его костюм, носки и ботинки. Портфель с чертежами оружия должен был исчезнуть, никто не должен был его увидеть. Так считал священник. После попадания второй бомбы нижний этаж подвала был затоплен. Священник бросил портфель в воду. Все в меру своих сил поддерживали Фабера, даже маленькая девочка, которую звали Эви. Он должен жить, сказали все. Жить! Как только их найдут, он должен попытаться убежать. А потом, когда закончится война, вернуться к Сюзанне.

Солдаты, работая пневмобурами, пробились к ним. Фрау Вагнер, которая вот-вот должна была родить, сразу отправили на машине «скорой помощи». Фаберу удалось бежать. Он шел на запад, только ночью. Днем отсыпался в амбарах, разрушенных бомбами домах или в лесу. Он хотел попасть в Брегенц. Его мать и Мила жили теперь там, в небольшом крестьянском доме, который принадлежал родственникам отца. Большой дом в Нойштифте был конфискован нацистами в 1942 году. Там теперь жили чужие люди. Родственники из Брегенца были отправлены в концлагеря. Им не удалось вовремя бежать из Австрии. Рядом с одиноким крестьянским хутором Фабер нашел большой амбар. Крестьянка, которая жила здесь, спрятала его. Ее муж и сын пропали без вести в России. Фабер хотел дождаться в амбаре прихода русских войск. Последнее время он чувствовал себя очень плохо. Уже в первую ночь начался сильный жар, и он стал бредить. Из его жизни как бы выпало несколько дней. Когда температура упала, он пришел в себя и узнал от крестьянки, что она позвала из ближнего маленького городка врача, который о нем позаботился.

— Воспаление легких, Фабер должен обязательно лежать, дальше идти он не может, — сказал врач. Тот врач и та одинокая женщина выхаживали его почти четыре недели.

За это время советские войска заняли всю Нижнюю Австрию. Фабер смог наконец-то отправиться в путь. Через два дня его задержали советские солдаты. Они потребовали документы. Он все еще был в костюме Шрёдера, но его документы выбросил. Он предъявил свои документы. Сказал, что дезертировал. Они не поверили ему.

«Я бы тоже не поверил такой истории», — подумал Фабер, глядя, как от солнечных лучей, отраженных от окон дома музыкального общества, на потолке его спальни затанцевали солнечные зайчики.

Так он попал в советский плен, в лагерь под Москвой. Там он пробыл полтора года. Вместе с другими пленными он должен был восстанавливать разрушенные дороги и железнодорожные линии. Работа была тяжелой. Многие умирали. В начале 1947 года Фабера отпустили из плена. Он снова отправился в путь, в Брегенц. В американской оккупационной зоне его часто подвозили на армейских грузовиках.

— Отец умер, — сказала мать, когда он наконец смог ее обнять. — Уже давно. Ко мне приезжал английский капитан, он узнал наш адрес в Нойштифте. Он знал отца по Лондону, отец много рассказывал ему о нас. Капитан сказал, что отец умер еще в 1942 году, 4 января. От уремии. За пять дней до смерти отец еще работал в немецкой редакции Би-би-си, в отделе новостей. Капитан привез мне фотографию его могилы и много писем, которые отец писал, но не мог отправить. Мы легко найдем его могилу, капитан мне все точно описал. — Все это мать говорила неестественно спокойно, с застывшим лицом. И только потом заплакала.

Мила была еще здесь, чудесная, верная Мила очень постарела, одряхлела. Она тоже плакала, обнимая своего «чертенка». Ее «икота», мучительное затрудненное глотание, вызванное болезнью щитовидной железы, еще более усилилась.

Позднее мама сказала, что Мила робко и смущенно выразила свое желание: теперь, когда война закончилась, ей хотелось бы остаток своей жизни провести на родине, в маленьком чешском городке. В наследство от тети ей остался маленький дом с большим садом. Фабер посмотрел фотографии. Много цветов в саду, грядки, старые деревья, маленький дом и три кошки.

В конце 1947 года Фабер и его мать проводили Милу на Брегенцский вокзал к переполненному поезду, который шел в Прагу. Старая Мила обняла своего «чертенка» и его мать. У нее началась «икота», и она заплакала навзрыд, когда поезд тронулся. Мила махала им, и они махали ей до тех пор, пока еще могли ее видеть. Через полгода пришло известие, что Мила умерла. Соседи нашли ее утром в середине цветочной клумбы. «У нее остановилось сердце» — писали чужие люди в письме на имя матери.

Они вернулись в Вену только в 1948 году. Фабер сразу начал поиски Сюзанны Рименшмид. У него был ее старый адрес. Однако в квартире жили чужие люди. Никто не мог ему сказать, где Сюзанна. Он пошел к дому на площади Нойер Маркт, недалеко от переулка Планкенгассе, где жила фройляйн Тереза Рейман. Здесь жили теперь беженцы. Никто из них не знал, где Тереза Рейман. Священник Рейнхольд Гонтард тоже бесследно исчез.

Фабер поехал к Дунаю. Он вспомнил, что на Энгертштрассе рядом с мостом Рейхсбрюке жила Анна Вагнер со своей маленькой дочкой Эви. Почти вся улица лежала в развалинах. Немногие уцелевшие дома были сильно повреждены.

8

— Они все умерли, — сказала Анна Вагнер.

Фабер сидел напротив нее в комнате, окна которой были забиты досками. Анна Вагнер выглядела несчастной, исхудавшей, немощной, волосы поседели, глаза потускнели.

— Умерли, — повторил Фабер.

— Умерли, — сказала Анна. Ее руки дрожали. — Остались живы только я, Эви и еще маленькая Рената. Вы помните мою Эви, господин Фабер? Тогда, в подвале, ей было шесть лет, а я была на последней неделе беременности, помните? — Фабер кивнул. — Меня отправили в загородный роддом подальше от налетов и боев. Там я в тот же день родила свою вторую дочку Ренату. Ей сейчас три года. Эви как раз пошла с ней в гости к соседке. Дети — это все, что у меня есть, господин Фабер.

— А ваш муж…

— Погиб, — сказала Анна. — В начале прошлого года я получила известие через Красный Крест. Он погиб на фронте. А тех, кто был в подвале, они убили.

— Кто… кто их убил?

— Суд приговорил их к смертной казни: старую фройляйн, священника и вашу Сюзанну.

В пустой комнате, где горел электрический свет, потому что окна были забиты досками, на несколько минут воцарилась тишина.

Затем Анна продолжила.

— Я вернулась в Вену только в мае и услышала, что все трое были схвачены гестапо сразу после освобождения из-под завала. Мне рассказала об этом домовладелица соседнего дома. Меня, находящуюся в роддоме, они, очевидно, просмотрели в хаосе последних дней войны. Этот химик Шрёдер, у которого был портфель. В нем были документы… Вы помните?

— Я помню, — сказал Фабер. «Кто это сказал? — подумал он. — Я».

— Проекты страшного оружия. Священник бросил этот портфель в нижнем подвале в воду. Гестаповцы утверждали, что мы все сделали это сообща, иначе мы не стали бы помогать вам бежать.

— Ужасно, — услышал Фабер свой голос. У него было такое чувство, будто он слышит себя со стороны.

— Просто ужас, господин Фабер. Я потом справлялась в полиции и в суде… Его преподобие Гонтард, бедная фройляйн Рейман и ваша Сюзанна были сразу же доставлены в отель «Метрополь» на Морцинплац, в штаб-квартиру гестапо…

«Там допрашивали и мою мать, два раза в неделю, — подумал Фабер. — А я сидел на скамейке в парке напротив отеля и молился».

— Эти преступники пытали их, потому что никто не хотел говорить, кто уничтожил документы… Твердо установлено, господин Фабер, абсолютно неопровержимо, так как я имею эти сведения из земельного суда, что служащие гестапо, которые пять дней и пять ночей допрашивали и пытали их, были австрийцами. Восемьдесят процентов служащих гестапо в Вене были австрийцами, это сказал мне судья, восемьдесят процентов!

— Восемьдесят процентов, — повторил Фабер едва слышно.

— И почти все скрылись! Удалось задержать и судить не более тридцати человек. Фройляйн, священник и ваша Сюзанна были отправлены в Санкт-Пёльтен.

— Почему в Санкт-Пёльтен?

— Потому что для наци так было надежнее. Большинство судебных коллегий были уже выведены из Вены. Председательствующий судья и два эсэсовца-заседателя — все австрийцы! Ведь мы освобожденная нация! А как ликовали венцы на Хельденплац в марте тридцать восьмого! Может быть, вы помните это…

— О да, — сказал Фабер, — я помню это очень хорошо.

— Имя молодого председателя суда — доктор Зигфрид Монк, — сказала Анна Вагнер. — Они приговорили священника, старую фройляйн и вашу Сюзанну к смерти, и третьего апреля сорок пятого года во второй половине дня они были расстреляны в Хаммерпарке, в Санкт-Пёльтене. Тела были неглубоко зарыты в яме на площадке для дрессировки собак. Жарким летом сорок пятого года тела были выкопаны и погребены в братской могиле, к тому времени они уже сильно истлели. Обо всем этом вы можете прочитать в делах земельного суда, господин Фабер. Я тоже это сделала. Год назад два судебных заседателя были приговорены народным трибуналом к пяти годам тюрьмы строгого режима. Но Монк сумел скрыться, точно так же, как и большинство гестаповцев. Монка не нашли до сих пор.

— Монк исчез?

— Он исчез, — сказала Анна, — но даже если они его найдут — что он получит? Может быть, тоже пять лет? А сколько смертных приговоров на его совести!

9

«Они до сих пор не нашли Монка, — думал Фабер. Теперь световые зайчики, отраженные от окон Дома музыкального общества, танцевали на стене его спальни. — Они не очень-то его и искали, — подумал он. — Очень многим удалось скрыться! Я тоже ознакомился с судебными делами, тоже побывал в Санкт-Пёльтене, но братской могилы уже не нашел. В 1948 году на этом месте уже был парк со свежими газонами и молодыми небольшими деревьями. В принципе, ведь все равно, где они лежат. Убийцы продолжают жить!»

Фабер и его родители имели немецкие паспорта. Теперь Министерство внутренних дел выдало ему и его матери австрийские — все же его отец был «жертвой политического преследования». Мать и сын снова жили в возвращенном доме в Нойштифте. Напротив проходила ореховая аллея с мощными старыми деревьями, которая кончалась у круто поднимающегося вверх луга. В детстве Фабер вместе с другими мальчишками собирал здесь орехи, упавшие с деревьев. Большой луг, на котором зимой можно было покататься на санях и даже на лыжах, назывался Оттингервизе по имени зажиточного крестьянина-виноградаря, дом которого стоял почти рядом с домом Фабера.

Фабер должен был зарабатывать деньги. Он свободно говорил по-английски и стал работать переводчиком в американской военной полиции, в отделении на Варингерштрассе, угол с Мартинштрассе. Свой первый роман Фабер писал в задней комнате этого отделения, когда выпадали спокойные ночные дежурства. Американцы подарили ему пишущую машинку и дали бумаги. Когда потом он бывал в Вене, он всегда ездил на место своей прежней работы. За прошедшие годы в здании появились разные магазины, даже модный бутик, но ему этот угол виделся таким же, каким он был в 1948 году: отделение военной полиции, с покрашенными зеленой краской стеклами и джипом перед входом.

Его мать умерла в 1952 году. Она хотела, чтобы ее похоронили «на кладбище за нашим домом». Это было очень красивое кладбище, старое, маленькое, тихое. Наблюдая за солнечными зайчиками на обитой светло-голубым шелком стене спальни в отеле «Империал», Фабер подумал о том, что кладбище сильно разрослось, оно простирается теперь вдоль всего поля. Когда Натали еще была жива, они несколько раз посещали могилу матери. «Как странно, — подумал он, — на могилу отца я никогда не приходил, хотя так часто бывал в Лондоне. Хотя очень любил отца. Как странно».

Глава вторая

1

— Скажи-ка, это королева или принцесса? — спрашивала молодая женщина-врач. На ее белокурых волосах — колпак, на лице — защитная маска, оставляющая открытыми только глаза; халат и все остальное — из зеленого целлюлозного материала. Она взяла с полки, заставленной игрушками, роскошно одетую куклу-марионетку и пальцами одной руки заставила ее двигаться. Пальцы были скрыты под желтыми перчатками.

Фабер стоял в коридоре перед палатой, дверь была едва прикрыта. Через большое стекло он видел, а через щель в двери слышал, как врач разговаривала с маленьким ребенком, которому было не более семи лет. Ребенок сидел на краю своей кроватки, очень маленький, очень худенький и совершенно лысый. Фабер не мог понять, мальчик это или девочка.

— Это королева, — тихо сказал ребенок.

Было девять часов сорок пять минут, 16 мая 1994 года, понедельник.

В восемь часов Фабер позавтракал в «Империале». Потом его охватило беспокойство, он схватил телефонную трубку и стал набирать номер, который он записал в Биаррице под диктовку своего друга Вальтера Маркса.

Он снова услышал голос маленькой девочки: «Алло! Детский госпиталь Святой Марии. Пожалуйста, немножко подождите…»

Прошло почти три минуты, и он снова услышал нежный детский голос.

Затем ответил мужчина:

— Детский госпиталь!

— Доброе утро! Моя фамилия Фабер. Я могу поговорить с доктором Беллом?

— Минутку, я вас соединю…

Фаберу пришлось еще подождать. Он слышал неясные голоса детей и взрослых.

Затем ответил врач:

— Белл!

— Фабер.

— Господин Фабер! Где вы?

— В Вене.

— Это замечательно! — Врач засмеялся. — Это чудесно! Значит, вы все обдумали.

— Это была бы слишком большая подлость, если бы я не приехал.

— Ах, подлость. — Голос Белла прозвучал смущенно. — Я должен перед вами извиниться. Но бедному Горану так плохо… У меня не было другого выхода… Часто я бываю слишком импульсивен…

— То, что вы сделали, было единственно правильным, доктор Белл, — сказал Фабер. — В Биаррице я был… в таком отчаянье… — «Как я говорю это чужому человеку», — подумал он. — Но теперь… теперь я словно освободился. Когда я могу приехать в госпиталь?

— Когда хотите, господин Фабер. В любое время!

— Тогда я через десять минут выезжаю.

— Может быть, вам придется меня подождать, у нас тут сегодня с утра столпотворение.

— Я подожду до тех пор, когда у вас появится время для Горана и меня.

«Для Горана и меня, — подумал Фабер. — Что со мной происходит? К чему все это приведет? Но я действительно чувствую себя словно освобожденный».

— Адрес! — сказал Белл. — Флориангассе. Угол Бухфельдгассе. Вы ориентируетесь в Вене?

— Я возьму такси.

— Еще один момент! Очень важный! Если вы появитесь здесь как Роберт Фабер, это вызовет большое любопытство и толки среди детей и родителей. Многие читали ваши книги. Но это нам сейчас никоим образом не нужно. У вас должно быть другое имя. Лучше всего вам надеть врачебный халат. Я сейчас же переговорю с моим шефом профессором Альдерманном и с коллегой Юдифь Ромер. Она предупредит всех врачей, сестер и сиделок. Другое имя для вас! У вас есть предложение?

Фабер сказал:

— В тысяча девятьсот шестидесятом году я проходил в Вене курс лечения от алкоголизма. Сначала я недолго пробыл в психиатрическом отделении Городской больницы, а затем долечивался в санатории Кальксбург. Тогда я тоже был под другим именем. Из-за журналистов. Я носил имя Питера Джордана.

Одновременно он подумал: так звали главного героя моего романа «Горькую чашу до дна».

— О’кей, Питер Джордан, — согласился Белл. — Я скажу Юдифь Ромер. Пока!

«Итак, теперь я Питер Джордан», — подумал Фабер. Он поднялся и пошел к двери. При этом его взгляд упал на пистолет, который он вынул, распаковывая чемодан, и положил на стол. Он отнес его к номерному сейфу с квадратной стальной дверцей, которая была открыта. Положил оружие в ящик, закрыл дверцу и набрал кодовое число 7424. Это были в сокращенном виде день, месяц и год его рождения. Он всегда пользовался этим кодом, потому что его он забыть не мог.

Шесть лет назад, после выхода в свет последнего романа Фабера, он стал получать много писем от неонацистов с угрозами. Во время Франкфуртской книжной ярмарки они прислали ему в отель пакет, в котором под видом книг содержалась бомба, которая взорвалась бы, если бы он открыл посылку. Эксперты перехватили пакет и обезвредили заряд. Из-за угрозы убийства он находился под защитой немецкой полиции и поэтому получил документ, удостоверяющий право на ношение оружия. Однако он мог носить при себе «вальтер» только в ФРГ и позднее в Швейцарии. В Люцерне все приходящие в его адрес пакеты, пакетики и подозрительные письма проверялись полицией и только после этого передавались ему. При поездках он всегда с собой брал оружие, воти сейчас взял его в Вену, хотя это было запрещено. Пистолет он спрятал в чемодане. И теперь он лежал в сейфе, в его номере. Фабер покинул номер, спустился на лифте в вестибюль и сдал ключ.

Такси доставило его к Детскому госпиталю. На Флориангассе между Бухфельдгассе и Лангегассе стояло современное двухэтажное здание. Фабер увидел, что стены первого этажа ярко разрисованы до того уровня, до которого могли дотянуться детские руки: цветы и деревья, солнца, луны и звезды, автомобили, мотоциклы и самолеты, небо и облака, животные и люди. Напротив входа был небольшой парк. Оттуда до слуха Фабера донесся ликующий детский голос:

— Умерла! Я умерла!

Фабер пересек улицу и зашел в парк. Перед стеной он увидел четырех маленьких девочек. Одна из них бросила мяч в стену, поймала его и крикнула: «Влюблена!» — Затем она снова бросила мяч в стену, но на этот раз через ногу и вновь крикнула: — «Помолвлена!»

Три остальные девочки вели за ней пристальное наблюдение.

Одну из них, рыженькую, в очках, с лицом, усеянным веснушками, Фабер спросил:

— Что это за игра?

— Порядок следующий, — стала объяснять рыженькая в очках, пока другие бросали и ловили мяч. — Видите ли, вначале все очень просто, но потом становится все сложнее. Сначала нужно просто бросить мяч в стену и поймать. Значит, вы влюблены. Затем нужно бросить мяч через ногу. Если вы его поймаете, вы уже помолвлены. Вам понятно?

— Ясно, — сказал Фабер.

— В следующий раз вы должны поднять мяч над головой, бросить из этого положения и поймать. Если все удается, вы женитесь. Затем вы должны успеть один раз повернуться вокруг себя. Затем нужно успеть между броском и захватом мяча два раза хлопнуть в ладоши. Становится все труднее. Если роняете мяч, то выбываете из игры. Игра продолжается. После замужества у вас появляется ребенок, затем двое детей, затем вы живете раздельно, затем разводитесь, затем болезнь, смертельная болезнь и смерть. Тот, кто раньше других умрет, тот и выигрывает. — Рыженькая лучезарно улыбнулась Фаберу: — Дошло?

— Дошло, — ответил он.

— Ребенок! — крикнула девочка, которая как раз бросила мяч.

— Пока! — сказал Фабер.

— До свидания! — ответила Рыжая.

Он покинул парк, перешел улицу и через главный вход вошел в Детский госпиталь. Справа увидел большое задвижное окно регистратуры. Здесь работали три сестры. Перед ними толпилось около двадцати женщин с детьми. Некоторые держали на руках совсем малышей. Большинство детей производило впечатление тяжелобольных. Несмотря на напор женщин, сестры оставались спокойными и приветливыми.

Говорили на немецком, английском, ломаном чешском и сербскохорватском. Многие женщины, очевидно из сельской местности, были в платках. По некоторым было видно, что они прибыли издалека. «Столько страданий, столько печали», — думал Фабер. Стены холла были увешаны детскими рисунками, фотографиями мальчиков и девочек на праздниках, в зоопарке, в карнавальных костюмах. С потолка на тонких нитях свисали изготовленные из различных материалов детские поделки: серебряные рыбки, золотые солнца, яркие птицы, кошки, собаки, подковы, листья клевера, Микки Маусы, Дональды Даки, лисы и кролики. Несмотря на присутствие множества людей, воздух в холле был свежий, пол чистый.

К Фаберу подошла белокурая женщина-врач.

— Господин Джордан? — у нее был такой же спокойный теплый голос, как у Белла.

Фабер кивнул.

— Я очень рада. Меня зовут Юдифь Ромер. — Она проводила его в комнату сестер. — Здесь ваш халат. — Она дала ему белый медицинский халат. — В этот шкафчик вы можете повесить свою куртку. Мы его освободили для вас. — Ей было лет сорок. Говорила она быстро и приветливо. Он поменял куртку на халат и закрыл шкафчик. Врач закрепила маленькую табличку на нагрудном кармане его халата. На табличке значилось: др. Джордан.

— Так, — сказала Юдифь Ромер, — в халате вас вряд ли кто узнает. Доктор Белл сейчас занят обследованием. Вы можете подождать здесь, если хотите. Но можете и осмотреться в доме.

Зазвонил ее мобильный телефон.

— Извините, я должна идти.

2

Он оглянулся вокруг. В госпитале было много отделений: пять амбулаторий, отделение общей педиатрии, в подвале — помещения для обследований и лаборатории, во флигелях первого этажа — два онкологических стационара, на втором этаже — оборудование для научных исследований. Повсюду царило большое оживление. Детей переносили по коридорам на носилках, в больших лифтах спускали в подвал для обследований или в другие отделения. О детях заботились сестры, врачи и санитары. Они меняли капельницы, брали кровь на анализы у маленьких кричащих пациентов, поддерживали тех, кто передвигался только на костылях. В палатах, двери которых в верхней части были застеклены, Фабер снова увидел яркие рисунки и самодельные украшения. Перед телевизором сидели три мальчика и завороженно смотрели фильм. Фабер узнал на экране молодую Роми Шнайдер и остановился.

«Это же фильм «Робинзон не должен умереть»! Сценарий написал я. Режиссером был Йозеф фон Баки. Партнером Роми был Хорст Бухольц, он играл сына Даниэля Дефо. Когда был создан фильм? До переезда Роми в Париж. 1956 год. Тридцать восемь лет назад!»

Он пошел дальше. У многих из встречавшихся ему детей были совершенно лысые головки, у некоторых руки и ноги были перевязаны, на них было больно смотреть. Во многих палатах у кроваток своих дочерей или сыновей сидели матери. Фабер шел все дальше. Никто не обращал на него внимания. «Белл подал хорошую идею, — подумал он, — белый халат и другое имя».

«Внимание! Опасность инфекционного заражения. Вход строго воспрещен!» — гласила ярко-красная надпись на двери.

Перед застекленным верхом других дверей были опущены жалюзи. Во двор въехала машина «скорой помощи». Санитары вытащили из машины носилки с девочкой-подростком. Издалека звучала музыка и слова песни: «Don’t worry, be happy…»[7]

3

— Скажи-ка, это королева или принцесса? — спрашивала Юдифь Ромер и одновременно пальцами в желтой перчатке приводила в движение роскошно одетую куклу-марионетку. Через застекленную дверь Фабер видел, что врач стоит у кроватки маленького ребенка, которому не больше семи лет, очень маленького, очень худенького и совершенно лысого. Фабер так и не мог понять, мальчик это или девочка.

— Это королева, — тихо сказал ребенок.

Юдифь Ромер заставляла королеву в красном плаще, синем платье, с золотой короной из картона передвигаться перед ребенком туда-сюда. На его бледном личике темные глаза казались огромными. Фабер увидел на стене над кроваткой множество всякой аппаратуры и игрушки. С потолка свисали звезды, солнца, птицы и медведи. Все из разноцветной бумаги.

Теперь врач почтительно спрашивала марионетку:

— Госпожа королева, может быть, вы хотите немного погулять?

И королева отвечала низким голосом:

— Да, я с удовольствием немного погуляю.

Ребенок на кроватке серьезно следил за этой игрой.

— Прекрасно, — сказала врач своим обычным голосом. — А ты пойдешь с нами, Кристель?

«Значит, девочка», — подумал Фабер.

У него снова кружилась голова, но на сей раз как-то по-другому, не было того страха.

«Здесь, в этом месте сосредоточения болезней, боли и смерти, я вдруг стал намного спокойнее, как будто в другом, параллельном мире».

— Да, я пойду. — Маленькая Кристель соскользнула с кроватки и, неуверенно ступая, последовала за врачом к двери. В своем странствии по госпиталю Фабер сделал остановку именно здесь, потому что перед этой палатой собралось много врачей, сестер и сиделок: они ждали и следили за тем, что там происходило.

— Нет, вы только посмотрите, сколько людей вас встречают! — сказала королева.

Кристель с серьезным видом вышла в коридор. Собравшиеся вдруг разом заговорили, перебивая друг друга:

— Вот это да!

— Это же замечательно!

— Кристель! Это же Кристель!

— Добрый день, дорогая Кристель!

— Как хорошо она выглядит!

— Уже почти здорова!

— Надо же, бывает же такое!

— И так быстро пошла на поправку!

Девочка стояла теперь в кругу взрослых. Очень медленно, робко она начала улыбаться, улыбка становилась все шире, и наконец она прыснула со смеху.

— Оставайтесь здесь! — крикнула Кристель. — Все оставайтесь здесь!

— Ну это само собой разумеется!

— Мы хотели быть здесь, когда ты первый раз выйдешь из своей палаты!

— Видишь, все прошло хорошо!

— Смотри-ка, цветы! Это для тебя, — сказала молодая сестра и протянула Кристель яркий букет бумажных цветов.

— Все?

— Все для тебя, Кристель!

Теперь уже смеялись врачи, сестры и санитарки. «Как они счастливы, — думал Фабер, все еще ощущая головокружение. — Я чувствую себя, как Алиса в Стране чудес. В какой-то прекрасной и ужасной, блаженной и трагической стране».

В центре стояла торжествующая Кристель, держа в тоненьких ручках бумажные цветы. Она все еще смеялась.

— Трансплантация костного мозга, — тихо произнес мужской голос.

Фабер взглянул в его сторону. «Хемингуэй!» — подумал он, ошеломленный. Стоящий рядом высокий стройный врач со светлыми глазами, коротко подстриженной седой бородой и непокорными седыми волосами был очень похож на его любимого писателя.

— Альдерманн, — представился врач. — Александр Альдерманн.

— Профессор Альдерманн, руководитель клиники?

— Да. А вы господин Фа… хм! Господин Джордан. Доктор Белл рассказывал мне о вас. Вы — дедушка бедного Горана. Хорошо, что приехали к нам. Вы срочно нужны нам. — Он явно не хотел говорить о мальчике. — Как я сказал, трансплантация костного мозга, — продолжал он. — Лейкемия. Костный мозг был взят у сестры. Трансплантация произведена четыре недели назад. Как видите, успешно, господин Джордан.

Фабер кивнул и судорожно сглотнул. Среди собравшихся ему бросился в глаза мужчина в очках лет сорока, среднего роста. Он склонился к Кристель и тихо говорил с ней. У мужчины были коротко подстриженные черные, очень густые волосы, овальное лицо. Он взял маленькую девочку на руки. «Среди всех он выглядит самым счастливым», — подумал Фабер. Альдерманн перехватил его взгляд.

— Это доктор Белл, — сказал он. — Главный врач этого отделения. Когда подобные операции благополучно заканчиваются и пациентам в первый раз разрешается покинуть изолятор, для всех нас это совершенно особый момент…

Белл осторожно опустил ребенка на пол. Глаза врача светились. Фабер видел это отчетливо, несмотря на очки Белла.

— Сначала с Кристель все обстояло совсем плохо, — сказал профессор Альдерманн. — Опасная для жизни инфекция с высокой температурой. Мы очень боялись за нее. Но теперь, кажется, все идет хорошо… и такой момент… — Альдерманн умолк.

Фабер видел, как он улыбается, предавшись своим размышлениям.

— Теперь загляни-ка в кабинет, где выдают лекарства, — сказал Белл. — Мы ведь обещали тебе сюрприз. — Он отпустил девочку.

Внезапно наступила тишина. Все смотрели, как Кристель — в тапочках, белых пижамных брючках и свободной белой рубашечке навыпуск — одна, без всякой помощи вошла в расположенный напротив ее палаты кабинет, заполненный медикаментами, капельницами и медицинскими приборами. Сначала неуверенно и боязливо, затем все смелее и увереннее шаг за шагом ступала маленькая Кристель. Сестра взяла у нее букет. Кристель подошла к столику, на котором сидела большая кукла в белом кружевном платье. Кристель долго неподвижно стояла перед ней. Наконец она издала тоненький восторженный вопль, затем подняла куклу вверх и заглянула ей под юбки. После этого она объявила:

— Это Ангелина!

— Твоя Ангелина, — сказала Юдифь Ромер. Она опустилась рядом с ребенком на колени. — Ты ведь хотела иметь Ангелину! Посмотри, какие тонкие кружева!

— Тонкие кружева, — повторил ребенок с лысой головкой. — А глаза у нее синие… Я… я совсем не заслужила нечто такое… Прекрасное.

— Ты заслужила самую прекрасную в мире куклу, — сказал Белл и бережно погладил девочку по лысой головке. — Ах нет! Что я говорю! Такой прекрасной куклы, какую заслужила ты, вообще не существует.

4

— …и она не носит бюстгальтеров.

— Стыд!

— Я тебе говорю.

— Новенькая? Рыжая?

— Да, дурак, рыжая Лилли.

Дверь была приоткрыта. Фабер заглянул в палату. Разговаривали три мальчика примерно одного возраста. Три лысых мальчика. На одном была голубая рубашка, на другом — желтая, на третьем — с райскими птицами. Тот, что в рубашке с райскими птицами, носил очки с толстыми стеклами. Сам он был толстый и меньше ростом, чем другие. Он сказал:

— Все равно стыд!

— Ты бы, дурак, умер, — сказал мальчик в голубой рубашке. — Никакого бюстгальтера, а груди! Таких грудей ты никогда еще не видел и никогда не увидишь, если даже не помрешь и доживешь до ста лет. Гвидо их видел. Гвидо, скажи Герберту, какие у рыжей груди!

— Это правда, Герберт, — сказал Гвидо в желтой рубашке. — Чарли не загибает, с ума можно сойти, какие груди!

— Откуда ты это знаешь? — спросил прыщавый Герберт в рубашке с райскими птицами, носивший сильные очки.

— Дурак, потому что он их видел!

— Где? Когда? Она ведь появилась здесь всего неделю назад.

— Я видел их при измерении давления. Чарли видит их три раза в день.

— Как это — три раза в день?

— Потому что у меня всегда повышенное давление, — сказал Чарли. — Три раза в день приходит Лилли и измеряет давление. Я лежу на кровати, она наклоняется надо мной совсем низко. При этом полы ее халата расходятся.

Очки Герберта запотели. Он протер их об рубашку с райскими птицами. Щурясь, он спросил:

— Почему она не приходит ко мне?

— Потому что у тебя давление в порядке и измеряется от случая к случаю. Лилли назначена для таких, как я.

— Наплевать! — сказал Герберт и снова надел очки.

— Я мог бы, конечно, для тебя это устроить, — сказал Чарли.

— Ты можешь… как?

— Гвидо несется к Лилли и кричит: «Чарли лежит на полу, и у него сильно болит голова!». Она немедленно придет.

— Откуда ты знаешь, что она немедленно придет?

— Это ее обязанность. Я же могу умереть, не так ли? Ты будешь стоять вот здесь! За моей головой, когда она опустится рядом со мной на колени. Будешь смотреть на нее сверху вниз и все увидишь.

— Сомневаюсь.

— Сомневаешься! Ну, мне-то все равно.

— Нет, пожалуйста, ложись. Я должен это увидеть! Я ведь не знаю, сколько мне осталось жить. Ложись! А ты, Гвидо, беги!

— Не торопись, Герберт, — сказал Чарли, — не торопись! Сначала деньги.

— Какие деньги?

— А ты хочешь получить это задаром?

— Сколько?

— Пятьдесят.

— Пятьдесят шиллингов? Это слишком много!

— Как хочешь.

— У меня только двадцать.

— Ничего не поделаешь…

— Может быть, двадцать пять, пять я бы одолжил.

— Одолжи десять! За тридцать я сделаю это — для тебя. Потому что у тебя дела обстоят так, что они не знают, будешь ли ты…

Фабер пошел дальше. Он посторонился, пропуская носилки, на которых санитары переносили только что прооперированного ребенка. Ребенок был еще под наркозом.

Несколько позже, в другой секции здания он оказался у перехода в отделение интенсивной терапии. Здесь хранилась защитная одежда и дезинфекционные средства. Вдруг через дверь с зашторенным верхом он расслышал низкий голос доктора Мартина Белла:

— Теперь Стефан умрет.

Фабер подошел ближе. «Я не должен подслушивать», — подумал он и стал подслушивать.

— Pomozite doktore, Bog ce vam platiti… помогите Стефану, Бог вас отблагодарит, — произнес сдавленный мужской голос.

— Пожалуйста, поймите! — сказал Белл. — Я не могу помочь Стефану. Никто не может помочь. Стефан уже не поправится. Он не может выздороветь. — Белл говорил очень убедительно. — Это очень тяжело, я знаю, но я обязан вам это сказать. Стефан никогда не поправится, Стефан умрет.

— Za Boga doctore… — произнес незнакомый мужской голос. Послышалось рыдание.

— И Бог ничего не может сделать. Это ужасно для вас, но я должен, пока это вообще возможно, еще раз обговорить все с вами.

— A ja sam se tako nadao… я так надеялся, доктор…

— Мы все надеялись. Но это оказалось напрасным. Стефан умрет.

— Boze moj, о boze moj!

«Это сербскохорватский», — подумал Фабер.

— Та kaze profesor?

— Профессор Альдерманн говорит то же, что и я. Поверьте мне! Это ужасно для вас, я знаю, но больше нет никакой надежды. Вы должны это осознать, я прошу вас! — Голос Белла вдруг стал глухим, он откашлялся. — Способ, с помощью которого Стефан сейчас дышит, подавляет мозговую деятельность.

Тихое рыдание. Затем долгая тишина.

— Это очень тяжело для вас, очень тяжело, но совершенно необходимо, чтобы я вам сказал…

— Я должен дать согласие, да…

— …потому что, как только он перестанет дышать, вы могли бы потребовать от меня провести Стефану интубацию…

— Не понимаю…

— Интубация означает, что мы вводим этот шланг через нос в трахею, подключаем его к установке искусственного дыхания и, возможно, еще полдня поддерживаем жизнь.

— Понимаю… za Boga doctore, moj jadni sin… мой единственный сын…

Молчание. Рыдания. Тишина.

Наконец снова заговорил Белл:

— Стефан будет все глубже и глубже погружаться в кому… Он уже несколько раз переставал дышать, а потом снова начинал. Скоро наступит момент, когда дыхание уже не возобновится… и когда это случится, мы ничего не станем делать. Ничего.

Молчание. Рыдания. Затем: «Согласен».

— Благодарю вас. Это лучше для него, поверьте мне! Я вернусь к вам.

Послышались шаги. Фабер отступил как можно дальше в переход. Дверь открылась. Вышел Белл. На минуту прислонился к стене, снял очки. Он выглядел абсолютно измученным. Еще через минуту он снова надел очки и быстро пошел дальше.

Фабер подождал несколько секунд, а затем громко крикнул:

— Доктор Белл!

Врач остановился и повернулся к нему.

— Да? — На его бледном лице появилась улыбка. — Господин Джордан! — Он потряс руку Фабера. — Пожалуйста, извините, что я вас заставил так долго ждать! У нас сегодня столько всего происходит. Ребенок… Стефан… — Белл тяжело вздохнул, — очень болен. Мне сейчас пришлось говорить с его отцом… — Голос не повиновался ему, он закашлялся. — Но сегодня утром у нас была и большая радость. Вы ведь видели, как маленькая Кристель после трансплантации костного мозга в первый раз покинула изолятор.

Фабер молча шел рядом с Беллом по длинному коридору. Они прошли мимо палаты, в которой молодая женщина и лысый ребенок разрисовывали игрушки. Оба были погружены в свою работу.

— Во многих случаях мы можем помочь, — сказал Белл. — Мы полностью излечиваем детей… Посмотрите сюда! — Он остановился перед большой черной доской, на которой были размещены открытки, фотографии смеющихся детей, письма, написанные корявым почерком. На листочке в линейку Фабер прочитал следующие слова:

«Четырнадцать лет назад я была в числе многих детей, которым Вы помогли. Теперь я прочитала книгу Катарины К.».

— Я могу вам дать эту книгу, — сказал Белл. — Мы позаботились, чтобы ее напечатали. Катарина К. вела дневник. Он называется «Мой год в Детском госпитале». У нее был рак. Она поступила к нам после сложной операции в университетской клинике. Ей пришлось пройти долгий тяжелый путь, пережить несколько курсов химиотерапии, год между надеждой и глубоким отчаянием. Все это она описывает простыми словами, так, как это запечатлелось в ее памяти.

Фабер дальше читал текст письма:

«Я встретила Катарину К. в Розендорфе и поняла, что познакомилась со счастливой женщиной. Мы вспомнили госпиталь. Я восхищаюсь всеми: врачами, сестрами и санитарками, которые с такой любовью и пониманием относятся к детям. У меня, слава богу, не было ни одного рецидива лейкемии, и 15 мая 1991 года я подарила жизнь сыну. Его зовут Давид».

Фабер посмотрел на Белла. Врач улыбался. «Какой человек!» — подумал Фабер.

Он стал читать дальше:

«Я хотела бы поблагодарить за это коллектив госпиталя и помочь в лечении детей, больных раком, чтобы и другие больные дети излечились, как я. Наш маленький Давид дает нам столько радости, и мы очень счастливы. Еще раз благодарит всех вас от всего сердца Ваша Эльфрида Вацек».

— Вот она, — сказал Белл и показал на фотографию рядом с письмом. Фабер увидел смеющуюся молодую женщину с ребенком на руках. — У нас много таких писем и фотографий… Почему мы все здесь делаем эту работу? Знаете, господин Джордан, жизнь сразу обретает смысл, когда кому-то из нас — любому из нас — бежит навстречу смеющийся ребенок, про которого еще десять лет назад сказали бы, что лечить его бесполезно.

Мимо Белла и Фабера, оживленно жестикулируя, прошли два клоуна с ярко размалеванными физиономиями — один в желто-черном костюме в шашечку, другой в красно-белом клетчатом, на париках — красном и черном — маленькие шляпки, на ногах — бесформенные ботинки.

— Что это такое? — Фабер был ошеломлен.

— Наши клоуны! Профи и студенты. Все дети любят их. Мне еще нужно сбегать на опорный пункт. — Белл показал на длинную полукруглую стойку, за которой работали врачи и сестры. Они звонили, сидели перед экранами компьютеров или разговаривали с посетителями. Опорный пункт был выдержан в ярких тонах и украшен детскими рисунками и сверкающими современными безделушками.

Белл сказал молодой сестре, что теперь идет к Горану. Кое-кто из врачей и сестер с любопытством взглянул на Фабера и быстро отвел взгляд. Они были посвящены.

— Такой опорный пункт находится на каждом этаже, — сказал Белл.

— Пошли! — Он быстро зашагал по коридору. Им встретились две молодые женщины в желтых халатах.

— А это — кто? — спросил Фабер.

— Желтые тети, — сказал Белл. — Добровольные помощницы. Кроме клоунов и желтых теть у нас есть также психологи и учителя, которые занимаются с детьми, находящимися один или два года на лечении. Кроме того, у нас есть психотерапевты и воспитательницы детского сада, есть даже свой священник.

Одетая как крестьянка женщина, ждавшая в коридоре, поспешила к Беллу. Никогда прежде Фабер не видел таких счастливых лиц.

— Господин доктор, господин доктор! — Произношение женщины было специфическим. — Я жду вас уже два часа. У Францля поднялась гемограмма! Боже мой, гемограмма поднялась! — по ее щекам лились слезы. — Я молилась день и ночь, чтобы она подскочила, и Бог услышал меня. Он услышал меня, но благодарность я приношу вам, господин доктор, никогда я не смогу выразить вам всю свою благодарность. Гемограмма у Францля подскочила!

— Я уже знаю это, фрау Вагерер. — Белл успокаивающе погладил ее по плечу.

— Францль будет жить! — запинаясь, лепетала женщина. — Его гемограмма снова поднимается…

Белл потянул Фабера за локоть и двинулся дальше.

— Надеюсь, что она поднимается не слишком, — тихо сказал он.

— Что вы имеете в виду?

— Надеюсь, что это не пойдет через край. У Франца упорная, затяжная лейкемия. Если сейчас процесс пойдет слишком быстро, это будет означать, что раковые клетки, возможно, снова появятся.

— И тогда?

— И тогда мы должны будем начать все с самого начала, если он еще сможет это выдержать, — сказал Белл.

«Если бы я мог писать! — думал Фабер. — Если бы я еще мог писать!»

5

Горан Рубик лежал в той части Второго онкологического отделения, куда поступали тяжелобольные дети, еще не страдающие раком. Когда врач и Фабер вошли в палату, сестра, сидевшая на табуретке рядом с кроватью, поднялась и вышла.

— Горан, здесь твой дедушка, — громко сказал Белл. Казалось, что мальчик спит.

Горан медленно открыл глаза. Они были с желтизной, как и его кожа. Выглядел он ужасно. Рот скривился, приоткрытые губы с трудом сложились в улыбку.

— Деда! — сказал он и протянул дрожащую правую руку.

— Деда — так называют в Косове дедушку, — громко сказал Белл. — Он уже много раз спрашивал о вас. Он так вас ждал!

— Ждал, — эхом отозвался Горан. Каждое слово стоило ему большого напряжения.

— Поздоровайтесь с ним! — сказал Белл.

Фабер так же, как и врач, перед входом надел защитную одежду — пластиковый передник и маску. Он подошел ближе.

— Добрый день, Горан! — сказал он.

— Как хорошо… — Горан должен был перевести дух, он говорил как во сне, — что ты пришел, деда. — Он был очень слаб, но все же судорожно схватил руку Фабера. — Никого нет… Но теперь ты здесь, деда… Ты теперь и папа, и мама, и Бака! Ты моя семья и моя единственная страна…

Фабер почувствовал, как все его тело покрылось потом. То, что сказал мальчик, ужаснуло его. Механически он сунул свободную руку в карман, достал драже нитроглицерина и положил в рот. Сердце бешено стучало, ноги подкашивались. Он опустился на табуретку рядом с кроватью. Белл с беспокойством смотрел на него. Фабер заметил это. «Конечно, он должен переживать, черт возьми! — подумал он. — Отец, мать, еще кто-то — семья и единственная страна для этого мальчика, которого я раньше никогда не видел. Натали! — думал он. — Ты сказала, я должен приехать сюда. Как глубоко я уже втянулся в этот туннель, в котором только болезнь и смерть. Есть ли выход из этого туннеля и свет в конце его, тот, что я недавно увидел в фигурке маленькой Кристель, которая стояла передо мной с белой куклой, сияющая, выздоравливающая. Или это был свет идущего навстречу поезда? Натали, кто ты там теперь, магнитное поле или электрическая волна, помоги мне, пожалуйста! Я на краю. Почему ты не дала мне умереть там, под маяком в Биаррице? Совесть! Вот так совесть делает несчастным».

— Бака часто рассказывала о тебе, — сказал Горан.

— Бака — это бабушка, — сказал Белл.

Фабер вытер пот со лба рукавом.

— Так часто, — сказал Горан, — так… так часто.

— Я рад быть с тобой, — сказал Фабер и подумал, что это — ложь.

— Да. Америка, — сказал Горан. Он все еще крепко держал руку Фабера.

— Он имеет в виду, что они много лет прожили в Америке, — сказал Белл. Горан кивнул. — Бака рассказывала ему. Поэтому они не смогли уже вернуться в Сараево.

Белл громко сказал мальчику:

— Ты прочитал много книг своего дедушки. По-немецки или в переводе?

— И то, и другое.

— Горан свободно говорит по-немецки. Как и его бабушка, — сказал врач.

Мальчик опять кивнул. Его взгляд, полный радости, не отрывался от Фабера. Маленькая рука задрожала вдруг так сильно, что Горан отпустил руку Фабера.

— Какая книга тебе понравилась больше всего?

— «Плакать… — сказал Горан едва слышно.

— Что?

— …строго запрещается», — сказал Горан.

— Детская книга, — сказал Белл, — не так ли, деда?

«Деда. Деда, Джордан, Фабер. Три имени, — подумал Фабер. — Какое же из них настоящее?»

— Детская книга, — сказал Горан.

— А что еще? — Это Белл произнес очень громко.

Обращаясь к Фаберу, он тихо сказал:

— Горан находится в сомнамбулическом состоянии. Он реагирует не на все, что ему говорится. Поэтому я просил вас приехать. Горан должен хоть иногда бодрствовать.

И снова очень громко:

— Горан! Что еще? Из книг для взрослых какая тебе больше всего понравилась? Ответь, пожалуйста, Горан!

— Ура… — произнес мальчик невнятно.

«Голос смазанный, — подумал Фабер. — Что это за слово? Но оно так звучит».

— «Ура», что? — Белл почти кричал.

— «Ура, мы еще живы», — пробормотал мальчик.

Возле него Фабер видел капельницу, заполненную золотистой жидкостью. От бутылки к Горану тянулся пластиковый шланг.

— «Еще живы», — повторил он. После этого он закрыл глаза, голова упала набок.

— Вот так все и происходит, с самого момента его поступления в госпиталь, — объяснил Белл. — Возможно, вы скоро снова уедете, господин Джордан.

«Спасибо, Натали!» — подумал Фабер.

Белл упрямо отбросил назад голову:

— Но чудеса еще случаются. Они случаются непрерывно. И у нас тоже.

Рука Горана, вздрагивая, скользила поверх одеяла.

— Он ищет вашу руку, — сказал Белл. — Дайте ему руку! Если вы поможете, чудо случится. Нет, не вашу руку на его. Ему будет больно. Положите свою руку под его! Да, вот так хорошо.

Горячая влажная рука лежала на левой руке Фабера. Внезапно он почувствовал сильную тошноту.

«Я этого не выдержу», — подумал он.

— Спасибо, господин Джордан!

— За что?

— Что вы держите руку Горана.

«Ах, Натали».

— Конечно, мальчик не может ходить, — сказал Белл. — Он был доставлен с самолета машиной «скорой помощи». Вы видите, он сидит под углом примерно в сорок пять градусов. Собственно говоря, лежать он не может, его брюшная полость настолько переполнена жидкостью, что в положении лежа он не сможет дышать. Я говорил вам об этом по телефону. Поэтому он и говорит с таким трудом. Он сильно исхудал, весит сейчас всего тридцать пять килограммов… Нет, нет, он ничего не понимает, когда я говорю негромко… Прежде всего атрофировались мышцы, потому что возник дефицит белка. Фрау Мазин говорит, что в последние недели он почти ничего не ел и не пил. Конъюктива глаз пожелтела и кожа стала коричневой, потому что не происходит выделения билирубина, пигмента желчи, являющегося продуктом расщепления красных кровяных телец. Показатель билирубина, как я сказал вам по телефону, безумно высокий. По всему телу у него гематомы — печень не производит больше ферменты, способствующие свертыванию крови. Она не удаляет также вредные вещества из организма. Поэтому в крови мальчика избыток аммиака. Это просто невероятно, что выдерживает Горан. Спит он в основном сидя. Питание — искусственное. Мы ввели катетер в центральную вену. Вы видите это. Катетер ведет к предсердию. Только таким искусственным путем мы можем обеспечить высококалорийное питание Горана: белок, сахар, жиры, витамины, микроэлементы… Результаты анализа крови — ужасные, показатели работы печени тоже, не говоря уже о функции почек, ЭКГ и эхо-кардиографии. Уровень холестерина нулевой. Разумеется, мы немедленно применили медикаменты. Мы предполагали…

— Что?

— «…еще живы», — пробормотал Горан.

— Говорит во сне, — сказал Белл. — Нет! Не убирайте руку!

Фаберу вспомнилась строфа из стихотворения Роберта Фроста…

Des Waldes Dunkel zieht mich an
Doch mu? zu meinem Wort ich stehn
Und Meilen gehn,
Bevor ich schlafen kann[8]
«Сколько миль, Натали? Сколько миль?»

Белл сел на вторую кровать, которая стояла в палате.

«Это была кровать фрау Мазин. Баки. До приступа фрау Мазин находилась здесь с утра до позднего вечера. Таких пациентов, как Горан, мы никогда не оставляем в одиночестве. Все палаты оборудованы с расчетом на одного ребенка и одного родственника. Они могут у нас готовить еду, какую пожелают дети. Но они должны тогда приносить продукты.

«Я не умею готовить, — подумал Фабер. — Идиот!»

— Разумеется, ночью дежурят врачи, сестры и санитарки. Когда дети чувствуют себя лучше и хотят лечиться амбулаторно, многие живут вместе с кем-нибудь из близких в гостинице напротив клиники, так они всегда в случае ухудшения могут быстро попасть к нам.

— В гостинице? — Фабер посмотрел на Белла.

— Она предоставлена в наше распоряжение компанией «Фаст-фуд». Два этажа.

— Два этажа дома отданы в распоряжение госпиталю?

— Не только нам, — сказал Белл. — Эта компания финансирует подобные гостиницы во многих европейских странах, не говоря уже об Америке. Наша прямо-таки люкс. Вы увидите!

«Страна чудес», — подумал Фабер, сбитый с толку. Его настроение постоянно менялось. Страна чудес, где живут болезни и смерть, и люди, работающие, как этот Белл, до изнеможения для спасения жизни. Жизни больных детей. А всего лишь в тридцати минутах полета отсюда, в бывшей Югославии, соседи самым жестоким образом истребляют соседей, гибнут сотни тысяч людей. А здесь множество людей борются за жизнь одного-единственного ребенка. Никто не знает этих людей, пребывающих в безвестности, никто ничего о них не знает. Никто не вручит им орден. Ордена вручают кровавым совратителям людей, палачам. Зато от компании «Фаст-фуд» они получают в подарок дом…

— Фрау Мазин ночевала в гостинице. — Белл прервал размышления Фабера. — Там чемодан с ее вещами и вещами Горана. Вы можете себе представить, что можно забрать с собой, уезжая из города, который в течение двух лет был в блокаде, а теперь лежит в развалинах. В гостинице фрау Мазин свалилась без сил от сердечного приступа. Хозяйка дома нашла ее и позвонила нам.

— Где сейчас Бака… где фрау Мазин?

— В городской больнице. Это огромный комплекс. Она лежит в женском терапевтическом отделении. Я позвонил туда сразу, как только вы объявились сегодня утром. Это совсем недалеко. Господин Джордан, я сказал, что во второй половине дня вы приедете к ним. Договорились?

— Конечно, — сказал Фабер. «Но слово я должен держать». А почему, собственно говоря?

Мальчик застонал.

— У него боли, — сказал Белл. — Они становятся все сильнее. Жидкость, накапливаясь в организме, давит на все. Когда он поступил к нам, врачи, сестры и санитары очень сомневались, есть ли вообще смысл подвергать его мучительному обследованию.

— А вы? — спросил Фабер. — Вы тоже сильно сомневались?

— Естественно. И все еще сомневаюсь. Но я гоню эти сомнения. Я не могу себе представить, что Горан умрет. Я знаю его уже так давно.

— Вы уже давно его знаете?

— Я же сказал!

— Как давно вы его знаете?

— Двенадцать лет, — сказал Белл.

Фабер уставился на него.

— С тысяча девятьсот восемьдесят второго года.

— Но каким образом?

— Потому что уже тогда здесь, в Вене, мы трансплантировали ему печень, — сказал доктор Мартин Белл.

6

— Сейчас отказывает печень, которая была трансплантирована?

— Да, — подтвердил Белл. — Ах, вы же этого не знаете! Я вам еще не рассказал. В тысяча девятьсот восемьдесят втором году, в начале марта родители привезли Горана к нам, в Детский госпиталь. Его отец был инженером. Состоятельным. С состоятельными родственниками в Вене. Рубики остановились тогда у них. Они могли оплатить трансплантацию.

Но они были убиты снайперами. А венские родственники умерли. Мы обследовали ребенка, и выяснилось, что у Горана врожденная атрезия желчных протоков. Это значит, что желчные протоки перекрыты или, другими словами, они не сформированы. При таком положении вещества, вырабатываемые здоровой печенью, не могут транспортироваться, и происходит саморазрушение печени — подобно тому, как при тяжелом алкоголизме возникает цирроз.

Горан произнес несколько слов на сербскохорватском.

— Говорит с бабушкой, — сказал Белл. Его лицо было серым от усталости, под глазами — черные круги. — Ни один врач не захочет заменять человеческий орган чужим органом, если есть хотя бы малейший шанс, пациента можно вылечить путем менее тяжелого хирургического вмешательства. В случае с трехлетним Гораном этой возможности не было. Ему была нужна новая печень, и притом срочно.

Белл встал и подошел к Горану. Проверил пульс, с величайшей бережностью касаясь мальчика.

— Печень человека, — сказал Белл, — является величайшей в мире лабораторией. Одна-единственная клетка печени производит продукции больше, чем вся химическая промышленность на земле. В периоды покоя печень аккумулирует до двадцати пяти процентов от общего объема крови. При работе она отдает ровно один литр. Печень человека, если она здорова, выполняет тысячи жизненно важных функций: производит множество различных энзимов, очищает кровь от остатков красных кровяных телец, отживших свой век, выводит из организма аммиак, превращая его в мочевину, поглощает жиры и превращает их в углеводы, вырабатывает белые кровяные тельца, отвечающие за свёртываемость крови, накапливает жирорастворимые витамины и протеины и очищает кровь… В восемьдесят втором мы как раз начали делать операции по трансплантации печени здесь в Вене и в Ганновере. Американцы тогда уже далеко продвинулись вперед. В Югославии этим еще не занимались. Трансплантация печени и сегодня остается несравнимо более рискованной и сложной операцией, чем, например, пересадка сердца.

— Как предотвращается отторжение нового органа? — спросил Фабер, у которого снова начала кружиться голова. Ничего не знал он об этом параллельном мире. Сколько же этих параллельных миров, о которых он ничего не знает?

— Это было и все еще остается самой большой проблемой, — сказал Белл. — В большинстве случаев пациенту угрожает отторжение. После трансплантации он должен регулярно принимать медикаменты, всю свою жизнь. Отказ от медикаментов даже на несколько дней может привести к смерти. Без применения этих медикаментов пересадка органов вообще немыслима, однако они дают мучительные, иногда с трудом переносимые побочные воздействия.

— Я читал, что японцы разработали новое средство, которое почти на сто процентов предотвращает отторжение и имеет меньше побочных воздействий.

— FK506, — сказал Белл, — у нас пока еще не разрешен. Но мы можем его достать и применить. Тогда же у нас была лишь возможность оптимальной дозировки имурека, преднизолона и только что разработанного циклоспорина-А, который сегодня используется как главное средство против отторжения. Трансплантация проводилась в Центральной городской больнице. Оперировал Томас Меервальд, мой друг со студенческих лет. Мы вместе…

Зазвонил телефон.

— Извините! — Белл подошел к аппарату, стоявшему на столике, снял трубку, выслушал. — Я сейчас же приду, — сказал он. Его лицо дрогнуло. Фаберу он сказал: — Пожалуйста, подождите и не убирайте руку. Если вас хоть что-нибудь обеспокоит, нажмите на эту красную кнопку. Меня вызвали с опорного пункта. Я должен пойти к маленькому Стефану. Лейкемия. Я обещал отцу быть с ним, когда Стефан умрет. Сейчас это случилось… — Он быстро ушел.

«Стефан! — подумал Фабер. — Я слышал, как Белл говорил с отцом, после того как я встретил маленькую Кристель, у которой тоже была лейкемия. Она будет жить. А Стефан умер.

А Горан? — подумал Фабер. — А Горан?»

7

Он посмотрел на мальчика, который находился в забытьи и по-прежнему полусидел. Дыхание Горана было неспокойным, иногда он дышал часто, поверхностно, иногда начинал задыхаться. Белую пижаму он, конечно, получил в госпитале. Курточка была расстегнута. Фабер видел чудовищно вздутый живот и тощую грудную клетку, так обтянутую желто-коричнево-зеленой кожей, что можно было посчитать каждое ребро. На ночном столике стояла цветная фотография в застекленной рамке. Фабер наклонился. На фотографии был Горан и старая женщина. «Это, должно быть, Мира», — подумал Фабер. Бабушка и внук стояли в саду и смеялись. На ней было длинное зеленое платье с фантастическим орнаментом, вышитым золотой нитью. Он был в белой рубашке и белых шортах, босиком. Снимок был сделан в жаркий солнечный день. Об этом говорили яркие краски. Мир. «Эта фотография еще из мирного времени», — думал Фабер.

Итак, Мира, Мира в мирное время. На фотографии Мира выглядела состарившейся, сгорбленной. Сколько же ей сейчас лет? Шестьдесят пять, сказал Белл по телефону. «Она была всегда такой стройной», — с удивлением подумал он. До этого момента он тщетно пытался вспомнить, как она вообще выглядела. Теперь пришли воспоминания о Мире, о Сараево, о работе с режиссером Робертом Сиодмэком и о политической обстановке при Тито. «Если когда и существовал счастливый социализм, то это было тогда в Югославии, — думал Фабер. — Как хорошо, что я увидел фото, иначе я вообще не узнал бы Миру. Седые волосы в высокой прическе, полные губы… У Миры были прекрасные зубы», — вдруг вспомнил он. Он вспомнил все, прошлое обрушилось на него словно низвергающийся водопад. Какой красивой девушкой была Мира, ее кожа была как смуглый шелк. На фотографии тоже были видны загорелые лицо и руки, но это были руки старой женщины, а лицо было покрыто сетью мелких и глубоких морщин.

«А как выгляжу я со своими шрамами и пятнами, с редкими белыми волосами, дряблой кожей старика? — задумался Фабер. — Время — жестокий художник.

Согбенная стоит на снимке Мира, старая, старая, как и я, — думал он. — Только ее темные глаза горели так же, как и тогда, это глаза из прошлого». Сколько же прошло лет? Он приехал в Сараево в мае 1953 года, с тех пор почти точно, день в день прошел сорок один год. И вдруг под магическим действием этих глаз перед Фабером явилось лицо молодой Миры. Ему казалось, время перематывается назад, и он увидел Миру такой, какой она была тогда в 1953 году, когда все еще было просто и жизнь была прекрасна.

8

— Меня зовут Мира Мазин, — серьезно и застенчиво сказала молодая женщина. — Я работаю монтажницей на студии «Босна-фильм» и буду вашей переводчицей.

«Это происходило в саду за отелем «Европа». Мы как раз завтракали, пили кофе по-турецки из медных турок и добавляли по стаканчику сливовицы, как здесь принято. Мы тут же поднялись перед молодой женщиной».

— Какая радость, — сказал американец. — Очаровательная дама оказывает нам честь. Я Роберт Сиодмэк.

— А я — Роберт Фабер. Садитесь, пожалуйста, фройляйн Мира!

— Спасибо, — сказала она.

Подошел старый, очень старый кельнер. Фабер спросил, что Мира хотела бы заказать. Она попросила стакан апельсинового сока, Сиодмэкзаказал.

— Стакан апельсинового сока, к вашим услугам, господин, — сказал старый кельнер в черных, тщательно выутюженных брюках и белой рубашке с черным галстуком. Он тут же побежал выполнять заказ.

— К вашим услугам, — сказал Роберт Сиодмэк. — Почти все старые люди здесь говорят по-немецки, и почти все говорят «к вашим услугам». Откуда это идет, Мира? — Он сразу стал называть ее просто Мира.

— Старые люди пережили австрийскую монархию и общались с австрийскими офицерами. Моя мама тоже говорила «к вашим услугам» или «как вам будет угодно». Она мне объясняла, что это выражение вежливости. Но не только. Это и попытка обезоружить австрийцев доброжелательностью, ведь они все же были… оккупационной властью.

Сказав это, Мира, как ни странно, покраснела, а сердце Фабера забилось быстрее, когда он увидел этот румянец на золотисто-коричневой шелковой коже ее щеки.

— Запомни это, Роберт! — сказал Сиодмэк. — Люди должны говорить «к вашим услугам» и у нас.

В 1929 году Сиодмэк вместе с Билли Вильдером снял легендарный фильм «Люди в воскресенье», в котором играли только любители, простые, бедные люди. В 1933 году ему пришлось эмигрировать в Париж. Он работал там, а потом, как и Вильдер, перебрался в Америку и снял несколько замечательных фильмов. В 1948 году он вернулся в Европу. В Риме он только что закончил съемки фильма «Красный корсар» с Бёртом Ланкастером.

Старый кельнер принес Мире стакан апельсинового сока. Она поблагодарила его на своем языке. Но он снова сказал «к вашим услугам» и поклонился. Он, наверное, принял ее за немку или американку. Шаркая ногами, он удалился.

— Вы знаете, Фабер пишет сценарий фильма об убийстве наследников австро-венгерского престола, которое вызвало Первую мировую войну.

Мира серьезно кивнула. Поначалу она все время была очень серьезной.

— Вызвало! Привело в действие! — сказал Фабер. — Это убийство на самом деле подействовало словно спусковой механизм. Первая мировая война имела совершенно иные причины.

— О, да, — сказала Мира и посмотрела на него большими блестящими глазами. Черные волосы ее были подстрижены «под пажа» и лежали на голове как шлем, и все ее движения были полны бесконечной грации и гибкости молодого зверя. В это утро Мира была одета в платье из льна василькового цвета без рукавов, белые нитяные перчатки, белые туфли. Дополнением служила белая кожаная сумочка. Позднее Фабер узнал, что ей только что исполнилось двадцать четыре года… Ему было двадцать девять, и Сиодмэк с его пятидесятью тремя годами представлялся им очень старым.

— Убийство, — сказала Мира, — произошло менее чем в пятидесяти метрах от этого места, у реки. В тысяча девятьсот четырнадцатом году эта улица называлась Аппелькай, но вам это, конечно, известно. Я слышала, что хранитель Сараевского музея господин Конович будет консультантом по историческим вопросам при работе над фильмом. Ему далеко за семьдесят, он пережил этот заговор, видел Гаврило Принципа и говорил с ним. Он знает все, что вам необходимо знать.

— Мы договорились о встрече с ним на одиннадцать часов, — сказал Сиодмэк, — и мы просим вас пойти с нами. С этого начнется ваша работа.

— И господин Конович знает не все, что нам необходимо знать, — сказал Фабер, неотрывно глядя на молодую женщину. — Вы должны рассказать нам все, что рассказывали вам родители. Побольше эпизодов, воспоминаний и анекдотов, в том числе и личного характера, если можно.

— Не ждите слишком много, господин Фабер! — сказала Мира. — Мои родители погибли во время войны.

«Она сказала это, — вспоминал Фабер по прошествии половины человеческой жизни у кровати их тяжелобольного внука. — Да, ее родители погибли. Для того, кто пишет сценарии и романы, родители главного персонажа — всегда проблема. Они мешают. Что с них толку. Поэтому так часто в фильмах и романах родители уже ушли из жизни. Для Миры родители как бы оставались живыми. Может быть, это профессия, которую я имею, — продолжал он размышлять и тут же поправился: — Имел. Если я и не могу больше писать, я продолжаю реагировать на окружающее как писатель, который все, что он видит, слышит, чувствует, подвергает, так сказать, профессиональной деформации и постоянно оценивает: хорош ли материал, хороша ли история. При этом он постоянно проверяет, действительно ли то, что произошло с ним и другими людьми, покажется потом читателям правдоподобным и логичным. Как много может быть «хороших оснований» — политических, личных, коммерческих, определяемых симпатией или антипатией, робостью в интимных вопросах, жаждой славы и тщеславием, трусостью, страхом и местью, способных изменить текст романа, основанного якобы на фактах. Насколько истинна в лучшем случае сама правда? Как много существует истин? Что, если бы родители Миры были бы тогда еще живы? Мы — фальсификаторы! — думал Фабер. — Мы фальсификаторы…»

— Мои родители, — сказала Мира, сделав глоток апельсинового сока, — рассказывали мне, что этот отель «Европа», в саду которого мы сидим, — самый старый отель в Сараево. Вы наверняка находите его некрасивым…

— Да нет же! — крикнул Сиодмэк.

— Мы находим его великолепным! — сказал Фабер.

— Да, да, да, — сказала Мира, — некрасивый, я знаю. Подумайте, пожалуйста: когда Сараево еще был австро-венгерским военным городком, «Европа» считалась самым роскошным местом.

— Это роскошный отель, — сказал Фабер. — Действительно, фройляйн Мира. Большие комнаты с высокими потолками, красивая мебель… — «Есть даже комната с ванной, — подумал он, — единственная. Эту комнату, конечно, занял Сиодмэк. Я, правда, могу у него мыться. Это он мне разрешил после того, как я пригрозил ему немедленным отъездом».

За отелем возвышался минарет. У муэдзина, стоявшего наверху, был громкоговоритель. В предрассветных сумерках его монотонное пение каждый день будило Фабера, но это ему не мешало. Это никому не мешало — ни в полдень, ни после полудня, ни при заходе солнца, ни после наступления ночи. В турецкой, мусульманской части города, граница которой невидимой линией проходила через сад и отель «Европа», молились верующие. Но в Сараево был слышен и колокольный звон, и другие верующие люди произносили в церквях другие молитвы, а в синагогах снова — другие люди, другие молитвы. Сиодмэк быстро выяснил, что турецкая часть города с давних времен называлась Баскарсия, а бывшая австро-венгерская часть — Латинюк.

— Я чувствую себя в «Европе» очень хорошо, — подчеркнуто сказал Фабер, улыбаясь.

Мира надела большие солнцезащитные очки. Ее смущало, что Фабер упорно и непрерывно смотрит на нее. Он продолжал улыбаться. Мира оставалась серьезной.

В поисках мест для натурных съемок Фабер и Сиодмэк осмотрели также место, где был убит наследник престола. Вдоль бывшего Аппелькая проходило русло реки Милячка, протекающей через Сараево. Оба были совершенно разочарованы. Мост, рядом с которым произошло убийство, был очень узким, как и все другие мосты через Милячку. Казалось, что они построены из жести и стоит на них ступить, как они обвалятся. Река почти пересохла. Коровы разгуливали в коричневой жидкой грязи. Невозможно было себе представить, что событие, изменившее ход истории, случилось именно здесь. Здесь было все: наследник престола, генералы, заговорщики, агенты, бомбы, пистолеты, яд — «And what a fucked up setting»,[9] — как сказал Сиодмэк.

К тому же на месте прежнего Аппелькая к 1953 году были построены новые высотные здания. Директор отеля «Европа» показывал им все эти новостройки и при этом непременно с гордостью добавлял, сколько миллионов динар они стоили. У моста была установлена небольшая доска, которая — в переводе директора — возвещала, что на этом месте Гаврило Принцип совершил подвиг.

— Сколько стоила эта доска? — спросил Сиодмэк.

— Ах, она стоила совсем дешево, три тысячи динар…

— Аппелькай мы будем снимать в Вене, — сказал Сиодмэк Мире. — Всю сцену убийства. Там есть место между замком Шёнбрунн и Хитцингер Брюке. Оно подходит гораздо больше. Вместо реки у нас будет Вена и трамвай, пятьдесят восьмая линия. Ведь над Аппелькаем проходил трамвай, не так ли? Мы перекрасим старые вагоны и фасады домов. Смонтируем минарет. Сейчас все это делается просто. Вы же знаете это, Мира.

— Я знаю это, — серьезно сказала она.

— Нам ведь все равно нужно ехать в Вену, — сказал Сиодмэк. — Из-за Хофбурга, и Хельденплац,[10] и Бургтора,[11] и т. д. Все это мы снимем в Вене до съемок в павильоне, а закончим в Голливуде. Тогда вы нас снова покинете, Мира, и нам будет очень грустно! — Он вскочил. — Одну минутку, дарлинг! У меня есть для вас небольшой сюрприз. — И он побежал в отель.

— Ваш друг приятный человек, — сказала Мира.

— Очень приятный, да, — сказал Фабер, — но мы пока еще не друзья. Мы знакомы всего две недели. Он прибыл из Рима, я — из Вены, вернее из Загреба, ночным поездом. Утром в пути я видел в горах бункеры, в которых пытались ночью спрятаться немецкие солдаты, так как вокруг были ваши партизаны, и они хорошо ориентировались в этих местах, а немцы — нет.

— Вы тоже были солдатом, господин Фабер, — сказала она. — Я читала об этом в газете. Вы дезертировали и попали в плен к русским.

— Фройляйн Мира…

— Да?

— Вы не могли бы снять очки?

— Зачем?

— Чтобы я мог снова видеть ваши глаза.

— Поэтому я и надела очки. Вы все время смотрели на меня — прямо в глаза.

— Да, — сказал он, — и я хочу делать это снова. Пожалуйста!

— Ну хорошо, — сказала Мира. Она сняла очки. — Как вам будет угодно.

— Благодарю, — сказал он. — Чудесные глаза!

— Господин Фабер!

— Совершенно поразительные глаза!

— Господин Фабер!

— Фройляйн Мира! Прекрасное имя — Мира, — сказал он.

— Оно означает «мир». После тысяча девятьсот восемнадцатого года многие родители так называли своих детей. И сейчас тоже — Мир или Мира.

Вернулся Роберт Сиодмэк, быстрый и веселый. Тогда он все время спешил и почти все время был весел. Он принес несколько коробок в ярких блестящих упаковках.

— Вот, дарлинг! — сказал он и выложил все перед Мирой на стол. В коробках были прозрачные окошечки, через которые были видны нейлоновые чулки и тюбики с губной помадой. Сиодмэк приехал в Сараево с большим чемоданом, забитым нейлоновыми чулками и губной помадой. Он знал зачем.

— Нет, — сказала Мира. — Это исключено! Очень мило, мистер Сиодмэк, но я не могу это принять.

— Разумеется, можете, дарлинг! — протестовал Сиодмэк. — Знаете, кому еще я дарил это? Бургомистру для его жены и дочери, двум десяткам господ из Управления, высокопоставленным товарищам… Вы можете принять это совершенно спокойно, — вспомните о том, что в войне мы вместе воевали против него! — Движением подбородка он указал на Фабера и ухмыльнулся. — Я выступаю как старый товарищ по оружию. Вы как моя молодая очаровательная сестра. Я считаю, ваш патриотический долг — принять мой маленький подарок. Поспрашивайте вокруг — я уже многим доставил эту радость!

Сиодмэк действительно завалил город нейлоном и губной помадой. Благодаря этому киношникам был обеспечен доступ ко всем реликвиям, пока еще тщательно сокрытым в музее, и было разрешено снимать повсюду. Сиодмэк сумел обработать самых недоброжелательных людей.

— Пожалуйста, фройляйн Мира! — попросил и Фабер, видя, как девушка борется с соблазном. Она все поглядывала на коробки.

— Ну хорошо, если это для вас так важно, я это приму, — сказала Мира. — Я очень благодарна вам, мистер Сиодмэк.

— Не Сиодмэк, — сказал режиссер. — Роберт! Причем дважды! Фаберу и мне. А мы говорим вам «Мира» — о’кей? В Америке это абсолютно нормально…

— Тогда, значит, Роберт, — Мира посмотрела на Сиодмэка, — и Роберт. — Она посмотрела на Фабера.

— И Мира, — ответили одновременно Фабер и Сиодмэк. Все рассмеялись. Мира смеялась в первый раз с того момента, как Фабер с ней познакомился. «Как будто взошло солнце», — подумал он тогда. В старых деревьях запели птицы, в большом саду мирно беседовали евреи, христиане, мусульмане, боснийцы, сербы и хорваты.

9

Первого заговорщика звали Грабец. Он был схвачен, прежде чем успел что-нибудь сделать.

Второго звали Кабринович. Он бросил бомбу и промахнулся, ранив совсем не того.

Третьим был Принцип, который выстрелил дважды. Уже к вечеру очень жаркого дня 28 июня 1914 года информационные агентства отстучали сообщение об убийстве наследника австро-венгерского трона и его супруги во все концы земли. Романтичный городок по имени Сараево вдруг стал центром мира.

Всего в Сараево было шесть молодых людей, решившихся на убийство австрийца и его жены, но лишь трое из них играли заметную роль… Жарко, очень жарко было и в музее, где господин Конович, сербский историк с большой белой бородой, рассказывал им об этом, а Мира переводила.

Студия «Босна-фильм» предоставила в распоряжение Фабера и Сиодмэка старый «опель». Сначала Фабер отвез Миру домой, чтобы она могла переодеться. Теперь на ней было тонкое красное платье. Мужчины были в брюках и рубашках. У всех на лбу выступил пот. В музее было очень много фотографий из того времени, эскизов, картин, газетных материалов и книг. Хранитель музея был пламенным патриотом. Соответствующим получился и его рассказ.

— Босния, — торопливо переводила Мира — старый господин говорил быстро, не считаясь с тем, успевает ли она за ним, — сердце Югославии, была в тысяча девятьсот восьмом году аннексирована Австрией. Население восприняло австрийскую оккупацию еще хуже, чем турецкую…

Мира говорила почти без акцента. Она была теперь снова очень серьезна.

— Поэтому вскоре образовалось общество, которое называлось «Молодая Босния» и выступало за самостоятельность страны в союзе с остальными южными славянами под руководством Сербии…

— Пожалуйста, немножко помедленней, дорогой господин Конович, — сказала запыхавшаяся Мира на сербскохорватском.

«Как она хороша, — думал Фабер, — как блестят ее черные волосы».

Он должен был сдерживать себя, чтобы не смотреть неотрывно на ее тело, контуры которого отчетливо угадывались под тонким платьем.

Рассказ господина Коновича длился почти два часа. Он говорил с огромным волнением, и они через Миру действительно узнали от него все, что им было необходимо. Как «Молодая Босния» установила связь с тайным обществом «Черная рука» в Сербии. Как шеф «Черной руки» полковник Драгутин Димитриевич, носивший имя Апис, с помощью нескольких заговорщиков переправлял контрабандой оружие в Сараево. Все эти тайные встречи, сложнейшие приготовления. Поражения. Потери. Мужество, храбрость и героизм сербских заговорщиков — Конович все больше заводился, и Фаберу, несмотря на жару, вдруг стало холодно. Он тихо сказал Сиодмэку по-английски:

— В Сараево все счастливы, так считается. И как долго это еще может продлиться? До тех пор, пока здесь есть Тито и этот социализм. А если Тито умрет и социализм рухнет?

— Да, — сказал Сиодмэк, — я тоже был однажды счастлив — в Берлине.

10

При осуществлении этого убийства все пошло вкривь и вкось, так представлялось дело после объяснений хранителя музея.

— …Итак, Грабец сразу выбыл из строя… Наборщик Неделько Кабринович бросил бомбу в машину наследника престола, автомобиль венской фирмы «Греф и Штифт». Наследник Франц Фердинанд с плюмажем на огромном кивере сидел в салоне открытого автомобиля, рядом с ним Софи, его супруга, вся в белом, в огромной белой шляпе. Адъютант наследника был ранен и немедленно доставлен в больницу… Видите, вот здесь рисунки и фото свидетелей с места происшествия! Кровь, оборванные телеграфные провода, разбитые окна, испуганные люди, растерянные люди… Кабринович… пожалуйста, немного медленнее, господин Конович! — Мира вытерла лоб маленьким платочком. Неохотно историк заставил себя говорить медленнее. Мира перевела, что рано утром 28 июня Кабринович пошел к фотографу, потому как обнаружил, что у него нет ни одной хорошей фотографии.

— Вот она, — сказала Мира и указала на фотографию, предъявленную Коновичем.

— Она была сделана утром двадцать восьмого июня тысяча девятьсот четырнадцатого года. Кабринович, наверное, был бы доволен. Но это фото увидеть ему не пришлось.

— Сахар, — восторгался Сиодмэк, — чистый сахар!

— Бросив бомбу, он прыгнул в реку Милячку. Он хотел умереть, прежде чем его схватят, он проглотил яд. Ему было девятнадцать лет. Трое молодых людей, совершивших покушение, были не старше двадцати лет. Все, что они совершили, они совершили ради отечества, — сказал господин Конович.

Ясно, подумал Фабер, внезапно рассвирепев. Ради отечества. Всегда ради отечества! Сладостно и достойно умереть за отечество. Dulce et decorum est pro patria mori. На латыни дерьмовые учителя все еще осмеливаются преподносить это своим ученикам, патриоты всех стран, такие как этот Конович. Дать бы пару раз по морде…

— …но яд разложился и не подействовал, — сказала Мира, поспевая за историком.

— Они вытащили его из реки, избили до полусмерти и бросили в тюрьму… Посмотрите на эти рисунки и фотографии!

В старом здании музея было невыносимо жарко.

— Все это случилось уже на пути наследника в ратушу на прием. Австрийские офицеры заклинали Франца Фердинанда не ехать обратно через Аппелькай. Но он настоял на этом. Он хотел заехать в госпиталь к своему раненому адъютанту. Итак, это был решающий момент: на углу Шиллерэке у магазина деликатесов свернуть с Аппелькая и через мост ехать прямо к резиденции или свернуть направо в город, где на Франц-Йозеф-штрассе стояли в ожидании жители города — вот, вы видите все эти рисунки и фото — или дальше прямо к госпиталю.

Наследник настоял на своем: вниз по Аппелькаю к госпиталю. Все произошло очень быстро. Автоконвой тронулся. Уже доехали до рокового угла.

— …здесь поворот, вот — снимки! — первая машина поворачивает направо к городу, водитель второй машины одновременно забирает вправо, то есть нарушает действующие тогда правила левостороннего движения. Он не вписывается в поворот и оказывается слишком близко к правому тротуару. Там стоит Принцип. Но как раз во второй машине сидит наследник. Генерал Потиорек из группы сопровождения кричит водителю, что тот движется неправильно. Здесь и здесь зарисовки свидетелей! Водитель пугается, останавливается, чтобы сдать назад. При всеобщем волнении полиция буквально прижимает Принципа к машине, и он стреляет!

В музее хранилась дюжина рисунков и картин, изображающих эту сцену. Принцип с оружием, офицеры на передних сиденьях открытых машин, Софи в огромной белой шляпе и рядом с ней Франц Фердинанд с большими усами и большим кивером, все в абсолютном ужасе, женщина в белом уже сражена, за спиной Принципа ясно виден человек в феске.

— Наследник шептал своей жене: «Не умирай, не умирай, пожалуйста, Софи!», а его мундир в это время пропитывался кровью. Но Софи была уже мертва. Об этом рассказывал позднее генерал Потиорек, — переводила Мира. — Франц Фердинанд рухнул над телом жены.

— Генерал Потиорек умолял его сказать что-нибудь. Он сказал: «Это — ничего». И тут его жизнь оборвалась. В этот момент… пожалуйста, медленнее, господин Конович!..в этот момент у Принципа из кармана выпала бомба. Все отпрянули назад. Он стоял один с выражением безграничного удовлетворения и удивительного спокойствия на лице. Наверное, он думал: сейчас бомба взорвется, сейчас я умру. Но бомба не взорвалась. Она немного покачалась, слабо подымила — и осталась лежать на мостовой.

— Great, just great![12] — в восторге простонал Сиодмэк.

— Как уже было упомянуто, ни одному из трех героев еще не исполнилось двадцати лет. Ни один не мог быть повешен. И ни один из них не был повешен. Но все трое закончили свою жизнь в тюрьме, двадцать лет тюрьмы. Гаврило Принцип умер быстро в одиночной камере, от туберкулеза костей и недоедания.

Снимки, снимки, снимки…

И снова Мира неустанно переводит своим мягким голосом:

— Вот это — друзья Кабриновича. Принцип был одиночкой, у него не было друзей. Здесь вы видите, как после убийства разрушают магазины сербских торговцев в Сараево, а их домашний скарб выбрасывают на улицу. Эти сербы были повешены австрийскими офицерами, они были связаны с заговорщиками. Много людей было повешено…

— Да, да, да, — сказал Сиодмэк. — Все прекрасно, все великолепно, все драматично, действие, действие, действие — но где же девушка?

Конович поинтересовался у Миры, что сказал Сиодмэк. Она объяснила. Он медлил с ответом, но потом ответил смущенно и одновременно разгневанно.

— Что он говорит? — спросил Сиодмэк.

— Он никогда не допустит, чтобы здесь снимался американский кич.

— Но, но, в чем дело? — Сиодмэк решил действовать мягко. — Нам дьявольски не повезло: есть хорошая история, где тайные агенты, генералы, убитый наследник престола, suspence and crime,[13] совершившие покушение — прошу прощения, я имел в виду, конечно, героев, но одни парни и кроме убитой Софи ни одной женщины! Нам нужна любовная пара!

Мира перевела. Конович выглядел недовольным.

— Он говорит, что должен быть создан фильм о национальном величии. Здесь не нужно никакой любви.

Сиодмэк заговорил очень серьезно:

— Всем людям нужна любовь. Они имеют на это право… Скажите ему, пожалуйста, Мира, об этом.

Она перевела. Хранитель музея заговорил.

— Что случилось?

— Он говорит, что у Принципа была любовь. Большая любовь.

— There you are, — проворчал Сиодмэк. — И что? Господин Конович боится, что большая любовь нанесет ущерб героическому образу господина Принципа?

— Мы не должны с ним так обращаться. То, что вы сейчас сказали, Роберт, я не буду переводить. Господин Конович покажет нам фотографию этой девушки.

— Почему он не сделал этого сразу? — ворчал Сиодмэк. — Fuck him![14]

— Роберт! — сказал Фабер.

— Что, малыш?

— Shut up![15]

В углу другого зала висели фотографии Принципа и очень красивой девушки с темными волосами и темными глазами. Фаберу она показалась похожей на Миру.

— Господин Конович говорит, — перевела Мира, — что эту девушку звали Елена Голанк. Сейчас ее зовут Елена Добрович, потому что она вышла замуж. Она родилась в Сараево в тысяча восемьсот девяносто втором году…

— Девяносто втором… — Сиодмэк быстро подсчитал. — Сейчас у нас пятьдесят третий. Итак, ей шестьдесят один год — совсем юное создание! Где она живет? Спросите господина Коновича, дарлинг! И пусть он не боится. Мы не причиним вреда его герою… — нет, не говорите этого! Только адрес, пожалуйста!

Мира спросила. Историк был смущен. Он долго молчал. Затем сбивчиво заговорил.

— Господин Конович сомневается: Елена очень замкнутая женщина. Уже несколько лет она не появляется в городе. Визит может оказаться неприятным.

— Для кого? — спросил Сиодмэк. — Для него? Для нее? Для нас?

— Он говорит, для вас и для нее. Почему вы не оставите Елену в покое? Она так много пережила. Зачем спрашивать ее теперь о Принципе и о ее любви к нему? За это время прошло две войны. Страдание за страданием. И для Елены тоже. Зачем нужно обязательно ее расспрашивать?

— Потому что нам нужна ее история, поэтому.

— Господин Конович говорит, что это трагическая история.

— Все настоящие любовные истории трагичны. Что с ним? — Сиодмэк посмотрел на Фабера. — Вы понимаете, почему этот son of a bitch[16] не хочет, чтобы мы поехали к этой девушке?

— Может быть, у него есть веские причины…

— Ах, послушай, черт возьми, какие веские причины! Теперь еще вы начинаете! — Мире Сиодмэк сказал: — В разговоре с Еленой мы будем вполне тактичны и осторожны, я это обещаю. Но ведь в тысячу раз лучше услышать об этой большой любви из ее уст, а не из его. Пожалуйста, адрес, сделайте одолжение…

Конович отвернулся. Фабер смотрел на него с любопытством. Что происходит в душе этого человека?

Затем историк что-то сказал.

— Елена живет недалеко от Илидцы, — объяснила Мира. — Я знаю, где это.

— Чудесно! Спросите у дорогого господина Коновича, не одолжит ли он нам на время только для визита к Елене несколько фотографий? Мы тоже пожертвуем приличную сумму для музея.

Мира поговорила с хранителем.

— Он должен сначала спросить директора.

— Ну конечно же!

Историк исчез.

— Мы никогда не получим фото, — сказал Фабер.

— Мы их наверняка получим, — сказал Сиодмэк. — Я подарил директору для его дам шесть пар нейлоновых чулок и шесть тюбиков губной помады.

11

Перед домом в огороде работала маленькая полная женщина. В саду в диком беспорядке росли анемоны, первые красные, белые и желтые розы, пурпурно-красные яснотки, львиный зев, лилии, тысячелистник и валериана. Рядом с большим крестьянским домом был виден хлев, а за ним пастбище, на котором паслись козы. В отдельном загоне двора хрюкали несколько свиней. На лужайке кудахтали удивительно крупные пестрые куры.

Они приехали на старом «опеле» студии «Босна-фильм». Фабер за рулем, Мира рядом, на заднем сиденье Сиодмэк. Они открыли все окна, и горячий ветер обвевал их лица и трепал волосы. В этих местах среди лугов и пастбищ было много хуторов, на горизонте виднелись темные леса. За ними поднималась высокая гора. Поблизости мычали коровы. Маленький лохматый пес с лаем мчался через огород.

Мира громко позвала Елену по имени. Полная маленькая женщина подняла голову. Она поняла, что Мира просит ее подойти к изгороди. Елена поднялась, уперла руки в бока и, охая, распрямилась. Ей было тяжело, это причиняло боль. Ходьба тоже, она прихрамывала. Елена не носила ни чулок, ни обуви, только грязный фартук поверх черного рабочего халата и косо повязанный платок на седых волосах. Кожа лица была грубой, глаза как щелки, и ни одного зуба во рту. Маленький пес заливался лаем, как бешеный.

Елена прикрикнула на него, и он замолчал. Маленькая женщина подошла к изгороди и внимательно, но в то же время дружелюбно стала рассматривать своих гостей. Мира представилась сама и представила мужчин. Фабер и Сиодмэк поклонились. Елена что-то произнесла.

— Она говорит: бог да сохранит и защитит нас на всех наших путях.

— Какой бог? — спросил Сиодмэк.

— Shut up, — сказал Фабер.

— Но послушай, дружище, здесь молятся по крайней мере трем различным богам. Хорошо, забудем это. Бог да сохранит и защитит и Елену на всех ее путях. Скажите ей это, дорогая.

Мира перевела.

Старая женщина кивнула и улыбнулась своим беззубым ртом. После этого она долго говорила с Мирой, которая наконец перевела:

— Я сказала, что мы снимаем фильм об убийстве в Сараево с Принципом в главной роли и, естественно, с ней, его большой любовью. А она на это ответила: это не выйдет. «Почему не выйдет?» — спросила я ее. И она сказала: потому что между ней и Принципом никогда не было большой любви. Не было даже маленькой. Я ей сказала, что рассказал нам господин Конович, а она ответила, что не знает этого господина, но если он историк и работает в музее, то, конечно, он знает намного больше, чем она. Она просто глупая старая крестьянка, которая никогда не любила Принципа, и он ее тоже никогда не любил, иначе она бы это знала и помнила. Но она не помнит.

— Вообще ни о чем?

— Вообще ни о чем, говорит она.

— Гаврило Принцип, великий национальный герой, благородный борец за свободу и справедливость? — сказал Сиодмэк. — Необыкновенный человек, который убил наследника австро-венгерского престола и его почитаемую супругу — она не помнит о нем?

— Она говорит, разумеется, она помнит Гаврило Принципа, кто его не помнит. Но помнит, конечно, очень слабо, ведь прошло столько времени. Она знала его прежде, чем он стал героем. Они вместе совершали прогулки, было такое дело. Но она не может вспомнить даже его лицо. Все как будто скрыто пеленой дыма, — говорит она. Так много прошло лет. Она старая женщина. Так много всего произошло, чтобы что-то запомнить. «А большую любовь?» — спросила я ее.

— Ну, и?

— Она сказала: наверное, это правда, но она не помнит никакой большой любви. Она все время это повторяет. Никакой большой любви к Принципу. Ей просто не о чем вспомнить, и поэтому она убеждена, что такой любви никогда не было и господин Конович ошибается.

— For Christ’s sake,[17] — сказал Сиодмэк. И жалобно добавил: — У меня нет больше нейлоновых чулок и губной помады!

— Они бы не помогли, — сказала Мира.

— Всегда помогают, — возразил Сиодмэк. — Вы же видели, как мы получили фото. Скажите ей, она должна постараться и тогда вспомнит. Мы вернемся и принесем подарки. А если она хочет денег…

— Это я не буду переводить, — сказала Мира. — Этим мы оскорбим ее.

— Тогда принесите фото, милая!

Мира побежала к машине, достала снимки и показала их старой женщине. Та долго почесывала икры ног, поила кур и только потом заговорила с Мирой.

— Она говорит: да, конечно, это — Принцип. Теперь, когда она видит фото, она вспоминает, как он выглядел. А девушка — это она сама, признает фрау Добрович. Она себя узнала по маленькому родимому пятну на плече. — Толстая женщина улыбалась с извиняющимся видом и показывала Сиодмэку свое левое плечо с морщинистой кожей.

— Она говорит: видите, вот это родимое пятно!

— Потрясающе! — сказал Сиодмэк. — Идем дальше.

— Дальше мы не идем, — сказала Мира.

Все это время Мира чувствовала себя стесненно, и ее подавленность была заметна.

— Фрау Добрович говорит, она с удовольствием оказала бы господам услугу, но ничего не выйдет. Она больше просто ничего не может вспомнить. Да, она знала Принципа. Может быть даже, что она подарила ему когда-нибудь поцелуй. Но какое это имеет значение? Как много мужчин получают поцелуи, не придавая этому никакого значения. Она действительно не может больше вспомнить ничего, связанного с Принципом. Она спрашивает, не зайдем ли мы в дом выпить холодного молока в такую жару. Мы оказали бы ей честь.

— Нет, никакого молока, в дом не пойдем, — сказал Сиодмэк. — Итак, забыто, все забыто. Правда, дарлинг?

— Все забыто, — сказала Мира. — Да, Роберт, совершенно забыто.

Совершенно забыто, подумал Фабер, и ему вдруг стало грустно. Мира, очевидно, думала о том же. Такая большая любовь, как утверждают в книгах, рассказывают в музее, а эта женщина ничего не может вспомнить, все забыла. Может, действительно, проходит время, и все забывается — боль и радость, ненависть и любовь?

Елена что-то сказала.

Мира перевела:

— У нее был мужчина, его звали Джорджо. Вот его она любила. Его она любит до сих пор. Он был в партизанах. Его убили немцы. Джорджо она помнит совершенно точно. Этот дом и хлев построил он с друзьями. Как она любила Джорджо! А Принципа? Нет. Ей жаль нас.

«Могла бы она вспомнить о Принципе, если бы она его ненавидела? — размышлял Фабер. — В наше время ненависть намного сильнее, чем любовь. Так и надо написать сценарий. Какой можно снять фильм, когда не только Елена, но и многие другие опрошенные свидетели покушения еще живы!»

— Теперь я понимаю, почему господин Конович так долго колебался, прежде чем назвать ее, — сказала очень серьезно Мира по-немецки. — Он сказал: она живет в полном уединении… Визит может быть ей неприятен. Видимо, господин Конович знал, что она не может уже помнить Принципа и эту большую любовь, даже чуть-чуть… — Мира смотрела в пол. — Она не хочет доставлять нам неприятности или устраивать театр. Она на самом деле не может нам помочь даже при самом большом желании.

— О’кей, — сказал Сиодмэк, как всегда торопясь. — О’кей. Then let’s get the hall away from here. It’s too goddamn’ hot to stand around and talk shit.[18]

Мира снова заговорила с Еленой. Она, наверное, извинялась за причиненное беспокойство, а маленькая полная женщина с беззубым ртом, конечно же, уверяла ее, что это пустяки. Потом она побежала в дом.

— Что дальше? — спросил Фабер.

— Мы должны минутку подождать.

Елена вернулась. Она принесла большую корзину с блестящей красной вишней и подала ее Мире через забор.

— Она сказала, что это для меня. И пусть Бог будет с нами на всех наших путях.

— И на всех ваших путях тоже, — сказал Фабер. Мира перевела это Елене.

Они пожали ей руку, пес снова залаял, куры закудахтали. Когда они отъезжали, старая женщина долго махала им вслед, и они махали ей в ответ, пока Фабер не въехал на кучу песка на полевой дороге, после чего Елена со своими животными и ее дом исчезли в облаке пыли, словно сработала диафрагма при съемке.

Некоторое время они ехали молча. Ветер, продувающий машину, стал еще горячее.

— А теперь? — спросила Мира.

— Что — «а теперь», sweetheart?[19] — спросил Сиодмэк.

— Что мы будем делать теперь?

— Ничего, справимся. Роберт напишет потрясающую любовную историю. Елена и Гаврило. Самая большая любовь на свете.

— Но Елена же говорит, что любви никогда не было, — запротестовала Мира. Корзину с вишнями она держала на коленях.

— So what’,[20] — сказал Роберт Сиодмэк. — Не будьте дурехой, милая. Сейчас у нас тысяча девятьсот пятьдесят третий год, и старушка не вспоминает больше о Принципе и о том, как безмерна была ее любовь к нему тогда, в четырнадцатом году, тридцать восемь лет назад, нет, тридцать девять лет. Действие нашего фильма происходит в четырнадцатом году. Вы забыли об этом! И Роберт сочинит такую love story,[21] что все поверят и будут плакать об этой необыкновенной, чудесной любви, которая пережила смерть и будет жить вечно.

«Мира и я, наша любовь в 1953 году, сорок один год назад, — думал Фабер в Вене у постели смертельно больного Горана. — И я, так же как Елена, совершенно забыл эту любовь. Я уже не помнил лица Миры. Только когда увидел здесь на ночном столике фото, вспомнил, очень многое вспомнил. У нас с Мирой был ребенок, а я не знал об этом. Дочь Надя. Снайперы убили ее и ее мужа. Ее сын Горан лежит передо мной. Как мы снова встретимся с Мирой? Как это будет?»

Когда они возвращались в Сараево жарким майским полднем, он молчал. Они отвезли Миру домой. Она жила в новом доме, недалеко от отеля «Европа».

— Когда я буду вам нужна? — спросила она, когда машина остановилась.

— Сейчас слишком жарко, — сказал Сиодмэк. — Сейчас пожилые люди должны отдыхать. И вы, молодые, тоже. Не менее двух часов. Мира, дарлинг, не могли бы мы попросить вас прийти около шести часов выпить с нами чаю и до ужина еще погулять по Корсо?

Фабер и Сиодмэк уже были несколько раз на Корсо, широкой улице, по которой ежевечерне совершали прогулки множество людей — друзья, любовные пары, праздношатающиеся.

— Это очень любезно с вашей стороны, Роберт, — сказала она тихо, — но мне хотелось бы побыть одной. Это было… немного утомительно для первого дня. Вы не будете на меня сердиться? Нет?

— Глупости, как мы можем сердиться, — сказал Сиодмэк и поцеловал ее в затылок. — Тогда завтра утром к завтраку. Спокойного сна, дарлинг!

— Вы очень милы.

— Я неотразим, — заявил Сиодмэк.

Фабер вышел из машины, помог Мире отнести корзину с вишней. Перед входом в дом он сказал:

— Мира, пожалуйста, приходите.

— Нет, — сказала она, — я действительно хочу побыть одна, Роберт. Мне стало грустно после этой поездки.

— Я знаю, — сказал Фабер. — Я знаю, о чем вы подумали и что почувствовали. Я подумал и почувствовал то же самое. Именно поэтому я и прошу вас — приходите!

— Пожалуйста, Роберт, не надо меня просить!

— Как только я вас увидел…

— Нет! Не продолжайте! Я знаю, Роберт, — сказала она и посмотрела на него. Ее глаза показались ему огромными. — Нам обоим грустно. Завтра печаль пройдет. Завтра я охотно встречусь с вами, Роберт. Мы так хорошо понимаем друг друга. Вы поймете и это, не так ли?

Фабер молча взглянул на нее, кивнул и отступил в сторону. Он видел, как она открыла дверь, подождал, пока дверь за ней не закрылась, потом вернулся к машине, и они со Сиодмэком поехали в отель.

Он спал глубоким и безмятежным сном в большой прохладной комнате. Около шести вечера проснулся, принял душ, оделся и пошел в бар. Стеклянные двери бара были распахнуты настежь. Садилось кроваво-красное солнце. Сиодмэк сидел в углу, перед ним стоял стакан.

— Это не чай, — сказал Фабер.

— Это джин-тоник. Выпейте тоже. Нет ничего лучше после такого жаркого дня.

Разумеется, Фабер тоже выпил джин с тоником, потом они вместе выпили по второму, и вдруг Сиодмэк произнес:

— Вы счастливчик!

— Что случилось?

— Поглядите-ка, — сказал Сиодмэк и поднялся с улыбкой.

Фабер обернулся.

В бар вошла Мира. Она тоже улыбнулась и направилась к ним. На ней было поблескивающее серое платье и серые туфли.

— Итак, — сказал Сиодмэк.

— Что «итак»? — Фабер тоже поднялся.

— У вас глаза есть?

Только теперь Фабер увидел, что Мира воспользовалась нейлоновыми чулками и губной помадой от Сиодмэка. Она подошла к столу, и Сиодмэк сказал:

— Сказочная дама все же оказывает нам честь!

Фабер ничего не сказал. Он смотрел на Миру и чувствовал, как бьется его сердце. Оно билось сильно и учащенно.

Глава третья

1

Открылась дверь в палату Горана. Вошел Белл. Он сел на свободную кровать, подпер голову руками и молча уставился на пол. Фабер сидел неподвижно. Было слышно лишь тяжелое дыхание Горана.

Наконец Белл поднял голову.

— Стефан умер, — сказал он. — Я отвез отца в гостиницу, дал ему снотворное, теперь он поспит…

Белл смотрел словно в пустоту.

— Катастрофа, — сказал он. — Смерть ребенка всегда катастрофа. Для родителей, для всех, кто боролся за его жизнь, — для врачей, психологов, сестер, сиделок, духовника. Всегда особая, неповторимая катастрофа. Тотальная капитуляция. Никто не может сделать больше, чем сделали мы. Но мы все еще так мало знаем…

Он устало поднялся, подошел к монитору, проверил сердечный ритм, давление, пульс, нажав несколько клавиш, затем повернулся к Фаберу, медленно возвращавшемуся к действительности из пучины воспоминаний.

«Этот худой, измученный врач за несколько часов показал мне, как тесно связаны жизнь и умение сострадать», — с удивлением думал Фабер.

— Без изменений, — сказал Белл. — Мы должны подождать, пока не придет доктор Ромер. Она пока еще занята. По пути домой я завезу вас в Городскую больницу к фрау Мазин… да, да, само собой разумеется, господин Джордан.

— Перед этим вы говорили о трансплантации печени Горану, — сказал Фабер.

— Трансплантация печени Горану, да, — ответил Белл. — Ему была нужна новая печень, срочно. Мой друг Томас Меервальд, хирург городской больницы, был того же мнения. Мы позвонили в «Евротрансплант» в Лейден, это централизованный банк трансплантантов для Европы…

— Я слышал об этом.

— …Мы передали данные Горана и затребовали для него печень. «Евротрансплант» поставил его первым в списке, поскольку жизнь его была под большой угрозой. Конечно, в результате другие, которым срочно нужна печень, должны были подождать. Это ожидание ужасно. Оно может длиться месяцы, годы. Горану становилось все хуже и хуже. Он лежал здесь, в реанимации. Наконец позвонили из «Евротранспланта» — через четыре месяца после его поступления в госпиталь. Печень для Горана взяли от умершей в Риме девочки. Горан был немедленно переведен в Городскую больницу. Мой друг Меервальд со своей операционной бригадой летал в Рим, чтобы привезти печень.

— Ваш друг удалял печень?

— Да. Тогда в любом случае забор и трансплантацию органа проводил один и тот же хирург. Обе операции осуществлялись одной операционной бригадой. В настоящее время в большинстве случаев одна бригада летит для забора органа и привозит его хирургу, который трансплантирует орган со своей бригадой.

— Вы говорили об умершей в Риме девочке, — сказал Фабер. — Как… я имею в виду — когда человек считается умершим по вашим правилам, инструкциям или как это можно назвать? Когда дозволено забирать у человека органы?

— Это было и по-прежнему остается очень спорным вопросом, — сказал Белл. — В смерти все люди равны — так было тысячелетиями. Двадцать пять лет назад этот закон перестал действовать. Двадцать пять лет назад, когда появились умершие от гибели головного мозга, умершие сердечники, умершие от полной гибели головного мозга, умершие от частичной гибели головного мозга и анэнцефалы. Анэнцефалы — это младенцы с врожденным уродством мозга: их головной мозг отстает в развитии, часто совсем отсутствует. Врачи, теологи и философы спорят, когда человека можно назвать умершим. Прежде считалось: легкие, сердце и головной мозг могут жить только совместно. Если отсутствует один из этих органов, почти мгновенно рушится сложное взаимодействие других органов. С тех пор как смертельно больных людей стали переводить на искусственное дыхание, каждый орган может умирать в одиночку. Смерть органов происходит порознь. Умирание может длиться дни, недели, месяцы. Все это сложно и равным образом жутко; так называемые мертвые, к примеру, иногда рожают детей. Определение жизни и смерти стало делом экспертов. Если речь идет о доноре, эксперты путем строго регламентированных процедур констатируют три признака наступления смерти: кома, остановка дыхания и исчезновение основных мозговых рефлексов. Если факт смерти установлен, начинает действовать особая отрасль интенсивной медицины, поддержание в соответствующей форме доноров. Интенсивная медицина для мертвых! Для забора органов донор отключается от машин, поддерживавших в нем жизнь, и тогда кработе приступают хирурги. Так было и с девочкой из Рима, у которой взяли печень Меервальд и его бригада. С печенью они полетели назад, в Вену…

Хотя печень Горана практически стала бесполезной, она все еще выполняла определенные функции лучше, чем любая машина. Поэтому Меервальд не стал ее удалять сразу. Он должен был сначала посмотреть, «подходит» ли новая печень. Она могла оказаться меньше, чем старая, но это не страшно. Она бы подросла. Но она ни в коем случае не должна была быть больше. Иногда хирурги вырезали слишком большие печени. Результат всегда был удручающий.

Я ассистировал Меервальду, — продолжал Белл. — Главной фигурой в его бригаде был анестезиолог. На нем была самая большая ответственность. Он мог бы в последний момент отменить операцию, так как Горан тогда как раз перенес инфекцию с высокой температурой. Но анестезиолог сказал, что инфекция уже достаточно подавлена и можно рискнуть с трансплантацией. Господин и госпожа Рубик, родители Горана, ожидали в одном из помещений для родственников. Я сказал им, что операция может продлиться от шести до двадцати пяти часов, в зависимости от возможных осложнений…

Через печень проходит огромное количество крови. При зажиме даже на короткое время Arteria hepatica communis, через которую в печень поступает обогащенная кислородом кровь, и воротной вены, которая снабжает печень питательными веществами, происходит нарушение кровообращения. При этом страдает общее кровоснабжение тела.

По этой причине Меервальд сделал байпас (обвод) между шейной веной и бедренной веной. Байпас должен был направлять кровь из нижних частей тела прямо к сердцу. Только это заняло почти два часа. Вы подумайте: ведь тогда у нас еще было мало опыта в трансплантации печени. Поэтому и была применена эта мера предосторожности. Между тем печень умершей девочки плавала в чаше из нержавеющей стали, словно блестящая серая устрица. У нее был нужный размер… Самая трудная часть трансплантации печени — это удаление больного органа. При этом в любой момент может произойти огромная потеря крови… В настоящее время мы имеем пневматический инфузионный аппарат, который заменяет кровь с той же скоростью, с какой идут потери. Тогда, двенадцать лет назад, такого аппарата еще не было. При трансплантации печени в среднем одному пациенту переливали свыше пятнадцати литров крови. Мы держали наготове двадцать литров консервированной крови в аппарате, который один занимал целый угол операционного зала. Горану понадобилось только семь литров. За те девять часов, в течение которых длилась операция, никто из нас не покинул своего места. Горан ни секунды не был один. Все это было для нас еще не открытая страна! Сначала мы решились на три операции по трансплантации печени. Первый пациент умер уже на операционном столе. Горану и нам невероятно повезло. В конце концов новая печень начала пульсировать, как двенадцать часов назад она пульсировала в теле девочки из Рима, подключенной к машинам…

Горан вдруг вскрикнул:

— Бака! Бака! — Затем последовало еще несколько сербскохорватских слов.

Белл вскочил:

— Поглаживайте его, только нежно! И скажите ему, что вы здесь, с ним! Громко! Чтобы он вас слышал.

Фабер погладил Горана по плечам, рукам, пальцам.

— Я с тобой, Горан! — крикнул он. — Деда с тобой… твой деда. Все хорошо, Горан, все в порядке.

Мальчик уронил голову на грудь:

— Деда, — пробормотал он, — деда, хорошо… еще живы…

Его дыхание стало спокойнее. Он повернулся на бок.

— Теперь вы понимаете, почему я звонил вам в Биарриц и просил приехать? — спросил Белл.

Фабер кивнул.

«Я попал в туннель. И он становится все темнее и темнее. Выйду ли я когда-нибудь снова на свет? Как это все закончится? Закончится? — подумал он. — Это только началось!»

— Горан оставался в Городской больнице восемь недель. По условиям того времени его операция прошла лучше, чем у девяноста пяти процентов таких пациентов. Конечно, восстановление после замены органа иногда проходит тяжелее, чем конечная стадия самой болезни.

— В это время отторжение нового органа должно предотвращаться с помощью медикаментов? — спросил Фабер.

— Правильно! Кортизон, имурек, циклоспорин-А, все медикаменты, которые мы должны в этом случае давать, дают побочные эффекты, иногда ужасные. Страшнейшие боли в суставах и мышцах, головные боли, воспаления кожи, спутанность сознания вплоть до психических нарушений, галлюцинации, тошнота, длительная рвота, отсутствие аппетита, сильное дрожание пальцев рук; наблюдается рост волос на лице и на всем теле, повышение кровяного давления в результате нарушения функции почек — некоторые медикаменты для них чрезвычайно токсичны, так что пациенту приходится принимать и препараты для снижения давления; далее часто возникает разрастание десен, а также жжение в руках и ногах. Все это Горан испытал. В результате подавления иммунитета, следовательно, подавления защитной реакции он стал еще более подвержен различным инфекциям. Это был ад для бедного малыша. Месяцами он лежал у нас в стационаре. Тогда у нас еще не было гостиницы. Родители жили у родственников. Но после нескольких кризисов Горан все же справился с этим. — Белл с улыбкой посмотрел на неподвижно лежащего на кровати мальчика.

— А дальше? — спросил Фабер.

— А дальше он стал поправляться. Когда пациент с каждым днем чувствует себя лучше, как, например, маленькая Кристель, которую вы сегодня видели, он приходит в состояние эйфории, ощущает жизнь прекрасной, он полон счастья и радости. — Затем Белл тихо сказал: — И мы тоже радовались. У родителей Горана тогда были деньги. Они оплатили операцию и все лечение, — это очень дорого.

— Я могу…

— Нет! Не теперь! — сказал Белл. — Теперь мы еще не знаем, переживет ли Горан завтрашний день. Если его печень не удастся спасти, он… — Белл умолк.

— Необходима еще одна печень? — спросил Фабер. Туннель! Туннель!

— Нет, — сказал Белл еще раз. — Не заставляйте нас теперь думать об этом! Теперь все мы должны сделать все, чтобы не дать Горану умереть, поддержать в нем жизнь, и вы, господин Джордан, тоже!

«Натали, — подумал Фабер. — О Натали!»

— Полтора года Горан оставался тогда в Вене, — продолжил Белл. — Потом мы уже могли отпустить его домой со спокойной совестью. Мы договорились с больницей в Сараево и все время были в курсе дела. Врачи там точно знали, в каком состоянии находился Горан, какие средства он должен принимать и в какой дозировке. Мы регулярно отправляли медикаменты в Сараево, так как многого у них не было. Каждые три месяца, потом каждые шесть месяцев мальчик приезжал к нам с родителями, иногда только с матерью. Мы обследовали его со всей тщательностью. Он чувствовал себя великолепно. Он даже активно занимался спортом. Мы все были счастливы… — Белл опустил голову, снова уставился на пол и замолчал. В небольшом помещении было тихо, было слышно лишь неровное дыхание Горана.

— Потом… — сказал Белл, — потом началась эта проклятая война, которая все еще продолжается и продолжается. Некоторое время мы еще могли поддерживать связь с больницей и с Гораном. Врачи в Сараево говорили, что у него все хорошо. Он принимал все лекарства, являлся на все контрольные осмотры. Но с весны девяносто второго года Сараево оказался в блокаде, а с апреля оборвалась всякая связь. Мы видели по телевизору, как бомбят и расстреливают город. Что происходило в больницах, переполненных тяжелоранеными, умирающими и детьми? Ничего нельзя было передать — ни письма, ни лекарства, ни факса. К нам пробивались только радиолюбители с просьбами о помощи. Тогда я прочел слова Иво Андрича, единственного югославского лауреата Нобелевской премии, которые он вкладывает в уста одного родившегося в Сараеве австрийца. Я знаю эти слова наизусть: «Если бы ненависть была признана болезнью, ученым следовало бы приехать в Боснию для ее изучения».

И снова стало тихо в палате. Наконец Фабер спросил:

— Когда Горан был доставлен к вам транспортом ООН, он был в этом ужасном состоянии из-за того, что врачи в Сараево не могли больше обеспечить его медикаментами?

— Они должны были, по меньшей мере, иметь важнейшие медикаменты. Кроме того, после последнего обследования мы дали Горану с собой большой запас лекарств. Нет, причина не в этом.

— В чем же тогда?

— Мы еще не знаем этого, господин Джордан. Сначала мы должны постараться поддержать в Горане жизнь и продвинуться настолько, чтобы можно было провести биопсию! Под местным наркозом мы должны получить из ткани печени цилиндр длиной от одного до двух сантиметров. Может быть, патолог тогда скажет нам, что там случилось. Острую реакцию отторжения и связанное с этим ужасное состояние Горана могла вызвать и вирусная инфекция, такая как гепатит, цитомегалия и другие.

2

Постучали, и вошла светловолосая врач, которая утром принимала Фабера и выдала ему халат и именную табличку.

— Вот и я наконец, — сказала Юдифь Ромер. — Извини, Мартин! — Затем она поздоровалась с Фабером.

— Как дела у Курти? — спросил Белл.

— Он успокоился, — сказала врач. — Из-за отца нам пришлось все же вызывать полицию. Мать теперь в гостинице.

Она объяснила Фаберу:

— Эта мама привезла к нам трехлетнего малыша. Лейкемия. Она живет отдельно от мужа. Он — хронический алкоголик без работы, постоянно избивал жену и ребенка. Он прознал, что мать привезла к нам Курти, объявился здесь и потребовал, чтобы оба ушли с ним. Совершенно пьяный. Снова избил жену. Ребенок забрался под кровать и кричал от страха. Санитары попытались защитить обоих. Отец поранил одного из них. Все отделение в панике. Оставалось только вызвать полицию. Его забрали. Теперь ему запрещено сюда являться. Уже подключился попечительский суд. При ускоренном рассмотрении дела за матерью будут признаны исключительные родительские права. Все это очень печально, но что нам делать? В первую очередь мы должны защитить ребенка, не так ли?

— Несомненно, — сказал Фабер.

«Кто имеет право опеки над Гораном? Мира? А если с Мирой что-нибудь случится? Тогда на очереди — я? Туннель!»

— Ко всем прочим проблемам у нас, к сожалению, добавляются и такие, — сказал Белл.

Юдифь Ромер обследовала Горана.

— Сон глубокий, — сказала она. — Состояние без изменений. Отправляйся, наконец, домой, Мартин! Я останусь здесь, пока не придет сестра ночной смены. Потом я еще должна заняться лабораторными анализами. Итак, до завтра!

Фабер сказал Горану:

— Завтра деда снова придет.

Мальчик не реагировал.

— Вы должны говорить громко!

Фабер повторил фразу очень громко. Горан лежал неподвижно.

— Он сейчас не слышит ничего и никого, — сказал Белл. — Спокойной ночи, Юдифь.

— Спокойной ночи, Мартин! И вам спокойной ночи, господин Джордан, — сказала врач.

Фабер кивнул.

«Записать, — думал он. — Если бы я мог все записать, если бы только я мог еще писать!»

Он пошел за Беллом. В коридорах, как и утром, стояли женщины и посетители, ожидавшие, когда врачи сообщат им результаты последнего обследования их детей. Большинство из них стояли тихо, неподвижно. От них исходила великая печаль. Близко к окну прислонился мужчина, по щекам которого бежали слезы. Одна из врачей только что сказала ему: …of course we have to perform the transplantation, but his heart is still not o’kay, so we have to wait. You — and we — just have to accept this, please understand.[22]

3

Люди, люди, люди. Гонка, давка, спешка. Машины, много машин. Переполненные трамваи. Скрежет металла, стук моторов, гул голосов. Велосипеды, грузовики. Вой сирены пролетающей мимо полицейской патрульной машины с радиотелефоном. При оживленном вечернем движении Белл вел свою машину осторожно. Фабер сидел рядом с врачом. Он чувствовал нарастающее беспокойство. Тот мир, в котором началась его жизнь семьдесят лет назад, вдруг показался ему таким чужим, а «параллельный мир» за стенами Детского госпиталя Св. Марии за один день стал близким. Белл опустил окно автомобиля. Фабера окутал запах бензина и теплый воздух. Он чувствовал себя совершенно обессиленным и одновременно лихорадочно возбужденным. Машина постояла перед светофором на перекрестке, затем свернула на другую, более широкую улицу, и возбуждение отпустило Фабера, но усталость давала знать себя все больше. Прошлой ночью он почти не спал, прилетел из Биаррица в Вену и выдержал сегодняшний день со всеми его потрясениями. Он не спал, как обычно, два часа после обеда, со времени завтрака в отеле он съел один бутерброд, правда, и аппетита не было никакого. Усталость нарастала с каждой минутой.

«Итак, теперь в Городскую больницу, к Мире. — Он боялся этого свидания после сорока одного года разлуки. — Но должен я слово держать, — думал он, преисполненный сострадания, — и долгие мили пройти, прежде чем уснуть».

Он не имел представления, где они находятся, он уже плохо ориентировался в Вене. Это усиливало его беспокойство.

— Мы едем по Берингер Гюртель, — сказал Белл. Он успел принять душ и переодеться и был сейчас в синих джинсах, открытой рубашке с короткими рукавами и удобных открытых сандалиях. — Сейчас будет Городская больница. Если от госпиталя идти пешком, дорога короче. Вход в больницу с Лацаретенгассе. Максимум десять минут ходу.

Белл уже свернул к Центральной городской больнице — высотному зданию с многочисленными небольшими постройками вокруг. Белл проехал проходную, и машина заскользила вверх по широкому пандусу, на котором стояли машины «скорой помощи» и отдельно много машин такси.

— Здесь, наверху, могут стоять только машины «скорой» и спасательной службы, там — только такси, — сказал Белл. Они подъехали к подземному гаражу и спустились по винтовой дороге на три этажа. На третьей парковочной площадке были свободные места, и Белл поставил машину здесь.

— Здесь есть лифты. Я провожу вас до палаты фрау Мазин. Сразу здесь ни один человек не сориентируется.

Фабер продолжал сидеть.

— Одну минутку, пожалуйста, — сказал он. — Я совершенно измотан. Не сердитесь.

— Сердиться? Ну что вы! Если вам тяжело, я лучше отвезу вас в отель.

— Нет, сейчас справлюсь. — Фабер тяжело дышал.

«Старый человек, — думал он, — устал до смерти, полный капут. Никуда больше не гожусь».

Он посмотрел на Белла.

— Как… — начал он. — Нет, простите!

— Что вы хотели сказать?

— Мне не хотелось бы быть бестактным!

— Это вам не грозит. Так что же?

— Я пробыл с вами вместе один день, — сказал Фабер. — Вы сказали, что работаете в Детском госпитале уже пятнадцать лет. Пятнадцать лет побед над смертью, но и пятнадцать лет поражений и катастроф. Как один человек может это выдержать?

Мимо них проезжали машины. Гудели огромные вытяжные вентиляторы, которые подавали в гараж свежий воздух.

— Часто бывает тяжело, — сказал Белл, — признаюсь. Многие мои коллеги, сестры, санитары за пятнадцать лет оставили эту работу. Они не выдержали. Они сгорели. Burn-out[23] — это выражение, которое у нас часто употребляется. Так далеко, конечно, не должно заходить, надо сказать, что люди, которые счастливы в семейной жизни, переносят все это легче.

— Вы женаты?

— Да. Очень счастливо. У меня двое детей. Трехлетняя дочь и девятилетний сын. Моя жена работает в Федеральном статистическом ведомстве. Домашняя работница присматривает за детьми, пока мы не вернемся домой, — во всяком случае, пока моя жена не вернется. Я ведь никогда не знаю, как пройдет мой день и моя ночь.

— А когда вы приходите домой? Я не могу себе представить, чтобы вы могли полностью отключиться, забыть, что произошло в больнице или произойдет.

— Нет, — сказал Белл, — этого не может никто. Burn-out-случаи (случаи «сгорания» людей на работе) были с людьми, которые никогда не могли думать о чем-нибудь другом, которые даже во сне продолжали работать. — Мимо них с бешеной скоростью промчался красный спортивный автомобиль.

— Вот болван! — сказал Белл.

— Итак, когда вы приходите домой… — снова начал Фабер.

— Сначала снова под душ. Переодеваюсь во что-нибудь другое. Потом — виски, без него иногда не обойтись. Но не каждый же день в госпитале такой ад. И тогда можно подумать о каникулах…

— И выходных днях?

— Два раза в месяц. У меня с женой очень хорошие отношения. Несмотря на всю загруженность, остается достаточно времени для нее и для детей. Я их очень люблю.

— Вы любите всех детей, — сказал Фабер.

— Да, это правда. Дети… это чудо. А вы? У вас есть дети, которые росли с вами, господин Джордан?

Фабер вышел из машины. Медленно они пошли к лифтам.

— Падчерица, — сказал Фабер. — Дочь моей жены Натали от первого брака. Верене было всего четыре года, когда я с ней познакомился. Я с ума сходил от любви к этой маленькой девочке… — он замолчал.

— Слишком много любви? — тихо спросил Белл.

— Я боялся, — Фабер почувствовал вдруг, как его обдала волна печали. — Все, что я чувствовал к Верене, все, что я для нее сделал, все это было слишком. Я избаловал ее, я ее испортил, — вздохнул он, но потом упрямо добавил: — Но я дал ей лучшее воспитание. Она должна была стать мадам Кюри, Лизой Мейтнер, Голдой Меир — по меньшей мере. Она, естественно, никем не стала. В этом большая доля моей вины. Сейчас она с мужем живет в Лос-Анджелесе. После смерти моей жены я ее больше никогда не видел и почти ничего о ней не слышал… Изредка звонок, ни одного письма… Когда она была маленькой, она хотела сохранить свою фамилию и не хотела быть удочеренной мною, позже уже я не хотел… Болтовня старого человека. Я прекращаю. Но ведь вы сами спросили, не так ли? Осталось только разочарование.

— Ясно, — сказал Белл.

— После этого я никогда больше не был связан с детьми, до… — Фабер запнулся, — …до сегодняшнего дня. Не то чтобы я их не любил, но…

— Вы уже в порядке, господин Джордан, — сказал Белл, — вам тяжело, но вы в порядке. Подумайте, какая жуткая у меня профессия. А знаете, моя жена страстно мне завидует.

— Завидует? — Фабер кашлянул. Белл шел слишком быстро. Фабер ни за что бы в этом не признался, но ему становилось все тяжелее дышать. Заболела грудь.

— Завидует мне. — Белл засмеялся. — Вы можете себе это представить: Федеральное статистическое ведомство! Компьютерные распечатки! Цифры, цифры, цифры! Но ты работаешь с людьми, говорит моя жена. И все хочет знать о моей работе, ей всегда мало. Конечно, это удобно, когда все, что меня мучает, можно выложить ей.

Они дошли до лифтов. Белл нажал на кнопку, через некоторое время открылся лифт. Они поднялись в главный холл, так как Фабер хотел купить цветы.

— Я очень счастлив с женой и детьми, — сказал Белл и после паузы тихо добавил: — А я только что проклинал свою профессию. Для себя я не могу представить жизни, более полной смысла.

4

Как только они вышли из лифта в холл, запищал пейджер, торчавший в нагрудном кармане рубашки Белла. Врач объяснил Фаберу: то, что в обиходе называют пищалкой, с помощью которой можно поддерживать радиосвязь, надлежит называть пейджером.

— Сейчас буду на месте! — Белл поспешил к телефонной кабине.

Фабер увидел в холле информационный стенд, окошки приема и выписки пациентов, почтовое отделение, банк, парикмахерскую, супермаркет, туристическое агентство, аптеку, ресторан, кафетерий, газетный киоск, книжный магазин и, разумеется, цветочный магазин. На стенах висели большие табло, которые давали информацию о множестве отделений, отделов, операционных залов, реанимационных отделений, лабораторий, лекционных залов и прочих подразделений, расположенных на этажах громадного здания.

Фабер не успел изучить и трети указателей, как раздался голос Белла:

— А вот и я!

Фабер обернулся:

— Это прямо марсианская клиника!

— Частично! Если мы посетим моего друга хирурга Меервальда, я вам все покажу. Вы хотели еще купить цветы.

У цветочного стенда Фабера с улыбкой встретила молодая миловидная женщина.

— Я хотел бы одну красную гвоздику, — сказал он.

— Только одну?

— Только одну. Не сердитесь, милая дама!

— Я вообще не умею сердиться, господин Фабер, — сказала цветочница. — Я дарю вам чудесную красную гвоздику, а вы даете мне автограф. Меня зовут Инга.

— Но я не Фабер, — автоматически сказал он.

— Fishing for compliments![24] Вы, конечно, Фабер! Роберт Фабер. Я читала ваши книги.

— А если я вам все же скажу, что я не…

— Перестаньте! — тихо сказал Белл. — Здесь это не имеет значения.

— О’кей, — сказал Фабер миловидной даме, — я просто болтал глупости.

— Ну, вот, — сказала цветочница и положила альбомчик для автографов на стойку.

Когда он расписался, Инга сказала:

— Спасибо, господин Фабер! — И протянула ему самую красивую красную гвоздику.

— Благодарю вас, милая Инга, — сказал он.

И оба засмеялись.

5

— Итак, — сказал молодой врач по фамилии Кальтофен, — мы детально обследовали фрау Мазин. Диагноз бесспорный — ТИА.

— Что это такое? — спросил Фабер.

— Сокращение — от «транзиторная ишемическая атака». Преходящее нарушение мозгового кровообращения. ТИА никогда нельзя сразу отличить от инсульта. И в случае с фрау Мазин это было невозможно. Мог быть и инфаркт. Возникла необходимость наблюдения и обследования в стационаре. ТИА может быть проявлением всего, что приводит к внезапному ухудшению мозгового кровообращения, — диабета, спазма сосудов, расширения вен на ногах. С помощью допплеровской сонографии мы исследовали сонную артерию, головные артерии. ТИА могут вызывать и душевные потрясения, нужда, лишения, страдания… Фрау Мазин ведь из Сараево?

— Да.

— Ну, там ТИА, должно быть, очень распространена — сказал молодой врач и испугался. — Простите, господин Джордан!

Они с Беллом стояли в коридоре женского терапевтического отделения на четырнадцатом этаже. Стены здесь были цвета морской волны. Белл сказал Фаберу, что в этом громадном здании каждый этаж выдержан в своем цвете. Отсюда были видны верхушки деревьев Венского леса, в которые погружалось красное раскаленное солнце. Его отблески падали на трех мужчин.

— Сейчас фрау Мазин делают вливание витаминов и физраствора. Естественно, она очень ослабла и должна быть защищена от любых волнений. — Кальтофен поднял руку, и тут же рука снова упала вниз. — Идиотская фраза! Ее внук тяжело болен, не так ли? А тут — защищать от волнений! Но ее нужно защищать, насколько это возможно, так как приступ может в любой момент повториться, и тогда… Но вы же приехали в Вену, чтобы помочь фрау Мазин, оградить ее, господин Джордан…

«О Натали! — подумал Фабер. — Я еле держусь на ногах. У меня все болит. Я — down and out.[25] And burn out too. Burn-out — с тех пор как я не могу больше писать. И теперь я должен пойти к Мире!»

— Да, — сказал он, — разумеется, я сделаю все, доктор Кальтофен.

При этом он думал: «Я уже стоял здесь в отделении городской больницы. В белом халате. С именной табличкой. И тогда меня называли Джордан, доктор Джордан. Это было после курса лечения от алкоголизма. Мой друг, спасший меня, хотел, чтобы я написал роман о психиатрах, и я проводил целые недели в неврологическом и психиатрическом отделениях больницы. Тогда здесь стояли только старые здания, которые были совсем ветхие. Психиатрическая клиника находилась в похожем на за́мок доме, выкрашенном в желтый цвет. Я мог ходить во все отделения. Мне разрешали даже наблюдать лечение электрошоком. Жил я тогда тоже в отеле «Империал». Я так старался, читал книги, слушал доклады, но дальше дело не шло. Время от времени я приезжал домой в Старнберг, где мы тогда жили. Натали и я. Вальдшмитштрассе, 148, большое бунгало с полностью застекленным фасадом. Однажды Натали прилетела в Вену к моему другу и сказала: «Пожалуйста, господин профессор, не требуйте этого от него! Скажите ему, что он не должен писать эту книгу. Он это не может». Этот поступок Натали мой друг счел замечательным, он рассказал мне это позднее. И это было замечательно. Потому что замечательна была Натали, — думал Фабер потерянно. — Натали…»

— …идти к ней.

Он был так погружен в свои мысли, что услышал только последние слова доктора Кальтофена.

— Что вы сказали?

«Возьми себя в руки. Я должен взять себя в руки».

— Вам нехорошо, господин Джордан?

— Все в порядке. Не слишком ли это взволнует фрау Мазин, если я сейчас явлюсь к ней? Мы столько лет не виделись…

— Мы с доктором Беллом подготовили фрау Мазин к вашему визиту, — сказал Кальтофен. — Вы можете не бояться. Фрау Мазин ожидает вас с нетерпением и радостью. Мы подержим ее здесь еще примерно десять дней, чтобы она по возможности лучше подготовилась ко всему, что может ее ждать. Вы можете приходить в любое время, господин Джордан, не только в часы посещения. Я дал соответствующие распоряжения. Если у вас будут вопросы, я к вашим услугам до позднего вечера.

— Спасибо, господин доктор, — сказал Фабер и подал Кальтофену руку, после чего тот спешно покинул освещенный красным заревом коридор.

— Подождите минутку! — сказал Белл Фаберу. — Я зайду в палату и сообщу о вашем приходе.

Через несколько мгновений он вышел из палаты.

— Так, — он положил Фаберу руку на плечо. — Всего хорошего! Завтра мы увидимся в Детском госпитале, да?

— Конечно, господин доктор. — Фабер прислонился к окну, у него вдруг сильно закружилась голова. — Вы можете на меня положиться.

— Спасибо, — сказал Белл. — А теперь идите к фрау Мазин. Она очень счастлива, можете не беспокоиться!

— Я и не беспокоюсь, — сказал Фабер и постучал в дверь.

«О Натали! Я хотел бы совсем больше не беспокоиться!»

6

Там лежала она.

«Как я боялся этого момента», — думал он. И вот свершилось. Палата была разделена белым занавесом. В другой половине лежала женщина, которая все время кашляла.

Мира протянула руку и улыбнулась. Фабера жутко испугала эта улыбка. Самая печальная, какую он когда-либо видел. Губы ее рта, когда-то полные и прекрасные, были совершенно бескровны и выглядели словно две черточки. Бескровным и изнуренным было и лицо. Высокие скулы, которые ему так нравились когда-то, теперь выпирали вперед, когда-то блестящие черные глаза стали тусклыми, роскошные волосы потеряли блеск, поседели и свисали прядями. Протянутая рука была тонкой, высохшей. На фотографии возле кровати Горана она была загорелой, сейчас он видел бледное лицо с глубокими-глубокими морщинами.

— Роберт, — произнесла Мира слабым голосом, — дорогой Роберт.

«Я должен подойти к ней, — думал он. — Вон отсюда, я не могу здесь больше находиться».

Он подходил, медленно переставляя ноги, каждый шаг — назад в прошлое.

«Назад в то время, когда мы были молоды, бедны и счастливы. Да, бедны, потому что тогда я получал относительно небольшие деньги за свою работу, и к тому же в динарах, которые ни один банк не менял на другую валюту. Люди из студии «Босна-фильм» производили выплату толстыми пачками банкнот и называли мне адрес в Загребе. Там перед возвращением в Австрию я мог купить за динары несколько украшений у подозрительного господина, живущего в грязной квартире. Так Натали получила от меня в Берлине в подарок первый золотой браслет. Поистине, я самый верный из всех влюбленных, настоящий джентльмен».

Еще шаг. И еще один. Он был уже у кровати Миры. Он схватил протянутую ему холодную как лед руку и поцеловал ее. В другой руке торчала игла от капельницы.

«Что мне остается, — думал он, — что мне остается, будь все проклято!»

Осторожно он освободил свою руку и протянул красную гвоздику.

— Ах, Роберт, — приглушенно сказала она, — ты помнишь это… — И в то время, как Фабер безуспешно соображал, о чем, по ее мнению, он помнит, она заплакала. Хуже слез ничего не могло быть, он склонился и обнял исхудавшее тело. Казалось, что Мира стала меньше ростом. Затаив дыхание (он ведь не взял мятной таблетки и целый день ничего не ел!), он прижался щекой к ее щеке, механически гладил пряди волос, потом выпрямился, чтобы глотнуть воздуха, и пробормотал:

— Нет… не плакать! Почему ты плачешь, Мира?

— Чтобы ты не плакал, — прошептала старая женщина в белой больничной рубашке.

И он гладил ее щеки и мечтал оказаться в Биаррице, или Восточном Иерусалиме, или Сингапуре. Как это было нечисто и подло с его стороны.

«Я — кусок дерьма, — думал он. — Я всегда был куском дерьма».

Он вынул носовой платок и вытер ее слезы, но они тут же полились снова. «Бедная Мира», — думал он, но чувствовал только сильную неловкость. Теперь она цеплялась за него, а он, обнимая ее, косился на свои часы и ненавидел себя за это. И ему пришли в голову, только этого не хватало, строки из стихотворения. Чьи это строки, чьи?

Golden girls and lads all must
Fall to ashes, come to dust[26]
«Golden girls… А как я выгляжу? Старый и противный. Какое я имею право чувствовать отвращение к этой женщине, с которой я поступил так несправедливо. Я негодяй. Но, — подумал он вдруг со странной гордостью, — все же уже не тот негодяй, который, как только становилось тяжело, только и знал, что вспоминать Натали, призывать Натали в свидетели своей беды и просить о помощи. С этим покончено. Покончено!

Я постоянно обращался к Натали потому, что я не верю в Бога. И как я обращался с Натали? В большой мере эта вера в нее — просто нечистая совесть, преображение умершей, ложная романтика. Никогда больше не звать Натали! Никогда больше не делать ее свидетелем моих уловок по превращению виновника в жертву, как теперь. Кто кого оставил в беде? Я Миру, а не она меня!»

Женщина в другой половине палаты все это время кашляла. Не прошло и минуты, но ему эта минута показалась часом. Теперь эта женщина появилась из-за занавеса в халате и тапочках и тактично вышла из палаты. И Мира наконец перестала плакать. Она опустила голову на подушку, держа гвоздику у груди поверх одеяла и не сводя с него глаз.

— Ты великолепно выглядишь, — сказала Мира.

— Ты тоже, — сказал он и чуть не подавился этими словами.

— Нет, — сказала она. Теперь она говорила совершенно спокойно, он начинал узнавать ее прежний голос. — Не надо так говорить! Я знаю, как я выгляжу.

— Ты выглядишь замечательно, — настаивал он, — и я прошу у тебя прощения, Мира. Я бросил тебя на произвол судьбы. Я могу лишь просить, чтобы ты меня простила.

— Мне нечего прощать, — сказала она. — Вообще нечего. У нас было чудесное время. Самое чудесное в моей жизни. Я все еще мечтаю о том времени. Все, что потом случилось, не важно. Ни у кого не было такого чудесного времени, как у нас с тобой тогда в Сараево. Не делай такое лицо!

Она начала тяжело дышать, каждое слово стоило ей напряжения.

— Прошу тебя, Роберт! Мы могли бы больше никогда не увидеться, если бы не такое несчастье, если бы я от страха и отчаяния… я сделала это только от отчаяния, Роберт! Рассказала доктору Беллу, что я тебя знаю. Он меня спросил, знаю ли я кого-нибудь… И за это я должна просить тебя о прощении, Роберт!

В этот момент женщина в халате вернулась. Она принесла вазу и между двумя приступами кашля сказала:

— Для вашей прекрасной гвоздики, фрау Мазин. — Она поставила вазу на ночной столик рядом с кроватью Миры и поставила цветок в воду.

— Спасибо, фрау Куммер, — сказала Мира и улыбнулась ей.

— Спасибо, — сказал Фабер.

Фрау Куммер снова быстро вышла из комнаты.

— В Вене все люди так приветливы со мной, — сказала Мира.

— Что я должен тебе простить, Мира? — спросил он. — Что?

— Я назвала доктору Беллу твое имя. — Теперь она стала задыхаться.

«Я не выдержу этого, — думал он, — я не выдержу этого!»

— Так он смог тебя найти. И попросил приехать в Вену. Мне стыдно… но я была так измучена, и слаба, и близка к концу…

«А я? — подумал он с горечью. — Я не был слаб, измучен и близок к концу?»

— …Горан — это все, что есть у меня. Эта катастрофа… Я еще в самолете почувствовала себя плохо… и доктор Кальтофен сказал, что подобный приступ может повториться… Но теперь ты здесь. Замечательно, что ты приехал.

— Это само собой разумелось, — сказал Фабер, хотя эти слова застревали у него в горле.

— Совсем не само собой разумелось! Это замечательно, что ты заботишься о Горане. Может быть, он и умрет теперь… тогда ты сможешь сразу улететь. Но если он не умрет, если ему станет лучше, ты останешься с Гораном, пока он не выздоровеет… Ты мне обещаешь это, так ведь?

«Туннель, — думал он, — бесконечный туннель».

— Да. Я тебе это обещаю, — сказал он.

«О проклятье! — думал он. — Но, по крайней мере, без: «О Натали!» — Никогда больше: «О Натали!» — Никогда в такие моменты!»

Мира вдруг застонала.

— Что случилось? — с тревогой спросил он.

— Ничего, Роберт… ничего… — Она уже едва могла говорить. — Это свидание… оно меня страшно взволновало… Не сердись… Я больше не могу… Завтра ты снова придешь, да? Завтра… завтра… все будет по-другому, ты понимаешь это, да?

«Еще как, — думал он, — еще как! Я тоже больше не могу».

— Само собой разумеется, — сипло сказал он и быстро поднялся, думая при этом: «Не так быстро, не спеши!»

— Ты прижмешься еще раз своей щекой к моей? — спросила Мира.

Он сделал это и почувствовал отвращение.

— Спасибо, — сказала она.

Фабер криво улыбнулся, прикоснулся к ее волосам и большими шагами пошел к двери. Обернуться еще раз было свыше его сил.

7

У него так кружилась голова и так болело сердце, что пришлось сесть на самую ближнюю скамью в длинном коридоре, в котором теперь включилось освещение.

«Если мне повезет хоть немножко, я сейчас умру», — думал он.

Через некоторое время полез в карман, достал из упаковки драже нитроглицерина и положил под язык. Ждал десять минут, потом почувствовал, что боль и головокружение прошли.

«Вон! Вон из этой больницы!»

Неуверенно держась на ногах, он подошел к лифту и спустился в холл, а через несколько минут рухнул на заднее сиденье свободного такси.

— Имею честь, господин! Куда едем?

— Пожалуйста, отель «Империал».

— Отель «Империал».

В машине работало радио. Было восемь часов десять минут. Диктор как раз передавал прогноз погоды.

— …а теперь комментарии к событиям дня.

Таксист поехал вниз по Гюртелю и свернул направо в Верингерштрассе. Другой мужской голос произнес:

— Сегодня пятьдесят видных австрийских деятелей сделали заявление в «Конкордии» о создании блока в защиту прав беженцев. Эти люди выступают не за то, чтобы открыть границы Австрии, не за то, чтобы принимать каждого, кто постучится. Они выступают против вопиющего бесправия в нашей стране…

Такси проехало мимо Химического института. Здесь цвели старые каштаны, белые, розовые, бело-розовые.

— …Эти люди не могут согласиться с тем, что в связи со снижением расходов Министерства внутренних дел беременных женщин стали высылать в области бывшей Югославии, где идет война. Их статус беженцев не подтвержден, потому что они вывозились в административном порядке только во время войны. Молодые люди, родившиеся в Австрии, родители которых проживают в нашей стране и не имеют австрийского гражданства, выдворяются в «страну происхождения», где они ничего не знают. Эти пятьдесят видных деятелей хотят начать борьбу против такого официального «вопиющего бесправия». И мы тоже хотим в этом участвовать.

— Я — нет, — сказал водитель, толстый мужчина с багровым лицом, в пропотевшей тенниске, и выключил радио. Он завелся: — Пятьдесят умников! Я таких не перевариваю. Вопиющее бесправие! Кто эти несчастные беженцы? Торговцы наркотиками, которые уничтожают нашу молодежь. Чернорабочие, которые отнимают у нас работу. Одни бандиты, куча дерьма. Гнать вон, говорю я, гнать немедленно. И не только я говорю так, господин, не только я! Так говорят все порядочные австрийцы! Вы еще удивитесь на выборах: мы выберем националистов. Все мы выберем националистов. Они единственные, кто говорит правду и думают о нас, австрийцах, остальные пусть убираются вон. Националисты единственные, кому еще можно доверять, кто может нас спасти. А на следующих выборах канцлер будет от националистов. Господин не из Вены?[27]

— Нет, — ответил Фабер, побледнев от гнева.

«Если бы я так не устал, если бы не было так жарко и так далеко до «Империала», я бы сейчас вышел и пошел пешком, — думал он, — но в этом бешеном потоке я не найду другого такси. Ну, и что делать?»

Он сказал:

— Пожалуйста, замолчите!

— Почему же, господин?

— Потому что я не хочу это слушать.

— Не хотите слушать? Господин из старого рейха, я это сразу заметил. Старый рейх давно сгинул. Посмотрите только на Баварию! А вы не хотите слышать, что думает австриец. Может быть, вы… — Он прервал свою речь.

— Может быть, я что? — резко спросил Фабер.

— Ничего, совсем ничего. Ваше право, если вы не хотите слушать, я закрываю рот, пожалуйста, как господин пожелает!

Фабер заметил, что его руки задрожали.

«Нет, — подумал он, — нет, идиот! Ты же знаешь, что здесь происходит».

— На Шварцшпаниерштрассе была авария, — сказал водитель. — Вы не возражаете, если я поеду другим путем?

— Хорошо, — сказал Фабер.

Водитель остался на Верингерштрассе. Перед Рингом он свернул направо и проехал мимо церкви. Он был взбешен, нечленораздельно говорил сам с собой и ехал на большой скорости. За старыми высокими деревьями Фабер увидел здание нового университета с крышей в виде мансарды. «Построено в стиле итальянского ренессанса», — подумал он. Как прекрасна Вена, город утраченных иллюзий и разбитых надежд. Вена — столица страны, на которую приходится львиная доля самых злейших военных преступников: Гитлер, Эйхманн, Кальтенбрунер, Глобоцник (начальник люблинской службы безопасности (СС) и полиции), Новак (известен как поездной диспетчер смерти, то есть человек, составлявший все планы движения поездов в концлагеря), комендант концлагерей Штангль, действовавший в Треблинке и Собиборе, три австрийца, один за другим, были комендантами концлагеря Терезиенштадт, Зейс-Ингварт (обвинялся в депортации голландских евреев) и многие, многие другие…

И эта Австрия на Ялтинской конференции союзников была объявлена «освобожденной нацией» и «первой жертвой гитлеровской агрессии», и на выставке в Освенциме на стене блока 17 появились слова: «Австрия — первая жертва национал-социализма». В этом концлагере Фабер был дважды как репортер. Он видел эту надпись. После 1945 года все политические партии забыли о прошлом избирателей. Многие процессы против крупных военных преступников заканчивались оправданием, с 1971 года не было больше ни одного подобного процесса. Уже в 1948 году коммунисты были убраны с важнейших постов в полиции и заменены «своими людьми», часто бывшими нацистами. Еврейские эмигранты не были возвращены, их собственность и их рабочие места, как и прежде, принадлежали арийским «соотечественникам». «Нет, — думал Фабер, — эта страна никогда, никогда не раскается».

При объездах разгневанный, озлобленно молчавший водитель выбирался из потока машин на так называемую вторую линию, по которой уже вечность, как не ходил больше второй трамвай. Они проехали мимо огромной ратуши, построенной в негоциантском стиле. В марте 1938 года Фабер видел перед этой ратушей евреев, моющих щелочью мостовые, на которых еще оставались «загнутые кресты» — знак правительства Шушинга. Все евреи, больные евреи, мужчины и женщины, стояли на коленях, окруженные ухмыляющимися полицейскими и смеющимися венцами. Фабер вспомнил, что евреи должны были мыть улицы не только перед ратушей, нет, по всей Вене, по всей Австрии. И сегодня, в 1994 году, антисемитизм был так же силен, как и прежде. Еврейские школы, детские сады и синагоги охранялись полицией. Ничего не изменилось, ничего не исчезло, в том числе и закоренелая ненависть к чужеземцам. Фабер вспомнил оргии ненависти венцев против директора Бургтеатра, немца, что трудно себе представить в настоящее время.

Такси проехало Дворец юстиции; с правой стороны виднелось белое здание Народного театра.

Многие нацисты, которых из-за протестов по всему миру пришлось осудить, снова были на свободе и считались почетными гражданами. Другие же, виновные в тяжелейших преступлениях, вообще не предстали перед судом. Где те гестаповцы, которые пытали Сюзанну Рименшмид, священника Гонтарда и старую фройляйн Терезу Рейман? Где члены гражданского суда, которые приговорили Сюзанну и остальных в Санкт-Пёльтене к смертной казни? Где те, которые в апрельский вечер 1945 года, когда Советская Армия уже вела бои в Вене, расстреляли этих людей в Хаммерпарке и закопали трупы на площадке для дрессировки собак? Заседателями в суде были австрийские эсэсовцы, председателем суда был молодой австрийский судья, доктор Зигфрид Монк. Живы ли они еще? Хорошо ли им жилось? Занимались ли они разведением роз?

Слева пролетели Музей истории искусств и Музей естественной истории, разделенные широким сквером с ухоженным газоном, заботливо подстриженными деревьями и ослепительно-белым гравием на дорожках; в центре красовался памятник Марии Терезии. Этот памятник знаком был Фаберу с детства; он вдруг вспомнил о том, что они учили в школе об увековеченных на постаменте знаменитостях, обо всех этих полководцах, знатных советниках и кайзерах. «Несомненно, — думал Фабер, — из этого чрева, «которое еще плодовито», и в других странах выползают «без числа чудовища», прежде всего в Германии. Несомненно, во многих странах, я это знаю, поднимает голову правый и левыйтеррор. О своем позоре пусть говорят другие, я говорю о своем, о позоре Австрии, позоре прекрасного города Вены, где я родился и где никогда не чувствовал себя дома».

Проскользнул мимо Музей современного искусства, здание кубической формы с позолоченным куполом, представляющий сецессион,[28] модерн венской школы. Фабер вспомнил надпись позолоченными буквами над входом:

ВРЕМЯ — ВАШЕ ИСКУССТВО

ИСКУССТВО — ВАША СВОБОДА

И встала в его памяти Мила Блехова: «Мы должны выстоять, чертенок, только выстоять, и бедный господин в Англии тоже. К концу они сдохнут, эти кровавые псы. Зло никогда не побеждает. Никогда, милостивая госпожа, никогда, чертенок! Иногда это длится очень долго. Но никогда зло не побеждает навечно».

«Ах, Мила, — думал Фабер, в то время как водитель сделал слишком крутой поворот и Фабера отбросило назад в продавленное кресло, — дорогая Мила, ты очень ошибалась!»

Издали он увидел Ринг и Государственную оперу. По праву заслужила она всемирную известность. А сколько певцов, дирижеров, директоров вынуждены были бежать от нацистов. А сколько их стало нацистами. Господин Караян дважды вступал в НСДАП…

«В этот город, в эту страну, — размышлял Фабер, — постоянно возвращались времена, когда доминируют жестокие предрассудки. Так было в середине 19 столетия, когда католические священники проповедовали антисемитизм, а немецкие политики — расизм, а их провокационным тирадам с восторгом внимала публика. Так было в начале нового века, в двадцатые годы, и это достигло своей высшей точки при национал-социализме, который, как доказал (да, доказал) великий австрийский историк Фридрих Хеер, был рожден на австрийской земле. И теперь снова возвращается вся эта гадость, вся эта подлость, ложь и лукавство, кровожадность, садизм, зависть, недоброжелательность и ненависть».

Таксист доехал до Шварценбергплаца, свернул на Ринг, затем на одну из своих объездных улиц и остановился перед отелем «Империал». Фабер расплатился банкнотой, достоинство которой значительно превосходило стоимость поездки. Таксист с подобострастным поклоном мгновенно ее спрятал.

— Тысячу раз целую господину руку, — сказал он. — Я желаю вам отлично провести время в нашей прекрасной Вене.

Фабер молча вышел из машины. Что случилось, то может случиться снова. В середине этого столетия в центре Европы два цивилизованных народа превратились в сообщество убийц. Это случилось. И поэтому это может случиться снова.

Опустив плечи, тяжелой походкой он вошел в холл. Майская ночь была теплой, и стеклянные двери холла были распахнуты настежь.

«Теперь я должен остаться здесь, — думал он, — я обещал. Туннель».

8

Он лежал в теплой ванне.

Придя в номер, он позвонил обслуге и заказал легкий ужин. Как бы он ни был утомлен и измучен, он не мог лечь в постель, не исполнив определенный ритуал. Если не мог принять ванну, принимал душ. Если не мог стать под душ, тщательно обмывался другим способом.

Он подстриг ногти на ногах, добросовестно почистил зубы, прополоскал рот, принял лекарства и уставился на высоченный потолок ванной комнаты. Его мысли снова отправились в путь…

«Тогда, в 1948 году, когда я работал переводчиком в американской военной полиции на перекрестке Верингерштрассе и Мартинштрассе, у меня было много замечательных друзей, австрийцев и других: Марсель из Безансона, Жорж из Ливерпуля, Тини — так мы называли черного старшего сержанта из Алабамы, ростом более двух метров, Саша, родом из Закавказья, — все моего возраста, молодые солдаты. Мы понимали друг друга, понимали, как велик был наш страх, как мы боялись стать калеками или вообще погибнуть.

И тут это невероятное, неописуемое, потрясающее счастье. Войне — конец! Все кончено! Конец аду и нацистской чуме!

Мы говорили на ломаном языке, но хорошо понимали друг друга; много ночей мы провели вместе, пели, и пили, и спорили до утра, русские с американцами, англичане с австрийцами. Это была единая большая семья. Черные, белые, евреи, христиане, атеисты, из Прованса и из Сибири, из Уэльса, из Алабамы и из Вены. Русские приносили водку и мясо, американцы — консервы и сигареты, англичане — виски, французы — красное вино, и все приносили книги, пластинки и журналы со всего света. Какая была эта дружба, какие общие планы! Мы хотели построить справедливый новый мир. Ура, Саша! На здоровье, Джо! Разрушенная Вена, холод, крысы — а сколько надежд, о, как бесконечно много надежд…»

С трудом Фабер выбрался из ванны, вытерся, смягчил кожу лосьоном, натянул новую пижаму и, прежде чем лечь в постель, выключил свет. Заснул он сразу.

9

Когда он пришел к ней на следующий вечер в половине шестого, Мира выглядела по-другому. Волосы были аккуратно причесаны, щеки подрумянены, губы слегка подкрашены помадой. В глазах, которые вчера казались безнадежно потухшими, теперь горела новая жизнь, новая уверенность и радость. Мира была в желтой пижамной курточке, и когда она его обняла, он почувствовал в ней новую силу. Он поцеловал ее, и теперь не ощутил никакого отвращения, теперь он почувствовал тесную связь между ними.

— Сегодня ты выглядишь на самом деле замечательно, — сказал он.

— Я и чувствую себя замечательно, честное слово! Сегодня мне намного, намного лучше.

— Горану тоже немножко лучше.

Он рассказал о дне, проведенном с мальчиком в Детском госпитале. Горан уже не был таким апатичным, таким сонливым и слабым.

— У врачей снова появилась надежда, — заключил он.

— Ах, Роберт! Как я счастлива и как благодарна, — она погладила его по щеке.

— Благодарна? — сказал он. — Великий Боже, Мира, не говори этого! Меня коробит при мысли о том, что я тогда просто ушел и никогда больше не давал о себе знать.

— Глупости, — сказала она, и ее голос звучал совсем по-другому, чем накануне, сильно, смело, твердо. — Ты же тогда в Берлине сразу встретил Натали.

— Откуда ты это знаешь?

Мира взяла из вазы его красную гвоздику и прижала ее к груди.

— Я знаю о тебе так много. Я собирала все, что печаталось о тебе и Натали в газетах и иллюстрированных журналах. Так много ваших фотографий, даже маленькой девочки от первого брака Натали. Такая прелестная маленькая девочка…

«Прелестная маленькая девочка!» — думал он. Натали была на семь лет старше его и была раньше балериной. В Берлине она тогда работала переводчицей в аппарате французского военного правительства. Они жили в Грюневальде, на Бисмаркаллее, у одного из многочисленных берлинских озер. Квартира находилась в доме, который когда-то принадлежал нотариусу кайзера Вильгельма II. Летом 1956 года Фабер ждал, что Брехт позовет его в Восточный Берлин, в «Демократический сектор», тогда еще можно было переходить. Французы хотели сделать экранизацию «Мамаши Кураж» с Бернардом Блиром в роли повара и Симоной Синьоре в роли Кураж, режиссером должен был быть Вольфганг Штауде. Но Елена Вейгель позвонила и сообщила, что Брехт болен. Фабер должен подождать, и он все ждал до того дня, когда милая маленькая девочка, дочь Натали, прибежала через парк и высоко подняла записку, на которой читалось: БРЕХТ УМЕР. Это было 14 августа 1956 года, и маленькая девочка крикнула Фаберу, стоявшему на балконе: «Папочка, папочка, смотри! Кто же теперь будет писать все эти прекрасные песни?»

«Такой была тогда маленькая милая девочка, — думал он. — И что из нее получилось?»

— А потом, — продолжала между тем Мира, — множество фотографий Ивонны с тобой в Каннах и Монте-Карло, гала-концерты, большой пентхаус в «Сан-Тауэре»… Ты любил Натали и покинул ее, как и меня. Ты любил Ивонну и покинул ее.

— Но я вернулся к Натали, — сказал он со странной гордостью. — И у нас еще было два счастливых года перед ее смертью.

— И теперь ты вернулся ко мне, — сказала Мира.

«Не добровольно, — подумал он, — не добровольно».

— У меня двадцать коробок из-под обуви, заполненных твоими фотографиями, фотографиями Натали и маленькой Верены, тебя с Ивонной, критическими рецензиями на твои книги и фильмы, и, конечно, сами книги на немецком и сербскохорватском.

Занавес, который разделял палату, был отдернут, вторая кровать была пуста.

— В первые годы я ничего о тебе не читала. Тогда я была слишком зла на тебя — ты должен это правильно понять. Я знала, что ты живешь с Натали. Нельзя сказать, что это было красиво! Не делай такого лица, ведь с тех пор прошло так много лет! Затем, позднее, я прочитала все твои книги, перечитывала снова и снова. Читала много других книг. Не ревнуй! Мой отец однажды сказал: «Мы читаем, чтобы знать, что мы не одиноки». А я была очень одинока — это не упрек, в самом деле — нет, Роберт! Конечно, большинство людей скажет: «Мы любим, чтобы знать, что мы не одиноки». В твоем случае это для меня одно и то же… И еще мой отец однажды сказал: «Ни один человек не может вынести полного одиночества — за исключением святых, да и тем тяжело».

— Мира, — сказал он, — я чувствую себя страшно виноватым…

— Прекрати сейчас же, — сказала она. — Нет вины, когда любишь. И все это случилось в другом, исчезнувшем мире. Коробок с фотографиями и твоих книг больше нет. Все сгорело, как и дом, в котором я жила. Ты помнишь его? Туда попала граната. Это была моя первая квартира. После этого было две других. Они тоже разрушены. Потом я с Гораном жила в квартире его родителей на Вазе-Мискинаштрассе, когда мою дочь и ее мужа убил снайпер. Они хотели принести воды с площади Свободы, там, где были раньше научный департамент и православный кафедральный собор… И в этот дом попала бомба. Многие люди жили в полуразрушенных квартирах. Мы с Гораном делили одну комнату… Я потеряла все, что напоминало мне о тебе, но это у меня еще сохранилось, смотри!

Мира вытащила из-под желтой курточки цепочку, висевшую на шее, убогую цепочку с убогим медальоном. В маленьком обруче из меди между пластиковыми кружочками лежал засушенный желтый четырехлепестковый листок клевера.

Фабер судорожно сглотнул.

Нет, — подумал он, — не надо, пожалуйста, не надо!

— Ты помнишь? Ты подарил мне это на счастье, чтобы оно всегда было со мной. И я подарила тебе такую же цепочку с кленовым листком, мы купили это там, у Национальной библиотеки. Национальная библиотека разрушена, разрушен весь квартал, там одни развалины, а под развалинами — погибшие… очень много погибших… Один мой друг, еврей Давид Пардо, всегда ходит по городу, каждый день, и когда бомбы падают, и стреляют, и гранаты рвутся — ему совершенно безразлично, умрет он или нет, он потерял все, близких, и друзей, и свое имущество — этот Давид Пардо однажды мне сказал: «Мира, в истинной трагедии погибает не герой, а хор!». И этот же Давид Пардо, который всегда ходит по городу, и никогда его ничего даже не зацепит, хотя он очень хочет умереть, сказал мне: «Мы в Сараево поставили важный эксперимент. Что происходит с современным городом, если лишить его основ цивилизованного образа жизни: электричества, газа, воды, средств коммуникации и продуктов питания? Эксперимент должен показать, как быстро при таких обстоятельствах люди разъединяются и становятся врагами. Этот эксперимент имеет большое значение для будущего, близкого будущего». Так сказал Давид. И, как видно, все это происходит очень быстро. Уже нет единения между людьми, каждый друг другу враг. Это правда. Кто говорит другое, лжет. Мир знает это. Мир — неподкупный наблюдатель… У тебя, конечно, нет моего кленового листочка, Роберт?

— Нет, — сказал он, — это ужасно, Мира, но я его потерял в Америке… Я долго искал, но не смог уже найти…

— Как мог ты сохранить цепочку после стольких лет! Это невозможно.

Он сказал беспомощно:

— Женщина, которая была вчера здесь… которая так кашляла… где она?

— Ее перевели в другое отделение. Я теперь одна.

— Почему… — Он умолк.

— Что почему?

— Почему ты никогда не дала мне знать, что у нас есть дочь? — спросил он.

— Потому что я не хотела тебя обременять, ни за что на свете, никогда! Только теперь, когда просто не было выхода, я назвала твое имя…

— Но это же должно было быть страшно тяжело для тебя. Совсем одна, без помощи.

— Было тяжело. Да, Роберт. В течение года я не могла продолжать работать монтажницей и получала только часть своей зарплаты от студии «Босна-фильм». Тогда я сделала медведя.

— Что ты сделала?

— Много медведей. Ведь все дети любят медведей. Друзья дарили мне материал, остатки плюша и трикотажа, все, что было пушистым, шерстистым. Я делала прекрасных медведей, которые выглядели как магазинные, и совсем простых бибабо, знаешь, кукол, надевающихся на руку? Для этого я скроила кафтан с рукавами, куда дети могли совать свои пальцы. Медведь протягивал лапы, танцевал, бегал и прыгал. На указательные пальцы я пришивала головку со стеклянными глазами. Голова была набита мелкой стружкой, нос и рот делались из толстой шерсти. Все мои медведи смеялись. Медведи мои шли нарасхват! Я еле справлялась с работой… Но была в отчаянии. Ты знаешь, как строга была тогда мораль у нас… Внебрачный ребенок! Никто не женился на женщине с внебрачным ребенком. Насмешки со всех сторон, позор. Избавиться от ребенка, даже если бы я этого хотела, было совершенно невозможно. Ни один врач не рискнул бы. А женщин, делающих аборты, я сама боялась… Итак, я родила своего ребенка, мою Надю. И с момента ее рождения я любила ее, и все, что говорили люди, мне было безразлично, совершенно безразлично! Все было хорошо, как оно было, — сказала она, и на несколько секунд он увидел перед собой прежнюю прекрасную молодую Миру. — И теперь мы снова вместе, это так странно. Что-то существует, что нас навсегда соединило. Иначе ты не вспомнил бы тот вечер и не принес бы мне красную гвоздику. Это было чудесно, когда ты вошел с красной гвоздикой, потому что я сразу поняла, что ты помнишь тот вечер в «Европе», и маленького муэдзина, и наши песни.

И, прежде чем он смог ответить, она продолжила:

— «These foolish things»[29] — это была одна из наших песен, ты, наверное, еще помнишь!

Он принес вчера красную гвоздику, потому что не хотел брать красную розу.

— И певица, Роберт!

— И певица! — сказал он, но ничего не вспомнил.

10

«…a tinkling piano in the next apartment»,[30] — пела рыжеволосая молодая женщина в черном сверкающем платье с блестками. Она стояла перед маленьким оркестром, держа микрофон близко у рта. Многие пары танцевали. Это было в августе 1953 года. По вечерам в отеле «Европа» всегда играла музыка, были танцы. Молодые девушки и женщины, которые здесь танцевали, были красивы. Они держались очень прямо, с горделивой осанкой. Среди всех Мира была самой красивой девушкой. Свет прожектора, скользивший над головами, менялся от красного к синему.

«…a fairground’s painted swing, — пела молодая женщина в микрофон, — these foolish things remind me of you».[31] Синий свет сменился желтым.

Саксофон, ударный инструмент, пианино. Молодые танцоры, некоторые в темных костюмах, некоторые в рубашках, были без галстуков. Ни одного галстука. Фабер был в темно-синем костюме и белой рубашке с открытым воротом, как у всех остальных. В галстуках были только кельнеры.

Загорелая Мира была в открытом платье из белого льна, он чувствовал запах ее кожи, ее волос. Они танцевали как влюбленные, переполненные нежностью, и это было в Сараево, на исходе лета.

Роберт Сиодмэк улетел в Рим на премьеру «Красного корсара». Фабер проработал с Мирой почти десять недель. Ее духи назывались «Флёр де Рокель», и были они от Сиодмэка, губная помада и нейлоновые чулки — от Сиодмэка, теперь Мира носила их как нечто вполне естественное.

Прежде чем заиграла музыка и начались танцы, через бар и холл прошла цветочница с красными гвоздиками. Здесь не мужчины покупали девушкам цветы, здесь девушки дарили их мужчинам. Всегда один цветок. Всегда красную гвоздику. И Мира купила для Фабера одну красную гвоздику. Он носил ее в лацкане темно-синего пиджака. Однажды — они работали над сценарием в саду под старыми деревьями — Мира обратила его внимание на маленького турка:

— Взгляните, Роберт, на того в феске, он был муэдзином в мечети за отелем. Его зовут Али.

Фабер видел этого человека за завтраком.

— У муэдзина нелегкая жизнь, — сказала Мира, и Фабер увидел себя в ее темных глазах маленьким, совсем маленьким. — Летом солнце всходит очень рано. Али нужно всегда вовремя быть на минарете.

И по прошествии десяти недель Мира все еще обращалась к Фаберу на «вы».

— Поэтому Али уже после утренней молитвы испытывал сильную жажду. Тогда он за завтраком выпил первый стаканчик сливовицы. А может быть, два или три. В полдень он еще кое-как взобрался на минарет. После обеда он соснул пару часиков. Проснувшись, почувствовал снова жажду и после полуденной молитвы опять пошел в кафе «Европа». При заходе солнца он уже с величайшим трудом смог забраться на минарет.

Фабер смотрел на Миру и думал: «Как я ее люблю!»

— Продолжайте, моя красавица! — сказал он.

Мира начала немножко разыгрывать комедию, потому что она тоже очень любила Фабера и была счастлива, когда он смеялся. Она всегда старалась заставить его расхохотаться.

— Али человек с характером, — сказала она торжественно. — В нем соседствуют глубокая набожность и неутомимая жажда. Он постоянно надеялся, что Аллах простит ему этот грех. И Аллах вошел в положение бедного, затравленного, вечно испытывающего жажду Али. Благодаря бесконечной доброте Всевышнего долгое время все шло хорошо, никого не возмущал алкогольный демон, совращающий Али.

— Рассказывай дальше, Шехерезада! — сказал Фабер.

— Однажды на закате дня Али принял слишком много маленьких стаканчиков сливовицы, и Аллах расстроился из-за этого. Аллах поразил его слепотой и заставил споткнуться. Он споткнулся, когда вошел в мечеть, чтобы произнести молитвы перед своими братьями по духу. Печаль вошла в его сердце, так как он знал, что был недостойным слугой Господа в чистом храме мудрости.

— Рассказывай дальше, прекраснейшая среди всех роз, — сказал Фабер.

— Бедный Али, — продолжала Мира, — опустился на колени, лицом к Мекке, как требует его религия. И вся община сделала то же самое; люди не заметили ничего необычного. И так, повернувшись к Мекке, община простояла на коленях пять минут, потом прошло десять минут, пятнадцать. Пятнадцать минут — самая продолжительная молитва, которую помнили старейшие среди старых. Поэтому через пятнадцать минут возникло небольшое беспокойство. Через двадцать минут небольшое беспокойство перешло в большое. Через двадцать пять минут наиболее решительные мужчины стали выяснять, что заставило Али до такой степени затянуть молитву.

— И, о счастье моей души!

— И решительные мужчины нашли Али спящим, с лицом, спрятанным в ладони, головой, повернутой к Мекке, и беспробудно пьяным. В своих тяжелых снах он бормотал страшные обвинения в свой адрес.

Фабер посмотрел на маленького мужчину в феске, который сидел за завтраком.

— И что случилось потом, мой райский цветок?

— Потом они, конечно, выбросили его на улицу, и Али потерял место муэдзина.

— Потрясающе.

— Наверное, все это правда. Потому что потом пришло время бесчестия. Те, которые его гнали, не успокаивались, для него находили все новые и новые оскорбления, он кругом был опозорен, и перед ним были только безысходность и отчаяние.

— Мне кажется, вы спутали два священных писания человечеству, изумительнейшее восточное создание!

— Конечно, мой господин и повелитель. Вы можете понимать это символически. Али был безработный. А теперь, как видите, случилось чудо.

— Какое именно, самая волшебная из всех товарищей?

— Я могла бы вам довериться, если бы мы лучше знали друг друга, жестокая гиена уоллстритовского империализма, — сказала Мира, и мир воцарился над страной Югославией и городом Сараево.

11

«…the smile of Garbo and scent of roses»,[32] — пела женщина в черном сверкающем платье, и пары кружились в танце. Прекрасный мир, благословенное будущее, так думали все, и среди них Фабер и Мира, голова которой покоилась на его плече.

«…these foolish things remind me of you»,[33] — закончила женщина с огненными волосами. Громко пропел саксофон, как будто он хотел в этом звуке выразить чувства всех на свете любящих. После завершения песни танцующие стали аплодировать. Теперь все погрузилось в сияющий золотисто-желтый свет.

— Роберт, идите сюда! — позвала Мира. — Я покажу вам это.

— Что?

— Чудо, — сказала она и потянула его за собой к двери в боковой стене зала. За дверью была винтовая лестница. — Вперед, — сказала Мира, и они поспешили вверх на галерею, окружавшую отель со всех сторон.

— Смотрите! — В некотором отдалении Фабер увидел Али в феске. Он сидел на деревянном полу за прожектором, светившим вниз на танцевальный зал. Рядом с Али на скамеечке лежали стеклянные диски, маленькие и квадратные: красные, голубые, зеленые, желтые. Али как раз вставил новый диск. Свет в зале, где началась новая песня и новый танец, стал голубым. Здесь, наверху, пахло старым деревом и кожей, и Фабер снова почувствовал жару уходящего летнего дня.

— Увидели чудо, поэт живого экрана! — сказала Мира.

— Тихо! — предостерег он.

— Он нас не слышит. Он в своем раю.

— Как он попал сюда?

— Все годы Али был верным посетителем кафе, и дирекция отеля сделала ему предложение, ему, самому ничтожному в общине, гонимому и презираемому, над которым смеялись дети и о котором прокаженные рассказывали сказки. Они предложили ему работу: менять разноцветные насадочные стекла в прожекторе, чтобы по вечерам черные волосы прекрасных молодых мужчин и розовые губы прекрасных молодых женщин играли разными красками.

Маленький Али вытащил из рамки голубое стекло и вставил красное.

— И видите, с этого момента он стал счастливым человеком, — сказала Мира.

Из глубины зала донеслись мелодия «I’ve got you under my skin»[34] и голос певицы.

— To, что выпало на долю Али, для него и для его братьев по духу является доказательством бесконечной любви и доброты Аллаха. Али стал самым благочестивым в общине, с того несчастного дня не попробовав ни капли сливовицы. Пять раз в день его видят на коленях воздающим хвалу Аллаху, трезвого и благочестивого. Он нашел милость и покой в лоне Всемогущего, который все понимает и все прощает.

Али вынул красный диск и вставил зеленый.

Мира обняла Фабера.

— Поцелуйте меня, Роберт, — сказала она, — если вам хочется.

— Я люблю тебя, — сказал он.

— И я тебя, — сказала она, — очень.

Их губы слились, рот Миры стал нежным и приоткрылся, и Фабер подумал: «Счастье! Так много счастья!»

«…’cause I’ve got you under my skin», — доносился к ним наверх голос певицы. Они продолжали целовать друг друга, у них было одно тело, одно сердце, одна душа.

А Али менял зеленое стекло на желтое, желтое — на голубое и голубое снова на красное.

12

— «I’ve got you under my skin», — произнесла старая женщина на больничной кровати, ее губы изогнулись, порываясь улыбнуться, а рука гладила руку семидесятилетнего Фабера. — Это была наша вторая песня. И ты ее тоже помнишь.

— Да, — сказал он и солгал.

— Это прекрасно, — сказала Мира. — Потому что ничего этого уже нет. Али умер. Певица умерла, большинство из тех, кто тогда танцевал в «Европе», умерли, только мы еще живы — ты, я и, надеюсь, Горан. Надя, наша дочь, и ее муж умерли, застрелены снайпером. Так много людей было убито в Сараево, так много детей. Разрушали страну и города, а мир смотрел на это. Миру это было безразлично. Ему, конечно, было бы не безразлично, если бы у нас была нефть, но у нас нет нефти, мы бедны. Минарет Али и его мечеть разрушены уже давно. Отель «Европа» был забросан гранатами и выгорел. Никто уже не будет там петь и танцевать. Отель «Европа» — это куча развалин и обломков.

— Я видел это по телевизору, — сказал он.

— Иногда в Сараево становится спокойнее. В один из таких более спокойных дней Ибрагим Цильдо, известный гид, репортер из Си-эн-эн, привел людей к развалинам отеля и сказал: «Это — Европа».

— Бедная Мира! — сказал Фабер и подумал: «Прочь! Прочь отсюда! Я этого не выдержу. Я писатель, который больше не может писать, старый человек без надежды».

— Скоро, — сказала Мира, — мы все умрем и забудем, как все забывается через какое-то время, и прекрасное, и ужасное. Однако теперь ты приехал, чтобы присмотреть за Гораном, и ты его не оставишь, пока он либо умрет, либо поправится.

Фабер ничего не ответил.

«Будь осторожен, берегись сострадания!» — подумал он и вдруг вспомнил Марлен Дитрих.

13

Марлен.

В то время, когда он оставил Натали и жил с Ивонной в Каннах и Монте-Карло, ему однажды позвонила из Парижа Марлен Дитрих. Она сказала, что прочитала его книгу и книга ей очень понравилась. Они проговорили больше часа. После этого Марлен звонила ему как минимум три вечера в неделю, часто ночью, и это продолжалось более двух лет.

Это была самая странная дружба в его жизни. Марлен была остроумна, мудра, нежна. Она читала много книг, ежедневно полдюжины газет, и с утра допоздна рядом с ее кроватью было включено радио. Она постоянно нуждалась в новейшей информации. Марлен Дитрих рассказала Фаберу о своей жизни, интересовалась его жизнью, говорила с ним на трех языках, сыпала остроумными анекдотами. Это делали почти все актеры, которые знали Фабера. Через некоторое время они обычно начинали повторять старый репертуар. Марлен не повторила ни одной истории.

Они писали друг другу длинные письма. Письма Марлен Фабер хранил в стальном сейфе банка в Люцерне. Марлен посылала ему стихи, сочиненные бессонными ночами в период с трех до пяти утра, свои пластинки, а также много фотографий с посвящениями. И эту женщину, которая так доверялась ему, он никогда не видел воочию, ни разу.

Авеню Монтеня, 12, там жила она в Париже до самой смерти, многие годы прикованная к постели, будучи не в силах ни стоять, ни ходить. Она стала инвалидом после того, как упала со сцены в оркестровую яму и сломала ногу. Она отказалась от длительного лечения в больнице, попросила доставить ее домой. Нога была навечно изуродована, срослась неправильно. Марлен вела жизнь в постели. Вводя в заблуждение мир, она якобы путешествовала из Лос-Анджелеса в Осло, из Капштадта в Токио. Немногие люди знали правду. Фабер принадлежал к их числу.

«Она была бесконечно одинока и бесконечно мужественна», — думал он, сидя у кровати Миры. Он вспомнил, как в одну из сотен ночей Марлен рассказывала ему по телефону об Орсоне Уиллисе:

— Он был самый чудесный! Когда я на него смотрела или говорила с ним, я чувствовала себя растением, которое полили первый раз за несколько лет. И это не преувеличение, это — правда. Каждый почитал за честь работать на него бесплатно. Ведь студии всегда давали ему слишком мало денег или не давали вообще. В конце концов они перестали приглашать его. Он снимал «Печать зла», в Германии фильм назывался «Под знаком дьявола». Он тогда позвонил и спросил меня, могу ли я там сыграть. Конечно, я хотела! «Но мы уже где-то в середине съемок, — сказал он, — тебя я вообще придумал только вчера ночью». — «So what!»[35] — сказала я. Я сыграла бы все, что бы он ни придумал, все равно что.

— Ты играешь мексиканку — содержательницу публичного дома. У тебя должны быть темные волосы, ты мне очень понравилась тогда с темными волосами в «golden earrings».[36] И я сказала: «Well,[37] тогда я схожу на студию «Парамоунт», парик еще должен сохраниться и серьги в виде колец тоже, а потом на «Метро», в костюмерный отдел за платьем для содержательницы публичного дома». Мы снимали в Санта-Монике, где Орсон нашел пустое обветшалое бунгало и обставил его, даже пианолой — у него было так мало денег, дорогой мой!

«Она всегда говорила мне «дорогой мой» или «самый дорогой», — думал Фабер, — или «любимый». Что за связь была между нами…»

— Well, итак я, уже переодетая, подхожу к нему с надеждой на одобрение, но он отворачивается от меня, чтобы через мгновение снова повернуться. Сразу он меня просто не узнал. Потом он поднимает меня вверх и кружится от радости. Я была так горда, как будто получила «Оскара». А потом пошли съемки. Я думаю, это была моя лучшая работа. Орсон играл инспектора уголовного розыска, который в конце, преданный своим другом, утопился. Но я думаю, что его герой задолго до этого предал свою профессию. Он убил человека, лгал, занимался вымогательством, и при этом этот Квинлан — я до сих пор помню даже имя этого инспектора — разбивает сердце, так играет его Орсон. Он приходит ко мне, содержательнице публичного дома, которая умеет гадать по руке. Он протягивает мне свою руку и говорит: «Будущее! Скажи мне о моем будущем!» А я смотрю на него, а не на его руку, и говорю: «У тебя его нет». Он говорит: «Что это значит?» И я говорю: «У тебя нет будущего. Даже самого малого. Все растрачено. It’s all used up».[38] И он смотрит на меня и, не говоря ни слова, уходит. God, was he great![39] И когда я потом вижу его мертвым в воде, я говорю: «В любом случае он был человек… Однако какая разница, что говорят человеку вслед!» В фильме «Печать зла» все было созвучно нашему прошлому, понимаете, мой дорогой? Это безграничное доверие! Столько лет мы были вместе в его радиопередачах, в турне и в его больших волшебных шоу. Три раза в день он распиливал меня на куски. Ни один человек не может знать, как хорошо мы знали друг друга…

Думая о Марлен, Фабер как наяву слышал ее голос и слова: «Он многому научил меня… и самому важному в любви. Всегда помните об этом, мой друг: вы не можете сделать человека, которого любите, счастливым, даже выполняя все его желания, пока вы сами не будете счастливы».

«У тебя нет будущего. Даже самого малого. Все растрачено». Так сказала Марлен, играя содержательницу публичного дома, Орсону Уиллису, — думал Фабер. И у меня нет больше никаких чувств, даже малой частицы чувства. It’s all used up. Никакого чувства к другому человеку. Значит, и к Мире, бедной, доброй, замечательной Мире. Я любил ее. Определенно любовь была. А теперь? Ничего.

С Натали я хотел вместе состариться. С тех пор как она умерла, я часто размышлял: существует ли такая любовь, совершенно особая форма любви между старым мужчиной и старой женщиной. Я думал, как это должно быть чудесно, если это возможно. Я даже думал о таком отношении к Мире. Но для этого мне нужны были чувства. А их у меня больше не было. У меня было чувство ответственности за Миру и Горана. Поэтому я здесь. Нет, — думал он, — хуже! Это не ответственность, это жалость. Я чувствую к Мире только жалость. «Вы не можете сделать человека, которого вы любите, счастливым, даже выполняя все его желания, пока вы сами не будете счастливы».

Я несчастлив уже много лет, и моей любви к Мире уже давно больше нет. Что я могу сделать? Beware of pity! Берегись жалости!»

И он снова подумал о Марлен.

«Она рассказывала мне об этом английском фильме, в котором ее подруга Лилли Палмер, еще совсем молодая, играла главную роль. Это было уже в эмиграции. «Beware of pity!»[40] Мне снова послышался голос Марлен: «Это была экранизация единственного завершенного романа Стефана Цвейга, мой дорогой. Вы знаете его под немецким названием «Нетерпение сердца». Цвейг пишет о двояком сострадании: об истинном, которое твердо, терпеливо, участливо и готово все выдержать, и о фальшивом, которое есть не что иное, как нетерпение сердца, стремление поскорее освободиться от мучительного потрясения чужим горем. Забудьте это, мой дорогой, это из другого времени. Сегодня мы все должны иметь сострадание друг к другу, настоящее сострадание, но мы его не имеем…»

Это и есть фальшивое сострадание — то, что я чувствую к Мире, — подумал он, — теперь мне стало ясно, только нетерпение сердца, а не настоящее сострадание, которое испытывает доктор Белл к своим больным детям: твердое, терпеливое, готовое все выдержать.

Вчера, — размышлял Фабер, — когда я сидел у изголовья Горана, вошел Белл, переживавший смерть Стефана, и долго сидел совершенно подавленный, уставившись в пол. «Смерть каждого ребенка — ужасная катастрофа», — сказал он тогда. А я подумал: «Этот худой измученный врач за несколько часов научил меня простой истине, что жизнь и умение сострадать тесно связаны».

Его жизнь и его сострадание!

Но что же теперь будет с Мирой и со мной? Что?»

Глава четвертая

1

Когда он вернулся из Городской больницы и вошел в холл «Империала», он понял, что его друг Лео Ланер сегодня не дежурит. Его приветствовали два незнакомых портье.

— Вас ожидает дама, господин Фабер, — сказал один из них, — от фрау Вагнер.

Он испуганно остановился:

— Фрау Вагнер?

— Да, господин Фабер. Дама в баре.

— Спасибо, — сказал он.

«Что бы это могло значить? — подумал он. — Что хочет от меня старая женщина, с которой я в 1945 году сидел в подвале Нойер Маркт? Что случилось?»

Маленький бар с изящной бело-золотой мебелью и темно-розовыми шелковыми обоями был пуст. За одним из столиков сидела женщина лет пятидесяти. Она была в белом летнем костюме и серьезно смотрела на Фабера карими глазами. Короткая стрижка, волосы тоже коричневого оттенка, овальное лицо.

— Фрау Вагнер?..

— Господин Фабер! — Она быстро поднялась и протянула ему руку. Ее рукопожатие было крепким. — Мы никогда не виделись. Моя мать…

— Анна Вагнер, — сказал Фабер.

«Ее мать, — подумал он. Значит, она вторая дочь — Рената».

— Моя мать была тогда мной беременна, уже на сносях, — сказала стройная женщина в белом летнем костюме. — Одна она выжила. Просто повезло. Другие, сидевшие в этом подвале — священник Рейнхольд Гонтард, старая фройляйн Тереза Рейман и молодая актриса Сюзанна Рименшмид, — были казнены. Простите, что я говорю об этом, но я здесь из-за этих убийств.

— Из-за этих убийств… Откуда вы знаете, что я живу в «Империале»?

— Об этом писали в «Вельтпрессе». В газете есть колонка: «В Вену прибыли». Я сегодня увидела там ваше имя и позвонила в отель. Мне сказали, что вы утром ушли. Тогда я пришла вечером, примерно час назад. Я подождала бы еще час и тогда оставила бы свой номер телефона. Мне нужно срочно с вами поговорить — не здесь, не в баре. Мы можем пройти в ваш номер?

— Конечно, фрау Рената.

— Не надо «фрау», пожалуйста, просто Рената!

— Но…

— Я настаиваю на этом. Я живу благодаря вам.

— Вздор!

— Никакого вздора! Если бы вас не было в этом подвале и вы не помешали бы химику Шрёдеру взорвать проход, при взрыве погибли бы все. И моя мать. Она мне все время рассказывала о вас. А я снова и снова перечитывала ваш первый роман, в котором вы описываете события той ночи.

«Значит, Рената, только Рената!»

— Раньше я чаще навещал вашу мать, дорогая Рената, — сказал Фабер. — Как она себя чувствует?

— Она умерла, — сказала Рената, — шестнадцать лет назад от рака. А Ева — моя сестра — с тысяча девятьсот восьмидесятого года живет со своим мужем в Австралии.

— Ваша мама умерла. — Фабер стал запинаться. — Я очень сожалею, Рената.

— Смерть была милосердна, мама почти не чувствовала боли. Все произошло очень быстро. Со дня ее смерти я живу одна. Я работала несколько лет корреспонденткой в Вашингтоне от политического еженедельника «Вохенмагазин», в котором я и сейчас работаю. Но теперь я снова в Вене. Я знаю, как вы относитесь к этому городу и его жителям, господин Фабер. Но не все здесь подлецы, и здесь можно жить!

Он угрюмо посмотрел на нее.

— Я не упрекаю вас! — сказала Рената, когда они покинули бар и пошли через холл к лифтам. — Что привело вас в Вену на этот раз?

— Больной мальчик, — сказал он.

2

Потом они сидели в гостиной номера 215 с светло-голубыми шелковыми обоями, с раздвижной зеркальной дверью и старыми картинами, изображавшими прекрасных дам и почтенных господ из прошлых столетий.

— Я рада, что вы в Вене, — сказала Рената Вагнер. — Иначе нам пришлось бы вас долго разыскивать. В Люцерне, в вашей квартире, никто не отвечает. Мы слышали, что вы уже многие годы постоянно путешествуете.

— Это так.

— Наш журнал подвергается сильным нападкам. Мы должны быть особенно точны в производимых расследованиях, иначе нам угрожают санкции. Несмотря на всю нашу аккуратность, несколько раз это уже случалось. У нас лучшие репортеры. Мы имеем связи с достойными доверия служащими полиции и Министерства иностранных дел. Итак: две недели назад в Вене арестована группа правых экстремистов. При обысках в домах найдено много секретных материалов — прежде всего о руководителе этой группы. У вас есть оружие?

Фабер поколебался, но затем утвердительно кивнул.

— Здесь?

— Нет. Почему вы спрашиваете?

— Материалы с абсолютной надежностью свидетельствуют, что шефом этой и нескольких других неонацистских групп является тот судья, который в 1945 году приговорил к смерти и приказал расстрелять Сюзанну Рименшмид, Терезу Рейман и священника Гонтарда, — доктор Зигфрид Монк.

3

— Монк жив?

— Он жив. Полиция имеет все доказательства. И мы их тоже имеем. Монк живет по безукоризненно сфабрикованным документам под несколькими именами. Он один из главных боссов неонацистов Германии, Франции и Австрии. Постоянно меняет места проживания. Разумеется, у него есть телохранители. Мы расследовали факты: в случае опасности определенные высокие чины в полиции и Службе безопасности Германии предупреждают его. Так ему до сих пор удавалось избегать ареста, и на сей раз тоже, когда группа провалилась. В настоящее время он находится в Австрии под именем Эрнста Модлера или Фридриха Нимана. — Рената Вагнер достала из белой кожаной сумки конверт и передала его Фаберу. — Я принесла вам снимки. Это очень хорошие копии фотографий, которые были обнаружены при обысках.

Фабер рассматривал снимки, один за другим. Монк был приземистым крепким мужчиной с круглой лысой головой и добродушными глазами. На всех фотографиях он улыбался.

«В 1945 году он не улыбался, — подумал Фабер. И толстым он тогда не был. Значит, это тот человек, который виновен в смерти Сюзанны и остальных. Зигфрид Монк. Убийца жив».

— Вы можете оставить копии себе, — сказала Рената.

— Я благодарю вас, Рената.

«Итак, Монк жив, — думал он, — Монк жив».

— Сколько ему лет?

— Семьдесят девять, — сказала журналистка. — В тысяча девятьсот сорок восьмом году он был арестован в Вене. Вы ведь знаете об этом?

— Да, — сказал Фабер. — Это я знаю.

— И сразу же с помощью друзей ему удалось совершить побег из здания суда — я узнала об этом из архива.

— У него тогда было много хороших друзей, — сказал Фабер. — Как и сегодня.

— Господин Фабер, вы столько лет преследовали его статьями и расследованиями. Вы представляете для него огромную опасность. Теперь, когда эти люди становятся все сильнее, он наверняка попытается убрать вас с дороги. Вам это ясно?

— Совершенно ясно.

— Вы недостаточно осторожны.

— Я знаю это, — сказал Фабер.

«Монк тоже недостаточно осторожен, — подумал он. — Какая нелепость! У Монка есть молодые люди, которые могут меня убить. В состоянии ли я вообще физически, в свои семьдесят лет, убить Монка? Когда я думаю о Сюзанне, о других, о моем отце, о всех утраченных надеждах, тогда я становлюсь способен. Если бы мне повезло встретить в такую минуту Монка! В Вене. В другом городе. В другой стране. Все равно где. Но это только фантазии».

— Рената, — сказал он, — я никогда не смогу вас достойно отблагодарить. В том числе и за то, что вы и ваш журнал не теряете веры.

— Я же вам сказала: не должны все уходить в сторону. Это же было бы как раз то, чего всеми средствами хотят добиться эти негодяи. Чтобы им не было никакого сопротивления, чтобы они снова вернулись к власти. И еще я вам говорила, что, видит бог, в этой стране живут не только подлецы…

Она встала и подошла к нему ближе.

— Вы сказали, что вы здесь из-за больного мальчика. Кто этот мальчик? Вы хотите об этом рассказать?

— Конечно, — сказал он и изложил все обстоятельства, связанные с Гораном.

— Ну, и этот доктор Белл, эта женщина — доктор Ромер, другие врачи, сестры, санитары, «желтые тети», клоуны, священник — разве это не другая Вена?

Он молчал.

— Вы пережили так много… я понимаю вашу ненависть — и в то же время не понимаю.

— Что это значит?

— Вы забыли всех хороших людей, которых вы знали в этом городе? Вашего друга Виктора Матейку, который отсидел шесть лет в концлагере и стал первым советником по культуре в Вене, человека, которого вы в день его смерти в апреле прошлого года назвали «чистой совестью этой страны»? Вы забыли политиков — красных и черных, таких как Фигл, Крайски, Рааб, Питтерман, Шерф, коммуниста Эрнста Фишера, Бенья, Штарнбахера? Вашего издателя Пауля Жолнея, вашего друга Вилли Форета, для которого вы писали сценарии? Психиатров, которые спасли вам жизнь после вашей алкогольной катастрофы? Один из них и его жена стали вашими добрыми друзьями, как вы рассказывали. Вы забыли Пауля Вацлавика и профессора Виктора Франкля? Вашего друга Петера Хюмера и его грандиозный «Клуб два» на телевидении? Историка Фридриха Хеера, Гельмута Квальтингера и Оскара Вернера? Всех безупречных, незапятнанных артистов, писателей и журналистов? Порядочных церковных служителей?

Фабер безмолвно смотрел на нее.

— Конечно,SPO[41] — потрепана, консерваторы — тоже. Каждая партия, каждая коалиция, которая слишком долго остается у власти, приходит в упадок, опускается. Но ведь есть, наконец, настоящая оппозиция, я не имею в виду националистов, я имею в виду зеленых, позиции которых усиливаются. Я имею в виду Либеральный форум. Во всем мире время больших старых народных партий прошло, господин Фабер. После выборов в этой стране все будет выглядеть иначе. Я знаю, что вы хотите сказать: националисты получат голоса. Да! Но и зеленые тоже! И Либеральный форум! Мы не можем сделать больше, чем помешать худшему. Но и это значит очень много!

— Я желаю вам счастья! — сказал Фабер.

«Вена, — думал он. Дневной город и ночной город — один город. Провокаторы, разный сброд, убийцы — и такие люди, как эта журналистка. Вена…»

— Вы и ваши друзья боретесь за нас. Мы боремся за детей и за их будущее. Одна ненависть не поможет, господин Фабер, как бы понятна она ни была. Ненависть не дает нам двигаться вперед. «Самое главное — сопротивление», так называется книга вашего друга Матейки. И если мы будем непрерывно оказывать сопротивление, выявлять каждую подлость, каждый скандал, каждую опасность, если мы убедим людей не допускать к власти националистов, тогда мы можем надеяться, что нашим детям не придется пережить то, что пережили вы! — Рената была несколько смущена. — Высокие слова, — сказала она. — Но это не просто фразы, нет. Это то, во что я верю, во что верят мои друзья и многие, многие люди в этой стране. Сопротивление — это наш единственный шанс!

— Вы великолепны, Рената! — сказал он.

— Ах, бросьте! Я просто не хочу, чтобы все еще раз повторилось. И я знаю, что сейчас не пять минут до полуночи, а половина третьего утра.

Она первый раз улыбнулась.

— И вы, конечно, еще боец, вы еще не сдались. Нет, не возражайте! — Она порылась в своей белой сумке. — Это моя визитная карточка. По одному из этих номеров вы можете меня найти. Для вас я всегда на месте — и все мои коллеги тоже. Звоните, если верите, что мы можем вам помочь! У нас надежная защита от хакеров — нас нельзя подслушать. Обещайте, что вы позвоните.

— Обещаю, — сказал Фабер.

— Для меня встреча с вами — большое событие, — сказала Рената. — Сейчас мне нужно в редакцию. Если вы отсюда уедете, дайте знать о себе, чтобы мы могли держать вас в курсе дела, если Зигфрид Монк начнет действовать.

— Я хочу это сделать, — сказал он. — Я знаю, что нельзя становиться таким, как те, кого ненавидишь. Но это невыносимо — думать, что они уходят от ответственности, что такой, как Монк, уходит… Я провожу вас до лифта, Рената.

Они спустились по коридору, в котором все еще пахло свежей краской, к лифтам. Он нажал кнопку. С гудением остановилась кабина. Открылись металлические двери.

Рената тихо сказала:

— Может быть, однажды, может быть, однажды будет так, как говорит один герой Достоевского: «…должен вернуться назад и снова полюбить…»

Она быстро вошла в лифт. Двери закрылись.

4

27 июня 1914 года старший лейтенант Франц Ландхоф говорит своей молодой красивой жене:

— Милая, я зарезервировал для тебя назавтра особенно удобное место на Аппелькае. Ты сможешь совсем близко увидеть наследника и его жену.

Соня обнимает его.

— Спасибо, — кричит она, — спасибо, сердце мое! По этому случаю я надену новый костюм из Вены, ну этот, из зеленого муара, и шляпу-жерарди с репсовой лентой. До чего же я взволнована, ты так нежен со своей маленькой женой!

— К сожалению, я не могу с тобой пойти, — говорит он. — Я на весь день откомандирован для организации чествования. Я освобожусь поздно.

На следующий день ранним утром начинается его служба. Как только он уходит из дома, красавица Соня одевается в праздничный наряд и идет к своему сербскому другу, который живет за городом и с которым она уже два года обманывает своего мужа… Прекрасный день проведет она в объятиях своего любовника…

Фаберу снилась сцена из фильма, сценарий которого он писал в 1953 году. Мира знала об этой истории. Он вставил эту сцену в сценарий.

Соня вечером возвращается домой. Ее муж молча сидит у окна. Прежде чем он успевает что-либо сказать, Соня начинает весело рассказывать:

— Мой милый, это было просто чудесно! Я все очень хорошо видела, Франца Фердинанда, его жену, тебя. Действительно, незабываемое зрелище! Надеюсь, наследник скоро снова приедет!

Рядом с кроватью заверещал телефон. Фабер вскочил, сначала не понимая, где находится. Попытался включить ночник, опрокинул стакан с водой, мокрая трубка телефона чуть не выскользнула из руки.

— Алло. — Его голос звучал глухо, болела голова. Чувствовал он себя отвратительно.

— Господин Фабер? — прозвучал женский голос.

— Да, — прохрипел он. Стрелка на наручных часах показывала без пяти минут одиннадцать.

— Это Юдифь Ромер. Простите, что я звоню, но это очень срочно.

— Что-нибудь… что-нибудь с Гораном? — Он с трудом мог говорить и соображать.

— К сожалению, господин Фабер… — господин Джордан.

— Он умер?

— Нет, но ему очень плохо. Мы должны положить его в реанимацию.

— Что случилось?

— Час назад у него началось сильное кровотечение. Из носа и рта. И кровь из кишечника… Он изредка приходит в сознание, и когда он в сознании, он все время зовет вас, своего деду. Возможно, через несколько часов он умрет. Мы делаем все, что можем. Приезжайте, пожалуйста! Это невероятно помогает, когда он вас видит… Пожалуйста, господин Джордан!

«Проклятье», — подумал он.

— Я приеду немедленно, — сказал он.

5

Там лежал Горан, полусидя из-за бесформенно вздутого живота, лицо бледное, щеки впалые, волосы мокрые от пота. Неподвижный, не реагирующий на речь. Серые губы были приоткрыты, дыхание учащенное, тело до пояса обнажено. На желто-коричневой коже закреплены электроды, от которых над кроватью протянуты разноцветные провода к мониторам, по ним ведется постоянное наблюдение за сердечной деятельностью и кровообращением Горана. Гибкие шланги для переливания крови ведут в катетер под ключицей.

Перед отделением реанимации Фабер переоделся. Он был теперь в зеленых брюках и рубашке из хлопка и в пластиковом фартуке. В такой же зеленой одежде из хлопка были обе сестры, Белл, Юдифь и дежурный врач отделения, который как раз склонился над Гораном, когда вошел Фабер.

— Спасибо, что так быстро приехали, господин Джордан, — сказала Юдифь. — Мартину я позвонила раньше. У меня сегодня ночное дежурство. Когда сестра из палаты Горана позвала меня, он лежал в большой луже крови. Состояние его представляет огромную угрозу для жизни, иначе мы не стали бы просить вас приехать.

Горан забормотал.

— Что он говорит? — испугался Фабер.

— Ничего… сознание спутанное. — Показав на установку для переливания крови, Белл тихо сказал: — Мы пытаемся возместить потерянную кровь. И даем средства для свертывания крови, так как его организм сам не может их вырабатывать.

— Но шансы…

— Очень малы. — Щеки у Белла запали, но глаза за стеклами очков смотрели бодро.

— Что я могу сделать? — спросил Фабер.

— В данный момент ничего. Садитесь. Мы должны ждать, когда он снова придет в сознание.

Фабер присел на белую табуретку. Посмотрел на большие настенные часы: двадцать три часа сорок одна минута.

В последующие два часа непрерывно заменялись сосуды с консервированной кровью и средствами для ее свертывания. Горан по-прежнему лежал неподвижно. Было почти два часа ночи, когда мальчик вдруг открыл глаза и ясным голосом позвал:

— Деда…

— Теперь! — сказал Белл.

С чувством абсолютной беспомощности Фабер подошел к кровати Горана, который смотрел на него широко открытыми желтовато-коричневыми глазами.

«Он боится, — подумал Фабер, — безумно боится».

— Деда… — повторил Горан. На этот раз голос был хриплым.

— Да, — сказал Фабер, — да, Горан, я с тобой.

— Подойди ближе… — сказал Горан.

Фабер подошел к кровати.

— Еще ближе… — Фабер наклонился. — Совсем близко… Я хочу тебе сказать что-то на ухо…

Горан с невероятной силой схватил Фабера за левый локоть.

— Пожалуйста, деда… ближе к моему рту…

Фабер вопрошающе посмотрел на Белла. Тот кивнул. Никто в помещении не двигался. Все наблюдали за Гораном и Фабером, который вплотную подставил свое ухо к серым, потрескавшимся губам мальчика.

— Деда… — На Фабера дохнуло несвежим дыханием. Он сглотнул.

— Да, Горан, да. Что ты хочешь? — Фабер дышал открытым ртом.

Горан шептал, но в тихой палате каждый мог понять его слова:

— Я думаю…

— Что ты думаешь?

— Нет, я знаю это точно.

— Что, Горан, что?

«Сейчас меня вырвет», — подумал Фабер.

— Они меня убьют…

— Послушай!

— …они меня убьют… как папу и маму… снайперы. Мне надо бежать отсюда… Здесь они меня видят… Они ждут, когда будут готовы гранаты… И тогда они меня убьют… И тебя, деда, тоже… Где твоя машина?

— Я…

— Пригони ее… я… запрыгну внутрь… и потом прочь из аллеи снайперов. Давай, деда! Пригони машину!

Фабер с ужасом смотрел на Белла, на Юдифь, на сестер. Почему они ничего не говорят? Почему они ничего не делают?

— Беги! — закричал вдруг Горан и резко толкнул Фабера в грудь. Тот отшатнулся назад. Мальчик наполовину свесился над краем кровати. Все провода оборвались, стойка для переливания крови упала. Врачи и сестры вдруг засуетились, забегали, как в старом немом фильме. Они подняли Горана и уложили его снова на кровать. Гибкий шланг для переливания крови отделился от катетера. Кровь, везде было так много крови, под Гораном, на его теле, на защитной одежде Белла и Юдифи. Одна из сестер убежала и вернулась с новыми банками и бутылками. Изо рта и из носа Горана шла кровь. У него были мертвые неподвижные глаза. Сестра споткнулась. Пакет с консервированной кровью, которую она держала в руке, выскользнул. Фабер поспешил на помощь, но столкнулся с Беллом.

— Вон! — закричал тот. — Немедленно вон отсюда!

Фабер, шатаясь, пошел к двери. Перед отделением реанимации он упал на скамью, а со скамьи — на пол. Затем он поднялся и, задыхаясь, прислонился спиной к стене.

Единственная мысль, как молот, стучала в его голове, единственная фраза: он должен умереть… он должен умереть… он должен умереть… наконец умереть!

6

Пели птицы. Воздух был прохладен и чист. Фабер открыл глаза. Он лежал на кровати в небольшой комнате с открытым окном. Он увидел зеленую крону дерева.

«Покой, — подумал он. — Когда я в последний раз был так спокоен?»

— Выспались? — спросил женский голос. Он повернул голову. На другой кровати сидела Юдифь Ромер. Она была в голубой блузке и серой юбке, туфли она сняла.

— Где… где я?

— В сестринской комнате. У вас был приступ. Мы сделали вам укол и перенесли сюда. Теперь уже получше? Я скажу, чтобы вам принесли завтрак. Что вы хотите, господин Джордан? Чай? Кофе?

— Сколько… сколько сейчас времени?

— Десять. Вы спали восемь часов.

— Восемь часов… — И тут вдруг все встало перед его глазами. Покоя как не бывало. Доброго утра тоже. Безнадежность. — Горан…

— Его состояние без изменений, господин Джордан, — сказала врач. — Без изменений, критическое. Но мы, по меньшей мере, вернули его в то состояние, которое было до происшествия. Массивные кровотечения прекратились. Ему продолжают переливать кровь и вводить средства для свертывания крови. Он под непрерывным наблюдением. Горан говорит о вас, но теперь совершенно спокойно, он знает, что вы здесь.

— Где… где доктор Белл?

— Спит в служебной комнате. Ему надо поспать.

— А вы?

— Ах, я… — Она улыбнулась. — Признаюсь, свежей как роса я не выгляжу. Теперь, когда вы снова в порядке, я прилягу. Сегодня у меня нерабочий день. В полдень в Городской больнице Петра получает новую почку.

— Петра?

— Моя дочь, господин Джордан. Ей пятнадцать лет. Мы почти год ждали этой донорской почки. Сегодня мы получили ее из Клагенфурта, и она будет пересажена Петре.

— Ваша дочь… — начал Фабер и замолчал.

— Почти год она должна была два раза в неделю приходить в Городскую больницу на диализ. Это было очень тяжело — и длительные процедуры, и ожидание донорской почки.

— Но я не знал…

— Конечно, нет! Кто бы стал рассказывать вам еще о моих заботах? Итак, кофе или чай?

Он молча смотрел на нее.

— Господин Джордан! Чай или…

— Чай, пожалуйста.

Доктор Ромер взяла телефонную трубку, набрала номер и заказала завтрак с чаем для господина Джордана в сестринскую номер 5.

— Сейчас принесут, — сказала она.

— Как… как вы можете работать, когда ваша дочь…

— Вы же видите, как я могу! Мне это очень помогает. Я не должна постоянно думать о Петре. Разумеется, я могла бы отдать ей свою почку. Вы, наверное, об этом подумали. Это правильно. В основном донорами становятся родители. Но в моем случае это невозможно, так как не совпадают наши группы крови. Моя почка была бы отторгнута… Я разведена. Уже десять лет. Мой бывший муж живет в Дюссельдорфе. Он снова женился, и теперь у него маленький сын… Нет, мы должны были просто ждать подходящей донорской почки, без вариантов.

— Но теперь вам невозможно будет работать…

— Все давно обговорено с профессором Альдерманном и другими врачами. Я возьму три недели отпуска, потом Петра на длительное время поступит к нам сюда, и начнется борьба против отторжения новой почки… У нас есть две сестры и один врач, у которых дети больны. Они тоже работают… И еще, господин Джордан. Мы думаем, было бы хорошо, если бы вы жили как можно ближе к госпиталю. Чтобы вы действительно могли быть всегда рядом с Гораном. «Империал» расположен неудобно. Лучше всего была бы наша гостиница, но в настоящее время там все номера заняты. И если бы даже появился свободный номер, нам нужны номера в первую очередь для родственников, которые менее обеспечены. Вы ведь понимаете это, не так ли? В двух минутах ходьбы отсюда в переулке Ленаугассе есть пансион «Адрия». Там часто живут матери или отцы больных детей. Смеем ли мы попросить вас по возможности быстро туда перебраться? Может быть, уже сегодня в первой половине дня? Вам там понравится. В этом пансионе очень чисто, образцовый порядок. Мы знаем хозяина. Один номер свободен, мы уже навели справки.

«Продолжается!» — подумал Фабер.

— Сразу после завтрака я перееду, — сказал он.

— Спасибо, господин Джордан.

7

Он поехал в отель «Империал».

На этот раз дежурил Лео Ланер. Фабер сделал знак рукой, и портье подошел к нему в угол холла. Фабер рассказал Ланеру, по какой причине он находится в Вене.

— …в настоящее время мальчику так плохо, что я должен быть рядом с ним.

— Я понимаю, — Ланер кивнул. — Все ясно, господин Фабер. Я очень вам сочувствую.

— У Горана есть только бабушка, она лежит в Центральной городской больнице после тяжелого приступа. Я знаю ее. Более сорока лет…

— Все, что вы делаете, правильно, — прервал его Ланер. — Я надеюсь, что все еще наладится.

— Все, что я сказал, это между нами. Ни в коем случае это не должно стать известно общественности…

— Господин Фабер, ну что вы! От меня никто ничего не узнает, но это хорошо, что я знаю, где вас можно найти, если будет что-то важное. Тогда я позвоню в пансион «Адрия». Больше никто.

— Спросите Питера Джордана. Там я под этим именем. Боюсь огласки.

— Питер Джордан, хорошо, господин Фабер. Только в особо важных случаях. Я боюсь, вы там надолго задержитесь.

— Я тоже этого боюсь.

— Послать вам кого-нибудь, кто поможет упаковать вещи?

— В этом нет необходимости. — Фабер пожал Ланеру руку.

Подошел другой портье.

— Извините! Час назад вам звонили, господин Фабер. — Он передал Фаберу конверт.

— Спасибо, — Фабер кивнул ему и Ланеру и вынул из конверта отпечатанное на машинке сообщение: «Позвонить господину Вальтеру Марксу в Мюнхен».

Из своего апартамента он набрал номер конторы. Его сразу соединили.

— Алло, Роберт! — прозвучал голос Маркса.

— Доброе утро, Вальтер!

— Как дела у мальчика?

— Паршиво. Что случилось?

— Факс от «Меркьюри» из Нью-Йорка. Они совершают опцион, пишет Дебора Бренч. — Маркс зачитал: — «Please let Mr. Faber know, that Gary Moore is very enthusiastic about this project».[42] Итак, ты получишь римейк! Первый фильм по твоей книге режиссер ведь испортил. Теперь у тебя есть шанс, что Джери Мур испортит второй фильм. Тебя это радует?

— Конечно, радует, идиот!

— Да, звучит. Другая ужасная новость: в факсе указывается, что ночным курьером отправляется чек, половина от всей суммы. Куча денег!

— Мне понадобятся.

— Ты очень благодарный клиент. Полтора года я должен был бороться, прежде чем они подписали договор. Дебора ведь могла бы прислать и другой факс.

— Не сердись, Вальтер! Я тут совершенно заморочен… У меня столько забот…

— Я знаю, старина, знаю. Я просто пошутил. Где я должен предъявить чек? «Мюнхен-банк»?

— Да, пожалуйста, — сказал Фабер. — Нет, подожди! Лучше «Швейцарский Люцерн-банк».

— О’кей, Роберт. И всего, всего хорошего!

— Тебе тоже. Минутку! Я сейчас переезжаю в другой пансион!

— Пока не появится что-нибудь получше?

— Этот пансион расположен рядом с Детским госпиталем, поэтому. Пансион «Адрия», запиши, Ленаугассе. Теперь ты найдешь меня там.

— Телефон?

— Я еще не знаю. Узнаешь в справочной службе.

— Порядок.

— Вальтер… я благодарю тебя за все, что ты провернул в «Меркьюри».

— Это было сплошное удовольствие, малыш, — сказал его друг.

8

18 мая уже с утра было очень тепло. Фабер побрился, принял душ, выпил свои лекарства. Затем положил оба больших самсоновских чемодана на кровать и начал укладывать вещи. В своей жизни он тысячи раз паковал чемоданы. Белье, рубашки, костюмы с пиджаками на вешалках, обувь, книги. Он подошел к встроенному в стену сейфу, набрал цифры 7424, взял из сейфа пистолет и положил его в чемодан. Конверт со снимками Зигфрида Монка, полученный накануне вечером от Ренаты Вагнер, он, немного подумав, положил во внутренний карман дорожной сумки вместе с несессером из темно-синей кожи. При малейшем физическом напряжении он уже много лет сразу начинал потеть. Поэтому он привык заниматься упаковкой в одних трусах. Закончив, он снова принял душ и затем воспользовался лосьоном для тела. Он приготовил серебристо-серый летний костюм, голубую рубашку, светлый галстук и черные открытые туфли.

Примерно в час дня он уже ехал в такси по Рингу в направлении Альзерштрассе к пансиону «Адрия». Водитель открыл все окна. Теплый ветер дул Фаберу в лицо. Пиджак лежал у него на коленях. У Бургтора его внезапно охватила паника.

Мира! Он ведь собирался навещать ее каждый день и сообщать ей о состоянии Горана. Что он скажет ей сегодня? И завтра? Что, если Горан умер? Что станет тогда с Мирой? Ее же все равно сразу бы не выписали и не отправили в Сараево! Сможет ли он бросить ее на произвол судьбы?

Пока Горан будет жив, ее, наверное, оставят здесь. Это состояние между жизнью и смертью может тянуться дни, недели. Значит, я должен неделями сидеть у его кровати и ждать, когда начнутся новые кровотечения с ужасными сценами, какие я наблюдал прошлой ночью. Я не выдержу. Я не выдержу. После того, как я упаковал свои вещи, мне стало смертельно плохо. Конечно, и от страха перед тем, что меня ожидает. Как долго я смогу это переносить? Как долго сможет переносить это Мира?

Такси проехало мимо Парламента. Белое здание сверкало на солнце.

«Нет! — подумал Фабер, внезапно приняв решение. — Нет, я больше в этом деле не участвую. Я не могу. Я не хочу. Кончено! Все! Немедленно! Лучше сейчас и безжалостно, чем потом. Better with a bang than a whimper.[43] Я не Белл. Я не такой, как он — мужественный, не способный никого предать. Я трус. Я сдаюсь. Это должно закончиться, немедленно».

— Господин шофер! — он наклонился вперед.

— Слушаю, господин! — Молодой водитель говорил с сильным акцентом. Он был темнокожий, с короткими курчавыми волосами и худыми руками с длинными пальцами. Фабер понял, что он из Марокко и в Вене ориентируется слабо. Услышав адрес пансиона, он должен был посмотреть план города.

— Я кое-что вспомнил… — Фабер кричал, чтобы заглушить шум ветра. — Я не могу ехать в пансион. Я должен немедленно ехать в аэропорт! Немедленно! Отвезите меня, пожалуйста, в Швечат!

— Швечат. Аэропорт. Хорошо, господин. — Молодой марокканец покинул Ринг и поехал по Ластенштрассе в обратном направлении. Его лицо ничего не выражало. Когда они подъехали к Шварценбергплац и там Фабер увидел наконец указатель «АЭРОПОРТ», он, задыхаясь, откинулся назад в кресле. Он старался глубоко дышать. Голова болела, но он чувствовал огромное, неописуемое облегчение.

«Нельзя сказать, что мне безразличны Мира и Горан, — думал он, — но я хочу только одного: вон из этого города как можно быстрее, как можно дальше, ничего больше не видеть, ничего больше не слышать, ничего не делать, совсем ничего».

Такси двигалось по автостраде в направлении Швечата. Пел ветер. Сразу прошла головная боль. Он почувствовал себя прекрасно. Когда такси остановилось перед залом вылета, подошел мужчина с тележкой.

— Носильщик нужен, господин?

— Да, пожалуйста.

Фабер и марокканец вышли из машины. Фабер оплатил такси и, как всегда, дал очень большие чаевые. Носильщик укладывал чемоданы на тележку.

— Слишком много, — сказал темнокожий, держа в руке деньги.

— Нет, все в порядке.

— Тогда я благодарить. И желать счастья, господин!

— Я вам также. — Фабер пожал ему руку.

Водитель пошел к своей машине, скользнул за руль и отъехал.

В зале вылетов перед большинством окошек Фабер увидел очереди. Стоял сильный шум, плакали дети, почти непрерывно звучали голоса по громкоговорителю. Женщины что-то кричали мужчинам. Те бурчали в ответ.

— Куда вы летите? — спросил носильщик с багажом Фабера.

Об этом он еще и не подумал.

— Одну минуту… — Фабер изобразил, как будто он ищет в кармане пиджака авиабилет. При этом он смотрел на большое табло с указанием маршрутов и времени вылета. Его взгляд поспешно скользил сверху вниз.

432AF/430 Париж…

321ВА/435 Лондон…

647LH/445 Бейрут…

На эти рейсы уже поздно. Стенные часы показывали четырнадцать часов тридцать минут, и у него еще не было билета.

56705/532 Киев…

648LH/534 Стокгольм…

387 OS/540 Каир Виа Ларнака.

Это его рейс! На него он еще может попасть. Итак, в Каир. Все равно, куда. Только вон из Вены.

— Господин, куда вы летите? — снова спросил носильщик.

— В Каир, австрийской авиакомпанией. — Он дал носильщику деньги, снова слишком много. — Идите, пожалуйста, со мной! Я еще должен купить авиабилет.

Перед окошком AVA случайно никого не оказалось. Девушка посмотрела на него с улыбкой:

— Добрый день, господин Фабер!

— Пожалуйста, в Каир, на пятнадцать сорок. Я спешу.

Девушка ввела номер рейса в компьютер и посмотрела на экран.

— Одно лицо?

— Да, я.

— Это МД восемьдесят три. Почти все заполнено. Осталось только два места бизнес-класса.

— Замечательно.

— Салон для курящих и место у прохода.

— Мне все равно.

— Прекрасно, господин Фабер!

Девушка, узнавшая его, оформила билет. Он заплатил за билет и поблагодарил ее.

— Счастливого полета, господин Фабер!

Через толпу людей он протолкался к окошку регистрации. И здесь ему повезло. У окошка стояла только одна женщина. Носильщик сгрузил тяжелые чемоданы на весы и тоже пожелал счастливого полета.

Сопровождающая дала Фаберу посадочный талон к авиабилету. Она улыбалась.

— Терминал В, господин Фабер, вход тридцать пять, время посадки пятнадцать часов десять минут. Вам лучше пройти через паспортный контроль.

Он улыбнулся, кивнул и поспешил дальше.

Паспортный контроль, терминал В. Люди, люди, люди. Непрерывно работает громкоговоритель. Давка, столкновение, смех, ругательства, крик детей. Он спешил мимо сверкающих магазинов, магазинов беспошлинной торговли: камеры, виски, коньяк, кальвадос, радио, спорттовары, парфюмерия, кожаные вещи… Он опять вспотел, сердце колотилось, чувствовал себя оглушенным.

Только бы не было приступа! Ремень дорожной сумки сильно давил на плечо, кейс и пишущая машинка казались тяжелыми. Он поставил их и поискал в кармане упаковку нитроглицерина, положил одно драже под язык.

«Нет, лучше сразу два! Только не приступ, только не сейчас, Натали, пожалуйста!»

Он даже не осознал, что попросил ее о помощи, ведь он хотел никогда больше этого не делать. Дальше! Вход 35. Контроль безопасности. Большинство пассажиров уже прошло его. Он выложил сумку, пишущую машинку и кейс на транспортер перед черным занавесом рентгеновской установки. Они исчезли за занавесом. Прошел через детекторную раму.

Зазвенел звонок.

— Пожалуйста, выложите все металлические предметы в эту корзину…

Человек из службы безопасности подошел ближе. Фабер опустошил свои карманы: монеты, ключи, его знак Зодиака.

— А теперь, пожалуйста, еще раз через детектор.

На этот раз звонка не последовало.

Он снова положил все на место, взял дорожную сумку, машинку и кейс и пошел к ряду стульев в помещении для ожидания. Хотелось наконец сесть. Прочь, прочь, только прочь! Он все еще задыхался. Человек, сидевший рядом, с любопытством наблюдал за ним. Фаберу казалось, что прошла целая вечность, когда, наконец, прозвучал гонг.

— Дамы и господа, Австрийские авиалинии, рейс триста восемьдесят семь в Каир через Ларнаку. Объявляется посадка. Пожалуйста, прекратите курить и предъявите ваши посадочные талоны. Мы желаем вам приятного полета! — Девушка повторила обращение на английском и французском языках.

Ожидающие встали. Возникла давка. Фабер продолжал сидеть. Он всегда старался войти в самолет одним из последних. И на этот раз вошел в «рукав», ведущий к самолету, когда зал опустел. В открытой бортовой двери Фабер увидел темноволосую стюардессу, которая приветливо встречала каждого гостя.

Он продолжал стоять. Издалека он услышал голос Натали, исчезающий, слабый:

— Это было бы слишком большой подлостью…

Мимо него прошли последние пассажиры. Он не двинулся.

«Слишком большая подлость, — думал он, — да, Натали. Я не должен был даже помышлять о том, чтобы улететь. Я должен остаться в Вене. Я не смею бросить в беде Миру. И Горана…»

Стюардесса озабоченно смотрела на него.

— Господин Фабер?

— Да.

«…а также Мартина Белла, Юдифь Ромер, и всех сестер, и санитаров, и других врачей…»

— Вам нехорошо, господин Фабер?

«…«желтых теть» и портье Ланера».

— Господин Фабер!

«…мою мать, моего отца и Милу…»

— Господин Фабер, ответьте!

«…Натали, Сюзанну, которая была со мной в подвале, священника Гонтарда, фройляйн Риман…»

— Господин Фабер! — Теперь рядом с стюардессой появился человек в форме. На Фабера смотрел командир экипажа.

— Я не лечу, — сказал Фабер.

«…Анну Вагнер и ее дочь Эви…»

— Что это значит? Ваш багаж в машине, господин Фабер!

«…ее дочь Ренату, и Виктора Матейку, и Бруно Крайски…»

— Я говорю, ваш багаж в машине! — кричал руководитель полета.

— Может прилететь обратным рейсом, — сказал Фабер. — Я оставлю адрес.

«…Виктора Франкля, Гельмута Квальтингера, Оскара Вернера…»

— Нет, нет, нет! — Командир теперь кричал. — Так дело не пойдет! Если вы не летите, ваш багаж должен быть выгружен!

«…Вилли Форета, Леопольда Фигля, Фридриха Хеера…»

Из кабины выглянул второй пилот с красным от гнева лицом.

— Господин Фабер! У нас на борту сто двадцать девять пассажиров. Они все должны выйти из машины. Весь багаж должен быть выгружен. Все пассажиры должны опознать свои чемоданы. Вы понимаете, что вы устраиваете? Все расписание нарушается. Мы теряем свое «окно», если не прилетаем в Каир по расписанию. Они не дадут нам посадки.

«…Жоржа из Ливерпуля, Сашу из Закавказья, Тини из Тускалузы, Марселя из Безансона.

Многие еще живы. Многие умерли. Я не могу их забыть, ни живущих, ни умерших…»

— Мне очень жаль, — сказал Фабер. — Но я не могу с вами лететь. Простите, пожалуйста. Это невозможно.

Он повернулся и медленно пошел обратно через переходной «рукав». Вслед ему кричали три голоса. Фабер не понимал, что они кричат. Он уходил все дальше.

«…И остается еще Зигфрид Монк, убийца, который продолжает жить».

Часть II

Глава первая

1

В кроне старой яблони виднелось множество маленьких зеленых шариков, которые блестели на солнце.

— Мира, посмотри, оно плодоносит, — сказал Фабер. — После стольких лет оно все еще плодоносит.

Мира сжала его руку. Они неподвижно замерли перед большим деревом. Было 11 часов утра в четверг 2 июня 1994 года, спустя две недели и один день после того, как в аэропорту Швечат Фабер понял, что не сможет бежать. Яблоня стояла в саду дома, в котором Фабер прожил долгие годы.

— Мира, скажи же что-нибудь! Дерево уже стояло здесь, когда я был маленьким мальчиком. Ему, должно быть, по меньшей мере, сто лет. Не молчи, Мира!

— Яблони могут жить очень долго. Сто пятьдесят лет и больше. И пока они живы, они плодоносят. Я хорошо знаю это, потому что жила в деревне, в отличие от тебя.

— Мира, ты чудесная. Ты смелая.

— Обратился Фредерик Генри к Кэтрин Беркли. Хемингуэй. «В чужой стране».

— Нет, — сказал Фабер. — Да, все верно. Но только это ты смелая.

— Нет, — сказала Мира. — Но я охотно бы стала такой. Это тоже оттуда, из рассказа «В чужой стране». — Ее волосы были недавно подстрижены, свежевымыты и уложены, некогда темные пряди поседели.

«Но они остались по-прежнему шелковистыми, как тогда в Сараево, — подумал Фабер. — Глаза тоже больше не выглядят потухшими, а снова сверкают, губы ее некогда прекрасного рта полнокровны, а многочисленные морщинки вовсе не портят ее лица. Она совсем немного подкрасилась и подушилась несколькими каплями тех самых духов, которые я подарил ей. Я их очень долго искал по всей Вене, те самые, которые привез ей однажды из Парижа Роберт Сиодмэк».

«Все как во сне, — подумал Фабер, — но это вовсе не сон, это реальность. Сорок шесть лет назад, когда мы въехали в этот дом, мне было шесть лет, и я впервые увидел это яблоневое дерево. В те времена все еще были живы: отец, мама, Мила, и яблоня давала плоды. Сорок лет назад, когда я уехал из Вены, чтобы жить в Берлине, я видел его в последний раз. Уже тогда отец, мама и Мила были мертвы. Тридцать девять лет назад я рассказал Мире в ее маленькой квартирке недалеко от гостиницы «Европа» в Сараево о моей яблоне. Тогда мы первый раз спали вместе. Теперь, спустя несколько недель после встречи, я снова вспоминаю почти все, что тогда произошло. Мы были счастливы, так счастливы. Обнаженные, мы лежали на ее узкой кровати, а за окном было уже совершенно светло. Мне удалось рассказать Мире так много за одну только ночь: о своих родителях, о Миле, о нашем доме здесь, в Нойштифте, где склоны Венского леса были засажены виноградом, о нашем саде и моей яблоне. И вот сорок один год спустя мы снова стоим вместе перед этим самым деревом, в том же самом саду».

— Там наверху было твое убежище? — спросила Мира.

— Да, — отозвался он. — Я все сделал сам из кожаных ремней, досок и кроличьих шкурок. Теперь все давным-давно уже сгнило. Оно было высоко наверху. Я целыми днями сидел там и читал.

— Сколько тебе было лет?

— Девять-десять лет. Мы уже не жили в Лондоне, но я все еще читал только английские книжки «Пенгвин-букс».[44] Тогда уже были карманные издания. Знаешь, еще те самые белые карманные издания, в которых сперва надо было разрезать страницы. Серия называлась «Таухниц», отпечатано все было — с ума сойти — в Лейпциге! Исключительно английские писатели. Хью Уолпол, например, со своими рассказами о Джереми: «Джереми и Гамлет», «Темный лес». И Ивлин Во: «Упадок и разрушение», «Пригоршня праха». Это были издания в оранжевых обложках «Пенгвин-букс». Зелеными были криминальные романы, голубыми — биографии. И, конечно, Хилари Беллок. Ее сейчас никто не помнит. Подруга Честертона, очаровательный автор: «Книга чудовищ для плохих детей», «Эммануэль Берден». Затем Анатоль Франс, его я прочитал в английском переводе, по-французски я еще не умел: «Семь жен Синей Бороды», «Боги жаждут», «Преступление Сильвестра Бонара». После всех этих лет я еще могу процитировать: «Закон в царственной своей справедливости запрещает как бедным, так и богатым просить милостыню на улицах, спать под мостами и красть хлеб». И, наконец, Хемингуэй! «Снега Килиманджаро» и «И восходит солнце». Там в конце: «Ах, Джейк, — сказал Бретт, — мы могли бы быть очень счастливы друг с другом. — Да, — сказал я. — Приятно все это снова себе представлять…»

И Фолкнер, и Дос Пассос, и весь Честертон, не только его рассказы об отце Брауне, но и другие его книги. «Человек, который знал слишком много» заканчивается так: «…и человек, который слишком много знал, теперь понимал, что это значит — знать слишком много».

— Ты тоже один из тех, кто хочет много знать, — сказала Мира.

— Когда я окажусь там, где сейчас все — Мила, моя мама и мой отец, тогда, я надеюсь, вообще ни о чем не буду знать.

— Томми! — сказала Мира. — Тогда в Сараево ты не называл его отцом, а только Томми.

— Все верно, — согласился Фабер, — я никогда раньше не называл его отцом, а только по имени. — Томми! — Он снова мыслями унесся в далекое прошлое… — И, конечно, Пристли и Джеймс Хилтон: «Потерянный горизонт», и Герберт Уэллс и Джозеф Конрад, и весь Сомерсет Моэм, и Хаксли, и Грэм Грин, и стихи Редьярда Киплинга. Один из них я еще помню наизусть: «И Джимми пошел к радуге, так как ему было уже шесть и он был мужчиной. И так вот все началось, мои дорогие, и так вот все началось…» Ах, как много мне удалось прочитать на моей яблоньке!

— А я знала, что она все еще тут и приносит плоды.

— Как ты могла это знать? — спросил он.

— Я крепко верила в это, потому что мне очень этого хотелось, — счастливо сказала она. — Хотеть чего-то — ведь это очень важно для Горана, не так ли? И для нас…

2

Что это может быть?

Как может Фабер улыбаться? Как может Мира быть счастливой? Как они пришли в этот сад? Что произошло?

«Life in itself is unfair»,[45] — говорят американцы, чтобы не обольщать себя пустыми надеждами. Жизнь сама по себе несправедлива. Так что проглоти и смирись, и не распускай нюни! Да, жизнь несправедлива. Но самое обидное, что перед тем, как снова нанести удар, жизнь на короткое мгновение проявляет странное сострадание, дарит передышку. Это величайшая подлость жизни.

Что же произошло в тот краткий миг жизненного затишья, когда две недели назад в аэропорту Швечат он понял, что не может просто так сбежать. Фабер пережил два неприятных часа, когда багаж всех ста пятидесяти девяти пассажиров, готовых вылететь рейсом в Каир, был выгружен предмет за предметом для того, чтобы найти оба его чемодана. Многие пассажиры ругались на него, а чиновники из наземной службы были просто в ярости.

В конце концов он оказался один на один со своим тяжелым багажом — поблизости не было видно ни одного носильщика — и был вынужден, с трудом переводя дух, из последних сил тащить по полуденной жаре свои чемоданы, дорожную сумку, кейс и пишущую машинку к стоянке такси, чувствуя нарастающую боль в сердце. Несколько раз он был вынужден делать остановки, пот ручьями струился по его лицу. В заключение недовольный шофер доставил его назад в город в пансион «Адрия», который находился совсем недалеко от Детского госпиталя Св. Марии.

Здание в стиле модерн имело пять этажей с фасадом. Над входом Фабер увидел переплетающиеся голубые и золотые линии цветочного орнамента на посеревших от старости стенах. Через длинный и высокий коридор он попал в приемный зал, который был оформлен в стиле кафе-эспрессо угловыми диванчиками, стульями и столиками. В витринах были выложены карты и видовые открытки с Веной, бонбоньерки, упаковки с маленькими ликерными бутылочками и розово-красные пачки с вафлями.

Появилась группа примерно из двадцати молодых людей — веселых и ярко одетых, — они вышли из двери, ведущей в подвал. Они говорили на языке, который Фабер так и не смог распознать.

— Чушен,[46] — с ненавистью сообщил угрюмый шофер. — Куда не посмотри. Как крысы. Теперь вылезают уже из подвалов.

Фабер глянул на шофера.

— Что-то не так? — воинственно спросил тот в ответ на этот взгляд.

Фабер повернулся к нему спиной. За такой же полукруглой регистрационной стойкой появилась маленькая, кругленькая дама. Обладательница нескольких подбородков отличалась удивительным дружелюбием.

— Вот так радость, а вот и вы, господин Фабер. Из госпиталя уже звонили, будем надеяться, что господин Фабер не очень избалован. Здесь тихо, чисто и уютно, но это конечно же не «Захер», ха-ха. У нас все места, к сожалению, заняты. Господин Фабер, для вас приготовили одноместный номер на третьем этаже, номер двадцать четыре, все двухместные номера заняты. Не мог бы господин Фабер сразу оставить паспорт и заполнить регистрационную карточку? Просто вечером заглядывает полиция, и все карточки должны быть на месте, паспорт господин Фабер может получить обратно утром. А пока не могли бы вы отнести чемодан господина наверх, господин шофер! Вон там лифт, третий этаж, слева по коридору!

— Я не могу здесь долго стоять.

— Загрузить и выгрузить разрешается.

— Здесь знак: стоянка запрещена.

— Это не касается такси.

— А если объявится полиция, то меня оштрафуют!

Фабер подошел к нему.

— Я должен еще расплатиться. Сколько с меня?

— Четыреста двадцать.

Фабер протянул ему шестьсот шиллингов.

— Целую ручки, господин барон! Ну что ж, надо выгружаться! — И шофер поволок чемоданы, дорожную сумку, пишущую машинку и кейс к узкому лифту и исчез в нем вместе с багажом.

Фабер заполнил регистрационную карточку.

— Спасибо, господин Фабер, — сказала женщина. — У нас нет ресторана. Завтрак с семи до одиннадцати. В подвале очень приятное помещение. Вот ваш ключ! Если вы придете за полночь, то дверь будет заперта. Звоните, и вам откроет дверь ночной портье. Я желаю вам приятного пребывания у нас, господин Фабер. Телевизор есть в каждом номере. У нас есть кабельное телевидение.

— Чудесно, — сказал он. Лифта ждать не пришлось, тот как раз прибыл вниз вместе с шофером.

— Большое спасибо, — поблагодарил Фабер.

Шофер кивнул и исчез. Фабер вошел в лифт, в котором одуряюще пахло потом, и поднялся на третий этаж. Необыкновенно узкий проход со множеством дверей был искусственно освещен. Из одной комнаты раздавался девичий визг, мальчишеский смех и рев радио. Когда он отпирал дверь номера 24 большим ключом, который ему дали внизу, мимо прошла женщина, одетая в черное, она плакала. Он вдавился в стену и слегка поклонился, когда она проходила мимо. Казалось, что она не обратила на него никакого внимания. Она спустилась на лифте вниз. Из какой-то комнаты раздался рев ребенка.

Фабер открыл дверь номера. Помещение было маленьким. Открытое окно выходило на задний дворик со старыми деревьями, теплый воздух проникал в комнату. Фабер увидел кровать, два стула, стол с вазой, полной искусственных цветов, ночной столик, тумбочку с маленьким телевизором и шкаф — все из светлой древесины лиственницы. Дверь напротив на удивление низкой кровати вела в выложенную плиткой ванную, которая была больше самой комнаты. Над унитазом располагалось застекленное матовым стеклом окошко, которое можно было открыть при помощи ручки. На противоположной от кровати стене висел рисунок тушью с изображением собора Св. Стефана.

Ребенок все еще надрывался, навозная муха, жужжа, нарезала круги по комнате. На полу комнаты, выложенном ковролином, в беспорядке валялся брошенный шофером багаж. Фабер открыл дверцу шкафа. Там висели три деревянные и три проволочные вешалки. Немногочисленные ящики были узкими и маленькими.

«Никогда мне не впихнуть сюда все мои вещи», — подумал он. Bonjour tristesse.[47] В его чемоданах были предусмотрены устройства для развешивания одежды, но только для дорожных условий.

«Возможно, я проживу здесь год. Тогда это не пойдет».

В его мысли вторгся разъяренный мужской голос:

— Заткни свой рот, глупая свинья, или я тебе все зубы пересчитаю!

Резкий женский голос ответил:

— А я вас видела, на лестнице в подвал, тебя и эту шлюху! На меня у моего дорогого супруга больше не встает, а на эту шлюху с ее разработанной п… он стоит по стойке смирно. Я подаю на развод, ты, мерзавец!

— Цыц!

Послышались удары. Женщина закричала. Затем закричал мужчина, которого женщина, очевидно, ударила кулаком или пнула, в свою очередь.

— Ну, погоди, ты, грязная тряпка, сейчас получишь!

Внезапно он услышал множество других голосов:

— Тихо, вы двое! Это просто невозможно терпеть! — Полиция! Мы вызовем полицию! Мы в приличном доме! — Вопршалек не шлюха! Она вполне приличная женщина! — Кто, она? «Приличная женщина»? Сейчас лопну от смеха! Да она на лестнице этим занимается, на лестнице! Сиськи наружу, юбка задрана и прыг на…! — Ты с ума сошла, киска? Дети! Дети во дворе! —Они это уже видели! — Господи прости, будет когда-нибудь покой от вас или нет? Здесь человеку даже нет возможности поработать! — С каких это пор вы работаете, госпожа Вавра? — Да помолчи ты, старая перечница! Ее кошки загадили весь дом! Дышать нечем от этой вони! — Это то, что вы каждый день варите, воняет, а мои кошечки по сравнению с этим чистые фиалки! — Мама, мама, Фердль наступил моей Барби на живот! — Тихо! Немедленно замолчите! Как здесь можно преподавать! Я пожалуюсь в городской школьный совет.

Внезапно перебранка стихла, слышался только голос того человека, который явно давал частные уроки, его голос нарочито громко произнес:

— О mihi praeteritos referat si Juppiter annos![48] Повторяйте!

Мальчишеский голос повторил жалобную мольбу Юпитеру вернуть ему потерянные годы. Фабер окаменел при мысли, что теперь он будет вынужден постоянно быть свидетелем частной жизни всех тех людей, чьи окна выходят во внутренний дворик. Навозная муха прожужжала через комнату и села на круглый плафон из матового стекла, который свисал с потолка. Фабер забрался на стул и ударил по насекомому вчерашней газетой, которая лежала рядом с кроватью, естественно, не попал и смирился со своим бессилием. Он разделся догола, так как его охватило непреодолимое желание принять душ, прошел в ванную и задернул пластиковую занавеску в душевой кабинке. Он набрал в руку целую горсть жидкого мыла из прикрепленной на стене бутылочки, открыл кран с холодной водой и подождал, пока горячая вода, которая с журчанием устремилась вниз, постепенно стала холоднее и намылился. Всякая воля к сопротивлению оставила его, величайшая слабость и покорность охватили все его существо. Фабер завернул кран с водой, опустил ногу на кафельный пол, поскользнулся и в сердцах крепко выругался.

3

Полчаса спустя он был уже в Детском госпитале. Он попытался уснуть, но в душной комнате со всеми этими криками это оказалось невозможным — Фабер только почувствовал приступ удушья и паники. Надев свой самый легкий костюм, он покинул пансион. Оба чемодана так и остались лежать на полу открытыми, но не распакованными.

В госпитале Фабер достал из узкого шкафчика белый халат и сменил на него свою куртку. На посту он спросил доктора Белла. Сестра сказала, что он должен быть в отделении интенсивной терапии. По всему зданию были натянуты солнечные тенты, опущены жалюзи, вращались вентиляторы, и многие двери стояли нараспашку. Здесь было относительно прохладно и спокойно в этот поздний послеобеденный час. Лишь только Фабер переступил порог отделения интенсивной терапии, он увидел бледного и уставшего доктора Белла, который, опустив голову, с каплями пота на лбу, шел ему навстречу. Плечи его были опущены, но стоило ему увидеть Фабера, как на его лице немедленно появилась улыбка и голова откинулась назад.

— Привет! Уже переехали?

— Да, господин доктор.

— И? Этот пансион еще можно терпеть, не так ли?

— Без сомнения, — сказал Фабер.

«Где только тебе не приходилось спать, лежать и сидеть, одолеваемым смертельным страхом, когда посылали тебя на все эти бесчисленные войны? Кто в Сараево отказался бы поменять свое убежище в развалинах на твою комнату в этом пансионе? Здесь, в госпитале, страдают и умирают дети. Здесь люди работают на износ. Возьми себя в руки, дерьмо!»

— Как дела у Горана? — спросил он.

— Никаких изменений. — Белл упал на скамейку. — Но в любом случае ничего не изменилось и в худшую сторону. Что касается анализа крови, есть даже положительные сдвиги. Если нам удастся продержаться с ним два-три дня, то он спасен на какое-то время. Что с вами, господин Джордан?

— Ничего.

Врач серьезно посмотрел на него.

— Определенно, с вами что-то происходит.

— Поверьте, ничего особенного.

— Признайтесь, у вас уже нет больше сил терпеть все это!

На одно краткое мгновение у Фабера возникло непреодолимое желание рассказать Беллу, что он почти сбежал, но в конце концов передумал. Он не сбежал и теперь сможет вынести все, все, он это твердо знал.

— Я смогу это пережить, — сказал он.

— Все-таки как можно ошибаться! Я готов был поклясться… В общем, большое спасибо! — Белл, крякнув, встал. — Давайте наденем защитные костюмы и вместе пройдем к Горану! — И пока Фабер переодевался, он сказал: — Я бы на вашем месте…

— Да, господин доктор?

— …я бы сбежал.

— Я вам не верю.

— Это правда, — сказал доктор Мартин Белл, — на вашем месте я бы давно сбежал.

4

Горан лежал на кровати, в которой лежал и прошлой ночью, скрючившись, наполовину сидя, с раздувшимся телом. По обе стороны кровати была теперь натянута сетка из нейлоновых веревок. Кожа Горана сохраняла желтый цвет, губы потрескались, а на обнаженном торсе виднелись многочисленные мелкие кровоподтеки. Мальчик с трудом дышал. Его рот был приоткрыт. В отделении интенсивной терапии не было окон, абажур на лампе, которая была прикреплена к стене, был повернут так, чтобы на кровать падал непрямой свет. У кровати стоял высокий, сильный человек в маске и пластиковом фартуке, который осторожно стирал пот с груди и лба Горана.

— Это наш священник, — сказал Белл.

— Добрый день, — сказал великан. Его голос был одновременно уверенным и мягким.

— Господин священник Георг Ламберт, господин Питер Джордан, — представил их друг другу Белл.

— Очень рад с вами познакомиться, — сказал Ламберт. — Я много слышал о вас! Вообще-то я дьякон, а не священник. Я работаю здесь в госпитале Святой Марии и в детской клинике в ЦКБ.[49] Раньше, до собора…[50]

— Здесь можно разговаривать? — спросил Фабер.

— Не беспокойтесь, — сказал великан. — Мальчуган спит очень крепко… Ну так вот, раньше, до собора, чтобы стать священником, надо было принять так называемое специальное рукоположение. После собора дьяконское служение — то есть душепопечение без священнического рукоположения — было введено как постоянное установление; между прочим, и для уменьшения нагрузки на священников. Приходить к людям, которые нуждаются в моей помощи, — это мне нравится. — Ламберт улыбнулся. — Моя церковь оставила мне свободу действий в этом. Я доступен для всех: для католиков, протестантов, мусульман и евреев, для тех, кто совсем не верит в Бога, для детей и взрослых — для каждого, кто хотел бы поговорить со мной. Здесь мне пришлось проводить буквально все: венчания для врачей и сестер; беседы со взрослыми, у которых нет сил продолжать борьбу; попечение о больных детях, три, четыре года и часто, к сожалению, до самой смерти, в сущности об умирающих; отпевание… Мы действительно можем поговорить, — сказал Ламберт. — Горан не слышит нас. Но, несмотря на это, он знает, что я рядом. Он чувствует это. Он просил, чтобы я пришел. Этого просят многие дети. Со многими я играю, или мы слушаем музыку по магнитофону, или они рассказывают мне о своих страхах. Случается, что они часами молчат, а я просто сижу рядом с ними. Для многих это то, чего они хотят больше всего.

Белл сказал:

— Я оставлю вас. Мне надо на прием. Мы увидимся позднее. — И он покинул отделение.

Среди наступившей тишины Горан едва различимо сказал:

— Прикрыла собой…

Дьякон сел на небольшую скамеечку и сделал приглашающее движение. Фабер последовал его примеру.

— Когда он позвал меня, то еще не спал, — сказал Ламберт. — Его родители были застрелены в Сараево снайперами, не так ли? Он выжил, потому что его мать бросила его на землю и прикрыла его своим телом. Ее тело изрешетили пули, ее кровь буквально пропитала его. Он снова и снова рассказывает об этом врачам. Я боюсь, это еще станет очень большой проблемой.

— Для него?

— Для всех нас, — сказал Ламберт. — Если он останется жив.

Этот человек произвел на Фабера впечатление своим спокойствием и серьезностью. Он хотел слушать этого мужчину, узнавать от него все больше и больше, почти как тот репортер, которым он однажды был. Он чувствовал, как от одного только присутствия этого человека на него снисходит покой.

— Вы сказали, что присутствуете и на погребениях?

Ламберт кивнул.

— Но как такое возможно… у мусульман, например, или евреев?

— Все возможно, — ответил дьякон. — Конечно, на погребальные ритуалы приглашаются свои священнослужители. Но и они, и родственники умершего ребенка часто просят меня тоже присутствовать. Часто случается так, что я наведываюсь к осиротевшим родственникам еще долгое время спустя. Я говорю им, что это хорошо и правильно, что они долго, очень долго скорбят. Способность долго скорбеть — это нечто чрезвычайно важное — и вместе с тем редкое явление. Вспомните о Митчерлихе и о его книге «Неспособность к скорби», обо всем том ужасном, что только может произойти, если человек или даже целый народ не способен по-настоящему горевать о чьей-то смерти, о шести миллионах умерших, о шестидесяти миллионах умерших… — Ламберт замолчал. Он долго смотрел на Горана, который лежал за стеной из сетки и тяжело дышал. Наконец он снова заговорил так, словно хотел уйти от своих мыслей: — Я, знаете ли, дипломированный массажист, могу делать детский массаж. Но после тех событий, которые заставили епископа Венского раньше времени уйти на пенсию, я могу заниматься этим только по письменному распоряжению врача и с согласия родителей. Главное — это доверие. Без доверия вы мало чего добьетесь, у кого бы то ни было.

— К вам много обращается взрослых?

— Да, много. Прежде всего, конечно, близкие детей. Но также и сестры, санитары и врачи, как женщины, так и мужчины. Снова и снова… Вы, наверное, уже слышали об этих «Burn-out»-случаях.

— Да, — сказал Фабер.

— Прикрыла меня собой, — пробормотал неразборчиво Горан.

— Мы столкнемся с очень неприятной ситуацией, если ему удастся выжить, — сказал дьякон.

— Откуда вы знаете?

— Я не знаю. Я чувствую это, господин Джордан. А то, что я чувствую, обычно сбывается, к сожалению… — Ламберт снова замолчал и посмотрел на свои руки.

— Эти случаи синдрома сгорания… — осторожно напомнил Фабер.

— Люди, которые постоянно имеют дело с жизнью и смертью, истощенные, надорвавшиеся, больше не справляющиеся со своей профессией. Люди здесь делают для ребенка все, что только возможно, месяцами, годами — и иногда он все же умирает. Есть люди, которые не могут этого больше выносить.

— И тогда вы с ними разговариваете?

— Да. Меня может позвать каждый, к себе домой, в свой кабинет, в кафе. Меня всегда можно вызвать по мобильному телефону. Здесь, под самой крышей, есть и небольшая красивая часовня… для всех! И тогда снова становится чрезвычайно важно, чтобы эти люди, у которых часто совершенно другие проблемы, чувствовали, что они могут мне доверять. Доверие — это самое важное. А самое простое — его завоевать.

— Простое?

— Да, вы просто должны… Я хотел сказать, что я стараюсь делать так: тем, кто приходит ко мне со своим отчаянием и своими проблемами, я в первую очередь даю понять, что сам познал и глубочайшее отчаяние, и неразрешимые проблемы в своей жизни, в своей семье. И поэтому я очень хорошо понимаю все, что мне доверительно сообщают. Что я никого не буду осуждать за то, что у него недостает сил, потому что я сам очень часто этих сил не имею. Что для меня все люди одинаково ценны, с этого надо начинать, вы понимаете? С доверия. Вы можете по-настоящему доверять только тому человеку, про которого знаете, кто он такой. Это действует и в обратном направлении: как я стараюсь помочь кому-то, так и другие помогают мне.

— «Трус, протяни руку другому трусу», — сказал Фабер. — Это название американской театральной пьесы, которую я переводил после войны. Я не хотел быть бестактным, мне просто вспомнилось это название, прошу меня простить!

— Не извиняйтесь, — сказал Ламберт, — это действительно так. Слабый, хромой, слепой, отчаявшийся, боязливый, возьми другого слабого, хромого, слепого, отчаявшегося, боязливого за руку! Взгляните на мою жизнь! Я был массажистом и был женат на итальянке. Мы очень любили друг друга. Она забеременела. Мы отправились в отпуск в Италию. Роды были преждевременными. Ребенок умер. Моя жена тоже… — Ламберт поднял глаза на Фабера. — Я впал в такое отчаяние, что хотел убить себя. Но рядом оказались итальянские родственники моей жены, они дали мне столько любви, столько сострадания и понимания, что я мог им полностью довериться, и бесконечное отчаяние оставило меня. С вами мы сегодня встретились в первый раз, а большинство здешних обитателей хорошо знает, что я пережил в прошлом, а тем, кто не знает и приходит ко мне, я рассказываю об этом. Я снова женат, и у меня есть сын, но тогда, в Италии, я решил стать дьяконом, так как захотел передавать дальше то, что подарили мне эти люди, попытаться передать это другим людям в этой стране, в которой так мало тепла и так много равнодушия. Это замечают все, кто приходит ко мне: что я испытываю такой же страх, как и они, что я так же беспомощен, так же боязлив — да, да, боязлив, — так же сержусь и ярюсь против Божьей несправедливости, когда Он позволяет ребенку умереть или допускает, что кто-то перегорает от собственного самопожертвования.

— Это помогает врачам и сестрам?

— Очень часто. И многие становятся очень сильными, хотя думали, что они слишком слабы.

— А случаются настоящие случаи синдрома сгорания?

— Как правило, до этого дело не доходит.

«Так однажды сказал Белл, — подумал Фабер. — Однажды? — размышлял он. — Это было сказано два дня назад».

— Но именно о них нужно особенно тщательно заботиться. — Ламберт придвинулся к Фаберу. — Наверху, в часовне, стоит стул. И если приходит врач, или медсестра, или, чаще всего, близкий человек умершего ребенка, отец, мать, я спрашиваю: «На кого ты сердит? Кто виноват в твоем отчаянии? Скажи, кто он! Представь себе, что он сидит на этом стуле! Кричи на него, проклинай, обзывай его!»

— Кого «его»? Смерть? — спросил Фабер. — Бога вы не можете включить в эту игру, ведь так?

— Я именно включаю Бога в эту игру, — мягко поправил великан. — Никто не запрещает мне этого. Я только дьякон, не священник. У меня есть свобода. «Так что кричи на Бога, за то что Он отнял у тебя твоего ребенка! Скажи Ему, что это подло, что это преступление, да, преступление!» Не смотрите на меня так испуганно, господин Джордан! Бог стерпит это, в противном случае меня уже сотни раз поразила бы молния. — Ламберт слегка повысил голос. — И если человек, который потерял своего ребенка, говорит: «Я больше не могу верить в такого Бога», я отвечаю: «Да! Да! Да! Скажи Ему об этом! Скажи Ему! Вот же Он сидит! На стуле! Не бойся, что ты будешь наказан за то, что потерял свою веру!» Я столько раз терял веру, что не хватит пальцев на руках и ногах, чтобы пересчитать.

«Писать, — подумал Фабер, — если бы я только снова мог писать!»

— Я не хочу верить в такого Бога, который требует только покорности, — сказал Ламберт. — Которого не трогают скорбь и людские нужды, так как сам Он непогрешим. Это я иду рядом с ребенком на каталке, которого везут на операцию и который вне себя от страха, и я говорю ему: «Не бойся! Бог сопровождает тебя, Он с тобой». Это было бы последней глупостью! Тогда каждый ребенок мог бы спросить или подумать: «Где же Он, Боже милостивый? Я Его не вижу». Увидеть ребенок может только меня. Поэтому я иду рядом. Меня ребенок знает. Мне он доверяет. Обо мне он знает, что я желаю ему только добра. Это поможет ему в тысячу раз больше, чем если бы я начал с Бога. А ребенку, который умирает, я говорю: «Это правильно, что ты боишься, ты и должен бояться!» Тот, кого вы называете Христом, тоже испытывал страх, сильный страх — разве нет? «Боже мой, Боже мой! для чего Ты Меня оставил?» Поэтому я спрашиваю отцов и матерей, которые там наверху в часовне ругают Господа на пустом стуле: «Что же Он говорит в свою защиту? Чем оправдывает себя?»

Фабер внезапно разволновался.

— И? — спросил он, — какие же ответы вы получаете?

— Это просто невероятно, — сказал гигант и покачал головой в невыразимом восхищении. — Не только простые люди из деревни, нет, но и образованные отвечают примерно одинаково: «Говорить Он ничего не говорит. Он только смотрит на меня так, как смотрит на сына отец, который сильно сердит на него, по праву сердит. И в конце Он делает такое движение, которое означает: иди, дай тебя обнять, пожалуйста…»

Фабер покашлял.

— Эти люди на самом деле так говорят, господин Джордан! И тогда я говорю этой матери и этому отцу: «Теперь ты сядь на этот стул, теперь ты — Бог, на которого ты кричал и которого проклинал, теперь ты это Он — что Он говорит?» И тогда я снова и снова слышу из уст этих людей, которые говорят устами Господа: «Я понимаю тебя. Я так хорошо понимаю тебя. Ты ругался на меня и спрашивал: «За что ты наказал меня? За что ты наказал моего ребенка? Что плохого мы сделали?» «Ты не сделал ничего плохого, и твой ребенок тоже. Это не вопрос добра и зла, вины и искупления! Ты не виноват, и твой ребенок тоже. Это было не наказание. Поверь мне! Я никогда не оставлю твоего ребенка, он навсегда останется под моей защитой». И тогда такая мать или такой отец говорят: «Нет смысла ругать Господа Бога. Он не специально позволил болезни завладеть моим ребенком и умереть». Понимаете, господин Джордан, теологический образ мыслей вынужден отступить, и остается только эмоциональный, наступает момент, когда многие произносят: «Это был совсем не Бог, который допустил болезнь и смерть нашего ребенка. Он не имеет к этому отношения. Болезнь — это не наказание. То, что произошло, мы не можем понять…» — Ламберт посмотрел на Фабера. — Вам не нравится, не так ли, господин Фабер?

— Раньше я тоже так думал. Но теперь…

— Теперь вы видите в этом только способ заставить людей в такой ситуации продолжать верить в Бога. Я прав?

— Да, господин Ламберт.

— Но возможность так мыслить и так реагировать приносит утешение этим людям! Я знаю, о чем говорю. Это утешает отчаявшихся!

— В самом деле? Всех?

— Конечно, не всех, — сказал Ламберт.

— Это я должен был умереть, а не ты… — сказал Горан размытым, почти неразличимым голосом.

— А что вы говорите тем, которых это не утешило?

— Тем я говорю: «Если вам интересно мое мнение, то я бы сдал свой входной билет на небеса. Я не мог бы верить в такого Бога, который позволил моему ребенку погибнуть страшной смертью. С таким Богом я никогда не хотел бы иметь дела».

— Вы на самом деле так говорите?

— Я на самом деле так говорю, мистер Джордан!

— Вам подобное разрешается? Я имею в виду при вашей профессии! Вам не кажется это кощунственным?

— Вовсе нет. Потому что я сам верю в Господа, который и сам умер страшной смертью, — сказал Ламберт, — и для которого гибель и смерть не означают какую-то границу, для которого потеря и страх, отчаяние и обреченность являются частями одного целого. Я не готов защищать такого Бога, Он сделает это сам, свою задачу я вижу в следующем: показать это тем людям, которые находятся в глубочайшем отчаянии и преисполнены беспомощной ярости и ненависти, да, ненависти к Нему. И я снова говорю им всем: «Не позволяйте никому лишить вас возможности скорбеть, как бы долго эта скорбь не длилась!» Потому что в человеке, который потерял самое дорогое, содержится гигантский потенциал агрессивности, который очень медленно истощается, через некоторое время, по мере того, как человек скорбит… только тогда на него снисходит мир. Мне тоже понадобились годы, чтобы обрести свой собственный. Я никогда не говорю, что все обстоит именно так или что так написано в Библии, или что этого хочет Бог… Я говорю ребенку, который умирает и осознает это: «Я не могу себе представить, что этим все кончится. Я уверен, что таким образом все только начинается». Я имею в виду воскрешение, конечно, — но вслух никогда этого не произношу.

Фабер внезапно почувствовал, что больше не может слушать обо всем этом.

— Я уверен, все здорово получается, — сказал он. — С теми, кто верит в Бога, в любого Бога, во что-нибудь — в вас, например.

— Вы не верите в Бога!

— Нет, — сказал Фабер. — Где был ваш Господь, когда огонь пылал в печах? Кого Он утешил в Треблинке, кого в тех газовых камерах? А в Хиросиме? Во Вьетнаме? В Сараево? Бог! Единственным извинением Ему, может быть то, что Он не существует. Я не хотел бы обидеть вас, господин Ламберт, вы хороший человек. Вы помогаете как и где только можете. Вы помогаете кому можете, но только он должен верить в Бога — это непременное условие.

— Ну а вы? — спросил Ламберт. — В Бога вы не верите. Имеете полное право. Тогда во что же вы верите?

— Ни во что, — сказал Фабер.

— Все во что-нибудь верят, — сказал Ламберт, — даже если верят только в то, что ни во что не верят.

— В мою жену, — сказал Фабер. — Я верил в нее и продолжаю верить и после ее смерти — она единственное, во что я верил. Мою жену Натали.

«Так ли это? — подавленно подумал он, — так ли это?»

— Имя не имеет значения. У Бога много имен. Если хотите, то все здесь есть Бог — весь госпиталь с людьми, находящимися между жизнью и смертью, со всем, что здесь происходит. И Он печется о каждом, никто не выпадет из Его отеческой руки, даже если сам приложит массу усилий, дабы избежать этой руки. Я испытал это на себе. А вы испытываете то же самое, веря в свою покойную жену. И она не дает вам упасть, потому что она для вас то, чем для других является Бог. Именно из-за веры в свою покойную жену вы пришли сюда. Вы знали, что это было бы ее пожеланием, что она хотела бы, чтобы вы позаботились о Горане.

— Вы откуда знаете? — спросил сбитый с толку Фабер.

— Я прав, не так ли? — сказал великан. — Вам было противно прийти сюда, к мальчику, который, вероятнее всего, скоро умрет. Это должно было вызвать ваше отвращение, это вызвало бы отвращение у любого, в том числе и у меня. Но вы все же пришли! И вы меняетесь единственно под влиянием того, что происходит в этом доме, потому что божественное присутствие ощущается здесь сильнее, чем где бы то ни было.

— Вовсе нет, — горько возразил Фабер. — Вовсе нет. Я хотел бы измениться. Однажды я был писателем…

— Вы все еще писатель.

— Уже давно нет, — сказал Фабер.

— Но почему, в таком случае, вы включили свой диктофон и записываете наш с вами разговор?

— О чем вы говорите?

— О диктофоне в вашей руке. Вы вынули его из кармана и включили.

Фабер посмотрел на свою правую руку, которая сжимала маленький диктофон с микрокассетой. Красный индикатор записи горел, и пленка вращалась.

— Но как… — начал он. — Но как… Я целую вечность не… Батарейки должны были уже давно прийти в негодность.

— Случается, в них остается немного энергии, — сказал великан.

— Даже если это и так, то я должен был хотя бы помнить, как засунул диктофон в карман, перед тем как прийти к вам.

— Не обязательно, — сказал Ламберт. — Мы многое делаем бессознательно… или кто-то делает это вместо нас. Простите, но мне не хотелось бы начинать наш разговор сначала.

Фабер поднялся на ноги и продолжал смотреть на маленький аппарат в своей руке. Он прошел мимо Ламберта, не сказав ни слова на прощание и не взглянув на Горана. Он покинул отделение интенсивной терапии. Словно лунатик он прошел по коридору, зашел в лифт и спустился на первый этаж. Там он столкнулся с Беллом, когда заворачивал за угол, отскочил и посмотрел на доктора так, словно только что проснулся.

— Вы…

— Ваш фартук, — сказал Белл. — Вы должны его снять.

— Вы… — снова начал Фабер. Он продолжал держать диктофон в руке.

— Господин Джордан?

— Вы это специально устроили!

— Что?

— Оставили меня с этим свящ… этим дьяконом наедине!

— Вполне возможно, — сказал Белл.

5

— Что с тобой? — спросила Мира.

Она лежала в палате все еще одна и выглядела теперь значительно более отдохнувшей. Поддерживаемая подушкой, она сидела на кровати, одетая в свежую белую ночную сорочку, и была даже слегка подкрашена.

— Ничего, — сказал Фабер, — со мной ничего особенного. Просто я слишком быстро шел. Сердце. Я уже принял мои таблетки. Ты чудесно выглядишь, Мира!

— Перестань! Я хорошо знаю, как выгляжу. Как дела у Горана?

— Немного лучше. Он почти вне опасности, — сказал Фабер.

«Белл сказал, без изменений, — подумал он. — Даже немного лучше, если верить анализу крови. Если нам удастся продержаться с ним два-три дня, то он спасен на какое-то время. Но этого я Мире не скажу».

После разговора с дьяконом он чувствовал себя как пьяный. Уже тридцать четыре года, как он не напивался пьяным, но это выглядело именно так, подумал он, все качается, легко, самую малость нереально, весело и беззаботно.

«Мире лучше, — думал он. — Я не стану рассказывать ей, что хотел улететь. По крайней мере, не сейчас. Возможно, позднее. Туннель… Где туннель?»

Фабер все еще был глубоко потрясен тем необъяснимым фактом, что он — спустя столько лет — снова носил с собой диктофон и записал свой разговор с Ламбертом. Головокружение, которое он испытывал, было сильнее, чем обычно, и не отпускало, хотя он и принял два драже нитроглицерина. Однако в этот раз головокружение не пугало, он чувствовал себя при этом даже хорошо.

В узкой вазе на ночном столике Миры стояла свежая красная гвоздика. Фабер купил цветок у симпатичной Инги в вестибюле больницы.

— Я так тебя любила, Роберт, — сказала Мира. — Не пугайся! Никаких обвинений. Только воспоминание, ничего больше. — Она тихонько рассмеялась. — Если бы ты только видел себя! Успокойся же, пожалуйста! Мне это просто внезапно пришло в голову. В общем, почему это люди хотят, чтобы любовь длилась вечно?

Он молча смотрел на нее. Аэропорт. Дьякон. Диктофон, который спустя годы снова заработал.

«Слишком много, — подумал он. — Слишком много для одного раза».

— Люди хотят этого, потому что жизнь причиняет боль, — сказала Мира. — Любовь притупляет боль. Кому же понравится проснуться посредине операции? — Он молча смотрел на нее. — Это ты написал! — сказала она.

— Нет, — сказал он.

— Совершенно точно, ты. Ты что не помнишь, что написано в твоих книгах?

— Большую часть — наверняка, — сказал он. — Я уже старый человек.

— Прекрати, наконец, прикрываться этим! — сказала она. — В самом деле, Роберт! Кроме того, старый мужчина находится в более выигрышных условиях, чем старая женщина.

— Ты не…

— Не прерывай меня! Я хочу рассказать тебе одну историю. Я так сильно тебя любила — но стоило тебе уехать, как я тебя обманула. С Златко Дисдаревичем. У него была аптека прямо напротив отеля «Европа». Тип с усами, ты помнишь?

— Нет.

— Да ладно!

— Правда, не помню.

— Этот Златко волочился за мной. Об этом ты тоже не помнишь?

— Тоже не помню.

— Ты, верно, на самом деле старый человек. В общем, когда ты уехал, Златко заметил, как сильно я горюю, он сильно ругался на тебя, говорил, что предупреждал меня с самого начала, что ты уедешь и оставишь меня одну как последний подонок. При этом он понятия не имел, что я беременна. И спрашивал меня, почему я даже ни разу не посмотрела на него, на того, кто так любит меня. — Мира засмеялась. — Естественно, я сначала была очень сердита на тебя, потому что ты не давал о себе знать, и вот я переспала с этим аптекарем — я имею в виду, что более беременной мне тогда было не стать. Я приложила много усилий, чтобы сделать Златко очень счастливым…

— Из-за злости и разочарования во мне.

— Не поэтому, дуралей.

— Тогда почему?

— Ну, потому что я хотела покончить с собой, — сказала Мира развеселившись. — Это было идеальным решением вопроса, так я думала тогда. Ни внебрачного ребенка, ни позора, ни муки всеобщего порицания. Ребенок мертв, я мертва, все довольны — все смеются.

— Мира! — сказал он. — Мира, мой Бог…

«Я сказал «Бог», — потрясенно подумал он.

— Не волнуйся, моя попытка не удалась.

— Что значит не удалась?..

— Понимаешь, когда Златко влюбился в меня по уши — жениться на мне он не мог, он уже был тогда женат на этой длинной, худой, благочестивой… Ах да, ты же не можешь припомнить даже его самого — в общем, когда он в меня по уши влюбился, я рассказала ему всю правду и попросила дать мне яда.

— Яда?

— Такого, который действует быстро и безболезненно. У него было все, у этого Златко! Но нет, он не дал мне яд. Он был возмущен и оскорблен в своем тщеславии. — Я только разыграла перед ним любовь, спала с ним только для того, чтобы он дал мне яд, я стала самым большим разочарованием в его жизни, и так далее, и тому подобное. Больше он не перемолвился со мной ни единым словом, ни единым словом, можешь себе такое представить! Все усилия, которые я приложила, были напрасны. И вот я родила моего ребенка, мою Надю, и с того самого момента, как она родилась, я ее любила и все, что говорили люди, не волновало меня, совершенно не волновало! Я постоянно думаю об этой истории.

— Но почему?

— Разве ты не догадываешься, каковы последствия того, что Златко не дал мне яда? Роберт, — сказала она. — Да пойми же, наконец, что я имею в виду!

— Так скажи мне, наконец, черт побери!

— Ну хорошо. Медленно и четко. Представь себе, что было бы, если бы Златко дал мне тогда яд.

— Но он не дал!

— Ты только представь себе, что он дал! Представил?

— Да. Итак, он дал тебе яд.

— И?

— Что «и»?

— И я приняла его. И умерла. И моя дочь не была бы рождена. И Горан тоже. И тебе бы никогда не пришлось приезжать в Вену, и Горан, и я не висели бы теперь у тебя на шее. Доктор Белл и все остальные не мучились бы теперь с Гораном. Все давным-давно разрешилось бы, если бы глупый Златко дал мне тогда немного яда! Просто есть такие, которым нет счастья.

После этого в комнате на некоторое время стало тихо. Затем Фабер сказал:

— Ты рассказала мне эту историю для того, чтобы показать, что я поступил подло по отношению к тебе.

— Нет, не поэтому!

— Поэтому!

— Послушай, Роберт, речь не идет о нас с тобой! Речь идет о Горане. Поэтому я рассказала тебе эту историю. Я хочу, чтобы ты понял, как сильно я благодарна тебе за то, что ты приехал в Вену — почему ты на меня так смотришь?

— Я… — Он опустил голову. Потом снова с трудом заговорил: — Прости меня, Мира. Конечно, речь идет о Горане, и только о нем. Но мне тоже надо рассказать тебе одну историю. Я должен ее рассказать. В нашем положении нужна только абсолютная честность. Даже если она может причинить боль.

— Боль?

— Да, боль!

— Я не понимаю…

— Ты сейчас все поймешь. — Он откашлялся. — Я… я совершенно тебя забыл. И когда позвонил Белл, и рассказал мне о тебе и Горане, и сказал, что мне надо немедленно ехать в Вену, я ненавидел тебя.

— Это неправда.

— Правда.

— Боже милостивый, но ты же приехал! Ты сказал, что хочешь остаться со мной и Гораном, ты пообещал, здесь, возле этой самой кровати.

— Ты была очень слаба, и меня мучила совесть, и я боялся. Всю свою жизнь я испытывал страх, и я сказал то, что было проще всего сказать. Для труса в такой ситуации легче всего солгать.

— И ты солгал? — Она приподнялась на кровати.

— Да, Мира.

— Ты совсем не хотел остаться с Гораном?

— Нет. Днем позже, после того как я тебе обещал, я уже был на пути в аэропорт, чтобы покинуть вас как можно быстрее.

— Не может быть!

— Это такая же правда, как и твоя история с ядом.

— Ты… ты на самом деле хотел нас оставить на произвол судьбы? Почему, Роберт?

— Потому что Горан… Словом, это уже было выше моих сил… Я не хотел ехать в Вену, когда позвонил Белл. Я хотел покончить с жизнью. В конце концов, я уже держал ствол своего револьвера во рту, там, на пляже в Биаррице.

— Ты хотел покончить с жизнью?

— Да.

— Но почему? Почему?

— Потому что с меня хватит. По многим причинам. Самая важная из них: с тех пор как умерла Натали, я не мог больше писать. Ты знаешь, что это значит, потому что ты знаешь, что всю свою жизнь я не делал ничего другого… и уже шесть лет, как я не написал ни единой строчки, ни одного стоящего предложения.

— О Боже, — сказала Мира. — О Боже всемилостивый на небесах! Почему же ты не спустил курок там в Биаррице?

— Из-за Горана, — ответил он и подумал: «Будь я проклят, если скажу, что со мной говорила Натали. Разве не сказал этот дьякон, что у Него множество имен?»

— Из-за Горана?

— Да, — выкрикнул он, — из-за Горана! Из-за мальчика, о существовании которого только тогда и узнал первый раз. Потому что это было бы слишком большим свинством — не помочь Горану. В общем, я вынул ствол пистолета изо рта, собрал чемоданы и приехал в Вену.

— Потому что это было бы подлостью — не помочь Горану?

— Других причин нет. По крайней мере, не из-за тебя, это уж точно… Дай мне сказать, Мира, дай мне сказать! Ты должна все знать. Я уже собирался сбежать, когда увидел Горана. Я старик, я трус, я недостаточно часто это говорю. Всю свою жизнь я бежал от всего неприятного и трудного.

— И когда мы говорили о старых временах… когда ты был так нежен…

— Это была не нежность.

— Что же тогда?

— Сострадание.

— Нет!

— Да! Но не настоящее сострадание, нет, а фальшивое, дешевое. Я всегда выбирал самый легкий путь, Мира, всю мою жизнь. Самый легкий и потому самый трусливый. Теперь я хочу попытаться… в общем, теперь все должно быть по-другому, потому что…

— Потому что?

— Потому что кое-что произошло…

— Что, Роберт, что?

— Вот я и хочу тебе это рассказать! Я бы никогда не стал тебе этого рассказывать, никогда, если бы ты не поведала мне эту историю с ядом… Вчера ночью у Горана открылись сильные кровотечения. Он почти умер…

— Нет!

— Я присутствовал при этом. В реанимации. Это было ужасно…

— Но почему ты не сказал мне ничего об этом?

— Потому что после этого я сбежал… Успокойся! Горан не умер, кровотечения остановили, ему действительно лучше. Я клянусь, это правда. Сегодня утром, Мира, сегодня утром я должен был переселиться из «Империала» в пансион недалеко от Детского госпиталя, чтобы быть как можно ближе к Горану, врачи так хотели… В домике для гостей я жить не мог… Я уже был на пути в этот пансион, когда внезапно мне стало нечем дышать при одной только мысли о том, чтобы остаться в Вене, с тобой, с Гораном. — Фабер говорил все быстрее. — Я сказал шоферу, чтобы он ехал в аэропорт. Там я купил билет на ближайший рейс. Я почти сел на этот самолет, и тогда…

— Тогда?

— Тогда я развернулся и пошел назад. Они ругались на меня, потому что пришлось снова выгрузить весь багаж…

— Почему ты все-таки не улетел?

— Я внезапно снова почувствовал, что это было бы очередной подлостью…

— По отношению к Горану?

— И к тебе тоже. И по отношению к моим родителям и моим друзьям, всем людям, которых я любил, и которыми восхищался, которые доверяли мне и были смелыми, а не последним дерьмом вроде меня… поэтому, Мира, поэтому. Подожди, я еще не все сказал!

— Будет еще и продолжение?

— Да, продолжение. Я приехал назад в город, и отправился в госпиталь к Горану. У него был священник, не настоящий, дьякон, он долго со мной разговаривал. Сначала все, что он мне говорил, отталкивало меня — пустые фразы, напускное благочестие, морализаторство. Но потом, потом все изменилось.

Мира смотрела на Фабера. Ее темные глаза были огромными.

— Он доказал мне, Мира, доказал, что прав в том, что говорит и что делает. Он доказал мне, что есть только один путь, а именно: остаться с Гораном. Потому что это единственный путь, на котором я — возможно — заслужу прощение. Извини за патетику! Он ясно показал мне, что происходит, когда человек совершает правильный поступок, когда он преодолевает свое малодушие.

— Что же происходит? — дрожащим голосом спросила Мира.

— Я все возражал ему. Все более сильно и ожесточенно. Но он…

— Но он?

— Он сказал: «А почему вы тогда включили свой диктофон и записываете наш разговор?»

— Я ничего не понимаю. Что еще за диктофон, Роберт? О чем ты говоришь?

Фабер вынул маленький японский диктофон из кармана.

— Вот о нем!

— Это диктофон для интервью… — Она непонимающе смотрела на него.

— Да, да!

— Но, что значит: «Вы включили ваш диктофон»?

— Мира! Оказывается, я записал наш разговор на кассету!

— И?

— Я уже многие годы не притрагивался к этой штуке! — Когда Фабер волновался, мысли, слова, время и место происшествий путались в его голове. Однажды в нем все также перепуталось, когда он познакомился с Мирой. С каждым годом его мысли описывали все более широкие круги. Часто он думал, что это от старости. Вот и на этот раз, когда на него смотрит Мира. — Сегодня эти штуки такие маленькие, что к ним прилагаются микрокассеты, а тогда, в Сараево, у меня был с собой большой чемодан весом в десять килограмм, фирма «Уер» производила такие аппараты. Я постоянно таскал за собой такой уеровский чемодан. Ты помнишь?

— Конечно, но…

Фабер не услышал ее.

— Многие модели надо было включать в сеть, аккумуляторы могли работать очень непродолжительное время… — Он все глубже погружался в прошлое, события которого становились все живее. — Я отправился в дорогу с таким магнитофоном, когда меня командировали в Америку, там я встретил того парня, который ради спасения своей жизни во время войны работал и на, и против четырех разных разведок и который одержал победу над своими врагами благодаря чудесам поварского искусства, а не насилию. Ты знаешь этого героя по книге «Не каждый же день вкушать икру…». И позднее, когда меня командировали к доктору Фрею в Буэнос-Айрес, к знаменитому адвокату, принимавшему участие в сенсационных уголовных процессах об убийствах в 20-е годы… Фрею было девяносто шесть лет, и он был болен, поэтому мог уделять мне для разговора только два часа в день… я все записал при помощи такого вот уеровского чемодана. И когда я вернулся в Мюнхен, на пленке ничего не было… Ни единого слова! При записи я допустил какую-то ошибку, разумеется, меня вышвырнули из «Квика», но потом снова вызвали, чтобы еще раз отправить в Аргентину. Я должен был повторить интервью, а через три часа после последней записи этот доктор Фрей умер. От сердечного приступа… — Фабер замолчал и посмотрел на Миру так, как смотрел бы человек только что пробудившийся от сна. — Что-то странное со мной! О чем это я говорил до всего этого?

— О маленьком диктофоне, который внезапно оказался у тебя в руке.

— В руке, да. — Фабер на мгновение закрыл глаза. — Мира, и он работал, он работал! Я понятия не имею, как он оказался у меня в кармане…

— Сначала ты был в этом пансионе?

— Да.

— Ты распаковывал свои чемоданы?

— Нет. И этот диктофон я не клал… я хочу сказать, что это произошло без участия сознания. И в старых батарейках еще осталась энергия, немного, в любом случае. И этот свящ… этот дьякон — Ламберт его зовут — он показал мне, как человек может измениться в случае чрезвычайных ситуаций, когда речь идет о жизни и смерти…

Фабер перекрутил ленту назад и включил воспроизведение, зазвучал голос Ламберта: «…Это не вопрос добра и зла, вины и искупления! Ты не виноват…» Фабер нажал на «стоп», затем перекрутил вперед и снова включил воспроизведение: «…я бы сдал свой входной билет на небеса. Я не мог бы верить в такого Бога, который позволил моему ребенку погибнуть страшной смертью…». И еще раз он прокрутил ленту вперед и снова зазвучал голос, на этот раз его собственный: «Где был ваш Господь, когда огонь пылал в печах? Кого Он утешил в Треблинке, кого в тех газовых камерах? А в Хиросиме? Во Вьетнаме? В Сараево? Бог! Единственным извинением Ему может быть то…». Внезапно голос прервался. Красная контрольная лампочка на диктофоне погасла. Кассета остановилась.

— Что такое? — спросила Мира.

— Все, — сказал Фабер. — Конец. Теперь батарейки полностью разрядились. Чудо, что они вообще так долго работали. — Он повторил: — Чудо… — Внезапно он в совершенном бессилии склонился вперед, прямо на руки Мире.

— Спасибо, — сказала она. — Спасибо, Роберт. — Она снова и снова гладила его по спине.

— За что спасибо?

— За то, что обо всем мне рассказал. Потому что теперь… — Она сглотнула.

— Что теперь?

— Теперь у Горана все будет хорошо, — сказала она.

6

Потом он еще съел пару франкфуртских сосисок с горчицей и хреном в маленьком кафе недалеко от Детского госпиталя Св. Марии, а к ним соленые палочки с тмином, затем, к удивлению старого официанта, он заказал не пиво, а воду со льдом.

Было еще очень тепло. Столы и стулья кафе стояли прямо на тротуаре, между кустов, которые росли в зеленых ящиках. Это была садовая терраса, как объяснил ему старый официант — его звали Йозеф Вискочил, — довольный, что нашел любознательного слушателя. Когда в заключение Фабер заказал кофе, господин Вискочил пережил свой звездный час.

— Кофе? Какого вам кофе, милостивый государь? — Сортов было великое множество. Фабер когда-то знал их все, но потом забыл. И тут он, уставший и словно бы освобожденный от тяжелого груза после разговора с Мирой, позволил объяснить официанту различия между Меланж, Королевским Меланж, Маленьким и Большим Коричневым, Кабриолетом, Маленьким и Большим Черным, Обермайером, Золотым в Чашке, Капуччино, Фарисеем, Фиакром, Мадраганом, Марией Терезией, Турецким и Большой Чашкой Кофе по рецепту тетушки Анни.

Господин Вискочил, как и два его более молодых коллеги, из-за жары был одет только в белую рубашку, черные брюки и черный галстук-бабочку (который здесь называют «машерл») и, как и два его коллеги, был вежлив и приветлив, хотя уже имел за спиной несколько рабочих часов. Как он пояснил, он работает с 7 утра до 11 часов дня, а вечером с 18 до 22 часов. Его женаумерла пять лет назад, у него больше никого не осталось, и он рад убраться прочь из мертвой тишины квартиры.

«Его жена тоже умерла», — подумал Фабер.

После того как Фабер допил свой кофе и оплатил счет у приветливого господина Йозефа, он прошел несколько сот метров до пансиона «Адрия». На этот раз за регистрационной стойкой в форме полукруга стоял маленький горбатый человек с мягким взглядом и озабоченным выражением на лице. Он представился как ночной портье.

— Мы просим прощения, что смогли предоставить вам сперва только одну комнату, господин Фабер!

— Все в порядке. Я почти целый день буду отсутствовать. Только мои вещи в больших чемоданах…

— Об этом не может быть и речи, господин Фабер. Мы взяли на себя смелость отдать в ваше распоряжение соседнюю комнату. У вас будет два шкафа и больше места. За вторую комнату вы будете платить только половину — если вас это устроит.

— Конечно, это меня устраивает. Большое спасибо.

— Желаю вам спокойной ночи, господин Фабер!

— Я тоже желаю вам спокойной ночи! — Фабер принял ключ, который протянул ему горбатый портье с озабоченным лицом и поднялся на маленьком скрипучем лифте на третий этаж.

«Что за день, — думал он. — Что за день! Бегство в аэропорт, возвращение, разговор с дьяконом, маленький диктофон, который он, повинуясь сигналу своего подсознания, впервые за многие годы снова включил, визит к Мире. Слишком много для одного дня».

Чувствуя себя смертельно уставшим, он тащился по коридору к своему номеру.

Вазу с искусственными цветами заменили на другую, в которой теперь светились желтые розы, рядом стояла тарелка с фруктами. Дверь в соседнюю комнату стояла открытой, из чемоданов в два шкафа аккуратно были разложены его обувь, белье и костюмы. Был убран рисунок тушью с собором Святого Стефана, а на его место повесили репродукцию картины Шагала. Фабер потрясенно смотрел на уличного скрипача, который играл и танцевал на крыше покосившегося и бедного домишки, смотрел на летающих коров и влюбленных в облаках, детей и бедняков, и городок Витебск, из которого был родом Шагал, зеленого осла, и красное солнце, и напольные часы, которые художник рисовал снова и снова, потому что они были самым ценным, чем владела его семья.

Окна в обеих комнатах были открыты настежь, со двора проникал прохладный, чистый ночной воздух, — теперь здесь царила тишина, и Фабер опустился на кровать, на подушке лежала маленькая плитка шоколада в серебряной обертке.

«Слишком много, — снова подумал он. — Слишком много хорошего, просто до жути много хорошего».

Он заснул мгновенно, и ему приснился сон о скрипаче на крыше, и о корове, и об осле, и о влюбленных, и о бедных евреях. Ему снилось, что он оказался в Витебске и один изучающий Талмуд ученик с пейсами, в кафтане и большой черной шляпе говорит ему фразу, которую он слышал когда-то давно в Иерусалиме: «Люди больше не знают, что им самим с собой делать».

7

— Гостиница «Империал», доброе утро!

— Доброе утро! Говорит Роберт Фабер. Господин Ланер на месте?

— Он как раз говорит по телефону. Минутку терпения, пожалуйста, господин Фабер. — Мелодия вальса полилась из телефонной трубки…

Было пять минут десятого, во вторник 31 мая 1994 года. Прошло две недели с тех пор, как Фабер после своей попытки бегства очень серьезно и предельно честно поговорил с Мирой, а она с ним. В последующие дни состояние Горана медленно улучшалось. Были и рецидивы, но в целом опасности для жизни больше не было. Как будет развиваться ситуация с мальчиком дальше, врачи и сами не знали, но только то, что он был жив, уже можно было рассматривать как чудо.

У Фабера установился четкий распорядок дня: в восемь утра он выходил из пансиона «Адрия» и направлялся в ближайшее кафе, чтобы позавтракать у господина Вискочила. Общий зал в подвальном помещении пансиона действовал на него удручающе. Погода оставалась хорошей, и он почти всегда устраивался за столиком на террасе кафе. Господин Йозеф и он испытывали друг к другу устойчивую симпатию, старый официант знал, почему Фабер находится в Вене, и с участием следил за медленным улучшением состояния здоровья Горана.

После завтрака и прочтения множества газет Фабер шел в Детский госпиталь Святой Марии и оставался там у Горана до часу дня. После этого он возвращался в пансион и предпринимал попытку поспать два часа, что ему в итоге и удавалось, несмотря на поистине вавилонское многоголосье, которое бушевало во дворике. Без сомнения, человек ко всему привыкает. Веселая иностранная молодежь съехала, и теперь здесь жили почти исключительно близкие больных детей, которым не нашлось места в гостевом доме. Эти жильцы были большей частью серьезны и печальны. Поскольку все они имели сходные заботы, то они рассматривали себя как некое сообщество. Немногие знали друг друга по именам, но это не мешало возникновению самой тесной дружбы. С Фабером никто не вел приватных разговоров, и он этому только радовался.

После дневного отдыха — с некоторых пор он был Фаберу необходим, если ему не удавалось отдохнуть, то во второй половине дня он чувствовал себя разбитым, — он снова шел к Горану. Около шести часов вечера он посещал Миру и проводил с ней около двух часов. Она почти совсем поправилась, и ее должны были скоро выписать.

Однажды она сказала:

— Это было замечательно с твоей стороны, что ты рассказал мне всю правду. Мы должны теперь всегда говорить друг другу правду, всегда! Она действительно дает нам единственный шанс — простая человеческая правда.

Итак, во вторник, в пять минут десятого Фабер стоял возле стойки в кафе со столиками на террасе. Обивка на диванчиках вся истерлась и была покрыта пятнами, как и посеревшие от времени столешницы, имитирующие мрамор. Господин Йозеф пробежал мимо Фабера с подносом в руке, он и его коллеги были очень заняты. Рядом с телефоном лежал экземпляр «Курьера». Заголовок гласил:

«НОВАЯ КРОВАВАЯ БОЙНЯ В САРАЕВО.

68 УБИТЫХ В РЕЗУЛЬТАТЕ РАКЕТНОГО ОБСТРЕЛА В СТАРОМ ГОРОДЕ»

Запись вальса оборвалась, и послышался голос портье Ланера:

— Доброе утро, господин Фабер. Чем могу быть вам полезен?

Фабер откашлялся.

— Я уже рассказывал вам о том больном мальчике и его бабушке, моей старинной подруге, которая лежит в Городской больнице.

— Да, господин Фабер.

— Ей уже лучше. Мальчику тоже. Даму скоро выписывают, а у нее из одежды только то, что она захватила из Сараево. Ей просто необходимы новые вещи…

— Вы правы, господин Фабер.

— И вот я хотел попросить вас… Я теперь плохо ориентируюсь в Вене… вы ведь лучше знаете, куда мне лучше всего обратиться, не так ли?

— Ну конечно.

— Не могли бы вы тогда порекомендовать такой дом моделей и представить меня директрисе? Я бы, конечно, мог и сам позвонить, но если бы это сделали вы, и я мог бы послать эти вещи в «Империал» — ничего не хочу сказать плохого относительно этого пансиона, им хорошо управляют, но…

— Я вас отлично понял, господин Фабер. Я немедленно позабочусь об этом. Когда бы вы хотели купить эти вещи?

— Как можно скорее. Еще сегодня утром, если это возможно.

— Пожалуйста, подождите несколько минут, господин Фабер. Я вам перезвоню.

— Минуточку! Я сейчас в кафе. — Фабер громко зачитал Ланеру номер, который был написан на старом аппарате.

Буквально через несколько минут портье позвонил.

— Все готово, господин Фабер! Дом моделей называется, — он произнес название, — расположен на Купфершмидгассе, угол Зайлергассе. От Оперы вы пойдете вниз по Кертнерштрассе — это пешеходная зона. Купфершмидгассе ответвляется слева, вы не пропустите ее. Директрису зовут фрау Вилма. Она ждет вас.

— Благодарю вас, господин Ланер.

— Это доставило мне удовольствие! Без промедления звоните, если я смогу вам еще чем-то помочь!

— Непременно. Еще раз спасибо. — Фабер повесил трубку, вышел из кафе и пошел в сторону Детского госпиталя. Подойдя к стоянке такси, Фабер попросил отвезти себя к Опере и затем зашагал по пешеходной зоне на Кертнерштрассе с ее деревьями, скамейками и уличными кафе вниз в сторону площади Стефана мимо многочисленных магазинов. Он искал совершенно определенный и вскоре обнаружил его — магазин электротоваров. Здесь он приобрел дюжину батареек на 1,5 вольта и две дюжины микрокассет. Приветливая продавщица снова привела его диктофон в боевую готовность, он наблюдал за ней.

«Все пришло в движение, — удивленно думал Фабер, — все будет так, как уже было раньше, я снова буду записывать разговоры, снова буду, — его дыхание участилось, — собирать материалы, после всего этого застоя снова собирать материалы… и, кто знает, может, снова буду писать».

Он снова вышел на Кертнерштрассе и, погрузившись в свои мысли, прошел еще немного вниз по улице.

Наконец появилась и Купфершмидгассе, очень узкая и очень короткая. Он свернул на нее и через два шага вдруг оказался перед тем самым домом, в подвале которого в марте 1945 года его завалило вместе с Сюзанной Рименшмид, старой девой Терезой Рейман, священником Рейнхольдом Гонтардом, беременной на последних месяцах Анной Вагнер, ее маленькой дочкой Эви и химиком Вальтером Шрёдером.

Дом! Вот он стоит перед ним на другой стороне Нойер Маркта, сразу напротив бывшей гостиницы «Мейсл и Шадн». Он глубоко вздохнул. Появилось и головокружение.

Приступ слабости заставил Фабера опереться о стену. Нойер Маркт! Сорок шесть лет назад он был здесь в последний раз и услышал от хозяйки дома, что всех, кто был в том подвале, за исключением Анны Вагнер и ее маленькой дочки, гестапо расстреляло 3 апреля 1945 года в Санкт-Пёльтене по решению военно-полевого суда. Доктором Зигфридом Монком звали председателя того военно-полевого суда, и этот Зигфрид Монк еще жив и является шефом разветвленной неонацистской организации…

Фабер тяжело дышал, пот заливал глаза, ноги дрожали. Куда подевалась легкость, которая его переполняла, куда подевалась уверенность, новое мужество, куда?

«Ланер мог бы меня предупредить, куда ведет эта Купфершмидгассе, — подумал он. — Хотя — ерунда! Ланер понятия не имеет, что здесь произошло столько лет назад, он тогда даже не родился».

Фабер отлепился от стены. Осторожно переставляя ноги, он вышел на Нойер Маркт и осмотрелся. С 1948 года он избегал этого места и совсем не собирался снова сюда приходить — и вот он здесь.

«Круг замкнулся, — подумал он. — Со временем замыкаются все круги. Вот теперь возвращение на Нойер Маркт. Вена, Вена, и столько печали».

Гостиница «Майсл и Шадн», давно отстроенная заново, называлась теперь «Европой» и сверкала сталью, стеклом и хромом. По соседству располагались шикарные магазины, дальше вверх по улице стояла гостиница «Амбассадор», прямо напротив склепа монахов-капуцинов.

«Монк, — подумал Фабер. — Убийца Монк. Если бы только они тебя нашли и осудили! Но они тебя не найдут. Они тебя не осудят. Не в этом городе. Не в этой стране. Но если я найду тебя…»

Он пересек площадь, испытывая непреодолимое притяжение кованых железных ворот также давно заново отстроенного дома на углу Нойер Маркта и Планкенгассе. Ворота были заперты. Над перфорированным отверстием домофона рядом с кнопками звонков значилось множество фамилий. Он наобум нажал на самую нижнюю кнопку.

«Может быть, отзовется консьерж», — подумал он.

В переговорном устройстве щелкнуло. И женский голос спросил:

— Да?

— Меня зовут Роберт… э, Питер Джордан… Я хотел бы… В этом доме очень глубокий подвал… Мне он хорошо известен… Я уже был здесь однажды… Не могли бы вы отпереть мне, чтобы я еще раз мог спуститься в подвал?

— Что вам там нужно?

— Меня там завалило.

— Что вас?

— Завалило.

— Когда?

— Пятьдесят лет назад…

— Вы пьяны, да?

— Нет… нет… я… в 1945 году в этот дом попала бомба, и я вместе с несколькими другими был тогда в подвале…

— Понятия не имею, — отозвался женский голос. — Сумасшедший какой-то.

На этот раз раздался мужской голос:

— Что происходит? Как ваше имя?

— Питер Джордан… Прошу меня простить! Я подумал, что вы консьерж и сможете пустить меня посмотреть на этот подвал.

— Здесь нет консьержа. Проваливайте прочь!

— Но ведь я только хотел…

— Если вы немедленно не уберетесь, я вызову полицию!

Фабер развернулся и пошел.

8

— Для нас это большая радость и честь помочь вам советом, господин Фабер, — сказала директриса. Фрау Вилме было около пятидесяти лет, она была ухожена, безукоризненно причесана и накрашена. В своем сером костюме она поспешила ему навстречу, как только Фабер переступил порог большого дома моделей. Все продавщицы улыбались, как она. — Господин Ланер из «Империала» сообщил о вас. Многие господа из «Империала» наведываются к нам. Я читала ваши романы, господин Фабер. Вы должны сделать запись в нашей Золотой книге! Пройдемте со мной, пожалуйста! Вон там мы сможем спокойно обсудить, что подойдет вашей даме больше всего.

Потом он сидел за столиком напротив фрау Вилмы, которая со своими первоклассно окрашенными тициановскими волосами, выглядела в высшей степени привлекательно. Фрау Вилма настояла на том, чтобы Фабер чего-нибудь выпил. Тогда кофе, никаких хлопот, сейчас его принесут, и чего-нибудь перекусить, соленые миндальные орешки, шоколадные конфеты, кексы, все в серебряных блюдцах.

— Бедная женщина! Я слышала, что она приехала из Сараево. Там идет ужасная война! Она, наверное, очень рада, что выбралась оттуда. Наверное, она чувствует сильную слабость…

— Чрезвычайную. Кроме того, это потрясение… Она живет в Деблинге у подруги. Я хотел сделать ей сюрприз. Вы должны мне в этом помочь.

«Сегодня Миру выписывают», — подумал он.

— Сюрприз, я вас понимаю. Мы здесь именно для этого! Она, должно быть, очень обрадуется, бедная милая женщина. Могу я спросить, какой размер носит дама… примерно?

— Ну, в общем…

— Подождите, господин Фабер, подождите! — Директриса крикнула: — Ева, Корнелия, Ульрика, подойдите, пожалуйста, сюда!

Три молодые продавщицы с совершенно разной внешностью подошли ближе.

— Она очень стройная, — сказал Фабер. — Примерно как дама справа.

— Как Ева. Вот так! Останьтесь здесь, милая Ева! — Обе других продавщицы исчезли. — Ева носит тридцать шестой размер. Мы можем подобрать и тридцать восьмой. Но если вы говорите…

— Тридцать шестой, — уверенно сказал Фабер.

«Худая, как и Мира», — подумал он.

— Не играет совершенно никакой роли, господин Фабер, даже если это будет тридцать восьмой, мы можем все обменять. Или подделать. О чем вы думали?

— Ей понадобится буквально все новое. Вы даже представить себе не можете…

— Ужасно! Просто ужасно! В общем, если милостивая фрау должна сейчас много отдыхать и щадить себя, то ей определенно понадобятся халаты, очень легкие, особенно сейчас, летом, и пижамы, и ночные сорочки… Извините, господин Фабер, но коль скоро вы сказали «все»…

— Вы совершенно правы, фрау Вилма.

— Пижамы, ночные сорочки, халаты, нижнее белье, чулки — мы не продаем. Все это дама может подобрать в «Газели» на Кернтерштрассе — первоклассный магазин, я сообщу о визите дамы, как только вы мне скажете… Какие цвета милостивая фрау предпочитает, я имею в виду — в одежде?

— Голубой, — сказал Фабер, — но и белый тоже… красный. — У него снова поднялось настроение. Он всегда любил покупать женщинам подарки, особенно в их присутствии.

— Голубой! Тогда у нас есть кое-что совершенно очаровательное: синий, с белым отложным воротником… Ева, покажите! Подождите! И принесите сразу…

Спустя пять минут вокруг Фабера висели на крючках многочисленные предметы одежды, другие лежали в расправленном виде на изящных золотых стульчиках.

— Я слышала, милостивая фрау уже немолода, поэтому я порекомендовала бы костюм из двух предметов. Например, этот синий блейзер со скромными золотыми пуговицами… милостивая фрау могла бы надевать под него темно-синюю узкую юбку или также облегающую, но более длинную юбку в сине-белую мелкую клетку. Может быть, дама любит носить брюки?

Фабер кивнул.

— Я так и думала! Итак, еще и брюки. Ну, а к юбкам и брюкам подойдет классическая английская блузка из шелка. А теперь нам понадобится немного смелости, господин Фабер. Белые, желтые цвета подсолнуха и клубничные… Льняные жакеты с цветочным рисунком, легкие, радостные и многоцветные…

Взгляд Фабера то и дело останавливался на синем костюме с белым отложным воротником.

«Тогда, в Сараево, когда она пришла ко мне в отель, на ней было светлое льняное платье, — подумал он, — без рукавов, и белые нитяные перчатки. Я очень отчетливо помню, как прекрасно она тогда выглядела… Она тоже вспомнит».

— …затем, может быть, летний костюм с короткими рукавами, если милостивая фрау наденет к нему подходящие по цвету туфли… Совсем рядом расположен первоклассный обувной магазин, я предупрежу их о вашем визите, господин Фабер… Этим летом это должны быть сабо, открытые сзади, их легко подобрать… Да, летние костюмы, господин Фабер, я бы посоветовала из поплина, у нас есть в синем цвете, но также и розового дерева, табачного и оливкового…

Фаберу демонстрировали все новые и новые предметы, наконец очередь дошла до шелковых платков с морскими и геральдическими мотивами, а также цветочным рисунком.

— Минуточку, минуточку! — Фабер как бы вернулся в реальность. — Милая фрау Вилма, все это без исключения чудесные по красоте вещи, но в отсутствие моей подруги я никак не могу это купить… Я думаю, что будет лучше, если вы отложите эти вещи, а я возьму только синий костюм, а через день-другой, когда она совершенно поправится и сможет прийти вместе со мной сюда… Я имею в виду, ей ведь понадобится и белье, не так ли, и обувь, например, — я ни в коем случае не смогу это купить без нее. Вы ведь согласны со мной?

— Ну конечно, господин Фабер! Вы совершенно правы! Мы все это отложим, а вы возьмете пока только синий костюм. Будет много, много лучше, если милостивая фрау придет сама. Золотая книга! Пожалуйста, господин Фабер! Корнелия уже принесла ее.

Вот он сидел, беспомощный и смущенный, как всегда перед лицом таких «золотых» книг, и в конце концов записал какие-то слова благодарности за приветливость, наилучшие пожелания от всего сердца и поставил под всем этим свое имя и дату, а фрау Вилма, Корнелия, Ульрика и Ева были покорены его шармом и тут же сообщили ему об этом. В заключение все четыре дамы проводили его до двери, и он, когда очутился на улице, подумал: «Как Мира обрадуется, когда я приду к ней сегодня после обеда».

9

— Синий костюм с белым отложным воротником! Летний костюм, цвет розового дерева! Желтое платье с поясом! Роберт! Или ты совсем ума лишился, или в том месте, где у других людей находится сердце, у тебя зияет дыра! Мне хочется рыдать, вот как мне плохо. — Мира стояла одетая рядом со своей кроватью и была сердита. — И я должна подобрать другие платья, и шелковые блузки, и большие шелковые платки с геральдическими мотивами, и халаты, и пижамы, и белье, и обувь, шлепки на лето!

— Сабо, — поправил ее Фабер, побледневший от разочарования.

— Сабо, извини! Мне позволительно не знать, что носят изысканные дамы в Вене. Я старая женщина из развалин города, от которого вы давно отреклись.

— Не говори так! У тебя нет права так говорить, Мира! Я хотел доставить тебе радость, черт возьми! Это просто отвратительно!

— Это отвратительно, в этом ты прав. Но и ты пойми меня: у меня здесь смертельно больной внук, единственный, кто остался от моей семьи. Я надеюсь и молюсь день и ночь, чтобы он не умер. А ты идешь и скупаешь весь магазин модной одежды!

— Я принес один-единственный костюм! — Теперь он впал в ярость. В больницу он явился в самом радужном настроении и принес синий костюм в роскошной сумке из глянцевого картона в комнату, где она ждала его уже одетая. Он вынул сказочно прекрасный костюм из сумки, освободил его от шелковой бумаги, разложил на кровати и с воодушевлением посмотрел на нее — и вот какова оказалась реакция. Действительно отвратительно. Фабер вдруг почувствовал пронзительную жалость к себе. Человек делает все, чтобы доставить ей радость, до этого все было в полном порядке — мир, дружба, начало новых, очень редких и потому ценных отношений — и вот, нате вам, истерика, упреки, злые слова. — Единственный костюм! — повторил он. — Об остальном я тебе только рассказал. Халаты, эти ночные сорочки, пижамы, белье и шлепки — тьфу, черт! — сабо.

— Потому что ты стыдишься меня! Потому что я выгляжу как старая неряха, которая только что выбралась из подвала. Да, я выбралась из подвала! Даже из нескольких подвалов! С последним, что у меня еще осталось, с этим коричневым вязаным костюмом. — Она начала плакать. — Я попросила у сестры утюг и отпарила мой костюм, сестра помогла мне удалить несколько пятен. Но я все равно выгляжу как последняя оборванка, и тебе стыдно показываться со мной на глаза людям. Ради себя ты купил этот синий костюм. Ради себя. Не ради меня. А Горан лежит в госпитале, и никому не известно, что с ним будет дальше.

Он растерянно смотрел на нее. Ярость куда-то исчезла.

«Этого не может быть! — думал Фабер. — Она не может предпочесть этот кошмарный вязаный костюм из этой ужасной грубой шерсти с растянутой юбкой и белой блузкой с потертым воротником прекрасному синему костюму. И эти старые разношенные, да нет — раздолбанные, именно раздолбанные — черные туфли не может находить более привлекательными, чем те сабо, которые она вовсе не видела, а ругает при этом последними словами! О белье и речи нет! Насколько старым оно должно быть? И Горан! Будто я и сам не думаю о нем постоянно!

— Пожалуйста, Мира, сними… эту коричневую штуку и надень хотя бы этот синий костюм! Нам надо идти к Горану. Доктор Белл ждет нас.

— Я останусь в том, в чем есть. Если ты стыдишься меня, то можешь оставаться здесь. Я пойду одна.

— Ты еще слишком слаба!

— Поеду, я имела в виду.

— У тебя и пяти шиллингов нет! Будь же, наконец, благоразумна! Надень синий! Я выйду пока в коридор. Но, пожалуйста, надень синий, Мира!

— Мне не нужны деньги. Такси уже ждет внизу. Мой чемодан погружен. Шофер рассчитается с клиникой.

— Не надо разыгрывать здесь роль женщины, которая явилась из ада, — крикнул он. — Всем и так хорошо известно, что ты вышла оттуда. Я только хотел доставить тебе немного радости!

— Тебе это удалось, видит бог! — Она захватила ужасную сумку, которая лежала на кровати и прошла мимо него к двери.

— Ну, что на этот раз?

— Такси ждет.

— Ты должна надеть синий…

Мира громко хлопнула дверью. Мгновение он стоял неподвижно, потом рывком распахнул дверь — и замер буквально в сантиметре от каталки, которая проезжала мимо. На ней лежала без движения женщина, прикрытая простыней так, что было видно только мертвенно-бледное лицо и закрытые глаза.

— Ну! — сказал санитар, который толкал каталку.

— Мира! — крикнул Фабер.

Она уже стояла возле лифтов.

— Здесь нельзя кричать, — сказал санитар. — Мы в больнице находимся. Эту пациентку перевозят из операционной.

— Мне очень жаль… правда, мне очень жаль. Простите меня! — пробормотал Фабер. Он посмотрел в глубь коридора. Мира исчезла. Пару секунд он стоял неподвижно, потом вернулся в больничную палату и запихнул синий костюм в красивую сумку из глянцевого картона.

10

— Вот наконец и вы, господин Джордан, — сказал доктор Белл, когда Фабер вошел в его кабинет в Детском госпитале. В нем снова поднялась волна ярости, так как он увидел Миру, сидевшую в своем безумном коричневом вязаном костюме и черных туфлях. — Мы ждали вас.

— Мне очень жаль.

— Что это у вас в большой сумке?

— Ничего особенного, — сказал Фабер. — Могу я оставить ее у вас?

— Ну конечно, — сказал Белл. — А теперь идемте!

Они миновали многочисленные коридоры и лестницы наверх по направлению ко Второму онкологическому отделению, по пути минуя носилки и инвалидные коляски, в которых санитары и сестры осторожно перевозили детей. Несколько дверей стояли открытыми, смех и голоса доносились из комнат. Вдоль стен стояли женщины в молчаливом ожидании. Большой клоун с ярко раскрашенным лицом, в сине-желтом костюме с серебряным воротником-жабо, рыжем парике, бесформенных ботинках и шароварах прошел мимо них. Он низко опустил голову, слезы прочертили дорожки по загримированному лицу. Мира испуганно посмотрела ему вслед.

— Нет, — сказал доктор Белл. — Идемте дальше, фрау Мазин! — Они добрались до палаты Горана. Белл постучал и открыл дверь. Профессор Александр Альдерманн, который сильно напоминал Фаберу Хемингуэя, обернулся им навстречу. Он широко улыбнулся, как и светловолосая Юдифь Ромер, и крепкий врач с круглым лицом и большими руками, которого Фабер не знал, и дьякон Ламберт, который на коленях стоял возле кровати Горана. Мальчик сидел прямо, свесив худые ноги вниз, а Ламберт массировал их.

Мира и Фабер остановились. Лицо и глаза Горана потеряли свою яркую желтизну. Он серьезно посмотрел на них. Он был единственным, кто не улыбался.

— Горан! — Мира подбежала к нему. Дьякон поднялся и отошел в сторону. Мира прижала мальчика к себе и начала гладить его. — Горан! Мой маленький, мой любимый, сокровище мое! Насколько тебе стало лучше! Господь совершил чудо; нет, не Господь! — поправилась она, повернувшись в сторону врачей и дьякона. — Это они сделали! Это они совершили чудо! — Мира пожала руку Ламберту. — Спасибо, — сказала она, — спасибо! Вы ведь дьякон, не так ли? Господин Джордан очень много о вас рассказывал. Спасибо, господин Ламберт!

— Это сделал все же Господь! — улыбнувшись, сказал тот.

Мира пожала руку Беллу и поблагодарила его тоже. Она расплакалась от счастья. Она поблагодарила профессора Альдерманна, поблагодарила Юдифь Ромер и врача с большими руками. Белл представил его:

— Это мой друг доктор Томас Меервальд, хирург из ЦКБ. Он давно знает Горана, так же как и я, — это он сделал пересадку печени Горану.

— Мы сделали это вдвоем, — сказал Меервальд. Его голос прозвучал низко. — Сегодня я хотел увидеть, насколько изменилось состояние Горана. У него все получилось, у мальчика, он сумел преодолеть кризис, ему лучше, учитывая обстоятельства. Скажи же, Горан, что тебе лучше!

— Учитывая обстоятельства, мне лучше, — совершенно серьезно сказал Горан.

— Покажи нам как! — сказала светловолосая доктор Ромер.

«Две недели назад ее дочке пересадили почку, — подумал Фабер. — Горан преодолел кризис, а мы как двое идиотов спорим из-за синего костюма».

Он посмотрел на Миру, она на него, ее взгляд при этом говорил: «Прости». Фабер кивнул.

— Пожалуйста, Горан, покажи Баке и деде.

Мальчик вытянул тонкую руку. Доктор Ромер, взявшись за протянутую руку, помогла Горану встать. Она лишь придерживала руку, только для верности, в то время как Горан серьезно и сосредоточенно переставлял ноги одну за другой. В ночной рубашке и тапках мальчик пересек больничную палату, один раз споткнувшись, затем он проделал свой путь назад к кровати и обессиленно упал на нее, ему не хватало воздуха, капельки пота выступили у него на лбу.

Врачи и Ламберт захлопали в ладоши. Мира безудержно расплакалась. Фабер снова подумал о чудесном мире, который находится с нами рядом, и о всем том, что произошло чудесного в этом мире.

— Спасибо, — сказал он, — я тоже благодарю вас всех. — Он протянул Мире носовой платок, и она громко высморкалась, но слезы вновь полились из ее глаз. Теперь она стояла рядом с кроватью Горана и гладила его по лицу, узким плечам и худым рукам. Горан смотрел на нее широко открытыми глазами.

— Почему он такой серьезный? — спросил Фабер хирурга Меервальда.

— Его что-то угнетает, — сказал тот тихо. — Мы не знаем что.

— Но ему же стало намного лучше, — прошептал Фабер, пока Мира продолжала ласкать Горана и обратилась к нему на его родном языке. Фабер посмотрел на Белла и Юдифь Ромер. Она еле заметно приподняла плечи.

— Ему действительно стало на удивление лучше, — сказала она. — И это намного раньше, чем мы рассчитывали.

— А как ваша дочка, фрау доктор? Как она перенесла операцию? — тихо спросил Фабер.

Врач постучала по деревянной панели.

— Операцию провел доктор Меервальд — очень хорошо, господин Джордан. И первые дни после нее прошли тоже вполне благополучно. Затем внезапно поднялось давление. Я немедленно привезла ее сюда, в госпиталь. Давление все еще не нормализовалось. Коллега Белл, наверное, говорил вам, как внимательны мы должны быть после пересадки к малейшим отклонениям от нормы. Вы, и фрау Мазин, и Горан скоро познакомитесь с Петрой. А вот нам предстоит выяснить, почему Горан так серьезен. Теперь мы можем сделать биопсию его печени. Не надо бояться! Под местным наркозом, конечно. Все это время мы ждали более благоприятных результатов на свертываемость крови, иначе опасность сильного кровотечения слишком велика. Теперь анализы почти в норме. При помощи полой иглы мы возьмем пробу ткани из печени, цилиндрической формы, длиною один-два сантиметра и диаметром около одного миллиметра. Патологоморфолог исследует пробу под микроскопом, чтобы узнать, почему печень Горана находилась в таком катастрофическом состоянии, когда он поступил к нам.

— Одновременно, — сказал хирург Меервальд своим низким голосом («Он, должно быть, тиролец», — подумал Фабер), — будут проведены исследования на наличие вирусов, которые, например вызывающие гепатит, могут послужить причиной разрушения печени.

Горан заговорил громче с Мирой. Все посмотрели в их сторону. Мира ответила мальчику на сербскохорватском.

— Что он говорит? — спросил Белл.

— Он говорит, что господин Смайлович будет вынужден играть еще долго, потому что вчера в Старом городе, в Сараево, снова в результате бомбового удара погибли шестьдесят восемь человек.

— Откуда он узнал? — спросил Фабер.

— Кто это — господин Смайлович? — спросил Белл.

— У сестры была сегодня с собой газета, говорит Горан. Он прочитал заголовок, — пояснила Мира.

— Тогда он поэтому такой серьезный, — сказал Фабер.

— Возможно, и поэтому, — сказал дьякон Ламберт. — Возможно, по другой причине.

— По какой же? — спросил Фабер.

Ламберт покачал головой, так как Мира снова заговорила:

— Господин Ведран Смайлович — это знаменитый виолончелист из Сараево. В мае девяносто второго года — прошло уже два года — в центре города в результате минометного обстрела погибли двадцать два человека и больше сотни получили тяжелые увечья. С того самого дня господин Смайлович каждый день, каждый день играет где-то в городе «Адажио» композитора Томмазо Альбинони. Он всегда одет в свой фрак, белую рубашку, белый галстук-бабочку, а на голове у него шапка-ушанка. И вот он садится на стул где-нибудь перед развалинами Национальной библиотеки и играет «Адажио». Он говорит, что эта музыка лучше всего соответствует настроению жителей Сараево.

В комнате воцарилась полная тишина.

«Томмазо Альбинони, — подумал Фабер. — Его «Адажио», написанное двести лет назад, музыкант играет каждый день с 1992 года. Уже два года — печальную, нет, трагическую композицию этого человека».

— Да, — услышал он Миру, которая сказала по-немецки, — да, Горан, господин Смайлович будет играть еще очень долго.

— Для многих погибших, — также по-немецки сказал Горан.

— Для мертвых и живых, — сказала Мира.

— Но в первую очередь для мертвых, — сказал Горан.

11

Белл покашлял, и они покинули помещение. Остались только Мира и Ламберт, который говорил что-то утешительное Горану. В кабинете доктора Белла профессор Альдерманн сказал:

— Вам надо теперь позаботиться еще и о фрау Мазин, господин Джордан. Она подлечилась, и теперь ей необходимо отвлечься.

Фабер подумал о споре по поводу новых платьев и кивнул.

— С Гораном всегда кто-то есть? — спросил он.

— Ну конечно! Особенно в это критическое время, пока не будут готовы результаты биопсии, — сказал бородатый глава клиники с белыми и словно бы не знавшими ножниц парикмахера волосами. — В остальном мы предприняли все меры безопасности. Вы, наверное, обратили внимание, что Горан больше не находится постоянно под капельницей и катетеры удалены из вен.

— Да мне бросилось это в глаза. — Фабер теперь постоянно носил при себе маленький магнитофон и записывал все важные разговоры.

— Теперь мы смогли отказаться от катетеров. Мы используем теперь канюлю. Я поясню для вас, господин Джордан, — сказал Альдерманн. — Вот здесь вы видите цветной проспект «Фармацеи», шведской фирмы, производящей медицинскую технику. Канюля — это полностью имплантированная под кожу катетерная система, специально разработанная для тех пациентов, у которых часто берут кровь из вены. Эта система позволяет делать все новые и новые инъекции, вливания лекарственных препаратов, кровезаменителей, питательных растворов и облегчает взятие крови для анализов. Амбулаторное и стационарное лечение пациентов значительно облегчается, при этом привычный образ жизни почти не нарушается.

— Это значит, что если дела у Горана пойдут настолько хорошо, что он сможет жить в доме для гостей, то он тоже будет носить подобную канюлю, — сказала доктор Ромер.

Альдерманн карандашом указал на цветную анатомическую схему верхней части человеческого тела.

— Вот здесь, посмотрите, справа на шее расположена большая полая вена. Здесь хирург делает первый надрез и вводит внутрь трубку, которая направляется до правого предсердия сердца — там имеется достаточно места. Затем трубка выводится на уровень груди в результате второго надреза где-то в районе правого соска. Конец канюли остается под кожей и защищен специальным запирающим устройством, которое снабжено мембраной. Конец трубки должен в любом случае быть перекрыт, иначе туда может попасть воздух и пациент погибнет.

— Поведение Горана, — сказал доктор Меервальд, — нельзя назвать обычным, вы сами видели, господин Джордан. Мы опасаемся, что однажды он сам вырвет себе катетер из вены. С этой системой это совершенно исключается, так как, я повторяю, запирающее устройство находится под кожей.

— Мембрану мы можем прокалывать столько, сколько нам понадобится, — продолжил Альдерманн. — Маленькая дырочка сама собой затягивается со стопроцентной гарантией надежности, как только мы вынимаем иглу.

Дверь открылась, и Мира вошла в комнату.

— Господин дьякон остался у Горана, — сказала она. — Без сомнения, вся эта бойня так удручающе на него действует.

— Ну конечно, — сказал Белл.

Светловолосая докторша положила ладонь на руку Миры.

— Горану лучше, фрау Мазин. На этой стадии настроения меняются очень часто. Нам это хорошо известно. Это пройдет. Вы заслужили отдых, вы и господин Джордан.

— Верно, — сказал Белл. — Посмотрите Вену! Это ведь ваш город, господин Джордан! — Он подумал. — Я имею в виду, был однажды вашим городом.

Вдруг оказалось, что четверо врачей только и заботятся о том, как развлечь Миру и Фабера.

— Сходите поужинать в хороший ресторан! — Возьмите напрокат автомобиль, господин Джордан! — Если у мальчика и дальше дела пойдут в гору, он скоро переселится в гостевой дом и вы сможете втроем совершать прогулки.

Мира коротко рассмеялась дрогнувшим голосом.

— Вы, правда, думаете, что у него дела идут на поправку?

— Ну, вы ведь сами видели, фрау Мазин!

— Кстати, если вы так уж интересуетесь проблемой трансплантации, господин Джордан, послезавтра на ОРФ,[51] по второму телевизионному каналу, в передаче «Клуб два» как раз будет обсуждаться эта тема. Меервальд примет участие в дискуссии, — сказала Юдифь Ромер.

— Они не нашли никого лучше меня, — сказал хирург.

— Наш Меервальд очень скромен, — сказал профессор Альдерманн. — Вам надо как-нибудь поприсутствовать на его докладе! Среди демонстрируемых диапозитивов всегда имеются такие, на которых запечатлены его пациенты до и после операции по трансплантации. Сначала пациенты не могли даже двигаться, — затем Меервальд демонстрирует диапозитивы с ними же, но они с новым сердцем уже на гаревой дорожке или с новой печенью висят на какой-то отвесной скале где-нибудь в Тироле.

— Так вы из Тироля?! — сказал Фабер.

— Из Инсбрука, — улыбнулся Меервальд. — Но ни за что не догадаетесь, правда?

Фабер увидел, как Мира подошла к доктору Ромер и о чем-то зашепталась с ней. Врач кивнула и в свою очередь зашептала.

— Итак, как следует расслабьтесь! — сказал Альдерманн Фаберу. — И не забудьте, послезавтра в двадцать два тридцать, «Клуб два» на ОРФ, второй канал. Вы сможете полюбоваться на нашего тирольского героя.

— Вы сможете полюбоваться им во всей его красе прямо в апартаментах фрау Мазин в гостевом домике, — сказала Юдифь Ромер.

— Посещение мужчин там разрешены? — спросил Фабер. — Мне только исполнилось семьдесят.

Над этим смеялись все — слишком громко, подумалось Фаберу, слишком громко — и после этого врачи проводили его и Миру к выходу и сердечно с ними распростились.

— Отдохните как следует!

— Скоро будут готовы результаты биопсии.

Наконец Фабер и Мира оказались одни напротив красочной стены, которую разрисовали дети.

— О чем вы сейчас шептались с доктором Ромер? — спросил он.

— Мне очень жаль, Роберт, — сказала она и погладила его по щеке. — Мне ужасно жаль, что я так безобразно себя вела в больнице.

В левой руке Фабер держал большую сумку из глянцевого картона.

— Безобразно? Ты была очаровательна!

— Ах, прекрати! Я испытывала такой страх перед встречей с Гораном. Прости меня, пожалуйста.

— Ты все-таки не увиливай! О чем это вам надо было пошептаться с докторшей?

Она смущенно взглянула на него, а потом рассмеялась.

— Мы ведь пойдем сегодня вечером куда-нибудь поужинать, не так ли?

— Еще бы!

— Ну, вот видишь! И я хотела бы надеть чудесный синий костюм и сделать себя такой красивой, насколько это вообще будет возможно.

— Ну и отлично, и что?

— A у меня есть только эти ужасные черные туфли. Они совсем не подходят к этому чудесному костюму. И тогда я спросила у фрау Ромер, нет ли здесь поблизости обувного магазина, и представь себе, она сказала, что есть, всего несколько сот метров вниз по Альзерштрассе. Я понятия не имею, где эта Альзерштрассе. Проводи меня туда, пожалуйста, прямо сейчас, чтобы я могла купить себе туфли — я хотела сказать, чтобы ты мог купить мне туфли, у меня же нет денег! Скажи, ну разве это не наглость? Я требую себе подарков, как какая-нибудь содержанка.

— Причем наглая содержанка, — сказал он, — только продолжай и дальше в том же духе! Завтра мы пойдем к фрау Вилме и в «Газель», а для Горана нам тоже потребуются новые, шикарные вещи. Погуби меня, погуби меня без жалости, коварная!

— Я непременно это сделаю, — сказала Мира. — Ты еще будешь удивляться! Как называются эти модные летние туфли?

— Какие модные летние туфли?

— Не смей увиливать! Ты точно знаешь какие. Ты рассказывал о них в больнице. Удобные, открытые сзади.

— Сабо!

— Точно, сабо, — сказала Мира.

12

Этим вечером они ужинали в ресторане гостиницы «Регина» недалеко от церкви Вотивкирхе. Мира была одета в синий костюм, с белым шелковым платочком, который выглядывал из нагрудного кармана, к костюму она надела белые сабо, она очень скромно подкрасилась, покрыла ногти перламутровым лаком, а пахла она английским мылом и духами «Флёр де Рокель». О косметике они позаботились совместными усилиями.

В ресторане Фабера узнали и провели за прекрасный столик, к которому он и Мира прошли вслед за чрезвычайно приветливым старшим официантом. Потом были и другие официанты, но первый остался их главным покровителем. Он предложил им предоставить составление меню их ужина шеф-повару, то есть устроить себе сюрприз.

— Не надо беспокоиться о фигуре, милостивая госпожа, блюда только самые изысканные и небольшими порциями!

Мира и Фабер выразили свое согласие. Бармен принес карту вин и предложил им изысканные сорта, он с сожалением и одновременно с уважением принял к сведению, что Фабер не пил алкоголя и обратился с пояснениями к Мире. Здесь, как узнали они, можно заказать «бокал вина», который содержался в бутылках объемом в 1/7 литра, бармен предложил им заказать по бокалу грюнер вельтлинера к холодным закускам, к рыбе бокал рислинга, к главному блюду бокал голубого бургундского, ну а к десерту бокал шипучего отборного ягодного вина Крахера. Мира была потрясена и соглашалась на все, а Фабер получил стакан яблочного сока с содовой и думал о давних временах и дальних странах, в которых заказ вин и кушаний превращался в целую науку и длился целую вечность.

Еда была превосходна, официанты время от времени устраивали небольшое представление вокруг стола, а Мира немного опьянела и принималась гладить руку Фабера, как только хотя бы одна рука у нее освобождалась. В зале был пианист, который играл красивые, старые мелодии. Фабер встал, извинился перед Мирой, подошел к нему и, положив на рояль двести шиллингов, коротко о чем-то переговорил с мужчиной, затем он вернулся назад к Мире. После небольшой паузы пианист заиграл мелодию «These foolish things», под звуки которой Мира и Фабер больше чем сорок лет назад танцевали в гостинице «Европа» в Сараево. Пела эту песню молодая рыжеволосая женщина в черном платье с блестками, а бывший муэдзин по имени Али сидел высоко под потолком позади прожектора и менялразноцветные куски стекла перед ним, так что луч света постоянно окрашивал зал в разные цвета. Затем последовала «I’ve got you under my skin» — песня, которая звучала, когда они впервые поцеловали друг друга, и Мира снова расплакалась, на этот раз от волнения, и она крепко сжала ладонь Фабера, в то время как смотрела на него глазами, затуманенными слезами, а пианист поглядывал на них с улыбкой, и многие гости в зале последовали его примеру. Что за удивительная пара, наверное, думали они, жили и состарились вместе, the smile of Garbo and the scent of roses.

В заключение Мира съела две порции десерта и, когда они шли мимо подсвеченной прожекторами Вотивкирхе вверх по Альзерштрассе, самому короткому пути к гостевому дому госпиталя, она крепко ухватилась за руку Фабера, с одной стороны по причине большой привязанности, но и из соображений безопасности, так как она выпила слишком много вина.

Перед домом для гостей она робко поцеловала его в губы, погладила его по лицу и затем снова и снова целовала, как будто прощалась с ним навеки. И он тоже гладил ее лицо и тоже целовал, а когда Мира наконец исчезла за входной дверью дома, он медленно побрел в свой пансион. Светила луна. Дома, деревья и припаркованные автомобили имели в ее свете ясные, резкие очертания, и Фабер подумал об «Адажио» Томмазо Альбинони.

13

На следующий день они доехали на такси до Государственной оперы, и в большом доме моделей на углу Купфершмид и Зайлергассе радостная и взволнованная Мира долго примеряла все, что подобрал для нее Фабер. Она снова и снова исчезала с фрау Вилмой в примерочной кабинке и затем демонстрировала свой наряд. Фабер был восхищен, и Мира уже не имела ничего против того, чтобы носить красивые платья. Затем они отправились в обувной магазин и купили Мире четыре пары туфель. («Ты ничуть не изменился, сорок лет назад ты был таким же, совершенно сумасшедшим, с большими претензиями. Это просто ужасно!» — сказала Мира и тем озадачила молодого управляющего магазина.) Потом они сделали покупки для Горана на Кертнерштрассе, на этот раз пришел черед Миры, которая потеряла чувство меры. Скоро Горан начнет вставать, и поэтому они сразу приобрели ему две пары джинсов «левис» (размеры Мира знала точно), несколько футболок и свитеров с разными рисунками, на «будущее» она купила кожаную куртку — кожа в пятнадцать лет — это шикарно! — потом еще тренировочный костюм и снова, «на будущее», спортивные носки, а также «мечту всех мальчишек», как заверил их продавец, баскетбольные кроссовки.

Все покупки Фабер просил отправить в «Империал», там он мог их позднее забрать, и, наконец, Мира отправилась — уже в одиночестве — в «Газель», чтобы выбрать халаты, ночные сорочки, пижамы и белье. Фабер между тем занял столик в одном уличном кафе и заказал себе апельсиновый сок (он снабдил Миру достаточным количеством денег), и пока мимо него, смеясь и болтая, проходили люди, он снова думал о Марлен Дитрих.

«Пока вы сами не счастливы, вы не сможете сделать счастливым человека, которого любите, даже если можете выполнить все его желания». Она сказала это ему однажды по телефону. В роли содержательницы мексиканского борделя в фильме «Печать зла» она ответила Орсону Уэллсу, который протянул ей свою руку и попросил рассказать о своем будущем: «У тебя его нет… Даже малейшего намека на него. Ты все истратил. It’s all used up».[52]

It’s all used up.

Две недели назад, он думал, что у него нет никаких чувств к кому бы то ни было, даже к Мире, которую он, вне всякого сомнения, любил тогда в Сараево. Никаких чувств ни к одному человеку. It’s all used up.

Фабер не мог вынести даже мысль о том, чтобы остаться со старой женщиной и умирающим мальчиком. Он бежал — и возвратился назад. И вот он познакомился с дьяконом Ламбертом и все еще не понял, как получилось так, что спустя многие годы он снова держал в руках маленький японский диктофон и записывал разговор с этим врачевателем человеческих душ. И вот он купил новую одежду Мире и вместе с ней провел чудесный вечер в ресторане. У Горана тоже, кажется, дела идут на поправку, или это только так кажется, и он все же должен умереть.

«Все равно, — подумал Фабер, — все, что так изменило Миру и меня, все это идет от Горана (может, именно поэтому он и не умер, а выздоровел), мальчика с разрушенной печенью, который находится между жизнью и смертью. Каким невероятным духом обладает это существо, что за сила таится в его очевидной слабости?»

Глава вторая

1

Вот что происходит, когда жизнь дает передышку, когда на одно короткое мгновение она становится необъяснимо милосердна, чтобы потом с новой силой нанести удар.

По этой причине в четверг 2 июня 1994 года, в 11 часов утра Мира и Фабер стояли под яблоневым деревом в саду дома, в котором Фабер провел свою юность.

По этой причине Фабер смеялся.

По этой причине Мира была счастлива, потому что дерево сверху донизу было покрыто маленькими зелеными плодами. Потому что она твердо верила: раз это более чем столетнее дерево может плодоносить, значит, Горан обязательно выздоровеет. Днем ранее Фабер арендовал автомобиль — «опель-омегу». От домика для гостей они поехали в западном направлении по Верингерштрассе, которую в последствии переименовали в Петцляйнсдорферштрассе. Сорок первый трамвайный маршрут проходил здесь, и Фабер помнил те времена, когда он четырнадцатилетним подростком возвращался на сорок первом вместе со своей матерью после каждого допроса в штаб-квартире гестапо на площади Морцинплац и как мама, которая до этого много плакала, старалась во время поездки взять себя в руки, чтобы Мила, ждавшая дома, не разволновалась еще сильнее, чтобы с ней не случился этот ее приступ икоты.

Он показал Мире эту красивую улицу, которая словно забором была обсажена большими деревьями, и он рассказал ей о своем отце, которого он звал просто Томми и который к тому времени уже сбежал в Англию. За конечной остановкой сорок первого маршрута улица становилась очень узкой, и Фабер, свернув здесь направо, поехал вверх по круто поднимающейся в гору улице с роскошными виллами. В конце улицы налево и вверх можно было пройти к кладбищу, на котором была похоронена его мать. Вдоль равнины дорога вела до Нойштифта.

Перед ними простирались теперь гигантские виноградники на западных склонах Венского леса. Фабер различил променад с многочисленными деревьями — аллею ореховых деревьев своей юности — и большой луг Оттингера, где он катался на лыжах.

«Здесь ничего не изменилось, — подумал он. — Даже мелочи остались прежними». Перед домом с высоким железным забором и калиткой находилась небольшая парковка, где он оставил свой «опель». Когда он был маленьким мальчиком, в воротах был скрытый механизм, чтобы их открывать, он рассказал Мире об этом и о том, что мама часто вывешивала на широких опорах забора большой белый лист картона с большой красной точкой.

— После бегства Томми мы были так бедны, что мама была вынуждена сдавать комнаты, и она вместе с Милой готовила и прибиралась для чужих людей. Квартиранты менялись, и когда комната освобождалась, то кусок картона снова появлялся на заборе. Мама написала на нем, что здесь сдается прекрасная комната с полным пансионом.

— А зачем она нарисовала красную точку? — спросила Мира, в то время как он уже нажал на звонок.

— Тогда она еще делала плакаты и модные рекламные фотографии, — сказал Фабер, — например чулок. Две подруги были моделями, и каждый раз, когда проходил сеанс, меня отсылали в сад. У мамы была большая камера из ценного дерева, еще со стеклянными пластинами вместо пленки. Эти пластины я, конечно же, искал и находил. Красивые ноги в шелковых чулках со швом, туфли на высоких каблуках, черные трусики, все в черно-белых цветах негатива, я потрясенно рассматривал все это и мастурбировал; это был мой первый сексуальный опыт. Ни одного плаката матери так и не удалось продать, да и с фотографиями чулок она имела мало успеха, но она не сдавалась, нет, моя мама никогда не сдавалась. Она объясняла мне и Миле, что такая вот красная точка заинтересует людей — даже если они проходят мимо на значительном расстоянии — так что они подойдут к забору, чтобы прочитать текст. У мамы тогда каждая марка была на счету — с Томми в Англии.

Когда зажегся свет возле камеры слежения рядом с панелью звонка, то раздался приятный женский голос:

— Да?

Фабер посмотрел в объектив, назвал свое имя и сказал, что долгое время жил на этой вилле и хотел бы показать своей даме сад и сам на него полюбоваться после всех этих лет.

Дама с приятным голосом была очень любезна. Она попросила немного подождать и наконец появилась сама, стройная, темноволосая, в длинных брюках и свободной рубашке, и отперла перед ними ворота. Она провела Миру и Фабера мимо виллы вниз по каменным ступеням до входа в сад, немного поговорила с ними и оставила их наедине.

Следующая лестница привела Фабера с Мирой в глубь сада. Это были те самые камни, серые и потертые непогодой, но крепкие, и старик подумал, что видел их в последний раз до того, как он уехал в Берлин, то есть сорок лет назад.

Фабер двигался как во сне, и Мира молча шла рядом с ним через луг со свежеподстриженной травой под кронами больших старых деревьев. Все было так же, как и сорок лет назад, отсутствовало только несколько деревьев, среди них абрикосовое, которое спилили. Мила варила плоды в больших кастрюлях, и еще кипящий абрикосовый мармелад разливали в стеклянные банки, закрывали горлышки вощеной бумагой, стягивали резинками и хранили на чердаке для зимы. Все это он рассказывал, когда они шли с Мирой через сад его детства — что таким же образом Мила варила сливовое варенье и еще варенье из черной бузины, три больших куста которой стояли в те времена в саду. Они тоже исчезли.

Наконец они остановились под той самой яблоней, где у Фабера был домик и где он целыми днями читал, он хорошо помнил имена писателей и названия книг и назвал их все, в заключение он еще сказал Мире:

— Торнтон Уайлдер и «Мост короля Людовика Святого»!

— Это одна из самых прекрасных книг на свете, — сказала Мира.

— Что за грандиозная притча! Где-то в Перу обрушивается мост, и пять человек с совершенно различными судьбами разбиваются насмерть. Один монах прослеживает их жизненный путь. Почему именно эти пятеро и в данный конкретный момент? Живем ли мы и умираем, подчиняясь случаю, или мы живем и умираем в соответствии с определенным планом?

Мира с улыбкой посмотрела на Фабера.

— Я тоже могу процитировать кое-что, — сказала она. — «Многие говорят, что для нас вообще не существует понятия знания, так как для богов мы не более чем букашки, которых мальчишка ловит и убивает летним днем; другие же говорят, что воробушек не потеряет ни единого пера, чтобы не было на то дозволения Господа». Ты ведь тоже не веришь в случай, не так ли?

— Ни в коем случае, — сказал Фабер. — Все предопределено, все, и если взять на себя труд, проследить все причинные связи, то можно доказать даже то, что мы оба должны были именно сегодня оказаться под этим старым яблоневым деревом.

— Ты это потрясающе объяснил.

— Потрясающе, да?

— Ммм, — произнесла Мира голосом, который напомнил мурлыканье довольной кошки. Она смотрела на него, и маленькие золотистые точки блеснули в ее темных глазах; было лето, удивительное, сияющее лето.

Фабер наклонился к ней и поцеловал в губы, а она обняла его, и они еще долго так стояли. Когда они наконец разомкнули объятия, Мира тихо спросила:

— Горан поправится, правда?

— Непременно, — сказал он.

— Это был глупый вопрос, — сказала она. — И я глупая женщина. Как же иначе ты мог ответить, мой бедный? — Она посмотрела вверх на виллу. — Раньше все выглядело точно так же?

— Да, — сказал он. — Или нет, подожди-ка! Когда мы были бедными, во время войны уж точно, пока у нас не отобрали дом и я не был мобилизован в вермахт, Мила насадила вверху возле лестницы грядки с овощами: с зелеными бобами, которые здесь, в Австрии, называют физолен, помидорами — парадайзерами и морковью — желтой репой, а также кольраби, салатом, клубникой и красной смородиной — здесь ее называют рибисельн…

— Как ее здесь называют? — Мира засмеялась.

— Рибисельн, — сказал Фабер. — Смешно?

— Не смешно, очаровательно, это звучит очаровательно, — сказала Мира. — Значит, рибисельн.

— Да, — сказал Фабер. — И все это она сажала, потом убирала, чтобы мама могла меньше покупать для нас и наших квартирантов. Когда в сорок восьмом я вернулся, на грядках уже росла трава, и Мила была мертва, и Томми тоже… «Трупы под Ватерлоо высотой с башню…» Тебе это знакомо?

— Нет.

— Стихотворение Карла Зандбурга. Его я тоже читал на яблоне. Великий американский поэт — этот Зандбург. «Трупы под Ватерлоо высотой с башню, — процитировал он. — Под Иперном и Верденом они поднимались ввысь — я трава, я справлюсь…»

— Прекрасно, — сказала Мира.

— Просто превосходно.

— Но и очень печально.

— Да, — сказал он. — Очень печально.

2

Много часов спустя после того, как ему удался побег из глубокого подвала в доме у Нойер Маркта возле Планкенгассе, Роберт много часов спустя сидел на окраине города на постоялом дворе, который был окружен, казалось, бесконечными виноградниками. Они мягко соскальзывали вниз по склонам в низину, на которую уже опустились тени.

И вот чем закончился роман «Удивляюсь, что я так весел» — его первый роман:


Он был один в пивной. Перед ним стоял бокал вина. Фабер смотрел из окна на простирающееся под его ногами море домов. Надвигалась ночь. Он должен был продолжать путь.

Дальше? Куда?

Он больше не мог думать. Им овладела безграничная усталость, когда он вот так сидел в длинном, постепенно темнеющем помещении. Куда? Он не знал этого. Для него ничто не изменилось. Его гнали все дальше. Его бегство еще не завершилось. Да и будет ли у него когда-нибудь конец? Ему на память пришли слова, которые ему сказала Сюзанна, когда они вместе были в подвале во время налета:

Я сам не знаю, кто я.
Я пришел сам не знаю откуда.
Я иду сам не знаю куда.
Удивляюсь, что я так весел.
Сюзанна… ждет ли она его сейчас? Смогут ли они снова увидеться?.. Хозяин вошел и спросил, надо ли включить свет.

— Нет, — сказал Фабер. — Спасибо.

Тот включил большой черный радиоприемник, подождал, пока не зазвучали первые такты медленного вальса, и вышел. Фабер положил голову на скрещенные руки. Когда он проснулся, было девять часов и его бил озноб. Хозяин стоял подле него и задумчиво смотрел на него. В комнате все еще никого не было.

— Куда вы направляетесь? — спросил хозяин. Это был высокий, широкоплечий мужчина с красным лицом и меланхоличным взглядом. Его шерстяная рубашка была расстегнута на груди.

— Домой, — сказал Фабер.

— Вам нужны деньги?

— Нет.

— Может, все-таки да?

— Правда не нужны!

— Вот. — Хозяин полез в карман и выложил на стол одну за другой несколько банкнот. — Они вам понадобятся. А теперь вам надо идти. Лучше прямо через лес. Избегайте выходить на большие шоссе. Там на каждом шагу патрули.

Фабер встал.

— Что это значит?

— Я наблюдал за вами, когда вы спали, — сказал хозяин и подвинул деньги в его сторону.

— Я разговаривал во сне?

Тот кивнул. Фабер на мгновение прислушался к музыке, которая раздавалась из приемника. Грудной женский голос пел в то время очень известную песню, в которой речь шла о любви и смерти, но преимущественно о последней. Затем он сунул деньги в карман.

— Вино оплачено, — сказал хозяин.

Фабер почувствовал, что ноги его будто налились свинцом.

— Почему вы делаете это? — устало спросил он. Их взгляды на секунду встретились.

— Потому что мне жаль вас, — сказал хозяин. Он смотрел вслед Фаберу, пока его силуэт не растворился в сумерках и поднимавшемся от земли тумане. Тогда он запер дверь и остановился посреди комнаты. Он не шевелился. Снаружи на улице завыла собака. Песня по радио становилась все тише, пока наконец мелодия полностью не исчезла. Безликий голос диктора передал сообщение о воздушной обстановке.

— Эскадрилья бомбардировщиков направляется на запад Германии.

Эскадрилья бомбардировщиков направляется на запад Германии. Было двадцать один час семь минут. Мелодия снова зазвучала и стала громкой. Соло на саксофоне прервало размеренный ритм песни. Затем мягкий женский голос допел припев до конца.

3

Постоялый двор сохранился.

Фабер проехал вниз по Ратштрассе, затем маленький отрезок пути в сторону города, потом он дважды сворачивал налево, и наконец они оказались прямо в центре огромных виноградников.

Позади старого постоялого двора находилась стоянка для машин. Фабер припарковал «опель», и они, держась за руки, припекаемые июльским жарким солнцем, пошли по направлению к женщине лет сорока пяти, которая сидела за столом возле входной двери под большим навесом и чистила зеленую фасоль. На голове у нее был повязан платок. Лицо, открытые руки и крепкие ноги сильно загорели. Над дверью висел на шесте букет из зеленых веток.

Фабер кивнул в его сторону.

— Здесь это называется «аусгештект» и значит, что тут подают молодое вино. Такие погребки называются также «хойриген».[53]

— Хойриген, — сказала Мира, словно заучивая слово. Женщина с бобами подняла голову и улыбнулась.

— Gru? Gott,[54] — сказала она.

Мира и Фабер тоже поздоровались.

— Мы открываемся только в шесть вечера, — сказала женщина со странно затуманенными глазами, с темными волосами, выбивавшимися из-под платка. — Но если вы хотите что-то выпить или слегка перекусить, то это можно устроить.

— Большое спасибо, — сказала Мира. — Вообще-то, мы хотели только взглянуть на комнату для посетителей, если это возможно.

— Ну конечно, пожалуйста… — Женщина выглядела растерянной. — Какую комнату вы хотели бы увидеть. Их целых три.

— Большую, вытянутую в длину, — сказала Мира. — Ту, в которой три окна смотрят на город. Ту, в которой красивая кафельная печь с кроватью в виде сундука наверху, старой кроватью с резьбой и яркой росписью. «Боже защити этот дом», — написано на ней, и дата «1789». Кафель на ней темно-зеленый. Эту комнату мы очень хотели бы осмотреть. Рядом с печью висят четыре рисунка на стекле.

— Когда вы здесь были? — спросила женщина.

— Никогда, — сказала Мира.

— Никогда? Но откуда вы тогда знаете такие подробности?

— Мне рассказал об этом друг, — сказала Мира.

Теперь женщина выглядела испуганно. Она поспешно сказала:

— Мой муж скоро вернется. Он поехал в город. Вы не из Вены?

— Нет, — сказала Мира.

— Ваш акцент, — сказала женщина в платке. — Вы приехали издалека?

— Издалека, — сказала Мира. — Мы не знали, сохранился ли этот погребок, и если да, то не перестраивался, не переделывался ли он.

— Здесь никогда ничего не переделывали, — сказала женщина. — Дом находится под охраной государства как исторический памятник. Когда ваш друг был здесь?

— Пятьдесят лет назад, — сказала Мира. — Нет, сорок девять. В марте сорок пятого.

Женщина подняла маленький острый нож, которым она чистила бобы, встала и отступила назад.

— Кто вы такие? — Теперь на ее лице был написан испуг. Взгляд ее глаз замер на Мире. — Что вы на самом деле хотите?

— Ничего, — сказала Мира. — Не бойтесь нас! Мы действительно хотим только посмотреть на помещение для посетителей.

— Что это за друг? — Грудь женщины лихорадочно поднималась и опускалась. — И что это значит, что он был здесь в марте сорок пятого? Ведь еще шла война!

— Он был в бегах, — сказал Фабер. — Здесь ему удалось пару часов отдохнуть. Тем вечером здесь был только хозяин. Высокий коренастый человек с красным лицом и печальным взглядом.

— Это, должно быть, был мой отец, — сказала женщина. — Да, это определенно был мой отец, он умер в семьдесят первом году.

— Ваш отец был очень приветлив, — сказала Мира. — Он дал беглецу денег, не взял платы за вино и объяснил ему дорогу на запад — через лес, избегая больших шоссе, где на каждом шагу были патрули. Ваш отец очень помог этому человеку. Я думала, что если здесь остался родственник или родственница, то я бы могла его или ее еще раз поблагодарить за то, что ваш отец сделал для этого мужчины.

— Меня зовут Черны, — сказала женщина. — Хельга Черны. Но это имя моего мужа, моего отца звали Крайлинг, Герберт Крайлинг. Пожалуйста, пройдите в переднюю комнату. — Она облегченно улыбнулась, освободившись от страха, снова села и продолжила чистить зеленую фасоль.

Мира и Фабер вошли в старый дом со стенами, выкрашенными белой краской и деревянными балками на потолке. Там была зеленая кафельная печь, там стояла кровать, там была и надпись, и дата.

— Рисунки на стекле! — сказала Мира.

Они висели тесно прижавшись друг к другу в четырехугольном простенке рядом с печкой, каждый величиной с книгу и в рамке из черных планок, они изображали молодых женщин в саду, полном белых белоцветников, мужчин и женщин, которые снимали плоды с дерева, двух молодых мужчин, которые шли через лес и несли листья красного, золотого и коричневого цветов, и двух старых мужчин, которые стояли в снегу рядом с черным облетевшим деревом с кривыми ветками. Под рисунками буквы с завитушками складывались в слова: Весна, Лето, Осень, Зима. Все четыре рисунка были очень старыми, краски под кусочками стекла выцвели.

Фабер медленно пошел вдоль вытянутого помещения.

— Здесь, — сказал он и коснулся спинки стула, — здесь я тогда сидел… Все точно так же, как и тогда в сорок пятом.

Потом они стояли рядом и смотрели из одного из трех окон. Под ними лежал на берегу реки гигантский город, на солнце сверкали миллионы окон, а воды Дуная блестели как расплавленное золото. Они долго смотрели вниз, и Фабер думал о многом, о многом.

Наконец они снова вышли на воздух.

— Мы очень благодарны вам, фрау Черны, — сказала Мира.

— Не за что! Я рада была с вами познакомиться и узнать, что мой отец был добр к вашему другу. Он был удивительным человеком.

— Да, — сказал Фабер, — он был добр. Я никогда его не забуду.

— Вы? — спросила женщина. — Так это вы были тем беглецом?

— Да, — сказал Фабер и назвал свое имя.

Женщина снова поднялась, и они оба пожали ей руку.

— Моя жена Мира, — сказал Фабер.

— Вы проездом в Вене?

— Да, проездом, — сказал Фабер. — Мира здесь впервые. Я показываю ей город. Всего доброго, фрау Черны, и вашему мужу тоже!

— Господь да хранит не только этот дом, но и вас двоих! — сказала Мира.

— И вас также, — сказала женщина. — Это ведь ваша машина стоит там на парковке, да?

— Да.

— Я слышала, как она приехала… Простите, что не провожаю вас. Я хорошо ориентируюсь прямо перед домом и в нем. Я живу здесь с самого рождения и точно знаю, где что стоит и где находятся двери и лестницы. Я помогаю мужу при сервировке и на кухне, если там требуется помощь. Насколько это возможно.

— Что вы подразумеваете под этим «насколько это возможно»? — спросила Мира.

— Все, что вы только что видели, я никогда не видела своими глазами. Я вообще ничего не видела в своей жизни. Вы действительно ничего не заметили?

— Нет, а что? — спросила Мира.

— Что я слепая, — сказала Хельга Черны. — С самого рождения.

4

Всю последующую дорогу Фабер думал о слепой женщине и о том, что сам он всю жизнь жил, боясь ослепнуть, и поэтому, когда к нему однажды обратились из Общества слепых, он сделал им крупное пожертвование. Он снова осознал тот феномен, который после смерти Натали с годами стал все чаще проявляться. В разговоре или в мыслях он начинал с одной истории, темы или происшествия, а к ним уже пристраивались другие истории, темы и происшествия, почти как жемчужины следуют одна за другой на шнурке, что, в свою очередь, напоминало композицию Гленна Миллера «String of pearls»,[55] и если он рассуждал достаточно долго или кто-то долго слушал его, не теряя терпения, — а те, кто его знал, слушали его и были терпеливы — Фаберу почти всегда удавалось вернуться к тому, с чего он начал, замкнув, таким образом, довольно большой круг.

Большинство людей наблюдали за этим феноменом с иронией, так как им было любопытно, удастся ли ему действительно завершить круг. Это было похоже на поток переживаний. Он ничего не мог поделать с тем, что при малейшем толчке одно воспоминание плавно перетекало в другое. Одна из его лучших приятельниц, архитектор, которая работала в Америке и каждый год на четыре недели приезжала в Вену, чтобы провести здесь отпуск — ее звали Ирене Кальбек — однажды сказала ему: «Что-то подобное было в тебе всегда. Ты всегда был честным лжецом. Твои истории никогда точно не соответствовали тем историям, которые ты пережил на самом деле, ты каждый раз давал им новую интерпретацию, а когда тебе пеняли на это, ты находил себе оправдание в том, что жизнь — ужасный рассказчик и ты, как писатель, обязан сделать повествование лучше и содержательнее. Это, вне всякого сомнения, связано с твоей профессией, я скажу больше, речь идет о deformation professionelle.[56] Я уже столько раз слышала одни и те же твои истории, и каждый раз они звучали по-новому».

После смерти Натали в разговорах и мыслях он все чаще нанизывал эти жемчужные нити. Он думал о том, что у многих людей, как утверждают (хотя он сам в это и не верит и находит смешным и патетическим), в последние несколько секунд перед смертью вся жизнь пролетает перед глазами как на кинопленке. Фабер часто размышлял, что его string of pearls всего лишь проявление старости, у него скопилось так много воспоминаний, да что там, в конце концов, вся жизнь стала состоять только из них, и он даже хотел написать книгу под названием «Корабль воспоминаний», но из этого ничего не вышло.

Его приятельница Ирене Кальбек, улыбнувшись, снизошла до еще одного пояснения: «Это связано с одиночеством. Одинокие люди слишком много говорят и слишком много думают о прошлом. Если тебе это доставит удовольствие, то мы дадим твоему фокусу название. Назовем это ассоциативным мышлением по типу Фабера».

И вот когда он тем ясным днем ехал вниз по Кейльвертштрассе в сторону Хоэнштрассе и думал о том, что всю свою жизнь боялся ослепнуть, тогда-то и началось его очередное string of pearls, и он вспомнил о том, что у одного из друзей великого писателя Грэма Грина был такой же страх. Тогда же, когда в Монте-Карло приехал Фабер, Грин жил неподалеку в Антибе, и он хотел написать вместе с ним репортаж о мафиозном скандале на Лазурном Берегу, том самом скандале, в который оказались замешаны высокие чиновники из городской администрации Ниццы. Книга должна была называться «J’accuse»[57] — так называлась знаменитая работа Золя об афере Дрейфуса.

Грин позднее издал ее в одиночку, так как Фабер внезапно оказался занят экранизацией одного романа, который он написал об умственно отсталых детях, роман назывался «Никто не остров».

«В современной Америке говорить об умственно отсталых людях — значит быть политически некорректным, теперь это называется «differently abled», то есть «по-другому одаренные», — подумал он, в то время как его мысли продолжили свой бег, пока он ехал вверх по Хоэнштрассе, по обе стороны которой стояли старые, густо покрытые листьями деревья. В эти времена «новых правых», мифической смерти социализма и нового, провозглашенного Рейганом «мирового устройства», с его катастрофическими последствиями, говорить о «политической корректности»! События в этом романе по большей части происходят в Монте-Карло, и княгиня Грасия Монакская, одна из самых удивительных женщин, которых мне доводилось встречать, визитная карточка своего государства, любила эту книгу, она была вице-президентом компании «XX век Фокс». Мы часто сидели в ее дворце и беседовали о том, как можно экранизировать эту книгу. Грасии Патрисии удалось получить Витторио де Сика в качестве режиссера, главную мужскую роль должен был сыграть Марчелло Мастрояни, нам оставалось найти актрису на главную женскую роль, и княгиня полетела в Лос-Анджелес, чтобы подготовить экранизацию книги. Я был счастлив и полетел в Мюнхен, чтобы поговорить с моим издателем о новом романе. 15 сентября 1982 года в 6 часов утра в отеле «Четыре времени года» меня разбудил звонок друга из редакции «Штерна». Они немедленно перешлют мне из их Мюнхенского архива материал, через три часа я должен был сдать готовый некролог. По пути в город из расположенной высоко в горах летней семейной резиденции княгиня на одной из самых опасных трасс Европы на полпути до Ла Турби не вписалась в поворот и упала вместе с автомобилем в пропасть глубиной около 40 метров. Ее дочь Стефания, которая сопровождала мать, испытала тяжелейший шок и получила травму шейного отдела позвоночника, сама княгиня с опасными для жизни травмами была доставлена в монакский госпиталь принцессы Грейс и умерла там четырьмя днями позднее, в те самые утренние часы 15 сентября.

— Ты тоже думаешь о слепой женщине? — спросила Мира.

«Interruptus,[58] — подумал он. — Круг не замкнулся». Он ответил:

— Да.

— Это ужасно!

— Ужасно, — сказал Фабер.

«Круг все же замкнулся, — подумал он. — В любом случае, опосредованно».

Листва на старых деревьях была настолько густой и кроны деревьев так переплелись между собой, что казалось, будто они едут по зеленому ущелью.

Мостовая во многих местах была с ухабами. Хоэнштрассе, которая в тридцатых годах была проложена в рамках программы по предоставлению новых рабочих мест, вдоль леса вела вокруг западной оконечности Вены и поднималась все выше в гору.

— Сейчас мы въедем в Кобенцль, потом на Каленберг, — сказал Фабер, в то время как Мира гладила его правую руку, лежавшую на рулевом колесе.

Солнечные лучи пробивались сквозь крышу из листьев над их головами, в канавах по обеим сторонам дороги цвели дикие цветы.

«Де Сика мертв, — подумал Фабер, — и Ивонна, женщина, ради которой я после двадцати пяти счастливых лет оставил Натали, тоже мертва, и я больше никогда не захочу снова увидеть Монте-Карло. В любом случае, — размышлял он, — я вовремя ушел от Ивонны и вернулся к Натали, мы прожили еще два счастливейших года, до того как 25 мая 1988 года она умерла от рака в клинике Цюрихского университета после операции на кишечнике. Почти все, кого я любил и уважал, кем восхищался и кого ненавидел — мертвы. Странно, что я еще жив, что Мира сидит рядом со мной. Наше время тоже давно прошло. Очень странно. Но это не случайно, нет, не случайно».

— На Каденберге есть часовня Черной Мадонны из Ченстоховы! Я узнала об этом от моей дочери, — сказала Мира.

— О, да, — сказал он. — Мила брала меня пару раз с собой, когда шла к ней, чтобы мы могли помолиться о Томми и о нас, чтобы мы благополучно пережили времена нацистов и увиделись снова, когда добро победит, потому что зло никогда не побеждает, она всегда это повторяла, наша Мила.

— И вы шли к Мадонне пешком? — спросила Мира. — Каленберг находится далеко от вашего дома в Нойштифте.

— Мила уже была не совсем здорова и уже не молода, но она была из деревни, как и ты, и могла преодолевать большие расстояния пешком. До Мадонны мы добирались добрых два часа.

— И два часа назад?

— Нет, мы просто спускались в Гринцинг, там сначала садились на трамвай, а потом на автобус, шедший по Кроттенбахштрассе. Когда у нас совсем не было денег, то трамвай и автобус становились большой проблемой. Тогда Мила была вынуждена запускать руку в свои сбережения на черный день. То же самое касалось кино. Время от времени мне можно было ходить туда. В Деблинге, на Хауптштрассе, был кинотеатр «Рокси». Его давно уже не существует. Самые дешевые места в «Рокси» с первого по третий ряд стоили пятьдесят грошей. Мне приходилось откидывать голову далеко назад, потому что экран был расположен высоко надо мной. Я еще помню, под каким впечатлением я возвращался домой после «Мадам Кюри», я был потрясен. Я хотел быть непременно химиком или физиком. Мне кажется, я немного сбился с темы о Черной Богоматери.

— С тобой это постоянно случается, — сказала Мира. — Расскажи-ка, что тебе известно о Черной Богоматери!

— Она помогает при болезнях и при всякого рода несчастьях, так говорила Мила.

— А что еще?

— Что «что еще»?

— Что еще тебе известно о Черной Мадонне из Ченстоховы?

— Ну…

— Так я и знала, — сказала Мира. — Внимай же мне, исполнившись стыда и смирения! Ченстохова находится севернее Катовице на реке Варта. Уже в тысяча триста восемьдесят втором — я сказала, уже в тысяча триста восемьдесят втором году…

— Я отлично слышал, — сказал Фабер.

— …на «Ясной горе» недалеко от города свой монастырь основали монахи-паулинцы, получившие из Византии икону Божьей Матери, которая стала национальной святыней Польши. Копии Черной Богоматери имеются сейчас во многих местах, но к той самой из Ченстоховы теперь, когда это снова стало возможным, каждый год приезжает полтора миллиона человек из многих стран со своими болезнями, горестями и заботами и просят ее о помощи. Может быть, она действительно иногда делает это.

Фабер посмотрел на нее со стороны.

— Не смотри на меня так! Не всегда, конечно, я же сказала — иногда. Почему бы нет? Можешь ты мне сказать, почему бы нет? Ты на самом деле веришь, что на свете существует только та малость, о которой мы знаем, и ничего больше? Это было бы, наверное, жалкое творение!

— Я никогда не предполагал, что ты веришь в Бога! — сказал он.

— Я и не верю, — сказала она. — Я не верю в Бога. Но в таком чрезвычайном случае, как болезнь Горана, нужно черпать помощь из любого источника!

— Не волнуйся! — сказал он. — Я тоже верю, что Мадонна поможет. Наша Мила была благочестивой. Благочестивой коммунисткой! Да еще какой! Еще более радикальной, чем мой отец. Тогда я часто молился, тайно, у себя в кровати перед сном, с Милой на Каленберге, дважды в неделю перед штаб-квартирой гестапо — Боже милостивый, сделай так, чтобы маму отпустили! — часто, когда был солдатом, когда сильно чего-то боялся, и все, потом наступил конец. Был еще один только раз: я сидел в самолете на высоте десять тысяч метров над уровнем океана, когда через полчаса после вылета из Токио отключился автоматический пилот и машина рухнула почти на восемь тысяч метров вниз, пока капитану не удалось принять управление на себя — тогда-то со мной и случился этот рецидив. Тогда молились наверняка все двести пассажиров в салоне сразу трем-четырем разным богам.

— Я, — сказала Мира, — хочу помолиться Черной Мадонне из Ченстоховы, потому что моя дочь Надя делала это тогда, в восемьдесят втором году, когда Горану сделали пересадку печени здесь, в Вене. Тогда она приехала сюда и молилась Черной Богоматери, чтобы Горан остался в живых и поправился. И это помогло, по крайней мере на двенадцать лет. Когда нас с Гораном эвакуировали из Сараево самолетами ООН, я решила, что поеду на Каленберг и помолюсь Черной Мадонне.

Они добрались до Кобенцля. Слева в стороне от дороги находился большой ресторан, еще дальше впереди, за поворотом, находился стеклянный бар, который Фабер знал с давних пор.

«Если я приезжал в Вену, потому что мне нужно было здесь работать и я не мог больше выносить города, — вспоминалось ему, — то я всегда приезжал сюда на гору и писал в этом баре, и каждый год к списку мертвецов, о которых я должен был вспоминать, прибавлялись все новые, так как я был еще молод, когда начал писать и большинство моих друзей — издателей, журналистов, режиссеров, актеров — были значительно старше меня. Тогда я заказывал отсюда телефонные переговоры с далекими городами, чтобы сказать одной женщине, что я люблю ее, хотя был уверен, что больше никогда не увижу ее вновь. И я бросал шиллинги в музыкальный автомат и каждый раз выбирал одну и ту же пластинку с песней «Stormy weather».[59] И эта женщина издалека слышала эту песню и голос Лены Хорне. И тогда я снова увидел ее в Монте-Карло. Это была Ивонна, и все закончилось катастрофой. Когда я наконец вернулся к Натали, я почти все свои деньги потерял при разводе, но благодаря книгам, которые я тогда писал, я снова заработал эти деньги. Всю мою жизнь мне везло. По крайней мере, долгое время».

Он посмотрел направо и увидел раскинувшееся море виноградников, которые в этом месте подступали прямо к Хоэнштрассе, а внизу, у подножия, лежал город и могучая река. Солнце стояло теперь так высоко и свет его был таким сильным, что можно было подумать, что город покрыт языками пламени.

— Ты, конечно, не знаешь, почему Черная Богоматерь черная? — спросила Мира.

— О, нет, знаю!

— Ты знаешь? — спросила она.

— Мила мне рассказывала. К Мадонне приходило и просило о помощи очень много людей. И все они зажигали свечи перед ее ликом. — Они проехали небольшой участок ровной дороги, затем Хоэнштрассе снова пошла в гору и разделилась на несколько улиц. Фабер свернул в сторону Каленберга. — Свечи чадили, когда горели. Целые тысячелетия они дымились перед иконой, именно поэтому лик Богоматери из Ченстоховы почернел. А все художники, которые делали с нее копии, в свою очередь, рисовали ее почерневшей.

Они подъехали к большой автостоянке, на которой стояло множество автобусов. В сувенирных магазинчиках продавались почтовые открытки, карты Вены, фотографии Мадонны и много всякого китча, экскурсоводы на разных языках рассказывали туристам историю церкви на Каленберге.

— Так называемая часовня Собесского, — в этот момент начал говорить экскурсовод по-немецки, — призвана напоминать о той исторической мессе, которую прочитал папский легат Марко д’Авиано в тысяча шестьсот восемьдесят третьем году, — Мира, чуть приоткрыв рот, прислушивалась к его словам, Фабер был глубоко тронут всем ее видом, — наутро перед битвой с турками польских войск под предводительством Яна Третьего Собесского и его солдат, тех самых, которые предположительно участвовали в победе кайзера Леопольда Первого. Копия Черной Мадонны из Ченстоховы напоминает о покровительстве польских священников над этой церковью.

Туристов пропускали в здание группами. Дело продвигалось медленно из-за большого скопления людей, но Фаберу и Мире повезло, и один из экскурсоводов, кивком подозвав их, провел вместе со следующей партией. После уличной жары прохлада внутри часовни показалась Фаберу очень приятной, так как он уже некоторое время мучился головной болью и головокружением. Туристы покупали толстые красные короткие свечи, зажигали их и ставили на длинную доску перед главным алтарем.

В боковом приделе часовни Собесского висела Черная Богоматерь из Ченстоховы на заднике, обтянутом карминно-красной тканью. Вверху на золотой раме сидели два маленьких серых орла с маленькими коронами, на груди у каждого был изображен герб, предположительно польского короля, они гневно смотрели один на другого.

«Последний раз я был здесь больше пятидесяти лет назад, — подумал Фабер. — Удивительно. Насколько я могу судить, здесь ничего не изменилось. Хотя нет! Тогда здесь не было столько свечей. Мила всегда приносила с собой две, во второй военный год их уже не хватало, на них ввели карточки, потому что во время воздушных налетов выключали электричество. Самое позднее в 1942 году я был здесь в последний раз, так как в том году наш дом в Нойштифте реквизировали, и мама с Милой перебрались в Брегенц, ну а мне «позволили» пойти на службу в немецкий вермахт, чтобы заслужить прощение, как сыну преступника, который сбежал от нацистов за границу».

Мира беззвучно шевелила губами.

«Она, наверное, молится Черной Мадонне, — подумал Фабер. — На каких только языках за многие сотни лет не молились этой Мадонне? Сколько было просьб и мольбы? Не только со стороны верующих, но и из уст тех, кто находился в большой нужде, беспомощный и беззащитный — как Мила например, добрая католичка и к тому же добрая коммунистка».

Внезапно Фабер почувствовал дрожь во всем теле, на лбу выступил пот, и он услышал, как стучит кровь в его висках.

5

«Только не вздумай умирать в часовне!»

Покачиваясь, Фабер пробирался между туристами, пот заливал ему глаза, он тяжело дышал. Наконец он вышел на воздух, прошел пару шагов вперед, упал на зеленую лавочку и вынул упаковку нитроглицерина из кармана. В то время как он открывал пузырек, несколько драже выпало и откатилось в сторону. Руки у него дрожали, но все же ему удалось положить две крупинки в рот и проглотить. Что, подсел «на колеса», спросил его однажды друг, который лечил его от пристрастия к алкоголю и который заметил, что у него на некоторое время развилась медикаментозная зависимость.

Скамейка стояла в тени старого дерева. Никто из множества окружавших его людей не обращал на него внимания, и он был рад этому, потому что он очень стеснялся умереть на людях, и единственным утешением могла быть мысль, что утром он надел свежее белье и подстриг ногти на ногах.

«Две коробки с порновидео лежат на чердаке моего дома в Люцерне, — подумал он. — Я уже целую вечность собираюсь от них избавиться. Теперь слишком поздно. Если их обнаружат — ах, да плевать на них!

«Нитроглицерин не помогает, иначе у меня давно снова болела бы голова. Значит, нет, — подумал он, — протяну ноги!»

Он тяжело дышал, воздух вырывался с шумом, но никто из проходивших мимо не заметил, в каком состоянии он находился.

«Я ведь счастливый сукин сын», — подумал он. Затем он начал вспоминать тот давно прошедший зимний день в Шармойне.

Его старый друг ВальтерМаркс был юрисконсультом в издательстве Фабера.

«На следующий год 21 июня Вальтеру исполнится семьдесят лет, — подумал он. — Мое семидесятилетие мы некоторое время назад отпраздновали в Венеции, в отеле «Киприани»… Той зимой я работал в Париже на Роми, обворожительную Роми Шнайдер. Как сильно я тобой восхищался, уважал и любил, Роми, подобно всем, кто тебя знал. Я переписывал для тебя сценарий, потому что тогда ты еще не говорила по-французски без акцента, а киношники непременно хотели иметь на пленке твой голос, а не голос дублера. Именно поэтому во всех твоих первых фильмах из тебя делали немку, которая бежала от нацистов или приезжала во Францию по делам, однажды ты была даже дамой из Страсбурга. Тогда я делал из тебя немецкую еврейку, которой удалось с маленьким сыном бежать в Париж. String of pearls. Перед рождественскими праздниками я закончил работу, и тут в Париж позвонил Вальтер — вот так, ура, круг замкнулся! — и предложил провести Рождество и Новый год вместе в Швейцарии, в снегах, в «Почтовом отеле» в Вальбелле недалеко от Ленцерхайде. Этот отель превосходен.

Как там было шумно — и почему это люди производят столько шума? По вечерам мы с Вальтером сидели в этом отеле перед камином и обсуждали разные вещи, но чаще мы просто молчали и смотрели на языки пламени. В первой половине дня мы совершали длительные прогулки по расчищенным дорогам через лес и засыпанную снегом равнину. Ожерелье, ожерелье, ожерелье. Ассоциативное мышление по типу Фабера, не так ли, Ирене? Вокруг нас возвышались гигантские горы, над нами висело по-зимнему голубое небо, и мы были счастливы, так счастливы. Однажды на санях, запряженных лошадьми, мы выехали из Ленцерхайде высоко в горы до того места, которое называлось Шармойн. Воздух поредел, лошади пошли медленнее, от их тел валил пар. Нашим кучером была пожилая женщина, она закутала нас в толстые одеяла, и мы снова на некоторое время затихли и не смотрели друг на друга. И вот в самый разгар лета много лет спустя на зеленой скамейке под старым деревом перед Каленбергской часовней я ясно представлял себе все те краски, которые я тогда видел, они были совершенно фантастичны, словно бы и не с этой планеты, и чем сильнее становилось потрясение, которое я испытывал, тем яснее становилось мне, что тех людей, которые верят в Бога, можно понять.

В Шармойне мы заказали в старинном каменном доме горячий гороховый суп с салом, и возница ела вместе с нами, она прикрыла лошадей тяжелыми попонами и повесила им на шею мешки с кормом. А потом возница сфотографировала нас вместе, когда мы снова уселись в сани и покатили вниз в долину, после того как побывали так близко к небесам.

«Этот день я не хотел бы позабыть, да я и не забыл его», — подумал Фабер, когда сильная головная боль вырвала его из воспоминаний.

Нитроглицерин все же подействовал. Он просидел на скамейке не больше минуты и вот уже чувствовал себя намного лучше, и смерть снова отступила на неопределенный срок. Он бросил взгляд через площадь с ее магазинчиками, обзорными трубами, автобусами, людьми и увидел черный «мерседес», который припарковался напротив него перед закрытым ресторанчиком. Позади автомобиля стоял молодой человек в солнечных очках. Фабер хорошо видел его плечи и руки, но почти не видел лица, потому что солнечные очки были очень большими. Молодой человек поставил видеокамеру на крышу автомобиля и снимал его.

«Он делает это уже некоторое время». Слегка покачнувшись, Фабер приподнялся. Молодой человек быстро убрал камеру с крыши, забрался в «мерседес», за рулем которого сидел другой молодой человек, дверь захлопнулась, и машина резко взяла с места. Фабер еще успел прочитать регистрационный номер и записал его на бумажке. «Ну вот, — подумал он с безрадостным удовлетворением, — началось. Все и так продолжалось слишком долго».

— Роберт!

Он обернулся, когда услышал голос Миры. Она стояла у входа в часовню, и он пошел к ней навстречу.

— Что с тобой? — Она озабоченно посмотрела на него.

— Ничего, а что такое?

— Ты весь белый.

— Ерунда.

— Нет, правда.

— Ну, может, и так, — сказал он. — Это была длительная прогулка. Я думаю, нам стоит вернуться, и я смогу прилечь. Я всегда делаю это после обеда, пару часов, если позволяют обстоятельства. Тебе это тоже не повредит.

— У тебя действительно все в порядке?

— Действительно, — сказал он. — Я больше не мог оставаться в часовне. Со мной такое случается в церквях.

— Надеюсь, Черная Богоматерь поможет Горану, — сказала она.

— Да, — сказал он. — Я тоже надеюсь.

«От порновидео нужно избавиться как можно быстрее, — подумал он. — Я позвоню одному другу в Люцерн».

6

Фабер вел машину очень осторожно по Хоэнштрассе, которая изобиловала поворотами, вниз, в Гринцинг, и наконец доставил Миру в гостевой дом. Перед пансионом «Адрия» он вышел сам и запер машину.

Вечером они планировали вместе посмотреть передачу «Клуб два» посвященную трансплантации органов. Мира обещала приготовить бутерброды.

Фабер прошел в свой номер, жалюзи на окнах были опущены. Зайдя в душ, он долго стоял под струями воды, которые делал то горячими, то холодными. Затем он вытерся насухо, сел в пижаме на край кровати и позвонил Ренате Вагнер в редакцию. Его сразу же с ней соединили, и он узнал ее голос.

— Это Фабер. Мы можем поговорить?

— Минутку, — сказала она, — я только включу генератор помех. Готово. Что случилось, господин Фабер?

Свой новый адрес он сообщил ей сразу же после своего переезда в пансион. Теперь он рассказал ей о человеке в солнечных очках, который снимал его на Каленберге, и его коллеге, с которым тот сразу уехал на «мерседесе», как только их заметили…

— …он вел себя так, что я должен был его обязательно заметить. Они явно хотели меня напугать.

— У вас есть их регистрационный номер?

Он назвал его.

— Хорошо, — сказала она. — Это, конечно, подделка. Что это был за «мерседес»?

— Двести тридцатый.

— А тот тип, что снимал? Вы сможете его описать?

— Вряд ли, я видел только голову и руки. Огромные, солнцезащитные очки. Светлая кожа на лбу. Светлые волосы. Стрижка «ежиком». Это все. Мне очень жаль.

— Спасибо, что сразу позвонили. Я подниму тревогу среди наших людей.

— Каких людей?

— Тех, кто занимается сбором информации. Они позаботятся об этом автомобиле… Вы говорили, что у вас есть…

— Да, — сказал он.

— Но как вы его носите в такую жару?

— У меня есть небольшая кожаная сумка для денег, документов, ключей от машины. Пистолет туда помещается. И диктофон тоже.

— Мы, к слову сказать, тоже добились успехов, — сказала Рената Вагнер. — Мы подобрались совсем близко к Монку. Может, нам и повезет.

— Да, — сказал он. — Это было бы неплохо.

— Вашу машину вы непременно должны оставлять в гараже, если она вам не нужна. У вас неподалеку находится несколько больших многоэтажных парковок. Я передам вам адреса. И будьте осторожны при вскрытии писем! Звоните сразу же, как только что-то произойдет! Вы знаете, насколько это может быть важным для вас. И для меня. Я обязана вам своей жизнью.

— Ерунда.

— Это вовсе не ерунда. Мы сделаем все, на самом деле все, чтобы схватить Монка и его друзей.

— Я знаю, — сказал он. — Оставайтесь здоровой и сильной — так принято говорить в Израиле.

— Вы, — сказала Рената. — Вы оставайтесь здоровым и сильным! Шалом![60]

— Шалом! — сказал он и лег на кровать. Сразу затем он заснул.

7

«Глубокоуважаемый несостоятельный должник!

Ваш адрес я узнал из «Федерального вестника», точнее сказать из колонки судебных заседаний, где публично было объявлено, что вы являетесь банкротом, с вами запрещается вести какие-либо дела или предоставлять вам кредит, что криминальной полицией заведено против вас дело по подозрению в мошенничестве, всех, кто пострадал от вас, приглашают сделать заявление в полицию каждый, кто будет вести с вами дела, автоматически попадает под подозрение. В этом затруднительном положении на вас набросятся все стервятники с предложением предоставить вам кредит под грабительские проценты.

Наш банк человеческих органов, организация, основанная на взаимной выгоде, поступает по-другому. Мы предлагаем вам разумный выход из сложившейся ситуации, коль скоро вам не хватает мужества покончить с жизнью, решиться на грабеж или ограбление банка, вы жертвуете нам одну почку и в зависимости от качества товара получаете от шестидесяти до восьмидесяти тысяч марок. Это поможет вам разобраться с самыми срочными долгами…»

Ведущая ток-шоу «Клуб два» опустила лист бумаги, часть текста с которого она только что прочитала, и посмотрела на человека, который сидел справа от нее в светло-коричневом кожаном кресле.

— Это дословный текст письма, который вы обычно рассылаете, господин Сардон? — спросила она.

— До сего момента это был дословный текст, уважаемая фрау, — ответил мужчина, одетый в английском стиле, с благородными чертами лица, ясными глазами и густыми, темными волосами. Он слегка поклонился, не вставая с кресла.

В студии работали три передвижные камеры. В расположенной поблизости технической студии режиссер программы следил по мониторам за картинкой, которую транслировали все три камеры. Вместе с женщиной-монтажером он сидел за огромным пультом. Прежде чем элегантный господин Сардон начал говорить, режиссер сказал «один», после чего женщина-монтажер нажатием кнопки включила крупным планом изображение Сардона, которого снимала камера № 1.

В номере «Адрии» были включены телевизор и видеомагнитофон. Фабер и Мира, которая надела новый халат, сидели на темно-синей кушетке (весь номер был выдержан в голубых тонах) и следили за передачей, которая называлась «Всем сердцем за почку». Было двадцать два часа сорок одна минута 2 июня 1994 года. «Клуб» транслировался уже одиннадцать минут, он начался точно по времени.

Ведущую звали, как следовало из титра внизу экрана, доктор Джеральдина Пратт. Врач — она была руководителем научного отдела на Австрийском телевидении, опытным и пользующимся популярностью у зрителей ведущим. Ее темные волосы были коротко подстрижены и расчесаны с косым пробором, над лицом и руками — как и у прочих гостей программы — поработали гримеры. На молодой женщине были очки в черной оправе и черный же костюм, она вызывала симпатию как у женской, так и у мужской части зрительской аудитории за талант представить даже самые сложные темы понятно и доступно.

На этот выпуск «Клуба» она пригласила шесть человек, которых представила в самом начале передачи: худощавую пятидесятилетнюю даму, фрау Клару Кингольц, консультанта по налогам из Любека; молодого человека с медно-красными коротко остриженными волосами, которого звали доктор Карл Таммер и который работал координатором операций по трансплантации органов в Вене; молодую женщину в темных очках, Катарину Шолль, библиотекаря из Зеефельда; пожилую, очень серьезную даму рядом с ней, у которой в правом ухе был аппарат для синхронного перевода, доктора Милдред Хаттон, бывшего анестезиолога из Лондона; юриста Георга Сардона из банка человеческих органов в Эссене; шестого гостя Фабер и Мира знали, это был доктор Томас Меервальд из ЦКБ Вены.

Ведущая обратилась между тем сначала к библиотекарю Катарине Шолль, которая тихим голосом начала повествовать, что с двенадцати лет она страдает диабетом, восемь лет назад она ослепла и уже два года три раза в неделю должна проходить гемодиализ, иными словами очищать кровь, в университете Инсбрука.

— Как долго вы уже ожидаете подходящую почку? — спросила доктор Пратт.

(«Фердль, возьми Шолль крупным планом!» — сказал режиссер, сидевший в технической студии, в микрофон и оператор камеры № 3, услышавший команду через наушники, снял лицо женщины в темных очках крупным планом.)

— Чуть меньше двух лет, — без всякой интонации произнесла Шолль. — Вообще-то мне нужна еще и новая поджелудочная железа, — продолжила она, — если эти органы пересаживаются вместе в ходе одной операции, то для пациента возникают лучшие шансы. В Инсбруке год назад возникла возможность провести такую двойную операцию, но из-за недостатка места в клинике от нее пришлось отказаться.

— Из-за недостатка места? — переспросила ведущая. — Что значит «недостатка места»?

(«Оставайся на Шолль, Фердль!» — услышал в наушниках команду режиссера человек за третьей камерой.)

— Я должна была бы делить палату с пациенткой, которой пересадили печень, — ответила слепая, — со всей необходимой для нее и меня аппаратурой. Для этого в Инсбрукской университетской клинике двухместные палаты слишком малы.

— Такое, к сожалению, случается в большой клинике от двадцати до тридцати раз ежегодно, — подтвердил доктор Меервальд своим гортанным, глубоким голосом. На экране возник тиролец. — Есть такие пациенты, которые ожидают три, четыре, пять лет, и наконец находятся подходящие органы, но от операции — и не только в Инсбруке — приходится отказываться из-за недостатка места. — Он был спокоен и предельно конкретен.

— Я восхищаюсь его честностью, — сказал Фабер.

— Да, — сказала Мира. — Я тоже. Но…

— У вас в ЦКБ нашлось бы для этого места, доктор Меервальд? — спросила Пратт.

— Да, у нас нашлось бы, — сказал тиролец.

— Почему, в таком случае, фрау Шолль не прооперировали в Вене?

— Предпочтительно оставить пациента и орган на месте, — сказал Меервальд. — Кроме того, здесь в Вене у нас большой опыт по пересадке почек, меньший — поджелудочной железы. В этом Инсбрук нас опережает.

— Фрау Кингольц выразила готовность пожертвовать почку. А как обстоит дело с пожертвованиями органов умершими людьми?

Координатор доктор Таммер ответил:

— В прошлом году в Вене мы получили двадцать пять органов от живых доноров и чуть меньше двухсот от умерших. Причина состоит в том, что ткани, группа крови и тому подобное должны идеально соответствовать друг другу. Донорские пожертвования от живых людей поступают почти исключительно от близких родственников пациента. Это одна причина. Другая причина чисто юридическая: донорские пожертвования со стороны неродственников по австрийскому законодательству запрещены.

— Вы говорите о правовом вопросе, — сказала Пратт. — Как с этим обстоят дела в Австрии?

— У нас все очень четко определено, — сказал доктор Таммер. Он вынул из папки листок с текстом закона и зачитал: «Параграф шестьдесят два а, 1 гласит: «Разрешается взятие органов или отдельных их частей у умерших людей, чтобы с помощью их пересадки спасти жизнь или восстановить здоровье другому человеку. Взятие невозможно, если врачи получили заявление, в котором умерший или его законный представитель выразил отказ совершить это пожертвование. Взятие не должно сопровождаться кощунственными по отношению к умершему действиями…»

— Кх-кх, — обратил на себя внимание Меервальд.

— Вы хотите что-то сказать? — спросила его ведущая.

— Ну да, — ответил Томас Меервальд, — я имею в виду, что это просто удивительная формулировка. На практике…

— На практике?

— Дело обстоит несколько иначе. Ведь у донора берут не один орган, не так ли?

— Вы имеете в виду так называемое взятие комплекса различных органов? — спросила ведущая.

Меервальд кивнул.

— Я освобожу вас от неприятной обязанности объяснять, что это такое. Довольно распространенной является, например, ситуация, когда у погибших в результате дорожно-транспортных происшествий, несчастных случаев в спорте или на производстве «берут комплекс различных органов», так это называется. Еще более откровенно звучит «потрошить». В Вене говорят «аусбандельн», то есть извлечь все непораженные органы. В американских медицинских кругах мотоциклы с некоторого времени называются не motocycles, a donorcycles, то есть «донорциклами», потому что с мертвых мотоциклистов собирается обычно большой «урожай» органов.

— Если уж вы так откровенны, уважаемый Таммер, — сказал Меервальд, — то я могу продолжить в том же духе. Особенно популярны самоубийцы, которые повесились. Это просто голубая мечта хирурга-трансплантолога… Я прошу прощения.

— Этот Меервальд нравится мне все больше и больше, — сказала Мира, и Фабер вспомнил все, что Белл рассказывал ему о трех симптомах, которые окончательно делают мертвого мертвецом, рассказал, когда он в первый раз пришел к Горану: кома, остановка дыхания и отсутствие рефлексов мозгового ствола. Пока доктор Таммер распространялся о юридических аспектах гибели мозга, Фабер осмотрелся в уютном номере Миры и обнаружил на туалетном столике рядом с кроватью баночки с косметикой, что неожиданно вызвало в нем ощущение счастья.

Координатор Таммер между тем продолжил о правовой основе изъятия органов и заключил концовкой параграфа 62 а, 4: «Органы и части органов не могут — я подчеркиваю — не могут служить предметом юридической сделки или получения прибыли».

— Так звучит, — подытожила ведущая, — законодательное установление в Австрии. Фрау Кингольц, — продолжала она, обращаясь теперь уже к худощавой даме из Любека, — вы хотите пожертвовать одну почку. Что заставило вас пойти на это?

(«Первая, на тощую!» — сказал режиссер.)

— Я хочу сделать что-то хорошее, — ответила консультант по налогам, — и считаю, что это достойно финансового вознаграждения.

— Другими словами, вы хотите продать почку!

Меервальд склонил голову и массивные плечи вперед.

— Да, — сказала Клара Кингольц.

— По какой цене? — спросил тиролец. Он стал чем-то напоминать бульдога.

— За столько, сколько это обычно стоит.

— Вы же наверняка навели справки, — сказал координатор. — Это все же торговая сделка!

— Нет! — вскрикнула худая женщина. — Это не сделка!

— Что же тогда? Почетное пожертвование в обмен на гонорар? — прорычал Меервальд.

Клара Кингольц не скрывала своего раздражения.

— Да, в обмен на гонорар, совершенно верно! — крикнула она. — Но это все же в любом случае пожертвование, не так ли?

— И все-таки как вам пришла в голову такая идея, фрау Кингольц? — Меервальд внимательно смотрел на нее.

— Я получила письмо от господина Сардона, — на этот раз упрямо ответила консультант по налогам. — Я все равно собиралась это сделать, и поэтому я подумала, вот наконец возможность для меня провести санацию…

(«Оставайся на худышке, парень!» — приказал режиссер.)

— Как это понимать — «провести санацию»? — спросил Меервальд, его голос прозвучал особенно гортанно. — При помощи вашего здорового органа?

— Ну конечно, моего здорового органа!

— Вы не усматриваете здесь медицинской проблемы?

— Абсолютно никакой!

— А этической?

— При чем тут это?

— Ну, — сказал Меервальд, — вы торгуете живой тканью, человеческим органом.

— Я вовсе не торгую! — закричала Кингольц. — Я получаю свой гонорар за это. В точности так, как стоит в письме, которое прислал мне господин Сардон.

— Таким образом, — сказала ведущая, — мы вернулись к тому, с чего начали.

(«Фердль, камеру на Джеральдину!» — сказал режиссер. Третья камера теперь смотрела на ведущую.)

— Будет лучше, если я прочитаю вслух это письмо, о котором говорит фрау Кингольц и которое господин Сардон послал многим людям в Федеративной Республике Германии…

Уже во время прочтения первой части этого послания, с которого и началась телепередача, со стороны координатора Таммера раздались возмущенные возгласы. Когда ведущая обратилась к Сардону с вопросом, так ли звучит оригинальный текст письма, все заговорили, перебивая друг друга.

— Прошу вас, господа, прошу вас! — крикнула Пратт. — Давайте поговорим обо всем спокойно! У каждого будет возможность, высказать свое мнение. А сейчас я бы хотела дочитать письмо господина Сардона до конца. Если вы еще немного потерпите… — В студии наступила тишина. — Спасибо, — сказала Пратт. — Итак, цитирую далее: «Почки пользуются большим спросом. Если вам показана операция по пересадке почки… В среднем приходится ждать тридцать месяцев».

В паузах на экране возникали лица слепой Катарины Шолль, Меервальда, Таммера, исключительно серьезной англичанки Милдред Хаттон и, наконец, усмешка Сардона, затем снова появлялась читающая ведущая.

— «Зачастую ожидание длится пять лет, пока компьютер Европейского центра по трансплантациям не найдет подходящую донорскую почку. Почему же тот, кто может себе это позволить, не может сократить это мучительное ожидание и купить себе почку? (Раздались выкрики.) Речь идет о сугубо деловой операции перевода денег для вашей дальнейшей жизни и пересадки почки для продления жизни состоятельного человека. (Очень громкие крики.) Эта — естественно опосредованная — сделка между двумя незнакомыми людьми, которые, таким образом, становятся соратниками в борьбе против своего физического и социального умирания, рассматривается нашим государством…» — Пратт подняла глаза от текста, — имеется в виду Федеративной Республикой Германии, «…как предосудительная с моральной точки зрения, спасает, однако, две жизни, вашу, в крайнем случае, точно. Даже если реципиент вашей почки и не выживет, вы в любом случае выживите и с медицинской, и с материальной точки зрения». Конец цитаты. Господин Сардон, это был и дальше в точности ваш текст письма?

— В точности, милостивая фрау, — ответил тот и снова, не вставая с места, поклонился.

Доктор Таммер заорал в полный голос:

— Это самое чудовищное из того, что мне приходилось до этого слышать! Вы даже, в некотором роде, вызываете у меня отвращение, господин Сардон, я… я не могу описать словами ваше поведение. Вы… нет, у вас не просто отсутствуют нравственные принципы, вы аморальны! Вы не знаете даже, что такое нравственность!

На лице юриста застыла ироничная усмешка.

— Вы обращаетесь, — кричал координатор, — к людям, которые находятся в затруднительной экономической ситуации! К людям, которые могут сказать, что владеют только тем, что у них осталось в теле. Вы предлагаете здоровому человеку удалить у него орган и получить за это деньги. В Австрии это подпадает под уголовную статью о нанесении тяжких телесных повреждений.

Мира посмотрела на Фабера.

— Фантастика! — сказала она. — Просто фантастика, как эта ведущая сумела подобрать членов для своего «Клуба»! Бедная слепая, высоконравственный координатор, мой любимец Меервальд и этот Сардон, который идеально подходит на роль the man you love to hate![61]

— Я преклоняюсь! — сказал Фабер.

— В Австрии со своим предприятием вы не продвинулись бы и на шаг вперед, — сказал тирольский бульдог. — Доктор Таммер разъяснил нам правовую ситуацию в этой области. Она принципиально исключает возможность такого предпринимательства — «не могут служить предметом юридической сделки или получения прибыли».

— Я никогда и не намеревался начинать мое предприятие в Австрии, — сказал, усмехнувшись, Сардон.

— В Федеративной Республике торговля донорскими органами так же запрещена, как и у нас.

— В Федеративной Республике, — мягко возразил Сардон, обращаясь к присутствовавшим, как учитель к малым деткам, — уже десятки лет продолжается спор по этому поводу, но единого, обязательного закона как не было, так и нет.

— Все же, — выкрикнул Таммер, — и в Федеративной Республике вы не найдете клиники, которая согласится участвовать в такой торговле, которую вы пропагандируете! И вы не найдете ни одного хирурга, который удалит у живого человека орган, чтобы тут же вживить его другому.

— Право слово, господа, вы не можете держать меня за слабоумного! — Голос Сардона прозвучал с легким порицанием. Но он еще продолжал улыбаться. — Само собой, что подобное хирургическое вмешательство происходит в такой стране, где нет подобных запретов — однако имеется достаточно первоклассных хирургов и первоклассных больниц.

— В таком случае вам придется отправиться в Африку или на Дальний Восток! — выкрикнул Таммер.

Слепая сидела неподвижно.

— Куда мне отправляться — это моя проблема, господин доктор!

— Ранее вы сказали, — на этот раз взволнованно выкрикнула худая Кингольц из Любека, бросив на координатора возмущенный взгляд, — что господин Сардон обращается к людям, которые находятся в затруднительном материальном положении!

— Так оно и есть!

— Однако это не так! — снова закричала дама из Любека.

(«Худышка, парень, наезжай на худышку!»)

— Я, к примеру, не нахожусь в затруднительном материальном положении. В результате… обмана со стороны одного мошенника — консультанта по инвестициям — я потеряла большую часть моего состояния, но у меня пока достаточно средств для жизни. И я выразила готовность пожертвовать моей почкой в результате… свободного выбора, а не от отчаяния.

— Однако же не задаром! — Меервальд с иронией посмотрел на даму.

— Конечно, не задаром. Конечно, я хочу получить деньги за мою почку. Я придерживаюсь того же мнения, что и господин Сардон. Почему бы мне и не получить деньги за мою почку, которая спасет жизнь другому человеку? Я, повторяю еще раз, вовсе не нахожусь в отчаянном с экономической точки зрения положении. Совсем нет. Я только хочу вернуть часть того состояния, которого лишилась по вине этого… консультанта по инвестициям, потому что не вижу другого выхода.

— Фрау Кингольц! — закричал Таммер. — Разве вам не ясно, что своей готовностью продать орган вы способствуете развитию двух негативных факторов? Первое: если распространится слух о том, что вы потребовали денег и вы их получили, то число добровольных пожертвований катастрофически снизится. Второе: вы повергаете в состояние глубочайшей депрессии тех пациентов, которые не могут позволить себе заплатить бешеные деньги за почку и должны дожидаться нового органа в тяжелейших условиях.

— И вовсе они не должны, — гневно сказала Кингольц. — В любом случае это касается не всех. Все люди равноправны, не так ли, господин доктор? Но некоторые из них имеют чуть больше прав, чем другие.

— Что вы хотите этим сказать?

— Это вам и самому хорошо известно. Если вы принадлежите к сильным мира сего, являетесь кинозвездой, политиком, то вам не придется ждать годами, вы получите новый орган в самые короткие сроки.

— Это неправда!

— Однако это чистая правда! Возьмем хотя бы вашу страну! Разве федеральный канцлер Крайский не получил немедленно новую почку в Ганновере, как только она ему понадобилась? Разве не повторилось то же самое и с женой нынешнего федерального канцлера — немедленно?

— В этом есть доля правды, — пробурчал Меервальд.

— Вы принимаете ее сторону? — Координатор растерянно посмотрел на него.

— В самом малом. В данном случае да. Если позволите, — сказал тиролец. — Это правда, уважаемый коллега, что сейчас самое время изменить всю систему. Если это изменение произойдет, то никто не будет ждать три-четыре года новую почку.

— Только не пеняйте мне тем, что бедные не могут себе этого позволить! — возразила Кингольц. — Социальная система Австрии и Германии достаточно совершенна, чтобы каждая трансплантация оплачивалась из средств страховых касс.

— Not each and every one![62] — сказала бывший английский анестезиолог, которая в первый раз включилась в дискуссию. Немедленно раздался голос синхронного переводчика:

— Далеко не каждая пересадка оплачивается из страховок. Если вы, к примеру, иностранец и не имеете медицинской страховки, то ни один человек не заплатит и пенни, если вам необходима трансплантация, да что там говорить, даже если вам просто нужна медицинская помощь. Вся система прогнила насквозь! Мне это хорошо известно. Каждая страна — достаточно неохотно — заботится только о своих собственных гражданах. В Америке вам придется выложить деньги на стол, чтобы врач на вас только взглянул! Я считаю этого мистера Сардона и все, что он сказал, глубоко отвратительным. Но он не смог бы себя так вести, если бы в медицине придерживались честных правил игры, ведь там — как и везде — все зависит от денег и связей.

— Мадам, я целую вашу ручку, — сказал Сардон.

— С вами я не разговариваю. А вы не разговаривайте со мной! Я запрещаю это, — перевела переводчица слова разгневанной Милдред Хаттон.

— В таком случае, я не целую вашу ручку, мадам, — сказал Сардон. — Фрау доктор Пратт, могу я теперь объяснить, что подвигло меня заняться моим теперешним делом, после того как очаровательная английская леди так настойчиво подняла тему нечистоплотных отношений и темных делишек, процветающих в современной медицине? Может быть, господин доктор Таммер, вы прекратите орать на некоторое время. Могу я взять слово, милостивая фрау?

— Прошу.

— Благодарю. — Сардон заговорил бархатным голосом. — Все, что только что сказала мисс Хаттон, соответствует действительности. Разве нет, доктор Меервальд? Вы обслуживаете пациентов, у которых не заключен договор с австрийскими страховыми компаниями? Вы лечите беженцев из стран третьего мира или из охваченных войной стран в обмен на Божью благодать? Австрийские кассы оплачивают ваши услуги или нет?

— Очень редко. Но нам почти в каждом случае удается найти выход. Но, в принципе, я должен с вами согласиться, — прорычал тиролец.

— Итак, я прав. Тут поднимался вопрос об эффективности нашей социальной политики для местных граждан. Действительно, она очень эффективна, особенно это касается медицинского сектора. Если вам — остановимся на том же примере с почками — требуется, например, гемодиализ, то кассы оплатят вам все расходы вплоть до оплаты расходов на такси. Дайте мне договорить, доктор Таммер! Наступила моя очередь. Пациент с больными почками вынужден три раза в неделю проходить очистку крови…

(«На слепую, Фердль!» — сказал режиссер.)

Катарина Шолль говорила коротко только в самом начале. Та, которую все это непосредственно касалось, следила за дебатами молча. Пока Сардон продолжал говорить, можно было увидеть ее печальное лицо.

— …государство или страховка, в таком случае, должны оплатить расходы по использованию аппаратуры для диализа, другие приспособления и врачебную помощь, что в целом составляет сто шестьдесят тысяч марок ежегодно. Ежегодно! Ну, а пациент…

(Камера № 3 снимала слепую.)

— …при этом претерпевает муки мученические, которые и описать невозможно.

(«Парень, снова на Сардона!»)

— Я, — сказал юрист, — в состоянии предоставить пациенту здоровую почку за шестьдесят — восемьдесят тысяч марок! Это вполовину меньше той суммы, которая тратится в год на процедуру диализа. Государство могло бы сэкономить за счет налогоплательщиков на одном единственном пациенте, которому необходим диализ, восемьдесят тысяч марок. То, что этого не происходит, является вопиющим преступлением, в котором виновато правительство Федеративной Республики. Да что налогоплательщики, насколько уменьшилось бы бремя для больниц и страховых компаний! Но мое предприятие называют безнравственным, а меня самого аморальным! Просто потому, что я занял эту нишу. Кто-то же должен был сделать это, иначе положение станет катастрофическим. Оно таковым уже стало. Вспомните о преступной торговле человеческими органами в Африке, Индии, Южной Америке! Там убивают и потрошат бездомных детей тысячами…

— Это невыносимо! — взорвался рыжий Таммер.

Лицо слепой застыло неподвижной маской.

— Дайте господину Сардону высказаться! — сказала ведущая громко.

— Спасибо, милостивая фрау… Я сказал «потрошат», доктор Таммер. Там и во многих других странах криминализованные торговцы держат неправдоподобно низкую цену на органы среди беднейших из бедных, потому что безработный индус вынужден продать свою почку, чтобы прокормить жену, детей и себя самого.

— Вы… — начал было Таммер.

— Закройте свой рот, теперь говорю я! — жестко оборвал его Сардон.

(«Это просто невозможно! — сказал режиссер. — Возьми Сардона крупным планом, приятель, и оставайся на нем! Он чистое золото».)

— Вы только подумайте, — продолжил Сардон, — как широко распространилась эта противозаконная торговля органами! Человеческое тело давно не свято, так сказать. Уже давно не свято! Я не торгую органами, я не устаю это повторять, я осуществляю посреднические услуги самым чистым и нравственным способом из всех возможных, господин доктор Таммер.

— И получаете от этого прибыль, — проворчал Меервальд. Он, похоже, получал мрачное удовольствие от всего этого.

— Конечно, я принимаю вознаграждение за свои услуги. У меня огромные расходы. Но я выполняю задачу, которую рассматриваю, если хотите, как миссию…

Пратт прервала его:

— Это круглый стол, господин Сардон. Вы не можете читать здесь доклады!

— Еще только две минуты, уважаемая милостивая фрау. Еще только две минуты! То, что я хочу сказать, чрезвычайно важно. Нас смотрят сейчас сотни тысяч. Я имею право объяснить, почему не считаю себя подлецом, а помощником человечества.

Карл Таммер засмеялся.

— Смейтесь-смейтесь!

— Две минуты, господин Сардон, не больше!

— Спасибо, милостивая фрау. — Юрист вошел в раж. — Некоторые мечтатели, уважаемые дамы и господа, все еще оперируют такими понятиями, как народ, нация, идеология, Бог, свобода — от страха и нужды, — свобода слова и совести, демократия и справедливость.

(Камера № 1 взяла его крупным планом.)

— Дамы и господа, больше нет никаких наций, народов и идеологий. Нет свободы, демократии, Востока, Запада, и никаких богов нет. Есть нечто высшее.

(«Быстренько пробежись по лицам остальных!» — сказал режиссер женщине-монтажеру.)

— Осталась только система систем, — продолжил Сардон дальше, — гигантский, невыразимо мощный, сложно устроенный, изменчивый и интернациональный доминион концернов: Ай-Би-Эм и «Сименс», Эм-Би-Би и «Тиссен», «Эйрбос индастрис», «Дюпон» и БАСФ, Эй-ти и Ти, и ДАУ «Юнион Карбайд», «Байер», «Экскон» и Ю-Эс-Стил». Это они определяют эту самую глобализацию на нашей планете! И то, что они делают, подчиняется непреложным законам рынка. Мир, дамы и господа, — это большой магазин! Мир, дамы и господа, — это деловая сделка!

— Изумительно! — сказала Мира Фаберу. Тот кивнул.

— Господин Сардон…

— Прошла только одна минута, фрау доктор Пратт! Осталась еще одна! Мир — это деловая сделка, сказал я. Поэтому меня до глубины души возмущает, когда я, живя в этой системе, узнаю, что люди жертвуют своим органом и не получают за свой орган его рыночной стоимости, да что умерших — например, у вас в Австрии — в буквальном смысле слова — потрошат покойников, а несчастные родственники, которые подчас теряют своего единственного кормильца, не получают ни гроша компенсации. И все это происходит в стране — будь благословенна она во веки веков — со свободной рыночной экономикой! Только дураки могут нести чушь о том, что не все на свете продается и покупается, справедливость там, свобода, безопасность. Что за насмешка! Сколько вы заплатите, чтобы быть уверенными, что дождетесь справедливости от суда? Сколько вы готовы заплатить за свою безопасность? Сколько бешеных миллиардов зарабатывает оборонная индустрия, которая уверят нас, что свобода возможна только при наличии оружия? Сколько вы платите за свое здоровье? Или вот, например: человек выкуривает несколько пачек сигарет в день в течение многих лет. Он должен платить за них. В цену входит пятидесятипроцентный государственный налог на табак. Затем человек умирает почти молодым от рака легкого — и государство экономит на его пенсии, скажем, за двадцать лет. Очень нравственно, не правда ли? Или вот проституция. Осуждаем, «грязь!», да-да-да — но государство берет все-таки с проституток налог. Вот и все. Теперь можете меня растерзать, дамы и господа, — сказал Георг Сардон и откинулся на спинку своего кресла.

(В режиссерской студии монтажер платком стерла пот со лба. «Фу, это действительно клад!» — сказала она. «Уж что касается событий сегодняшнего вечера, то это как дважды два», — сказал режиссер.)

8

— Я думаю, — сказала Джеральдина Пратт, когда после заключительных слов Сардона не последовало нового всплеска эмоций, а наступило затяжное молчание, — мы с вами имели сейчас дело с превосходным образчиком демагогии, на котором, вы, очевидно, не захотите больше заострять ваше внимание. Вы все чувствуете отвращение к каждому слову, сказанному здесь господином Сардоном.

— Отвращение — это слишком мягко сказано, — сказал рыжеволосый координатор Таммер.

— Отвращение — это подходящее случаю выражение, — медленно поправил Меервальд. — Но одним отвращением людям не поможешь. Философию господина Сардона следует категорически отрицать, и надо сделать все возможное против того, чтобы он и дальше подвизался на этом своем поприще «помощника человечества». Очень жаль, что некоторые вещи, которые он упомянул, действительно происходят.

— Что вы имеете в виду? — Таммер воззрился на тирольца.

— Например, все, что он сказал о противозаконной торговле человеческими органами, о положении в странах третьего мира. Так называемая свободная рыночная экономика оставляет после себя большие грязные пятна, вот что я хотел бы подчеркнуть. Даже не думайте аплодировать мне, господин Сардон! То, что вы делаете, достойно ненависти. Но вы делаете это, потому что капиталистическая система создала для этого такие условия — в том числе и в медицине — что люди вроде вас процветают. Если мужчина в Индии, продав свою почку, может в течение года кормить свою семью и еще найти деньги на лечение своей маленькой больной дочери, то возникает множество аргументов в пользу торговли человеческими органами, можно даже испытывать к таким торговцам известную симпатию.

Бывшая анестезиолог Хаттон сказала: «I am at the point to puke», а переводчица тут же перевела:

— Меня сейчас стошнит. Здесь обсуждаются «за» и «против» торговли человеческими органами, а на большей части земного шара даже не налажено бесперебойное снабжение всем необходимым для жизни. Только в странах третьего мира ежедневно умирают от голода и отсутствия элементарной медицинской помощи двадцать пять тысяч детей, тогда как в богатых индустриальных странах Центральной Европы существует такая дорогостоящая система здравоохранения, что мало кто может себе позволить платить за нее. Что касается трансплантационной медицины — я достаточно долго сама проработала в этой системе и отлично представляю себе, почему я этого больше не делаю. В США, в штате Орегон, из-за большого скачка расходов на операцию по пересадке сердца и почек вовсе от них отказались…

(«Покажи снова слепую, Фердль!» — сказал режиссер.)

Библиотекарша Шолль, которая за все время передачи не произнесла и сотни слов, сидела в одной и той же позе, с совершенно отсутствующим лицом.

— То, что говорит мисс Хаттон, совершенно верно, — сказал Меервальд. — Я уже отмечал, что система требует кардинальной реформы, но при этом не должно пострадать качество оказываемых медицинских услуг. В Америке многие признаются, что не могут себе позволить первоклассные медицинские услуги в течение продолжительного периода времени. Но в таком случае надо задать вопрос самому обществу, что для него предпочтительнее — финансировать современную медицину или авианосец за столько-то и столько-то миллиардов долларов. На эти деньги можно было бы содержать всех пациентов с больными почками во всем мире в течение многих лет, если б только от строительства авианосцев отказались.

— Но их строят, — сказала Пратт.

— Да, потому что мы по-прежнему живем в не самом лучшем из миров, — возразил Меервальд. — Поэтому мы и дальше вынуждены развивать эту дорогостоящую медицину, концентрируя внимание на том, что еще возможно сделать разумного в этих условиях. Имея дело с этой медициной, которая за последние сорок-пятьдесят лет научилась делать буквально все, мы одновременно связались с чем-то ужасным.

Для ведущей это послужило сигналом сменить тему.

— Доктор Таммер, как обстояли дела сорок-пятьдесят лет назад?

Тот сглотнул и затем нарочито по-деловому приступил к изложению вопроса:

— Тогда пересадка отдельных частей тела одного человека другому рассматривалась признанными медиками как нечто несерьезное — из области курьезов. На сегодняшний день трансплантация органов и тканей в ведущих клиниках Европы и Северной Америки превратилась в повседневную рутину. Уже в тысяча девятьсот восемьдесят седьмом году, то есть семь лет назад — я придерживаюсь данных статистики — в одной только Америке хирургами были проведены трансплантации около пятидесяти тысяч больших органов…

— Пятьдесят тысяч органов, — повторила Пратт. — А в Австрии фрау Шолль потеряла зрение восемь лет назад, проходит курс диализа в течение двух лет, а до этого она почти два года ждала, чтобы появились подходящие для нее почка и поджелудочная железа, а когда они появились, то от операции пришлось отказаться из-за отсутствия места! Из-за отсутствия места! Коль скоро мы упомянули сегодня о стольких скандальных подробностях, то что вы скажете по этому поводу, доктор Меервальд?

— Я все время повторяю, что мы должны как можно быстрее провести кардинальные изменения. То, что произошло и происходит с фрау Шолль, является преступлением, но мы подошли к тому моменту, когда надо менять всю систему.

— В этом имеется настоятельная необходимость, — сказала ведущая. — Так как, несмотря на все сказанное доктором Таммером об Америке и о развитии трансплантационной медицины в целом, она все еще переживает пору своего детства.

Таммер сказал:

— Она находится примерно там,где находился Генри Форд, который только приступал к массовому производству своей модели «Т», то есть достиг той точки в истории развития нового изобретения, когда исследования и усовершенствования продвинулись так далеко, что стало возможным подумать о стабильном серийном производстве. В последующие пять лет медицина трансплантаций продвинется вперед так далеко, как сделала это за последние тридцать лет… — Таммер, воодушевленный образом своей профессии, забыл на время борьбу с Сардоном. Его глаза сверкали. — Еще молодое искусство, которое из области научного эксперимента выросло в отдельное направление в хирургии, может скоро заложить основу индустриализации медицины и упрочить свое значение не только благодаря опыту обращения с отдельными больными органами, но и с многими заболеваниями в целом.

Милдред Хаттон громко оборвала его:

— I will not listen to all this any longer! Now you have got to let me speak, Miss Pratt, you just have to!

(«Англичанку, камера № 2! Боже милосердный, да у нас получилась неслабая передачка!»)

Из громкоговорителя раздался голос синхронной переводчицы:

— Я больше не хочу выслушивать все это! Вы должны дать мне возможность высказаться, фрау Пратт, вы просто обязаны!

— Конечно, вам слово.

Доктор Хаттон заговорила очень быстро и взволнованно, так что переводчице стоило большого труда поспевать за ней.

— Вы и вам подобные, мистер Таммер, видите только грандиозные достижения, достойные Нобелевской премии по хирургии, скорое развитие медицины трансплантологии. Доктор Меервальд, всемирно известный практикующий хирург, чуть раньше намекнул на то, что его угнетает, на мой взгляд, недостаточно отчетливо. Как на сегодняшний день обстоят дела с медициной и другими науками? Все, что возможно сделать, просто должно быть сделано — особенно это касается вашей области. Исследования нельзя сдерживать, нельзя ограничивать, запрещать, мы снова и снова слышим, что таким образом мы можем навредить движению вперед.

Синхронная переводчица, еле поспевая за словами Милдред Хаттон, совершенно запыхалась.

— То, что вы не видите — или не хотите видеть, — это этические проблемы, это неизбежность возникновения конфликтов, которые ежедневно возникают из-за большого спроса и малого предложения. Нет-нет, мистер Сардон, я не желаю ваших аплодисментов. Я спрашиваю: кто имеет право жить? кто должен умереть? Я спрашиваю: все ли люди — из перспективы операционной — в действительности равны?

(«На слепую, Фердль!»)

— Фрау Шолль в ее ужасающем положении должна годами ожидать, ожидать и в заключение пережить то, что из-за халатности и некомпетентности ее операцию отменили. Я спрашиваю: играют ли роль при выборе реципиента репутация, происхождение или благосостояние? — Хаттон замолчала на мгновение, потом заговорила медленнее. — Переводчица мне только что сказала, что не успевает за мной переводить. Я прошу прощения у дамы. Я просто вне себя от волнения. В дальнейшем я постараюсь говорить помедленнее… — И в дальнейшем она действительно говорила медленнее. — Не так давно немецкий лауреат Нобелевской премии Вернер Форсманн буквально сразу же после одной из первых нашумевших пересадок сердца Кристианом Барнардом сказал, что теперь не будет защиты от «тщеславия, злоупотреблений, слабости характера и стремления к славе». И он дословно добавил следующее (следующее предложение доктор Хаттон произнесла на немецком языке с сильным акцентом): «Если дьяволу удастся нарушить нравственные законы, то цена может оказаться слишком велика!» Нет, — уже по-английски закричала она, — я еще не закончила, дайте мне высказаться до конца, мистер Таммер! Из-за всех этих достижений медицины человечество все больше и больше стареет. Наша социальная система не готова к этому — и никогда не будет к этому готова. Вы сами видите, что она давно дает сбои. При помощи небольших количеств мозговой ткани, вживленных в определенные мозговые центры, можно будет вылечить болезнь Паркинсона, апоплексический удар, поперечный миелит, эпилепсию, болезнь Альцгеймера, рассеянный склероз, шизофрению и три дюжины других болезней. То, чего достигла современная медицина, невозможно описать — а люди стали более больными, чем были до этого! Оставим третий мир — памятуя о ваших словах, мистер Меервальд, — умирать. Две трети человечества гибнет на наших глазах от голода и болезней. Половина всех детей в мире не прививалась от полиомиелита. По прогнозам, в две тысячи тридцатом году на Земле будет жить двенадцать миллиардов человек. Смогут ли они прокормиться? Чем это закончится, если медицина трансплантаций и дальше будет следовать скачками от одного триумфа к другому, если и впредь будет делаться все, что только можно будет сделать. Я хочу рассказать вам, чем это закончится, чем это должно закончится: граждане в скором времени будут получать письма, в которых будет сообщаться следующее: «Глубокоуважаемая госпожа, глубокоуважаемый господин! Согласно параграфу 3 специального постановления вы достигли предельно допустимого законом возраста. Вам надлежит явиться в ближайший понедельник в девять часов утра, помывшись и переодевшись в чистую одежду, в центр по месту жительства для утилизации».

Мира очень медленно упала на бок на кушетке. Фабер испугался.

— Мира!

Ответа не последовало.

— Мира! — Он опустился рядом с ней на колени. — Мира, что с тобой?

И тут он только заметил, что она заснула. На лице застыло выражение полного покоя.

Фабер выключил телевизор, но оставил магнитофон включенным. Он вернулся назад к Мире, которая уже свернулась на кушетке клубочком, как кошка. «Не могу же я ее оставить здесь лежать, — раздумывал он. — Надо перенести ее в кровать. Но как мне это сделать? Донести ее я не смогу». Он ласково заговорил с ней.

— Ммммм, — промычала Мира.

— Пойдем! — сказал он, перекинул ее правую руку себе через плечо и приподнял с кушетки. Осторожно, шаг за шагом, он повел сонную женщину в спальню.

— Что… — пробормотала она, — почему…

— Да, моя хорошая, — сказал он, — еще чуть-чуть, красавица моя.

— Горан, — сказала она еле слышно. — Горан… если только он…

— Ну конечно, — сказал Фабер.

Наконец они добрались до спальни. Он включил свет и осторожно опустил Миру на кровать. Она сразу же завалилась набок. Он снова приподнял ее.

— Подожди! — сказал он. — Еще только секундочку… — Он попытался снять с нее халат. Это было довольно сложно, потому что она даже сидя спала. Наконец ему это удалось. Он отпустил ее. Когда он устраивал ее голову на подушке и поднимал ноги на кровать, пижамная куртка распахнулась, и в вырезе показалась левая грудь. «Такой она была раньше, — подумал он. — Точно такой же. У Миры были маленькие крепкие груди, совсем небольшие».

Он почувствовал, как впервые за многие годы, в нем поднялась волна вожделения, и одновременно он почувствовал стыд, что рассматривает спящую. Он склонился к ней, поцеловал ее в губы и вдохнул запах ее волос.

«Так много из прошлого, — подумал он. — Так много из прошлого…»

— Роберт, — пробормотала Мира. — Милый, милый Роберт…

Запах ее волос.

9

— У нас готовы результаты биопсии, — сказал доктор Белл на следующее утро. Он сидел рядом с профессором Альдерманном за заваленным бумагами письменным столом. Мира и Фабер сидели напротив них. — И вот мы столкнулись с загадкой, — продолжил Белл. Он выглядел уставшим и озабоченным.

— О какой загадке вы говорите? — спросил Фабер.

— Доктор Меервальд осуществил хирургическое вмешательство, — сказал Альдерманн. — Обычно это делаю я, но в данном случае мы выбрали Меервальда по причине его давней связи с Гораном. Кстати, вы видели Меервальда вчера вечером в «Клубе два»?

— Да, — ответила Мира. — Он был просто великолепен, и мы прониклись к нему глубочайшим доверием, потому что он говорил искренне, без пустых слов, и не пытался что-то приукрасить.

— Именно поэтому я с таким удовольствием работаю с ним вместе, — сказал Белл. — Томас всегда говорит правду — коллегам, пациентам, их близким. И он один из самых лучших хирургов, которые вообще есть. Итак, два дня назад он провел биопсию печени, затем патологоморфологи исследовали пробу полученной ткани, в том числе сделали анализ на наличие вирусов. Они повторяли анализ снова и снова, но они в такой же растерянности, что и мы. — Белл провел руками по своим коротко постриженным черным волосам. — В полной растерянности. Результаты показывают, что печень Горана сильно поражена. Так сильно, что мы не уверены, что она сможет когда-нибудь снова выздороветь.

— О Боже! — сказала Мира. — О милостивый Боже на небесах!

— Я тоже должен сказать вам правду. — Белоголовый директор клиники поднялся с места. — Мы сделаем все возможное, чтобы спасти печень Горана, милая фрау Мазин. И очень может быть, что мы добьемся успеха, нам понадобится время и немного удачи. Загадкой остается то, как печень Горана пришла в такое состояние. Нам теперь ясно, что речь идет о реакции отторжения. Печень еще работает, но она находится на пороге отторжения. Однако патологи не обнаружили видимой причины этому. Годами эта пересаженная печень превосходно справлялась со своими обязанностями. Затем ее состояние катастрофически ухудшилось, еще в Сараево, не так ли, фрау Мазин? Когда вы обратили на это внимание?

— Это началось после того, как снайперы расстреляли его родителей, — сказала Мира, стараясь взять себя в руки. — Сначала я подумала, что он в шоке. В этом городе люди каждый день испытывают шок. Психиатрические больницы переполнены. Тысячи людей подолгу страдают от последствий, многие на самом деле сходят с ума. Смерть стала обычным явлением в Сараево. После смерти моей дочери и зятя я долго не могла ни с кем разговаривать, и конечно, я подумала, что с Гораном дела обстоят точно так же: отец и мать мертвы! Именно тогда он и стал так плохо выглядеть… тогда, да… — Ее голос перестал ее слушаться. Фабер крепко обнял ее за плечи. Мира плакала. — Простите! — сказала она. — Простите меня… это было ужасно… слишком ужасно…

Альдерманн протянул ей бумажный носовой платок.

— Ужасно, вы правы, — сказал он, — но это не объясняет состояние печени Горана. Этим можно было бы объяснить психическое недомогание, оно было бы в этом случае почти само собой разумеющимся, психическая травма, да, но физическая? — Альдерманн наклонился вперед. — Мы долго обсуждали этот вопрос, Белл, Меервальд и я, и мы пришли к заключению, что у загадки имеется только одно объяснение, а именно, что лекарства, которые Горану было необходимо принимать, больше им не принимались.

— Вы припоминаете, господин Джордан, — спросил Мартин Белл, — при первой нашей с вами встрече у постели Горана я сказал вам, что мы предполагаем нечто в этом направлении, с тех пор как узнали, что у Горана не было обнаружено и следов циклоспорина? А?

— Я помню. И это единственно возможное объяснение?

— Единственное, господин Джордан, — сказал профессор Альдерманн.

— Вы уже говорили с Гораном об этом?

— Конечно! Белл, Меервальд, фрау Ромер, дьякон и наш психолог доктор Ансбах. Мы все с ним разговаривали. Сначала с опаской, затем напрямую. Мы открыто заявили ему, что он не принимал необходимые лекарства.

— И что же он?

— Ничего. Он либо вообще не отвечал, либо кружил вокруг да около. Наконец он стал агрессивным и заявил, что конечно же принимал лекарства. Но это совершенно исключено. Если он так говорит, то он лжет.

— Что же с ним теперь будет? — спросила Мира.

— Его печень работает, фрау Мазин. — Альдерманн поднял одну руку и снова опустил ее. — И наверняка проработает еще долгое время. Само собой разумеется, посредством канюли он будет получать все необходимые лекарства, в том числе и циклоспорин-А. Но чтобы решить, как нам лучше всего поступить, мы должны знать, почему он перестал принимать лекарства в Сараево. И возможно, мы надеемся, он скажет это вам.

10

Суббота, 4 июня 1994

Горан сидел на кровати, когда Мира и Фабер вошли в его палату. У обоих в руках были глянцевые сумки для покупок. После того как они по очереди обняли и поцеловали Горана, что он позволил проделать с собой не произнеся ни единого слова, Мира разложила содержимое сумок на кровати: две пары джинсов «левис», футболки и свитера, кожаную куртку, спортивный костюм, спортивные носки и кроссовки для баскетбола, о которых продавец сказал, что они являются «мечтой всякого мальчишки».

— Ничего ботинки, да? — сказал Фабер.

— Мхм, — только и произнес Горан.

— А кожаная куртка тебе нравится?

— Она классная, — сказал Горан.

— Теперь тебе все это понадобится. Сперва спортивный костюм, потом джинсы и футболки, а когда ты начнешь выходить, то и ботинки.

— Спасибо, — сказал Горан. — Спасибо, Бака, спасибо, деда.

— Мы так рады, что тебе снова стало лучше, — сказала Мира.

Горан не ответил.

— Что такое? Ты этому не рад?

Молчание.

— Горан!

— Что?

— Ты не рад, что тебе стало намного лучше?

Молчание.

— Горан! — сказала Мира. — Я спросила тебя, рад ли ты тому, что…

— Не сердитесь, — прервал ее мальчик, — мне надо прилечь. У меня кружится голова. Пожалуйста, уходите! Уходите! — внезапно резко закричал он.


Воскресенье, 5 июня 1994

— Послушай, Горан, врачи сказали, что они очень внимательно исследовали твою печень.

— Было очень больно.

— Это не могло быть очень болезненно. Тебе сделали местный наркоз.

— Не во время прокола, а после.

— Врачи сказали, что для твоего приступа в Сараево может быть только одно объяснение: ты перестал принимать свои лекарства.

— Это неправда! Я их принимал!

— Правда? Ты можешь в этом поклясться?

— В таких вещах я не клянусь. Ты должна мне поверить на слово, Бака. Разве я тебя когда-нибудь обманывал?

— Нет, Горан, никогда. Ты всегда был хорошим мальчиком и смелым. Я… я очень тебя люблю, Горан. Очень люблю.

— Я тебя тоже, Бака. И тебя, деда.

— Но врачи говорят, что другого объяснения не существует. И они действительно сделали для тебя все возможное. Но теперь они ничего не смогут сделать, если ты не будешь им помогать. Ты должен им помочь! Тебе это понятно, да?


Среда, 8 июня 1994

— Горан, мы в растерянности. Мы целыми днями задаем тебе один и тот же вопрос, принимал ли ты лекарства. Ты утверждаешь, что принимал. Врачи говорят, что этого не может быть. Врачи знают, о чем говорят. Они смогут тебе помочь, если только ты скажешь, что случилось в Сараево. Пожалуйста, Горан, скажи мне и деда, пожалуйста!

— Если вы непременно хотите это знать, то я не принимал лекарства.

— С каких пор?

— С тех пор как снайпер застрелил маму и папу.

— И тогда ты перестал принимать лекарства?

— Не сразу. Чуть позднее.

— Но зачем, Горан, зачем?

— Потому что я хочу умереть. Я раньше хотел умереть, хочу умереть и сейчас. Врачи должны оставить меня в покое. Я не хочу больше жить! Я хочу умереть!

Глава третья

1

— Добрый вечер, дорогие дамы и господа! Сейчас девятнадцать часов тридцать минут, в этом выпуске передачи «Время в объективе» вас приветствуют…

— Урзула Лиммер…

— …и Петер Круг…

Ведущий новостей и его коллега сидели рядом. Слева вверху экрана вспыхнула дата: 8 июня 1994.

Петер Круг продолжил говорить:

— …сообщают, что вчера около двадцати минут двенадцатого перед зданием немецко-словенской двуязычной народной школы в Клагенфурте было обнаружено самодельное взрывное устройство; вызванное по этому случаю специальное подразделение вывезло ее на территорию аэропорта Клагенфурта.

Урзула Лиммер подхватила эстафету:

— Во время разминирования в специальном ангаре бомба взорвалась, при этом полицейский Альфред Гольцер получил ранения такой степени тяжести, что сегодня после обеда ему ампутировали обе руки ниже локтя. В нашей передаче мы ожидаем выступления представителя государственной полиции по этому поводу…

Рената Вагнер приглушила звук телевизора. После предварительной телефонной договоренности она пришла к Фаберу в его номер в пансионе «Адрия». Журналистка — женщина около пятидесяти лет, с коротко постриженными каштановыми волосами, овальным лицом и карими глазами — выглядела утомленной. Она сказала:

— То, что сейчас покажут и расскажут, я только что вам сообщила. Представителя полиции можно и не слушать. От него все равно не дождешься ничего, кроме пустых фраз. — Она рассерженно ударила кулаком по колену. — Теперь наши историки принялись за убийц из правых радикалов. «Это никакие не неонацисты — так звучит новая версия. — Это австрофашисты». С соответствующей символикой и мистикой. Чистая раса благородного народа Восточной марки должна возродиться. Поэтому в их листовках столько ссылок на исторических героев прошлого: герцога Одило, христианизатора карантов, Фридриха Воинственного, последнего из Бабенбергов или Матиаса Ланга, того самого, родившегося в Аугсбурге, первого епископа римско-католической церкви Германии, чей титул, полученный в тысяча пятьсот двадцать девятом году, был использован в двух воззваниях сторонников этого движения, тот, который в свое время спровоцировал восстание понгауерских и пинцгауерских крестьян, а также горожан Зальцбурга. «Империя германской нации семьдесят лет управлялась из Берлина и три сотни лет из Вены», — с таким тезисом выступил в тысяча девятьсот восемьдесят седьмом один правый экстремист на одном из заседаний Союза свободного студенчества на юридическом факультете Венского университета…

Жалюзи были опущены, вентилятор гонял застоявшийся воздух, сквозь закрытые окна доносилась перманентная перебранка из внутреннего дворика.

— Вместе с этой бомбой, — продолжила Рената Вагнер, — началась новая волна терроризма. По сравнению с серией взрывов почтовых конвертов это можно считать эскалацией. Вы только представьте себе, что бы произошло, если бы бомба взорвалась перед школой — в учебное время в ней находятся более семидесяти детей и, кроме того, две дюжины взрослых. Среди политиков и высших чиновников Министерства иностранных дел открыто говорят о том, что в случаях с расследованием этих террористических актов полиция не продвигается ни на шаг, потому что внутри самого аппарата этому препятствуют сочувствующие лица. Один крупный чиновник сказал мне: «Надо срочно увольнять три четверти всего персонала государственной полиции». В государственной полиции был — нам это точно известно — один начальник отдела, который открыто произносил нацистские речи и держал в доме портрет Гитлера и нацистские атрибуты. Этот человек, неприемлемый для австрийских условий, был…

— Отдан под суд?

— Вовсе нет! Отправлен на пенсию при условии сохранения жалования! Одно поколение не успело состариться, как мы переживаем возрождение коричневых преступников. Для вас это должно быть ужасно, после всего что вам пришлось пережить.

— Это было бы ужасно, даже если бы со мной, моей семьей и людьми из подвала дома на Нойер Маркте вообще ничего не произошло. Всю свою жизнь я боролся с фашизмом, и теперь я вижу, что все, что я сделал, было совершенно напрасно и бессмысленно.

— Но теперь, после того как вы встретились с этой женщиной и этим больным мальчиком, ваша жизнь приобрела новый смысл.

— Я в этом не уверен.

— Что вы хотите этим сказать?

Он рассказал дочери той самой Анны Вагнер, вместе с которой он был засыпан в подвале дома на Нойер Маркте, что Горан сам был виноват в ужасающем состоянии своего здоровья, когда, движимый твердым намерением умереть, он перестал принимать необходимые лекарства.

— Господин Фабер, — сказала Рената Вагнер, — как бы ни тяжело мне было говорить вам это в такой трудный момент, но надо: вы должны покинуть Вену!

— Что я должен?

— Прочь из этого города, прочь из этой страны, как можно быстрее, и подальше, как можно дальше!

— И это говорите вы, именно вы?

— Я. И все коллеги в редакции говорят то же самое.

— А ведь именно вы при нашей первой встрече были так настойчивы в своей убежденности, что нельзя просто так сдаваться перед лицом этих мерзавцев, что я должен примириться с этим городом и этой страной в память обо всех мертвых и живых друзьях.

— Я изменила свою точку зрения, и вся редакция сделала то же самое.

— Только потому, что меня снимали на Каленберге?

— Не поэтому. Точнее, не только поэтому. К слову, наши люди проследили регистрационный номер машины, который вы продиктовали мне по телефону. Это были фальшивые номера. Они не дураки. Послушайте, господин Фабер, наш журнал получил сегодня воззвание. Отправителем значится боевая группа Баварской освободительной армии «Рюдигер фон Штархемберг». Эта «боевая группа» берет на себя ответственность за взрывы почтовых писем. На одном листе были перечислены имена четырнадцати человек, которые должны теперь быть убиты в ближайшее время. Вы, господин Фабер, были одним из этих людей. Ваше имя упоминается в этом списке.

— В Германии мое имя уже дважды упоминалось в такого рода списках.

— Тогда вам предоставили надежную полицейскую охрану. Так же было в Швейцарии. Здесь у вас этого не будет. Вас даже не предупредят по официальным каналам. Большинство из лиц, которым угрожали, тоже не получили официального предупреждения. Вы беззащитны, совершенно беззащитны здесь в Вене. Поэтому вы должны уехать!

На экране телевизора, у которого был выключен звук, рядом с двумя ведущими показался другой мужчина. Во время своего выступления он говорил, смотря прямо в камеру. Рената Вагнер заметила, что Фабер смотрит на него.

— Это пресс-секретарь государственной полиции, — сказала она. — Хотите послушать его болтовню? — Она повернула регулятор громкости. Раздался голос мужчины.

«Это действительно пустая болтовня», — подумал Фабер уже через несколько секунд. У мужчины фраза за фразой слетали с губ, напирая одна на другую. Речь шла о «глубочайшем потрясении», «чудовищном возмущении» и «величайшей скорби».

«Точно так же, как и в Германии, — подумал Фабер. — Что там говорили важные господа, когда от руки правых радикалов снова погибали пара турок или вьетнамцев, как это там называют в современном немецком? «Поражены», они бесконечно «поражены».

— Достаточно? — спросила Рената Вагнер.

Фабер кивнул.

Она медленно повернула регулятор громкости до минимума и осталась стоять рядом с телевизором.

— На след напасть, естественно, не удалось. То же самое было и в случае с теми десятью взрывами почтовых конвертов; там до сих пор не удалось найти и самую малую зацепку. А вы здесь совершенно беззащитны. Вы должны уехать отсюда, уехать!

— А что же остальные тринадцать человек из этого списка? — спросил он. — Они уедут?

— Они будут предупреждены — нами. Ко всем мы обратимся с просьбой не выдавать, что это сделали мы.

— Я спросил, уедут ли они? Они уедут? С их близкими? Они оставят здесь все: работу, семейные связи, квартиры, дома?

— Они не могут этого сделать. Но им придется соблюдать все меры предосторожности, если они останутся. Но вы, господин Фабер, вы же можете уехать.

— Нет, этого я не могу сделать.

— Вы имеете в виду, из-за этой женщины и больного мальчика?

— Да.

Рената Вагнер стояла неподвижно рядом с телевизором и молча смотрела на него, долго смотрела. Наконец она сказала:

— Если бы не вы, я никогда бы не родилась. Я люблю вас. Не только за то, что вы оберегали маму и Эви, нет, за все, что вы сделали, написали и сказали в своей жизни. Я люблю вас.

— Перестаньте, Рената! Все это ерунда!

Она говорила спокойно и не переставала смотреть ему прямо в глаза:

— Это не ерунда. Если я вас люблю, то как это может вас касаться? Никак. Вы только должны об этом знать. Вы убежите, правда?

— Нет, — сказал Фабер. — Я не побегу. Я хотел уж было, я почти сделал это. Но теперь я никогда больше не буду спасаться бегством. Никогда.

— Глупец, — сказала она, — проклятый идиот. Вас же убьют.

— Рената, да поймите же, — сказал Фабер, — пожалуйста, поймите! Я не могу уехать!

Рядом с ней на экране телевизора он снова увидел пресс-секретаря государственной полиции, который все еще продолжал говорить совершенно беззвучно.

2

— Почему я не умер? — спросил Горан.

На нем была ночная рубашка, халат и тапочки, которые ему выдали в Детском госпитале. Чудесные вещи, которые Фабер и Мира купили для него, валялись на полу в углу комнаты. Горан ходил по комнате взад-вперед и говорил.

— Мы хотели принести воды, мама, папа и я. Мы взяли с собой канистры. Затем снайперы открыли огонь, и папа хотел затащить меня за выгоревший автобус. Тут в него попали. А мама накрыла меня своим телом и закричала: «Не шевелись!». Потом я почувствовал, как в нее попадают пули… раз, и другой, и третий… Она кричала… страшно кричала… и ее кровь текла по ней вниз… на меня… Потом она затихла, и я понял, что она умерла. Кровь все продолжала течь на меня, я лежал в луже маминой крови, которой становилось все больше, по меньшей мере полчаса, пока бронетранспортер ООН не проехал мимо. Один из солдат, наверное, заметил, что я еще жив. Они поставили машину так, чтобы снайперы не могли меня видеть, они вытащили меня из-под мамы и положили в машину… Моя рубашка и брюки были насквозь мокрыми от маминой крови, и я был весь в ее крови: голова, тело, — все, поэтому они подумали, что я тяжело ранен, и отвезли меня в больницу. Там я снова полчаса пролежал на земле, потому что в тот день у врачей было полно работы как никогда, а потом кто-то подошел, осмотрел меня и увидел, что я не был ранен, а только находился в шоковом состоянии. Он сделал мне укол, и я на несколько часов уснул, когда я снова пришел в себя, то кровь мамы с меня уже смыли и вызвали тебя, Бака, дальше ты знаешь… Это я виноват в том, что мама умерла, потому что она накрыла меня собой и не убежала. Она бы легко могла убежать и могла бы быть сейчас жива. Не качай головой, Бака! Я же видел. А если бы папа не попытался перетащить меня в безопасное место за этот выгоревший автобус, то снайпер не попал бы и в него, он тоже мог бы быть сейчас жив. Это моя вина, что папа и мама сейчас мертвы. Они умерли, а я жив. Как мне жить? Как мне жить с такой виной?

— Ты не виноват в том, что папа и мама умерли, — сказала Мира. — Это не так, Горан! Ты точно так же мог бы умереть.

— Совсем нет! — Горан остановился напротив нее. — Как я мог умереть, если мама накрыла меня своим телом и защитила меня? Я так любил маму. Я виноват в том, что она умерла.

— Ты не виноват! — сказал Фабер.

— Что ты понимаешь? Разве ты был там? Что ты вообще знаешь о Сараево? Когда ты был там в последний раз? Сорок лет назад! В мирное время! Не в войну! Ты и понятия не имеешь, что там творится! Люди продолжают умирать, днем и ночью, столько уже мертвых, столько… А я жив потому, что позволил маме умереть вместо меня. И это не может быть причиной для чувства вины? Разве ты не чувствовал бы вину на моем месте, деда? Разве ты не желал бы себе смерти после всего этого? Ты ведь знаешь, что я прав. Я жив, и это самая большая вина, которая может быть.

«Ламберт, — подумал Фабер. — Дьякон Георг Ламберт. Разве он не говорил, что это может вырасти в большую проблему? Я слышал то же самое от евреев в Германии, Франции и особенно в Израиле. Это были старые люди, которые говорили о своей вине, об огромном чувстве вины за то, что не погибли вместе с теми, кого они любили».

Он вынул из сумки маленький диктофон, который теперь постоянно носил с собой. Сумка, первоначально из светло-коричневой кожи, стала темнее, в ней лежал его пистолет «вальтер-ПП», калибра 7,65. Контрольная лампочка на диктофоне горела красным. Фабер записывал разговор с Гораном.

«Сколько людей покончили со своей жизнью из-за вины, — думал Фабер. — Сколько узников, выживших в концентрационных лагерях, находятся на лечении в психиатрических клиниках с тяжелейшими душевными расстройствами. Что рассказывал мне об этом в США доктор Бруно Беттелгейм, когда я писал свою книгу об умственно неполноценных детях, что говорил профессор Виктор Франкл из Вены и мои друзья из Иерусалима! Если учесть, какой маленькой является страна, то Израиль — это государство с самым высоким числом психиатрических лечебниц в мире. Иногда это чувство вины становится невыносимым даже десятки лет спустя, и людей вынужденно помещают в лечебницы, — думал Фабер. — У Горана реакция наступила немедленно».

— Я тоже хочу умереть! — сказал мальчик, который продолжал ходить взад-вперед, взад-вперед. — Если я умру, то мы снова будем вместе. Я подумывал просто выбежать на улицу, когда снайперы стреляют, но я слишком сильно боялся. Потом мне пришло в голову, как я могу легко покончить с жизнью, несмотря на свой страх. Будет достаточно, подумал я, не принимать больше таблетки. Тогда я наверняка скоро умру и попаду к маме и папе. И мне это почти удалось. Я не могу жить, когда мои папа и мама умерли. Я хочу умереть.

«Ну вот, — подумал Фабер, и он почувствовал мрачное облегчение, — вот он снова, этот туннель».

Туннель.

3

Мира лежала на кушетке в смотровом кабинете. Слезы текли по бледному лицу, пока она пила из стакана, который у ее губ держала Юдифь Ромер.

— Вам сейчас станет лучше, — сказала светловолосая доктор. — Вы скоро заснете, фрау Мазин.

Мира упала в обморок в палате Горана. Фабер в панике нажал кнопку для экстренного вызова, и очень быстро появилась доктор Ромер. После того как Мира выпила содержимое стакана, она больше не плакала и вскоре заснула.

— Прошу прощения! — сказал Фабер.

— За что? В этом нет ничего удивительного, что фрау Мазин упала в обморок, а вы разволновались. Если бы вы только знали, сколько раз, с тех пор как я здесь работаю, я теряла контроль над собой! Однажды я в слезах убежала прочь, когда после четырех лет борьбы не смогла предотвратить смерть ребенка.

«И у этой женщины, — подумал Фабер, — здесь после операции по пересадке почки лежит маленькая дочка. Она не знает, не начнется ли процесс отторжения почки, она не знает, поправится ли Петра или потребуется еще одна пересадка, найдется ли вовремя еще одна почка и не будет ли еще одна операция чересчур тяжелой для Петры. И эта женщина продолжает работать спокойно и уверенно, она не позволяет тому, что происходит у нее внутри, выплескиваться наружу, утешает Миру и меня, утешает столь многих».

— Вы чудесная, — сказал он.

— Перестаньте! — сказала доктор Ромер. — Идите в ваш пансион! Полежите немного! Вы выглядите очень утомленным.

Он пошел в пансион «Адрия» и спустя десять минут уже спал на узкой кровати.

Ему снился Нью-Йорк.

Союз писателей при ООН наградил его в 1986 году премией за заслуги в области литературы. Торжественное мероприятие состоялось в зале «Даг-Хаммаршелд» в здании Организации Объединенных Наций на Ист-Ривер. Чтобы услышать хвалебную речь в его честь и его доклад на тему «Писатель и политика», пришли представители многих национальностей, и в своем сне он снова увидел большой зал с круто поднимающимися вверх рядами сидений, обшитые панелями стены и людей с кожей разных оттенков, одетых в фантастические костюмы и головные уборы. Это был один из самых важных моментов в его жизни, несмотря на то что Натали была уже больна и слишком слаба, чтобы сопровождать его. С ним был его издатель. Он сидел в первом ряду, а затем стоял на сцене вместе с представителями Организации Объединенных Наций, Союза писателей и послов разных государств, когда президент Союза повесил ему на шею голубую ленту с медалью. В своем сне Фабер внезапно обнаружил среди множества людей, которые встали и аплодировали ему, Миру и Горана во втором ряду. На Мире был надет тот самый старый вязаный костюм из отвратительной грубой коричневой шерсти с растянутой юбкой, в котором он видел ее в венской Центральной клинической больнице. Горан, очень бледный, с бесформенно распухшим телом, был одет в белую больничную рубашку. Внезапно Мира без чувств упала на пол. Горан пронзительно закричал, и много людей столпились вокруг них, стараясь помочь Мире. Никто не обращал внимания на Фабера, который стоял на сцене, всеми покинутый, не в состоянии сделать хотя бы одно движение, точно он превратился в камень, — и все это приснилось ему с поразительной точностью.

Потом Фабер увидел себя за длинным столом на банкете, который давали в его честь. После ужина он на такси отправился к Таймс-сквер, дальше мимо Бродвея и оказался в районе, который выглядел мрачно. У него была назначена встреча с Глорией Дженкинс, руководительницей Нью-Йоркского бюро ПЕН. Она просила его разыскать ее после церемонии награждения, и он не знал зачем.

Ему снилось, как он вышел на Девятой улице и свернув между двумя многоквартирными домами на небольшую улицу, оказался в районе Чертовой Кухни, пользовавшимся дурной славой. Здесь когда-то бушевали войны между разными бандами, а на скотобойнях и фабриках в трущобах вкалывала беднота. (Теперь этот район переименован в Клинтон.)

С тех пор многое изменилось в лучшую сторону, но в Клинтоне все оставалось по-прежнему. Фабер видел перед собой, полуразрушенные дома, мусор на улицах и оборванных чумазых ребятишек, играющих в свои игры. Во сне его совсем не удивило — в действительности это тоже не удивило бы его, — что ПЕН выбрало такой район для своего Нью-Йоркского бюро.

В подъезде дома, в котором располагалось бюро, был целый ряд почтовых ящиков, большая часть которых была взломана, список жильцов, нечитабельный вследствие старости, грязи и неразборчивых уже надписей, и деревянный лифт; три слова, написанные на картонке, сообщали, что он не работает. Дверь в подъезд была открыта, часть ее вообще отсутствовала, внутри пронзительно пахло мочой. С потолка свисали на проволоке две голые лампочки, которые давали слабый свет.

Глория Дженкинс объяснила ему дорогу в свое бюро на шестом этаже, и поэтому он стал подниматься по узкой скрипучей деревянной лестнице, которая на каждом этаже поворачивалась вокруг своей оси. На шестом этаже Фабер обнаружил буквы ПЕН на чрезвычайно грязной и исписанной непристойностями стене и рядом стрелку, указывающую направление. Он пошел по узкому коридору, в котором теперь пахло не мочой, а плесенью, тлением и пожелтевшими бумагами. Пол здесь был тоже деревянным, как и стены, обшитые панелями в человеческий рост. Через небольшие промежутки он проходил мимо дверей, в которых, согласно табличкам, находились бюро недвижимости, агенты варьете, импортно-экспортные фирмы или производители протезов, а также производители спиртных напитков и фруктовых соков, торговцы церковной утварью, борцы с насекомыми и другие.

Коридор неожиданно закончился и разделился на два прохода: правый и левый. Стрелка рядом с буквами ПЕН указывала в левый. Свет голой лампочки был здесь настолько слаб, что Фабер различал всего несколько метров впереди себя. В этом проходе не наблюдалось ни одной двери, но в самом конце ПЕН-стрелка указывала направо к трем ступенькам, по которым Фабер вынужден был подняться. Дерево скрипело здесь особенно громко, и сильно пахло нафталином. Он снова шел мимо дверей, на которых отсутствовали таблички с информацией о том, кто за ними находился. После очередного раздвоения прохода стрелка указала налево, и Фабер вступил в коридор, в котором все двери были обиты крест-накрест планками. После криков и оживленного движения на Девятой улице, с тех самых пор как он вступил в этот лабиринт, он не повстречал ни единого человека и не услышал ни малейшего шороха.

Снова и снова, как ему виделось во сне, проходы двоились, появлялись новые лестницы, ведущие то вверх, то вниз и всегда рядом оказывалась стрелка с тремя буквами, которые представляли собой сокращение для poets, essayists, novelists.[63] Наконец Фабер заметил грязную дверь, на которой было написано ПЕН. Над расположенным сбоку звонком кто-то написал «Не работает». Поэтому он сразу нажал на дверную ручку. Дверь распахнулась, и он оказался в необыкновенно большом помещении, в котором стояло только три письменных стола, несколько шкафов для бумаг и стулья, но не было ни одного окна, а только слабое искусственное освещение.

За одним из письменных столов сидела бледная молодая женщина. Она печатала на старой машинке. Ее волосы спускались гораздо ниже плеч, лицо казалось неестественно одутловатым, а очки на ней были с очень толстыми линзами, по меньшей мере девять диоптрий, как подумалось Фаберу во сне, который смертельно устал от долгого блуждания по лабиринту. На женщине была серая, отвратительная мужская рубашка, которую она, как Фабер заметил, подойдя поближе, свободно выпустила поверх застиранных джинсов, а возле ее ног стояли старые, разношенные туфли.

— Привет! — сказал он.

Женщина продолжала стучать по клавишам.

— Привет! — сказал он очень громко.

Женщина тягуче медленно посмотрела на него.

— Меня зовут Роберт Фабер.

Она не ответила. Ее взгляд остался пустым.

— Я Роберт Фабер из Швейцарии.

— Я Жанетта Ковальски.

— Очень рад. У меня назначена встреча с мисс Глорией Дженкинс.

Жанетта поелозила ногами, нашла туфли, надела их и вынула лист из старинного «ремингтона».

— Глория ушла. Вы договорились на три часа. Сейчас почти половина четвертого. Глории очень жаль, но она не могла больше ждать. Она передавала привет и просила позвонить в понедельник. На выходных Глории не будет в городе. Через десять минут вы не нашли бы здесь и меня. Вот только закончу с почтой.

— Послушайте, мне доставило большого труда найти ваше бюро. Я опоздал, вынужден это признать, но мисс Глории было известно, что сегодня мне вручали эту премию.

— Какую премию?

— Разве вы не знаете?

— Абсолютно.

— Но ведь мисс Дженкинс хотела прийти в зал «Даг-Хаммаршелд»!

— В «Даг» что?

— В ООН. На церемонию вручения премии. Она сказала, что непременно придет.

— Наверное, у нее не было времени, — сказала Жанетта и закашлялась. — Если у вас все, мистер Крамер, я бы хотела написать последнее письмо. У меня тоже назначена встреча.

— Да, ну, в общем, это немного… неприветливо…

— Это почему же я неприветлива, мистер Ворнер?

— Фабер. Я имел в виду не вас, мисс Ковальски, а мисс Дженкинс. Я… я живу в Европе и задержусь в Нью-Йорке только до понедельника. Затем мне нужно ехать в Бостон.

— Ну, так поезжайте в Бостон, если вам нужно, чем я-то могу вам помочь?

— Вы ничего не можете… — Он вдруг рассердился. — Вы тоже не особенно любезны, мисс Ковальски.

— А почему я должна? Я вас не знаю. Я вас никогда раньше не видела.

— Но вы могли бы быть чуть более настроены на сотрудничество.

— Послушайте, мистер Палмер…

— Фабер.

— Что?

— Фабер, не Палмер. Меня зовут Фабер.

— Все равно. Я настолько предупредительна, насколько это возможно. Если бы вы пришли вовремя…

— Я вам уже объяснял… — «Пошло все к черту! — подумал он. — Не стоит даже тратить время». — Забудьте! А мисс Дженкинс можете передать, что она может… О’кей, о’кей, я уже ухожу. Большое спасибо за вашу любезность! Вы были просто очаровательны! Счастливо вам провести выходные дни!

Женщина уже снова занялась своей печатной машинкой и не ответила. Он пошел к двери. Своими размерами помещение напоминало спортзал. Когда он отворил дверь и увидел грязный коридор, то впервые ощутил подавленность.

— Минуточку, пожалуйста! — сказал он. Жанетта продолжала печатать. — Минуточку, пожалуйста! — Она продолжала печатать. — Мисс Ковальски!

Она снова нарочито медленно подняла свой взгляд от машинки.

— Что вам еще надо?

— Как мне побыстрее выйти из этого здания?

— Так же, как и вошли.

— А более короткого пути нет?

— Нет.

— Большое, большое спасибо!

— Не за что. Просто отпустите дверь, когда будете с той стороны. — И она с новым ожесточением принялась печатать.

Несчастный старик вышел в коридор и отпустил дверь. Она сама собой захлопнулась. Он пошел по коридору. И тут снова начался ночной кошмар.

4

Еще долгое время он плутал по переходам, постоянно выкрикивая имя Горана, потому что после того как он покинул ПЕН-бюро, ему с отчаянной очевидностью стало ясно, что Мира потеряла сознание и мальчик остался один. Во сне его не покидала уверенность, что Горан находится здесь, в этом ужасном здании, и ищет его. Целую вечность спустя он все еще плутал по коридорам. Он звал Горана, он выкрикивал его имя. Напрасно. Он сворачивал в бесконечные коридоры, поднимался и спускался по все новым лестницам. Его охватила паника. Он не находил дороги назад и все дальше погружался в этот чудовищный лабиринт. Ничто из того, что он видел, — ни единый проход, ни единая дверь или лестница не напоминали ему дорогу, которая привела его внутрь. Теперь он находился в той части здания, где было очень мало дверей и ни единой таблички. Коридоры становились короче и часто пересекались. Он заметил, что несмотря на то, что он постоянно то поднимался, то опускался по лестницам, он все еще находился на шестом этаже.

Горан! Горан! Горан!

Ничего. Ответа не было.

Наконец он снова проходил мимо дверей, на которых было написано S&M, «Школа барабанного боя», «Музыка в стиле «транс» и «Йога», снова запахло плесенью, гниением и пожелтевшими бумагами. Он вышел к деревянной двери лифта и снова обрел надежду. Радостно он нажал на кнопку, и она загорелась. Надпись сообщала: ЖДИТЕ.

Фабер ждал, ждал, но кабина не появлялась, и не было слышно никакого шума, по которому можно было судить, чтокабина движется. Он снова и снова нажимал на кнопку вызова. Надпись не исчезала. Но и кабина не пришла.

Горан!

Ничего. Ничего, и ничего, и ничего.

Паника сменилась приступом отчаяния. Он пошел дальше, на этот раз медленнее, потому что ноги болели, ступни горели. Случился приступ головокружения. Переходы казались ему похожими на туннели, бесконечные туннели без выхода. Походя, он автоматически нажимал на ручку каждой двери. Все двери были заперты.

Он чувствовал сильное желание помочиться и подавлял его столько, сколько мог. Когда боль в мочевом пузыре стала уже невыносима, он облегчился возле грязной деревянной стены. Между ног образовалась большая лужа.

Старик потащился дальше. Наконец показалась табличка Exit, Exit to Ninth Avenue.[64] Там была лестница, которая вела наверх. Его сердце начало колотится, когда он начал подниматься по ступеням. Это была исключительно короткая лестница, которая заканчивалась в другом туннеле. Продолжения вниз не было. Только новые ответвления, новые коридоры, новые туннели.

Опустошенный, он опустился прямо на грязный пол. Прислонившись спиной к стене, он попытался глубоко вздохнуть. Ему это не удалось. Дыхание перешло в удушье. Вернулась паника. Фабер нащупал в кармане своей куртки три капсулы с таблетками и открыл их. Из каждой упаковки он сунул в рот по несколько драже. Так как во рту пересохло, он не смог их сразу проглотить. Ему пришлось дождаться, когда они превратятся в кашицу, чтобы протолкнуть их в горло.

Чуть позже он заснул, и ему приснилось, что он спит и видит сон. Он проснулся и понял, что это тоже ему приснилось. Он снова заснул, и снова приснилось что он спит и видит сон.

Резкий звук, сопровождаемый громким свистом, заставил его вскочить. Что-то, похожее на птицу, летело по тоннелю. Звук доносился издалека. Затем появилась вторая птица, она, должно быть, была крупных размеров. С отвратительным шумом птица пронеслась над ним, и его вырвало от ужаса — одной лишь желчью. Пошатываясь, отошел на пару шагов чтобы не запачкать своего костюма и ботинок и остановился, опершись о грязную стену, неподвижный, залитый потом, в страхе перед следующей птицей. Но следующая не появилась.

Фабер снова отправился в путь. Однако теперь он наугад брел через все эти туннели и плакал, всхлипывая как ребенок. На дверях между тем снова появились таблички: «Языковая академия эзиса», «Служба помощи умирающим и больным СПИДом», «Склад китайских фонариков», «Литератим — способ буквального письма», «Токсидермист», «Господь любит вас Inc.».

Затем он заснул на полу и увидел сон, что он заснул и видит сон, в котором он спит и видит сон, что… — и тут зазвонил телефон.

Он вскочил.

Телефон зазвонил снова.

Фабер медленно приходил в себя. Он сидел на узкой кровати в своей комнате в пансионе «Адрия», а рядом звонил телефон.

С трудом переведя дыхание он снял трубку.

— Да?

— Господин Джордан?

— Да.

— Это Юдифь Ромер. Фрау Мазин пришла в себя. Мы ждем вас в часовне дьякона Ламберта.

— Я сейчас приду, — сказал Фабер.

5

Фабер сделал попытку встать, но головокружение отбросило его назад на кровать. Он снова почувствовал, как его сердце стало колотиться так же, как и в его кошмаре…

«Подождем! — подумал он. — Надо только подождать пару минут. Туннель. Туннель. Мне больше не выбраться из него наружу».

Солнце освещало маленькую комнату. Фабер посмотрел на наручные часы. Он проспал больше трех часов. И ему приснился «подходящий» сон, подумал он, соответствующий событиям дня, как выражаются психологи. Белье и костюм насквозь пропитались потом, как он заметил, промокло даже постельное белье. Отвратительно. Он принял душ, почистил зубы и надел новую одежду. Потом он взял старую сумку с диктофоном, пистолетом и своими лекарствами и, уже выходя из комнаты, засунул в рот ментоловый леденец. На нетвердых ногах Фабер двинулся в Детский госпиталь.

«Осторожно, — подумал он. — Осторожно, я старый, дряхлый, и мои силы на пределе! Заткни свой рот! — тут же сказал он сам себе. — Не хватало еще жалеть себя. Прекрати это немедленно!»

Привратник сказал ему, что его ждут в часовне, она находится на переоборудованном чердаке левого больничного крыла. Фабер поднялся туда на лифте, и в тот момент, как он переступил порог, все молча посмотрели на него: Мира, Белл, Юдифь Ромер, Ламберт и стройный человек с узким лицом и веселыми, вызывающими доверие глазами. Он, все еще находясь под впечатлением своего кошмара, почти представил себя в роли обвиняемого перед лицом странного трибунала, который призван принять решение по его делу.

— Это доктор Пауль Ансбах — один из наших психологов… — Белл представил незнакомого ему человека в белом халате: — Присаживайтесь, господин Джордан! Ну как вы, ничего?

— Превосходно, — сказал Фабер, который вдруг пришел в неописуемую ярость против всех и вся.

— Я вижу, — возразил Белл. — Вот выпейте это!

— Я не хочу.

— Ну, давайте же!

— Что это?

— Пейте! — Белл протянул ему стакан, наполненный до краев желтой жидкостью. — Вы сразу почувствуете себя лучше. Фрау Мазин уже выпила свой стакан.

— Спасибо, — сказал Фабер.

«Я должен, наконец, взять себя в руки», — подумал он. Желтая жидкость была очень холодной и приятной на вкус. Он сел и посмотрел на Миру. Она слабо улыбнулась, ее руки дрожали. Фабер тоже улыбнулся.

Часовня была большой, и, несмотря на то что находилась под крышей, здесь было прохладно. Перед собой Фабер мог видеть лишь самую верхушку кроны дерева. Вдоль стен стояли скамейки, стулья можно было поставить рядами во время богослужения. На подставке возле окна лежала раскрытая Библия, позади Фабер увидел алтарь с распятием, дарохранительницу и свечи в старых подсвечниках.

Психолог с веселым и ободряющим лицом сказал, обратившись к Фаберу:

— Я как раз объяснял фрау Мазин, что к такому развитию событий, каковой имеет место в случае с Гораном, мы привыкли. Для вас обоих его вспышка была глубоким потрясением, это и понятно, но эту стадию он преодолеет тем успешнее, чем будет лучше себя чувствовать. Он принимает лекарства, которые делают его сильнее и здоровее, а в голове просветляется.

— Каким образом? — спросила Мира. — Каким образом, ведь он отказывается принимать лекарства?

— Он и не подозревает, что принимает их, — сказал Белл. — Мы же установили ему канюлю. Посредством этого мы даем мальчику то, что ему необходимо. Питается он пока тоже искусственно. В целом мы могли бы давать ему нормальную еду, но лучше дождаться, пока в его крови установится оптимальное содержание циклоспорина-А, чтобы остановить процесс отторжения печени — не больше и не меньше. Мы держим этот анализ под постоянным контролем, фрау Мазин. Постепенно Горан полностью перейдет на нормальное питание. Тогда он будет должен принимать лекарства перорально.

— А если он не станет их принимать?

— Он обязательно их будет принимать, — сказал Ламберт.

— И он будет привычно питаться, — сказала светловолосая женщина-врач. — Вы будете готовить для него, фрау Мазин, здесь у нас. Если дела в дальнейшем пойдут так же хорошо, тогда вы будете жить вместе с ним в пансионате, а сюда он будет приходить только на обследования и для необходимых коротких амбулаторных процедур.

— Если до этого он не убьет себя, — сказала Мира.

— Совместными усилиями мы поможем ему преодолеть теперешнее состояние, я уверен в этом, — сказал Ламберт. — С тех самых пор, когда он в полубессознательном состоянии заговорил о своей матери, мы были готовы к такому повороту событий. Очень часто у самих родителей возникает чувство вины, когда им сообщают, что у их ребенка обнаружена смертельно опасная болезнь. У многих разум выключается, и они не хотят верить в диагноз или ищут причину этого в себе. Горан не ищет — он действительно чувствует себя виноватым.

— А если он именно поэтому… — начала и не закончила Мира.

— Он не сможет, фрау Мазин, — сказал Белл. — Даже если захочет. Он не сможет добраться до трубки под кожей.

— Мы теперь точно знаем, что его мучает, — сказал симпатичный психолог. — Теперь ему надо будет выговориться, а мы терпеливо выслушаем его, и вы в том числе, фрау Мазин, и вы, господин Джордан. Это очень важно сейчас, что вы будете работать вместе с нами!

— Но как такое будет возможно? Что вы собираетесь отвечать ему на то, что он скажет? — спросила Мира.

— Мы не будем отвечать, — сказал Ансбах, — мы дадим Горану выговориться. О себе, о прошлом. Прошлое не ушло для него в прошлое. Поэтому он должен говорить о нем, о смерти матери, которая накрыла его своим телом, чтобы спасти, вместо того чтобы спастись самой. Мальчик живет в таком аду, тоскует по матери, по защищенности, по любви, которую она давала ему. Если она умерла, то и он тоже хочет умереть, так как тогда, он верит в это, он окажется вместе с ней. Это нормально и совершенно понятно. Именно поэтому ему надо поговорить об этом. Чтобы Горан по-другому посмотрел на свое прошлое, он должен все вспомнить, все. Был ведь не только страх. И когда он вспомнит об этом, а мы выслушаем его, тогда он поймет, что было и много прекрасного. Он обретет смысл — в том числе и в ужасном… Год назад у нас был маленький мальчик — случай тяжелой апластической анемии — он вместе с родителями бежал в Австрию из Мостара. Я часами разговаривал с ним. Ключевое воспоминание этого мальчика касалось того дня, когда он пошел к реке, чтобы половить рыбу. В тот день мимо внезапно проплыл труп человека. Потом еще один. И еще. Далеко на севере прошли тяжелые бои, и мальчик привык к звуку рвущихся гранат, это продолжалось довольно долго. Но он никогда раньше не видел мертвого человека. И тут он вдруг увидел их так много. Я не только выслушал его рассказ, но и попросил его нарисовать это. Я хочу сказать, он хотел это нарисовать, чтобы я мог в точности представить, как это тогда выглядело в реке. Он сделал много рисунков цветными карандашами. Господин Ламберт потом разговаривал с ним об этих рисунках, и доктор Белл, и доктор Ромер. Столько сколько понадобилось, чтобы мальчик полностью выговорился и, так сказать, исчерпал себя до дна. И тут, наконец, он начал рассказывать нам о хороших событиях в Мостаре. Их он тоже нарисовал. Это длилось много недель. Сейчас он ходит в венскую школу и снова смеется и радуется, хотя он до сих пор помнит о проплывавших мимо трупах, но у него есть достаточно и хороших воспоминаний. Он вернулся к жизни, и с большой степенью вероятности это сработает и с Гораном.

— С большой степенью вероятности? — спросила Мира.

— Да, — ответил психолог, — с большой степенью вероятности.

— А если это не сработает? — задала вопрос Мира. — У вас, наверное, были случаи, когда это не срабатывало?

— Фрау Мазин, — на этот раз ответила Юдифь Ромер, — похожий разговор я имела несколько часов назад с господином Джорданом. Это ведь больница. Здесь дети выздоравливают, и здесь дети умирают. Мы делаем все возможное, чтобы дети поправились, но мы не можем обещать их близким, что нам это удастся. Мы не производим здесь машины. Мы не можем давать гарантию. Пожалуйста, фрау Мазин, поймите это!

— Я это понимаю, — сказала Мира. — Я надеюсь и молюсь, чтобы вы добились успеха — вы и мы.

6

Но успеха все не было.

День за днем они сидели у Горана: дьякон, психолог, врачи, Фабер и Мира. Много часов подряд они выслушивали его, пока он говорил о своей вине, своей чудовищной вине.

О своей вине и своей ненависти.

Мире и Фаберу он сказал:

— Нет! Я не хочу жить в этом дерьмовом мире, в котором люди только и делают, что мучают, убивают и уничтожают друг друга! Люди! Самые большие преступники! Не только Караджич, Младич, Милошевич, Изедбегович или Туджман, который сказал, что он благодарит Господа за то, что его жена не сербка и не еврейка, не только снайперы и генералы! Кто поставляет оружие и продолжает это делать снова и снова и при этом получает баснословные прибыли? Это немцы, и австрийцы, и американцы, и русские, и англичане, и шведы, и турки, и иранцы, и, и, и! Они направили к нам шведских, французских, турецких и русских солдат в голубых касках, чтобы они нас защищали. Делают они это? Делает что-нибудь чудесная ООН, ее генеральный секретарь Бутрос Гали? НАТО, ЕС, ОБСЕ? Ни черта они не делают все вместе взятые! Они оставляют нас подыхать — но не слишком быстро, нет, помедленнее, чтобы они могли продать еще больше превосходного оружия. Люди! Они самое худшее! Они массовые убийцы! А что же остальные? Они лучше? Они такое же дерьмо. Они прославляют убийц, лижут им задницу, потому что каждому хочется получить кусок от этого пирога. Власть! Контракты!

— Горан, — сказала Мира, — милый, милый Горан, пожалуйста, не говори так! Это неправда, что все люди убийцы.

— Нет, это правда, Бака, правда! Я больше не ребенок. Я знаю, что говорю. Все преступники, все!

— Мы тоже?

— Ты нет, Бака! С дедой я уже не так уверен. Он ведь тогда сбежал и оставил тебя в беде. Тебе пришлось много работать, ты осталась с моей мамой. Он больше никогда не давал о себе знать.

— Но ведь теперь он здесь!

— На сколько? Он уже старый. Он скоро умрет. И ты тоже.

«В этом что-то есть», — подумал Фабер.

Он посмотрел на маленький диктофон в своей руке. Красная кнопка записи горела.

«Горан прав, — подумал он. — Скоро Мира и я умрем. И что тогда с ним будет?»

Распространяющему вокруг себя оптимизм психологу доктору Паулю Ансбаху Горан сказал:

— Я ваши фокусы знаю. Ко мне приходили дети и рассказывали о вас. Вы позволяете нам говорить, говорить, говорить. Даете нам цветные карандаши и просите нас нарисовать, как это было, то, что мы пережили. И ждете потом, что мы расскажем вам что-то хорошее, что-то смешное. Вокруг этого вы потом и пляшете и разъясняете, что жизнь это не одно только дерьмо. Со мной вам не стоит прилагать столько усилий! Вам я ничего не расскажу. И ничего вам рисовать не стану. У вас есть только эти ваши фокусы. Вы должны с этим работать, это ведь ваша работа. Это я понимаю. И не сержусь! Но, пожалуйста, пожалуйста, оставьте меня одного!

Дьякону Георгу Ламберту Горан сказал:

— Вы хотите мне добра, я знаю. Вы всех любите, и детей, и взрослых. Это здорово, то, как вы делаете вашу работу. Нет, правда, я серьезно так считаю! Многим здесь вы помогаете, хотя бы только тем, что не похожи на других священников. Я знаю, как вы работаете, господин Ламберт, я здесь достаточно долго, я разговаривал со многими детьми здесь, я знаю здешние условия, и я знаю вас. Вы чудесный, правда! Но со мной у вас не получится. Я никогда вас не позову, и я не хочу, чтобы вы приходили ко мне и заботились обо мне. Для того чтобы говорить со мной, слушать со мной музыку, молчать со мной. Со мной это у вас не пройдет. Раньше это, возможно, и сработало бы, когда я верил в Господа милосердного. Но в него я уже давно не верю. Ваш Господь либо не может предотвратить то, что происходит в Сараево, в Боснии, во всем мире, либо не хочет этого делать. В первом случае он просто бедный беспомощный дурак, во втором — преступник. Если сможете, то простите мне то, что я сейчас сказал, господин Ламберт, а теперь идите, пожалуйста!

Доктору Мартину Беллу Горан сказал:

— Я знаю, что должен быть благодарен вам, и доктору фрау Ромер, и всем другим врачам, сестрам и санитарам за то, что вы спасли мне жизнь. Но я не благодарен! И вы знаете почему. Я хотел умереть, я почти умер, но меня снова вернули к жизни. Вы сделали меня настолько здоровым, что я снова почувствовал голод. Еду вы мне даете через эту канюлю, в этом я совершенно уверен, и циклоспорин, и другие лекарства тоже. А чем больше я ем, тем здоровее становлюсь. Это ваш фокус. У всех у вас здесь свои фокусы. Одни используют разговоры и рисунки, другие милосердного Господа, вы используете канюлю. Я часто думал о том, чтобы запретить вам кормить меня таким образом. Я хотел объявить голодовку. Но каждый раз понимал, что у меня это не получится, потому что чувство голода было очень острым. От вас, и доктора Ромер, и от других врачей мне не избавиться. И это самая большая подлость.

7

Так прошло почти две недели.

Наступила последняя неделя июня и еще большая жара. В госпитале Св. Марии выписывали выздоровевших детей. В госпитале Св. Марии дети умирали, и их хоронили. Горан жить не хотел, а умереть не мог. Часто в эти дни Фабер вспоминал строчку из песни «Ol’ man river»,[65] которую спел в Москве в самый разгар холодной войны великий Пол Робсон. Фабер слышал его тогда, он был корреспондентом ДПА,[66] и слова из этой песни то и дело приходили ему на ум, стоило ему подумать о Горане: «Ah ‘m tired of livin’ an’ scared of dyin’…» Я сыт этой жизнью по горло, но боюсь смерти…

И борьба других за жизнь Горана продолжалась, а он оставался при своем: он хотел умереть.

В течение этих недель Фабер часто оставался на ночь в номере Миры. Ни один из них не мог выстоять в одиночку в этой борьбе без другого. По ночам неизвестность и страх становились особенно сильными. С другой стороны, из-за такого бедственного положения они чувствовали физическое возбуждение, какое чувствуют люди в моменты опасности, на войне, в состоянии сильного страха.

После они лежали бок о бок, держались за руки и молчали. Наконец Мира засыпала в объятиях Фабера. В одну из таких ночей она не заснула. Оба уже несколько часов пролежали без сна, в доме царила мертвая тишина, когда Фабер наконец сказал:

— Мы сейчас должны привести все свои дела в порядок: мое завещание, документы по опеке, разрешение на жительство для вас обоих. Как можно быстрее, Мира. Я могу умереть со дня на день. Я старый. Я больной человек.

— Я тоже старая и больная. Я тоже могу умереть со дня на день.

— Ты отлично понимаешь, что я имею в виду, — сказал он. — Если я умру до того, как будут соблюдены все формальности, вы погибнете. Я должен все уладить, пока еще я в состоянии это сделать. Например, мое завещание — после смерти Натали я завещал все в равных долях «Эмнести интернэшнл» и «Писатели в тюрьме».[67] Это нужно немедленно изменить. Для этого мне понадобятся мои адвокаты в Мюнхене и в Швейцарии. Мы должны поехать в Люцерн, как только сможем оставить Горана на два дня.

— Ты действительно собираешься это сделать… — Ее голова покоилась на его груди, оба лежали голыми, и он почувствовал, что Мира плачет.

— Это самое малое, что я могу сделать. Это своего рода страхование жизни для всех нас. Своего рода молитва. Бог должен помочь Горану выздороветь. Поэтому я хочу сделать это именно сейчас.

— Бог? — переспросила она и погладила его по мокрой от слез груди. — Ты же не веришь в Бога, язычник!

— Если Он мне нужен, то верю, — сказал он. — Не обязательно это должен быть Бог. Что-то, но оно обязательно должно быть. А если все-таки ничего нет, то тогда это будет мольба Несуществующему. Нечто может быть очень сильным, ты же знаешь.

— Я люблю тебя, Роберт. Я всегда тебя любила и буду любить вечно.

— И я тебя люблю, Мира, — сказал он и удивился, что даже не вспомнил о Натали.

«Странно, — подумал он, — я думал, что буду думать о Натали до самой смерти. А я все еще жив. Мне не надо просить у Натали прощения. Она давно уже меня простила, я знаю это».

— Я люблю тебя, Мира. И мы будем вместе, пока живы, ты, Горан и я. Я говорю это теперь, когда ни один человек не знает, что будет завтра. Именно теперь. Я клянусь. — И он положил руку ей между ног, потому что ему хотелось поклясться на чем-то, во что он верил.

8

Уже на следующее утро Фабер отправился вместе с Мирой в суд восьмого округа Йозефштадта. Он находился на Флориангассе, совсем близко от Детского госпиталя Св. Марии. В этом они увидели доброе предзнаменование.

Очень приветливая судья по делам семьи обрисовала им положение:

— По закону, фрау Мазин, вы со всеми вашими документами и документами внука имеете право решать, может он проходить лечение или нет. Вы выразили согласие еще в Сараево. Спасти жизнь Горана врачи могли и должны были без вашего согласия. Существуют сложные случаи, например у свидетелей Иеговы, которые не позволяют переливать себе кровь. Теперь далее: господин Фабер, вы заявили, что являетесь дедом Горана и знаете фрау Мазин более сорока лет. Для этого не потребуется дополнительного расследования, если фрау Мазин признает это и выразит свое согласие, чтобы опеку над мальчиком оформили на ваше имя. Вы согласны, фрау Мазин?

— Да, — сказала Мира.

— Ваше финансовое положение позволяет содержать фрау Мазин и Горана?

— Да, — сказал Фабер.

— И вы уладили все формальности, чтобы обеспечить фрау Мазин и своего внука после вашей смерти? Простите, но я обязана задать этот вопрос. Вам уже исполнилось семьдесят лет, господин Фабер.

— Именно, — сказал он. — В ближайшие дни я еду в Швейцарию и изменю свое завещание.

— Тогда нет видимых причин против того, чтобы закрепить за вами опеку — в том случае, если Управление по делам молодежи выразит свое согласие. Я даю вам анкету. Заполните ее и приходите со своими документами снова ко мне! Во всех таких случаях на первое место ставится благополучие ребенка. Я перешлю анкету в Управление по делам молодежи восьмого округа вместе с моими рекомендациями. Там еще раз все проверят, затем заявление снова вернется ко мне, и вы получите опеку. Только после этого вы сможете обратиться в Министерство внутренних дел, чтобы подать заявку на предоставление фрау Мазин и Горану разрешения на постоянное проживание в стране. Так как ваш внук был вывезен в Австрию солдатами ООН, то вам не стоит опасаться, что ваше заявление будет отклонено. Он находится под защитой ООН.

— А фрау Мазин?

— Предположительно тоже. Но я не могу дать однозначный ответ. Чтобы добиться полной определенности в этом вопросе, вам надо в любом случае подать заявку на предоставление разрешения на постоянное проживание. Никто не знает, что принесет будущее. В этом я, к сожалению, вам помочь не могу, это не входит в мою компетенцию.

— А если мы не получим права на жительство? — нервничая, спросила Мира.

— Вероятнее всего, вы получите его. Господин Фабер — гражданин Австрии, он содержит вас — в том числе обеспечит вас в случае своей смерти. Прошу прощения, для этого имеется достаточно денег. Это, конечно, играет важную роль.

— Само собой, — сказал Фабер и скривил губы.

— Вы должны понять наше Министерство, господин Фабер. Если бы вы были не в состоянии содержать фрау Мазин и Горана, то все было бы намного сложнее. Тогда их содержание легло бы бременем на государство, на налогоплательщиков…

— Короче, все зависит от денег, — сказал Фабер.

— Конечно, — сказала приветливая судья. — К сожалению, все зависит от денег. Это ведь не стало новостью для вас?

— Нет, — сказал Фабер. — Определенно нет.

— Коль скоро мы начали об этом — им не потребуется оплачивать лечение Горана. Это положительно отзовется на решении Министерства внутренних дел по вашему запросу, который вы пошлете после того, как получите опеку.

— Как долго это может продлиться?

— Самое большее два месяца — в таком ясном случае, как ваш.

— А вид на жительство?

— Трудно сказать. Возможно, дольше, — сказала судья по семейным делам.

На лестнице Мира обняла Фабера.

— Спасибо, Роберт! Спасибо, что ты делаешь это именно сейчас!

— Будем надеяться, что это поможет, — сказал он.

Когда вечером он сел заполнять анкету в пансионе «Адрия», он добрался до того места, где клятвенно заявляет, что все предоставленные им сведения соответствуют истине и сделаны из лучших побуждений.

Фабер воспользовался своей позолоченной ручкой от Картье, которую как-то подарила ему Натали. Ручка на короткое мгновение напомнила ему о ней, но и только. Он написал: «Я…» и в ужасе замер.

Он не мог вспомнить, как пишется следующее слово. Он собирался написать «заевляю», но у него появилось ощущение, что это было неправильно. Поэтому он написал это слово на клочке бумаги: «заевляю».

Он посмотрел на него. Нет, так не пишут. Ни в коем случае.

Но тогда как?

Его начала охватывать паника, горячо и вязко. Неужели так плохо? Неужели он до такой степени одряхлел?

«Заевляю», — неуверенно написал он во второй раз.

Нет, нет, нет! Это неправильно!

Пот выступил у него на лбу. Это неправильно, но тогда как правильно? Он написал «заявляю», посмотрел на новое слово и не имел понятия — ни малейшего понятия, было ли это правильным.

Для человека, который всю свою жизнь писал, это было совершенно кошмарным ощущением.

«Для любого человека это было бы страшно», — подумал он. Такое простое слово! А он сидел перед этими двумя вариантами написания и знал, что один из них был неправильным. Но какой был правильным?

Трижды написал он «заявляю».

Но и после этого он еще не был до конца уверен.

Он чувствовал оцепенение и совершенную пустоту в голове. Внезапно и без всякого предупреждения у него в голове оказались знания по правописанию шестилетнего ребенка. Его бросало то в жар, то в холод. Он снова и снова писал слово «заявляю».

И все еще не был, не был уверен.

«Заевляю» было в любом случае неправильно, но было ли в таком случае «заявляю» правильным?

Он не знал.

Фабер тихо сидел и смотрел на исписанный листок, и вдруг все отвратительно закружилось перед его глазами: бумага, стол, кровать, шкаф, вся комната. Ужасно. Это было ужасно. Прежде всего потому, что с ним уже однажды случилось нечто подобное — в комнате для отдыха компании «Свисс-эйр» в аэропорту Бен-Гуриона в Тель-Авиве. В конце 1993 — начале 1994 года он жил в гостинице «Америкен колони» в Восточной части Иерусалима, чтобы после многочисленных попыток, предпринятых в других отелях мира, снова попытаться начать писать, только и в восточном Иерусалиме ничего не вышло. И вот он принял решение, сделать последнюю попытку в «Отель дю Пале» в Биаррице, перед тем как положить этому конец — своим попыткам снова писать и своей жизни.

Самолет компании «Свисс-эйр», который должен был доставить его в Женеву, летел только через полтора часа. Он приехал слишком рано, и вот сначала он почитал газеты, а потом просмотрел последний счет за неделю из «Америкен колони». Согласно его пожеланиям, уже давно в таких счетах плата за комнату, обслуживание номеров, ресторан и плата за телефонные разговоры указывались вместе одной цифрой — ему не нужна была информация об отдельных суммах, в Швейцарии финансовое управление разрешило ему указывать округленную сумму своих расходов.

В более чем прохладной комнате для отдыха — кроме него здесь была только переводчица из наземной службы, больше ни одного пассажира — он просматривал последний недельный счет из «Колони». Плата за комнату или апартаменты, которая на счетах немецких отелей значилась в главе «Logis», здесь была указана под английским «Lodging».

Он прочитал: «Lodging… 1530».

Это была сумма в американских долларах и составляла плату за шесть дней.

«Посмотрим, — подумал он в очень прохладной комнате (снаружи было сорок два градуса по Цельсию в тени), — сделали ли они мне скидку по старой дружбе и на этот раз. Я платил 255 долларов ежедневно за апартаменты, в то время как полная их стоимость составляла 525 долларов. Итак, в голове: 1530 поделить на 6 будет…»

Ничего.

Ничего не получилось. У него не получалось посчитать в уме.

«Спокойно! — сказал он себе. — Только спокойно! Еще раз: 1530 разделить на 6».

Итак, сначала 15. В 15 три раза по шесть. Бред: 3 умножить на 6 будет 18!

Тогда только два раза. Отлично, 2!

2 умножить на 6 получится 12. 3 в остатке. Сносим 3: будет 33.

33 поделить на 5 будет 6. Неправильно. Должно было выйти 5. 5 умножить на 6 будет 30!

А выходит 6. Вместо 5».

Фабер откинулся назад на спинку и прикрыл глаза. Он был не в состоянии поделить одно четырехзначное число на однозначное. Он попробовал еще раз. И еще раз. Наконец он почувствовал такой страх перед потерей рассудка, что начал считать письменно в столбик своей ручкой от Картье на номере газеты «Джерусалем пост».

Теперь сделаем все наоборот: «Старая дружественная плата за номер в «Америкен колони» составляла 255 долларов за ночь. Сколько будет, если умножить 255 на 6? 6 умножить на 5 будет 30. Значит, 0, и 3 в уме. 6 умножить на 5 снова будет 30, плюс 3 в уме будет 33, значит 3, и, 3 в уме…»

Все.

Все дальше снова не получалось. Это его настолько потрясло, что он опрокинул стакан «Биттер лемон», который стоял перед ним. Переводчица бросилась к нему.

Don’t worry, Sir. I’ll fix this in a minute…[68]

Да, она действительно молниеносно привела все в порядок, молодая, симпатичная женщина в шикарной униформе. А вот он — он еще добрых полчаса после этого сидел и тщетно пытался поделить 1530 на 6. Наконец, совершенно разнервничавшись, он заставил себя оставить это. Чуть позже, пролетая на высоте десяти тысяч метров над Средиземным морем в салоне бизнес-класса MD 84, ему с ходу, без всякого труда, удалось сделать это в уме. Но страх после этого случая не отпускал его еще много дней спустя.

И вот пол года спустя — «заевляю».

Он был в таком состоянии, что хотел помолиться, но ему не пришло в голову кому, странным образом не пришло, потому что до этого в схожих условиях он обращался к Натали: «Натали, пожалуйста, сделай! Натали, пожалуйста, помоги!» Теперь он даже не вспомнил ее имени. Поэтому он оставил свое намерение помолиться и начал ругаться. Но и это не помогло. Он знал, что выставляет себя на посмешище, но все равно надел рубашку и брюки (в комнате было очень жарко) и спустился на старом лифте вниз в маленький округлый холл и спросил у кругленькой консьержки, нет ли у них «Дудена».[69]

— Чего?

Такого у них конечно же не было.

Он снова поехал наверх в свой номер и совершенно без сил упал на кровать.

«Нет! Пожалуйста, пожалуйста, нет! Я умоляю Тебя, не важно, кто Ты там такой, даже если Ты Ничто. Я умоляю Тебя, Ничто, не дай мне выжить из ума, только не сейчас! Пожалуйста, пожалуйста! Аминь».

9

На следующий день, 23 июня, Фабер отнес приветливой судье по семейным делам заполненную анкету, где слово «заявляю» было написано правильно. Судья сделала со всех личных необходимых документов ксерокопии и заверила его, что позаботится о том, чтобы он как можно скорее получил опеку над Гораном. Когда Фабер пришел в Детский госпиталь, Мира была у мальчика. У него в комнате установили телевизор и видеомагнитофон, и вот они оба смотрели фильм Билли Уалдерса «Некоторые любят погорячее». Ни Горан, ни Мира ни разу даже не улыбнулись.

Через некоторое время Фабер не мог это больше выносить и вышел из комнаты. В коридоре он повстречал доктора Ромер.

Она как раз разговаривала с медсестрой. Рядом с ней стояла девочка со светлыми волосами и светлыми глазами. На девочке были надеты белые брючки и красная рубашка навыпуск. Ее личико было узким, а глаза очень большими, и она улыбалась навстречу Фаберу. Ребенок, который улыбается. Он воспринял это как облегчение после гнетущей печали в комнате Горана.

Врач заметила его.

— Господин Джордан!

— Привет, — сказал он смущенно. Ему показалось, что он спасся к ней бегством.

— Это моя дочь Петра, — сказала Юдифь Ромер.

— Добрый день, Петра, — сказал он и подал девочке руку.

— Это господин Джордан, — сказала ее мама.

— Привет, господин Джордан.

Мимо прошла группа детей, одетых в пижамы, халаты, цветные брюки и рубашки. Из-за химиотерапии многие были совершенно лысыми и поэтому носили разноцветные бейсболки с вышитыми на них названиями американских фирм. Как всегда, на посту кипела жизнь. Врачи разговаривали по телефону. Аппараты надрывались, на дисплеях компьютеров вспыхивали зигзаги и результаты лабораторных анализов.

— Значит, это вы и есть господин Джордан, — спросила Петра Фабера. — На самом деле?

— Тихо! — сказала ее мама.

— Я слышала, как мама разговаривала с доктором Беллом о вас.

— Пойдем! — сказала доктор Ромер. — Господину Джордану нужно надеть его халат.

Втроем они отправились в раздевалку со шкафчиками, и Фабер натянул поверх рубашки белый врачебный халат.

— Здесь никого нет, — сказала Петра. — Я же видела господина Фабера по телевизору! И читала несколько его книжек, а там на обложках были его фотографии. Здесь, где нас никто не услышит, я могу сказать, что знаю, что его зовут не господин Джордан, правда?

— Ты уже сказала это, — сказала Юдифь Ромер.

— Я очень рада, — сказала Петра и пожала Фаберу руку еще раз. — Ясно, что вы должны сменить имя, пока вы здесь. Я тоже буду писательницей.

— Хорошенько обдумай все сперва, — сказал Фабер.

— Все уже решено, — сказала Петра. — Я знаю столько историй, многие из них очень интересные. Коль скоро вы здесь останетесь на некоторое время… Это все правда, то, о чем вы писали, или это все вымысел?

— Большая часть — правда.

— Тогда вам пришлось многое пережить.

— Да, достаточно, — сказал Фабер.

— Мне больше всего понравилась книга «Не каждый же день вкушать икру…», — сказала Петра. — Это вам, наверное, все говорят, я права?

— Да, — сказал Фабер. — К сожалению.

— Конечно, книга об умственно неполноценных детях намного важнее, — сказала Петра. — Но, к примеру, если ваша мама работает здесь, где столько больных детей, тогда вам больше понравится читать что-то более веселое.

— Наверняка, Петра.

— Ваши детские книжки тоже классные. В книге «Плакать строго запрещается» вы кое-что украли у Эриха Кэстнера.

— Петра! — сказала мать.

— Так или не так? — спросила Петра Фабера.

— Не совсем, — ответил тот.

— В том месте, когда Толстушка Штеффи дежурит на телефоне, вы делаете так, что она читает «Эмиля и детективов» и ей это очень нравится. В «Эмиле и детективах»[70] на телефоне дежурил маленький Вторник,[71] которому все звонили и сообщали, где они находятся, а он заботился о том, чтобы преследование вора Грундайса продолжалось успешно, — в точности как в вашей книге Толстушка Штеффи организовала охоту за этим врагом кошек. Ловко это у вас получилось, что она читала именно «Эмиля и детективов»!

— Я не украл, Петра. Я спросил у Эриха Кэстнера разрешения, и он согласился с тем, как я написал в случае с Толстушкой Штеффи.

— Вы знали Эриха Кэстнера? — спросила Петра, которая внезапно растеряла всю свою дерзость и преисполнилась глубокого почтения.

— И очень хорошо, — сказал Фабер.

— Вот здорово! — Петра была в полном восторге. — Он знал самого Эриха Кэстнера, мамочка! Как тебе нравится такое?

— Я тоже считаю, что это здорово, — сказала мама. — И это еще раз должно доказать тебе, что не стоит так сразу наскакивать с обвинениями, а сначала надо подумать и расспросить обо всем.

Петра кивнула.

— Я прошу прощения, господин Фабер. Или господин Джордан? Как теперь?

— «Джордан», если ты не против, — сказал Фабер. — «Фабер» — только если мы с тобой наедине. — Петра засмеялась, словно ее пощекотали. — У тебя снова все в порядке! — с уверенностью констатировал Фабер.

— Давление все еще немного повышено, — сказала девочка, посерьезнев. — Поэтому я все еще остаюсь в госпитале. Следует соблюдать осторожность.

Фабер кивнул.

— Спорим, что вы не знаете, что маме нравится больше всего, что вы написали!

— Петра! — сказала мама, и Фабер в растерянности увидел, что она покраснела.

— Почему я не должна этого говорить, мама?

— Действительно, Петра…

— Господин Фабер обрадуется. Наверняка. У него столько проблем. Почему бы ему не порадоваться?

— Потому что… — начала доктор Ромер, потом пожала плечами. — Как хочешь. Но это было нечестно с твоей стороны, Петра.

— Будет мне позволено узнать, о чем говорят дамы? — спросил Фабер.

— Тогда пойдемте, — сказала Петра. — И ты тоже, мама!

«Мама, — подумал Фабер. — У Петры она есть. У Горана — нет».

Петра пошла вперед. Фабер и доктор Ромер следовали за ней, пробираясь сквозь толпу взрослых и детей в вестибюле.

— Куда мы идем?

— В мамину комнату, — пояснила Петра. Она небрежно приветствовала удивленных детей, которые смотрели им вслед. Они шагали по все новым проходам. Перед одной из смотровых комнат сидела на скамейке маленькая женщина, которая сложила руки.

— В операционной у ее старшей дочери в данный момент берут клетки спинного мозга для младшей сестры, — прошептала Петра.

Они вошли в служебный кабинет Юдифи Ромер. Глаза Петры сверкали.

— Можно мне? Пожалуйста, мама!

Доктор Ромер кивнула.

Петра отворила дверь белого шкафа. На внутренней стороне двери Фабер заметил помещенную в прозрачный файл газетную статью. Он подошел ближе и прочитал свое имя под заголовком «Мне хотелось плакать». Сверху он увидел, что это было воскресное приложение к газете «Райнишен пост» от 5/6 июля 1980 года.

— Вы помните об этом? — спросила Петра.

— Нет, — сказал он. — Абсолютно. Я в своей жизни написал столько статей, знаешь ли… Сотни…

— Прочитайте ее! — сказала Петра. — Мама и я оставим вас одного. Я должна пойти с ней на обследование. Она вернется. — Дверь захлопнулась за матерью и ребенком.

Фабер подошел к дверце шкафа и с возрастающим чувством неловкости начал читать отдельные отрывки:

Дорогие дети, ваши родители пригласили меня, чтобы я прочитал вам отрывки из моих детских книжек. Я это сделал. Я пришел к вам с многочисленными книгами и пластинками, на которых содержание книг еще увлекательнее разыгрывается актерами. Вы очень радовались и громко аплодировали. Но я едва мог читать, так сильно мне хотелось плакать. И вот, когда я не мог больше читать, мы включали проигрыватель. Ваши отцы — врачи, каменщики, водители грузовиков, адвокаты — мужчины почти всех профессий. Но у всех у вас одно и то же заболевание. Эта болезнь называется рак…

Вас около двухсот пятидесяти, тех, которые лечатся в детской клинике КС II при университете Дюссельдорфа — пятьдесят в постоянном стационаре, остальные амбулаторно. Некоторые из вас должны проходить лечение каждый день, другие каждые четырнадцать дней, третьи — каждые три месяца. Тридцать три процента больны лейкемией, четыре-пять процентов больны раком лифмоузлов, у двадцати процентов опухоль в мозге, у семи процентов нейробластома, у остальных раковые заболевания различных органов.

Вы — это и младенцы нескольких месяцев от роду, и молодые девушки и юноши семнадцати-восемнадцати лет. Старшие среди вас знают, что с ними происходит. Малыши не знают этого. Химиотерапия и хирургия — это основные способы лечения. Вам дают препараты, препятствующие размножению клеток, через инъекции в вену или в форме таблеток. Эти лекарства значительно снижают сопротивляемость вашего организма, поэтому вас постоянно сопровождает одно или несколько заболеваний. Случается, что у вас выпадают все волосы. Или ваши маленькие ножки внезапно не могут вас больше держать. Самые-самые несчастные среди вас больше не могут видеть и больше не могут говорить, к некоторым нельзя даже прикоснуться, так как малейшее давление вызывает кровотечение…

У вас очень, очень хорошие врачи — их четверо. И пять медсестер. Они первоклассные. И ваши родители тоже. И все же то, как вы живете, как вы вынуждены жить, как вынуждены жить ваши родители, врачи и сестры, то, чем вы питаетесь, — это один из самых грандиозных скандалов, которые я знаю, а знаю я их целую кучу. То, что с вами происходит — это ужасный, ничем не объяснимый скандал, от которого просто перехватывает дыхание…

Ваши бедные родители просили одного влиятельного политика посетить вашу клинику, чтобы получить представление о масштабе скандала. Влиятельный политик не пришел. Я читал письмо, которое он написал вашим родителям. Я не забыл о ваших заботах и нуждах, писал этот господин, цитирую дословно: «…Я считал более целесообразным лично проследить за тем, чтобы условия проживания больных раком детей и их родителей могли измениться к лучшему относительно быстро».

Относительно быстро!

То, что что-то изменилось к лучшему не заметили ни дети, ни их родители, ни врачи, ни сестры. Все врачи продолжают работать в одной-единственной комнате, которая по размерам не уступает, быть может, только ванной комнате. Здесь они сидят за микроскопом, пишут отчеты, разговаривают по телефону. Ни черта они не заметили изменений к лучшему!

В соответствии с планами Министерства по строительству новое здание детской клиники должно быть сдано под ключ только в 1995 году. Тысяча девятьсот девяносто пятом году! Через пятнадцать лет! Пятнадцать долгих лет, если чиновники одержат победу, дети, персонал и родители будут жить в нечеловеческих условиях…

Еще целых пятнадцать лет только что прооперированные дети из хирургии будут каждый день снова вынужденно возвращаться в этот ад. Еще целых пятнадцать лет дети из окрестностей Дюссельдорфа будут вынуждены ютиться здесь, так как ближайшая подобная больница расположена в Мюнстере (и у них дела идут нисколько не лучше). До 1995 года этот скандал должен продлиться.

Это действительно должно так продолжаться и дальше?

Ваши родители, милые бедные дети, люди спокойные и с безграничным терпением. Они пытаются помочь себе сами при помощи «Родительской инициативы», они устраивают ярмарки, они надеются и молятся, что все изменится к лучшему. Но однажды — и это случится скоро, потому что время поджимает! — надежды и молитвы отступят на второй план, и, черт возьми, в прекрасном городе Дюссельдорфе, где живет столько богатых людей и столько умных и проницательных политиков, должно что-топроизойти, должно, должно, должно!

10

Фабер отступил от пожелтевшей газетной статьи на внутренней стороне дверцы шкафчика и сел за письменный стол Юдифи Ромер.

«Дюссельдорфская клиника, — подумал он. Теперь он отчетливо вспомнил все. В 1980 он еще жил вместе с Ивонной в Монте-Карло. «Эта «Родительская инициатива» предложила мне приехать в Дюссельдорф и самому посмотреть на царящие там бедственные условия». После появления романа «Никто не остров» я получил много писем от отчаявшихся родителей. Тогда я постоянно переезжал с места на место. Если ты написал подобную книгу, то ты просто обязан откликаться на призывы о помощи.

Я был даже рад убраться из Монте-Карло, потому что Ивонна уже готовила для меня адскую жизнь, а я для нее, в свою очередь. Я терпел это, хотя был уже на пределе. Друзья то и дело задавали мне вопрос, почему я до сих пор не ушел. Я не мог дать им ответ. Тогда не мог, не могу и сейчас. Если это был случай личной зависимости, то зависимость является худшим, что может случится с человеком.

Тогда я летал к Натали в Гамбург так часто, как только мог. Я каждый день звонил ей из Монте-Карло. Я посылал ей рукописи моих романов, так как она всегда была моим первым и самым лучшим редактором. Я посылал ей рукописи по пятьдесят, по сто страниц, потом звонил с Центрального почтамта на площади де ла Скала. Мой экземпляр лежал на узкой подставке в душной кабинке, ее копия лежала на ее письменном столе в Гамбурге (дважды на ее коленях в больничной палате), и тогда она говорила, что ей понравилось, а что считала неудачным — чересчур затянутым, мелодраматичным, перегруженным подробностями, примитивным, просто плохим, и я перекраивал мою копию согласно ее суждениям и переписывал рукопись. На расстоянии тысячи шестисот километров мы продолжали быть так же духовно близки друг другу, как и тогда, когда жили вместе, — и после моего возвращения к этой постаревшей, больной женщине наша связь стала еще сильнее, мы были одним человеком, одним существом. И все же тогда я оставался с Ивонной, возвращался к ней снова и снова, до того самого горького конца, который вынудил меня в возрасте шестидесяти двух лет начать в финансовом плане все еще раз с самого нуля. Ивонна при разводе забрала у меня буквально все, но также одарила меня счастьем моей жизни, счастьем, которое продлилось два года, до того как от рака умерла Натали.

От рака!

Это еще ни разу не приходило мне в голову с тех пор, как я узнал этот госпиталь. В этой газетной статье тоже идет речь о раке, но и ее я совершенно забыл. Какая польза от человека, который все забывает — и хорошее, и плохое? Я даже уже начал забывать Натали и ее любовь, с каждым днем все больше. Сорок лет назад у меня была другая любовь, Мира, и ее я совершенно забыл, от нее не осталось ни малейшего воспоминания.

А теперь? Теперь, — подумал он, — я снова живу с Мирой. Я верю в это. Любовь — это только слово? Чем старше ты, тем больше оно значит? Ах, если бы это было правдой! Это была бы моя последняя любовь. После нее уже не будет другой…»

Дверь отворилась, и вошла Юдифь Ромер. Он быстро поднялся на ноги.

— Сидите!

— Нет. Это ваше кресло! — Он уступил место. Она прошла так близко от него, что он почувствовал запах дезинфицирующего средства, которым она вымыла руки, мыла, которым она воспользовалась, и ее свежего дыхания. Она посмотрела на пожелтевшую газетную статью на внутренней стороне дверцы, потом на него.

— Вы вспомнили?

— Да, — сказал он.

Она сделала приглашающее движение, и они оба сели, Юдифь за свой письменный стол.

— Пару дней назад я рассказала Петре о вашей статье. Конечно, она хотела произвести впечатление. Ваше «Открытое письмо» детям онкологической клиники в Дюссельдорфе однажды оказало мне неоценимую помощь. Петра не имела в виду ничего плохого.

— У вас очаровательная дочка, — сказал он. — Что показало обследование?

Юдифь Ромер опустила голову.

— Показания стали немного лучше… но все еще не в норме. — Она подняла голову и улыбнулась. — Я уже говорила вам, что как только мы замечаем у наших детей малейшее отклонение от нормы, мы не знаем покоя… Иначе нельзя… Мы должны немедленно попытаться что-то изменить… Поэтому мы живем в постоянном напряжении… А если речь идет о родной дочери… — Она откинула назад свои светлые волосы. — С Петрой все будет в порядке, я уверена!

— Ну конечно, — сказал он и сменил тему, чтобы помочь ей. — Эта статья… тогда я увидел их бедственное положение, пошел в отель и стал писать. Это всегда было тем единственным, что я мог сделать, когда хотел помочь, — писать.

«И вот уже шесть лет я не могу даже этого, — подумал он. — Это действительно был самый грандиозный скандал, который я видел в своей жизни, а за свою долгую репортерскую жизнь я повидал их много и в разных странах. Когда статья была готова, я хотел сперва отдать ее в «Дюссельдорфер нахрихтен». Это была газета, которая поддерживала СДПГ.[72] Но у них был очень маленький тираж по сравнению с «Райнишен пост». Эти поддерживали ХДС.[73] Председателем Совета министров был социал-демократ. На носу были выборы. Я позвонил председателю Совета министров и сказал ему, что собираюсь сделать: донести информацию об этом скандале до общественности. Потому что что, собственно, важнее — жизнь больных детей или политические выборы? Он держался отлично. Конечно, я должен был напечатать статью в «Райнишен пост», а после моего звонка немедленно поехал в клинику и позаботился о том, чтобы дети, по крайней мере, переехали в приличное здание, и он отдал распоряжение немедленно начать строительство новой клиники… Статья была издана, и в редакции получили тысячи разгневанных писем, и я был уверен, что на выборах социал-демократы либо проиграют вовсе, либо выиграют с маленьким перевесом голосов, но затем началось строительство этой клиники… как в сказке, не так ли?

— Не совсем, — сказала Юдифь Ромер.

— Что вы хотите сказать? Разве строительство не начали? — Он испугался.

— Не сразу, — сказала она. — А потом все продвигалось очень медленно. В новые помещения дети переехали сразу, вы правильно вспомнили, господин Джордан. И им было намного лучше. Это было почти как в сказке.

— После я не очень интересовался продолжением этой истории, — смущенно признался Фабер.

«Многим в своей жизни я интересовался недостаточно», — подумал он.

— Но почему вы выделили эту статью? Простите, это бестактно.

— Все нормально, господин Джордан, — серьезно заметила стройная докторша. — Нормально, что вы хотите узнать причину. Мне сорок три года, родилась в тысяча девятьсот пятьдесят первом в Дюссельдорфе. После школы изучала медицину с шестьдесят девятого по семьдесят пятый. Потом избрала своей специальностью педиатрию, а позднее и онкологию. В семьдесят восьмом я вышла замуж. Через год родилась Петра, ей был всего год, когда вы появились в этой клинике. Тогда я стояла в игровой комнате, когда вы читали свои книжки.

— Вы были… — Он потрясенно смотрел на нее.

— Я была младшим ординатором, господин Джордан. Я даже еще не получила тогда лицензию врача. В комнате было полно людей. Я стояла сзади, в самом углу, но и сейчас все очень хорошо помню, как будто это было только вчера, как вы не могли больше читать и только меняли пластинки на проигрывателе… Сначала я думала, что вы вообще не придете… вас приглашали незнакомые люди к бедным, больным детям… из вашей гигантской, роскошной квартиры в изысканном высотном доме в Монте-Карло…

— О, — сказал Фабер, — here we go again.[74] Давненько меня этим не попрекали.

— Ну да, о вас тогда шла громкая слава… Что только не писали журналы… о вас и вашей жене… о всех этих нарядах и украшениях от Ван Клиффа и Арпеля, и вашем «кадиллаке», и двух «мерседесах»…

— …и диких вечеринках, и всех этих прожигателях жизни: мужчинах и женщинах у нас… — Он кивнул. — Некоторое время было очень модным писать обо мне в подобном тоне, вся желтая пресса зарабатывала на мне свой кусок хлеба. «Салонный коммунист из Монте-Карло». И это было правдой в каком-то смысле. Я довольно долго заблуждался…

— Мне это известно, — сказала она. — Так много времени прошло с тех пор! Я не хотела вас обидеть… Тогда мне было просто любопытно, я хотела посмотреть, как вы себя поведете, будет это для вас лишь очередным пиар-выходом для прессы и телевидения, или вам действительно небезразличны больные дети.

— И какое же впечатление вы составили обо мне?

— Что вам в Монте-Карло очень плохо… Вы показались мне тогда таким печальным, малодушным и на грани…

— Вы правы, — сказал он. — На грани, малодушный и печальный… У меня дела тогда шли плохо… в личной жизни.

Юдифь Ромер тихо заметила:

— Как и у меня.

— Что вы сказали?

— У меня тогда тоже дела шли плохо… в личной жизни. — Она твердо посмотрела на него. — Я знала, что мой муж обманывал меня — почти полгода… да еще с моей лучшей подругой. Всем в Дюссельдорфе было об этом известно, я, как обычно это бывает, узнала самой последней. Ваша статья дала мне столько сил и мужества, господин Джордан. Возможно, вы обрадуетесь, услышав это… и то, что вашу статью я всегда носила при себе следующие два года, в то время как мы с мужем переживали одно волнение за другим. Он не хотел разводиться. Он говорил, что будет любить меня и Петру еще сильнее, — другая женщина была только интрижкой, которая пройдет. Но я ушла от него, подала на развод и должна была жить с Петрой в крохотной квартирке. За эти два года столько произошло с больными детьми благодаря вашей статье! И это тоже придавало мне сил. Я развелась и получила опеку над Петрой. Теперь я хотела только одного — уехать как можно дальше. Подальше от Дюссельдорфа! А здесь, в венском госпитале, как раз искали врача в отделение онкологии, и это была, к счастью, моя специальность. Вместе с одним коллегой я напечатала уже две работы. В обеих речь шла об иммунной реакции отторжения при трансплантациях, в то время это была совершенно неизведанная область. Первые средства, например циклоспорин-А, только-только находили свое применение. В общем, я подала заявление на это место. Вместе со мной в конкурсе участвовали пять женщин и двое мужчин! Но меня взял профессор Альдерманн. Так вместе с дочерью я переехала в Вену и познакомилась с доктором Беллом и доктором Меервальдом, которые уже года два занимались этой проблемой… Вашу статью я приклеила тогда на дверцу, потому что она так мне помогла тогда! Между тем я давно чувствую себя в Вене как дома, успокоилась, счастлива с Петрой и довольна своей работой… А ваша статья… своего рода талисман… вы понимаете, не так ли?

Он кивнул.

— После того как фрау Мазин упала в обморок, я сказала вам, что однажды с плачем убежала, когда после многолетней борьбы за жизнь ребенка не смогла предотвратить его смерть.

— Я помню.

— На следующий день я открыла шкаф, увидела вашу статью и продолжила работать… Очень странно, что вы оказались здесь после всех этих лет, господин Джордан.

— Да, — сказал Фабер. — Очень странно.

11

Чуть позже в этот же день он встретился с Беллом и психологом Ансбахом. Оба стояли во внутреннем дворике, освещенном солнцем.

— Мы должны с вами кое-что обсудить, господин Джордан, — сказал доктор Ансбах.

— Да, конечно.

— Наступил июль. Для нас это самое тяжелое время, потому что многие уходят в отпуск. В отпуск уходят и в августе, и в сентябре, у нас есть график отпусков, но в июле все равно каждый год самый пик отпусков. Профессор Альдерманн уехал в командировку в Японию, доктор Белл должен послезавтра поехать на интернациональный конгресс в Лос-Анджелес — его не будет десять дней…

— Не бойтесь, коллега Ромер отлично меня заменит, — сказал Белл. — Но в июле действительно катастрофически не хватает персонала. Горан еще не вышел из своего кризиса. Не могли бы вы и фрау Мазин усилить свою заботу о мальчике — особенно по ночам?

— Ну конечно.

— Это было бы большой помощью с вашей стороны, — сказал психолог.

Фабер поговорил с Мирой. Она тоже тотчас согласилась. Так как он очень сильно зависел от своего дневного сна, то они договорились, что Мира будет оставаться с Гораном весь день, а Фабер на ночь.

Когда Белл вечером следующего дня перед своим отлетом прощался с Мирой, он сказал:

— К счастью, Горан — к своему великому возмущению — теперь постоянно чувствует сильный голод. Мы будем постепенно переходить с искусственного кормления на нормальное. Если хотите, вы можете готовить еду у нас, фрау Мазин, — для себя и господина Джордана.

Таким образом, Мира по договоренности с другими женщинами начала пользоваться больничной кухней. Она ходила за покупками и готовила для своих мужчин любимые блюда Горана: спагетти, рыбные палочки, шницель из индейки, к ним подавался салат, не забыть бы жареную картошку, пудинг и, конечно, мороженое. Больше всего Горану нравилось малиново-лимонное мороженое. К радости Миры, Фабера и Юдифи Ромер, он ел много и регулярно, с почти ожесточенным удовольствием.

Когда Фабер просыпался после обеда, он шел в душ и около шестнадцати часов отправлялся в маленькое кафе недалеко от госпиталя, потому что в его комнате к этому времени становилось чересчур жарко. Он устраивался на тенистой террасе, чтобы сделать заметки о событиях и происшествиях, которые произвели на него особенное впечатление. Кроме того, он прослушивал записи на диктофоне, который с того самого первого разговора с дьяконом Ламбертом всегда носил с собой, чтобы записывать важные, с его точки зрения, разговоры. Он делал то, что всегда делал, прежде чем написать книгу: собирал материалы и проводил дознание, но на этот раз необычным способом. Странным образом ему не приходило в голову, что он готовится к написанию новой книги.

Господин Вискочил, старый официант, обычно приносил ему чашку Золотого, или Фарисея, или Обермайера, или кофе с мороженым. Как и Фабер, он по причине жары был одет в рубашку и брюки, но все равно мужественно продолжал носить черный галстук-бабочку под воротником. Между мужчинами установилось подобие дружбы, хотя они редко и мало разговаривали друг с другом. Официант расцветал, когда Фабер около восемнадцати часов появлялся в кафе, они пожимали друг другу руку, господин Йозеф справлялся о самочувствии мальчика, сдержанно, но с неподдельным участием, и Фабер рассказывал, какие тяжелые времена переживает сейчас Горан.

— Я молюсь за мальчика, — признался господин Йозеф однажды. — Не сердитесь, господин Фабер, но я давно уже молюсь за него, все будет хорошо, наберитесь терпения, оно вам понадобится.

— Спасибо, господин Йозеф, — сказал Фабер. — Спасибо за все.

— Не за что, — сказал господин Йозеф, исчез и вернулся назад со свежим стаканом воды.

Когда в следующее воскресенье около двадцати часов Фабер пришел в Детский госпиталь, человек на входе сообщил ему, что доктор Ромер просила сообщить ей о его приходе. Мужчина позвонил, и тут же вниз по лестнице спустились врач и психолог доктор Ансбах.

— Я должна рассказать вам и фрау Мазин кое-что, — сказала она. — У нас ночное дежурство и есть немного времени. Пойдемте к Горану!

Когда они вошли в его палату, на экране телевизора мелькали кадры с видеокассеты с фильмом «Похитители велосипедов». Горан весь погрузился в происходящее на экране. Фабер кивнул Мире, и они втроем снова вышли в коридор.

— Давайте сядем! — предложила Юдифь Ромер. В проходе стояли стулья. — Петра разговаривала с Гораном.

— Когда? — растерянно спросила Мира. — Я же целый день нахожусь с ним! (Сигнальная красная лампочка загорелась на диктофоне.)

— Это произошло, когда вы были на кухне, фрау Мазин! Тогда она и пришла к нему. Она слышала, как я разговаривала с коллегами о Горане. Петра чрезвычайно смышленая девочка, иногда даже чересчур. Но обычно она все мне рассказывает. Так вот она подробно, действительно подробно рассказала мне о своем разговоре с Гораном…

12

Петра постучала в дверь Горана.

— Войдите, — крикнул он.

Она вошла в палату.

— Привет! — сказала она. — Меня зовут Петра Ромер, моя мама работает здесь врачом, ты ее знаешь. Мне пересадили почку, и я должна здесь оставаться, потому что у меня повышенное давление и вообще мои анализы пока не в норме… они почти в норме, но не совсем, а после трансплантации надо быть очень осторожным, — сказала Петра и села на стул возле кровати Горана. Ее взгляд блуждал по комнате. — Приятель! — с восторгом сказала она. — Да у тебя, похоже, есть шикарные вещи! Джинсы, футболки, ботинки, с ума сойти! Почему все это валяется на полу? Почему ты лежишь в кровати? Почему ты не наденешь все эти красивые вещи и не выйдешь из этой дыры? Посмотри на меня! Я здесь целыми днями хожу, с тех пор как мое давление почти пришло в норму. Ах да, — сказала она, — извини, я совсем забыла, что ты себя отвратительно чувствуешь. Я ведь именно поэтому и пришла к тебе.

— Почему? — спросил Горан, которого застали врасплох. Он смотрел на девочку, которая была одета в теннисные туфли, короткие белые брюки и голубую рубашку.

— Ну, потому что я слышала, что ты себя отвратительно чувствуешь.

— От кого ты это слышала?

— От… я уже и не знаю от кого. Здесь же все постоянно говорят друг о друге. Ты сразу это заметишь, как только выйдешь из своей норы.

— Что еще ты слышала обо мне?

— Так, — сказала Петра, — тебя вместе с твоей бабушкой самолетом вывезли из Сараево, и сначала дела у тебя шли препаршиво с твоей печенью. Они вытащили тебя, но тебе все равно плохо, потому что ты постоянно думаешь о том, что твоих маму и папу застрелили. Поэтому ты больше не хочешь жить, слышала я, я действительно не помню от кого. Ты себе и не представляешь, что за болтливый народ в этом доме! Конечно, это ужасно, то, что произошло с твоими родителями, я это хорошо понимаю, мне сначала тоже было грустно, когда мой папа исчез…

— Почему? — спросил Горан. — Его тоже застрелили?

— Да нет, все было совсем не так. Мои родители развелись, уже десять лет назад, и десять лет я больше не видела своего отца… Он живет в Кельне… он женился на другой, и у него есть ребенок от нее… ее я тоже никогда не видела, мою сводную сестру. А мне так хотелось бы иметь брата или сестру… В общем, тогда, когда мама и я уехали из Дюссельдорфа, после того как они развелись, я тогда часто плакала, потому что мне было так грустно, что папы больше не было с нами… Я хорошо тебя понимаю.

— Не думаю, — сказал Горан. — Твой папа жив. И, кроме того, у тебя есть мама.

— Ты прав, и мы очень привязаны друг к другу, мама и я. Но отец — он для меня почти что умер, и прошло много-много времени, пока я перестала плакать из-за этого… Я имею в виду, что то, что произошло с тобой, конечно, намного хуже, даже сравнить нельзя, но я все равно уверена, что я хорошо тебя понимаю, потому что мне самой пришлось многое в жизни пережить. Самое ужасное — это то, что мы, дети, ничего не можем сказать. Гренемайер поет: «Дайте детям власть!» Ты только представь себе, мы, дети, пришли бы к власти! Приятель Горан, если бы мы пришли к власти, тогда мир выглядел бы совсем по-другому!.. Твои мама и папа остались бы в живых… — Горан смотрел на Петру со все возрастающим интересом.

— Вот именно, это меня и убивает, — сказал он. — Не только то, что мама и папа умерли и что я бы тоже умер, если бы мама не прикрыла меня своим телом, не только это, понимаешь? Нет, меня убивает, когда я думаю о людях вообще. Убийцы… Разрушить то, что только возможно разрушить — не только в Сараево, не только в моей стране, везде, во всем мире. Посмотри куда хочешь, везде одно и то же! Убивать, уничтожать, разрушать… Время от времени наступает короткая передышка, тогда те, кто не умер, стараются исправиться, даже если не хотят этого, и восстанавливают все вокруг, что сами и разрушили, чтобы потом снова начать разрушать и убивать по новой. И ведь все знают об этом, и принимают в этом участие. Сегодня, и пятьсот лет назад, и пять тысяч лет назад — насколько хватит памяти…

Горан впал в раж. Полчаса назад он и знать не знал Петру, но он сразу почувствовал к ней доверие, с ней он легко и беспрепятственно мог говорить о том, что его угнетало.

— Разве можно жить в таком мире? Я тебя спрашиваю! Со всеми этими человеческими бестиями?

— Ну, — сказала Петра.

— Что «ну»?

— Ну, в общем, далеко не все бестии. Моя мама не такая, и врачи здесь не такие, и я знакома с целой кучей других людей, и мы, дети, тоже не такие. Мы однажды все изменим к лучшему, когда вырастем. Я тебя понимаю, сейчас, в данный момент, ты не хочешь больше жить. Но если подумать, жить здорово! Посмотри на меня! Целый год находится на диализе — это было не сладко! Я тогда часто думала: ну, все, с меня достаточно! И вот теперь, с новой почкой, в общем, у меня теперь только одно желание, чтобы с ней все было в порядке и я могла бы нормально жить. Это просто преступление, как ты относишься к твоим шикарным вещам! Раз уж ты не хочешь их носить, может, ты одолжишь мне одну из этих чумовых футболок? Только одолжишь, Горан! Получишь назад! Белую, на которой написано Enjoy life![75] Можно мне ее? А после того как я ее верну, можно ту, на которой написано I am the best?[76]

13

— …Горан подарил ей футболку, — сказала доктор Ромер. — Подарил! Ту, на которой написано Enjoy life! Петра носится с ней повсюду. Она сказала, что в восторге от Горана. Футболку с I am the Best он ей одолжил, и когда она ее вернет, то может взять еще и другую. Ну как?

— Превосходно, — сказал Фабер.

— Только бы не сглазить, — сказала Мира и постучала по деревянному подлокотнику стула. — Хоть бы это удалось…

— Детей к власти! — сказал психолог Ансбах, и его веселые глаза сверкнули. — Ни у кого из нас не получилось. Теперь очередь Петры показать, на что она способна!

Немного позже Фабер вошел в комнату Горана. «Похитители велосипедов» все еще не закончились.

— Привет, Горан! — сказал Фабер.

— Привет, деда! — сказал Горан. — Подожди, я сейчас выключу.

— Ни в коем случае! — сказал Фабер. — Это отличный фильм. Я его знаю. Я посмотрю концовку вместе с тобой.

Когда видеокассета закончилась, Горан помылся и почистил зубы. Немного стесняясь, Фабер почистил в конце концов и свои зубы. Душ он принял еще в пансионе.

— Спокойной ночи, деда, — сказал Горан. — Хороших снов!

— Тебе тоже, — ответил Фабер.

И действительно, вскоре после этого Горан заснул глубоко и крепко. Фабер еще долго лежал на второй кровати без сна. Он надел пижаму, положил руки под голову и думал о Петре и ее матери.

У него стало привычкой спрашивать о Юдифи Ромер каждый раз, когда он заступал на свое ночное дежурство около восьми вечера. Врач почти всегда была еще на месте. Так как Мира всегда оставалась чуть подольше, у Фабера всегда была возможность, не оставляя мальчика в одиночестве, посетить врача.

Один раз дежурный, который позвонил ей по пейджеру в амбулаторию, сказал ему, чтобы он подождал ее в кабинете, это не продлится очень долго.

Фабер поблагодарил, но ждать остался в коридоре перед кабинетом врача. Она пришла в распахнутом халате и была очень уставшей.

— Почему вы не зашли в кабинет, господин Джордан? Ребенок с насморком. — Она открыла дверь и вошла, он последовал за ней, потом оба сели. — С насморком! — повторила Юдифь Ромер. — До этого я была у ребенка, который скоро умрет. Конечно же, я подумала, вот пришла эта мать и закричала, что у ее ребенка насморк, а я как раз была у ребенка, которому осталось жить каких-нибудь несколько дней. Это было действительно необходимо — нести малыша с насморком в клинику? Если долго не бываешь в амбулатории, то в мыслях подобная несправедливость кажется больше, чем она есть на самом деле. Поэтому я охотно соглашаюсь дежурить там. Это благо, когда можешь время от времени осмотреть ребенка, у которого обычный понос или диагностировать другому малышу чудесную ангину, о которой тебе точно известно, что через семь дней от нее не останется и следа. В онкологии и трансплантации я, конечно, испытываю не в пример более сильные чувства, когда ребенок хорошо себя чувствует, но это случается намного реже…

Ее пейджер запищал.

— Простите. — Врач набрала номер медицинского поста и коротко выслушала сообщение. — Уже выхожу, — сказала она и затем обратилась уже к Фаберу. — Новое поступление. Ребенок с тяжелым удушьем. Идемте со мной, если хотите.

Они поспешили к лифту и спустились до первого подземного этажа. В приемной скорой помощи ждали плачущая мать и двое санитаров. На смотровом столе лежал крохотный ребенок, который с трудом дышал. Фабер старался держаться в стороне и смотрел, как Юдифь Ромер осматривала его — долго и уверенно. Наконец она взглянула на мать.

— Хорошо, что вы пришли. Ребенку требуется лечение в стационаре. У нас нет свободных мест. Я найду вам место в другой больнице.

Она позвонила, потом тихо переговорила с санитарами. Те подняли мать, которая прижимала к себе ребенка, на каталку и приподняли изголовье в вертикальное положение. Таким образом, мать могла сидеть, держа ребенка на коленях, а мужчины выкатили носилки во двор к машине «скорой помощи», на которой они приехали. Доктор Ромер проводила их и отпустила руку матери, только когда носилки стали поднимать в машину. Фабер, который остановился на выходе во двор, услышал, как она сказала:

— Все будет хорошо, непременно. Врачи уже ждут вас и вашу маленькую девочку.

— Спасибо, фрау доктор, — сказала мать, — спасибо.

Дверь захлопнулась, и машина тронулась с места.

— Воспаление легких, — сказала доктор Ромер, когда вернулась назад. — Очень опасное.

— Вы так спокойно и мягко обследовали ребенка и позволили матери сидеть вместе с ним на носилках.

— Не нужно еще больше пугать ребенка — да и мать тоже.

Они не поехали назад на лифте, а пошли по длинному пути мимо больничных палат и освещенных окон сестринских и санитарных комнат.

— Дежурство продолжается круглые сутки, — сказала Юдифь Ромер. — Оно никогда не заканчивается… Посмотрите, санитар готовит питание для маленькой Бианки. В ее лечении мы продвинулись вперед. У нее боли, она не может глотать и харкает кровью. Ее снова приходится кормить искусственно… — За стеклом раздался женский голос. Санитар ответил.

— Чтобы персонал мог быстрее реагировать на вызов, каждый из четырех стерильных боксов оборудован переговорными устройствами. Само собой, и днем и ночью кто-то находится рядом с Бианкой. Вы только что слышали, как сестра попросила санитара принести жидкую смесь…

— Я не разобрал ни слова, — сказал Фабер.

— Дело привычки! Можно научится читать даже по губам… Маленькая Бианка… если все сложится удачно, то через две-три недели в ее крови обнаружатся первые новые кровяные клетки — у нее лейкемия…

В других помещениях, мимо которых они проходили, врачи сидели над микроскопами или стояли перед аппаратами. Медсестры спешили мимо Юдифь Ромер и Фабера с системами для внутривенных вливаний и шприцами для инъекций.

— Ночная смена начинается с семи вечера и продолжается до семи утра, — сказала врач. — Видите — нужно сменить флаконы в капельницах, утешить детей, успокоить родителей. Ближе к утру, когда сестры валятся с ног от усталости, они проверяют аптечку, рисуют графики и приводят в порядок свое рабочее место.

Они снова добрались до кабинета доктора Ромер, которая упала в кресло и глубоко вздохнула.

— Сегодня не было ситуации, которая вышибла бы меня из колеи, — сказала она, — не было и такой, после которой я бы не знала, как мне работать дальше. Но подобное случается довольно часто, особенно когда работаешь в отделении трансплантационной хирургии. Если, например, пациент умирает, то это капитуляция для всех, кто до потери пульса боролся за жизнь ребенка. Это очень больно, потому что каждая потеря заставляет человека заново осознавать свою ограниченность… понимать, что мы знаем слишком мало, все еще слишком мало… — Она замолчала и посмотрела на свои руки, которые лежали на поверхности стола, и внезапно мыслями она унеслась далеко — в темное царство смерти.

Фабер поднялся и тихо покинул помещение.

Когда он пришел в палату Горана, тот уже спал.

Мира, которая сидела на его кровати, подняла глаза:

— Где ты был?

— У фрау доктора Ромер.

— До сих пор? Сейчас почти половина одиннадцатого.

— Мы ходили по зданию. Она многое мне показала и рассказала. Прости!

— Ну конечно. — Она легко коснулась его лба поцелуем. — Тогда до завтра. — Она быстро покинула его, дверь за ней тихо закрылась.

14

В какой-то из следующих вечеров Фабер снова шёл к Юдифи Ромер. Когда он миновал поворот в коридор, в котором располагался ее кабинет, он увидел ее с мужчиной и женщиной. Он сел на один из стульев, которые поставили в холле для тех, кто ждал врачей.

— …мы всегда говорим родственникам правду, иначе никак нельзя, — сказала Юдифь Ромер. — Обследование маленькой Бабс подтвердило наши опасения. Это лейкемия…

Женщина громко всхлипнула.

— Мы верим, что у Бабс очень хорошие шансы снова выздороветь, милая фрау Керн. Обследования показали, что эта разновидность поддается излечению. В последние десять лет мы вылечили сотни детей с таким же диагнозом.

Фрау Керн плакала урывками, словно в конвульсиях.

— Роза, — сказал ее муж, — Роза…

Юдифь Ромер заговорила очень настойчиво:

— Мы лечили детей, которые полностью излечились и уже сами имеют детей. Семьдесят процентов всех детей возвращаются к здоровой жизни! Вероятность того, что Бабс входит в число этих семидесяти процентов, что она снова будет здорова, очень велика… Мы с вами еще поговорим обо всем подробно. На сегодня вы согласны с лечением?

Женщина ничего не ответила, она плакала и кивнула.

— Спасибо вам. Мы увидимся завтра рано утром.

Оба попрощались и направились в сторону Фабера.

«Они выглядят как деревенские жители», — подумал он.

Он поздоровался одним кивком головы. Оба не заметили этого. Они прошли мимо него, погруженные в свое большое несчастье.

Через несколько секунд Юдифь Ромер спросила Фабера:

— Вы слышали разговор?

— Да.

Они вошли в ее кабинет.

— Постоянно оказываешься в этой шизофренической ситуации, когда ты вынужден сказать родителям, насколько серьезно болен их ребенок, а кроме того, — она запнулась, — надо дать им надежду, ободрить, сказать, что такое лечение приносит положительные результаты, и убедить родителей согласиться на лечение… — Она откинула голову назад. — Вы пришли узнать, была ли Петра у Горана. Она почти каждый день бывает у него. Петра полюбила Горана и рассказывает мне об их встречах. Как раз сегодня утром она пересказала мне один свой разговор с ним…

15

— Посмотри, Горан, ты потерял свою маму и своего папу. У меня есть только моя мама и больше никого. Если она умрет, я пропала. У тебя еще есть дедушка и бабушка. Если кто-то из них умрет, ты все-таки останешься не совсем один. Подумай как-нибудь об этом!

— Бака и деда все же не папа и мама, — сказал Горан.

— Надо признать, — сказала Петра, — твои гораздо старше моей мамы. Предположительно, они и умрут раньше. Но полной уверенности в этом нет. Все может произойти наоборот, и очень просто. И с чем тогда останусь я?

— И с чем же ты останешься?

— Об этом-то я и думаю постоянно, с тех самых пор, как узнала тебя и то, что с тобой произошло. С чем тогда я останусь? Может быть, что я тоже не захочу больше жить, а захочу умереть, как и ты… Но я еще такая молодая, и мне вообще-то хотелось бы прожить еще долго. Я имею в виду, Горан, мы же с тобой друзья, правда?

— Да, — горячо сказал он.

— Поэтому-то я и разговариваю с тобой обо всем этом… Я же не могу спросить у мамы, что мне делать, если она умрет. А с тобой как это было? Твоя мама никогда не говорила с тобой об этом? На самом деле — в Сараево, ведь там умирает столько людей. Там, наверное, все думают о смерти и о том, что произойдет, если она их настигнет, а ребенок останется один, или нет?

— Ты, конечно, права. Ты должна себе это представить. В Сараево человек каждую секунду может умереть, если упадет граната или в тебя попадет снайпер… Мама часто говорила со мной об этом, часто… — Горан опустил голову и замолчал.

— Что же она говорила?

Тут он посмотрел на Петру.

— Она говорила: «Горан, если со мной что-то случится, и с папой тоже, а ты останешься жив, ты должен будешь позаботиться о Баке, она старая! Ты, конечно, будешь сильно горевать, но ты должен продолжать жить дальше, — вот что говорила мама. — Кто еще позаботится о Баке? Это моя мама, Горан. Я хочу быть уверена, что ты позаботишься о ней, если со мной и папой что-то случится. Ты сильный, — сказала она. — Я уверена, что ты будешь хорошо заботиться о бабушке. Однажды война кончится и наступит мир… и все снова станет прекрасно. Ты же хотел стать биологом…»

— Ты действительно хочешь быть им? — почтительно прервала его Петра.

— Я хотел, — сказал Горан. — Знаешь, сейчас, с этой рекомбинантной ДНК.

— С чем?

— Ну, с работой над генами… чего можно достичь в этой области. Например излечить многие болезни путем замещения мутированных генов, увеличить урожайность растений и их качество. Столько всего можно сделать удивительного… — Горан говорил увлеченно, но тут снова загрустил. — Я когда-то хотел стать микробиологом. Мама всегда повторяла, что с такой профессией я смогу работать во всех самых лучших университетах. «Однажды Бака, естественно, умрет», — говорила она, но я должен ей пообещать, что я помогу ей пережить войну и буду рядом с ней, пока она будет жива.

— Ты пообещал это своей маме?

— Да, — сказал Горан. Его глаза сверкнули.

— Если моя мама умрет, у меня не останется никого, для кого бы я могла жить, — сказала Петра. — Я даже не знаю, что мне тогда делать. Продолжать любить маму. Но что еще?

— Моя мама сказала, что всегда будет любить меня, даже после смерти. Как и папа. Люди после смерти продолжают любить тех, кого они любили при жизни, говорила она. Мне нечего бояться. С твоей мамой будет то же самое, если она умрет.

— Это да, — сказала Петра. — Но я не смогу стать биологом и заниматься такими интересными вещами, как ты.

— Ну что ты, конечно, сможешь.

— Не смогу! Я вообще не представляю себе, кем бы хотела стать… У тебя была подружка в Сараево?

— Да, — сказал Горан.

— И? Она там осталась?

— Нет.

— Она здесь?

— Во время артиллерийского обстрела снаряд попали в ее квартиру… Все произошло так быстро, что она не успела спуститься в подвал…

— Она умерла? — тихо спросила Петра.

— Да, — так же тихо ответил Горан. — Все умерли, вся семья.

— Ну, теперь я твоя подружка, ведь так?

— Да, — ответил Горан. — А я твой друг. Это… это…

— Что?

— Это произошло так быстро, ты…

— Совсем не быстро! Мы же не какие-то старые друзья. Мы только недавно познакомились. Подожди немного! — Петра энергично вскочила. — Ну все, теперь мы действительно достаточно поговорили обо всех этих вещах!

— Это ты первая начала.

— Это потому, что я постоянно думаю об этом с тех пор, как узнала тебя… — Она подошла к куче вещей, которые Мира и Фабер купили для Горана и которые продолжали лежать в углу комнаты на полу. — Теперь я приберу здесь. Это просто невозможно терпеть, как ты обращаешься с красивыми вещами! — Она открыла шкаф и аккуратно уложила туда одежду, как примерная хозяйка. Он серьезно следил за ней. Взяв в руки баскетбольные кроссовки, она нахмурила лоб.

— Что-то не так?

— Да нет…

— Я же вижу, Петра! — Горан внезапно заволновался.

— Ну, я не хотела бы обидеть твоих предков…

— Но? — Горан подался вперед.

— …но с этими ботинками их здорово надули, есть и поинтереснее.

Горан волновался все сильнее.

— Что ты имеешь в виду?..

— Видишь ли, — это хорошие ботинки. Но где они светятся?

Горан непонимающе моргнул.

— Что значит «где они светятся»? Разве ботинки должны светиться?

— Не полностью, — пояснила Петра и подошла поближе. — Только вот здесь, посмотри, на подошве, у тех, которые я имею в виду, сзади есть красная пластиковая полоска, которая в форме подковы идет по каблуку, а по сторонам есть еще круглые красные пластиковые окошки. В каблуке спрятаны батарейки, а за подковой и окошками — маленькие лампочки, которые при каждом шаге, вспыхивают красным сзади и по бокам. Батарейки можно сменить, когда они разрядятся. Вот это я называю кроссовками!

Горан хрипло засмеялся.

— Так это, наверное, для малышей, — сказал он презрительно.

— Почему? Мне говорили…

— Тот, кто сказал тебе это, сам ничего в этом не смыслит!

— А сам-то ты смыслишь?!

Горан разгорячился.

— Еще как! Я в баскетболе отлично разбираюсь — в Сараево я выступал за лучший юношеский клуб.

— Я этого не знала.

— Вот именно. И ты не знаешь, что Югославия всегда была знаменита своими баскетболистами?!

— Нет…

Петра невинно посмотрела на него. Хитрая девчонка с восторгом наблюдала, как он все больше волнуется. Наконец он оживился — и как!

— Мы были чемпионами Европы! Мы были вторыми на чемпионате мира! Среди суперзвезд НБА…

— Что такое НБА?

— Ты действительно в этом ничего не смыслишь! НБА — это американская Национальная баскетбольная ассоциация, американская профессиональная лига. И в НБА играют югославы. Югославы числятся среди лучших игроков в мире! Владе Дивач, например, он серб, два метра пятнадцать сантиметров, родился в шестьдесят восьмом в Приполье! Играет за «Лос-Анджелес Лейкерс». Хорват Дражен Петрович, два метра, родился в шестьдесят четвертом в Шибенеке, тоже был там.

— Что значит был?

— Погиб. В девяносто третьем году в автокатастрофе… — Горан запыхался. — …Тони Кукоч. Хорват. Больше двух метров. Родился в шестьдесят восьмом в Сплите. «The spider of Split» они называли его — «Пауком из Сплита»! Играет теперь в «Чикаго Буллз». Это такие ребята, Петра! У нас есть такие асы! Известны на весь мир! А наши политики и военные, эти засранцы, устроили войну — сербов против хорватов! Боснийцев против сербов! Хочется взвыть…

— Так что же насчет лучших кроссовок? — Петра попыталась поддержать воодушевление Горана. Это ей удалось даже лучше, чем она могла ожидать.

— Лучшие! — закричал он. — Ну конечно, «Эйр Джордан».

— «Эйр Джордан»?

— Кроссовки «Эйр Джордан»! Я тебе говорю, Петра, из-за пары кроссовок «Эйр Джордан» дети в американских трущобах готовы жизнь отдать. «Эйр Джордан» их назвали в честь лучшего игрока всех времен и народов Майкла Эйр Джордана.

— Джордана? — спросила Петра.

— Да-да, Джордана. Так же, как здесь называет себя мой дед, ты уже, наверное, знаешь почему. — Глаза Горана с желтым отливом сверкали. — Майкл Джордан. Родился в шестьдесят третьем году в Бруклине, Нью-Йорк. Метр девяносто восемь сантиметров. Вырос в Северной Каролине. Был звездой в «Чикаго Буллз» с восемьдесят четвертого по девяносто третий.

— Почему только до девяносто третьего?

— Тогда двое преступников застрелили его отца. Уже около года он больше не играет в баскетбол. Вместо этого стал играть в бейсбол. Победитель Олимпийских игр восемьдесят четвертого года в Лос-Анджелесе и девяносто второго в Барселоне. В семи чемпионатах признан лучшим снайпером в НБА. Средний показатель попаданий составляет тридцать два целых и два десятых очка за игру. Абсолютный рекорд установлен шестидесятью тремя очками за одну игру в восемьдесят шестом году против «Бостон Селтикс»… — Горану нечем стало дышать, и он был вынужден сделать перерыв.

— Майкл Джордан, — сказала Петра полная восхищения (и радости, потому что Горан наконец по-настоящему ожил). — Майкл Эйр Джордан! Почему Эйр?[77]

— Потому что он летал по воздуху! По-настоящему. Петра, ты обязательно должна увидеть это своими глазами, иначе ты не поверишь. Это просто непостижимо, какие прыжки он мог делать. Такое больше не повторится!

— И вот за такие кроссовки — «Эйр Джордан» — ребята в трущобах готовы отдать жизнь?

— Да, Петра, да! Потому что это такие кроссовки, о которых мечтает каждый. Производство фирмы «Найк». Каждый год появляется новая модель. Только за рекламу Эйр Джордан в год получает сорок миллионов долларов. Эйр Джордан — великий из великих! — Горан замолчал, с трудом переводя дыхание.

— Ну а кроссовки? Как выглядят кроссовки «Эйр Джордан»?

— Каждый год по-новому. То белые, то черные. Всегда обтекаемого силуэта, синтетика и кожа, и всегда на них стоит цифра двадцать три…

— Почему?

— Что «почему»?

— Почему на них стоит цифра двадцать три?

— Это был номер Джордана, когда он выступал за «Чикаго Буллз». Всегда двадцать три. Вот это я называю кроссовками, Петра!

— Они, наверное, стоят целое состояние, да?

— Именно состояние, в США то же самое, — сказал Горан, — кто может себе такое позволить?

— Да, — сказала Петра. — Кто себе может такое позволить? — Она поставила ботинки, которые держала в руке, в шкаф. — Но эта парочка тоже ничего, правда, Горан. Только не говори, ради бога, что они тебе не нравятся, потому что это не «Эйр Джордан»! Ты обидишь своих дедушку и бабушку.

— Ни слова не скажу, Петра. Честное слово!

16

— Это так трогательно, — сказала Мира на следующий вечер в своей квартирке в пансионате. Она и Фабер взяли себе выходной день. — То, как Петра заботится о Горане.Как она рассказала ему о более классных кроссовках, которые светились. Как она взяла с него обещание ничего не рассказывать нам о кроссовках «Эйр Джордан». Как он его держит, это обещание. И как твоя фрау доктор Ромер не держит своего обещания… удивительно, правда.

— Что с тобой такое, Мира? Что значит «твоя фрау доктор Ромер»?

— Но ведь это так и есть! Каждый вечер ты часами торчишь у нее, а мне приходится ждать у Горана, пока ты наконец придешь. Вам надо столько рассказать друг другу. Вас так много связывает. Это можно понять. Одна эта газетная статья о Дюссельдорфской онкологической больнице чего стоит…

— Мира! — Он растерянно посмотрел на нее. — Ты… ты…

— Я… я что?

— Ты… ты случайно не ревнуешь к этой докторше?

— Ревную? Это просто смешно! — Мира засмеялась. Потом снова стала серьезной. — Ну конечно, я ревную!

— Но это просто невозможно! Мира! Эта женщина очень много работает и добивается необыкновенных результатов…

— Что тебе чрезвычайно в ней нравится!

— Что мне чрезвычайно нравится! — Он повысил голос. — А то, чего удалось добиться ее дочери с Гораном, не смогли добиться ни ты, ни я, ни психолог, ни дьякон, ни один врач вообще.

— Я не говорю о дочери. Я говорю о том, что ты каждый вечер заставляешь себя ждать…

— Не каждый вечер!

— Да, не каждый. Только тогда, когда Ромер находится в здании. Ты думаешь, меня это сильно радует? Что ты вообще думаешь? Неужели ты все такой же, как и прежде?

— Что ты хочешь этим сказать?

— Тебе лучше знать!

— Мира! Фрау доктору Ромер сорок два года, мне — семьдесят! Не делай из себя посмешище!

— Ей сорок три. Это не я делаю из себя посмешище, мой милый, это ты делаешь посмешищем себя! В больнице уже пошли разговоры о вас двоих. Во всяком случае, у Ромер нет мужа… какое значение имеет разница в возрасте, если партнера зовут Роберт Фабер и у него есть деньги?

— Прекрати, Мира! Немедленно прекрати! Ты не можешь думать так на самом деле!

— Но я действительно так думаю! Разве тебе не приходилось слышать о том, что ревность пожилых людей значительно сильнее, чем у молодых — особенно если повод действительно есть? Я не позволю тебе делать из меня посмешище! Я уже достаточно натерпелась от тебя в своей жизни! Еще раз я не доставлю тебе такого удовольствия… Не прикасайся ко мне! Что это пришло тебе в голову! Отпусти меня! Сейчас же!.. Роберт! Роберт! Я закричу…

Но она не закричала.

Потом они усталые лежали бок о бок и долго молчали. Наконец Мира сказала:

— Я старая глупая баба, и доктор Ромер удивительный человек. Мне так жаль, Роберт, мне очень жаль. Это больше не повторится. Но коль скоро я действительно старая и уродливая…

— Ты не уродливая! И я значительно старше тебя!

— …старая и уродливая, у меня целая куча комплексов…

— Тебе не нужно их иметь! Тебе не следует их иметь!

— …целая куча комплексов, тем более в случае с такой очаровательной женщиной, как Ромер… и страх, Роберт, сильный страх потерять тебя снова, что ты снова оставишь меня.

— Я никогда не покину тебя, — сказал он.

Когда они приняли душ и снова одевались, из платья Миры что-то выпало на пол.

Он поднял это что-то.

На тонкой серебряной цепочке висел маленький медальон. Между двумя пластиковыми створками в медной оправе на белой бумаге лежал листок клевера с четырьмя листочками. Фабер перевернул медальон. На другой стороне была вставлена обрезанная черно-белая фотография маленькой девочки, которая улыбалась ему навстречу. У маленькой девочки была большая дырка в ряде зубов и лента в волосах.

— Это… — Фабер не мог говорить дальше. Он чувствовал одновременно стыд, беспомощность и невыносимое напряжение.

— Это твоя дочь Надя, — сказала Мира, сделав к нему шаг. — На ее шестом дне рождения. Я постоянно ждала, что ты спросишь меня, нет ли у меня ее карточки. Не правда ли, у нее твой лоб?

— Совершенно, — тупо сказал он.

«Да и что другое я могу сказать? — подумал он. — Что Мира ожидает от меня? Значит, моя дочь. Никогда не видел. Никогда не разговаривал. Шесть недель назад даже не подозревал, что такая существует. Нет, существовала. Она умерла. Что я должен теперь чувствовать? И что я чувствую? Маленький ребенок. Очень миленькая, да. И что? Ничего. Никаких эмоций. — Он подумал: — «It’s all used up…» Кто это сказал? Когда? Я не могу вспомнить. It’s all used up… Но Мира… — подумал он. — Она родила этого ребенка. И вырастила, приложив массу усилий. И потеряла. Ее ребенок. Ее дочь. Моя дочь. Я должен что-то сказать!»

И он сказал:

— Мой лоб и глаза, не так ли? Да, и глаза! Жаль, что это только черно-белое фото. Какого цвета были у Нади глаза?

— Твоего, — сказала Мира.

— Вот видишь, я сразу подумал…

— Хватит, — сказала Мира, мудрая Мира. — Хватит, Роберт. — И затем быстро продолжила: — Ну а медальон с листком клевера, который я подарила тебе в пятьдесят третьем, ты сразу же потерял. Вот я и заказала уже здесь в Вене точно такой же. Как ты думаешь, сколько времени мне понадобилось, чтобы найти вон в том парке листок клевера с четырьмя листиками!.. Дай я помогу, тебе не открыть замочек самому. Повернись, вот так… — Она повесила ему цепочку на шею.

— Спасибо, — сказал Фабер.

— Господи, как я тебя ненавижу, — сказала Мира.

— Не так, как я тебя, — сказал Фабер. — Далеко не так, как я тебя.

— Тогда все в порядке, — сказала она. — Только продолжай в том же духе, Роберт, только всегда продолжай в том же духе!

17

На следующее утро Горан попросил Фабера купить ему бритву, пену для бритья и лосьон после бритья.

— Ты хочешь бриться?

— А что же еще?

— Но ведь ты еще ни разу не брился!

— Давно надо было начать. Посмотри на меня! Я выгляжу как последняя свинья… Погоди! Коль скоро ты будешь так добр, принеси мне заодно кусок мыла, расческу, щетку для волос и какую-нибудь туалетную воду!

На следующий день в воскресенье, после того как Горан во время своего первого бритья ни разу не обрезался, он попросил Миру помочь помыть его длинные волосы.

В понедельник утром к Горану пришла Петра. Он лежал на кровати в чистом белье, джинсах «Левис» и футболке (надпись: Му girl came from London and all she brought me is this lousy T-shirt),[78] побрившись в третий раз в жизни, причесавшись и распространяя запах «Xeryus».

Петра отметила это с улыбкой, которая очень украсила ее и сказала:

— Hi![79]

— Hi! — сказал Горан.

Она легко поцеловала его в лоб.

— Ты так здорово пахнешь, парень, где ты живешь? — спросила она и протянула ему сверток. — Вот принесла тебе кое-что.

— Подарок?

— Открой!

Немного задыхаясь, Горан разорвал бумагу. У него в руке оказалась белая футболка. На уровне груди была репродукция двух сильно увеличенных глаз. Печать была такой удачной, что сразу становилось ясно, чьи глаза это были — самой Петры. Под этими улыбающимися глазами, которые успешно заменяли лицо Петры, стояли слова: Is watching you![80]

— Ну ты даешь, Петра! — сказал Горан. — Это просто улет!

— Тебе хоть немного нравится? — спросила Петра с кокетливой скромностью.

— Нравится ли мне? Да я в восторге!

— Ура! — закричала она и быстро поцеловала его в щеку.

Он смутился. Потом он в свою очередь быстро поцеловал ее.

— Как… как ты это сделала?

— Йо-х-хо! — гордо воскликнула Петра. — Это была та еще работа, должна тебе сказать! Сначала я попросила маму, чтобы она нашла мне фотокарточку, где я улыбаюсь. Потом она сходила в такой магазин, где фото увеличили, чтобы они были такими большими, как ты видишь сейчас на футболке. Потом я осторожно вырезала глаза с увеличенной фотографии и наклеила на кусок белого картона, который имел форму футболки. Мама — мне только завтра разрешит первый раз выйти отсюда, потому что мои анализы и давление уже в норме, — пошла в магазин, где такие штуки переносят на рубашки, шапки и другую одежду, ну ты знаешь, и они напечатали мои глаза на эту футболку и снизу поставили надпись. Тебе правда понравилось?

— Петра, я… я… я даже не знаю как сказать, так сильно она мне нравится.

— И сразу становится понятно, что имеется в виду? Мои глаза и текст? То есть: Petra is watching you![81] Это сразу понятно?

— Каждому человеку! С первого взгляда!

— Тогда надевай ее!

— Прямо сейчас?

— Ну конечно, прямо сейчас. Давай, давай, давай! Не отказывайся, я уже видела однажды голого мужчину.

Тогда, Горан, смущаясь, снял свою и надел футболку Петры.

— Сидит как влитая, — сказала Петра. — Должна сказать, я это здорово сделала!

— Ты замечательная! И спасибо, спасибо, спасибо!

Они широко улыбнулись друг другу.

— Теперь идем! — сказала Петра.

— Куда?

— Отсюда вон! Чтобы все видели: Petra is watching you! — Она энергично потянула его в сторону двери. Он последовал за ней в одних носках и испуганно остановился.

В коридоре было полно детей, сестер, санитаров, врачей: мужчин и женщин. Он увидел Баку и деду, доктора Белла и доктора Ромер, профессора Альдерманна, дьякона Ламберта, психолога Ансбаха.

Когда собравшиеся увидели Горана, они захлопали в ладоши и закричали, перебивая друг друга:

— Ну наконец-то, вот и он! — Горан! Привет, Горан! — Футболка классно выглядит! — Это же глаза Петры! — Petra is watching you!

— Мы уже давно это заметили! Не думайте, что мы не заметили этого! — закричала маленькая Кристель, которую Фабер увидел в первый же свой день в детской клинике, когда она очень бледная и совершенно лысая за долгое время болезни впервые покинула свою больничную палату, а врачи, сестры и санитары, смеясь и хлопая в ладоши, встречали ее. Ей подарили куклу по имени Ангелина. С тех пор волосы Кристель заметно отросли.

Горан отшатнулся назад. Петра крепко держала его за руку и потянула в коридор. Она закричала:

— Мама! Мама! Футболка подошла!

Юдифь Ромер кивнула ей и Горану.

— Надень ее завтра, Горан! — закричал доктор Ансбах.

— Завтра?

— Конечно, ведь завтра мы едем в сафари-парк! — сказал доктор Белл.

Он только прошлой ночью вернулся из Лос-Анджелеса.

— Сафари-парк? — повторил Горан. — Это что еще такое?

— Наберись терпения! Это что-то потрясающее! — сказал доктор Ансбах.

— Но ты, конечно, не сможешь поехать туда в одних носках, — сказал профессор Альдерманн. — Тебе надо будет надеть ботинки. Вон там как раз стоят подходящие.

Напротив своей двери Горан только сейчас заметил столик, на котором лежала полная спортивная форма «Эйр Джордан»: красные брюки с белой окантовкой, красная рубашка с черной, обрамленной белым цветом, цифрой 23 и словом «Буллз», красная лента от пота для запястий, красная бейсболка с логотипом прыгающего игрока в черном, и перед столиком на полу стояла пара белых кроссовок с белыми язычками, красно-белой подошвой и цифрой 23 с боков.

Наступила мертвая тишина. Все смотрели на Горана.

Тот задыхался, сглатывал, но так и не мог произнести ни единого слова.

Молчание затягивалось.

— Горан, — наконец сказала Петра.

— Э… э… э… — заикаясь, начал Горан, но снова оборвал себя.

— Ну же! — сказала Петра.

— Это, это мне? В… в… все мне?

— Для кого же еще? — закричала Петра.

— Эт… это же настоящая форма «Эйр Джордан»! — Горан все еще говорил с большим трудом. — В… в… все… брюки, рубашка, кроссовки, бейсболка, лента от пота… С ума сойти, можно сойти с ума! — Он с благоговением провел рукой по рубашке и брюкам. — «Эйр Джордан»… Настоящий «Эйр Джордан»… Но кто… Я же никому… — Его взгляд отыскал Фабера и Миру. — Вы, — сказал он. — Это сделали вы! Это вы все это купили!

— А я все им объяснила! — закричала Петра.

— Эт… это же стоило вам целого состояния! Одни только ботинки, а тут еще все остальное! Вы свихнулись, вы окончательно свихнулись! Я не могу это принять! Это совершенно невозможно, я не могу это принять!

— Еще чуть-чуть — и сможешь, — сказала Петра. — Сделай над собой усилие! Соберись! Не плачь, будь мужчиной!

— Вы не должны тратить на меня столько денег! — Горан посмотрел на Миру и Фабера. — Я и так сто́ю вам много. — Он постарался придать своему лицу озабоченное выражение. Попытка не удалась. — Спасибо! Спасибо! Спасибо! Я так вам благодарен!

Он поцеловал Миру, он поцеловал Фабера. Он снова окинул взглядом этот блеск, все это великолепие.

— Я не притронусь! — сказал Горан. — Ни один человек не сможет к этому прикоснуться!

— Надень! — крикнул какой-то ребенок.

— Я не могу…

— Ботинки! Хотя бы ботинки! — закричала Петра.

Врачи, санитары, сестры и дети закричали:

— Надень! Надень! Надень!

Горан сел на пол и надел один ботинок «Эйр Джордан», следом второй. Все напряженно следили за ним. Приходили все новые дети. Горан встал на ноги.

— И кепку! — закричала маленькая Кристель. — Обязательно надень и кепку, Горан!

Горан натянул и бейсболку «Эйр Джордан»!

— Теперь иди!

Все отступили, и образовался узкий проход. По нему и прошел Горан, сначала медленно, потом все быстрее. Он при этом постоянно выкручивал шею, чтобы лучше видеть цифры 23 по бокам.

Аплодисменты и вопли:

— Ботинки! Ботинки!

Горан прошел по проходу назад, он ходил туда-сюда, и Фабер подумал, что мальчик точно так же ходил туда-сюда по своей палате, когда рассказывал о боли и печали, своем чувстве вины, большой вины за смерть своей матери. But only yesterday, — подумал Фабер. — But only yesterday…[82]

Горан обнял Миру и Фабера, потом он обнял Петру, и тогда все дети завопили и захлопали, все дети в пижамах и халатиках, многие безволосые, с бледными лицами и худыми телами, многие в бейсбольной кепке, другие без нее, как маленькая Кристель, и Горан отвесил им поклон.

18

Уже в восемь часов утра большой автобус ждал перед зданием, и из Детского госпиталя Св. Марии все выходили дети: большие, маленькие, совсем малыши. Они были одеты в разноцветную летнюю одежду, а сестры и санитары тащили собранные инвалидные коляски для тех, кто не мог хорошо передвигаться. В коробках они предусмотрительно захватили с собой пачкообразные лотки на случай, если кому-то станет плохо, и гигантские рулоны бумажных кухонных полотенец для других непредвиденных случаев. Доктор Белл и доктор Меервальд, которого тоже пригласили, несли коробки с медикаментами для оказания первой медицинской помощи и помогали поднимать совсем маленьких в автобус. На Горане, конечно же, была надета полная форма «Эйр Джордан» — удивительная, фантастическая, совершенно невозможная — и все дети любовались им. Пришли также близкие пациентов, которым тоже разрешили поехать в автобусе. Фабер и Мира для экономии места решили взять «опель-омегу». Многие матери держали своих детей на руках, и все — и взрослые, и дети — были очень взволнованы. Психолог Ансбах стоял перед входом, помогал детям с костылями и другим, которые были очень слабы, но все они светились от счастья, и со всеми он шутил. Было чудесное летнее утро, и день обещал быть жарким, но на свободе в Сафари-парке было много деревьев, и там будет чуть прохладнее, как говорил доктор Ансбах.

Наконец около половины девятого автобус тронулся с места, а Фабер и Мира последовали за ним в арендованном автомобиле, на заднем сидении сидела пара родителей, для которых не нашлось места в автобусе. На Фабере были белые льняные брюки, белый льняной пиджак и черная рубашка. Так как он не мог подставлять свою кожу под солнечные лучи, он надел на голову фуражку, ту самую из Биаррица, о которой симпатичная продавщица из магазина на авеню Эдуарда VII рядом с православной церковью сказала, что она «tres, tres chic», хотя он точно знал, что выглядел в этой фуражке гротескно, как выживший из ума старик. Но сегодня ему было все равно, сегодня он чувствовал радость и легкость. На лицо он нанес французский защитный крем от загара. Этот крем теперь всегда находился в его личной аптечке с тех самых пор, когда в Цюрихе ему пришлось хирургическим путем удалить с кончика носа базалиому — маленькую доброкачественную опухоль. После этого он много недель ходил с повязкой, и теперь кончик носа у него всегда был белым. Он не хотел, чтобы пришлось делать еще одну такую операцию. Фабер то и дело клал свою правую руку на бедро Миры, которая сидела рядом с ним, одетая в желтые брюки и красную рубашку. Один раз Фабер показал ей цепочку с листком клевера и фотографией его дочери Нади, которую он никогда не видел.

Дети, которые сидели в самом хвосте автобуса, махали Мире и ему, а они оба махали им вслед.

Автобус сначала ехал по направлению к центру города, потом свернул к Звезде Пратера и к мосту Райхебрюке, затем они увидели совсем не голубые воды Дуная. Вверх по течению располагалось Лобау — большой район с песчаной почвой, шишковатыми деревьями, узкими дорожками и многочисленными домиками, в которых преимущественно жили пенсионеры. Но многие богатые люди из города также имели здесь свои виллы, и стоило Фаберу подумать о Лобау, его мысли снова стали бродить по прошлому. «String of pearls» взяла свое начало в жаркую ночь на 11 августа 1948 года, когда около двадцати трех часов тридцати минут дежурный на центральной радиостанции союзников во дворце Ауэршпергпале сообщил, что разыскиваемого австрийскими властями военного преступника Зигфрида Монка — повторяем, Зигфрида Монка — председателя многочисленных военных трибуналов, повинного в смерти более чем тысячи военных и гражданских лиц, соседи видели в доме его бабушки в Лобау.

Дежурный передал точное описание внешности Монка и его адрес. Я хорошо помнил его — Фуксхойфельвег, 314 у Мюлльвассера, и затем дежурный назвал позывные трех машин интернационального патруля и передал им приказ немедленно следовать в Лобау и арестовать Зигфрида Монка. Внимание: он вооружен и чрезвычайно опасен, стрелять только в случае крайней необходимости, его нужно взять живым, но до Лобау было далеко, он находился глубоко в советском секторе, если не в самой советской зоне. Туда имели право ездить только тяжелые бронемашины с вооружением Интернационального патруля весом в три четверти тонны, обычные джипы военной полиции использовались для поддержания порядка только в американском секторе, но Мойша Фейнберг — бледный, худой юноша, сын сапожника из нью-йоркского Бронкса, и его друг Тайни, здоровый, ростом под два метра сержант из Тускалоса, Алабама, оба закричали, что это должно быть мой Монк, мой Монк, который был в ответе за смерть тех людей из глубокого подвала в доме на Нойер Маркте, о которых я им рассказывал.

— Fuck them all, we’ll get this bastard, Robert, let’s go![83] Интернационалы не ориентируются в Вене, у нас нет переводчика. Парень на радиостанции сказал, что Лобау лежит на другой стороне Дуная, нам ни за что его не найти, Роберт. Ты знаешь, где это Лобау, ты ведь знаешь, да? О’кей!

Я начал потеть. Нас было четверо на станции: Тайни — шофер, Мойша — заместитель сержанта взвода, лейтенант Чарли Томпсон, сержант взвода и я. Чарли тоже кричал, что мы должны ехать, он скажет, что мы в area patrol,[84] если нас будут искать.

— Go ahead, Robert, get your nazi killer or he’ll be gone before the Internationals arrive. This is your chance, Robert![85] Поезжай вперед, схвати его! Такая удача бывает только раз! Если не поедешь, он сбежит.

И мы выскочили на улицу и запрыгнули в джип, и Тайни рванул с места, я и Мойша крепко держались на заднем сидении, мое сердце стучало где-то в области шеи. Монк, Монк, Монк, мы схватим его, военного преступника, который был виноват в смерти, по меньшей мере, тысячи солдат и гражданских лиц, в том числе моей Сюзанны и старой девы Терезы Рейманн и пастора Рейнхольда Гонтарда. Тайни и Мойша были правы, Интернациональный патруль всегда состоял из одного американца, одного русского, одного француза и одного англичанина, но переводчика не было. Эти четверо совсем не ориентировались в Вене и могли понять только «военный преступник» из всего сообщения, они ничего не знали об этом Зигфриде Монке. Мы трое знали, кто он такой, я действительно должен был быть там, я должен, друг Тайни, друг Мойша… И я кричал Тайни, как ему ехать, через мост Райхсбрюке, который в 1945 не был взорван СС и вермахтом (благодаря нескольким немецким и австрийским солдатам и стольким же со стороны Красной Армии, — эсэсовцы даже успели повесить за это нескольких немцев и австрийцев), и вот теперь — жемчужная нить, жемчужная нить — почти пятьдесят лет спустя я снова еду по мосту Райхсбрюке. В тот раз мы неслись сквозь разбомбленные промышленные районы, центральная постоянно вызывала нас по радио, но мы не отвечали, на моих коленях лежала карта, которую я освещал карманным фанариком, но все никак не мог, не мог отыскать эту жалкую Фуксхойфельвег близ Мюльвассера. Тайни страшно ругался, но наконец мне все же удалось найти дорогу. Мы неслись по песчаной дороге мимо воронок, у меня с собой не было даже перочинного ножика, но у Мойши и Тайни были 9-миллиметровые автоматические винтовки, мы словно с ума сошли и были совершенно не в себе и хотели только Монка, Монка, Монка! Взвизгнув тормозами, джип остановился, Тайни ногой ударил в дверь дома, и там зажегся электрический свет, перед нами появилась старая женщина с белыми волосами в ночной рубашке и не могла и слова сказать от страха. Я снова и снова выкрикивал:

— Монк, Зигфрид Монк! Где он, где он, где Зигфрид Монк?

Тайни кричал:

— Where is he, tell us or I’ll shoot you.[86]

Потом мы нашли его под кроватью бабушки и вытащили за ноги наружу. Он был похож на крысу из канавы и так дрожал от страха, что даже не мог держаться на ногах, он всхлипывал, скулил и заикался, что он невиновен, совершенно невиновен, бедный солдат-ополченец, который только выполнял свой долг, это была только ошибка. Монк — распространенная фамилия, он не тот Монк, которого они ищут. String of pearls. И как только мы вытащили его на песок Фуксхойфельвега, как тут же появился первый Интернациональный патруль, их фары осветили все вокруг ярким светом, и они отобрали у нас Монка, застегнули на его запястьях наручники, и он стал молиться: «Будь благословенна, Мария…» Потом появился второй патруль, затем и третий, все больше и больше солдат разных национальностей выпрыгивали из машин и орали на нас, что мы тут потеряли, бросили Монка на одну из weapon carriers,[87] связались с Центральной и доложили, что они обнаружили Монка и нас глубоко в советском секторе.

Нас — Тайни, Мойшу и меня — отвезли во дворец Ауершпергпале и посадили под замок, как и Монка, а на следующий день ребята из контрразведки армии США переправили Монка в Центральный окружной суд. Тайни и Мойша были отправлены в stockade — лагерь для штрафников, расположенный на горе Шафберг, где бедолаги просидели целых два месяца, меня же отправили в окружной суд в Нойбаугюртеле, там я и просидел две недели. Тайни разжаловали, Мойшу разжаловать было нельзя, так как у него не было звания; мне же повезло, когда при разбирательстве дела генерал Марк Кларк, главнокомандующий американскими войсками в Австрии, сказал, что я знал Монка и некоторых из его жертв, а также и то, чем занимался этот тип во времена нацизма. Ему было жаль, что в результате заговора, в котором были замешаны австрийские чиновники, Монку удалось совершить побег из Серого дома, — Центрального окружного суда, что не удалось найти ни малейшего его следа — позднее они тоже не напали на его след. Двумя годами позже Мойша повесился над магазином своего отца в нью-йоркском Бронксе, а Тайни погиб в 1952 во время войны в Корее в бою за высоту, которую они назвали Heartbreak Ridge…»[88]

— Роберт!

За долю секунды эта string of pearls была разорвана, и Фабер вернулся в настоящее.

— Что… что случилось?

— Как ты едешь? Ты почти выехал на тротуар! Тебе плохо?

— Нет… Я… я только…

— Да знаю я, — сказала Мира. И обратилась к испуганным пассажирам на заднем сидении: — Такое больше не повторится, не пугайтесь!

Дальше Фабер ехал особенно осторожно, и дети с задних сидений автобуса махали им руками, а Мира и Фабер махали в ответ. Следующий мост перекинулся через множество рукавов Старого Дуная. Здесь уже вовсю царили песок и лес, пашни отступили, город остался позади. Появились чистые поля, они встречались все чаще, были все больше, на них работали крестьяне, у женщин на голове были повязаны косынки. Они проехали указатель, на котором стояло: «Гэнзерндорф».

Вскоре после этого автобус повернул. Фабер последовал за ним. Неожиданно они оказались в густом лесу. На обочине дороги они увидели большой рекламный щит, на котором веселый слон в желтых штанах высоко задрал свой хобот. Вокруг хобота располагались красные буквы надписи:

ПАРК САФАРИ И ПРИКЛЮЧЕНИЙ

ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ!

Замигал правый сигнал поворота у автобуса, показался вход, большие ворота на деревянных столбах с деревянной крышей над ними. Оставив машину на одной из стоянок, четверо из «опеля-омеги» пересели в автобус, пока доктор Белл покупал в кассе входные билеты на всех. Мужчины поснимали свои пиджаки и повесили их на вешалки в специальной раздевалке просторного автобуса. Затем они отъехали, углубившись в территорию парка.

Психолог Ансбах стоял рядом с шофером и рассказывал через микрофон, что Парк сафари и приключений Гензерндорф основан в 1972 году и был переделан из обычного зоопарка: звери были свободны, а люди передвигаются по парку в «клетках на колесах», автобусах или машинах.

Фабер и Мира сидели позади Горана и Петры. Мира толкнула его и показала глазами — эти двое держатся за руки.

— Парк занимает площадь шестисот восьмидесяти тысяч квадратных метров, — объяснял Ансбах по микрофону. — Здесь вы можете увидеть семьсот пятьдесят видов животных, собранных со всего мира, вы можете их фотографировать и гладить, многих разрешается даже покормить. Я купил достаточно пакетов для всех — с прессованным зеленым кормом. Звери будут есть прямо из рук, несмотря на то что их здесь отлично кормят. Здесь часто появляется потомство. Так, в регистрационных карточках многих львов, тигров, зебр, верблюдов, антилоп, павианов в графе «место рождения» часто стоит «Гензерндорф».

В автобусе все смеялись по этому поводу, даже самые маленькие, которых еще носили на руках.

Автобус ехал медленно. Вскоре показалась первая табличка, на которой объявлялось о зебрах, и вот тут-то и началось настоящее приключение. Под деревьями мирно паслось стадо чудесных черно-белых полосатых животных. Многие дети встали и стали фотографировать, как и Петра. Потом они добрались до голубых гну, пасшихся на солнечной поляне. Несколько животных приблизились к автобусу, водитель терпеливо ожидал, пока все вдосталь не насмотрелись и не нафотографировал ись.

Сразу после этого поднялся крик, потому что они приехали к носорогам, серым, неправдоподобно большим животным, у которых на носу был рог чуть ли не метр в длину, а за ним другой — около полуметра. Они родом из райских саванн Южной Африки, пояснил доктор Ансбах в микрофон, как и туры, которые сейчас появились. Эти животные с коричневой шерстью и маленькими рогами относятся к ближайшим родственникам северо-американских бизонов. Дорога выписывала широкие петли и круги, они все дальше и дальше углублялись в эту сказочную страну.

Дромадеры и верблюды тоже свободно бегали повсюду, даже через дорогу. Группа дромадеров как раз величественно возникла прямо перед автобусом, который тут же остановился. Между коричневыми и черными телами был виден детеныш, у которого была серая шкурка, и ростом он был с овцу. Все дети немедленно влюбились в этого трогательного малыша, а один маленький мальчик от волнения даже наделал в штанишки. Как хорошо, что сестры захватили с собой столько рулонов бумажных полотенец!

Многие дети стояли возле открытых окон автобуса, и гигантские животные доверчиво ели у них прямо из рук. Было щекотно и весело.

Горан посмотрел на Миру и Фабера сияющими глазами.

— С ума сойти, да? — говорил он. — Доктор Ансбах сказал, что такой верблюд может пробежать сорок километров с тремястами килограммами груза! Просто с ума сойти!

— Кончилась, — сказала Петра, стоявшая рядом с ним.

— Что «кончилась»? — не понял Горан.

— Первая пленка закончилась. Не вставишь мне другую пленку? У меня никогда не получается.

Пока Горан возился с фотоаппаратом, появился страус, который двигался по дальнему лугу.

— Яйцо страуса соответствует двадцати пяти куриным яйцам, — сказал психолог с веселыми глазами. — Страусы живут группами. В случае опасности они могут развивать скорость до пятидесяти километров в час…

— Ууууухххх! — прозвучало со стороны нескольких шутников.

— …и тогда каждый шаг может достигать трех метров в длину.

— Ууууухххх!

А потом наступила очередь львов.

ОПАСНО ДЛЯ ЖИЗНИ!

— было написано на большом щите, и администрация просила держать окна и двери закрытыми. Три больших льва лежали рядом между двумя деревьями и наблюдали за детьми в автобусе. Всем, большим и маленьким, сразу стало страшно.

Другие львы чуть поодаль дремали на солнышке, подставляя под лучи свою охристого цвета шкуру, другая группа расположилась на поваленных деревьях, а три особенно величественных царя зверей разлеглись посреди дороги!

— Лев может достигать трехсот килограммов веса, — сказал доктор Ансбах. — В день вот такой парень съедает до семи килограммов мяса. Было замечено, что один лев в течение одной ночи проглотил больше тридцати килограммов мяса. Но при этом могут десять дней обходиться совсем без еды.

— Слушай, чего только не знает этот Ансбах, — сказал Горан.

— Ерунда, — возразила Петра, прижимая камеру к лицу. — У него есть проспект Сафари-парка, он постоянно туда заглядывает. Нет, сейчас ты не увидишь, Горан. Он очень ловко это делает, он держит проспект за спиной. — Петра снимала так, как будто ей за это платили.

И вот слоны! Там стояли настоящие гиганты. Доктор Ансбах сказал, что вот такой амбал может весить больше шести тонн. Территория слонов была огорожена проволочной сеткой. Автобус остановился, и три особенно больших зверя подошли к забору, протянули свои хоботы над ним и просунули их сквозь окна!

Дети клали прессованный корм на ладонь, а три слона осторожно и нежно брали куски, поднимали высоко хоботы и совали пищу в рот. Дети выстроились в очередь. Как раз тогда, как один из слонов брал кусок из руки Горана, Петра сфотографировала.

Потом они еще видели жирафов с их неправдоподобно длинными ногами и шеями, и сайгаков, и канна, и нильгау, и окапи, и павианов, и других обезьян, которые устроили целое цирковое представление, и дети рыдали от смеха. Ламы тоже подходили и брали корм, а одна неожиданно плюнула на доктора Белла, что вызвало новую бурю веселья, а пострадавшему доктору стоило большого труда отчиститься.

— Приятель, приятель! — мечтательно заметила Петра. — Если бы я могла так плеваться, многим у нас стало бы не до смеха.

Заключительную остановку они совершили у бенгальских тигров. Большинство лежало на солнышке, один зевнул и при этом широко распахнул свою пасть, внезапно один из тигров прыгнул в сторону автобуса. Все сразу замолчали, наступила мертвая тишина, пока гигантское животное скользило взглядом по детям в окнах автобуса. Это был самый волнующий момент, и именно тогда у Петры снова закончилась пленка.

19

После трех часов они оказались в парке развлечений. Автобус остановился, все дети вышли из него, многих на руках несли матери, остальные ехали на инвалидных колясках, несколько шли на костылях. Мужчины снова надели пиджаки, потому что под деревьями было прохладно.

В лесном ресторанчике подавали лимонад и соки, а кроме этого были еще булочки с ветчиной и «липтауером», особенно острым сыром. Дети блаженно сидели между взрослыми, ели и обсуждали то, что только что видели. У всех было потрясающее настроение, в том числе и у взрослых. Мира то и дело гладила Горана по голове, потом к ним подсела Юдифь Ромер и поцеловала Петру. И стар и млад — все были счастливы, и Фабер подумал, ведь как легко можно сделать людей счастливыми, а что же наделали мудрые политики и смелые генералы, адепты самых благородных религий и святые учителя, — все те великие и могущественные, которые в течение многих столетий неустанно боролись за счастье всех людей, вместо этого вызывали одно несчастье за другим, одну беду за другой, одну катастрофу за другой, те, которые ни разу не смогли осуществить то, что удалось сделать животным с больными детьми, их родителями и опекунами.

Потом в парке развлечений началось представление: выступление гениальных попугаев, которые ездили на велосипеде, считали и катались на роликах; морское сражение тюленей, во время которого брызги летели во все стороны и однажды все зрители вскрикнули, когда один из зрителей внезапно упал в бассейн и начал бороться вместе с тюленями — хитрая Петра была первой, кто догадался, что это был замаскированный под зрителя акробат; парад змей в павильоне «Джунгли»; выступление хищников, во время которого дети испытали совершенно особенный страх, — одновременно пугающий, возбуждающий и сладкий; и, наконец, аквацирк с его ловкими прыгунами и прыгуньями, клоунами, а также смертельным прыжком: один господин из Бразилии, весь объятый пламенем, спрыгнул с высоты двадцати пяти метров в бассейн, глубиной в два с половиной метра. У всех перехватило дыхание, даже у взрослых. Для успокоения выпустили павлина, который спокойно вышагивал среди зрителей и к восторгу публики распустил потрясающий хвост.

Был момент, когда под кепкой у Фабера и внезапно пот выступил на лбу крупными каплями и на него навалился страх.

Он удивился тому, что совсем не удивился этому.

«Ну вот, — подумал он, — началось! Однако странно, что я так долго выдержал».

Детский смех в его ушах постепенно отступал под напором становившейся все громче музыки и мужского голоса, который пел: «Goodbye, happiness! Hello, loneliness! I think I’m gonna die!»[89]

Пока холодный пот co лба заливал ему глаза и он держался за стол, чтобы не упасть со скамейки, он подумал: «Это из «Весь этот джаз», из того чудесного фильма. Рой Шнайдер играет там режиссера и хореографа, который работает как одержимый и умирает, уничтоженный тем сумасшествием, которое царит по ту сторону рампы — именно таким и было немецкое название фильма «По ту сторону рампы», он умер от инфаркта и даже свою смерть превратил в театральное ревю, самое совершенное из всех возможных, в котором хирурги, операционные сестры и анестезиологи прямо вокруг операционного стола, на котором он лежал, отбивали чечетку, танцевали и пели. Умирающий режиссер как звезда величественно-мрачного шоу, goodbye, happiness, hello, loneliness… Прекрасный фильм, но все кончено с all that jazz,[90] мне жаль, Горан, мне жаль, Мира, no more jazz…»[91]

Самочувствие Фабера стремительно ухудшалось. Пиджак насквозь промок от пота, который тек по всему его телу. Он уже не мог как следует видеть, не мог как следует слышать, его сильно тошнило, желудок поднялся вверх, музыка и тот далекий мужской голос грохотали в его ушах: «I think I’m gonna die…»

Он с большим трудом встал на ноги.

«Не здесь, — подумал он, — не перед Гораном, не перед Мирой, не перед всеми этими детьми! Я должен уйти отсюда, прочь, прочь, прочь!»

Теряя равновесие, он с трудом отошел от стола. Там была стрелка, была стрелка к туалетам. Дальше, дальше! Странно, что на него никто не обратил внимания. Какая удача! I think I’m gonna die. И вот, шатаясь, шатаясь, наконец, он оказался за большой, густой живой изгородью, великолепной крепкой изгородью, милой изгородью, hello, hello,[92] и его вырвало. Сделал два шага, I think,[93] и его вырвало, I’m gonna,[94] и его вырвало, die,[95] и он упал лицом вниз. Вокруг него все потемнело, фуражка упала у него с головы, и он больше не шевелился.

По ту сторону изгороди громко смеялись дети.

В заключение представления еще раз появилась звезда тюленей. Это был очень смешной тюлень с тремя шарами, который показал, каким смешным может быть тюлень с тремя шарами. В это самое время жарким июльским днем после полудня, когда тюлень смешил публику, а по ту сторону живой изгороди возле туалетов лицом вниз неподвижно лежал Роберт Фабер, на высоте семьсот семидесяти шести миллионов километров над Сафари-парком первые осколки от примчавшихся издалека обломков кометы Шумейкер-Леви взорвались на планете Юпитер.

Часть III

Глава первая

1

Металлические сегменты пункта номер 3 по выдаче багажа в аэропорту Клотен-Цюрих пришли в движение. Первые чемоданы недавно прибывшего рейса «Свисс эйр» из Вены появились в трубе и упали на движущуюся ленту, возле которой теснились пассажиры. На рейс MD 80 все билеты оказались проданы. Фабер увидел, как появился его «самсонайт». Сумку он повесил через плечо, портфель и пишущая машинка лежали в проволочной корзине багажной тележки.

Когда он пришел в сознание 5 июля в Сафари-парке Гензерндорфа, по ту сторону живой изгороди уже стояла машина «скорой помощи». Доктор Белл, который нашел Фабера после того, как тот потерял сознание, вызвал бригаду медиков и дал ему большую дозу эффортила из походной аптечки для детей. Врач «скорой помощи» сделал больному внутривенную инъекцию препарата кортикостероида и настоял на том, чтобы отвезти его в больницу. Два дня они тщательно обследовали его. Причиной его обморока оказалась так называемая эссенциальная гипотония и нарушение кровообращения. Он должен непременно беречь себя, сказали врачи в клинике, непременно, так как кроме прочего у него наблюдается коронарная недостаточность.

«Самсонайт» двигался справа. Много людей придвинулись к ленте конвейера, и кто-то толкнул Фабера в спину. Он обернулся и увидел молодого человека в больших солнечных очках, с коротко остриженными волосами и тонкими губами, он был одет в голубые джинсы, а поверх них свободно свисала желтая рубашка «лакоста». В правой руке у мужчины был стилет, так близко, что видеть его мог только Фабер. Он инстинктивно резко ударил коленом и жестко попал парню между ног. В то время пока нападавший, качаясь, отшатнулся, Фабер сам потерял равновесие и обрушился на ограждение транспортной ленты. Окружающие испуганно закричали. Фабер упал на пол.

«Вставай, — подумал он, — немедленно!»

И он встал. Молодой человек исчез, а чемодан между тем оказался рядом с ним. Он поднял его на тележку.

— Что это было? — Старый господин упал. — Нет, там был молодой человек! — Где? — Позади него! Он его толкнул! — Ерунда, человек просто упал! — Говорю вам, парень его толкнул! — Где он? Где? — Не знаю! Исчез! — Его никогда и не было! — Но я же его видел! — Полицию! На таможне есть полицейские. Я сбегаю туда. Может, им удастся его поймать! — Глупость, я говорю! Так был ли молодой человек, мужчина?

«Бессмысленно, — подумал Фабер. — Он давно убежал. Мне тоже нужно выбираться из этой давки».

— Я действительно упал, — сказал он.

— Не было молодого человека?

Фабер отрицательно покачал головой. Прочь! Прочь!

— Вы себе повредили что-нибудь?

— Нет.

— Вы уверены?

— Уверен. Спасибо! Все в порядке. Пропустите меня, пожалуйста! Еще раз большое спасибо!

Люди расступились и дали ему место. Сердце Фабера стучало, в то время как он делал шаг за шагом, под многими взглядами.

«Как все просто, — подумал он. — Так быстро. А мой пистолет лежит в чемодане. Если они решат непременно тебя убрать, то они уберут тебя. Прочь отсюда! Прочь! Еще раз улыбнулась удача! Хорошие рефлексы. Точно попал ему по яйцам. Что-то поистине выдающееся для моего возраста. Могу себя поздравить».

Фабер толкнул тележку в сторону зала прилетов, где мужчины, женщины и дети ждали своих друзей или родственников.

«Больше удачи, чем расчета. Нельзя быть в такой толпе! Больше никогда, дурак!»

Колени у него дрожали.

Навстречу ему, довольно улыбаясь, шел Луиджи. Луиджи по большей части всегда улыбался.

— Signor Faber! Buon giorno![96]

— Buon giorno, Luigi! — сказал Фабер.

Сорокапятилетний Луиджи Фортанелли, который жил в Люцерне с двадцати лет и отвозил Фабера в 1985 году с центрального вокзала на Беллеривштрассе. С тех пор Фабер постоянно вызывал Луиджи, если ему требовалось такси. У итальянца был радиотелефон в машине. Из Вены Фабер позвонил ему и попросил забрать его из Клотена.

Луиджи был маленьким и очень сильным.

— Come va?[97] — спросил он, резво толкая тележку в сторону выхода из зала.

Фаберу стоило труда от него не отставать. Он снова надел картуз, который купил в Биаррице.

— Tutto bene.[98]

— Очень рад, снова вас увидеть. Вас долго здесь не было, Signore.

— Да нет, недолго.

Через пять минут они уже ехали по автобану в Цюрих. За несколько километров до черты города Луиджи, как всегда, повернул на объездную дорогу в сторону Люцерна. Тихонько жужжал кондиционер. В этот понедельник 11 июля 1994 года было очень жарко, на небе не было ни облачка, и оно было насыщенного голубого цвета. Они ехали через луга и леса и маленькие деревушки, где в садах цвели многочисленные цветы. Время от времени возникали пастбища, на которых паслись пятнистые коровы, небольшие пруды и озера проплывали мимо, потом начался лес, потом снова маленькие деревушки и крестьянские дома с ослепительными цветочными клумбами.

«Оазис мира и спокойствия, — подумал Фабер, — а в двух часах лёта уже неодин год бушует ужасная война».

Начались поля сплошь засаженные маком, обширные, по обеим краям дороги.

«Вообще-то я мог бы быть сейчас мертв, — подумал Фабер. — Они, конечно, повторят свою попытку. Самое время все привести в порядок».

Ему в голову пришли строчки одного стихотворения:

Кольцо сжимается;
Как пес, взяв след,
охотники и смерть все ближе
с каждым часом.
«Кто это написал? И хотя я не смог поделить 1530 на 6, чтобы выяснить, сколько стоили апартаменты в гостинице «Америкен колони» в Восточном Иерусалиме, — размышлял Фабер, — и не помню, во сколько сегодня вылетел из Вены, то с долговременной памятью у меня пока все в порядке. Нужно быть благодарным за все. Джон Драйден написал это стихотворение. Вот, пожалуйста! Сразу вспомнил! Джон Драйден был одним из основоположников английского классицизма. Выдающийся британский автор своего времени. Родился? Не знаю. Но вот умер — это легко: 1 мая 1700. Снимите шляпу передо мной! Похоронен в Вестминстерском аббатстве. Вокруг все еще маковые поля. Охотники и смерть. Каждый час. Кольцо сжимается.

Все должно теперь произойти быстро-быстро».

Луга, пастбища, лес и холмы отступили, перед ними лежал Цуг — маленький городок, который сильно вырос в последние годы, Цуг с чудесными старыми домами в центре города и современными промышленными постройками, сверкающим озером, белыми кораблями, цепью высоких гор: Риги, Пилатом, Юнгфрау, Менхом, Готардом. На многих вершинах лежал снег, они были далеко, но казались близкими, только протяни руку. «Такой эффект возникает благодаря сильному фёну»,[99] — подумал Фабер, а Луиджи не обратил внимания на поворот на Цуг и направился по автобану в сторону Люцерна. Маленький итальянец на значительной скорости стал подниматься в гору, и снова мимо стали пролетать цветущие луга и поля. Кольцо. Охотники. Смерть. Час.

Луиджи — автобан входил прямо в черту города — как раз попал в самое скопление транспорта. Они вынуждены были остановиться на светофоре, потом пересекли широкий мост Зеебрюке, и Фабер увидел обширное озеро Фирвальдштеттер и много беззаботных людей на аллеях и набережных.

У Луиджи была собственная моторная лодка, и каждую свободную минуту он проводил на воде. У него была еще одна машина, большой «ровер», на котором он мог перевозить габаритный груз.

Они уже ехали по Хандельсштрассе мимо величественных отелей, возле здания казино Фабер попросил Луиджи остановиться.

— В гору я поднимусь пешком. Поезжайте вперед и передайте багаж фрау Анне! Она знает, что я должен приехать.

— Va bene, Signore,[100] — сказал Луиджи и засмеялся. Фабер расплатился и посмотрел вслед такси, которое повернуло налево и переехало через железнодорожные пути.

Фабер последовал за машиной. Шлагбаум был поднят. По ту сторону рельсов стоял маленький кирпичный домик, на фасаде которого виднелась овальная жестяная табличка с надписью «Беллеривштрассе» и цифра 1.

«В последний раз я был здесь в 1993 году, — подумал Фабер, — перед тем как улететь в Израиль, чтобы посмотреть, не смогу ли я после всех этих мучений снова начать писать, теперь в «Америкен колони». Но я не смог написать ни одного предложения, и все осталось так, как было с момента смерти Натали, то есть усилия были тщетны».

Думая этим жарким июльским днем о Натали, Фабер в великом смущении вспомнил, что первый раз он поднимался по этой улице с ней, после того как оставил Монте-Карло и Ивонну, у него не было денег, и он искал место, где мог бы жить и работать, поскольку в этом была настоятельная необходимость, — только написав новую книгу, он мог привести в порядок свои финансы.

Одному его другу принадлежал дом номер 96 по Беллеривштрассе. Он был специалистом по информатике и уезжал на два года в Америку. «И вот он предложил нам дом, — вспоминал Фабер, — мы могли жить там бесплатно, мой друг не взял с нас ни раппена,[101] мы только должны были заботиться о доме. Это была настоящая удача, — подумал он дальше, медленно шагая в гору в тени старых деревьев, — потому что деньги я должен был получить только через два-три года, при благоприятных обстоятельствах. Натали однажды сказала: «В моей жизни было только три больших любви: Арман, Францль и ты — и всем вам я принесла удачу».

«Как она была права, — подумал Фабер, которому вдруг показалось, что Мира идет рядом с ним, и он рассказывает ей о прошлом, снова слыша голос Натали. — В этом кирпичном доме — я спросил об этом у маленького итальянца, водителя такси — жил в былые времена привратник поместья Беллерив. Тогда здесь были большие кованые железные ворота, которые уже давно украшают вход в парк Беллерив. Как тебе такое нравится? Похоже, изысканное место! Даже парк назван в его честь…

Да, — подумал старый мужчина, и ходьба давалась ему на удивление легко, и температура была никак не ниже тридцати градусов по Цельсию, а улица круто поднималась в гору (с Мирой, которую он мнил рядом с собой, ходьба была не в тягость), — да, как мы были тогда счастливы, летом 1985, когда мы наконец стали жить вместе, Натали и я, и когда мы в первый раз пришли сюда, чтобы посмотреть на новый дом. Луиджи довез нас от главного вокзала до самого шлагбаума перед железнодорожными путями. Он был первым человеком, с кем они познакомились в Люцерне, и возле шлагбаума они попросили его остановиться и пошли пешком, точно так же, как я делаю это сегодня много лет спустя с тобой, Мира».

«…Луиджи сказал, что это имение Беллерив было сельскохозяйственным поместьем на окраине Люцерна, — услышал он голос Натали, — сперва оно называлось Ам Лен, позднее Лютцельматт, это было около 1700 года, сказал Луиджи. Почти сто пятьдесят лет назад графиня Софи Д’Арнакур купила поместье и дала ему имя Беллерив… Чего только я не знаю, Роберт! Я и дальше хочу все знать, чтобы рассказывать тебе, тебе постоянно нужны новые истории. Их ты всегда узнаешь от меня, любимый, всегда…»

— Разве она не чудесная, Мира? — сказал он, и молодая женщина, которая спускалась вниз по Беллеривштрассе, удивленно посмотрела на семидесятилетнего человека, который разговаривал сам с собой. Но затем она улыбнулась, потому что вспомнила, что многие люди, особенно старые и одинокие, часто разговаривают сами с собой. — Просто сказочная, — сказал Фабер и улыбнулся Мире, которой не было рядом, и не заметил молодую женщину, которая там была.

«Позже один из владельцев построил роскошную виллу в стиле итальянского ренессанса, — сказал голос Натали. — Мы обязательно должны осмотреть ее, любимый, она находится совсем недалеко от дома твоего друга. Владения первоначально занимали двести двадцать пять тысяч квадратных метров, ты только представь себе! Они простирались от берега озера до горы, которая называлась Дичи. Не смейся, она так называется, так сказал Луиджи! Тогда рядом с виллой были расположены конюшни, теплицы, спортивный зал и крытая галерея — как это звучит, таинственно, не так ли?»

— Таинственно, — сказал Фабер, и в полуденной тишине на него с любопытством посмотрел маленький пес из старого сада.

«Были здесь и хозяйственные постройки, и купальни, и сараи для лодок, и управляющий, и главный садовник, который ухаживал за избранными деревьями — избранными, вот как изысканно выразился Луиджи. И вот теперь мы будем жить в таком избранном окружении!» — услышал Фабер голос Натали. Он снял свою куртку, потому что ему внезапно стало очень жарко, прислонился к стволу дерева и с трудом глотнул воздуха.

«Давай немножко постоим, — сказал Мирин голос, которую он воображал идущей рядом с собой. — Я тоже совсем запыхалась… Посмотри, как высоко мы забрались! Так далеко внизу под нами виднеется теперь озеро и город! Это прекрасно! Вон там впереди уже виден вход в парк Беллерив! Большие, железные, кованые ворота, ты видишь, любимый? Они открыты. Давай зайдем в парк, только на минуточку, ладно?»

— Ну конечно, Мира, — громко сказал Фабер.

И вот старик в полном одиночестве проходит через высокие ворота, которые когда-то давно стояли внизу в самом начале Беллеривштрассе возле домика привратника, и он увидел по ту сторону большого круглого пруда сад, спускающийся к воде террасами, и двойную лестницу, а над всем этим возвышалась величественная вилла. Дорические колонны поддерживали перекрытия первого этажа, прерывистый, воздушный фасад с балконами на втором этаже поддерживался колоннами в ионическом стиле. Бельэтаж украшали оконные навершия в форме арок. Кроме прочего, присутствовали богатые декоративные украшения: росписи на боковых стенах, искусно выполненные кованые ограждения, консоли, балюстрады, завершающие и угловые камни первого этажа.

Как во сне Фабер шагал под кронами древних деревьев по поросшим мхом дорожкам. Здесь было прохладно, он снова мог свободно дышать, и он почувствовал, как его в очередной раз охватило ощущение счастья.

«Сказочный парк, сказал тогда Луиджи, — услышал он Мирин голос, действительно, это был голос Миры, а не Натали. — Эти фонтаны и колодцы когда-то питались из своих собственных скважин… Все давным-давно заброшено… Посмотри, любимый, бассейны и гроты! Уже нельзя точно сказать, были ли это бассейны и гроты, говорил тогда Луиджи, все так заросло, но это не играет никакой роли, напротив, правда?»

— Напротив, — сказал Фабер, один в пустынном парке.

«Я считаю, что много прекраснее, если ты можешь о многом догадываться, чего нельзя больше увидеть, — сказал голос Миры. — Мы часто будем заходить сюда, ладно?»

— Ладно, — сказал старый мужчина и направился назад к входу.

«Только в 1938 на этой территории было разрешено строительство, тогда-то здесь и появились первые виллы…»

Фабер стоял теперь на улице.

«…а теперь самый большой сюрприз! — сказал голос Миры. — Посмотри на ворота! Что ты там видишь, любимый? Скажи, что ты видишь?»

— Листья дерева гинкго, — сказал Фабер в полдень 11 июля 1994, когда один стоял перед воротами, — целую кучу листьев с дерева гинкго.

«Почему со мной говорит Мира? — подумал Фабер. — И почему прежде со мной говорила Натали? Их же обеих здесь нет. Я умер? Этот человек в аэропорту на выдаче багажа все-таки заколол меня? Я сошел с ума? Нет, — сразу вслед за этим подумал он. — Время и пространство изменчивы, все изменяется, завтра — это сегодня, сегодня — это завтра».

Столько листьев гинкго, выкованных из металла!

«И Джимми пошел к радуге». — Это снова был голос Натали. — Это ты написал в Штарнберге. В 1968 книга была готова, за много лет до того, как ты оставил меня и ушел к Ивонне в Монте-Карло. В 1968, Роберт, ты еще знаешь, когда мы были так бедны, и молоды, и счастливы…»

— Да, — сказал он. — И Фритц умер. Уже давно. — «Фриц, — подумал он, — был моим редактором почти двадцать лет. Чудесный друг. Великий учитель. Пять или шесть моих рукописей обрабатывал он. А во время работы над «И Джимми пошел к радуге» он рассказал мне о листе гинкго-билоба. Это стало важнейшей частью книги в ее символике…

Все, о чем я сейчас думаю, это не то, что моя подруга-архитектор Ирене Кальбек называла ассоциативным мышлением по типу Фабера, — подумал он. — Отсутствует нить. Нет strings of pearls. Только воспоминания. Ничего кроме воспоминаний».

Лист гинкго-билоба — зеленый, осенью становится золотисто-желтым, имеет треугольную форму или форму веера, с глубокими прожилками, средняя прожилка самая глубокая, она почти разламывает лист на две части. Поэтому это странное растение, которое обладает лечебными свойствами, и называют билоба, что значит двудольный, объяснил Фритц.

Тут ему снова послышался голос Натали, который на этот раз скандировал:

…Существо ли здесь живое
Разделилось пополам,
Иль, напротив, сразу двое
Предстают в единстве нам?
И загадку и сомненья
Разрешит мой стих один:
Перечти мои творенья,
Сам я — двойственно един.[102]
«Стихотворение Гёте «Gingo-Biloba» из цикла «Западно-Восточный диван», — подумал Фабер. — Это любовное стихотворение, но оно выражает то, что Гёте описывал снова и снова: полярность вселенной, всей нашей жизни, всех форм сущего».

Старый человек шел вверх по улице, глубоко-глубоко погрузившись в прошлое.

Полярность, сказал Фриц, не дуализм! Дуализм разъединяет, разводит; полярность, в противоположность этому, крайняя степень несхожести двух, однако же неразделимых, именно поэтому неразделимых вещей. При отсутствии двух полюсов не было бы единства. «Такие полярности как, — подумал Фабер, — вдох — выдох, здоровье — болезнь, несчастье — счастье, систола — диастола, отлив — прилив, день — ночь, мужчина — женщина, земля — небо, жизнь — смерть, темнота — свет, отрицательный — положительный, добрый — злой… Или применительно к электричеству: если не будет положительно и отрицательно заряженных частиц, то не будет и электричества, не будет тока. Оба должны присутствовать — и плюс, и минус, чтобы могло существовать единое…»

Старый мужчина остановился.

Здесь был его дом! Построенный в стиле тридцатых годов, двухэтажный, плотно заросший плющом, окруженный гигантскими деревьями: одним каштаном, тремя дубами, двумя высокими кипарисами и двумя гинкго, между ними пролегала широкая подъездная аллея, ведущая к расположенному в глубине гаражу. Дом стоял посреди зеленого моря, а с крыши гаража можно было попасть на широкую террасу, расположенную с тыльной стороны дома.

Сейчас Фабер стоял именно там. Чувствуя легкое головокружение, он неуверенно опирался на ствол дерева. Комнаты, расположенные на уровне земли, с их французскими окнами, выходили на эту террасу. Глубоко под собой Фабер увидел море домов Люцерна, среднюю часть озера Фирвальдштеттер, увидел церкви, купола, которые блестели на солнце, музеи, главный вокзал, увидел мосты через озеро, крыши Старого города, большие и маленькие суда на воде, которая блестела как расплавленный свинец, и думал о песенке Киплинга про юнгу, который, сидя высоко на мачте в специальном коробе, пел: «Я вижу Иерусалим, и Мадагаскар, и Северную, и Южную Америку!»

И снова ему послышался голос Натали: «Здесь мы всегда будем счастливы. Нет, — быстро поправил ее голос, — конечно, не всегда! Потому что если бы мы всегда были счастливы, то никогда бы и не были счастливы. Будут, конечно, и несчастья — только так можно узнать счастье!»

«Так она сказала, — подумал Фабер, — и мы были счастливы, два долгих года мы были бесконечно счастливы, потом она умерла». И тут он испугался, потому что ему показалось, что его мысли, игнорируя пространство и время, завели его в неизведанный лабиринт его мозга, из которого он никогда не выберется.

Так ли это бывает, когда умираешь? Так ли это бывает, когда охотники и смерть с чутьем собак замыкают круг?

Совершенно без сил старик опустился на белый садовый стул, когда рядом раздался светлый женский голос.

— Господин Фабер! Добро пожаловать домой!

Он с трудом поднял голову. В одном из французских окон показалась Анна Фер, женщина с коричневыми волосами, коричневыми глазами, стройная, смеющаяся и радостная, как всегда. «Моя домоправительница, — подумал он, — наша домоправительница, потому что она уже была здесь, когда Мира еще была жива, нет… конечно Натали, уже тогда она была здесь, верная Анна Фер».

Она испуганно поспешила к нему.

— Господин Фабер! Что с вами?

— Ничего, — сказал он.

«Реакция на неудавшееся покушение, — подумал он, — наконец-то».

— Только немного устал… Я хотел пройтись…

— Да, Луиджи сказал. Почему вы так поступаете, господин Фабер? Крутая улица! Жара!

Ему удалось встать.

— Все в порядке. Я хочу только немного отдохнуть… — Он прошел в дом и затем на второй этаж, где и лег на кровать.

Вскоре он заснул.

2

Сегодня в четверг 14 июля 1994 года в контору нижеподписавшегося нотариуса и адвоката, док. юрид. наук Урса Фаллегера, Гезегнетматтштрассе 54а, 6006 Люцерн, господин Роберт Фабер, писатель, род. 7 апреля 1924 года, гражданин Австрии, место проживания 6006 Люцерн, Беллеривштрассе 96, обратился с просьбой считать нижеследующее завещание своей последней волей.

Последняя воля завещателя гласит:

I, 1. Я назначаю фрау Миру Мазин, род. 28 мая 1929 года, гражданку Боснии, на данный момент проживающую в пансионате Детского госпиталя Св. Марии, А-1090 Вена, Флорианигассе, моей единственной наследницей. В случае, если фрау Мира Мазин умрет до меня, я назначаю ее и моего внука Горана Рубича, род. 15 марта 1979, гражданина Боснии, на данный момент проживающего в Детском госпитале Св. Марии, А-1090 Вена, Флорианигассе, моим единственным наследником.

Так начинался черновик завещания, о котором Фабер за день до этого говорил со своим швейцарским адвокатом Фаллегером. В завершении он поехал на такси Луиджи в аэропорт Клотена, встретить своего старинного друга и адвоката Вальтера Маркса, прилетавшего вечерним рейсом из Мюнхена. Ночь Маркс провел в отеле «Националь». И вот утром 15 июля друзья сидели в большой гостиной дома на Беллеривштрассе. Фаллегер прислал два экземпляра черновика завещания с посыльным и просил проверить. После обеда он ждал Фабера и Маркса к себе для подписания завещания. Двое служащих канцелярии в качестве свидетелей и Фаллегер как нотариус должны были поставить свои имена под многочисленными копиями завещания.

В гостиной были высокие стены, на которых были развешаны картины Жоржа Брака, Марка Шагала, Жоржа Гроса, Кэте Кольвиц и Пауля А. Вебера, а также висели два полотна поляка Дуда-Грача. Натали всегда мечтала о комнате, полной картин, настолько противоречивых, насколько это вообще возможно, и далекой от всякой музейной упорядоченности. Некоторые картины висели еще в квартире Натали, остальные они смогли приобрести уже будучи в Швейцарии, за год до ее смерти.

Что касается друга Фабера, который оставил на них дом, то через полгода после их переезда он умер в Нью-Йорке. Его сыновья, которые жили в Америке со своими семьями, сдали виллу в аренду Фаберу, а тот вместе с Натали отделали ее уже заново по своему вкусу. Денег у них было достаточно, после того как Фабер продал один из своих романов для съемок трехсерийного телефильма на АРД.[103] («Я же говорила тебе, что приношу счастье! Стоило тебе вернуться ко мне, как дела снова пошли…»)

Натали захотела «светлую» гостиную. И вот теперь здесь стояла очень большая, обтянутая белой кожей кушетка Г-образной формы, перед ней располагался массивный стеклянный стол, далее стоял длинный обеденный стол из белого мрамора, голубые модерновые стулья, специально вытканный для этой комнаты бело-голубой ковер и камин из того же белого мрамора. Высокие французские окна в сторону террасы стояли открытыми. Насколько бы жарко не было снаружи, в просторной гостиной всегда было свежо.

Вальтер Маркс читал документ медленно, с величайшим вниманием. В предыдущем завещании Фабер после смерти Натали сделал своими наследниками в равных долях «Эмнести Интернэшнл» и «Писатели в тюрьме», в этом пункте и произошло кардинальное изменение. Другое важное изменение было зафиксировано на странице 10 завещания под цифрой VII, с 1 по 3 пункты. Затем Фабер назначил Маркса и Фаллегера своими душеприказчиками. Маркс должен был управлять литературным наследием и выступать как постоянный консультант Миры и Горана, Фаллегеру предоставлялись полномочия для управления нелитературным наследием. Обоим душеприказчикам предоставлялось право найти себе замену, при этом Марксу вменялось в обязанность найти на свое место адвоката, сведущего в вопросах авторских прав.

Все остальные пункты завещания остались неизменными, пункт о наследстве для Анны Фер и важный абзац V, в котором Фабер отдавал свое завещание под надзор швейцарского законодательства, потому что в соответствии с ним Мира и Горан должны были заплатить лишь три процента налогов с общей суммы наследства, в то время как в Австрии эта цифра была бы значительно выше. На внимание швейцарского законодательства он мог рассчитывать, так как с 1985 года его постоянным местом проживания, или, выражаясь юридическим языком, «центром жизни», был Люцерн.

Тень от могучих деревьев все еще покрывала большую белую террасу. Из глубины порывами ветра изредка доносился сюда наверх городской шум.

Высокий и стройный Маркс был на год младше Фабера. У него было вытянутое лицо с зелеными глазами, полные губы и вьющиеся густые, настолько сильные волосы, что они напоминали проволоку. При попытке помочь одному водителю отбуксировать его машину по обледенелому автобану Маркс по вине пьяного водителя третьего автомобиля получил зимой 1976 такие сильные увечья, что ему пришлось ампутировать правую ногу до колена. С тех пор он носил протез. Между тем он неплохо приспособился с ним жить, в его автомобиле педали газа и тормоза перекочевали справа налево.

Друг Фабера прочел последнюю страницу черновика. Он сложил листы на стеклянный столик и поднялся на ноги. Из-за протеза он предпочитал стоять или прохаживаться по комнате, если это было возможно.

— Тут все нормально, — сказал Маркс, направляясь к камину. — И это простая часть дела.

— А что ты понимаешь под сложной частью?

— Сложным, — сказал Маркс, — я называю твое финансовое положение. Как твоему управляющему имуществом, оно мне, к сожалению, хорошо знакомо. Ты никогда не умел обращаться с деньгами. Когда я думаю о том, сколько раз ты был на грани банкротства, несмотря на все те сумасшедшие деньги, которые зарабатывал, у меня возникает непреодолимое желание избить тебя до полусмерти.

— Что ты имеешь в виду? После Монте-Карло дела действительно идут отлично!

— Дела действительно идут отлично!

Маркс провел рукой по бронзовому слону, который стоял на каминной полке. Фабер привез его из Таиланда. Он коллекционировал слонов. В его кабинете на витринах стояли сотни слонов из камня, металла, дерева и ткани, большие и маленькие, собранные чуть ли со всего света. Фабер был глубоко убежден, что они приносят счастье, естественно только те, что тянут свой хобот к небу. Скульптура на камине представляла собой очень искусное изображение этих трех зверей, у которых задние части тел срослись вместе, и они опираются на три пары задних ног. Божество в женском обличии с высоким головным украшением и переплетенными руками сидело на этом приносящем счастье триединстве. Маркс постучал по бронзовому хоботу.

— Я просто лопну от смеха. Еще пара месяцев такого же житья, как в последние годы, и ты, наконец, доиграешься.

— Что такого я сделал?

— Шесть лет ты жил в лучших отелях, летал по всему свету, транжирил деньги, выбрасывал их на цветы, подарки, помощь евреям, христианам, слепым, параличным, детям, старикам, всем нацменьшинствам, животным — помогите бедным птичкам! Вот только ты не написал ни единой строчки, твои доходы становились все меньше и меньше, а теперь ты разыгрываешь из себя Благодетеля Венского!

— Погоди-ка! — Фабер повысил голос. — Кто позвонил мне в Биарриц и сказал, что я обязательно должен поговорить с этим доктором Беллом? Кто прогнал меня в Вену? Если бы только была моя воля, то я тем же вечером покончил с жизнью и не знал бы больше хлопот, как и ты! Помолчи! — Фабер набрал побольше воздуха. — Кроме того, я счастлив, что полетел тогда в Вену. Я хочу помочь этим двоим! Я должен им помочь! Они единственное, что у меня осталось! Я люблю их.

— Вот тут-то ты и дойдешь до ручки!

— Замолчи! Всем людям нужна любовь, они хотят любви! They want to be loved! They have to be loved! The whole world — everybody — has to be loved![104]

— Что это за болтовня?

— И вовсе это не болтовня! Это правда. Джина Роулэндс сказала это. Я не могу их забыть. Не могу забыть ее слова. Не могу забыть саму Роулэндс. Всякого, кого я люблю.

— Кто это Джина Роулэндс?

— Актриса, черт возьми! Жена легендарного Джона Кассаватеса. Они оба были гениями! Все люди хотят, чтобы их любили! Все люди нуждаются в любви! Весь мир — каждый человек — должен быть любим! Это первые слова Роулэндс в «Ночи открытия». О, все эти чудесные фильмы Кассаватеса с ней в главной роли!.. И ты тоже!

— Что я?

— Хочешь быть любим! И любить сам!

Маркс резко отвернулся. На секунду в комнате воцарилась мертвая тишина. Затем Маркс с осознанной жесткостью сказал:

— Речь идет совсем не обо мне, речь идет о тебе. В семьдесят лет ты непременно хочешь пожить на широкую ногу.

— Ну, ну, ну!

— Никаких «ну, ну, ну»! Разве ты вложил снова восьми с половиной процентные акции Баварского Ферайнсбанка, срок действия по которым недавно истек. Нет, ты оставил полученные деньги на своем счету!

— Они могут мне понадобиться! Как только оформят мою опеку над Гораном, я должен буду заплатить за лечение. Это произойдет через два месяца.

— За Горана ты должен будешь заплатить, после того как получишь все — и опеку, и вид на жительство для них обоих.

— Неправда! Судья по семейным делам сказала мне, что для чиновников министерства при рассмотрении дела о предоставлении вида на жительство будет иметь важное значение, что я уже забочусь о финансовом благополучии Горана и Миры.

— Хорошо-хорошо, я ошибся. Одно остается неизменным — что эти двое сейчас сидят на твоей шее. Тебе постоянно требуются деньги для нее, и в скором времени потребуются гигантские суммы для оплаты лечения Горана, и еще неизвестно, как долго это продлится! Одному тебе, может, еще и хватило бы — и то без пятизвездочных отелей, полетов первым классом, подарков и других выходок! Но так? Так ты катишься прямиком к катастрофе! И это в семьдесят! Гордый тем, что ты чувствуешь себя здоровым, бодрым, свежим, ни днем старше шестидесяти девяти!

— Но я вовсе не чувствую себя свежим и бодрым! Я мерзко себя чувствую. Не всегда, но все чаще. Как в той рекламе пива, когда один парень пьет все больше «Клаусталера». То я выдерживаю такое, что меня самого удивляет, потом дела снова идут из рук вон плохо. — Внезапно Фабер почувствовал, как в нем просыпается страх, холодный и липкий. — И вот с работой…

— Что с работой? Дело так и не стронулось с мертвой точки!

— Нет… Хотя…

— Хотя что?

— Хотя у меня появилась надежда, что я снова смогу писать. Правда, Вальтер! Я не обманываю тебя. Да и какой в этом был бы смысл? С тех пор как я в Вене… с тех пор как я забочусь об этих двоих… Я познакомился с совершенно другим миром, окружением и людьми, с той их стороной, которая оказалась для меня совершенно новой… Произошел какой-то сдвиг, правда… Я ищу материалы, делаю заметки, планы…

— Но ты не уверен, сможешь ли ты все это записать на бумагу, — но если это случится, то когда?

— Этого я не знаю, — сказал Фабер тихо.

— Вот именно! Рассмотрим самое благоприятное развитие событий: ты снова начнешь писать. Возникает вопрос, как пойдет дело. Допустим, все пойдет хорошо. Сколько времени тебе понадобится, чтобы написать новую книгу?

— Два с половиной, три года.

— Три года. — Голос Маркса прозвучал твердо. — Тебе тогда будет семьдесят три! Допустим, что книга понравится твоим издателям. Сколько ты уже получил авансом на будущую книгу?

— Я точно не знаю…

— Зато я знаю! Это огромная сумма!

— Я уже тридцать пять лет сотрудничаю с этим издательством, Вальтер! Иногда я совсем не брал аванса, ни единой марки, и просил выдать мне какую-то сумму, только когда появлялась первая прибыль. Это тебе хорошо известно! Иногда они сами меня спрашивают, не нужно ли мне что-то. И если я в чем-то нуждаюсь, то сразу получаю это. К этому очень легко относишься после стольких лет — и после всех тех денег, которые эти ребята на мне заработали.

— Ты вскоре узнаешь, как легко твои друзья отнесутся к этому, как только узнают, что новой книги придется ждать еще три года! Можешь радоваться, что они до сих пор не потребовали задаток назад.

— Просто смешно! При каждом расчете подводится общий итог!

— Итог! Сколько? За что? Карманные издания. Специальные выпуски. Немного за переводы на иностранные языки. Каждый раз сумма становится меньше — ты уже не читаешь свои финансовые отчеты?

— Читаю… Конечно…

— Уже шесть лет ничего нового! А живет словно Ротшильд и Рокфеллер вместе взятые!

— Тебе же хорошо известно, какая чертовщина со мной творится, — сказал Фабер, который вдруг почувствовал озноб. — Как только я стараюсь жить скромно, неудачи следуют одна за другой. Если я живу так, как ты ненавидишь, то деньги просто сами текут мне в руки!

— Это всегда была твоя глупая отговорка. И вот ты шесть лет жил так, как тебе нравится — и что в сухом остатке? Стоит мне только подумать о тебе, как я лишаюсь сна! Пока была жива Натали, по крайней мере, она оказывала на тебя какое-то небольшое влияние — я сказал, небольшое.

— Давай не будем о Натали!

— Не кричи! При такой сумме задатка, который они тебе выплатили до этого, они заплатят тебе жалкие гроши за новую книгу, и то если придут в восторг от твоей рукописи. Только в этом случае, если они тебя уже вовсе не сбросили со счетов.

— Они никогда в жизни не сделают этого!

— После того как ты за шесть лет не написал ничего нового? Настолько ты наивен? Тебя спишут только за то, что ты написал одну неудачную в коммерческом плане книгу! Сколько они заработали на тебе раньше, не считается. Единственное, что принимается в расчет, — это то, что они уже целую вечность не получали от тебя доходов. Как, ты думаешь, они называют тебя между собой! Перегоревший. Конченый. Старый. Негодный. Надо во чтобы то ни стало отделаться от него! Он совершенно бесполезен, старый тюфяк! Вот как они говорят о тебе! И тебе это известно. Так же они говорили и говорят о других авторах. У тебя чертовски подлая профессия! Считается только последний, крупный успех! Успех, которому уже несколько лет? На него им наплевать!

— Однако ты сегодня не на шутку разошелся!

— Ты думаешь, мне доставляет удовольствие тебя пугать?

— Нет, конечно… — Фабер закусил нижнюю губу. — И ты, конечно, совершенно прав. Даже если мне удастся написать новую книгу — проклятье, я даже не знаю, напишу ли я хотя бы строчку! — но даже если она понравится им и будет иметь успех, даже в этом случае, я могу рассчитывать на следующее большое денежное поступление только через четыре года.

— Вот теперь мы недалеки от истины, — угрюмо сказал Маркс.

Фабер выпрямился.

— Не надо забывать и нацистов! Я уже говорил тебе о парне в аэропорту. Было бы честнее, если бы я был сейчас мертв, а того, что еще осталось, Горану и Мире хватило бы.

— Но ты еще жив!

— Они сделают новую попытку. — В голосе Фабера проскользнула сумасшедшая нотка торжества. — Я представляю опасность для этого Монка! Я знал людей, которые у него на совести. Я продолжаю представлять опасность. Не забывай об этом! Они наверняка повторят попытку. И на этот раз будут гораздо изобретательнее.

Ни один из двух друзей не заметил, что разговор стал сумбурным. Они были слишком взволнованны, даже всегда сдержанный Маркс.

— Ты не можешь тешить себя такими ненадежными мечтами! — сказал он.

— Ну, хорошо, нет так нет. Но я действительно могу умереть. Каждую минуту. Прямо сейчас, на середине следующего предложения.

— Это и я могу. Это может каждый.

— Вот именно! И тогда им достанется достаточно!

— А если ты не умрешь? Если черту захочется и ты доживешь до девяноста?

Маркс во время своих странствий по комнате остановился перед комодом времен Марии-Терезии, который был единственной антикварной вещью в гостиной, и стал рассматривать на стене близко расположенные друг к другу четыре большие обрамленные золотым четырехугольником литографии Шагала из цикла иллюстраций к Библии.

— Чудесно, — сказал он совершенно другим голосом.

— Самое чудесное, что у меня есть.

— И самое ценное, не так ли?

— Да. Только ради этих четырех картин страховая компания потребовала установить во всем доме электрическую охранную систему, — сказал Фабер. И без всякого перехода сказал: — Хорошо, я не умру, и у нацистов тоже ничего не получится. Я могу тяжело заболеть!

— Совсем спятил, идиот!

— И совсем не спятил! У меня самая лучшая и дорогая страховка, которая только может быть. Она у меня с тех пор, когда я был репортером. Тогда они практически принудили меня к этому. Я тогда разъезжал по всему миру! У меня должна была быть такая страховка, которая оплачивала медицинские услуги по всему миру. Что она и делала. И будет делать впредь. Лучшие клиники. Лучшие специалисты… Не стоит мне ни гроша. Тоже одна из возможностей!

Абсурд продолжался.

— Да еще какая! Прекрасная, продолжительная болезнь! Три года! Пять лет! Первоклассный уход! Потрясающе! Тебе не придется писать книгу — вместо тебя кто-то обо всем позаботится! А Мира и Горан будут жить на то, что еще осталось. Они могут даже продать все здешние предметы искусства, начав вот хотя бы и с библейского цикла…

— Я конечно же не хочу годами влачить жалкое полурастительное существование!

— Действительно не хочешь?

— Оставь! Если я буду не в состоянии сам сказать, чтобы эскулапы прекратили валять дурака и дали мне спокойно умереть, у меня еще остаетесь вы с профессором Итеном. На вас возложено обязательство позаботиться о том, чтобы процесс моей смерти не затягивался, чтобы я не был подключен к машинам.

— Немедленно прекрати! — закричал Маркс. Теперь он разозлился. — Ты даже меня сводишь с ума!

— Это почему еще? Ты сам предложил мне учесть такую возможность!

— Если бы ты только захотел одну минуточку — только одну маленькую минуточку, крохотную минуточку — подумать о Мире и Горане!

— Что с ними-то такое?

— Они-то не застрахованы. Что будет, если не ты, а Мира тяжело заболеет и ей потребуется долговременное лечение? Или Горан станет инвалидом, требующим постоянного ухода? Или они оба? Тебе придется за все платить! Тебе уже сейчас надо за все платить! Это твой долг. Только вот откуда тебе тогда взять денег, черт возьми, откуда ты тогда возьмешь деньги?

— В общем, я по самые уши сижу в дерьме, — сказал Фабер.

— Да еще в каком, — сказал Маркс.

Раздался стук.

— Войдите! — крикнул Фабер. Ему пришлось крикнуть дважды, первый раз получилось хрипло и тихо.

Анна Фер вошла в комнату. Она была одета в черную юбку и белую блузу.

— Простите за беспокойство! — Стройная домоправительница изъяснялась на чистейшем немецком языке. Естественно, она в совершенстве владела швейцарским диалектом немецкого, но ей было хорошо известно, что даже после стольких лет Фабер очень плохо ее понимал. — Я хотела уточнить, будут ли господин Каллина и его жена с вами обедать. Вы вчера звонили им по телефону в «Националь», господин Фабер. Вы договорились на сегодня на одиннадцать часов. Сейчас почти десять.

— Я рассказывал тебе об этой семейной паре, Вальтер, — сказал Фабер.

Тот в ответ кивнул.

— Я имею в виду, выслушать их мы должны, не так ли?

— Непременно.

— Тогда останутся ли господа и к обеду? — вновь спросила Анна Фер.

— Нет, — сказал Фабер. — Я сделал им приглашение, но фрау Каллина определенно сидит на диете. Приготовьте наш обед к половине второго, к тому времени эти двое наверняка уже уйдут.

— Хорошо, господин Фабер.

— Что будет на обед, фрау Анна? — спросил Маркс.

— Фаршированные рулетики из говядины, цветная капуста, жареный картофель, но если хотите, я могу сделать что-то другое. Рыбу. Может быть, вы предпочитаете рыбу?

— Рулетики и цветная капуста — это замечательно, — сказал Фабер. — Что скажешь, Вальтер?

— Великолепно, фрау Анна, — сказал тот.

— Итак, в половине второго!

— В половине второго, фрау Анна!

— Мне накрыть на террасе?

— Да, пожалуй.

— Еще я приготовлю абрикосовый пирог.

— Чудесно! — Маркс подошел к ней. — Мы с вами давно не виделись!

— Со дня похорон фрау Натали, господин Маркс. Шесть лет.

Анне Фер было сорок шесть лет, но выглядела она значительно моложе. У нее было двое взрослых детей, сын и дочь, оба уже работали. Дочь жила в Цуге, сын вместе с ней в крестьянском доме в местечке Эбикон, в десяти минутах езды на автомобиле.

«В 1985, когда Анна пришла к нам работать, она была очень похожа на актрису Ширли МакЛейн, — подумал Фабер. — Мы предпочли ее всем другим соискательницам, потому что она так часто смеялась. Как Анна умела тогда смеяться, вместе с Натали!»

— У вас все в порядке? — спросил Маркс.

— Да, господин Маркс.

— У детей тоже?

— Да.

— Вам все еще хорошо здесь? Я имею в виду, что господин Фабер в последние годы совсем не жил дома. Вы не чувствовали себя чересчур одиноко?

— Никогда, господин Маркс. После стольких лет, сколько я знаю господина Фабера… и этот дом… Я всегда могла делать здесь все, что считала нужным, даже тогда, когда была жива фрау Натали. Она просила меня об этом. Это стало моим вторым домом. Здесь я чувствую себя даже больше дома, чем в своем собственном доме. Дети выросли, у них своя жизнь… Конечно, лучше, когда господин Фабер живет дома. Но он регулярно звонит мне по телефону, где бы ни был в тот момент, я пишу ему письма, в важных вопросах я связываюсь с ним по телефону. Мы так давно живем вместе, что я научилась во всем хорошо разбираться и знаю, кто важен для него, а кто нет. Я… — Она запнулась и покраснела. — Я принадлежу господину Фаберу после того, что нам пришлось пережить вместе. Счастливые годы с фрау Натали, ее болезнь, ее смерть, трудные времена после этого… Я очень любила фрау Натали.

— Натали тоже вас любила, фрау Анна, — сказал Маркс.

— Да, — сказала домоправительница. — Она так охотно и так много ела то, что я приготовила. Всегда просила добавки. Мы с господином Фабером всегда заканчивали есть задолго до нее. Она по-настоящему наслаждалась едой, не так ли, господин Фабер? Поэтому мы и предположить не могли, что она уже была больна… И если господин Фабер после еды шел прилечь, мы с ней вдвоем сидели и пили кофе, курили и болтали о всякой всячине. Фрау Натали так много мне рассказывала! А я ей… На похоронах мы сидели рядом, впереди, господин Фабер и я, вы помните? Она хотела, чтобы только мы двое присутствовали на панихиде — и вы, конечно, господин Маркс. Никаких священников, но это оказалось невозможно…

— Я помню, — сказал Маркс. — Пастор, которого был вынужден позвать господин Фабер, был превосходен!

— Он был великолепен, господин Маркс! Таких я больше никогда не видела. Они тогда немедленно перевели его в какую-то деревню в Гларус в качестве наказания.

«Да, — подумал Фабер, — Анна права, это было наказание. Пастора звали Кристоф Мартин. Меня направили к нему, потому что без священника все организовать было просто невозможно. Я был в ярости, когда встретил его, а он был замечательным. Спросил о любимом писателе Натали, и художнике, которого она предпочитала, и любимом музыкальном произведении. И пришел после этого в тот холодный бетонный зал с двумя книгами и переносным проигрывателем. Кроме Вальтера, Анны и меня тогда пришли еще Луиджи, адвокат Фаллеггер с женой и Джордж, главный портье в «Национале», а кроме того, были еще две официантки из нашего любимого ресторанчика. Одна сказала: «Мы очень уважали вашу жену. Она была такая приветливая. Она всегда сперва протягивала нам руку, и только после этого чаевые…»

А пастор Мартин прочитал один из самых удивительных отрывков из «Старика и море» Хемингуэя, потом он прочитал отрывок из биографии Шагала, который очень меня тронул. Мартин посмотрел на картины, которые висят здесь, в том числе на последнюю, которую написал Шагал. Она называется «Навстречу другому свету» и изображает его, художника, перед мольбертом, а над ним из облаков появляется, как бы для того, чтобы забрать с собой, Белла — женщина, которую Шагал любил всю свою жизнь. У него не было сил подписать выдержанную в синих тонах литографию, поэтому пятьсот экземпляров, которые были отпечатаны, несли оттиск факсимильной печати Общества Шагала с его подписью. Пастор Мартин прочитал следующие слова из биографии: «…после того как Шагал завершил работу над «Навстречу другому свету», он ушел в спальню. Он умер, сидя в своем кресле, в возрасте девяноста семи лет 28 марта 1985 года. Друзья обнаружили в его руке записку, на которой было написано: «Господи, ночь наступила. Ты закроешь мои глаза до того, как наступит день. А я снова начну рисовать — картины для Тебя — о Земле и Небесах!» А потом этот удивительный пастор положил пластинку на маленький проигрыватель и установил иглу, и вслед за этим раздалась вторая часть Концерта № 2 для фортепиано Рахманинова.

А рядом с моим букетом роз и цветов, которые принесли остальные присутствовавшие, в вазу был воткнут целый стебель с орхидеями, а на красной ленте золотыми буквами было написано: «С Любовью — Анна Фер». Орхидеи были любимыми цветами Натали. Мне никогда не забыть все это. С тех пор Анна регулярно ходит на маленькое кладбище здесь наверху, сажает цветы на могилу с урной и следит за тем, чтобы там всегда был порядок…»

— …нет, нет, я давно принадлежу господину Фаберу. — Ее голос вывел Фабера из его задумчивости. Он посмотрел на нее. — Он ведь будет отсутствовать не вечно. Он вернется домой. И тогда он привезет с собой эту фрау Мазин и мальчика, и тот снова поправится. Я твердо в это верю… — Ее голос задрожал. — Итак, рулетики, — быстро добавила Анна Фер. — В половине второго. На террасе. — И она вышла из комнаты.

— У тебя тут есть сокровище, — сказал Маркс.

— Да, — сказал Фабер.

После этого в комнате стало на некоторое время тихо.

Наконец Маркс заметил:

— Положение катастрофическое, но не безнадежное. Ты только должен всегда иметь это в виду. Я составлю для тебя четкий план.Что ты можешь себе позволить, а что нет. Аренда этого дома стоит дорого. Но ты должен его сохранить! Анна права! Если все сложится удачно, ты сможешь жить здесь с Мирой и Гораном. Тогда все будет дешевле. Но до этого еще далеко. Ты непременно должен сохранить Анну и оплатить все, что потребует лечение Горана, и то, что вам понадобится в Вене. Но с этого времени никаких пожертвований, ссуд и дотаций, кому бы то ни было! С этим конец, то же касается цветов, подарков и вспомоществований — не важно кому. Пусть продолжают лизать твою задницу, эти кровопийцы! — Маркс внезапно понизил голос. — И, если только у тебя получится — прости, Роберт! — постарайся снова начать писать. Может быть, тебе удастся.

— Да, — сказал Фабер. — Может быть. Я попробую.

— Это единственный твой шанс заработать деньги. Сохрани или непременно обнови свои ценные бумаги! Так ты получишь хоть какие-то дивиденды. Никогда — слышишь, никогда больше — ты не должен продавать свои облигации! Стоит начать, и скоро у тебя не останется ни одной. Дивиденды должны сохраняться. Кроме того, слава богу, у тебя есть твоя рента! Ты должен на коленях благодарить твою подругу Марию Гелльманн, которая заставила тебя делать отчисления с твоих гонораров, когда ты особенно успешно зарабатывал, в этот пенсионный фонд. Таким образом, каждый месяц ты можешь получать свою ренту.

— Не забывай «Меркьюри», — сказал Фабер.

— И «Меркьюри», везунчик! Я только недавно заново вложил половину суммы, полученной за римейк экранизации «История Нины Б.». Семь с половиной процентов. Ну вот. Да, звонила Дебора Бранч, она сказала, что сценарист уже принялся за работу. Через два месяца он приедет в Европу, чтобы завершить его вместе с тобой. Пожалуйста, Роберт, прояви хотя бы раз в жизни благоразумие и живи скромно, насколько это возможно! Иначе нам не стоит и подписывать измененное завещание. Ты теперь в ответе за этих двоих. Даже после своей смерти.

— Да, — сказал Фабер. — Я знаю. И я благодарен тебе, Вальтер. — Он быстро встал и вышел на террасу.

— Что случилось?

— Упал лист с дерева гинкго, — сказал Фабер и поднял его.

3

В среду 20 июля в тринадцать часов пять минут Фабер вернулся назад в Вену рейсом «Свисс эйр». Первоначально он хотел вернуться еще в субботу, но в Люцерне оказалось много дел, которые нужно было уладить. Мире он позвонил по телефону.

Как только Фабер вышел вместе с носильщиком в вестибюль аэропорта он услышал крик Горана:

— Деда!

Мальчик с трудом, задыхаясь и неуверенно держась на ногах, пробирался к нему через массу людей, Горан выглядел ужасающе, исхудавшим и в высшей степени слабым. Глаза по-прежнему имели желтоватый оттенок, лицо было серо-коричневым, да и вся кожа в целом. «Он смеется дрожащими губами, похожий на мертвую голову», — подавленно заметил про себя Фабер.

Они сошлись.

— Деда! — крикнул Горан и обнял его тонкими руками, кашляя, совершенно выбившись из сил.

— Мой малыш, — сказал Фабер и увидел, что на лице мальчика во многих местах росли волосы. — Мой большой малыш.

— Наконец-то ты здесь!

— Где Мира?

— На выходе. Она сказала, что я первым должен встретить тебя. — Горан восторженно смотрел на Фабера. Тот потрясенно заметил, что глаза мальчика светились. Не важно, что он еще очень слаб, что он худой, два месяца назад глаза эти были остекленевшими и туманными, почти растворившимися. А теперь…

Он наклонился и поцеловал Горана, и тот поцеловал его в щеку, очень влажно.

На мальчике были джинсы «левис» и белая футболка с надписью синими буквами: Wenn das Leben ein Traum ist, was passiert, wenn ich aufwache?[105] и почти неношеные ботинки «Эйр Джордан».

— Футболка… — начал Фабер.

— Ее подарила Петра! — Горан все еще восторженно смотрел на него.

«Чудо, — подумал Фабер, — чудо. В «Святой Иоганне» Бернарда Шоу сказано: «Чудо — это такое событие, которое заставляет верить». Вера, — подумал Фабер. — Вера! До чего я докатился!»

Они стали проталкиваться к выходу, где стояла Мира и махала им рукой. Носильщик следовал за ними. Голоса по громкоговорителю беспрестанно сообщали об отбытии и прибытии самолетов. Четверых пассажиров до Чикаго просили срочно пройти на посадку. Голоса, так много голосов, молодых и старых, звучали этим летним днем.

Наконец они добрались до Миры. Она надела синий костюм с белым отложным воротником, который ему так нравился, волосы были свежевымыты и уложены в прическу. Он обнял и поцеловал ее, и от волшебства ее глаз у него на секунду возникло чувство, что время, словно кинопленка, перемоталось назад, и вот он уже в городе Сараево, держит молодую Миру из 1953 года в своих объятьях, и все кажется простым, и жизнь чудесна.

— Спасибо, — сказал он и вдохнул запах ее духов и аромат ее волос. — Спасибо.

— За что?

— За то, что приехали меня встречать.

— Но, послушай, это же естественно!

— Меня уже долгое время никто не встречает, — сказал Фабер и погладил Миру по щеке.

Четверых пассажиров рейсом на Чикаго снова приглашали на посадку.

— Ну так куда прикажете? — обратил на себя внимание носильщик.

— Простите! — Фабер сказал Мире: — Я подгоню машину. Подождите здесь! — И к носильщику: — И вы тоже, пожалуйста.

Как только он вернулся на арендованном автомобиле с соседней парковки, они погрузили багаж и рассчитались с носильщиком. Горану разрешили сесть впереди. Он был очень взволнован. Фабер помог Мире сесть на заднее сиденье, захлопнул дверь и сам сел за руль.

Четверых пассажиров до Чикаго все еще разыскивали.

4

— Разве ты не бреешься? — спросил Фабер. Он ехал по автобану в сторону центра города.

— Бреюсь, конечно. — Голос Горана прозвучал удрученно. — Но с этими волосами я просто не могу справиться! Доктор Белл говорит, что это связано с лекарствами. У меня теперь растут волосы по всему телу. Пальцы и руки дрожат. Ноги горят. Будем надеяться, что хуже не будет. Я знаю, что должен принимать лекарства. И я принимаю их, деда, не бойся! Но еще раз я через такое вряд ли пройду! Это и неприятно — из-за Петры, можешь себе представить?

— Ей самой приходится принимать лекарства, она все понимает.

— Да, именно это она и говорит.

— Горан больше не живет в госпитале, — пояснила Мира. — Он живет вместе со мной в пансионате и ходит в больницу только на обследования.

— Здорово, — сказал Фабер.

— Пока не очень, — сказал Горан. — Но когда мне действительно станет лучше, тогда мне, возможно, снова разрешат играть в баскетбол — как ты думаешь?

— Надо спросить об этом доктора Белла.

Фабер добрался до кольцевой дороги, проехал некоторое время по ней и затем свернул на Верингерштрассе в сторону города.

— Ты куда едешь, деда?

— Сюрприз, — сказал Фабер.

— Класс! — воскликнул Горан.

— Что значит сюрприз, Роберт? — спросила Мира. — Мы должны вернуться в пансионат.

— Не должны!

Горан засмеялся.

Фабер доехал до парка и, следуя за трамвайными рельсами, свернул с Верингерштрассе на Гентцгассе.

— Пожалуйста, достань план города из бардачка, — попросил он Горана. — Найди округ Веринг! Нашел?

— Да!

— Сейчас должен быть железнодорожный переезд.

— Правильно. — Горан снова засмеялся. — Вон там впереди уже видно!

— Теперь повернем налево на… — Фабер посмотрел на бумажку, которую достал из кармана. — …Гербекштрассе. Ее ты тоже нашел?

— Вот она.

Фабер поехал медленнее. Они попали в тихий район с виллами.

— Внимание! Теперь должна быть Альзеггерштрассе.

— Альзеггерштрассе? — Горан низко склонил голову над развернутой картой.

— Альзеггерштрассе! Поворот с Гербекштрассе!

— Вот она! Второй поворот налево, нет, уже следующий поворот!

— Спасибо, Горан, — сказал Фабер.

— Роберт! — закричала Мира. — Что это значит? Что тебе здесь надо?

— Совершить кражу со взломом.

— Что?

— Кража со взломом.

— Где ты собираешься красть?

— На Альзеггерштрассе.

— Господи, да ты пьян!

— Ни капли.

— Тогда ты сошел с ума!

— Я нормален, как всегда, любимая.

— Что значит — ты собираешься совершить кражу со взломом?

— Это значит то, что значит — совершить кражу со взломом. Я, по-моему, ясно выразился, или нет, Горан?

Тот просто визжал от восторга.

— Совершенно ясно, деда!

— Роберт!

— Любимая Мира?

— Ты… ты… ты… ты…

— Ну!

— Ты… ты ведь не собираешься серьезно…

— Конечно, не серьезно. Только для удовольствия. Уже Альзеггерштрассе, так, Горан?

— Да, это она, деда. Включай сигнал поворота!

— Уже включил! Вот мы и здесь! Все прошло отлично. Спасибо, Горан. Можешь снова сложить карту!

Фабер свернул на Альзеггерштрассе. По обоим сторонам дороги стояли старые деревья, а за ними в больших садах виднелись виллы. Дорога круто шла в гору, похоже, мало кто ходил здесь пешком. Машина миновала маленькую боковую улочку, на которой дети играли в классики «Огонь и вода».

— Справа четные номера, слева нечетные. Я хочу вломиться в дом с нечетным номером. Ты что думаешь об этом?

— Немедленно остановись и выпусти меня!

— Вообще-то я спросил Горана, любимая. Я не могу тебя здесь высадить. Ты не найдешь дорогу назад. Подумай об опасностях большого города, Мира!

Горан подавился от смеха. Фабер похлопал его по спине.

— Все нормально, приятель?

— О… о… о’кей, деда!

— Ты тоже хотел бы вломиться в дом с нечетным номером?

— Пожалуйста, деда, пожалуйста!

— Или ты предпочтешь четный номер?

— Нет, нет, нет! С нечетным номером!

— Посмотри налево! Вон там парочка роскошных домов. Какой мы выберем? Красный? Нет, лучше поищем еще. Тот, что с большой собакой, оставим в покое. Я боюсь собак. Желтый? Нет, слишком маленький… Вот! Та песочного цвета вилла с балконами и большим садом нравится мне больше всего. Что скажешь, Горан?

— Мне… мне… — Мальчик от волнения едва мог говорить. — Мне тоже!

— Тогда попробуем. — Фабер вырулил машину на левую полосу движения и остановился у края дороги между двумя деревьями. — Вперед! Время пошло. Через три минуты мы должны быть внутри!

Вокруг участка шел высокий забор из черных металлических стержней, которые были увенчаны сверху пиками. Фабер уже подходил к калитке рядом с гаражом. Горан шел вслед за ним. Он возбужденно дышал, почти задыхаясь.

— Роберт! — закричала Мира. — Остановись же, ненормальный!

— Тссс! — зашипел на нее Фабер. — Кто же вламывается в дом с таким шумом?

Горан стонал от блаженства. «Бедный, любимый ребенок», — подумал Фабер.

— Как мы попадем внутрь?

— У меня есть отмычка! — Фабер драматическим жестом выудил из кармана связку ключей. — Даже несколько отмычек. — Он засунул ключ в замочную скважину калитки. — Этот не подходит. — Он стал пробовать дальше. — Этот тоже… вот этот подходит! — Он нажал на створку, и она распахнулась. — Осталось две минуты, или сигнализация сработает!

Они поспешили по белой гравиевой дорожке через сад к дому, мимо цветущих клумб и кустарников высотой с дерево. Входная дверь была сделана из массивного дерева.

Первый же ключ, который Фабер вставил в скважину, подошел. Дверь отворилась.

Горан хихикал, кудахтал, подавился и стал судорожно хватать воздух. Мира почти бегом нагнала их, покраснев от волнения.

— Ненормальные! За что меня Бог так наказывает?

— Не слушай ее! — сказал Фабер Горану. — Осталась одна минута. Где щит сигнализации?

— Рядом с тобой на стене висит ящик с надписью «Осторожно, снабжен электрической сигнализацией».

— Молодец, — сказал Фабер. Маленьким ключиком со связки он открыл стальную дверцу ящика, за которой сияли огоньки многочисленных красных лампочек. Самая большая находилась рядом с пультом. Фабер повернул ключ на этом пульте. Все красные лампочки погасли. Вместо этого зажглась одна зеленая.

— Ура! — закричал Горан. — Ты просто ас, деда!

— Тут главное — опыт. Если вламываешься в дома так часто, как делаю это я… — Мира, шатаясь, вошла в дом. — А вот, наконец, и ты любимая. Теперь давайте спокойно все осмотрим! Вы двое, пошли за мной!

— Роберт! Роберт! Нас всех посадят в тюрьму! — заныла Мира, хотя ей уже стало ясно, что Фабер разыграл настоящий спектакль, чтобы доставить Горану радость, и она как могла подыгрывала ему.

— Никого не посадят в тюрьму!

— Нас всех! Немедленно! Соседи… Зачем ты делаешь это?

— У меня как-то так сразу возникло желание.

— Что у тебя возникло?

— Желание. Разве ты не знаешь, что такое желание, чаровница моя?

— У тебя… у тебя возникло желание вломиться в чужой дом?

Мира, словно актриса из самодеятельного театра, делала что могла. Даже чересчур. Но Горан этого не заметил.

— Уже когда я вылетел из Цюриха. У меня возникло желание отведать коктейль из лангустов. Но желание совершить взлом все же было сильнее. И оно не исчезло за время полета. Становилось сильнее. Я знаю Альзеггерштрассе. Здесь однажды было совершено убийство. — И это даже было правдой.

— Что здесь было? — спросил Горан.

— Убийство. Один ревнивый молодой человек застрелил сказочно красивую молодую даму. Она была совершенно голая — прости, Горан — и совершенно мертвая, когда я увидел ее. Рыжая… такая красивая… Ну, не прямо в этом доме, но поблизости…

— Когда это произошло?

— Тысяча девятьсот сорок восьмой! — Горан посмотрел на Фабера. Они прошли через большую, обшитую деревом прихожую, из которой широкая лестница вела на балюстраду, вдоль которой были развешаны картины, вошли в гостиную, обставленную антикварной мебелью, окна гостиной смотрели на сад. — Тысяча девятьсот сорок восемь… сорок пять лет назад?..

— Да нет же! Сорок шесть лет назад!

— И тогда здесь лежала прекрасная, голая рыжеволосая женщина, застреленная? — Горан разинул рот.

— Надо говорить: застреленная, рыжеволосая женщина, Горан. Ты должен обратить внимание на твой немецкий! Она лежала не в этом салоне, а на полу одного салона в соседнем доме. Мужчина, который ее застрелил, вообще-то тоже лежал. Тоже мертвый. Он застрелился сам. Сначала ее, потом себя. Наоборот эту операцию проделать было бы проблематично. Было очень много крови, красивый ковер был весь пропитан кровью. Ужасное свинство, должен тебе заметить.

— Как… как ты сам здесь оказался?

— Нас вызвали соседи, они услышали выстрелы.

— Кого «нас»?

— Американскую военную полицию. Я тогда служил у них переводчиком, тебе Мира наверняка рассказывала.

— Ну конечно! — Горан был очень взволнован. — И тогда вы выехали из вашего отделения?

— Как сумасшедшие, Горан. Как сумасшедшие. Но мы приехали слишком поздно. Плохо, плохо. Берегись ревности, Горан! Ревность губительна. Ну так вот, тогда я успел осмотреться здесь, пока криминалисты и полицейский врач работали. И я решил, что когда-нибудь буду жить на Альзеггерштрассе. И когда в Цюрихе меня охватило это дикое желание, я подумал, как было бы чудесно жить здесь вместе с вами. Я имею в виду, пока ты выздоровел не до конца, нам надо оставаться в Вене, ведь так? И вы двое не можете вечно оставаться в пансионате Детского госпиталя, и я не могу вечно жить в этом пансионе. Нам требуется временное жилище. И вот в Цюрихе в аэропорту мне вспомнилась эта рыжеволосая девушка и этот красивый район, и я подумал, не осмотреться ли нам здесь после моего прилета! Если мы найдем виллу, которая нам понравится, то мы возьмем ее.

— Роберт! — закричала Мира, воздевая руки.

— Что, сладкая моя?

«Она великолепна, — подумал Фабер. — Для детского представления. Просто великолепна!»

— Я не хочу больше об этом слышать!

— А это определенно столовая, — сказал Фабер, продолжая идти. — Мебель просто удивительная! А обои! Очень элегантно! Ты должна это признать, Мира, что это с необыкновенным вкусом обставленный дом… Гм, гм, зимний сад, тоже очень красиво… Давайте сходим наверх и посмотрим комнаты для гостей и спальни.

— Роберт! Роберт! — Мира, всхлипывая, подавала свои реплики.

— Пойдем с нами, Мира, ты должна все осмотреть и положительно оценить, иначе мы не останемся. Я же не могу один принять решение… Вы двое тоже должны высказать свое мнение!

Он начал подниматься по лестнице на второй этаж, Горан хромал рядом с ним. Мира попыталась удержать Фабера за куртку.

— Роберт, я тебя умоляю…

— Отцепись от моей куртки, любимая!.. Ты не хочешь? Тогда мне придется тащить тебя силком. Хотя в таком изысканном доме, это будет выглядеть не очень подобающе для леди… Иисусе, это, наверное, спальня! Нет, это чистое блаженство! Широкая кровать, большая ванная рядом… дверь во вторую спальню… еще одна ванная. А здесь третья спальная комната… для гостей… теперь она твоя, Горан, очень удобно…

— Сумасшедший! Ты же совершенно ума лишился! — запыхавшись от усердия, проговорила Мира, стараясь помочь, и подумала: «Любопытно, что он задумал на самом деле».

— Конечно, любимая, конечно. И тебе известно об этом уже сорок лет… Ах, а здесь, на другой стороне, кабинет, библиотека. Черт возьми, какая роскошь! Большие стеклянные двери! Открой их, Горан, открой!.. Нет, какой балкон! Отсюда видна вся Вена, Дунай, горы вдали, это Малые Карпаты, об этом известно каждому образованному человеку… Представьте себе, что мы стоим здесь ночью… море огней разливается под нами внизу… и бархатное небо, усыпанное звездами над нашими головами… Я думаю, мы возьмем этот дом, правда?

— Да! — закричал Горан.

— Мира?

Она опустилась в плетеное кресло и совершенно бессмысленно двигала ногами туда-сюда, явно выбившись из сил.

— В библиотеке я видел бар, Горан. Ты ведь знаешь, как выглядит французский коньяк. Принеси, пожалуйста, бутылку и стаканчик для Баки… Радость… ты сам видишь, была для нее слишком велика…

В большой комнате с книжными стеллажами зазвонил телефон. Фабер подошел и снял трубку. Раздался мужской голос:

— Как это было дальновидно с вашей стороны написать завещание, господин Фабер. Вы скоро сдохнете. — Клик. Связь оборвалась.

Фабер замер в неподвижности.

«Естественно, эти ребята ничуть не отказались от своего намерения, — подумал он. — Наоборот. Кольцо сжимается. Как пес, взяв след, охотники и смерть все ближе с каждым часом. Я должен быть очень осторожен. Я буду очень осторожен».

Телефон зазвонил снова.

Он рывком поднес трубку к уху и, задыхаясь от ярости, сказал:

— Время покажет, кто сдохнет, ты, нацистская свинья!

— Scusi tanto![106] — сказал мужской голос. — Это почему же я нацистская свинья?

— Луиджи! — закричал Фабер, который узнал голос своего таксиста из Люцерна. — Простите! Это ошибка! Мне только что… Не важно… Как дела, Луиджи? Что случилось?

Луиджи, который всегда охотно смеялся, засмеялся.

— Сегодня утром я приехал забрать порнокассеты, — сказал он затем. — В двух коробках, фрау и господин Каллина все еще были в отеле «Националь», и фрау Анны тоже еще не было. У меня же был ключ, ведь так?

— Да, Луиджи.

— Я ваш старый друг, сказали вы, со мной вы можете говорить как мужчина с мужчиной, Signore Faber.

— Добрый старый Луиджи! И что?

— Итак, я беру две коробки с видео и несу их в мой «ровер». Мой прекрасный, большой «ровер». Полноприводной, пятиступенчатая коробка передач, кондиционер и закрывающиеся фары и…

— Да, Луиджи, да. И что?

— Потом навожу порядок на чердаке и хорошенько все запираю, а когда снова выхожу на улицу, «ровера» там не оказывается.

— Что значит не оказывается?

— Это значит, его украли, Signore. Воры, должно быть, наблюдали за мной. Ключ от зажигания я оставил в боковом кармане двери — какой же я идиот!

— Мне чертовски жаль, Луиджи.

— Вы здесь совсем не виноваты! Это я во всем виноват, я imbecille![107] Оставил ключ… В Люцерне каждому известен Луиджи Фортанелли и всем известен мой «ровер». И моя жена molto[108] католичка, aiaiai!

— И что вы сделали?

— Что я мог сделать? Пошел в полицию и заявил, что «ровер» украли. La polizia[109] составила протокол. Когда? Где? Адрес? Что было в «ровере»? Не мог же я сказать, что две коробки с порновидео?

— Что же вы сказали?

— Ничего. В «ровере» ничего не было, сказал я. Через полчаса они звонят мне по радиотелефону в такси. Полиция уже нашла «ровер».

— Где?

— На стоянке возле шоссе на Готард. Я сразу поехал туда. Все в порядке. «Ровер» в полном порядке. Но порно исчезли. — Луиджи засмеялся. — Только порно. Пустые коробки воры оставили на стоянке. На них стоит мое имя, мой адрес и мой номер телефона. Их написали вы, когда специально оставили коробки для меня на чердаке. Действительно molto католичка, моя Изабелла. И всему Люцерну известен Луиджи Фортанелли.

— Я немедленно позвоню в полицию и скажу, что это были мои видеокассеты!

— Dio mio,[110] не звоните, Signore! Я не сказал в polizia, что было в коробках. Воры все забрали и скрылись, и в polizia никогда не узнают, что было в коробках.

— А если узнают?

— Тогда остается только одно, Signore, и вам, и мне: врать, врать, врать! Поэтому-то я сразу и позвонил. Нам остается только молиться Мадонне, чтобы воров никогда не нашли. Хорошие воры! Смелые воры! Прилежные воры — будем надеяться! — С Луиджи случился новый приступ веселья. — Buona notte, Signore![111]

— Buona notte, Луиджи! — сказал Фабер, положил трубку и снова вышел на балкон.

— Кто это был? — спросила Мира.

— Старый друг из Люцерна, — сказал он. — Он приводил дом в порядок.


— Что случилось? — спросил пять дней назад адвокат Вальтер Маркс в большой гостиной дома на Беллеривштрассе в Люцерне, когда Фабер стремительно вышел на террасу.

— Упал лист с дерева гинкго, — сказал тот и поднял его.

Раздался дверной звонок.

Сразу после этого в комнату вошла Анна Фер.

— Господин и фрау Каллина уже здесь, господин Фабер.

— Пригласите их войти!

Оба друга услышали голоса. Затем в комнату вернулась Анна Фер с посетителями. Мужчина был примерно одного возраста с Фабером, высокий, сильный и загорелый. Он носил очки с толстыми стеклами и был совершенно лыс. По сравнению с ним женщина выглядела маленькой, хрупкой и моложавой, хотя ей определенно было за шестьдесят. На ней было серебристое летнее платье, на нем белый льняной костюм. Хрупкая женщина была очень бледной.

После обоюдного знакомства Отто Каллина сказал:

— Спасибо, что приняли нас так быстро, господин Фабер. Вас давно не было. К счастью, ваша домоправительница знала, когда вы появитесь.

— Присаживайтесь! Как вы сюда добрались?

— На такси.

— Очень жарко. Что вы хотите выпить?

— О, не стоит трудиться…

— Это совсем не трудно! Чай? Кофе? Апельсиновый сок?

Наконец изящная женщина попросила апельсинового сока, ее муж — «Перье».[112]

Анна Фер быстро удалилась.

Наступила тишина, пока посетители рассматривали комнату и террасу с видом на город в долине. Сначала они посмотрели друг на друга и улыбнулись.

— Мы все так себе и представляли, — сказал Отто Каллина с венским акцентом. — Вы живете в раю.

— Вы правы, — сказал Фабер. — Вместе с тем я очень редко здесь бываю… с тех пор как умерла моя жена.

— Мы слышали об этом, — сказала Хельга Каллина осторожно. — С тех пор вы постоянно разъезжаете. Уже шесть лет.

Анна Фер вошла с серебряным подносом и выставила напитки на большой стеклянный стол.

— Спасибо, фрау Анна, — сказал Фабер.

Она кивнула и исчезла.

— Я должен объяснить вам наше положение, — сказал Каллина. — Мы живем в Вене. У нас есть там дом в Вестенде. Я банкир. Мой коммерческий банк я продал уже десять лет назад. Восемь месяцев назад моя жена была вынуждена лечь на операцию. Хельга из Швейцарии. Операцию сделали в госпитале кантона Санкт-Галлен. Хельга родом из Санкт-Галлена. Она знакома с местными хирургами. В Вене тоже есть превосходные врачи, но…

— Вам не обязательно продолжать, — сказал Фабер. — Мы очень хорошо понимаем это, милостивая фрау.

Изящная женщина улыбнулась ему.

— После операции Хельга была очень слаба. Врачи посоветовали реабилитационную клинику неподалеку, в горах, она называется «Соннматт». Чудесно.

— Я знаю, — сказал Фабер.

«Натали тоже пожелала провести время после операции в «Соннматте».

— Я была очень счастлива там наверху, — сказала Хельга Каллина тихо. — И я неплохо отдохнула там. Но все же не вполне. Врачи в Санкт-Галлене хотели бы, чтобы я провела здесь хотя бы полгода, еще лучше целый год — недалеко от них.

— Тогда мы переехали в «Националь», — сказал Отто Каллина. — Нам знакома эта местность. Самое прекрасное место здесь наверху, и ваш дом самый красивый из всех. Мы то и дело стояли перед ним, так сказать, мы слышали, что вы часто находитесь в отъезде. Это продолжалось довольно долго, пока мы не решились позвонить в дверь. Ваша домоправительница, очень приветливая особа, сказала, что не может сообщить нам ваше местопребывание. И, конечно, в ваше отсутствие было совершенно невозможно осмотреть дом. Она сказала, что вы непременно позвоните, как только вернетесь домой. Так оно и случилось. Мы еще раз хотим поблагодарить вас за то, что вы приняли нас.

Его жена встала и вышла на террасу. Теперь она мелкими, осторожными шагами вернулась назад.

— Так красиво, — сказала она, — так удивительно красиво… — Она села рядом с мужем, и тот любовно погладил ее по спине. — Может, нам повезет, Отто.

— Да, Хельга, — сказал он. — Я очень на это надеюсь. — Каллина повернулся к Фаберу. — Для моей жены было бы величайшим счастьем этот год, который она должна провести рядом со своими врачами, прожить здесь, в вашем доме.

— В моем доме? Но вы даже не знаете его! Вы никогда не видели его изнутри!

— Мы снова и снова смотрели на него снаружи. И теперь видели, по крайней мере, часть изнутри. Я только прошу вас, не сочтите наше предложение за наглость, господин Фабер.

— Я пока даже не знаю, какое предложение вы имеете ко мне!

— Георг, консьерж в «Национале», сказал нам, что он слышал, что вы с некоторого времени проживаете в Вене.

— Откуда ему это известно?

— Он слышал это. От одного постояльца. Георг считает, что, возможно, вы будете писать в Вене новую книгу. Вы всегда путешествовали, когда писали, сказал он. Пожалуйста, не сердитесь на него, господин Фабер! Он хотел как лучше.

— Я не сержусь на него. Это так, я живу в Вене. С родственниками. Предположительно это продлится довольно долго.

— Господи, — сказала Хельга Каллина. — Только бы получилось…

— Что получилось?

— Когда мы услышали, что вы остановились в Вене, — сказал Отто Каллина, — нам в голову пришла идея спросить вас, не согласитесь ли вы поменяться с нами домами. Не навсегда, конечно, только на полгода или год… До тех пор пока моя жена будет находится под наблюдением врачей… пока вы пишете свою книгу… Я уверен, мы сможем с вами договориться… Конечно, вы должны сначала увидеть нашу виллу и решить, подходит ли она вам. Я уверен, она вам понравится. И с вашей стороны было бы очень любезно, показать нам ваш дом… хотя мы и совершенно уверены, что нашли самое лучшее, что может быть… Наша вилла полностью обустроена, и уже много лет у нас работает милая домоправительница. Она будет работать и у вас, мы спросили ее. И если фрау Фер согласится остаться у нас, то нам останется только перевезти из Вены личные вещи. А вам надо будет только переслать в Вену ваши личные вещи… Разве это не хорошее решение? Мы не можем вечно жить в отеле! Мы не знаем, где вы остановились в Вене, но в нашем доме вам будет намного удобнее работать… Я говорю слишком много, — сказал загорелый экс-банкир, — я знаю, но это самое большое желание моей жены…

Последовала тишина.

Затем Фабер сказал:

— Все это кажется мне в высшей степени разумным. Тебе, наверное, тоже, Вальтер. Особенно после нашего разговора, который только что состоялся между нами.

— Я нахожу, что это отличное решение, — сказал Вальтер Маркс. — Короткой письменной договоренности будет достаточно.

— Нам, конечно, следует спросить фрау Фер, — сказал Фабер, — и вы должны осмотреть мой дом, а я ваш…


— …они и я все осмотрели, — рассказывал Фабер пять дней спустя на балконе виллы на Альзеггерштрассе, с которого открывался вид на весь город, а вдали виднелись горы, которые плыли в голубоватой дымке. Они теперь расположились в плетеных стульях под солнечным зонтом: Фабер, Мира и Горан. Оба потрясенно внимали его рассказу.

— Когда ты успел все здесь осмотреть? — спросила Мира.

— Тем же днем, когда чета Каллина посетила меня в Люцерне. Я показал им мой дом. Фрау Анна сказала, что хотела бы работать на эту семейную пару. Затем ранним вечером мы с бывшим банкиром вылетели в Вену. Я был от его дома в таком же восторге, как и он от моего. Домоправительница Каллина, которой он сообщил обо всем еще из Люцерна, помогла ему на следующее утро собрать все необходимое, что понадобится ему и его жене в Швейцарии. Вещи забрала одна транспортная фирма, которая переправит их экспресс-грузом. Я вернулся с Каллина в Швейцарию и запаковал с помощью Анны все, что может понадобится в Вене. Вещи уже в пути, им надо будет только пройти таможню. Завтра или послезавтра они будут здесь. Соглашение было подписано вчера у Фаллеггера. Я был уверен, что этот дом вам понравится. Он ведь вам нравится, не так ли?

— Он великолепен, — сказал Горан.

— Я счастлива, — сказала Мира. — Столько красоты!

— Значит, я правильно сделал, согласившись на обмен?

— Абсолютно, — сказала Мира. — Ах, Роберт… спасибо тебе!

— За что? Это промежуточное решение! Когда Горан окончательно выздоровеет — и фрау Каллина тоже — она вернется со своим мужем в Вену, а мы переедем в Люцерн. Прости, что не спросил вас! Но это должен был быть сюрприз.

— Чудесный сюрприз, правда, Бака?

— Да, Горан, чудесный.

— Я отказался от своей комнаты в пансионе «Адрия». Вещи оттуда уже здесь. Мы должны забрать только ваши вещи из гостевого дома, и уже можем провести эту ночь здесь.

— Деда! — сказал Горан. — Ты просто класс!

— Я знаю, — сказал Фабер.

Мира встала и, склонившись над ним, поцеловала его в лоб.

— Ну, — сказал Фабер, — это ли не прекрасная, трогательная семейная сцена?

С первого этажа раздался женский голос:

— Эй! Эй, господин Фабер! Вы где?

— На балконе, фрау Людмилла! — прокричал он в ответ и сказал: — Это домоправительница. Я попросил ее зайти сегодня после обеда.

Сразу вслед за этим появилась маленькая, кругленькая особа около пятидесяти пяти лет с приветливым лицом, которая несла битком набитую сумку с покупками.

— Здравствуйте все! — сказала она.

— Фрау Людмилла, — сказал Фабер, поднимаясь, — вот и мы. Это фрау Мира Мазин, это мой внук Горан Рубич.

Маленькая женщина отставила сумку, подошла к каждому и пожала руку. Она говорила с акцентом.

— Добрый день, фрау Мазин, добрый день, господин Горан…

— Пожалуйста, называйте меня просто Горан, фрау Людмилла!

— И вы тоже называйте меня просто Людмилла! — Она посмотрела на Миру. — Вы оба приехали из Сараево, сказал мне господин Фабер.

— Из Сараево, да, — сказала Мира.

Людмилла улыбнулась ей.

— No, ja sam Ludmilla. Iz Srbie. Iz Beograda. Ja sam obde vec trideset godina. lako je dole rat, mir cemo ziveti ovde zajedno u miru i razumevanju!

— Прекрасно, что дело началось с братания, — сказал Фабер, — но я тоже хотел бы знать, о чем идет речь.

— Я сказала, что меня зовут Людмилла. Из Сербии. Из Белграда. Уже тридцать лет живу в Вене. И если там идет война, то мы здесь будем жить в мире и согласии.

— Конечно, — сказала тронутая до глубины души Мира.

— Я подумала, приготовить сегодня вечером что-то изысканное, что все охотно едят, сербы и боснийцы, хорваты и мусульмане. Я хочу приготовить, фрау Мазин, вы знаете, гювеч, подойдет? Порежу говядину на кубики, лук, немного чеснока, красную и зеленую паприку, помидоры, рис, петрушку, перец, соль, бульон, хорошенько приправить, и потушить. И белый хлеб! Его я тоже принесла.

5

Фабер и Мира съездили в город, чтобы забрать вещи Миры и Горана. Фабер, после того как договорился с четой Каллина и подписал короткое соглашение, составленное Марксом, позвонил доктору Беллу и сказал, что нашел для них квартиру. Врач очень этому обрадовался, тем более что Альзеггерштрассе находилась сравнительно недалеко от госпиталя.

К тому времени, когда они вернулись в дом, Людмилла уже приготовила гювеч и ушла. Горан, все еще очень взволнованный, сообщил, что Людмилла сказала, что вернется завтра в девять часов. Она накрыла для них стол на балконе, и они сидели там втроем под небом, краски которого менялись каждую секунду, с темно-синего на голубой, с нежного красного на пламенеющий, затем на серый и в заключении на бархатистый синий, на котором загорелись первые звезды.

Горан заснул за столом, день для него выдался напряженным. Однако мальчик проснулся, как только Мира дотронулась до него, и помог распаковать свои вещи и разложить их в шкафу той комнаты, которая должна была с этого момента стать его комнатой. В своей ванной комнате он целую полочку заставил пузырьками и упаковками с лекарствами, которые он должен был принимать утром и вечером, перорально, потому что, несмотря на канюлю, он мужественно глотал все таблетки и пилюли. Он принял ванну и лег на свежезастеленную кровать. Кроссовки «Эйр Джордан» он поставил на стул, а стул придвинул к кровати. Мира и Фабер обняли его.

— Это твоя первая ночь в этом доме, — сказала Мира. — Ты можешь загадать себе желание.

— Уже загадал, — сказал Горан серьезно. — Вы тоже можете что-то загадать.

— Мы непременно сделаем это, — сказала Мира. — Это будет то же самое желание, которое загадал ты.

Внизу в гостиной она спросила Фабера:

— Какую спальню выберешь ты?

— А ты?

— Нет, я первая спросила.

Он смутился.

— Вообще-то, у меня всегда было две комнаты. Мы всегда оставались в одной кровати, только под конец кто-то один уходил в другую комнату. Бывало, что кто-то из нас еще и хотел почитать, или я просыпался среди ночи и не мог заснуть. Или она включала свет. Или мне надо было выйти. Мы только помешали бы друг другу, правда?

— Конечно.

— Кроме того, я часто храплю.

— Я знаю.

— Ты знаешь?

Он, улыбаясь, посмотрел на нее.

— Не улыбайся! Отвечай! Как это было в Сараево?

— Ну, хорошо, и как же это было?

— В моей маленькой квартирке была только одна кровать, и узкая. Но для нас и она была достаточно широкой. Мы спали в одной кровати, пока ты был там. Если один переворачивался на другой бок, то и другой должен был переворачиваться. Мы лежали очень тесно друг к другу — как две ложки в одном отделении. Мы тогда были очень молоды.

— Очень молоды.

— И очень сильно влюблены.

— Сильно, — сказал он.

— Храпел ты уже тогда. Мне это не мешало. Я любила даже твой храп.

— Странную жизнь, однако, мы прожили.

— Очень странную, — сказала она. — Теперь мы старые. Мы можем умереть, каждый час, каждую минуту… Но мы все еще живы! И вот мы в первый раз вместе, Горан, ты и я, в одном доме, под одной крышей. Спасибо этой жизни!

— Да, — сказал Фабер. — Спасибо!

— Ну что же, давай попробуем так, как ты всегда делал. Сначала в одной кровати, а перед засыпанием один перейдет в кровать в соседней комнате?

— Да, Мира, — сказал он.

— Очень хорошо, — сказала она. — Можно я первая пойду в ванную?

Когда наконец и он вышел из ванной, она уже лежала в кровати в первой спальне, улыбалась ему навстречу и подняла край одеяла, он лег рядом с ней.

— Премьера, — сказала она, — для нас обоих. Сколько лет мы спали одни — ты и я!

Она прильнула к нему. В спальне горел только ночник. Из сада доносился все время усиливающийся шум.

— Ветер в деревьях, — сказала она. — Ты тоже можешь увидеть ветер, ты знаешь об этом, Роберт?

— Нет, — сказал он.

— Да ты не знаешь ничего, — сказала она. — Жаль!

— Как увидеть ветер? — спросил он.

— Например, когда ты смотришь на траву.

— На траву?

— На траву, — сказала она и поцеловала его в щеку. — Ты ни разу этого не делал? Раньше я часто лежала на лугу. Теперь я часто сижу или стою перед ним. И я вижу, как ветер приглаживает траву, как он колышет ее. Конечно, можно смотреть и на деревья. Самым прекрасным я считаю море и ветер… Мы посмотрим на них вместе, правда?

— Да, Мира, — сказал он.

— Мы столько всего сделаем все вместе, я надеюсь! Только бы Горан выздоровел. Тогда мы сможем путешествовать. Горан и я знаем только Югославию. Ты только представь себе! Однажды летом мы были на Черном море: Надя, мой зять, Горан и я. Три недели. Я толком не знала и Югославию, а теперь Югославии больше не существует. Сколько нам предстоит наверстать, Роберт! Сорок лет жизни!.. Не смотри на меня так печально, я знаю, что это невозможно, у нас совсем мало времени. Самое главное, что мы снова вместе — и что Горан выздоровеет, по-настоящему выздоровеет. Тогда вы двое станете для меня всем светом, а мы станем им для Горана. Тогда мы победим время. Победим! Давид Пардо — я тебе о нем рассказывала, — мой друг из Сараево, он сказал, что в настоящей трагедии умирает не главный герой, а хор, и в Сараево мы призваны послужить эксперименту, который покажет, что происходит с современным обществом, в котором отсутствуют какие бы то ни было основополагающие условия цивилизации. Этот Давид Пардо также сказал: «Настоящие победы одерживают в сердце, а не в той или иной стране». Если Горан поправится, тогда у нас будет все, что важно, что надо знать и любить в наших сердцах, и мы будем жить в мире…

Фабер молчал.

— О чем ты думаешь, любимый?

— Жить в мире, — сказал он и почувствовал, что его тело становится с каждой минутой тяжелее и тяжелее от усталости. — Об этом говорила и Людмилла… жить в мире. Точно так же назывался один итальянский фильм, который сняли сразу после войны, «Жить в мире». Луиджи Дзампа был режиссером, великолепный Сузо Чекки Д’Амико и трое других писателей написали сценарий, а удивительный Альдо Фабрицци снялся в главной роли. Прошло много лет, пока этот фильм попал в немецкий прокат. Это была моя первая работа как синхронного переводчика… «Жить в мире», — повторил он, речь его становилась все медленнее, все больше подчиняясь сну. — …История происходит незадолго до конца войны в Италии… Двое американских военнопленных, которые сбежали из лагеря, приходят к одному крестьянину и просят их спрятать… Крестьянин очень боится, он хороший, простой человек, он хочет только одного: жить в мире. Но как бы ни велик был его страх, он прячет американцев… Единственный немецкий солдат, который был в деревне, находит их… Крестьянин начинает его убеждать в бессмысленности войны и в сладости мира, ему удается убедить его настолько, что тот дезертирует… Потом они узнают, что война закончилась, они вне себя от счастья, что отныне могут жить в мире, и они пляшут, и поют, и напиваются, немец, и американцы, и итальянцы, черные и белые, они так счастливы… так счастливы. В это время мимо проходит немецкий патруль — нацисты отступают. Но когда они увидели это братание, это счастье, они взяли автоматы и расстреляли американцев, крестьян, немца и всех жителей деревни, — всех, всех, кто только хотели жить в мире…

Голос Фабера стал тише и невнятнее, потом совсем затих. Он заснул, как и Мира. Ее голова лежала у него на груди, его левая рука покоилась на ее плече. Никто из них не ушел в другую кровать, и оба, защищенные темнотой, заснули вместе, в мире.

6

— Бака! Деда! Бака!

Фабер очнулся от глубокого сна.

— Что такое?

Перед кроватью стоял Горан. Его пижама вся промокла от пота, мальчик дрожал всем телом.

Мира тоже проснулась. Она с испугом смотрела на Горана.

— Горан! Что с тобой, Горан?

Лучи солнца косо освещали комнату.

— Мне так плохо… Меня вырвало, три раза… и у меня сильный озноб…

Мира уже вскочила с кровати. Она положила ладонь на лоб Горана.

— Да ты весь горишь! У тебя температура! И озноб! О Господи, что произошло?

— Я не знаю, Бака… Я не знаю… Я сейчас умру?

— Конечно же, нет! — Фабер встал. Он проводил мальчика, который еле мог ходить, в его комнату и помог ему, задыхающемуся, забраться в кровать. — Подожди минуточку, Горан, — сказал он, чувствуя головокружение от напряжения. — Только одну минуточку, Горан… Надо померить температуру. Я сейчас позвоню в госпиталь… Только не бойся!.. Только, пожалуйста, не бойся!..

Мира прибежала вслед за ними с термометром.

Когда Фабер набрал номер Детского госпиталя, он услышал, в какой уже раз, детский голос, который был так хорошо ему известен:

— Здравствуйте! Это Детский госпиталь Святой Марии. Пожалуйста, подождите!.. Здравствуйте! Это Детский госпиталь Святой Марии. Пожалуйста, подождите!..

— Ну же! — пробормотал он. — Ну же! — Он посмотрел на свои часы. Было десять минут десятого. Они все проспали.

— Здравствуйте! Это Детский госпиталь Святой Марии. Пожалуйста, подождите!.. — Детский голос на пленке оборвался. Раздался мужской голос:

— Детский госпиталь Святой Марии! Доброе утро!

Фабер заговорил в страшной спешке:

— Доброе утро! Пожалуйста, доктора Белла, это очень срочно!

— С доктором Беллом сейчас нельзя связаться… Хотите поговоритьс фрау доктором Ромер?

— Да, пожалуйста!

В телефонной трубке шумело и трещало.

— Подойди же! Подойди же! — говорил Фабер.

Снова раздался мужской голос:

— Очень жаль. Но мне придется позвонить ей на пейджер.

Снова послышались шум и треск, бесконечно долго, как казалось Фаберу. Наконец к своему великому облегчению, он услышал знакомый голос:

— Ромер.

— Фрау доктор, это Фабер… э, Джордан. Горану очень плохо… Его вырвало… он потеет… его знобит… лихорадит…

Мира подошла с термометром и показала его Фаберу.

— …у него температура… тридцать девять и две…

— Немедленно привозите его сюда! И не волнуйтесь так! Мы вас предупреждали, что такое может случиться из-за этих лекарств, прежде всего из-за циклоспорина-А.

— Мы сейчас приедем, фрау доктор, — сказал Фабер.

Через несколько минут он уже ехал по Берингерштрассе в сторону города. На заднем сидении машины лежал Горан, закутанный в толстый халат. Мира осталась дома. В панике она не смогла даже одеться. Утренний поток транспорта было очень плотным. Фабер с трудом продвигался вперед.

В голове его стучала одна единственная мысль: «Жить… он должен жить… он должен жить… он должен жить…» Фабер укусил себя за губу, так как в голову ему пришла мысль, как однажды он сидел возле двери реанимации и думал лишь одно: «Он должен умереть… он должен умереть… он должен умереть…»

Металл ударил по металлу.

Фабер не заметил, что ехавшая перед ним машина затормозила на красный сигнал светофора, и врезался в ее багажник.

Водитель выпрыгнул из машины и бросился к нему, осыпая проклятьями.

— Мне очень жаль… Запишите мой номер… У меня больной мальчик в машине, его нужно срочно отвезти в госпиталь… Простите, пожалуйста, простите… Это была моя вина… Укажите меня в заявлении… Моя страховка это оплатит… или я… только сейчас… зеленый свет! Поезжайте, пожалуйста, проезжайте вперед!

Мужчина только бросил взгляд на заднее сиденье. Потом он бегом вернулся к своей машине и отъехал. Он даже не записал номера машины Фабера. Тот тоже немедленно тронулся с места.

«Осторожно, — думал он. — Осторожно!»

— Горан, ну как ты?

— Плохо, деда, плохо… — пробормотал мальчик. И вслед за этим его вырвало на пол автомобиля.

«Проклятье, — подумал Фабер. — О, проклятье!»

Он добрался до въезда в госпиталь для машин «скорой помощи». Привратника, похоже, предупредили, красно-белый шлагбаум поднялся, Фабер проехал во двор. Здесь их ждали двое санитаров с носилками на колесиках. Не говоря ни слова, они ловко вынули Горана с заднего сиденья автомобиля и поспешили внутрь здания. Фабер выключил мотор и бросился за ними.

Вестибюль.

Красная надпись:

ОПАСНОСТЬ ИНФЕКЦИИ!

ВХОД СТРОГО ЗАПРЕЩЕН!

Санитары с носилками так резко остановились, что Фабер налетел прямо на одного из них.

— Что случилось? Почему вы остановились?

— Сами посмотрите! — санитар повел подбородком.

Дети и взрослые загородили проход. Перед смотровым кабинетом доктор Белл, санитары и сестры пытались помешать молодой женщине тащить маленького мальчика в сторону главного входа.

— Будьте благоразумны, фрау Зигрист! Не уходите! Я понимаю ваше состояние. Этого не должно было произойти, никогда, поверьте. Однако вы же говорили с профессором Альдерманном, доктором Ромер и мной! Мы четыре дня подряд объясняли вам… Останьтесь! Пожалуйста, останьтесь! Выслушайте меня еще раз!

— Я достаточно долго вас слушала! Отпустите меня! Освободите место, немедленно, вы все! Не смейте меня задерживать! Я не позволю травить моего сына химиотерапией!

С тем молодая женщина, которая тянула за собой маленького мальчика, бросилась к выходу и выскочила на улицу.

Санитару, на которого налетел Фабер, надоело.

— Уйдите с дороги! — крикнул он.

Дети и взрослые отскочили в сторону. Мужчины втолкнули носилки в отделение. Доктор Ромер поспешила за ними.

— Я позабочусь о Горане, господин Джордан. Пожалуйста, посидите в комнате ожиданий! — Она побежала за санитарами.

Сестры и врачи, которые сами испугались, попросили растерянных детей разойтись по своим палатам. Проход внезапно опустел. Доктор Белл тоже исчез, так быстро, что Фабер даже не успел заметить, куда. Он прошел в комнату ожидания и сел на скамью. Женщина в зеленом платье сидела напротив него. Фабер поздоровался. Она немедленно начала разговор:

— Ваш мальчик — что с ним?

— Высокая температура.

— У моей дочери тоже. Снова и снова. Я снова и снова привожу ее сюда. — И сразу спросила: — Что вы скажете об этой Зигрист?

— О ком?

— О Зигрист… женщине, которая устроила весь этот шум и убежала со своим сыном.

— Я не знаю, что здесь произошло. Я никогда раньше не видел эту женщину.

В комнату ожиданий вошла вторая женщина. На ней был брючный костюм, и она тут же присоединилась к разговору.

— Фрау Лодер, что случилось с этой Зигрист?

— Новые результаты анализов вашей Терезы все еще не готовы?

— Надо подождать. Это тянется и тянется. Итак, что же с этой Зигрист? Со мной она никогда не разговаривала, но с вами!

Фабер нервно посмотрел на часы. Без пяти десять. Ждать. Он тоже должен подождать. Мимо по коридору пробежали двое смеющихся детей.

Женщина в зеленом платье, которую звали Лодер, сказала:

— Да, эта Зигрист разговаривала со мной с самого начала. Четыре дня назад она пришла сюда со своим сыном Робином. Вас не было, фрау Свобода.

— Малыша зовут Робин?

— Ее сына, да.

— Она замужем? — продолжала интересоваться женщина в брючном костюме, которую, похоже, звали Свобода.

— Вдова. Ее муж год назад упал с лесов на строительстве в бывшей ГДР. Бедная женщина. Четыря дня назад у мальчика начались боли в животе. Сильные. Она подумала, что это аппендицит. Они обследовали его. Никакого аппендицита. Опухоль в печени, рак.

— Иисус-Мария-и-Иосиф, и у него тоже?

— У него тоже, да. Они очень тщательно провели обследование. «Целых четыре дня», — сказала Зигрист, — я видела ее каждый день. Рак в левой доле печени.

Фабер посмотрел на часы. Без четырех минут десять. Жить… Он должен жить…

— Сколько лет Робину?

— Пять.

— Где живет Зигрист?

— В Вайдлинге недалеко от Клостернойбурга.

— Вайдлинг?

— Совсем маленькое местечко. Из Клостернойбурга ей надо ехать на поезде. Рак, да! Они много часов подряд говорили с ней, профессор, все врачи и психолог.

«Мне надо выбираться отсюда, — подумал Фабер. — Вон, в коридор».

Пот струился у него с затылка под воротник. Он чувствовал такую слабость, что не мог подняться на ноги. Как долго я смогу выдержать это? Сколько еще? Я больше не могу. Я должен суметь. Что Мира будет делать без меня? Что Горан будет делать без меня?

— Опухоль в печени очень хорошо поддается лечению, говорили они Зигрист, она рассказала мне об этом. Уже сегодня хотели начать лечение.

— С химии?

— Ну конечно, с химии! Они и Зигрист объясняли: сначала химия. От химиотерапии опухоль уменьшается, ясно же.

— Ясно.

«Две специалистки», — подумал Фабер.

— Через две недели она становится такой маленькой, что можно проводить операцию. Как и в случае вашей Терезы. Но после операции тоже нужна химиотерапия и облучение. Чтобы нигде не осталось других образований. Лечение длится долго и проходит сложно, да кому я это рассказываю!

— Ужасно! Это совершенно ужасно. Моя бедная Тереза. Она не сделала ничего плохого. Она всегда была послушным ребенком. Что это за Бог такой, который так наказывает невинного ребенка?

«Бога нет, — подумал Фабер. — И это единственное извинение».

Внезапно его охватил ужас: а если печень Горана невозможно будет спасти? Если она все же будет отторгнута? Если ему снова потребуется новая печень, вторая трансплантация после всего, что натворили эти лекарства? Фабер наклонился вперед. Он напряженно прислушивался, руки были мокрыми от пота.

— Да, и Зигрист со всем согласилась. Вы ведь тоже были вынуждены со всем согласиться и могли только надеяться, что ваша девочка снова поправится.

— Я молюсь об этом день и ночь.

— Это единственное, что остается… Они твердо обо всем договорились. Сегодня Зигрист пришла со своим мальчиком, и они прошли в отделение онкологии.

— И что потом?

— Что случилось потом, я не знаю. Дверь резко распахнулась, и Зигрист выскочила оттуда вместе с Робином, она кричала: «Нет, нет, нет, нет, я не позволю делать этого с Робином! Я не могу позволить ему терпеть все это! Никогда! Только не это! Вон, прочь, пойдем, Робин, нам надо уходить отсюда!» Она хотела бежать к выходу с мальчиком. Доктор Белл сделал попытку остановить ее, уговаривал ее, но ничего нельзя было сделать, она вместе с Робином ушла.

— Но почему, фрау Лодер, почему? Она же со всем согласилась? Почему она вдруг убежала? Что там произошло?

— Не знаю. Я спрашивала у всех женщин. Никто не знает. Она, должно быть, перенесла сильный шок, эта Зигрист.

— Отчего?

— Ни малейшего понятия…

— А врачи…

— Ничего не говорят.

— Да, но, Иисус-Мария-и-Иосиф, из-за чего она могла пережить такой шок, что сбежала?

— Я же вам говорю, что не знаю. Загадка. Я считаю, что для Робина нет другого спасения. Я хотела ей это сказать, но она уже ушла.

— Странно…

— Вот именно, странно. Что она собирается теперь делать? Если мальчику не провести химиотерапию и не прооперировать, то он умрет. Бред, что она совершила, эта Зигрист, бред…

Фабер снова взглянул на часы. Было пять минут одиннадцатого 21 июля 1994 года, и никто в тот момент даже не представлял себе, что растерянная мать и ее пятилетний сын в конце концов будут решать вопрос о жизни и смерти Горана.

7

— Гастроэнтерит, — сказала Юдифь Ромер. Она сидела в своем кабинете напротив Фабера. Врач выглядела бледной и уставшей этим утром.

«У нее, должно быть, было ночное дежурство», — подумал Фабер.

— Ничего страшного, господин Фабер. Действительно ничего. Через пару дней вы снова сможете забрать Горана домой.

— Он должен здесь остаться?

— Непременно! Мы не можем рисковать, ни в коем случае — вам хорошо это известно.

— Состояние… — Фаберу пришлось начать снова, — состояние его печени ухудшилось? Есть опасность… — Он был не в силах выговорить этого слова.

— Отторжения? У Горана хроническая реакция отторжения. Посмотрите на цвет его кожи! Билирубина от двадцати до тридцати… Сначала мы должны были воспрепятствовать немедленному отторжению печени, не забывайте об этом! Опасность все еще сохраняется, было бы безответственно, скрывать это от вас. Но после всего, что нам удалось установить — требуются дополнительные обследования, — состояние его печени не ухудшилось. Нет, господин Фабер, по всей вероятности, сегодняшнее болезненное состояние Горана объясняется приемом лекарств, которые он должен продолжать принимать при любых обстоятельствах, — я сказала вам это по телефону. Иммунная система Горана сильная, и она больше не хочет терпеть эту печень. При помощи циклоспорина-А и имурека мы должны ее ослабить, чтобы остановить реакцию отторжения, вы знаете это. Но в таком состоянии он подхватывает любой вирус. При малейшем ухудшении вы должны немедленно везти Горана к нам! Это тяжелое время для него… для вас… для всех нас… Но по-другому нельзя, господин Фабер, только так мы можем надеяться, что он сохранит свою печень. Горан не всегда будет чувствовать себя плохо. У него будут периоды хорошего настроения и отличного самочувствия. Это был первый взлет и падение…

— Мне можно к нему?

— В любое время. Сейчас он спит. Поверьте, нет никакой опасности, господин Фабер…

— Эта фрау Зигрист, которая перед этим убежала со своим сыном… — начал Фабер. — Простите, пожалуйста! Вы не хотите о ней говорить.

— Я не имею права, — сказала доктор Ромер. Ее взгляд устремился мимо Фабера вдаль, лицо запало и стало походить на трагическую маску.

«Она видит несчастье, — подумал Фабер. — Ужасное несчастье».

В комнате воцарилась мертвая тишина. Затем издалека донесся радостный смех какого-то ребенка.

8

Через неделю, 29 июля, Горана выписали из госпиталя. Мира и Фабер вместе забрали его оттуда. На следующий день в гости в дом на Альзеггерштрассе пришла Петра.

Горан принял ванну, дважды побрился, изведя при этом огромное количество туалетной воды. На нем была футболка, подаренная Петрой, та, что с ее глазами и надписью: Is watching you! белые джинсы и белые туфли, которые он получил от Миры и Фабера.

— Вау! — сказала Петра. — Ты сегодня шикарно выглядишь!

— И ты… ты тоже, — сказал Горан, который от волнения чуть-чуть заикался.

Петра принесла Мире букет желтых роз и протянула его ей.

— Спасибо, — сказала Мира. — Желтые розы — мои любимые цветы.

— Я знаю, — сказала Петра. — Я спросила Горана.

Фабер отметил, что девочка выглядит очаровательно, с высоко зачесанными светлыми волосами, светлыми глазами и бархатистой кожей. На Петре было красное длинное платье с бретельками, которые перекрещивались на спине.

«Как по-женски она уже выглядит, — подумал Фабер. — Несмотря на перенесенную болезнь — почти взрослой. Длинные стройные ноги, узкие бедра, широкие плечи, маленькие груди, которые проступают сквозь ткань — а ведь ей только пятнадцать лет! Невозможно поверить! Вообще трудно поверить, — подумал он, — в эти короткие перемежающиеся фазы счастья и страдания, здоровья и смерти, надежды и отчаяния, всегда вместе, Ginkgo biloba».

Фаберу припомнился один куплетист из Берлина, который принадлежал к давно исчезнувшему миру, его звали Отто Ройтер. На одной старой шеллаковой пластинке сквозь шум и скрежет он услышал музыку и голос Ройтера, который жаловался, что в жизни все устроено наоборот, потому что правильнее было бы «сначала умереть, чтобы это уже было позади — а потом только жить!»

«И об этом думаю я! — неожиданно подумал он. — Я, который всего три месяца назад держал дуло пистолета во рту…»

Петра передала Горану подарок, завернутый в золотую бумагу и перевязанный красной лентой. Он вскрыл его с большой осторожностью, его кожа и глаза сохранили желто-коричнево-зеленый оттенок, руки продолжали дрожать. Горан достал видеокассету в футляре, глаза его вспыхнули, стоило ему посмотреть на обложку.

Почерком Петры стояла надпись: «Нью-Йорк Никс» — «Чикаго Буллз». Восточная конференция. Финальная серия. 7-я игра, 1994.

— С ума сойти! — заикаясь, проговорил Горан. — Такого… такого просто быть не может!

— Может, — сказала Петра. — Ты рад?

— Рад ли я? — Он вышел из оцепенения и положил руки ей на плечи. — Эта самый замечательный подарок, который ты могла мне сделать, Петра. Решающая игра за звание чемпиона Восточной конференции на Мэдисон Сквер Гарден! Эйр Джордан в игре не участвовал, но Тони Кукоч, «Паук из Сплита»! — Его голос внезапно дрогнул, и он, заикаясь, заметил: — Э… это стоит, по меньшей мере, четыреста шиллингов! Самое меньшее, Петра! Целое состояние!

«Мальчишка типа Вальтера Маркса», — подумал Фабер. Они стояли в саду под кустарниками высотой с дерево и между клумбами с множеством разноцветных цветов, было жарко, но ветер шевелил траву, цветы, листья, «зримый» ветер Миры.

— Успокойся, Горан, — сказала Петра. — Я это не покупала. — И гордо прибавила. — Я записала это для тебя.

— За… записала? Где это? Как это? Когда это?

— Ну, когда это транслировали.

— Транслировали? Кто?

— «Евроспорт».

— Что это такое?

— Спортивный канал. У нас есть кабельное телевидение! Мы принимаем передачи двадцати шести станций. В том числе «Евроспорт». Я расспросила Альфи, парня из клиники с лейкемией, который играл в баскетбол, и он сказал мне, когда они будут передавать этот матч. Чистую кассету мне подарила мама. Это не стоило мне ни гроша. Ах да, чуть не забыла, я должна передать вам всем наилучшие пожелания.

— Ты… — начал Горан, — ты… Как, ты сказала до этого, я выгляжу?

— Шикарно.

— Ты шикарная, Петра, — сказал Горан и посмотрел на нее, как на ходячее чудо.

— Ну, прекрати! — сказала Петра. — Ты же сказал мне, что у вас здесь имеется видеомагнитофон.

— В библиотеке, да. Там мы и посмотрим игру.

— Ну конечно, — сказала Петра. — Но ты также сказал, что будет полдник с очень вкусным пирогом.

— Так оно и есть, — сказала Мира. — Пойдем!

Потом они сидели на большом балконе, а под ними в солнечном свете лежал город. Здесь, наверху, ветер был сильнее и приносил прохладу, и Людмилла, маленькая кругленькая сербка из Белграда, подала кофе и заявленные сладости.

— Это называется баклава, — пояснила Людмилла. — Фрау Мазин наверняка знает что это, правда?

— Еще бы, — сказала Мира. — Это нечто очень вкусное.

— Баклава! — в восторге закричал Горан.

— Тебе это, конечно, тоже знакомо, — сказала Людмилла. И обратилась по-сербскохорватски к Мире. — Тесто для штруделя[113] я сделала очень нежным, чтобы оно не было чересчур тяжелым для мальчика, но зато положила побольше ореховой начинки, она ведь не может ему повредить — ведь правда?

— Определенно не повредит, — сказала Мира засмеявшись. — Вы пополдничаете с нами, Людмилла, не правда ли?

— Ну конечно, — ответила та и села. Мира разрезала баклаву, и пока все ели и пили, воцарилась торжественная тишина, только ветер пел в кронах деревьев наперегонки с птицами, и наконец Горан с набитым ртом мечтательно заметил (хотя ему было хорошо известно, что разговаривать с полным ртом не принято):

— Как это вкусно.

— Так вкусно бывает всем нам, — сказала Людмилла. — Сербам, боснийцам и хорватам, христианам и мусульманам. Все едят баклаву, но стреляют друг в друга насмерть.

9

— Вот! Видишь, это Тони Кукоч! Тот, что под номером семь! Он на втором месте среди лучших игроков! А вот и Скотти Пипен, самый лучший! Сейчас он бросает… бросает… рядом!

Взволнованный голос Горана доносился на балкон через большое окно библиотеки вместе с нарастающим через определенные промежутки времени ревом гигантской массы зрителей и редким неотчетливым комментарием диктора. Ветер снова и снова рассеивал все это, и слышался только шум листьев. Фабер и Мира сидели в плетеных креслах, стол после полдника был прибран, крыши церквей, музеев и тысяч домов светились, как могучий поток в золотом сиянии.

— Я рада, что они так хорошо понимают друг друга. Петра чудесная. Такая умная, такая приветливая, такая любящая, такая красивая… — сказала Мира.

— Ты точно такая же, — сказал Фабер. — И останешься такой навсегда.

— Прекрати! — сказала она.

— Ты никогда не состаришься, — сказал Фабер.

— Немедленно прекрати!

— Но это действительно так.

— Что с тобой сегодня, Trouble man?[114]

— Я сегодня думаю не только о том, что мы снова нашли друг друга, — сказал он. — Есть такие женщины, которые остаются всегда молодыми и красивыми несмотря на то, сколько им лет. Ты одна из таких женщин. — Он погладил ее по руке. — Что ты только что сказала? Trouble man?

— Да, — сказала Мира. — Ты мой Trouble man.

— Я твой Trouble man, — сказал он удрученно. — Конечно. Я ведь ушел и оставил тебя на произвол судьбы.

— У нас бы никогда все так прекрасно не сложилось, если бы ты тогда не ушел, Trouble man, — сказала Мира, схватила его за руку и крепко сжала. — Если бы ты остался, то счастье, может быть, продлилось бы пару лет, а потом все стало бы привычным и пресным, скучным — таким, как чаще всего это и бывает. И вот мы встречаемся снова после стольких лет, и все идет по-новому, волнующе, чудесно. — Она наклонилась к нему и поцеловала его в щеку, долго и нежно.

— Trouble man, — сказал Фабер. — Ты это специально для меня придумала?

— Ничего я не придумывала. Я это слышала однажды.

— Слышала?

— Да, любимый, в Белграде в шестидесятом году.

— Я ничего не понимаю.

— Ты ведь знаешь Максвелла Андерсона?

— Конечно. Но какое он имеет отношение к Trouble man.

— Родился в тысяча восемьсот восемьдесят восьмом, умер в тысяча девятьсот пятьдесят девятом. Написал много социально-критических общественных драм и антивоенных пьес… — забубнила Мира.

— Это-то тут при чем?

— …комедий и трагедий в стихотворной форме о жизни — кроме всего прочего — Сократа, Иисуса Христа…

— Мира!

— …и Святой Иоганны. Кроме того, Андерсон написал либретто для многих знаменитых мюзиклов, в том числе либретто для «Затерянных меж звезд», музыка Курта Уэйлла, премьера состоялась в тысяча девятьсот сорок девятом…

— Мира! — закричал Фабер. — Ты что, с ума сошла?

— Слава тебе господи, нет, в любом случае пока нет.

— Тогда что же это было с Максвеллом Андерсоном?

— Я проделываю такое время от времени. Я должна делать такое время от времени. Коль скоро я уже позабыла, как долго ты оставался в Люцерне и во сколько твой самолет тогда приземлился, то для меня служит маленьким, крохотным утешением то, что я еще помню про Максвелла Андерсона. Если долговременная память хорошая, то этим, конечно, трудно похвастаться, но все же, по крайней мере, она действует. В нашем возрасте стоит быть благодарным за все. Только попробуй утверждать, что ты сам не проводишь такие проверки!

«Итак, Мира тоже, — подумал он, разрываемый противоречивыми чувствами радости и озабоченности. — Гинкго-билоба, значит, она тоже».

— Естественно, — сказал он, — естественно, я тоже так делаю. Недавно вот с Джоном Драйденом.

— Вот, пожалуйста! Shake hands, brother![115] А теперь обрати внимание на захватывающий дыхание, потрясающе гладкий переход: в тысяча девятьсот шестидесятом году одна американская гастролирующая труппа приехала в Белград. Тогда-то я и посмотрела мюзикл «Затерянные меж звезд». Это было седьмого сентября шестидесятого года — я помню это до сих пор, что ты на это скажешь? Альцгеймер go home![116] Нашей дочери Наде исполнилось тогда шесть лет… Я могла думать только о тебе. Поэтому эта песня и произвела на меня такое впечатление.

— Какая песня?

— «Trouble man», — песня из мюзикла; ее пела Ирина…

— Минуточку! — сказал Фабер. — Американская труппа была на гастролях в Белграде в шестидесятом году?

— Тогда американские труппы часто приезжали на гастроли! С другими мюзиклами! «Человек из Ла Манчи», например, его я тоже смотрела. И «Моя прекрасная леди».

— Американские мюзиклы в коммунистической стране? В самый разгар холодной войны?

— Это была совершенно особенная коммунистическая страна, любимый! Страна Тито. Коммунизм Тито. Тито, который так ловко жонглировал между Западом и Востоком. Тито, которого на самом деле звали Иосип Броз, родился двадцать пятого мая тысяча восемьсот девяносто второго…

— Остановись!

— …Тито и его супруга явились на югославскую премьеру «Затерянных меж звезд»…

Фабер смотрел на нее, как она продолжала говорить и все глубже и глубже соскальзывала в прошлое.

— Trouble man… я, конечно, уже не помню весь текст песни… только отрывки… но содержание песни я помню отлично… и я никогда его не забуду… Эта Ирина любит одного мужчину больше всего на свете, но он приносит ей столько же счастья, сколько и несчастья, этот Trouble man, этот Вестник несчастья… «В его приходе таится счастье, но там же таится и несчастье, что он уйдет, и еще большее несчастье наступит после этого», — так пела Ирина. Ни с одним мужчиной она не была раньше так близка, она любит его смех, даже само несчастье она любит и плач по нему…

Теперь Мира смотрела вниз на город, а из библиотеки слышались голоса комментатора, Горана и безумство болельщиков этой столь важной игры, и ветер пел в деревьях, его можно было увидеть и здесь…

— Trouble man, — сказала Мира и своими мыслями она унеслась далеко, далеко в песчаное море времени, — Trouble man, walking out there, maybe in the strange town, God knows where…[117] Когда он ушел, Ирине как-то удается жить дальше… При свете дня никто не замечает ее несчастья, которое переполняет ее, но, о Господи, но когда наступает ночь, все становится совсем по-другому… Trouble man, Вестник несчастья, поет она, прислушайся к зову моего сердца, оно разыщет тебя на чужбине, следуя за тобой повсюду, оно в конце концов разыщет тебя и спросит: «Ты не вернешься домой, Trouble man?» Aren’t you coming home, Troublev man?[118]

Очень медленно взгляд Миры вернулся из сорокалетнего прошлого назад, она улыбнулась Фаберу и сказала:

— И ты вернулся домой, Trouble man!

10

— …В.J. Armstrong, coming out of the corner, starting to hit…[119]

— Ну, вперед, Би Джей, вперед!.. Снова ничего!.. Хочется выть…

— …John Starks stops the ball with his body…[120]

— И Кукоч ничего не предпринимает! Ничего! Сделай же что-нибудь, Тони! Вот как это выглядит, когда нет Эйр Джордана!

— …with two and a half minutes to go in the fourth quarter, Chicago: seventy-four, New York: eighty-two…[121]

Воплей болельщиков, комментатора было почти не слышно, зато стало лучше слышно Горана.

— «…Никс» опережают на восемь очков! Дела у «Буллз» идут плохо, очень плохо!

— Две с половиной минуты? — Раздался голос Петры. — Еще только две с половиной минуты?

— Игры! Чистого времени! Ты же сама видела, как часто назначают тайм-аут! Тогда это время не считается! Сейчас, например, вот, пожалуйста, тайм-аут.

— И тут же реклама!

— Естественно! Каждая минута рекламы приносит целое состояние.

Мира и Фабер подошли к балконной двери в библиотеку, он немного сильнее приоткрыл ее. Шторы были задернуты. Горан и Петра не замечали Фабера и Миру, но тем было хорошо слышно, что происходило в комнате.

— Тайм-аут? Что это такое, Горан?

— Короткий перерыв. Тренер и игроки совещаются, обдумывают тактику… Господи всемогущий, восемь очков отставания! «Буллз» выбывают из Восточной конференции, они проиграли! Потому что Майкл Джордан не участвовал в игре! Его одного всегда было достаточно, чтобы победить «Никс»! Но нет, тридцатилетний мужик сидит дома на диване и смотрит все это по телевизору…

Мира и Фабер улыбнулись. Тесно прижавшись друг к другу, они стояли на террасе, его рука лежала у нее на плече.

— Что это, Горан? Это вроде не реклама!

— Это самые впечатляющие моменты прошлых игр! Вот! Вот! Вот! Это Эйр Джордан! Теперь ты сама можешь увидеть, как он летает. Разве он действительно не летает? Ты раньше когда-нибудь подобное видела? Петра! Посмотри только, замедленная съемка! Джордан летит!

— Какой здоровый! Какой сильный! Плечи! Руки! И это Эйр Джордан?

— Шесть футов и шесть дюймов, один метр девяносто восемь сантиметров, сто девятнадцать фунтов — вот он какой, Эйр Джордан! И вот еще! И вот еще раз!

— Вот теперь продолжение игры, не так ли?

— Да… Номер тридцать три — это Патрик Юинг… у «Никс» за год он получает семь миллионов долларов… Заслужил, заслужил каждый цент этих денег, ты только посмотри на него, ты только посмотри на него…

— …yeah, Ewing got the ball allright, but Horace Grant knocked him down…[122]

— Фол! — заорал Горан. — Фол! Фол!

Зрители бесновались.

— Все происходит так стремительно, Горан, что невозможно уследить…

— Пробежка! Пробежка! — закричал через секунду Горан.

— Что значит «пробежка»?

— Ты же сама видела! Оукли нес мяч в руках…

— Ну и что?

— Это запрещено. Он может только вести мяч, только вести его… Теперь снова Скотти Пипен, видишь… Вперед, Скотти, вперед!.. Мяч у Армстронга… Грант… Майерс… Да, да, да — все! Джон Старкс из «Никс» перехватил! Без Джордана просто не получается, они проиграли, «Буллз», они проиграли…

— Ты то и дело говоришь «Никс»? Кто этот «Никс»?

— Милостивый боже, только ребенок не знает этого! «Никс»! «Никс»! Сокращение от «Никербокерз»!

— Вот оно что!

— Снова тайм-аут. Петра, Петра! Три года подряд «Буллз» были победителями главного финала НБА! А теперь они даже не могут осилить финала Восточной конференции! Вот дерьмо! Осталась минута и тринадцать секунд… двенадцать… одиннадцать… десять… фол! Ну же, давайте, фолите, тюфяки! Давай, Картрайт, фоли, хватай за руку! Тому ни за что не попасть! Почему ты не фолишь, Билл?

— …he bangs his knee…[123]

— Этого только не хватало!

— …a huge rebounded by Ewing…[124]

— …вон там тренер «Буллз» Фил Джексон… и вон там Пэт Райли, тренер «Никс»… Double dribbling! Double dribbling![125]

— Что? Что? Что?

— Он сперва вел мяч, потом взял его в руки, потом снова повел… Ошибка! Ошибка!

— …Kukoc looking for someone free in the corner…[126]

— He торопись, Кукоч, ты, сосунок! Браво, мяч ушел! Почему вы не фолите? Почему вы не фолите?

— …Davis on a rebound… Davis slips… Bad luck again for the Bulls… Horace Grant unable to get the ball… gets overpowered by Charles Oakley…[127]

Горан громко простонал.

Фабер и Мира поцеловали друг друга.

— I love you, Trouble man,[128] — прошептала Мира.

— And I love you,[129] — прошептал Фабер.

— …fifty two seconds to go in the fourth quarter… Chicago: seventy seven, New York: eighty-seven…[130]

— Отстают на десять очков и ни разу не попытались сфолить, идиоты… Харпер… Оукли… Юинг… Старкс… больше ничего не будет, больше ничего не будет… Проиграли, они проиграли, «Буллз» проиграли на десять очков!

Вся мировая надежда и тоска послышались в голосе Горана, когда он сказал:

— Эйр Джордан вернется! Я чувствую это, я знаю это, он вернется! Он снова будет играть. Он должен снова играть, он сам знает об этом, это его предназначение. И говорю тебе, он еще раз станет чемпионом мира. В четвертый раз. Такого еще никогда не было, чтобы кто-то вернулся и еще раз стал чемпионом НБА. И я увижу это своими глазами, Петра, как Джордан вернется и снова сыграет. Ради этого моя печень должна выдержать! Только ради этого!

— Аминь, — сказала Петра. И после паузы спросила: — Но почему ты постоянно кричал, что «Буллз» должны пойти на нарушение правил? Ведь правила нельзя нарушать…

— Иногда нужно, Петра! Они должны были!

— Почему?

— Я тебе объясню, я тебе объясню. Когда время на исходе, и остается только две минуты, и если ты проигрываешь очки, а «Буллз» как раз проигрывали, тогда надо было пойти на нарушение против самого слабого игрока «Никсов», снова и снова. Таким образом часы можно остановить и выиграть время, тогда игрок с самым плохим показателем бросков бросит мяч, то, возможно, им повезет и он не попадет в корзину… Но даже если он попадет, все равно у «Буллз» останется время, чтобы самим набрать очки. Вот как это просто. Теперь тебе понятно?

Она не ответила.

— Петра, ты поняла?

Молчание.

— Петра!

Раздался ее нежный голос:

— Горан, ты мне очень нравишься.

— Значит, нет, — констатировал он.

11

Около одиннадцати часов вечера они отвезли Петру домой. Фабер сидел за рулем, Мира рядом с ним, а юные влюбленные устроились на заднем сидении. По сравнению с тем, как много они говорили между собой после обеда, сейчас они были на удивление тихими и преисполненными мира.

«Жить в мире, — подумал Фабер. — Как это легко — сделать людей несчастными, миллионы людей, просто детская игра, самое простое дело на свете. Сделать людей счастливыми, хотя бы на самое короткое мгновение, — самое сложное дело на земле. Сегодня нескольким людям удалось это сделать».

Петра жила в Деблинге, сравнительно недалеко. Фабер остановился перед ее домом, и Петра поблагодарила и попрощалась с ними. Затем Горан проводил ее до входной двери. Оба исчезли позади кустарников и деревьев в саду, и Мира с Фабером терпеливо и тактично ждали в арендованном «опеле-омега».

Наконец снова появился Горан и без слов забрался на заднее сидение. Фабер тронулся с места. Никто не произносил ни слова. Только когда они добрались до Гюртеля, потрясенный Горан сказал:

— Она поцеловала меня, Бака, деда, поцеловала по-настоящему! Вы знаете, как это бывает!

— Да, Горан, — сказала Мира, повернувшись к нему и проведя рукой по его волосам, — мы знаем это.

Уже довольно сильно стемнело. Фабер включил ближний свет фар. На дорогах все еще было много машин, только в Герстгофе стало поспокойнее. Фабер ехал вверх по Гербекштрассе и свернул налево на Альзеггерштрассе. Горан громко зевнул.

В доме банкира Каллина Мира и Горан заторопились отправиться в кровать. Фабер тоже лег в кровать, на этот раз сразу во второй спальне. Он закинул руки за голову и уставился в потолок, на котором в свете уличной лампы играли причудливые тени от листвы. Где-то через час он поднялся и прямо в пижаме отправился посмотреть, спят ли Горан и Мира. Оба глубоко дышали.

Фабер прошел в библиотеку. Там стояла печатная машинка. Он включил свет в торшере с зеленым абажуром и выключил верхний свет. Теперь светло было только вокруг письменного стола. Сегодня вечером, так решил Фабер после обеда, он снова сделает попытку начать писать, очередную попытку.

Он заправил лист бумаги в машинку и напечатал: «Первая часть». Еще один лист. Он написал на нем: «Первая глава».

«И я знаю, каким будет первое предложение, — подумал он. — Уже давно, давно…»

Он написал:

12

«Черт побери, — подумал старик, — счета из отеля так и остались бы неоплаченными».

Это было то предложение, которое давно было ему известно.

Фабер недолго подумал и продолжил печатать. Он всегда сразу печатал на машинке, потому что был левшой и даже сам с трудом разбирал свой почерк; для других он был совершенно нечитабельным. Печатал, потом выбрасывал, писал заново, снова выбрасывал, снова писал заново, переписывал, разрезал на части, склеивал, снова выбрасывал, начинал с самого начала. Все это он проделывал в течение всей своей жизни, это было его жизнью.

Он работал больше трех часов.

Ему сразу стало жарко, и он снял пижамную куртку. Но, несмотря на это, пот тек по его лицу и телу, сердце лихорадочно стучало, но Фабер даже не обращал на это внимания.

Он писал и писал.

Наконец перед ним лежали восемь страниц, а он так устал, что вынужден был остановиться. Пот с рук увлажнил клавиши печатной машинки. У него кружилась голова. На нетвердых ногах он сходил в свою спальню и взял трубочку с нитроглицерином, прошел в ванную и запил два драже водой. Потом он вернулся в библиотеку и снова сел за печатную машинку. Когда началась резкая головная боль, лекарство начало действовать, он взял написанные восемь страниц и медленно прочитал их. После этого он разорвал их и выбросил обрывки в корзину для бумаг.

Плохо.

Это было даже не плохо, это было неприемлемо.

Не то, чтобы это его потрясло. Для него было привычным снова и снова переписывать начало своих романов. Во время работы над книгой «Все люди станут братьями» за четыре недели он написал двадцать два варианта начала романа, каждый из которых был не менее десяти страниц. Все пришлось выбросить, потому что они были плохи. Только двадцать третья версия удалась.

Фабер улыбнулся. Он чувствовал облегчение после освобождения от шестилетних мучений. Он мог снова писать, это он знал теперь точно. Чары были разрушены.

Все, что он написал этой ночью, никуда не годилось — все, в том числе самое первое предложение.

«Сегодня, — подумал он, потому что было почти половина третьего утра, — сегодня я снова сяду писать. И завтра тоже. И послезавтра. Но на пятый, или на десятый, или на двенадцатый раз все выйдет отлично».

Выйдет отлично. Выйдет отлично.

Голова раскалывалась от боли. Глаза горели. Сердце продолжало учащенно биться. За всю свою жизнь Фабер ни разу не был так счастлив.

Глава вторая

1

Седьмой вариант оказался удачным.

Фабер знал, что такое начало было хорошим. После стольких лет у него выработалось абсолютно надежное чутье на это. Естественно, что те восемь страниц, которые были написаны 8 августа, нужно было снова и снова переписывать, изменять содержательно и стилистически, он ведь печатал сразу на машинке. Но в целом начало романа, первый шаг в его направлении, удался.

Мире он ничего не показывал, для этого он был чересчур суеверным. Может быть, позднее, когда у него будет уже семьдесят удачных страниц текста, может быть, тогда он и даст их ей прочитать. А пока все еще может пойти наперекосяк.

Для работы Фабер перебрался в небольшое помещение, которое ранее служило банкиру Каллина в качестве бюро. Здесь он разместил все свои магнитофонные записи, заметки, планы городов, а также медицинские статьи и специальную литературу, которую Белл дал ему для прочтения. Он съездил в магазин на Гентцгассе и купил две тысячи листов бумаги, ножницы, клей в тюбиках, разноцветные карандаши, скрепки, разноцветные ленты для печатной машинки и папки.

С этого момента он должен был работать с величайшей сосредоточенностью и регулярностью, ему это было хорошо известно. Ему всегда лучше писалось по утрам и в первой половине дня. В этот раз он наметил для себя время с семи часов утра до двенадцати часов дня. С возрастом ему требовалось все меньше времени для сна, а летом совсем светло становилось уже в шесть часов, и поэтому с подъемом не было никаких проблем. В этот час в доме было очень тихо. Фабер принимал контрастный душ, заваривал чай и наполнял им большой термос. Когда Фабер работал, он пил огромное количество чая. Письменный стол Каллина стоял так, чтобы можно было видеть цветущий сад за окном. Фабер развернул и стол, и стул, — ему не нужен был живописный вид, он отвлекал его.

Время от времени он не будет иметь возможности работать, так как ему надо будет возить Горана на регулярные обследования в Детский госпиталь. Поэтому Фабер хотел наверстывать упущенное утром время в ночные часы, он не мог позволить себе делать перерывы, паузы в работе. В архиве его произведений в Бостонском университете лежали пять не оконченных им романов, в каждом было не меньше четырехсот страниц. Он не завершил их, потому что каждый раз легкомысленно позволял себе отвлечься на какую-то другую работу: телеспектакль или рассказ. После ему ни разу не удалось снова «вжиться» в заброшенный роман. Было ясно, что ему предстояло теперь два — два с половиной года писать, день за днем, летом и зимой. Никто, и меньше всего он сам, не мог сказать, будет ли он в состоянии это сделать, проживет ли он вообще так долго. Фабер не знал, насколько он преуспеет в своем новом романе. Он только знал, что теперь, когда он снова может писать, он должен писать, не важно, что его ждет впереди, не важно, доведет он дело до конца или нет. Само собой, Мира и Горан стали подстраиваться под него. К часу дня Людмилла подавала обед. После этого Фабер ложился на часок отдохнуть. Сил для того, чтобы работать, как раньше — и до и после обеда — у него не было. Те времена закончились. Все стало значительно сложнее. Так, все свои мысли, идеи и исправления он должен был незамедлительно наговорить на диктофон, потому что буквально через несколько минут или даже секунд он напрочь забывал все, что собирался сделать. Без маленького записывающего устройства, которое даже ночью стояло на его тумбочке рядом с кроватью, он вообще вряд ли смог бы сейчас работать. Снова и снова он прослушивал эти кассеты, и печатал то, что надиктовал на них, на желтые листы, и хранил их с особым тщанием.

Был у него один старый трюк, который помогал ему и теперь, спустя шесть лет. Не было ничего более парализующего вдохновение, чем сидеть перед чистым листом бумаги. Фабер научился ловко избегать этой ужасной ситуации, он заканчивал ежедневную порцию рукописи прямо посередине сцены, развитие которой хорошо себе представлял, обрывал работу на самой середине предложения, даже на середине слова. И оставлял такой лист в печатной машинке. Таким образом, на следующее утро он мог закончить слово, которое он знал, предложение, которое он знал, сцену, которую он знал, и легко войти в рабочий ритм.

Утром 9 августа он снова отправился вместе с Гораном на обследование в Детский госпиталь. Мальчик по-прежнему был худым, задыхался, кожные покровы и глаза сохраняли зеленовато-коричневый оттенок.

Фабер сразу почувствовал, что в госпитале царит нервозная атмосфера. Он поинтересовался, что случилось, но ответа не получил, и даже сам доктор Белл, который вышел из одного из двух онкологических отделений, уклонился от ответа:

— Внезапный интерес со стороны средств массовой информации. У профессора Альдерманна сейчас находится съемочная группа телевидения… Как дела, Горан?

— Хорошо, господин доктор.

— Ну, идем посмотрим. — Белл положил руку на плечо Горана и скрылся с ним в одном из смотровых кабинетов.

Фабер стал бродить поблизости. На медицинском посту первого этажа сидели две медсестры и почти без перерыва отвечали на телефонные звонки.

— Штерн-ТВ Гамбург?[131] Нет, так не пойдет! У нас здесь больница! Вы не можете вот так просто… Сначала обратитесь, пожалуйста, с письменным заявлением на имя административного директора… Доктор Ганс Кербер… да, и по факсу тоже…

— Что у вас? Обязанность информировать общественность?.. Ага!.. РТЛ-плюс…[132] Я не могу вам помешать в этом… но только при наличии письменного разрешения административного директора… И вам всего доброго!

— «Бильд»?.. Мои комментарии? По телефону? Это совершенно невозможно!.. Нет, и от врачей тоже!.. Письменно, только письменно на имя административного директора… У нас здесь находятся очень больные дети, нам не нужны сенсационные репортажи… Ах, да пожалуйста, жалуйтесь на меня!.. Шефа больницы зовут профессор Александр Альдерманн… И вам того же!

— Нет, нет, нет! Никакого репортера из «Кроненцайтунг» сюда не пустят!.. Ничего не имеем лично против вас, ни один репортер не будет пропущен сюда без письменного разрешения административного директора… Скрыть? Нам нечего скрывать, что вы себе позволяете? — Сестра, которая только что говорила, была в ярости. — Как стервятники, — сказала она. — Как стервятники. — Она узнала Фабера. — Здравствуйте, господин Джордан!

— Доброе утро, сестра Ева! Что у вас происходит на самом деле?

— Речь идет о пациенте, которого у нас больше нет. — Она снова поднесла трубку к уху. — Добрый день… Нет, никаких справок по телефону… в том числе и для «Шпигель-ТВ». Вам следует обратиться к административному директору и попросить письменное раз… Что значит — ваша съемочная группа уже в пути? Вы хотите пробиться сюда на танках?.. Бессовестная, я?.. Жаловаться? Да пожалуйста!.. Ева Келлер мое имя… Боже, я вся дрожу!

— Все-таки у вас что-то происходит, — сказал ей Фабер.

— Один больной, господин Джордан… маленький мальчик… его здесь больше нет… И вот теперь в августе… в мертвый сезон…[133] они раздувают из мухи слона… — На пульте перед ней зажглась красная кнопка. — Детский госпиталь Святой Марии, корпус два, сестра Ева… «Зюдфунк Штутгарт»?..[134] Сожалею, никаких справок по телефону!.. Нет!.. Совершенно определенно нет!.. Я не могу вам помешать… Когда, наконец, в этой лавочке сменят номера телефонов?

Фабер покинул пост.

Люди, которые ждали в коридорах, были явно неспокойны. Они не знали, что происходит, знали только, что что-то происходит.

— Простите… вы имеете представление, что здесь случилось? — спросили Фабера.

— Ни малейшего. Мне очень жаль.

Через двадцать минут он встретился с Беллом, Гораном и Петрой, которая была одета в голубое платье, в волосах была голубая лента, а на ногах голубые туфли.

— Петра! Что ты здесь делаешь?

— Мне тоже приходится то и дело проходить обследования, господин Джордан.

— И совершенно случайно это совпало с посещением Горана?

Петра и Горан засмеялись.

— Совершенно случайно, господин Джордан!

— Вы договорились.

— Естественно, — сказал доктор Белл.

— Господин доктор, серьезно, что тут у вас происходит?

— Я не могу это обсуждать, пожалуйста, поймите! Вы быстро все узнаете.

Белл кисло посмотрел на молодого человека, который шел в их сторону, прижимая мобильный телефон к уху. Молодой человек был в джинсах, спереди и сзади на его рубашке красовался логотип австрийского телевидения.

— …через час материал будет готов, — сказал молодой человек в трубку. — …Да, Габи здесь. Мы как раз показываем ему… С сестрой, и целительницей, и лесником!.. Габи начнет после обеда, а мы пустим большой блок вечером… естественно, это сенсация!.. Что?.. А, да поцелуй меня в задницу с этим Сараево! — Молодой человек прошел дальше.

— Господин доктор… — начал Фабер и замолчал, когда заметил, как губы Белла скривились от отвращения. — Все, все, я больше не спрашиваю.

— Мама тоже не проронила ни слова, — пояснила Петра.

— Анализы Горана пока остаются без изменений, — сказал Белл. — Из предосторожности я увеличил дозу циклоспорина-А. Здесь новые назначения. — Он передал Фаберу записку. — И имурека тоже больше. Горан не очень-то рад этим новым назначениям. Если он по-прежнему хочет стать свидетелем того, как Эйр Джордан в качестве чемпиона НБА в четвертый раз «летает» по полю, нам следует больше заботиться о его печени. Неприятно, но это единственный выход. Нам всем известно, какими отвратительными могут быть побочные эффекты.

— «Отвратительно» — это слабо сказано. — Лицо Горана передернулось. — Если мне придется принимать еще большие дозы препаратов, то и награда за это должна быть соответствующей!

Врачи и сестры спешили мимо них.

— Какой? — спросил Фабер.

— Напротив есть парк, правда?

— Да, и что?

— И в этом парке ребята играют в баскетбол, я видел их там пару раз, когда жил в гостевом доме. Стритбол.

— Что?

— Стритбол. В Америке в него играют на улице на деньги. Я видел их в парке, молодые ребята, трое на трое. Естественно, играют не на деньги. Разрешите мне, пожалуйста… позвольте мне… вы не будете против, если я… — Горан запнулся. — В общем, можно мне пойти туда и поиграть?

— Ты имеешь в виду, сыграть по-настоящему — с бегом и всем остальным?

— Да, господин доктор. Пожалуйста! Я хотел показать Петре…

Белл покачал головой.

— Играть всерьез — ни под каким видом! Ты слишком слаб для этого. Разве ты сам этого не знаешь?

Горан кивнул.

— Но бросать! — крикнула Петра. — Не бегать, только бросать, доктор Белл! Он так радовался этой возможности! Зачем тогда ему подарили все эти чудесные вещи «Эйр Джордан», если ему нельзя даже побросать мяч?

— Он не взял с собой форму, — сказал Фабер.

— Взял, — сказал Горан.

— Ты… — Фабер озадаченно посмотрел на него.

— Да, деда, все!

— Где?

— Я положил их в багажник. Не сердись! Только побросать! Пожалуйста, пустите меня туда, в парк, господин доктор!

— Ну, хорошо, — сказал Белл. — Не больше двадцати минут. Петра, ты отвечаешь за этого парня!

— Двадцать минут, честное-пречестное слово, — сказала Петра. — Горан, неси все и переодевайся!

— Здесь? Но где? — спросил доктор Белл.

— У вас ведь остался ваш шкафчик в раздевалке, господин… гм… Джордан? — спросила Петра.

— Да…

— Тогда переоденешься в туалете и положишь джинсы, рубашку и ботинки в шкафчик, Горан! Вы ведь не против, господин Джордан? Можно, мы возьмем ключи от машины? Для багажника.

2

Через несколько минут они втроем вошли в маленький парк напротив Детского госпиталя.

«Здесь я уже был, — подумал Фабер, — до того как в первый раз войти в эту больницу. Четыре маленькие девочки играли тогда в странную игру с мячом: влюблена, помолвлена, замужем… Тот, кто бросал мяч так, что выбывал первым, выигрывал. У девочки, которая объясняла мне правила игры, были рыжие волосы и очки».

— Вон там сзади, — сказал Горан. И хотя он шел очень медленно, он все равно запыхался. — Видишь, деда?

На другом конце убогого парка, зажатого между большими домами, шестеро ребят носились с мячом. Они были примерно одного возраста с Гораном, но, в отличие от него, были сильными, пышущими здоровьем и охвачены соревновательным духом.

— Сюда, Блаадер, сюда!

— Теперь веди!

— Бросай! Бросай же!

— Shit![135]

— Поздно, тупая задница, слишком поздно! Fuck you![136]

Тот, кто это крикнул, был первым, кто заметил приближающуюся компанию. Он вытаращил глаза и разинул рот.

— Ты чего, Кевин? — спросил его приятель. Потом и он увидел то же, что и Кевин. — Ну, ни фига себе, — еле выговорил он от потрясения. — Ущипните меня!

«Я бы тоже был потрясен, — подумал Фабер. — Ребят можно понять».

Теперь уже все вытаращили глаза. Обалдев от того, что двигалось в их сторону — очаровательная юная девушка, седой старик и мальчик, чье худое тело и глаза имели зеленовато-коричневый оттенок, мальчик, который с трудом переставлял ноги, жалкое подобие мальчика — однако в полной форме Эйр Джордана, лучшего игрока в баскетбол всех времен: короткие красные с белым штаны, знаменитые белые кроссовки «Эйр Джордан» с красно-черной подошвой и цифрой 23 по бокам, красная рубашка с черным окантованным белым номером 23 и словом «Буллз», красная повязка от пота на запястье, красная же бейсболка с черным логотипом прыгающего игрока. Это, наверное, светилось на солнце!

Шесть мальчишек, притихнув, смотрели на Горана.

— Привет! — сказал Горан и заискивающе улыбнулся им.

Никто не ответил.

«Не особенно гостеприимно», — подумал Фабер.

— Да что с вами такое? — подчеркнуто беззаботно спросила Петра. — Ни разу не видели экипировку «Эйр Джордан»?

— Да насрать мне на это, — сказал один из шестерых. — Кому что по вкусу! В таком наряде нельзя появиться ночью в туман или в новолуние, малышка!

— Компости и Зомби! — Ужастик! — Откуда это вас выпустили? — Девчонка, наверное, мамочка этих двоих! — Или дочка!

Теперь юнцы оживились.

— Катитесь отсюда, быстро, пошли прочь! Мы хотим играть дальше.

— Не все, Карли! Киска может остаться.

— Пожалуйста, прекратите! — сказала Петра. — Его зовут Горан, и он был очень болен. Он нездоров и сейчас. Мужчину зовут Фабер, он писатель. А меня зовут Петра, я подруга Горана.

— Минуточку, — заметил мальчишка, которого звали Карли. — Фабер? Роберт Фабер?

— Да, — ответил тот.

— «Не каждый же день вкушать икру»! — закричал Карли, — это вы написали?

— Я.

— Без дураков?

— Без дураков.

— Это читала моя бабушка. Три раза. Классная книга, сказала она. Здравствуйте, господин Фабер.

— Здравствуйте все, — сказал Фабер.

— А что у этого Горана? — тихо спросил самый маленький из шестерых. — Он, случайно, не того…

— Идиот! — сказала Петра. — У него печень отказала. Он долго пролежал в том госпитале напротив. Теперь ему стало намного лучше.

— Да мы не со зла, — сказал самый маленький. — Сразу думаешь о СПИДе. — И он вежливо добавил: — Я — Эди.

— Откуда у тебя этот прикид? — поинтересовался самый высокий мальчишка. — Я — Кевин.

— От дедушки и бабушки. Они мне его подарили.

— Хотел бы я иметь такого дедушку и такую бабушку, — протянул Эди. — Это ж стоит целое состояние!

— Точно, — подтвердил Горан. — Они слишком сильно потратились для меня.

Кевин подошел к нему.

— Можно мне пощупать твою рубашку? — ревниво спросил он. — Я быстро. Ты ведь не заразный — или?..

— Не заразный, — разрешил Горан. — Пожалуйста.

Кевин захватил ткань двумя пальцами.

— «Эйр Джордан», — придушенно произнес он. — О таком наш брат может только мечтать!

— Я тоже об этом только мечтал, — сказал Горан.

— Ты ведь не здешний, — уточнил высокий Кевин.

— Нет.

— Чушен, да? — не подумав, спросил толстяк и сильно перепугался. — Я не это хотел сказать! Так говорят. Я ничего такого, не хотел обидеть. Извини!

— Да, иностранец, — громко сказала Петра. — С Востока. Но ведь это ругательство, и подлое.

— Я же сказал, прости, — сказал толстяк. — Меня зовут Матц. Матц Кратохвил. Я такой же чушен, как и ты, если хочешь знать. Как тебя звать? Горан, а дальше?

— Рубич, — сказал Горан.

— И откуда?

— Из Сараево.

Шестеро надолго замолчали. Птицы пели на деревьях, машины сигналили, прозвенел трамвайный звонок. Шестеро уставились на Горана.

— Бедняга, — заговорил наконец чушен Кратохвил. — Да еще из Сараево. Да еще печень того.

— Ему уже лучше, — сказала Петра.

— Все равно. Выглядит до сих пор, как… да-а! — Толстый Матц быстро и громко поправил сам себя. — Ерунда, выглядит он уже классно. Правда, классно. И такой стройный! Я могу что угодно делать, могу совсем не жрать, а все равно останусь таким же жирным!

— Хочешь посмотреть, как мы играем? — спросил Кевин.

Горан смущенно сглотнул.

— Хочешь?

На помощь, как всегда, пришла Петра.

— Он бы хотел немного сыграть вместе с вами.

— Сыграть? — Кевин еле выдавил это слово. Все снова уставились на Горана. — Но ведь это… э… с нашей стороны, да, пожалуйста, конечно, играй… но разве получится? Только не обижайся, Горан!

— Нет, не получится, — сказал Горан. — Я еще не могу бегать. Но если вы позволите мне сделать пару бросков…

— Ну конечно, бросай! Иди в зону!

— Куда? — шепотом спросил Фабер Петру.

— Без понятия, — ответила та.

— Там впереди линия штрафного броска, — вежливо пояснил Матц. Он указал на белую черту, идущую перед корзиной.

— Вот, возьми мяч, — сказал Эди и торжественно протянул его Горану. Нельзя сказать, чтобы тот блистал красотой.

— Спасибо, — сказал Горан. Он медленно зашагал в сторону линии штрафного броска.

Снова стало совершенно тихо.

— Горан! — крикнула Петра.

Он обернулся в ее сторону. Девочка подняла обе руки, кулаки сжались вокруг больших пальцев на счастье.

Он улыбнулся. Затем постарался сосредоточиться. Теперь он был очень серьезен, игрок лучшего молодежного спортивного клуба в Сараево, и он подумал об Эйр Джордане и своей печени, о том, что ей придется работать еще долго, до того самого времени, как Эйр Джордан снова будет играть и, если все сложится удачно, в четвертый раз станет чемпионом НБА — потом он бросил мяч.

И мяч немного не долетел.

И он снова бросил.

И на этот раз он попал в сетку.

Из десяти бросков он попал восемь раз в корзину. Восьмидесятипроцентная результативность.

В конце все окружили его и в восторге кричали, перебивая друг друга, хлопали его по плечу, поздравляли, а когда Петра поцеловала его в щеку, шестеро ребят засвистели и заулюлюкали, явно не имея ничего против того, чтобы оказаться на его месте. Пот градом тек по его бледному, заросшему волосами лицу, он задыхался и смеялся одновременно, смущенный и гордый.

— Класс, — сказал маленький Эди, — если бы я мог так бросать! В это просто невозможно поверить! Ты готов к вступлению в НБА.

— Скажешь тоже! — сказал Горан.

— Да, он прав! — закричал Кевин. — Какая жалость, что ты болен, Горан… Я имею в виду, что ты до конца не выздоровел! Потому что тогда ты мог мы сразу играть за венскую команду — гражданство они сделали бы тебе задним числом! Тому, кто так бросает мяч, — за неделю оформят гражданство.

— Я надеюсь, что и так получу его, — сказал Горан тихо и посмотрел на Фабера.

— Совершенно определенно, — так же тихо ответил тот, а затем уже громко обратился ко всем: — А теперь, господа, вы все приглашены на сосиски и кока-колу!

3

Вскоре они сидели все вместе за столиками в зарослях маленького кафе недалеко от Детского госпиталя, а старый официант Йозеф Вискочил, у которого Фабер так часто пил кофе еще во времена своего проживания в пансионе «Адрия», был вне себя от радости от новой встречи. К счастью, была его смена, и, к счастью, они были единственными посетителями кафе, так как стритбольная команда подняла невыразимый шум и вела себя в высшей степени непринужденно. Несметное количество венских сосисок они слопали с горчицей и хреном, пользуясь только руками, от соленых палочек на столы, стулья и пол им удалось просыпать кучу крошек, колу они пили в основном из горлышка бутылки, после чего на столешнице, имитированной под мрамор, остались липкие лужицы и разводы; мальчишки разговаривали громко, перебивали друг друга, кричали, смеялись, а речь их была далека от пристойности. Но у господина Вискочила («Ах, называйте меня снова Йозефом, господин Фабер!») оказалось доброе сердце, и он выглядел все более довольным по мере того, как эта пищевая оргия продолжалась и искусственный садик в кафе зарастал грязью.

— Наконец-то молодежь, господин Фабер, — сказал он, — а то все одни только старые люди! Как подумаю, что мы тоже когда-то были… такими же молодыми, я имею в виду — такими же веселыми… Кажется, это было только вчера… А теперь нам осталось совсем немного… да, жизнь прошла так быстро… Мне принести еще сосисок и колы, господа?

Восторг. Крики «браво!». Господа прокричали здравицу в честь Йозефа и Фабера.

— Можешь приходить и играть, когда захочешь, Горан!

— Anytime![137]

— Мы приглашаем и вас, господин Фабер!

— И особенно вас, фройляйн Петра! — Это выдавил из себя, сильно покраснев, толстый Матц. Он встал с места и поклонился, «прям как настоящий джентльмен», так сказали его друзья.

И господин Вискочил, из-за жары одетый только в рубашку с черными брюками и черным галстуком-бабочкой, носился туда-сюда, заботясь о дополнительных порциях угощения.

Он помолодел лет на тридцать.

Затем на какое-то время наступило затишье, потому что все сидели с набитыми ртами, и счастливый Горан сидел в своей роскошной спортивной форме, с кожей ужасного оттенка рядом с сияющей Петрой, которая под столом то и дело пожимала его руку. Он выглядел так, как будто именно ему на самой последней минуте игры в результате героического усилия удалось-таки добиться победы «Буллз» в такой важной игре серии «плэй-офф» между «Нью-Йорк Никс» и «Чикаго Буллз» на стадионе Мэдисон Сквер Гарден.

— Много забот с этим парнем, господин Фабер? — тихо поинтересовался Йозеф.

Тот кивнул.

— Такой милый парнишка. Только бы с ним было все в порядке!

— Да, — сказал Фабер. — Только бы с ним было все в порядке!

— Ну, по крайней мере, он нравится этой малышке, а она ему, такое помогает, — заявил господин Вискочил.

И тут Фабер кивнул головой и подумал, что господин Вискочил сейчас наверняка подумал о своей жене, которая умерла много лет назад, чья любовь, как он любил рассказывать, всегда ему помогала, если наваливались заботы и тяготы, и что его адвокат Вальтер Маркс охотно простит ему эту расточительную вечеринку, и что в Детском госпитале произошло что-то плохое, иначе Белл вел бы себя по-другому. В заключении он подумал о книге, писать которую он недавно начал, и о том, что в каждом хорошо построенном романе герои, однажды возникшие, не исчезают просто так, а снова появляются по ходу действия, а ему в его размышлениях по поводу строения сюжета еще ни разу не пришла в голову идея возможного нового появления старого официанта, ее просто не было, и вдруг вот он, Йозеф Вискочил, совершенно просто и логично сам вернулся в книгу.

Жизнь, unfair in itself,[138] сама решила эту проблему, хотя названная сцена находилась еще в дальней дали, потому что он только начал писать, и никто не мог точно сказать, дойдет ли он когда-нибудь в хронологическом описании своих переживаний до этого самого 9 августа, до мальчишек из парка, до непревзойденного мастерства Горана в броске мяча и этой оргии с сосисками и колой. Может быть, он никогда не дойдет до этого момента. Может быть, он к тому моменту давно будет мертв.

«Однако, — подумал Фабер, — персонаж, который возникает в начале книги, должен появиться и в дальнейшем, это не я придумал, а сама наша убийственная жизнь. Что за странное ремесло, которым я занимаюсь!»

Фабер поднялся из-за стола и пошел в туалет. Там он вынул из кожаной сумки диктофон и включил его. Он надиктовал на пленку все телефонные разговоры медсестер в госпитале, диалоги в маленьком парке и садике при кафе. Затем он записал на кассету свои рассуждения по поводу хорошего и плохого построения романа.

Подобные мысли он должен был как можно скорее зафиксировать, потому что в противном случае буквально через несколько минут все забывалось. В последние недели Фабер записал дюжины таких кассет. Магнитофонные записи всегда составляли львиную долю его заметок. Немедленная же фиксация мыслей и идей независимо от дня и ночи стала новшеством.

«Ничего хорошего, — подумал Фабер в туалете маленькой кофейни, — совершенно ничего хорошего. Но пока я вообще в состоянии работать…»

4

— Дамы и господа, я рад приветствовать вас на передаче «SOS (Спасите наши души!)», на которой мы стараемся помочь людям в отчаянном положении словом и делом… — сказала молодая, темноволосая ведущая. Она надела песочного цвета костюм и неброско накрасилась. Ее карие глаза смотрели прямо в камеру, полные поистине бесконечной готовности помочь. Внизу экрана появились титры с ее именем: ее звали Габи Гауенштайн.

Перед телевизором в библиотеке сидели Мира, Горан, домоправительница Людмилла и Фабер. Красным светилась лампочка индикатора записи на видеомагнитофоне. Фабер делал запись программы. На передачу его внимание обратила Людмилла, когда он вместе с Гораном вернулся домой около часа дня и сел за стол. (Горан не смог съесть за обедом ни крошки, так как после посещения маленькой кофейни был более чем сыт.)

— Итак, в пять снова выйдет «SOS», — сказала Людмилла. — «SOS» идет каждый вторник в пять часов. Сегодня нам надо обязательно ее посмотреть, потому что сегодня Габи будет рассказывать что-то о ребенке из госпиталя Марии.

Фабер посмотрел на нее.

— Откуда вам это известно, Людмилла?

— В первой половине дня они сделали анонс передачи, я слышала это на кухне по радио. Там всегда передают рекламу «SOS». Люди с ума сходят от этой передачи.

— Вы тоже? — спросил Фабер.

Людмилла смущенно засмеялась.

— Я тоже. Вообще-то, мне стоило бы стыдиться этого. Да я и стыжусь, на самом деле. Но каждый раз все равно смотрю эту передачу.

— Что это за передача такая? — спросила Мира, подняв голову от тарелки. Из-за жары Людмилла приготовила большую миску салата с редиской, оливками, мелко порубленными яйцами и холодные телячьи шницели.

— Ну в Германии такое всегда передают частные каналы, — смущенно пояснила Людмилла. — У меня тоже есть кабельное телевидение. Вам это пока в новинку, фрау Мазин, а господину Фаберу это хорошо известно… Частники крутят «Вернись!», «Оставь и прости!», потом «Дерзай!» и «Свадьба моей мечты», правда, господин Фабер?

— Да, — ответил тот. — Все эти пошлые и плаксивые шоу.

Людмилла снова рассмеялась.

— А что вы хотите, господин Фабер, это же целая индустрия, и главную роль тут играют деньги, как и везде! Положить вам еще салата? Подождите, я дам вам…

— Спасибо, Людмилла!

— На здоровье. Ну, так вот, а эта Габи с ее «SOS» специализируется на помощи. Изнасилованные женщины, дети-калеки, нуждающиеся семьи, одинокие старики… Часто она и в самом деле помогает. И всегда это интересно. То и дело давят на жалость, это естественно, я ведь уже говорила, мне бы стоило стыдиться… Но вместе со мной должно быть стыдно тысячам других людей… — Диктофон Фабера был включен. — …и сегодня в передаче будут рассказывать что-то о ребенке из госпиталя Святой Марии! Это нам надо непременно посмотреть, не правда ли?

— Естественно, — ответила на это Мира.

И вот ровно в семнадцать часов они вместе с Гораном сидели перед телевизором. Фабер, исполненный дурных предчувствий, вспоминал возбуждение, царившее в клинике этим утром, телевизионщика, который, разговаривая по телефону, пробегал по коридору, все те многочисленные телефонные звонки, которые поступали на дежурный пункт первого этажа и выведенных из равновесия медсестер. Возможно одно имело к другому какое-то отношение…

Декорирование студии для «SOS» отличалась сугубой простотой. Оно состояло из сверкающей голубой кулисы с экраном и нескольких пультов-стоек из акрила.

— …Сегодня, — сказала симпатичная ведущая Габи, — мы с вами должны заняться весьма трагическим случаем — судьбой маленького Робина Зигриста.

На экране возникло фото смеющегося мальчика. У него было красивое лицо с черными глазами, черными волосами, стриженными «под пажа» с челкой на лбу, и неровными передними зубами.

— Это он! — Фабер вскочил.

— Что такое? — спросила Мира.

— Я знаю этого мальчика!

— Откуда?

— Из госпиталя.

— Из моего госпиталя? — спросил Горан.

— Да! Когда я привез тебя с температурой и ознобом, тогда-то я его и видел.

— А я не видел.

— Ты тогда вряд ли вообще что-то видел. Ты был почти без сознания.

— Тихо, пожалуйста! — сказала Мира.

— Маленький Робин, — сказала ведущая, — приехал семнадцатого июля, то есть почти больше трех недель назад, со своей матерью Эллен Зигрист в Детский госпиталь Святой Марии… — На экране появилось изображение привлекательной тридцатилетней женщины с черными волосами и черными глазами, которая тоже смеялась. — Эти фото были сделаны в более счастливые времена. Фрау Зигрист — мать-одиночка. Ее муж погиб в результате несчастного случая на строительстве в бывшей ГДР. Фрау Зигрист и ее сын жили в Вайдлинге недалеко от Клостернойбурга, севернее Вены… — Последовали фотографии маленького домика с садом, в котором виднелись многочисленные овощные грядки.

— Почему жили? — спросил Горан.

— Тсс! — зашипела Людмилла.

— …пятнадцатого и шестнадцатого июля Робин плакал. У него начались сильные боли в животе. Его мать — секретарь у одного венского консультанта по налогам и сторонница альтернативных медицинских школ, оставила на этот раз домашние средства лежать в шкафу и привезла Робина в Детское отделение больницы в Клостернойбурге… — На экране возникли изображения больницы и детского отделения. — …Предполагаемое воспаление аппендикса не подтвердилось. Больше того, уже на следующий день главный врач больницы Эдмунд Штайнер сообщил неутешительное известие: у Робина рак печени…

Режиссер снова показал фото смеющегося ребенка, который оставался на экране все время, пока Габи продолжала свой рассказ, и Фабер с возрастающим волнением вспомнил о том, как эта мать тащила маленького мальчика по коридору отделения «скорой помощи» в сторону выхода, крича, что она и минуты не останется здесь, никогда она не даст своего согласия на лечение, и то, как Белл и другие тщетно старались ее остановить. Он сосредоточился на ведущей, которая продолжала говорить.

— …главврач Штайнер в этот же день отправил мать и ребенка в Вену в Детский госпиталь Святой Марии, который известен своим успешным лечением раковых заболеваний. Там Робин был тщательно обследован руководителем клиники профессором Александром Альдерманном…

— Я знаю его! — закричал Горан.

— …и его сотрудниками. Диагноз врачей из Клостернойбургской больницы, к сожалению, подтвердился. У Робина была так называемая опухоль Казаи в левой доле печени…

— Тоже печень! — закричал Горан. — Как и у меня!

— У тебя нет рака, — сказала Мира.

— Но моя печень так же больна, как и печень Робина.

— …Последовали долгие разговоры врачей с фрау Зигрист. Робину, сказали они, в несчастье улыбнулась удача. Опухоль Казаи, которая встречается почти исключительно у детей, хорошо поддается лечению. Восемьдесят процентов всех случаев такого заболевания может быть полностью излечено на ранней стадии… Химиотерапия заставит опухоль съежиться, и через несколько недель пораженную раком печеночную долю можно будет удалить хирургическим путем. После необходимо будет провести сеансы химиотерапии и облучения, чтобы предотвратить возникновение новых очагов заболевания. Как сказал матери профессор Альдерманн и его коллеги, у Робина отличные шансы на выздоровление. На четверг, двадцать первого июля был назначен первый сеанс химиотерапии. Фрау Зигрист и Робин пришли утром в Детский госпиталь. Примерно через полчаса фрау Зигрист в панике покинула госпиталь вместе со своим сыном…

Здоровый Робин продолжал смеяться с экрана. Теперь Габи Гауенштайн, показанная крупным планом, смотрела прямо в глаза зрителям.

— Что же там произошло? Почему фрау Зигрист со своим маленьким сыном в панике покинула госпиталь? Почему оба с тех пор находятся в бегах? На все эти вопросы отвечают кадры любительской видеосъемки, которые были присланы нам. Они сделаны в отеле, название и местонахождение которого нам не известны. Посмотрите этот ужасный документ…

Ведущая отошла в сторону, на экране вспыхнули цифры 3, 2 и 1, потом экран заполнило изображение крупным планом ужасно вздутого живота. Женские руки втирали в него масло.

Камера отъехала назад и показала маленького Робина, который лежал на кровати, и его мать, которая массировала тело плачущего ребенка. Она была одета в легкое летнее платье, симпатичное лицо запало, взгляд светился фанатической решимостью.

— В Детском госпитале Святой Марии, — сказала Эллен Зигрист твердым голосом, — Робин и я ждали в одном из помещений господина профессора Альдерманна, когда в комнату внезапно зашла маленькая девочка… Прекрати плакать, Робин!.. Как мне теперь известно, маленькая девочка страдает от рака костей… Под влиянием химиотерапии она потеряла все волосы, голова у нее словно бы раздулась, и она постоянно судорожно пыталась сглотнуть… Раньше мне ни разу не доводилось видеть ничего более страшного!

Голос мужчины, который оставался за кадром спросил:

— Почему девочка появилась в комнате?

— Откуда мне знать… Возможно, она искала кого-то… или заблудилась… Но я немедленно приняла твердое решение: моему Робину никогда не придется страдать от такого лечения! Химиотерапия хуже, чем самая изощренная пытка! Тот, кто не видел эту малышку, не имеет права голоса! Я видела ее! И потому я сбежала вместе с Робином из госпиталя…

Камера, которая только что показывала Эллен Зигрист, снова отъехала и запечатлела маленькую комнату с немногочисленной мебелью. Занавеси на окнах были опущены.

— Это не любительская съемка, — сказал Фабер. — Это делали профессионалы. Превосходный оператор, безупречное освещение, отличный звук. Тут поработала одна из этих групп.

— Каких групп? — уточнила Мира.

— С других вещательных каналов. Их таких много разъезжает… — Фабер очень коротко пересказал им телефонные разговоры медсестер на посту. — Может быть, это даже была команда с ОРФ.

Человек, которого не было видно, спросил:

— Что вы сделали после того, как покинули Детский госпиталь, фрау Зигрист?

— Тихо! — сказала она своему стонущему сыну, продолжая водить руками по его раздувшемуся телу. — Успокойся же, наконец… — Она посмотрела куда-то мимо камеры, в сторону невидимого человека. — Мы пошли к друзьям. Один из них рассказывал о женщине-докторе, которая излечивает рак без химиотерапии и операции.

— Этого не может быть! — вскрикнул Горан.

— Нет, это возможно, — возразила Людмилла. — И не только рак. Много других заболеваний тоже.

— Откуда тебе это известно?

— Я знала таких людей в Белграде, Горан. Они излечились при помощи народной медицины. В деревне тоже. Особенно в деревне. Но и здесь в Вене, и в Австрии. Многие. Я слышала и читала об этом.

— Почему тогда я не лечусь этой народной медициной, Бака?

— Тебе она не поможет, Горан.

— Но почему?

— Да послушайте же, наконец! — прервал их Фабер.

— Как зовут эту женщину-врача? — спросил голос до сих пор не показывавшегося в кадре человека.

— Фрау доктор Карла Монтевиво, — ответила фрау Зигрист. Теперь Роберт плакал.

— Она итальянка?

— Да.

— Где она живет?

— Во Флоренции.

— Вы поехали к фрау доктору Монтевиво?

— Да.

— И?

— Она осмотрела Робина и сказала, что у него нет опухоли Казаи, у него доброкачественная опухоль в печени, которая образовалась в результате психической травмы.

— В результате чего?

— Психической травмы.

— Что такое психическая травма, деда? — Горан посмотрел на Фабера.

— Понятия не имею! Слушай!

— Для фрау доктор Монтевиво, к примеру, доброкачественные образования в органах объясняются исключительно последствиями психологических травм или шоков и могут быть устранены при помощи исцеления психики.

— Исцеления психики? — переспросил мужской голос.

— Так точно! Исцеление тела посредством исцеления духа! — В голосе матери послышались нотки раздражения. — Какого рода психическая травма послужила причиной заболевания, легко можно установить, проведя компьютерную томографию мозга.

— Ага.

— Если вы собираетесь иронизировать по этому поводу, то я могу легко прекратить этот разговор!

— Это была не ирония, а удивление.

— С тех пор как моей матери удалось победить рак груди при помощи народных средств, я верю в альтернативную медицину. Мой погибший муж тоже верил в это. Теперь я должна в одиночку нести ответственность за судьбу нашего сына. Я благодарю всемилостивого Господа на небесах, за то что мне посчастливилось встретиться с фрау доктором Монтевиво. Причина психической травмы Робина была быстро обнаружена.

— И какова же причина?

Камера во весь экран показала лицо маленького мальчика, у которого слезы текли по бледным щекам, он тихо стонал.

— В прошлом январе Робина пришлось отправить к моей сестре Шарлотте — я ведь каждое утро должна была уезжать на работу в Вену в налоговую канцелярию, а возвращалась только вечером, — и он не мог вынести разлуки со мной.

— Таким образом, это и стало психической травмой для него?

— Да!

— И она вызвала рак печени?

— Только доброкачественную опухоль в печени! Для злокачественных образований и других серьезных заболеваний у фрау доктора имеются другие способы лечения, в зависимости от каждого конкретного случая. Она практикует, используя целительную силу природы, например высококонцентрированные спиртовые настойки растений для внешнего или внутреннего применения как в виде таблеток, так и в форме инъекций. На первом месте всегда стоит здоровый дух и абсолютная вера в действенность лечения — и в нее! Если эта вера отсутствует, то фрау Монтевиво ничем не сможет вам помочь.

— А у вас эта абсолютная вера существует.

— Ну конечно!

— У вашего сына она тоже присутствует?

— Моему сыну пять лет. Я должна верить за него. Никто не может быть исцелен, если он — или его мать, его отец — не верят в исцеление!

— А какое лечение назначила фрау доктор Монтевиво для Робина?

— Я должна оставить работу в Вене и снова забрать мальчика к себе. Я постоянно должна быть с ним. Тогда он снова станет здоров.

— Вы сказали, что у него боли и температура.

— Да, именно. И это хороший знак.

— Хороший знак?

— Естественно! Чем сильнее боли, чем выше температура, тем яснее доказательство того, что процесс исцеления уже начался.

— Фрау Зигрист, вы уже много дней находитесь в бегах вместе с вашим маленьким сыном…

Она поспешно прервала его:

— Да, потому что меня лишили родительских прав! Потому что нас разыскивает полиция! Потому что эти преступники…

— Фрау Зигрист! Фрау Зигрист!

— Это страшная женщина, Бака, страшная! — закричал Горан.

— Это просто невозможно понять, — сказала Мира. — Это совершенно невозможно понять…

— Поэтому Габи и рассказывает ее историю и историю этого Робина, да, — сказал Людмилла. — Она выбирает только такие истории, которые затронут чувства каждого человека. Именно поэтому она имеет такой успех.

«Умница Людмилла», — подумал Фабер.

— Потому что эти преступники… — снова начала Эллен Зигрист, и ее снова оборвал мужской голос:

— Мы должны придерживаться только фактов! А факт заключается в том, что главный врач Штайнер из детского отделения больницы в Клостернойбурге все с вами подробно обсудил уже после того, как вы вернулись из Детского госпиталя Святой Марии. Это действительно так?

— Да…

— Почему он так подробно все обсудил с вами?

— Он хотел непременно добиться того, чтобы я вместе с Робином вернулась к венским врачам… Я категорически отказалась.

— Почему?

— Потому что фрау доктор Монтевиво сказала, что эти из Вены убьют моего сына.

— Что они его убьют? Фрау доктор Монтевиво употребила слово «убьют»?

— Убьют, да, убьют! Своей химией!

— Может, она права? — с сомнением проговорил Горан. — Но доктор Белл, и фрау доктор Ромер, и господин профессор Альдерманн, и все остальные, они же не убивают никаких детей!

— Своей химией? — послышался снова мужской голос.

— Да! Да! Да! Тамошние медики убивают своих пациентов при помощи химии, таблеток и облучения! С помощью химиотерапии они делают естественный процесс исцеления рака невозможным, сказала фрау доктор Монтевиво.

— И вы верите ей?

— Ну конечно, я верю ей!

— Прелесть, что за случаи выискивает Габи, — сказала Людмилла. — Вот, к примеру, этот, когда столько людей верит в силу народной медицины! Потому что народная медицина так часто помогает и спасает тех больных, от которых отказались врачи.

— Это правда, Бака?

— Это нередко случается, — сказала Мира. — Народное целительство делает много хорошего. Но то, чем занимается эта фрау Монтевиво, абсолютно безответственно. Ты только посмотри на этого бедного мальчика! Матери ни в коем случае не следовало забирать его из госпиталя! «Психические травмы»! Мальчик не мог заболеть раком только из-за того, что должен был пожить у своей тетки!

— А если все же это правда? — Горан перевел взгляд с Миры на Фабера. — Людмилла сказала, что так много людей были исцелены средствами народной медицины!

— Горан, дай нам посмотреть передачу! — сказал Фабер. — Ты был очень болен. За то, что ты настолько поправился, ты должен быть благодарен врачам из госпиталя Марии, не забывай об этом!

— Я вовсе не забываю об этом, просто я сейчас совершенно растерян. А Робина мне ужасно жаль.

Между тем диалог на экране телевизора продолжал развиваться.

— …Вернемся к фактам, фрау Зигрист, — потребовал мужской голос. — Главврач Штайнер разговаривал с вами еще один раз. Это так?

— Да, это так.

— Он подтвердил еще раз то, что сказали венские врачи, что опухоль Казаи на начальной стадии всегда поддается лечению и что в его случае лечение надо начинать как можно быстрее, так как опухоль стремительно увеличивается в размерах. Он предупреждал вас об этом?

— Да.

— И все же вы отказались вернуться в Вену.

— Именно так.

— И только после второго бесплодного разговора главврач Штайнер заявил на вас в управление по делам молодежи Клостернойбурга. Я верно излагаю?

— Да, верно.

— Вслед за этим окружной судья Герберт Каничек от имени Австрийской Республики лишил вас родительских прав над вашим сыном Робином, родившемся десятого мая тысяча девятьсот восемьдесят девятого года решением суда от 28 июля 1994 под номером L518/86/19 и передал его в отдел по делам молодежи при окружном управлении.

— Да, именно поэтому мы скрываемся. Мы просто вынуждены скрываться.

— Вы знакомы с решением суда?

— Естественно!

— Но вы покинули свой дом в Вайдлинге задолго до двадцать восьмого июля!

— Не могла же я ждать, когда они придут и заберут у меня ребенка?

— Как вы узнали о том, что решил суд?

— О решении суда сообщили моей сестре Шарлотте. Время от времени я звоню ей по телефону. Тогда-то она и зачитала мне приговор суда. — Эллен Зигрист, заснятая крупным планом, режущим слух голосом, делая ударение на каждом слове, сказала: — Я обвиняю окружного судью Герберта Каничека как пособника медицинского терроризма!

— Это формулировка принадлежит фрау доктору Монтевиво?

— Так говорит она и я — и вместе с нами так думают миллионы других людей. Мой сын никогда не попадет в руки традиционной медицины, — заявила Эллен Зигрист, в то время как камера перешла с ее лица на Робина. Последний крупный план снова показал ужасный раздувшийся живот ребенка.

Через пять секунд экран в студии погас.

5

Передача продолжалась. В студию к Габи Гауенштайн пришли двое посетителей. Они — это были мужчина и женщина — заняли места за стойками из акрила справа и слева от нее. Мужчина был стройный, с седыми волосами и узким лицом, женщина была примерно его роста, черные гладкие волосы были расчесаны на прямой пробор, сбоку пролегала широкая обесцвеченная прядь. У нее были высокие скулы, красиво очерченный большой рот с полными губами, очень белая кожа и огромные черные глаза, которые, казалось, пламенели на ее лице.

«Пламенеющие очи — вот как это называется, — подумал Фабер, — не удивительно, что ей легко удается перетягивать людей на свою сторону».

Эта женщина, одетая в облегающее белое платье, которое провоцирующе подчеркивало красивые формы ее тела, была еще и центром необыкновенного эротического притяжения…

— Дамы и господа, — заявила ведущая, выражение лица которой по-прежнему отражало высшую степень участия, — вы видели потрясающие кадры любительской видеосъемки о судьбе маленького Робина и его матери Эллен Зигрист, которые были сделаны в номере отеля и переданы нам. Нам неизвестно, в каком отеле был сделан этот фильм. Фрау Зигрист и ее пятилетний сын скрываются уже около трех недель и разыскиваются полицией. Мы пригласили к нам в студию фрау доктора Карлу Монтевиво и господина главного врача Эдмунда Штайнера из детского отделения больницы Клостернойбурга. Мы пригласили еще одного неожиданного гостя. Господа имели возможность посмотреть фильм вместе с нами. Сначала хочу задать вопрос фрау доктору Монтевиво: это правда, фрау доктор, что вы являетесь не итальянской гражданкой, как утверждала фрау Зигрист в фильме, а немецкой, вы родились в Гамбурге и были замужем за итальянцем Альфредо Монтевиво, который занимался альтернативной медициной?

— Все верно, — сказала эффектная целительница. Ее голос прозвучал низко и полнозвучно. — Мой муж умер в тысяча девятьсот восемьдесят четвертом году.

— От чего?

Она чуть помедлила. Затем произнесла:

— От рака печени.

— Его лечили методами традиционной медицины?

— Сначала нет. Позднее, к сожалению, да.

— Почему «к сожалению»?

— Потому что представители официальной медицины убили его. Если бы его продолжали лечить средствами альтернативной медицинской науки, он был бы жив до сих пор.

— Ваш муж добровольно согласился на лечение со стороны официальной медицины?

— Лжедрузья убедили его в этом. Он уже был в таком состоянии, такой стадии, когда не мог самостоятельно принять правильное решение и больше не прислушивался к моему мнению.

— Вы отговаривали его от лечения традиционными средствами?

— Ну конечно!

— Фрау доктор Монтевиво, — начала ведущая, и на этот раз ее лицо выражало беспокойство, — это нелегко, но я обязана сообщить следующее: на основании решения врачебной палаты города Гамбурга вам запрещено заниматься своей профессией с первого февраля тысяча девятьсот восемьдесят пятого года!

— Я одна из многочисленных жертв медицинской мафии, — согласилась Карла Монтевиво.

— С восемьдесят пятого года вы лишены права работать в качестве врача, — настаивала Гауенштайн. — Все верно?

— Да, все правильно. Я и не чувствовала в этом потребности. С момента убийства моего любимого мужа представителями традиционной медицины я не хотела иметь с ними ничего общего. Больше того, я сражаюсь с ними, где только могу как, например, в случае с маленьким Робином. Я выработала основополагающие принципы «Новой медицины». Некоторые из этих принципов упомянула в этом фильме фрау Зигрист.

— В Австрии вам позволено продолжать работать?

— Нет, и вам это отлично известно! Я и не делаю этого.

«Глаза, — подумал Фабер, — эти глаза!»

— Я работаю исключительно в качестве консультанта и целительницы в области альтернативной медицины. Этого мне нельзя запретить делать, да мне никогда и не запрещали этого. По моей собственной методике я сделала из дюжины больных раком пациентов, которые — как мой бедный муж — должны были бы мучительно умереть из-за методов ортодоксальной медицины, снова здоровых и счастливых людей. Я уверена, что в ближайшие дни эти люди скажут свое слово и подтвердят мои слова.

— Ты веришь в это, деда? — спросил совершенно сбитый с толку Горан.

— Я не верю в это. Но все может быть.

— Тогда почему я должен…

— Подожди! — сказала Мира. — Подожди немного, Горан!

— В борьбе с раком… — провозгласила очаровательная женщина, при этом ее глубокий голос излучал тепло и таил в себе гигантскую гипнотическую силу воздействия.

«В первую очередь, воздействие на ее пациентов и их родственников», — подумал Фабер.

— …несмотря на ревностное использование химиотерапии, скальпеля и радиоактивного облучения, официальная медицина не добилась впечатляющих успехов в этой области.

— Господин главный врач Штайнер, прошу!

Седовласый врач с узким лицом возразил:

— Как раз наоборот, в лечении рака мы в последние годы добились ощутимых результатов. И фрау Монтевиво это должно быть известно.

— Не надо мне ничего приписывать! Вы не достигли никакого прогресса! — возмутилась прекрасная целительница.

— Господи всемогущий! — Штайнер прижал ладони к вискам. — Вы потеряли своего мужа, фрау Монтевиво! Он умер от рака. И вы обвиняете в этом традиционную медицину. Отсюда происходит ваша слепая ненависть к нам.

— Отсюда моя ненависть, так точно! Врачи убили моего мужа!

Ведущая всеми силами старалась изобразить одновременно потрясение, глубокую заинтересованность и остаться в этой ситуации непредвзятой. Ее лицо покраснело.

«Мне много раз приходилось иметь дело с телевидением, — подумал Фабер. — Я знаю, какие интриги плетутся по ту сторону камеры, кровавая драка за первое место в рейтинге программ. Если я в чем и уверен, так это в том, что сейчас думает Габи Гауенштайн. Ее лицо покраснело под гримом от блаженной мысли о том, какое место в рейтинге займет теперь их программа. Она знает, что ей удалось напасть на золотую жилу».

Между тем Штайнер продолжал говорить, постепенно теряя самообладание:

— Вы говорите не те слова, фрау Монтевиво, не те слова! Вашего мужа не убили!

— Нет, его убили, — делая ударение на каждом слоге, сказала целительница с пламенным взглядом черных глаз. — И я останусь при своем мнении. Обратитесь с жалобой в суд! Отдайте меня под суд! За свои слова я пойду в тюрьму — так же как и за мою «Новую медицину».

— Речь идет не о вас! — закричал Штайнер. — Сейчас речь идет о больном ребенке, попробуйте, пожалуйста, хотя бы один раз подумать о Робине! Когда фрау Зигрист, находившаяся полностью под вашим влиянием, сообщила мне, что опухоль находится на стадии исцеления и мальчик через два месяца поправится при условии, что официальная медицина оставит его в покое, я сказал ей, что без лечения ее сын умрет. И он — не прерывайте меня, я дал вам высказаться в свое время! — и он умрет, если фрау Зигрист не вернет его в больницу как можно скорее, это так же верно, как дважды два четыре.

— Он умрет только в том случае, если фрау Зигрист вернет его и его будут лечить методами традиционной медицины. Вот это действительно верно, как дважды два — четыре.

— Теперь я вижу, как верно я поступил, обратившись в управление по делам молодежи. Вы одержимая, фрау Монтевиво, вы представляете общественную опасность. Господи, сделай так, чтобы полиция разыскала фрау Зигрист и мальчика! И как можно скорее!

— Полиции никогда их не найти. Мы позаботились об этом.

— Кто это «мы»?

— Я и люди, которым я смогла помочь и которые верят в мою медицину.

— Если полиция не обнаружит мальчика и он умрет, то матери угрожает — по меньшей мере — обвинение в преднамеренном нанесении телесных повреждений, приведших к смерти. Вам и на это наплевать? Вы действительно так фанатично уверены в безусловной истинности вашего учения?

— Да, я уверена! А вам, врачам, не обвинения надо предъявлять, вам пора уже выносить приговор!

— Это зашло слишком далеко! — Гауенштайн наконец решила вмешаться. — Вы не можете так говорить, фрау Монтевиво!

— Я говорю так, как мне хочется. Я говорю правду. Скольким людям приходилось страдать из-за того, что они говорили правду?

— Фрау Монтевиво! — крикнул Штайнер. — Вы думаете, мне легко далось обращение с жалобой в управление по делам молодежи? Вы думаете, что мне неизвестно, какие трудности и мучения принесет всем заинтересованным лицам лечение против воли родителей, в нашем случае матери, прежде всего потому, что лечение продлится долго. Мне хорошо известно, что вы никогда не лечили детей с опухолью Казаи. Тысячи по всему миру избавились от такой опухоли, пройдя лечение исходя из нашей концепции.

Ведущая молниеносно облизала свои губы, словно повинуясь рефлексу. Однако Фабер немедленно отметил это.

«Рейтинг! — подумал он. — Рейтинг! Даже если коллеги лопнут от зависти, а мальчишка — как его звать-то? — сдохнет, такого высокого рейтинга не добивалась в этом году еще ни одна послеобеденная программа! Ни одна! Я знаю, что Габи думает сейчас именно об этом, — подумал Фабер, — я хорошо знаком с этой кухней, я точно знаю».

Ведущая Гауенштайн встала между своими гостями. Проникновенным голосом она сказала, исполненная доброты и любезности:

— Мне жаль, чрезвычайно жаль, фрау Монтевиво, господин главный врач, но время передачи ограничено. Я вынуждена вас прервать. Конечно, это не последний ваш разговор в студии «SOS», я уверена, что это была первая беседа из целой череды, которые состоятся позднее… Мне сейчас сообщили из режиссерской аппаратной, что в студию поступило очень много звонков от телезрителей… И это понятно! Ведь речь идет о человеческой жизни! И, кроме того, затронута чрезвычайно актуальная тема. Я сейчас прерываю вас, прошу меня простить за это, чтобы представить вам нашего неожиданного гостя. Это… — она сделала драматическую паузу, — …всем вам хорошо известный кандидат в депутаты в Национальный совет господин Удо Форстер…

Молодой, элегантный господин вышел из-за кулисы. На нем был надет летний костюм цвета розового дерева, туфли на чуть завышенном каблуке, и рядом с обручальным кольцом на среднем пальце правой руки он носил перстень с печаткой.

— Добрый день, господин Форстер! — сердечно поздоровалась ведущая, одновременно пожимая кандидату в депутаты в Национальный совет руку, как это принято в телевизионных передачах в Австрии и Германии. (Все то и дело по нескольку раз пожимают друг другу руку, хотя в последний раз они виделись не больше часа назад в гримерной.) — Как чудесно, что, несмотря на занятость, вы нашли время, чтобы прийти к нам!

— Это вполне объяснимо, — сказал политик, лучезарно улыбаясь, — учитывая столь трагичный повод.

В то время как он произносил эти слова, он успел пожать руки Карле Монтевиво и главному врачу Штайнеру, по всей видимости размышляя над тем, достаточно ли долго он показывал свои замечательные по красоте зубы. Внезапно посерьезнев, словно выступая на погребении, он добавил, пройдя за один из пультов:

— И при всей своей трагичности — столь выдающийся по своей важности повод. То, что здесь происходило и происходит, касается нас всех, я заявляю это совершенно открыто. Здесь идет речь о принципиальных для каждого из нас, для каждой отдельной личности, решениях. Позвольте мне очень коротко осветить для вас совершенно ужасную ситуацию!

— Я прошу вас сделать это, господин кандидат, — сказала Габи Гауенштайн и слегка поклонилась — как бы выражая крайнее уважение, но и осознавая свою собственную значимость.

— Чтобы долго не ходить вокруг да около, я открыто заявляю, — начал Удо Форстер, — что придерживаюсь того мнения, что традиционная медицина сама виновата в том, что люди бояться иметь с ней дело. За кулисами я следил по монитору за тем, что здесь говорилось. Сама виновата, потому что беспомощность и невежество традиционной медицины вынуждают все большее число пациентов прибегать к помощи альтернативной медицины. Никогда ранее у нее не было столько сторонников.

— Я протестую, господин кандидат! — сказал Штайнер. — Мы ни беспомощны, ни тем более не невежественны. Меня чрезвычайно удивляет, что вас — политика и дилетанта в медицине — пригласили на этот разговор, и теперь вы своими совершенно абсурдными утверждениями можете причинить еще больший вред…

— Уж будьте так любезны, дайте и мне высказаться до конца, — проговорил Удо Форстер.

— Но здесь не парламент! Я выражаю свой протест, чтобы вы использовали этот трагический случай как возможность — да еще бесплатную — для рекламы своей партии и…

— Господин главный врач, действительно, вы должны позволить господину кандидату высказать свое мнение до конца! — кокетничая, Габи Гауенштайн принялась наводить порядок.

Врач, сознавая свое бессилие, поднял руку и снова опустил ее.

— Спасибо! — снова взял слово Удо Форстер. — Медики-традиционалисты — вы, конечно, не из их числа, уважаемый господин главный врач — в своем подавляющем большинстве невежественны и беспомощны. Вам могут это подтвердить миллионы людей. Они даже не находят достаточно времени для того, и я открыто должен заявить об этом, чтобы, по крайней мере, исчерпывающе разъяснить пациенту его заболевание и проинформировать о необходимом лечении, его опасностях и побочных эффектах — в каждой инструкции по применению лекарственных средств, в каждом рекламном ролике на телевидении поднимается этот вопрос! И это тогда, когда получение всех подробных и терпеливых разъяснений — особенно при диагностике рака — является основополагающим правом пациента, тем более при условии, когда…

— Врачи Детского госпиталя Святой Марии и я…

— Господин главный врач, пожалуйста! — В этот раз Габи решила выступить в роли строгой учительницы.

Врач смирился.

— Извините, господин кандидат!

— …тем более при условии, — продолжил Фостер, извиняюще кивнув врачу и снова проникновенно обратившись к камере, — когда именно официальная медицина, и я открыто должен заявить об этом, добилась на сегодняшний день только незначительных успехов на смежных фронтах борьбы с онкологическими заболеваниями. Шанс на выздоровление имеют восемьдесят процентов заболевших, как, например, утверждается в случае с опухолью Казаи у детей, но и на ранней стадии обнаружения излечение становится скорее исключением, чем правилом. Несмотря на полмиллиарда долларов, которые за последние двадцать лет были вложены в исследования рака по всему миру, и я открыто заявляю об этом, большинство разновидностей рака-убийцы остаются непобедимыми. Если в пятидесятых годах… — Форстер вынул листок бумаги из кармана своего костюма цвета розового дерева, — …только каждый пятый австриец умирал от злокачественных клеточных новообразований, то в прошлом году уже у каждого четвертого умершего медики указывали в качестве причины смерти «злокачественные новообразования». Двадцать тысяч австрийцев ежегодно уходят из жизни, потому что клетки их организма начинают неконтролируемо размножаться… — Коль скоро Удо Форстер получил возможность высказаться, он явно не желал ни с кем делиться ею. — Легионы ученых исследователей до сих пор, и я открыто заявляю об этом, не могут достаточно четко назвать причины возникновения этого заболевания, даже причины не могут назвать! Генетические нарушения или загрязнение окружающей среды, индивидуальный образ жизни, питание, психические факторы — в гипотезах в среде специалистов недостатка нет. — Форстер поспешно перевел дух, чтобы не возникло паузы. — Именно эта очевидная даже для пациентов неуверенность профессионалов, и я открыто заявляю об этом, заставляет онкологических больных все чаще искать другие возможности излечения. Пациенты, лишенные традиционной медициной права голоса, хотят лично участвовать в борьбе со своим заболеванием. Согласно немецким исследованиям… — короткий взгляд в бумажку, — …от пятидесяти до восьмидесяти процентов раковых больных хотя бы однажды обращались к помощи альтернативных целителей. Так же поступила и фрау Зигрист, когда обратилась к фрау Карле Монтевиво, которая, и я должен открыто заявить об этом, излечила многие случаи раковых заболеваний, основываясь на методах нетрадиционной медицины — без всякого там скальпеля и облучения!

«Этот господин открыто заявляет то, что заявляет, — подумал Фабер. — Политики! Наши спасители от нужды, бесправия, страха, войны, взрывов бомб террористов, разрушения окружающей среды и болезней! Что бы мы делали без этих бесстрашных борцов за справедливость, свободу и мир?»

Штайнер поднял руку.

— Если мне будет позволено в виде исключения заметить…

— Прошу, дорогой господин главный врач! — Габи лучезарно улыбнулась в его сторону как бы говоря: я выполняю здесь роль судьи-арбитра между партиями и стараюсь быть справедливой ко всем.

Штайнер обратился к Форстеру:

— Я вынужден поправить вас, господин кандидат. Фрау Зигрист обратилась в связи с заболеванием своего маленького сына сначала ко мне. Я поставил диагноз: опухоль Казаи — и направил мальчика в Детский госпиталь Святой Марии. Там он в течение четырех дней проходил обследование, с матерью обсудили все нюансы, опасности, побочные явления, буквально все. Об этом имеются соответствующие записи. С точки зрения разъяснений и психологической помощи трудно было сделать что-либо большее. Фрау Зигрист приняла все это к сведению с пониманием и благодарностью. Утром двадцать первого июля она со своим маленьким сыном пришла в Детский госпиталь, потому что заранее было условлено, что в тот день должно было начаться химиотерапевтическое лечение. Затем вид ребенка, у которого под воздействием химиотерапии выпали волосы — фрау Зигрист до этого объяснили, что у ее сына предположительно тоже выпадут волосы, но они быстро снова отрастут, — так вот, вид этого ребенка ее настолько испугал, что она, забрав сына, поспешно покинула госпиталь.

— Она не испугалась, женщина перенесла тяжелейший шок, господин главный врач! — поправила его Карла Монтевиво, которая стояла, чуть выпятив живот.

«Она, верно, и ходит точно так же, — подумал Фабер. — Эти глаза, эти глаза…»

— В таком случае этот тяжелейший шок, — заметил Штайнер, — фрау Зигрист должна была бы перенести задолго до этого, потому что видела огромное количество безволосых детей, я еще дважды имел с ней беседу — но напрасно. Находясь под абсолютным влиянием фрау Монтевиво, она заявила, что никогда не даст своего согласия на химиотерапию. Робин чувствует себя хорошо, за исключением некоторых болей…

— «Некоторые боли!» — возмущенно воскликнул Горан. — Разве вы не слышали, как он жаловался и плакал, бедный Робин? Нет, это не мать, нет, это очень злая женщина — или она просто сумасшедшая. Робин же непременно умрет, если его не лечить. Вы же видели его! — Он повернулся в сторону Людмиллы. — И вы смеете утверждать, что многие люди вылечились благодаря таким целителям, как эта фрау Монтевиво?

— Да, Горан, да, я могу поклясться! — Маленькая, кругленькая сербка погладила его по волосам. — Я расскажу тебе о них. Но то, что происходит здесь, — это преступление. Этому нет оправдания. Уж тем более этому политику, который использует чужую беду для рекламы. Это позор!

«Уже действует, — подумал Фабер. — Телевидение! Невозможно себе даже представить, что бы случилось, если бы во времена Гитлера было телевидение…»

— И эти боли являются доказательством того, что процесс исцеления начался. — Штайнер наклонился вперед. — Это вы сказали такое фрау Зигрист, фрау Монтевиво! То, что вы сказали и сделали, и то, что вы скажете и сделаете в дальнейшем, это — по крайней мере, в случае этого пациента, я не могу подобрать другого слова — убийство!

Карла Монтевиво молча смотрела на него. Ее прекрасный рот презрительно скривился.

— Вы сами свидетели, дамы и господа, — включился кандидат в депутаты Удо Форстер, — как далеко в своей борьбе с нетрадиционной медициной заходит официальная медицина, вплоть до отрицания, зависти и ненависти, именно ненависти, господин главный врач. Но это еще не самое ужасное. Самое ужасное, и я открыто заявляю об этом, что мы вынуждены быть свидетелями того, как в случаях, подобных этому — с фрау Зигрист и ее маленьким сыном, — государство при помощи механизма лишения родительских прав присваивает себе право решать, как будут лечить человека. Дамы и господа, государство определяет то, как будет проводиться лечение наших детей! Не матери и отцы, а государство! Государство решает вопрос жизни и смерти больных детей, больных людей в целом! Государство!

— Вот именно! — поддержала его Карла Монтевиво. — Совершенно верно!

Форстер был в ударе.

— Куда это нас приведет? Куда это уже привело нас однажды? Вспомните противозаконные случаи эвтаназии во времена Третьего рейха! Вспомните… мне не стоит продолжать.

— Браво! — крикнула Монтевиво.

Глаза Габи блестели.

— Мы молчали слишком долго. Надо незамедлительно принимать меры!

«Невероятно, — подумал Фабер. — Будто в страшном сне мне только что привиделось, что у Гитлера могло оказаться в распоряжении телевидение. А у этого кандидата хватило смелости провести непосредственную параллель между глобальной системой убийства в нацистской Германии и системой здравоохранения в этом государстве! На смертельно больного Робина ему наплевать, так же как всем политикам наплевать на всех остальных людей, потому что они заряжены только на одно, только одного они жаждут и желают — власти. И чтобы получить эту власть, Форстер и ему подобные ничем не брезгуют».

— И это скоро произойдет, дамы и господа! — выкрикивал кандидат. — Поддерживайте меня и мою партию! Мы как раз подготовили для обсуждения в парламенте один насущный законопроект, согласно которому, и я открыто заявляю об этом, государство никогда не получит права диктовать больному, как ему лечиться. Каждый человек — детей будет представлять опекун — в случае болезни сможет сам абсолютно свободно выбирать между традиционной и нетрадиционной медициной! Мы требуем выделить средства для научных исследований в области альтернативной медицинской науки! «Новая медицина» фрау Монтевиво должна пройти проверку! Мы требуем проведения крупномасштабных опытов с целью сравнения действенности методов традиционной и нетрадиционной медицины при излечении разных заболеваний! Мы требуем долговременной опытной проверки того положения, что при добавлении к традиционным способам лечения методов из арсенала народной медицины болезнь протекает в гораздо более положительном ключе! Мы, дамы и господа, моя партия, и я открыто заявляю об этом, будем и дальше продолжать борьбу за то, чтобы в этом государстве была не фашистская, а демократическая система здравоохранения, присущая демократическому государству! — Кандидат в депутаты в Национальный совет Удо Форстер повернулся к Габи Гауенштайн. — Я от всего сердца благодарю вас за приглашение на вашу замечательную программу!

— Мы делаем все, что в наших силах, — сказала Габи скромно. — И мы благодарим вас, господин кандидат, и вас, фрау доктор Монтевиво, и вас, господин главный врач Штайнер… Вне всякого сомнения, это был один из самых важных выпусков нашей программы «SOS» до настоящего времени, так как поднятая господином Форстером проблема должна быть решена! Я уверена, что она будет решена в нашем парламенте при привлечении демократических методов…

— А Робин? — спросила Мира.

— На него ей наплевать, — заговорил Горан. — На него наплевать всем! — Он больше не пребывал в растерянности, сейчас он все для себя решил: он был против этой целительницы, против этой матери, за Робина, у которого тоже была больная печень, как и у него самого.

— …нам также интересно знать ваше мнение, дамы и господа, которые смотрят сейчас нашу передачу дома, — заметила Габи. — Мы ждем ваших звонков! Вы можете звонить по телефонам программы с настоящего момента до десяти часов завтрашнего утра. Наши номера: Вена 0222, затем 87878 — и цифры с 10 до 12! — Внизу экрана появилась вставка: «Мы превысили наше эфирное время на восемь минут, но при данных обстоятельствах мы были вынуждены это сделать…» Затем пошла музыкальная заставка. — Это был новый выпуск передачи «SOS». До встречи в следующий раз, привет и до свидания говорит вам ваша Габи Гауенштайн.

6

«Для хорошего выпуска новостей требуются кровь, сперма и национальный флаг», — говорил лорд Нордклифф, британский газетный магнат в первой половине двадцатого века. Успешные последователи, — подумал Фабер, — используют в своих интересах никогда не исчезающий интерес большинства людей к жизни коронованных особ, детей и животных».

Фабер сидел на большом балконе. На кухне, расположенной под ним, были открыты окна. Он слышал разговор Людмиллы и Горана.

— …об этой Монтевиво я не говорю. Тем более об этой матери. Но вот что я тебе скажу, Горан, ты даже не представляешь себе, сколько людей верят в гомеопатию и скольким она действительно помогла…

«В век телевидения, — подумал Фабер, — это превратилось в железную закономерность: «Хорошие новости — это плохие новости, плохие новости — это хорошие новости».

— …например, люди, которым врачи не в силах больше помочь, — послышался голос Людмиллы. — В отчаянии они обращаются к народным целителям… Недалеко от Белграда жила женщина, от которой врачи отказались, и вот один целитель спас ее при помощи экстракта омелы.

— При помощи чего?

— Ты же знаешь омелу! Они растут на деревьях! В зависимости от разновидности рака берут омелу, которая растет на дубах или на елях… Эта женщина делала инъекции экстракта еловой омелы и выздоровела. Я была этому свидетелем!

«На земле две трети людей живут в нищете, — подумал Фабер. — Ежедневно от голода умирают сорок тысяч детей. Почти у каждого из нас свои проблемы. Почему же мы так жаждем — именно жаждем — плохих, ужасных, страшных новостей? Неужели потому, что нам доставляет удовольствие видеть, слышать и читать, что у других дела идут еще хуже? Несчастья мы хотим, несчастья! Интересно, какой рейтинг приобрела бы программа с названием «Сегодня мне посчастливилось»? В то время как история больного раком маленького Робина станет, я уверен в этом, одним из самых больших успехов на ОРФ, рейтинг программы взлетит вверх — а вместе с ними и расценки за предоставление рекламного времени. Не только ОРФ, но и другие телеканалы, газеты и радиостанции вынесут на передний план трагедию Робина и станут пичкать ею людей. Ведущие, редакторы, звукорежиссеры, операторы и репортеры будут из кожи вон лезть. Если же они откажутся, то их просто попрут с работы. Разве так можно? Разве это не позор? Разве такое не должно быть запрещено?»

— …потом я слышала об одном мужчине из Клагенфурта, который вылечился благодаря экстракту ледебурии…

— Что такое ледебурия, Людмилла?

— Это растение, которое растет в Южной Америке. Из корней ледебурии можно приготовить не только экстракт, но и пилюли или чай…

«Мы живем в капиталистическом обществе, — подумал Фабер. — Здесь всем руководит закон рынка — спрос и предложение. Спрос на истории о Робине, об убийствах, пытках, ужасах, о животных, которые на пути на бойню сорок часов проводят в железнодорожных вагонах без воды и корма, о путешествиях и воровских налетах, спрос на безвкусные сериалы и романы, отвратительную бульварную прессу, глупейшие детективы, ужасные развлекательные семейные шоу с их ведущими-кретинами и дежурными шутниками, на «Золотые часы народной музыки» огромен и станет еще больше. В обществе со свободной рыночной экономикой все желания, стремления и потребности должны быть удовлетворены, и они удовлетворяются. И, кроме того, средства массовой информации круглосуточно заняты тем, чтобы создать эти потребности, стремления и желания. Таким образом, СМИ не только констатируют культурную деградацию системы, но и активно принимают участие в этом процессе…»

— Но почему люди излечиваются, Людмилла? Почему?

— Я спросила одного аптекаря-гомеопата, и он объяснил мне, что все эти растительные экстракты, чаи и пилюли укрепляют иммунную систему организма. Да, есть ученые, которые только руками разводят по поводу всего этого, но очень часто гомеопатия действительно помогает… «Вы бы очень удивились, узнав, — сказал мне тот аптекарь, — сколько людей, заболевших раком, обращаются к народным целителям…»

«Freedom and democracy,[139] — подумал Фабер, — здесь удовлетворяются все человеческие потребности, даже самые низкие. В тоталитарных государствах такого не существует. Там есть пропаганда и только пропаганда. И там и там работают первоклассные специалисты. Здесь все делается в угоду прибыли, там все делается в угоду внедрения одного-единственного образа мыслей. Еще Паскаль писал: «Человек не ангел, но и не животное, и его несчастье заключается в том, что он все больше уподобляется зверю, чем больше стремится стать ангелом…»

— Речь идет не только о раке, Горан, речь идет о ревматизме, бородавках, сыпи, псориазе или, к примеру, о такой простой вещи, как герпес. При определенных условиях помогает тинктура прополиса, строительного материала для пчелиных сот. Или возьмем простудные заболевания! Помогает шалфей, а против температуры используется липовый чай. Столько болезней можно исцелить при помощи народной медицины!

«…и поэтому в нашей системе хорошие новости — это плохие новости, а плохие новости — это хорошие новости», — подумал Фабер.

7

Далеко опережая сообщения о войне в бывшей Югославии, о других восьмидесяти трех локальных военных конфликтах, которые как раз бушевали в мире, об актуальных политических кризисах, землетрясениях, голоде, торговле плутонием, мафии и экологических катастрофах — австрийское телевидение в своей программе «Время в объективе», которая начиналась в прайм-тайм — девятнадцать часов тридцать минут, причислило вечером 9 августа 1994 года — и в последующие вечера — к числу самых лучших из всех других плохих новостей историю о Эллен Зигрист, сбежавшей из Детского госпиталя Св. Марии со своим пятилетним сыном Робином, больным раком, и нашедшей поддержку и помощь у скандально известной целительницы, и скрывающейся при этом от полиции.

Профессионально обставленная сенсация началась с кадров, демонстрировавших ужасающе раздутый живот Робина, на который было страшно взглянуть. Все это сопровождалось отрывками наиболее драматических моментов мнимого любительского фильма, который показала в своем послеобеденном выпуске «SOS» Габи Гауенштайн.

К этим отрывкам присовокупили наиболее яркие кадры записи споров между Карлой Монтевиво, главным врачом Штайнером и кандидатом в Национальный совет Удо Форстером. Затем пара ведущих новостей — диктор и дикторша — плавно перешла к прямому включению беседы с теткой Робина Шарлоттой Калмар, той самой, чья манера готовить так не понравилась мальчику, что у того, по утверждению Карлы Монтевиво, развилась доброкачественная опухоль в печени.

Шарлотта Калмар, которую снимали в ее квартире, была настолько потрясена, что еле могла говорить. Всхлипывая, она сказала, обращаясь к своей сестре:

— Эллен, ради всего святого, возвращайся назад к врачам! В «SOS» было хорошо видно, как страшно мучается наш мальчик. Я его так люблю! Я и не думала, что мне когда-нибудь доведется пережить такой ужас. Беги от этой целительницы! Она тебе желает добра, но Робину она ничем помочь не может. Это могут только врачи. Не прячься больше с мальчиком! Возвращайся! Иначе его смерть будет на твоей совести… — Конец невозможно было разобрать, так как Шарлотта спрятала лицо в ладони.

Дикторы перешли к менее эмоционально нагруженной теме и сообщили, что австрийским властям даже после лишения матери родительских прав доставляет много трудностей предпринимать какие-то шаги в отношении фрау Зигрист, поскольку они до сих пор не нашли ни ее саму, ни ее сына.

Затем слово предоставили экспертам. Одни опасались, что судебный процесс может означать конец для смертельно больного ребенка, другие требовали внести изменения в статью о деятельности шарлатанов и знахарей и рассмотреть вопрос о возможном административном преследовании фрау Монтевиво. Один потрясенный адвокат по делам молодежи заявил:

— Ко мне ни разу еще не обращался с жалобой пятилетний ребенок. В этом возрасте дети еще не могут защититься от своих родителей. Даже если их избивают. Детям необходимо предоставить больше прав!

Все это время на экране, расположенном на заднем плане в студии новостей, проецировалось изображение смеющегося лица маленького Робина.

Ведущая: Мы просим наших телезрителей оказывать полиции всестороннюю поддержку в розыске. Любая информация может иметь значение. ОРФ организовало круглосуточную службу по сбору информации под девизом «Робин». Номера телефонов на ваших экранах.

Загорелись номера телефонов.

Ведущий: Естественно, с информацией вы можете обратиться в любое отделение полиции… В нашем выпуске «Время в объективе» в двадцать два часа мы будем транслировать выступление профессора доктора Александра Альдерманна, руководителя Детского госпиталя Святой Марии, которое было записано сегодня в первой половине дня.

Ведущая: А теперь еще раз коротко о главных событиях сегодняшнего дня…

Мира, Горан, Людмилла и Фабер смотрели выпуск передачи в двадцать два часа. Профессор Альдерманн, мужчина со светлыми глазами, коротко подстриженной бородкой и растрепанными седыми волосами, сильно напоминавший Эрнеста Хемингуэя, сидел за письменным столом в своем большом кабинете в клинике. Он сказал:

— Мои коллеги врачи и я в течение нескольких дней разъясняли фрау Зигрист специфику заболевания ее маленького сына, как мы это делаем со всеми родителями, чьи дети проходят у нас лечение. Мы дали фрау Зигрист разъяснения по поводу каждого шага, который требовалось сделать на пути излечения Робина. Вполне возможно, что, увидев маленькую девочку, которая вследствие химиотерапии временно — временно! — потеряла свои волосы, фрау Зигрист испытала шок такой степени, что он заставил ее бежать из госпиталя… Мы с пониманием относимся к вашему отчаянию. Когда дело касается детей, родители часто теряют рассудок. Они пытаются найти причину в себе и зачастую не хотят поверить в правильность поставленного диагноза и хватаются за любую соломинку. В этом состоянии они готовы прислушаться к любым обещаниям об исцелении. В тех случаях, когда после самых тщательных обследований мы приходим к выводу, что ни при каких обстоятельствах мы не можем помочь больному ребенку, мы никогда не препятствуем родителям забрать его и обратиться за помощью к нетрадиционной медицине. В случае с маленьким Робином я могу с большой степенью вероятности, граничащей с уверенностью, заявить, что он восстановит утраченное здоровье, если только мать снова обретет ту степень доверия к нам, которая отличала ее до двадцать первого июля… Я с негодованием отвергаю все безответственные обвинения, которые выдвинул депутат в кандидаты в Национальный совет господин Удо Форстер в передаче «SOS». Остается только надеяться, что он не нанес непоправимого ущерба… Я категорическим образом отметаю его голословные утверждения о мнимой беспомощности традиционной медицины и ее якобы презрительном отношении к альтернативной медицине. Ни один разумный медик не откажется от выгод, которые сулят дополнительные медицинские усилия профессионалов из этой области. При лечении многих заболеваний эти сопутствующие процедуры оказываются чрезвычайно полезными. Господин Форстер даже не дал себе труда посетить Детский госпиталь Святой Марии и узнать, как на самом деле обстоят дела. Несмотря на это, я готов принять его в любое время, рассказать ему о нашей работе, чтобы дать ему возможность взять свои слова обратно…

Мужчина, так похожий на Хемингуэя, подался в сторону камеры.

— В заключение я обращаюсь к вам, дорогая фрау Зигрист. Мы можем исцелить болезнь вашего сына! Возвращайтесь к нам как можно скорее или привезите Робина в какую-нибудь другую детскую клинику! Я обращаюсь в этой связи ко всем, у кого предположительно есть контакт с фрау Зигрист, передайте ей мои слова, на случай если она не может видеть меня сейчас. Дорогая фрау Зигрист, пожалуйста, спасите вашего сына вместе с нами…

— Да, — в сильном волнении заговорил Горан и вскочил с места, в то время как ведущий последнего выпуска программы «Время в объективе» поблагодарил профессора Альдерманна за его выступление и закончил программу, — да, Робин должен вернуться! Обязательно! Они спасут его! Он снова станет здоров… — Внезапно он покачнулся, схватился за кушетку, скользнул с нее и упал на ковер.

— Горан! — закричала Мира. Она, Людмилла и Фабер бросились к нему. Мира опустилась рядом с внуком на колени. — Что с тобой? Что случилось?

В ее голосе слышалась растерянность.

— Я не знаю, Бака… внезапно так сильно закружилась голова… все вертится перед глазами… мне плохо… Платок, дайте платок, меня сейчас вырвет!

Людмилла бросилась прочь и вернулась с кухонным полотенцем.

— Мне хуже… я… — Горана вырвало, и он, задыхаясь, откинулся на спину… — тошнит… все сильнее… и мне страшно… Я боюсь, Бака… боюсь… — Пот выступил у него на лбу, он хрипло дышал.

Фабер между тем принес маленький аппарат, при помощи которого он три раза в день измерял кровяное давление Горана. Это был один из самых современных инструментов, его можно было закрепить на запястье и на маленьком дисплее появлялись цифровые данные.

В течение секунды никто не произносил ни звука. Потом Мира спросила:

— Сколько?

— Сто восемьдесят на сто двадцать, — сообщил Фабер.

— Слишком высокое, — тихо проговорил Горан.

— Да, слишком высокое… Подожди, я позвоню в госпиталь! — Фабер подошел к телефону и набрал номер.

Отозвался, против обыкновения, не нежный девчоночий голосок, а отрывистый мужской голос.

— Детский госпиталь Святой Марии!

— Это Фа… Джордан. Пожалуйста, дежурного врача!

— По какому поводу?

— Мой внук Горан Рубич является вашим пациентом. Его кровяное давление…

— Соединяю.

Мужской голос с легким акцентом послышался в трубке.

— Фишман!

— Господин доктор Фишман, говорит Джордан, я дедушка Горана Рубича, может, вы в курсе дела…

— Я в курсе дела.

— Мы только что измерили давление Горана, после того как он почувствовал головокружение, сильную тошноту и его вырвало, — сто восемьдесят на сто двадцать.

— Немедленно доставьте его сюда!

— Мы едем.

Уже через несколько минут Фабер и Горан были в пути. Часы на панели управления «опеля-омеги» показывали двадцать два часа пятьдесят одну минуту. На улицах было пустынно, людей видно не было. В приемном покое Детского госпиталя их уже ждали. Двое санитаров посадили Горана в кресло и покатили в сторону второго отделения. Навстречу им двигался мужчина в белом халате. Он выглядел очень молодым и серьезным. Черные глаза были большими, в свете ламп блеснули черные волосы.

— Меня зовут Джошуа Фишман, — представился он с американским акцентом. — Добрый вечер, господин Джордан. Пожалуйста, подождите здесь, я немедленно должен осмотреть Горана.

Он забрал у санитаров кресло и толкнул его в сторону соседнего помещения. Дверь захлопнулась.

— Это не продлится долго, — приветливо заметил один из санитаров. — Мальчишка, наверное, принимает циклоспорин-А и прочее, да?

— Да.

— В таком случае постоянно что-то случается. Не бойтесь!

— Я полностью доверяю врачам больницы.

— Есть люди, которые нам не доверяют, — заметил второй санитар. — Вы видели послеобеденный «SOS» и оба «ВвО»?

— «ВвО»?

— «Время в объективе», — пояснил другой санитар. — Дурацкое сокращение. Но так говорят. Видели?

— Видел. — Фабер кивнул. — Я возмущен. Особенно поведением этого политика.

— Его здесь никогда не было, этого парня, — сказал первый санитар. — Понятия не имеет, о чем идет речь. Слышал что-то от целителей и думает, что этого достаточно. Нетрадиционная медицина! Да это просто вода на его мельницу! Что он натворил, этот идиот, себе даже не представляет.

— Натворил?

— С тех пор здесь такое творится! Звонят озабоченные родители. Посторонние люди. Друзья этой целительницы. Ругаются на нас. Проклинают нас. Этого нам только и не хватало, при нашей-то загруженности! Не имеют понятия о нашей работе, здесь все стоит вверх дном… Только сегодня после обеда привезли троих детей со злокачественными заболеваниями.

— Теперь мне понятно.

— Что?

— Когда я позвонил сюда, ответил мужской голос, а не как обычно, голос маленькой девочки.

— Ее пришлось отключить. И еще несколько номеров. Из-за ругани и угроз. Будем надеяться, что родителям, чьи дети лежат у нас, удастся сохранить спокойствие. Это было верхом безответственности, что совершил этот человек.

Дверь в смотровую открылась, появился доктор Фишман. Оба санитара исчезли. Фишман устало опустился на скамейку.

— Извините! Сегодня был трудный день — если не считать всех этих волнений после телепередачи. — Он рукой провел по лбу. — Горан должен остаться у нас. Кровяное давление слишком высокое. Необходимо его немедленно понизить. Ему уже сделан укол. Кроме того, у мальчика развилась инфекция мочевыводящих путей.

— Что?

— У него поднялась небольшая температура, чувствует сильное жжение… По крайней мере дней десять ему придется провести у нас. Если не будет других осложнений.

— Осложнений?

— Дорогой господин Джордан, ведь доктор Белл, доктор Ромер и профессор Альдерманн говорили вам, что у Горана чрезвычайно ослабленная иммунная система!

— Да, конечно…

— Поэтому он легко подхватывает любую инфекцию. Для мальчишки это плохо… но мы просто не в состоянии снизить количество лекарств, которые препятствуют хронически затянувшемуся процессу отторжения его печени… Горан много пережил, — сказал тихо врач. — Ему еще многое предстоит. Это порочный круг. Мы можем многое сделать. Но далеко не все.

Фабер кивнул.

— Вам не нужно срочно возвращаться домой?

— А что такое?

— Горан неспокоен. Он боится. Не могли бы вы… провести с ним эту ночь? Он бы очень этого хотел… мне тоже было бы спокойнее…

— Конечно. Мне нужно только позвонить и поставить в известность.

— Спасибо, господин Джордан.

С большим трудом Фаберу удалось успокоить Миру. Наконец он последовал за врачом, который проводил его к Горану. В коридорах им не встретилось ни единого человека.

— Вот мы и пришли, — сказал Фишман.

Фабер испугался.

— Здесь?

— Да, а что?

— Он лежал в этой палате, когда я увидел его в первый раз.

— И что?

— Тогда он стоял на пороге смерти.

— Ах, вот оно что… Я намеренно положил его сюда, потому что эта комната знакома ему. Он и воспринял это позитивно.

— Я в совершенной растерянности, — сказал Фабер. — После всего, что мальчику пришлось пережить, все начинается сначала… Сможет ли он все это выдержать… я имею в виду, психологически…

— Я понимаю, что вас беспокоит, — ответил серьезный доктор Джошуа Фишман.

Они вошли в комнату, в которой горела только одна лампа под абажуром. Голос Горана звучал медленно и расплывчато.

«Это все лекарство от давления», — подумал Фабер.

— Деда…

— Да, Горан.

— Ты останешься со мной?

— Конечно, Горан.

— На всю ночь?

— На всю ночь.

— Спасибо, деда. — Мальчик внезапно засмеялся, смех получился коротким и дрожащим.

— Что случилось, Горан?

— Здесь я уже однажды лежал. Ты помнишь?

— Еще бы.

— И им удалось меня вытащить!

— Они и в этот раз вытащат тебя, — успокоил его Фабер. — Правда, доктор?

— Это даже не обсуждается! — сказал Джошуа Фишман. — А ты не тот самый мальчик, у которого есть полная форма «Эйр Джордана»?

Горан кивнул.

— Вот видишь. Сегодня ты играл вон в том парке, не так ли?

— Да, господин доктор.

— Слишком долго. Это оказалось для тебя чрезмернойнагрузкой. Этим все и объясняется.

— Вы правда так думаете? — Горан посмотрел на него.

— Это очевидно! Твой дед останется с тобой. А теперь тебе надо хорошенько выспаться, и никаких страхов!

— Да, господин доктор.

— Спокойной ночи и вам, господин Джордан. Если что-то потребуется, то вы знаете — надо нажать красную кнопку.

Фишман покинул палату.

Фабер снял ботинки, пиджак, брюки и лег на вторую кровать.

— Ты можешь выключить свет, деда, — сказал Горан. — Ты же со мной…

— Хорошо, Горан. — Фабер повернул выключатель. Теперь в комнате стало темно.

— Ты веришь, что Робин вернется, деда?

— Я надеюсь.

Горан разволновался, слова словно выстреливались из него:

— Он должен вернуться! Он должен! Так не может продолжаться дальше! Разве этой мамаше не понятно?

— Она поймет это.

— А если она не видела этой передачи?

— Тогда ей кто-то перескажет ее.

— Точно?

— Точно.

Горан погружался в сон. Его слов уже почти невозможно было разобрать:

— Потому что… потому что… ведь Робин… должен будет умереть… если его мать не… не вернет его…

Затем послышалось только слегка хрипловатое дыхание мальчика. Закинув руки за голову, Фабер лежал на второй кровати и смотрел перед собой. Только около пяти утра ему удалось заснуть.

8

РОБИН НЕ ДОЛЖЕН УМЕРЕТЬ!

МЕХАНИЧЕСКИЙ ОБРАЗ МЫШЛЕНИЯ ВРАЧЕЙ ПРОТИВ МАГИЧЕСКОГО ИСЦЕЛЕНИЯ

НАШИ ЧИТАТЕЛИ СПАСУТ РОБИНА!

В ПРОТИВОСТОЯНИИ МЕДИКОВ ЖЕРТВОЙ ОКАЗАЛСЯ РЕБЕНОК

ГРАНДИОЗНЫЙ СКАНДАЛ ВОКРУГ РЕБЕНКА, БОЛЬНОГО РАКОМ!

ВРЕМЯ И ЗАКОН ПРОТИВ СМЕРТЕЛЬНО БОЛЬНОГО МАЛЬЧИКА!

ИЗВЕСТНАЯ ЦЕЛИТЕЛЬНИЦА — ВЫСОКОМЕРНАЯ ТРАДИЦИОННАЯ МЕДИЦИНА

НЕ ДАЙТЕ МАЛЕНЬКОМУ РОБИНУ УМЕРЕТЬ!

Утром Фабер сидел в садике маленького кафе в ожидании завтрака. Старый официант Йозеф Вискочил принес ему целую кипу свежих австрийских газет. Заголовки, набранные гигантскими буквами, заполняли всю полосу вплоть до сгиба. С газетных полос смотрели маленький Робин, его мать, его тетка, целительница Карла Монтевиво, профессор Альдерманн, были напечатаны также некоторые кадры из телевизионных передач особенно из «SOS».

Под стать заголовкам были и статьи. Обвинялись власти, мать, депутаты, академические медики, «убийца» Монтевиво.

Фабер выпил свою чашку Золотого до дна. Есть он был не в состоянии. Посетители кафе тоже интересовались только судьбой маленького Робина.

— В стране только об этом и говорят, — заметил старый официант. — Вам известно, что в Сараево снова разорвалась граната на рыночной площади?

— Нет.

— У нас кабельное. Я услышал об этом в новостях ЦДФ.[140] Двадцать семь убитых, сто пятьдесят два человека получили тяжелые ранения. Но у нас это никого уже не интересует!

Фабер расплатился, пожал господину Йозефу руку и покинул кафе. В этот ранний час на этой маленькой улочке было очень тихо. Фаберу удалось сделать не более десятка шагов, когда позади раздался сильный грохот. Он обернулся. Прямо на него по тротуару мчался мотоцикл. Двое мужчин в коже, в высоких сапогах и черных шерстяных масках, с прорезями для глаз и рта, сидели на большой «хонде».

«Они, должно быть, ждали, пока я выйду из кафе», — подумал Фабер, ощущая, как его охватывает смертельный ужас. Машина тем временем почти настигла его. Он увидел, что мужчина на заднем сидении выбросил правую руку вперед. Что-то резко сверкнуло в утреннем свете. «Стилет, — подумал Фабер. — Снова стилет».

Мотоцикл настиг его. Мужчина позади водителя отклонился назад. Затем его рука со стилетом метнулась в сторону груди Фабера. Он видел это с поразительной четкостью, словно во сне.

Конец.

«Теперь конец. Они достали меня».

Вон там открытая дверь в подъезд дома.

Со всей силой, на которую был способен, Фабер метнулся с тротуара и упал в темный подъезд, в котором пахло мочой. Всего несколько сантиметров отделяли стилет от его груди.

Мотоцикл промчался мимо. Его уже было почти не слышно. Фабер лежал лицом вниз на грязной плитке. Сердце бешено колотилось, было тяжело дышать. Кожаная сумка с пистолетом вылетела из его руки.

«Снова повезло, — подумал он. — Больше такого не случится».

Он сделал попытку встать на ноги, но они не слушались его. Облокотившись спиной об обшарпанную стену подъезда, он остался сидеть. Все его тело сотрясала дрожь.

«Стилет, — подумал он. — Снова стилет. В Цюрихе мой пистолет оказался в чемодане, здесь он выпал вместе с сумкой у меня из руки».

Только спустя пять минут ему удалось встать. Тут он наконец заметил, что из раны на лбу по его лицу стекает кровь. Чтобы поднять кожаную сумку, ему пришлось ползти на четвереньках, потому что, наклонившись, он мог упасть.

Потом он снова облокотился о стену. Наконец он набрался достаточно храбрости, чтобы выйти из подъезда. Улица была пустынной. Качаясь, почти падая, он с трудом преодолел те несколько метров до кафе. Когда он вошел в кафе, все посетители испуганно посмотрели на него. Старый официант спешил ему навстречу.

— Господин Фабер! Господин Фабер! Что случилось?

— Упал… — удалось ему выдавить в ответ. — Что-то голова закружилась… могу я… могу я немного побыть у вас?

— Пойдемте со мной, господин Фабер, в шахматную комнату! Там есть диван. Там вы сможете прилечь. Иисус-Мария-и-Иосиф, это ужасно! Может стоит вызвать врача…

— Ни в коем случае! — громко сказал Фабер. — Никакого врача. Никакой полиции. Никаких заявлений. Это просто маленькая ссадина…

Старый официант поддержал его. В шахматной комнате было узко и темно. Йозеф включил свет. Фабер тяжело упал на старый диван. Он снова начал задыхаться.

— Воды… стакан воды, пожалуйста…

— Сию минуту, господин Фабер, сию минуту. — Йозеф бросился вон.

«Кольцо, — подумал Фабер. — Охотники. Собаки.

Смерть.

Нет, не смерть. Еще нет!»

Йозеф появился со стаканом воды, йодом и перевязочным материалом. Две таблетки нитроглицерина Фабер уже держал во рту, теперь он запил их холодной водой. Взволнованный старый официант чисто вымыл ему лицо. Он захватил с собой еще эмалированный тазик и полотенце. Он продезинфицировал рану и заклеил ее пластырем с кусочком стерильной марли.

— Спасибо, — сказал Фабер. — Спасибо, господин Йозеф.

— А теперь вам нужно спокойно полежать, господин Фабер! Вам необходимо прийти в себя. Ужасно, что может случиться с нами буквально в следующее мгновение.

— Да, — согласился Фабер, — буквально в следующее мгновение.

9

Только спустя час Фабер набрался достаточно сил, чтобы покинуть свое убежище. Медленно и осторожно он двинулся в сторону Детского госпиталя, и его не оставляло ощущение, что он идет сквозь вату. На дежурном посту ему встретился доктор Белл.

— Господи, боже мой, что с вами стряслось?

— Упал. Сейчас все снова в полном порядке.

— Дайте-ка мне самому посмотреть! — Белл подтолкнул его в сторону одного из смотровых кабинетов, снял повязку Йозефа, снова продезинфицировал ранку и наклеил на лоб Фабера маленький кусочек пластыря, который выглядел более надежным.

— Так, — заметил он. — Будете жить. Рубашка и брюки здорово испачкались. У вас здесь есть во что переодеться?

— Нет.

— Возьмите халат!

Фабер надел белый медицинский халат.

— Как дела у Горана?

— Ему стало хуже.

— Насколько хуже?

— Кровяное давление, несмотря на инъекции, повысилось… — Белл вместе с Фабером покинул смотровой кабинет. — Температура тоже повышается. Инфекция мочевыводящих путей распространяется дальше… Только без паники, господин Джордан! У нас все пока под контролем. Такое случается каждый день… Горану в ближайшее время, похоже, придется чаще бывать у нас, с этим ничего не поделаешь, к сожалению…

Взволнованные родители и испуганные дети стояли в проходах. На посту работала съемочная группа телевидения.

— Я зол, — сказал Белл. — Вы многие месяцы были свидетелем тому, какая борьба здесь идет за жизнь, если имеется хотя бы маленький шанс. Но, видит бог, мы не требуем за это наград! Только дайте нам спокойно работать. Вместо этого… Вы сами видите, что здесь творится. Камеры, прожекторы, микрофоны, кабель, хаос, страх, неуверенность, волнения… Свобода слова! Мои коллеги и я сам целое утро были вынуждены отвечать на вопросы родителей, репортеров, сторонников альтернативной медицины… а теперь еще этот депутат!

— Он придет?

— Профессор Альдерманн ведь пригласил его. Но вместе с ним волнений только прибавится… — Белл закашлялся. — Пойдемте к Горану!

В прихожей они надели защитные фартуки и маски. Затем они прошли внутрь.

— Этот спектакль с Джорданом мы можем теперь оставить, я думаю, — сказал Белл. — Вы уже давно у нас, и все вас хорошо знают. Вы спокойно можете называть себя Робертом Фабером. У нас достаточно других сенсаций!

Горан сидел на кровати, обложенный подушками и смотрел телевизор. Показывали репортаж о людях, от которых отказалась традиционная медицина и которые нашли помощь от рук народных целителей.

— Деда! — закричал Горан хриплым и слабым голосом. — Почему ты так долго? Добрый день, господин доктор!

— Привет, Горан, — сказал врач, подходя к кровати и проверяя пульс и давление мальчика.

— Уже снизилось? — спросил мальчик.

— Немного. Оно будет снижаться и дальше, — улыбаясь, успокоил его Белл. Несмотря на нервозность и раздражение, врач был очень приветлив, доброжелателен и заботлив с мальчиком.

— Все еще сильно щипет, когда я хожу в туалет, — сообщил ему Горан.

— Это скоро пройдет. Тебе дали другое лекарство. Неприятно, естественно, но совершенно определенно неопасно.

— До этого заходил один большой мальчик. Хотел знать, как идут мои дела. Многие ребята здесь знакомы со мной. Этот парень хотел узнать, был ли у меня уже триппер.

— Только не вешать носа, — сказал Белл, — у нас беспрерывно случается что-нибудь забавное. И что, у тебя был?

— Нет, никогда!

— Откуда ты тогда знаешь, что такое триппер?

— Взрослый парень мне все подробно объяснил. Как его можно подхватить. И как бывает больно, когда ходишь по-маленькому. Ну, в общем, мне еще повезло с моим воспалением.

— Ты у нас вообще счастливчик, — согласился Белл.

— Когда это закончится, мне позволят снова играть в баскетбол с мальчишками в парке?

— Ну конечно! Только не сразу.

Горан слегка поерзал туда-сюда.

— Что еще? — спросил Белл.

— Можно вас попросить, господин доктор?

— Да?

— Можно мне получить мою спортивную форму «Эйр Джордан»?

— Я же сказал, не сразу.

— Я и не собираюсь немедленно идти играть. Я только хочу, чтобы она была здесь и я мог смотреть на нее.

— Тогда другое дело, — ответил Белл. — Господин Фабер принесет все с собой, когда придет в следующий раз.

— Спасибо! — Горан слабо улыбнулся. — А почему Фабер? Дедушку зовут здесь Джорданом!

— С этого момента его снова зовут Фабер.

— Ах, вот как, — сказал Горан. — Понимаю. На фоне этих событий это уже не имеет смысла.

— Вот именно, — заметил врач. — В общем, дедушка все тебе принесет.

— Снова повезло, — сказал Горан. При помощи пульта он переключился на другой канал. Там шло повторение вечерней программы «Город музыкантов». Горан быстро отключился. — Кто может такое выдержать, — сказал он. — Это такая гадость!

— Это одна из самых популярных передач, — сказал Белл.

Горан неожиданно опустил голову.

— Что с тобой? Болит?

— Робин… — начал Горан.

— Что, Робин?

— Мне так его жаль. Потому что его мать не разрешает его лечить.

— Она разрешит его лечить, — сказал Белл.

— А если нет?

— Мы делаем все возможное, чтобы мать привезла его к нам или в любую другую больницу, — сказал Белл. — Ты ведь целыми днями смотришь телевизор, ты слышал, как профессор Альдерманн сказал: «Пожалуйста, вернитесь назад!»

— Я так боюсь, что мать этого не сделает.

— Она сделает это!

— А вдруг все-таки нет?

— Нам, конечно, понадобится немного удачи, но она у нас будет. И Робин снова выздоровеет. Не грусти!

— Я бы не грустил, господин доктор, но что поделать, если вокруг столько грустного?

— Это пройдет. Ты сейчас неважно себя чувствуешь. Скоро ты снова будешь играть в парке в стритбол.

— А Робин, возможно, умрет, — сказал Горан.

Белл посмотрел на Фабера, тот кивнул, давая понять, что понял то, что ему одними глазами пытался сказать врач. Горан в действительности думает не о Робине, он думает о себе. Это его способ высказать свой собственный страх перед смертью, говоря о смерти другого человека.

Пейджер доктора Белла зажужжал.

— Мне надо идти, — сказал врач. — Я зайду к тебе, Горан. — Доктор погладил мальчика по голове и вышел из палаты. Фабер сел на вторую кровать.

— Я молился, деда, — сказал Горан, словно бы стесняясь своего поступка.

— Молился?

— Чтобы фрау Зигрист как можно быстрее вернулась назад. Ведь это же совершенный бред, что говорит эта целительница! Бедный Робин! Он должен пройти химиотерапию. И операцию тоже. Для него это единственная возможность!

— Единственная, — согласился Фабер, — да.

— Если бы только я мог поговорить с Робином, — проговорил Горан, — или какой-то другой ребенок из больницы мог это сделать. Мы же знаем что к чему! Мы знаем, что должны это выдержать, чтобы снова стать здоровыми. Возьми, например, Петру! Как сильно она была больна, и как хорошо у нее идут дела сейчас.

— Верно! — согласился Фабер.

— У Петры, конечно, не было рака. У меня тоже не рак. Но мы тоже были очень серьезно больны, правда? И им удалось вытащить нас, врачам из больницы? Как ты думаешь, фрау Зигрист успеет привезти Робина назад до того, как ему еще можно будет помочь?

— Да, — ответил Фабер.

«Один только слог… — подумал он, — один единственный слог. Ничего больше. Но и в правдивость этого единственного слога я почти не верю».

Вскоре после этого Горан заснул. Фабер не сводил с него глаз.

10

Спустя час — Горан дышал спокойно, лежал тихо и мирно — Фабер поднялся на ноги и покинул комнату. Он чувствовал себя выжатым без остатка, голова кружилась от усталости. Ночью он проспал не более двух часов.

«Мне надо лечь в кровать, — подумал он. — Мира сможет подменить меня. Она уже подменяла меня однажды, мне кажется, что с тех пор прошла целая вечность, а на самом деле это было всего несколько недель назад».

Когда он проходил мимо поста, то увидел множество мужчин, женщин и детей, которые говорили все разом, гневно перебивая друг друга. Потом он заметил, как несколько санитаров пытаются расчистить проход для профессора Альдерманна и кандидата Удо Форстера, который явно решил навестить руководителя больницы.

— Убирайтесь вон! — крикнула одна женщина.

— За вашу партию мы наверняка проголосуем на выборах! — крикнул какой-то мужчина. — В этом вы можете быть совершенно уверены!

— Прошу вас! — громко сказал Альдерманн. — Прошу вас, господа. Я показал господину Форстеру нашу больницу и рассказал о наших методах лечения. Господин Форстер хочет сказать вам несколько слов.

— Не хотим ничего слышать!

— Пусть проваливает!

— У вас есть дети? — крикнула одна из матерей.

— Двое, — ответил Удо Форстер, одетый на этот раз в модный костюм «гленчек». — Мальчик девяти лет и девочка шести лет.

— А если бы у одного из них была лейкемия или другая какая-нибудь разновидность рака, то вы бы так же разговаривали, как вчера в «SOS»?

Начался сильный шум.

— Прошу вас, не надо волноваться! — попросил Альдерманн глубоким голосом.

Наступила тишина.

Кандидат смотрел на людей, которые окружали его со всех сторон.

— Мне очень жаль, — заговорил он. — Я был недостаточно информирован…

— Вы вообще не были информированы!

— Вообще не был… — Кандидат кивнул. — Теперь я знаю, что здесь делают все, буквально все, чтобы помочь больным детям. Я восхищаюсь врачами, сестрами и санитарами, которые трудятся здесь, и, я открыто заявляю об этом, я восхищаюсь вашим мужеством, стойкостью и терпением, вашим, как родителей, так и детей. Я у всех вас прошу прощения. Кто-то задал вопрос, если один из моих детей — господи спаси и сохрани — вдруг серьезно заболеет, привезу ли я его сначала сюда, чтобы потом сбежать и по совету какой-то там целительницы спрятаться, чтобы тем самым поставить жизнь моего ребенка под угрозу. Я такого никогда не сделаю! Всем нам хорошо известно, что существует хорошая нетрадиционная медицина. Ее методы применяются в вашей больнице наряду с другими, как показал мне профессор Альдерманн. Теперь я знаю это. И я знаю, и я открыто заявляю об этом, что фрау Монтевиво является фанатичной противницей традиционной медицинской науки, ей нужно немедленно запретить заниматься врачебной деятельностью. Я непременно выступлю по телевидению с опровержением, я обещаю вам это. Еще раз прошу у вас прощения. Господи, сохрани ваших детей и вас самих!

Несколько человек захлопали в ладоши. К ним присоединились еще несколько. Наконец захлопали почти все присутствовавшие. Удо Форстер протянул руку профессору Альдерманну, затем помахал на прощание «зрителям» и покинул со своей советницей госпиталь.

— Вы сами слышали, — сказал Альдерманн, — господин Форстер повторит сказанное перед лицом широкой общественности.

Люди снова захлопали.

Проект закона, о котором Форстер рассказывал по телевидению, был отозван его партией из парламента.

11

Когда где-то около часа дня Фабер пришел домой, Мира и Людмилла как раз смотрели новости в библиотеке. Мира вскочила:

— Роберт! Что случилось? Твой лоб! И твой костюм…

— Я упал. Ерунда, ничего страшного.

— Правда?

— Правда, Мира.

— Как дела у Горана?

— Без изменений. Давление все еще повышенное. Инфекцию мочевыводящих путей пока не удается взять под контроль… Что это вы смотрите? В обед передают «Время в объективе»?

— Очень коротко. Но после идет «Репортаж», — сообщила Мира.

— Я сказал Горану, что ты придешь после обеда. Пожалуйста, захвати для него форму «Эйр Джордан»! Он хочет, чтобы она была с ним. Доктор Белл сказал, что нет повода для беспокойства. Не позднее, чем через десять дней Горан сможет вернуться домой.

— Милостивый Боже, помоги бедному мальчику! — сказала Людмилла.

Фабер опустился рядом с Мирой. От усталости он с большим трудом следил за тем, что происходило на экране.

— …Моя сестра позвонила мне сегодня рано утром из Швейцарии, — рассказывала тетка Робина Шарлотта Калмар. — Она сказала, что видела вчерашнюю передачу. Она не хочет возвращаться в Вену, потому что фрау доктор Монтевиво сказала ей, что в онкологических отделениях австрийских госпиталей проводится политика медицинского террора…

— Эту Монтевиво пора запереть в тюрьму! — возмутилась Людмилла.

— …Моя сестра еще сказала, что живот Робина еще больше вздулся, и фрау доктор Монтевиво считает это хорошим знаком — опухоль находится на стадии излечения.

Вопрос журналиста: Как это связано между собой?

— Мне тоже это непонятно. После того как моя сестра сообщила, что живот Робина еще больше вздулся, у меня возникло такое чувство, что кто-то вошел к ней в комнату, потому что она заговорила совершенно по-другому.

— Может быть, что в комнату вошла фрау Монтевиво?

— Да, я думаю… Милостивый боже, это просто ужасно!

Шарлотта Калмар исчезла с экрана.

Ведущий: Врачи Детского госпиталя Святой Марии в Вене тоже смущены всем происходящим. Мы беседовали с заведующим отделением доктором Мартином Беллом. Он сказал…

Белл появился на экране.

Врач с густыми, коротко подстриженными черными волосами стоял неподалеку и с видимым усилием пытался сдержать отрицательные эмоции:

— Если бы мы хотя бы догадывались, что фрау Зигрист является фанатичной поклонницей нетрадиционной медицины и обратится за помощью к фрау Монтевиво, мы бы, наверное, по-другому говорили с этой несчастной матерью.

Журналист: И как же?

— Мы бы показали ей данные нашей статистики. До настоящего времени более девятисот больных раком детей — пациентов нашего госпиталя — полностью восстановили свое здоровье. Эти дети — доказательство действенности наших методов лечения.

Ведущий: Матери и отцы больных раком детей тоже не выказали поддержки поведению фрау Эллен Зигрист. Мы побеседовали с фрау Герминой Лайтнер, которая входит в родительский комитет Детского госпиталя Святой Марии…

Новые кадры.

Молодая женщина стоит в игровой комнате больницы и говорит:

— Что происходит с этой матерью? Почему она отказывает своему ребенку в лечении? После третьей или четвертой неудачной попытки я могла бы ее понять. Но в первый раз, и при таком благоприятном прогнозе?

Журналист: Ваш сын Феликс проходил лечение в Детском госпитале Святой Марии?

— Да. У него был рак печени, и в конце концов его удалось спасти при помощи пересадки новой печени.

— Горан наверняка смотрит сейчас это, — заметила Мира.

— Но то, что было здесь сказано, может только добавить ему мужества, — сказал Фабер.

— Я понимаю потрясение родителей, чьи дети заболевают раком, — продолжала Гермина Лайтнер. — Я понимаю также страх родителей перед лечением. Феликса прооперировали три года назад, и с тех пор он совершенно здоров, об этом говорят все последующие обследования, которые мы регулярно проходим — и сейчас в том числе! Я лично была свидетелем заботливого, доброго и дружеского отношения врачей, сестер и санитаров к Феликсу, когда он здесь лежал. Маленького белого матерчатого тюленя, которого они ему тогда подарили, он до сих пор повсюду носит с собой. Он охотно приходит сюда на обследования. Здесь лечатся его друзья. Он никогда не забудет этот госпиталь, и я тоже не забуду его…

— Да, ты прямо сидя засыпаешь! — воскликнула Мира. — Немедленно ложись в кровать, Роберт!

Фабер проспал до шестнадцати тридцати. Потом он встал, принял контрастный душ и сел, испытывая странное сочетание страха, надежды и суеверия («Если я буду продолжать работать, то Горан переживет все кризисы»), за пишущую машинку. Людмилла принесла большой термочайник с чаем. Мира уехала на такси к Горану, пока он спал. Когда Людмилла около восьми вечера ушла домой, оставив холодные закуски в холодильнике, Фабер все еще стучал на старом добром механическом «триумфе» — ему так и не удалось приспособиться даже к электрической машинке, не говоря уже о компьютере. В свете настольной лампы он прослушивал свои записи, читал заметки, печатал, снова прослушивал записи, снова печатал. Ему было совершенно ясно, что он должен продолжать работать, несмотря на все, что происходит с Гораном, так как это может продолжаться месяцами и даже годами, до тех пор пока мальчик окончательно не выздоровеет — если ему вообще суждено выздороветь.

12

— Роберт!

Словно издалека он услышал ее голос.

— Роберт!

Он медленно приходил в себя и наконец открыл глаза. Понадобилось некоторое время, чтобы он осознал, что спал.

— Сколько сейчас времени?

Она сидела на краю кровати.

— За полночь.

— Как дела у Горана?

— Без изменений. Как меня зовут, Роберт?

Очень медленно он окончательно пришел в себя.

Длительные часы работы совершенно измотали его.

— Скажи, как меня зовут!

— Тебя зовут Мира!

— Ты уверен?

— Мира, да что с тобой такое?

— Почему ты зовешь во сне другую женщину?

— Я звал другую женщину?

— Да, ты звал. Несколько раз. Мне сказать тебе, кого ты звал?

— Натали?

— Нет, не Натали.

— Кого же тогда?

— Дженни.

— Дженни…

Они посмотрели друг на друга. Ни один не проронил ни слова.

— Ты не можешь вспомнить? — спросила наконец Мира.

— Нет… или подожди, да, я помню…

Он сел на кровати. Теперь он окончательно проснулся.

— Дженни Эпплтон! Мне снилась Дженни Эпплтон…

— Дженни Эпплтон? Кто это?

— Девочка из одного из самых прекрасных романов, которые я знаю. Автора зовут Роберт Натан, американец. «Портрет Дженни» вышел в сороковом году, в сорок девятом появился немецкий перевод. Тогда-то я и прочитал этот роман…

Фабер говорил медленно, взволнованный историей книги, которую никто больше не знал, написанную автором, которого никто больше не помнил, и все же это существовало: книга, история, автор, Дженни Эпплтон.

— Бедный художник встречает в тридцать восьмом году в Центральном парке в Нью-Йорке маленькую девочку. Маленькая девочка, та самая Дженни, одета в странную старомодную одежду и рассказывает о своих родителях, артистах в знаменитом варьете «Хаммерштайн», которые были гвоздем программы сезона тысяча девятьсот десятого года…

— Тысяча девятьсот десятого года? — спросила Мира.

— Да, тысяча девятьсот десятого года. И оба встречаются в тридцать восьмом. Художник, которого зовут Эбен Адамс, никак не может это понять. «Хаммерштайн» были распущены более двадцати лет назад. То, что непонятно ему, является совершенно нормальным для Дженни, о давно прошедших временах и событиях она говорит так, как будто они происходят в настоящем времени. Эбен очарован этим ребенком, его прекрасным лицом, мечтательными и печальными глазами. Он чувствует, как очарование, неподвластное времени и пространству, постепенно берет верх над ним все больше и больше, пока он идет вместе с Дженни через Центральный парк. Она говорит, что, к сожалению, должна его оставить — по сюжету она снова и снова повторяет эти слова и снова и снова покидает его — и он должен ждать ее, пока она не станет взрослой, чтобы они могли остаться вместе навсегда. Перед первой их разлукой она читает стихотворение — именно стихотворение, Эбен и Дженни приснились мне во сне…

— Что это за стихотворение? — спросила Мира.

— Вот это, — сказал Фабер.

Никто не знал, откуда я пришел.
Куда лежал мой путь, туда ушли года.
И ветра шум, и плеск волны морской.
Понять другим не суждено уж никогда.
— Прекрасно, — проговорила Мира. — Прекрасно… Но такое стихотворение, как это… — Она замолчала, так как только теперь заметила, что Фабер снова погрузился в воспоминания об этой книге, о Дженни.

— …Эбен одинок и несчастлив. Он тоскует по Дженни. Он пытается разузнать о том, кто она такая… Да, ее родители выступали в «Хаммерштайне»… и оба погибли в результате несчастного случае в том же десятом году… Дженни была такой печальной в ту первую их встречу. Она отправится в монастырь, сказала она тогда… Эбен едет в тот монастырь. И там он встречает ее вновь, она подросла, стала почти взрослой… Но Дженни осталась с ним совсем ненадолго, потом она снова должна была его покинуть. Эбен должен ждать ее, так просит его Дженни. Она хочет постараться как можно скорее стать взрослой. Она должна отправится в колледж. Эбен находит и этот колледж тоже… Она была здесь много лет назад, события становятся все загадочнее… Когда он встречается с ней в следующий раз, она уже молодая женщина, такая красивая, такая прекрасная… Он рисует ее. Он рисует «Портрет Дженни», чудесную картину, которая никого не оставляет равнодушным, и она делает Эбена знаменитым… Дженни опять исчезает на очень долгое время, и когда художник снова наконец встречается с ней, они проводят вместе один день, одну ночь и одно утро… Он нарисовал морские пейзажи Кейп-Кода, маяк на Лэндс-Энде, но эти картины пугают Дженни, заставляют ее грустить. Только в его объятиях она успокаивается и чувствует себя счастливой, они так счастливы в эту ночь, так несказанно счастливы… — Фабер говорил словно во сне, взгляд его блуждал где-то вдали.

Мира неподвижно сидела рядом с ним.

— …они сидят у воды, когда начинается новый день и небо светлеет на горизонте… «Так было вчера, — сказала Дженни, — так будет и завтра… «Что такое завтра, Дженни? — спрашивает Эбен, — когда наконец-то наступит завтра?..» — «Разве это важно? — спрашивает она. — Завтра вечно! Даже тот самый момент, который только что прошел, был завтра. Вчера так же реально, как сегодня, мы только забываем об этом… а любовь не имеет конца, и маленький кусочек сегодняшнего счастья — это только крохотная ее часть. Мы так мало знаем, Эбен, а существует так много того, что мы должны знать. Мы живем только в представлениях наших чувств и видим только то, что лежит прямо перед нашим носом…»

Мира осторожно погладила Фабера по щеке. Он этого не заметил.

— «…Бесконечное количество солнечных систем существует вокруг нас, они во много раз превышают нашу по размерам и бесконечно далеки от нас. Наша Вселенная — это капля воды, слеза в океане. Время тянется, — сказала Дженни, — во все стороны, без конца…» — «Не уходи, — просит он, — без тебя я погибну, Дженни». — «Мы никогда не потеряем друг друга», — говорит она. «Откуда люди, которые действительно любят друг друга, знают, что только они, только мы двое принадлежим друг другу, Дженни? Разве не может быть так, что когда-то раньше жили люди, которых мы могли бы любить или они нас?..» — «Конечно же, нет, — сказала Дженни. — До нас жили многие миллионы людей, и после нас они будут жить, и всегда есть только один человек, которого ты должен любить, и ты должен искать его, и этим кем-то для меня являешься ты, сердце мое… Существует только одна любовь, и ничто не в состоянии поколебать ее. Все и так хорошо, Эбен, любимый, мы будем вместе, что бы ни случилось, где бы мы ни были… Теперь же я должна оставить тебя ненадолго… Мне нужно во Францию, — сказала Дженни, — чтобы учиться…» И вот Эбен снова один… долго, очень долго. Он в полном отчаянии. Больше они никогда не увидятся, думает он… Он едет на Кейп-Код, на этот круглый полуостров южнее Бостона, чтобы рисовать. На маленьком паруснике он попадает в сильнейший ураган, и недалеко от маяка на Лэндс-Энде он снова видит Дженни среди бушующих приливных волн. Он борется с морем, настигает ее, плывет с ней до самых скал, на которых стоит маяк, он крепко держит ее, но удержать не может… Она ускользает от него… «Не печалься, — слышит он ее слова, — никогда не печалься, что бы ни случилось, мы всегда вместе…» — Фабер замолчал. Взгляд его все еще блуждал в дальних далях.

— …Он больше не встречал ее… Он остался один… В заключении он читает в одной старой газете заметку, что было получено радиосообщение с одного корабля, в котором говорилось о исчезновении одного пассажира. Фройляйн Дженни Эпплтон, которая провела во Франции восемь лет, на обратном пути в Нью-Йорк во время урагана была смыта за борт и утонула. Эбен видит, что это газета восьмилетней давности… Один друг хочет его утешить, но тот отвечает: нет, я знал это. И он повторяет слова Дженни: «Все и так хорошо…»

Фабер замолчал. После длительной паузы он смущенно посмотрел на Миру.

— Жутко, — заметила она, — жутко и в тоже время чудесно. В твоей первой книге Сюзанна читает тебе стихотворение в том самом подвале, где вас держали. И вот после стольких лет…

— И вот после стольких лет длиной в человеческую жизнь мне снилась Дженни, — удивленно заметил он. — И ее стихотворение…

— Вот что я имею в виду, — сказала Мира.

Никто не знал, откуда я пришел.
Куда лежал мой путь, туда ушли года.
И ветра шум, и плеск волны морской.
Понять другим не суждено уж никогда.
Круг замкнулся, Роберт, еще один круг!

— Один раз, без сомнения… — начал Фабер и оборвал себя на середине предложения.

— Один раз, без сомнения — что?

— Нет, ничего.

— Ну же, пожалуйста!

— Мне… — Он смущенно засмеялся. — Мне неловко.

— Пожалуйста!

— Ну хорошо! Один раз, читая свое стихотворение, Дженни говорит в конце: «И только Господь понимает». Я думаю, что Он понимает смысл… — Фабер посмотрел на Миру. — Действительно неловко, — сказал он.

Она обняла его, прижалась своим телом к его телу и прошептала:

— I love you Trouble man, I love you!

— And I love you, — сказал Фабер.

13

Через три дня воспаление у Горана прошло и давление почти нормализовалось. Но затем у него воспалились десны. Он мучился сильными болями, не мог ни есть, ни пить. Врачи сказали, что мальчик ведет себя мужественно и переносит все со стоическим терпением. Но им все равно приходится давать ему обезболивающее.

Кроме того, наступили каникулы. Петра часами просиживала у него. Фабер и Мира поделили между собой день, он проводил в госпитале утро, она оставалась там до ночи. Ему действительно удавалось писать, это давалось ему немалым трудом, и он почти всегда спал, когда Мира возвращалась домой.

Маленький Робин и его судьба оставались первой и важнейшей темой теленовостей, в том числе иностранных.

Четыре недели охоты средств массовой информации за маленьким Робином уничтожили все разумные границы в обсуждении главной темы дня — противостояния традиционной медицины и нетрадиционной. Шарлатаны всегда отлично отвечали конъюнктурным требованиям СМИ. На телевидении ими кишмя кишат всевозможные шоу для потерпевших.

— У этих телевизионщиков есть и одна положительная сторона, — сказал однажды доктор Белл Фаберу. — Они выполняют колоссальную просветительскую работу. Кроме того, у них достаточно денег, чтобы искать маленького Робина — в одиночку нам их ни за что не обнаружить. Для большинства это, конечно, непередаваемая возможность набрать побольше очков в рейтинге, Монтевиво предоставляется возможность для саморекламы, а когда эта история не будет отвечать запросам рынка, в одном из новых скандальных шоу зададутся вопросом, почему это люди так легко попадают на крючок к разным шарлатанам.

«Ах, Белл, — подумал Фабер. — А чего же ты хотел?»

Предсказание Фабера о том, что притягательная лжецелительница с пламенным взором в сочетании с печальными глазами смертельно больного ребенка и отчаявшейся матери станут абсолютным телевизионным хитом, полностью сбылось.

16 августа программа «Время в объективе» передала новое сенсационное сообщение: репортеры нашли Эллен Зигрист, маленького Робина и Карлу Монтевиво в Ницце после длительной погони за ними через всю Швейцарию, Испанию и Францию.

Кадры съемки запечатлели всех троих, когда они выходили из отеля «Меридиен», который был расположен на широкой Английской набережной. Робин, чей живот под свободно свисающей синей футболкой туго выпирал, словно футбольный мяч, ковылял, всхлипывая и спотыкаясь, держась за руку матери под пальмами вдоль морского берега.

Эти съемки до такой степени потрясли федерального президента Австрийской Республики, что он тем же вечером, как сообщило «Время в объективе», имел «почти получасовой» телефонный разговор с фрау Зигрист, в котором он призывал ее без промедления отправить ее маленького сына в больницу.

Мать, а с ней и сам ведущий «Времени в объективе», была глубоко тронута таким вниманием со стороны самых высокопоставленных лиц, однако до того, как она смогла ответить, Карла Монтевиво спешно созвала пресс-конференцию в отеле, так что и на следующий вечер эта новость потеснила все остальные в выпусках новостей. Прекрасная целительница заявила многочисленным журналистам, фотографам и телерепортерам, что состояние Робина отличное, она даже ходила вместе с ним купаться. Двадцать три с половиной часа в сутки Робин совершенно не испытывает боли, в оставшиеся полчаса они присутствуют, но это тем более хороший показатель того, что доброкачественная опухоль рассасывается.

Один репортер сказал на входе в отель то, что должны были подтвердить все зрители:

— Весь внешний вид Робина вызывает глубокую жалость. Живот его настолько увеличился в размерах, что мальчик с трудом держится на ногах, вне всякого сомнения, он находится под огромным психическим давлением. Он весь трясется, нервничает, снова и снова с ним случаются приступы истерического плача.

Мира и Фабер смотрели этот выпуск «Времени в объективе» вместе с Гораном в его больничной палате.

— Она ведьма! — вне себя от ярости сказал Горан. — Ей ничего не стоит хладнокровно убить Робина! А эта мамаша? Неужели нет никого, кто мог бы что-то сделать, никого?

Только один и смог что-то сделать — это был федеральный канцлер Австрийской Республики. Об этом сообщили во «Времени в объективе» на следующий же вечер, когда Фабер почувствовал общее недомогание и боль в горле:

— Федеральный канцлер дал указание управлению по делам молодежи округа Клостернойбург, чтобы они передали опеку над Робином австрийскому консулу в Ницце. Один из французских судов теперь должен был вынести решение по вопросу о правомерности передачи опеки над ребенком дипломату…

На следующее утро, 19 августа у Фабера появились все симптомы летнего гриппа. У него болели кости, голова и горло, был насморк и температура. Мира позвонила Беллу. Рекомендованный им врач пришел с визитом, выписал лекарства и настоял на постельном режиме. («В вашем возрасте с таким не шутят».) Белл позвонил еще раз, чтобы справиться о самочувствии Фабера и сказал, что в таких обстоятельствах Мире тоже нельзя навещать Горана, потому что есть опасность того, что она уже заразилась от Фабера. Горану лучше не стало, стоматит продолжает его мучить — причем психически даже больше, чем физически.

Последующие дни Фабер большей частью спал. Людмилла варила для него куриный бульон, Мира часами просиживала на балконе с книгой в руке, но чаще она не читала, а смотрела невидящими глазами на гигантский город, раскинувшийся внизу.

В это время разлуки с Гораном суд Ниццы решил, что дипломат, возглавляющий австрийское консульство на авеню де Вердун, имеет право взять на себя опеку над Робином.

Телевизионный марафон продолжался, так же как и газетные баталии. А три человека в доме на Альзеггерштрассе следили за выпусками «Времени в объективе» с теми же самыми важнейшими сообщениями, и Горан в его больничной палате, и многие миллионы людей во многих странах…

— …австрийский консул немедленно потребовал, чтобы Робина привезли для тщательного обследования в госпиталь Пастер на авеню ла Вуа Ромэн. Буквально через час в Ниццу вылетел на самолете детский врач из Вены доктор Гельмут Везер…

Отлет и прибытие снимали репортеры ОРФ. В Ницце они снимали красоты города и выступление доктора Гельмута Везера, который под многочисленными объективами теле- и фотокамер в холле отеля «Меридиен», заявил, что не покинет Ниццу до тех пор, пока Робин не будет переведен в австрийскую клинику.

О Детском госпитале Св. Марии речь не шла вообще, потому что Карла Монтевиво и Эллен Зигрист поставили своим главным условием в обмен на согласие хоть на какое-то лечение, что мальчик никогда больше не попадет в эту больницу. Доктор Везер согласился с этим, так как, как он заявил журналистам, «речь идет единственно о спасении Робина, и не нужно, таким образом, создавать дополнительные трудности на пути возвращения ребенка».

26 августа «Время в объективе» транслировало очередной этап в развитии событий — пресс-конференцию в госпитале Пастера. На этой конференции руководитель клиники профессор Жан-Пьер Кемар сообщил, что состояние здоровья Робина является угрожающим для жизни. Он действительно страдает от опухоли Казаи в левой печеночной доле. Единственным шансом для него остается химиотерапия, которая заставит чрезвычайно разросшуюся опухоль сжаться в размерах, чтобы затем ее можно было прооперировать.

То же самое сказали пятью неделями раньше врачи Детского госпиталя Св. Марии.

Вечером того дня, когда ОРФ транслировала репортаж с той самой пресс-конференции, около двадцати одного часа на Альзеггерштрассе раздался звонок. Звонил профессор Альдерманн. Он разговаривал с Фабером:

— Мы с сожалением должны сообщить вам, что со вчерашнего дня у Горана началась пневмония. Мои коллеги и я делаем все возможное, чтобы держать болезнь под контролем. Мы можем только еще раз просить вас и дальше оказывать нам свое доверие.

— Мы доверяем вам, — еле слышно сказал Фабер.

— Я слышал от доктора Белла, что на этот раз фрау Мазин лечится от гриппа. Совершенно ясно, что вы не сможете видеть Горана до тех пор, пока вы оба совершенно не излечитесь, вам это понятно, не так ли?

— Мы понимаем это, господин профессор, — проговорил Фабер.

Когда он захотел положить трубку, руки его так сильно дрожали, что аппарат упал на ковер.

14

— Добрый вечер, уважаемые дамы и господа! В выпуске программы «Время в объективе» в девятнадцать часов тридцать минут вас приветствуют…

— …Карин Пфлуг…

— …и Герберт Вангер. Мы начнем с нового сообщения о судьбе маленького Робина Зигриста.

Карин Пфлуг: После диагноза врачей из госпиталя Пастера, о котором мы сообщали вчера, фрау Карла Монтевиво впервые признала, что маленький Робин смертельно болен…

За этим последовали кадры с мальчиком, лежащим на кровати в большой комнате отеля «Меридиен», и, уже из другой комнаты, кадры с доктором Везером, австрийским консулом, французским врачом, бывшим врачом Карлой Монтевиво, которая снова была эффектно одета и накрашена, и матерью Робина. Они в большом волнении что-то обсуждали.

Герберт Вангер: Фрау Зигрист, которая, как и раньше, находится подабсолютным влиянием фрау Монтевиво, заявила, что Робин должен провести по меньшей мере четыре недели в госпитале Пастера, однако для его лечения ни в коем случае не должна применятся химиотерапия. Робин, по ее словам, сильно ослаб и может не пережить химиотерапию.

Карин Пфлуг: Женщина, которая виновата в том, что Робин находится в таком состоянии, наконец, по всей видимости, испугалась и не осуждает больше применение химиотерапии, как она делала это раньше. Французские медики отказываются, что и понятно, учитывая обстоятельства, держать Робина в госпитале Пастера, не имея возможности проводить соответствующее лечение…

Герберт Вангер: Австрийский консул, который теперь является опекуном ребенка, настаивает на немедленном возвращении Робина в австрийскую больницу. Он намекает, что фрау Зигрист в случае дальнейшего отказа может оказаться в тюрьме. Господин доктор Везер сказал нам…

Включение.

Доктор Гельмут Везер: Решающим должна стать новая тема для переговоров. Ни принудительное возвращение матери и ребенка в Австрию, ни арест матери не могут считаться удовлетворительным решением проблемы. Единственно важным в данный момент является то, чтобы Робин стал психически более стабильным…

В этот день, 30 августа 1994 года, одна венская газета опубликовала многостраничный репортаж под заголовком «Жизнь Робина продолжает висеть на волоске», жирной рамкой оказалось обведено следующее сообщение:

«Жозефа, четырнадцатилетняя девочка из Зальцбурга, которая страдала тем же самым заболеванием, что и Робин, и которая после химиотерапии и операции окончательно выздоровела, написала нам письмо: «Дорогая редакция, передайте, пожалуйста, фрау Зигрист, что она должна дать Робину шанс выздороветь!»

Под этим следовало примечание редакции:

«Уже передали, Жозефа. Спасибо тебе за письмо!»

Пока возня в Ницце продолжалась, ежедневные телефонные бюллетени Белла о здоровье Горана звучали не очень обнадеживающе:

— Пневмония под контролем. Естественно, что он очень ослабел. Несмотря на это, дела у него идут хорошо.

Во вторник, 6 сентября «Время в объективе» передало сообщение, что с Робином произошел сильнейший нервный срыв. Под давлением венского врача и австрийского консула в Ницце фрау Зигрист прекратила — на время — сопротивление и разрешила, чтобы ее сына переправили в Австрию и поместили в австрийскую клинику, однако ни в коем случае не в Детский госпиталь Св. Марии, это условие Карла Монтевиво и фрау Зигрист выдвинули в обмен на согласие на перелет.

То обстоятельство, что против целительницы все еще не было выдвинуто никаких обвинений и ей было позволено и дальше находится рядом с фрау Зигрист, венский врач доктор Гельмут Везер объяснил так:

— Без фрау Монтевиво просто невозможно. Австрийский консул вернул фрау Зигрист опеку над мальчиком. Теперь только она ответственна за судьбу Робина.

Вопрос журналиста: И как, по-вашему, будут развиваться события?

Доктор Везер: Мы летим в Австрию. Больше мне нечего добавить.

Через два дня в дом на Альзеггерштрассе снова позвонил профессор Альдерманн:

— У Горана прошло воспаление легких…

— Слава тебе господи! — хрипло проговорил Фабер.

— …Я хотел бы завтра поговорить с вами и фрау Мазин. Вы оба, надеюсь, совершенно здоровы?

— Да, господин профессор.

— Тогда жду вас в десять часов.

— Нам нужно что-то обсудить?

— Да.

— Что?

— Завтра, господин Фабер, завтра.

15

— Я должен сообщить вам очень плохое известие, — сказал профессор Альдерманн. Мира и Фабер сидели напротив мужчины с коротко подстриженной седой бородкой в его большом рабочем кабинете. — Мы сделали все, что могли. Мы сохраняли надежду до самого последнего момента. Мы приняли решение не сообщать вам правды до самого последнего момента, чтобы зря не волновать. Вы оба тоже были больны и ослаблены. Но теперь мы обязаны поговорить с вами.

— Воспаление легких… — начала было Мира, но Альдерманн прервал ее:

— Нет, речь не об этом. Постоянные инфекции, от которых в последнее время страдал Горан, вынуждали нас давать ему все новые и новые лекарства. Таким образом печени наносился дополнительный ущерб. Она еще работает, очень плохо… ее окончательный отказ — вопрос недель или даже дней… Результаты новой биопсии, которую мы на днях провели, показали, что она находится в катастрофическом состоянии. Печень больше не вырабатывает белков, необходимых для нормальной свертываемости крови, у Горана наблюдается накопление азотистых соединений в крови… ЭКГ, ЭХО-кардиограмма сердца, биохимические показатели функции печени — везде очень плохие результаты. Словом, мы сделали все возможное, чтобы предотвратить отторжение печени и ничего не сказали вам, чтобы ни под каким видом не поднять напрасную тревогу. Но теперь мы должны вам сказать, что печень Горана никуда не годится. Единственный шанс, который у него остался…

— …новая печень, — проговорил Фабер голосом, который показался ему чужим. Мира обхватила ладонями его руку. По ее лицу текли слезы.

— Новая трансплантация, да, — подтвердил профессор Альдерманн.

16

Они вместе шли по клинике. Альдерманн вел их в комнату Горана. Мира продолжала сжимать в своей левой руке правую руку Фабера.

«Как никогда раньше, я был счастлив в ту ночь, когда понял, что снова могу писать. Я и подумать не мог, что могу быть так несчастлив, как никогда в своей жизни, но так должно быть, гинкго-билоба, так должно быть». Юдифь Ромер уже тогда все это предвидела в то утро, когда я привез сюда Горана с гастроэнтеритом, в тот момент, когда так устало и печально посмотрела на меня.

Они подошли к двери в палату Горана. Альдерманн открыл ее и пропустил вперед себя Миру и Фабера. Затем он вошел сам. Двое врачей стояли рядом с кроватью Горана — Мартин Белл и Юдифь Ромер. Оба обернулись к вошедшим и молча кивнули им в знак приветствия.

Когда они отошли в сторону, стало видно Горана.

Мира застонала и опустилась на табурет, ноги не держали ее. Фабер замер как вкопанный.

«Дежавю, — подумал он. — Такое я уже однажды видел. Такое уже приходилось пережить. Так выглядел Горан, когда я впервые вошел в эту палату и увидел его. Он больше не мог лежать, и его переполненный жидкостью, гигантски раздутый живот не давал ему дышать. Он сидел в кровати под углом в сорок пять градусов, вот так же как сейчас».

Глаза стали точно такого же цвета, что и все остальное тело. На голой груди снова видны следы крохотных кровоизлияний и гематом. У Горана появился точно такой же живот, как и у маленького Робина. Он исхудал, подобно пятилетнему малышу, который страдал раком, и, как было уже однажды, его губы полопались. Дежавю. Дежавю. Рядом с кроватью снова стоит стойка с капельницей. Содержимое бутылки золотисто-желтого цвета каплями стекает по трубке и игле в канюлю. Кормят его искусственно — все, как и раньше. Все было напрасно. Все зря.

— Нам очень жаль, — тихо проговорила Юдифь Ромер. — Так жаль, фрау Мазин, господин Фабер.

— Горан, — придушенно вымолвила Мира. — Горан!

Он не ответил. Дыхание вырывалось с трудом.

— Он в том же состоянии, в котором вы его видели, когда пришли сюда в первый раз, — прямо обратился к Фаберу Белл. — Он не совсем в сознании, большую часть времени он спит, потом наполовину просыпается, почти не слышит, потом все снова плохо…

— Горан! — громко крикнула Мира. — Горан, сердце мое!

Мальчик посмотрел на нее затуманенным взором окрашенных зеленым, коричневым и черным глаз, неподвижно и невыразительно. Напротив его кровати на стуле лежала и висела его чудесная форма «Эйр Джордан».

— Трансплантация в таком состоянии — это вообще возможно? — спросил Фабер, обернувшись к Беллу.

— В таком состоянии должно быть возможно все, — ответил Белл.

— Вы уже распорядились, чтобы… — Фабер замолчал.

Юдифь Ромер посмотрела на него. Ее губы дрогнули. Она поняла. Белл нет.

— Распорядились? — переспросил он.

— Так вам ничего не известно? — шепотом спросила Юдифь Ромер.

— Что мне еще неизвестно?

— Вы им не сказали, господин профессор? — Юдифь Ромер перевела взгляд на Альдерманна.

Тот покачал головой и опустил глаза в пол.

— Что? — спросил Фабер. — Что еще вы нам не сказали, господин профессор?

Альдерманн поднял глаза.

— Горан против пересадки, — проговорил он.

— Он против…

— При любых обстоятельствах. Мы говорили с ним, еще раз и еще и еще. Мы сказали ему, что это единственная для него возможность остаться в живых. Он повторяет одно и тоже.

— Что?

— Не хочет еще раз пережить все, что ему пришлось пережить. Не хочет снова терпеть эти мучения. Ему почти исполнилось шестнадцать лет. У него есть право решать, жить ему или умереть. Никакой новой трансплантации. Он никогда не даст своего согласия.

В наступившей за этим тишине Горан громко и отчетливо проговорил:

— Никогда…

«Вот он снова, — подумал Фабер. — Вот наконец он снова появился».

Туннель.

Глава третья

1

Через три дня, 12 сентября 1994 года, Роберт Фабер получил опеку над Гораном Рубичем. В прошедшую пятницу пришло письмо от приветливой женщины-судьи по семейным делам из суда восьмого округа. Она сообщала, что все документы оформлены и он может их забрать.

Мира плохо себя чувствовала, так что он один отправился в учреждение, которое располагалось буквально в нескольких шагах от Детского госпиталя Св. Марии. В этот понедельник было очень жарко.

— Вы с фрау Мазин были у меня 23 июня, — сказала судья и провела рукой по своим седым волосам. — Прошу прощения, что это затянулось так надолго, господин Фабер. Это произошло не специально. Просто в нашем управлении по делам молодежи не хватает сотрудников. Теперь у вас все хорошо, не так ли? — Она улыбнулась, и вместе с этим в уголках ее глаз появились многочисленные мелкие морщинки.

— Да, теперь все хорошо, — согласился он и принял от нее документ.

— Как идут дела у Горана?

— Уже намного лучше, — сказал Фабер. Он испытал приступ внезапного страха перед тем, что она снова заберет у него опеку над мальчиком, если узнает, что Горан борется со смертью.

А про себя Фабер подумал, что если Горан теперь умрет, то опека ему уже больше не понадобится. Тогда почему же он лжет? Он хотел было сказать ей всю правду, но в последний момент все же передумал. «Я накликаю на Горана смерть, если скажу об этом».

— Это прекрасно, — сказала судья. — Ваше дело с самого начала пришлось мне по сердцу. Я так сильно надеялась, что у Горана все образуется. А теперь вы говорите мне именно об этом. Так много людей не верят в Бога и в то, что Он поможет и восстановит справедливость. Нужно верить, не так ли?

— Да, — сказал Фабер, — нужно верить.

— Вот здесь и здесь вы должны расписаться, — улыбаясь, проговорила она и пододвинула ему через стол бумаги. Он дважды написал на них свое имя.

— Спасибо, господин Фабер. Теперь вы можете пойти в Министерство внутренних дел и подать заявление на предоставление вида на жительство для фрау Мазин и Горана. Я уверена, что вы его получите.

Фабер кивнул, в свою очередь улыбнулся и подумал, что Горану теперь вовсе не понадобится вид на жительство в Австрии или где бы то ни было на Земле. Но он, естественно, не сказал этого вслух.

— Я благодарю вас за ваше исключительное дружелюбие, фрау судья, — сказал он.

— Я счастлива так же, как и вы, — ответила приветливая женщина. — Именно поэтому я и люблю свою профессию. Потому что я часто — да, именно часто, — могу принести счастье. Всего хорошего вам, фрау Мазин и Горану! Пусть он как можно скорее окончательно выздоравливает и чувствует себя в Вене как дома!

— Непременно! — ответил Фабер.

Она проводила его до лифта.

«Хороший человек, — подумал Фабер, спускаясь вниз, — хороший человек. Хорошие люди все еще есть. Я все чаще знакомлюсь с такими людьми. Теперь у меня есть опека над Гораном. Теперь Горан умрет».

Пешком по жаре он направился в сторону Детского госпиталя. Документ он положил в маленькую кожаную сумку рядом с диктофоном и пистолетом.

В больнице было прохладнее. Портье поздоровался с ним, подобно всем остальным, он давно уже знал Фабера.

Фабер шел вниз по коридору и думал о том, как повезло таким людям, как эта судья по семейным вопросам, которые верят в Бога, Его помощь и справедливость.

«Так уж ли им действительно повезло, — раздумывал он, — если бы они столкнулись с тем, что произошло с Мирой, мной и Гораном? Может быть, их вера помогает им даже в таком случае, — подумал он, и ему пришли на ум слова дьякона Ламберта, которые он сказал ему однажды. — Но, — гневно возразил сам себе Фабер, — это была только пустая болтовня».

Он добрался до комнаты Горана и увидел, что дверь была только притворена. Сквозь щель были слышны звуки двух голосов — это были Горан и Петра. Он остановился.

— Ты должен сказать «да», — услышал он голос Петры.

— Никогда, — ответил Горан.

— Тогда ты умрешь.

— Тогда я умру.

— А как же Эйр Джордан? — спросила Петра. — Когда я была у вас в гостях и мы смотрели видеозапись игры, ты сказал, что Эйр Джордан снова должен играть, и он будет играть снова, это его предназначение, и он будет чемпионом НБА в четвертый раз.

— Я…

— Дай мне сказать! Не было такого случая, чтобы кто-то вернулся и снова стал чемпионом. — Ее голос стал громче. — И я хочу быть этому свидетелем, сказал ты — успокойся! — и я хочу быть этому свидетелем, только ради этого мне стоит сохранить свою печень! Только ради этого! Ты это говорил или нет?

Молчание.

— Отвечай!

— Я… я сказал это, да. Но она не сохраняется. Она никуда не годится больше. Все. С ней все кончено.

— С ней — да, — заметила Петра. — Но с новой, с новой ты сможешь стать свидетелем того, как Эйр Джордан в четвертый раз станет чемпионом мира! И сам снова сможешь играть!

— Я не хочу, — проговорил Горан.

— Ты не хочешь увидеть возвращение Эйр Джордана?

— Нет.

— Господи всемогущий, да это же было твоим самым большим желанием!

— Теперь нет.

— Тогда что?

— Ничего.

— Ты вообще ничего больше не хочешь видеть?

— Не хочу.

— Тогда что же ты хочешь?

— Умереть, — прозвучало в ответ.

— Ты дурак! — заорала Петра. — Ты заслуживаешь, чтобы тебя как следует отлупили! Это просто ни в какие рамки не лезет…

Фабер заметил, что кто-то стоит у него за спиной. Он обернулся и увидел Белла. Врач мягко увлек его прочь от двери.

— Вы слышали это? — тихо спросил Фабер.

— Только часть, — ответил Белл.

— Ему хуже.

— Да.

— И он против трансплантации.

— При любых обстоятельствах.

— Итак, надежды больше нет…

Мимо прошли две смеющиеся маленькие девочки.

— Надежда, — повторил Белл. — Однажды я видел картину… — Он потянул Фабера в пустую комнату для ожидания. — Или рисунок, я точно уже не помню. В любом случае картина — или рисунок — был навеян рассказом Вольтера, который я никогда не забуду. Человека, одинокого и беспомощного, уносит в море… — Белл смотрел куда-то мимо плеча Фабера в пустоту. — Уже темно, волны накрывают его с головой. Он плывет из последних сил. С небес раздается громоподобный голос. Он говорит: «У моря нет берегов!» Вот примерно о чем идет речь в рассказе Вольтера и что показывает картина…

— Ну вот, — заметил Фабер.

— Но надежда, — продолжал Белл, — возразит тихим голосом, у нее всегда тихий голос. Пока есть последний шанс, хотя бы намек на этот шанс, надежда говорит: «И все же! Берег есть!»

— Его больше нет, — проговорил Фабер.

— Но есть этическая комиссия, — заметил Белл.

— Что есть?

— Этическая комиссия. Профессор Альдерманн созвал ее сегодня вечером.

— Что это еще за комиссия?

— Давайте присядем, — предложил Белл. — Этические комиссии существуют, например, в ЦКБ, когда им требуется испытать новые лекарства на людях. В комиссию входят люди самых разных профессий: адвокаты, врачи, священники разных конфессий… Эти люди решают, будут ли и каким образом испытываться лекарства на людях. Нечто подобное созывается в таких случаях, как с Гораном… Ему почти исполнилось шестнадцать лет. В девятнадцать врачи были бы обязаны немедленно прекратить всякое лечение, вырази он свой отказ.

— Вы бы дали ему умереть?

— Мы были бы обязаны дать ему умереть. Но ему пока нет девятнадцати. Однако его отказ от новой пересадки уже сам по себе имеет значительный вес. Врачи видят шанс на спасение Горана в трансплантации. И тут возникает вопрос: следует ли пренебречь волей шестнадцатилетнего человека, иными словами совершить насилие над ним, или в результате всестороннего обсуждения его желанию умереть надо будет пойти навстречу? Об этом, собственно, идет речь в замечательном фильме «Whose Life is it Anyhow?» Немецкое название звучало так: «Чья это жизнь, в конце концов?» Вы видели его?

— Нет.

— После автомобильной аварии человек полностью парализован… Как же звали того актера, который сыграл главную роль… Дрейфус! Ричард Дрейфус!.. Этот человек лежит в кровати, он не может двигаться, только дышать и говорить… Один врач непременно хочет сохранить ему жизнь, его играет великий Джон Кассаватес, муж Джины Роулэндс… Но что это за жизнь!.. Парализованный борется три года, четыре, в разных судах он борется за свое право умереть… У него достаточно денег, чтобы заплатить за это… и наконец он получает это право. Он победил… нам не показывают, как он умирает, только открытая дверь закрывается сама собой… Мы стоим перед лицом дилеммы, как и в случае с Гораном! Каждый, кто сегодня вечером будет заседать в этой комиссии, занимался с Гораном, лечил его, хорошо его знает. Большинство сдали письменные отчеты, другие в любой момент могут с ними ознакомиться. Это потребует достаточно много времени… Может продлится до завтра… или дольше… Совершить насилие над мальчиком в сотни раз проще. Вскрываем живот, вставляем новую печень, зашиваем живот! Но это будет означать изнасилование. Ему же шестнадцать! Если комиссия в конце концов решит, что его надо прооперировать, он будет прооперирован, даже против его воли! Но заключение комиссии может быть сделано и в совершенно другом направлении, все решается большинством голосов. Я считаю, что подобная комиссия чрезвычайно усложняет дело, мы не созрели для этого. Но большего, в плане этики, мы сделать в данный момент не в состоянии… Это трудно и мучительно, но вы же видите, господин Фабер, даже если с небес громко говорят: «У моря нет берегов!», надежда, ваша, моя, тихо говорит, что может — возможно, — все же есть хотя бы один шанс: «И все же! Берег есть!»

2

Их было семеро в большом конференц-зале.

Этическая комиссия начала заседание в девятнадцать часов. По предложению профессора Альдерманна каждый из семи членов комиссии должен был сначала высказать свое основополагающее мнение, и только после этого можно было начать прения.

— Юдифь, прошу вас!

Доктор Юдифь Ромер сказала:

— Я считаю, что при любых обстоятельствах Горан должен получить новую печень, даже если сам он этого не хочет. Он молод, он быстро и полностью поправился после того катастрофического состояния здоровья, с котором он попал к нам в больницу. Это будет вторая по счету пересадка печени у него. Первая операция, которую провели коллега Меервальд и коллега Белл, увенчалась полным успехом, Горан прожил многие годы без каких-либо отклонений. То, что в Сараево он перестал принимать лекарства, имело свою особенную причину. С тех пор как он находится у нас, он всегда принимал необходимые препараты и мужественно переносил связанные с их приемом побочные явления. Сейчас он находится в шоковом состоянии. Мне очень хорошо известно, как настойчиво моя дочь, перед тем как ей пересадили почку, когда она плохо себя чувствовала, высказывалась против операции, да, и даже хотела умереть, потому что ей казалось, что она не сможет больше вынести побочных явлений, связанных с гемодиализом. Моим коллегам и мне удалось убедить ее изменить свое мнение, доверять нам. Сейчас она здорова и весела. В случае с Гораном Петра может оказать положительное влияние, их с Гораном связывают личные отношения. Больной видит на примере Петры счастье здорового человека. Коллега Белл и коллега Меервальд знают Горана почти тринадцать лет. Во время операции и подготовки к ней больной не мог бы попасть в более хорошие руки. Горан не одинок. У него есть фрау Мазин и господин Фабер. Они оба приложат все силы, чтобы позаботиться о нем. В этом случае имеется достаточно денежных средств в том числе. Я голосую за новую трансплантацию при любых обстоятельствах.

— Спасибо, — сказал Альдерманн. — Георг, прошу вас!

Огромный дьякон Георг Ламберт заговорил:

— В последние недели я много времени провел с Гораном. Мы беседовали друг с другом, мы и молчали друг с другом. Вы все здесь меня хорошо знаете, и вам известно, что я борюсь за жизнь, где это только возможно. Но в случае с Гораном это невозможно. Его жизнь превратилась в сплошную муку. Нам и представить трудно, как сильно он страдает. И мы можем только надеяться, что вторую трансплантацию, к которой его принудят, он вообще сможет пережить. И коль скоро он ее переживет, что тогда? Ведь это будет вторая пересадка. Мы знаем, насколько малы в данном случае шансы на успех с самого начала. Мы хорошо знаем, что состояние у больного после такой операции зачастую оказывается хуже, чем конечная стадия самого заболевания. Все мы были свидетелями ужасных случаев, давайте вспомним и об этом, когда многие семьи молились о скорой избавительной смерти для своих страдальцев, которые в полубессознательном состоянии, почти потерявшие разум из-за нарушений в обмене веществ, были привязаны к кровати, мучимые болями и лихорадкой, глубоко несчастные. Да, и подумайте вот еще о чем. Как часто врачи, сестры и санитары желали бы, чтобы операция вообще не состоялась. Меньше половины таких больных проживает дольше пяти лет. И прежде чем умереть, каждый из них должен пережить длительную, изнуряющую борьбу с отторжением органа, инфекциями, болями и кровотечениями. И, наконец, подумайте о том, что каждый человек имеет право не только на достойную жизнь, но и на достойную смерть. Это является нашей нравственной обязанностью — позволить Горану умереть.

— Теперь Мартин!

Заведующий отделением Мартин Белл заметил:

— Коллега Ромер упомянула, что мой друг Томас Меервальд и я знаем Горана с тысяча девятьсот восемьдесят второго года, то есть больше двенадцати лет. Верно и то, что сказал дьякон Ламберт об ужасных последствиях подобных трансплантаций. Но до этого дойти не должно. У нас много способов, чтобы предотвратить катастрофические последствия и быстро взять все под контроль. Мы врачи. Мы давали клятву спасать человеческую жизнь где это только возможно. Здесь, по моему твердому убеждению, такая возможность существует. Поэтому я считаю нас вправе не принимать во внимание отказ Горана. Я при любых обстоятельствах выступаю за трансплантацию!

— Пауль!

Психолог доктор Пауль Ансбах, против обыкновения был в этот вечер очень серьезен. Он сказал:

— В случае с Гораном мы имеем дело с ребенком, перенесшим глубокую психическую травму. Его родителей убили в Сараево. После этого он жил со своей бабушкой. Под влиянием горя он не хотел больше жить и перестал принимать необходимые лекарства. Это послужило причиной того кошмарного состояния, в котором он и был доставлен к нам. Он никогда не довел бы себя до такого состояния, принимай он и дальше свои лекарства. Горан прекрасный мальчик, и я его очень люблю, но он чрезвычайно неуравновешен, у него эмоциональные проблемы, и у него сейчас отсутствует всяческая воля к жизни. Он страшится ее. Да и на какую жизнь он может рассчитывать в лучшем случае, если мы пойдем против его воли и пересадим ему новую печень? Вероятность того, что его ожидают новые страдания и новые мучения в том роде, о котором упоминал дьякон Ламберт, очень велика. Его бабушке и дедушке соответственно шестьдесят пять и семьдесят лет. Что станется с Гораном, если один из них умрет — например, господин Фабер? И что получится из Горана, если оба близких человека, единственные, кто у него остался, умрут? Не поступит ли он тогда точно так же, как уже поступил однажды, прекратив принимать необходимые лекарства? А если и нет, то что случится с ним, одиноким в чужом городе, без всякой надежды? Вы действительно считаете возможным во второй раз вызвать к жизни такого несчастного мальчика? Не хотите ли вы в таком случае пересадить ему и третью печень? Даже думать об этом глупо! Я требую, чтобы Горану позволили умереть, потому что его жизненные прогнозы на будущее одинаково безрадостны.

— Теперь доктор Клагес!

Доктору Клеменсу Клагесу, представителю Венской адвокатуры пациентов больниц, не было и пятидесяти лет, но выглядел он значительно старше, худощавый человек с бледным лицом и печальными глазами, которые успели повидать много несчастий и страданий. Он сказал:

— Всю свою жизнь я работал, согласуясь с одним основополагающим принципом. Надо делать все, что является лучшим для ребенка! В последние дни я снова и снова беседовал с Гораном. Его решение отказаться от трансплантации настолько твердое, что мы должны уважать его, хотя Горану и нет девятнадцати лет, но ему уже исполнилось шестнадцать. То, что уже было сказано присутствующими о его семейной ситуации, к сожалению, правда. Оба родственника, которые у него еще остались, старые люди и не вполне здоровы. Что станется с Гораном, если он получит новую печень? Какая жизнь ожидает его? Я — человек, который не только по-человечески, но и по закону стремится к самому лучшему в интересах пациента, спрашиваю вас об этом. Я нахожусь перед дилеммой. Первая: пациента при повторной трансплантации органа автоматически помещают в самое начало списка ожидающих. Таким образом, отодвигают на задний план тех, кто ожидает свою первую печень и тем самым усугубляют их отчаяние. Растет конкуренция и недоверие. При этом повторная трансплантация печени больным является одним из самых спорных вопросов в хирургии. Тем более что шансы на выживание у пациентов после повторной пересадки печени значительно ниже, чем у пациентов после первой пересадки. «Почему кто-то получает орган в обход моего ребенка, хотя имеет значительно меньше шансов на то, чтобы сохранить его?» — снова и снова жалуются мне ожидающие своей очереди родители. С точки зрения логики это очень правомерный вопрос, учитывая недостаток органов, высокий процент смертности среди ожидающих пересадки больных и плохих прогнозов на выживание среди пациентов, прошедших через повторную трансплантацию. И здесь возникает вторая проблема: год назад двадцатиоднолетний серб, который бежал со своей родины, получил в ЦКБ новую печень — и буквально через два месяца после операции по постановлению Министерства внутренних дел его депортировали назад на родину, тем самым обрекая на смерть. Всем вам известен случай, о котором я говорю, и так же хорошо вам известно, что этот случай далеко не единичный. Обычно ставится еще более жестокий вопрос: стоит ли вообще, как бы жестоко это не звучало, такой человек у нас — да и везде — печени, особенно в такое негуманное время? Мы — сотрудники адвокатуры — близки к отчаянию и полному разочарованию, мы беспомощны, совершенно беспомощны. Это звучит ужасно, но правда то, что Бертольт Брехт уже в тысяча девятьсот сороковом году написал в своих «Рассказах изгнанника», я хотел бы сейчас процитировать совсем небольшой отрывок оттуда, чтобы вы поняли, что изменилось с сорокового года — на самом деле ничего не изменилось! — Клагес провел рукой по глазам. Затем он тихо заговорил: — «Паспорт — это самая благородная часть человека. И он не так прост, как человек… Однако его признают, если он хорош, в то время как человек, каким бы хорошим он ни был, может и не найти признания…» Вот что говорит Брехт. Я голосую за то, чтобы, учитывая все эти обстоятельства, воздержаться от трансплантации.

— Спасибо, господин доктор Клагес, — сказал Альдерманн. — Теперь вы, Томас, пожалуйста!

В голосе хирурга доктора Томаса Меервальда послышался гортанный тирольский акцент:

— Ни за что на свете я не хотел бы делать вашу работу, дорогой доктор Клагес! Вечная борьба с бюрократами должна превратить вашу жизнь в настоящий ад. Но случай Горана совершенно другой. В его случае речь не идет, как в случае маленького Робина Зигриста, о рейтинговой войне между телевизионными каналами, о газетной погоне за сенсациями и о трибуне для недобросовестных политиков. В случае с Робином мы имеем дело с противодействием матери, целительницы и большей части настроенной против нас общественности, настроенной при помощи самых грязных и душещипательных трюков. Наоборот, господин Фабер и фрау Мазин желают, чтобы мы с помощью трансплантации спасли жизнь мальчику. Они на нашей стороне и окажут нам поддержку и помощь, где только это будет возможно. Не стоит совершать и другую ошибку, действуя так, как будто такое решение нам предстоит принять впервые в жизни. Я делал это, по меньшей мере, раз двадцать, и с вами тоже ничего страшного не случится. Это неприятно, но это входит в нашу работу. Далее: многие статистические данные о побочных явлениях при приеме медикаментов после операции, которые были здесь названы, не соответствуют действительности — если принимать во внимание каждый конкретный случай. Статистика всегда оставляет возможность для произвольной интерпретации. Не каждый пациент после трансплантации сходит с ума от болей, не все родственники молятся о его смерти, и тем более неверны данные о столь низкой продолжительности жизни у больных после повторной трансплантации — и снова, если принимать во внимание какой-то конкретный случай, я провел повторную трансплантацию печени у пятнадцати пациентов, восемь из них живы, один прожил уже более шести лет. Я знаю Горана так же давно и хорошо, как и мой друг Белл. Горан нам очень нравится. Даже если бы это был не тот случай, мы все равно должны были бы попытаться спасти его жизнь. Он не относится к тем пациентам, которым мы, исходя из неблагоприятных предпосылок, должны позволить умереть. Нет, Горан не такой пациент. У него имеется хороший шанс на полное выздоровление. Поэтому мы должны провести трансплантацию.

Томас Меервальд замолчал, и на несколько секунд в большой комнате наступила полная тишина.

Наконец заговорил Альдерманн:

— Я совершенно согласен с мнением Томаса, Мартина и Юдифи. Я совершенно не согласен с мнением, которого придерживаетесь вы, доктор Клагес, или вы, «святой Георг», или вы, Пауль. Вы составили себе чересчур трагическое представление о характере Горана и его видах на будущее. Вы сделали акцент на негативном. Я вынужден напомнить вам, что нам удавалось спасти детей, которые пережили несравнимо более трагические события, чем Горан. Наша задача — спасать человеческие жизни, а не идти на поводу у несовершеннолетних детей с их мыслями о смерти. Сколько раз уже нам приходилось сталкиваться с растерянностью пациентов, подобных Горану! Если большинством голосов будет решено сохранить жизнь Горану, то у нас есть все, чтобы сделать попытку сделать это — ради пациента и ради нас самих. Потому что в жизни есть только один грех — это грех потерять мужество. Те, кто высказались за то, чтобы позволить Горану умереть, приводили тяжелые аргументы. Нам предстоит принять трудное решение. Однако такова наша с вами профессия: никогда не бывает так, чтобы риска совсем не существовало. Как часто мы близки к тому, чтобы потерять мужество и надежду! Однако мы обязаны, коль скоро мы не «сгоревшие» люди, продолжать работать. Я отдаю свой голос за трансплантацию!

Альдерманн откинулся назад на спинку стула.

— На этом, — проговорила Юдифь Ромер, — голосование закончилось с результатом четыре голоса «за» трансплантацию и три — «против».

— После ваших коротких выступлений, — предложил Альдерманн, — давайте приступим собственно к прениям! Каждый голос равнозначен.

В двадцать один час один из присутствовавших отказался от своих тяжелых сомнений в данном вопросе. За операцию проголосовали пятеро против двух.

В двадцать два часа тридцать пять минут еще один человек присоединился к мнению Меервальда. За трансплантацию проголосовали шестеро против одного.

В полночь один вернулся к своему первоначальному мнению и отдал голос против трансплантации. Пять к двум.

В час двадцать, во вторник, 13 сентября: один снова счел свои сомнения в правомочности повторной пересадки печени непреодолимыми. Соотношение голосов снова стало четыре к трем.

3

Около трех часов утра Белл прошел в голубом свете ночного освещения по коридорам клиники в свой рабочий кабинет. Отперев комнату, он включил свет. Дверь захлопнулась за ним. Через некоторое время до Фабера, который дожидался в темной части коридора, донесся стук пишущей машинки. Он помедлил, затем подошел к двери кабинета Белла и постучал.

Ответа не было.

Машинка продолжала стучать. Фабер, у которого поверх пижамы был надет халат, снова постучал.

Снова никто не ответил.

Фабер осторожно открыл дверь. Он увидел, что Белл сидел за письменным столом и печатал. Врач сидел к нему спиной.

Фабер покашлял.

Белл обернулся.

Как только он узнал посетителя, то начал ругаться.

— Пардон… — растерянно сказал Фабер.

— Кто вам разрешил так просто врываться сюда?

— Я прошу прощения…

— Плевать на ваши просьбы! Не могли постучать?

— Я стучал. Вы не слышали, наверное, потому что печатали…

— Потому что… Черт побери, что вы вообще здесь забыли?

— Я ночую с Гораном. Я сказал фрау доктору Ромер, что этой ночью тоже останусь здесь. Мира… Фрау Мазин плохо себя чувствует, врач приходит каждый день… Все это я уже объяснял фрау доктору Ромер и просил ее, чтобы она передала это вам.

— Однако она не сделала этого.

— Тогда я прошу проще…

— Нет! Не начинайте сначала! — Белл находился теперь в ярости. — Если вы спите у Горана, тогда что вы делаете здесь наверху?

— Я ждал вас…

— С какого часа?

— С десяти часов…

— Пять часов подряд?

— Я несколько раз за это время возвращался к Горану, чтобы прилечь. Но я просто не мог этого вынести… Пожалуйста, не сердитесь так! Если бы я только знал…

— Закройте дверь! Нас слышно во всем здании. Чего вы не могли вынести?

— Неопределенности, незнания того, к какому решению вы пришли. Вы должны это понять!

— При последнем голосовании победило противное мнение.

— Противное? — Фабер повысил голос. — Кто был против?

Лицо Белла залила краска.

— Да за кого вы меня принимаете? Вы что же, ожидаете отчета о том, кто как проголосовал, да вы в своем уме, господин Фабер?

— У меня есть право…

— Нет! Я не назову никаких имен! Вы ни разу не слышали о врачебной тайне, господин Фабер? Неслыханно… Ваши притязания просто немыслимы!

Фабер внезапно тоже это понял.

— Тогда… тогда простите мне мое вторжение… Я уже ухожу…

— Стойте!

— Что?

— Теперь вы не можете уйти! Все члены комиссии еще находятся в здании. Мне только еще не хватало, чтобы вы наткнулись на кого-нибудь из них и он спросил у вас, откуда вы идете. Насколько я вас знаю, вы честно и искренне ответите…

— …что я был у вас.

— Именно, господи всемогущий, вот именно! Вам лучше сразу сказать, что я печатал на машинке, и я в дерьме!

— Почему вы в…

— Вы мне нравитесь, господин Фабер, правда. Но знаете, сколько раз мне хотелось вас убить!

— Почему?

— Да вот из-за этих ваших постоянных «почему»! Потому что вы постоянно хотите что-то узнать! Потому что вы не хотите подождать ни единой минуты! Человек, который не в состоянии пережить самого недолгого ожидания! Господь уже несколько раз крепко наказывал меня в моей работе. С вашей помощью он наказал меня особенно сильно!

Теперь и Фабер рассердился:

— Достаточно, Белл, на этот раз с меня достаточно! Там внизу лежит мой мальчик! Вы только что приговорили его к смерти. А когда я спросил вас о вашем драгоценном решении, вы еще и обругали меня самыми последними словами. Все, с меня достаточно, господин доктор Белл, достаточно!

— Тихо! Умоляю, говорите тише!

— Я буду говорить так, как мне вздумается! Вы позволяете Горану сдохнуть и сообщаете мне об этом, словно речь идет о погоде на завтра. Где вы учились? В Дахау?

— Фабер!

— Белл?

— Закройте рот, Фабер!

Тот посмотрел на него, лишившись дара речи.

Голос Белла вдруг стал мягким.

— Да, смерть Горана — дело решенное. Но так не пойдет! В любом случае все не так просто, черт меня побери!

— Что все это значит?

— Это значит… — Белл замолчал на середине предложения. Его лицо снова покраснело. — Надо же вам было войти именно сейчас! Да, да, да, вам было надо! Любовь к мальчику! А теперь я не могу вам позволить бродить по зданию, пока все не открылось…

— Что не открылось?

Белл поднялся. Он медленно проговорил:

— Я заказал печень для Горана в Центре трансплантации органов в Лейдене. У них есть три уровня срочности: urgent — сюда входят все заявки, special urgent и high urgent… когда речь идет о жизни и смерти.

Фабер привалился спиной к стене.

— Вы… вы затребовали для Горана новую печень?

— А я что говорю! Special urgent! Мне нужно очень точно сообщить все параметры, которые ему подходят… Группу крови, гистосовместимость тканей, буквально все. Господи Иисусе, я хотел сделать это тайно, тихо и спокойно! И вот появляетесь вы и требуете все вам объяснить — вам ведь всегда надо все самым подробным образом объяснить — и я не могу выставить вас вон, я не могу выставить вас вон! Почему именно со мной такое происходит? Почему всегда именно со мной?

— Вы заказали печень, несмотря на отрицательное решение комиссии?

— Да!

— Вы не согласны с этим решением?

— Нет!

— У вас будут неприятности. Большие. Ваше начальство узнает, обязательно узнает. Самое позднее тогда, когда Центр предложит печень…

— Естественно!

— Вас ведь могут уволить за это?

— Будем надеяться, что нет… Такого я еще раньше не делал.

— А если да?

Белл ничего не ответил.

— А если да?

— Он этого не сделает, — сказал Белл, косо усмехнувшись. — Хотя это несомненный повод для увольнения. Мне здорово достанется от него. Он устроит скандал. Будет бушевать. Но если дело выгорит… Я просто должен заказать печень! Сядьте вон там и молчите! Я должен покончить с этим, пока не нагрянули другие гости.

Фабер опустился на белый табурет.

Белл вернулся к пишущей машинке и снова стал печатать, время от времени сверяясь с историей болезни Горана. Через несколько минут он вынул лист из каретки и подписал. Затем он поднялся со стула и подошел к факсу. Очень осторожно он засунул лист в аппарат, который в ответ загудел. Теперь он стал набирать номер.

— Нидерланды, — проговорил он при этом, — ноль, ноль, тридцать один… Лейден семьдесят один… Евротрансплант…

В аппарате вспыхнул яркий зеленый огонек. Лист бумаги втянуло внутрь, он исчез, затем показался с другой стороны. Аппарат пискнул и тут же дал подтверждение отправки послания. Белл коротко пробежал его глазами.

— Ну вот и отлично, — сказал он и обернулся к Фаберу. — Вот и все, товарищ. Мне жаль, что я наорал на вас… Ради всего святого, держите язык за зубами!

— Не сомневайтесь, — сказал Фабер. И тут он внезапно сильно испугался. — Но…

— Но что?

— Но ведь Горан отказывается от трансплантации!

— На данный момент.

— Нет, не на данный момент! Вообще, и это его окончательное решение!

— Что можно считать окончательным в нашей жизни, господин Фабер?

Фабер пристально посмотрел на него.

— Подумайте о картине! Подумайте о рассказе Вольтера! «У моря нет берегов!» — раздается с небес громоподобный голос. А что же надежда? Разве не остается ни малейшей надежды, что Горан передумает? Всегда остается хотя бы один шанс, что он изменит свое решение… и что же в таком случае нам говорит надежда? Ну, скажите же сами, господин Фабер! Скажите, что тогда говорит надежда!

— И все же! Берег есть! — сказал Фабер.

4

— Господин Фабер! Господин Фабер!

Откуда-то издалека в его сумбурный сон ворвался женский голос.

— Господин Фабер! Проснитесь! Пожалуйста, проснитесь, господин Фабер!

Медленно и с большим трудом он открыл глаза. Он лежал на второй кровати в больничной палате Горана. Мальчик спал, наполовину сидя в постели, дыхание было прерывистым. Над Фабером склонилась одна из медицинских сестер. Голова раскалывалась, глаза слезились.

— Что случилось, сестра Tea? — Он попытался откашляться, голос охрип и сел.

— Вас ждет женщина. Я говорила ей, что вы еще спите. Она очень просила разбудить вас. Говорит, что это срочно.

— Очень срочно… — Медленно, очень медленно он наконец совершенно проснулся. — Сколько сейчас времени?

— Без четверти семь.

Он возмутился.

— Так рано? Как зовут эту женщину? Что ей от меня понадобилось?

— Рената Вагнер.

Фабер одним прыжком оказался на ногах.

— Где она ждет меня?

— В кафетерии.

— Передайте, что я приду через три минуты, милая сестра!

Фабер быстро умылся, почистил зубы, тщательно прополоскал рот и поспешно оделся.

Редактор идочь той женщины, вместе с которой он оказался засыпанным в подвале одного разбомбленного дома на Нойер Маркте, оказалась единственным посетителем большого, ярко оформленного кафетерия.

— Рената!

Она поднялась и обняла его.

— Доброе утро, господин Фабер!

Электрический свет противно смешивался с первыми лучами нарождающегося дня, которые неохотно проникали через большие окна, выходившие во внутренний двор кафетерия.

Появилась усталая официантка.

— Что вам принести, господин Фабер?

— Тоже кофе, пожалуйста.

— Чашку или кофейник?

— Кофейник.

— Хорошо. — Официантка, шаркая, удалилась прочь.

— Вы не сердитесь, что я попросила разбудить вас?

— Оставьте! Что-нибудь случилось?

— Монк мертв.

Он сглотнул.

— Что вы сказали, повторите!

— Монк мертв. Это сообщение только что передали по каналам полиции. Я уже говорила вам, что у нас есть там свои люди.

— Как это случилось?

— Остановка сердца во сне.

— Во сне?

— Прекрасная смерть, не так ли? Сюзанна Рименшмид, пастор Гонтард и фройляйн Рейманн не могут похвастаться тем же. И все те, кого он приговорил к смерти.

— Где это произошло?

— В отеле «У липы» во Франкфурте. Через два часа мой рейс на самолете «Свисс эйр». Я лечу туда с двумя коллегами. Но до этого я непременно хотела сообщить вам об этом.

— Значит, во сне…

— Каждый желал бы себе такой смерти, — согласилась Рената Вагнер.

— Славный конец для массового убийцы.

— Божественная справедливость.

— Кофейник, прошу! — Усталая официантка поставила перед Фабером поднос. Она зевнула, даже не прикрыв рот рукой.

— Спасибо, — сказал Фабер. Наливая кофе в чашку, он расплескал большую его часть. Сделав глоток, тут же обжег себе рот.

— Нет на свете справедливости, — проговорил он, — ни божественной, никакой другой. Он прожил до семидесяти девяти лет. И творил он только зло, только зло. Такая прекрасная и легкая смерть на самом деле является полной неожиданностью. Как он называл себя последнее время?

— Эрнст Клазен. Он уже жил однажды под этим именем. У полиции имеются его отпечатки пальцев. Естественно он давно позаботился о своем преемнике, молодом. Мы знаем его настоящее имя. Но живет он, естественно, под другим. Гейнц Верте, Карл Цумбау, Йозеф Фаллер… Он немедленно принял командование над всеми группами.

— Отлично.

— Террор продолжается. Еще и из-за этого я немедленно пришла к вам сюда. Я позвонила фрау Мазин по телефону, разбудила ее. Она сказала мне, где вас можно найти. Теперь вы находитесь в еще большей опасности, чем раньше! Преемник Монка постарается показать, на что он способен. Список, в котором стоит ваше имя, стал еще более актуален, чем раньше… Я знаю, что вы не уедете, не станете скрываться, особенно сейчас, когда, как сказала мне фрау Мазин, мальчику так плохо.

— Да, я должен остаться с ним.

— Где ваш пистолет?

— В комнате Горана. Рядом с моей кроватью.

— Мне нужно идти. — Рената поднялась из-за стола. — Я свяжусь с вами, если произойдет что-то важное. Всего хорошего вам и мальчику! И фрау Мазин!

— Вам того же, Рената, вам того же!

Он крепко обнял ее.

— Идиот! — придушенно проговорила она. — Трижды проклятый идиот! Я люблю вас…

Рената выбежала из кафетерия не оглядываясь. Фабер упал в кресло и уставился на свою чашку с кофе.

Мертв. Монк мертв.

Когда я приехал в Вену и узнал, что он жив, я поклялся сам себе, что найду его и позабочусь, чтобы он получил свое наказание. Наказание за многочисленные убийства. Что я сделал для того, чтобы найти его и передать его в руки таких судей, которые еще не потеряли мужества, не запятнали себя коррупцией и слишком милосердными приговорами в отношении массовых убийц? Ничего.

Я ничего не сделал. Я был целиком занят делами Горана. Может ли это быть достаточным оправданием? Разве я не должен был, несмотря на мою заботу о мальчике, несмотря на все хлопоты, при любых обстоятельствах найти время и силы для охоты за Монком и его поисков?

Теперь Монк мертв. Умер во сне. Он покоится с миром. А другой продолжит его дело. Так будет продолжаться всегда.

— Господин, ваш счет, пожалуйста! — Появилась сонная официантка. — Моя смена, собственно, закончилась.

Первые лучи солнца теперь освещали все помещение.

5

«Время в объективе», девятнадцать часов тридцать минут, четверг, 15 сентября 1994.

Ведущий: Волнение царит в краевой больнице Зальцбурга.

Ведущая: Как уже сообщалось нами ранее, в прошлую пятницу вечером в Зальцбург на самолете прилетели маленький Робин, его мать фрау Эллен Зигрист, целительница Карла Монтевиво и врач из Вены господин доктор Гельмут Везер.

Ведущий: Фрау Зигрист, которую мы показывали на пресс-конференции, дала согласие руководителю детского отделения профессору Рольфу Мессершмидту на обследование ее маленького сына при условии, что его не положат в стационар и не будут предприниматься попытки заставить ее согласиться на химиотерапию. Это письменное соглашение было подписано ею и австрийским врачом еще в Ницце. Теперь события стремительно сменяют друг друга. По окончании обследований профессор Мессершмидт заявил телеканалу ОРФ…

Включение сюжета. Мессершмидт обращается к камере:

— В случае с Робином нет никакой опасности для жизни. Кроме того, не соответствуют действительности и утверждения некоторых газет, что он в нарушение соглашения, взят на стационарное лечение в связи с якобы резко ухудшившемся состоянием его здоровья…

Ведущая: Это заявил профессор Мессершмидт сегодня утром в одиннадцать часов. Когда сегодня в пятнадцать часов фрау Эллен Зигрист захотела покинуть больницу с ее сыном, ей помешали в этом…

Включение сюжета. Эллен Зигрист с бледным, залитым слезами лицом говорит репортерам:

— Профессор Мессершмидт нарушил свое слово! Он обманул меня… — Камера отъехала назад, и стало видно больничную кровать, на которой лежал Робин. Его тело вздулось еще сильнее, даже голова как будто увеличилась в размерах. Он сидел под углом в сорок пять градусов, опираясь на подушки, гигантский живот мешал ему лечь.

— Точно так же, как и я, — проговорил Горан, неотрывно глядя на экран телевизора, который стоял напротив его кровати. Фабер сидел рядом с ним. — Точно как и я, деда!

Эллен Зигрист в кадре:

— …«ваш сын должен остаться здесь», — внезапно сказал он, этот господин профессор. «Опасность для жизни», — сказал он. Только сегодня утром он говорил, что опасности для жизни нет. Нет показаний для стационарного лечения. А теперь… теперь Робину поставили капельницу.

— Как и мне, — снова проговорил Горан, — все точно так же, как и со мной.

— И ему дают лекарства! — кричала тем временем Эллен Зигрист, ломая руки. — Лекарства! Я даже не знаю какие. Одна из сестер сказала, что это глюкоза и обезболивающие. Это просто издевательство! Не важно, что он там принимает, у него не больная печень! Он не переносит лекарства! Фрау доктор Монтевиво строго оговорила в договоре, что он не должен принимать никаких лекарств. А теперь они просто дают их ему!

— Где же фрау Монтевиво? — спросил репортер.

— Перед госпиталем. Она не имеет права входить в него, тем более переступать порог этой палаты. — Застонав, Эллен Зигрист падает в обморок.

Ведущий: Так развивались драматические события. А теперь другие новости. Мадрид: сегодня рано утром в центре города в результате взрыва бомбы в автомобиле погибли…

— Выключи, деда! — сказал Горан. — Робин… он умрет… он должен умереть… никто не поможет ему, никто…

6

Этой ночью Фабер снова ночевал у Горана, в то время как Мира провела в больнице целый день. На следующее утро он имел беседу с Юдифью Ромер и доктором Беллом, которые пришли с визитом. Горан, впервые за долгое время уснувший глубоко и крепко, выглядел не так плохо, как было накануне.

— Значит, ночь прошла хорошо, — заметила Юдифь Ромер.

— Да. Два дня назад вы попросили меня и фрау Мазин дать разрешение на применение в случае с Гораном нового, не прошедшего испытаний японского препарата FK 506 вместо циклоспорина-А. Естественно, мы дали согласие. В такой ситуации соглашаешься на все, что дает хоть какую-то надежду. Я боюсь сказать, но кажется, что состояние Горана в эти два дня немного улучшилось, или я ошибаюсь?

— Вы не ошибаетесь, — сказала Юдифь Ромер, бросив взгляд на Белла. — FK 506 официально еще не рекомендован к применению. Мы заказали препарат для себя. Мы действительно должны испробовать все средства. Улучшение — временное, как вы сами понимаете, — наступило действительно благодаря FK 506.

— Почему вы сразу его не применили?

— До этого у нас не было никакой возможности испытать данный препарат. В данный момент оно Горану просто необходимо. В его состоянии возможно все. Но ничто не может быть более бессовестным, чем отказаться от новой печени и посчитать сиюминутное улучшение его здоровья спасением.

— Одно только улучшение его состояния можно считать чудом, — сказал Фабер. Он посмотрел на Белла. Тот никак не отреагировал на его взгляд.

«Что за идиотизм с моей стороны, — немедленно подумал Фабер. — Даже если Евротрансплант предложит подходящую Горану печень, он откажется ее принять. Ведь ничего не изменилось с тех пор, когда Горан сказал, что никогда не даст своего согласия на вторую трансплантацию, и так же ничего не изменилось с тех пор, когда Белл около трех часов утра 13 сентября тайно от всех заказал в Лейдене печень. Изменится ли вообще что-то?» — в отчаянии подумал Фабер.

В последующие дни состояние здоровья Горана еще немного изменилось в лучшую сторону под воздействием FK 506. Чудо произошло через тринадцать дней после обращения Белла в Евротрансплант.

7

— Добрый вечер, уважаемые дамы и господа! Вас приветствуют с главным выпуском новостей «Время в объективе» в девятнадцать часов тридцать минут…

— …Карин Пфлуг…

— …и Герберт Вангер. Трагическая ситуация с маленьким Робином Зигристом получила дальнейшее развитие.

Горан напряженно повернулся к телевизору. Мира сидела рядом с Фабером на другой кровати, он как раз пришел сменить ее. Горан в эти дни ни одного раза не пропустил выпуска новостей в девятнадцать часов тридцать минут. Он был совершенно захвачен судьбой маленького Робина, с которым так сильно идентифицировал себя.

Карин Пфлуг: Так как состояние здоровья ее сына ухудшается с каждым часом, фрау Эллен Зигрист после переговоров с врачами детского отделения краевой больницы Зальцбурга, длившихся и днем и ночью, наконец выразила свое согласие на перевод Робина в Венскую Центральную клиническую больницу…

— Он едет в Вену! — Горан дернулся встать. — Он едет в ЦКБ, Бака! Ты слышала?

Герберт Вангер: Тем не менее фрау Зигрист с прежним упорством отказывается от применения химиотерапии. Фрау Карла Монтевиво, опасаясь — не без основания — скорого ареста по причине оказания сопротивления химиотерапевтическому лечению Робина, отбыла в Италию.

— Ведьма убралась прочь! — воскликнул Горан. — Ведьма убралась прочь, Бака!

— Да, Горан, да…

«Время в объективе» показало следующий сюжет. В кадре, как уже не раз до этого, Эллен Зигрист показали возле кровати маленького Робина. Его гигантски раздувшийся живот блестел на свету. Он, похоже, испытывал сильнейшие боли и плакал, всхлипывая.

Эллен Зигрист говорила в камеру:

— Я согласна с переводом Робина в ЦКБ в Вену, чтобы мне не ставили в упрек, что я нахожусь под влиянием фрау доктора Монтевиво и препятствую всякому традиционному медицинскому лечению. В Вене, предположительно есть хорошие специалисты по лечению опухоли Казаи. Ни при каких обстоятельствах — ни при каких — я не соглашусь, чтобы Робин еще раз оказался в Детском госпитале Святой Марии. К специалистам ЦКБ — ради бога, но, как и раньше, я категорически запрещаю химиотерапию! Как и до этого…

В это самое мгновение Робин, который до этого только тихонько скулил в кровати, пронзительно закричал, и его маленькое тельце стало метаться туда-сюда. Его мать обернулась и заорала на него:

— Успокойся!

Мальчик, испугавшись, замолчал. Его тело сотрясалось от жестоких судорог. Эллен Зигрист повернулась к камере и, смущенно улыбнувшись, сказала репортеру, которого было видно сбоку на экране:

— Простите! Видите ли, Робин несколько чувствительный мальчик.

В следующее мгновение Горан резко наклонившись вперед стал громко кричать:

— Это подло! Это подло! Это самая настоящая подлость! Робин совсем не чувствительный! У него боли! Я же вижу! Я же знаю! Немного чувствительный! Ты хочешь оставаться матерью? Они, наконец, должны забрать у тебя ребенка, забрать! Немного чувствительный! Тебе бы его боли, чтобы ты так мучилась все свою жизнь! Вот чего я тебе желаю!

— Горан! — закричала Мира. — Горан, пожалуйста, успокойся!

Он не слышал ее. Он продолжал кричать.

В панике Мира нажала на красную кнопку над его кроватью.

— Горан! Горан! Пожалуйста! — Фабер предпринял попытку снова уложить его на подушки.

Горан ударил его.

— Не прикасайся ко мне! Она сказала, что он немного чувствительный! Ее следует посадить в тюрьму! Почему никто ничего не предпринимает против этой особы? Почему? Почему?

— Горан, пожалуйста, Горан!

Дверь в комнату рывком распахнулась. Внутрь вбежали Белл и одна из медсестер.

— Что происходит?

Мира судорожно вдыхала воздух, она была на грани обморока.

— Горан! — громко позвал Белл. — Что происходит? Говори! У тебя боли?

— Ну конечно, у меня есть боли! — заорал на него Горан. — Но я вытерплю их! Я никакой не «немного чувствительный»!

— Этого никто и не говорит…

— Говорит! Она это сказала!

— Кто?

— Она! Она! Она! Она сказала, что я, к сожалению, немного чувствительный! — Белл посмотрел на Фабера и Миру, потом на экран телевизора, на котором по-прежнему были видны Эллен Зигрист и Робин.

— Она, — Белл кивнул в сторону изображения матери, — сказала, что ты немного чувствительный?

— Эта, да, эта! И она хочет быть матерью! Говорит, что я «немного чувствительный»! Она даже не знает, что мне приходится терпеть! Я никакой не «немного чувствительный»!

— Конечно же, нет, Горан…

— Я никакой не чувствительный! — продолжал кричать Горан, когда в комнату вошли Юдифь Ромер и Джошуа Фишман. — Ей только и надо, чтобы меня не лечили! Чтобы мне не делали операцию! Она скорее даст мне умереть! — Горану ни на секунду не приходило в голову, что в его представлении он и Робин окончательно стали одной личностью. — Она хочет помешать трансплантации! Поэтому она врет и говорит, что мне лучше! Но я хочу трансплантацию! Я хочу этого! Я хочу жить, я не хочу умирать! Будет больно, я знаю! Будет противно! Я знаю! Все равно! Пусть будет больно! Пусть мне будет плохо! Я не чувствительный! Я выдержу. Я не боюсь! Я согласен на операцию! Я хочу жить!

Горан резко замолчал. Никто не произнес ни звука. Мира выключила телевизор. В наступившей тишине было слышно судорожное дыхание Горана.

Через мгновение Белл, гладя волосы мальчика, сказал:

— Ты не чувствительный. Ты очень смелый, Горан, очень смелый. Мы все это знаем. Значит, ты согласен, чтобы мы дали тебе новую печень?

— Да, — внезапно тихо и грустно проговорил Горан. — Я же хочу быть здоровым! Вы же видите, как я выгляжу! Да, я хочу, чтобы меня прооперировали!

Мира опустилась на вторую кровать и закрыла лицо руками.

— В таком случае все в порядке, — сказал Белл. — Ты получишь новую печень. И снова станешь совершенно здоров. Это мы тебе все обещаем.

— Все, — добавила Юдифь Ромер.

— Все, — сказал Джошуа Фишман.

8

Спустя два дня в первой половине дня 28 сентября, в среду, в нагрудном кармане врачебного халата Белла запищал пейджер. Он как раз разговаривал по телефону с коллегой из института Кюри в Париже. После того как он закончил разговор, он набрал номер Центральной и узнал, что с ним немедленно хочет поговорить профессор Альдерманн.

— Я хорошо представлял себе, о чем могла идти речь, — рассказывал Белл позднее о событиях того утра Фаберу. — И я был рад этому.

Однако этой радости он не показал, когда переступил порог рабочего кабинета профессора Альдерманна, который ходил взад-вперед перед окнами. В кресле возле письменного стола сидел молодой человек с медными, похожими на проволоку, коротко стриженными волосами, который в свое время принял участие в передаче ОРФ «Клуб два» по вопросам трансплантационной медицины. «Ну конечно, — подумал Белл, — Карл Таммер тоже уже здесь. Альдерманн, естественно, немедленно вызвал его из ЦКБ».

— Добрый день, господин профессор, — сказал Белл. — Привет, Карл!

— Привет, — буркнул координатор.

Альдерманн остановился и посмотрел на Белла.

— Вы догадываетесь, почему я вызвал вас?

— Да, господин профессор.

— Вы признаете, что после завершения работы нашей этической комиссии вы послали от имени ЦКБ факс в Лейден с запросом класса special urgent на печень для Горана?

— Да, я это сделал.

— Несмотря на то что мы большинством голосов приняли решение выполнить желание Горана и дать ему умереть.

— Это больше не является его желанием.

— Но тогда оно было! — зарычал Альдерманн. — Не зарывайтесь! Тогда он сказал, что никогда не согласится на трансплантацию. Именно поэтому мы и устроили тогда то обсуждение. С семи часов вечера до трех утра.

— Что же мне оставалось делать? Просить коллегу Таммера, чтобы он обратился в Лейден? Я мог действовать только тайком!

— Вы наплевали на решение большинства! Вы действовали самовольно и исподтишка! — Альдерманн остановился напротив Белла. — Вам было наплевать, что Горан при любых обстоятельствах был не готов к операции! — Альдерманн оказался так близко к Беллу, что тот чувствовал его дыхание. — За это… за это я благодарен вам!

После короткого замешательства Белл начал ухмыляться.

— Чертовски ловко это у вас получилось, господин профессор, — сказал он. — Я-то уж было подумал, что мне конец.

— Слава богу, что вы оказались таким беспринципным типом!

— Значит ли это, что появилась печень? — Белл судорожно сглотнул.

— Разве иначе я послал бы за вами?

— Когда позвонили из Лейдена?

— Десять минут назад. Сначала связались с Таммером в ЦКБ, потом со мной. Я сказал, что перезвоню как можно скорее, — заметил Альдерманн.

— То же самое сказал и я, — проговорил рыжеволосый. — Кроме того, я сразу же снял special-urgent-заявку на печень, которую, по желанию профессора Альдерманна, я сделал вчера утром. Мне сразу стало ясно, что за всем этим скрываешься ты, Мартин. В Лейдене не заподозрили ничего плохого в этой неразберихе. Похоже, существует немало типов, похожих на тебя. — Таммер взглянул в блокнот. — Донор — мужчина. Двадцати восьми лет. Весом семьдесят два килограмма. Ростом один метр семьдесят пять сантиметров… Все показатели идеально подходят к вашему запросу.

Зазвонил телефон, руководитель клиники снял трубку.

— Спасибо, — сказал он, — большое спасибо, Юдифь. — Он положил трубку. — Доктор Ромер совместно с доктором Фишманом еще раз тщательно осмотрели Горана. Инфекций нет.

— Значит, мы берем печень?

— Противопоказаний нет.

— Могу я отсюда позвонить в Лейден? — спросил Таммер.

— Конечно.

Координатор попросил секретариат соединить его с Евротрансплантом. Когда на другом конце провода раздался мужской голос, он назвал свое имя и номер пин-кода, который получил, когда делал запрос на печень.

— У нас все ясно, — сказал Таммер, который год назад защитил кандидатскую диссертацию и с тех пор работал координатором, ожидая постоянного места в штатном расписании. — Мы берем печень. Где она?

— В Амстердаме, — ответил мужской голос. — Академисх Зикенхуис, это больница Свободного университета, район Буитенфельдерт, улица Де Булелан 1117 — мне продиктовать по буквам?

— Нет, спасибо. Мы часто там бываем.

— Телефон?

— Известен! Имя координатора?

— Фрау доктор Элизабет Шток.

— Спасибо, — сказал Таммер. — Я немедленно свяжусь с ней по телефону.

Он снова набрал номер, его соединили, он продолжил разговор по-английски, когда выяснилось, что фрау доктор Шток он дается легче, чем немецкий.

— Да, — сказал он, — …понимаю… значит, печень закреплена за нами… Ах вот как… большое спасибо… Я перезвоню, как только смогу сообщить вам точное время… Всего доброго, дорогая фрау доктор Шток! — Он положил трубку. — Самоубийца, — сообщил он затем.

— Нам повезло, — заметил Белл. Самоубийцы предпочтительнее для донорства. — Застрелился?

— Повесился. Кто оперирует?

— Меервальд. Он уже пересаживал пациенту первую печень, — сообщил Альдерманн координатору.

— Донор в полном порядке, — сказал Таммер. — Поступили заявки и на другие органы. Мы вторые на очереди, после того как возьмут сердце.

Пока он говорил, Альдерманн набрал номер и проинформировал доктора Томаса Меервальда. Тот выразил свое согласие.

— Кто привезет печень? — спросил у него Альдерманн.

Ситуация, когда хирург летел, изымал орган и после еще и оперировал, случалась чрезвычайно редко. Операция по пересадке печени без осложнений длится от шести до восьми часов, повторная пересадка, особенно вся подготовительная стадия, дольше, прежде всего из-за удаления старого трансплантанта печени и других трудностей. Меервальду было сорок пять лет. Он уже был не в состоянии выдержать два полета, забор органа и многочасовую пересадку. Традиционно более молодые хирурги доставляли орган до двери операционной. Затем эстафету принимал более опытный хирург со своей командой. Естественно, что он должен был полностью доверять этим своим молодым коллегам.

— Меервальд посылает Россварта и Гарта, — кладя трубку на аппарат, сообщил Альдерманн.

— Они постоянно летают по его поручению, — заметил Таммер.

Разговор протекал быстро и деловито — за плечами Таммера было уже много таких разговоров. Все, что ему предстояло сделать, тоже не было ему в новинку. Чем больше это превращалось в рутину, тем больше он обращал внимания на каждый свой шаг, проверял и перепроверял каждую мелочь. Он знал, что вместе с привычкой возрастает опасность совершить ошибку.

— Я поеду в ЦКБ и составлю повременной план, — проговорил координатор. — Перевезите мальчика к нам ранним вечером! Россварту и Гарту надо будет осмотреть его, чтобы в Амстердаме они могли судить, подойдет ли ему печень. Все остальное будет сделано в ЦКБ.

— Во сколько начнут хирурги, которые вынут сердце? — спросил Белл.

— В двадцать часов тридцать минут.

— Так рано?

— Фрау доктор Шток сказала, что орган требуется немедленно. В Вене они не освободятся раньше семи-восьми часов утра — если все сложится удачно. — Таммер коротко попрощался и вышел.

— Классный парень, — сказал Альдерманн. — Он мне нравится.

Белл кивнул. Операции по забору органов и их пересадке большей частью проводились по ночам, потому что из-за них все дневное расписание клиники катастрофически нарушалось. Еще и поэтому такие многоопытные хирурги, как Меервальд, не могли работать без толковых помощников.

— В таком случае вперед! — сказал Альдерманн. — К Горану. Взять кровь. Еще раз все показатели. Привести показатели свертываемости крови в абсолютную норму!

Они вышли из комнаты.

В Амстердаме, в больнице Свободного университета, самоубийца лежал, подключенный к аппарату искусственного дыхания. Его кожа была теплой и розовой. Грудная клетка равномерно поднималась и опускалась. Он выглядел так, словно спал. Уже к девяти часам 28 сентября двое независимых врачей с перерывом в двенадцать часов констатировали смерть мозга.

Через сорок восемь часов его тело должно было стать на десять килограмм легче, быть зашито, обмыто и отправлено в морг. Органы и ткани двадцативосьмилетнего мужчины — сердце, почки, печень, поджелудочная железа, глазная роговица, кости, связки и хрящи, — пересаженные более чем дюжине европейцев, живущих на пространстве между северной Норвегией и Неаполем, должны будут качать кровь и фильтровать ее, осуществлять обмен веществ и выполнять множество других функций.

Но до этого пока было далеко.

9

Итак, доктор Белл еще раз основательно осмотрел Горана. Он сказал ему, что для него есть печень и на следующую ночь ему сделают операцию.

— Наконец-то, — ответил на это Горан.

— Тебе не стоит бояться.

— Я совсем не боюсь.

— Доктор Меервальд пересадит тебе новую печень. Ты знаешь его. Он уже делал тебе один раз операцию.

— Ну конечно, я знаю. Я правда совсем не боюсь.

— Ты молодец.

— Вовсе нет, — сказал Горан. — Я, конечно, боюсь. Я бы хотел не бояться. Но я должен пройти через это.

— Все будет хорошо, Горан. — Доктор Мартин Белл закончил брать кровь на анализ и передал пробирки лаборантке, которая пришла вместе с ним. — Немедленно на анализ! — приказал он ей. — Прежде всякой другой работы.

Она кивнула и исчезла.

— Теперь мы накачаем тебя препаратами, улучшающими свертываемость крови, — проговорил Белл. — По самые уши. Ты знаешь, зачем это нужно.

— Естественно, — ответил Горан. — Я же не дурак.

После того как через канюлю в кровь попала первая доза препарата для свертываемости крови, Белл оставил его в покое. Заведующий отделением позвонил Мире и Фаберу и попросил их прийти к восьми часам вечера. К этому времени Горана было пора перевозить на машине «скорой помощи» в ЦКБ. Они могли сопровождать его и затем остаться с ним.

— Сейчас у него Петра, — сообщил Белл по телефону. — Пусть они побудут вдвоем. Согласны?

— Согласны, — сказал Фабер.

Петра пришла около четырнадцати часов и принесла с собой маленький подарок, завернутый в серебряную бумагу, который она положила на ночной столик.

— Привет, Горан! — сказала она.

— Привет, Петра!

Она быстро заговорила.

— Нам повезло. По второму каналу сейчас будут показывать «Красотку». Не знаешь? Отлично. Романтический фильм. Но многие мужчины тоже были в полном восторге, когда три года назад его показали у нас. Тогда я уже была занята с моей почкой, но в кинотеатре все равно смеялась и плакала как сумасшедшая.

Петра хорошо понимала, что фильм — это не идеальный способ отвлечь человека, которому через несколько часов предстоит операция. Но что еще она могла ему предложить?

Горан не стал возражать, потому что тот, кто пытается скрыть свой страх и показать, что он не «чувствительный», должен принимать подобные предложения.

— Отлично, — сказал Горан.

— Тебе обязательно понравится! — продолжала между тем говорить Петра. — Я могу смотреть его снова и снова. Джулия Робертс сногсшибательно pretty,[141] дерзкая и чувственная. Ну а Ричард Гир — первый мужчина, в которого я влюбилась. В двенадцать лет — с зубными скобками во рту. Миллионер влюбляется в красивую, бедную девушку… ну, хорошо, красивую, бедную девушку с панели… и у фильма счастливый конец. Типичный голливудский китч, но что самое замечательное, что они сами же открыто признаются, что это голливудский китч. Это отлично сделанный фильм! Я имею в виду, если миллионер женится на проститутке, то это всегда означает: боже, у него нет предрассудков! Ты хоть раз слышал, чтобы проститутку, которая вышла замуж за миллионера, назвали свободной от предрассудков? Очень много смешного, очень много любви, сам увидишь! — И, не ожидая дальнейшей реакции, она включила телевизор и опустилась на стул рядом с кроватью Горана. «Красотка» все же оказалась правильным выбором. Горан быстро оказался захваченным стремительным развитием сюжета, Петра нежно гладила его по руке, время от времени она брала в руки его ладонь, и они смеялись снова и снова.

— Ну? — спросила наконец Петра.

— Супер! — воскликнул Горан.

— А теперь мой подарок, — проговорила Петра. Она протянула ему тонкий сверток в серебряной бумаге. Горан осторожно развязал ленту.

Он увидел маленькую серую книжку, на переплете которой был оттиск маленькой птицы, взмывающей в небо. Поперек книги шла красная полоса, на которой стояло название: «В камине свистит соловей». Сверху стояло имя автора: Иохим Рингельнатц.

— Тебе знаком Рингельнатц?

— Нет.

— Я надеялась на это. Это один из самых моих любимых поэтов. Сразу после Кестнера. Я смотрела в словаре, он умер в тысяча девятьсот тридцать четвертом году. Эту книгу я сегодня купила для тебя, после того как мама сказала мне, что тебе вошьют новую печень. Он наверняка принесет удачу! Этот Рингельнатц просто чудесен, сам увидишь! Но ты можешь начать читать только после того, как я уйду. — Она поднялась на ноги и склонилась к нему.

Он резко отвернулся в сторону.

— Что такое? Ты не хочешь, чтобы я тебя поцеловала?

— Конечно же, хочу, — сказал Горан. — На столе лежит дедушкина упаковка мятных карамелек. Пожалуйста, дай их мне!

— Ты совсем с ума сошел, — сказала Петра.

— Я просто не хочу, чтобы пахло изо рта, когда ты меня поцелуешь.

Она подала ему карамельки, он сунул одну в рот и раскусил.

— Подожди еще чуть-чуть! — сказал он. — Вот теперь, я думаю, можно.

— Тише едешь — дальше будешь, — сказала Петра и поцеловала его долго и крепко. Он держал ее в объятиях. Она прижала его ладони к своим маленьким грудям. Наконец она выпрямилась.

— Вот так, — сказала Петра. — See you later, alligator![142]

— After a while, crocodile,[143] — ответил он.

Она поцеловала его еще раз, затем выбежала из комнаты. Горан открыл тонкую книжку. На чистой первой странице было написано: «Горану из-за 9 страницы, но прежде всего из-за любви. От его Петры, 28 сентября 1994 года». Он открыл девятую страницу и прочитал:

Я так тебя люблю!
Без раздумий я
Подарю тебе
Плитку от моей печки…
«Я так тебя люблю».

Горан лежал неподвижно и думал: «Я ее тоже. Так сильно».

10

К этому времени молодой доктор Таммер уже много часов сидел в отделе координации ЦКБ, состоявшем из множества маленьких помещений. В каждом из них говорили по телефону, спорили, что-то считали. Каждая команда состояла из двух врачей. Врача, который работал в паре с Таммером, звали доктор Петер Прагер. На его рабочем столе стоял радиотелефон.

После своего возвращения из Детского госпиталя Св. Марии Таммер в первую очередь связался с центральной станцией воздушной «скорой помощи» Вены.

— У нас есть донор печени в Амстердаме, в больнице Свободного университета. Самоубийца. У него возьмут комплекс различных органов. Наша очередь сразу после того, как извлекут сердце. Кардиохирурги начинают в двадцать часов тридцать минут. Им потребуется полтора часа, таким образом, они будут заняты до двадцати двух часов. К этому времени наши хирурги уже должны быть в клинике. Перелет Вена — Амстердам занимает тоже примерно полтора часа в зависимости от погоды. Прибавим еще полчаса на дорогу от аэропорта до больницы, в таком случае наши хирурги должны вылететь в двадцать часов. У вас есть свободный самолет?

Дежурный на станции воздушной «скорой помощи» позвонил в оперативный штаб аэропорта Швечат и уточнил обстановку.

— К двадцати часам вам подготовят самолет «лир-джет». Наши люди в аэропорту ведут переговоры с пилотами. Они наведут справки о метеоусловиях и составят маршрут полета. Я перезвоню, как только станут известны все данные.

Спустя полчаса все данные принял молодой доктор Прагер. Таммер позвонил своей коллеге Элизабет Шток в Амстердам и сообщил ей информацию о том, когда хирурги из Вены приземлятся в аэропорту Схипхол и когда они смогут начать свою работу в больнице Свободного университета. Задолго до этого он справился по своему компьютеру о том, кто еще из пациентов ЦКБ, ожидающих донорскую печень, мог претендовать на нее, если бы Горан в последний момент не смог бы ее принять по каким-либо медицинским показаниям. К этому моменту в одной только ЦКБ восемьдесят девять человек ожидали донорских органов. С остальными в любое время можно было связаться по пейджеру, и они сами могли приехать или были бы доставлены в клинику.

В то время как Таммер разговаривал по телефону с Элизабет Шток, Прагер связался по телефону с хирургами Россвартом и Гартом и сообщил им, что извлечение печени и ее трансплантация состоятся в Вене этой же ночью.

Молодые врачи явились в кабинет Таммера. Вчетвером мужчины составили точный повременной план всей операции, включая известные временные резервы, начиная с вылета из аэропорта Швечата и заканчивая временем, когда печень для Горана будет доставлена в операционную, работу в которой продолжит сам Меервальд. Эта сложная, многоступенчатая система заработала и для трех других пациентов ЦКБ, которым грядущей ночью тоже должны были пересадить органы. Для Таммера и его коллег этот день ничем не отличался от других таких же дней.

В восемнадцать часов Таммер позвонил в Детский госпиталь.

— Как дела у Горана? — спросил он у Белла.

— Все в порядке. Машина «скорой помощи» доставит его к вам в двадцать часов. Бабушка и дедушка будут его сопровождать.

— В таком случае Россварт и Гарт прямо сейчас осмотрят мальчика. В двадцать часов они уже должны вылететь.

Через двадцать минут к Горану пришли молодые хирурги. Россварт и Гарт осмотрели его и попросили Белла показать им все рентгеновские снимки, историю болезни и последние анализы крови. Затем патрульная машина доставила обоих в аэропорт. На специальной взлетной полосе их уже ожидал самолет «лир-джет» с двумя пилотами. Россварт и Гарт вылетели точно по расписанию. По рации диспетчерская Швечата поставила в известность координаторов Таммера и Прагера. Таммер снова позвонил в Амстердам доктору Шток и сообщил ей, что венские хирурги уже в пути.

В то же самое время, в двадцать часов, два санитара из Детского госпиталя погрузили Горана на каталку и выкатили его к машине «скорой помощи», которая ждала во дворе. Фабер и Мира, которые были у Горана, тоже сели в машину и скорая направилась к приемному покою ЦКБ. Там два других санитара доставили Горана и его дедушку с бабушкой на двадцатый уровень Зеленого корпуса, где располагались операционные. На этом этаже находились палаты, в которых лежали люди, ожидающие операции. Горана поместили в палату, которая была похожа на ту, в которой однажды лежала Мира. Санитары устроили его на кровати и исчезли.

Довольно далеко от Горана, в отделении интенсивной терапии, расположенном на том же уровне, уже два дня лежал маленький Робин Зигрист, который дышал через аппарат искусственного дыхания. По решению суда по делам несовершеннолетних Клостернойбурга опека над Робином была возложена на доктора Герберта Каничека, который немедленно заявил, что химиотерапевтическое лечение должно быть начато незамедлительно.

До двадцати одного часа Фабер и Мира провели время с Гораном. Мальчик был очень спокоен.

В двадцать один час пятнадцать минут пришли два врача из операционной бригады Меервальда, попросили Фабера и Миру подождать в коридоре и взяли у Горана еще один анализ крови, который был немедленно отправлен в лабораторию и, как оказалось позднее, показал самые лучшие показатели свертываемости крови за последние месяцы. Оба врача внимательно осмотрели Горана. На левое запястье ему прикрепили браслет, на котором стояло его имя, дата рождения и характер предстоящей ему операции. Когда ушли эти врачи, следом пришли другие. Горану поставили капельницу. Фаберу и Мире сказали, что они могут оставаться с ним до того момента, когда его доставят в предоперационный блок на восьмом уровне, где располагалось отделение трансплантационной хирургии.


Самолет «лир-джет» медицинской авиации Вены приземлился в двадцать один час тридцать две минуты в аэропорту Схипхол, в двенадцати километрах юго-западнее Амстердама. Первый пилот попросил диспетчерскую службу Схипхола сообщить о посадке диспетчерам Швечата. Что и было немедленно сделано. Те, в свою очередь, передали информацию об этом Таммеру и Прагеру в ЦКБ.

У трапа самолета уже стояла машина «скорой помощи» и две патрульные машины полиции. Россварт и Гарт схватили свои чемоданчики с инструментами и бегом бросились к машине «скорой помощи». С включенными мигалками и сиренами маленький конвой тронулся и в скором времени уже мчался на большой скорости по автобану в сторону больницы Академисх Зикенхуис Свободного университета по улице Де Булелан 1117 в район Буитенфельдерт. Прямо из машины Гарт связался с координатором Шток и предупредил о своем и Россварта прибытии в ближайшие полчаса.



В двадцать два часа тридцать минут два санитара с каталкой вошли в палату, в которой находился Горан. Оба мужчины были турками по национальности, и оба плохо говорили по-немецки.

— Теперь мы должен доставлять господин Рубич в подготовительный, — сказал более высокий из них.

— Идти, пожалуйста, с нами, дама и господин! — сказал невысокий.

Санитары покатили носилки с Гораном по коридору в сторону лифта для пациентов. Мира и Фабер следовали за ними. Вместе они опустились до восьмого уровня. Коридоры здесь были гигантские и казались бесконечными. Не было видно ни одной души. Наконец возле одной из двойных дверей они увидели врача. Тот поздоровался с Гораном и его дедушкой и бабушкой.

— Коллега Белл говорит, что теперь вы можете ехать домой, — обратился он к последним.

— Да, — ответил Фабер.

— Так будет лучше, — тихо проговорил врач, беря Миру и Фабера под руку. — Это продлится довольно долго… Вам будет трудно вынести это. Спасибо за понимание! Вы можете еще попрощаться…

Фабер и Мира подошли к Горану. Оба поцеловали его.

— Всего, всего хорошего! — пожелала ему Мира.

— До завтра, старик! — сказал Фабер.

— Береги мою книгу! — попросил Горан.

— Ну конечно! — пообещал Фабер.

— Ну, тогда — пока! — сказал Горан и криво улыбнулся.

Фабер и Мира улыбнулись ему в ответ.

Врач нажал на кнопку. Створки большой двери в предоперационный блок бесшумно отворились. Санитары вкатили носилки внутрь. Врач последовал за ними следом. Створки снова бесшумно закрылись. Фабер и Мира оказались одни в коридоре. И только после этого она начала плакать.


Конвой из «скорой помощи» и двух патрульных машин подъехал к больнице Свободного университета в одну минуту одиннадцатого. Водитель «скорой» связался с диспетчерской службой Схипхола, те передали информацию в Швечат, а те, в свою очередь, сообщили Таммеру и Прагеру в ЦКБ о прибытии бригады хирургов в больницу. Таммер поставил в известность операционную бригаду Меервальда. Оба хирурга, которые уже осматривали Горана, пришли к нему снова уже в предоперационном блоке. Они попросили сделать еще одно ультразвуковое обследование Горана; Меервальд должен был получить самую точную информацию о расположении и состоянии печени.


В доме по Альзеггерштрассе в Вене Людмилла подала сандвичи. Этим троим с большим трудом удалось хотя бы немного поесть. Людмилла хотела остаться на ночь, но Мира отправила ее домой.

— Втроем мы сведем друг друга с ума. Попытайтесь поспать немного, Людмилла! Господин Фабер и я попробуем прилечь…

Чуть позже они так и сделали, легли наполовину одетые в кровать Миры. Они молча слушали, как воет внезапно поднявшийся ветер.


Уже в двадцать два часа десять минут Россварт и Гарт вошли в операционную, в которой на столе лежало тело донора. Первый хирург сделал скальпелем надрез на теле самоубийцы от горла до паховой области и затем, сделав еще один поперечный надрез от одного бока до другого, так широко развел края, что стали хорошо видны все внутренние органы. Пилой он распилил грудину и при помощи большого механического инструмента, который называли «железным помощником», развел в стороны две части грудной клетки. Стало видно молодое, сильное сердце, а под ним гладкая, розовая поверхность здоровой печени.

В аорту и полую вену ввели канюли и подключили аппарат искусственного сердца и легких. После этого сердце облили холодным физиологическим раствором и пережали аорту, в желудочки закачали обогащенный калием раствор, который остановил работу сердца и начал процесс его консервации.

Всего несколько надрезов скальпелем, и вот уже итальянский хирург обеими руками вынимает из грудной клетки «средоточие жизни» в форме обвисшего, серо-розового сгустка и передает его операционной медсестре. Она тут же окунает сердце во второй охлажденный раствор, который несколько мгновений назад был приготовлен в большом стерильном сосуде. Последние капли крови донора смыты, и сердце помещают в пластиковый контейнер с раствором электролитов, который принимает на себя функцию межклеточной жидкости тела. Чем дольше сердце и другие органы находятся в консервирующем растворе, тем на большее расстояние их можно будет перевозить. Консервация предшествует «клеточной заморозке», то есть быстрому закачиванию охлажденного, тщательно приготовленного раствора электролитов в кровеносные сосуды органа.

Иногда хирург закачивает раствор сразу после извлечения органа, тогда артерии, которые питают орган, еще до его извлечения подсоединяются к канюлям, и их промывают раствором. Это делается для того, чтобыкак можно быстрее заменить кровь донора на раствор и снизить температуру органа. Донорское сердце, обложенное льдом и заключенное в холодильник, вместе с бригадой из Неаполя было на пути в аэропорт, когда Россварт и Гарт переступили порог операционной.

Они тщательно обследовали открытую печень и сравнили ее показатели с имеющимися у них данными.

— Хорошо, — сказал затем Россварт. — Выглядит очень хорошо. Начнем!

Координатор Элизабет Шток связалась по телефону с Таммером и Прагером в ЦКБ Вены:

— Ваши люди приступили к извлечению печени. Сейчас двадцать два часа шестнадцать минут.

— Подтверждаю начало изъятия в двадцать два часа шестнадцать минут. Спасибо, коллега, — сказал Таммер. Затем он проинформировал операционную бригаду.

Извлечение и трансплантация печени, значительно более сложный процесс, чем подобная процедура с сердцем. Необходимо пережать больше вен и артерий, которые значительно меньше и уязвимее. Печень, самый крупный орган, осуществляющий обмен веществ, в нем содержится много крови. Дополнительные проблемы создают желчный пузырь и желчные протоки. Больше того, печень посредством тончайших связок прикреплена к задней стенке брюшной полости. Малейшая ошибка при отделении органа может вызвать тяжелейшие кровотечения.

Россварт и Гарт, несмотря на свою молодость, были первоклассными специалистами. Меервальд работал только с самыми лучшими среди профессионалов. Чтобы вынуть печень, хирургу зачастую приходится работать вслепую и соблюдать при этом предельную осторожность, чтобы ничего не повредить, когда он освобождает орган от тела.

Теперь Гарт работал с трупом, у которого брали целый комплекс различных органов, Россварт ему ассистировал. Оба давно отлично сработались друг с другом, подобно артистам под куполом цирка. Каждое движение было выверено.

Двадцать три часа сорок минут:

— Печень вынута! — Гарт передал орган, который приобрел стальной цвет, операционной медсестре.

— Печень вынута! — сообщила координатор Шток Таммеру и Прагеру в Вену. Прагер передал информацию операционной бригаде Меервальда.

Так же, как итальянцы мыли «свое» сердце, так и Россварт с Гартом сразу после извлечения «своей» печени мыли и ополаскивали ее раствором до тех пор, пока последние капли донорской крови не были удалены с поверхности и из внутренних полостей органа. Очищенная печень была опущена в большую синюю сумку-холодильник.

Свои халаты, резиновые перчатки и маски Россварт и Гарт выбросили в контейнеры для стерильных отходов, с сумкой и чемоданчиками с инструментами они поспешили по пустынным коридорам больницы к лифту. Позади клиники ожидали машина «скорой помощи» и две патрульные машины полиции. Теперь наступила очередь голландских врачебных бригад, занявшихся извлечением других органов, а также костей, связок (по большей части для нужд пластической хирургии), и в заключение роговицы глаза.

Россварта и Гарта снова доставили в Схипхол. Фельдшер, сидящий рядом с водителем «скорой», сообщил в диспетчерскую службу, что они приедут примерно через двадцать минут. Диспетчерская предупредила пилотов «лир-джета». Когда Россварт и Гарт добрались до закрытой зоны аэропорта, двигатели уже работали.

Внутрь!

Самолет покатил по взлетной полосе. Ему немедленно было дано разрешение на взлет. В ноль часов пятнадцать минут 29 сентября 1994 года он набрал необходимую высоту. Второй пилот попросил диспетчеров Схипхола предупредить диспетчеров Швечата, а те, в свою очередь, должны были поставить в известность врачей ЦКБ, что и было незамедлительно сделано.

В ноль часов пятьдесят семь минут «лир-джет» пролетал над Франкфуртом-на-Майне. Второй пилот попросил диспетчеров проинформировать Вену.

После того как координатор Таммер в час и четыре минуты проинформировал бригаду тирольского хирурга Меервальда, Горана вкатили в операционную и переложили на операционный стол.

Анестезиолог стал вводить наркоз. Горану поставили специальный венный катетер. К нему подключили автоматический датчик «селл-сейвер» для поддержания клеточного состава крови, который в ответ на данные компьютера восполнял потерю крови свежей, и операционная медсестра уже несколько раз обработала его живот и верхнюю часть туловища коричневым дезинфицирующим раствором.

Томас Меервальд вошел в операционную. Этим вечером он был вместе со своей женой в кино, затем они легко перекусили у «своего» итальянца. По мобильному телефону Меервальд постоянно получал свежую информацию от Таммера. Теперь наступила его очередь. Он вскрыл брюшную полость Горана, однако не стал удалять ставшую почти бесполезной печень. С одной стороны, даже самая пораженная печень все же выполняет определенные функции и обеспечивает обмен веществ намного лучше любой машины или всех препаратов вместе взятых, с другой стороны, после долгих лет практики опыт подсказывал Меервальду о необходимости лично убедиться в том, что донорская печень действительно здорова и соответствует всем показателям. Новая печень может быть меньше размером, чем старая, она вырастет и заполнит свободное пространство, но она ни в коем случае не может быть больше, чем ее предшественница. Уменьшение слишком большого органа при помощи скальпеля и удаление одной из долей почти всегда имело неблагоприятные последствия. Стоило на короткое время пережать общую печеночную артерию, по которой в печень поступала обогащенная кислородом кровь, и воротную вену, которая снабжала ее питательными веществами, как это немедленно приводило к нарушению кровообращения. При этом пострадает вся система кровоснабжения.

По этой причине Меервальд, который несколько меланхолично рассматривал заменяемую печень (двенадцать лет назад я прооперировал Горана, двенадцать лет, как быстро пролетает жизнь!»), подсоединил аппарат «байпас», то есть обходной кровеносный сосуд для осуществления кровоснабжения между шейной и бедренной венами. Этот самый «байпас» направлял кровь из нижних частей тела непосредственно к сердцу. Установка и удаление этого отвода существенно удлиняли продолжительность операции, но Меервальд взял себе за правило идти по самому надежному пути.

В то время как он сосредоточенно работал, один из хирургов бригады передал ему информацию о том, что «лир-джет» приземлился в аэропорту Швечата в час сорок минут и Россварт с Гартом в этот самый момент садятся в вертолет, который должен через пятнадцать минут приземлится на крышу клиники. Через восемнадцать минут оба врача, которые привезли новую печень, шагали по коридору, в котором располагался вход в операционный зал. Входная дверь открылась. Маленькая тележка с сумкой-холодильником вкатилась внутрь…

Было один час пятьдесят восемь минут в четверг, 29 сентября 1994 года.

11

Фаберу все же удалось заснуть.

Когда он проснулся, кровать рядом с ним была пуста и в комнате было темно. Он включил ночник. Его часы показывали шесть часов утра. Он проспал почти шесть часов.

Старик поднялся и пошел разыскивать Миру.

Она сидела в библиотеке. Горел торшер. В его свете таинственно светились высокие стены, плотно заставленные книжными корешками.

— Ты так и не смогла поспать?

— Нет, — ответила Мира. — Хорошо, что ты смог. Я заварила чай. Иди, выпей!

Он увидел, что на маленьком столике стоит посуда, взял чайник и налил две чашки чая.

— Спасибо, — сказала Мира.

Он сел.

— Ты очень устала?

— Совершенно не устала.

Оба пили чай.

— Скоро рассветет. Мы сделали что могли, — заметила Мира. — Врачи тоже сделали что могли. Горан — хороший мальчик. Мы тоже с тобой неплохие люди. Если по справедливости, то у Горана должен быть шанс. Но справедливости не существует. Как и не существует случайностей. Теперь сбудется то, что предначертано Горану. Очевидно, что каждый из нас должен хотя бы во что-то верить. Вот все, во что я верю. Ты веришь во что-то большее?

— Нет.

— Хорошо.

— Подожди-ка, — сказал он. — Я верю в тебя.

— Ах, Trouble man, — сказала она. — Вечером в ЦКБ я решила рассказать тебе нынешней ночью кое-что, — чего ты не знаешь… Я все время собиралась рассказать тебе об этом, с тех самых пор, что мы живем вместе. Я так ни разу и не сделала этого. Теперь я должна сделать это — ради тебя, Trouble man.

— Ради меня?

— Ты полон ненависти к этому городу, к этой стране из-за всего того, что случилось тогда с твоей семьей и теми людьми из подвала, из-за старых и новых нацистов, из-за множества людей здесь, которые никогда ни о чем не жалели и не понесли заслуженного наказания, как не раз говорил ты сам, из-за массовых убийц, подобных Зигфриду Монку, который не искупил своей вины и вот теперь мирно умер во сне… Конечно, ты ненавидишь здесь не всех. Например, людей из Детского госпиталя ты любишь. Но сам ты называешь Детский госпиталь «параллельным измерением» и не причисляешь его к Вене.

— Верно, — согласился он.

— Нельзя жить в ненависти. Тем более если раньше любил.

— Что я любил?

— Этот город.

— Ерунда.

— Ты любил его! Иначе ты был бы к нему равнодушен, не ненавидел бы его так сильно. Но ты не можешь только ненавидеть. Так не получится.

— Очень даже хорошо получится. Мне стоит только подумать о Монке.

— Нет, получится как раз не очень хорошо, — поправила она. — Это делает тебя ожесточенным, несправедливым и, в свою очередь, достойным ненависти — это делает тебя слабым. Тот, кто ненавидит, — слаб. Кто ненавидит достаточно долго, тот умирает от своей же ненависти — как Монк. Ты сейчас не можешь умереть. Ты не можешь забыть ничего, что произошло с тобой, твоими близкими, друзьями и многими другими, все, что происходит снова. Но ты не можешь жить только в ненависти… Посмотри, я же не делаю этого!

— Ты? — растерянно спросил он. — Тебе-то отчего жить в ненависти?

— Об этом я и хочу теперь с тобой поговорить. Что тебе на самом деле известно обо мне и моей семье?

— Очень мало, — внезапно с удивлением заметил он. — Твои родители умерли во время войны…

— Я сама так сказала тебе тогда в Сараево, когда мы встретились в пятьдесят третьем. И больше ничего.

— Больше ничего, — почти испуганно ответил он. — Я тогда подумал, что ты, возможно, не хочешь ничего мне рассказывать. У нас была наша любовь, и было так мало времени…

— Наша любовь, — проговорила она. — И так мало времени. Я действительно не хотела тебе ничего рассказывать. Я никому не хотела ничего о себе рассказывать. Теперь я хочу сделать это… Возможно, что тебе будет полезно думать так же, как я думаю о людях в этой стране.

— Что тебе о них может быть известно?

— Многое, Trouble man, — сказала она. — Мой отец был евреем.

— Он был кем?

— Евреем. Его звали Леон Мазин. У него был старший брат, Иво. У моего отца была кожгалантерейная фабрика в Сараево. Его брат Иво был крестьянином и владел небольшим хозяйством в Гожна Горе.

— Где?

— В Гожна Горе. Это крохотная деревенька высоко в горах юго-западнее Белграда в Сербии. Летом мы жили там. Я всегда была очень счастлива в Гожна Горе. Не всегда, — поправила сама себя Мира.

Она замолчала, а он смотрел на нее так, словно видел впервые.

— Я родилась в двадцать девятом, — наконец снова заговорила она. — У нас был прекрасный дом. Мы были богаты. Я ходила в школу вместе с христианами и евреями, мусульманскими, сербскими и хорватскими детьми. Мой отец крестился в католическую веру. И меня он тоже окрестил. Я не знала, что я наполовину еврейка. Никто не сказал мне этого. Дома об этом никогда не говорили. У меня было прекрасное детство. Вплоть до апреля сорок первого…

— До апреля сорок первого… — как эхо повторил за ней Фабер.

— Мне было двенадцать лет. Немецкие войска вторглись в Югославию. Шестого апреля.

— Шестого апреля, — сказал он, чувствуя себя беспомощным, совершенно беспомощным.

— Ты помнишь, Trouble man, ты помнишь… Немцы поделили территорию государства. Словению и Далмацию получила Италия, Македония отошла Болгарии, Воеводина — Венгрии. Ну а Хорватия получила своего рода независимость под руководством Анте Павелича — лидера партии Усташа. Так как Усташа была профашистско-католической партией, провозглашала националистскую и антисемитскую идеи, немцы дали Хорватии много прав; Усташа была в восторге от Гитлера, а Гитлер — от Усташи, и Усташа немедленно приступила к истреблению всех сербов, евреев и цыган с благословения активной помощи католической церкви и самого господина епископа Загребского Алежзиже Степинача. Немцы были в таком восторге, что отдали хорватам еще и Боснию-Герцоговину, а вместе с ней и Сараево, где жили мы… Павелич поблагодарил их. Он хотел построить «чистокровное народное» государство. Стоит вспомнить об этом сегодня, когда сербов обвиняют в «этнических чистках». До этого уже состоялись большие хорватские чистки. Для хорватов евреи, цыгане и сербы были «расово неполноценными» и подлежали «выбраковке». Вскоре после этого состоялись крупные погромы и возникли концентрационные лагеря, такие как ужасный Жазеновач, где проходили массовые убийства заключенных… Мой отец бросил все: фабрику, дом и, взяв мать и меня, переехал в Сербию.

— Но она была оккупирована немцами!

— Мы, не задерживаясь, отправились высоко в горы к его брату Иво в маленькое селение Гожна Гора. Ты хорошо знаком с Югославией, с ее гигантскими горами и бездонными пропастями — настоящий рай для партизан. Ни одному захватчику не удастся добиться там успеха. Тогда это не удалось немцам, сейчас это не удается ни сербам, ни хорватам, ни боснийцам… Тогда в горах скрывалось много людей, прежде всего евреи и коммунисты. Почти все окрестности контролировались партизанами. Их предводителей звали Михайлович и Тито… Я ничего не подозревала об этом, я бы просто ничего не поняла. Мои родители сказали, что мы снова проведем отпуск у дяди Иво и тети Сони, его жены. Я очень радовалась. Можно было целый день играть с детьми из деревни и животными во дворе. О войне я мало что знала, родители старались уберечь меня от этого. Партизаны были нашими друзьями. Немецких солдат тогда я еще не видела. И только с осени сорок первого…

— Да?

— …пришел конец нашей чудесной жизни, — сказала Мира. — Тогда я и не подозревала об этом, но боевой дух немецких солдат к тому времени ощутимо упал. Они не были знакомы с горной местностью, они не доросли до партизан Тито, у них не было специальных боевых подразделений, потому что изначально они должны были стать лишь оккупантами и были плохо обучены. Многие из них были австрийцами. Наконец немцы назначили нового командующего — генерала над Сербией — австрийца Франца Беме. Тот явился с новыми австрийскими частями — горными стрелками. Эти были обучены много лучше. И, согласно приказу Беме, они осуществляли свои карательные акции с особой жестокостью. Беме и его солдаты видели противника во всем мирном населении. Строились концентрационные лагеря для мужчин, женщин, детей, очень много деревень были полностью сожжены, а скот разграблен. Лагеря были полны евреями и коммунистами. Сперва Беме настаивал на их депортации на восток, чтобы освободить место для других, но затем он приказал своим солдатам прямо на месте производить массовые расстрелы. Их первыми жертвами стали австрийские евреи, которые на пути в Палестину были настигнуты здесь своими гонителями.

Мира надолго замолчала, затем продолжила.

— Десятого октября сорок первого года этот генерал Беме издал приказ о массовом уничтожении. Вследствие «балканского образа мыслей» и «распространения коммунистического и национально-освободительного движения» он предписывал в ходе «внезапных ударных операций» взять на местах в заложники всех евреев, коммунистов и подозрительных личностей из местных жителей. «Следует объявить этим заложникам, — как говорилось в приказе, — что при нападении на немецких солдат и лиц немецкой национальности они будут расстреляны».

Фабер молчал.

— И вот в начале сорок второго года австрийские солдаты добрались до деревни Гожна Гора высоко в горах и забрали моего отца и его брата Иво, это были единственные евреи в Гожна Горе. Но австрийцы забрали также всех коммунистов. Они, как и мой отец и его брат, были выданы местными жителями… Но до того как пленных смогли отправить в пересыльный лагерь, на конвой напали партизаны, чтобы отбить арестованных. В результате был убит один австрийский солдат. Партизаны отступили, когда увидели, что пришло подкрепление. Тогда… двадцать первого февраля сорок второго года… — Мира сглотнула и с трудом продолжала говорить, — …двадцать первого февраля сорок второго около полудня моего отца и дядю Иво, а с ними и многих других мужчин из соседних деревень согнали вместе в маленьком лесочке недалеко от Гожна Горы… Один солдат был все-таки убит, а в приказе генерала Беме было сказано, что расстрелу подлежат пятьдесят заложников, если ранен один солдат, и сто, если один солдат убит. Так вот, двадцать первого февраля сорок второго года австрийские солдаты расстреляли в лесочке у Гожна Горы сотню заложников. Среди самых первых были мой отец и дядя… Мама спрятала меня на чердаке, и вот сверху я видела, как был убит мой отец, его брат и многие другие, и мне все еще было неизвестно, что отец был евреем, мама рассказала мне об этом гораздо позднее.

12

— Ну вот, я наконец-то узнала, что являюсь наполовину еврейкой, — после паузы продолжала Мира. — Но я и понятия не имела, что это такое. Я сильно любила отца и думала, что он не мог быть плохим человеком, потому что я так сильно его любила и он всегда был добр ко мне. Я также не знала, что такое коммунист. Но теперь я знала, что такое австрийские солдаты.

— Я тоже был одним из них, — сказал Фабер.

— Да, но ты дезертировал. Мне сообщили об этом в «Босна-фильме», еще до того как приехал ты и Роберт Сиодмэк. Я прочитала твою первую книгу и знала, что с тобой случилось. Я полюбила тебя с самого первого дня.

— Но почему ты не рассказывала мне обо всем этом?

— Я боялась, — ответила Мира.

— Меня?

— Нет, не тебя.

— Тогда кого?

— Всех людей.

— И всех тех из Сараево? Югославов?

— Их особенно, — сказала Мира. — Понимаешь, я так сильно страшилась, что все может начаться снова, новая война, с новой Усташой и новыми преследованиями… Когда я наконец снова оказалась в Сараево, то подыскала себе комнату в совершенно другой части города. Меня там никто не знал. Никто и понятия не имел, что я наполовину еврейка. И я думала, что не должна об этом никому рассказывать — так сильно я боялась новой войны.

— Но ты же не думала, что это будет еще одна война с Германией и Австрией.

— С кем бы то ни было, — сказала Мира. — Не важно с кем. Евреев все не любят. Тем более еврейских полукровок, — ни христиан, ни иудеев. А войны все равно немедленно вспыхнули по всему свету! После сорок пятого хоть где-нибудь, но обязательно шли военные действия. Я думаю, что с тех пор было от ста шестидесяти до ста восьмидесяти малых и больших войн. И вот уже три года война идет у нас… Это был не только страх, я просто не хотела иметь ничего общего с моим христианством, с моим иудейством, ни с каким еврейским божеством и ни с каким христианским божеством, ни с каким божеством вообще! — Голос Миры зазвучал громко, полный страсти. — Бог! Сколько их есть вообще — этих Богов? Который из них защитил моего отца? И который мою мать? Который из них хотя бы раз предотвратил войну, преступление, несчастье? Назови хотя бы одного! Одного за все эти тысячи лет! Какой Бог хотя бы раз наказал виновного? Ни один! Но: за сколько несчастий, бесчинств и за сколько войн Он в ответе? Сколько войн велось Его именем? Давай возьмем, к примеру, нашу страну! Или Израиль, Ирландию, Францию с ее гугенотами, Испанию с инквизицией и крестовыми походами! Только смерть и разрушения, кровь и слезы! Оставь меня в покое со своим Богом!

— Я вовсе и не пристаю к тебе с Ним! — заметил Фабер. — Я думаю точно так же, как и ты. Только…

— Что «только»?

— Только мне вспомнилось, как сильно ты хотела на Каленберг, в эту часовню к Черной Богоматери из Ченстоховы. Как ты молилась там, чтобы Горан поправился…

— Ах это! — воскликнула Мира. — А разве я не сказала тебе тогда, что не верю в Бога? Разве я не сказала, что в такой вот чрезвычайной ситуации надо использовать любую возможность?

— Да, ты это сказала.

— Я ни во что не верю, именно поэтому я очень суеверна, — пояснила Мира. — И что из этого? Коль скоро Бог приносит одни только несчастья, почему бы Богородице из дерева или камня не приносить счастье? Такие, как я, берут то, что есть… Нет, что принесли все эти религии? Поэтому и нашей дочери Наде я не сказала, что я полукровка, а она в таком случае на четверть еврейка, хотя в этом уже очень мало еврейского, я и сама знаю. Но все-таки я не переставала бояться, что мне придется бежать с ней, как была вынуждена бежать со мной моя мать. Ей я не сказала, и Горан тоже пребывает в неведении… Жив ли он еще? — Мира испуганно посмотрела на Фабера.

— Мира, прошу тебя! — сказал он. — Меервальд оперирует его!

— Да, конечно. А если он умер в ходе операции… — Она не договорила. — Нет. Белл бы позвонил, если бы он умер во время операции.

— Он не умер! Он не умрет!

— Он не умрет, — повторила Мира. — Это было бы слишком большой подлостью…

«Слишком большой подлостью, — подумал Фабер. — Кто так уже однажды сказал мне?» Он не мог вспомнить.

— Рассказывай дальше, Мира! — сказал он. — Кто похоронил твоего отца и всех остальных?

— Старики из деревни, — сказала Мира. — И моя мать, конечно. Было много снега, стояли сильные холода. Это была тяжелая работа, так как земля промерзла. Они смогли вырыть только одну яму на всех в том лесочке у Гожна Горы. Там лежит мой отец. Я хотела сказать, там он лежал. Я больше ни разу там не была. — Мира снова надолго замолчала. — Затем нацисты отправили нас в Вену, — выговорила она наконец.

— В Вену?

— Ну да, в Вену. Мою мать, меня и всех молодых женщин из Гожна Горы. На принудительные работы. Так это называлось… Они отправляли женщин и мужчин из многих стран в Германию и Австрию на работы, в первую очередь военнопленных, прежде всего русских. Мы с мамой оказались в Зиммеринге, на очень большом заводе, он назывался «Австрия-Эмайл». Там производили приборы для вермахта. Мне известно только об очень маленьких деталях для радиостанций, которые гальванизировались там, где трудилась моя мать…

— Это просто удивительно. Ты вместе с матерью была в Вене…

— Да, в Вене, — сказала Мира. — До конца войны. И еще девять месяцев после ее окончания… Тогда были миллионы ПЛов, перемещенных лиц, вспомни, людей, которых нужно было вернуть на родину. Железнодорожные пути были разрушены, еды на всех не хватало, особенно там, откуда были привезены русские, поляки, румыны, чехи и сербы. И в Вене тоже…

— Ты была в Вене в то же время, в которое был в ней я, — растерянно заметил он.

— Да, Trouble man… и уж точно я сидела в одном из бомбоубежищ в тот самый день, когда тебя засыпало в подвале на Нойер Маркте.

— Как и я, ты была в Вене, как и я, ты была в подвале, и ты никогда не говорила об этом, никогда?

— Никогда. До сегодняшнего дня.

— Потому что ты боялась…

— Потому что я боялась…

— Даже меня…

— Тебя я любила! Я не хотела тебя огорчать… Мы провели так мало времени вместе, Trouble man, и вот ты уже уехал. Мы не виделись с тобой сорок лет и когда наконец встретились снова, речь уже шла о жизни Горана. Я твердо решила все рассказать тебе сегодняшней ночью по одной важной причине…

— По какой?

— Сейчас! Дай досказать до конца: женщины жили в бараках… у многих были с собой дети… многие умерли… Мне было тринадцать, четырнадцать лет, я тоже должна была работать. Мне очень повезло, и я попала в этот цех по гальванизации к матери…

— Это большая удача!

— Да, большая удача! У нас были бараки, нам давали поесть… немного, конечно… а вот русские не получали почти ничего. Так много из них умерло… совсем как маленькие дети… мама и я бегали в город, как только нам не надо было работать. Это было строжайше запрещено, но многие поступали точно так же…

— Как поступали?

— Бегали в город в надежде, что люди дадут нам немного поесть.

— Я помню об этом, — сказал Фабер. — Я видел этих женщин и детей, когда вернулся в Вену из Венгрии. Они стояли неподвижно и протягивали руку. Одна из матерей сказала: «Еда, пожалуйста!»

— «Еда, пожалуйста!» Да, так говорили они все. Это было чертовски опасно, и нас отправили бы в концлагерь, если бы кто-то донес на нас. Но было много людей, много, Trouble man, они делали нам знак, чтобы мы подождали, и шли в ближайшую булочную и покупали на свои хлебные карточки буханку хлеба, снова делали нам знак и исчезали в пустом подъезде дома. Мы шли за ними, и в этом подъезде они отдавали нам хлеб и поспешно уходили прочь, потому что их тоже отправили бы в концлагерь, как и нас. В Вене много было таких людей, которые помогали. Они пускали нас и в бомбоубежища, там в Зиммеринге, когда начались авианалеты. Мы сидели там вместе с австрийцами и немцами, и им было страшно. Тебе это хорошо известно!

— Да, — проговорил Фабер. — Мне это известно… Но я все еще не могу поверить: ты была в Вене!

— Да, Роберт.

— И вы выжили.

— Я выжила, — поправила Мира. — Мама нет. В сорок пятом она заболела воспалением легких и умерла в нашем бараке. — Мира говорила без всякой интонации. Она смотрела через большое окно наружу, где постепенно светало. Цвет неба менялся с молочно-белого на серый, серо-голубой во множестве его оттенков, насыщенно синий и наконец на красный.

— Где ее похоронили?

— Я не знаю. Тогда умирало много женщин. Мертвых увозили… Многие говорили, что их отвезли на Зиммерингскую пустошь. Позднее я искала там, но не нашла никаких могил. Когда умерла мама, мне было шестнадцать лет… Потом Красная Армия нас освободила. У русских не было подвоза продовольствия, как это было у американцев, они жили тем, что давала страна. У них и для себя-то не хватало, но они все равно делились с нами… Медленно, но все же стала работать австрийская администрация, и коль скоро невозможно было быстро отправить нас по домам, предпринимались попытки помочь нам, насколько это вообще было возможно. Квакеры из Швеции присылали продовольствие, для детей устроили специальную кухню. Мы каждый день получали суп, хлеб, немного мяса и иногда даже шоколад. А в конце сорок пятого мне снова сильно повезло…

— Снова большая удача! — заметил Фабер.

— Ну конечно! Народной школе требовалась уборщица. Они взяли меня. Я могла жить в подвале и получала немного денег и продукты у американцев. В этой школе учились мальчики и девочки от шести до десяти лет. Я почти бегло говорила по-немецки. Дети мне очень помогли. Все они были бедны, у многих не было отцов, — кто-то пропал без вести, кто-то сидел в лагерях. В Вене царила страшная нищета, страшная. Однажды учительница дала четвероклассникам тему для сочинения: «Самый прекрасный день в моей жизни», и я отчетливо помню, что один мальчик, Стефан, — я отлично помню его имя — так вот, Стефан в своем сочинении написал: «Самым прекрасным днем в моей жизни было 2 ноября 1945 года, потому что в этот день умер мой брат Пауль, и я получил его ботинки и пальто».

— Его ботинки и пальто, — повторил Фабер.

— Да, — подтвердила Мира. — Он именно так и написал, этот Стефан.

13

Мира встала и открыла створки большого французского окна, которое выходило на балкон. Утренняя прохлада коснулась ее лица.

— Сколько сейчас времени? — спросила она.

— Почти семь.

— Они все еще оперируют.

— Да, — сказал Фабер. — Все еще. — Он смотрел на нее с удивлением. — Я не могу поверить в то, что ты мне рассказала.

— Я должна была рассказать тебе это, — ответила Мира и вернулась к своему стулу. — Все. Ты так глубоко увяз в своей ненависти к этому городу. Это сильно меня потрясло и огорчило, когда я заметила это при нашей встрече. Я знаю, что всю свою жизнь ты борешься против нацистов всех мастей. Но я не знала, что ты взял в заложники целый город, целую страну, и возложил на них всю ответственность за то, что произошло более пятидесяти лет назад, и за то, что начинается здесь снова… Ты не можешь ненавидеть всех жителей страны! Так не бывает!

— Разве с тобой никогда этого не было? — спросил он.

— Может быть, в самом начале… Я не могу вспомнить… Если это и было, то очень недолго, по крайней мере до тех пор, пока не научилась жить со своим горем. Но когда я встретила тебя, я уж точно не ненавидела… Нет, не потому, что ты сам во многом мне помог. Нет, не поэтому. Я никогда не смогу забыть того, что случилось с папой и мамой, с тобой и многими миллионами людей по вине нацистов. Точно так же, как и ты не можешь забыть… Но кое-что ты все же забыл.

— Что?

— Молодых людей.

— Я писал и для них тоже.

— Ты писал, как это было. Что это не должно повторится еще раз. Но ты не показал, как именно они могли бы все изменить к лучшему. Многие из этих молодых людей другие, Trouble man! Я знаю это. И я снова столкнулась с этим городом, который ты ненавидишь из-за того, что здесь случилось с твоей семьей и теми людьми из подвала, хотя это могло произойти с ними где угодно — в Берлине, в Гамбурге, в Мюнхене. Везде… Однако признаюсь, что сильно испугалась, когда меня с Гораном снова отправили в Вену, но это и естественно.

— Более чем, — заметил он.

— Тогда я постаралась справиться со своим страхами и подумала о том, что двенадцать лет назад австрийцы из этого города спасли жизнь моему Горану. И все то время, которое я нахожусь здесь, они снова и снова делают это. Я постоянно думала об этом, и страх наконец отпустил — до того момента, как я поехала на метро до площади Зюдтиролер…

— Что ты делала на площади Зюдтиролер? — растерянно спросил он. — И когда?

— Когда ты был в Люцерне. Я поехала туда, потому что поблизости устроили выставку о преступлениях вермахта.

— Ты посмотрела ее?

— Да. Но до этого… дай мне рассказать по порядку, Trouble man! Нас было только пять женщин в вагоне метро. И дюжина этих накачанных молодчиков… подлые, жестокие… они терроризировали нас… угрожали нам ножами, кастетами и кистенями…

«Ну вот, — подумал Фабер. — Ну вот, как это знакомо!»

— …они требовали наши документы и горланили, и я внезапно ощутила страх, ужасный страх… другие женщины тоже. Это было отвратительно, хотя они и не сделали нам ничего плохого…

— Вена остается Веной, — сказал Фабер.

— Совсем нет! — запротестовала Мира. — Совсем нет! От площади Зюдтиролер я направилась в центр «Альпенмильх» — там была открыта эта выставка. «Альпенмильх»![144] Сперва мне показалось невероятным, что там можно устроить такую выставку. Но это же Вена, это и Квальтингер, и Карл Крауз, и Горват! Я была там в будний день, и все же там было очень много людей — молодых людей, Trouble man, молодых людей! И они были совсем не похожи на тех нацистских молодчиков из метро. Они были совершенно другие.

— Ты откуда знаешь? — спросил он и подумал: «Милые молодые люди из Вены. Хотят меня убить. И им почти удалось сделать это».

— Потому что я разговаривала с ними. Те, что были в центре «Альпенмильх», были полной противоположностью тех типов из метро. Просто есть одни и есть другие — и не только в Австрии, во многих странах, Роберт! Те, что были на выставке, хотят узнать наконец, что же происходило на самом деле в войну при нацистах.

— Ты действительно веришь в то, что есть одни и другие?

— Да, Роберт, да! Я же сама с этим столкнулась! Есть немало коричневых ублюдков, но намного больше тех молодых людей, которые чувствуют отвращение к ним и борются против них.

«Без особого успеха, — подумал Фабер. — Меня эти коричневые ублюдки почти достали возле того маленького кафе и в аэропорту Цюриха. Только вот не надо сейчас этого идеализма, пожалуйста!»

Мира увлеченно продолжала:

— Сначала я чувствовала себя жутко на этой выставке, словно в страшном сне. Я увидела свою юность. Все, что творили солдаты вермахта в ходе этой «истребительной войны» на Востоке, прежде всего в Польше и России, но и в Сербии тоже. По всей Сербии, где «проводили чистку» солдаты австрийского генерала Беме, которые убивали, очищая страну от еврейской, коммунистической и цыганской крови. Я увидела фотографии, которые тайно делали сами солдаты и которые изъяли у них в русском плену, фотографии, сделанные местными жителями и партизанами. Я увидела повешенных, застреленных, концлагеря, «душегубки», горы трупов, все в точности так, как я увидела это в Гожна Горе. Так как все эти свидетельства будто обухом меня ударили, я была вынуждена присесть, это-то и обратило на меня внимание молодых людей… они подошли ко мне… и спросили, как я себя чувствую. И я ответила им правду, они без конца задавали мне вопросы, сначала эти мальчики и девочки, потом и пожилые люди тоже. А я отвечала. Они не хотели меня отпускать, Роберт. Главное, что им не важна была моя личная судьба, нет, главным для них было то, что во мне они нашли… живую свидетельницу, своего рода фотокамеру, да, фотокамеру, Роберт! Я, подобно фотокамере, могла подтвердить, что все это происходило на самом деле. И они были возмущены и потрясены тем, что австрийцы, их соотечественники, сделали с другими людьми. Я это видела своими глазами, Роберт! Снова появились молодые люди и снова задавали вопросы, желая узнать, как можно больше. Естественно, что не все девятнадцать миллионов солдат вермахта были преступниками! Ты тоже служил в вермахте. Но не все могли дезертировать, хотя наверняка миллионы из них были в отчаянии от того, что должны были носить эту форму. Но в вермахте были и преступники, я точно знаю это, они убили моего отца и дядю… Выставка важна еще и потому, что положит конец лжи: СС — это плохо, вермахт — это хорошо. Эти молодые люди возмущены фашизмом, как старым, так и новым. Они уже высказали однажды свое возмущение в Австрии и Германии, вспомни волнения молодежи в шестьдесят восьмом году! Сейчас она снова появилась, эта критически настроенная молодежь! — На щеках Миры проступили красные пятна, она страстно продолжала: — И ты, и я, мы все должны оказать им поддержку! Им нелегко. Левые потерпели поражение, а то, что делают правые, что делает капитализм, этого они не хотят. Они не знают, на каком фундаменте им начать свое строительство. У них нет ни фундамента, ни информации. Им требуется что-то большее, чем прописные лекции о добре и зле. Ты не обязан любить Вену и Австрию! Этого никто от тебя и не требует. Но ты знаком с этим городом, с этой страной, с людьми, ведь это твои люди и твоя страна! Поэтому здесь никто лучше тебя не сможет помочь честным молодым людям. Да, среди молодежи есть такие, как эти парни из метро. Но есть и другие — их намного больше, Роберт, намного больше! — которые делают все, чтобы справиться с этой чумой. На выставке я услышала это от многих молодых людей! И я верю им. Зачем бы им врать мне? Зачем в таком случае они вообще пришли на эту выставку?

«В этом что-то есть, — подумал Фабер. — Мира, конечно, права. Есть много таких, которые думают по-другому. Мне не повезло, и мне попадались только убийцы».

— И если ты оставишь в беде этих молодых людей, завтрашних взрослых, и будешь просто ненавидеть всех в этой стране, то накажешь невиновных, которые на самом деле хотят сделать как лучше, и тем самым возьмешь на себя тяжкий грех. Ты должен быть вместе с ними. Я повторяю, ты вовсе не обязан любить эту страну! Но во имя будущего страны — ее молодежи — ты должен примириться с ней! Чтобы все то, что когда-то случилось с нашими близкими, со всеми теми шестьюдесятью миллионами человек, произошло не напрасно, чтобы все они умерли не зря, ты должен помочь этим молодым! Желать им добра… потому что это желание даже важнее любви…

Зазвонил телефон.

Оба вздрогнули.

— Сними ты! — прошептала Мира.

Рукой, влажной от пота, он снял трубку и назвался.

— Доброе утро, господин Фабер, — сказал Белл. — Наилучшие пожелания от доктора Меервальда. Трансплантация прошла без осложнений. Горан находится в отделении интенсивной терапии. Если и дальше все будет идти так же хорошо, то вы сможете коротко увидеть его уже завтра.

— Спасибо! — сказал Фабер. — Спасибо! — Он еще раз сказал «спасибо» уже после того, как Белл повесил трубку. Прижав ухо к трубке, Мира слышала то же, что и он. И вот теперь, когда он почувствовал, что ее слезы текут по его лицу, он услышал, как она сказала:

— Шалом!

14

Однако только через три дня им разрешили проведать Горана в отделении интенсивной терапии. Он был без сознания и дышал через аппарат искусственного дыхания, и Мира сначала страшно перепугалась, но доктор Белл, который их сопровождал, заверил их, что все идет как надо, и она снова успокоилась.

В этот день врачи удалили дыхательную трубку, Горан узнал Миру и Фабера и показал им это движением век. Это произошло 3 октября 1994. На следующий день Горана перевели в обычную палату. К нему была подсоединены капельница и еще много всяких трубок. Фабер и Мира для начала провели с ним полчаса.

Мальчик был очень слаб и спросил:

— Кто я теперь?

— Что ты имеешь в виду, спрашивая, кто ты теперь? — спросил Фабер.

— Я — все еще я? — испуганно посмотрел на него Горан.

— Ну конечно, ты — еще ты! Кто же еще?

— Возможно, тот, от кого я получил печень. Я же не знаю, кто это был… девочка… или, может быть, пожилой человек… Теперь во мне есть часть этого человека… Может быть, я стану им…

— Ты останешься собой, — сказала Мира.

— Точно? — спросил Горан. — Точно?

— Совершенно точно, — сказал Фабер.

— А что случилось с моей печенью? Они просто выбросили ее?

Над такими вещами Горан раздумывал довольно продолжительное время. Позднее он стал называть чужую печень «своим партнером», с которым он должен «сотрудничать», и он обещал «всегда заботиться о нем самым лучшим образом». Прошло немало времени, пока Горан свыкся с чужим органом.

Физически ему день ото дня становилось лучше. Питался он через канюлю, через которую врачи регулярно брали пробы его крови и вводили необходимые лекарства, среди прочего и новый японский препарат FK 506 вместо циклоспорина-А.

Через неделю Петре разрешили регулярно навещать Горана. Она приходила сразу после окончания занятий в школе.

До 25 октября Горан оставался в ЦКБ. Мира и Фабер могли приходить к нему когда хотели. Жизни Горана давно ничто не угрожало. Людмилла тоже навещала его, как и многие врачи и сестры из Детского госпиталя Св. Марии.

Мира теперь всегда отправлялась в ЦКБ после обеда. Фабер в это время спал около двух часов, затем садился писать. Он снова мог работать регулярно и поэтому хорошо продвинулся вперед. Вот только его кратковременная память стала значительно хуже, и все чаще, в том числе и по ночам, когда он не мог заснуть, он брал диктофон, чтобы надиктовать своим мысли и идеи пленку — точно так же он поступил и с рассказом Миры, и с ее просьбой к нему. Он чувствовал, что писать правду — это его долг, он не должен исходить только из своих личных переживаний; он будет писать ту правду, в которую верит Мира и которая одна — возможно — в состоянии предотвратить надвигающийся хаос, и — возможно — сделать будущее всех людей более надежным.

18 октября из Мюнхена позвонил Вальтер Маркс. Он уже знал, что трансплантация прошла очень удачно и что Фабер теперь ежедневно работает.

— Привет, Роберт! Happy days are here again![145] Позвонил Гэри Мур. Сценарист, который написал римейк твоей книги «История Нины Б.», сдал рукопись, которая всем понравилась. Еще в Люцерне я поставил тебя в известность, что он приедет к тебе, как только закончит. Действие твоего романа развивается в Европе, преимущественно в Германии. Автор был здесь пару раз. Его зовут Дэвид Лестер, он немец по происхождению. Лестер хочет просмотреть вместе с тобой рукопись на предмет ошибок, которые он мог допустить. Возможно, у тебя возникнут еще и новые идеи. Гэри считает, что это займет две, от силы три недели. На это время тебе придется прервать работу над своим романом. Это не так уж и страшно! Если рукопись и вправду хорошая, то через месяц начнутся съемки. И тогда тебе заплатят вторую часть покупной стоимости, старик! Много бабок! Ты стал примерным мальчиком и больше не швыряешь огромные суммы направо и налево, папочка должен похвалить тебя за это.

— Я очень счастлив, Вальтер!

— Я тоже, Роберт, я тоже. Так бывает только в сказках!

— Да, все это кажется мне совершенно невероятным…

— Наиболее невероятным мне кажется этот донор. Мы даже не знаем, как его звали. Он хотел умереть. И вот он покончил с жизнью. Тогда в Биаррице ты тоже едва не наложил на себя руки, и Горан в Сараево решил больше не принимать лекарства. Вы оба были на волосок от смерти. Благодаря тому покойнику, самоубийце, вам была подарена новая жизнь: Горану в прямом смысле этого слова, тебе же символически, потому что с той самой ночи, когда была сделана трансплантация, и после разговора с Мирой твоя жизнь больше не переполнена ненавистью. В этом своем новом качестве ты напишешь свою книгу, снова увидишь Вену, Австрию и весь мир с его жителями — ты сам сказал мне об этом.

— Так и есть, Вальтер. Так и есть…

— Важная часть твоей жизни не состоялась бы, если бы ты покончил с собой в Биаррице. Неизвестный человек в Амстердаме покончил с собой. И вот посмотри, что из этого вышло. Случайностей не существует, Фабер, мы оба верим в это.

— Да, — сказал Фабер, — случайностей не существует.

— Все хорошо, Роберт, — сказал Маркс. — Все замечательно… — И после небольшой паузы, во время которой Фабер услышал помехи в трубке, он продолжил: — У Гэри Мура есть к тебе просьба… Этот Дэвид Лестер никогда небыл в Вене. Гэри просит тебя помочь ему. Я сказал ему, что ты уже целую вечность останавливаешься в «Империале» и можешь поговорить со своими тамошними друзьями, чтобы они оставили для Лестера хороший, тихий номер и были к нему особенно внимательны.

— Ну конечно, — сказал Фабер. — Я охотно это сделаю. Это хороший повод снова увидеться с моим другом Лео Ланером, портье в отеле «Империал». Тебе уже известно, когда Лестер прибудет в Вену?

— Да, это я знаю точно. Сначала он летит в Нью-Йорк, чтобы поговорить с Гэри, в субботу 12 ноября он летит рейсом 502 АВС-ДЛ…

— Как-как?

— Австрийские авиалинии — Дельта, эти компании сотрудничают, так вот, рейс 502 вылетает из аэропорта Кеннеди в восемнадцать часов пятьдесят пять минут по нью-йоркскому времени. Лестер приземлится в Швечате 13 ноября в девять часов по венскому времени. Ему потребуется номер в «Империале» с утра воскресенья.

— Добро, Вальтер. Я поговорю с Лео Ланером. Он подтвердит заказ номера по факсу непосредственно в «Меркьюри». А Лестер должен позвонить мне сразу, как только прибудет в отель!

Фабер повесил трубку, затем сразу же позвонил в «Империал». Ему сказали, что портье Ланер заступит на дежурство завтра с пятнадцати часов.

19 октября, как всегда до обеда, Фабер отправился к Горану в ЦКБ. Мальчик был еще очень слаб, но его кожа и глаза почти приобрели здоровый цвет. Новый препарат FK 506 давал, по крайней мере пока, меньше побочных эффектов, и Горану было достаточно бриться два раза в день.

После обеда Фабер поехал в отель «Империал».

Лео Ланер двинулся ему навстречу, как всегда робко улыбаясь.

— Я так рад, что с мальчиком наконец все в порядке, господин Фабер, — заметил портье.

— А я-то как рад! — откликнулся Фабер. — Как дела у вашего маленького Михаэля?

Ланер просиял.

— Ему почти два года! И он уже может говорить целые предложения! Все наше счастье заключается в Михаэле.

— А наше в Горане, — проговорил Фабер. Затем он объяснил, что 13 ноября приезжает американский сценарист, с которым они будут вместе работать. Он назвал имя и адрес компании «Меркьюри», номер рейса, время прилета. — От двух до трех недель, господин Ланер. Можно поселить его в моем номере?

Портье справился по компьютеру.

— Конечно, господин Фабер. — Портье внес данные о заказе в компьютер. — Какие-нибудь особые пожелания? — поинтересовался он.

— Поставьте ему в комнату пишущую машинку и все прочее, как и мне: бумагу, ножницы, клей. И, пожалуйста, будьте к нему повнимательнее!

— Это доставит нам честь и удовольствие, господин Фабер. Естественно, мистера Лестера встретят. Я немедленно отправлю факс в кинокомпанию… Если мне будет позволено сказать, господин Фабер, вы выглядите намного моложе и здоровее. Просто никакого сравнения с маем.

— Я пережил много прекрасных минут, и дела идут прекрасно, — сказал Фабер. — И я пишу новый роман.

— Браво! — сказал Ланер. Он проводил Фабера до «опеля-омеги», который стоял перед подъездом, и помахал ему вслед. Фабер помахал в ответ.

В последующие недели он писал столько, сколько было возможно. Он хотел сделать зачин на то время, которое он будет занят с Дэвидом Лестером. Мира помогала ему в этом тем, что проводила дни с Гораном.

25 октября во вторник он переселился в свою уже ставшую привычной палату в Детском госпитале. Горан уже мог нормально питаться, и Мира готовила для него. Канюля служила ему только для взятия проб крови на анализ, все медикаменты он принимал перорально. Время от времени его тошнило, несколько раз у него был понос или его рвало. Но, к всеобщей радости, побочные явления держались в терпимых границах.

10 ноября Горан смотрел по каналу «ТВ-Евроспорт» запись первой игры нового сезона НБА «Буллз» против «Шарлотта Хорнетс», где тот самый Майкл Джордан в первой же игре после своего возвращения набрал пятьдесят пять очков.

В субботу 12 ноября Мира, Петра и Горан планировали устроить в кафетерии завтрак для всех детей, которые могли вставать. Во дворе было уже слишком холодно. Были приглашены все врачи, сестры и санитары, которые найдут для этого время. Целыми днями дети трудились над тем, чтобы украсить кафетерий бумажными гирляндами и бумажными цветами. Взрослые помогали им установить длинные столы и скамьи, Мира и Петра взяли на себя закупки к праздничному столу, и все были очень взволнованы.

И вот 12 ноября в девять часов утра в кафетерии сидело множество детей, присутствовали также Белл, Юдифь Ромер, Джошуа Фишман, дьякон Ламберт, профессор Альдерманн, доктор Меервальд из ЦКБ и координатор Таммер, а также другие врачи, санитары и медсестры. На выбор предлагали какао, кофе или чай, были маленькие аппетитные бутерброды (целая куча!) и чудесные маленькие и большие мучные изделия мельшпайзен, как в Вене часто называют пироги и сладости. Петра повела Миру в знаменитую Королевскую булочную на площади Кольмаркт, именно оттуда и происходило большинство вкусностей, сладких и пикантных, что произвело настоящую сенсацию среди приглашенных! Были также блюда с нарезкой и яйца-четырехминутки, а к ним булочки, соленые палочки и маковые крендели, такие хрустящие и поджаристые, словно их только что вынули из печи.

Каждый ребенок получил маленький подарок: шоколадку, конфеты, жвачки или сосательный леденец на палочке, мальчишки постарше получили книги или футболки со смешными надписями, а девочки — чудесные расписные платки. Ввиду предстоящей выплаты второй части суммы за «Историю Нины Б.» Маркс, у которого Фабер шутливо попросил разрешения на устроение этого гала-завтрака, дал свое согласие.

Дети объедались наперегонки, и это было единственным временем, когда в кафетерии было относительно тихо, потому что потом все говорили, перебивая друг друга, смеялись, дурачились, у многих на лысой голове были бейсболки, у других бинты. Это были те, которым вскоре либо предстояло лечение, либо они, подобно Горану, уже прошли его, некоторые знали, что вскоре они умрут, но тем утром они совсем не думали об этом.

Горан сидел рядом с Петрой, а Фабер рядом с Мирой, около десяти часов Горан дал понять, что хочет что-то сказать, и все замерли в ожидании.

Горан встал и сказал:

— В мае я приехал сюда и был почти что мертв. Врачи и сестры, психологи и господин дьякон, многие из детей, и особенно Петра, сделали все возможное, чтобы помочь мне. Им всем — и, конечно, людям из ЦКБ — я обязан тем, что снова почти здоров, хотя мне и придется задержаться здесь на некоторое время. Я сказал бабушке и дедушке, что непременно хочу поблагодарить вас всех, и они посчитали это правильным. С Бакой и дедой — так называют у меня в стране бабушку и дедушку — мы все думали, какими словами я могу лучше всего выразить свою благодарность, и вот бабушке пришла в голову идея, которая кажется мне замечательной. Но, так как это была все же бабушкина идея, то и расскажет вам ее она сама. Прошу, Бака!

Взрослые и дети захлопали в ладоши, но когда поднялась Мира, снова стало тихо.

— Господин Фабер, и я тоже, — заговорила она, — благодарим всех детей и взрослых так сильно, как это только возможно — всех вместе и каждого по отдельности! Когда-то в резервации в Небраске жило маленькое индейское племя. И вот у этого племени была религия, которая исчерпывалась одним предложением… — Теперь все смотрели на Миру, которая медленно продолжала. — …Когда умирает человек, он встречается с Существом — в это индейцы твердо верили — которое спрашивает его: «Сколько людей были счастливы оттого, что ты жил?» Если это Существо есть на самом деле — а почему бы ему не существовать — и оно однажды спросит вас, всех вас, с кем познакомился здесь Горан, господин Фабер и я, и всех тех, с кем мы не познакомились, но они тоже живут здесь — как пациенты или как люди, которые стараются вылечить их, так вот, этому Существу понадобится по крайней мере год, чтобы выслушать весь ответ до конца, потому что каждый из вас… Я думаю, мне не надо продолжать. Спасибо!

Мира села, а профессор Альдерманн подошел к ней, обнял и сказал:

— Это было замечательно, и мы благодарим вас, фрау Мазин! Вы сами, господин Фабер и Горан тоже задержат это Существо не меньше, чем на год… Ах да, вот еще что: вы знаете историю Робина Зигриста. Так вот, позавчера мы смогли его прооперировать. Опухоль удалось полностью удалить. И его мать совершенно примирилась с нами. — И тогда все дети и взрослые захлопали, а Альдерманн подошел и пожал руку Фаберу и обнял Горана. Потом дети снова беспорядочно заговорили, стали кричать, смеяться, и праздник продолжался.

15

Следующий день был воскресеньем.

Фабер приготовил завтрак. В воскресенье Людмилла не приходила. Около десяти Фабер вызвал такси, которое должно было отвезти Миру к Горану.

13 ноября в Вену приезжал американский сценарист Дэвид Лестер.

— Если самолет приземлился вовремя, то уже в девять он должен быть в Вене, — заметил Фабер. — Я попросил, чтобы он позвонил мне по телефону.

— Когда ты с ним встречаешься? — спросила Мира, которая вместе с Фабером шагала через осенний сад к воротам, перед которыми уже ожидало такси.

— Это наверняка будет уже сегодня. На завтрашний вечер я заказал три билета в Академический театр. Будут играть «Гольдбергские вариации» Джорджа Табори. Они великолепны. После концерта я заказал столик в «Маэстэт» — ресторане отеля «Империал». — Внезапно он остановился, и в одно мгновение на лице отразилось состояние глубокой подавленности.

— Что такое? — спросила Мира. — Что с тобой?

— Страх, — тихо ответил он.

— Страх?

Он кивнул.

— Но перед чем? Роберт! Перед чем?

— Прежде всего перед тем, что нас теперь ожидает, что нам предстоит.

— Я не понимаю, — проговорила Мира. — Все ведь так хорошо, нам выпало столько счастья.

— Столько счастья, вот именно. Слишком много счастья! Как дела пойдут дальше? Горан действительно поправится? Долго ли мы оба еще проживем? Я снова могу писать. Я действительно это могу? Написать хорошую книгу? Только через два года, как минимум, это станет ясно — не раньше. Через два года! Что может случиться за эти два года, Мира? Эти молодые люди действительно смогут сделать все лучше, чем мы? Мир… Сможем ли мы жить в мире? Или снова будет война? Новые беды и новые несчастья? Сколько несчастий ожидает нас после стольких счастливых событий? Какой жизнь будет через два года, каким будет весь мир… для нас… для всех? Никто этого не знает…

Мира долго молча смотрела на него. Наконец она заговорила:

— Тогда помечтай о несбыточном!

— О несбыточном?

— Да, — сказала Мира. — Самое время.

— Что…

— Я уже говорила тебе, что в Белграде я посмотрела несколько американских мюзиклов… «Затерянные меж звезд», «Моя прекрасная леди» и «Человек из Ла Манчи». Это история Дон-Кихота… и человек из Ла Манчи поет песню, в которой говорится, что необходимо мечтать о несбыточном: «to dream the impossible dream… — Теперь она говорила медленно, и он неотрывно смотрел на нее. — …to fight the unbeatable foe, to bear with unbearable sorrow, to run where the brave dare not go»…[146] — Он не мог глаз оторвать от ее лица. — И если все смутно, и если никто не знает своего будущего, и даже если знает, Роберт, давай просто попробуем! Мы в хорошей компании. Другие мечтатели, которые живут среди нас, решили мечтать о несбыточном, бороться с непобедимым противником, терпеть невыносимое горе и устремляться вперед смелее самого храброго… Давай сделаем, что в наших силах! Самое большее, что может настигнуть человека, — это поражение.

Они вышли на улицу и подошли к такси.

— Ты удивительная, — сказал Фабер, открывая перед ней дверь машины.

— Мы попробуем? — спросила она.

— Мы попробуем, — ответил он и поцеловал ее.

Садясь в машину, она замешкалась:

— Подожди! Я что-то хотела тебе сказать… Только вот что?.. Ах да, вспомнила. Я тебя люблю, Trouble man!

— И я тебя люблю, — сказал Фабер.

Они снова поцеловались, затем Фабер посмотрел вслед удаляющемуся по Альзеггерштрассе такси, и зашагал через сад назад к дому.

В десять часов пятьдесят пять минут в библиотеке зазвонил телефон.

— Отель «Империал», — раздался в трубке девичий голос. — Я соединяю вас с мистером Лестером.

— Спасибо.

«Итак, значит, самолет приземлился вовремя», — подумал Фабер. На линии что-то щелкнуло, и в трубке послышался мужской голос.

— Господин Фабер?

— Да.

— Это Дэвид Лестер. Я уже час как прилетел в Вену и хотел сразу же связаться с вами.

— Добрый день, мистер Лестер! Очень рад вас слышать. Вы хорошо долетели?

— Wonderful, just wonderful,[147] — У сценариста был приятный голос. — И это wonderful отель. Спасибо, что вы приготовили это for me.[148] They are all[149] чрезвычайно friendly…[150] приветливы co мной.

— Вы превосходно говорите по-немецки, мистер Лестер!

— Мои родители из Берлина. At home[151] мы всегда говорили по-немецки, и я уже был пару раз in Germany, as you know.[152]

— Я слышал, что все в восторге от вашей рукописи.

— О, там еще далеко не все о’кей! But now you are going…[153] но теперь вы поможете мне… и у нас получится нечто действительно хорошее, я надеюсь… Когда мы с вами увидимся?

— Вы не устали после перелета?

— Not at all![154] Я горю желанием познакомиться с вами.

— Не хотите приехать ко мне?

— Отлично. Когда вам будет удобно?

Фабер посмотрел на часы.

— Скажем, в час? Я один, но чай приготовить сумею. Чуть позже приедет моя спутница жизни.

— О’кей, тринадцать часов. I'll take a taxi.[155]

— Я очень рад, мистер Лестер.

— Я тоже рад, господин Фабер.

Связь оборвалась.

Фабер пошел в ванную, снова принял душ, долго и добросовестно чистил зубы и сменил нижнее белье. Затем он надел фланелевые брюки и голубой пуловер. На комоде рядом с кроватью осталась лежать его кожаная сумка. Она была открыта, Фабер положил внутрь ключи от машины и снова забыл закрыть сумку. Пистолет наполовину выскользнул. «Не стоит оставлять ее вот так валяться», — подумал он. Кроме того, здесь она была ему не нужна. Он засунул оружие внутрь, нажал на замочек маленькой сумки и спрятал ее в верхний ящик комода.


В то самое время, пока Фабер стоял под душем, слесарь отпер одну из кабинок в мужском туалете рядом с огромным залом по выдаче багажа в аэропорту Вена-Швечат. Вооруженный полицейский патруль, который дежурил на территории аэропорта и проводил обход каждый час, убедился в том, что эта кабинка была заперта изнутри. На стук ответа не последовало. То, что там кто-то находился, говорило наличие ботинок и нижней части ног, которые были видны в широкий зазор внизу двери. Во второй раз они сообщили о происшествии в диспетчерскую.

Слесарь отошел в сторону, и дверь распахнулась. Полицейские и он — туалет был временно закрыт для пассажиров — увидели сорокалетнего мужчину с темными, аккуратно подстриженными волосами и продолговатым лицом, который косо сидел на крышке унитаза. Голова упиралась о боковую стенку, лицо было белым как мел, глаза закатились. Мужчина не шевелился. В воздухе ощущался запах горького миндаля. Один из полицейских приблизился. Рот мужчины был открыт. Он был без сознания, пульс почти не прощупывался.

Другой полицейский по рации снова связался с диспетчером, он потребовал вызвать врача и криминалистов.

Затем события развивались стремительно. Врач констатировал отравление синильной кислотой.

— Его необходимо немедленно отправить в больницу! Вероятно, ему прыснули газ в лицо и перетащили сюда.

— Когда?

— Час или два назад. Выглядит как американец — судя по одежде. Когда был самолет из Нью-Йорка?

— В девять.

— Здесь было не меньше трехсот пятидесяти человек… Похоже на методы румынских спецслужб. Они тоже распыляют своим жертвам синильную кислоту в лицо. Этому повезло, что большая часть прошла мимо…

Санитары уже уложили неизвестного на носилки и покатили его к машине «скорой помощи», которая ждала в безлюдном внутреннем дворе. Во время поездки другой врач сделал мужчине инъекцию. При нем не нашли ни паспорта, ни записей, ни денег, ни билета. Только много позднее при помощи списка пассажиров рейса АВС-ДЛ-502 и опросов стюардесс удалось выяснить, что потерпевшим оказался сорокадвухлетний Дэвид Лестер из Лос-Анджелеса. Поговорить с ним стало возможным только много часов спустя.


Ровно в тринадцать часов в доме на Альзеггерштрассе зазвонил дверной звонок. В холле имелась видеокамера с переговорным устройством к садовым воротам и электрическое отпирающее устройство. На экране Фабер увидел человека примерно сорока лет, одетого типично по-американски, с черными, аккуратно подстриженными волосами и продолговатым, пышущем здоровьем лицом.

Фабер взял трубку переговорного устройства.

— Здравствуйте, — сказал человек у ворот. — Дэвид Лестер. С точностью до минуты!

— До минуты, — обрадованно повторил Фабер и нажал на кнопку. Садовые ворота с гулом открылись. — Проходите, мистер Лестер!

— Okeydokey,[156] — проговорил веселый человек. Фабер смотрел, как легко он двинулся по гравиевой дорожке в сторону дома. Он отпер дверь. Мужчина, который оказался теперь прямо перед ним, держал в руках девятимиллиметровый пистолет. За те доли секунды между выстрелом, который прозвучал, и тем моментом, когда пуля попала Фаберу в сердце и он мертвый рухнул на пол, его посетило воспоминание о мальчике по имени Пауль, который умер осенью 1945 года и тем самым подарил своему брату самый счастливый день в его жизни, потому что тот получил ботинки и пальто Пауля.

Благодарность

Без медицинских наставлений, неизменного участия, поддержки и ободрения, которые автор получал в течение почти двух лет со стороны сотрудников Детского госпиталя Св. Анны и Центральной клинической больницы города Вены, было бы невозможно написание этого романа. Так как эти помощники скромно просили не называть их имен, а упомянуть их только как группу, то я благодарю их — так же как Мира Мазин в моем романе — всех вместе и каждого по отдельности.

Искреннюю благодарность я выражаю господину доктору Петеру Гумеру, господину доктору Вальтеру Маношеку и всем сотрудникам документального архива австрийского Сопротивления за предоставленные мне консультации в вопросах новейшей истории.

Я еще раз благодарю господина Рудольфа Аугштайна, редактора журнала «Шпигель», за разрешение использовать в моей книге информацию и отрывки из статей, которые были напечатаны в «Шпигеле». Речь в данном случае идет о статьях «Кто может жить? Кто должен умереть?» (№ 16/1990) и «В преддверии смерти» (№ 16/1994), а также об отрывке из еще не опубликованной книги Марка Доуи «Борьба за печень»[157] (№ 16ff./1990).

Глубокую благодарность я выражаю господину Губертусу Чернину, редактору журнала «Профиль», за предоставленную мне возможность использовать материалы об альтернативной медицине, о нечистоплотной гонке за первое место в рейтингах программ, которая разворачивается на телевидении, о бомбах в почтовых конвертах, об австрийской государственной полиции и движении правых радикалов в Австрии, напечатанные на страницах «Профиля».

Господин Клаус Г. Гипфль создал потрясающий документальный фильм «Душа Сараево», господин Эгон Гумер снял захватывающий телевизионный фильм «Burn-out». Оба режиссера немедленно выразили свое согласие на мою просьбу разрешить мне включить отдельные сцены и диалоги из их фильмов в этот роман. Сердечная благодарность им за их великодушие.

Господин доктор Урс Гесс-Одони любезно предоставил мне информацию о районе Беллерив в Люцерне. Судья по семейным делам фрау доктор Клаудиа Матцка-Лешенбергер, господин доктор Антон Шмид из адвокатуры по защите прав детей и юношества, господин магистр Вернер Годаи и господин профессор доктор Виктор Пикль из адвокатуры по защите прав больных города Вены с неизменным дружелюбием и терпением консультировали меня в юридических и медико-юридических вопросах, а также по имеющимся законодательным актам. Им всем я выражаю свою искреннюю признательность.


Поезд, весна 1996

Йоханнес Марио Зиммель

Примечания

1

От этих глаз светятся любовью мои глаза,
Смех тает на губах… (фр.)
(обратно)

2

Когда он меня обнимает
И что-то шепчет мне,
Я вижу жизнь в розовом свете… (фр.)
(обратно)

3

Очень, очень шикарно… (фр.)

(обратно)

4

Все та же старая история —
борьба за любовь и славу.
Вопрос в том — успех или смерть…
Пока существует мир,
он всегда будет приветствовать влюбленных (англ.)
(обратно)

5

Хофбург — бывший императорский дворец в Вене. — Прим. пер.

(обратно)

6

Название рыночной площади. — Прим. пер.

(обратно)

7

He тревожься, будь счастлив… (англ.)

(обратно)

8

Темный лес зовет меня,
Но должен я слово держать
И долгие мили пройти,
Прежде чем заснуть (нем.)
(обратно)

9

И что за поганое место (англ.)

(обратно)

10

Хельденплац — Площадь героев. — Прим. пер.

(обратно)

11

Бургтор — ворота бывшей крепости. — Прим. пер.

(обратно)

12

Великолепно, совершенно великолепно (англ.)

(обратно)

13

Приключение и преступление (англ.)

(обратно)

14

Нецензурная брань (англ.)

(обратно)

15

Заткнись! (англ.)

(обратно)

16

Сукин сын (англ.)

(обратно)

17

Ради Христа (англ.)

(обратно)

18

Тогда давайте убираться к черту отсюда. Чего тут стоять на такой проклятой жаре и болтать о всякой ерунде (англ.)

(обратно)

19

Sweetheart — дорогая, любимая, возлюбленная (англ.)

(обратно)

20

Ну и что? (англ.)

(обратно)

21

Любовная история (англ.)

(обратно)

22

Мы, конечно, сделали бы трансплантацию, но его сердце пока не в лучшем состоянии, мы должны подождать. Вы и мы должны принять это, пожалуйста, поймите (англ.)

(обратно)

23

Burn-out — выжигать, сжигать (англ.)

(обратно)

24

Напрашиваетесь на комплимент (англ.)

(обратно)

25

Потерпевший крушение в жизни, потерявший все (англ.)

(обратно)

26

Золотые девочки и лихие мальчики
Все превратятся в пепел, и развеется их прах (англ.)
(обратно)

27

Перевод неполный: язык сильно искажен, австрийское просторечие плюс венский диалект. — Прим. пер.

(обратно)

28

Сецессион — название ряда объединений немецких и австрийских художников конца XIX — начала XX века. — Прим. пер.

(обратно)

29

Эти глупости (англ.)

(обратно)

30

Бренчит пианино в соседнем номере (англ.)

(обратно)

31

Ярмарочные раскрашенные качели — эти глупости напоминают мне о тебе (англ.)

(обратно)

32

…улыбка Гарбо и благоухание роз (англ.)

(обратно)

33

…эти глупости напоминают мне о тебе (англ.)

(обратно)

34

Вы не даете мне покоя (англ.)

(обратно)

35

Ну и что! (англ.)

(обратно)

36

3олотые серьги (англ.)

(обратно)

37

Хорошо (англ.)

(обратно)

38

Все растрачено (англ.)

(обратно)

39

Боже, он был бесподобен (англ.)

(обратно)

40

Берегись жалости! (фр.)

(обратно)

41

SPO — Социалистическая партия Австрии. — Прим. пер.

(обратно)

42

Пожалуйста, известите мистера Фабера, что Джери Мур очень заинтересован этим проектом. (англ.)

(обратно)

43

Лучше сильным ударом, чем хныканьем. (англ.)

(обратно)

44

Название издательства. — Прим. пер.

(обратно)

45

Жизнь сама по себе несправедлива (англ.)

(обратно)

46

Презрительное прозвище иностранцев в Австрии. — Прим. пер.

(обратно)

47

Здравствуй, грусть (фр.)

(обратно)

48

О Юпитер, верни мне мои годы назад (лат.)

(обратно)

49

Центральная клиническая больница г. Вены. — Прим. пер.

(обратно)

50

Второй Ватиканский собор. — Прим. пер.

(обратно)

51

Австрийский телеканал. — Прим. пер.

(обратно)

52

Все истрачено (англ.)

(обратно)

53

Винный погребок, торгующий молодым вином (нем.)

(обратно)

54

3дравствуйте (ю.-нем.)

(обратно)

55

Жемчужное ожерелье (англ.)

(обратно)

56

Изменения, вызванные профессиональной деятельностью (фр.)

(обратно)

57

Я обвиняю (фр.)

(обратно)

58

Обрыв (лат.)

(обратно)

59

Непогода, буря (англ.)

(обратно)

60

Мир вам! (ивр.)

(обратно)

61

Человек, который достоин ненависти (англ.)

(обратно)

62

Не каждая, а только первая (англ.)

(обратно)

63

Поэты, эссеисты, романисты (англ.)

(обратно)

64

Выход, выход на Девятую улицу (англ.)

(обратно)

65

Река старого человека (англ.)

(обратно)

66

Немецкое информационное агентство. — Прим. пер.

(обратно)

67

Международные правозащитные организации. — Прим. пер.

(обратно)

68

Не беспокойтесь, сэр. Я сейчас все за минуту исправлю… (англ.)

(обратно)

69

Название издательства, выпускающего словари. — Прим. пер.

(обратно)

70

Название одной из самых известных повестей Э. Кэстнера. — Прим. пер.

(обратно)

71

Один из героев повести Э. Кэстнера. — Прим. пер.

(обратно)

72

Социально-демократическая партия Германии. — Прим. пер.

(обратно)

73

Христианско-демократический союз. — Прим. пер.

(обратно)

74

Снова началось (англ.)

(обратно)

75

Наслаждайся жизнью (англ.)

(обратно)

76

Я самый лучший (англ.)

(обратно)

77

Air в переводе с английского означает «воздух». — Прим. пер.

(обратно)

78

Моя девушка приехала из Лондона, и все, что она привезла мне, — эта паршивая футболка (англ.)

(обратно)

79

Привет (англ.)

(обратно)

80

…наблюдает за тобой (англ.)

(обратно)

81

Петра наблюдает за тобой! (англ.)

(обратно)

82

Но всего лишь вчера (англ.)

(обратно)

83

Пошли они к черту, мы возьмем этого мерзавца, Роберт, поехали! (англ.)

(обратно)

84

Патрулирование местности (англ.)

(обратно)

85

Показывай дорогу, Роберт, схватим твоего нацистского убийцу, иначе он уйдет до того, как прибудут Интернационалы. Это твой шанс, Роберт! (англ.)

(обратно)

86

Где он, говори, иначе я пристрелю тебя (англ.)

(обратно)

87

…бронемашин (англ.)

(обратно)

88

Горный хребет Горя (англ.)

(обратно)

89

Прощай, счастье! Здравствуй, одиночество! Мне кажется, я умираю! (англ.)

(обратно)

90

Весь этот джаз (англ.)

(обратно)

91

Больше никакого джаза (англ.)

(обратно)

92

Привет, привет (англ.)

(обратно)

93

Мне кажется (англ.)

(обратно)

94

Я умираю (англ.)

(обратно)

95

Умереть (англ.)

(обратно)

96

Синьор Фабер! Добрый день! (итал.)

(обратно)

97

Как идут дела? (итал.)

(обратно)

98

Все хорошо (итал.)

(обратно)

99

Сухой теплый ветер. — Прим. пер.

(обратно)

100

Хорошо, синьор (итал.)

(обратно)

101

Швейцарская мелкая монета. — Прим. пер.

(обратно)

102

nep. В. Левика.

(обратно)

103

Первый канал немецкого телевидения. — Прим. пер.

(обратно)

104

Они хотят быть любимы! Они нуждаются в любви! Весь мир — каждый человек — нуждается в любви! (англ.)

(обратно)

105

Если жизнь — это только сон, то что будет, если я проснусь? (нем.)

(обратно)

106

Простите великодушно! (итал.)

(обратно)

107

Дурак! (итал.)

(обратно)

108

Очень ревностная (итал.)

(обратно)

109

Полиция (итал.)

(обратно)

110

Боже мой (итал.)

(обратно)

111

Доброй ночи, синьор (итал.)

(обратно)

112

Марка минеральной воды. — Прим. пер.

(обратно)

113

Кондитерское изделие, похожее на пирог с начинкой. — Прим. пер.

(обратно)

114

Вестник несчастья (англ.)

(обратно)

115

Давай пожмем руки, брат! (англ.)

(обратно)

116

Проваливай домой! (англ.)

(обратно)

117

Вестник несчастья, Вестник несчастья бродит где-то там, возможно в чужом городе, Господь знает где… (англ.)

(обратно)

118

Ты не вернешься домой, Вестник несчастья? (англ.)

(обратно)

119

Би Джей Армстронг приближается к трехсекудной зоне, готовится к броску… (англ.)

(обратно)

120

Джон Старкс останавливает мяч своим телом… (англ.)

(обратно)

121

Остается две с половиной минуты до конца четвертой четверти; Чикаго — 74, Нью-Йорк — 82 (англ.)

(обратно)

122

…да, Юинг получает удачно мяч, но Хорас Грант толкает его (англ.)

(обратно)

123

…он ударился коленом… (англ.)

(обратно)

124

…отскочил с силой от Юинга… (англ.)

(обратно)

125

Двойное ведение! Двойное ведение! (англ.)

(обратно)

126

Кукоч ищет свободного игрока у кольца (англ.)

(обратно)

127

…Дэвис на отскоке… Дэвис поскальзывается… Снова неудача у «Вуллз»… Хорас Грант не смог поймать мяч… получает уже без сил пас от Чарльза Оукли… (англ.)

(обратно)

128

Я люблю тебя, Trouble man (англ.)

(обратно)

129

А я люблю тебя (англ.)

(обратно)

130

…пятьдесят две секунды до конца четвертой четверти… Чикаго — 77, Нью-Йорк — 87 (англ.)

(обратно)

131

Региональный телеканал в Германии. — Прим. пер.

(обратно)

132

Региональный телеканал в Германии. — Прим. пер.

(обратно)

133

Летнее затишье на политической сцене. — Прим. пер.

(обратно)

134

Региональный телеканал в Германии. — Прим. пер.

(обратно)

135

Дерьмо! (англ.)

(обратно)

136

Пошел ты на… (англ.)

(обратно)

137

В любое время (англ.)

(обратно)

138

Несправедливая сама по себе (англ.)

(обратно)

139

Свобода и демократия (англ.)

(обратно)

140

Второй канал немецкого телевидения. — Прим. пер.

(обратно)

141

Хорошенькая (англ.)

(обратно)

142

Увидимся, аллигатор! (англ.)

(обратно)

143

До скорого, крокодил! (англ.)

(обратно)

144

Альпийское молоко (нем.)

(обратно)

145

Снова наступили счастливые дни! (англ.)

(обратно)

146

Мечтать о несбыточном, бороться с непобедимым противником, терпеть невыносимое горе, бежать туда, куда храбрый не осмеливается идти… (англ.)

(обратно)

147

Чудесно, просто чудесно (англ.)

(обратно)

148

Для меня (англ.)

(обратно)

149

Они все (англ.)

(обратно)

150

Приветливы (англ.)

(обратно)

151

Дома (англ.)

(обратно)

152

В Германии, как вы знаете (англ.)

(обратно)

153

Но теперь вы намереваетесь… (англ.)

(обратно)

154

Вовсе нет! (англ.)

(обратно)

155

Я возьму такси (англ.)

(обратно)

156

Хорошо! (амер.)

(обратно)

157

Книга и ее название не переведены на русский язык. — Прим. пер.

(обратно)

Оглавление

  • Часть I
  •   Глава первая
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •     7
  •     8
  •     9
  •   Глава вторая
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •     7
  •     8
  •     href=#t21> 9
  •     10
  •     11
  •   Глава третья
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •     7
  •     8
  •     9
  •     10
  •     11
  •     12
  •     13
  •   Глава четвертая
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •     7
  •     8
  • Часть II
  •   Глава первая
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •     7
  •     8
  •     9
  •     10
  •     11
  •     12
  •     13
  •   Глава вторая
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •     7
  •     8
  •     9
  •     10
  •   Глава третья
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •     7
  •     8
  •     9
  •     10
  •     11
  •     12
  •     13
  •     14
  •     15
  •     16
  •     17
  •     18
  •     19
  • Часть III
  •   Глава первая
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •     7
  •     8
  •     9
  •     10
  •     11
  •     12
  •   Глава вторая
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •     7
  •     8
  •     9
  •     10
  •     11
  •     12
  •     13
  •     14
  •     15
  •     16
  •   Глава третья
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •     7
  •     8
  •     9
  •     10
  •     11
  •     12
  •     13
  •     14
  •     15
  • Благодарность
  • *** Примечания ***