КулЛиб - Скачать fb2 - Читать онлайн - Отзывы  

Изобретение Вальса (fb2)


Настройки текста:



Владимир Набоков Изобретение Вальса (сборник)

Vladimir Nabokov

COLLECTED PLAYS

Comprising of:

THE TRAGEDY OF MR MORN

THE EVENT

THE MAN FROM THE USSR

THE POLE

THE GRAND-DAD

WONDERERS

DEATH

AGASFER

THE WALTZ INVENTION

and VLADIMIR NABOKOV AND THE THEATER

by Dmitri Nabokov

Copyright © 2018, Vladimir Nabokov

All rights reserved


© А. В. Глебовская, перевод статьи, 2018

© Издание на русском языке, оформление.

ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2018

Издательство АЗБУКА®

* * *

Дмитрий Набоков Набоков и театр[1]

Причисляя писателей к школам, движениям или общественным группировкам, скрывая их индивидуальность за дымкой «влияний», ученые создают плодородное поле для бесплодных изысканий. Отец же был убежден, что смысл «сравнительного» литературоведения состоит в том, чтобы выявить своеобразие, а не сходство. Его интересовали одинокие пики, а не плоские плато.

Выискивать лейтмотивы и иные переклички в произведениях отдельного автора – еще одно притягательное, но заведомо скучное занятие. Все же отдельные образы и темы, которые полыхают отраженными вспышками среди набоковских вершин, безусловно, заслуживают комментария, поскольку высвечивают основные грани его книг.

Глубинным подтекстом многих сочинений отца, который ощущается как подводное течение и во всех его драматических произведениях, является театральность вещей, обманчивость вымышленной реальности: нам дают возможность проникнуть сквозь завесу вымышленного мира, заглянуть в его закулисную жизнь, его подоплеку. «Бутафорство» того, что открывается взгляду, может оказаться (по авторской воле) не самого высшего разбора – но таково и есть нутро настоящего театра; он может отвлечь, дать нам передышку от очередного тягостного кошмара, который разыгрывается вне сцены; или растревожить, наведя на мысль, что, хотя весь мир – театр, сцена стала миром, сущность которого не сводится к одному лишь развитию действия пьесы или романа на очевидных уровнях, миром, где случается усомниться даже в реальности нереального.

В пьесах отца есть поразительные примеры такой слоистой реальности: это «альтернативный» финал «Изобретения Вальса» – пьесы, которая, в определенном смысле, представляет собой сон главного героя, им же направляемый; это ключевая сцена «События», где на один хрупкий, волшебный миг, попав в совершенно иное измерение, второстепенные персонажи превращаются в раскрашенные декорации, а Трощейкин с женой открывают, может статься, свои подлинные «я», при этом мы с особой остротой воспринимаем то, что один рецензент назвал «сомнамбулической атмосферой»; это последняя страница «Дедушки», где герой, Прохожий, внезапно задается вопросом о реальности всего, что приключилось раньше; это Кузнецов в «Человеке из СССР», который в ответ на обращенную к нему Марианной почти неприкрытую мольбу: «Отчего ты молчишь?» – отвечает: «Забыл реплику»; это Ольга Павловна, которая говорит Кузнецову: «Я тебя не люблю, никакой скрипки не было», – хотя все мы отчетливо слышали звуки скрипки в начале действия. Собственно, беспорядочно сваленные декорации в четвертом действии и «неровные лазейки и просветы», сквозь которые проблескивают клиговые лампы реальности второй степени (фильм, который снимают за сценой, развенчан обнажением механических украшательств), сами по себе говорят о хрупкой мимолетности того, на что смотрят зрители. Все это напоминает обморочную пульсацию реальности в «Посещении музея» и «Terra incognita», финал «Приглашения на казнь», содержащий намек, что все предшествующие события были всего лишь сценическими условностями чьего-то кошмара, и, разумеется, противоположение миров и реальностей в «Подлинной жизни Себастьяна Найта», «Аде» и «Бледном пламени».

С атмосферой двоящейся реальности тесно связан двойник, так называемый набоковский doppelgänger. Сущность и степень сходства между оригиналом и двойником – в широком смысле этого слова – могут быть самого разного свойства. Такую «пару» могут составить случайные персонажи, наделенные некоторым внешним сходством, как Мешаев Первый и Второй в «Событии»: «…меня и брата играет один и тот же актер, но брата хорошо, а меня худо». Или это почти что тезки, но принадлежащие в сценическом мире к противоположным лагерям, как, например, грозный Барбашин, остающийся за сценой, и фарсовый Барбошин, нанятый его выслеживать. Бывают даже двойники, существующие только в виде собственного портрета: «…написал Баумгартена сразу в двух видах – почтенным старцем, как он того хотел, а на другом холсте, как хотел того я, – с лиловой мордой, с бронзовым брюхом, в грозовых облаках» (намек для проницательных на то, что в Трощейкине, за довольно неприглядным фасадом, который он демонстрирует большую часть времени, сокрыта определенная глубина). Может существовать и непохожий doppelgänger, нежеланный попутчик: палач, который вместе со своей жертвой едет на тележке к эшафоту в «Дедушке» и который является зловещим прообразом гротескного мсье Пьера из «Приглашения на казнь», или подставное лицо, чье сходство с персонажем существует только в воображении последнего, как, например, в «Отчаянии». Феномен двойственности, изобретательно воплощенный в новые художественные формы, играет ведущую роль в других романах: в «Подлинной жизни Себастьяна Найта», в незавершенном «Solus Rex» и его реинкарнации, «Бледном пламени», и, разумеется, в «Аде», где целый мир обретает брата-близнеца. Нельзя не вспомнить тут и «Сцены из жизни двойного чудища» – фрагмент большого незаконченного произведения – и, разумеется, «Подлинник Лауры», где о Флоре говорится: «Изысканное строение ее костяка проникло в роман, образовав, по сути, скрытый костяк этого романа и походя послужив опорой еще для нескольких стихотворений».

Странствие как таковое и, в частности, научная экспедиция, а также то, что, в определенном смысле, является его антитезой – возвращение в Россию, – вот еще одно арпеджио, которое постоянно разыгрывается в драмах и других произведениях отца. Мечта о путешествиях не оставляла его с самого детства: приключения Филеаса Фогга были одной из его любимейших книг (как у героя «Защиты Лужина» в детстве). По иронии судьбы жизнь в изгнании вынудила его покрыть расстояния куда большие, чем преодолел по собственной воле герой Жюля Верна, и эти скитания часто давали пищу его воображению: вспомним эмигрантов из его романов и рассказов, которые трясутся в своих купе четвертого класса, или беднягу Пнина, который не знает, что сел не в тот поезд, или странствие Гумберта и Лолиты через всю Америку. Средства и атрибуты путешествий обладали для Набокова особой романтикой: примечательно, с какой приязнью описывает он в автобиографии и в романах роскошные поезда-экспрессы в пору их расцвета, огни проносящихся мимо городов, которые можно различить, приподняв кожаную шторку на окне спального вагона, чемоданы и несессеры. Примечательны и элегантные, аппетитные, тщательно выбранные дорожные вещи, которые пережили отца и хранятся в Монтрё.

Но еще больший смысл обретает в произведениях отца путешествие к определенной цели. Его всегда завораживала романтика экспедиций. Однажды, уже на склоне лет, он признался мне, что прожил удивительно счастливую жизнь, достиг всего, чего хотел, и осуществил практически все свои мечты. Однако два желания остались неутоленными, и оба связаны с путешествиями.

Первое – вернуться в Россию, где нет большевиков. Эта мысль, прошедшая через калейдоскоп его воображения, присутствует, помимо прочего, в «Подвиге» (Мартын, канувший во тьму Советского Союза), в «Посещении музея» (пока орфография не открывает герою, что его напоминающее кошмар блуждание по музейным залам было перемещением в пространстве, а не во времени и он очутился в современной, советской России) и, разумеется, в «Человеке из СССР».

Загадочные поездки Кузнецова в Советский Союз не только образуют одну из центральных тем пьесы, они служат ключом ко всей ее атмосфере. Набоков создает иллюзию (так же, как несколько иным способом в случае с находящимся за сценой Барбашиным в «Событии»), что подлинное действие развивается где-то в другом месте. В самом общем смысле это так и есть: нам кажется, что взаимоотношения персонажей, вокруг которых строится действие пьесы, заслонены куда более значимыми событиями, развивающимися вне пределов сцены, театра, страны. Кузнецов жертвует своими чувствами, своей семейной жизнью в берлинском изгнании во имя опасной нелегальной деятельности в Советской России. Если же рассмотреть, как это воплощается в структуре пьесы, мы увидим, в двух действиях, удивительный контраст между тем, что происходит у нас на глазах, и куда более масштабными, но незримыми событиями, которые развиваются за пределами сцены (являясь при этом, однако, лишь фоном для сценического диалога): громкие аплодисменты, сопровождающие неслышную лекцию на невидимой кафедре; съемочная площадка, орущий мегафон, бесконечные дубли одного и того же эпизода – восстания – за пределами заваленной декорациями сцены.

Подобные контрасты странным образом напоминают финал «Кармен» (за сценой Эскамильо под восторженные крики зрителей убивает быка; на сцене, представляющей собой пустую площадь рядом с ареной, происходит последний, роковой диалог между Кармен и доном Хозе). Хотя «Кармен» была одной из немногих опер, которые отец любил, я не рискну предположить, что параллель эта является преднамеренной. Тем не менее общность драматического накала, который этот прием создает в обоих произведениях, весьма примечательна, а кроме того, невозможно в очередной раз не задуматься над тем, как мы воспринимаем, или как нам предлагают воспринимать, разные уровни иллюзии и реальности на новом их пересечении. То, что предположительно происходит или существует за пределами сцены, является, в простейшем понимании, такой же иллюзией, как то, что разыгрывается на подмостках. Нам прекрасно известно, что перед нами декорации, а не настоящая комната или настоящая площадь, так же как мы прекрасно знаем, что за бутафорской площадью нет никакого боя быков, никакого леса, идущего на Макбета, никакой амбразуры в стенах замка Сан-Анджело, из которой выбрасывается Тоска. Однако существует еще и промежуточная сценическая реальность: должен ли зритель считать вещи и события за сценой столь же реальными, как те, что представлены на ней? Разумеется, подложный мир за сценой может быть разрушен вторжением неприкрытого бутафорства, например, когда мы видим, как корпулентная Флория Тоска подскакивает на слишком пружинистом матрасе, положенном сразу за стеной замка. Однако подложность или как минимум сомнительность того, что происходит вне сцены, по сравнению с тем, что происходит на ней, может быть и вполне преднамеренной. Возникает подозрение, что Набоков, намекая нам на грандиозные события, происходящие где-то в другом месте, нарочно приоткрывает свою талью ровно настолько, чтобы зритель мог усомниться в подлинности того, что вынесено за сцену: лекционного зала, съемочной площадки, подвигов рыцаря плаща и шпаги Кузнецова, душегубства Барбашина, похожих на страшный сон воспоминаний де Мэриваля. Зачем это нужно? Цель – и результат – применения подобного приема в этих и других произведениях Набокова сводится к тому, чтобы внимание зрителя или читателя отскочило рикошетом от сомнительной реальности за сценой, вернулось обратно и с новой силой сосредоточилось на зримом микрокосме пьесы, который приобретает в результате новую, до тех пор не существовавшую рельефность.

Переложение любого драматического произведения для кинематографа приводит к размыванию контуров. Кинематограф способен перенести нас из заново отстроенного театра «Глобус» в гущу реалистической битвы при Агинкуре или из окрестностей Стокгольмской оперы в сюрреалистическую обстановку испытаний Тамино в кинематографическом чистилище за пределами сцены как таковой. Хотя Набоков признавал, что некоторым его произведениям свойственна «кинематографичность»[2], я не стал бы включать киносценарий «Лолиты» в список его драматических произведений; скорее сценарий мог бы стать темой отдельного очерка, озаглавленного «Набоков и кинематограф».

В непосредственной связи с темой «странствий», от которой отталкиваются наши рассуждения, находится тема нищего странника (вымышленного родственника русского эмигранта), скитающегося с места на место, с одной работы на другую. Де Мэриваль в «Дедушке» описывает, где он блуждал и чем занимался после того, как избежал эшафота:

…я в Лондоне угрюмом и сыром
преподавал науку поединка.
В России жил, играл на скрипке в доме
у варвара роскошного… Затем
по Турции, по Греции скитался.
В Италии прекрасной голодал.
Видов видал немало. Был матросом,
был поваром, цирюльником, портным –
и попросту – бродягой…
Ему вторит Флэминг в «Полюсе»:

        Юнгой был, водолазом;
метал гарпун в неслыханных морях.
О эти годы плаваний, скитаний,
томлений!..
Федор Федорович в «Человеке из СССР» отдает дань той же теме: «Я уже третий год наслаждаюсь самыми низкими профессиями, – даром что капитан артиллерии». К капитану артиллерии мы вернемся позже. Сейчас же, дабы читатель не понял меня превратно, хочу подчеркнуть, что я привожу эти примеры отнюдь не для того, чтобы продемонстрировать некий сомнительный символизм или сублимацию доли изгнанника. Я лишь хочу показать, каким именно образом этот мотив проявляется в творчестве отца, – причем зачаток его отчетливо прослеживается в одном из аспектов отцовского эмигрантского существования, в новых и неожиданных комбинациях.

Второй так и не воплощенной мечтой Набокова была мечта о лепидоптерологической экспедиции в какие-нибудь экзотические, неизведанные земли. Отец мечтал о Кавказе, об Эльбрусе, а в более поздние годы все чаще говорил об Амазонке. Опять же самое поразительное здесь – не просто ассоциативная связь идей и не романтизация невоплощенной фантазии, а то, какой поэтический узор рождается из этой мечты, складываясь в «Terra incognita», энтомологические странствия Годунова-Чердынцева-старшего в «Даре», космические полеты далекого будущего в «Лансе» и маленькую трагедию «Полюса».

«Полюс» представляет собой намеренно вольное переложение дневников Скотта. Набоков не ставил цели сделать точный репортаж, скорее, путем перекомпоновки элементов, создать напряженную драму человеческих отношений. Даже эпиграф и его атрибуция:

…He was a very gallant gentleman[3].
Из записной книжки капитана Скотта
намеренно неточны. Скотт этих слов не говорил. Их авторство принадлежит членам поисковой группы 1912 года под руководством Э. Л. Аткинсона и А. Черри Жеррарда, которая обнаружила тело полярника. В точности слова эти звучат так: «На этом месте погиб очень храбрый человек». Надпись эта цитируется в двадцать первой главе книги «Последняя экспедиция Скотта», которую Набоков, вероятно, читал на юге Франции в издании 1913-го или 1915 года. Имена также подверглись изменениям, причем в несколько этапов, и, за исключением самого Скотта, ни один из полярников не был назван так, как в действительности. И даже Скотт в ранней рукописной редакции назван Берингом. Абзац в конце пьесы, полностью взятый из дневника Скотта, подчеркнуто изменен Набоковым; то же самое касается многих дат и расстояний. Даже «aurora australis» заменена на «aurora borealis» – думаю, потому, что именно это выражение было распространено в России и, в расширенном смысле, употреблялось для обозначения не только северного, но и южного сияния. Примечательно, что напрямую заимствованы у Скотта лишь две чуть не самых пронзительных фразы. «Я, может быть, пробуду довольно долго…» – говорит Джонсон в пьесе и Оутс в дневнике Скотта, прощаясь со спутниками и уходя умирать среди снегов, дабы не быть им в тягость; «Обидно мне за спутников моих» – слова Скотта. Что касается строчек:

Я, к сожаленью, замечаю,
Что дольше не могу писать… –
то это дословно процитированное последнее предложение из дневника Скотта; впрочем, там есть еще подпись и постскриптум: «Ради всего святого, позаботьтесь о наших людях». «Я, к сожаленью…» – дословная цитата, хотя Скэт произносит эти слова вслух, обращаясь к Флэмингу, а не зачитывает их из своей тетради.

Почему Набокова так привлекали образы бесстрашных первооткрывателей? Роберт Фалькон Скотт воплощал все лучшее, что есть в британцах: хладнокровие перед лицом опасности, тягот и боли, неустанную заботу о своих спутниках и неуклонное следование своему пути, каковой есть одновременно и героическое проявление физической выносливости, и приключение, ставящее своей целью научное открытие. Его неоспоримое мужество, его любовь к точности и поэтизация природы, его сострадание ко всему, что его окружает, – подобными качествами обладал и отец (позднее он наделил ими и равно обреченного Грегсона из «Terra incognita» и, в определенной степени, главного героя «Ланса»); кроме того, даже в самых тяжелых ситуациях Скотту не изменяло чувство юмора (последнее письмо он адресовал «Моей вдове» – Набоков передал эту мысль своему Флэмингу, который говорит: «У Кингсли – вот – невеста, почти вдова…»). Флэминг стоически пытается сохранить – по крайней мере, внешне – оптимизм, показать, что надежда теплится даже тогда, когда трагическая развязка уже неизбежна. В предсмертном бреду Кингсли мерещится, что он привозит своей невесте «гла… гла… гладенького» пингвина (именно так говорил обо мне отец, когда я был совсем маленьким, и до чего же дивно звучат в памяти эти текучие русские слоги!). У Скэта и Джонсона есть реальные прототипы, только у второго изменено имя; у Флэминга и Кингсли – в меньшей степени (некий Кинси был в составе экспедиции, но не в последней партии). Однако суть не в этом: участники реальной экспедиции Скотта и их судьбы являются не более чем отправной точкой. Куда важнее то, как, посредством перекомпоновки и смены фокуса, из исходной ситуации рождается трогательная человеческая драма, со своим миром и своей поэзией. Набоков однажды сказал, что писатель обязан подмечать «то, что есть удивительного в этом веке, малое… и большое, как, например, беспрецедентная свобода мысли, и Луна, Луна. Я помню, с каким восторгом, завистью, смятением я наблюдал на телеэкране первые парящие шаги человека по припорошенной поверхности нашего спутника и как отчаянно я презирал тех, кто считал, что прогулка в пыли мертвого мира не стоит всех этих денег»[4]. (А я помню, с каким негодованием слушал писателя, весьма популярного в определенных кругах, который, во время роскошного ужина для господ радикалов, выразил надежду, что наши астронавты навсегда застрянут в космосе.)

Кстати, победа Амундсена в гонке к Южному полюсу не является, строго говоря, победой на все времена. Несколько лет назад выяснилось, что положение полюса смещается, так что его пришлось заново «открывать» и наносить на карту. Труд этот взял на себя журналист Хью Даунс, при поддержке сотрудницы Американского топографического центра, картографа Лорин Утс; они снимали один из сюжетов для телевизионной программы «20/20» (ее авторы, видимо, поняли, что полюс и поныне не утратил своей притягательности).

Итак, в «Полюсе» искусство, в определенном смысле, намеренно подражает жизни, но существует пример и прямо противоположный: жизнь (сама того не ведая) подражает искусству. Мало того что многие военно-политические прогнозы Набокова в «Изобретении Вальса» стали провозвестниками современных событий и проблем, – не так давно в итальянской прессе прозвучал явственный отголосок этой пьесы. Как мы помним, Вальс угрожает взорвать большую и весьма отдаленную гору в случае, если правительство не примет его условия, а потом исполняет свою угрозу. Не так давно некий шофер Антонио Каррус, из деревушки неподалеку от Генуи, позвонил в одно из самых крупных информационных агентств Италии и заявил, что в течение ближайших суток в далеком Поззуоли произойдет колебание земной коры. Колебание действительно произошло, после чего Каррус позвонил снова, чтобы «записать землетрясение на свой счет», однако при этом отказался пояснить, как он узнал о нем заранее. «Прибор, открытие, система – думайте что хотите, – сказал он. – Я объясню подробнее, только если правительство начнет серьезно ко мне относиться». Здесь мы почти что слышим голос Вальса, так похожи ситуация, манера поведения и сами слова.

Помимо того, о чем мы говорили выше, следует вспомнить и о других набоковских темах или подтекстах, которые впервые проявляются именно в пьесах. Особенно это касается «Дедушки», где мы видим начатки образов, которые будут полностью раскрыты в поздних книгах отца. Я уже упомянул палача – предшественника мсье Пьера, – с которым де Мэриваль, или Прохожий, снова встречается в «Дедушке». Любопытной параллелью к сюрреалистическому микрокосму этой пьесы является стремительно разрастающийся кошмар в «Посещении музея». Отдаленные намеки, «сопоставленья странные», возникающие у де Мэриваля, когда ему рассказывают, как Дедушка гладит стебли лилий, которым он дал имена «маркизов, герцогинь», как он швыряет в речку корзинку Джульетты, залитую красным вишневым соком, – это холодящие душу отсылки к революционной Франции, в которых очень много общего с запредельным странствием героя «Посещения музея» через музейные залы в послереволюционную Россию.

Пожар, охвативший эшафот и спасший жизнь де Мэривалю, является предвестником того пламени, которое будет вспыхивать и бушевать на страницах других книг. В «Лолите» поворотным моментом в судьбе Гумберта становится пожар, уничтоживший дом, где он должен был поселиться. Пожар, охвативший «Неопалимый Овин», является «преднамеренным совпадением», делающим возможной решающую встречу Вана и Ады. В «Прозрачных вещах» огонь перерастает из темы в наваждение, а потом в развязку.

Спасаясь от пламени, де Мэриваль оказывается среди «потоков дыма», «дыбящихся коней», «людей бегущих». Невольно вспоминается Антон Петрович из рассказа «Подлец», его рывок к спасению, скольжение по почти отвесному, заросшему бузиной склону. Та же тема «скольжения сквозь слои» разовьется в «Бледном пламени» и «Прозрачных вещах» в мотив метафизической проницаемости твердых предметов, мотив слоящихся времени и пространства.

В самом начале этого очерка я говорил, что некоторые темы, снова и снова возникающие в пьесах отца и в других его произведениях, заслуживают отдельного разговора. Теперь же, рассмотрев их, пусть и вкратце, давайте попробуем понять, куда они ведут.

Я уже высказал некоторые соображения, могущие послужить ключами к творчеству Набокова, – особенно важны два из них. Я отметил его пристрастие к превращению жизни в искусство, в чем он упражнялся на шахматной доске комбинаторных возможностей. Подобно тому как он изобретал «не противоречащих науке» бабочек и «новые деревья» (в Ардисе), он посредством комбинаций превращал жизнь в фантастическую, но правдоподобную реальность. «Я абсолютно убежден, – говорил Набоков, – что между определенными образами моих книг и блистательными, но трудноразрешимыми шахматными задачами – магическими загадками, каждая из которых есть плод тысяча и одной бессонной ночи, – существует непосредственная связь»[5].

Отправной точкой Набокову может служить чистый вымысел (как в «Смехе в темноте», «Отчаянии», «Лолите», «Изобретении Вальса»), переосмысленный собственный опыт (как в «Машеньке» или «Даре»), сознательное удвоение реальности (как в «Аде», «Бледном пламени» и, на одно мгновение, в «Событии»), преломление чьей-то фантазии (как в «Защите Лужина», «Подвиге», «Человеке из СССР»), пережитые другими приключения (как в «Terra incognita», «Лансе», «Полюсе») или исторические события (как в «Дедушке» или, если смотреть через призму, в «Под знаком незаконнорожденных»). Его метод – перекомпоновка материала в своего рода гегельянскую триаду (которую Набоков представлял в виде спирали). Тезис триады (исходный сюжет, событие или идея) расчленяется под микроскопом творчества, и при этом обнажаются его тайны и темные места, в которых обнаруживается антитеза (antiterra incognita, искривление времени и пространства, осязаемое сквозь ткань вымысла). После взаимного наложения и слияния два первых элемента, или витка, триады порождают синтез (элементы, заново организованные в самобытное художественное целое).

«Я нашел в природе те „бесполезные“ упоения, которых искал в искусстве. И та, и другое суть формы магии, и та, и другое – игры, полные замысловатого волхвования и лукавства»[6], – сказал Набоков. Кому, кроме художников и богов, дано переиначивать реальность? Это захватывающий акт творчества. Однако, если заниматься такими перекомпоновками только ради них самих, они превращаются в бесплодные упражнения. Та двойственность, та неопределенность, о которой шла речь выше, это не просто игра. Если говорить о включенных в эту книгу драматических произведениях, то она появляется мимоходом в «Человеке из СССР», возникает в неожиданном ракурсе в «Дедушке» и на мгновение искривляет время и сценическое пространство в «Событии». В других произведениях она получает более отчетливое выражение. Например, в «Даре»:

На другой день он, Александр Яковлевич Чернышевский, умер, но перед тем пришел в себя, жаловался на мучения и потом сказал (в комнате было полутемно из-за спущенных штор): «Какие глупости. Конечно, ничего потом нет». Он вздохнул, прислушался к плеску и журчанию за окном и повторил необыкновенно отчетливо: «Ничего нет. Это так же ясно, как то, что идет дождь».

А между тем за окном играло на черепицах крыш весеннее солнце, небо было задумчиво и безоблачно, и верхняя квартирантка поливала цветы по краю своего балкона, и вода с журчанием стекала вниз.

Если это так же ясно, как то, что идет дождь, то, выходит, совсем не ясно, ибо дождь – иллюзия. Значит ли это, что потом что-то есть?

Ощущение хрупкой, двоящейся реальности еще отчетливее в «Бледном пламени». В состоянии клинической смерти Шейд видит фонтан, а не более привычный туннель. Пораженный этим явлением, он отыскивает женщину, которая, как он узнал из газетной статьи, испытала то же самое. Однако выясняется, что она видела вулкан, причем довольно неубедительный: «Жизнь вечная, построенная впрок на опечатке». Далее следует любопытная инверсия силлогизма Чернышевского:

Я верую разумно: смерти нам
Не следует бояться – где-то там
Она нас ждет, как верую, что снова
Я встану завтра в шесть, двадцать второго
Июля, в пятьдесят девятый год,
И верю, день нетягостно пройдет.
Что ж, заведу будильник, и зевну,
И Шейдовы стихи в их ряд верну[7].
Но в тот же день Шейд закончит свою поэму – и погибнет от пули. Соответственно, уверенность в том, что дочь его по-прежнему жива в ином мире, столь же спорна, как и уверенность в том, что он благополучно проснется на следующее утро (подразумеваемый смысл слов Чернышевского: да, возможно, что-то там существует; слов Шейда: нет, по всей видимости, ничего нет).

Впрочем, в случае с Шейдом этот вывод не является окончательным. Набоков был глубоко убежден – это видно из некоторых его стихотворений, отдельных мест в «Даре», «Прозрачных вещах» и других произведениях, – что ему открыты некоторые истины иного мира, к которым нет доступа другим. Именно этой уверенностью объясняется его удивительная безмятежность (подобная той, что свойственна была Скотту) в самые трудные минуты; публично же он высказался об этом лишь однажды, в одном интервью. На вопрос: «Верите ли вы в Бога?» – отец ответил: «Говоря совершенно откровенно – сейчас я скажу то, чего никогда раньше не говорил, и, надеюсь, слова мои вызовут легкий целительный холодок, – я знаю больше, чем могу высказать словами; и то немногое, что я высказал, осталось бы невысказанным, не будь мне ведомо большее»[8].

Перед смертью Шейд ненадолго начинает говорить устами Набокова-художника. Суть искусства Шейда, как мы знаем из третьей песни, это

…некий вид
Соотнесенных странностей игры,
Узор…
Теперь же, в конце четвертой и последней песни, Шейд заходит еще дальше:

И мне посильно
Постигнуть бытие (не все, но часть
Мельчайшую, мою) лишь через связь
С моим искусством, с таинством сближений,
С восторгом прихотливых сопряжений[9];
Подозреваю, мир светил, – как мой, –
Весь сочинен ямбической строкой.
Набоковские пьесы открывают и еще одну, связанную с первой, грань его искусства, которая реже встречает понимание, нежели упомянутый восторг сопряжений.

Говоря словами Мартина Эмиса, Набоков изображает своих наиболее отвратительных персонажей «с таким нравственным усилием», пытаясь по мере сил искупить их вину, что «нравственная картина всегда совершенно прозрачна… Однако попытка инкриминировать то отвратительное, что есть в романах, самому Набокову обречена изначально. Просто дело в том, что отвратительная сторона искусства – это одна из тех вещей, которые Набокову интересны»[10].

Были и такие, кто, подобно покойному Эдмунду Уилсону, инкриминировали Набокову Schadenfreude, считая его бездушным кукловодом, отстраненно равнодушным ко всем горестям своих героев и окружающего мира. Те, кто был знаком с ним ближе, знают, что это решительно не так. А тем, кто знаком с ним не был, вдумчивое и чуткое чтение его книг позволяет увидеть (говоря словами профессора Дениса Донахью) «удивительную нежность к сломанным предметам, искалеченным жизням и людям, не сумевшим понять, кто они такие»[11].

Какую жалость вызывают пожилые, довольно несимпатичные Ошивенские, которых выселяют из квартиры в последнем действии «Человека из СССР». Пусть они лишены душевной чуткости, пусть Ошивенскому не нравится скрипка под окном, но они остались без гроша, а скоро останутся и без крова. Появляется Федор Федорович и объявляет, что нашел им жилье по другому адресу. Адрес этот – «Парадизерштрасе, у Энгеля». Здесь не просто пародируется «парадиз». Это отзвук слов Ошивенского, сказанных непосредственно перед приходом Федора Федоровича: «В раю небесном, дай Бог, увидимся», а также его разговора с женой несколькими минутами раньше:

Ошивенская. И куда это мы теперь денемся? Господи ты Боже мой…

Ошивенский. Прямо в Царство Небесное переедем. Там, по крайней мере, не нужно платить вперед за квартиру.

Эти слова предвосхищают заключительную речь Кузнецова: «Оля, я еду в СССР для того, чтобы ты могла приехать в Россию. И все будут там… И старый Ошивенский доживет, и Коля Таубендорф, и этот смешной Федор Федорович. Все». Можно предположить, что все они отправляются в один и тот же путь; что Ошивенские переселяются не на «Райскую улицу», а «к ангелам, в рай», что поездка в СССР (который никогда не станет прежней Россией) будет для Кузнецова последней. Скрипка, жалобная, «очень плохая» скрипка, звучит снова; Кузнецов замолкает, узнает мелодию, и порожденная этими звуками нежность, которую он подавлял на протяжении всей пьесы, выплескивается в последних строках на поверхность.

Это произведение, удивительно цельное и изысканное, с его игрой тончайших нюансов и особой атмосферой берлинской эмиграции, которую отец так хорошо знал, совершенно уникально. Помимо плохой скрипки есть в нем плохой немецкий язык Кузнецова и его цветистый русский, его откровенно любительская тайная агентурная деятельность. Есть тихая, покорная, беззаветно любящая Ольга Павловна – единственный человек, который одалживает деньги отчаянно нуждающимся в них Ошивенским. Есть беззаботный Федор, который заявляет в самом начале пьесы, что он «капитан артиллерии», – и эти слова находят любопытный отклик в заключительной реплике Кузнецова:

Ольга Павловна (к нему прижимается). А ты, Алеша, а ты?

Кузнецов (одной рукой берет свой чемодан, другой обнимает жену, и оба тихо идут к двери, причем Кузнецов говорит мягко и немного таинственно). А ты слушай. Жил да был в Тулоне артиллерийский офицер. И вот этот самый артиллерийский офицер…

Уходят.

Значит ли это, что у них с Федором тайный сговор? Или Федора готовят к тому, чтобы он, подобно Наполеону (который в бытность свою капитаном артиллерии, жил в Тулоне), двинулся на Россию? Может, ему повезет больше? Или Кузнецов еще раз напоминает о своем всеведении, на которое уже намекал раньше («И все будут там…»): там, где я окажусь, мне будет ведомо все; возможно, я даже смогу что-то изменить.

Реакция на «Человека из СССР» некоторых читателей в 1985 году вынуждает меня остановиться на одном из аспектов этой пьесы, который может пройти незамеченным для тех, кто не знаком с ее фоном. Но для персонажей это нечто очевидное, насущное и всепроникающее.

Многим из нас доводилось переживать потери и невзгоды, но чаще всего – в качестве сторонних зрителей или временных, второстепенных участников. В большинстве случаев наши взгляды – в том числе и тех из нас, кто бунтует против жизненной рутины, – обусловлены устойчивостью основ и постоянством параметров. Мы испытываем тревогу, когда это устойчивое основание начинает шататься или давать трещины, но нам трудно даже вообразить ситуацию, в которой наши тела и души будут либо заключены в клетку, либо необратимо, неотвратимо вырваны с корнями из родной почвы. А ведь микрокосм русского эмигранта, мающегося без гражданства по Европе в двадцатые – тридцатые годы, был невероятно шатким, лишенным корней и уверенности в будущем. Его Россия более не существовала, Европа, в которую ему пришлось бежать, сотрясалась от подземных толчков надвигающегося катаклизма, статус его был призрачным, заработок и выживание зависели от сметки и удачи. Со временем история и атмосфера эмиграции будут увидены с должного расстояния, но пока события эти слишком свежи в памяти, а их историческая ниша слишком уникальна.

На фоне этой зыбкой, словно кошмарное сновидение, действительности пьеса обретает совершенно особую ауру. В ней заключено куда больше, чем просто тоска по родине. Подлинный фон неустроенного, неприкаянного существования персонажей – ужас и обреченность. Теперь, когда мы рассмотрели иные аспекты пьесы, мы не можем не вернуться к трагическому осознанию того, что судьба этих людей, со всеми их мечтаниями, их прихотями, их слабостями, по сути, предрешена. И только совсем уж невосприимчивый зритель не поймет, что главный герой – не просто антибольшевик, но и человек великого мужества; что его поездка в Россию, по всей видимости, станет последней; что он по-человечески трогателен, слегка смешон и вдобавок отстал от века.

Давайте еще раз, но уже под иным углом, бросим взгляд на «Событие». Ключевая сцена, о которой я уже говорил, возможно, выглядит ирреальной, однако в ней немало реального сострадания. Раздражительная Любовь вдруг становится трогательной, нежной, чуткой. И она, и Трощейкин изо всех сил стараются удержать это состояние смещенного времени и пространства. Но волшебный миг начинает ускользать от обоих. Любовь произносит знаменитые слова Татьяны из «Евгения Онегина»:

Онегин, я тогда моложе,
Я лучше, кажется, была… –
и на этом все заканчивается. Финансовые проблемы, «мерзкая» прислуга Марфа, страх перед Барбашиным наваливаются на них снова. И все же Любовь успевает сказать (и этого уже никто не отнимет): «Наш маленький сын сегодня разбил мячом зеркало. Алеша, держи меня ты. Не отпускай». Мальчик давно умер. Вокруг нет никаких мячей, кроме тех, которые служат реквизитом для написания портрета совсем другого ребенка. Если кто и разбил зеркало, так именно этот ребенок. Трощейкин отпускает ее. Безумный гроссмейстер Рубинштейн, живший на рубеже веков, предпочитал играть, обратившись лицом не к сопернику, а к пустому стулу и зеркалу, в котором он видел «собственное отражение или, возможно, настоящего Рубинштейна»[12]. Зеркало – а с ним и заклятие – разбито. Который Трощейкин – настоящий?

Трагический пафос «Полюса» остается постоянным на протяжении всей пьесы. Благородные спортсмены-первооткрыватели обречены на гибель. Кингсли (хотя, в иных смыслах, не он, а Скотт является предтечей Грегсона) бредит. Безликий, одномерный полярный ландшафт (который позднее и, возможно, преднамеренно будет перекомпонован в переплетение тропических тропок в «Terra incognita») служит фоном для порой сюрреалистической атмосферы, созданной внутри человеческой души. Кстати, этот полярный кошмар обладает некоторым сходством с причудливыми видениями и ощущениями, о которых рассказывали первые покорители Эвереста, и даже Уимпер, который вместе со своими спутниками наблюдал загадочных очертаний туманные радуги на Маттерхорне (было ли это вызвано перепадом высот и недостатком кислорода или новизной самого процесса покорения вершины – или полюса – для человеческого рассудка?).

И наконец, давайте опять ненадолго вернемся к «Дедушке». В других пьесах сырьем для перекомпоновки служили вымысел, приключения, автобиографический опыт; здесь же materia prima является исторической, а центральной темой служит извечная нравственная проблема.

Я отношусь к числу тех, кто в настоящее время не считает возможным выступать против смертной казни как способа оградить общество от его неисправимо-вредоносных и очевидно-виновных членов, отец же был убежденным противником этого вида наказания, как и его отец, Владимир Дмитриевич Набоков. Отец был убежден: малейшая возможность того, что хотя бы одна человеческая жизнь будет оборвана незаслуженно, делает смертную казнь совершенно неприемлемой (помню, главной тревогой отца, когда он увидел схваченного Освальда, в синяках и кровоподтеках, было: а вдруг арестовали и избили ни в чем не повинного человека?).

В «Дедушке» Набоков выражает свою точку зрения с куда большей силой, чем самый «социально ориентированный» современный автор. И это невзирая на то, что его в первую очередь интересовало, насколько любой предмет, о котором он станет писать, поддается комбинаторике. Однако точка зрения есть точка зрения, а настоящее искусство, возможно, является наиболее эффективным способом ее выразить.

Осужденный, который лишь по счастливому стечению обстоятельств избежал гильотины, много лет спустя встречает своего палача. Палач обуреваем желанием довести свою работу до конца: таким его сделало общество, потому что сам процесс казни плодит новых убийц. До самой развязки он одержим потребностью убивать. И здесь в разговор вступает художник, чтобы рассмотреть некоторые возможные пути развития этой ситуации.

Процесс творчества, представленный в «Дедушке», может, пожалуй, послужить незаменимым ключом для тех, кто не до конца понимает Набокова, кто критикует его за отстраненность от предмета изображения, Schadenfreude, игру ради игры, асоциальность и прочее.

В образ палача, безнадежно искалеченного обществом, в котором он живет, как и в образ деспота Падука в «Под знаком незаконнорожденных», и в образы незримых вершителей власти в «Приглашении на казнь», отец, безусловно, вкладывает глубочайшее личное чувство. Кто решится утверждать, что чувство это становится менее искренним или воздействует с меньшей силой оттого, что преломляется через призму искусства?

Говоря о том, что профессор Донахью определяет как набоковскую «эстетическую соотнесенность с русской литературой и существующей в ней взаимосвязью между искусством и пропагандой»[13], Альфред Казин указывает, что Набоков воспринял и развил традицию некоторых русских формалистов, как поэтов, так и ученых, которые «прежде всего интересовались искусством, в особом смысле этого слова». Это не было «искусство ради искусства» в традиционном смысле, но скорее «идея искусства как новой реальности… идея, с которой Набоков не расставался никогда… Он чувствовал – и в этом смысле он был пророком, что… Ленин ставил своей целью не социальные реформы и не социальную революцию, а нечто совсем иное… Набоков понимал, что Ленину нужна была своя особая реальность. А как мы теперь знаем, например, одна из причин абсолютной безжалостности тоталитаризма заключается в том, что он представляет… коммунизм как особую реальность, приходящую на смену капитализму, и что любой, подвергающий это малейшему сомнению, превращается во врага системы; таким образом, мы имеем дело с эксклюзивной идеей спасения, что само по себе страшно. И Набоков это понимал»[14].

К сожалению, климат той эпохи и ограниченность набоковской аудитории не позволили этим пророчествам повлиять на ход событий. Однако если верно то, что искусство – это реальность и частью этой реальности является взгляд на общественную ситуацию, вправе ли мы обвинять Набокова в отсутствии социальной сознательности?

Набоков ставил знак равенства между красотой, с одной стороны, и состраданием, поэзией, самой жизнью с ее сложными узорами – с другой. Он ненавидел жестокость и несправедливость как в отношении группы людей, так и в отношении отдельного человека. Он с равным состраданием относился и к жертве преступления, и к тому, кто безвинно понес за это преступление кару. Негодование дидактического толка, на какие бы литературные достоинства оно ни претендовало, какую бы точку зрения ни выражало, остается бесплодным. Сострадание истинного художника обладает почти что болезненной остротой; возможно, именно это и вызывает неприятие у некоторых критиков.

Скитальцы Трагедия в четырех действиях

Перевод с английского Влад. Сирина[15]

Действие первое
Трактир «Пурпурного Пса». Колвил – хозяин – и Стречер – немолодой купец – сидят и пьют.


Стречер

Я проскочил, он выстрелил… Огонь
вдогонку мне из дула звучно плюнул,
и эхо рассмешил, и шляпу сдунул;
нагнулся я, – и вынес добрый конь…
Вина, вина испуг мой томный просит…
Я чувствую, – разбойник мой сейчас
свой пистолет дымящийся поносит
словами окровавленными!
Колвил

                Спас
тебя Господь! Стрелок он беспромашный,
а вот поди ж – чуть дрогнула рука.
Стречер

Мне кажется, злодей был пьян слегка:
когда он встал, лохматый, бледный, страшный,
мне, ездоку, дорогу преградив, –
поверишь ли, – как бражник он качался!
Колвил

Да, страшен он, безбожен, нерадив…
Ох, Стречер, друг, я тоже с ним встречался!
Сам посуди, случилось это так:
я возвращался с ярмарки и лесом
поехал я, – сопутствуемый бесом
невидимым. Доверчивый простак,
я песенку мурлыкал. Под узорной
листвой дубов луна лежала черной
и серебристой шашечницей. Вдруг
он выскочил из лиственного мрака
и – на меня!
Стречер

        Ой, грех, – мой бедный друг!
Колвил

Не грех, а срам! Как битая собака,
я стал юлить (я – видишь ли – кошель
червонцев вез) и выюлил пощаду…
«Кабатчик, шут, – воскликнул он, – порадуй
побасенкой – веселою, как хмель,
бесстыдною, как тысяча и десять
нагих блудниц, да сочною, как гусь
рождественский! Потешь меня, не трусь,
ведь все равно потом тебя повесить
придется мне». Но худо я шутил…
«Слезай с коня», – мучитель мой промолвил.
Я плакать стал; сказал, что я, Джон Колвил, –
пес, раб его; над страхом распустил
атласный парус лести; побожился,
что в жизни я не видел жирных дней;
упомянул о Сильвии моей
беспомощной, – и вдруг злодей смягчился:
«Я, – говорит, – прощу тебя, прощу
за имя сладкозвучное, которым
ты назвал дочь, но, помни, – с договором!
Лишь верю я вот этому пращу
носатому, с комком сопли свинцовой
в ноздре стальной – всегда чихнуть готовой
и тьму прожечь мокротой роковой…
Но так и быть: поверю и Горгоне,
уродливо застывшей предо мной.
Вот договор: в час бури иль погони
пускай найду в твоем трактире „Пса
Пурпурного“ приют ненарушимый,
бесплатный кров; я часто крался мимо,
хохочущие слышал голоса,
завидовал… Ну что же, ты согласен?»
Он отдал мне червонцы, и бесстрастен
был вид его. Но странно: теплоту
и жажду теплоты – я, пес трусливый,
почуял в нем, как чуешь в день тоскливый
стон журавлей, в туманах на лету
рыдающих… С тех пор раз восемь в месяц
приходит он спокойно в мой кабак,
как лошадь пьет, грозит меня повесить
иль Сильвию, шутя, вгоняет в мак.
Входит Сильвия.

Вот и она. Ты побеседуй, Стречер,
а у меня есть дело…
(Уходит в боковую дверь.)


Стречер

                Добрый вечер,
медлительная Сильвия; я рад,
что здесь опять склоняюсь неумело
перед тобой; что ты похорошела;
что темные глаза твои горят,
лучистого исполнены привета,
прекрасные, как солнечная ночь, –
когда б Господь дозволил чудо это…
Сильвия

Смеетесь вы…
Стречер

Смеяться я не прочь;
но, Сильвия, смеяться я не смею
перед святыней тихой чистоты…
Сильвия

Мы с мая вас не видели…
Стречер

                И ты
скучала?
Сильвия

Нет. Скучать я не умею:
все Божьи дни – души моей друзья,
и нынешний – один из них…
Стречер

                Мне мало…
Ах, Сильвия, ты все ли понимала,
когда вот здесь тебе молился я,
и вел с тобой глубокую беседу,
и объяснял, что на лето уеду,
чтоб ты могла обдумать в тишине
мои слова. Печально, при луне,
уехал я. С тех пор тружусь, готовлю
грядущее. В июне я торговлю
открыл в недальнем Гровсей. Я теперь
уж не бедняк… О Сильвия, поверь,
куплю тебе и кольца, и запястья,
и гребешки… Уже в мешках моих
немало тех яичек золотых,
в которых спят – до срока – птицы счастья…
Сильвия

Вы знаете, один мне человек
на днях сказал: нет счастия на свете;
им грезят только старики да дети;
нет счастия, а есть безумный бег
слепого, огневого исполина,
и есть дешевый розовый покой
двух карликов из воска. Середина
отсутствует…
Стречер

        Да, сказано… Какой
дурак изрек загадку эту?
Сильвия

                Вовсе
он не дурак!
Стречер

            А! Знаю я его!
Не царствует ли это божество
в глухих лесах от Глумиглэн до Гровсей
и по дороге в Старфильд?
Сильвия

                Может быть…
Стречер

Так этот волк, так этот вор кровавый
тебе, тебе приятен? Боже правый!
Отец твой – трус: он должен был убить,
убить его, ты слышишь? Что ж, прекрасно
устроился молодчик: пьет и жрет
да невзначай красотку подщипнет…
У, гадина!..
Сильвия

        Он – человек несчастный…
Незаметно возвращается Колвил.


Стречер

Несчастного сегодня встретил я…
Конь шагом шел, в седле дремал я сладко;
вдруг из кустов он выполз, как змея;
прищурился, прицелился украдкой;
тогда, вздохнув, – мне было как-то лень, –
я спешился и так его шарахнул,
так кулаком его по брылам трахнул,
что крикнул он и тихо сел на пень,
кровавые выплевывая зубы…
«Несчастный» – ты сказала? Да ему бы
давно пора украсить крепкий сук
осиновый! «Несчастный» – скажет тоже!
Он подошел, а я его по роже
как звездану…
Колвил

            Э, полно, полно, друг!
Хоть ты у нас боец небезызвестный, –
но мнится мне, что воду правды пресной
ты подцветил вином невинной лжи.
Стречер

Ничуть… Ничуть!
Колвил

        Твой подвиг беспримерен,
и ты – герой; но, друг мой, расскажи,
как это так, что в мыле смирный мерин,
а сам герой без шапки прискакал?
Сильвия

Оставь, отец: меня он развлекал
лишь вымыслом приятным и искусным.
Он говорил…
Стречер

            Я говорил одно:
я говорил, что Сильвии смешно
умильничать с бродягой этим гнусным;
я говорил, что кровью все леса
измызгал он, что я его, как пса…
Колвил

Довольно, друг! Задуй свой гнев трескучий,
не прекословь девическим мечтам;
ведь сто очей у юности, и там,
где видим мы безобразные тучи,
она увидит рыцарей, щиты,
струящиеся перья и кресты
лучистые на сумрачных кольчугах.
Расслышит юность в бухающих вьюгах
напевы дивья. Юность любит тьму
лесную, тьму высоких волн, туманы,
туманы и туманы, – потому,
что там, за ними, радужные страны
угадывает юность… Подожди,
о, подожди, – умолкнут птицы-грезы
о сказочном, сверкающие слезы
иссякнут, верь, как теплые дожди
весенние, и выцветут виденья…
Стречер

Давно я жду, и в этом наслажденья
не чувствую; давно я, как медведь,
вокруг дупла душистого шатаюсь,
не смея тронуть мед… Я допытаюсь,
я доберусь… Я требую ответ,
насмешливая Сильвия: пойдешь ли
ты за меня?..
Стук в наружную дверь.

        Слыхали?.. Этот стук…
Он, может быть…
Колвил

        О нет; наш вольный друг
стучит совсем иначе.
Стук повторный.


Голос за дверью

        Отопрешь ли,
телохранитель Вакха?
Колвил

        Это он, –
хоть стук и необычен. Стречер, милый,
куда же ты?
Стречер

        Я очень утомлен,
пойду я спать…
Голос

        Открой! Промокли силы…
Ох, жизнь мою слезами гасит ночь.
Стречер

Я, право, утомлен…
Колвил

        Ступай же, дочь,
впусти его; а нашему герою
тем временем я норку покажу.
Колвил и Стречер уходят.


Голос

Да это гроб, а не кабак!..
Сильвия

(идет к двери)

            Открою,
открою…
Входит Проезжий.

Ах!..
Проезжий

            Однако – не скажу,
красавица, чтоб ты спешить любила,
хоть ты любить, пожалуй, и спешишь…
Да что с тобой? Ты на меня глядишь
растерянно… Ведь я же не граби`ла…
Сильвия

Простите, путник строгий…
Проезжий

                Позови
хозяина. Прости и мне: брюзгливо
я пошутил; усталость неучтива.
Мне нравятся печальные твои
ресницы.
Сильвия

    Плащ снимите да садитесь
сюда, к огню.
Сильвия выходит в боковую дверь. Меж тем кучер и трактирный слуга вносят вещи Проезжего и выходят опять. Он же располагается у камина.


Проезжий

        Ладони, насладитесь
живым теплом алеющих углей!
Подошвы, задымитесь, пропуская
блаженный жар! И ты будь веселей,
моя душа! Смотрю в огонь: какая
причудливая красочность! Смотрю –
и город мне мерещится горящий,
и вижу я сквозь траурные чащи
пунцовую, прозрачную зарю,
и голубые ангелы на глыбах
оранжевых трепещут предо мной!
А то в подвижных пламенных изгибах
как будто лик мне чудится родной:
улыбка мимолетная блистает,
струятся пряди призрачных волос, –
но паутина радужная слез
перед глазами нежно расцветает
и ширится, скрывая от меня
волшебный лик – мой вымысел минутный, –
и вновь сижу я в полумгле уютной,
обрызганной рубинами огня…
Входит Колвил.


Колвил

(про себя)

Дочь не шутила… Впрямь он незнаком мне…
Но голос…
Проезжий

        Здравствуй, друг бездомных! Помни
пословицу: кто всем приют дает,
себе приют в любой звезде найдет…
Колвил

Мне голос ваш напомнил, ваша милость,
ночь в глушнике…
Проезжий

        И, верно, вой зверей
голодных. Да, душа моя затмилась
от голода… Но прежде – лошадей
и моего возницу (мы изрядно
сегодня потрепались) накорми.
Колвил

Слуга мой Джим займется лошадьми
и остальным… Но вам, о гость отрадный,
чем услужу? Тут, в погребе сыром,
есть пенистое пиво, рьяный ром,
степенный порт, малага-чародейка…
Проезжий

Я голоден!
Колвил

        Есть жирная индейка
с каштанами, телятина, пирог,
набитый сладкой дичью…
Проезжий

                Это вкусно.
Тащи скорей.
Хозяин и дочь его хлопочут у стола.

(Про себя.)

        Узнать, спросить бы… да,
спрошу… нет, страшно…
Колвил

(суетится)

            Хлеб-то где ж? Беда
с тобою, дочь!
Проезжий

(про себя)

    Спрошу…
Колвил

                Червяк капустный –
ох, Сильвия – в салат попал опять!
Проезжий

(про себя)

Нет…
Колвил

    Кружку! Да не эту! Вот разиня…
Да двигайся! Подумаешь, – богиня
ленивая… Ну вот. Ты можешь спать
теперь идти.
Сильвия уходит.


Проезжий

(садится за стол)

            Отселе – далеко ли
до Старфильда?
Колвил

        Миль сорок пять, не боле.
Проезжий

Там… в Старфильде… семья есть… Фаэрнэт, –
не знаешь ли? Быть может, вспомнишь?
Колвил

                            Нет,
не знаю я; бываю редко в этом
плющом увитом, красном городке.
В последний раз в июне этим летом,
на ярмарке…
(Смолкает, видя, что Проезжий задумался.)


Проезжий

(про себя)

            Там, в милом липнике,
я первую прогрезил половину
нескучной жизни. Завтра, чуть рассвет,
вернусь туда; на циферблате лет
назад, назад я стрелку передвину,
и снова заиграют надо мной
начальных дней куранты золотые…
Но если я – лишь просеки пустые
кругом найду, но если дом родной
давно уж продан, – Господи, – но если
все умерли, все умерли, и в кресле
отцовском человек чужой сидит,
и заново обито это кресло,
и я пойму, что детство не воскресло,
что мне в глаза с усмешкой смерть глядит!
(Вздыхает и принимается есть.)


Колвил

Осмелюсь понаведаться: отколе
изволите вы ехать?
Проезжий

                    Да не все ли
тебе равно? И много ль проку в том,
что еду я, положим, из Китая, –
где в ноябре белеют, расцветая,
вишневые сады, пока в твоем
косом дворце огонь, со стужей споря,
лобзает очарованный очаг?..
Колвил

Вы правы, да, вы правы… Я – червяк
в чехольчике… Не видел я ни моря,
ни синих стран, сияющих за ним, –
но любопытством детским я дразним…
Тяжелый желтый фолиант на рынке
для Сильвии задумчивой моей
я раз купил; в нем странные картинки,
изображенья сказочных зверей,
гигантских птиц, волов золоторогих,
людей цветных иль черных, одноногих
иль с головой, растущей из пупа…
Отец не слеп, а дочка не глупа:
как часто с ней, склонившись напряженно,
мы с книгою садимся в уголке,
и, пальчиком ее сопровожденный,
по лестницам и галереям строк,
дивясь, бредет морщинистый мой палец,
как волосатый сгорбленный скиталец,
вводимый бледным маленьким пажом
в прохлады короля страны чудесной!..
Но я не чувствую, что здесь мне тесно,
когда в тиши читаю о чужом
чарующем причудливом пределе;
довольствуюсь отчизною. Тепло,
легко мне здесь, где угли эти рдели
уж столько зим, метелицам назло…
Проезжий

(набивая трубку)

Ты прав, ты прав… В бесхитростном покое
ты жизнь цедишь… Все счастие мирское
лишь в двух словах: «я дома…»
Троекратный стук в дверь.


Колвил

(идет к двери)

                Вот напасть…
Осторожно входит Разбойник.


Разбойник

Пурпурный пес, виляй хвостом! Я снова
пришел к тебе из царствия лесного,
где ночь темна, как дьяволова пасть!
Он и Колвил подходят к камину. Проезжий сидит и курит в другом конце комнаты и не слышит их речей.

Мне надоела сумрачная пышность
дубового чертога моего…
Ба! Тут ведь пир! Кто это существо
дымящее?
Колвил

            Проезжий, ваша хищность.
Он возвращается из дальних стран,
из-за морей…
Разбойник

А может быть, из ада?
Не правда ли? Простужен я и пьян…
Дождь – эта смесь воды святой и яда –
всю ночь, всю ночь над лесом моросил;
я на заре зарезал двух верзил,
везущих ром, и пил за их здоровье
до первых звезд, – но мало, мало мне:
хоть и тяжел, как вымище коровье,
в твой кабачок зашел я, чтоб в вине
промыть свою раздувшуюся душу;
отрежь и пирога.
(Подходит к Проезжему.)

                Кто пьет один,
пьет не до дна. Преславный господин,
уж так и быть, подсяду я, нарушу
задумчивость лазурного венка,
плывущего из вашей трубки длинной…
Проезжий

Тем лучше, друг. Печалью беспричинной
я был увит.
Разбойник

            Простите простака,
но этот луч на смуглой шуйце вашей
не камень ли волшебный?
Проезжий

                    Да, – опал.
В стране, где я под опахалом спал,
он был мне дан царевною, и краше
царевны – нет.
Разбойник

            Позвольте, отчего ж
смеетесь вы – так тонко и безмолвно?
Или мое невежество…
Проезжий

                Да полно!
Смешит меня таинственная ложь
моих же чувств: душа как бы объята
поверием, что это все когда-то
уж было раз: вопрос внезапный ваш
и мой ответ; мерцанье медных чаш
на полке той; худые ваши плечи
и лоск на лбу высоком, за окном –
зеркальный мрак; мечтательные свечи
и крест теней на столике резном;
блестящие дубовые листочки
на ручках кресла выпуклых и точки
огнистые, дрожащие в глазах,
знакомых мне…
Разбойник

    Пустое… Лучше мне бы
порассказали вы: в каких морях
маячили, ночное меря небо?
Что видели? Где сердце и следы
упорных ног оставили, давно ли
скитаетесь?
Проезжий

        Да что ж, по Божьей воле,
семнадцать лет… Эй, друг, дай мне воды,
во мне горит твое сухое тесто.
Колвил

(не оглядываясь, из другого конца комнаты)

Воды? Воды? Вот чудо-то… Сейчас.
Разбойник

Семнадцать лет! Успела бы невеста
за это время вырасти для вас
на родине… Но, верно, вы женаты?
Проезжий

Нет. Я оставил в Старфильде родном
лишь мать, отца и братьев двух…
Колвил

(приносит и ставит воду перед Разбойником)

                            Вином
вы лучше бы запили…
Разбойник

                Шут пузатый!
Куда ж ты прешь? Куда ж ты ставишь, пес?
Не я просил, – а дурень мне принес!
Ведь я не роза и не рыба… Что же
ты смотришь так?
Колвил

                Но ваши голоса
так жутко, так причудливо похожи!
Проезжий

Похожи?..
Колвил

        Да: как морось и роса,
Заря и зарево, слепая злоба
и слепота любви; и хриплы оба:
один – от бочек выпитых, другой –
простите мне, о гость мой дорогой, –
от тайной грусти позднего возврата…
Разбойник

(обращаясь к Проезжему)

Как звать тебя?
Проезжий

            Мне, право, странно…
Разбойник

                        Нет,
ответь!..
Проезжий

    Извольте: Эрик Фаэрнэт.
Разбойник

Ты, Эрик, ты? Не помнишь, что ли, брата?
Роберта?
Эрик

    Господи, не может быть!..
Роберт

Не может быть? Пустое восклицанье!..
Эрик

О милый брат, меня воспоминанье
застывшее заставило забыть,
что должен был твой облик измениться…
Скорей скажи мне: все ли живы?
Роберт

                                Все…
Эрик

Благодарю вас, дни и ночи!.. Мнится,
уж вижу я – на светлой полосе
родной зари – чернеющую крышу
родного дома; мнится мне, уж слышу
незабываемый сладчайший скрип
поспешно открываемой калитки…
Брат, милый брат, все так же ль листья лип
лепечут упоительно? Улитки
все так же ль после золотых дождей
на их стволах вытягивают рожки?
Рыжеют ли коровы средь полей?
Выходят ли на мокрые дорожки
танцующие зайчики? Скажи,
все так же ли в зеленой полумгле
скользит река? И маленькие маки
алеют ли в тумане теплой ржи?
А главное: как вам жилось, живется?
Здорова ль мать и весел ли отец?
Как брат Давид, кудрявый наш мудрец?
Все так же ль он за тучи молча рвется,
в огромные уткнувшись чертежи?
И кто ты сам? Что делаешь, скажи?
Я признаюсь: мне вид твой непонятен;
в глазах – тоска, и сколько дыр и пятен
на этих кожаных одеждах… Что ж,
рассказывай!
Роберт

        Ты хочешь? Пес пурпурный,
скажи – кто я?
Колвил

        Вы – честный…
Роберт

                        Лжешь…
Колвил

Вы – честный, но мятежный…
Роберт

                        Лжешь…
Колвил

                  Вы – бурный,
но добрый…
Роберт

Лжешь!
Колвил

    Вы – князь лесной, чей герб –
кистень, а эпитафия – веревка!
Роберт

Вот это так! Ты, брат, слыхал? Что, ловко?
Эрик

Не шутку ли ты шутишь?..
Роберт

                Нет. В ущерб
твоей мечте – коль ты мечтал увидеть
все качества подлунные во мне, –
разбойник я, живущий в глубине
глухих лесов… Как стал я ненавидеть
сиянье дня, как звезды разлюбил,
как в лес ушел, как в первый раз убил –
рассказывать мне скучно… Я заметил –
зло любит каяться, а добродетель –
румяниться; но мне охоты нет
за нею волочиться… Доблесть – бред,
день – белый червь, жизнь – ужас бесконечный
очнувшегося трупа в гробовом
жилище…
Эрик

        Словно в зеркале кривом
я узнаю того, чей смех беспечный
так радовал, бывало, нашу мать…
Роберт

Убийца я!
Эрик

        Молчи же…
Роберт

                Бесшабашный
убийца!
Эрик

        О, молчи! Мне сладко, страшно
над бездною склоняться и внимать
твоим глазам, беспомощно кричащим
на ломаном и темном языке
о царстве потонувшем, о тоске
изгнанья…
Роберт

    Брат! По черным, чутким чащам –
живуч, как волк, и призрачен, как рок, –
крадусь, таюсь, взвинтив тугой курок:
убийца я!
Эрик

        Мне помнится: в далеком
краю, на берегу реки с истоком
неведомым, однажды, в золотой
и синий день, сидел я под густой
лоснящейся листвою, и кричали,
исполнены видений и печали,
лазоревые птицы, и змея
блестящая спала на теплом камне;
загрезил я, – как вдруг издалека мне
послышалось пять шорохов, и я
увидел вдруг между листов узорных
пять белоглазых, красногубых, черных
голов… Я встал – и вмиг был окружен…
Мушкет мой был, увы, не заряжен,
а слов моих они не понимали;
но, сняв с меня одежды, дикари
приметили вот это… посмотри…
головки две на выпуклой эмали –
ты и Давид: тебе здесь восемь лет,
Давиду – шесть; я этот амулет –
дар матери – всегда ношу на теле;
и тут меня он спас на самом деле:
поверишь ли, что эти дикари
метнулись прочь, как тени – от зари,
ослеплены смиренным талисманом!
Роберт

О, говори! Во мне светлеет кровь…
Не правда ль, мир – любовь, одна любовь, –
румяных уст привет устам румяным?
Иль мыслишь ты, что жизнь – больного сон?
Что человек, должник природы темной,
отплачивать ей плачем обречен?
Что зримая вселенная – огромный,
холодный монастырь и в нем земля –
черница средь черниц золотоглазых –
смиренно смерти ждет, чуть шевеля
губами? Нет! В живых твоих рассказах
не может быть печали; уловлю
в их кружеве улыбку… Брат! Давно я
злодействую, но и давно скорблю!
Моя душа – клубок лучей и гноя,
смесь жабы с лебедем… Моя душа –
молитва девушки и бред пирата;
звезда в лазури царственной и вша
на смятом ложе нищего разврата!
Как женщина брюхатая, хочу,
хочу я Бога… Бога… слышишь, – Бога!
Ответь же мне, – ты странствовал так много! –
ответь же мне – убийце, палачу
своей души, замученной безгласно, –
встречал ли ты Его? Ты видел взор
персидских звезд; ты видел, странник страстный,
сияющие груди снежных гор,
поднявшие к младенческой Авроре
рубины острые; ты видел море, –
когда луна голодная зовет
его, дрожит, с него так жадно рвет
атласные живые покрывала
и все сорвать не может…
                        И ласкал
мороз тебя в краю алмазных скал,
и вьюга в исступленье распевала…
А то вставал могучий южный лес,
как сладострастие, глубоко-знойный;
ты в нем плутал, любовник беспокойный,
распутал волоса его; залез,
трепещущий, под радужные фижмы
природы девственной… Счастливый брат!
Ты видел все и все привез назад,
что видел ты! Так слушай: дай мне, выжми
весь этот мир, как сочно-яркий плод,
сюда, сюда, в мою пустую чашу:
сольются в ней огонь его и лед;
отпраздную ночную встречу нашу;
добро со злом; уродство с красотой,
как влагу сказочную, выпью!..
Эрик

                    Стой!
Твои слова безумны и огромны…
Ты мечешься, обломки мысли темной
неистово сжимая в кулаке,
и тень твоя – вон там, на потолке, –
как пьяный негр, шатается. Довольно!
Я понял ночь, увидя светляка:
в душе твоей горит еще тоска, –
а было некогда и солнце… Больно
мне думать, брат, о благостном былом!
Ты помнишь ли, как наша мать, бывало,
нас перед сном так грустно целовала,
предчувствуя, что ангельским крылом
не отвратить тлетворных дуновений,
самума сокрушительных тревог?..
Ты помнишь ли, как дышащие тени
блестящих лип ложились на порог
прохладной церкви и молились с нами?
Ты помнишь ли: там девушка была
с глубокими пугливыми глазами,
лазурными, как в церкви полумгла;
две розы ей мы как-то подарили…
Пойдем же, брат! Довольно мы бродили…
Нас липы ждут… Домой, пора домой –
к очарованьям жизни белокрылой!
Ты скрыл лицо? Ты вздрагиваешь? Милый,
ты плачешь, да? Ты плачешь? Боже мой!
Возможно ли! Хохочешь ты, хохочешь!..
Роберт

Ох… уморил!..
Эрик

            Да что сказать ты хочешь?
Роберт

Что я шутил, а гусь поверил… Брось,
святоша, потолкуем простодушней!
Ведь из дому ты вылетел небось,
как жеребец – из сумрачной конюшни!
Да, мир широк, и много в нем кобыл,
податливых, здоровых и красивых, –
жен всех мастей, каурых, белых, сивых,
и вороных, и в яблоках, – забыл?
Небось, пока покусывал им гривы,
не думал ты, мой пилигрим игривый,
о девушке под липами, о той,
которую ты назвал бы святой,
когда б она теперь не отдавала
своей дырявой святости внаем?
Эрик

Я был прельщен болотным огоньком:
твоя душа мертва… В ней два провала,
где очи ангела блистали встарь…
Ты жалок мне… Да, видно, я – звонарь
в стране, где храмов нет…
Роберт

                Зато есть славный
кабак. Холуй, вина! Пей, братец, пей!
Вот кровь моя… Под шкурою моей
она рекой хмельной и своенравной
течет, течет, – и пляшет разум мой,
и в каждой жиле песня.
Эрик

                Боже, Боже!
Как горестно паденье это! Что же
я расскажу, когда вернусь домой?
Роберт

Не торопись, не торопись… Возможно,
что ты – простак, а я – свидетель ложный
и никого ты дома не найдешь…
Возможно ведь?
Эрик

                Кощунственная ложь!
Хозяин, повели закладывать… Не в силах
я дольше ждать!
(Ходит взад и вперед.)


Роберт

        Подумай о могилах,
которые увидишь ты вокруг
скосившегося дома…
Эрик

                Заклинаю
тебя! Признайся мне, – ты лгал?
Роберт

                Не знаю.
Колвил

(возвращается)

Возок ваш на дворе.
Эрик

                Спасибо, друг.
(К Роберту.)

Последний раз прошу тебя… а впрочем, –
ты вновь солжешь…
Роберт

            Друг друга мы морочим:
ты благостным паломником предстал,
я – грешником растаявшим! Забавно…
Эрик

Прощай же, брат! Не правда ль, время славно
мы провели?
Колвил и кучер выносят вещи.


Колвил

(в дверях)

        А дождик перестал…
Эрик

(выходит за ним)

Жемчужный щит сияет над туманом.
В комнате остается один Роберт.


Голос кучера

Эй, милые…
Пауза. Колвил возвращается.


Колвил

        Да… братья… грех какой!
Роберт

Ты что сказал?!
Колвил

            Я – так, я – сам с собой.
Роберт

Охота же болтать тебе с болваном!..
Колвил

Да с кем же мне? Одни мы с вами тут…
Роберт

Где дочь твоя?
Колвил

                Над ней давно цветут
сны легкие…
Роберт

(задумчиво)

            Когда бы с бурей вольной
меня в ночи сам бес не обвенчал –
женился б я на Сильвии…
Колвил

                    Довольно
и бури с вас.
Роберт

        Ты лучше бы молчал.
Я не с тобой беседую.
Колвил

                А с кем же?
Не с тем же ли болваном, с кем и я
сейчас болтал?
Роберт

            Не горячись. Не съем же
я Сильвии, – хоть, впрочем, дочь твоя
по вкусу мне приходится…
Колвил

                        Возможно…
Роберт

Да замолчи! Иль думаешь, ничтожный,
что женщину любить я не могу?
Как знаешь ты: быть может, берегу
в сокровищнице сердца камень нежный,
впитавший небеса? Как знаешь ты:
быть может, спят тончайшие цветы
на тихом дне под влагою мятежной?
Быть может, белой молнией немой
гроза любви далекая тревожит
мою удушливую ночь? Быть может…
Колвил

(перебивает)

Вот мой совет: вернитесь-ка домой,
как блудный сын, покайтесь, и отрада
спокойная взойдет в душе у вас…
А Сильвию мою смущать не надо,
не надо… слышите!
Роберт

                    Я как-то раз
простил тебе, что ты меня богаче
случайно был… теперь же за совет
твой дерзостный, за этот лай собачий
убью тебя!
Колвил

                Да что-то пистолет
огромный ваш не страшен мне сегодня!
Убийца – ты, а я, прости, не сводня,
не продаю я дочери своей…
Роберт

Мне дела нет до этой куклы бледной,
но ты умрешь!
Колвил

                Стреляй же, гад, скорей!
Роберт

(целясь)

Раз… два… аминь!
Но выстрелить он не успевает: боковая дверь распахивается и входит, вся в белом, Сильвия, она блуждает во сне.


Сильвия

                О бедный мой, о бедный…
Как холодно, как холодно ему
в сыром лесу осеннею порою!..
Тяжелый ключ с гвоздя сейчас сниму…
Ах, не стучись так трепетно! Открою,
открою, мой любимый… Ключ
держу в руке… Нет! Поздно! Превратился
он в лилию… Ты – здесь, ты возвратился?
Ах, не стучись! Ведь только лунный луч
в руке держу, и эту дверь нет мочи
им отпереть…
Колвил

(уводит ее)

            Пойдем, пойдем… Храни
тебя Господь… Не надо же… Сомкни
незрячие, страдальческие очи.
Сильвия

Ключ… Лилия… Люблю… Луна…
Колвил

Пойдем.
Оба уходят.


Роберт

(один)

Она прошла прозрачно-неживая
и музыкой воздушною весь дом
наполнила; прошла, – как бы срывая
незримые высокие цветы,
и бледные протягивались руки
таинственно, и полон смутной муки
был легкий шаг… Она чиста… А ты,
убогий бес, греши, греши угрюмо!
В твоих глазах ночная темнота…
Кто может знать, что сердце жжет мне дума
об ангеле мучительном, мечта
о Сильвии… другой… голубоокой?
Вся жизнь моя – туманы, крики, кровь,
но светится во мгле моей глубокой,
как лунный луч, как лилия, – любовь…
Конец первого действия

Смерть Драма в двух действиях

Действие происходит в университетском городе Кембридж весною 1806 года.

Действие первое
Комната. В кресле, у огня, – Гонвил, магистр наук.


Гонвил

…И эту власть над разумом чужим
сравню с моей наукою: отрадно
заране знать, какую смесь получишь,
когда в стекле над пламенем лазурным
медлительно сливаются две соли,
туманную окрашивая колбу.
Отрадно знать, что сложная медуза,
в шар костяной включенная, рождает
сны гения, бессмертные молитвы,
вселенную…
            Я вижу мозг его,
как будто сам чернилами цветными
нарисовал, – и все же есть одна
извилина… Давно я бьюсь над нею, –
не выследить… И только вот теперь,
теперь, – когда узнает он внезапно –
а! в дверь стучат… Тяжелое кольцо
бьет в медный гриб наружный: стук знакомый,
стук беспокойный…
(Открывает.)

Вбегает Эдмонд, молодой студент.


Эдмонд

        Гонвил! Это правда?..
Гонвил

Да… Умерла…
Эдмонд

        Но как же… Гонвил!..
Гонвил

                                    Да…
Не ожидали… Двадцать лет сжималось
и разжималось сердце, кровь живую
накачивая в жилы и обратно
вбирая… Вдруг – остановилось…
Эдмонд

                                Страшно
ты говоришь об этом… Друг мой… Помнишь?..
Она была так молода!..
Гонвил

                                Читала
вот эту книжку: выронила…
Эдмонд

                                    Жизнь –
безумный всадник. Смерть – обрыв нежданный,
немыслимый. Когда сказали мне –
так, сразу, – я не мог поверить. Где же
она лежит? Позволь мне…
Гонвил

                        Унесли…
Эдмонд

Как странно… Ты не понимаешь, Гонвил:
она всегда ходила в темном… Стелла –
мерцающее имя в темном вихре.
И унесли… Ведь это странно, – правда?..
Гонвил

Садись, Эдмонд. Мне сладко, что чужая
печаль в тебе находит струны… Впрочем,
с моей женой ты, кажется, был дружен?
Эдмонд

Как ты спокоен, Гонвил, как спокоен!..
Как утешать тебя? Ты – словно мрамор:
торжественное белое страданье…
Гонвил

Ты прав, – не утешай. Поговорим
о чем-нибудь простом, земном. Неделю
ведь мы с тобой не виделись. Что делал?
О чем раздумывал?
Эдмонд

                        О смерти.
Гонвил

                        Полно!
Ведь мы о ней беседовали часто.
Нет – будем жить. В темницу заключенный
за полчаса до казни – паука
рассматривает беззаботно. Образ
ученого пред миром.
Эдмонд

                    Говорил ты,
что наша смерть…
Гонвил

                …быть может, удивленье,
быть может – ничего. Склоняюсь, впрочем,
к последнему; но есть одно: крепка
земная мысль: прервать ее стремленье
не так легко…
Эдмонд

            Вот видишь ли, – я мучусь…
Мне кажется порой: душа – в плену, –
рыдающая буря в лабиринте
гудящих жил, костей и перепонок.
Я жить боюсь. Боюсь я ощущать
под пальцами толчки тугие сердца,
здесь – за ребром – и здесь, на кисти, – отзвук.
И видеть, мыслить я боюсь – опоры
нет у меня, – зацепки нет. Когда-то
я тихо верил в облачного старца,
сидящего средь призраков благих.
Потом в опустошительные книги
качнулся я. Есть книги как пожары…
Сгорело все. Я был один. Тянуло
пустынной гарью сумрачных сомнений, –
и вот, в дыму, ты, Гонвил, появился –
большеголовый, тяжкий, напряженный,
в пронзительно сверкающих очках,
с распоротою жабой на ладони…
Ты щипчиками вытащил за узел
мои слепые слипшиеся мысли,
распутал их, – и страшной простотой
мои сомненья заменил… Наука
сказала мне: «Вот – мир», – и я увидел
ком земляной в пространстве непостижном –
червивый ком, вращеньем округленный,
тут плесенью, там инеем покрытый…
И стала жизнь от этой простоты
еще сложней. По ледяной громаде
я заскользил. Догадки мировые –
все, древние и новые, – о цели,
о смысле сущего – все, все исчезли
пред выводом твоим неуязвимым:
ни цели нет, ни смысла; а меж тем
я втайне знал, что есть они!.. Полгода
так мучусь я. Бывают, правда, утра
прозрачные, восторженно-земные,
когда душа моя – подкидыш хилый –
от солнца розовеет и смеется
и матери неведомой прощает…
Но, с темнотой, чудовищный недуг
меня опять охватывает, душит:
средь ужаса и гула звездной ночи
теряюсь я; и страшно мне не только
мое непониманье, – страшен голос,
мне шепчущий, что вот еще усилье –
и все пойму я… Гонвил, ты любил
свою жену?..
Гонвил

                Незвучною любовью,
мой друг, – незвучной, но глубокой… Что же
меня ты спрашиваешь?
Эдмонд

                Так. Не знаю…
Прости меня… Не надо ведь о мертвых
упоминать… О чем мы говорили?
Да, – о моем недуге: я боюсь
существовать… Недуг необычайный,
мучительный, – и признаки его:
озноб, тоска и головокруженье.
Приводит он к безумию. Лекарство,
однако, есть. Совсем простое. Гонвил,
решил я умереть.
Гонвил

Похвально. Как же
ты умереть желаешь?
Эдмонд

                Дай мне яду.
Гонвил

Ты шутишь?
Эдмонд

        Там, вон там, в стене, на полке,
за черной занавеской, – знаю, знаю, –
стоят, блестят наполненные склянки,
как разноцветные оконца – в вечность…
Гонвил

…Иль в пустоту. Но стой, Эдмонд, послушай, –
кого-нибудь ведь любишь ты на свете?
Иль, может быть, любовью ты обманут?
Эдмонд

Ах, Гонвил, знаешь сам!.. Друзья мои
дивятся все и надо мной смеются,
как, может быть, цветущие каштаны
над траурным смеются кипарисом.
Гонвил

Но в будущем… Как знать? На перекрестке…
нечаянно… Есть у тебя приятель –
поэт: пусть скажет он тебе, как сладко
над женщиной задумчивой склоняться,
мечтать, лежать с ней рядом, – где-нибудь
в Венеции, когда в ночное небо
скользит канал серебряною рябью
и, осторожно, черный гриф гондолы
проходит по лицу луны…
Эдмонд

                Да, – правда,
в Италии бывал ты и оттуда
привез…
Гонвил

        …жену…
Эдмонд

            Нет, – сказочные смерти,
играющие в полых самоцветах…
Я, Гонвил, жду… Но что же ты так смотришь,
гигантский лоб наморщив? Гонвил, – жду я,
ответь же мне! Скорее!
Гонвил

            Вот беспечный!
Ведь до того, как друга отравлять,
мне нужно взвесить кое-что, – не правда ль?
Эдмонд

Но мы ведь выше дружбы – и одно
с тобою чтим: стремленье голой мысли…
А! Просветлел… Ну что же?
Гонвил

                            Хорошо,
согласен я, согласен… Но поставлю
условие: ты должен будешь выпить
вот здесь, при мне. Хочу я росчерк смерти
заметить на твоем лице. Сам знаешь,
каков твой друг: он, как пытливый Плиний,
смотреть бы мог в разорванную язву
Везувия, пока бы, вытекая,
гной огненный шипел и наступал…
Эдмонд

Изволь… Но только…
Гонвил

                Или ты боишься,
что свяжут смерть твою со смертью… Стеллы?
Эдмонд

Нет, – о тебе я думал. Вот что! Дай мне
чернил, бумаги. Проще будет.
(Пишет.)

                Слышишь,
перо скрипит, как будто по листу
гуляет смерть костлявая…
Гонвил

                    Однако!
Ты весел…
Эдмонд

            Да… Ведь я свою свободу
подписываю… Вот… Я кончил. Гонвил,
прочти.
Гонвил

(читает про себя)

            «Я умираю – яд – сам взял –
сам выпил…» Так.
Эдмонд

            Теперь давай; готов я…
Гонвил

Не вправе я удерживать тебя.
Вот – пузырек. Он налит зноем сизым,
как утро флорентийское… Тут старый
и верный яд. В четырнадцатом веке
его совали герцогам горячим
и пухлым старцам в бархате лиловом.
Ложись сюда. Так. Вытянись. Он сладок
и действует мгновенно, как любовь.
Эдмонд

Спасибо, друг мой… Жил я тихо, просто,
а вот не вынес страха бытия…
Спасаюсь я в неведомую область.
Давай же мне; скорей…
Гонвил

                Эдмонд, послушай, –
быть может, есть какая-нибудь тайна,
которую желал бы ты до смерти…
Эдмонд

Я тороплюсь… Не мучь меня…
Гонвил

                        Так пей же!
Эдмонд

Прощай. Потом – плащом меня накроешь.
Действие второе
Та же комната. Прошло всего несколько мгновений.


Эдмонд

Смерть… Это – смерть. Вот это – смерть…
(Медленно привстает.)

                        В тумане
дрожит пятно румяное… Иначе
быть не могло… О чем же я при жизни
тревожился? Пятно теперь яснее.
Ах! Это ведь пылающий провал
камина… Да, – и отблески летают.
А там в углу – в громадном смутном кресле, –
кто там сидит, чуть тронутый мерцаньем?
Тяжелый очерк выпуклого лба;
торчащая щетина брови; узел
змеиных жил на каменном виске…
Да полно! Узнаю! Ведь это…
Человек в кресле

                        …Эхо
твоих предсмертных мыслей…
Эдмонд

                        Гонвил, Гонвил, –
но как же так? Как можешь ты быть здесь, –
со мною, в смерти? Как же так?..
Гонвил

                        Мой образ
продлен твоею памятью за грань
земного. Вот и все.
Эдмонд

                        Но как же, Гонвил:
вот комната… Все знаю в ней… Вон – череп
на фолианте, вон – змея в спирту,
вон – скарабеи в ящике стеклянном,
вон – брызги звезд в окне, – а за окном, –
чу! слышишь, – бьют над городом зубчатым
далекие и близкие куранты;
скликаются, – и падает на дно
зеркальное червонец за червонцем…
Знакомый звон… И сам я прежний, прежний, –
порою только странные туманы
проходят пред глазами… Но я вижу
свои худые руки, плащ и сборки
на нем, – и даже вот – дыру: в калитку
я проходил, – плащом задел цветок
чугунный на стебле решетки… Странно, –
все то же, то же…
Гонвил

                Мнимое стремленье,
Эдмонд… Колеблющийся отзвук…
Эдмонд

                                        Так!
Я начинаю понимать… Постой же,
постой, я сам…
Гонвил

            …Жизнь – это всадник. Мчится.
Привык он к быстроте свистящей. Вдруг
дорога обрывается. Он с края
проскакивает в пустоту. Ты слушай,
внимательно ты слушай! Он – в пространстве,
над пропастью, – но нет еще паденья,
нет пропасти! Еще стремленье длится,
несет его, обманывает; ноги
еще в тугие давят стремена,
глаза перед собою видят небо
знакомое, – хоть он один в пространстве,
хоть срезан путь… Вот этот миг, – пойми,
вот этот миг. Он следует за гранью
конечною земного бытия:
скакала жизнь, в лицо хлестала грива,
дул ветер в душу – но дорога в бездну
оборвалась, – и чем богаче жизнь,
чем конь сильней…
Эдмонд

                …тем явственней, тем дольше
свист в пустоте, свист и размах стремленья,
не прерванного роковым обрывом, –
да, понял я… Но – пропасть, как же пропасть?
Гонвил

Паденье неизбежно. Ты внезапно
почувствуешь под сердцем пустоту
сосущую, и, завертевшись, рухнет
твой мнимый мир. Успей же насладиться
тем, что унес с собою за черту.
Все, что знавал, что помнишь из земного, –
вокруг тебя и движется земными
законами, знакомыми тебе.
Ведь ты слыхал, что раненый, очнувшись,
оторванную руку ощущает
и пальцами незримыми шевелит?
Так мысль твоя еще живет, стремится, –
хоть ты и мертв: лежишь, плащом покрытый;
сюда вошли; толпятся и вздыхают;
и мертвецу подвязывают челюсть…
А может быть, и больший срок прошел:
ведь ты теперь вне времени… Быть может,
на кладбище твой Гонвил смотрит молча
на плоский камень с именем твоим.
Ты там, под ним, в земле живой и сочной;
уста гниют, и лопаются мышцы,
и в трещинах, в глубокой черной слизи
шуршат, кишат белесые личинки…
Не все ль равно? Твое воображенье,
поддержанное памятью, привычкой,
еще творит. Цени же этот миг,
благодари стремительность разбега…
Эдмонд

Да, мне легко… Покойно мне. Теперь
хоть что-нибудь я знаю точно, – знаю,
что нет меня. Скажи, мое виденье,
а если я из комнаты твоей –
стой! сам скажу: куранты мне напели:
все будет то же, встречу я людей,
запомнившихся мне. Увижу те же
кирпичные домишки, переулки,
на площади – субботние лотки
и циферблат на ратуше. Узнаю
лепные, величавые ворота;
в просвете – двор широкий, разделенный
квадратами газона; посередке
фонтан журчащий в каменной оправе
и на стенах пергаментных кругом
узорный плющ; а дальше – снова арка,
и в небе стрелы серого собора,
и крокусы вдоль ильмовых аллей,
и выпуклые мостики над узкой
земною речонкой, – все узнаю, –
а на местах, мной виденных не часто
иль вовсе не замеченных, – туманы,
пробелы будут, как на старых картах,
где там и сям стоит пометка: Terra
incognita. Скажи мне, а умерших
могу я видеть?
Гонвил

            Нет. Ты только можешь
соображать, сопоставлять явленья
обычные, понятные, земные, –
ведь призраков ты не встречал при жизни…
Скажи, кого ты вызвать бы хотел?
Эдмонд

Не знаю…
Гонвил

                Нет, подумай…
Эдмонд

                    Гонвил, Гонвил,
я что-то вспоминаю… что-то было
мучительное, смутное… Постой же,
начну я осторожно, потихоньку, –
я дома был, – друзья ко мне явились,
к дубовому струился потолку
из трубок дым, вращающийся плавно.
Все мелочи мне помнятся: вино
испанское тепло и мутно рдело.
Постой… Один описывал со вкусом,
как давеча он ловко ударял
ладонью мяч об каменные стенки;
другой втыкал сухие замечанья
о книгах, им прочитанных, о цифрах
заученных – но желчно замолчал,
когда вошел мой третий гость – красавец
хромой, – ведя ручного медвежонка
московского, – и цепью зверь ни разу
не громыхнул, пока его хозяин,
на стол поставив локти и к прозрачным
вискам прижав манжеты кружевные,
выплакивал стихи о кипарисах.
Постой… Что было после? Да, вбежал
еще один – толстяк в веснушках рыжих –
и сообщил мне на ухо с ужимкой
таинственной… Да, вспомнил все! Я несся,
как тень, как сон, по переулкам лунным
сюда, к тебе… Исчезла… как же так?..
…она всегда ходила в темном. Стелла…
…мерцающее имя в темном вихре,
души моей бессонница…
Гонвил

                    Друг друга
любили вы?..
Эдмонд

                    Не знаю, было ль это
любовью или бурей шумных крыльев…
Я звездное безумие свое,
как страшного пронзительного бога
от иноверцев, от тебя – скрывал.
Когда порой в тиши амфитеатра
ты взмахивал крылатым рукавом,
чертя скелет на грифеле скрипучем,
и я глядел на голову твою,
тяжелую, огромную, как ноша
Атланта, – странно было думать мне,
что ты мою бушующую тайну
не можешь знать… Я умер – и с собою
унес ее. Ты так и не узнал…
Гонвил

Как началось?..
Эдмонд

                Не знаю. Каждый вечер
я приходил к тебе. Курил, и слушал,
и ждал, томясь, – и Стелла проплывала
по комнате и снова возвращалась
к себе наверх по лестнице витой,
а изредка садилась в угол с книгой,
и призрачная пристальность была
в ее молчанье. Ты же, у камина
проникновенно пальцами хрустя,
доказывал мне что-нибудь, – Systema
Naturae сухо осуждал… Я слушал.
Она в углу читала, и, когда
страницу поворачивала, в сердце
моем взлетала молния… А после,
придя домой, – пред зеркалом туманным
я длительно глядел себе в глаза,
отыскивал запечатленный образ…
Затем свечу, шатаясь, задувал,
и до утра мерещилось мне в бурях
серебряных и черных сновидений
ее лицо склоненное, и веки
тяжелые, и волосы ее,
глубокие и гладкие, как тени
в ночь лунную; пробор их разделял,
как бледный луч, и брови вверх стремились
к двум облачкам, скрывающим виски…
Ты, Гонвил, управлял моею мыслью,
отчетливо и холодно. Она же
мне душу захлестнула длинным светом
и ужасом немыслимым… Скажи мне,
смотрел ли ты порою, долго, долго,
на небеса полночные? Не правда ль,
нет ничего страшнее звезд?
Гонвил

                        Возможно.
Но продолжай. О чем вы говорили?
Эдмонд

Мы говорили мало… Я боялся
с ней говорить. Был у нее певучий
и странный голос. Английские звуки
в ее устах ослабевали зыбко.
Слова слепые плыли между нами,
как корабли в тумане… И тревога
во мне росла. Душа моя томилась:
там бездны раскрывались, как глаза…
Невыносимо сладостно и страшно
мне было с ней, и Стелла это знала.
Как объясню мой ужас и виденья?
Я слышал гул бесчисленных миров
в ее случайных шелестах. Я чуял
в ее словах дыханье смутных тайн,
и крики, и заломленные руки
неведомых богов! Да, – шумно, шумно
здесь было, Гонвил, в комнате твоей,
хоть ты и слышал, как скребется мышь
за шкафом и как маятник блестящий
мгновенья костит… Знаешь ли, когда
я выходил отсюда, ощущал я
внезапное пустынное молчанье,
как после оглушительного вихря!..
Гонвил

Поторопи свое воспоминанье,
Эдмонд. Кто знает, может быть, сейчас
стремленье жизни мнимое прервется, –
исчезнешь ты, и я – твой сон – с тобою.
Поторопись. Случайное откинь,
сладчайшее припомни. Как признался?
Чем кончилось признанье?
Эдмонд

                        Это было
здесь, у окна. Мне помнится, ты вышел
из комнаты. Я раму расшатал,
и стекла в ночь со вздохом повернули.
Все небо было звездами омыто,
и в каменном туманном переулке,
рыдая, поднималась тишина.
И в медленном томленье я почуял,
что кто-то встал за мною. Наполнялась
душа волнами шума, голосами
растущими. Я обернулся. Близко
стояла Стелла. Дико и воздушно
ее глаза в мои глядели, – нет,
не ведаю – глаза ли это были
иль вечность обнаженная… Окно
за нами стукнуло, как бы от ветра…
Казалось мне, что, стоя друг пред другом,
громадные расправили мы крылья,
и вот концы серпчатых крыльев наших, –
пылающие длинные концы –
сошлись на миг… Ты понимаешь, – сразу
отхлынул мир; мы поднялись; дышали
в невероятном небе, – но внезапно
она одним движеньем темных век
пресекла наш полет, – прошла. Открылась
дверь дальняя, мгновенным светом брызнув;
закрылась… И стоял я весь в дрожанье
разорванного неба, весь звенящий,
звенящий…
Гонвил

                    Так ли? Это все, что было,
один лишь взгляд?
Эдмонд

                Когда бы он продлился,
душа бы задохнулась. Да, мой друг, –
один лишь взгляд. С тех пор мы не видались.
Ты помнишь ведь – я выбежал из дома,
ты из окна мне что-то крикнул вслед.
До полночи по городу я бредил,
со звездами нагими говорил…
Все отошло. Не выдержал я жизни,
и вот теперь…
Гонвил

                Довольно!
Эдмонд

                        Я за гранью
теперь – и все, что вижу…
Гонвил

                        Я сказал:
довольно!
Эдмонд

    Гонвил, что с тобой?..
Гонвил

                            Я долго
тебя морочил – вот и надоело…
Да, впрочем, ты с ума сошел бы, если
я продолжал бы так шутить… Не яду
ты выпил – это был раствор безвредный:
он, правда, вызывает слабость, смутность,
колеблет он чувствительные нити,
из мозга исходящие к глазам, –
но он безвреден… Вижу, ты смеешься?
Ну что ж, я рад, что опыт мой тебе
понравился…
Эдмонд

            Ах, милый Гонвил, – как же
мне не смеяться? Посуди! Ведь это
я сам сейчас придумываю, сам!
Играет мысль моя и ткет свободно
цветной узор из жизненных явлений,
из случаев нежданных – но возможных,
возможных, Гонвил!
Гонвил

                    Это бред… Очнись!
Не думал я… Как женщина, поддался…
Поверь, – ты так же жив, как я, и вдвое
живуче…
Эдмонд

            Так! Не может быть иначе!
В смерть пролетя, моя живая мысль
себе найти старается опору, –
земное объясненье… Дальше, дальше,
я слушаю…
Гонвил

                Очнись! Мне нужно было,
чтоб спотыкнулся ты; весь ум, всю волю
я приложил… Сперва не удавалось, –
уж мыслил я: «В Милане мой учитель
выкалывал глаза летучей мыши –
затем пускал – и все же при полете
она не задевала тонких нитей,
протянутых чрез комнату: быть может,
и он мои минует нити». Нет!
Попался ты, запутался!..
Эдмонд

                                Я знаю,
я знаю все, что скажешь! Оправдать,
унизить чудо – мысль моя решила.
Но подожди… в чем цель была обмана?
А, понял! Испытующая ревность
таилась под личиной ледяной…
Нет, – погляди, как выдумка искусна!
Напиток тот был ядом в самом деле,
и я в гробу, и все кругом – виденье, –
но мысль моя лепечет, убеждает:
нет, нет, – раствор безвредный! Он был нужен,
чтоб тайну ты свою открыл. Ты жив,
и яд – обман, и смерть – обман, и даже…
Гонвил

А если я скажу тебе, что Стелла
не умерла?
Эдмонд

                Да! Вот она – ступень
начальная… Ударом лжи холодной
ты вырвать мнил всю правду у любви.
Подослан был тот, рыжий, твой приятель,
ты мне внушил – сперва чужую смерть,
потом – мою, – чтоб я проговорился.
Так, кончено: подробно восстановлен
из сложных вероятностей, из хитрых
догадок, из обратных допущений
знакомый мир… Довольно, не трудись, –
ведь все равно ты доказать не можешь,
что я не мертв и что мой собеседник
не призрак. Знай, – пока в пустом пространстве
еще стремится всадник, – вызываю
возможные виденья. На могилу
слетает цвет с тенистого каштана.
Под муравой лежу я, ребра вздув,
но мысль моя, мой яркий сон загробный,
еще живет, и дышит, и творит.
Постой, – куда же ты?
Гонвил

                        А вот сейчас
увидишь…
(Открывает дверь на лестницу и зовет.)

    Стелла!..
Эдмонд

            Нет… не надо… слушай…
мне почему-то… страшно… Не зови!
Не смей! Я не хочу!..
Гонвил

                        Пусти, – рукав
порвешь… Вот сумасшедший, право…
(Зовет.)

                            Стелла!..
А, слышишь: вниз по лестнице легко
шуршит, спешит…
Эдмонд

            Дверь, дверь закрой! Прошу я!
Ах, не впускай. Дай продумать… Страшно…
Повремени, не прерывай полета, –
ведь это есть конец… паденье…
Гонвил

                                    Стелла!
Иди же…
Занавес

Дедушка Драма в одном действии

Действие происходит в 1816 году во Франции, в доме зажиточной крестьянской семьи. Просторная комната, окнами в сад. Косой дождь. Входят хозяева и незнакомец.

Жена

        …Пожалуйте. Тут наша
гостиная…
Муж

            Сейчас мы вам вина
дадим.
(К дочке.)

Джульетта, сбегай в погреб, – живо!
Прохожий

(озирается)

Ах, как у вас приятно…
Муж

                Вы садитесь, –
сюда…
Прохожий

        Свет… Чистота… Резной баул
в углу, часы стенные с васильками
на циферблате…
Жена

            Вы не вымокли?
Прохожий

                    Нисколько!
Успел под крышу заскочить… Вот ливень
так ливень! Вас я не стесняю? Можно
здесь переждать? Как только перестанет…
Муж

Мы рады, рады…
Жена

                Вы из наших мест?
Прохожий

Нет – странник я… Недавно лишь вернулся
на родину. Живу у брата, в замке
де Мэриваль… Недалеко отсюда…
Муж

А, знаем, знаем…
(К дочке, вошедшей с вином.)

            Ставь сюда, Джульетта.
Так. Пейте, сударь. Солнце, – не вино!
Прохожий

(чокается)

За ваше… Эх, душистое какое!
И дочь у вас – хорошая… Джульетта,
душа, где твой Ромео?
Жена

(смеется)

                Что такое –
«Ромео»?
Прохожий

            Так… Она сама узнает
когда-нибудь…
Джульетта

            Вы дедушку видали?
Прохожий

Нет, не видал.
Джульетта

            Он – добрый…
Муж

(к жене)

                    Где он, кстати?
Жена

Спит у себя – и чмокает во сне,
как малое дитя…
Прохожий

                Он очень стар –
ваш дедушка?
Муж

        Лет семьдесят, пожалуй…
Не знаем мы…
Жена

            Ведь он нам не родня:
мы дедушкой его прозвали сами.
Джульетта

Он – ласковый…
Прохожий

            Но кто же он?
Муж

                    Да то-то
оно и есть, что мы не знаем… Как-то,
минувшею весною, появился
в деревне старец, – видно, издалека.
Он имени не помнил своего,
на все вопросы робко улыбался…
Его сюда Джульетта привела.
Мы накормили, напоили старца;
он ворковал, облизывался, жмурясь,
мне руку мял с блаженною ужимкой, –
а толку никакого: видно, разум
в нем облысел… Его мы у себя
оставили, – Джульетта упросила…
И то сказать: он неженка, сластена…
Недешево обходится он нам.
Жена

Не надо, муж, – он – старенький…
Муж

                    Да что же, –
я ничего… так – к слову… Пейте, сударь!
Прохожий

Спасибо, пью; спасибо… Впрочем, скоро
домой пора… Вот дождь… Земля-то ваша
задышит!
Муж

            Слава Богу! Только это
одна игра – не дождь. Глядите, солнце
уж сквозь него проблескивает… эх!..
Прохожий

Дым золотой… Как славно!
Муж

                Вот вы, сударь,
любуетесь, – а нам-то каково?
Ведь мы – земля. Все думы наши – думы
самой земли… Мы чувствуем, не глядя,
как набухает семя в борозде,
как тяжелеет плод… Когда от зноя
земля горит и трескается, – так же
у нас ладони трескаются, сударь!
А дождь пойдет – мы слушаем тревожно –
и молим про себя: «Шум, свежий шум,
не перейди в постукиванье града!..»
И если этот прыгающий стук
об наши подоконники раздастся, –
тогда, тогда мы затыкаем уши,
лицо в подушки прячем, – словно трусы
при перестрелке дальней! Да – немало
у нас тревог… Недавно вот, – на груше
червь завелся – большущий, в бородавках,
зеленый черт! А то – холодной сыпью
тля облепит молоденькую ветвь…
Вот и крутись!
Прохожий

            Зато какая гордость
для вас, какая радость, – получать
румяное, душистое спасибо
деревьев ваших!
Жена

            Дедушка – вот тоже –
прилежно ждет каких-то откровений,
прикладывая ухо то к коре,
то к лепестку… Мне кажется, – он верит,
что души мертвых в лилиях, в черешнях
потом живут.
Прохожий

        Не прочь я был бы с ним
потолковать… люблю я этих нежных
юродивых…
Жена

        Как погляжу на вас –
мне ваших лет не высчитать. Как будто
не молоды, а вместе с тем… не знаю…
Прохожий

А ну прикиньте, угадайте.
Муж

                        Мирно
вы прожили, должно быть. Ни морщинки
на вашем лбу…
Прохожий

        Какое – мирно!
(Смеется.)

                            Если б
все записать… Подчас я сам не верю
в свое былое! От него пьянею,
как вот – от вашего вина. Я пил
из чаши жизни залпами такими,
такими… Ну и смерть порой толкала
под локоть… Вот, – хотите вы послушать
рассказ о том, как летом, в девяносто
втором году, в Лионе, господин
де Мэриваль – аристократ, изменник,
и прочее, и прочее – спасен был
у самой гильотины?
Жена

                        Расскажите,
мы слушаем…
Прохожий

            Мне было двадцать лет
в тот буйный год. Громами Трибунала
я к смерти был приговорен – за то ли,
что пудрил волосы, иль за приставку
пред именем моим, – не знаю: мало ль
за что тогда казнили… В тот же вечер
на эшафот я должен был явиться, –
при факелах… Палач был, кстати, ловкий,
старательный: художник, – не палач.
Он своему парижскому кузену
все подражал – великому Самсону:
такую же тележку он завел
и головы отхваченные – так же
раскачивал, за волосы подняв…
Вот он меня повез. Уже стемнело,
вдоль черных улиц зажигались окна
и фонари. Спиною к ветру сидя
в тележке тряской и держась за грядки
застывшими руками, думал я, –
о чем? – да все о пустяках каких-то, –
о том, что вот – платка не взял с собою,
о том, что спутник мой – палач – похож
на лекаря почтенного… Недолго
мы ехали. Последний поворот –
и распахнулась площадь, посредине
зловеще озаренная… И вот,
когда палач с какой-то виноватой
учтивостью помог мне слезть с тележки –
и понял я, что кончен, кончен путь,
тогда-то страх схватил меня под горло…
И сумрачное уханье толпы, –
глумящейся, быть может (я не слышал), –
движенье конских крупов, копья, ветер,
чад факелов пылающих – все это,
как сон, прошло, и я одно лишь видел,
одно: там, там, высоко в черном небе,
стальным крылом косой тяжелый нож
меж двух столбов висел, упасть готовый,
и лезвие, летучий блеск ловя,
уже как будто вспыхивало кровью!
И на помост, под гул толпы далекой,
я стал всходить – и каждая ступень
по-разному скрипела. Молча сняли
с меня камзол, и ворот до лопаток
разрезали… Доска была – что мост
взведенный: к ней – я знал – меня привяжут,
опустят мост, со стуком вниз качнусь,
между столбов ошейник деревянный
меня захлопнет, – и тогда, тогда-то
смерть, с грохотом мгновенным, ухнет сверху!
И вот не мог я проглотить слюну,
предчувствием ломило мне затылок,
в висках гремело, разрывалась грудь
от трепета и топота тугого, –
но, кажется, я с виду был спокоен…
Жена

О, я кричала бы, рвалась бы, – криком
пощады я добилась бы… Но как же,
но как же вы спаслись?..
Прохожий

                Случилось чудо…
Стоял я, значит, на помосте. Рук
еще мне не закручивали. Ветер
мне плечи леденил… Палач веревку
какую-то распутывал. Вдруг – крик:
«Пожар!» – и в тот же миг всплеснуло пламя
из-за перил, и в тот же миг шатались
мы с палачом, боролись на краю
площадки… Треск, – в лицо пахнуло жаром,
рука, меня хватавшая, разжалась, –
куда-то падал я, кого-то сшиб,
нырнул, скользнул в потоки дыма, в бурю
дыбящихся коней, людей бегущих…
«Пожар! пожар!» – все тот же бился крик,
захлебывающийся и блаженный!
А я уже был далеко! Лишь раз
я оглянулся на бегу и видел –
как в черный свод клубился дым багровый,
как запылали самые столбы
и рухнул нож, огнем освобожденный!
Жена

Вот ужасы!..
Муж

                Да! Тот, кто смерть увидел,
уж не забудет… Помню, как-то воры
в сад забрались. Ночь, темень, жутко… Снял я
ружье с крюка…
Прохожий

(задумчиво перебивает)

                Так спасся я – и сразу
как бы прозрел: я прежде был рассеян,
и угловат, и равнодушен… Жизни,
цветных пылинок жизни нашей милой
я не ценил – но, увидав так близко
те два столба, те узкие ворота
в небытие, те отблески, тот сумрак…
И Францию под свист морского ветра
покинул я, и Франции чуждался,
пока над ней холодный Робеспьер
зеленоватым призраком маячил, –
пока в огонь шли пыльные полки
за серый взгляд и челку Корсиканца…
Но нелегко жилось мне на чужбине:
я в Лондоне угрюмом и сыром
преподавал науку поединка.
В России жил, играл на скрипке в доме
у варвара роскошного… Затем
по Турции, по Греции скитался.
В Италии прекрасной голодал.
Видов видал немало. Был матросом,
был поваром, цирюльником, портным –
и попросту – бродягой… Все же ныне
благодарю я Бога ежечасно
за трудности, изведанные мной, –
за шорохи колосьев придорожных,
за шорохи и теплое дыханье
всех душ людских, прошедших близ меня…
Муж

Всех, сударь, всех? Но вы забыли душу
того лихого мастера, с которым
вы встретились, тогда – на эшафоте…
Прохожий

Нет, не забыл. Через него-то мир
открылся мне. Он был ключом – невольно…
Муж

Нет, не пойму…
(Встает.)

                    До ужина работу
мне кончить надо… Ужин наш – нехитрый…
Но, может быть…
Прохожий

        Что ж – я не прочь…
Муж

                            Вот ладно!
(Уходит.)


Прохожий

Простите болтуна… Боюсь – докучен
был мой рассказ…
Жена

            Да что вы, сударь, что вы…
Прохожий

Никак вы детский чепчик шьете?..
Жена

(смеется)

                                        Да.
Он к Рождеству, пожалуй, пригодится…
Прохожий

Как хорошо…
Жена

            А вот другой младенец…
вон там, в саду…
Прохожий

(смотрит в окно)

            А, дедушка… Прекрасный
старик… Весь серебрится он на солнце.
Прекрасный… И мечтательное что-то
в его движеньях есть. Он пропускает
сквозь пальцы стебель лилии – нагнувшись
над цветником, – лишь гладит, не срывает,
и нежною застенчивой улыбкой
весь озарен…
Жена

            Да, лилии он любит, –
ласкает их и с ними говорит.
Для них он даже имена придумал, –
каких-то все маркизов, герцогинь…
Прохожий

Как хорошо… Вот он-то, верно, мирно
свой прожил век, – да, где-нибудь в деревне,
вдали от бурь гражданских и иных…
Жена

Он врачевать умеет… Знает травы
целебные. Однажды дочку нашу…
Врывается Джульетта с громким хохотом.


Джульетта

Ах, мама, вот умора!..
Жена

        Что такое?
Джульетта

Там… дедушка… корзинка… Ах!..
(Смеется.)


Жена

                    Да толком
ты расскажи…
Джульетта

        Умора!.. Понимаешь,
я, мама, шла – вот только что, – шла садом
за вишнями, – а дедушка увидел,
весь съежился – и хвать мою корзинку –
ту, новую, обитую клеенкой
и уж запачканную соком, – хвать! –
и как швырнет ее – да прямо в речку, –
ее теперь теченьем унесло.
Прохожий

Вот странно-то… Бог весть мосты какие
в его мозгу раскидывает мысль…
Быть может… Нет…
(Смеется.)

            Я сам порою склонен
к сопоставленьям странным… Так – корзинка,
обитая клеенкой, покрасневшей
от ягод, мне напоминает… Тьфу!
Какие бредни жуткие! Позвольте
не досказать…
Жена

(не слушая)

        Да что он, право… Папа
рассердится. Ведь двадцать су – корзина.
(Уходит с дочкой.)


Прохожий

(смотрит в окно)

Ведут, ведут… Как дуется старик
забавно… Впрямь – обиженный ребенок…
Возвращаются с дедушкой.


Жена

Тут, дедушка, есть гость у нас… Смотри
какой…
Дедушка

        Я не хочу корзинки той. Не надо
таких корзинок…
Жена

            Полно, полно, милый…
Ее ведь нет. Она ушла. Совсем.
Ну успокойся… Сударь, вы его
поразвлеките… Нужно нам идти
готовить ужин…
Дедушка

                    Это кто такой?
Я не хочу…
Жена

(в дверях)

        Да это – гость наш. Добрый.
Садись, садись. А он какие сказки
нам рассказал, – о палаче в Лионе,
о казни, о пожаре!.. Ай, занятно.
Вы, сударь, – повторите.
(Уходит с дочкой.)


Дедушка

                        Что такое?
Что, что она сказала? Это странно…
Палач, пожар…
Прохожий

(в сторону)

                Ну вот, перепугался…
Эх, глупая, зачем сказала, право…
(Громко.)

Я, дедушка, шутил… Ответь мне лучше –
о чем беседуешь в саду – с цветами,
с деревьями? Да что же ты так смотришь?
Дедушка

(пристально)

Откуда ты?
Прохожий

                Я – так, – гулял…
Дедушка

                                Постой,
постой, останься тут, сейчас вернусь я.
(Уходит.)


Прохожий

(ходит по комнате)

Какой чудак! Не то он всполошился,
не то он что-то вспомнил… Неприятно
и смутно стало мне, – не понимаю…
Вино тут, видно, крепкое…
(Напевает.)

                            Тра-рам,
тра-ра… Да что со мною? Словно –
какое-то томленье… Фу, как глупо…
Дедушка

(входит)

А вот и я… Вернулся.
Прохожий

                Здравствуй, здравствуй…
(В сторону.)

Э, он совсем веселенький теперь!
Дедушка

(переступает с ноги на ногу, заложив руки за спину)

Я здесь живу. Вот в этом доме. Здесь
мне нравится. Вот – например – смотри-ка, –
какой тут шкаф…
Прохожий

            Хороший…
Дедушка

                           Это, знаешь, –
волшебный шкаф. Что делается в нем,
что делается!.. В скважинку, в замочек
взгляни-ка… а?
Прохожий

                Волшебный? Верю, верю…
Ай, шкаф какой!.. Но ты мне не сказал –
про лилии: о чем толкуешь с ними?
Дедушка

Ты – в скважинку…
Прохожий

                        Я вижу и отсюда…
Дедушка

Нет, – погляди вплотную…
Прохожий

                            Да нельзя же, –
стол – перед шкафом, стол…
Дедушка

                            Ты… ляг на стол,
ляг… животом…
Прохожий

            Ну право же, – не стоит.
Дедушка

Не хочешь ты?
Прохожий

            Смотри, – какое солнце!
И весь твой сад блестит, блестит…
Дедушка

                                Не хочешь?
Жаль… Очень жаль. Там было бы, пожалуй,
удобнее…
Прохожий

            Удобней? Для чего же?
Дедушка

Как – для чего?..
(Взмахивает топором, который держал за спиною.)


Прохожий

            Брось! Тише!
(Борются.)


Дедушка

                        Нет… Стой… Не надо
мешать мне… Так приказано… Я должен…
Прохожий

(сшибает его)

Довольно!
                Вот оно – безумье!.. Ох…
Не ожидал я… Мямлил да мурлыкал –
и вдруг…
            Но что я? Словно – это раз
уж было… или же приснилось? Так же,
вот так же я боролся… Встань! Довольно!
Встань… Отвечай… Как смотрит он, как смотрит!
А эти пальцы – голые, тупые…
Ведь я уже их… видел! Ты ответишь,
добьюсь я! Ах, как смотрит…
(Наклоняется над лежащим.)

                                Нет… не скажет…
Джульетта

(в дверях)

Что сделали вы с дедушкой…
Прохожий

                                Джульетта…
ты… уходи…
Джульетта

                Что сделали вы…
Занавес

Агасфер Драматический монолог, написанный в виде пролога для инсценированной симфонии

Пролог
(Голос в темноте)

Все, все века, прозрачные, лепные
тобой, любовь, снутри озарены, –
как разноцветные амфоры… Сны
меня томят, апокрифы земные…
Века, века… Я в каждом узнаю
одну черту моей любви. Я буду
и вечно был: душа моя в Иуду
врывается, и – небо продаю
за грешницу… Века плывут. Повсюду
я странствую: как Черный Паладин,
с Востока еду в золотистом дыме…
Века плывут, и я меняюсь с ними:
Флоренции я страстный властелин,
и весь я – пламя, роскошь и отвага!..
Но вот мой путь ломается, как шпага:
я – еретик презренный… Я – Марат,
в июльский день тоскующий… Бродяга –
я, Байрон, – средь невидимых дриад
в журчащей роще, – что лепечет влага?
Не знаю, – прохожу… Ловлю тебя,
тебя, Мария, сон мой безглагольный,
из века в век!.. По-разному любя,
мы каждому из тех веков невольно
цвет придаем, – цвет, облик и язык,
ему присущие… Тоскуем оба:
во мне ты ищешь звездного огня,
в тебе ищу – земного. У меня –
два спутника: один – Насмешка; Злоба –
другой; и есть еще один Старик –
любви моей бессмертный соглядатай…
А вкруг тебя скользят четой крылатой
два голубиных призрака всегда…
Летит твоя падучая звезда
из века в век, – и нет тебе отрады:
ты – Грешница в евангельском луче;
ты – бледная Принцесса у ограды;
ты – Флорентийка в пламенной парче,
вся ревностью кипящая Киприда!
Ты – пленница священного Мадрида,
в тугих цепях, с ожогом на плече…
Ты – девушка, вошедшая к Марату…
Как помню я последнюю утрату, –
как помню я!.. Гречанкою слепой
являешься – и лунною стопой
летаешь ты по рощице журчащей.
Иду я – раб, тоску свою влачащий…
Века, века… Я в каждом узнаю
одну черту моей любви; для каждой
черты – свой век; и все они мою
тоску таят… Я – дух пустынной жажды,
я – Агасфер. То в звездах, то в пыли
я странствую. Вся летопись земли –
сон обо мне. Я был и вечно буду.
Пускай же хлынут звуки отовсюду!
Встаю, тоскую, крепну… В вышине
моя любовь сейчас наполнит своды!..
О музыка моих скитаний, воды
и возгласы веков, ко мне… ко мне!..

Полюс Драма в одном действии

…He was a very gallant gentleman[16].

Из записной книжки капитана Скотта
Внутренность палатки. Четыре фигуры: Капитан Скэт, по прозванию Хозяин, и Флэминг полусидят, Кингсли и Джонсон спят, с головой закутавшись. У всех четверых ноги в меховых мешках.


Флэминг

Двенадцать миль всего, – а надо ждать…
Какая буря!.. Рыщет, рвет… Все пишешь,
Хозяин?
Капитан Скэт

(перелистывая дневник)

        Надо же…
                    Сегодня сорок
четыре дня, как с полюса обратно
идем мы, и сегодня пятый день,
как эта буря держит нас в палатке
без пищи…
Джонсон

(спросонья)

            Ох…
Капитан Скэт

                Проснулся? Как себя
ты чувствуешь?
Джонсон

            Да ничего… Занятно…
Я словно на две части разделен:
одна – я сам – сильна, ясна; другая –
цинга – все хочет спать… Такая соня…
Капитан Скэт

Воды тебе не надо?
Джонсон

                        Нет, спасибо…
И вот еще: мне как-то в детстве снилось –
запомнилось, – что ноги у меня,
как посмотрел я, превратились в ноги
слона.
(Смеется.)

    Теперь мой сон сбылся, пожалуй.
А Кингсли – как?
Капитан Скэт

            Плох, кажется… Он бредил,
теперь – затих.
Джонсон

        Когда мы все вернемся, –
устроим мы такой, такой обед –
с индейкою, – а главное, с речами,
речами…
Капитан Скэт

        Знаем – за индейку сам
сойдешь, когда напьешься хорошенько?
А, Джонсон?..
                Спит уже…
Флэминг

                        Но ты подумай –
двенадцать миль до берега, до бухты,
где ждет, склонив седые мачты набок,
корабль наш… между синих льдин! Так ясно
его я вижу!..
Капитан Скэт

            Что же делать, Флэминг…
Не повезло нам. Вот и все…
Флэминг

                            И только
двенадцать миль!..
            Хозяин, – я не знаю –
как думаешь, – когда б утихла буря,
могли бы мы, таща больных на санках,
дойти?..
Капитан Скэт

        Едва ли…
Флэминг

                Так. А если б… Если б
их не было?
Капитан Скэт

        Оставим это… Мало ль,
что можно допустить…
                Друг, посмотри-ка,
который час.
Флэминг

            Ты прав, Хозяин… Шесть
минут второго…
Капитан Скэт

            Что же, мы до ночи
продержимся… Ты понимаешь, Флэминг,
ведь ищут нас, пошли навстречу с моря –
и, может быть, наткнутся… А покамест
давай-ка спать… Так будет легче…
Флэминг

                                    Нет, –
спать не хочу.
Капитан Скэт

            Тогда меня разбудишь –
так – через час. Не то могу скользнуть…
скользнуть… ну, понимаешь…
Флэминг

                            Есть, Хозяин.
(Пауза.)

Все трое спят… Им хорошо… Кому же
я объясню, что крепок я и жаден,
что проглотить я мог бы не двенадцать,
а сотни миль? – так жизнь во мне упорна.
От голода, от ветра ледяного
во мне все силы собрались в одну
горячую тугую точку… Точка
такая может все на свете…
(Пауза.)

                                    Джонсон,
ты что? Помочь?
Джонсон

                Я сам – не беспокойся…
Я, Флэминг, выхожу…
Флэминг

                        Куда же ты?..
Джонсон

Так – поглядеть хочу я, не видать ли
чего-нибудь. Я, может быть, пробуду
довольно долго…
Флэминг

                Ты – смотри – в метели
не заблудись…
            Ушел… Вот чудо: может
еще ходить, хоть ноги у него
гниют…
(Пауза.)

        Какая буря! Вся палатка
дрожит от снегового гула…
Кингсли

(бредит)

                            Джесси,
моя любовь, – как хорошо… Мы полюс
видали, я привез тебе пингвина.
Ты, Джесси, посмотри, какой он гла…
гла… гладенький… и ковыляет… Джесси,
ты жимолость…
(Смеется.)


Флэминг

            Счастливец… Никого-то
нет у меня, о ком бы мог я бредить…
У капитана в Лондоне жена,
сын маленький. У Кингсли – вот – невеста,
почти вдова… У Джонсона – не знаю,
мать, кажется… Вот глупый – вздумал тоже
пойти гулять. Смешной он, право, – Джонсон.
Жизнь для него – смесь подвига и шутки,
не знает он сомнений, и пряма
душа его, как тень столба на ровном
снегу… Счастливец… Я же трус, должно быть;
меня влекла опасность, – но ведь так же
и женщин пропасти влекут. Неладно
я прожил жизнь… Юнгóй был, водолазом;
метал гарпун в неслыханных морях.
О эти годы плаваний, скитаний,
томлений!.. Мало жизнь мне подарила
ночей спокойных, дней благих… И все же…
Кингсли

(бредит)

Поддай! Поддай! Так! Молодец! Скорее!
Бей! Не зевай! По голу!.. Отче наш,
иже еси…
(Бормочет.)


Флэминг

                …И все же нестерпимо
жить хочется… Да – гнаться за мячом,
за женщиной, за солнцем, – или проще –
есть, много есть – рвать, рвать сардинок жирных
из золотого масла, из жестянки…
Жить хочется до бешенства, до боли –
жить как-нибудь…
Капитан Скэт

                Что, что случилось? Кто там?
Что случилось?..
Флэминг

                    Ничего, Хозяин.
Спокойно все… Вот только Кингсли бредит…
Капитан Скэт

                                                Ох…
Мне снился сон какой-то, светлый, страшный.
Где Джонсон?
Флэминг

                Вышел… Посмотреть хотел он,
не видно ли спасенья.
Капитан Скэт

                            Как давно?
Флэминг

Минут уж двадцать…
Капитан Скэт

                    Флэминг! – что ж ты, право,
не надо было выпускать его…
но, впрочем…
                Помоги мне встать, скорей,
скорей… Мы выйдем…
Флэминг

                        Я, Хозяин, думал…
Капитан Скэт

Нет, ты не виноват.
                    Ух, снегу сколько!
Уходят вместе. Пауза.


Кингсли

(один, бредит)

Ты не толкай – сам знаю – брось – не нужно
меня толкать…
(Приподнимается.)

                Хозяин, Флэминг, Джонсон!
Хозяин!..
            Никого… А! Понимаю,
втроем ушли. Им, верно, показалось,
что я уж мертв… Оставили меня,
пустились в путь…
                Нет! Это шутка! Стойте,
вернитесь же… хочу я вам сказать…
хочу я вам… А! Вот что значит смерть:
стеклянный вход… вода… вода… все ясно…
Пауза. Возвращаются Капитан и Флэминг.


Капитан Скэт

Вот глупо – не могу ступать.
                        Спасибо…
Но все равно. Мы Джонсона едва ли
могли б найти… Ты понял, что он сделал?
Флэминг

Конечно… Ослабел, упал; бессильный,
звал, может быть… Все это очень страшно…
(Отходит вглубь палатки.)


Капитан Скэт

(про себя)

Нет, – он не звал. Ему лишь показалось,
что он – больной – мешает остальным, –
и вот ушел… Так это было просто
и доблестно… Мешок мой словно камень –
не натянуть…
Флэминг

                    Хозяин! Плохо! Кингсли
скончался… Посмотри…
Капитан Скэт

                        Мой бедный Эрик!
Зачем я взял его с собой? Средь нас
он младший был… Как он заплакал – помнишь, –
когда на полюсе нашли мы флаг
норвежский… Тело можно тут оставить –
не трогай…
(Пауза.)


Флэминг

                Мы одни теперь, Хозяин…
Капитан Скэт

Но ненадолго, друг мой, ненадолго…
Флеминг

Пурга смолкает…
Капитан Скэт

                        Знаешь ли – я думал –
вот, например, – Колумб… Страдал он, верно, –
зато открыл чудеснейшие страны,
а мы страдали, чтоб открыть одни
губительные белые пустыни…
И знаешь, – все-таки так надо…
Флэминг

                                    Что же,
Хозяин, – не попробовать ли нам?
Двенадцать миль – и спасены…
Капитан Скэт

                            Нет, Флэминг,
встать не могу…
Флэминг

            Есть санки…
Капитан Скэт

                            Не дотащишь –
тяжелый я. Здесь лучше мне. Здесь тихо.
Да и душа тиха – как воскресенье
в шотландском городишке… Только ноги
чуть ноют, – и бывают скучноваты
медлительные воскресенья наши…
Жаль, – шахмат нет. Сыграли бы…
Флэминг

                                    Да, жалко…
Капитан Скэт

Послушай, Флэминг, – ты один отправься…
Флэминг

Тебя оставить здесь? И ты так слаб…
Сам говоришь, что ночь едва ли можешь…
Капитан Скэт

Иди один. Я так хочу.
Флэминг

                            Но как же…
Капитан Скэт

Я дотяну, я дотяну… Успеешь
прислать за мной, когда достигнешь бухты.
Иди! Быть может, даже по дороге
ты наших встретишь. Я хочу, иди же…
Я требую…
Флэминг

            Да, – я пойду, пожалуй…
Капитан Скэт

Иди… Что ты возьмешь с собою?
Флэминг

                                    Санок
не нужно мне – вот только эти лыжи
да палку…
Капитан Скэт

        Нет, постой, – другую пару…
Мне кажется, запяточный ремень
на этой слаб…
            Прощай… Дай руку… Если –
нет, – все равно…
Флэминг

                Эх, компас мой разбит…
Капитан Скэт

Вот мой, бери…
Флэминг

                Давай…
                        Что ж, я готов…
Итак, – прощай, Хозяин, я вернусь
с подмогой завтра к вечеру, не позже…
Капитан Скэт

Прощай.
Флэминг уходит.

        Да, – он дойдет… Двенадцать миль…
К тому же пурга стихает…
(Пауза.)

                        Помолиться надо…
Дневник – вот он, смиренный мой и верный
молитвенник… Начну-ка с середины…
(Читает.)

«Пятнадцатое ноября; луна
горит костром; Венера как японский
фонарик…
(Перелистывает.)

            Кингсли – молодец. Все будто
играет – крепкий, легкий… Нелады
с собачками: Цыган ослеп, а Рябчик
исчез: в тюленью прорубь, вероятно,
попал…
        Сочельник: по небу сегодня
Aurora borealis[17] раздышалась…
(Перелистывает.)

Февраль, восьмое: полюс. Флаг норвежский
торчит над снегом… Нас опередили.
Обидно мне за спутников моих.
Обратно…
(Перелистывает.)

            Восемнадцатое марта.
Плутаем. Санки вязнут. Кингсли сдал.
Двадцатое: последнее какао
и порошок мясной… Болеют ноги
у Джонсона. Он очень бодр и ясен.
Мы всё еще с ним говорим о том,
что будем делать после, возвратившись».
Ну что ж… Теперь прибавить остается –
эх, карандаш сломался…
                        Это лучший
конец, пожалуй…
                    Господи, готов я.
Вот жизнь моя, как компасная стрелка,
потрепетав, на полюс указала,
и этот полюс – Ты…
                    На беспредельных
Твоих снегах я лыжный след оставил.
Всё. Это всё.
(Пауза.)

            А в парке городском,
там, в Лондоне, с какой-нибудь игрушкой, –
весь солнечный, – и голые коленки…
Потом ему расскажут…
(Пауза.)

                        Тихо все.
Мне мнится: Флэминг по громадной глади
идет, идет… Передвигая лыжи
так равномерно – раз, два… Исчезает…
А есть уже не хочется… Струится
такая слабость, тишина по телу…
(Пауза.)

И вероятно, это бред… Я слышу…
я слышу… Неужели же возможно?
Нашли, подходят, это наши, наши…
Спокойно, капитан, спокойно… Нет же,
не бред, не ветер. Ясно различаю
скрип по снегу, движенье, снежный шаг.
Спокойно… Надо встать мне… Встретить…
                                        Кто там?
Флэминг

(входит)

Я, Флэминг…
Капитан Скэт

                А!.. Пурга угомонилась,
не правда ли?
Флэминг

                Да, прояснилось. Тихо…
(Садится.)

Шатер-то наш сплошь светится снаружи –
опорошен…
Капитан Скэт

                Есть ножик у тебя?
Мой карандаш сломался. Так. Спасибо.
Мне нужно записать, что ты вернулся.
Флэминг

Добавь, что Джонсон не вернулся.
Капитан Скэт

                                    Это
одно и то же…
(Пауза.)


Флэминг

                    Наш шатер легко
заметить – так он светится…
                            Да, кстати –
про Джонсона: наткнулся я на тело
его. Ничком зарылся в снег, откинув
башлык…
Капитан Скэт

                Я, к сожаленью, замечаю,
что дольше не могу писать… Послушай,
скажи мне, – отчего ты воротился…
Флэминг

Да я не мог иначе… Он лежал
так хорошо, – так смерть его была
уютна. Я теперь останусь…
Капитан Скэт

                                        Флэминг,
ты помнишь ли, как в детстве мы читали
о приключеньях, о Синдбаде, – помнишь?
Флэминг

Да, помню.
Капитан Скэт

                Люди сказки любят – правда?
Вот мы с тобой – одни, в снегах, далеко…
Я думаю, что Англия…
Занавес

Трагедия господина Морна

АКТ I
Сцена I
Комната. Шторы опущены. Пылает камин. В кресле у огня, закутанный в пятнистый плед, дремлет Тременс. Он тяжело просыпается.


Тременс

Сон, лихорадка, сон; глухие смены
двух часовых, стоящих у ворот
моей бессильной жизни…
                            На стенах
цветочные узоры образуют
насмешливые лица; не огнем,
а холодом змеиным на меня
шипит камин горящий… Сердце, сердце,
заполыхай! Изыди, змий озноба!..
Бессилен я… Но, сердце, как хотел бы
я передать мой трепетный недуг
столице этой стройной и беспечной,
чтоб площадь Королевская потела,
пылала бы, как вот мое чело;
чтоб холодели улицы босые,
чтоб сотрясались в воздухе свистящем
высокие дома, сады, статуи
на перекрестках, пристани, суда
на судорожной влаге!..
(Зовет.)

                            Элла!.. Элла!..
Входит Элла, нарядно причесанная, но в халатике.


Тременс

Портвейна дай и склянку, ту, направо,
с зеленым ярлыком…
                    Так что же, едешь
плясать?
Элла

(открывает графин)

    Да.
Тременс

        Твой Клиян там будет?
Элла

                                    Будет.
Тременс

Любовь?
Элла

(садится на ручку кресла)

        Не знаю… Странно это все…
Совсем не так, как в песнях… Этой ночью
мне чудилось: я – новый, белый мостик,
сосновый, кажется, в слезах смолы, –
легко так перекинутый над бездной…
И вот я жду. Но – не шагов пугливых,
нет, – жаждал мостик сладко поддаваться,
мучительно хрустеть – под грубым громом
слепых копыт… Ждала – и вот, внезапно,
увидела: ко мне, ко мне, – пылая,
рыдая, – мчится облик Минотавра,
с широкой грудью и с лицом Клияна!
Блаженно поддалась я, – и проснулась…
Тременс

Я понял, Элла… Что же, мне приятно:
то кровь моя воскликнула в тебе, –
кровь жадная…
Элла

(готовит лекарство)

Кап… кап… пять, шесть… кап… семь… Довольно?
Тременс

Да. Одевайся, поезжай… уж время…
Стой, – помешай в камине…
Элла

                                    Угли, угли,
румяные сердечки… Чур – гореть!
(Смотрится в зеркало.)

Я хорошо причесана? А платье
надену газовое, золотое.
Так я пойду…
(Пошла, остановилась.)

            Ах, мне Клиян намедни
стихи принес; он так смешно поет
свои стихи! Чуть раздувая ноздри,
прикрыв глаза, – вот так, смотри, ладонью
поглаживая воздух, как собачку…
(Смеясь, уходит.)


Тременс

Кровь жадная… А мать ее была
доверчивая, нежная такая;
да, нежная и цепкая, как цветень,
летящий по ветру – ко мне на грудь…
Прочь, солнечный пушок!.. Спасибо, смерть,
что от меня взяла ты эту нежность:
свободен я, свободен и безумен…
Еще не раз, услужливая смерть,
столкуемся… О, я тебя пошлю
вон в эту ночь, в те огненные окна
над темными сугробами – в дома,
где пляшет, вьется жизнь… Но надо ждать…
Еще не время… надо ждать.
Задремал было. Стук в дверь.


Тременс

(встрепенувшись)

                        Войдите!..
Слуга

Там, сударь, человек какой-то – темный,
оборванный – вас хочет видеть…
Тременс

                                Имя?
Слуга

Не говорит.
Тременс

        Впусти.
Слуга вышел. В открытую дверь вошел человек, остановился на пороге.


Тременс

                    Что вам угодно?
Человек

(медленно усмехнувшись)

…И на плечах все тот же пестрый плед.
Тременс

(всматривается)

Позвольте… Муть в глазах… но – узнаю,
но узнаю… Да, точно… Ты, ты? Ганус?
Ганус

Не ожидал? Мой друг, мой вождь, мой Тременс,
не ожидал?..
Тременс

                Четыре года, Ганус!..
Ганус

Четыре года? Каменные глыбы –
не годы! Камни, каторга, тоска –
и вот – неописуемое бегство!..
Скажи мне, что – жена моя – Мидия…
Тременс

Жива, жива… Да, узнаю я друга –
все тот же Ганус, легкий, как огонь,
все та же страстность в речи и в движеньях…
Так ты бежал? А что же… остальные?
Ганус

Я вырвался – они еще томятся…
Я, знаешь ли, к тебе, как ветер, – сразу,
еще не побывал я дома… Значит,
ты говоришь, Мидия…
Тременс

                            Слушай, Ганус,
мне нужно объяснить тебе… Ведь странно,
что главный вождь мятежников… Нет, нет,
не прерывай! Ведь это правда странно,
что смею я на воле быть, когда
я знаю, что страдают в черной ссылке
мои друзья? Ведь я живу, как прежде;
меня молва не именует; я
все тот же вождь извилистый и тайный…
Но, право же, я сделал все, чтоб с вами
гореть в аду: когда вас всех схватили,
я, неподкупный, написал донос
на Тременса… Прошло два дня; на третий
мне был ответ. Какой? А вот послушай:
был, помню, вечер ветреный и тусклый.
Свет зажигать мне было лень. Смеркалось.
Я тут сидел и зыблился в ознобе,
как отраженье в проруби. Из школы
еще не возвращалась Элла. Вдруг – стучат,
и входит человек: лица не видно
в потемках, голос – глуховатый, тоже
как бы подернут темнотой… Ты, Ганус,
не слушаешь!..
Ганус

                Мой друг, мой добрый друг,
ты мне потом расскажешь. Я взволнован,
я не слежу. Мне хочется забыть,
забыть все это: дым бесед мятежных,
ночные подворотни… Посоветуй,
что делать мне: идти ль сейчас к Мидии
иль подождать? Ах, не сердись! не надо!..
Ты – продолжай…
Тременс

                Пойми же, Ганус, должен
я объяснить! Есть вещи поважнее
земной любви…
Ганус

                …Так этот незнакомец… –
рассказывай…
Тременс

                …Был очень странен. Тихо
он подошел. «Король письмо прочел
и за него благодарит», – сказал он,
перчатку сняв, и, кажется, улыбка
скользнула по туманному лицу.
«Да… – продолжал посланец, театрально
перчаткою похлопывая, – вы –
крамольник умный, а король карает
одних глупцов; отсюда вывод, вызов:
гуляй, магнит, и собирай, магнит,
рассеянные иглы душ мятежных,
а соберешь – подчистим, и опять –
гуляй, блистай, притягивай…» Ты, Ганус,
не слушаешь…
Ганус

                Напротив, друг, напротив…
Что было дальше?
Тременс

                    Ничего. Он вышел,
спокойно поклонившись… Долго я
глядел на дверь. С тех пор бешусь я в страстном
бездействии… С тех пор я жду; упорно
жду промаха от напряженной власти,
чтоб ринуться… Четыре года жду.
Мне снятся сны громадные… Послушай,
срок близится! Послушай, сталь живая,
пристанешь ли опять ко мне?..
Ганус

                                    Не знаю…
Не думаю… Я, видишь ли… Но, Тременс,
ты не сказал мне про мою Мидию!
Что делает она?..
Тременс

                           Она? Блудит.
Ганус

Как смеешь, Тременс! Я отвык, признаться,
от твоего кощунственного слога –
и я не допущу…
В дверях незаметно появилась Элла.


Тременс

                В другое время
ты рассмеялся бы… Мой твердый, ясный,
свободный мой помощник – нежен стал,
как девушка стареющая…
Ганус

                        Тременс,
прости меня, что шутки я не понял,
но ты не знаешь, ты не знаешь… Очень
измучился я… Ветер в камышах
шептал мне про измену. Я молился.
Я подкупал ползучее сомненье
воспоминаньем вынужденным, – самым
крылатым, самым сокровенным, – цвет свой
теряющим при перелете в слово, –
и вдруг теперь…
Элла

(подходя)

                Конечно, он шутил!
Тременс

Подслушала?
Элла

            Нет. Я давно уж знаю –
ты любишь непонятные словечки,
загадки, вот и все…
Тременс

(к Ганусу)

                Ты дочь мою
узнал?
Ганус

    Как, неужели это – Элла?
Та девочка, что с книгою всегда
плашмя лежала вот на этой шкуре,
пока мы тут миры испепеляли?..
Элла

И вы пылали громче всех, и так
накурите, бывало, что не люди,
а будто привиденья плещут в сизых
волнах… Но как же это вы вернулись?
Ганус

Двух часовых поленом оглушил
и проплутал полгода… А теперь,
добравшись наконец, – беглец не смеет
войти в свой дом…
Элла

                    Я там бываю часто.
Ганус

Как хорошо…
Элла

            Да, очень я дружна
с женою вашей. Мы в гостиной темной
о вашей горькой доле не однажды
с ней говорили… Правда, иногда
мне было трудно: ведь никто не знает,
что мой отец…
Ганус

            Я понимаю…
Элла

                                Часто,
вся в тихом блеске, плакала она,
как, знаете, Мидия плачет, – молча
и не мигая… Летом мы гуляли
по городским окраинам – там, где вы
гуляли с ней… На днях она гадала,
на месяц глядя сквозь бокал вина…
Я больше вам скажу: как раз сегодня
я на вечер к ней еду, – будут танцы,
поэты…
(Указывает на Тременса.)

    Задремал, смотрите…
Ганус

                                Вечер –
но без меня…
Элла

Без вас?
Ганус

                            Я – вне закона:
поймают – крышка… Слушайте, записку
я напишу – вы ей передадите,
а я внизу ответа подожду…
Элла

(закружившись)

Придумала! Придумала! Вот славно!
Я, видите ли, в школе театральной
учусь: тут краски у меня, помады
семи цветов… Лицо вам так размажу,
что сам Господь в день Страшного суда
вас не узнает! Что, хотите?
Ганус

                                Да…
Пожалуй, только…
Элла

                        Просто я скажу,
что вы актер, знакомый мой, и грима
не стерли – так он был хорош… Довольно!
Не рассуждать! Сюда садитесь, к свету.
Так, хорошо. Вы будете Отелло –
курчавый, старый, темнолицый Мавр.
Я вам еще отцовский дам сюртук
и черные перчатки…
Ганус

                        Как занятно:
Отелло – в сюртуке!..
Элла

                        Сидите смирно.
Тременс

(морщась, просыпается)

Ох… Кажется, заснул я… Что вы оба,
с ума сошли?
Элла

                Иначе он не может
к жене явиться. Там ведь гости.
Тременс

                                Странно:
приснилось мне, что душит короля
громадный негр…
Элла

            Я думаю, в твой сон
наш разговор случайный просочился,
смешался с мыслями твоими…
Тременс

                                Ганус,
как полагаешь, скоро ль?.. скоро ль?..
Ганус

                                    Что?..
Элла

Не двигайте губами – пусть король
повременит…
Тременс

            Король, король, король!
Им все полно: людские души, воздух, –
и ходит слух, что в тучах на рассвете
играет герб его, а не заря.
Меж тем – никто в лицо его не знает.
Он на монетах – в маске. Говорят,
среди толпы, неузнанный и зоркий,
гуляет он по городу, по рынкам.
Элла

Я видела, как ездит он в сенат
в сопровожденье всадников. Карета
вся синим лаком лоснится. На дверце
корона, а в окошке занавеска
опущена…
Тременс

                …И, думаю, внутри
нет никого. Пешком король наш ходит…
А синий блеск и кони вороные
для виду. Он обманщик, наш король!
Его бы…
Ганус

            Стойте, Элла, вы мне в глаз
попали краской… Можно говорить?
Элла

Да, можете. Я поищу парик…
Ганус

Скажи мне, Тременс, непонятно мне:
чего ты хочешь? По стране скитаясь,
заметил я, что за четыре года
блистательного мира – после войн
и мятежей – страна окрепла дивно.
И это все свершил один король.
Чего ж ты хочешь? Новых потрясений?
Но почему? Власть короля, живая
и стройная, меня теперь волнует,
как музыка… Мне странно самому, –
но понял я, что бунтовать – преступно.
Тременс

(медленно встает)

Ты как сказал? Ослышался я? Ганус,
ты… каешься, жалеешь и как будто
благодаришь за наказанье!
Ганус

                                   Нет.
Скорбей сердечных, слез моей Мидии
я королю вовеки не прощу.
Но посуди: пока мы выкликали
великие слова – о притесненьях,
о нищете и горестях народных,
за нас уже сам действовал король…
Тременс

(тяжело зашагал по комнате, барабаня на ходу по мебели)

Постой, постой! Ужель ты правда думал,
что вот с таким упорством я работал
на благо выдуманного народа?
Чтоб всякая навозная душа,
какой-нибудь пьянчуга-золотарь,
корявый конюх мог бы наводить
на ноготки себе зеркальный лоск
и пятый палец отгибать жеманно,
когда он стряхивает сопли? Нет,
ошибся ты!..
Элла

                Чуть голову направо…
каракуль натяну вам…
                                Папа,
садись, прошу я… Ведь в глазах рябит.
Тременс

Ошибся ты! Бунты бывали, Ганус…
Уже не раз на площадях времен
сходились – низколобая преступность,
посредственность и пошлость… Их слова
я повторял, но разумел другое, –
и мнилось мне, что сквозь слова тупые
ты чувствуешь мой истинный огонь
и твой огонь ответствует. А ныне
он сузился, огонь твой, он ушел,
в страсть к женщине… Мне очень жаль тебя.
Ганус

Чего ж ты хочешь? Элла, не мешайте
мне говорить…
Тременс

                Ты видел при луне
в ночь ветреную тени от развалин?
Вот красота предельная, – и к ней
веду я мир.
Элла

                Не возражайте… Смирно!..
Сожмите губы. Черточку одну
высокомерья… Так. Кармином ноздри
снутри – нет, не чихайте! Страсть – в ноздрях.
Они теперь у вас, как у арабских
коней. Вот так. Прошу молчать. К тому же
отец мой совершенно прав.
Тременс

                            Ты скажешь:
король – высокий чародей. Согласен.
Набухли солнцем житницы тугие,
доступно всем наук великолепье,
труд облегчен игрою сил сокрытых,
и воздух чист в поющих мастерских –
согласен я. Но отчего мы вечно
хотим расти, хотим взбираться в гору,
от единицы к тысяче, когда
наклонный путь – к нулю от единицы –
быстрей и слаще? Жизнь сама пример –
она несется опрометью к праху,
все истребляет на пути своем:
сперва перегрызает пуповину,
потом плоды и птиц рвет на клочки,
и сердце бьет снутри копытом жадным,
пока нам грудь не выбьет… А поэт,
что мысль свою на звуки разбивает?
А девушка, что молит об ударе
мужской любви? Все, Ганус, разрушенье.
И чем быстрей оно, тем слаще, слаще…
Элла

Теперь сюртук, перчатки – и готово!
Отелло, право, я довольна вами…
(Декламирует.)

«Но все же я тебя боюсь. Как смерть,
бываешь страшен ты, когда глазами
вращаешь так. Зачем бы мне бояться, –
не знаю я: вины своей не знаю,
и все же чувствую, что я боюсь…»
А сапоги потерты, да уж ладно…
Ганус

Спасибо, Дездемона…
(Смотрится в зеркало.)

                    Вот каков я!
Давно, давно… Мидия… маскарад…
огни, духи… скорее, ах, скорее!
Поторопитесь, Элла!
Элла

                        Едем, едем…
Тременс

Так ты решил мне изменить, мой друг?
Ганус

Не надо, Тременс! Как-нибудь потом
поговорим… Сейчас мне трудно спорить…
Быть может, ты и прав. Прощай же, милый…
Ты понимаешь…
Элла

                Я вернусь не поздно…
Тременс

Иди, иди. Клиян давно клянет
тебя, себя и остальное. Ганус,
не забывай…
Ганус

            Скорей, скорее, Элла…
Уходят вместе.


Тременс

Так мы одни с тобою, змий озноба?
Ушли они – мой выскользнувший раб
и бедная кружащаяся Элла…
Да, утомленный и простейшей страстью
охваченный, свое призванье Ганус
как будто позабыл… Но почему-то
сдается мне, что скрыта в нем та искра,
та запятая алая заразы,
которая по всей моей стране
распространит пожар и холод чудной,
мучительной болезни: мятежи
смертельные; глухое разрушенье;
блаженство; пустота; небытие.
Занавес

Сцена II
Вечер у Мидии. Гостиная; налево проход в залу. Освещенная ниша направо у высокого окна. Несколько гостей.


Первый гость

Морн говорит, – хоть сам он не поэт:
«Должно быть так: в мельканье дел дневных,
нежданно, при случайном сочетанье
луча и тени, чувствуешь в себе
божественное счастие зачатья:
схватило и прошло; но знает муза,
что в тихий час, в ночном уединеньи,
забьется стих и с языка слетит
огнем и лепетом…»
Клиян

                Мне не случалось
так чувствовать… Я сам творю иначе:
с упорством, с отвращеньем, мокрой тряпкой
обвязываю голову… Быть может,
поэтому и гений я…
Оба проходят.


Иностранец

                    Кто этот –
похожий на коня?
Второй гость

            Поэт Клиян.
Иностранец

Искусный?
Второй гость

            Тсс… Он слушает…
Иностранец

                                    А тот –
серебряный, со светлыми глазами, –
что говорит в дверях с хозяйкой дома?
Второй гость

Не знаете? Вы рядом с ним сидели
за ужином – беспечный Дандилио,
седой любитель старины.
Мидия

(к старику)

                            Так как же?
Ведь это – грех: Морн, Морн и только Морн.
И кровь поет…
Дандилио

                Нет на земле греха.
Люби, гори – все нужно, все прекрасно…
Часы огня, часы любви из жизни
выхватывай, как под водою раб
хватает раковины – слепо, жадно:
нет времени расклеить створки, выбрать
больную, с опухолью драгоценной…
Блеснуло, подвернулось, так хватай
горстями что попало, как попало, –
чтоб в самый миг, как лопается сердце,
пятою судорожно оттолкнуться
и вывалить, шатаясь и дыша,
сокровища на солнечную сушу
к ногам Творца, – он разберет, он знает…
Пускай пусты разломанные створки,
зато гудёт все море в перламутре.
А кто искал лишь жемчуг, отстраняя
за раковиной раковину, тот
придет к Творцу, к Хозяину, с пустыми
руками – и окажется в раю
глухонемым…
Иностранец

(подходя)

            Мне в детстве часто снился
ваш голос…
Дандилио

            Право, никогда не помню,
кому я снился. Но улыбку вашу
я помню. Все хотелось мне спросить вас,
учтивый путешественник: откуда
приехали?
Иностранец

            Приехал я из Века
Двадцатого, из северной страны,
зовущейся…
(Шепчет.)


Мидия

        Как? Я такой не знаю…
Дандилио

Да что ты! В детских сказках, ты не помнишь?
Виденья… бомбы… церкви… золотые
царевичи… Бунтовщики в плащах…
метели…
Мидия

            Но я думала, она
не существует?
Иностранец

            Может быть. Я в грезу
вошел, а вы уверены, что я
из грезы вышел… Так и быть, поверю
в столицу вашу. Завтра – сновиденьем
я назову ее…
Мидия

            Она прекрасна…
(Отходит.)


Иностранец

Я нахожу в ней призрачное сходство
с моим далеким городом родным, –
то сходство, что бывает между правдой
и вымыслом возвышенным…
Второй гость

                                    Она,
поверьте мне, прекрасней всех столиц.
Слуги разносят кофе и вино.


Иностранец

(с чашкой кофе в руке)

Я поражен ее простором, чистым,
необычайным воздухом ее:
в нем музыка особенно звучит;
дома, мосты и каменные арки,
все очертанья зодческие – в нем
безмерны, легкие, как переход
счастливейшего вздоха в тишину
высокую… Еще я поражен
всегда веселой поступью прохожих;
отсутствием калек; певучим звуком
шагов, копыт; полетами полозьев
по белым площадям… И говорят,
один король все это сделал…
Второй гость

                                Да,
один король. Ушло и не вернется
былое лихолетье. Наш король –
гигант в бауте, в огненном плаще –
престол взял приступом, – и в тот же год
последняя рассыпалась волна
мятежная. Был заговор раскрыт:
отброшены участники его –
и, между прочим, муж Мидии, только
не следует об этом говорить, –
на прииски далекие, откуда
их никогда не вызовет закон;
участники, я говорю, но главный
мятежник, безымянный вождь, остался
ненайденным… С тех пор в стране покой.
Уродство, скука, кровь – все испарилось.
Ввысь тянутся прозрачные науки,
но, красоту и в прошлом признавая,
король сберег поэзию, волненье
былых веков – коней, и паруса,
и музыку старинную, живую, –
хоть вместе с тем по воздуху блуждают
сквозные электрические птицы…
Дандилио

В былые дни летучие машины
иначе строились: взмахнет, бывало,
под гром блестящего винта, под взрывы
бензина, чайным запахом пахнёт
в пустое небо… Но позвольте, где же
наш собеседник?..
Второй гость

            Я и не заметил,
как скрылся он…
Мидия

(подходит)

            Сейчас начнутся танцы…
Входит Элла и за нею Ганус.


Мидия

А вот и Элла!..
Первый гость

(Второму)

            Кто же этот черный?
Страшилище какое!
Второй гость

                В сюртуке,
подумайте!..
Мидия

            Озарена… воздушна…
Как твой отец?
Элла

                Все то же: лихорадка.
Вот – помнишь, говорила? – трагик наш…
Я упросила грим оставить… Это
Отелло…
Мидия

            Очень хорошо!.. Клиян,
идите же… Скажите скрипачам,
чтоб начали…
Гости проходят в залу.


Мидия

            Что ж Морн не едет?
Не понимаю… Дандилио!
Дандилио

                        Надо
любить и ожиданье. Ожиданье –
полет в ночи. И сразу – свет, паденье
в счастливый свет, – но нет уже полета…
А, музыка! Позвольте же вам руку
калачиком подать.
Элла и Клиян проходят.


Элла

                    Ты недоволен?
Клиян

Кто спутник твой? Кто этот чернорожий
твой спутник?
Элла

                Безопасный лицедей,
Клиян. Ревнуешь?
Клиян

                Нет. Нет. Нет. Я знаю,
ты мне верна, моя невеста… Боже!
Войти в тебя, войти бы, как в чехол
тугой и жгучий, заглянуть в твою
кровь, кости проломить, узнать, постичь,
ощупать, сжать между ладоней сущность
твою!.. Послушай, приходи ко мне!
Ждать долго до весны, до нашей свадьбы!..
Элла

Клиян, не надо… ты мне обещал…
Клиян

О, приходи! Дай мне в тебя прорваться!
Не я молю – голодный гений мой,
тобой томясь, коробится во прахе,
хрустит крылами, молит… О, пойми,
не я молю, не я молю! То – руки
ломает муза… ветер в олимпийских
садах… Зарей и кровью налились
глаза Пегаса… Элла, ты придешь?
Элла

Не спрашивай, не спрашивай. Мне страшно,
мне сладостно… Я, знаешь, белый мостик,
я – только легкий мостик над потоком…
Клиян

Так завтра – ровно в десять, – твой отец
ложится рано. В десять. Да?
Проходят гости.


Иностранец

                                    А кто же,
по-вашему, счастливей всех в столице?
Дандилио

(нюхая табак)

Конечно – я… Я выработал счастье,
установил его – как положенье
научное…
Первый гость

            А я внесу поправку.
В столице нашей всякий так ответит:
«Конечно – я!»
Второй гость

            Нет. Есть один несчастный:
тот темный, неизвестный нам крамольник,
который не был пойман. Где-нибудь
теперь живет и знает, что виновен…
Дама

Вон этот бедный негр несчастен тоже.
Всех удивить хотел он видом страшным, –
да вот никто его не замечает.
Сидит в углу Отелло мешковатый,
угрюмо пьет…
Первый гость

                …И смотрит исподлобья.
Дандилио

А что Мидия думает?
Второй гость

                Позвольте,
опять пропал наш иностранец! Словно
меж нас пройдя, скользнул он за портьеру…
Мидия

Я думаю, счастливей всех король…
А, Морн!
Со смехом входит Господин Морн, за ним Эдмин.


Морн

(на ходу)

        Великолепные блаженны!..
Голоса

Морн! Морн!
Морн

            Мидия! Здравствуйте, Мидия,
сияющая женщина! Дай руку,
Клиян, громоголосый сумасшедший,
багряная душа! А, Дандилио,
веселый одуванчик… Звуков, звуков,
мне нужно райских звуков!..
Голоса

Морн приехал, Морн!
Морн

Великолепные блаженны! Снег
какой, Мидия… Снег какой! Холодный,
как поцелуи призрака; горячий,
как слезы на ресницах… Звуков, звуков!
А это кто? Посол с Востока, что ли?
Мидия

Актер, приятель Эллы.
Первый гость

                        Мы без вас
решить старались: кто всего счастливей
в столице нашей; думали – король;
но вы вошли: вам первенство, пожалуй…
Морн

Что счастие? Волненье крыльев звездных.
Что счастие? Снежинка на губе…
Что счастие?..
Мидия

(тихо)

                Послушай, отчего
так поздно ты приехал? Скоро гости
разъедутся: выходит так, как будто
нарочно мой возлюбленный приехал
к разъезду…
Морн

(тихо)

            Счастие мое, прости мне:
дела… Я очень занят…
Голоса

                        Танцы, танцы!
Морн

Позвольте, Элла, пригласить вас…
Гости проходят в залу. Остались: Дандилио и Ганус.


Дандилио

                            Вижу,
Отелло заскучал по Дездемоне.
О, демон в этом имени…
Ганус

(глядя вслед Морну)

                        Какой
горячий господин…
Дандилио

                Что делать, Ганус…
Ганус

Вы как сказали?
Дандилио

                Говорю, давно ли
покинули Венецию?
Ганус

                Оставьте
меня, прошу…
Дандилио проходит в залу. Ганус поник у стола.


Элла

(быстро входит)

            Здесь никого нет?..
Ганус

                    Элла,
мне тяжело…
Элла

        Что, милый?..
Ганус

                    Я чего-то
не понимаю. Этот душный грим
мне словно сердце сводит…
Элла

                    Бедный мавр…
Ганус

Вы давеча мне говорили… Был я
так счастлив… Вы ведь говорили правду?
Элла

Ну, улыбнитесь… Слышите, из залы
смычки сверкают!
Ганус

                    Скоро ли конец?
Тяжелый, пестрый сон…
Элла

                    Да, скоро, скоро…
Ганус проходит в залу.


Элла

(одна)

Как это странно… Сердце вдруг пропело:
всю жизнь отдать, чтоб этот человек
был счастлив… И какой-то легкий ветер
прошел, и вот я чувствую себя
способною на самый тихий подвиг.
Мой бедный мавр! И, глупая, зачем
я привела его с собою? Прежде
не замечала – только вот теперь,
ревнуя за него, я поняла,
что тайным звоном связаны Мидия
и быстрый Морн… Все это странно…
Дандилио

(выходит, ища кого-то)

                                        Ты
не видела? Тут этот иностранец
не проходил?
Элла

            Не видела…
Дандилио

                        Чудак!
Скользнул, как тень… Мы только что вели
беседу с ним…
Элла и Дандилио проходят.


Эдмин

(подводит Мидию к стулу)

                Сегодня вам, Мидия,
не пляшется.
Мидия

                А вы, как и всегда,
таинственно безмолвны – не хотите
мне рассказать, чем занят Морн весь день?
Эдмин

Не все ль равно? Делец ли он, ученый,
художник, воин, просто человек
восторженный – не все ли вам равно?
Мидия

Да сами вы чем заняты? Оставьте –
охота пожимать плечами!.. Скучно
мне с вами говорить, Эдмин…
Эдмин

                            Я знаю…
Мидия

Скажите мне, когда здесь Морн, один
вы сторожите под окном, а после
уходите с ним вместе… Дружба дружбой,
но это ведь…
Эдмин

            Так нравится мне…
Мидия

                                Разве
нет женщины – неведомой, – с которой
вы ночи коротали бы приятней,
чем с призраком чужого счастья, – в час,
когда здесь Морн?.. Вот глупый – побледнел…
Морн

(входит, вытирая лоб)

Что счастие? Клиян пронесся мимо
и от меня, как ветер, Эллу взял…
(К Эдмину.)

Друг, прояснись! Сощурился тоскливо,
как будто собираешься чихнуть…
Поди, танцуй…
Эдмин выходит.


Морн

                …О как же ты похожа
на счастие, моя Мидия! Нет,
не двигайся, не нарушай сиянья…
Мне холодно от счастья. Мы – на гребне
прилива музыкального… Постой,
не говори. Вот этот миг – вершина
двух вечностей…
Мидия

                Всего-то прокатилось
два месяца с того живого дня,
когда ко мне таинственный Эдмин
тебя привел. В тот день сквозным ударом
глубоких глаз ты покорил меня.
В них желтым светом пристальная сила
вокруг зрачка лучится… Иногда
мне кажется, ты можешь, проходя
по улицам, внушать прохожим – ровным
дыханьем глаз – что хочешь: счастье, мудрость,
сердечный жар… Вот я скажу, – не смейся:
к твоим глазам душа моя прилипла,
как в детстве прилипаешь языком
к туманному металлу, если в шутку
лизнешь его, когда мороз пылает…
Теперь скажи, чем занят ты весь день?
Морн

А у тебя глаза, – нет, покажи, –
какие-то атласные, слегка
раскосые… О милая… Мне можно
поцеловать лучи твоих ключиц?
Мидия

Стой, осторожно, – этот черный трагик
за нами наблюдает… Скоро гости
уйдут… Ты потерпи…
Морн

(смеется)

                    Да мне нетрудно:
ты за ночь надоешь мне…
Мидия

                    Не шути,
я не люблю…
Музыка смолкла. Из залы идут гости.


Дандилио

(к Иностранцу)

        Куда вы исчезали?
Иностранец

Я просыпался. Ветер разбудил.
Оконницу шарахнуло. С трудом
заснул опять…
Дандилио

        С трудом вам здесь поверят.
Морн

А, Дандилио… Не успел я с вами
поговорить… Что нового собрали?
Какие гайки ржавые, какие
жемчужные запястья?
Дандилио

                        Плохо дело:
на днях я огненного попугая –
громадного и сонного, с багряным
пером в хвосте – нашел в одной лавчонке,
где вспоминает он туннель дымящий
тропической реки… Купил бы, право,
да кошка у меня – не уживутся
загадочные эти божества…
Я каждый день хожу им любоваться:
он попугай святой, не говорящий.
Первый гость

(ко Второму)

Пора домой. Взгляни-ка на Мидию:
мне кажется, ее улыбка – скрытый
зевок.
Второй гость

    Нет, подожди, несут еще
вина. Попьем.
Первый гость

                А стало скучновато…
Морн

(открывая бутылку)

Так! Вылетай, космическая пробка,
в лепные небеса! Взрывайся, пена,
как хаос бьющий, прущий… тпру… меж пальцев
Творца.
Гости

        За короля! За короля!
Дандилио

Вы что же, Морн? Не пьете?
Морн

                    Нет, конечно.
Жизнь отдают за короля; а пить –
зачем же пить?
Иностранец

            За этот край счастливый!
Клиян

За Млечный Путь!
Дандилио

            От этого вина
и в голове польются звезды…
Элла

            Залпом
за огненного попугая!
Клиян

                Элла,
за наше «завтра»!
Морн

            За хозяйку дома!
Ганус

Хочу спросить… Неясно мне… Что, выпить
за прежнего хозяина нельзя?
Мидия

(роняет бокал)

Так. Всё на платье.
Пауза.


Первый гость

            Сóлью…
Дандилио

            Есть поверье:
слезами счастья! Всякое пятно
мгновенно сходит…
Мидия

(к Элле, тихо)

        Слушай, твой актер
пьян, вероятно…
(И трет платье.)


Морн

                Я читал в одном
трактате редкостном – вот, Дандилио,
вы книгочий, – что, сотворяя мир,
Бог пошутил некстати…
Дандилио

                В той же книге,
я помню, было сказано, что дому
приятен гость и нужен, как дыханье,
но ежели вошедший воздух снова
не выйдет – посинеешь и умрешь.
Поэтому, Мидия…
Мидия

                    Как? так рано?
Дандилио

Пора, пора. Ждет кошка…
Мидия

                Заходите…
Первый гость

И мне пора, прелестная Мидия.
Мидия

Нехорошо! Остались бы…
Элла

(к Ганусу, тихо)

                        Прошу вас,
вы тоже уходите… Завтра утром
зайдете к ней… Она устала.
Ганус

(тихо)

                        Я…
не понимаю?
Элла

(тихо)

            Где же радость встречи,
когда спать хочется?..
Ганус

(тихо)

            Нет, я останусь…
Отходит в полутьму к столу круглому. Одновременно прощались гости.


Иностранец

(к Мидии)

Я не забуду пребыванья в вашей
столице колдовской: чем сказка ближе
к действительности, тем она волшебней.
Но я боюсь чего-то… Здесь незримо
тревога зреет… В блеске, в зеркалах,
я чувствую…
Клиян

                    Да вы его, Мидия,
не слушайте! Он к вам попал случайно.
Хорош волшебник! Знаю достоверно –
он у купца на побегушках… возит
образчики изделий иноземных…
Не так ли? Ускользнул!
Мидия

                Какой смешной…
Элла

Прощай, Мидия…
Мидия

                Отчего так сухо?
Элла

Нисколько… Я немножечко устала…
Эдмин

Пойду и я… Спокойной ночи.
Мидия

                        Глупый!..
(Смеется.)


Второй гость

Прощайте. Если правда, гость – дыханье,
то выхожу отсюда как печальный,
но кроткий вздох…
Все вышли, кроме Морна и Гануса.


Мидия

(в дверях)

                До будущей недели.
(И возвращается на середину гостиной.)

А! Наконец-то!
Морн

            Тсс… Мы не одни.
(Указывает на Гануса, сидящего незаметно.)


Мидия

(к Ганусу)

Я говорю, что вы добрее прочих
моих гостей; остались…
(Садится рядом.)

                        Расскажите,
вы где играли? Этот грозный грим
прекрасен… Вы давно знакомы с Эллой?
Ребенок… ветер… блеск воды… В нее
влюблен Клиян, тот, с кадыком и с гривой, –
плохой поэт… Нет, это даже страшно –
совсем, совсем араб!.. Морн, перестаньте
свистеть сквозь зубы…
Морн

(в другом конце комнаты)

                        Тут у вас часы
хорошие…
Мидия

                Да… старые… Играет
в их глубине хрустальный ручеек…
Морн

Хорошие… Немного отстают,
не правда ли?
Мидия

            Да, кажется…
(К Ганусу.)

                    А вы…
вы далеко живете?
Ганус

                Близко. Рядом.
Морн

(у окна, с зевком)

Какие звезды…
Мидия

(нервно)

                    В нашем переулке,
должно быть, скользко… Снег с утра кружил…
Я на катке была сегодня… Морн,
как птица, реет по льду… Что же люстра
горит напрасно…
(На ходу, тихо, к Морну.)

                    Погляди – он пьян…
Морн

(тихо)

Да… угостила Элла…
(Подходит к Ганусу.)

                        Очень поздно!
Пора и по домам. Пора, Отелло!
Вы слышите?
Ганус

(тяжело)

            Ну, что ж… я вас не смею
удерживать… идите…
Мидия

                    Морн… мне страшно…
Он говорит так глухо… словно душит!..
Ганус

(встает и подходит)

Довольно… голос оголю… довольно!
Ждать дольше мочи нет. Долой перчатку!
(К Мидии.)

Вот эти пальцы вам знакомы?
Мидия

                                Ах!..
Морн, уходите.
Ганус

(страстно)

                Здравствуй! Ты не рада?
Ведь это я – твой муж! Воскрес из мертвых!
Морн

(совершенно спокойно)

Воистину.
Ганус

            Вы здесь еще?
Мидия

                        Не надо!
Обоих вас прошу!..
Ганус

            Проклятый фат!..
Морн

Горячий свист твоей перчатки черной
приятен мне. Отвечу тем же…
Мидия

                    А!..
Она бежит в глубину сцены, к нише, и распахивает рывками окно. Морн и Ганус дерутся на кулаках.


Морн

Стол, стол смахнешь!.. Вот мельница!.. Не так
размашисто! Стол… ваза!.. Так и знал!..
Ха-ха! Не щекочи! Ха-ха!..
Мидия

(кричит в окно)

                            Эдмин!
Эдмин! Эдмин!..
Морн

            Ха-ха! Стекает краска!..
Так, рви ковер!.. Смелее! Не сопи,
не гакай!.. Чище, чище! Запятая
и точка!
Ганус рухнул в углу.


Морн

        Олух… Развязал мне галстук.
Эдмин

(вбегает, в руке пистолет)

Что было?
Морн

            Только два удара: первый
зовется «крюк», второй – «прямая шуйца».
А между прочим, этот господин –
Мидиин муж…
Эдмин

        Убит?
Морн

                        Какое там…
Смотри, сейчас очнется. А, с приходом!
Мой секундант к услугам вашим…
(И замечает, что Мидия лежит в обмороке в глубине, у окна.)

                                    Боже!
О, бедная моя!.. Эдмин… постой…
Да позвони… О, бедная… Не надо,
не надо же… Ну, право… Мы играли…
Вбегают две служанки: они и Морн ухаживают за Мидией в глубине сцены.


Ганус

(тяжело поднимается)

Я… вызов… принимаю. Гадко… Дайте
платок мне… Что-нибудь. Как гадко…
(Вытирает лицо.)

                                            Десять
шагов, и первый выстрел – мой… по праву:
я – оскорбленный…
Эдмин

(оглянувшись, порывисто)

                Слушайте… постойте…
Покажется вам странно… но я должен…
просить вас… отказаться от дуэли…
Ганус

Не понимаю?..
Эдмин

                        Если вам угодно,
я – за него – под выстрел ваш… готов я…
Хотя б сейчас…
Ганус

                    По-видимому, я
с ума схожу.
Эдмин

(тихо и быстро)

                    Так вот, нарушу слово!..
Открою вам… мне долг велит… Но вы
должны поклясться мне – своей любовью,
презреньем, ненавистью, чем хотите,
что никогда вы этой страшной тайны…
Ганус

Извольте, но к чему все это?
Эдмин

                                Вот,
открою вам: он – этот человек –
он… не могу!..
Ганус

            Скорей!..
Эдмин

                    Э, будь что будет!
Он…
(И шепчет ему на ухо.)


Ганус

    Это ложь!
(Эдмин шепчет.)

                Нет, нет… Не может быть!
О Господи… что делать?..
Эдмин

                            Отказаться!
Нельзя иначе… Отказаться!..
Мидия

(к Морну в глубине)

                            Радость,
не уходи…
Морн

            Постой… сейчас я…
Ганус

(твердо)

                                Нет!
Эдмин

Зачем же я нарушил…
Морн

(подходит)

                        Что, решили?
Ганус

Решили, да. Я не гожусь в убийцы:
мы драться будем à la courte paille[18].
Морн

Великолепно… Выход найден. Завтра
подробности решим. Спокойной ночи.
Еще могу добавить, что дуэли
не обсуждают с женщиной. Мидия
не выдержит. Молчите до конца.
Пойдем, Эдмин.
(К Мидии.)

                    Я ухожу, Мидия.
Ты будь спокойна…
Мидия

            Подожди… мне страшно…
чем кончилось?
Морн

        Ничем. Мы помирились.
Мидия

Послушай, увези меня отсюда!..
Морн

Твои глаза – как ласточки под осень,
когда кричат они: «На юг!..» Пусти же…
Мидия

Постой, постой… смеешься ты сквозь слезы!..
Морн

Сквозь радуги, Мидия! Я так счастлив,
что счастие, сияя, через край
переливается. Прощай. Эдмин,
пойдем. Прощай. Все хорошо…
Морн и Эдмин уходят. Пауза.


Ганус

(медленно подходит к Мидии)

Мидия, что же это? Ах… скажи
мне что-нибудь – жена моя, блаженство
мое, безумие мое, – я жду…
Не правда ли, все это – шутка, пестрый,
злой маскарад, как господин во фраке
бил крашеного мавра… Улыбнись!
Ведь я смеюсь… мне весело…
Мидия

                            Не знаю,
что мне сказать тебе…
Ганус

                Одно лишь слово;
всему поверю я… всему поверю…
Меня пустая ревность опьянила –
не правда ли? – как после долгой качки
вино в порту. О, что-нибудь…
Мидия

                        Послушай,
я объясню… Ушел ты – это помню.
Бог видел, как я тосковала. Вещи
твои со мною говорили, пахли
тобой… Болела я… Но постепенно
мое воспоминанье о тебе
теряло теплоту… Ты застывал
во мне – еще живой, уже бесплотный.
Потом ты стал прозрачным, стал каким-то
привычным призраком и наконец,
на цыпочках, просвечивая, тихо
ушел, ушел из сердца моего…
Я думала: навеки. Я смирилась.
И сердце обновилось и зажглось.
Мне так хотелось жить, дышать, кружиться.
Забвенье подарило мне свободу…
И вдруг, теперь, вернулся ты из смерти,
и вдруг, теперь, врываешься так грубо
в тебе чужую жизнь… Не знаю, что
сказать тебе… Как с призраком ожившим
мне говорить? Я ничего не знаю…
Ганус

В последний раз я видел сквозь решетку
твое лицо. Ты подняла вуаль,
чтоб нос – комком платочка – так вот, так вот…
Мидия

Кто виноват? Зачем ушел? Зачем
бороться было – против счастья, против
огня и правды, против короля?..
Ганус

Ха-ха… Король!.. О Господи… Король!..
Безумие… Безумие!..
Мидия

                    Мне страшно –
ты так не смейся…
Ганус

            Ничего… Прошло…
Три ночи я не спал… устал немного.
Всю осень я скитался. Понимаешь,
Мидия, я бежал: не вынес кары…
Я знал бессонный шум ночной погони.
Я голодал. Я тоже не могу
сказать тебе…
Мидия

                    И это для того,
чтоб выкрасить лицо себе, а после…
Ганус

Но я хотел обрадовать тебя!
Мидия

…А после быть избитым и валяться,
как пьяный шут, в углу, и все простить
обидчику, и, в шутку обратив
обиду, унижаться предо мною…
Ужасно! На, бери подушку эту,
души меня! Ведь я люблю другого!..
Души меня!.. Нет, только может плакать…
Довольно… Я устала… уходи…
Ганус

Прости меня, Мидия… Я не знал…
Так вышло, будто я четыре года
подслушивал у двери – и вошел,
и – никого. Уйду. Позволь мне только
видать тебя. В неделю раз – не боле.
Я буду жить у Тременса. Ты только
не уезжай…
Мидия

                Оставь мои колени!
Уйди… не мучь меня… Довольно… Я
с ума сойду!..
Ганус

Прощай… Ты не сердись…
прости меня – ведь я не знал. Дай руку, –
нет, только так – пожать. Я, вероятно,
смешной – размазал грим… Ну вот…
Я ухожу… Ты ляг… Светает…
(Уходит.)


Мидия

                            Шут!..
Занавес

АКТ II
Комната Тременса. Тременс в той же позе, как в I сцене I акта. У стола сидит Ганус, рассыпает карты.


Тременс

Блаженство пустоты… Небытие…
Так буду повторять тебе, покамест
дрожащими руками не сожмешь
взрывающейся головы; покамест
твоей души не оглушу громами
моей опустошительной мечты!..
Терзаюсь я бездействием; но знаю:
моя глухая воля – как вода,
что, каплею за каплею спадая
на темя осужденного, рождает
безумие, протачивая череп
и проедая разум; как вода,
что, каплею за каплею сквозь камень
просачиваясь в огненные недра
земные, вызывает изверженье
вулкана – сумасшествие земли…
Небытие… Я, сумрак возлюбивший,
сам должен жить и жизнью быть язвимым,
чтоб людям дать усладу вечной смерти, –
но стойкая душа моя не стонет,
распятая на костяном кресте
скелета человечьего, – на черной,
на громовой Голгофе бытия…
Ты бледен, Ганус… Перестань же карты
раскладывать, ерошить волос буйный,
в лицо часам заглядывать… Чего же
бояться?
Ганус

        Замолчи, прошу тебя!
Без четверти… Невыносимо! Стрелки,
как сгорбленные, и`дут; как вдовица
и сирота за катафалком…
Тременс

                        Элла!
Лекарство!..
Ганус

        Тременс… нет… пускай не входит!..
О Господи…
Элла

(лениво входит, волоча шаль)

            Тут холодно… Не знаю,
верны ли…
(Смотрит на стенные часы.)


Тременс

                А тебе-то что?
Элла

                            Так. Странно:
камин горит, а холодно…
Тременс

                            Мой холод,
мой холод, Элла! Зябну я от жизни,
но подожди – я скоро распущу
такой огонь…
Ганус

                Невыносимо!.. Элла,
вы склянками звените… ради Бога,
не надо… Что хотел сказать я? Да,
вы мне намедни обещали дать
конверт и марку…
Тременс

                …С человеком в маске…
Элла

Я принесу… Тут холодно… Быть может,
мне кажется… Сегодня все зеваю…
(Уходит.)


Ганус

Ты что сказал?
Тременс

                    Я говорю: на марке
изображен наш добрый…
Ганус

                    Тременс, Тременс,
о, если бы ты знал!.. Не то. Послушай,
нарочно Эллу я просил… Ты должен
услать ее куда-нибудь на час…
Они сейчас придут: решили в десять,
ведь сам ты проверял картель… Прошу,
дай порученье ей…
Тременс

                    Напротив, Ганус.
Пусть учится. Пусть видит страх и смелость.
Смерть – зрелище, достойное богов.
Ганус

Ты – изверг, Тременс! Как же я могу
под взглядом детских глаз ее… О Тременс,
прошу тебя!..
Тременс

                Довольно. Это входит
в мой замысел. Сегодня открываю
мой небывалый праздник. Твой противник –
как бишь его? – забыл я…
Ганус

                Тременс! Друг мой!
Осталось шесть минут! Я умоляю!
Они сейчас придут… Ведь Эллы… жалко!
Тременс

…Противник твой – какой-нибудь летучий,
блестящий шелопай; но если смерть
он вытянет за белое ушко
из кулака, – доволен буду: меньше
одной душой на этом свете… Спать
как хочется…
Ганус

                Пять, пять минут осталось!..
Тременс

Да, это час, когда я спать ложусь…
Возвращается Элла.


Элла

Берите, вот. Насилу отыскала…
Мое лицо плывет из полутьмы
навстречу мне, как смутная медуза,
а зеркало – как черная вода…
А волосы устало растрепались…
А я – невеста. Я – невеста… Ганус,
вы рады за меня?..
Ганус

                Не знаю… Да,
конечно, – рад…
Элла

                Ведь он – поэт, он – гений,
не то что вы…
Ганус

            Да, Элла…
Так… так… сейчас пробьют… пробьют мне душу…
Э, все равно!..
Элла

                Мне можно вас спросить –
вы ничего мне, Ганус, не сказали, –
что было там, когда ушли мы? Ганус!
Ну вот – молчит… Ужели на меня
вы сердитесь? Ведь, право, я не знала,
что маскарад наш маленький не выйдет…
Как мне помочь? Быть может, есть слова –
цветут они в тени высоких песен, –
я их найду. Какой надутый, глупый,
кусает губы, знать меня не хочет…
Я все пойму… Взгляните же… Со мною
грешно молчать. Как мне еще просить?
Ганус

Что, Элла, что вам нужно от меня?
Вам говорить угодно? О, давайте,
давайте говорить! О чем хотите!
О женщинах неверных, о поэтах,
о духах, о потерянных очках
слепой кишки, о моде, о планетах, –
шептаться, хохотать, наперебой
болтать, болтать – без умолку! Ну, что же?
Я веселюсь!.. О Господи…
Элла

                            Не надо…
Мне больно… Вы не можете понять.
Не надо… А! Бьет десять…
Ганус

                            Элла – вот –
я вам скажу… я попросить вас должен…
послушайте…
Элла

                Какая карта? Чет?
Ганус

Чет – все равно… Послушайте…
Элла

                    Восьмерка.
Я загадала. В десять ждет Клиян.
Когда пойду – все кончено. Мне вышло –
остаться…
Ганус

                Нет – идите! ах, идите!
Так суждено! Поверьте мне!.. Я знаю –
любовь не ждет!..
Элла

                Безвольная истома
и холодок… Любовь ли это? Впрочем,
я поступлю, как скажете…
Ганус

                            Идите,
скорей, скорей! – пока он не проснулся…
Элла

Нет, почему же, он позволит мне…
Отец, проснись. Я ухожу.
Тременс

                    Ох… тяжко…
Куда же ты так поздно? Нет, останься,
ты мне нужна.
Элла

(к Ганусу)

            Остаться?
Ганус

(тихо)

                        Нет, нет, нет…
я умоляю, умоляю!..
Элла

Вы…
вы… жалкий.
(Уходит, накинув меховой плащ.)


Тременс

                Элла! Стой! А ну ее…
Ганус

Ушла, ушла… Дверь ухнула внизу
стеклянным громом… Ах, теперь мне легче…
(Пауза.)

Одиннадцатый час… Не понимаю…
Тременс

Опаздывать – дуэльный этикет.
А может быть, он струсил.
Ганус

                    И другое
есть правило: не оскорблять чужого
противника…
Тременс

                    А я скажу тебе
вот так: душа должна бояться смерти,
как девушка любви боится. Ганус,
что чувствуешь?
Ганус

Огонь и холод мести,
и пристально гляжу в глаза кошачьи
стального страха: знает укротитель,
что только отвернется, – вспрыснет зверь.
Но, кроме страха, есть другое чувство,
угрюмо стерегущее меня…
Тременс

(зевает)

Проклятая дремота…
Ганус

                        Чувство это
страшней всего… Вот, Тременс, – деловое –
пошлешь по почте; вот – письмо к жене –
сам передашь… О, как ударит в нёбо,
о, как ударит!.. Смирно…
Тременс

                        Так. А марку
ты рассмотрел? Под пальцами всегда
я чувствую тугое горло это…
Ты помоги мне, Ганус, если смерть
тебя минует… Помоги… Отыщем
неистовых наемников… Проникнем
в глухой дворец…
Ганус

                    Не отвлекай меня
безумным и дремотным бормотаньем.
Мне, Тременс, очень трудно…
Тременс

                            Сон всегдашний…
Сон сладостный… Слипаются ресницы.
Разбудишь…
Ганус

        Спит. Спит… Пламенный слепец!
Открыть тебе? Открыть?.. О, как они
опаздывают! Это ожиданье
меня погубит… Господи!.. Открыть?
Так просто все: не встреча, не дуэль,
а западня… один короткий выстрел…
сам Тременс это сделает, не я,
и скажет сам, что ставлю выше чести
холодный долг мятежника, и станет
благодарить… Прочь, прочь, соблазн дрожащий!
Один ответ, один ответ тебе, –
презрительный ответ: неблагородно.
А вот – идут… О этот смех беспечный
за дверью… Тременс! Просыпайся! Время!
Тременс

Что? А? Пришли? Кто это там смеется?
Знакомый перелив…
Входят Морн и Эдмин.


Эдмин

                Позвольте вам
представить господина Морна.
Тременс

                            Счастлив
вам услужить. Мы с вами не встречались?
Морн

(смеется)

Не помню.
Тременс

                Мне спросонья показалось…
но это все равно… А где посредник?
Тот старичок воздушный – Эллин крестный –
как звать его… вот память!
Эдмин

                            Дандилио
сейчас придет. Он ничего не знает.
Так лучше.
Тременс

            Да, судьба слепая. Шутка
не новая. Дрема долит. Простите,
я нездоров…
Две группы: направо, у камина, Тременс и Ганус; налево – в более темной части комнаты – Морн и Эдмин.


Ганус

            Ждать… Снова ждать… Слабею,
не вынесу…
Тременс

Эх, Ганус, бедный Ганус!
Ты – зеркало томления, дохнуть бы
теплом в тебя, чтоб замутить стекло.
Вот, например: какой-то тенью теплой
соперник твой окутан. На картины
мои глядит, посвистывает тихо…
Не вижу я, но, кажется, спокойно
его лицо…
Морн

(к Эдмину)

            Смотри: зеленый луг,
а там, за ним, чернеет маслянисто
еловый бор, – и золотом косым
пронизаны два облака… а время
уж к вечеру… и в воздухе, пожалуй,
церковный звон… толчется мошкара…
Уйти бы – а? – туда, в картину эту,
в задумчивые краски травяные,
воздушные…
Эдмин

            Спокойствие твое –
залог бессмертья. Ты прекрасен.
Морн

                            Знаешь,
забавно мне: ведь я уж здесь бывал.
Забавно мне, все хочется смеяться…
Противник мой несчастный мне не смеет
в глаза глядеть… Напрасно, повторяю,
ты рассказал ему…
Эдмин

                    Но я полмира
хотел спасти!..
Тременс

(с кресел)

                Какая там картина
вам нравится? Не вижу я… Березы
над заводью?
Морн

            Нет, – вечер, луг зеленый…
Кто написал?
Тременс

            Он умер. Кость осталась
холодная. На ней распято что-то –
лохмотье, дух… О, право, я не знаю,
зачем храню картины эти. Бросьте,
не нужно их смотреть!
Ганус

                        А! В дверь стучат!
Нет, человек с подносом… Тременс, Тременс,
не смейся надо мной!..
Тременс

(слуге)

                        Поставь сюда.
На, выпей, Ганус.
Ганус

                Не хочу.
Тременс

                            Как знаешь.
Не откажитесь, судари мои,
прошу.
Морн

            Спасибо. Но скажите, Тременс,
с каких же пор писать вы перестали?
Тременс

С тех пор, как овдовел.
Морн

                        И вас теперь
не тянет вновь просунуть палец в пройму
палитры?
Тременс

            Слушайте, мы собрались,
чтоб смерть решать, – вопрос отменно важный;
не к месту здесь цветные разговоры.
Поговорим о смерти. Вы смеетесь?
Тем лучше; но поговорим о смерти.
Что – упоенье смерти? Это – боль,
как молния. Душа подобна зубу,
и душу Бог выкручивает – хрясь! –
и кончено… Что дальше? Тошнота
немыслимая, и потом – зиянье,
спирали сумасшествия – и чувство
кружащегося живчика, – и тьма,
тьма, – гробовая бархатная бездна,
а в бездне…
Эдмин

            Перестаньте! Это хуже,
чем о плохой картине рассуждать!
Вот. Наконец-то.
Слуга вводит Дандилио.


Дандилио

                Добрый вечер! Ух,
как жарко тут! А мы давненько, Тременс,
не виделись – отшельником живете.
Я изумлен был вашим приглашеньем:
мудрец-де приглашает мотылька.
Для Эллы – вот – коробка глянцевитых
засахаренных слив – она их любит.
Морн, здравствуйте! Эдмин, вы дурно спите –
бледны, как ландыш… Ба! Неужто – Ганус?
Ведь мы знакомы были. Это – тайна,
не правда ли, что вы к нам воротились?
Когда вечор мы с вами… как узнал я?
Да по клейму, по синей цифре – тут –
повыше кисти: заломили руки,
и цифра обнажилась. Я приметил
и, помнится, сказал, что в Дездемоне…
Тременс

Вот вам вино, печенья… Скоро Элла
вернется… Видите, живу я тихо,
но весело. И мне налейте. Кстати,
тут вышел спор: вот эти господа
решить хотят, кому из них платить
за ужин… в честь одной плясуньи модной.
Вот если б вы…
Дандилио

                Конечно! Заплачу
с охотою!
Тременс

            Нет, нет, не то… Сожмите
платок и выпустите два конца, –
один с узлом…
Морн

            …Невидимым, конечно.
Ведь он дитя, – все объясняй ему!
Вы помните, беспечный одуванчик,
я ночью раз на уличный фонарь
вас посадил: просвечивал седой
ваш хохолок, и вы цилиндр мохнатый
старались нахлобучить на луну
и чмокали так радостно…
Дандилио

                            И после
в цилиндре пахло молоком. Шутник,
прощаю вам!
Ганус

                Скорей же… вас просили…
ведь надо кончить…
Дандилио

                Полно, полно, друже, –
терпенье… Вот платок мой. Не платок,
а знамя разноцветное. Простите.
Спиною стану к обществу… Готово!
Тременс

Платить тому, кто вырвет узел. Ганус,
тяни…
Ганус

        Пустой!
Морн

                Вам, как всегда, везет…
Ганус

Я не могу… что сделал я!.. не надо…
Тременс

Сжал голову, бормочет… Ведь не ты –
он проиграл!
Дандилио

            Позвольте, что такое…
ошибся я… узла и вовсе нет,
не завязал, смотрите, вот так чудо!
Эдмин

Судьба, судьба, судьба решила так!..
Послушайтесь судьбы! Так и выходит!
Прошу вас – я прошу вас – помиритесь!
Все хорошо!..
Дандилио

(нюхаеттабак)

                    И я плачу за ужин.
Тременс

Знаток картин волнуется… Довольно
с судьбой шутить: давай сюда платок!
Дандилио

Как так – давай? Он нужен мне – чихаю, –
он в табаке, он сыроват; к тому же
простужен я.
Тременс

                Э, проще мы устроим!
Вот – с картами…
Ганус

(бормочет)

                            Я не могу…
Тременс

                                Скорей,
какая масть?
Морн

                Ну что же, я люблю
цвет алый – жизнь, и розы, и рассветы…
Тременс

Показываю! Ганус, стой! вот глупый –
бух в обморок!..
Дандилио

                Держите, ух тяжелый!
Держите, Тременс, – кости у меня
стеклянные. А, вот – очнулся.
Ганус

                            Боже,
прости меня…
Дандилио

            Пойдем, пойдем… приляжем…
(Уводит его в спальню.)


Морн

Он рокового повторенья счастья
не вынес. Так. Восьмерка треф. Отлично.
(К Эдмину.)

Бледнеешь, друг? Зачем? Чтоб выделять
отчетливее черный силуэт
моей судьбы? Отчаянье подчас –
тончайший живописец… Я готов.
Где пистолет?
Тременс

                    Пожалуйста, не здесь.
Я не люблю, чтоб в доме у меня
сорили.
Морн

        Да, вы правы. Спите крепко,
почтенный Тременс. Дом мой выше. Выстрел
звучнее в нем расплещется, и завтра
заря взойдет без моего участья.
Пойдем, Эдмин. Я буду ночевать
у Цезаря.
Морн и Эдмин, первый поддерживая второго, уходят.


Тременс

(один)

            Спасибо… Мой озноб
текучею сменился теплотою…
Как хороши – предсмертная усмешка
и отсвет гибели в глазах! Бодрится,
играет он… До самого актера
мне дела нет, но – странно – вот опять
сдается мне, что слышу голос этот
не в первый раз: так – вспомнится напев,
а слов к нему не вспомнишь; может статься –
их вовсе нет; одно движенье мысли –
и сам напев растаял… Я доволен
сегодняшним разнообразным действом,
личинами неведомого. Так!
Доволен я – и ощущаю в жилах
живую томность, оттепель, капели…
Так! Вылезай, бубновая пятерка,
из рукава! Не знаю, как случилось,
но, жалости мгновенной повинуясь,
я подменил ту карту, что схватил, –
малиновые ромбы – той, другой,
что показал. Раз-два! Восьмерка треф! –
пожалуйте! – и выглянула смерть
из траурного клевера на Морна!
Пока глупцы о розах говорят –
мазком ладони, перелетом пальцев
так быстрая свершается судьба.
Но никогда мой Ганус не узнает,
что я схитрил, что выпала ему,
счастливцу, смерть…
Из спальни возвращается Дандилио.


Дандилио

            Ушли? А вот проститься
со мной забыли… Эта табакерка –
старинная… Три века табаку
не нюхали: теперь опять он в моде.
Желаете?
Тременс

            Что с Ганусом? Припадок?
Дандилио

Так, пустяки. Приник к постели, что-то
бормочет и выбрасывает руки,
как будто ловит за края одежд
невидимых прохожих.
Тременс

                    Пусть, – полезно.
Научится.
Дандилио

            Да, всякое зерно
годится в житницу души, вы правы…
Тременс

Я разумел иначе… А, шаги
моей влюбленной Эллы! Знаю, знаю,
куда она ходила…
Входит Элла.


Элла

            Дандилио!
Дандилио

Что, милая, что, легкая моя?..
Элла

Остались щепки… щепки!.. Он… Клиян…
О Господи… Не трогайте! Оставьте…
Я – липкая… Я вся холодной болью
пропитана. Ложь! Ложь! Не может быть,
чтоб это вот звалось блаженством. Смерть,
а не блаженство! Гробовою крышкой
задели душу… прищемили… больно…
Тременс

То – кровь моя. Пускай она поплачет.
Дандилио

Ну вот… Ну вот… Дай отодвину локон…
Жемчужины и розы на щеках,
блеск, волосы, росистые от снегу…
Ты – глупая. Все хорошо. Играя,
ребенок поцарапался – и плачет.
Жизнь обежит, шумя летучим платьем,
все комнаты, как молодая мать,
падет перед ребенком на колени,
царапинку со смехом поцелует…
Занавес

АКТ III
Сцена I
Громадный кабинет. В высоких окнах – ночь звездная, но сцена в темноте. И осторожно входят две фигуры.


Морн

Итак – конец. Я буду ночевать
у Цезаря!.. Итак – конец, мой милый…
В последний раз, как два цареубийцы,
мы за полночь по тайным переходам
прокрались в мой дворец… Зажги свечу.
Воск потечет – ты вставь ее прямее.
Еще одну… Так. Вместо лампы трезвой!
Теперь послушай. Я возможность смерти
предусмотрел. Вот тут, в столе, в дубовых
и малахитовых глубинах спят
мои бумаги – договоры, планы,
черновики законов… и сухие
цветы… Ключи передаю тебе.
Передаю и это завещанье,
где сказано, что в приступе видений
слепительных и сладких я решил
склониться в смерть. Пускай мою корону, –
как мяч тугой, откинутый пинком, –
поймает и сожмет в охапку юный
племянник мой, пускай седые совы –
сенаторы, что пестуют его, –
моей страной повластвуют бесшумно,
покамест на престоле – только мальчик,
болтающий ногами… А народ
не должен знать. Пускай моя карета,
блистая синим лаком и гербом,
по площади и через мост, как прежде,
проносится. Я призраком пребуду.
А подрастет наследник мой – хочу,
чтоб он открыл, как умер я: он сказку
начнет со сказки. Мантия моя,
расшитая пожарами, быть может,
ему придется впору… Ты, Эдмин,
советник мой, наперсник мой тишайший,
ты светлою своею тишиной
смягчай углы, прохладой окружай
движенья власти… Понял?
Эдмин

                        Все исполню…
Морн

Еще одно: сегодня в час раздумья
ребяческий, но нужный мне указ
составил я – что всяк, кому удастся
бежать из ссылки, будет за отвагу
помилован…
Эдмин

            Исполню все. И если б
ты намекнул одним движеньем век,
чтоб я тебе в неведомую вечность
сопутствовал…
Морн

                Зажги и эти свечи.
Пусть зеркала виденьями, ветрами
наполнятся… Сейчас вернусь. Иду я
в ту горницу, где вот четыре года
горит и дышит в бархатном гнезде
моя корона огненная; пусть
она сожмет брильянтовою болью
мне голову, чтоб с головы скатиться,
когда я навзничь…
Эдмин

                    Государь мой, друг
бесценный мой!..
Морн

            Не выстрел, нет, не выстрел!
Взрыв музыки! как бы на миг открылась
дверь в небеса… А тут – какие струны
звук удлинят! Какую сказку людям
дарую!.. Знаешь, в темноте коленом
об кресло я ударился. Болит.
(Уходит.)


Эдмин

(один)

О, я подобен воску!.. Не забудет
мне летопись вот этого бессилья…
Виновен я… Зачем не порываюсь
его спасти?.. Встань, встань, душа моя!
Нет, вязкая дремота… Я бы мог
мольбами, убежденьями, – я знаю,
такие есть, – остановить… И что же?
Как человек во снах не может двинуть
рукою, – я не в силах и продумать
то, что сейчас случится… Вот оно –
возмездие!.. Когда, однажды, в детстве,
мне запретили к пчельнику пойти,
я в помыслах на миг себе представил
смерть матери и то, как без надзора
ем светлый мед, – а мать свою любил я
до слез, до сердцебьенья… Вот оно –
возмездие. Теперь я к сладким сотам
опять прилип. Одно теперь я вижу,
одно горит мне в сумраке: поутру
весть об измене принесу! Как некий
преступник, отуманенный вином,
войду, скажу, – Мидия будет плакать…
И слов своих не слыша, и дрожа,
и лаской утешенья лицемерной
к ней прикасаясь незаметно, буду
ей лгать, дабы занять чужое место.
Да, лгать, рассказывать – о чем? – о мнимой
неверности того, перед которым
мы с нею – пыль! Когда б он жить остался,
я до конца молчал бы… Но теперь
мой бог уйдет… Один останусь, слабый
и жадный… Лучше смерть! О если бы
он приказал мне умереть!.. Гори,
безвольный воск… Дышите, зеркала,
пыланьем погребальным…
(Зажигает свечи. Их много.)


Морн

(входя обратно)

                        Вот корона.
Моя корона. Капли водопадов
на остриях… Эдмин, пора мне. Завтра
ты созовешь сенат… объявишь… тайно…
Прощай же… мне пора… Перед глазами
столбы огня проносятся… Да, слушай –
последнее… пойдешь к Мидии, скажешь,
что Морн – король… нет, не король, не так.
Ты скажешь: умер Морн… постой… нет…
                                        скажешь –
уехал… нет, не знаю я! Ты лучше
сам что-нибудь придумай, – но не надо
про короля… И очень тихо скажешь,
и очень мягко, как умеешь… Что же
ты плачешь так? Не надо… Встань с колен,
встань… у тебя лопатки ходят, словно
у женщины… Не надо плакать, милый…
Поди… в другую комнату: когда
услышишь выстрел – возвращайся… Полно,
я умираю весело… прощай…
поди… постой! Ты помнишь, как однажды
мы из дворца во мраке пробирались,
и часовой пальнул в меня, и ворот
мне прострелил?.. Как мы тогда смеялись…
Эдмин? Ушел… Один я, а кругом
пылающие свечи, зеркала
и ночь морозная… Светло и страшно…
Я с совестью наедине. Итак,
вот пистолет… старинный… шесть зарядов…
мне одного достаточно… Эй, кто там
над крышами? Ты, Боже? Так прости мне,
что люди не простят! Как лучше – стоя
иль сидя?.. Лучше – сидя. Живо. Только
не думать!.. Хлоп – входи, обойма! Дуло –
в грудь. Под ребро. Вот сердце. Так. Теперь
предохранитель… Грудь в пупырках. Дуло
прохладно, словно лаковая трубка,
приставленная доктором: сопит
он, слушает… и лысина, и трубка
в лад с грудью поднимаются…
                                Нет, стой!
Так люди не стреляются… Ведь нужно
осмыслить… Раз. Два. Три. Четыре. Пять.
Шесть. Шесть шагов от кресла до окна.
Снег светится. Как вызвездило! Боже,
дай силы мне, дай силы мне, прошу –
дай силы мне… Вон спит моя столица,
вся в инее, вся в синей поволоке.
О, милая!.. Прощай, прости меня…
Я царствовал четыре года… создал
век счастия, век полнозвучья… Боже,
дай силы мне… Играючи, легко
я царствовал; являлся в черной маске
в звенящий зал к сановникам моим,
холодным, дряхлым… властно оживлял их –
и снова уходил, смеясь… смеясь…
А иногда, в заплатанных одеждах,
сидел я в кабаке и крякал вместе
с румяными хмельными кучерами:
пес под столом хвостом стучал, и девка
меня тащила за рукав, хоть нищим
я с виду был… Прошло четыре года,
и вот теперь, в мой лучезарный полдень,
я должен кинуть царство, должен прыгнуть
с престола в смерть – о Господи, – за то,
что женщину пустую целовал
и глупого ударил супостата!
Ведь я бы мог его… О совесть, совесть –
холодный ангел за спиною мысли:
мысль обернется – никого; но сзади
он встал опять… Довольно! Должен, должен
я умереть! О, если б можно было
не так, не так, а на виду у мира,
в горячем урагане боевом,
под гром копыт, на потном скакуне, –
чтоб встретить смерть бессмертным восклицаньем
и проскакать с разлету через небо
на райский двор, где слышен плеск воды
и серафим скребет коня святого
Георгия! Да, смерть тогда – восторг!..
А тут – один я… только пламя свеч –
тысячеокий соглядатай – смотрит
из подозрительных зеркал… Но должен
я умереть! Нет подвига – есть вечность
и человек… К чему корона эта?
Впилась в виски, проклятая! Долой!
Так… так… катись по темному ковру,
как колесо огня… Теперь – скорее!
Не думать! Разом – в ледяную воду!
Одно движенье: вогнутый курок
нажать… одно движенье… сколько раз
я нажимал дверные ручки, кнопки
звонков… А вот теперь… а вот теперь…
я не умею! Палец на курке
слабей червя… Что царство мне? Что доблесть?
Жить, только жить… О Господи… Эдмин!
(Подходит к двери; как дитя, зовет.)

Эдмин!..
Тот входит. Морн стоит к нему спиною.

                Я не могу…
(Пауза.)

                            Что ж ты стоишь,
что смотришь на меня! Иль, может быть,
ты думаешь, что я… Послушай, вот
я объясню… Эдмин… ты понимаешь…
люблю ее… люблю Мидию! Душу
и царство я готов отдать, чтоб только
не расставаться с нею!.. Друг мой, слушай,
ты не вини меня… ты не вини…
Эдмин

Мой государь, я счастлив… Ты – герой…
Я не достоин даже…
Морн

                    Правда? Правда?..
Ну вот… я рад… Любовь земная выше,
сильнее доблести небесной… Впрочем,
не любишь ты, Эдмин… понять не можешь,
что человек способен сжечь миры
за женщину… Так значит, – решено.
Бегу отсюда… нет пути иного.
Ведь правда же – беспечностью я правил.
Беспечность – власть. Она ушла. О, как же
мне царствовать, когда лукавый сам
на бедной голове моей корону
расплавил?.. Скроюсь… Понимаешь,
я скроюсь, буду тихо доживать
свой странный век, под тайные напевы
воспоминаний царственных. Мидия
со мною будет… Что же ты молчишь?
Ведь я же прав? Мидия без меня
умрет. Ты знаешь.
Эдмин

                Государь мой, я
одно прошу: мучительная просьба,
преступная пред родиной… пускай!
Прошу тебя: возьми меня с собою…
Морн

О как меня ты любишь, как ты любишь,
мой милый!.. Я не властен отказать
тебе… Я сам преступник… Слушай, помнишь,
как я вступил на царство, – вышел в маске
и в мантии на золотой балкон, –
был ветер, пахло почему-то морем,
и мантия сползала все, и сзади
ты поправлял… Но что же я… Скорей,
часы бегут… тут это завещанье…
Как изменить?.. Что делать нам? Как быть-то?
Я там пишу, что… Жги! Жги! Благо свечи
горят. Скорей! А я пока иначе
составлю… Как? Ум опустел. Пером
вожу, как по воде… Эдмин, не знаю.
Ты посоветуй – надо нам спешить,
к рассвету кончить… Что с тобой?
Эдмин

                                Шаги…
Сюда идут… По галерее…
Морн

                            Живо!
Туши огни! В окно придется! Ах,
поторопись! Я не могу ни с кем
встречаться… Будь что будет… Что же взять-то? –
да, пистолет… туши, туши… бумаги,
алмазы… так. Отпахивай! Скорее…
Плащ зацепился – стой! Готово! Прыгай!..
На сцене темнота. Старик в ливрее, сутулясь, входит со свечой в руке.


Старик

Никак возились тут… Горелым пахнет.
Стол не на месте… Эвона – корону
куды забросили. Тьфу… тьфу… Блести…
потру… Опять же – и окошко настежь.
Не дело… Дай послушаю у двери.
(Сонно пересекает сцену и слушает.)

Спит сорванец… спит государь. Ведь пятый
часок, поди… Ох, Господи Исусе!
Вот так и ломит, так и ломит. Повар
совался с мазью, – говорит, попробуй,
помажь… Толкуй там… Очень нужно… Старость
не рожа на заборе… не замажешь…
(И, бормоча, уходит.)

Занавес

Сцена II
Та же декорация, что и в предыдущей сцене: кабинет короля. Но теперь ковер местами прорван и одно зеркало разбито. Сидят Четверо мятежников. Раннее утро. В окне солнце, яркая оттепель.


Первый мятежник

Еще пальба у западных ворот
распахивает быстрые объятья,
чтоб подхватить – то душу, то напев,
то звон стекла… Еще дома дымятся,
горбатые развалины сената,
музей монет, музей знамен, музей
старинных изваяний… Мы устали…
Ночь напролет – работа, бури… Час
уже восьмой, должно быть… Вот так утро!
Сенат пылал как факел… Мы устали,
запутались… Куда нас Тременс мчит?
Второй мятежник

Сквозной костяк облекся в плоть и в пламя.
Он ожил. Потирает руки. Черни
радушно отпирает погреба.
Любуется пожарами… Не знаю,
не знаю, братья, что замыслил он…
Третий мятежник

Не так, не так мы думали когда-то
отчизну осчастливить… Я жалею
бессонницы изгнанья…
Первый мятежник

                        Он безумен!
Он приказал летучие машины
сжечь на потеху пьяным! Но нашлись
герои неизвестные, схватились
за рычаги и вовремя…
Четвертый мятежник

                    Вот этот
приказ, что переписываю, страшен
своей игривостью тигриной…
Второй мятежник

                            Тише…
Вот зять его…
Поспешно входит Клиян.


Клиян

                Блистательная весть!
В предместии веселая толпа
взорвала школу; ранцы и линейки
по площади рассыпаны; детей
погибло штучек триста. Очень Тременс
доволен.
Третий мятежник

        Он… доволен! Братья, братья,
вы слышите? Доволен он!..
Клиян

                                    Ну что ж,
я доложу вождю, что весть моя
не очень вас порадовала… Все,
все доложу!
Второй мятежник

Мы говорим, что Тременс
мудрее нас: он знает цель свою.
Как сказано в последней вашей оде,
он – гений.
Клиян

        Да. В грома моих напевов
достоин он войти. Однако… солнце…
в глазах рябит.
(Смотрит в окно.)

            А вот – предатель Ганус!
Там, меж солдат, стоящих у ограды:
смеются. Пропустили. Вон идет
по тающему снегу.
Первый мятежник

(смотрит)

                    Как он бледен!
Наш прежний друг неузнаваем! Все в нем –
взгляд, губы сжатые, – как у святых,
написанных на стеклах… Говорят,
его жена сбежала…
Второй мятежник

                Был любовник?
Первый мятежник

Нет, кажется.
Четвертый мятежник

                По слухам, он однажды
вошел к жене, а на столе – записка,
что так и так, решила переехать
одна к родным… Клиян, что тут смешного?
Клиян

Все доложу! Вы тут плетете сплетни,
как кумушки, а Тременс полагает,
что вы работаете… Там пожары,
их нужно раздувать, а вы… скажу,
все, все скажу…
(Ганус стал в дверях.)

                А! Благородный Ганус…
Желанный Ганус… Мы вас ждали… рады…
пожалуйте…
Первый мятежник

            Наш Ганус…
Второй мятежник

                    Здравствуй, Ганус…
Третий мятежник

Ты нас не узнаешь? Твоих друзей?
Четыре года… вместе… в ссылке…
Ганус

                                    Прочь,
наемники лукавого!.. Где Тременс?
Он звал меня.
Клиян

                Допрашивает. Скоро
сюда придет…
Ганус

            Да он не нужен мне.
Сам приглашал, и если… нет его…
Клиян

Постойте, позову…
(Направляется к двери.)


Первый мятежник

                И мы пойдем…
Не так ли, братья? Что тут оставаться…
Второй мятежник

Да, столько дел…
Третий мятежник

            Клиян, мы с вами!
(Тихо.)

                                Братья,
мне страшно…
Четвертый мятежник

                Допишу я после…
Пойду…
Третий мятежник

(тихо)

        Брат, брат, что совершаем мы…
Клиян и мятежники ушли. Ганус один.


Ганус

(оглядывается по сторонам)

Здесь жил герой…
Пауза.


Тременс

(входит)

            Спасибо, что пришел,
мой Ганус! Знаю, жизненной печалью
ты отуманен был. Едва ль заметил,
что с месяц – да, сегодня ровно месяц –
я обладаю пьяною страной.
Я звал тебя, чтоб ты сказал мне прямо,
чтоб объяснил… Но дай сперва счастливцу
поговорить о счастии своем!
Ты знаешь сам – всех лучше знаешь, Ганус, –
дня моего я ждал в бреду, в ознобе…
Мой день пришел – нежданно, как любовь!
Слух пламенем промчался, что в стране
нет короля… Когда и как исчез он,
кто задушил его, в какую ночь,
и как давно мертвец страною правил,
никто теперь не знает. Но народ
обмана не прощает: склеп – сенат –
злым топотом наполнился. Как пышно,
как строго умирали старики,
и как кричал – о, слаще страстной скрипки –
мальчишка, их воспитанник! Народ
мстил за обман, – я случай улучил,
чтоб полыхнуть, и понял, что напрасно
я выжидал так долго: короля
и вовсе не было, – одно преданье,
волшебное и властное! Очнувшись,
чернь ворвалась сюда, и только эхо
рассыпалось по мертвому дворцу!..
Ганус

Ты звал меня.
Тременс

            Ты прав, давай о деле:
в тебе я, Ганус, угадал когда-то
мне родственную огненность; тебе
я одному все помыслы доверил.
Но ты был женщиной гоним; теперь
она ушла; я спрашиваю, Ганус,
в последний раз: что, помогать мне будешь?
Ганус

Напрасно ты призвал меня…
Тременс

                                Обдумай,
не торопись, я срок даю…
Поспешно входит Клиян.


Клиян

                        Мой вождь,
там этих самых, что намедни пели
на улицах, пытают… Никого нет,
кто б допросил… Помощников твоих –
как бы сказать – подташнивает…
Тременс

                            Ладно,
иду, иду… Ты у меня, Клиян,
ведь молодец!.. Давно известно… Кстати,
на днях я удивлю тебя: велю
повесить.
Клиян

        Тременс… Вождь мой…
Тременс

                                Ты же, Ганус,
подумай, я прошу тебя, подумай…
Тременс и Клиян уходят.


Ганус

(один)

Меня томит единственная дума:
здесь жил герой… Вот эти зеркала –
священные: они его видали…
Он тут сидел, в могучем этом кресле.
Его шаги остались во дворце,
как в памяти – смолкающая поступь
гекзаметра… Где умер он? Где выстрел
его раздался? Кто слыхал? Быть может,
там – за городом, в траурной дубраве,
в снегах ночных… и бледный друг в сугробе
похоронил горячий труп… Грех, грех
немыслимый, как искуплю тебя?
Вся кровь моя благодарит за гибель
соперника, и вся душа клянет
смерть короля… Мы двойственны, мы слепы, –
и трудно жить, лишь доверяя жизни:
земная жизнь – туманный перевод
с Божественного подлинника; общий
понятен смысл, но нет в его словах
их первородной музыки… Что страсти?
Ошибки перевода… Что любовь?
Утраченная рифма в передаче
на несозвучный наш язык… Пора мне
за подлинник приняться!.. Мой словарь?
Одна простая книжечка с крестом
на переплете… Каменные своды
я отыщу, где отгулы молитв
и полный вздох души меня научат
произношенью жизни…
                        Вон в дверях
остановилась Элла – и не смотрит,
задумалась, концы перебирая
ленивой шали… Что бы ей сказать?
Тепла ей нужно. Милая. Не смотрит…
Элла

(в сторону)

Вот весело!.. Я вскрыла и прочла
письмо чужое… Почерк словно ветер,
и запах юга… Склеила опять,
как мне, шутя, показывал однажды
отец… Морн и Мидия вместе! Как же
мне дать ему? Он думает, – она
живет в глуши родимой, старосветской…
Как дать ему?..
Ганус

(подходит)

                Вы встали спозаранку,
я тоже… Мы теперь не часто, Элла,
встречаемся: иное торжество
совпало с вашей свадьбой…
Элла

                                Утро – чудо
лазурное – не утро… каплет… шепчет…
Ушел Клиян?
Ганус

                    Ушел… Скажите, Элла,
вы счастливы?
Элла

                Что счастие? Шум крыльев,
а может быть, снежинка на губе –
вот счастие… Кто это говорил?
Не помню я… Нет, Ганус, я ошиблась,
вы знаете… Но как светло сегодня,
совсем весна! Все каплет…
Ганус

                            Элла, Элла,
вы думали когда-нибудь, что дочь
бунтовщика беспомощного будет
жить во дворце?
Элла

                О, Ганус, я жалею
былые наши комнатки, покой,
камин, картины… Слушайте: на днях
я поняла, что мой отец безумен!
Мы даже с ним поссорились; теперь
не говорим… Я верила вначале…
Да что! Мятеж во имя мятежа
и скучен, и ужасен – как ночные
объятья без любви…
Ганус

                        Да, Элла, верно
вы поняли…
Элла

        На днях глядели в небо
все площади… Смех, крики, гул досады…
От пламени спасаясь, летуны
со всех сторон взмывали, собирались,
как ласточки хрустальные, и тихо
скользила прочь блистающая стая.
Один отстал и замер на мгновенье
над башнею, как будто там оставил
свое гнездо, и нехотя догнал
печальных спутников, – и все они
растаяли хрустальной пылью в небе…
Я поняла, когда они исчезли,
когда в глазах заплавали – от солнца –
слепые кольца, вдруг я поняла…
что вас люблю.
Пауза. Элла смотрит в окно.


Ганус

                Я вспомнил!.. Элла, Элла…
Как страшно!..
Элла

            Нет, нет, нет – молчите, милый.
Гляжу на вас, гляжу в дворцовый сад,
в себя гляжу, и вот теперь я знаю,
что все одно: моя любовь и солнце
сырое, ваше бледное лицо
и яркие текучие сосульки
под крышею, янтарное пятно
на сахаре сугроба ноздреватом,
сырое солнце и моя любовь,
моя любовь…
Ганус

                Я вспомнил: было десять
часов, и вы ушли, и я бы мог
вас удержать… Еще один слепой,
мгновенный грех…
Элла

                Мне ничего не нужно
от вас… Я, Ганус, больше никогда
вам не скажу. А если вот сейчас
сказала вам, так только потому,
что нынче снег такой сквозистый… Право,
все хорошо… За днями дни… А после
я буду матерью… другие мысли
меня займут невольно. Но сейчас
ты – мой, как это солнце! Протекут
за днями дни. Как думаешь – быть может,
когда-нибудь… когда твоя печаль…
Ганус

Не спрашивайте, Элла! Не хочу
и думать о любви! Я отвечаю,
как женщина… простите. Но иным
пылаю я, иного я исполнен…
Мне снятся только строгие крыла,
прямые брови ангелов. На время
я к ним уйду – от жизни, от пожаров,
от жадных снов… Я знаю монастырь,
опутанный прохладою глициний.
Там буду жить, сквозь радужные стекла
глядеть на Бога, слушать, как меха
органа выдыхают душу мира
в торжественную вышину, и мыслить
о подвигах напрасных, о герое,
молящемся во мраке спящих миртов
средь гефсиманских светляков…
Элла

                                    Ах, Ганус…
Забыла… вот письмо вчера пришло…
на имя моего отца, с припиской,
что это вам…
Ганус

            Письмо? Мне? Покажите…
А! Так и знал! Не надо…
Элла

                    Значит, можно
порвать?
Ганус

        Конечно.
Элла

                Дайте…
Ганус

                        Подождите…
не знаю… этот запах… Этот почерк,
летящий опрометью в память, в душу
ко мне… Стой! Не впущу.
Элла

                    Ну что ж, прочтите…
Ганус

Впустить? Прочесть? Чтоб снова расклубилась
былая боль? Когда-то вы спросили,
идти ли вам… Теперь я вас спрошу:
прочесть? Прочесть?
Элла

                Отвечу: нет.
Ганус

                            Вы правы!
Так! На клочки… И эту горсть сухих
падучих звезд сюда… под стол… в корзину
с гербом витым… Духами пахнут руки…
Вот. Кончено.
Элла

                О как светло сегодня!..
Сквозит весна… Чириканье… Снег тает.
На черных сучьях капельки… Пойдемте,
пойдемте, Ганус, погулять… хотите?
Ганус

Да, Элла, да! Свободен я, свободен!
Пойдем!
Элла

            Вы подождите здесь… Оденусь…
недолго мне…
(Уходит.)


Ганус

(один, смотрит в окно)

                А правда – хорошо;
прекрасный день! Вон голубь пролетел…
Блеск, сырость… Хорошо! Рабочий
забыл лопату… Как-то ей живется
там, у сестры, в далеком захолустье?
Известно ль ей о смерти… Бес лукавый,
покинь меня! Из-за тебя отчизну
я погубил… Довольно! Ненавижу
я эту женщину… Ко мне, назад,
о музыка раскаянья! Молитвы,
молитвы… Я свободен, я свободен…
Медленно возвращаются Тременс, Четверо мятежников, сзади – Клиян.


Первый мятежник

Будь осторожней, Тременс, не сердись,
пойми – будь осторожней! Путь опасный…
Ведь ты слыхал: они под пыткой пели
о короле… все тоньше, все блаженней…
Король – мечта… король не умер в душах,
а лишь притих… Мечта сложила крылья,
мгновенье – и раскинула…
Клиян

                            Мой вождь,
девятый час; проснулся город, плещет…
Тебя народ на площадь призывает…
Тременс

Сейчас, сейчас…
(К Первому мятежнику.)

                Так что ж ты говоришь?
Первый мятежник

Я говорю – летит, кренясь, на солнце
крылатая легенда! Детям сказку
нашептывают матери… За брагой
бродяги именуют короля…
Как ты поставишь вне закона – ветер?
Ты слишком злобен, слишком беспощаден.
Опасный путь! Будь осторожней, просим,
нет ничего сильней мечты!..
Тременс

                            Я шею
скручу ей! Вы не смеете меня
учить! Скручу. Иль, может быть, и вам
она мила?
Второй мятежник

                Ты нас не понял, Тременс,
хотели мы предупредить…
Клиян

                            Король –
соломенное пугало.
Тременс

                    Довольно!
Отстаньте, траурные трусы! Ганус,
ну что же, ты… обдумал?
Ганус

                            Тременс, право,
не мучь меня… сам знаешь. Мне молитву,
мне только бы молитву…
Тременс

                            Уходи,
и живо! Долго я терпел тебя…
Всему есть мера… Помоги, Клиян,
он дверь открыть не может, теребит…
Клиян

Позвольте, вот – к себе…
Ганус

                        Но, может быть,
она меня зовет! А!
(Бросается к столу.)


Клиян

                    Стойте… Тише…
Спасайся, Тременс, он…
Ганус

                    Пусти! Ты только
меня не трогай, понимаешь – трогать
не надо… Где корзина? Отойдите.
Корзину!..
Тременс

            Сумасшедший…
Ганус

                    Вот… клочки…
в ладонях… серебро… о этот почерк
стремительный!
(Читает.)

        Вот… вот… «Мой веер… выслать…
Замучил он…» Кто он? Кто он? Клочки
все спутаны… «Прости меня…» Не то.
Опять не то… Какой-то адрес… странно…
на юге…
Клиян

        Не позвать ли стражу?
Ганус

                            Тременс!..
Послушай… Тременс! Я, должно быть, вижу
не так, как все… Взгляни-ка… После слов
«и я несчастна»… Это имя… Видишь?
Вот это имя… Разбираешь?
Тременс

                                «Марк
со мною» – нет, не Марк… «Морн», что ли? Морн…
Знакомый звук… А, вспомнил! Вот так славно!
Вот так судьба! Так этот шелопай
тебя надул? Куда? Постой…
Ганус

                                Морн жив,
Бог умер. Вот и все. Иду я Морна
убить.
Тременс

        Постой… Нет, нет, не вырывайся…
Мне надоело… слышишь? Я тебе
о безднах говорил, об исполинах –
а ты… как смеешь ты сюда вносить
дух маскарада, лепет жизни, писк
мышиной страсти? Стой… Мне надоело,
что ставишь ты свое… томленье – сердце,
червонный туз, стрелой пробитый, – выше
моих, моих грохочущих миров!
Довольно жить тебе в томленье этом!
Ревную я! Нет, подними лицо!
Гляди, гляди в глаза мне, как в могилу.
Так, значит, хочешь пособить судьбе?
Не вырывайся! Слушай-ка, ты помнишь
один веселый вечерок? Восьмерку
треф? Так узнай, что я – проклятый Тременс –
твою судьбу…
Элла

(в дверях)

                Отец, оставь его!
Тременс

…Твою судьбу… жалею. Уходи.
Эй, кто-нибудь! Он ослабел – под локти!
Ганус

Прочь, воронье! Труп Морна – мой!
(Уходит.)


Тременс

                                    Ты двери
закрой за ним, Клиян. Плотнее. Дует.
Второй мятежник

(тихо)

Я говорил, что есть любовник…
Первый мятежник

                            Тише,
мне что-то страшно…
Третий мятежник

                Как нахмурен Тременс…
Второй мятежник

Несчастный Ганус…
Четвертый мятежник

            Он счастливей нас…
Клиян

(громко)

Вождь! Я осмелюсь повторить. Народ
на площади собрался. Ждет тебя.
Тременс

Сам знаю… Эй, за мной, бараны! Что вы
притихли так? Живей! Я речь такую
произнесу, что завтра от столицы
останется лишь пепел. Нет, Клиян,
ты с нами не пойдешь: кадык твой слишком
открыто на веревку намекает.
Тременс и мятежники уходят. На сцене Клиян и Элла.


Клиян

Ты слышала? Отец твой славно шутит.
Люблю. Смешно.
(Пауза.)

                Ты, Элла, в белой шляпе,
куда-нибудь уходишь?
Элла

                        Никуда.
Раздумала…
Клиян

            Жена моя прекрасна.
Не успеваю говорить тебе,
как ты прекрасна. Только иногда
в моих стихах…
Элла

            Я их не понимаю.
За сценой крики.


Клиян

Чу! Гул толпы… Приветственный раскат!
Занавес

АКТ IV
Гостиная в южной вилле. Стеклянная дверь на террасу, в причудливый сад. Посредине сцены накрытый стол с тремя приборами. Ненастное весеннее утро. Мидия стоит спиной, смотрит в окно. Где-то слуга бьет в гонг. Звуки затихли. Мидия все неподвижна. Входит слева Эдмин с газетами.


Эдмин

            Опять нет солнца… Как вы спали?
Мидия

                                Навзничь,
и на боку, и даже в положенье
зародыша…
Эдмин

        Мы кофе пьем в гостиной?
Мидия

                                            Да,
как видите. В столовой мрачно.
Эдмин

                                    Вести
еще страшнее прежних… Не газеты,
а саваны, пропитанные смертью,
могильной сыростью…
Мидия

                        Их промочило
у почтальона в сумке. Дождь с утра,
и темен гравий. И поникли пальмы.
Эдмин

Вот, слушайте: горят окрайны… толпы
разграбили музеи… жгут костры
на площадях… и пьют, и пляшут… Казни
за казнями… И в пьяную столицу
вошла чума…
Мидия

                Как думаете, скоро
дождь кончится? Так скучно…
Эдмин

                                    Между тем
их дикий вождь… вы дочь его знавали…
Мидия

Да, кажется… не помню… Что мне гибель,
разгромы, кровь, когда я так тоскую,
что некуда деваться! Ах, Эдмин,
он бриться перестал, в халате ходит,
и сумрачен, и резок, и упрям…
Мы словно переехали из сказки
в пошлейшую действительность. Все больше
тускнеет он, сутулится, с тех пор
как тут живем, в болоте этом… Пальмы
мне, знаете, всегда напоминают
прихожие купцов богатых… Бросьте,
Эдмин, газеты… глупо… Вы со мною
всегда так сдержанны, как будто я
блудница или королева…
Эдмин

                            Нет же…
Я только… Вы не знаете, Мидия,
что делаете!.. Господи, о чем же
нам говорить?
Мидия

                Я смех его любила:
он больше не смеется… А когда-то
казалось мне, что этот вот высокий,
веселый, быстрый человек, должно быть,
какой-нибудь художник, дивный гений,
скрывающий свои виденья ради
любви моей ревнивой, – и в незнанье
был для меня счастливый трепет… Ныне
я поняла, что он пустой и скучный,
что в нем мечта моя не обитает,
что он погас, что разлюбил меня…
Эдмин

Так сетовать не нужно… Кто же может
вас разлюбить? Такая вы… ну, полно,
ну, улыбнитесь же! Улыбка ваша –
движенье ангела… Прошу!.. Сегодня
у вас и пальцы неподвижны… тоже
не улыбаются… Ну вот!..
Мидия

                    Давно ли?
Эдмин

Давно ли чтó, Мидия?
Мидия

                Так. Занятно…
Я вас таким не видела. Нет, впрочем,
однажды я спросила вас, что толку
вам сторожить на улице…
Эдмин

                        Я помню,
я помню только занавеску в вашем
мучительном окне! Вы проплывали
в чужих объятьях… Я в метели плакал…
Мидия

Какой смешной… И весь растрепан… Дайте
приглажу. Вот. Теперь смеются пальцы?
Оставьте… ах, оставь… не надо…
Эдмин

                                    Счастье
мое… позволь мне… только губы… только
коснуться… как касаются пушка,
биенья бабочки… позволь мне… счастье…
Мидия

Да нет… постой… мы у окна… садовник…
…………………………………
Мидия

Мой маленький… не надо так дышать…
Стой, покажи глаза. Так, ближе… ближе…
Душе бы только нежиться и плавать
в их мягкой тьме… Постой… потише… после…
Вот! Гребень покатился…
Эдмин

                            Жизнь моя,
любовь моя…
Мидия

                Ты – маленький… Совсем,
совсем… Ты – глупый мальчик… Что, не думал,
я так умею целовать? Постой,
успеешь ты, ведь мы с тобой уедем
в какой-нибудь громадный, шумный город
и будем ужинать на крыше… Знаешь,
внизу, во тьме, весь город, весь – в огнях;
прохлада, ночь… Румяный отблеск рюмки
на скатерти… И бешеный скрипач,
то скрюченный, то скрипку в вышину
взвивающий! Ты увезешь меня?
Ты увезешь? Ах… шарканье… пусти же…
он… отойди…
Входит Господин Морн, в темном халате, взъерошенный.


Морн

                Ночь? Утро? Перехода
не замечаю. Утро – продолженье
бессонницы. Виски болят. Как будто
мне в голову вдавили, завинтили
чугунный куб. Сегодня выпью кофе
без молока.
(Пауза.)

            Опять газеты всюду
валяются! Однако… ты невесел,
Эдмин!.. Вот удивительно: мне стоит
войти, и сразу вытянуты лица –
как тени при вечернем солнце… Странно…
Мидия

Ненастная весна…
Морн

            Я виноват.
Мидия

…И новости ужасные…
Морн

                        И в этом
я виноват, не правда ли?
Мидия

                        Столица
горит. Все обезумело. Не знаю,
чем кончится… Но, говорят, не умер
король, а в подземелье замурован
крамольниками.
Морн

                Э, Мидия, будет!
Я, знаешь, запрещу, чтоб приносили
газеты. Мне покоя нет от этих
догадок, слухов, новостей кровавых
и болтовни досужей. Надоело!
Передо мной, поверь, Мидия, можешь
не умничать… Скучай, томись, меняй
прически, платья, удлиняй глаза
чертою синей, в зеркало глядись, –
но умничать… Да что с тобой, Эдмин?
Эдмин

(встает из-за стола)

Я не могу…
Морн

        Что с ним? Что с ним? Куда ты?
Там на террасе сыро…
Мидия

                        Ты его
оставь. Я все скажу тебе. Послушай,
я тоже больше не могу. Его
я полюбила. С ним уеду. Ты
привыкнешь. Я тебе ведь не нужна.
Друг друга мы замучим. Жизнь зовет…
Мне нужно счастья…
Морн

                Я понимаю…
Где сахарница?.. А, вот, под салфеткой.
Мидия

Ты что ж, не хочешь слушать?..
Морн

                        Нет, напротив –
я слушаю… вникаю, постигаю,
чего же боле? Ты сегодня хочешь
уехать?
Мидия

    Да.
Морн

            Мне кажется, тебе
пора и собираться.
Мидия

            Да. Ты можешь
не гнать меня.
Морн

        По правилам разрывов –
через плечо еще должна ты кинуть:
«Я проклинаю день…»
Мидия

                Ты не любил…
Ты не любил!.. Да, проклинать я вправе
неверный день, когда в мой тихий дом
твой смех вошел… Зачем же было…
Морн

                                    Кстати,
скажи, Мидия, ты писала мужу
отсюда?
Мидия

        Я… Я думала – не стоит
докладывать… Да, мужу написала.
Морн

Что именно? Гляди же мне в глаза.
Мидия

Так, ничего… Что я прошу прощенья,
что ты со мной, что не вернусь к нему…
что тут дожди…
Морн

            И адрес свой послала?
Мидия

Да, кажется… Просила веер выслать…
там, у себя, забыла…
Морн

                    Ты когда же
отправила?
Мидия

        Недели две тому.
Морн

Отлично…
Мидия

            Я пойду… там надо… вещи…
Уходит направо. Морн один. На террасе, сквозь стеклянную дверь, видна неподвижная спина Эдмина.


Морн

Отлично… Ганус, получив письмо,
мой долг напомнит мне. Он проберется
из марева столицы сумасшедшей,
из сказки исковерканной, сюда,
на серый юг, в мои глухие будни.
Недолго ждать. Должно быть, он в пути.
Мы встретимся опять, и, протянув
мне пистолет, он, стиснутый и бледный,
потребует, чтоб я себя убил,
и буду я готов, быть может: смерть
созреет в одиночестве…
                        Мне дивно…
не верится… так резко жизнь меня
покинула. И только бы не думать
о родине, – не то метаться буду
в темнице с тюфяками вместо стен
и с цифрою безумия над дверью…
Не верится… Как жить еще? Эдмин!
Поди сюда! Эдмин, ты слышишь? Руку,
дай руку мне… Мой верный друг, спасибо.
Эдмин

Что мне сказать? Не кровь – холодный стыд
течет по жилам… Чувствую: ты должен
глядеть теперь в глаза мне, как глядят
на те срамные снимки, что за грош
увидеть можно в щелку… Стыдно сердцу…
Морн

Нет, ничего… Я только изумлен…
Смерть – изумленье. В жизни иногда
нас так же изумляют: океан,
цвет облака, изгиб судьбы… Как будто
на голове стою. Все вижу так,
как, говорят, младенцы видят: пламя
свечи, концом направленное вниз…
Эдмин

Мой государь, что мне сказать тебе?
За женщину ты царство предал; дружбу
я предаю за женщину – все ту же…
Прости меня. Я только человек,
мой государь…
Морн

                    А я, я – Господин
Морн – вот и все; пустое место, слог
неударяемый в стихе без рифмы.
О, королю никто бы никогда
не изменил… Но – Господину Морну…
Ты уходи. Я понял – это кара.
Я не сержусь. Но уходи. Мне тяжко
с тобою говорить. Одно мгновенье –
и словно в трубке стеклышки цветные
встряхнул, взглянул – и жизнь переменилась…
Прощай. Будь счастлив.
Эдмин

                Я вернусь к тебе,
лишь позовешь…
Морн

                Тебя я встречу только
в раю. Не раньше. Там, в тени оливы,
тебя представлю Бруту. Уходи…
Эдмин уходит.


Морн

(один)

Так. Кончено.
Пауза. Проходит слуга.


Морн

                Тут надо со стола
убрать. Живей… Заказана коляска?
Слуга

Да, сударь.
Морн

        Завтра утром чтоб пришел
из города цирюльник – тот, усатый,
неразговорчивый. Все.
Слуга уходит. Пауза. Морн смотрит в окно.


Морн

                        Небо мутно.
В саду дрожат цветы… Чернеет грот
искусственный: по черному струнами
протянут дождь… Теперь одно осталось:
ждать Гануса. Душа почти готова.
Как лоснится сырая зелень… Дождь
играет, точно в старческой дремоте…
А дом проснулся… Суетятся слуги…
Стук сундуков… Вот и она…
Входит Мидия с открытым чемоданом.


Морн

                        Мидия,
ты счастлива?
Мидия

            Да. Отойди. Мне нужно
тут уложить…
Морн

            Знакомый чемодан:
я нес его однажды на заре.
И снег хрустел. И мы втроем спешили.
Мидия

Сюда пойдут вот эти вещи – книги,
портреты…
Морн

            Это хорошо… Мидия,
ты счастлива?
Мидия

                    Есть поезд ровно в полдень:
я улечу в чужой чудесный город…
Бумаги бы – пожалуй, разобьется…
А это чье? твое? мое? не помню,
не помню я…
Морн

                Не надо только плакать,
прошу…
Мидия

        Да, да… ты прав. Прошло… не буду…
Не знала я, что так легко, покорно
меня отпустишь… Я рванула дверь…
Я думала, ты крепко держишь ручку
с той стороны… Рванула что есть сил, –
ты не держал, легко открылась дверь,
и падаю я навзничь… Понимаешь,
я падаю… в глазах темно и зыбко,
и кажется, погибну я, – опоры
не нахожу!..
Морн

            С тобой Эдмин. Он – счастье…
Мидия

Я ничего не знаю!.. Только странно:
любили мы – и все ушло куда-то.
Любили мы…
Морн

                Вот эти две гравюры
твои, не правда ли? И этот пес
фарфоровый.
Мидия

            …Ведь странно!..
Морн

                            Нет, Мидия.
В гармонии нет странного. А жизнь –
громадная гармония. Я понял.
Но, видишь ли, – лепная прихоть фризы
на портике нам иногда мешает
заметить стройность общую… Уйдешь;
забудем мы друг друга; но порою
названье улицы или шарманка,
заплакавшая в сумерках, напомнят
живее и правдивее, чем может
мысль воскресить и слово передать,
то главное, что было между нами,
то главное, чего не знаем мы…
И в этот час душа почует чудом
очарованье мелочи былой,
и мы поймем, что в вечности все вечно –
мысль гения и шуточка соседа,
Тристаново страданье колдовское
и самая летучая любовь…
Простимся же без горечи, Мидия:
когда-нибудь узнаешь, может быть,
причину несказанную моей
глухой тоски, холодного томленья…
Мидия

Мечтала я вначале, что под смехом
скрываешь тайну… Значит, тайна есть?
Морн

Открыть тебе? Поверишь ли?
Мидия

                                Поверю.
Морн

Так слушай – вот: когда с тобой в столице
мы виделись, я был – как бы сказать? –
волшебником, внушителем… я мысли
разгадывал… предсказывал судьбу,
хрусталь вертя; под пальцами моими
дубовый стол, как палуба, ходил,
и мертвые вздыхали, говорили
через мою гортань, и короли
минувших лет в меня вселялись… Ныне
я дар свой потерял…
Мидия

                            И это все?
Морн

И это все. Берешь с собою эти
тетради нот? Дай всуну, – нет, не лезут.
А эту книгу? Торопись, Мидия,
до поезда осталось меньше часу…
Мидия

                                    Так…
Готова я…
Морн

            Вот твой сундук несут.
Еще. Гроба…
(Пауза.)

                Ну что ж, прощай, Мидия,
будь счастлива…
Мидия

                Все кажется мне – что-то
забыла я… Скажи – ты пошутил
насчет столов вертящихся?
Морн

                        Не помню…
не помню… все равно… Прощай. Иди.
Он ждет тебя. Не плачь.
Оба выходят на террасу.


Мидия

                    Прости меня…
Любили мы – и все ушло куда-то…
Любили мы – и вот любовь замерзла,
и вот лежит, одно крыло раскинув,
поднявши лапки, – мертвый воробей
на гравии сыром… А мы любили…
летали мы…
Морн

            Смотри, выходит солнце…
Не оступись – тут скользко, осторожно…
Прощай… прощай… ты помни… помни только
блеск на стволе, дождь, солнце… только это…
Пауза.

Морн на террасе один. Видно, как он медленно поворачивает лицо слева направо, следя за уезжающей. Затем возвращается в гостиную.

Так. Кончено…
(Вытирает платком голову.)

            На волосах остался
летучий дождь…
(Пауза.)

                    Я полюбил ее
в тот самый миг, когда у поворота
мелькнули шляпа, мокрое крыло
коляски, – и в аллее кипарисной
исчезли… Я теперь один. Конец.
Так, обманув свою судьбину, бесу
корону бросив на потеху, другу
возлюбленную уступив…
(Пауза.)

                            Как тихо
она по ступеням сходила, ставя
вперед все ту же ногу, – как дитя…
Стой, сердце! Жаркий, жаркий клекот, гул
встает, растет в груди… Нет! Нет! Есть способ:
глядеться в зеркало, чтоб удержать
рыданье, превращающее в жабу
лицо… А! Не могу… В пустынном доме
и с глазу на глаз с ангелом холодным
моей бессонной совести… как жить?
что делать? Боже мой…
(Плачет.)

                Так… так… мне легче.
То плакал Морн; король совсем спокоен.
Мне легче… Эти слезы унесли
соринку из-под века – точку боли.
Я Гануса, пожалуй, не дождусь…
Душа растет, душа мужает, – к смерти,
что к празднику, готовится… Но втайне
пускай идут приготовленья. Скоро
настанет день – я Гануса, пожалуй,
и не дождусь, – настанет, и легко
убью себя. А мыслью напряженной
не вызвать смерти; смерть сама придет,
и я нажму курок почти случайно…
Да, легче мне, – быть может, это – солнце,
блестящее сквозь дождь косой… иль нежность –
сестра меньшая смерти, – та, немая,
сияющая нежность, что встает,
когда навеки женщина уходит…
А эти ящики она забыла
задвинуть…
(Ходит, прибирает.)

        Книги повалились набок,
как мысли, если вытянет печаль
и унесет одну из них: о Боге…
Рояль открыт на баркароле: звуки
нарядные она любила… Столик –
что скошенный лужок: тут был портрет
ее родных, еще кого-то, карты,
какая-то шкатулка… Все взяла…
И – словно в песне – мне остались только
вот эти розы: ржавчиною нежной
чуть тронуты их мятые края,
и в длинной вазе прелью, смертью пахнет
вода, как под старинными мостами.
Меня волнует, розы, ваша гниль
медовая… Воды вам надо свежей.
(Уходит в дверь направо.)

Сцена некоторое время пуста. Затем – быстрый, бледный, в лохмотьях – с террасы входит Ганус.


Ганус

Морн… Морн… где Морн?.. Тропою каменистой,
между кустов… Какой-то сад… и вот –
я у него в гостиной… Это сон,
но до того как я проснусь… Здесь тихо…
Неужто он ушел? На что решиться?
Ждать? Боже, Боже, Боже, ты позволь мне
с ним встретиться наедине!.. Прицелюсь
и выстрелю… И кончено!.. Кто это?..
Ах, только отраженье оборванца…
Я зеркалов боюсь… Что делать дальше?
Рука дрожит, напрасно я вина
там выпил, в той таверне, под горою…
И шум в ушах… А может быть? Да, точно!
Шуршат шаги… Теперь скорей… Куда бы…
И прячется слева за угол шкафа, выхватив пистолет. Возвращается Морн. Возится с цветами у стола, спиной к Ганусу. Ганус, подавшись вперед, дрожащей рукой целится.


Морн

О бедные… дышите, пламенейте…
Вы на любовь похожи. Для сравнений
вы созданы; недаром с первых дней
вселенной в ваших лепестках сквозила
кровь Аполлона… Муравей… Смешной:
бежит, как человек среди пожара…
Ганус целится.

Занавес

АКТ V
Сцена I
Комната старика Дандилио. Клетка с попугаем, книги, фарфор.

В окнах – солнечный летний день. По комнате тяжело мечется Клиян. Слышна отдаленная стрельба.


Клиян

Как будто умолкает… Все равно:
я обречен! Ударит в мозг свинец,
как камень в грязь блестящую, – раз – мысли
разбрызгаются! Если б можно было
жизнь прожитую сочно отрыгнуть,
прожвакать вновь и проглотить, и снова
воловьим толстым языком вращать,
выдавливать из этой вечной гущи
былую сладость трав хрустящих, пьяных
от утренней росы, и горечь листьев
сиреневых! О Боже, если б вечно
смертельный ужас чувствовать! И это –
блаженство, Боже! Всякий ужас значит
«я есмь», а выше нет блаженства! Ужас –
но не покой могильный! Стон страданья –
но не молчанье трупа! Вот где мудрость,
и нет другой! Готов я, лязгнув лирой,
ее разбить, мой звучный дар утратить,
стать прокаженным, ослабеть, оглохнуть, –
но только помнить что-нибудь, хоть шорох
ногтей, скребущих язву, – он мне слаще
потусторонних песен! Я боюсь,
смерть близится… тугое сердце тяжко
подскакивает, как мешок в телеге,
гремящей под гору, к обрыву, к бездне!
Не удержать! Смерть!
Из двери справа входит Дандилио.


Дандилио

                Тише, тише, тише…
Там Элла только что уснула; кровью
бедняжка истекла; ребенок умер,
и мать второй души лишилась – главной.
Но лучше ей как будто… Только, знаешь,
не лекарь я, – какие книги были,
использовал, но все же…
Клиян

                        Дандилио!
Мой добрый Дандилио! Мой прекрасный,
мой светлый Дандилио!.. Не могу,
я не могу… меня ведь тут поймают!
Я обречен!
Дандилио

        Признаться, я не ждал
таких гостей; вчера меня могли бы
предупредить: я клетку попугаю
украсил бы – он что-то очень мрачен.
Скажи, Клиян, – я Эллою был занят,
не понял хорошенько, – как же это
ты спасся с ней?
Клиян

                Я обречен! Ужасно…
Какая ночь была! Ломились… Элла
все спрашивала, где ребенок… Толпы
ломились во дворец… Нас победили:
пять страшных дней мы против урагана
мечты народной бились; в эту ночь
все рухнуло: нас по дворцу травили –
меня и Тременса, еще других…
Я с Эллою в руках из залы в залу,
по галереям внутренним, и снова
назад, и вверх, и вниз бежал и слышал
гул, выстрелы, да раза два – холодный
смех Тременса… А Элла так стонала,
стонала!.. Вдруг – лоскут завесы, щелка
за ней, – рванул я: ход! Ты понимаешь, –
ход потайной…
Дандилио

            Я понимаю, как же…
Он, думаю, был нужен королю,
чтоб незаметно улетать – и, после
крылатых приключений, возвращаться
к трудам своим…
Клиян

                …И вот я спотыкался
в могильной тьме и шел и шел… Внезапно –
стена: толкнул – и оказался чудом
в пустынном переулке! Только выстрел
порой стучал и разрывался воздух
по шву… Я вспомнил, что живешь ты рядом, –
и вот… к тебе… Но что же дальше делать?
Ведь оставаться у тебя – безумно!
Меня найдут! Ведь вся столица знает,
что с сумасшедшим Тременсом когда-то
ты дружен был и дочь его крестил!..
Дандилио

Она слаба: еще такой прогулки
не вынесет. А где же Тременс?
Клиян

                                Бьется…
Не знаю где… Он сам мне накануне
советовал, чтоб я к тебе мою
больную Эллу… но ведь тут опасно,
я обречен! Пойми, – я не умею,
я не умею умирать, и поздно –
не научусь, нет времени! За мною
сейчас придут!..
Дандилио

                    Беги один. Успеешь.
Дам бороду поддельную, очки…
пойдешь себе.
Клиян

                Ты думаешь?..
Дандилио

                            А хочешь –
есть у меня и маски, что носили
на Масленицу в старину…
Клиян

                        Да, смейся!
Ты знаешь сам, что никогда не кину
моей бессильной Эллы… Вот где ужас –
не в смерти, нет, – а в том, что в кровь вселилось
какое-то рыдающее чувство,
смесь ревности неведомой и жажды
отверженной и нежности такой,
что все закаты перед нею – лужи
малярной краски, – вот какая нежность!
Никто не знал! Я – трус, гадюка, льстец,
но тут, – вот тут…
Дандилио

                    Друг, будет… успокойся…
Клиян

Любовь в ладони сжала сердце… держит…
не отпускает… Потяну – сожмет…
А смерть близка… но как мне оторваться
от своего же сердца? Я – не ящер,
не отращу…
Дандилио

            Ты бредишь, успокойся:
тут безопасно… Улица пустынна
и солнечна… Ты где же смерть приметил?
На корешках моих уснувших книг –
улыбка. И спокоен, как виденье,
мой попугай святой.
Клиян

                    От этой птицы
рябит в глазах… Пойми, сейчас нагрянут –
нет выхода!..
Дандилио

        Опасности не чую:
слепая весть, повеявшая с юга,
что жив король, так опьянила души
неслыханною радостью, – столица
от казней так устала, – что, покончив
с безумцем главным, с Тременсом, едва ли
начнут искать сообщников его.
Клиян

Ты думаешь? Да, правда, светит солнце…
И выстрелы умолкли… Не открыть ли
окно, не посмотреть ли? А?
Дандилио

                    К тому же
есть у меня одна вещица… хочешь,
я покажу? Вот тут, в футляре мягком…
Мой талисман… Вот, посмотри…
Клиян

                                Корона!
Дандилио

Постой, уронишь…
Клиян

            Слышишь?.. Боже… Кто-то…
По лестнице… А!
Дандилио

            Говорил – уронишь!
Входит Тременс.


Тременс

Гром золотой! Я тронут. Но напрасно
вы собрались меня короновать.
Поздравь, Клиян: обещано полцарства
за плешь мою!..
(К Дандилио.)

            Скажи-ка, светлый старец,
как и когда тебе достался этот
кусок сверканья?
Дандилио

            Продал за червонец
один из тех, кто некогда дворец
обыскивал.
Тременс

            Так-так… Давай-ка. Впору.
Но я сейчас, признаться, предпочел бы
ночной колпак. Где Элла?
Дандилио

                        Рядом. Спит.
Тременс

А… хорошо. Клиян, чего ты стонешь?
Клиян

Я не могу… Зачем я, Тременс, Тременс,
шел за тобой?.. Ты – смерть, ты – бездна! Оба
погибнем мы.
Тременс

            Ты совершенно прав.
Клиян

Мой друг, мой вождь… Ведь ты мудрее всех.
Спаси меня – и Эллу… Научи –
что делать мне?.. Мой Тременс, что мне делать?
Тременс

Что делать? Спать. Я снова зябну; снова
наложница нагая – лихорадка –
льнет к животу холодной ляжкой, спину
ладонью ледяной мне гладит, гладит…
Дай на плечи мне что-нибудь накинуть,
старик. Вот так. Да, милый мой Клиян,
я убедился – правы были наши
друзья, когда предупреждали… Кстати,
всех четверых я истребил – предать
они меня пытались… Очень нужно!
Я буду спать. Пускай солдаты сами
найдут меня.
Клиян

(кричит)

            A!..
Дандилио

                Не кричи… не надо…
Вот. Так и знал.
Входит Элла, справа.


Тременс

            Дочь, Элла, ты не бойся:
все хорошо! Клиян тут распевает
последние свои стихи…
Элла

                        Отец,
ты ранен? Кровь…
Тременс

                Нет.
Элла

                            У тебя рука
опять, опять холодная… а ногти,
как будто ел ты землянику… Я
останусь, Дандилио, здесь… Прилягу,
подушку дайте… Право, лучше мне…
Всю ночь палили… мой ребенок плакал…
А где же ваша кошка, Дандилио?..
Дандилио

Шутник какой-то каменной бутылкой
хватил ее… Иначе попугая
я б не купил…
Элла

            Да, огненный… Да, помню…
Мы пили за его здоровье… Ax!..
(Смеется.)

«…И все же я тебя боюсь… Как смерть,
бываешь страшен ты…» – откуда это?
Откуда? Нет, забыла.
Клиян

                        Полно… Элла…
моя любовь… Прикрой глаза…
Элла

                        Ты – белый,
как свежая сосновая доска…
и капельки смолы… Мне неприятно…
ты отойди…
Клиян

            Прости меня… не буду,
я только так… Хотел тебе подушку
поправить… Вот…
(Он поникает у ее изголовья.)


Тременс

                Что бишь я говорил?
Да, плохо ищут; там, вокруг сената,
вокруг дворца, народ толпится: чистят
покои королевские, ковры
вытряхивают – и мои окурки
и шпильки Эллы выметают… Очень
занятно! И какой занятный слух,
что будто бы грабитель – где-то там
на юге, видите ли, в дом забрался
и бац в башку хозяина, – а тот –
извольте – объявился властелином,
свою столицу кинувшим полгода
тому назад… Я знаю, знаю, – это
все выдумки. Но выдумкой такой
меня смели… Вот Элла спит. Мне тоже
пора бы… Гладит, крадется озноб
вверх по спине… А жалко, Дандилио,
что вымышленный вор не уничтожил
придуманного короля!.. Смеешься?
Что, славно я шучу?
Дандилио

                Да – бедный Ганус!
Не повезло…
Тременс

            Как – Ганус?..
Дандилио

                        Он письмо
ведь получил… Мне Элла говорила…
Как хорошо бедняжка спит… Клиян,
прикрой ей ноги чем-нибудь…
Тременс

                        Послушай,
послушай, Дандилио, может быть,
есть у тебя среди твоих игрушек
старинных, безделушек пыльных, книг
магических – полдюжины хороших
горячечных рубашек? Одолжи…
Дандилио

Давно бы дал, да были бы они –
малы тебе… Но что сказать ты хочешь?
Тременс

Когда-то, Дандилио, мы дружили,
о живописи спорили… Потом
я овдовел… потом мятеж – тот, первый, –
увлек меня, – и мы встречались реже…
Не склонен я к чувствительности праздной,
но я прошу во имя этой дружбы,
такой далекой, расскажи мне ясно,
что знаешь ты – о короле!..
Дандилио

                            Как, разве
не понял ты? Все очень просто было.
Однажды я – тому четыре года, –
зайдя к тебе, замешкался в передней
средь вешалок, в шершавой темноте,
и входят двое; слышу быстрый шепот:
«Мой государь, опасно: он мятежник
безудержный…» Другой в ответ смеется
и – шепотом: «Ты обожди внизу,
недолго мне…» И снова смех негромкий…
Я спрятался. Через минуту – вышел
и, хлопая перчаткою, сбежал
по лестнице – твой легкий гость…
Тременс

                                    Я помню…
конечно… Как же я не сопоставил…
Дандилио

Ты погружен был в сумрачную думу.
Я промолчал. Мы виделись не часто:
я хмурых и холодных не люблю.
Но помнил я… Прошло четыре года –
все помнил я; и вот, встречаясь с Морном
на вечерах недавних, я узнал
смех короля… Когда же в день дуэли
ты подменил…
Тременс

                    Позволь, позволь, и это
заметил ты?
Дандилио

            Да, к мелочам случайным
мой глаз привык, исследуя прилежно
ходы жучков и ссадины на теле
старинной мебели, чешуйки красок,
пылинки на полотнах безымянных.
Тременс

И ты молчал!..
Дандилио

                Из двух – то сердце было
дороже мне, чья страсть была острей.
Есть третье сердце: посмотри – с печалью
и нежностью, не свойственной ему,
Клиян глядит на дремлющую Эллу,
как будто с ней и страх его уснул…
Тременс

О, мне смешно, что втайне от меня
работали моя же мысль и воля,
что как-никак я сам, своей рукою
смерть королю – хоть мнимую – послал!
И в Ганусе я втайне не ошибся:
он был слепым орудием слепца…
Не сетую! С холодным любопытством
разглядываю хитрые узоры –
причины и последствия – на светлом
клинке, приставленном к груди… Я счастлив,
что хоть на миг людей я научил
уничтоженья сладостному буйству…
Да, не пройдет урок мой без следа!
И то сказать, нет помысла, мгновенной
нет слабости, которые в грядущем
поступке не сказались бы: король
еще обманет явно…
Клиян

                    Ты проснулась?
Спи, Элла, спи… Так страшно думать, Элла…
Тременс

О, мне смешно! Когда б я знал все это,
народу бы я крикнул: «Ваш король –
пустой и слабый человек. Нет сказки,
есть только Морн!»
Дандилио

            Не надо, Тременс, тише…
Элла

Морн и… король? Ты так сказал, отец?
Король в карете синей – нет, не то…
Я танцевала с Морном – нет… позволь…
Морн…
Дандилио

        Полно, он шутил…
Тременс

                        Клиян, молчи,
не всхлипывай!.. Послушай, Элла…
Дандилио

                            Элла,
ты слышишь?
Тременс

            Сердце бьется?
Дандилио

                            Да. Сейчас
пройдет.
Тременс

            Глаза открыты… видит… Элла!
Столб соляной… Не знал я, что бывают
такие обмороки…
Клиян

                    Голоса!
На улице… Они!
Тременс

                Да. Мы их ждали.
Посмотрим-ка…
Открывает окно; с улицы внизу слышны быстрые голоса.


Первый голос

                …дом.
Второй голос

                    Ладно! Не уйдет он.
Все выходы?
Первый голос

            Все…
Тременс

                    Можно и захлопнуть…
(Закрывает окно.)


Клиян

(мечется)

Спаси меня… скорее… Дандилио…
куда-нибудь… я жить хочу… скорей…
успеть бы… A!
(Кидается прочь из комнаты в дверь направо.)


Тременс

                Как будто и конец?
Дандилио

Да, кажется.
Тременс

                Я выйду к ним, чтоб Элла
не видела. Ты чем питаешь эту
оранжевую птицу?
Дандилио

            Ей полезны
яички муравьиные, изюм…
Хорошая, не правда ли? А знаешь,
попробуй на чердак, затем – по крыше…
Тременс

Нет, я пойду. Устал я.
Направляется к двери, открыл ее, но Капитан и четверо солдат оттесняют его обратно в комнату.


Капитан

                        Стой! Назад!
Тременс

Да, да, я – Тременс; только потолкуем
на улице…
Капитан

                Назад. Так.
(Солдату.)

                                    Обыщи-ка
обоих.
(К Дандилио.)

            Ваше имя?
Дандилио

                Вот, табак
просыпали, эх вы! Кто ищет имя
у человека в табакерке? Можно
вас угостить?
Капитан

        Вы тут хозяин?
Дандилио

                        Как же.
Капитан

А это кто?
Дандилио

        Больная.
Капитан

                Вы напрасно
скрывали тут преступника…
Тременс

(с зевком)

                        Случайно
я забежал…
Капитан

        Вы – Тременс, бунтовщик?
Тременс

Спать хочется. Скорее…
Капитан

                По приказу,
сенатом изданному нынче,
июня девятнадцатого, будет
на месте… Ба! там кто-то есть еще.
(Солдатам.)

Держите их. Я погляжу…
Уходит в дверь направо. Тременс и Дандилио говорят меж собой, окруженные безмолвными, как бы неживыми солдатами.


Тременс

                Вот медлит…
Спать хочется…
Дандилио

        Да, выспимся…
Тременс

                            Мы? Полно,
тебя не тронут. Смерти ты боишься?
Дандилио

Все это я люблю: тень, свет, пылинки
в воронке солнца; эти лужи света
на половицах; и большие книги,
что пахнут временем. Смерть – любопытна,
не спорю…
Тременс

            Элла словно кукла… Что с ней?..
Дандилио

Да, так нельзя.
(К солдату.)

                Послушай, братец мой,
снеси-ка вот больную рядом, в спальню,
а погодя за лекарем пошлем.
Ты что – оглох?
Тременс

            Оставь его. Не нужно.
Меня уложат где-нибудь в сторонке,
она и не увидит. Дандилио,
ты говорил о солнце… Это странно,
мне кажется, мы – схожие, а в чем –
не уловлю… Давай сейчас рассудим.
Ты принимаешь смерть?
Дандилио

                        Да. Вещество
должно истлеть, чтоб веществу воскреснуть, –
и вот ясна мне Троица. Какая?
Пространство – Бог, и вещество – Христос,
и время – Дух. Отсюда вывод: мир,
составленный из этих трех, – наш мир –
божественен…
Тременс

                Так. Продолжай.
Дандилио

                        Ты слышишь,
какой там топот в комнатах моих?
Вот сапоги!
Тременс

            И все-таки наш мир…
Дандилио

…божественен; и потому все – счастье;
и потому должны мы распевать,
работая: жить на земле и, значит,
на этого работать властелина
в трех образах: пространство, вещество
и время. Но кончается работа,
и мы на праздник вечности уходим,
дав времени – воспоминанье, облик –
пространству, веществу – любовь.
Тременс

                                Вот видишь –
в основе я согласен. Но мне рабства
счастливого не нужно. Я бунтую,
бунтую против властелина! Слышишь!
Я всех зову работу бросить! Прямо –
валяй на праздник вечности: там в безднах
блаженных отдохнем.
Дандилио

                    Поймали. Крик.
Тременс

Я и забыл Клияна…
Врывается справа Клиян.


Клиян

                    А! Западня!
И здесь они!
Кидается обратно, в комнату направо.


Элла

(приподнимаясь)

            Морн… Морн… Морн… Я как будто
во сне слыхала голос: Морн – король…
(Снова застыла.)


Голос Капитана

(в комнате направо, дверь которой осталась открытой)

Довольно вам по комнатам носиться!
Голос Клияна

Я умоляю…
Голос Капитана

                Имя!
Голос Клияна

                    Умоляю…
Я молод… Я так молод! Я велик,
я – гений! Гениев не убивают!..
Голос Капитана

Вы отвечайте на вопросы!
Голос Клияна

                        Имя
мое Клиян… Но буду королю
служить… Клянусь… Я знаю, где корона…
Отдам… клянусь…
Голос Капитана

                Э, не хватай за икры,
я прострелю себе сапог.
Голос Клияна

            Поща-а…
Выстрел. Тременс и Дандилио, окруженные неподвижными солдатами, продолжают свою беседу.


Тременс

Пространство – Бог, ты говоришь. Отлично.
Вот объясненье крыльев – этих крыльев,
которыми мы населяем рай…
Голос Клияна

A!.. Нет конца… конца…
Голос Капитана

                    Живуч, бедняга.
Дандилио

Да. Нас волнуют быстрые полеты,
колеса, паруса и – в детстве – игры,
и в молодости – пляски.
‹…›
[Сцена II]
[Морн]

‹…›
Не следует убитых пулей в сердце
бить этой мелкой дробью толков… Ночь
сегодня будет синяя, как триста
июльских дней, сгущенных, потемнелых
от густоты, скрипящих под нажимом
то сладострастьем жабьим на прудах,
то маслянистой судорогой листьев…
Когда б я не был королем, то стал бы
поэтом, жаркой лирой в эту ночь,
насыщенную синевою, в эту
живую ночь, что вздрагивает длинно
под роем звезд, как чуткая спина
Пегаса – вороного… Мы не будем –
не правда ли? – о смерти говорить, –
но светлою беседою о царстве,
о власти и о счастии моем
мне освежайте душу, отгоняйте
широких мягких бабочек от света –
и за глотком вина еще глоток,
чтоб искренней и слаще раздавались
слова души… Я счастлив.
Дама

                        Государь,
а танцы будут?..
Морн

                Танцы? Негде, Элла.
Дама

Меня зовут не Элла…
Морн

                    Я ошибся…
так… вспомнилось… Я говорю, что негде
тут танцевать. Но во дворце, пожалуй,
устрою бал – громадный, при свечах,
да, при свечах, под пышный гул органа…
Дама

Король… король смеется надо мною.
Морн

Я счастлив!.. Если я и бледен – это
от счастия!.. Повязка… слишком… туго…
Эдмин, скажи… нет, впрочем, сам… поправь…
так… хорошо…
Седой гость

                Король устал, быть может?
Быть может, гости…
Морн

            Ох, как он похож!..
Ты погляди, Эдмин, – похож как!.. Нет,
я не устал. Давно ты из столицы?
Седой гость

Мой государь, я был грозой гоним:
чернь, от тебя шарахнувшись, случайно
меня толкнув, едва не отдавила
мне душу. Я бежал. С тех пор я мыслил
и странствовал. Теперь я возвращусь,
благословляя скорбное изгнанье
за сладость возвращенья… Но в вине
есть крылышки пчелиные; в отраде –
есть для меня прозрачная печаль:
мой старый дом, где сыздетства я жил,
мой дом сожжен…
Эдмин

                Но спасена отчизна!
Седой гость

Как объясню? Отчизна – божество
бесплотное; а наш любимый угол
на родине – вот этот зримый образ
бесплотного. Мы только знаем Божью
бородку раздвоенную; отчизну
мы узнаем в чертах родного дома.
От нас никто ни Бога не отнимет,
ни родины. Но теплый образок
жаль потерять. Мой дом погиб. Я плачу.
Морн

Клянусь, такой же дом на том же месте
я для тебя построю. И не зодчий –
твоя любовь проверит чертежи;
не плотники – твои воспоминанья
помогут мне; не маляры – глаза
живые твоего же детства: в детстве
мы видим душу красок…
Седой гость

                    Государь,
благодарю: я знаю – ты волшебник,
я счастлив тем, что понял ты меня,
но мне не нужно дома…
Морн

                            Клялся я…
Что клятва? Лепет гордости. А смотришь –
смерть тут как тут. Что клятва? И звезда
обманывает душу звездочета,
в условный срок порой не возвращаясь.
Постой… скажи… Ты знал ли старика
такого – Дандилио?
Седой гость

                        Дандилио?
Нет, государь, не помню…
Второй посетитель

(тихо)

                                Посмотри
на короля, он чем-то недоволен…
Третий посетитель

(тихо)

Как будто тень – тень птицы – пролетела
по ясному, но бледному лицу…
А это кто?
Налево у двери движение.


Голос

            Позвольте… ваше имя?
Сюда нельзя!
Иностранец

            Я – иностранец…
Голос

                            Стойте!
Иностранец

Нет… я пройду… я – так. Я – ничего.
Я только сплю…
Голос

            Он пьяный, не пускайте!..
Морн

А, новый гость! Сюда, сюда, скорее!
Так счастлив я, что принял бы с улыбкой
и ангела, под траурным горбом
сложенных крыл влачащегося скорбно;
и нищего блестящего лжеца;
и палача, в опрятный свой сюртук
затянутого наглухо… Гость милый,
что ж, подходи!
Иностранец

            Вы, говорят, король?
Эдмин

Как смеешь ты!..
Морн

            Оставь. Он – иноземец.
Да, я король…
Иностранец

            Так-так… Приятно мне:
я хорошо вас выдумал…
Морн

                            Молчи,
Эдмин, – занятно. Ты издалека,
туманный гость?
Иностранец

                    Из обиходной яви,
из пасмурной действительности… Сплю…
Все это сон… сон пьяного поэта…
Повторный сон… Однажды вы мне снились:
какой-то бал… какая-то столица…
веселая, морозная… Но только
иначе звались вы…
Морн

                Морн?
Иностранец

                    Морн. Вот-вот…
Нарядный сон… Но знаете, я рад был
проснуться… Помню, что-то было в нем
неладное. А что – не помню…
Морн

                                    Все ли
у вас в стране так говорят… дремотно?
Иностранец

О нет! У нас в стране нехорошо,
нехорошо… Вот я проснусь – скажу им,
какой король мне грезился прекрасный…
Морн

Чудак!
Иностранец

        Но отчего же мне неловко?
Не знаю… Как и в прошлый раз… Мне страшно…
Должно быть, в спальне душно. Отчего-то
страх чувствую… обман… Я постараюсь
проснуться…
(Уходит.)


Морн

            Стой!.. Куда же ускользнул
мой призрак?.. Стой, вернись…
Голос

(слева)

                            Держи!
Второй голос

Не вижу…
Третий голос

        Ночь…
Эдмин

                Мой государь, как можешь
выслушивать…
Морн

                У прежних королей
шуты бывали: говорили правду
хитро, темно, – и короли любили
своих шутов… А у меня вот этот
сомнительный сомнамбул…
                    Что же вы
притихли, дорогие гости? Пейте
за счастие мое! И ты, Эдмин.
Эй, прояснись! Все пейте! Сердце Вакха –
граненое стекло: в нем кровь и солнце…
Гости

Да здравствует король!
Морн

                    Король… король…
В земном глаголе рокотанье грома
небесного… Так! Выпито! Теперь
я подданных порадую: намерен
я завтра же вернуться!
Эдмин

                Государь…
Гости

Да здравствует король!
Эдмин

                    …Прошу тебя…
врачи…
Морн

        Довольно! Я сказал, что – завтра!
Назад, назад, – в гробу летучем! Да,
в стальном гробу, на вычисленных крыльях!
И вот еще: вы говорили «сказка»…
А мне смешно… Со мною Бог смеется!
Не знает одураченная чернь,
что, скованное в сказочные латы,
темно и потно рыцарское тело…
Голос

(тихо)

Что говорит король?..
Морн

                    …Она не знает,
что бедная восточная невеста
едва жива под тяжестью косматой,
но за морем бродяги-трубадуры
о сказочной любови запоют, –
солгут векам, чуть пальцами касаясь
овечьих жил, – и грезой станет грязь!
(Пьет.)


Голос

Что говорит король?
Второй голос

                    Он во хмелю!..
Третий голос

Его глаза безумием сияют!..
Морн

Эдмин, налей еще…
Дама

(кавалеру)

                Уйдем… Мне страшно…
‹…›
[Король]

Сон прерванный не может продолжаться,
и царство, плывшее в мечте передо мной,
вдруг оказалось просто на земле
стоящим. Вторглась вдруг реальность. Та,
которая и плоть, и кровь, казалось,
ступала, как эфир прозрачный, вдруг
растопавшись, как грубый великан,
вошла в мой сон, устойчивый, но хрупкий.
Я вижу вкруг меня обломки башен,
которые тянулись к облакам.
Да, сон – всегда обман, все ложь, все ложь.
Эдмин

Она и мне лгала, мой государь.
Король

Кто лгал, Эдмин?
(Спохватывается.)

                    Ах, ты о ней?.. Нет, царство
мое обманом было… Сон был ложью.
‹…›
[Морн]

Эдмин, отдай!.. Как мне еще просить?
Пасть на колени? Хочешь? Ах, Эдмин,
я должен умереть! Я виноват
не перед Ганусом, а перед Богом,
перед тобой, перед самим собою,
перед моим народом! Я дурным
был королем: незримый, без придворных,
обманом правил я… Вся мощь моя
была в моей таинственности… Мудрость
законов? Творчество и радость власти?
Любовь толпы? Да. Но пуста и лжива,
как бледный гаер в лунном балахоне,
душа у властелина! Я являлся
то в маске на престоле, то в гостиной
у щегольской любовницы… Обман!
И бегство – ложь, уловка – слышишь? – труса!
И эта слава только поцелуй
слепого… Разве я король? Король,
убивший девушку? Нет, нет, довольно,
я падаю – в смерть, – в огненную смерть!
Я только факел, брошенный в колодец,
пылающий, кружащийся, летящий,
летящий вниз, навстречу отраженью,
растущему во мраке, как заря…
Молю тебя! Молю тебя! Отдай мне
мой черный пистолет! Молчишь?
(Пауза.)

                            Ну что же,
не надо… В мире есть другие смерти:
обрывы и водовороты; яды,
и лезвие, и узел; нет! Не можешь
ты помешать – ни гению родиться,
ни грешнику убить себя!
(Пауза.)

                            Да впрочем,
я просьбами напрасно унижаюсь…
Скучна такая сложная игра
с такой простой развязкою.
(Пауза.)

                    Эдмин,
я – твой король. Дай. Понял ты?
Эдмин, не глядя, протягивает ему пистолет.


Морн

                                Спасибо.
Я выйду на террасу. Только звезды
меня увидят. Счастлив я и ясен;
сказать правдивей не могу… Эдмин,
твой легкий лоб легко я поцелую…
Молчи, молчи… Твое молчанье слаще
всех слышанных напевов. Так. Спасибо.
(Идет к стеклянной двери.)

Ночь синяя меня уносит!
(Выходит на террасу. Его фигура, озаренная лучами ночи, видна сквозь стеклянную дверь.)


Эдмин

……………………..
……………………..
…Никто не должен видеть,
как мой король являет небесам
смерть Господина Морна.
Занавес

Человек из СССР Драма в пяти действиях

ДЕЙСТВИЕ ПЕРВОЕ
Кабачок-подвал. В глубине – узкое продольное окно, полоса стекла, почти во всю длину помещения. Так как это окно находится на уровне тротуара, то видны ноги прохожих. Слева – дверь, завешенная синим сукном, ее порог на уровне нижнего края окна, и посетитель сходит в подвал по шести синим ступенькам. Справа от окна – наискось идущая стойка, за ней – по правой стене – полки с бутылками, и поближе к авансцене – низкая дверь, ведущая в погреб. Хозяин, видимо, постарался придать кабачку русский жанр, который выражается в синих бабах и павлинах, намалеванных на задней стене, над полосой окна, но дальше этого его фантазия не пошла. Время – около девяти часов весеннего вечера. В кабачке еще не началась жизнь – столы и стулья стоят как попало. Федор Федорович, официант, наклонившись над стойкой, размещает в двух корзинах фрукты. В кабачке по-вечернему тускловато, – и от этого лицо Федор Федоровича и его белый китель кажутся особенно бледными. Ему лет двадцать пять, светлые волосы очень гладко прилизаны, профиль – острый, движенья не лишены какой-то молодцеватой небрежности. Виктор Иванович Ошивенский, хозяин кабачка, пухловатый, тяжеловатый, опрятного вида старик с седой бородкой и в пенсне, прибивает к задней стене справа от окна большущий белый лист, на котором можно различить надпись: «Цыганский Хор». Изредка в полосе окна слева направо, справа налево проходят ноги. На желтоватом фоне вечера они выделяются с плоской четкостью, словно вырезанные из черного картона.

Ошивенский некоторое время прибивает, затем судорожно роняет молоток.

Ошивенский. Черт!.. Прямо по ногтю…

Федор Федорович. Что же это вы так неосторожно, Виктор Иванович. Здорово, должно быть, больно?

Ошивенский. Еще бы не больно… Ноготь, наверно, сойдет.

Федор Федорович. Давайте я прибью. А написано довольно красиво, правда? Нужно заметить, что я очень старался. Не буквы, а мечта.

Ошивенский. В конце концов, эти цыгане только лишний расход. Публики не прибавится. Не сегодня завтра мой кабачишко… – как вы думаете, может быть, в холодной воде подержать?

Федор Федорович. Да, помогает. Ну вот, готово! На самом видном месте. Довольно эффектно.

Ошивенский. Не сегодня завтра мой кабачишко лопнет. И опять изволь рыскать по этому проклятому Берлину, искать, придумывать что-то… А мне как-никак под семьдесят. И устал же я, ох как устал…

Федор Федорович. Пожалуй, красивей будет, если так: белый виноград с апельсинами, а черный с бананами. Просто и аппетитно.

Ошивенский. Который час?

Федор Федорович. Девять. Я предложил бы сегодня иначе столики расставить. Все равно, когда на будущей неделе начнут распевать ваши цыгане, придется вон там место очистить.

Ошивенский. Я начинаю думать, что в самой затее кроется ошибка. Мне сперва казалось, что эдакий ночной кабак, подвал вроде «Бродячей Собаки», будет чем-то особенно привлекательным. Вот то, что ноги мелькают по тротуару, и известная – как это говорится? – ну, интимность, и так далее. Вы все-таки не слишком тесно ставьте.

Федор Федорович. Нет, по-моему, так выходит хорошо. А вот эту скатерть нужно переменить. Вино вчера пролили. Прямо – географическая карта.

Ошивенский. Именно. И стирка обходится тоже недешево, весьма недешево. Я вот и говорю: пожалуй, лучше было соорудить не подвал, – а просто кафе, ресторанчик, что-нибудь очень обыкновенное. Вы, Федор Федорович, в ус себе не дуете.

Федор Федорович. А зачем мне дуть? Только сквозняки распускать. Вы не беспокойтесь, Виктор Иванович, как-нибудь вылезем. Мне лично все равно, что делать, а лакеем быть, по-моему, даже весело. Я уже третий год наслаждаюсь самыми низкими профессиями, – даром что капитан артиллерии.

Ошивенский. Который час?

Федор Федорович. Да я же вам уже сказал: около девяти. Скоро начнут собираться. Вот эти ноги к нам.

В полосе окна появились ноги, которые проходят сперва слева направо, останавливаются, идут назад, останавливаются опять, затем направляются справа налево. Это ноги Кузнецова, но в силуэтном виде, то есть плоские, черные, словно вырезанные из черного картона. Только их очертанья напоминают настоящие его ноги, которые (в серых штанах и плотных желтых башмаках) появятся на сцене вместе с их обладателем через две-три реплики.

Ошивенский. А в один прекрасный день и вовсе не соберутся. Знаете что, батюшка, спустите штору, включите свет. Да… В один прекрасный день… Мне рассказывал мой коллега по кабацким делам, этот, как его… Майер: все шло хорошо, ресторан работал отлично, – и вдруг нате вам: никого… Десять часов, одиннадцать, полночь – никого… Случайность, конечно.

Федор Федорович. Я говорил, что эти ноги к нам.

Синее сукно на двери запузырилось.

Ошивенский. Но случайность удивительная. Так никто и не пришел.

Раздвинув сукно, появляется Кузнецов и останавливается на верхней ступеньке. Он в сером дорожном костюме, без шапки, желтый макинтош перекинут через руку. Это человек среднего роста с бритым невзрачным лицом, с прищуренными близорукими глазами. Волосы темные, слегка поредевшие на висках, галстук в горошинку, бантиком. С первого взгляда никак не определишь, иностранец ли он или русский.

Федор Федорович (бодро). Гутенабенд. (Он включает свет, спускает синие шторы. Проходящих ног уже не видно.)

Ошивенский (низко и протяжно). Гутенабенд.

Кузнецов (осторожно сходит в подвал). Здравствуйте. Скверно, что прямо от двери вниз – ступени.

Ошивенский. Виноват?

Кузнецов. Коварная штука, – особенно если посетитель уже нетрезв. Загремит. Вы бы устроили как-нибудь иначе.

Ошивенский. Да, знаете, ничего не поделаешь, – подвал. А если тут помост приладить…

Кузнецов. Мне сказали, что у вас в официантах служит барон Таубендорф. Я бы хотел его видеть.

Ошивенский. Совершенно справедливо: он у меня уже две недели. Вы, может быть, присядете, – он должен прийти с минуты на минуту. Федор Федорович, который час?

Кузнецов. Я не склонен ждать. Вы лучше скажите мне, где он живет.

Федор Федорович. Барон приходит ровно в девять. К открытию сезона, так сказать. Он сию минутку будет здесь. Присядьте, пожалуйста. Извините, тут на стуле коробочка… гвозди…

Кузнецов (сел, коробка упала). Не заметил.

Федор Федорович. Не беспокойтесь… подберу… (Упал на одно колено перед Кузнецовым, подбирает рассыпанные гвозди.)

Ошивенский. Некоторые как раз находят известную прелесть в том, что спускаешься сюда по ступенькам.

Кузнецов. Вся эта бутафория ни к чему. Как у вас идет дело? Вероятно, плохо?

Ошивенский. Да, знаете, так себе… Русских мало, – богатых то есть; бедняков, конечно, уйма. А у немцев свои кабачки, свои привычки. Так, перебиваемся, каля-маля. Мне казалось сперва, что идея подвала…

Кузнецов. Да, сейчас в нем пустовато. Сколько он вам стоит?

Ошивенский. Дороговато. Прямо скажу – дороговато. Мне сдают его. Ну – знаете, как сдают: если б там подвал мне нужен был под склад – то одна цена, а так – другая. А к этому еще прибавьте…

Кузнецов. Я у вас спрашиваю точную цифру.

Ошивенский. Сто двадцать марок. И еще налог, – да какой…

Федор Федорович (он заглядывает под штору). А вот и барон!

Кузнецов. Где?

Федор Федорович. По ногам можно узнать. Удивительная вещь – ноги.

Ошивенский. И с вином не повезло. Мне навязали партию – будто по случаю. Оказывается…

Входит Таубендорф. Он в шляпе, без пальто, худой, с подстриженными усами, в очень потрепанном, но еще изящном смокинге. Он остановился на первой ступени, потом стремительно сбегает вниз.

Кузнецов (встал). Здорово, Коля!

Таубендорф. Фу ты, как хорошо! Сколько зим, сколько лет! Больше зим, чем лет…

Кузнецов. Нет, всего только восемь месяцев. Здравствуй, душа, здравствуй.

Таубендорф. Постой же… Дай-ка на тебя посмотреть… Виктор Иванович, прошу жаловать: это мой большой друг.

Ошивенский. Айда в погреб, Федор Федорович.

Ошивенский и Федор Федорович уходят в дверь направо.

Таубендорф (смеется). Мой шеф глуховат. Но он – золотой человек. Ну, Алеша, скорей – пока мы одни – рассказывай!

Кузнецов. Это неприятно: отчего ты волнуешься?

Таубендорф. Ну, рассказывай же!.. Ты надолго приехал?

Кузнецов. Погодя. Я только с вокзала и раньше всего хочу знать…

Таубендорф. Нет, это удивительно! Ты черт знает что видел, что делал, – черт знает какая была опасность… и вот опять появляешься – и как ни в чем не бывало!.. Тихоня…

Кузнецов (садится). Ты бы, вероятно, хотел меня видеть с опереточной саблей, с золотыми бранденбургами? Не в этом дело. Где живет теперь моя жена?

Таубендорф (стоит перед ним). Гегельштрассе, пятьдесят три, пансион Браун.

Кузнецов. А-ха. Я с вокзала катнул туда, где она жила в мой последний приезд. Там не знали ее адреса. Здорова?

Таубендорф. Да, вполне.

Кузнецов. Я ей дважды писал. Раз из Москвы и раз из Саратова. Получила?

Таубендорф. Так точно. Ей пересылала городская почта.

Кузнецов. А как у нее с деньгами? Я тебе что-нибудь должен?

Таубендорф. Нет, у нее хватило. Живет она очень скромно. Алеша, я больше не могу, – расскажи мне, как обстоит дело?

Кузнецов. Значит, так: адрес, здоровье, деньги… Что еще? Да. Любовника она не завела?

Таубендорф. Конечно нет!

Кузнецов. Жаль.

Таубендорф. И вообще – это возмутительный вопрос. Она такая прелесть – твоя жена. Я никогда не пойму, как ты мог с ней разойтись…

Кузнецов. Пошевели мозгами, мое счастье, – и поймешь. Еще один вопрос: почему у тебя глаза подкрашены?

Таубендорф (смеется). Ах, это грим. Он очень туго сходит.

Кузнецов. Да чем ты сегодня занимался?

Таубендорф. Статистикой.

Кузнецов. Не понимаю?

Таубендорф. По вечерам я здесь лакей, – а днем я статист на съемках. Сейчас снимают дурацкую картину из русской жизни.

Кузнецов. Теперь перейдем к делу. Все обстоит отлично. Товарищ Громов, которого я, кстати сказать, завтра увижу в полпредстве, намекает мне на повышение по службе – что, конечно, очень приятно. Но по-прежнему мало у меня монеты. Необходимо это поправить: я должен здесь встретиться с целым рядом лиц. Теперь слушай: послезавтра из Лондона приезжает сюда Вернер. Ты ему передашь вот это… и вот это… (Дает два письма.)

Таубендорф. Алеша, а помнишь, что ты мне обещал последний раз?

Кузнецов. Помню. Но этого пока не нужно.

Таубендорф. Но я только пешка. Мое дело сводится к таким пустякам. Я ничего не знаю. Ты мне ничего не хочешь рассказать. Я не желаю быть пешкой. Я не желаю заниматься передаваньем писем. Ты обещал мне, Алеша, что возьмешь меня с собой в Россию…

Кузнецов. Дурак. Значит, ты это передашь Вернеру и, кроме того, ему скажешь…

Ошивенский и Федор Федорович возвращаются с бутылками.

Таубендорф. Алеша, они идут обратно…

Кузнецов….Что цены на гвозди устойчивы… Ты же будь у меня завтра в восемь часов. Я остановился в гостинице «Элизиум».

Таубендорф. Завтра что – вторник? Да – у меня как раз завтра выходной вечер.

Кузнецов. Отлично. Поговорим – а потом поищем каких-нибудь дамочек.

Ошивенский. Барон, вы бы тут помогли. Скоро начнут собираться. (Кузнецову.) Можно вам предложить коньяку?

Кузнецов. Благодарствуйте, не откажусь. Как отсюда пройти на улицу Гегеля?

Ошивенский. Близехонько: отсюда направо – и третий поворот: это она самая и есть.

Федор Федорович (разливая коньяк). Гегельянская.

Таубендорф. Да вы, Виктор Иванович, знакомы с женой господина Кузнецова.

Кузнецов. Позвольте представиться.

Ошивенский. Ошивенский. (Пожатие рук.) Ах! Простите, это я нынче молотком тяпнул по пальцу.

Кузнецов. Вы что – левша?

Ошивенский. Как же, как же, знаком. На Пасхе познакомились. Моя жена, Евгения Васильевна, с вашей супругой в большой дружбе.

Таубендорф. Послушай, как ты угадал, что Виктор Иванович левша?

Кузнецов. В какой руке держишь гвоздь? Умная головушка.

Ошивенский. Вы, кажется, были в отъезде?

Кузнецов. Да, был в отъезде.

Ошивенский. В Варшаве, кажется? Ольга Павловна что-то говорила…

Кузнецов. Побывал и в Варшаве. За ваше здоровье.

Входит Марианна. Она в светло-сером платье-таер, стриженая. По ногам и губам можно в ней сразу признать русскую. Походка с развальцем.

Таубендорф. Здравия желаю, Марианна Сергеевна.

Марианна. Вы ужасный свинтус, барон! Что это вы меня не подождали? Мозер меня привез обратно на автомобиле, – и для вас было бы место.

Таубендорф. Я, Марианночка, одурел от съемки, от юпитеров, от гвалта. И проголодался.

Марианна. Могли меня предупредить. Я вас там искала.

Таубендорф. Я прошу прощения. Мелкий статист просит прощения у фильмовой дивы.

Марианна. Нет, я очень на вас обижена. И не думайте, пожалуйста, что я зашла сюда только для того, чтобы вам это сказать. Мне нужно позвонить по телефону. Гутенабенд, Виктор Иванович.

Ошивенский. Пора вам перестать хорошеть, Марианна Сергеевна: это может принять размеры чудовищные. Господин Кузнецов, вот эта знаменитая актрисочка живет в том же скромном пансионе, как и ваша супруга.

Марианна. Здравствуйте. (Кивает Кузнецову.) Виктор Иванович, можно поговорить по телефону?

Ошивенский. Сколько вашей душе угодно.

Марианна подходит к двери направо, возле которой телефон.

Федор Федорович. А со мной никто не хочет поздороваться.

Марианна. Ах, простите, Федор Федорович. Кстати, покажите мне, как тут нужно соединить.

Федор Федорович. Сперва нажмите сосочек: вот эту красную кнопочку.

Кузнецов (Таубендорфу). Коля, вот что называется: богатый бабец. Или еще так говорят: недурная канашка. (Смеется.) Артистка?

Таубендорф. Да, мы с ней участвуем в фильме. Только я играю толпу и получаю десять марок, а она играет соперницу и получает пятьдесят.

Марианна (у телефона). Битте, драй унд драйсих, айне нуль[19].

Кузнецов. Это, конечно, не главная роль?

Таубендорф. Нет. Соперница всегда получает меньше, чем сама героиня.

Кузнецов. Фамилия?

Таубендорф. Таль. Марианна Сергеевна Таль.

Кузнецов. Удобно, что она живет в том же пансионе. Она меня и проводит.

Марианна (у телефона). Битте: фрейлейн Рубанская. Ах, это ты, Люля. Я не узнала твой голос. Отчего ты не была на съемке?

Федор Федорович. Пожалуй, уж можно дать полный свет, Виктор Иванович. Скоро десять.

Ошивенский. Как хотите… У меня такое чувство, что сегодня никто не придет.

Федор Федорович включает полный свет.

Марианна (у телефона). Глупости. Откуда ты это взяла? Последняя съемка через неделю, они страшно торопят. Да.

Таубендорф. Алеша, прости, но я хочу тебя спросить: неужели ты все-таки – ну хоть чуть-чуть – не торопишься видеть жену?

Марианна (у телефона). Ах, он так пристает… Что ты говоришь? Нет, – конечно нет. Я не могу сказать, – я тут не одна. Спроси что-нибудь, – я отвечу. Ах, какая ты глупая, – ну конечно нет. Да, он обыкновенно сам правит, но сегодня – нет. Что ты говоришь?

Кузнецов. А тебе, собственно, какое дело, тороплюсь ли я или нет? Она замужем?

Таубендорф. Кто?

Кузнецов. Да вот эта…

Таубендорф. Ах, эта… Да, кажется. Впрочем, она живет одна.

Марианна (у телефона). Какая гадость! Неужели он это сказал? (Смеется.) Что? Ты должна кончать? Кто тебе там мешает говорить? Ах, понимаю, понимаю… (Певуче.) Ауфви-дерзээйн.

Кузнецов (Марианне). А вы говорили недолго. Я думал – будет дольше.

Ошивенский (Марианне). Двадцать копеечек с вас. Спасибо. Это мой первый заработок сегодня.

Марианна (Кузнецову). Почему же вы думали, что выйдет дольше?

Кузнецов. Хотите выпить что-нибудь?

Марианна. Вы что – принимаете меня за барышню при баре?

Федор Федорович. Барбарышня.

Кузнецов. Не хотите – не надо. (Таубендорфу.) Коля, значит, – до завтра. Не опаздывай.

Марианна (Кузнецову). Погодите. Сядемте за тот столик. Так и быть.

Федор Федорович. Огромный зал не вмещал грандиозного наплыва публики.

Ошивенский. Знаете что, Федор Федорович, потушите, голубчик, большой свет. Только лишний расход. (Он садится в плетеное кресло у стойки и без интереса просматривает газету. Потом задумывается, раза два зевает.)

Таубендорф (подходит к столику на авансцене, у которого сели Марианна и Кузнецов). Что прикажете? Вина, ликеру?

Кузнецов. Все равно. Ну, скажем, шерри-бренди.

Марианна. Странно: мне Ольга Павловна никогда ничего не рассказывала про вас.

Кузнецов. И хорошо делала. Вы завтра вечером свободны?

Марианна. А вам это очень интересно знать?

Кузнецов. В таком случае я вас встречу ровно в десять часов, в холле гостиницы «Элизиум». И Люлю притащите. Я буду с Таубендорфом.

Марианна. Вы с ума сошли.

Кузнецов. И мы вчетвером поедем в какое-нибудь резвое место.

Марианна. Нет, вы совершенно невероятный человек. Можно подумать, что вы меня и мою подругу знаете уже сто лет. Мне не нужно было пить этот ликер. Когда я так устаю, мне не нужно пить ликер. А я ужасно устала… Эти съемки… Моя роль – самая ответственная во всем фильме. Роль коммунистки. Адски трудная роль. Вы что, – давно в Берлине?

Кузнецов. Около двух часов.

Марианна. И вот представьте себе, – я должна была сегодня восемнадцать раз, восемнадцать раз подряд проделать одну и ту же сцену. Это была, конечно, не моя вина. Виновата была Пиа Мора. Она, конечно, очень знаменитая, – но, между нами говоря, – если она играет героиню, то только потому, что… ну, одним словом, потому что она в хороших отношениях с Мозером. Я видела, как она злилась, что у меня выходит лучше…

Кузнецов (Таубендорфу, через плечо). Коля, мы завтра все вместе едем кутить. Ладно?

Таубендорф. Как хочешь, Алеша. Я всегда готов.

Кузнецов. Вот и хорошо. А теперь…

Марианна. Барон, найдите мою сумку, – я ее где-то у телефона посеяла.

Таубендорф. Слушаюсь.

Кузнецов. А теперь я хочу вам сказать: вы мне очень нравитесь, – особенно ваши ноги.

Таубендорф (возвращается с сумкой). Пожалуйте.

Марианна. Спасибо, милый барон. Пора идти. Здесь слишком романтическая атмосфера. Этот полусвет…

Кузнецов (встает). Я всегда любил полусвет. Пойдемте. Вы должны мне показать дорогу в пансион Браун.

Федор Федорович. А ваша шляпа, господин Кузнецов?

Кузнецов. Не употребляю. Эге, хозяин задрыхал. Не стану будить его. До свидания, Федор Федорович, – так вас, кажется, величать? Коля, с меня сколько?

Таубендорф. Полторы марки. Чаевые включены. До завтра, Марианночка, до завтра, Алеша. В половине девятого.

Кузнецов. А ты, солнце, не путай. Я сказал – в восемь.

Кузнецов и Марианна уходят.

Федор Федорович (приподымает край оконной шторы, заглядывает). Удивительная вещь – ноги.

Таубендорф. Тише, не разбудите старикана.

Федор Федорович. По-моему, можно совсем потушить. И снять этот плакат. Вот уж напрасно я постарался. Цы-ган-ский хор.

Таубендорф (зевает). Х-о-ор. Да, плохо дело. Никто, кажется, не придет. Давайте, что ли, в двадцать одно похлопаем…

Федор Федорович. Что ж – это можно…

Они садятся у того же столика, где сидели Кузнецов и Марианна, и начинают играть. Ошивенский спит. Темновато.

Занавес

ДЕЙСТВИЕ II
Комната. Налево окно во двор. В задней стене дверь в коридор. В левом углу зеленого цвета кушетка, на ней зеленая яйцевидная подушка; рядом столик с круглой лампой. У правой стены за зеленой ширмой постель: видна зрителю только металлическая шишка изножья. Посредине круглый стол под кружевной скатерёткой. Подле него в кресле сидит Ольга Павловна Кузнецова и вышивает шелковую сорочку. Она в очень простом темном платье, не совсем модном: оно просторнее и дольше, чем носят теперь; лицо молодое, мягкое; в нежных чертах и в гладкой прическе есть что-то девичье. Комната – обыкновенная комната обыкновенного берлинского пансиона, с потугами на буржуазное благополучие, с псевдоперсидским ковром, с двумя зеркалами: одно в дверце пузатого шкапа у правой стены, другое – овальное – на задней стене; во всем какая-то неприятная пухлявая круглота – в креслах, в зеленом абажуре, в очертаньях ширмы, словно комната развилась по концентрическим кругам, которые застыли там – пуфом, тут – огромной тарелкой, прилепившейся к пионистой обойной бумаге и родившей, как водяной круг, еще несколько штук помельче по всей задней стене. Окно полуоткрыто – весна, светло; время – послеобеденное. За окном слышны звуки очень плохой скрипки. Вышивая, Ольга Павловна прислушивается, улыбается. Скрипка последний раз потянулась, всхлипнула и умолкла. Пауза. Затем за дверью голос Кузнецова: «Wo ist mein Frau?» – и сердитый голос горничной: «Da – nächste Tur»[20].

Ольга Павловна (все бросает, бежит к двери, открывает ее). Алеша, я здесь. Иди сюда.

Кузнецов (входит, через руку перекинут макинтош). Здравствуй. Что за манера сидеть в чужой комнате?

Ольга Павловна. Марианна ничего не имеет против. А у меня в комнате убирают – я поздно встала. Клади пальто.

Кузнецов. А она сама-то где?

Ольга Павловна. Право, не знаю. Ушла куда-то. Не знаю. Алеша, уже прошло четыре дня, а я прямо не могу привыкнуть к тому, что ты в Берлине, что ты ко мне приходишь…

Кузнецов (прогуливается, поднимает со столика снимок в рамке). Тут жарко и скверно пахнет духами. Кто этот субъект?

Ольга Павловна….Что не нужно ждать от тебя писем, думать о том, где ты, жив ли…

Кузнецов. Это кто, ее муж, что ли?

Ольга Павловна. Да, кажется. Я его не знаю. Садись куда-нибудь. Ты не можешь себе представить, какою Россия кажется мне огромной, когда ты туда уезжаешь. (Смеется.)

Кузнецов. Глупости какие. Я, собственно говоря, зашел только на минуту. У меня еще уйма дел.

Ольга Павловна. Ну посиди немножечко, пожалуйста…

Кузнецов. Я попозже зайду к тебе опять. И прилягу.

Ольга Павловна. Десять минут можешь остаться… Я хочу тебе что-то сказать. Что-то очень смешное. Но мне как-то неловко сказать, может быть, потому, что я тебе сразу не сказала, когда ты приехал…

Кузнецов (сел). В чем дело?

Ольга Павловна. В понедельник, около девяти – в день твоего приезда, значит, – я шла домой и видела, как ты прокатил с чемоданами на автомобиле. Я, значит, знала, что ты в Берлине, и знала, что тебе неизвестен мой адрес. Я была ужасно счастлива, что ты приехал, и вместе с тем было мучительно. Я побежала на ту улицу, где я прежде жила, там швейцар мне сказал, что ты только что заезжал, что он не знал, куда тебя направить. Я столько раз меняла жилье с тех пор… Это все ужасно глупо вышло. И потом я вернулась домой, забыла в трамвае пакет, – и стала ждать. Я знала, что через Таубендорфа ты сразу найдешь меня. Но очень было трудно ждать. Ты пришел только после десяти…

Кузнецов. Слушай, Оля…

Ольга Павловна….И сразу ушел. И с тех пор только раз был у меня, и то на минутку.

Кузнецов. Слушай, Оля, когда я решил, что нам лучше не жить вместе, ты со мной согласилась и сказала, что и ты не чувствуешь больше любви. Когда же ты так говоришь, как сейчас, мне начинает казаться – нет, дай мне сказать, – мне начинает казаться, что ты не прочь возобновить эту любовь. Мне было бы очень неприятно, если оказалось бы, что все-таки, несмотря на наше решение, ты относишься ко мне иначе, чем я к тебе.

Ольга Павловна. Я сегодня не могу об этом говорить. Не надо. Я думала тебя рассмешить историей с пакетом.

Кузнецов. Нет, я хочу выяснить…

Ольга Павловна. Сегодня вышел такой день… Но все равно ты массу вещей не можешь понять. Ну представь себе, что скверная скрипка под окном играла – ну только что, скажем, до твоего прихода, – это на самом деле не так, потому что если бы она и играла даже, то мне было бы все равно… Не смотри на меня так. Я тебе говорю, мне было бы все равно. Я тебя не люблю. Никакой скрипки не было.

Кузнецов. Я не понимаю – о чем ты говоришь?

Ольга Павловна. Нет, ты и не можешь понять.

Кузнецов (встает). Знаешь, я лучше пойду…

Ольга Павловна. Два года тому назад, когда мы здесь в Берлине жили вместе, была какая-то глупая, глупая песенка, танец какой-то, мальчишки на улице высвистывали ее и шарманки играли. Если бы ты сейчас услышал бы именно ту песенку, ты бы даже ее не узнал…

Кузнецов. Это все очень досадно.

Ольга Павловна. Перестань. Я не могу, когда ты так сердишься. У тебя делаются желтые глаза. Я же ничего не сказала. Я сегодня просто нервна. Не надо. Ты… ты доволен своим отелем?

Кузнецов. Знаешь, вышла бы ты опять замуж.

Ольга Павловна. Да-да, я выйду, я все сделаю, что хочешь. Ну вот, хочешь, поклянусь, что я тебя не люблю? Я тебя не люблю! Слышишь?

Кузнецов. Да, слышу. Но мне все-таки неприятно, что у нас вышел этот разговор. У меня сейчас просто нет времени, чтобы работать душой. А такие разговоры заставляют работать душой. Я тебе скажу – мне совершенно нестерпима мысль, что кто-нибудь может думать обо мне с любовью, с тоской, с заботой. Это мне мешает.

Ольга Павловна. Ты прав, Алеша, ты прав. Я тебе не хочу мешать. Ну вот, все кончено… Ничего и не было. Знаешь, за мной Таубендорф как будто немножечко ухаживает. (Смеется.) Он мне очень нравится. Правда, очень нравится.

Кузнецов. Я не совсем им доволен. Он глуповат. С этой своею романтикой он только воду возит. Ну-с, мне пора.

Ольга Павловна. Алеша, ты когда-нибудь думаешь о том, что ты… что тебя… ну, одним словом, об опасности?

Кузнецов. Думают только индейские петухи и китайский император. Я зайду через полчаса. (Идет к двери.)

Ольга Павловна (вдогонку). Надень пальто, свежевато.

После ухода Кузнецова Ольга Павловна остается стоять у стола, водит пальцем по узорам скатерти. Потом ходит по комнате, видно, что сдерживает слезы. Услышав за дверью шаги, садится на прежнее место, берется за рукоделье. Не стуча, входит Марианна. Она очень нарядна.

Марианна (с разбегу). Я вашего мужа встретила на улице. Сколько ему лет? (Смотрит мельком на рукоделье.) Ах, это очень мило. Сколько ему лет?

Ольга Павловна. Тридцать два. Почему вы спрашиваете?

Марианна (снимает пальто, шляпу, трясет волосами. Она блондинка – с помощью перекиси водорода.) Я никогда ничего подобного не видела. Там на улице такое страшное движенье, автомобиль на автомобиле, полицейский ручками всякие фигуры выделывает, пешеходы жмутся, ждут, чтобы он задержал движенье, – а ваш муж, как ни в чем не бывало, взял да и прошел! Напрямик. Автомобили рычат на него, полицейский застыл от удивленья в позе Нижинского, а он – ноль вниманья. Напрямик. Ведь он на вид такой тихий… Тут что, ажур будет или кружевце?

Ольга Павловна. Кружевце.

Марианна. Я так рада, сегодня съемки не было. И мне Мозер ужасно надоел. Так пристает, так пристает! Другая, конечно, воспользовалась бы этим, чтобы сделать карьеру. Но я не могу. Я не знаю, поймете ли вы меня, милая: для меня искусство – это выше всего. Искусство – святое. Вот такая, как Пиа Мора, которая из рук в руки переходит, может там с Мозером на автомобиле кататься. А я не могу. Меня ничего в жизни не интересует, кроме искусства. Ничего. Но как я устаю! У меня самая ответственная роль, весь фильм держится на мне. Представляю, какое мне будет наслажденье все это потом увидеть на экране. Господи, да что с вами, миленькая, что такое? Ольга Павловна! Что вы плачете, что случилось, Ольга Павловна?

Ольга Павловна. Не обращайте вниманья… Это ничего… Это сейчас пройдет… (Она плачет, вытирая глаза пальцами, по-детски.)

Марианна. Да в чем дело? Какие-нибудь неприятности? Скажите же, миленькая.

Ольга Павловна. Дайте мне платочек.

Марианна. Он не совсем чистый. Я вам дам другой.

Ольга Павловна. Ничего, ничего… Ну вот, прошло… Я просто дурно спала.

Марианна. Хотите, я сбегаю за какими-нибудь каплями?.. Ах, подождите, у меня тут есть валерьянка.

Ольга Павловна. Не надо. Спасибо, Марианна Сергеевна. Правда – не надо. Все уже прошло.

Марианна. Ах, вы опять плачете. Как это нехорошо. Вот. Выпейте. Медленно. Теперь сидите спокойно. О чем-нибудь поговорим.

Ольга Павловна. О чем-нибудь поговорим. (Сморкается и смеется.)

Марианна. Вот. Я вас давно хотела спросить. Чем, собственно говоря, занимается Алексей Матвеевич?

Ольга Павловна. Я точно не знаю. (Смеется.) Ваш платочек совсем промок, смотрите. У него всякие коммерческие дела.

Марианна. Вам, может быть, будет неприятно: вы как-никак с ним остались, кажется, в дружеских отношениях, но я все-таки хочу вас спросить… Он не большевик?

Ольга Павловна. Вы очень не любите большевиков, Марианна Сергеевна?

Марианна. Я их презираю. Искусство выше политики… Но они унижают искусство, они жгут чудные русские усадьбы. Ольга Павловна, неужели ваш муж?..

Ольга Павловна. Меня его личная жизнь не касается. Я ничего не хочу знать.

Марианна (живо). И он вам вообще ничего – ничего – не говорит?

Ольга Павловна. Ничего.

Марианна. А-а. (Короткая пауза.) А у меня есть очень сильные подозрения. Представьте себе, Ошивенский рассказывает, что он третьего дня видел Алексея Матвеевича сидящим в кафе с известным чекистом из полпредства. Они очень дружески беседовали. Ошивенский и Евгения Васильевна страшно возмущены.

Ольга Павловна. Они как раз собирались ко мне сегодня. Мне эта дама не особенно нравится, не знаю, зачем она ко мне ходит. А он – славный старик, и очень его жалко.

Марианна. Но все-таки это ужасно, если это правда.

Ольга Павловна. У вас, кажется, в вашей фильме показывают большевиков?

Марианна. Ах, это замечательный фильм! Сейчас еще, конечно, трудно говорить о фабуле, так как, знаете, снимают по кусочкам. Я точно знаю только свою собственную роль. Но сюжет, в общем, из русской революции. Ну и конечно, с этим сплетается любовная интрига. Очень, кажется, захватывающе, шпанненд[21]. Героя играет Харри Джой. Он – душка.

Стук в дверь. Входит Кузнецов.

Кузнецов. Ты, Оля, все еще в этой комнате…

Марианна. Ах, Алексей Матвеевич, мне только приятно…

Ольга Павловна. Как ты скоро вернулся!

Кузнецов. Да. (К Марианне.) А вы, матушка, должны меня научить танцевать.

Марианна. Можно? Хотите сейчас?

Ольга Павловна (оживилась, лицо ясное). Что с тобой, Алеша? Ты так весел!

Марианна. Я сейчас попрошу у хозяйки граммофон. (Выбегает.)

Кузнецов. Оля, дело вышло. Я получаю даже больше, чем ожидал. Через десять дней я поеду обратно.

Ольга Павловна. Но ты будешь осторожен, да?

Кузнецов. При чем тут осторожность? Я говорю о монете.

Ольга Павловна. Я этот раз особенно боюсь. Но я рада за тебя. Я правда очень рада.

Кузнецов. Вот и хорошо.

Вбегает обратно Марианна.

Марианна. Хозяйка сегодня не в духах: говорит, что граммофон испорчен.

Ольга Павловна. Ну ничего, в другой раз.

Марианна. Я сказала горничной подать кофе. Она тоже, кажется, не в духах.

Стук в дверь, голос горничной: «Besuch für Frau Kuznetsoff»[22].

Ольга Павловна. Фюр мих?[23] (Выходит.)

Марианна. Ну, целуй меня. Скорей!

Кузнецов. Нет, уж пожалуйста, не торопите меня.

Марианна. Почему «вы»? Почему всегда «вы»? Когда ты научишься говорить мне «ты»? Ты поцеловать меня не хочешь? Алек!

Кузнецов. Отчего же, можно…

Марианна. Нет, теперь я не хочу.

Кузнецов. Да, все забываю вам сказать: вы бы вовсе не душились.

Марианна. Это чудные духи. Ты ничего не понимаешь. Убиган.

Кузнецов (напевает). А мой милый хулиган подарил мне Убиган… Это ваш муж – на столике?

Марианна. Нет. Бывший поклонник. Ты ревнуешь?

Кузнецов. Хотите, Марианна Сергеевна, знать правду?

Марианна. Да, конечно.

Кузнецов. Так вот: я не ревную вовсе. (Снова смотрит на карточку.) Знакомое лицо.

Марианна. Его расстреляли в прошлом году. В Москве. (Пауза.) И почему ты меня называешь по имени-отчеству? Это, наконец, невыносимо! Алек, проснись!

Кузнецов. Невыносимо? Более выносимо, чем «Алек».

Марианна (садится к нему на ручку кресла и меняет тон). Ты ужасно странный человек. У меня еще никогда не было такого странного романа. Я даже не понимаю, как это случилось. Наше знакомство в подвале. Потом этот пьяный безумный вечер с бароном и Люлей… Всего четыре дня – а как это кажется давно, не правда ли? Я не понимаю, почему я тебя люблю… Ведь ты замухрышка. Но я тебя люблю. У тебя масса шарма. Я люблю тебя целовать вот сюда… и сюда…

Кузнецов. Вы мне обещали кофе.

Марианна. Сейчас будет, мой милый, сейчас будет. Как ты думаешь, если б твоя жена… Ах, скажи, ты не большевик?

Кузнецов. Большевик, матушка, большевик.

Марианна. Оставь, ты все шутишь со мной. Это странно. Ты совершенно не ценишь, что такая утонченная женщина, как я, увлеклась именно тобой. Ты не думай, это не любовь, это только увлечение. Когда мне надоедает любовник, я бросаю его, как увядший цветок. Но сегодня ты мой, ты можешь меня любить сегодня. Отчего ты молчишь?

Кузнецов. Забыл реплику.

Марианна. Несносный какой! Ты… ты… Я просто не знаю, кто ты. Ты ничего не хочешь рассказать про себя. Погоди, постой же… Милый мой… Слушай, Алек, почему ты не хочешь, чтобы я переехала к тебе в отель? Ведь мы и так встречаемся только там. Алек?

Кузнецов. Давайте-ка, Марианна Сергеевна, условимся раз навсегда: никаких вопросов.

Марианна. Ну не буду, не буду. Только я не понимаю – почему?

Голоса за дверью. Затем Ольга Павловна вводит Евгению Васильевну Ошивенскую, сзади следует сам Ошивенский. Евгения Васильевна старая дама, полная, вся в черном, глаза немного навыкате.

Ольга Павловна. Тут хотят к вам перекочевать, Марианна Сергеевна.

Ошивенский. Мы только взглянуть на вас. Ручку пожалуйте.

Ошивенская. Очень вам к личику это платьице, Марианночка.

Марианна. Вот это – муж Ольги Павловны…

Ошивенский (сухо). Честь имею.

Марианна. Да что я… Вы ведь, кажется, уже знакомы. Садитесь, дорогая Евгения Васильевна. Вот сюда. Ольга Павловна, вы не хотите похозяйничать за меня? Я так плохо хозяйничаю. Садитесь, пожалуйста, господа.

Тем временем вошла горничная с подносом. На подносе кофейник и чашки. Ставит («Bitte…»[24]) и уходит.

Ошивенская (Марианне). Как вы поживаете, душенька? Все фотографией занимаетесь?

Ошивенский. Ах, Женя, как ты всегда путаешь! Это называется: съемки. Кинематографические съемки.

Ошивенская. Коммунистов, говорят, изображаете?

Марианна. Возьмите же пирога! Ольга Павловна, разрежьте. Да, это очень интересный фильм. Конечно, о нем трудно еще судить, так как он снимается (пожалуйста…) по кусочкам.

Ошивенский. Спасибо, кусочек, так и быть, возьму. (Он поглядывает на Кузнецова, который с чашкой отошел к кушетке в левом углу.) И зачем этих мерзавцев изображать!

Ольга Павловна. Виктор Иванович, как поживает ваш кабачок?

Ошивенский. А вы, Ольга Павловна, зачем разговор меняете? Я повторяю: этих господ нужно душить, а не выводить на сцену.

Ошивенская. Я бы Троцкого своими руками задушила.

Марианна. Конечно, искусство выше политики, но они все осквернили – красоту, поэзию жизни…

Ошивенская. У них, говорят, какой-то великий поэт есть – Блок или Блох, я уж там не знаю. Жидовский футурист. Так вот они утверждают, что этот Блох выше Пушкина-и-Лермонтова. (Произносит как «Малинин и Буренин».)

Ольга Павловна. Господь с вами, Евгения Васильевна. Александр Блок давно умер. А главное…

Ошивенская (спокойно плывет дальше). Да в том-то и дело, голубушка, что он жив. Это нарочно врут. Вот, как врали про Ленина. Было несколько Лениных. Настоящего убили в самом начале.

Ошивенский (все поглядывая налево). От этих мерзавцев всего можно ожидать. Простите… Ольга Павловна, как имя-отчество вашего…

Кузнецов. Алексей Матвеич. К вашим услугам.

Ошивенский. Я хотел вас спросить, Алексей Матвеич, отчего это вы улыбаетесь?

Кузнецов. Из вежливости. Вы все время коситесь на меня.

Ошивенский. Вам, кажется, эмигрантские разговоры не по нутру. А вот попробовали бы, батюшка…

Ольга Павловна (Ошивенскому). Можно вам еще кофе?

Ошивенский….Вот попробовали бы пожить, как мы живем. Сами бы заговорили по-эмигрантски. Возьмите меня, например. Я – старый человек. У меня все отняли. Сына убили. Я восьмой год мытарствую за границей. И теперь я не знаю, что будет дальше. У нас совсем другая психология, чем у вас.

Кузнецов (смеется). Да что это вы в самом деле так на меня напали?

Ошивенская. Марианночка, нам, к сожалению, скоро нужно уходить. (Скороговоркой, вполголоса.) Простите, mais je ne peux pas supporter la compagnie d’un bolchevik[25].

Ошивенский. Нет, я не нападаю, но просто иногда трудно сдержаться. Может быть, в Варшаве другое настроение, чем здесь. Вы ведь в Варшаве были?

Кузнецов. Проездом. Я вам уже отвечал на этот вопрос.

Ошивенский. И что ж, вы долго здесь намерены прожить?

Кузнецов. Нет, скоро отбуду.

Ошивенский. И куда же?

Кузнецов. Как куда? В Триэсэр, конечно.

Молчание.

Ошивенская. Мсье Кузнецов, вы были бы, может быть, так добры взять посылочку? У меня внучка в Петербурге.

Ошивенский. Женя!

Кузнецов. Если посылка небольшая, возьму.

Ошивенский. А позвольте вас спросить, как это вас так пускают в Россию?

Кузнецов. А почему же меня не пускать?

Марианна. Алексей Матвеич, бросьте шутить. Можно Бог знает что подумать!

Кузнецов. Если анкета кончена, разрешите откланяться. Я, Оля, хотел бы у тебя в комнате прилечь на часок: у меня еще вечером дело.

Ольга Павловна. Постой, я там тебе устрою…

Ошивенский. Однако!

Ошивенская. Я это предчувствовала. Бедная Ольга Павловна… Теперь я многое понимаю…

Ошивенский. И она тоже хороша… Если уж разошлась с мужем, так не видайся, не сюсюкайся с ним. Я ему руки больше не подам, вот честное слово – не подам.

Марианна. Виктор Иванович, вы не правы; уверяю вас, что Алексей Матвеевич только шутил. Вы погорячились.

Ошивенский (медленно успокаиваясь). Нет, я ненавижу таких господ. Можно мне еще кофе? (Марианна наклоняет кофейник.)

Занавес

ДЕЙСТВИЕ III
Очень голое помещение – вестибюль, нечто вроде зачаточного фойе. В аспидный цвет выкрашенная стена идет справа вдоль по авансцене и, оборвавшись посредине сцены, уходит под перспективным углом вглубь, где видна дверь, ведущая в концертно-лекционный зал. Справа, у самого края сцены, ступени вправо и вниз, медные перила. У стены, против зрителя, красный плюшевый диванчик. У левого края сцены, спереди, стол, служащий кассой, и простой стул. Таким образом, человек, пришедший на лекцию, поднимается справа по ступеням, проходит справа налево, мимо аспидной стены, оживленной красным диванчиком, и либо переходит сцену до самого левого края к столу, где продаются билеты, либо, дойдя до середины сцены, где стена обрывается, поворачивает в глубину и там уходит в дверь, ведущую в зал. На левой стене надпись: «Toilette»[26] – и красный конус минимакса над свернутой кишкой. У стола сидит Люля, шустрая барышня, миловидная, с косметическими примечаниями, и рядом с ней сидит Таубендорф. Проходят через сцену в глубину несколько человек (типичных эмигрантов), ударяет звонок, бессвязный шум голосов, сцена пустеет. Все ушли в заднюю дверь, остались только Люля и Таубендорф.

Люля. Давайте сосчитаем, сколько билетов продано. Погодите, мы так сделаем…

Таубендорф. Кажется – немного. А почему эти деньги отдельно лежат?

Люля….Восемнадцать – не мешайте… восемнадцать с полтиной, девятнадцать…

Таубендорф. Ах, сколько уж раз я проделал все это!.. Мне везет: как только устраивается какая-нибудь лекция, или концерт, или бал, меня непременно приглашают распорядителем. У меня даже установилась определенная такса: за бал – четвертной билет.

Люля. Ну вот, я спуталась!.. Тцц! Все сначала.

Таубендорф. Лекции, дурацкие доклады, благотворительные балы, годовщины, – сколько их уже было! Я тоже, Люля, спутался. Вот сейчас кто-то что-то читает, а кто и что – мне, собственно говоря, наплевать с высокого дерева. А может быть, это вовсе и не лекция, а концерт или какой-нибудь длинногривый кретин читает стихи. Послушаете, Люля, давайте я за вас сосчитаю.

Люля. Вы ужасно странно говорите, Николай Карлович. Сегодня как раз очень должно быть интересно. И масса знакомых. Эта пятимарковка совсем рваная.

Таубендорф. И все те же люди. Тот же профессор Волков, барышни Фельдман, журналисты, присяжные поверенные… Всех, всех знаю в лицо…

Люля (пудрится). Ну, если вы будете такой добренький и сосчитаете, то я пойду в залу – мне очень интересно. Можно вам нос напудрить?

Таубендорф. Покорно благодарю. Кстати, не забудьте: завтра последняя съемка. Идите, идите, я тут все сделаю.

Люля. Вы очаровательны!

Уходит в заднюю дверь. Таубендорф садится у стола, считает деньги. Справа входит в пальто и шляпе Ольга Павловна.

Ольга Павловна. Алеша здесь?

Таубендорф. Вот неожиданная гостья!.. Нет, я его не видал.

Ольга Павловна. Странно.

Таубендорф. Да и он никогда бы не пошел на такой дивертисмент.

Ольга Павловна. Ведь тут какая-то лекция? Он в четверг мне сказал, что намерен пойти.

Таубендорф. Право, не знаю. Я его вчера встретил на улице. Он ничего не говорил об этом.

Ольга Павловна. Значит, я напрасно пришла.

Таубендорф. Мне кажется, его не могут интересовать эмигрантские лекции. Впрочем, только сейчас началось. Он, может быть, еще придет.

Ольга Павловна. Разве что… Давайте сядем куда-нибудь.

Они садятся на красный диванчик.

Таубендорф. Я не понимаю, неужели Алеша не бывал у вас эти дни?

Ольга Павловна. Последний раз он был у меня, когда приходили Ошивенские – значит, в четверг. А сегодня – воскресенье. Я знаю, что он очень занят и все такое. Но я как-то волнуюсь, я очень нервна эти дни. Меня, конечно, волнует не то именно, что он ко мне не приходит, а вот его дело… Хорошо ли все идет, Николай Карлович?

Таубендорф. Чудесно. У меня иногда прямо голова кружится, когда я думаю о том, что происходит.

Ольга Павловна. Но ведь коммунисты умные, ведь у них есть шпионы, провокаторы… Алексей Матвеевич может попасться каждую минуту…

Таубендорф. В том то и дело, что они не особенно умные.

Ольга Павловна. Я хотела бы жить так: в пятидесятых годах прошлого века, где-нибудь в Глухове или Миргороде. Мне делается так страшно и так грустно.

Таубендорф. Ольга Павловна, вы помните наш последний разговор?

Ольга Павловна. Это какой? До приезда Алексея Матвеевича?

Таубендорф. Да, я говорил вам – вы, может быть, помните, – что когда вам грустно и страшно, как вы сейчас изволили сказать, то я говорил вам, что вот в такие минуты я готов… словом, я готов все сделать для вас.

Ольга Павловна. Помню. Спасибо, милый. Но только…

Таубендорф (встает и ходит по сцене). Нет такой вещи… Я вас знаю уже три года. Я был вашим шафером – помните? – в Тегельской церковке. Потом, когда вы разошлись, когда вы разлюбили мужа – и остались одни, – я уже тогда хотел вам многое сказать. Но у меня сильная воля. Я решил, что не буду спешить. Три раза Алеша уезжал в Россию, я вас навещал – не очень часто, не правда ли? Нарочно. Мне казалось – ну мало ли что, – что вы, может быть, кого-нибудь другого… или что перед Алешей… ну, нехорошо как-то. Но теперь я понял…

Ольга Павловна. Николай Карлович, ради Бога, не надо…

Таубендорф. Теперь я понял, что дольше ждать не нужно, – я понял, что Алеша и вы совершенно, совершенно друг другу чужие. Он все равно не может вас понять. Я это не ставлю ему в вину, – вы понимаете, я не имею права не только осуждать его, но даже разбирать его поступки. Он изумительный, он что-то совсем особенное… Но – он променял вас на Россию. У него просто не может быть других интересов. И поэтому я не виноват перед ним.

Ольга Павловна. Я не знаю, Николай Карлович, должны ли вы говорить мне все это.

Таубендорф (опять садится). Конечно должен. Молчать – прямо невозможно. Слушайте: я у вас ничего не прошу. То есть это глупости, – я очень даже прошу. Может быть, если постараться, поднатужиться, можно заставить себя – ну хотя бы заметить человека?

Ольга Павловна. Постойте же… Тут происходит недоразуменье.

Таубендорф. Нет, нет! Я все знаю, что вы скажете. Я знаю, что я для вас просто Николай Карлович, – и никаких испанцев! Но ведь вы вообще никого не замечаете. Вы тоже живете только мечтой о России. А я так не могу… Я бы для вас все бросил… Мне черт знает как хочется перебраться туда, но для вас я бы остался, я бы все для вас сделал…

Ольга Павловна. Ну постойте. Успокойтесь. Дайте мне вашу руку. Ну успокойтесь. У вас даже лоб вспотел. Я хочу вам сказать что-то совсем другое.

Таубендорф. Но почему? Почему? Вам со мной никогда не было бы грустно. Ведь вам грустно только потому, что вы одна. Я бы вас окружил… вы – мое упоенье…

Ольга Павловна. Я скажу вам то, чего никогда никому не говорила. Вот. Вы… вы немного ошиблись. Я вам скажу правду. Меня Россия сейчас не интересует, то есть интересует, но совсем не так страстно. Дело в том, что я никогда не разлюбила моего мужа.

Молчание.

Таубендорф. Да. Да, это совершенно все меняет.

Ольга Павловна. Никто не знает этого. Он сам не знает.

Таубендорф. Да, конечно.

Ольга Павловна. Он для меня вовсе не вождь, не герой, как для вас, а просто… просто я люблю его, его манеру говорить, ходить, поднимать брови, когда ему что-нибудь смешно. Мне иногда хотелось бы так устроить, чтобы его поймали и навсегда засадили бы в тюрьму и чтобы я могла быть с ним в этой тюрьме.

Таубендорф. Он бежал бы.

Ольга Павловна. Вы сейчас хотите мне сделать больно. Да, он бежал бы. Это и есть мое горе. Но я ничего не могу поделать с собой.

Таубендорф. Тринадцать.

Ольга Павловна. Простите?

Таубендорф. Я только что деньги считал, и когда вы вошли – было тринадцать: несчастное число.

Молчание.

Ольга Павловна. А всего много набрали?

Таубендорф. Нет, кажется немного. Едва-едва окупится зал. Не все ли равно?

Ольга Павловна. Николай Карлович, вы, конечно, понимаете, что Алеша не должен знать то, что я вам сказала. Не говорите с ним обо мне.

Таубендорф. Я все понял, Ольга Павловна.

Ольга Павловна. Я думаю, что он уже не придет.

Оба встают.

Таубендорф. Мы условились с ним встретиться завтра утром на съемке. Это ужасно глупое место для деловой встречи, но иначе никак нельзя было устроить. Передать ему что-нибудь?

Ольга Павловна. Нет, ничего. Я уверена, что он и так ко мне завтра заглянет. А теперь я пойду.

Таубендорф. Пожалуйста, простите меня за… разговор. Я ведь не знал.

Ольга Павловна. Да. Вероятно, я сама виновата, что так вышло. Ну, до свидания.

Таубендорф. Я, Ольга Павловна, преклоняюсь перед вами. Вы просто чудесный человек. Алеша не понимает.

Ольга Павловна. Ах, Николай Карлович, ну право, не будем больше об этом говорить… Я же не китайский язык, который можно понимать и не понимать. Поверьте, во мне никакой загадочности нет.

Таубендорф. Я не хотел вас рассердить.

Ольга Павловна. Вот я как-нибудь взбунтуюсь, тогда посмотрим… (Смеется.) Ох как взбунтуюсь!..

Она уходит. Таубендорф возвращается к столу, садится. В зале – за сценой – гром аплодисментов.

Занавес

ДЕЙСТВИЕ IV
Передняя кинематографического ателье. Справа, вдоль сцены, та же серая стена, как и в предыдущем действии. Левее – широкий проход, заставленный кинематографическими декорациями, что напоминает одновременно и приемную фотографа, и балаганные будни, и пестрые углы футуриста. (Среди этих углов очень заметны три купола: один побольше, другие поменьше – охряные луковицы лубочного храма. Тут же валяется балалайка и наполовину развернутая карта России.) В этих декорациях неровные лазейки и просветы (видны в глубине очертанья огромных ламп-юпитеров). Все это напоминает зрителю разноцветную складную картину, небрежно и не до конца составленную. Когда поднимается занавес, на авансцене толпятся русские эмигранты, только что пришедшие на съемку. Среди них – Люля. Быстро и упруго протискивается на сцену через декорации, загромождающие проход, Помощник режиссера – рыжий, с брюшком, без пиджака и жилета, – и сразу начинает очень громко говорить.

Помощник режиссера. Гримироваться, господа, гримироваться! Дамы налево, мужчины направо. Что ж это Марианны до сих пор нет? Сказано было – в девять часов…

Сцена пустеет. Затем двое голубых рабочих проносят лестницу. Голос Помощника режиссера (уже за сценой): «Курт, Курт! Во ист Курт? Манн мусс…»[27] Голос теряется. Затем справа входят Марианна и Кузнецов.

Марианна (на ходу прижимает руки к вискам). Это так возмутительно… Это так возмутительно с твоей стороны!..

Кузнецов….В жизни только одно бывает интересным: то, что можно предотвратить. Охота вам волноваться по поводу того, что неизбежно?

Оба остановились.

Марианна. Ты, значит, своего решения не изменишь?

Кузнецов (осматривается). Забавное место… Я еще никогда не бывал в кинематографической мастерской. (Заглядывает за декорации.) Какие здоровенные лампы!..

Марианна. Я, вероятно, до гроба тебя не пойму. Ты, значит, решил окончательно?

Помощник режиссера (выбегает справа). Да что же это вы, Марианночка! Так нельзя, так нельзя… Хуш[28] в уборную!

Марианна. Да-да, я сейчас.

Помощник режиссера. Не сейчас, а сию минуту. Курт! (Убегает.)

Марианна. Ты все же подумай… Пока я буду переодеваться, ты подумай. Слышишь?

Кузнецов. Эх, Марианна Сергеевна, какая вы, право…

Марианна. Нет-нет, подожди меня здесь и подумай.

Уходит направо. Слева выбегает Помощник режиссера.

Помощник режиссера. Пожалуйста, идите гримироваться. Ведь сказано было!

Кузнецов. Спокойно. Я посторонний.

Помощник режиссера. Но тут посторонним нельзя. Есть правила.

Кузнецов. Пустяки.

Помощник режиссера. Если господин Мозер…

Кузнецов. Друг детства.

Помощник режиссера. Ну, тогда все хорошо. Извиняюсь.

Кузнецов. Фольклор у вас того, густоватый. Это что, купола?

Помощник режиссера. Да. Сегодня последняя съемка, сцена восстания. Мы очень спешим, так как к субботе фильм должен быть уже склеен. Пардон, я должен бежать. (Убегает.)

Кузнецов. Пожалуйста, пожалуйста. (Прогуливается, поднимает и разворачивает огромную карту, на которой грубо изображена Россия. Улыбаясь, разглядывает ее.)

Входит справа Таубендорф. Из-под пальто видны смазные сапоги, в руках чемоданчик.

Таубендорф. А, ты уже здесь, Алеша. Как тебя впустили?

Кузнецов. Очень было просто. Выдал себя за молочного брата какого-то Мозера. Тут Крым вышел совершенно правильным ромбом.

Таубендорф. Россия… Да. Вероятно мои коллеги уже гримируются. Но это ничего. Тут всегда тянут… тянут… Алеша, я все исполнил, что ты приказал. Вернер уже уехал.

Кузнецов. Ух, какая пылища! (Бросает карту в угол. Она сама скатывается. Хлопками сбивает с рук пыль.)

Таубендорф. Алеша, когда ты устроишь и мне паспорт?

Кузнецов. Погодя. Я хотел тебя видеть вот почему: в субботу я возвращаюсь в Россию. Недели через две приедет сюда Демидов. Я тебя попрошу… Тут, однако, не очень удобно беседовать.

Таубендорф. Пройдем вон туда: там сзади есть пустая комната. Я заодно загримируюсь.

Кузнецов. Эге! Ты в смазных сапогах…

Оба проходят налево. Через сцену пробегает Помощник режиссера и юркает за декорации. Рабочие проносят расписные ширмы. Загримированные статисты (в русских рубахах) и статистки (в платочках) выходят справа и слева и постепенно скрываются за декорациями. Помощник режиссера выбегает опять, в руке – огромный рупор.

Помощник режиссера. Господа, поторопитесь, поторопитесь! Все в ателье! Как только будут готовы Гарри и Марианна, мы начнем.

Люля (в платочке). Гарри давно уже готов. Он пьет пиво в кантине[29]. (Уходит с остальными.)

Помощник режиссера. Он этим пивом испортит себе фигуру. (Двум замешкавшимся статистам.) Поторопитесь, господа!

Справа входит Марианна: резко загримированная, в папахе, револьвер за поясом, кожаная куртка, на папахе – звезда.

Помощник режиссера (к Марианне). Наконец-то!..

Марианна. Вы не видели… Тут был господин… с которым я приехала…

Помощник режиссера. Да что вы в самом деле!.. Ведь мы тут делом занимаемся, а не глупостями. Пожалуйте в ателье! (Он убегает. Слева входит Кузнецов.)

Марианна. Алек, тут такая суматоха… Мы так с тобой и не договоримся… Алек, ты передумал?

Кузнецов. Я вас сразу не узнал. Хороши! Желтая, лиловая.

Марианна. Ах, так нужно. На экране получается совсем иначе… Алек!

Кузнецов. И звезда на папахе. Кого это вы изображаете?

Марианна. Ты меня с ума сведешь!

Вбегает Помощник режиссера.

Помощник режиссера. Съемка начинается! Господи, да идите же! Ведь уже в субботу все это должно быть на экране. Марианна! (Орет в рупор прямо в нее.) На съемку!!

Марианна. Вы отвратительный грубиян. Алек, умоляю, подожди меня… Я сейчас…

Марианна и Помощник режиссера уходят. Слева появляется Таубендорф: он с приклеенной бородой, в русской рубахе и картузе.

Таубендорф. Ну вот я и готов.

Кузнецов. Хорош, хорош. Там, кажется, уже началось. Ваш командир очень волнуется.

Таубендорф. Так всегда. Сперва будут бесконечные репетиции этой самой сцены восстания. Настоящая съемка начнется значительно позже. (Закуривает.) Алеша, мы обо всем поговорили? Больше ничего? (Говоря, прислоняется к стене, на которой большой плакат: «Rauchen verboten!»[30] Продолжает курить.)

Кузнецов. Больше ничего. Остальное ты сам знаешь.

Таубендорф. Остальное?

Кузнецов. Да. Насчет Ольги Павловны. Ты заботься о ней, как и в прежние разы. Навещай ее изредка, да помогай ей, если что нужно.

Таубендорф. Алеша, я…

Кузнецов. Что с тобой?

Таубендорф (очень сильно волнуясь). Дело в том…

Кузнецов. Валяй.

Таубендорф. Алеша, умоляю тебя, я хочу с тобой! Слышишь, я хочу с тобой! Тут я пропаду…

За сценой жужжанье юпитеров, затем голос Помощника режиссера в рупор.

Голос в рупор за сценой. Господа, вы в России! На площади! Идет восстание! Группа первая машет флагами! Группа вторая бежит от баррикады налево! Группа третья двигается вперед!

Кузнецов. Ты мне, брат, надоел. Я тебе уже все сказал.

Таубендорф. Я не смею спорить с тобой. Ты как, уходишь сейчас? Я тебя еще увижу?

Голос в рупор за сценой. Ахтунг![31]

Кузнецов. Нет, не думаю. Эти последние несколько дней у меня будет мало досуга. К Ольге Павловне зайду ненадолго сегодня, а потом уже только в субботу перед отъездом. Я хотел тебя еще спросить: ты что – будешь продолжать служить в кабаке?

Таубендорф. Да нет. Он завтра закрывается. И съемка сегодня тоже последняя. Я уж что-нибудь найду.

Кузнецов. Ну-с, по-немецки – орех, по-гречески – надежда, – давай простимся. (Целуются.)

Таубендорф. Храни тебя Господь…

Когда Таубендорф уходит из двери, Кузнецов выхватывает браунинг и целится в него.

Кузнецов. Стой!

Таубендорф. Алеша, ведь могут увидеть. (Уходит.)

Кузнецов. Молодец… Не дрогнул… А ты, господин хороший, не подведи. (Обращается к револьверу, целится в публику.) Если что придется – не подведи. Детище мое, пистолетище… (Кладет его обратно в карман.)

Пробегает рабочий, уносит карту и балалайку. Кузнецов смотрит на часы. За сценой жужжанье ламп. Быстро входит Марианна. Скидывает папаху, встряхивает волосами.

Кузнецов. Марианна Сергеевна, я, к сожалению, должен уходить.

Марианна. Алек!

Кузнецов. Вы что, уже отыграли свою роль?

Марианна. Нет-нет… Я только сейчас начну. У меня сцена с героем. Но не в этом дело. Алек, ты все-таки решил в субботу ехать?

Кузнецов. Да.

Марианна. Я не могу этому поверить. Я не могу поверить, что ты меня оставишь. Слушай, Алек, слушай… Я брошу сцену. Я забуду свой талант. Я уеду с тобой. Увези меня куда-нибудь. Будем жить где-нибудь на юге, в Ницце… Твои глупые коммерческие дела подождут. Со мной происходит что-то ужасное. Я уже заказала платья, светлые, чудные, для юга… Я думала… Нет, ведь ты не уедешь от меня! Я буду тебя ласкать. Ты ведь знаешь, как я умею ласкать. У нас будет вилла, полная цветов. Мы будем так счастливы… Ты увидишь…

Голос в рупор за сценой. Все назад, все назад! Ни к черту не годится! Слушать: когда я скажу «раз!» – группа первая поднимается. Когда скажу «два!» – группа вторая бежит влево. Смирно! Ахтунг!

Кузнецов. Мне было приятно с вами. Но теперь я уезжаю.

Марианна. Алек, да что ж это такое!

Голос в рупор за сценой. Раз!

Кузнецов. Я, кажется, никогда не давал вам повода думать, что наша связь может быть долгой. Я очень занятой человек. По правде сказать, у меня нет даже времени говорить, что я занятой человек.

Марианна. Ах, ты, значит, вот как…

Кузнецов. Полагаю, что вы понимаете меня. Я не ваш первый любовник и не последний. Мелькнули ваши ноги, мне было с вами приятно, а ведь больше ничего и не требовалось.

Марианна. Ты, значит, вот как… Так позволь и мне сказать. С моей стороны это все было комедией. Я только играла роль. Ты мне только противен. Я сама бросаю тебя, а не ты меня. И вот еще… Я знаю, ты большевик, чекист, Бог знает что… Ты мне гадок!

Голос в рупор за сценой. Два!

Марианна. Ты – большевик! Уходи. Не смей ко мне возвращаться. Не смей мне писать. Нет, все равно, я знаю, ты напишешь… Но я буду рвать твои письма.

Голос в рупор за сценой. Три!

Кузнецов. Да нет же, Марианна Сергеевна, я писать не собираюсь. И вообще, вы сейчас только задерживаете меня. Мне пора.

Марианна. Ты понимаешь, ты больше никогда меня не увидишь?

Кузнецов. Ну да, ну да, охота вам все повторять то же самое. Проститесь со мной.

Марианна (отвернулась). Нет.

Кузнецов кланяется, не спеша уходит направо. Навстречу рабочие несут знамена, связку ружей. Он замедлил шаг, глядя на них с беглой улыбкой. Затем уходит. Марианна осталась стоять у декорации налево.

Голос в рупор за сценой. Назад. Все назад! Никуда не годится! Господа, последний раз прошу слушать: группа первая…

Занавес

ДЕЙСТВИЕ V
Комната Ошивенских. Налево дверь в прихожую, в задней стене дверь поменьше, в соседнюю комнату, справа окно во двор. У задней стены слева от двери голый металлический костяк двуспальной кровати с обнаженными пружинами; рядом ночной столик (прислоненный к стене, очевидно, из-за того, что одна ножка отшиблась) с широко открытой дверцей; перед кроватью коврик лежит криво, и один угол загнулся. Справа от двери несколько чемоданов (один открыт), русский баул со скрепами, корзина, продавленная картонка, большой тюк. Пол около чемоданов испещрен белыми и коричневыми лоскутами бумаги; голый стол отодвинулся к окну, а мусорная корзина осталась там, где он стоял раньше (посредине комнаты), и, лежа на боку, извергает всякую дрянь. Стулья стоят как попало, один приставлен к шкапу (у задней стены, справа от двери), с верхушки которого, видимо, кое-что поснимали, так как с края свесился цельный газетный лист. Стены комнаты в подозрительных потеках и чудовищная люстра, свисающая с потолка (баварское изделье: Гретхен с дельфиновым хвостом, от которого исходят, загибаясь вверх, оленьи рога, увенчанные лампочками), укоризненно глядит на пыль, на нелепое положение стульев, на чемоданы переезжающих жильцов.

Ошивенский (кончая укладывать чемодан). Труха…

Ошивенская. Хорошо бы еще веревочку…

Ошивенский. Нету больше веревок. Труха.

Ошивенская. И куда это мы теперь денемся? Господи ты Боже мой…

Ошивенский. Прямо в Царство Небесное переедем. Там, по крайней мере, не нужно платить вперед за квартиру.

Ошивенская. Страм, Витя, говорить так. Стыд и страм. Помоги-ка этот сундучок запереть.

Ошивенский. Эх, грехи наши тяжкие… Нет уж, довольно!

Ошивенская. Только ты, Витя, будь осторожен, когда станешь говорить-то с ним… Сундучок можно пока к стенке.

Ошивенский. К стенке… К стенке… Нет уж, довольно, натерпелись. Все лучше. И за стенку спасибо.

Ошивенская. Ты его так, больше расспрашивай – что, мол, как, мол…

Ошивенский. И чести не жалко. Довольно. О чем ревешь-то?

Ошивенская. Васиной могилки все равно не найдем. Нет могилки. Хоть всю Россию обшарь…

Ошивенский. Ты лучше посылочку приготовь. Черт побрал бы эти газеты – так и шуршат под ногами… Я и сам сейчас зареву. Брось, Женя…

Ошивенская. Не верю я ему. Такой и украсть может.

Ошивенский (сел у стола). Чепуху мелешь; не в том дело. И зачем халву посылаешь, – тоже неизвестно.

Ошивенская. Да халва – это так. Главное, чтобы материю довез…

Ошивенский. А вот где денег взять, чтобы с хозяйкой разделаться, – ты вот что скажи мне! (На слове «денег» сильно бьет ладонью по столу.) Крик ее попугаичий так мне все и слышится…

Ошивенская. Еще бы веревочку…

Стук в дверь, входит Марианна. Она в скромном темном костюме, словно в трауре.

Ошивенский (без энтузиазма). А, добро пожаловать…

Марианна. Простите… вы укладываетесь… я вам помешаю…

Ошивенская. Входите, голубушка, ничего – мы уже кончили.

Марианна. Да… Если можно…

Ошивенский. Погребок-то мой помните? А? Хороший был погребок, а? Проходящие ноги, а? Вот и допрыгались. Четвертым классом к праотцам.

Ошивенская. Бледная вы какая. Голубушка, да что с вами? Лица на вас нет.

Марианна. Ах, не надо так на меня смотреть. Пожалуйста, не надо.

Ошивенский (встает). Ну, Женя, благослови. Пойду с хозяйкой разговоры разговаривать. Может быть, сжалится.

Ошивенская. Иди, иди. Мы здесь с Марианночкой чайку попьем. Ах, забыла я – простите, – посуда-то вся уложена. (Ошивенский ушел.)

Марианна. Евгения Васильевна, со мной случилось несчастье.

Ошивенская. То-то я смотрю, душенька, вы такая вялая, тихая, узнать нельзя.

Марианна. Да, большое несчастье. Я только что была на первом представлении.

Ошивенская. Какое такое представленье, душенька?

Марианна. Ах, вы же знаете. Я играла для кинематографа. И вот вчера в первый раз показывали фильм.

Ошивенская. Так какое же несчастье? Пожар, что ли, был?

Марианна. Да, пожар. У меня все сгорело: мои мечты, моя вера в себя, моя жизнь. Полный банкрот.

Ошивенская. А я как раз хотела вас кое о чем попросить, моя дорогая. Но это после, после. Говорите.

Марианна. Я увидела себя на экране. Это было чудовищно. Я так ждала минуты, когда увижу себя, и вот дождалась. Сплошной ужас. В одном месте, например, я лежу плашмя на диване и потом встаю. И вот пока снимали, мне казалось, что я такая легкая, такая живая. А тут… Евгения Васильевна, я встала, простите, задом, – выпятила зад и грузно повернулась. И все было в таком же духе. Жесты фальшивые, убийственные. А тут эта гадина, Пиа Мора, плывет как лебедь. Стыдно…

Ошивенская. Не беда, голубушка. Вот посмотрели бы вы, как я выхожу на паспортных карточках. Бог знает какая морда.

Марианна. И это еще цветочки: фильм показывали только своим. Но теперь он пойдет по Берлину, а потом по всему миру – и вместе с ним мои дурацкие жесты, мои гримасы, моя невероятная походка…

Ошивенская. Я вот что хотела попросить вас, моя дорогая. Нам нужно переезжать, и нет ни гроша. Не могли бы вы – ну так марочек пятьдесят – одолжить?

Марианна. Одолжить? Ах, вы вот о чем?.. Да… Я сегодня как в тумане. Нет, Евгения Васильевна, у меня тоже ничего нет. Весь мой заработок я потратила на платья.

Ошивенская. Ах вы, модница. Ну, ничего не поделаешь…

Марианна. На платья! Я себе купила дивное, белое, модель. И знаете для чего? Чтобы… Ах, да что говорить!..

Ошивенская. Говорите, говорите; я, знаете, гроб-могила, никогда не сплетничаю.

Марианна. Наплевать мне на фильм. Вовсе не в нем дело. А дело в том, что я полюбила, полюбила как дура. Попалась, значит. И он меня бросил. Вот и все.

Ошивенская. Кто же это, немец, что ли?

Марианна. Пускай будет немец, китаец – не все ли равно… Или американец.

Ошивенская. Перемелется, душенька. Всем не сладко живется. Марочку, вашу тезку и мою внучку, тоже вот муж бросил. Значит, за то, что гражданским браком венчались. Да, житье несладкое. Куда мы вот денемся с моим стариком, куда денемся, просто не знаю.

Марианна. Евгения Васильевна, можно по телефону поговорить?

Ошивенская. А вы в комнату пройдите. Там съехал жилец, а телефон остался. Не бойтесь, не бойтесь, пустая комната. (Марианна уходит в дверь, что в задней стене.)

Ошивенская, кряхтя, придерживая рукой подол, отпихивает ногой чемодан в угол. Нагибается, пробует замок. Стук в дверь.

Ошивенская. Войдите – херайн.

Входит поспешно Кузнецов.

Кузнецов. Однако и катавасия у вас!

Ошивенская. Вот спасибо, что зашли… Вот спасибо…

Кузнецов. Мне жена передала вашу просьбу. Я пришел за пакетом.

Ошивенская. Как же, как же… большое вам спасибо.

Кузнецов. Я спешу.

Ошивенская. Ах да, ведь муж хотел с вами побеседовать. У него очень важный к вам разговор.

Кузнецов. Мой поезд уходит в семь часов. Мне до отъезда еще нужно побывать в одном месте.

Ошивенская. Муж внизу, он сию минутку придет. Обождали бы, батюшка?

Кузнецов. Сейчас не могу. А пакетик ваш не легкий. Если хотите, могу еще раз заглянуть – по дороге на вокзал.

Ошивенская. Вот уж было бы хорошо! Тут вот адрес записан, разберете?

Кузнецов. Да, конечно. Только теперь не Морская, а улица Герцена.

Ошивенская. Куды нам знать: Герцен, Троцкий, не разберешь их… Посылочку не потеряйте. Привет милой Ольге Павловне.

Кузнецов. Да нет, я уж с ней простился. До свиданья. Зайду через полчаса. (Он уходит.)

Марианна возвращается, вяло переходит через комнату, вяло опускается на стул.

Марианна. Он уехал.

Ошивенская. Вы о ком, голубушка?

Марианна (злобно). Ну и скатертью дорога!

Ошивенская. Много на свете дорожек. В мое время одна дорога была – прямая, широкая, а теперь видимо-невидимо развелось – и вкривь и вкось. Треплет нас, ох как треплет! И вот хотите, я вам скажу, откуда все зло берется, откуда зло выросло…

Входит Ошивенский.

Ошивенский. Ничего не вышло. Заговорила о полиции. (Садится, стучит пальцами по столу.)

Ошивенская. Что-то теперь будет, Господи ты мой…

Ошивенский. Только не хнычь.

Марианна. Я пойду.

Ошивенская. Грустная вы сегодня, душенька. Ну, идите, Бог с вами. И у нас невесело.

Ошивенский. Всего доброго, всего доброго. В раю небесном, дай Бог, увидимся.

Марианна (безучастно). Да, да, как-нибудь созвонимся. (Уходит.)

Ошивенский. Фря.

Ошивенская. Витя, я не хотела при ней сказать, а то весь Берлин узнал бы, что к нам большевики ходят. Он приходил за посылочкой.

Ошивенский. Что же ты его не задержала? Ах ты, право, какая!

Ошивенская. Да ты постой… Он обещал, что еще зайдет до отъезда. (Стук в дверь.) Войдите – херайн.

Входит Федор Федорович. Он в костюме цвета хаки, с кушачком, в руке тросточка.

Федор Федорович. Я Марианну Сергеевну встретил, у самых дверей вашего дома, и, представьте, она не узнала меня. Прямо удивительно!

Ошивенская. Ну, что слышно, Федор Федорович? Нашли?

Федор Федорович. Нашел. Paradiserstraßе, пять, bei Engel[32]; это во дворе, пятый этаж. Комнатка непрезентабельная, но зато крайне дешевая.

Ошивенская. Сколько же?

Федор Федорович. Двадцать пять. С газовым освещением и пользованием кухни.

Ошивенский. Все это праздные разговоры. Мы все равно не можем выехать отсюда, не заплатив. А денег – нема.

Федор Федорович. Да вы не беспокойтесь, Виктор Иванович. У меня, правда, тоже нет, но я, пожалуй, соберу к завтрашнему вечеру.

Ошивенский. Выехать нужно сегодня. (Стукнул по столу.) Впрочем, это не важно. Не тут подохнем, так там.

Ошивенская. Ах, Витя, как это ты все нехорошо говоришь. Вы как сказали, Федор Федорович, с пользованием кухни?

Федор Федорович. Так точно. Хотите сейчас пойдем посмотреть?

Ошивенская. Давайте, голубчик. Что ж время терять попусту.

Федор Федорович. А я сегодня в ужасно веселом настроении. Один мой приятель, в Париже, купил четыре таксишки и берет меня в шоферы. И на билет пришлет. Я уже хлопочу о визе.

Ошивенский (сквозь зубы, тряся в такт головой). Ах как весело жить на свете, не правда ли?

Федор Федорович. Конечно весело. Я люблю разнообразие. Спасибо коммунизму – показал нам белый свет. Увижу теперь Париж, новый город, новые впечатления, Эйфелеву башню. Прямо так легко на душе…

Ошивенская. Ну вот, я готова. Пойдем же.

Ошивенский (Федору Федоровичу). Эх вы… впрочем…

Федор Федорович. Да вы не беспокойтесь, Виктор Иванович. Все будет хорошо. Вот увидите. Комнатка чистенькая, очень даже чистенькая.

Ошивенская. Ну, поторопитесь, голубчик.

Федор Федорович. Досвиданьице, Виктор Иванович.

Федор Федорович и Ошивенская уходят. Ошивенский сидит некоторое время неподвижно, сгорбившись и распялив пальцы отяжелевшей руки на краю стола. Затем под окном начинают петь звонкие переливы очень плохой скрипки. Это тот же мотив, что слышала Ольга Павловна в начале II действия.

Ошивенский. Ух, музычка проклятая! Я бы этих пиликанов…

С крепким стуком быстро входит Кузнецов с двумя чемоданами. Ставит их в угол. Он тоже услышал скрипку и, опуская чемодан, на секунду подержал его на весу. Музыка обрывается.

Вас-то я и ждал. Присядьте, пожалуйста.

Кузнецов. Забавно: я этот мотив знаю. (Садится.) Да. Я к вашим услугам.

Ошивенский. Вы меня видите в ужасном положении. Я хотел вас попросить мне помочь.

Кузнецов. Я слыхал, что ваш кабачок лопнул, не так ли?

Ошивенский. В том то и дело. Я вложил в него свои последние гроши. Все пошло прахом.

Кузнецов. Эта мебель ваша?

Ошивенский. Нет. Сдали мне с комнатой. У меня своего ничего нет.

Кузнецов. Что же вы теперь намерены делать?

Ошивенский. То-то оно и есть. Вы мне не можете дать какой-нибудь совет? Мне очень хотелось бы услышать от вас совета.

Кузнецов. Что-нибудь практическое, определенное?

Ошивенский. Я хочу вас спросить вот что: не думаете ли вы, что в самой затее кроется какая-нибудь ошибка?

Кузнецов. К делу, к делу. В какой затее?

Ошивенский. Ладно. Если вы не хотите понять меня с полслова, буду говорить без обиняков. Я, Иванов, да Петров, да Семенов решили несколько лет тому назад прозимовать у раков, иначе говоря, стать Божьей милостью эмигрантами. Вот я и спрашиваю вас: находите ли вы это умным, нужным, целесообразным? Или это просто глупая затея?

Кузнецов. Ах, понимаю. Вы хотите сказать, что вам надоело быть эмигрантом.

Ошивенский. Мне надоела проклятая жизнь, которую я здесь веду. Мне надоело вечное безденежье, берлинские задние дворы, гнусное харканье чужого языка, эта мебель, эти газеты, вся эта труха эмигрантской жизни. Я – бывший помещик. Меня разорили на первых порах. Но я хочу, чтоб вы поняли: мне не нужны мои земли. Мне нужна русская земля. И если мне предложили бы ступить на нее только для того, чтобы самому в ней выкопать себе могилу, я бы согласился.

Кузнецов. Давайте все это просто, без метафор. Вы, значит, желали бы приехать в Триэсэр, сиречь Россию?

Ошивенский. Да, я знаю, что вы коммунист, поэтому и могу быть с вами откровенен. Я отказываюсь от эмигрантской фанаберии. Я признаю советскую власть. Я прошу у вас протекции.

Кузнецов. Вы это все всерьез говорите?

Ошивенский. Сейчас такое время… Я не склонен шутить. Мне кажется, что, если вы мне окажете протекцию, меня простят, дадут паспорт, впустят в Россию…

Кузнецов. Раньше всего отучитесь говорить «Россия». Это называется иначе. Затем должен вам вот что объявить: таких, как вы, советская власть не прощает. Вполне верю, что вам хочется домой. Но вот дальше начинается ерунда. От вас на тысячу с лишком верст пахнет старым режимом. Может быть, это и не ваша вина, но это так.

Ошивенский. Да позвольте, как вы смеете говорить со мной таким тоном? Что вы, поучать меня собираетесь?

Кузнецов. Я исполняю вашу просьбу: вы ведь хотели знать мое мненье.

Ошивенский. Да наплевать мне на ваше мненье. У меня тут тоска, тощища, а вы мне про какие-то старые режимы. Извольте, все вам скажу. Вот хотел на старости лет подлизаться – ан не умею. Смертельно хочу видеть Россию, правильно. Но кланяться советской власти в ножки… нет, батенька, не на такого напали. Пускай… если позволите, заполню анкету… да и поеду, а там возьму и наплюю в глаза вашим молодчикам, всей этой воровской шушере.

Кузнецов (смотрит на часы). Ну, теперь вы, по крайней мере, искренни. Можно считать наш разговор оконченным.

Ошивенский. Эх, много бы я вам еще наговорил. Да вы у меня в доме, неловко…

Кузнецов. Разрешите откланяться?

Без стука входит Ольга Павловна, останавливается в дверях.

Кузнецов. Не думал, что еще тебя увижу до отъезда.

Ошивенский. Что вы, Ольга Павловна, как вкопанная остановились. Входите, входите…

Ольга Павловна. Да, Алеша, я тоже не ожидала. (К Ошивенскому.) Собственно говоря, я зашла, потому что мне недавно звонила Марианна и сказала, между прочим, что вы собираетесь переезжать, – ах, твои чемоданы тоже здесь с тобой – и… да… я подумала, что вам очень трудно, что у вас совсем денег нет…

Ошивенский. Нет, ничего. Где-нибудь раздобудем. Это большого значенья не имеет.

Ольга Павловна. Все-таки. У меня есть немного свободных денег.

Ошивенский. Ну, если так… Благодарствуйте. Да, да, вполне достаточно. Через три дня отдам.

Ольга Павловна. Вот и хорошо. Чудно. Мне не к спеху.

Ошивенский. Я вас покину. Спасибо за приятнейшую беседу, господин Кузнецов. Я должен пойти вниз, кое о чем переговорить с хозяйкой. (Быстро уходит.)

Ольга Павловна. Алеша, прости, что мы опять увиделись. Ты сейчас должен ехать на вокзал, да? Отчего ты так молчишь?

Кузнецов. Это сиянье на твоем лице… Эх, Оля, Оля…

Ольга Павловна. Конечно, я рада, что так вышло. Какой ты смешной. Тебе сейчас нужно ехать?

Кузнецов. Да, через десять минут. Черт меня подрал прийти к этому старому хрычу. Кстати, знаешь, будь он моложе, он, пожалуй, мне пригодился бы для какой-нибудь мелкой работы. Совместно с Таубендорфом, что ли.

Ольга Павловна. Слушай, не будем сейчас говорить о пустяках. Когда мы прощались нынче, я сдержалась. А теперь мне хочется побунтовать.

Кузнецов. Ты называешь мою работу пустяками? Так неужели правда? Неужели ты меня все-таки обманывала?

Ольга Павловна. Алеша, ты отлично знаешь, что я тебя обманывала. Если ты не хочешь видеть – твое дело. Я, может быть, завтра пожалею, что тебе все это выпаливаю. Но сейчас я не могу иначе.

Кузнецов (улыбается). Оля, пожалуйста, не надо выпаливать.

Ольга Павловна. Нет, нет, постой. Ведь мы с тобою уже простились. Ты уехал. Представь себе, что ты уехал. А сейчас ты меня только вспоминаешь. Ничего нет честнее воспоминанья…

Кузнецов. Оля, я тебе еще раз скажу. Моя работа для меня… Это… впрочем, ты знаешь. Но вот чего ты не знаешь: я делал вещи, после которых никакая личная жизнь – жизнь сердца и так далее – для меня невозможна.

Ольга Павловна. Ах, Алеша, это все глупости. Мне надоело. Раз уж так судьба решила, что мы сейчас встретились, так я знаю, чего судьба хочет.

Кузнецов. В прошлом году, когда я был в России, произошел такой случай. Советские ищейки что-то пронюхали. Я почувствовал, что если не действовать решительно, то они постепенно докопаются. И знаешь, что я сделал? Сознательно подвел под расстрел трех человек, мелкие пешки в моей организации. Не думай, я нисколько не жалею. Этот гамбит спас все дело. Я хорошо знал, что эти люди скорее возьмут всю вину на себя, чем выдадут хоть какую-нибудь деталь, относящуюся к нашей работе. И следы канули в воду.

Ольга Павловна. Это все очень страшно. Но я не вижу, как это может что-нибудь переменить. Если бы ты стал рисовать деньги, то и это ничего бы не изменило. Правда, Алеша, будем говорить по-человечески.

Кузнецов. Но как ты хочешь, чтобы при такой жизни я имел бы еще какие-нибудь душевные привязанности? А главное – и я тебе это уже говорил, – мне не хочется их иметь; мне не хочется, чтобы кто-нибудь боялся за меня, думал обо мне, ждал бы меня, убивался бы, если по какой-нибудь дурацкой случайности… Что же ты улыбаешься, Оля, это ведь глупо.

Ольга Павловна. Если бы ты меня не любил, то тебе было бы все равно, что я боюсь за тебя и жду тебя. И понимаешь, я буду гораздо меньше бояться, если ты уедешь, зная, что я тебя люблю. Это очень смешно: я тебя в тысячу раз больше люблю, чем вначале, когда мы жили вместе.

Кузнецов. Мне нужно ехать. Оля, так и быть, я признаюсь тебе: некоторыми чувствами мне жертвовать нелегко. Но до поры до времени нужна жертва. А теперь пойдем. Проводи меня до автомобиля.

Ольга Павловна. Но постой, сперва сядем. Мы в прошлое время всегда садились перед каким-нибудь отъездом. (Садятся на корзину.)

Кузнецов. Хорошо. Только не улыбайся так. Ведь нужно молчать.

Ольга Павловна. Ты тоже улыбаешься…

Кузнецов. Нет, молчи…

Часы бьют семь.

Кузнецов (встает). Ну-с, мне пора.

Ольга Павловна (бросается к нему). А если я тебя не отпущу? Как мне жить без тебя?

Кузнецов (кладет руки ей на плечи). Оля, я еду в СССР для того, чтобы ты могла приехать в Россию. И все будут там… И старый Ошивенский доживет, и Коля Таубендорф, и этот смешной Федор Федорович. Все.

Ольга Павловна (к нему прижимается). А ты, Алеша, а ты?

Кузнецов (одной рукой берет свой чемодан, другой обнимает жену, и оба тихо идут к двери, причем Кузнецов говорит мягко и немного таинственно). А ты слушай. Жил да был в Тулоне артиллерийский офицер. И вот этот самый артиллерийский офицер…

Уходят.

Занавес

Событие Драматическая комедия в трех действиях

ДЕЙСТВИЕ ПЕРВОЕ
Мастерская Трощейкина. Двери слева и справа. На низком мольберте, перед которым стоит кресло (Трощейкин всегда работает сидя), – почти доконченный мальчик в синем, с пятью круглыми пустотами (будущими мячами), расположенными полукольцом у его ног. К стене прислонена недоделанная старуха в кружевах, с белым веером. Окно, оттоманка, коврик, ширма, шкап, три стула, два стола. Навалены в беспорядке папки.

Сцена сначала пуста. Затем через нее медленно катится, войдя справа, сине-красный детский мяч. Из той же двери появляется Трощейкин. Он вышаркивает другой, красно-желтый, из-под стола. Трощейкину лет под сорок, бритый, в потрепанной, но яркой фуфайке с рукавами, в которой остается в течение всех трех действий (являющихся, кстати, утром, днем и вечером одних и тех же суток). Ребячлив, нервен, переходчив.

Трощейкин. Люба! Люба!

Слева не спеша входит Любовь: молода, хороша, с ленцой и дымкой.

Что это за несчастье! Как это случаются такие вещи? Почему мои мячи разбрелись по всему дому? Безобразие. Отказываюсь все утро искать и нагибаться. Ребенок сегодня придет позировать, а тут всего два. Где остальные?

Любовь. Не знаю. Один был в коридоре.

Трощейкин. Вот, который был в коридоре. Недостает зеленого и двух пестрых. Исчезли.

Любовь. Отстань ты от меня, пожалуйста. Подумаешь – велика беда! Ну, будет картина «Мальчик с Двумя Мячами» вместо «Мальчик с Пятью»…

Трощейкин. Умное замечание. Я хотел бы понять, кто это, собственно, занимается разгоном моих аксессуаров… Просто безобразие.

Любовь. Тебе так же хорошо известно, как мне, что он сам ими играл вчера после сеанса.

Трощейкин. Так нужно было их потом собрать и положить на место. (Садится перед мольбертом.)

Любовь. Да, но при чем тут я? Скажи это Марфе. Она убирает.

Трощейкин. Плохо убирает. Я сейчас ей сделаю некоторое внушение…

Любовь. Во-первых, она ушла на рынок, а во-вторых, ты ее боишься.

Трощейкин. Что ж, вполне возможно. Но только мне лично всегда казалось, что это с моей стороны просто известная форма деликатности… А мальчик мой недурен, правда? Ай да бархат! Я ему сделал такие сияющие глаза отчасти потому, что он сын ювелира.

Любовь. Не понимаю, почему ты не можешь сперва закрасить мячи, а потом кончить фигуру.

Трощейкин. Как тебе сказать…

Любовь. Можешь не говорить.

Трощейкин. Видишь ли, они должны гореть, бросать на него отблеск, но сперва я хочу закрепить отблеск, а потом приняться за его источники. Надо помнить, что искусство движется всегда против солнца. Ноги, видишь, уже совсем перламутровые. Нет, мальчик мне нравится! Волосы хороши: чуть-чуть с черной курчавинкой. Есть какая-то связь между драгоценными камнями и негритянской кровью. Шекспир это почувствовал в своем «Отелло». Ну, так. (Смотрит на другой портрет.) А мадам Вагабундова чрезвычайно довольна, что пишу ее в белом платье на испанском фоне, – и не понимает, какой это страшный кружевной гротеск… Все-таки, знаешь, я тебя очень прошу, Люба, раздобыть мои мячи, я не хочу, чтобы они были в бегах.

Любовь. Это жестоко, это невыносимо, наконец. Запирай их в шкап, я тебя умоляю. Я тоже не могу, чтобы катилось по комнатам и лезло под мебель. Неужели, Алеша, ты не понимаешь почему?

Трощейкин. Что с тобой? Что за тон… Что за истерика…

Любовь. Есть вещи, которые меня терзают.

Трощейкин. Какие вещи?

Любовь. Хотя бы эти детские мячи. Я. Не. Могу. Сегодня мамино рождение, – значит послезавтра ему было бы пять лет. Пять лет. Подумай.

Трощейкин. А… Ну знаешь… Ах, Люба, Люба, – я тебе тысячу раз говорил, что нельзя так жить, в сослагательном наклонении. Ну пять, ну еще пять, ну еще… А потом было бы ему пятнадцать, он бы курил, хамил, прыщавел и заглядывал за дамские декольте.

Любовь. Хочешь, я тебе скажу, что мне приходит иногда в голову: а что, если ты феноменальный пошляк?

Трощейкин. А ты груба, как торговка костьем. (Пауза. Подходя к ней.) Ну-ну, не обижайся… У меня тоже, может быть, разрывается сердце, но я умею себя сдерживать. Ты здраво посмотри: умер двух лет, то есть сложил крылышки и камнем вниз, в глубину наших душ, – а так бы рос, рос и вырос балбесом.

Любовь. Я тебя заклинаю, перестань! Ведь это вульгарно до жути. У меня зубы болят от твоих слов.

Трощейкин. Успокойся, матушка. Довольно! Если я что-нибудь не так говорю, прости и пожалей, а не кусайся. Между прочим, я почти не спал эту ночь.

Любовь. Ложь.

Трощейкин. Я знал, что ты это скажешь!

Любовь. Ложь. Не знал.

Трощейкин. А все-таки это так. Во-первых, у меня всегда сердцебиение, когда полнолуние. И вот тут опять покалывало, – я не понимаю, что это такое… И всякие мысли… глаза закрыты, а такая карусель красок, что с ума сойти. Люба, улыбнись, голуба.

Любовь. Оставь меня.

Трощейкин (на авансцене). Слушай, малютка, я тебе расскажу, что я ночью задумал… По-моему, довольно гениально. Написать такую штуку, – вот представь себе… Этой стены как бы нет, а темный провал… и как бы, значит, публика в туманном театре, ряды, ряды… сидят и смотрят на меня. Причем все это лица людей, которых я знаю или прежде знал и которые теперь смотрят на мою жизнь. Кто с любопытством, кто с досадой, кто с удовольствием. А тот с завистью, а эта с сожалением. Вот так сидят передо мной – такие бледновато-чудные в полутьме. Тут и мои покойные родители, и старые враги, и твой этот тип с револьвером, и друзья детства, конечно, и женщины, женщины – все те, о которых я рассказывал тебе, – Нина, Ада, Катюша, другая Нина, Маргарита Гофман, бедная Оленька, – все… Тебе нравится?

Любовь. Почем я знаю? Напиши, тогда я увижу.

Трощейкин. А может быть – вздор. Так, мелькнуло в полубреду, – суррогат бессонницы, клиническая живопись… Пускай будет опять стена.

Любовь. Сегодня к чаю придет человек семь. Ты бы посоветовал, что купить.

Трощейкин (сел и держит перед собой, упирая его в колено, эскиз углем, который рассматривает, а потом подправляет). Скучная история. Кто да кто?

Любовь. Я сейчас тоже буду перечислять: во-первых, его писательское величество, – не знаю, почему мама непременно хотела, чтоб он ее удостоил приходом; никогда у нас не бывал, и, говорят, неприятен, заносчив…

Трощейкин. Да… Ты знаешь, как я твою мать люблю и как я рад, что она живет у нас, а не в какой-нибудь уютной комнатке с тикающими часами и такой таксой, хотя бы за два квартала отсюда, – но, извини меня, малютка, ее последнее произведение во вчерашней газете – катастрофа.

Любовь. Я тебя не это спрашиваю, а что купить к чаю.

Трощейкин. Мне все равно. Аб-со-лютно. Не хочу даже об этом думать. Купи что хочешь. Купи, скажем, земляничный торт… И побольше апельсинов, – этих, знаешь, кислых, но красных: это сразу озаряет весь стол. Шампанское есть, а конфеты принесут гости.

Любовь. Интересно, где взять в августе апельсинов? Между прочим, вот все, что у нас есть в смысле денег. В мясной должны… Марфе должны… Не вижу, как дотянем до следующей получки.

Трощейкин. Повторяю, мне решительно все равно. Скучно, Люба, тоска! Мы с тобой шестой год киснем в этом сугубо провинциальном городке, где я, кажется, перемалевал всех отцов семейства, всех гулящих женок, всех дантистов, всех гинекологов. Положение становится парадоксальным, если не попросту сальным. Кстати, знаешь, я опять на днях применил мой метод двойного портрета. Чертовски забавно. Под шумок написал Баумгартена сразу в двух видах – почтенным старцем, как он того хотел, а на другом холсте, как хотел того я, – с лиловой мордой, с бронзовым брюхом, в грозовых облаках, – но второго, конечно, я ему не показал, а подарил Куприкову. Когда у меня наберется с двадцать таких побочных продуктов, я их выставлю.

Любовь. У всех твоих планов есть одна замечательная особенность: они всегда как полуоткрытые двери и захлопываются от первого ветра.

Трощейкин. Ах, скажите, пожалуйста! Ах, как мы все это умеем хорошо подметить да выразить… Ну, если бы это было так, то мы бы с тобой, матушка, давно подохли с голода.

Любовь. А этой «торговки» я тебе не прощу.

Трощейкин. Мы начинаем утро с брани, что невыразимо скучно. Сегодня я нарочно встал раньше, чтобы кое-что доделать, кое-что начать. Приятно… У меня от твоего настроения пропала всякая охота работать. Можешь радоваться.

Любовь. Ты лучше подумай, с чего сегодня началось. Нет, Алеша, так дольше невозможно… Тебе все кажется, что время, как говорится, врачует, а я знаю, что это только паллиатив – если не шарлатанство. Я ничего не могу забыть, а ты ничего не хочешь помнить. Если я вижу игрушку и при этом вспоминаю моего маленького, тебе делается скучно, досадно, – потому что ты условился сам с собой, что прошло три года и пора забыть. А может быть… Бог тебя знает, – может быть, тебе и нечего забывать.

Трощейкин. Глупости. Что ты, право… Главное, я ничего такого не сказал, а просто, что нельзя жить долгами прошлого. Ничего в этом ни пошлого, ни обидного нет.

Любовь. Все равно. Не будем больше говорить.

Трощейкин. Пжалста… (Пауза. Он фиксирует эскиз из выдувного флакона, потом принимается за другое.) Нет, я тебя совершенно не понимаю. И ты себя не понимаешь. Дело не в этом, а в том, что мы разлагаемся в захолустной обстановке, как три сестры. Ничего, ничего… Все равно через годик придется из города убираться, хочешь не хочешь. Не знаю, почему мой итальянец не отвечает…

Входит Антонина Павловна Опаяшина, мать Любови, с пестрым мячом в руках. Это аккуратная, даже несколько чопорная женщина, с лорнетом, сладковато-рассеянная.

Антонина Павловна. Здравствуйте, мои дорогие. Почему-то это попало ко мне. Спасибо, Алеша, за чудные цветочки.

Трощейкин (он не поднимает головы от работы во всю эту сцену). Поздравляю, поздравляю. Сюда: в угол.

Любовь. Что-то ты рано встала. По-моему, еще нет девяти.

Антонина Павловна. Что ж, рано родилась. Кофеек уже пили?

Любовь. Уже. Может быть, по случаю счастливого пятидесятилетия ты тоже выпьешь?

Трощейкин. Кстати, Антонина Павловна, вы знаете, кто еще, как вы, ест по утрам три пятых морковки?

Антонина Павловна. Кто?

Трощейкин. Не знаю, – я вас спрашиваю.

Любовь. Алеша сегодня в милом, шутливом настроении. Что, мамочка, что ты хочешь до завтрака делать? Хочешь, пойдем погулять? К озеру? Или зверей посмотрим?

Антонина Павловна. Каких зверей?

Любовь. На пустыре цирк остановился.

Трощейкин. И я бы пошел с вами. Люблю. Принесу домой какой-нибудь круп или старого клоуна в партикулярном платье.

Антонина Павловна. Нет, я лучше утром поработаю. Верочка, должно быть, зайдет… Странно, что от Миши ничего не было… Слушайте, дети мои, я вчера вечером настрочила еще одну такую фантазию, – из цикла «Озаренные Озера».

Любовь. А, чудно. Смотри, погода какая сегодня жалкая. Не то дождь, не то… туман, что ли. Не верится, что еще лето. Между прочим, ты заметила, что Марфа преспокойно забирает по утрам твой зонтик?

Антонина Павловна. Она только что вернулась и очень не в духах. Неприятно с ней разговаривать. Хотите мою сказочку прослушать? Или я тебе мешаю работать, Алеша?

Трощейкин. Ну, знаете, меня и землетрясение не отвлечет, если засяду. Но сейчас я просто так. Валяйте.

Антонина Павловна. А может, вам, господа, не интересно?

Любовь. Да нет, мамочка. Конечно прочти.

Трощейкин. А вот почему вы, Антонина Павловна, пригласили нашего маститого? Все ломаю себе голову над этим вопросом. На что он вам? И потом, нельзя так: один ферзь, а все остальные – пешки.

Антонина Павловна. Вовсе не пешки. Мешаев, например…

Трощейкин. Мешаев? Ну, знаете

Любовь. Мамочка, не отвечай ему, – зачем?

Антонина Павловна. Я только хотела сказать, что Мешаев, например, обещал привести своего брата, оккультиста.

Трощейкин. У него брата нет. Это мистификация.

Антонина Павловна. Нет, есть. Но только он живет всегда в деревне. Они даже близнецы.

Трощейкин. Вот разве что близнецы…

Любовь. Ну, где же твоя сказка?

Антонина Павловна. Нет, не стоит. Потом как-нибудь.

Любовь. Ах, не обижайся, мамочка. Алеша!

Трощейкин. Я за него.

Звонок.

Антонина Павловна. Да нет… Все равно… Я сперва перестукаю, а то очень неразборчиво.

Любовь. Перестукай и приди почитать. Пожалуйста!

Трощейкин. Присоединяюсь.

Антонина Павловна. Правда? Ну ладно. Тогда я сейчас.

Уходя, сразу за дверью, она сталкивается с Ревшиным, который сперва слышен, потом виден: извилист, черная бородка, усатые брови, щеголь. Сослуживцы его прозвали: волосатый глист.

Ревшин (за дверью). Что, Алексей Максимович вставши? Жив-здоров? Все хорошо? Я, собственно, к нему на минуточку. (К Трощейкину.) Можно?

Трощейкин. Входите, сэр, входите.

Ревшин. Здравствуйте, голубушка. Здравствуйте, Алексей Максимович. Все у вас в порядке?

Трощейкин. Как он заботлив, а? Да, кроме финансов, все превосходно.

Ревшин. Извините, что внедряюсь к вам в такую рань. Проходил мимо, решил заглянуть.

Любовь. Хотите кофе?

Ревшин. Нет, благодарствуйте. Я только на минуточку. Эх, кажется, я вашу матушку забыл поздравить. Неловко как…

Трощейкин. Что это вы нынче такой – развязно-нервный?

Ревшин. Да нет, что вы. Вот, значит, как. Вы вчера вечером сидели дома?

Любовь. Дома. А что?

Ревшин. Просто так. Вот, значит, какие дела-делишки… Рисуете?

Трощейкин. Нет. На арфе играю. Да садитесь куда-нибудь.

Пауза.

Ревшин. Дождик накрапывает.

Трощейкин. А, интересно. Еще какие новости?

Ревшин. Никаких, никаких. Так просто. Сегодня я шел, знаете, и думал: сколько лет мы с вами знакомы, Алексей Максимович? Семь, что ли?

Любовь. Я очень хотела бы понять, что случилось.

Ревшин. Ах, пустяки. Так, деловые неприятности.

Трощейкин. Ты права, малютка. Он как-то сегодня подергивается. Может быть, у вас блохи? Выкупаться нужно?

Ревшин. Все изволите шутить, Алексей Максимович. Нет. Просто вспоминал, как был у вас шафером и все такое. Бывают такие дни, когда вспоминаешь.

Любовь. Что это: угрызения совести?

Ревшин. Бывают такие дни… Время летит… Оглянешься…

Трощейкин. О, как становится скучно… Вы бы, сэр, лучше зашли в библиотеку и кое-что подчитали: сегодня днем будет наш маститый. Пари держу, что он явится в смокинге, как было у Вишневских.

Ревшин. У Вишневских? Да, конечно… А знаете, Любовь Ивановна, чашечку кофе я, пожалуй, все-таки выпью.

Любовь. Слава Тебе, Боже! Решили наконец. (Уходит.)

Ревшин. Слушайте, Алексей Максимович, – потрясающее событие! Потрясающе неприятное событие!

Трощейкин. Серьезно?

Ревшин. Не знаю, как вам даже сказать. Вы только не волнуйтесь, – и главное, нужно от Любови Ивановны до поры до времени скрыть.

Трощейкин. Какая-нибудь… сплетня, мерзость?

Ревшин. Хуже.

Трощейкин. А именно?

Ревшин. Неожиданная и ужасная вещь, Алексей Максимович!

Трощейкин. Ну так скажите, черт вас дери!

Ревшин. Барбашин вернулся.

Трощейкин. Что?

Ревшин. Вчера вечером. Ему скостили полтора года.

Трощейкин. Не может быть!

Ревшин. Вы не волнуйтесь. Нужно об этом потолковать, выработать какой-нибудь модус вивенди.

Трощейкин. Какое там вивенди… хорошо вивенди. Ведь… Что же теперь будет? Боже мой… Да вы вообще шутите?

Ревшин. Возьмите себя в руки. Лучше бы нам с вами куда-нибудь… (Ибо возвращается Любовь.)

Любовь. Сейчас вам принесут. Между прочим, Алеша, она говорит, что фрукты… Алеша, что случилось?

Трощейкин. Неизбежное.

Ревшин. Алексей Максимович, Алеша, друг мой, – мы сейчас с вами выйдем. Приятная утренняя свежесть, голова пройдет, вы меня проводите…

Любовь. Я немедленно хочу знать. Кто-нибудь умер?

Трощейкин. Ведь это же, господа, чудовищно смешно. У меня, идиота, только что было еще полтора года в запасе. Мы бы к тому времени давно были бы в другом городе, в другой стране, на другой планете. Я не понимаю: что это – западня? Почему никто нас загодя не предупредил? Что это за гадостные порядки? Что это за ласковые судьи? Ах, сволочи! Нет, вы подумайте! Освободили досрочно… Нет, это… это… Я буду жаловаться! Я…

Ревшин. Успокойтесь, голубчик.

Любовь (к Ревшину). Это правда?

Ревшин. Что – правда?

Любовь. Нет, только не поднимайте бровей. Вы отлично понимаете, о чем я спрашиваю.

Трощейкин. Интересно знать, кому выгодно это попустительство. (К Ревшину.) Что вы молчите? Вы с ним о чем-нибудь?..

Ревшин. Да.

Любовь. А он как – очень изменился?

Трощейкин. Люба, оставь свои идиотские вопросы. Неужели ты не соображаешь, что теперь будет? Нужно бежать, – а бежать не на что и некуда. Какая неожиданность!

Любовь. Расскажите же.

Трощейкин. Действительно, что это вы как истукан… Жилы тянете… Ну!

Ревшин. Одним словом… Вчера около полуночи, так, вероятно, в три четверти одиннадцатого… фу, вру… двенадцатого, я шел к себе из кинематографа на вашей площади, и, значит, вот тут, в нескольких шагах от вашего дома, по той стороне, – знаете, где киоск, – при свете фонаря, вижу – и не верю глазам – стоит с папироской Барбашин.

Трощейкин. У нас на углу! Очаровательно. Ведь мы, Люба, вчера чуть-чуть не пошли тоже: ах, чудная фильма, ах, «Камера обскура» – лучшая фильма сезона!.. Вот бы и ахнуло нас по случаю сезона. Дальше!

Ревшин. Значит, так. Мы в свое время мало встречались, он мог забыть меня… но нет: пронзил взглядом, – знаете, как он умеет, свысока, насмешливо… и я невольно остановился. Поздоровались. Мне было, конечно, любопытно. Что это, говорю, вы так преждевременно вернулись в наши края?

Любовь. Неужели вы прямо так его и спросили?

Ревшин. Смысл, смысл был таков. Я намямлил, сбил несколько приветственных фраз, а сделать вытяжку из них предоставил ему, конечно. Ничего, произвел. Да, говорит, за отличное поведение и по случаю официальных торжеств меня просили очистить казенную квартиру на полтора года раньше. И смотрит на меня: нагло.

Трощейкин. Хорош гусь! А? Что это такое, господа? Где мы? На Корсике? Поощрение вендетты?

Любовь (к Ревшину). И тут, по-видимому, вы несколько струсили?

Ревшин. Ничуть. Что ж, говорю, собираетесь теперь делать? Жить, говорит, жить в свое удовольствие, – и со смехом на меня смотрит. А почему, спрашиваю, ты, сударь, шатаешься тут в потемках?.. То есть я это не вслух, но очень выразительно подумал, – он, надеюсь, понял. Ну и – расстались на этом.

Трощейкин. Вы тоже хороши. Почему не зашли сразу? Я же мог – мало ли что – выйти письмо опустить, – что тогда было бы? Потрудились бы позвонить, по крайней мере.

Ревшин. Да знаете, как-то поздно было… Пускай, думаю, выспятся.

Трощейкин. Мне-то не особенно спалось. И теперь я понимаю почему!

Ревшин. Я еще обратил внимание на то, что от него здорово пахнет духами. В сочетании с его саркастической мрачностью это меня поразило, как нечто едва ли не сатанинское.

Трощейкин. Дело ясно. О чем тут разговаривать… Дело совершенно ясно. Я всю полицию на ноги поставлю! Я этого благодушия не допущу! Отказываюсь понимать, как после его угрозы, о которой знали и знают все, как после этого ему могли позволить вернуться в наш город!

Любовь. Он крикнул так в минуту возбуждения.

Трощейкин. А, вызбюздение… вызбюздение… это мне нравится… Ну, матушка, извини: когда человек стреляет, а потом видит, что ему убить наповал не удалось, и кричит, что добьет после отбытия наказания, – это… это не возбуждение, а факт, кровавый, мясистый факт… вот что это такое! Нет, какой же я был осел. Сказано было – семь лет, я и положился на это. Спокойно думал: вот еще четыре года, вот еще три, вот еще полтора, а когда останется полгода – лопнем, но уедем… С приятелем на Капри начал уже списываться… Боже мой! Бить меня надо.

Ревшин. Будем хладнокровны, Алексей Максимович. Нужно сохранить ясность мысли и не бояться… хотя, конечно, осторожность – и вящая осторожность – необходима. Скажу откровенно: по моим наблюдениям, он находится в состоянии величайшей озлобленности и напряжения, а вовсе не укрощен каторгой. Повторяю: я, может быть, ошибаюсь.

Любовь. Только каторга ни при чем. Человек просто сидел в тюрьме.

Трощейкин. Все это ужасно!

Ревшин. И вот мой план: к десяти отправиться с вами, Алексей Максимович, в контору к Вишневскому: раз он тогда вел ваше дело, то и следует к нему прежде всего обратиться. Всякому понятно, что вам нельзя так жить – под угрозой… Простите, что тревожу тяжелые воспоминания, но ведь это произошло в этой именно комнате?

Трощейкин. Именно, именно. Конечно, это совершенно забылось, – и вот мадам обижалась, когда я иногда в шутку вспоминал… казалось каким-то театром, какой-то где-то виденной мелодрамой… Я даже иногда… да, это вам я показывал пятна кармина на полу и острил, что вот остался до сих пор след крови… Умная шутка.

Ревшин. В этой, значит, комнате… Тцы-тцы-тцы.

Любовь. В этой комнате, – да.

Трощейкин. Да, в этой комнате. Мы тогда только что въехали: молодожены, у меня усы, у нее цветы, – все честь-честью: трогательное зрелище. Вот того шкафа не было, а вот этот стоял у той стены, а так все как сейчас, даже этот коврик…

Ревшин. Поразительно!

Трощейкин. Не поразительно, а преступно. Вчера, сегодня – все было так спокойно… А теперь – нате вам! Что я могу? У меня нет денег ни на самооборону, ни на бегство. Как можно было его освобождать, после всего… Вот смотрите, как это было. Я… здесь сидел. Впрочем, нет, стол тоже стоял иначе. Так, что ли. Видите, воспоминание не сразу приспособляется ко второму представлению. Вчера казалось, что это было так давно…

Любовь. Это было восьмого октября, и шел дождь, – потому что, я помню, санитары были в мокрых плащах и лицо у меня было мокрое, пока несли. Эта подробность может тебе пригодиться при репродукции.

Ревшин. Поразительная вещь – память!

Трощейкин. Вот теперь мебель стоит правильно. Да, восьмого октября. Приехал ее брат, Михаил Иванович, и остался у нас ночевать. Ну вот. Был вечер. На улице уже тьма. Я сидел тут, у столика, и чистил яблоко. Вот так. Она сидела вон там, где сейчас стоит. Вдруг звонок. У нас была новая горничная, дубина, еще хуже Марфы. Поднимаю голову и вижу: в дверях стоит Барбашин. Вот станьте у двери. Совсем назад. Так. Мы с Любой машинально встали, и он немедленно открыл огонь.

Ревшин. Ишь… Отсюда до вас и десяти шагов не будет.

Трощейкин. И десяти шагов не будет. Первым же выстрелом он попал ей в бедро, она села на пол, а вторым – жик – мне в левую руку – сюда, еще сантиметр – и была бы раздроблена кость. Продолжает стрелять, а я с яблоком, как молодой Телль. В это время… В это время входит и сзади наваливается на него шурин: вы его помните – здоровенный, настоящий медведь. Загреб, скрутил ему за спину руки и держит. А я, несмотря на ранение, несмотря на страшную боль, я спокойно подошел к господину Барбашину и как трахну его по физиономии… Вот тогда-то он и крикнул – дословно помню: погодите, вернусь и добью вас обоих!

Ревшин. А я помню, как покойная Маргарита Семеновна Гофман мне тогда сообщила. Ошарашила! Главное, каким-то образом пошел слух, что Любовь Ивановна при смерти.

Любовь. На самом деле, конечно, это был сущий пустяк. Я пролежала недели две, не больше. Теперь даже шрам не заметен.

Трощейкин. Ну положим, и заметен, и не две недели, а больше месяца. Но, но, но! Я прекрасно помню. А я с рукой тоже немало провозился. Как все это… Как все это… Вот тоже – часы вчера разбил – черт! Что, не пора ли?

Ревшин. Раньше десяти нет смысла: он приходит в контору около четверти одиннадцатого. Или можно прямо к нему на дом – это два шага. Как вы предпочитаете?

Трощейкин. А я сейчас к нему на дом позвоню, вот что.

Уходит.

Любовь. Скажи, Барбашин очень изменился?

Ревшин. Брось, Любка. Морда как морда.

Небольшая пауза.

История! Знаешь, на душе у меня очень, очень тревожно. Свербит как-то.

Любовь. Ничего – пускай посвербит, прекрасный массаж для души. Ты только не слишком вмешивайся.

Ревшин. Если я вмешиваюсь, то исключительно из-за тебя. Меня удивляет твое спокойствие! А я-то хотел подготовить тебя, боялся, что ты истерику закатишь.

Любовь. Виновата. Другой раз специально для вас закачу.

Ревшин. А как ты считаешь… Может быть, мне с ним поговорить по душам?

Любовь. С кем это ты хочешь по душам?

Ревшин. Да с Барбашиным. Может быть, если ему рассказать, что твое супружеское счастье не ахти какое…

Любовь. Ты попробуй только – по душам! Он тебе по ушам за это «по душам».

Ревшин. Не сердись. Понимаешь, голая логика. Если он тогда покушался на вас из-за твоего счастья с мужем, то теперь у него пропала бы охота.

Любовь. Особенно ввиду того, что у меня романчик, – так, что ли? Скажи, скажи ему это, попробуй.

Ревшин. Ну знаешь, я все-таки джентльмен… Но если бы он и узнал, ему было бы, поверь, наплевать. Это вообще в другом плане.

Любовь. Попробуй, попробуй.

Ревшин. Не сердись. Я только хотел лучше сделать. Ах, я расстроен!

Любовь. Мне все совершенно, совершенно безразлично. Если бы вы все знали, до чего мне безразлично… А живет-то он где, – все там же?

Ревшин. Да, по-видимому. Ты меня сегодня не любишь.

Любовь. Милый мой, я тебя никогда не любила. Никогда. Понял?

Ревшин. Любзик, не говори так. Грех!

Любовь. А ты вообще поговори погромче. Тогда будет совсем весело.

Ревшин. Как будто дорогой Алеша не знает! Давно знает. И наплевать ему.

Любовь. Что-то у тебя все много плюются. Нет, я сегодня решительно не способна на такие разговоры. Очень благодарю тебя, что ты так мило прибежал, с высунутым языком, рассказать, поделиться и все такое, – но, пожалуйста, теперь уходи.

Ревшин. Да, я сейчас с ним уйду. Хочешь, я подожду его в столовой? Вероятно, он по телефону всю историю рассказывает сызнова. (Пауза.) Любзик, слезно прошу тебя, сиди дома сегодня. Если нужно что-нибудь, поручи мне. И Марфу надо предупредить, а то еще впустит.

Любовь. А что ты полагаешь: он в гости придет? Мамочку мою поздравлять? Или что?

Ревшин. Да нет, так, – на всякий пожарный случай. Пока не выяснится.

Любовь. Ты только ничего не выясняй.

Ревшин. Вот тебе раз. Ты меня ставишь в невозможное положение.

Любовь. Ничего – удовлетворись невозможным. Оно еще недолго продлится.

Ревшин. Я бедный, я волосатый, я скучный. Скажи прямо, что я тебе приелся.

Любовь. И скажу.

Ревшин. А ты самое прелестное, странное, изящное существо на свете. Тебя задумал Чехов, выполнил Ростан и сыграла Дузе. Нет, нет, нет, дарованного счастья не берут назад. Слушай, хочешь, я Барбашина вызову на дуэль?

Любовь. Перестань паясничать. Как это противно! Лучше поставь этот стол на место, – все время натыкаюсь. Прибежал, запыхтел, взволновал несчастного Алешу… Зачем это нужно было? Добьет, убьет, перебьет… Что за чушь, в самом деле!

Ревшин. Будем надеяться, что чушь.

Любовь. А может быть, убьет, – Бог его знает…

Ревшин. Видишь: ты сама допускаешь.

Любовь. Ну, милый мой, мало ли что я допускаю. Я допускаю вещи, которые вам не снятся.

Трощейкин возвращается.

Трощейкин. Все хорошо. Сговорился. Поехали: он нас ждет у себя дома.

Ревшин. А вы долгонько беседовали.

Трощейкин. О, я звонил еще в одно место. Кажется, удастся добыть немного денег. Люба, твоя сестра пришла: нужно ее и Антонину Павловну предупредить. Если достану, завтра же тронемся.

Ревшин. Ну, я вижу, вы развили энергию… Может быть, зря, и Барбашин не так уже страшен: видите, даже в рифму.

Трощейкин. Нет, нет, махнем куда-нибудь, а там будем соображать. Словом, все налаживается. Слушайте, я вызвал такси, – пешком что-то не хочется. Поехали, поехали.

Ревшин. Только я платить не буду.

Трощейкин. Очень даже будете. Что вы ищете? Да вот она. Поехали. Ты, Люба, не волнуйся, я через десять минут буду дома.

Любовь. Я спокойна. Вернешься жив.

Ревшин. А вы сидите в светлице и будьте паинькой. Я еще днем забегу. Дайте лапочку.

Оба уходят направо, а слева неторопливо появляется Вера. Она тоже молода и миловидна, но мягче и ручнее сестры.

Вера. Здравствуй. Что это происходит в доме?

Любовь. А что?

Вера. Не знаю. У Алеши какой-то бешеный вид. Они ушли?

Любовь. Ушли.

Вера. Мама на машинке стучит, как зайчик на барабане. (Пауза.) Опять дождь, гадость. Смотри, новые перчатки. Дешевенькие-дешевенькие.

Любовь. У меня есть тоже обновка.

Вера. А, это интересно.

Любовь. Леонид вернулся.

Вера. Здорово!

Любовь. Его видели на нашем углу.

Вера. Недаром мне вчера снился.

Любовь. Оказывается, его из тюрьмы выпустили раньше срока.

Вера. Странно все-таки: мне снилось, что кто-то его запер в платяной шкаф, а когда стали отпирать и трясти, то он же прибежал с отмычкой, страшно озабоченный, и помогал, а когда наконец отперли, там просто висел фрак. Странно, правда?

Любовь. Да. Алеша в панике.

Вера. Ах, Любушка, вот так новость! А занятно было бы на него посмотреть. Помнишь, как он меня всегда дразнил, как я бесилась. А в общем, дико завидовала тебе. Любушка, не надо плакать! Все это обойдется. Я уверена, что он вас не убьет. Тюрьма не термос, в котором можно держать одну и ту же мысль без конца в горячем виде. Не плачь, моя миленькая.

Любовь. Есть граница. До которой. Мои нервы выдерживают. Но она. Позади.

Вера. Перестань, перестань. Ведь есть закон, есть полиция, есть, наконец, здравый смысл. Увидишь: побродит немножко, вздохнет и исчезнет.

Любовь. Ах, да не в этом дело. Пускай он меня убьет, я была бы только рада. Дай мне какой-нибудь платочек. Ах Господи… Знаешь, я сегодня вспомнила моего маленького, – как бы он играл этими мячами, – а Алеша был так отвратителен, так страшен!

Вера. Да, я знаю. Я бы на твоем месте давно развелась.

Любовь. Пудра у тебя есть? Спасибо.

Вера. Развелась бы, вышла бы за Ревшина и, вероятно, моментально развелась бы снова.

Любовь. Когда он прибежал сегодня с фальшивым видом преданной собаки и рассказал, у меня перед глазами прямо вспыхнуло все, вся моя жизнь, и, как бумажка, сгорело. Шесть никому не нужных лет. Единственное счастье был ребенок, да и тот помер.

Вера. Положим, ты здорово была влюблена в Алешу первое время.

Любовь. Какое! Сама для себя разыграла. Вот и все. Был только один человек, которого я любила.

Вера. А мне любопытно: он объявится или нет? Ведь на улице ты его, наверное, как-нибудь встретишь.

Любовь. Есть одна вещь… Вот как его Алеша ударил по щеке, когда Миша его держал. Воспользовался. Это меня всегда преследовало, всегда жгло, а теперь жжет особенно. Может быть, потому, что я чувствую, что Леня никогда мне не простит, что я это видела.

Вера. Какое это было вообще дикое время… Господи! Что с тобой делалось, когда ты решила порвать, помнишь? Нет, ты помнишь?

Любовь. Глупо я поступила, а? Такая идиотка.

Вера. Мы сидели с тобой в темном саду, и падали звезды, и мы обе были в белых платьях, как привидения, и табак на клумбе был как привидение, и ты говорила, что не можешь больше, что Леня тебя выжимает: вот так.

Любовь. Еще бы. У него был ужасающий характер. Сам признавался, что не характер, а харакири. Бесконечно, бессмысленно донимал ревностью, настроениями, всякими своими заскоками. А все-таки это было самое-самое лучшее мое время.

Вера. А помнишь, как папа испуганно говорил, что он темный делец: полжизни в тени, а другая половина зыбкая, зыбкая, зыбкая.

Любовь. Ну, это, положим, никто не доказал. Лене просто все очень завидовали, а папа вообще считал, что, если заниматься денежными операциями, ничем, в сущности, не торгуя, человек должен сидеть либо за решеткой банка, либо за решеткой тюрьмы. А Леня был сам по себе.

Вера. Да, но это тоже повлияло тогда на тебя.

Любовь. На меня все насели. Миша сидел всей своей тушей. Мама меня тихонько подъедала, как собака ест куклу, когда никто не смотрит. Только ты, моя душенька, все впитывала и ничему не удивлялась. Но конечно, главное, я сама: когда я по нашим свиданиям в парке представляла себе, какова будет с ним жизнь в доме, то я чувствовала – нет, это нельзя будет выдержать: вечное напряжение, вечное электричество… Просто идиотка.

Вера. А помнишь, как он, бывало, приходил мрачный и мрачно рассказывал что-нибудь дико смешное. Или как мы втроем сидели на веранде, и я знала, что вам до крика хочется, чтоб я ушла, а я сидела в качалке и читала Тургенева, а вы на диване, и я знала, что, как только уйду, вы будете целоваться, и поэтому не уходила.

Любовь. Да, он меня безумно любил, безумно невезучей любовью. Но бывали и другие минуты – совершенной тишины.

Вера. Когда папа умер и был продан наш дом и сад, мне было обидно, что как-то в придачу отдается все, что было в углах нашептано, нашучено, наплакано.

Любовь. Да, слезы, озноб… Уехал по делам на два месяца, а тут подвернулся Алеша, с мечтами, с ведрами краски. Я притворилась, что меня закружило, – да и Алеши было как-то жаль. Он был такой детский, такой беспомощный. И я тогда написала это ужасное письмо Лене: помнишь, мы смотрели с тобой посреди ночи на почтовый ящик, где оно уже лежало, и казалось, что ящик разбух и сейчас разорвется, как бомба.

Вера. Мне лично Алеша никогда не импонировал. Но мне казалось, что у тебя будет с ним замечательно интересная жизнь, а ведь мы до сих пор, собственно, не знаем, великий ли он художник или чепуха. «Мой предок, воевода четырнадцатого века, писал Трощейкин через „ять“, а посему, дорогая Вера, попрошу и вас впредь писать так мою фамилию».

Любовь. Да, вот и выходит, что я вышла замуж за букву «ять». А что теперь будет, я совершенно не знаю… Ну скажи: почему у меня было это бесплатное добавление с Ревшиным? На что это мне: только лишняя обуза на душе, лишняя пыль в доме. И как это унизительно, что Алеша все отлично знает, а делает вид, что все чудно. Боже мой, Верочка, подумай: Леня сейчас за несколько улиц от нас, я мысленно все время туда ускакиваю и ничего не вижу.

Входит Марфа с двумя мячами.

Вера. Во всяком случае, все это безумно интересно.

Марфа убирает чашку от кофе.

Марфа. А что купить к чаю-то? Или вы сами?

Любовь. Нет, уж вы, пожалуйста. Или, может быть, заказать по телефону? Не знаю, – я сейчас приду и скажу вам.

Вбегает Трощейкин. Марфа уходит.

Любовь. Ну что?

Трощейкин. Ничего: в городе спокойно.

Вера. А ты что, Алеша, предполагал: что будут ходить с флагами?

Трощейкин. А? Что? Какие флаги? (К жене.) Она уже знает?

Любовь пожимает плечами.

(К Вере.) Ну, что ты скажешь? Хорошее положение, а?

Вера. По-моему, замечательное.

Трощейкин. Можешь меня поздравить. Я с Вишневским немедленно разругался. Старая жаба! Ему и горя мало. Звонил в полицию, но так и осталось неизвестно, есть ли надзор, а если есть, то в чем он состоит. Выходит так, что, пока нас не убьют, ничего нельзя предпринять. Словом, все очень мило и элегантно. Между прочим, я сейчас из автомобиля видел его сподручного – как его? – Аршинского. Не к добру.

Вера. О, Аршинского? Он здесь? Тысячу лет его не встречала. Да, он очень был дружен с Леней Барбашиным.

Трощейкин. Он с Леней Барбашиным фальшивые векселя стряпал, – такой же мрачный прохвост. Слушай, Люба, так как на отъезд нужны деньги, я не хочу сегодня пропускать сеансы, – в два придет ребенок, а потом старуха, но, конечно, гостей нужно отменить, позаботься об этом.

Любовь. Вот еще! Напротив: я сейчас распоряжусь насчет торта. Это мамин праздник, и я ни в коем случае не собираюсь портить ей удовольствие ради каких-то призраков.

Трощейкин. Милая моя, эти призраки убивают. Ты это понимаешь или нет? Если вообще ты относишься к опасности с такой птичьей беспечностью, то я… не знаю.

Вера. Алеша, ты боишься, что он проскользнет вместе с другими?

Трощейкин. Хотя бы. Ничего в этом смешного нет. Гастей ждут! Скажите пожалуйста. Когда крепость находится на положении осады, то не зазывают дорогих знакомых.

Любовь. Алеша, крепость уже сдана.

Трощейкин. Ты что, нарочно? Решила меня извести?

Любовь. Нет, просто не хочу другим портить жизнь из-за твоих фанаберий.

Трощейкин. Есть тысяча вещей, которые нужно решить, а мы занимаемся черт знает чем. Допустим, что Баумгартен мне добудет денег… Что дальше? Ведь это значит, все нужно бросить, – а у меня пять портретов на мази, и важные письма, и часы в починке… И если ехать, то куда?

Вера. Если хочешь знать мое мнение: ты это слишком принимаешь к сердцу. Мы тут сейчас сидели с Любой и вспоминали прошлое, – и пришли к заключению, что у тебя нет никакого основания бояться Лени Барбашина.

Трощейкин. Да что ты его все Леней… Кто это – вундеркинд? Вот Вишневский меня тоже ус-по-ка-ивал. Я хорошо его осадил. Теперь уж на казенную помощь надеяться не приходится, – обиделась жаба. Я не трус, я боюсь не за себя, но я вовсе не хочу, чтобы первый попавшийся мерзавец всадил в меня пулю.

Вера. Я не понимаю, Алеша, одной маленькой вещи. Ведь я отлично помню, не так давно мы как-то все вместе обсуждали вопрос: что будет, когда Барбашин вернется.

Любовь вышла.

Трощейкин. Предположим…

Вера. И вот тогда ты совершенно спокойно… Нет, ты не стой ко мне спиной.

Трощейкин. Если я смотрю в окно, то недаром.

Вера. Боишься, что он подкарауливает?

Трощейкин. Э, не сомневаюсь, что он где-то поблизости и ждет момента…

Вера. Ты тогда спокойно все предвидел и уверял, что у тебя нет злобы, что будешь когда-нибудь пить с ним брудершафт. Одним словом, кротость и благородство.

Трощейкин. Не помню. Напротив: не было дня, чтобы я не мучился его возвращением. Что ты полагаешь, – я не подготовлял отъезда? Но как я мог предвидеть, что его вдруг простят? Как, скажи! Через месяца два была бы моя выставка… Кроме того, я жду писем… Через год уехали бы… И уже навеки, конечно!

Любовь возвращается.

Любовь. Ну вот. Мы сейчас завтракаем. Верочка, ты остаешься у нас, правда?

Вера. Нет, миленькая, я пойду. К маме еще раз загляну и уж пойду к себе. Знаешь, Ванечка из больницы приходит, надо его накормить. Я приду днем.

Любовь. Ну, как хочешь.

Вера. Между прочим, эта его ссора с мамой меня начинает раздражать. Обидеться на старую женщину оттого, что она посмела сболтнуть, что он кому-то неправильно диагноз поставил. Ужасно глупо.

Любовь. Только приходи сразу после завтрака.

Трощейкин. Господа, это чистейшее безумие! Я тебе повторяю в последний раз, Люба: нужно отменить сегодняшний фестиваль. К черту!

Любовь (к Вере). Какой он странный, правда? Вот он будет так зудить еще час и нисколько не устанет.

Трощейкин. Превосходно. Только я присутствовать не буду.

Любовь. Знаешь, Верочка, я, пожалуй, выйду с тобой до угла: солнышко появилось.

Трощейкин. Ты выйдешь на улицу? Ты…

Вера. Пожалей мужа, Любинька. Успеешь погулять.

Трощейкин. Нет, милая моя… если ты… если ты это сделаешь…

Любовь. Хорошо, хорошо. Только не ори.

Вера. Ну вот, я пошла. Тебе, значит, нравятся мои перчатки? Симпатичные, правда? А ты, Алеша, успокойся… Возьми себя в руки… Никто твоей крови не жаждет…

Трощейкин. Завидую, голубушка, твоему спокойствию! А вот когда твою сестру ухлопают наповал, тогда вот ты вспомнишь – и попрыгаешь. Я, во всяком случае, завтра уезжаю. А если денег не достану, то буду знать, что хотят моей гибели. О, если я был бы ростовщик, бакалейщик, как бы меня берегли! Ничего, ничего! Когда-нибудь мои картины заставят людей почесать затылки, – только я этого не увижу. Какая подлость! Убийца по ночам бродит под окнами, а жирный адвокат советует дать утрястись. Кто это будет утряхиваться, собственно говоря? Это мне-то в гробу трястись по булыжникам? Нет-с, извините! Я еще постою за себя!

Вера. До свиданья, Любинька. Значит, я скоро приду. Я уверена, что все будет хорошо, правда? Но, пожалуй, все-таки лучше сиди дома сегодня.

Трощейкин (у окна). Люба! Скорей сюда. Он.

Вера. Ах, я тоже хочу посмотреть.

Трощейкин. Там!

Любовь. Где? Я ничего не вижу.

Трощейкин. Там! У киоска. Там, там, там. Стоит. Ну, видишь?

Любовь. Какой? У края панели? С газетой?

Трощейкин. Да, да, да!

Входит Антонина Павловна.

Антонина Павловна. Дети мои, Марфа уже подает.

Трощейкин. Теперь видишь? Что, кто был прав? Не высовывайся! С ума сошла!..

Занавес

ДЕЙСТВИЕ ВТОРОЕ
Гостиная, она же столовая. Любовь, Антонина Павловна. Стол, буфет. Марфа, краснолицая старуха, с двумя мясистыми наростами на виске и у носа, убирает со стола остатки завтрака и скатерть.

Марфа. А в котором часу он придет-то, Любовь Ивановна?

Любовь. Вовсе не придет. Можете отложить попечение.

Марфа. Какое печение?

Любовь. Ничего. Вышитую скатерть, пожалуйста.

Марфа. Напугал меня Алексей Максимович. В очках, говорит, будет.

Любовь. Очки? Что вы такое выдумываете?

Марфа. Да мне все одно. Я его сроду не видала.

Антонина Павловна. Вот. Нечего сказать – хорошо он ее натаскал.

Любовь. Я никогда и не сомневалась, что Алеша собьет ее с толка. Когда он пускается описывать наружность человека, то начинается квазифантазия или тенденция. (К Марфе.) Из кондитерской все прислали?

Марфа. Что было заказано, то и прислали. Бледный, говорит, ворот поднят, а где это я узнаю бледного от румяного, раз ворот да черные очки? (Уходит.)

Любовь. Глупая бытовая старуха.

Антонина Павловна. Ты, Любушка, все-таки попроси Ревшина последить за ней, а то она вообще со страху никого не впустит.

Любовь. Главное, она врет. Превосходно может разобраться, если захочет. От этих сумасшедших разговоров я и сама начинаю верить, что он вдруг явится.

Антонина Павловна. Бедный Алеша! Вот кого жалко… Ее напугал, на меня накричал почему-то… Что я такого сказала за завтраком?

Любовь. Ну, это понятно, что он расстроен. (Маленькая пауза.) У него даже начинаются галлюцинации… Принять какого-то низенького блондина, спокойно покупающего газету, за… Какая чушь! Но ведь его не разубедишь. Решил, что Барбашин ходит под нашими окнами, значит это так.

Антонина Павловна. Смешно, о чем я сейчас подумала: ведь из всего этого могла бы выйти преизрядная пьеса.

Любовь. Дорогая моя мамочка! Ты чудная старая женщина. Я так рада, что судьба дала мне литературную мать. Другая бы выла и причитала на твоем месте, а ты творишь.

Антонина Павловна. Нет, правда. Можно было бы перенести на сцену, почти не меняя, только сгущая немножко. Первый акт: вот такое утро, как нынче было… Правда, вместо Ревшина я бы взяла другого вестника, менее трафаретного. Явился, скажем, забавный полицейский чиновник с красным носом или адвокат с еврейским акцентом. Или, наконец, какая-нибудь роковая красавица, которую Барбашин когда-то бросил. Все это можно без труда подвзбить. А дальше, значит, развивается.

Любовь. Одним словом: «Господа, к нам в город приехал ревизор». Я вижу, что ты всю эту историю воспринимаешь как добавочный сюрприз по случаю твоего рождения. Молодец, мамочка! А как, по-твоему, развивается дальше? Будет стрельба?

Антонина Павловна. Ну, это еще надобно подумать. Может быть, он сам покончит с собой у твоих ног.

Любовь. А мне очень хотелось бы знать окончание. Леонид Викторович говорил о пьесах, что если в первом действии висит на стене ружье, то в последнем оно должно дать осечку.

Антонина Павловна. Ты только, пожалуйста, никаких глупостей не делай. Подумай, Любушка, ведь это – счастье, что ты за него не вышла. А как ты злилась на меня, когда я еще в самом начале старалась тебя урезонить!

Любовь. Мамочка, сочиняй лучше пьесу. А мои воспоминания с твоими никогда не уживаются, так что не стоит и сводить. Да, ты хотела нам почитать свою сказку.

Антонина Павловна. Прочту, когда соберутся гости. Ты уж потерпи. Я ее перед завтраком пополнила и отшлифовала. (Маленькая пауза.) Не понимаю, отчего мне от Миши не было письмеца. Странно. Не болен ли он…

Любовь. Глупости. Забыл, а в последнюю минуту помчится галопом на телеграф.

Входит Ревшин, чуть ли не в визитке.

Ревшин. Еще раз здравствуйте. Как настроеньице?

Любовь. О, великолепное. Вы что, на похороны собрались?

Ревшин. Это почему? Черный костюм? Как же иначе: семейное торжество, пятидесятилетие дорогой писательницы. Вы, кажется, любите хризантемы, Антонина Павловна… Цветок самый писательский.

Антонина Павловна. Прелесть! Спасибо, голубчик. Любушка, вон там ваза.

Ревшин. А знаете, почему цветок писательский? Потому что у хризантемы всегда есть темы.

Любовь. Душа общества…

Ревшин. А где Алексей Максимович?

Антонина Павловна. Ах, у бедняжки сеанс. Рисует сынка ювелира. Что, есть у вас какие-нибудь вести? Беглого больше не встречали?

Любовь. Так я и знала: теперь пойдет слух, что он сбежал с каторги.

Ревшин. Особых вестей не имеется. А как вы расцениваете положение, Антонина Павловна?

Антонина Павловна. Оптимистически. Кстати, я убеждена, что, если бы мне дали пять минут с ним поговорить, все бы сразу прояснилось.

Любовь. Нет, эта ваза не годится. Коротка.

Антонина Павловна. Он зверь, а я со зверьми умею разговаривать. Моего покойного мужа однажды хотел обидеть действием пациент, – что будто, значит, его жену не спасли вовремя. Я его живо угомонила. Давай-ка эти цветочки сюда. Я сама их устрою – у меня там ваз сколько угодно. Моментально присмирел.

Любовь. Мамочка, этого никогда не было.

Антонина Павловна. Ну конечно: если у меня есть что-нибудь занимательное рассказать, то это только мой вымысел. (Уходит с цветами.)

Ревшин. Что ж – судьба всех авторов!

Любовь. Наверное – ничего нет? Или все-таки позанялись любительским сыском?

Ревшин. Ну что ты опять на меня ополчаешься… Ты же… вы же… знаете, что я…

Любовь. Я знаю, что вы обожаете развлекаться чужими делами. Шерлок Холмс из Барнаула.

Ревшин. Да нет, право же…

Любовь. Вот поклянитесь мне, что вы его больше не видели!

Страшный звон. Вбегает Трощейкин.

Трощейкин. Зеркало разбито! Гнусный мальчишка разбил мячом зеркало!

Любовь. Где? Какое?

Трощейкин. Да в передней. Поди-поди-поди. Полюбуйся!

Любовь. Я тебя предупреждала, что после сеанса он должен сразу отправляться домой, а не шпарить в футбол. Конечно он сходит с ума, когда пять мячей… (Быстро уходит.)

Трощейкин. Говорят, отвратительная примета. Я в приметы не верю, но почему-то они у меня в жизни всегда сбывались. Как неприятно… Ну, рассказывайте.

Ревшин. Да, кое-что есть. Только убедительно прошу – ни слова вашей женке. Это ее только взбудоражит, особенно ввиду того, что она к этой истории относится как к своему частному делу.

Трощейкин. Хорошо-хорошо… Вываливайте.

Ревшин. Итак, как только мы с вами расстались, я отправился на его улицу и стал на дежурство.

Трощейкин. Вы его видели? Говорили с ним?

Ревшин. Погодите, я по порядку.

Трощейкин. К черту порядок!

Ревшин. Замечание по меньшей мере анархическое, но все-таки потерпите. Вы уже сегодня испортили отношения с Вишневским вашей склонностью к быстрым словам.

Трощейкин. Ну, это начхать. Я иначе устроюсь.

Ревшин. Было, как вы знаете, около десяти. Ровно в половине одиннадцатого туда вошел Аршинский, – вы знаете, о ком я говорю?

Трощейкин. То-то я его видел на бульваре, – очевидно, как раз туда шел.

Ревшин. Я решил ждать, несмотря на дождик. Проходит четверть часа, полчаса, сорок минут. Ну, говорю, он, вероятно, до ночи не выйдет.

Трощейкин. Кому?

Ревшин. Что – кому?

Трощейкин. Кому вы это сказали?

Ревшин. Да тут из лавки очень толковый приказчик, – и еще одна дама из соседнего дома с нами стояла. Ну еще кое-кто, – не помню. Это совершенно не важно. Словом, говорили, что он уже утром выходил за папиросами, а сейчас, наверное, пойдет завтракать. Тут погода несколько улучшилась…

Трощейкин. Умоляю вас – без описаний природы. Вы его видели или нет?

Ревшин. Видел. Без двадцати двенадцать он вышел вместе с Аршинским.

Трощейкин. Ага!

Ревшин. В светло-сером костюме. Выбрит как бог, а выражение на лице ужасное: черные глаза горят, на губах усмешка, брови нахмурены. На углу он распрощался с Аршинским и вошел в ресторан. Я так, незаметно, профланировал мимо и сквозь витрину вижу: сидит за столиком у окна и что-то записывает в книжечку. Тут ему подали закуску, он ею занялся, – ну а я почувствовал, что тоже смертный, и решил пойти домой завтракать.

Трощейкин. Значит, он был угрюм?

Ревшин. Адски угрюм.

Трощейкин. Ну, кабы я был законодателем, я бы за выражение лица тащил бы всякого в участок – сразу. Это все?

Ревшин. Терпение. Не успел я отойти на пять шагов, как меня догоняет ресторанный лакей с запиской. От него. Вот она. Видите, сложено, и сверху его почерком: «Господину Ревшину, в руки». Попробуйте угадать, что в ней сказано.

Трощейкин. Давайте скорей, некогда гадать.

Ревшин. А все-таки.

Трощейкин. Давайте, вам говорят.

Ревшин. Вы бы, впрочем, все равно не угадали. Нате.

Трощейкин. Не понимаю… Тут ничего не написано… Пустая бумажка.

Ревшин. Вот это-то и жутко. Такая белизна страшнее всяких угроз. Меня прямо ослепило.

Трощейкин. А он талантлив, этот гнус. Во всяком случае, нужно сохранить. Может пригодиться как вещественное доказательство. Нет, я больше так не могу жить… Который час?

Ревшин. Двадцать пять минут четвертого.

Трощейкин. Через полчаса придет мерзейшая Вагабундова: представляете себе, как мне весело сегодня писать портреты? И это ожидание… Вечером мне должны позвонить… Если денег не будет, то придется вас послать за горячечной рубашкой для меня. Каково положение! Я кругом в авансе, а в доме шиш. Неужели вы ничего не можете придумать?

Ревшин. Да что ж, пожалуй… Видите ли, у меня лично свободных денег сейчас нет, но в крайнем случае я достану вам на билет, – недалеко, конечно, – и, скажем, на две недели жизни там, с условием, однако, что Любовь Ивановну вы отпустите к моей сестре в деревню. А дальше будет видно.

Трощейкин. Ну, извините: я без нее не могу. Вы это отлично знаете. Я ведь как малый ребенок. Ничего не умею, все путаю.

Ревшин. Что ж, придется вам все путать. Ей будет там отлично, сестра у меня первый сорт, я сам буду наезжать. Имейте в виду, Алексей Максимович, что когда мишень разделена на две части и эти части в разных местах, то стрелять не во что.

Трощейкин. Да я ничего не говорю… Это вообще разумно… Но ведь Люба заартачится.

Ревшин. Как-нибудь можно уговорить. Вы только подайте так, что, дескать, это ваша мысль, а не моя. Так будет приличней. Мы с вами сейчас говорим, как джентльмен с джентльменом, и, смею думать, вы отлично понимаете положение.

Трощейкин. Ну, посмотрим. А как вы считаете, сэр, – если действительно я завтра отправлюсь, может быть, мне загримироваться? У меня как раз остались от нашего театра борода и парик. А?

Ревшин. Почему же? Можно. Только смотрите не испугайте пассажиров.

Трощейкин. Да, это все как будто… Но с другой стороны, я думаю, что если он обещал, то он мне достанет. Что?

Ревшин. Алексей Максимович, я не в курсе ваших кредитных возможностей.

Входят Любовь и Вера.

Вера (к Ревшину). Здравствуйте, конфидант.

Трощейкин. Вот послушай, Люба, что он рассказывает. (Лезет в карман за запиской.)

Ревшин. Дорогой мой, вы согласились этого рискованного анекдота дамам не сообщать.

Любовь. Нет, сообщите немедленно.

Трощейкин. Ах, отстаньте вы все от меня! (Уходит.)

Любовь (к Ревшину). Хороши!

Ревшин. Клянусь, Любовь Ивановна…

Любовь. Вот о чем я вас попрошу. Там, в передней, Бог знает какой разгром. Я, например, палец порезала. Пойдите-ка – нужно перенести из спальни другое зеркало. Марфа не может.

Ревшин. С удовольствием.

Любовь. И вообще, вы будете следить, чтоб она не шуганула какого-нибудь невинного гостя, приняв его за вашего сегодняшнего собеседника.

Ревшин. Любовь Ивановна, я с ним не беседовал, – вот вам крест.

Любовь. И заодно скажите ей, чтоб она пришла ко мне помочь накрыть к чаю. Сейчас начнут собираться.

Вера. Любочка, позволь мне накрыть, я это обожаю.

Ревшин. Увидите, буду как цербер. (Уходит.)

Любовь. Всякий раз, когда ожидаю гостей, я почему-то думаю о том, что жизнь свою я профукала. Нет, лучше маленькие… Так что ж ты говоришь? Значит, у него все та же экономка?

Вера. Да, все та же. Эти?

Любовь. Хотя бы. А откуда же Лиза ее знает?

Вера. Она как-то рекомендовала Лизу Станиславским, а я ее от них получила. Я как сегодня пришла от тебя, застала ее за оживленной беседой с дворником. Барбашин да Барбашин – сплошное бормотание. Словом, оказывается, что он приехал без предупреждения, вчера, около семи вечера, но все было в полном порядке, так как экономка там все время жила.

Любовь. Да, я хорошо помню эту квартиру.

Вера. Нынче ночью он выходил куда-то, а потом чуть ли не с утра писал на машинке письма.

Любовь. Ах, Вера, как это все, в общем, плоско. Почему я должна интересоваться сплетнями двух старых баб?

Вера. А все-таки интересно, сознайся! И немножко страшно.

Любовь. Да – и немножко страшно…

Входит Марфа с тортом и Антонина Павловна с фруктами.

Вера. Вдруг он правда замышляет что-нибудь зловещее? Да, вот еще: будто бы очень отощал в тюрьме и первым делом заказал котлет и бутылку шампанского. Вообще, Лиза тебя очень жалела… Сколько будет человек приблизительно? Я правильно сосчитала?

Любовь. Писатель… Тетя Женя, дядя Поль… Старушка Николадзе… Мешаев… Ревшин… Мы четверо… кажется, все. На всякий случай еще один бокал поставим.

Вера. Для кого это? Или?..

Антонина Павловна. Мешаев говорил, что, может быть, будет его брат. А знаешь, Любуша…

Любовь. Что?

Антонина Павловна. Нет, ничего, я думала, что это из старых вилочек.

Входит Трощейкин.

Трощейкин. Ну вот, слава Богу. Люди начинают просыпаться. Люба, сейчас звонил Куприков и умолял нас не выходить на улицу. Он сейчас у меня будет. Очевидно, есть что-то новое. Не хотел по телефону.

Любовь. Очень жаль, что придет. Я совершенно не выношу твоих коллег. Видишь, Вера, бокал пригодится. Ставь-ка еще лишний.

Трощейкин. Да, кажется, люди начинают понимать, в каком мы находимся положении. Ну, я, знаешь, подкреплюсь.

Любовь. Оставь торт, не будь хамом. Подожди, пока соберутся гости, тогда будешь под шумок нажираться.

Трощейкин. Когда придут гости, то я буду у себя. Это уж извините. Хорошо, я возьму просто конфету.

Вера. Алеша, не порти. Я так чудно устроила. Слушай, я тебя сейчас шлепну по пальцам.

Антонина Павловна. Вот тебе кусочек кекса.

Звонок.

Трощейкин. А, это старуха Вагабундова. Попробую сегодня дописать. У меня руки трясутся, не могу держать кисть, – а все-таки допишу ее, черт бы ее взял! Церемониться особенно не буду.

Вера. Это у тебя от жадности – руки трясутся.

Входит Ревшин.

Ревшин. Господа, там пришла какая-то особа: судя по некоторым признакам, она не входит в сегодняшнюю программу. Какая-то Элеонора Шнап. Принимать?

Трощейкин. Что это такое, Антонина Павловна? Кого вы зазываете? В шею!

Антонина Павловна. Я ее не приглашала. Шнап? Шнап? Ах, Любушка… Это ведь, кажется, твоя бывшая акушерка?

Любовь. Да. Страшная женщина. Не надо ее.

Антонина Павловна. Раз она пришла меня поздравить, то нельзя гнать. Не мило.

Любовь. Как хочешь. (К Ревшину.) Ну, живо. Зовите.

Вера. Мы ее последний раз видели на похоронах…

Любовь. Не помню, ничего не помню…

Трощейкин (собирается уйти налево). Меня, во всяком случае, нет.

Вера. Напрасно, Алеша. Племянница ее первого мужа была за двоюродным братом Барбашина.

Трощейкин. А! Это другое дело…

Входит Элеонора Шнап: фиолетовое платье, пенсне.

Антонина Павловна. Как любезно, что вы зашли. Я, собственно, просила не разглашать, но, по-видимому, скрыть невозможно.

Элеонора Шнап. К сожленью, об этом уже говорит вес, вес город.

Антонина Павловна. Именно, к сожалению! Очень хорошо. Я сама понимаю, что этим нечего гордиться: только ближе к могиле. Это моя дочь Вера, Любовь вы, конечно, знаете, моего зятя тоже, а Надежды у меня нет.

Элеонора Шнап. Божмой! Неужели безнадежно?

Антонина Павловна. Да, ужасно безнадежная семья. (Смеется.) А до чего мне хотелось иметь маленькую Надю с зелеными глазками.

Элеонора Шнап. Т-ак?

Любовь. Тут происходит недоразумение. Мамочка!

Антонина Павловна. Присаживайтесь, пожалуйста. Сейчас будем чай пить.

Элеонора Шнап. Когда я сегодня узнала, то приам всплеснула руками. Думаю себе: нужно чичас проведать пойти.

Любовь. И посмотреть, как они это переживают?

Антонина Павловна. Очень, очень любезно. А кто вам, собственно, сказал? Женя, Евгения Васильевна?

Элеонора Шнап. Нет. Мадам Вишневская.

Антонина Павловна. Да она-то откуда знает? Алеша, ты разболтал?

Любовь. Мамочка, я тебе говорю: тут происходит идиотская путаница. (К Шнап.) Дело в том, что сегодня рождение моей матери.

Элеонора Шнап. Несчастная мать! О, я все панмаю…

Трощейкин. Скажите, вы, может быть, этого человека…

Любовь. Перестань, пожалуйста. Что это за разговоры?

Элеонора Шнап. Друг спознается во время большого несчастья, а недруг – во время маленьких. Так мой профессор Эссер всегда говорил. Я не могла не прийти…

Вера. Никакого несчастья нет. Что вы! Все совершенно спокойны и даже в праздничном настроении.

Элеонора Шнап. Да, это хорошо. Никогда не нужно поддаваться. Нужно держаться – так! (К Любови.) Бедная, бедная вы моя! Бедная жертвенница. Благодарите Бога, что ваш младенчик не видит всего этого.

Любовь. Скажите, Элеонора Карловна… а у вас много работы? Много рожают?

Элеонора Шнап. О, я знаю: моя репутация – репутация холодного женского врача… Но право же, кроме щипцов, я имею еще большое грустное сердце.

Антонина Павловна. Во всяком случае, мы очень тронуты вашим участием.

Любовь. Мамочка! Это невыносимо…

Звонок.

Трощейкин. Так, между нами: вы, может быть, этого человека сегодня видели?

Элеонора Шнап. Чичас заходила, но его не было у себя. А что, желайте передать ему что-либо?

Входит Ревшин.

Ревшин. К вам, Алексей Максимович: госпожа Вагабундова.

Трощейкин. Сию минуту. Слушай, Люба, когда придет Куприков, вызови меня немедленно.

Вагабундова входит, как прыгающий мяч: очень пожилая, белое с кружевами платье, такой же веер, бархатка, абрикосовые волосы.

Вагабундова.

Здрасте, здрасте, извиняюсь за вторженье!
Алексей Максимович, ввиду положенья…
Трощейкин. Пойдем, пойдем!

Вагабундова….и данных обстоятельств…

Любовь. Сударыня, он сегодня очень в ударе, увидите!

Вагабундова.

Без препирательств!
Нет – нет – нет.
Вы не можете рисовать мой портрет.
Господи, как это вам нравится!
Убивать такую красавицу!
Трощейкин. Портрет кончить необходимо.

Вагабундова.

Художник, мне не нужно геройства!
Я уважаю ваше расстройство:
я сама вдова –
и не раз, а два.
Моя брачная жизнь была мрачная ложь
и состояла сплошь
из смертей.
Я вижу, вы ждете гостей?
Антонина Павловна. Присаживайтесь, пожалуйста.

Вагабундова.

Жажду новостей!

Трощейкин. Послушайте, я с вами говорю серьезно. Выпейте чаю, съешьте чего хотите, – вот эту гулю с кремом, – но потом я хочу вас писать! Поймите, я, вероятно, завтра уеду. Надо кончать!

Элеонора Шнап. Т-ак. Это говорит разум. Уезжайте, уезжайте и опять уезжайте! Я с мосье Барбашиным всегда была немножко знакома запанибрата, и, конечно, он сделает что-либо ужасное.

Вагабундова.

Может быть, метнет бомбу?
А – хватит апломбу?
Вот метнет
и всех нас
сейчас – сейчас
разорвет.
Антонина Павловна. За себя я спокойна. В Индии есть поверье, что только великие люди умирают в день своего рождения. Закон целых чисел.

Любовь. Такого поверья нет, мамочка.

Вагабундова.

Поразительное совмещенье:
семейный праздник и – это возвращенье!
Элеонора Шнап. Я то же самое говорю. Они были так счастливы! На чем держится людское счастье? На тоненькой-тоненькой ниточке!

Вагабундова (к Антонине Павловне).

Какое прелестное ситечко!
Мне пожиже, пожиже…
Да, счастье, – и вот – поди же!
Вера. Господа, что же вы их уже отпеваете? Все отлично знали, что Барбашин когда-нибудь вернется, а то, что он вернулся несколько раньше, ничего, в сущности, не меняет. Уверяю вас, что он не думает о них больше.

Звонок.

Вагабундова.

Не говорите. Я все пережила…
Поверьте, тюрьма его разожгла!
Алексей Максимович, душенька, нет!
Забудем портрет.
Я не могу сегодня застыть.
Я волнуюсь, у меня грудь будет ходить.
Ревшин входит.

Ревшин. Евгенья Васильевна с супругом, а также свободный художник Куприков.

Трощейкин. А, погодите. Он ко мне.

Трощейкин уходит.

Элеонора Шнап (к Вагабундовой). Как я вас панмаю! У меня тоже обливается сердце. Между нами говоря, я совершенно убеждена теперь, что это был его ребеночек…

Вагабундова.

Никакого сомненья!
Но я рада услышать профессиональное мненье.
Входят тетя Женя и дядя Поль. Она пышная, в шелковом платье, была бы в чепце с лентами, если бы на полвека раньше. Он: белый бобрик, белые бравые усы, которые расчесывает щеточкой, благообразен, но гага.

Евгения Васильевна. Неужели это все правда? Бежал с каторги? Пытался ночью вломиться к вам?

Вера. Глупости, тетя Женя. Что вы слушаете всякие враки?

Евгения Васильевна. Хороши враки! Вот Поль его сегодня… Сейчас он это сам расскажет. Он мне чудесно рассказывал. Услышите. (К Антонине Павловне.) Поздравляю тебя, Антонина, хотя едва ли это уместно сегодня. (К Любови, указывая на Шнап.) С этой стервой я не разговариваю. Кабы знала, не пришла… Поль, все тебя слушают.

Дядя Поль. Как-то на днях…

Тетя Женя. Да нет, нет: нынче.

Дядя Поль. Нынче, говорю я, совершенно для меня неожиданно, я вдруг увидел, как некоторое лицо вышло из ресторана.

Вагабундова.

Из ресторана?
Так рано?
Наверное, пьяный?
Антонина Павловна. Ах, зачем ты меня так балуешь, Женечка? Прелесть! Смотри, Любушка, какие платочки.

Элеонора Шнап. Да. Плакать в них будете.

Дядя Поль. Делая поправку на краткость моего наблюдения и быстроту прохождения объекта, утверждаю, что я был в состоянии трезвом.

Тетя Женя. Да не ты, а он.

Дядя Поль. Хорошо: он.

Вера. Дядя Поль, тебе это все померещилось. Явление не опасное, но нужно следить.

Любовь. Вообще, это все не очень интересно… Что тебе можно? Хочешь сперва торта? Нам сейчас мама будет читать свою новую сказку.

Дядя Поль. Мне так показалось, – и нет такой силы, которая могла бы меня заставить изменить показание.

Тетя Женя. Ну-ну, Поль… продолжай… ты теперь разогрелся.

Дядя Поль. Он шел, я шел. А на днях я видел, как расшиблась велосипедистка.

Вагабундова.

Положение ужасно!
Надо уезжать – это ясно!
Всем!
А я еще этого съем.
Антонина Павловна. Может быть, Любушка, подождать, пока все придут?

Любовь. Нет-нет, ничего, начни.

Антонина Павловна. Что ж, приступим. Итак, этой сказкой, или этюдом, завершается цикл моих «Озаренных Озер». Поль, друг мой, садись, пожалуйста.

Дядя Поль. Предпочитаю стоять.

Звонок.

Тетя Женя. Не понимаю. Он это рассказывал так красочно, так хорошо, – а теперь у него что-то заскочило. Может быть, потом разойдется. (К мужу.) Ты мне не нравишься последнее время.

Входит Ревшин, пропуская вперед старушку Николадзе, сухонькую, стриженую, в черном, и Известного Писателя: он стар, львист, говорит слегка в нос, медленно и веско, не без выигрышных прочищений горла позади слов, одет в смокинг.

Антонина Павловна. А, наконец!

Писатель. Ну что же… Надо вас поздравить, по-видимому.

Антонина Павловна. Как я рада вас видеть у себя! Я все боялась, что вы, залетный гость, невзначай умчитесь.

Писатель. Кажется, я ни с кем не знаком…

Николадзе. Поздравляю. Конфетки. Пустячок.

Антонина Павловна. Спасибо, голубушка. Что это вы, право, тратитесь на меня!

Писатель (к Вере). С вами я, кажется, встречался, милая.

Вера. Мы встретились на рауте у Н. Н., дорогой Петр Николаевич.

Писатель. На рауте у Н. Н….А! Хорошо сказано. Я вижу, вы насмешница.

Любовь. Что вам можно предложить?

Писатель. Что вы можете мне предложить… Н-да. Это у вас что: кутья? А, кекс. Схож. Я думал, у вас справляются поминки.

Любовь. Мне нечего поминать, Петр Николаевич.

Писатель. А! Нечего… Ну, не знаю, милая. Настроение что-то больно фиолетовое. Не хватает преосвященного.

Любовь. Чего же вам предложить? Этого?

Писатель. Нет. Я – антидульцинист: противник сладкого. А вот – вина у вас нету?

Антонина Павловна. Сейчас будет Моэт, Петр Николаевич. Любушка, нужно попросить Ревшина откупорить.

Писатель. А откуда у вас Моэт? (К Любови.) Все богатеете?

Любовь. Если хотите непременно знать, то это виноторговец заплатил мужу натурой за поясной портрет.

Писатель. Прекрасно быть портретистом. Богатеешь, рогатеешь. Знаете, ведь по-русски «рогат» значит «богат», а не что-нибудь будуарное. Ну а коньяку у вас не найдется?

Любовь. Сейчас вам подадут.

Вагабундова.

Петр Николаевич, извините вдову…
Вижу вас наконец наяву.
Страшно польщена.
И не я одна.
Все так любят ваши произведенья.
Писатель. Благодарю.

Вагабундова.

А скажите ваше сужденье…
Насчет положенья?
Писатель. Насчет какого положенья, сударыня?

Вагабундова.

Как, вы не слыхали?
Вернулся тот, которого не ждали.
Антонина Павловна (взяла у Марфы из рук). Вот, пожалуйста.

Писатель. Да, мне об этом докладывали. (К Любови.) А что, милая, поджилочки у вас трепещут? Дайте посмотреть… Я в молодости влюбился в одну барышню исключительно из-за ее поджилочек.

Любовь. Я ничего не боюсь, Петр Николаевич.

Писатель. Какая вы отважная. Н-да. У этого убийцы губа не дура.

Николадзе. Что такое? Я ничего не понимаю… Какая дура? Какой убийца? Что случилось?

Писатель. За ваше здоровье, милая. А коньяк-то у вас того, неважнец.

Элеонора Шнап (к Николадзе). О, раз вы ничего не знаете, так я вам расскажу.

Вагабундова.

Нет, я.
Очередь моя.
Элеонора Шнап. Нет, моя. Оставьте, не мешайтесь.

Любовь. Мамочка, пожалуйста.

Антонина Павловна. Когда вы пришли, Петр Николаевич, я собиралась прочитать присутствующим одну маленькую вещь, – но теперь я при вас что-то не смею.

Писатель. Притворство. Вам будет только приятно. Полагаю, что в молодости вы лепетали между поцелуями, как все лживые женщины.

Антонина Павловна. Я давно-давно это забыла, Петр Николаевич.

Писатель. Ну, читайте. Послушаем.

Антонина Павловна. Итак, это называется «Воскресающий Лебедь».

Писатель. «Воскресающий Лебедь»… умирающий Лазарь… смерть вторая, и заключительная… А неплохо.

Антонина Павловна. Нет, Петр Николаевич, не Лазарь: лебедь.

Писатель. Виноват. Это я сам с собой. Мелькнуло. Автоматизм воображения.

Трощейкин появляется в дверях.

Трощейкин. Люба, на минутку.

Любовь. Иди сюда, Алеша.

Трощейкин. Люба!

Любовь. Иди сюда. Господину Куприкову тоже будет интересно.

Трощейкин. Как знаешь.

Входит с Куприковым и репортером. Куприков – трафаретно-живописный живописец, в плечистом пиджаке и темнейшей рубашке при светлейшем галстуке. Репортер – молодой человек с пробором и вечным пером.

Трощейкин. Вот это Игорь Олегович Куприков. Знакомьтесь. А это господин от газеты, от «Солнца»: интервьюировать.

Куприков (к Любови). Честь имею… Я сообщил вашему супругу все, что мне известно.

Вагабундова.

Ах, это интересно!
Расскажите, что вам известно!
Тетя Женя. Вот теперь… Поль! Блесни! Ты так чудно рассказывал. Поль! Ну же… Господин Куприков, Алеша, – вот мой муж тоже…

Дядя Поль. Извольте. Это случилось так. Слева, из-за угла, катилась карета «скорой помощи», справа же мчалась велосипедистка, – довольно толстая дама, в красном, насколько я мог заметить, берете.

Писатель. Стоп. Вы лишаетесь слова. Следующий.

Вера. Пойдем, дядя Поль, пойдем, мой хороший. Я дам тебе мармеладку.

Тетя Женя. Не понимаю, в чем дело… Что-то в нем испортилось.

Куприков (к Писателю). Разрешите?

Писатель. Слово предоставляется художнику Куприкову.

Любовь (к мужу). Я не знаю, почему нужно из всего этого делать какой-то кошмарный балаган. Почему ты привел этого репортера с блокнотом? Сейчас мама собирается читать. Пожалуйста, не будем больше говорить о Барбашине.

Трощейкин. Что я могу… Оставь меня в покое. Я медленно умираю. (К гостям.) Который час? У кого-нибудь есть часы?

Все смотрят на часы.

Писатель. Ровно пять. Мы вас слушаем, господин Куприков.

Куприков. Я только что докладывал Алексею Максимовичу следующий факт. Передам теперь вкратце. Проходя сегодня в полтретьего через городской сад, а именно по аллее, которая кончается урной, я увидел Леонида Барбашина сидящим на зеленой скамье.

Писатель. Да ну?

Куприков. Он сидел неподвижно и о чем-то размышлял. Тень листвы красивыми пятнами лежала вокруг его желтых ботинок.

Писатель. Хорошо… браво…

Куприков. Меня он не видел, и я за ним наблюдал некоторое время из-за толстого древесного ствола, на котором кто-то вырезал – уже, впрочем, потемневшие – инициалы. Он смотрел в землю и думал тяжелую думу. Потом изменил осанку и начал смотреть в сторону, на освещенный солнцем лужок. Через минут двадцать он встал и удалился. На пустую скамью упал первый желтый лист.

Писатель. Сообщение важное и прекрасно изложенное. Кто-нибудь желает по этому поводу высказаться?

Куприков. Из этого я заключил, что он замышляет недоброе дело, а потому обращаюсь снова к вам, Любовь Ивановна, и к тебе, дорогой Алеша, при свидетелях, с убедительной просьбой принять максимальные меры предосторожности.

Трощейкин. Да! Но какие, какие?

Писатель. «Зад, как сказал бы Шекспир, зад из зык вещан». (К репортеру.) А вы что имеете сказать, солнце мое?

Репортер. Хотелось задать несколько вопросов мадам Трощейкиной. Можно?

Любовь. Выпейте лучше стакан чаю. Или рюмку коньяку?

Репортер. Покорнейше благодарю. Я хотел вас спросить, так, в общих чертах, что вы перечувствовали, когда узнали?

Писатель. Бесполезно, дорогой, бесполезно. Она вам ничегошеньки не ответит. Молчит и ждет. Признаться, я до дрожи люблю таких женщин. Что же касается этого коньяка… словом, не советую.

Антонина Павловна. Если позволите, я начну…

Писатель (к репортеру). У вас, между прочим, опять печатают всякую дешевку обо мне. Никакой повести из цыганской жизни я не задумал и задумать не мог бы. Стыдно.

Антонина Павловна. Петр Николаевич, позволяете?

Писатель. Просим. Внимание, господа.

Антонина Павловна. Первые лучи солнца… Да, я забыла сказать, Петр Николаевич. Это из цикла моих «Озаренных Озер». Вы, может быть, читали… Первые лучи солнца, играя и как будто резвясь, пробно пробежали хроматической гаммой по глади озера, перешли на клавиши камышей и замерли посреди темно-зеленой осоки. На этой осоке, поджав одно крыло, а другое…

Входят Ревшин и Мешаев: румяный блондин с букетом таких же роз.

Ревшин. Вот, Любовь Ивановна, это, кажется, последний. Устал… Дайте…

Любовь. Ш-ш!.. Садитесь, Осип Михеевич, – мама читает сказку.

Мешаев. Можно прервать чтение буквально на одну секунду? Дело в том, что я принес сенсационное известие.

Несколько голосов. Что случилось? Говорите! Это интересно!

Мешаев. Любовь Ивановна! Алексей Максимович! Вчера вечером. Вернулся. Из тюрьмы. Барбашин!

Общий смех.

Писатель. Все? Дорогой мой, об этом знают уже в родильных приютах. Н-да, – обарбашились…

Мешаев. В таком случае ограничусь тем, что поздравлю вас с днем рождения, уважаемая Антонина Павловна. (Вынимает шпаргалку.) Желаю вам еще долго-долго развлекать нас вашим прекрасным женским дарованием. Дни проходят, но книги, книги, Антонина Павловна, остаются на полках, – и великое дело, которому вы бескорыстно служите, воистину велико и обильно, – и каждая строка ваша звенит и звенит в наших умах и сердцах вечным рефреном. Как хороши, как свежи были розы! (Подает ей розы.)

Аплодисменты.

Антонина Павловна. Спасибо на добром слове, милый Осип Михеевич. Но что же вы один, – вы ведь обещали привести деревенского брата?

Мешаев. А я думал, что он уже здесь, у вас. Очевидно, опоздал на поезд и приедет с вечерним. Жаль: я специально хотел вас всех позабавить нашим разительным сходством. Однако читайте, читайте!

Писатель. Просим. Вы, господа, разместитесь поудобнее. Это, вероятно, надолго. Тесней, тесней.

Все отодвигаются немного вглубь.

Антонина Павловна. На этой осоке, поджав одно крыло, а другое широко расправив, лежал мертвый лебедь. Глаза его были полураскрыты, на длинных ресницах еще сверкали слезы. А между тем восток разгорался, и аккорды солнца все ярче гремели по широкому озеру. Листья от каждого прикосновения длинных лучей, от каждого легковейного дуновения…

Она читает с ясным лицом, но как бы удалилась в своем кресле, так что голос ее перестает быть слышен, хотя губы движутся и рука переворачивает страницы. Вокруг нее слушатели, тоже порвавшие всякую связь с авансценой, сидят в застывших полусонных позах: Ревшин застыл с бутылкой шампанского между колен. Писатель прикрыл глаза рукой. Собственно, следовало бы, чтобы спустилась прозрачная ткань или средний занавес, на котором вся их группировка была бы нарисована с точным повторением поз.

Трощейкин и Любовь быстро выходят вперед на авансцену.

Любовь. Алеша, я не могу больше.

Трощейкин. И я не могу…

Любовь. Наш самый страшный день…

Трощейкин….Наш последний день…

Любовь….Обратился в фантастический фарс. От этих крашеных призраков нельзя ждать ни спасения, ни сочувствия.

Трощейкин. Нам нужно бежать…

Любовь. Да, да, да!

Трощейкин….Бежать, – а почему-то медлим под пальмами сонной Вампуки. Я чувствую, что надвигается…

Любовь. Опасность. Но какая? О, если б ты мог понять!

Трощейкин….Опасность столь же реальная, как наши руки, плечи, щеки. Люба, мы совершенно одни.

Любовь. Да, одни. Но это два одиночества, и оба совсем круглы. Пойми меня!

Трощейкин. Одни на этой узкой освещенной сцене. Сзади – театральная ветошь всей нашей жизни, замерзшие маски второстепенной комедии, а спереди – темная глубина и глаза, глаза, глаза, глядящие на нас, ждущие нашей гибели.

Любовь. Ответь быстро: ты знаешь, что я тебе неверна?

Трощейкин. Знаю. Но ты меня никогда не покинешь.

Любовь. Ах, мне так жаль иногда, так жаль. Ведь не всегда так было.

Трощейкин. Держись, Люба!

Любовь. Наш маленький сын сегодня разбил мячом зеркало. Алеша, держи меня ты. Не отпускай.

Трощейкин. Плохо вижу… Все опять начинает мутнеть. Перестаю тебя чувствовать. Ты снова сливаешься с жизнью. Мы опять опускаемся. Люба, все кончено!

Любовь. Онегин, я тогда моложе, я лучше… Да, я тоже ослабела. Не помню… А хорошо было на этой мгновенной высоте.

Трощейкин. Бредни. Выдумки. Если сегодня мне не достанут денег, я ночи не переживу.

Любовь. Смотри, как странно: Марфа крадется к нам из двери. Смотри, какое у нее страшное лицо. Нет, ты посмотри! Она ползет с каким-то страшным известием. Она едва может двигаться…

Трощейкин (к Марфе). Он? Говорите же: он пришел?

Любовь (хлопает в ладоши и смеется). Она кивает! Алешенька, она кивает!

Входит Щель: сутулый, в темных очках.

Щель. Простите… Меня зовут Иван Иванович Щель. Ваша полоумная прислужница не хотела меня впускать. Вы меня не знаете, – но вы, может быть, знаете, что у меня есть оружейная лавка против Собора.

Трощейкин. Я вас слушаю.

Щель. Я почел своей обязанностью явиться к вам. Мне надо сделать вам некое предупреждение.

Трощейкин. Приблизьтесь, приблизьтесь. Цып-цып-цып.

Щель. Но вы не одни… Это собрание…

Трощейкин. Не обращайте внимания… Это так – мираж, фигуранты, ничто. Наконец, я сам это намалевал. Скверная картина – но безвредная.

Щель. Не обманывайте меня. Вон тому господину я продал в прошлом году охотничье ружье.

Любовь. Это вам кажется. Поверьте нам! Мы знаем лучше. Мой муж написал это в очень натуральных красках. Мы одни. Можете говорить свободно.

Щель. В таком случае позвольте вам сообщить… Только что узнав, кто вернулся, я с тревогой припомнил, что нынче в полдень у меня купили пистолет системы «браунинг».

Средний занавес поднимается, голос чтицы громко заканчивает: «…и тогда лебедь воскрес». Ревшин откупоривает шампанское. Впрочем, шум оживления сразу пресекается.

Трощейкин. Барбашин купил?

Щель. Нет, – покупатель был господин Аршинский. Но я вижу, вы понимаете, кому предназначалось оружье.

Занавес

ДЕЙСТВИЕ ТРЕТЬЕ
Опять мастерская. Мячи на картине дописаны. Любовь одна. Смотрит в окно, затем медленно заводит стору. На столике забытая Ревшиным с утра коробочка папирос. Закуривает. Садится. Мышь (иллюзия мыши), пользуясь тишиной, выходит из щели, и Любовь следит за ней с улыбкой; осторожно меняет положение тела, нагибаясь вперед, но вот – мышь укатилась. Слева входит Марфа.

Любовь. Тут опять мышка.

Марфа. А на кухне тараканы. Все одно к одному.

Любовь. Что с вами?

Марфа. Да что со мной может быть… Если вам больше сегодня ничего не нужно, Любовь Ивановна, я пойду.

Любовь. Куда это вы собрались?

Марфа. Переночую у брата, а завтра уж отпустите меня совсем на покой. Мне у вас оставаться страшно. Я старуха слабая, а у вас в доме нехорошо.

Любовь. Ну, это вы недостаточно сочно сыграли. Я вам покажу, как надо. «Уж простите меня… Я старуха слабая, кволая… Боязно мне… Дурные тут ходют…» Вот так. Это, в общем, очень обыкновенная роль… По мне, можете убираться на все четыре стороны.

Марфа. И уберусь, Любовь Ивановна, и уберусь. Мне с помешанными не житье.

Любовь. А вам не кажется, что это большое свинство? Могли бы хоть эту ночь остаться.

Марфа. Свинство? Свинств я навидалась вдосталь. Тут кавалер, там кавалер…

Любовь. Совсем не так, совсем не так. Больше дрожи и негодования. Что-нибудь с «греховодницей».

Марфа. Я вас боюсь, Любовь Ивановна. Вы бы доктора позвали.

Любовь. Дохтура, дохтура, – а не «доктора». Нет, я вами решительно недовольна. Хотела вам дать рекомендацию: годится для роли сварливой служанки, – а теперь вижу, не могу дать.

Марфа. И не нужно мне вашей рукомандации.

Любовь. Ну, это немножко лучше… Но теперь – будет. Прощайте.

Марфа. Убивцы ходют. Ночка недобрая.

Любовь. Прощайте!

Марфа. Ухожу, ухожу. А завтра вы мне заплатите за два последних месяца. (Уходит.)

Любовь. Онегин, я тогда моложе… я лучше, кажется… Какая мерзкая старуха! Нет, вы видели что-нибудь подобное! Ах, какая…

Справа входит Трощейкин.

Трощейкин. Люба, все кончено! Только что звонил Баумгартен: денег не будет.

Любовь. Я прошу тебя… Не волнуйся все время так. Это напряжение невыносимо.

Трощейкин. Через неделю обещает. Очень нужно! Для чего? На том свете на чаи раздавать?

Любовь. Пожалуйста, Алеша… У меня голова трещит.

Трощейкин. Да, – но что делать? Что делать?

Любовь. Сейчас половина девятого. Мы через час ляжем спать. Вот и все. Я так устала от сегодняшнего кавардака, что прямо зубы стучат.

Трощейкин. Ну, это – извините. У меня будет еще один визит сегодня. Неужели ты думаешь, что я это так оставлю? Пока не буду уверен, что никто к нам ночью не ворвется, я спать не лягу, – дудки.

Любовь. А я лягу. И буду спать. Вот – буду.

Трощейкин. Я только теперь чувствую, какие мы нищие, беспомощные. Жизнь как-то шла, и бедность не замечалась. Слушай, Люба. Раз все так складывается, то единственный выход – принять предложение Ревшина.

Любовь. Какое-такое предложение Ревшина?

Трощейкин. Мое предложение, собственно. Видишь ли, он дает мне деньги на отъезд и все такое, а ты временно поселишься у его сестры в деревне.

Любовь. Прекрасный план.

Трощейкин. Конечно прекрасный. Я другого разрешения вопроса не вижу. Мы завтра же отправимся, – если переживем ночь.

Любовь. Алеша, посмотри мне в глаза.

Трощейкин. Оставь. Я считаю, что это нужно сделать, хотя бы на две недели. Отдохнем, очухаемся.

Любовь. Так позволь тебе сказать. Я не только никогда не поеду к ревшинской сестре, но вообще отсюда не двинусь.

Трощейкин. Люба, Люба, Люба. Не выводи меня из себя. У меня сегодня нервы плохо слушаются. Ты, очевидно, хочешь погибнуть… Боже мой, уже совсем ночь. Смотри, я никогда не замечал, что у нас ни одного фонаря перед домом нет. Посмотри, где следующий. Луна бы скорее вышла.

Любовь. Могу тебя порадовать: Марфа просила расчета. И уже ушла.

Трощейкин. Так. Так. Крысы покидают корабль. Великолепно… Я тебя на коленях умоляю, Люба: уедем завтра. Ведь это глухой ад. Ведь сама судьба нас выселяет. Хорошо, – предположим, будет при нас сыщик, но нельзя же его посылать в лавку. Значит, надо завтра искать опять прислугу, как-то хлопотать, твою дуру-сестру просить… Это заботы, которые я не в силах вынести при теперешнем положении. Ну Любушка, ну детка моя, ну что тебе стоит. Ведь иначе Ревшин мне не даст, – это же вопрос жизни, а не вопрос мещанских приличий.

Любовь. Скажи мне, ты когда-нибудь задумывался над вопросом, почему тебя не любят?

Трощейкин. Кто не любит?

Любовь. Да никто не любит; ни один черт не одолжит тебе ни копейки. А многие относятся к тебе просто с каким-то отвращением.

Трощейкин. Что за вздор. Наоборот, ты сама видела, как сегодня все заходили, интересовались, советовали…

Любовь. Не знаю… Я следила за твоим лицом, пока мама читала свою вещицу, и мне казалось, я понимаю, о чем ты думаешь и каким ты себя чувствуешь одиноким. Мне показалось, мы даже переглянулись с тобой, – как когда-то, очень давно, переглядывались. А теперь мне сдается, что я ошиблась, что ты не чувствовал ничего, а только все по кругу думал, даст ли тебе Баумгартен эти гроши на бегство.

Трощейкин. Охота тебе мучить меня, Люба.

Любовь. Я не хочу тебя мучить. Я хочу поговорить хоть раз с тобой серьезно.

Трощейкин. Слава Богу, – а то ты как дитя относишься к опасности.

Любовь. Нет, я не об этой опасности собираюсь говорить, – а вообще о нашей жизни с тобой.

Трощейкин. А – нет, это – уволь. Мне сейчас не до женских разговоров, я знаю эти разговоры, с подсчитыванием обид и подведением идиотских итогов. Меня сейчас больше интересует, почему не идет этот проклятый сыщик. Ах, Люба, да понимаешь ли ты, что мы находимся в смертельной, смертельной…

Любовь. Перестань разводить истерику! Мне за тебя стыдно. Я всегда знала, что ты трус. Никогда не забуду, как ты стал накрываться вот этим ковриком, когда он стрелял.

Трощейкин. На этом коврике, Люба, была моя кровь. Ты забываешь это: я упал, я был тяжело ранен… Да, кровь. Вспомни, вспомни, мы его потом отдавали в чистку.

Любовь. Ты всегда был трусом. Когда мой ребенок умер, ты боялся его бедной маленькой тени и принимал на ночь валерьянку. Когда тебя хамским образом облаял какой-то брандмайор за портрет, за ошибку в мундире, ты смолчал и переделал. Когда однажды мы шли по Заводской и два каких-то гогочущих хулигана плыли сзади и разбирали меня по статям, ты притворился, что ничего не слышишь, а сам был бледен как… как телятина.

Трощейкин. Продолжай, продолжай. Мне становится интересно! Боже мой, до чего ты груба! До чего ты груба!

Любовь. Таких случаев был миллион, но, пожалуй, самым изящным твоим жестом в этом жанре было, когда ты воспользовался беспомощностью врага, чтобы ударить его по щеке. Впрочем, ты даже, кажется, не попал, а хватил по руке бедного Мишу.

Трощейкин. Великолепно попал – можешь быть совершенно спокойна. Еще как попал! Но пожалуйста, пожалуйста, продолжай. Мне крайне любопытно, до чего ты можешь договориться. И это сегодня… когда случилось страшное событие, перевернувшее все… Злая, неприятная баба.

Любовь. Слава Богу, что оно случилось, это событие. Оно здорово нас встряхнуло и многое осветило. Ты черств, холоден, мелочен, нравственно вульгарен, ты эгоист, какого свет еще не видал… Ну а я тоже хороша в своем роде. Только не потому, что я «торговка костьем», как вы изволили выразиться. Если я груба и резка, то это ты меня сделал такой. Ах, Алеша, если бы ты не был так битком набит самим собой, до духоты, до темноты, – ты, вероятно, увидел бы, что из меня сделалось за эти последние годы и в каком я состоянии сейчас.

Трощейкин. Люба, я сдерживаю себя, – сдержись и ты. Я понимаю, что эта зверская ночь выбивает из строя и заставляет тебя говорить зверские вещи. Но возьми себя в руки.

Любовь. Нечего взять – все распалось.

Трощейкин. Ничего не распалось. Что ты фантазируешь? Люба, опомнись! Если мы иногда… ну, орем друг на друга, – то это не значит, что мы с тобой несчастны. А сейчас мы как два затравленных животных, которые грызутся только потому, что им тесно и страшно.

Любовь. Нет, неправда. Неправда. Дело не в наших ссорах. Я даже больше тебе скажу: дело не в тебе. Я вполне допускаю, что ты был счастлив со мной, потому что в самом большом несчастье такой эгоист, как ты, всегда отыщет себе последний верный оплот в себе самом. Я отлично знаю, что, случись со мной что-нибудь, ты бы, конечно, очень огорчился, – но вместе с тем быстренько перетасовал бы свои чувства, чтобы посмотреть, не выскочит ли какой-нибудь для тебя козырек, какая-нибудь выгода, – о, совсем маленькая! – из факта моей гибели. И нашел бы, нашел бы! Хотя бы то, что жизнь стала бы ровно вдвое дешевле. Нет-нет, я знаю, это было бы совсем подсознательно и не так грубо, а просто маленькая мысленная субсидия в критический момент… Это очень страшно сказать, но, когда мальчик умер, вот я убеждена, что ты подумал о том, что одной заботой меньше. Нигде нет таких жохов, как среди людей непрактичных. Но, конечно, я допускаю, что ты меня любишь по-своему.

Трощейкин. Это, вероятно, мне все снится: эта комната, эта дикая ночь, эта фурия. Иначе я отказываюсь понимать.

Любовь. А твое искусство! Твое искусство… Сначала я действительно думала, что ты чудный, яркий, драгоценный талант, но теперь я знаю, чего ты стоишь.

Трощейкин. Это что такое? Этого я еще не слыхал.

Любовь. Вот услышишь. Ты ничто, ты волчок, ты пустоцвет, ты пустой орех, слегка позолоченный, и ты никогда ничего не создашь, а всегда останешься тем, что ты есть, провинциальным портретистом с мечтой о какой-то лазурной пещере.

Трощейкин. Люба! Люба! Вот это… по-твоему, плохо? Посмотри. Это – плохо?

Любовь. Не я так сужу, а все люди так о тебе судят. И они правы, потому что надо писать картины для людей, а не для услаждения какого-то чудовища, которое сидит в тебе и сосет.

Трощейкин. Люба, не может быть, чтобы ты говорила серьезно. Как же иначе, – конечно, нужно писать для моего чудовища, для моего солитера, только для него.

Любовь. Ради Бога, не начинай рассуждать. Я устала и сама не знаю, что говорю, а ты придираешься к словам.

Трощейкин. Твоя критика моего искусства, то есть самого моего главного и неприкосновенного, так глупа и несправедлива, что все прочие твои обвинения теряют смысл. Мою жизнь, мой характер можешь поносить сколько хочешь, заранее со всем соглашаюсь, – но вот это находится вне твоей компетенции. Так что лучше брось.

Любовь. Да, говорить мне с тобой не стоит.

Трощейкин. Совершенно не стоит. Да сейчас и не до этого. Нынешняя ночь меня куда больше тревожит, чем вся наша вчерашняя жизнь. Если ты устала и у тебя заходит ум за разум, то молчи, а не… Люба, Люба, не мучь меня больше, чем я сам мучусь.

Любовь. О чем тебе мучиться? Ах, как тебе не совестно. Если даже представить себе маловероятное, – что Леонид Барбашин сейчас проломит дверь, или влезет в это окно, или выйдет как тень из-за той ширмы, – если бы даже это случилось, то, поверь, у меня есть простейший способ сразу все повернуть в другую сторону.

Трощейкин. В самом деле?

Любовь. О да!

Трощейкин. А именно?

Любовь. Хочешь знать?

Трощейкин. Скажи, скажи.

Любовь. Так вот что я сделаю: я крикну ему, что я его люблю, что все было ошибкой, что я готова с ним бежать на край света…

Трощейкин. Да… немного того… мелодрама? Не знаю… А вдруг он не поверит, поймет, что хитрость? Нет, Люба, как-то не выходит. Звучит как будто логично, но… Нет, он обидится и тут же убьет.

Любовь. Вот все, что ты можешь мне сказать по этому поводу?

Трощейкин. Нет-нет, это все не то. Нет, Люба, – как-то нехудожественно, плоско… Не знаю… Тебе не кажется, что там кто-то стоит, на той стороне? Там, дальше. Или это только тень листвы под фонарем?

Любовь. Это все, Алеша?

Трощейкин. Да, только тень.

Любовь. Ну ты совсем как младенец из «Лесного Царя». И главное – это все было уже раз, все-все так было, ты сказал «тень», я сказала «младенец», и на этом вошла мама.

Антонина Павловна. Я пришла с вами попрощаться. Хочу раньше лечь сегодня.

Любовь. Да, я тоже устала.

Антонина Павловна. Какая ночь… Ветер как шумит…

Трощейкин. Ну, это по меньшей мере странно: на улице, можно сказать, лист не шелохнется.

Антонина Павловна. Значит, это у меня в ушах.

Трощейкин. Или шепот музы.

Любовь. Алеша, сократись.

Трощейкин. Как хорошо и приятно, Антонина Павловна, правда? По городу, – может быть, в двух шагах от нас, – гуляет на воле негодяй, который поклялся убить вашу дочь, а у нас семейный уют, у нас лебеди делают батманы, у нас машиночка пишущая постукивает…

Любовь. Алеша, перестань моментально!

Антонина Павловна. Милый Алеша, ты меня оскорбить не можешь, а что до опасности – все в Божьих руках.

Трощейкин. Не очень этим рукам доверяю.

Антонина Павловна. Потому-то, голубчик, ты такой жалкий и злой.

Любовь. Господа, бросьте ссориться.

Трощейкин. Ну что ж, Антонина Павловна, не всем дана буддийская мудрость.

Звонок.

Трощейкин. А, слава Богу. Это мой сыщик. Слушай, Люба, я знаю, что это глупо, но я боюсь отпереть.

Любовь. Хорошо, я отопру.

Трощейкин. Нет-нет, погоди, как бы это сделать…

Антонина Павловна. А разве Марфа уже спит?

Любовь. Марфа ушла. Алеша, пусти мою руку.

Антонина Павловна. Я отопру. Оставайтесь здесь. Меня Барбашиным не испугаешь.

Трощейкин. Спросите сперва через дверь.

Любовь. Я с тобой, мамочка.

Опять звонок. Антонина Павловна уходит направо.

Трощейкин. Странно. Почему он так энергично звонит? Как неприятно… Нет, Люба, я тебя все равно не пущу.

Любовь. Нет, ты меня пустишь.

Трощейкин. Оставь. Не вырывайся. Я ничего не слышу.

Любовь. Ты мне делаешь больно.

Трощейкин. Да ты не вертись. Дай послушать. Что это? Слышишь?

Любовь. Какая ты дрянь, Алеша!

Трощейкин. Люба, уйдем лучше! (Тащит ее налево.)

Любовь. Вот трус…

Трощейкин. Мы успеем по черному ходу… Не смей! Стой!

Она вырывается. Одновременно входит справа Антонина Павловна.

Антонина Павловна. Знаешь, Любуша, в передней до сих пор хрустит под ногами.

Трощейкин. Кто это был?

Антонина Павловна. К тебе. Говорит, что ты его вызвал из сыскного бюро.

Трощейкин. А, так я и думал.

Трощейкин уходит.

Антонина Павловна. Довольно странный персонаж. Сразу пошел в уборную.

Любовь. Напрасно ты его впустила.

Антонина Павловна. Как же я его могла не впустить, если Алеша его заказал? Должна тебе сказать, Люба, мне искренне жаль твоего мужа.

Любовь. Ах, мама, не будем все время кусаться.

Антонина Павловна. Какой у тебя усталый вид… Ложись, милочка.

Любовь. Да, я скоро пойду. Мы еще, вероятно, будем додираться с Алешей. Что это за манера – звать сыщика в дом.

Трощейкин возвращается.

Трощейкин. Антонина Павловна, где он? Что вы с ним сделали? Его нигде нет.

Антонина Павловна. Я тебе сказала, что он пошел руки мыть.

Трощейкин. Вы мне ничего не сказали.

Трощейкин уходит.

Антонина Павловна. А я, знаешь, Любинька, пойду лягу. Спокойной ночи. Хочу тебя поблагодарить, душенька…

Любовь. За что?

Антонина Павловна. Да вот за то, как справили мой день рождения. По-моему, все было очень удачно, правда?

Любовь. Конечно удачно.

Антонина Павловна. Было много народу. Было оживленно. Даже эта Шнап была ничего.

Любовь. Ну, я очень рада, что тебе было приятно… Мамочка!

Антонина Павловна. А?

Любовь. Мамочка, у меня ужасная мысль! Ты уверена, что это пришел сыщик, а не кто-нибудь… другой?

Антонина Павловна. Глупости. Он мне сразу сунул свою фотографию. Я ее, кажется, передала Алеше. Ах нет, вот она.

Любовь. Что за дичь… Почему он раздает свои портреты?

Антонина Павловна. Не знаю, – вероятно, у них так полагается…

Любовь. Почему он в средневековом костюме? Что это – король Лир? «Моим поклонникам с поклоном». Что за ерунда, в самом деле?

Антонина Павловна. Сказал, что от сыскного бюро, – больше ничего не знаю. Вероятно, это какой-нибудь знак, пароль… А ты слышала, как наш писатель выразился о моей сказке?

Любовь. Нет.

Антонина Павловна. Что это нечто среднее между стихотворением в прозе и прозой в стихах. По-моему, комплимент. Как ты думаешь?

Любовь. Разумеется, комплимент.

Антонина Павловна. Ну а тебе понравилось?

Любовь. Очень.

Антонина Павловна. Только некоторые места или все?

Любовь. Все, все. Мамочка, я сейчас зарыдаю. Иди спать, пожалуйста.

Антонина Павловна. Хочешь моих капель?

Любовь. Я ничего не хочу. Я хочу умереть.

Антонина Павловна. Знаешь, что мне напоминает твое настроение?

Любовь. Ах, оставь, мамочка…

Антонина Павловна. Нет, это странно… Вот когда тебе было девятнадцать лет, и ты бредила Барбашиным и приходила домой ни жива ни мертва, и я боялась тебе сказать слово…

Любовь. Значит, и теперь бойся.

Антонина Павловна. Обещай мне, что ты ничего не сделаешь опрометчивого, неразумного. Обещай мне, Любинька!

Любовь. Какое тебе дело? Отстань ты от меня.

Антонина Павловна. Я совсем не того опасаюсь, чего Алеша. У меня совсем другой страх.

Любовь. А я тебе говорю: отстань! Ты живешь в своем мире, а я в своем. Не будем налаживать междупланетное сообщение. Все равно ничего не выйдет.

Антонина Павловна. Мне очень грустно, что ты так замыкаешься в себе. Я часто думаю, что ты несправедлива к Алеше. Он все-таки очень хороший и обожает тебя.

Любовь. Что это: тактический маневр?

Антонина Павловна. Нет, просто я вспоминаю некоторые вещи. Твое тогдашнее сумасшествие и то, что папа тебе говорил.

Любовь. Спокойной ночи.

Антонина Павловна. И вот все это как-то повторяется. Ну, помоги тебе Бог справиться и теперь с этим.

Любовь. Перестань, перестань, перестань… Ты меня сама вовлекаешь в какую-то мутную, липкую, пошлую обстановку чувств. Я не хочу! Какое тебе дело до меня? Алеша лезет со своими страхами, а ты со своими. Оставьте меня. Не трогайте меня. Кому какое дело, что меня шесть лет медленно сжимали и вытягивали, пока я не превратилась в какую-то роковую уездную газель – с глазами и больше ни с чем? Я не хочу. И главное, какое ты имеешь право меня допрашивать? Ведь тебе решительно все равно, – ты просто входишь в ритм и потом не можешь остановиться…

Антонина Павловна. Один только вопрос, и я пойду спать: ты с ним увидишься?

Любовь. Я ему с няней пошлю французскую записку, я к нему побегу, я брошу мужа, я…

Антонина Павловна. Люба, ты… ты шутишь?

Любовь. Да. Набросок третьего действия.

Антонина Павловна. Дай Бог, чтобы он тебя разлюбил за эти годы, а то хлопот не оберешься.

Любовь. Мама, перестань. Слышишь, перестань!

Трощейкин входит справа и обращается назад в дверь.

Трощейкин. Сюда, пожалуйста…

Антонина Павловна (к Любови). Спокойной ночи. Храни тебя Бог.

Трощейкин. Что вы там в коридоре застряли? Это просто старые журналы, хлам, – оставьте.

Антонина Павловна. Спокойной ночи, Алеша.

Трощейкин. Спите, спите. (В дверь.) Пожалуйте сюда.

Антонина Павловна уходит, входит Барбошин: костюм спортивный, в клетку, с английскими шароварами, но голова трагического актера и длинные седовато-рыжие волосы. Он движется медленно и крупно. Торжественно-рассеян. Сыщик с надрывом. Войдя, он глубоко кланяется Любови.

Барбошин. Не вам, не вам кланяюсь, а всем женам, обманываемым, душимым, сжигаемым, и прекрасным изменницам прошлого века, под густыми, как ночь, вуалями.

Трощейкин. Вот это моя мастерская. Покушение случилось здесь. Боюсь, что именно эта комната будет его притягивать.

Барбошин. Дитя! О, обаятельная, обывательская наивность! Нет, место преступления привлекало преступников только до тех пор, пока этот факт не стал достоянием широкой публики. Когда дикое ущелье превращается в курорт, орлы улетают. (Опять глубоко кланяется Любови.) Еще кланяюсь женам молчаливым, задумчивым… женской загадке кланяюсь…

Любовь. Алеша, что этому господину от меня нужно?

Трощейкин (тихо). Не бойся, все хорошо. Это лучший агент, которого мне могло дать здешнее бюро частного сыска.

Барбошин. Предупреждаю влюбленных, что я научен слышать апартэ яснее, чем прямую речь. Меня этот башмак давно беспокоит. (Стаскивает его.)

Трощейкин. Я еще хотел, чтобы вы исследовали окно.

Барбошин (исследуя башмак). Так и знал: гвоздь торчит. Да, вы правильно охарактеризовали меня вашей супруге. Последний весенний сезон был особенно для меня удачен. Молоточек, что-нибудь… Хорошо, дайте это… Между прочим, у меня было одно интереснейшее дело, как раз на вашей улице. Ультраадюльтер, типа Б, серии восемнадцатой. К сожалению, по понятным причинам профессиональной этики, я не могу вам назвать никаких имен. Но вы, вероятно, ее знаете: Тамара Георгиевна Грекова, двадцати трех лет, блондинка с болонкой.

Трощейкин. Окно, пожалуйста…

Барбошин. Извините, что ограничиваюсь полунамеками. Тайна исповеди. Но к делу, к делу. Что вам не нравится в этом отличном окошке?

Трощейкин. Смотрите: совсем рядом водосточная труба, и по ней легко можно взобраться.

Барбошин. Контрклиент может себе сломать шею.

Трощейкин. Он ловок, как обезьяна!

Барбошин. В таком случае могу вам посоветовать один секретный прием, применяемый редко, но с успехом. Вы будете довольны. Следует приделать так называемый фальшкарниз, то есть карниз или подоконник, который срывается от малейшего нажима. Продается с гарантией на три года. Вывод ясен?

Трощейкин. Да, но как это сделать… Нужно звать рабочих… Сейчас поздно!

Барбошин. Это вообще не так важно: все равно я буду до рассвета, как мы условились, ходить у вас под окнами. Между прочим, вам будет довольно любопытно смотреть, как я это делаю. Поучительно и увлекательно. В двух словах: только пошляки ходят маятником, а я делаю так. (Ходит.) Озабоченно иду по одной стороне, потом перехожу на другую по обратной диагонали… Вот… И так же озабоченно – по другой стороне. Получается сначала латинское «н». Затем перехожу по обратной диагонали накрест… Так… Опять – к исходной точке, и все повторяю сначала. Теперь вы видите, что я по обеим панелям всегда продвигаюсь только в одном направлении, чем достигается незаметность и естественность. Это способ доктора Рубини. Есть и другие.

Любовь. Алеша, отошли его. Мне неприятно. Я сейчас буду кричать.

Барбошин. Вы можете абсолютно не волноваться, мадам. Можете спокойно лечь спатки, а в случае бессонницы наблюдать за мной из окна. Сегодня луна, и получится эффектно. Еще одно замечание: обычно беру задаток, а то бывает, что охраняемый ни с того ни с сего исчезает… Но вы так хороши и ночь такая лунная, что я как-то стесняюсь поднимать этот вопрос.

Трощейкин. Ну, спасибо. Это все очень успокоительно.

Барбошин. Что еще? Слушайте, что это за картины? Уверены ли вы, что это не подделка?

Трощейкин. Нет, это мое. Я сам написал.

Барбошин. Значит, подделка! Вы бы, знаете, все-таки обратились к эксперту. А скажите, что вы желаете, чтобы я завтра предпринял?

Трощейкин. Утром, около восьми, поднимитесь ко мне. Вот вам, кстати, ключ. Мы тогда решим, что дальше.

Барбошин. Планы у меня грандиознейшие! Знаете ли вы, что я умею подслушивать мысли контрклиента? Да, я буду завтра ходить по пятам его намерений. Как его фамилия? Вы мне, кажется, говорили… Начинается на «ш». Не помните?

Трощейкин. Леонид Викторович Барбашин.

Барбошин. Нет-нет, не путайте, Барбошин, Альфред Афанасьевич.

Любовь. Алеша, ты же видишь… Он больной.

Трощейкин. Человека, который нам угрожает, зовут Барбашин.

Барбошин. А я вам говорю, что моя фамилия Барбошин. Альфред Барбошин. Причем это одно из моих многих настоящих имен. Да-да… Дивные планы! О, вы увидите! Жизнь будет прекрасна. Жизнь будет вкусна. Птицы будут петь среди клейких листочков, слепцы услышат, прозреют глухонемые. Молодые женщины будут поднимать к солнцу своих малиновых младенцев. Вчерашние враги будут обнимать друг друга. И врагов своих врагов. И врагов их детей. И детей врагов. Надо только верить… Теперь ответьте мне прямо и просто: у вас есть оружье?

Трощейкин. Увы, нет! Я бы достал, но я не умею обращаться. Боюсь даже тронуть. Поймите: я художник, я ничего не умею.

Барбошин. Узнаю в вас мою молодость. И я был таков – поэт, студент, мечтатель… Под каштанами Гейдельберга я любил амазонку… Но жизнь меня научила многому. Ладно. Не будем бередить прошлого. (Поет.) «Начнем, пожалуй…» Пойду, значит, ходить под вашими окнами, пока над вами будут витать Амур, Морфей и маленький Бром. Скажите, господин, у вас не найдется папироски?

Трощейкин. Я сам некурящий, но… где-то я видел… Люба, Ревшин утром забыл тут коробку. Где она? А, вот.

Барбошин. Это скрасит часы моего дозора. Только проведите меня черным ходом, через двор. Это корректнее.

Трощейкин. А, в таком случае пожалуйте сюда.

Барбошин (с глубоким поклоном к Любови). Кланяюсь еще всем непонятым…

Любовь. Хорошо, я передам.

Барбошин. Благодарю вас.

Уходит с Трощейкиным налево. Любовь несколько секунд одна. Трощейкин поспешно возвращается.

Трощейкин. Спички! Где спички! Ему нужны спички.

Любовь. Ради Бога, убери его скорей! Где он?

Трощейкин. Я его оставил на черной лестнице. Провожу его и сейчас вернусь. Не волнуйся. Спички!

Любовь. Да вот – перед твоим носом.

Трощейкин. Люба, не знаю, как ты, но я себя чувствую гораздо бодрее после этого разговора. Он, по-видимому, большой знаток своего дела и какой-то ужасно оригинальный и уютный. Правда?

Любовь. По-моему, он сумасшедший. Ну иди, иди.

Трощейкин. Я сейчас.

Трощейкин убегает налево.

Секунды три Любовь одна. Раздается звонок. Она сперва застывает, – и затем быстро уходит направо. Сцена пуста. В открытую дверь слышно, как говорит Мешаев Второй, – и вот он входит, с корзиной яблок, сопровождаемый Любовью. Его внешность явствует из последующих реплик.

Мешаев Второй. Так я, наверное, не ошибся? Здесь обитает госпожа Опаяшина?

Любовь. Да, это моя мать.

Мешаев Второй. А, очень приятно!

Любовь. Можете поставить сюда…

Мешаев Второй. Нет, зачем, – я просто на пол… Понимаете, какая штука: брат мне наказал явиться сюда, как только приеду. Он уже тут? Неужели я первый гость?

Любовь. Собственно, вас ждали днем, к чаю. Но это ничего. Я сейчас посмотрю, – мама, вероятно, еще не спит.

Мешаев Второй. Боже мой, значит, случилась путаница? Экая история! Простите… Я страшно смущен. Не будите ее, пожалуйста. Вот я принес яблочков, – и передайте ей, кроме того, мои извинения. А я уж пойду…

Любовь. Да нет, что вы, садитесь. Если она только не спит, она будет очень рада.

Входит Трощейкин и замирает.

Любовь. Алеша, это брат Осипа Михеевича.

Трощейкин. Брат? А, да, конечно. Пожалуйста.

Мешаев Второй. Мне так совестно… Я не имею чести лично знать госпожу Опаяшину. Но несколько дней тому назад я известил Осипа, что приеду сюда по делу, а он мне вчера в ответ: вали прямо с вокзала на именины, там, дескать, встретимся.

Любовь. Я сейчас ей скажу.

Любовь уходит.

Мешаев Второй. Так как я писал ему, что приеду с вечерним скорым, то из его ответа я, естественно, заключил, что прием у госпожи Опаяшиной именно вечером. Либо я переврал час прихода поезда, либо он прочел невнимательно – второе вероятнее. Весьма, весьма неудачно. А вы, значит, сын?

Трощейкин. Зять.

Мешаев Второй. А, супруг этой милой дамы. Так-так. Я вижу, вы удивлены моим с братом сходством.

Трощейкин. Ну, знаете, меня сегодня ничто не может удивить. У меня крупные неприятности…

Мешаев Второй. Да, все жалуются. Жили бы в деревне!

Трощейкин. Но, действительно, сходство любопытное.

Мешаев Второй. Сегодня совершенно случайно я встретил одного остряка, которого не видел с юности: он когда-то выразился в том смысле, что меня и брата играет один и тот же актер, но брата хорошо, а меня худо.

Трощейкин. Вы как будто лысее.

Мешаев Второй. Увы! Восковой кумпол, как говорится.

Трощейкин. Простите, что зеваю. Это чисто нервное.

Мешаев Второй. Городская жизнь, ничего не поделаешь. Вот я – безвыездно торчу в своей благословенной глуши – что ж, уже лет десять. Газет не читаю, развожу кур с мохрами, пропасть ребятишек, фруктовые деревья, жена – во! Приехал торговать трактор. Вы что, с моим братом хороши? Или только видели его у бель-мер?

Трощейкин. Да. У бель – парастите, па-пажалста…

Мешаев Второй. Ради Бога. Да… мы с ним не ахти как ладим. Я его давненько не видел, несколько лет, – и признаться, мы разлукой не очень тяготимся. Но раз решил приехать, – неудобно, знаете, – известил. Начинаю думать, что он просто хотел мне свинью подложить: этим ограничивается его понятие о скотоводстве.

Трощейкин. Да, это бывает… Я тоже мало смыслю…

Мешаев Второй. Насколько я понял из его письма, госпожа Опаяшина литераторша? Я, увы, не очень слежу за литературой!

Трощейкин. Ну, это литература такая, знаете… неуследимо бесследная. Ох-ха-а-а.

Мешаев Второй. И она, видимо, тоже рисует.

Трощейкин. Нет, нет. Это моя мастерская.

Мешаев Второй. А, значит, вы живописец! Интересно. Я сам немножко на зимнем досуге этим занимался. Да вот еще – оккультными науками развлекался одно время. Так это ваши картины… Позвольте взглянуть. (Надевает пенсне.)

Трощейкин. Сделайте одолжение. (Пауза.) Эта не окончена.

Мешаев Второй. Хорошо! Смелая кисть.

Трощейкин. Извините меня, я хочу в окно посмотреть.

Мешаев Второй (кладя пенсне обратно в футляр). Досадно. Неприятно. Вашу бель-мер из-за меня разбудят. В конце концов, она меня даже не знает. Проскакиваю под флагом брата.

Трощейкин. Смотрите, как забавно.

Мешаев Второй. Не понимаю. Луна, улица. Это скорее грустно.

Трощейкин. Видите, – ходит. От! Перешел. Опять. Очень успокоительное явление.

Мешаев Второй. Запоздалый гуляка. Тут, говорят, здорово пьют.

Входит Антонина Павловна и Любовь с подносом.

Антонина Павловна. Господи, как похож!

Мешаев Второй. Честь имею… Поздравляю вас… Вот тут я позволил себе… Деревенские.

Антонина Павловна. Ну, это бессовестное баловство. Садитесь, прошу вас. Дочь мне все объяснила.

Мешаев Второй. Мне весьма неловко. Вы, верно, почивали?

Антонина Павловна. О, я полуночница. Ну, рассказывайте. Итак, вы всегда живете в деревне?

Трощейкин. Люба, по-моему, телефон?

Любовь. Да, кажется. Я пойду…

Трощейкин. Нет, я.

Трощейкин уходит.

Мешаев Второй. Безвыездно. Кур развожу, детей пложу, газет не читаю.

Антонина Павловна. Чайку? Или хотите закусить?

Мешаев Второй. Да, собственно…

Антонина Павловна. Люба, там ветчина осталась. Ах, ты уже принесла. Отлично. Пожалуйста. Вас ведь Михеем Михеевичем?

Мешаев Второй. Мерси, мерси. Да, Михеем.

Антонина Павловна. Кушайте на здоровье. Был торт, да гости съели. А мы вас как ждали! Брат думал, что вы опоздали на поезд. Люба, тут сахару мало. (К Мешаеву.) Сегодня, ввиду события, у нас в хозяйстве некоторое расстройство.

Мешаев Второй. События?

Антонина Павловна. Ну да: сегодняшняя сенсация. Мы так волнуемся…

Любовь. Мамочка, господину Мешаеву совершенно неинтересно о наших делах.

Антонина Павловна. А я думала, что он в курсе. Во всяком случае, очень приятно, что вы приехали. В эту нервную ночь приятно присутствие спокойного человека.

Мешаев Второй. Да… Я как-то отвык от ваших городских тревог.

Антонина Павловна. Вы где же остановились?

Мешаев Второй. Да пока что нигде. В гостиницу заеду.

Антонина Павловна. А вы у нас переночуйте. Есть свободная комната. Вот эта.

Мешаев Второй. Я, право, не знаю… Боюсь помешать…

Трощейкин возвращается.

Трощейкин. Ревшин звонил. Оказывается, он и Куприков засели в кабачке недалеко от нас и спрашивают, все ли благополучно. Кажется, напились. Я ответил, что они могут идти спать, раз у нас этот симпатяга марширует перед домом. (К Мешаеву.) Видите, до чего дошло: пришлось нанять ангела-хранителя.

Мешаев Второй. Вот как.

Любовь. Алеша, найди какую-нибудь другую тему…

Трощейкин. Что ты сердишься? По-моему, очень мило, что они позвонили. Твоя сестричка небось не потрудилась узнать, живы ли мы.

Мешаев Второй. Я боюсь, что у вас какие-то семейные неприятности… Кто-нибудь болен… Мне тем более досадно.

Трощейкин. Нет-нет, оставайтесь. Напротив, очень хорошо, что толчется народ. Все равно не до сна.

Мешаев Второй. Вот как.

Антонина Павловна. Дело в том, что… справедливо или нет, – но Алексей Максимович опасается покушения. У него есть враги… Любочка, нужно же человеку что-нибудь объяснить… А то вы мечетесь как безумные… Он Бог знает что может подумать.

Мешаев Второй. Нет, не беспокойтесь. Я понимаю. Я из деликатности. Вот, говорят, во Франции, в Париже, тоже богема, все такое, драки в ресторанах…

Бесшумно и незаметно вошел Барбошин. Все вздрагивают.

Трощейкин. Что вы так пугаете? Что случилось?

Барбошин. Передохнуть пришел.

Антонина Павловна (к Мешаеву). Сидите, сидите. Это так. Агент.

Трощейкин. Вы что-нибудь заметили? Может быть, вы хотите со мной поговорить наедине?

Барбошин. Нет, господин. Попросту хочется немного света, тепла… Ибо мне стало не по себе. Одиноко, жутко. Нервы сдали… Мучит воображение, совесть неспокойна, картины прошлого…

Любовь. Алеша, или он, или я. Дайте ему стакан чаю, а я пойду спать.

Барбошин (к Мешаеву). Ба! Этто кто? Вы как сюда попали?

Мешаев Второй. Я? Да что ж… Обыкновенно, дверным манером.

Барбошин (к Трощейкину). Господин, я это рассматриваю как личное оскорбление. Либо я вас охраняю и контролирую посетителей, либо я ухожу, и вы принимаете гостей… Или это, может быть, конкурент?

Трощейкин. Успокойтесь. Это просто приезжий. Он не знал. Вот возьмите яблоко и идите, пожалуйста. Нельзя покидать пост. Вы так отлично все это делали до сих пор!..

Барбошин. Мне обещали стакан чаю. Я устал. Я озяб. У меня гвоздь в башмаке. (Повествовательно.) Я родился в бедной семье, и первое мое сознательное воспоминание…

Любовь. Вы получите чая, – но под условием, что будете молчать, молчать абсолютно!

Барбошин. Если просят… Что же, согласен. Я только хотел в двух словах рассказать мою жизнь. В виде иллюстрации. Нельзя?

Антонина Павловна. Люба, как же можно так обрывать человека…

Любовь. Никаких рассказов, – или я уйду.

Барбошин. Ну а телеграмму можно передать?

Трощейкин. Телеграмму? Откуда? Давайте скорее.

Барбошин. Я только что интерцептировал ее носителя, у самого вашего подъезда. Боже мой, Боже мой, куда я ее засунул? А! Есть.

Трощейкин (хватает и разворачивает). «Мысленно присутствую обнимаю поздрав…» Вздор какой. Могли не стараться. (К Антонине Павловне.) Это вам.

Антонина Павловна. Видишь, Любочка, ты была права. Вспомнил Миша!

Мешаев Второй. Становится поздно! Пора на боковую. Еще раз прошу прощения.

Антонина Павловна. А то переночевали бы…

Трощейкин. Во-во. Здесь и ляжете.

Мешаев Второй. Я, собственно…

Барбошин (к Мешаеву). По некоторым внешним приметам, доступным лишь опытному глазу, я могу сказать, что вы служили во флоте, бездетны, были недавно у врача и любите музыку.

Мешаев Второй. Все это совершенно не соответствует действительности.

Барбошин. Кроме того, вы левша.

Мешаев Второй. Неправда.

Барбошин. Ну, это вы скажете судебному следователю. Он живо разберет!

Любовь (к Мешаеву). Вы не думайте, что это у нас приют для умалишенных. Просто нынче был такой день, и теперь такая ночь…

Мешаев Второй. Да я ничего…

Антонина Павловна (к Барбошину). А в вашей профессии есть много привлекательного для беллетриста. Меня очень интересует, как вы относитесь к детективному роману как таковому.

Барбошин. Есть вопросы, на которые я отвечать не обязан.

Мешаев Второй (к Любови). Знаете, странно: вот – попытка этого господина, да еще – одна замечательная встреча, которая у меня только что была, напомнили мне, что я в свое время от нечего делать занимался хиромантией, – так, по-любительски, но иногда весьма удачно.

Любовь. Умеете по руке?..

Трощейкин. О, если бы вы могли предсказать, что с нами будет! Вот мы здесь сидим, балагурим, пир во время чумы, – а у меня такое чувство, что можем в любую минуту взлететь на воздух. (К Барбошину.) Ради Христа, кончайте ваш дурацкий чай!

Барбошин. Он не дурацкий.

Антонина Павловна. Я читала недавно книгу одного индуса. Он приводит поразительные примеры…

Трощейкин. К сожалению, я не способен долго жить в атмосфере поразительного. Я, вероятно, поседею за эту ночь.

Мешаев Второй. Вот как?

Любовь. Можете мне погадать?

Мешаев Второй. Извольте. Только я давно этим не занимался. А ручка у вас холодная.

Трощейкин. Предскажите ей дорогу, умоляю вас.

Мешаев Второй. Любопытные линии. Линия жизни, например… Собственно, вы должны были умереть давным-давно. Вам сколько? Двадцать два, двадцать три?

Барбошин принимается медленно и несколько недоверчиво рассматривать свою ладонь.

Любовь. Двадцать пять. Случайно выжила.

Мешаев Второй. Рассудок у вас послушен сердцу, но сердце у вас рассудочное. Ну что вам еще сказать? Вы чувствуете природу, но к искусству довольно равнодушны.

Трощейкин. Дельно!

Мешаев Второй. Умрете… вы не боитесь узнать, как умрете?

Любовь. Нисколько. Скажите.

Мешаев Второй. Тут, впрочем, есть некоторое раздвоение, которое меня смущает… Нет, не берусь дать точный ответ.

Барбошин (протягивает ладонь). Прошу.

Любовь. Ну, вы не много мне сказали. Я думала, что вы предскажете мне что-нибудь необыкновенное, потрясающее… например, что в жизни у меня сейчас обрыв, что меня ждет удивительное, страшное, волшебное счастье…

Трощейкин. Тише! Мне кажется, кто-то позвонил… А?

Барбошин (сует Мешаеву руку). Прошу.

Антонина Павловна. Нет, тебе почудилось. Бедный Алеша, бедный мой… Успокойся, милый.

Мешаев Второй (машинально беря ладонь Барбошина). Вы от меня требуете слишком многого, сударыня. Рука иногда недоговаривает. Но есть, конечно, ладони болтливые, откровенные. Лет десять тому назад я предсказал одному человеку всякие катастрофы, а сегодня, вот только что, выходя из поезда, вдруг вижу его на перроне вокзала. Вот и обнаружилось, что он несколько лет просидел в тюрьме из-за какой-то романтической драки и теперь уезжает за границу навсегда. Некто Барбашин, Леонид Викторович. Странно было его встретить и тотчас опять проводить. (Наклоняется над рукой Барбошина, который тоже сидит с опущенной головой.) Просил кланяться общим знакомым, но вы его, вероятно, не знаете…

Занавес

Изобретение Вальса Драма в трех действиях

ДЕЙСТВИЕ ПЕРВОЕ
Кабинет военного министра. В окне вид на конусообразную гору. На сцене, в странных позах, военный министр и его личный секретарь.

Полковник. Закиньте голову еще немножко. Да погодите – не моргайте… Сейчас… Нет, так ничего не вижу. Еще закиньте…

Министр. Я объясняю вам, что – под верхним веком, под верхним, а вы почему-то лезете под нижнее.

Полковник. Все осмотрим. Погодите…

Министр. Гораздо левее… Совсем в углу… Невыносимая боль! Неужели вы не умеете вывернуть веко?

Полковник. Дайте-ка ваш платок. Мы это сейчас…

Министр. Простые бабы в поле умеют так лизнуть кончиком языка, что снимают сразу.

Полковник. Увы, я горожанин. Нет, по-моему, – все чисто. Должно быть, давно выскочило, только пунктик еще чувствителен.

Министр. А я вам говорю, что колет невыносимо.

Полковник. Посмотрю еще раз, но мне кажется, что вам кажется.

Министр. Удивительно, какие у вас неприятные руки…

Полковник. Ну хотите – попробую языком?

Министр. Нет, – гадко. Не мучьте меня.

Полковник. Знаете что? Садитесь иначе, так света будет больше. Да не трите, не трите, никогда не нужно тереть.

Министр. Э, стойте… Как будто действительно… Да! Полегчало.

Полковник. Ну и слава Богу.

Министр. Вышло. Какое облегчение… Блаженство. Так о чем мы с вами говорили?

Полковник. Вас беспокоили действия…

Министр. Да. Меня беспокоили и беспокоят действия наших недобросовестных соседей. Государство, вы скажете, небольшое, но ух какое сплоченное, сплошь стальное, стальной еж… Эти прохвосты неизменно подчеркивают, что находятся в самых амикальных с нами отношениях, а на самом деле только и делают, что шлют к нам шпионов и провокаторов. Отвратительно!

Полковник. Не трогайте больше, если вышло. А дома сделайте примочку. Возьмите борной или, еще лучше, чаю…

Министр. Нет, ничего, прошло. Все это, разумеется, кончится громовым скандалом, об этом другие министры не думают, а я буду вынужден подать в отставку.

Полковник. Не мне вам говорить, что вы незаменимы.

Министр. Вместо медовых пряников лести вы бы лучше кормили меня простым хлебом добрых советов. О, скоро одиннадцать. Кажется, никаких дел больше нет…

Полковник. Позвольте напомнить вам, что в одиннадцать у вас назначено свидание…

Министр. Не помню. Ерунда. Оставьте, пожалуйста, эти бумаги…

Полковник. Еще раз позвольте напомнить вам, что в одиннадцать явится к вам по рекомендации генерала Берга…

Министр. Генерал Берг – старая шляпа.

Полковник. Вот его записка к вам, на которую вы изволили ответить согласием. Генерал Берг…

Министр. Генерал Берг – старый кретин.

Полковник….Генерал Берг посылает к вам изобретателя… желающего сделать важное сообщение… Его зовут: Сальватор Вальс.

Министр. Как?

Полковник. Некто Сальватор Вальс.

Министр. Однако! Под такую фамилию хоть танцуй. Ладно. Предлагаю вам его принять вместо меня.

Полковник. Ни к чему. Я знаю этих господ, изобретающих винтик, которого не хватает у них в голове… Он не успокоится, пока не доберется до вас – через все канцелярские трупы.

Министр. Ну, вы всегда найдете отговорку. Что ж, придется и сию чашу выпить… Весьма вероятно, что он уже дожидается в приемной.

Полковник. Да, это народ нетерпеливый… Вестник, бегущий без передышки множество верст, чтобы поведать пустяк, сон, горячечную мечту…

Министр. Главное, генерал мне уже посылал таких. Помните дамочку, выдумавшую подводную спасательную лодку?

Полковник (берется за телефон). При подводной же. Да. Я помню и то, что свою выдумку она впоследствии продала другой державе.

Министр. Ну и помните на здоровье. Дайте мне трубку… Что, пришел… как его… Сильвио… Сильвио…

Полковник. Сальватор Вальс.

Министр (в телефон). Да, да… Превосходно… Пускай явится. (К полковнику.) Мало ли что дураки покупают. Их она объегорила, а меня нет-с, – вот и все. Продала… Скажите пожалуйста! Ради Бога, не двигайте так скулами, это невыносимо.

Полковник. Тут еще нужна будет ваша подпись на этих бумагах.

Министр. Я расстроен, я сердит… Завтра уже газеты поднимут шум вокруг этой шпионской истории, и придется выслушивать всякий вздор… И я недоволен официальной версией… Надобно было составить совсем по-другому…

Входит Сальватор Вальс.

Вальс (к полковнику). Вы – министр?

Полковник. Господин министр готов вас принять.

Вальс. Значит – не вы, а – вы?

Министр. Присаживайтесь… Нет, – если вам все равно, не рядом со мной, а насупротив.

Пауза.

Вальс. А! Как раз видна гора отсюда.

Министр. Итак… я имею удовольствие говорить с господином… с господином… Э, где письмо?

Полковник. Сальватор Вальс.

Вальс. Ну знаете, это не совсем так. Случайный псевдоним, ублюдок фантазии. Мое настоящее имя знать вам незачем.

Министр. Странно.

Вальс. Все странно в этом мире, господин министр.

Министр. Вот как? Словом, мне генерал пишет, что у вас есть нечто мне сообщить… Открытие, насколько я понял?

Вальс. В ранней молодости я засорил глаз, – с весьма неожиданным результатом. В продолжение целого месяца я все видел в ярко-розовом свете, будто гляжу сквозь цветное окно. Окулист, который, к сожалению, меня вылечил, назвал это оптическим заревом. Мне сорок лет, я холост. Вот, кажется, все, что могу без риска сообщить вам из своей биографии.

Министр. Любопытно, – но, насколько я понял, вы пришли ко мне по делу.

Вальс. Формула «насколько я понял», – вы уже дважды ее повторили, – равняется прямому утверждению своей правоты. Я люблю точность выражений и не терплю обиняков, этих заусениц речи.

Полковник. Позвольте вам заметить, что вы занимаете время господина министра именно обиняками. Господин министр очень занятой человек.

Вальс. А неужели вам до сих пор не ясно, отчего подступ мой столь медлителен?

Полковник. Нет, – отчего?

Вальс. Причина проста, но болтлива.

Полковник. Какая причина?

Вальс. Ваше присутствие.

Министр. Но-но-но… вы можете говорить совершенно свободно в присутствии моего секретаря.

Вальс. И все-таки я предпочитаю говорить с вами с глазу на глаз.

Полковник. Нагло-с!

Вальс. Ну, каламбурами вы меня не удивите. У меня в Каламбурге две фабрики и доходный дом.

Полковник (к министру). Прикажете удалиться?

Министр. Что ж, если господин… если этот господин ставит такое условие… (К Вальсу.) Но я вам даю ровно десять минут.

Полковник выходит.

Вальс. Отлично. Я вам их возвращу с лихвой – и, вероятно, сегодня же.

Министр. Ох, вы выражаетесь весьма замысловато. Насколько я понимаю, то есть я хочу сказать, что мне так сообщили, – вы – изобретатель?

Вальс. Определение столь же приблизительное, как и мое имя.

Министр. Хорошо, пускай приблизительное. Итак – я вас слушаю.

Вальс. Да, но, кажется, не вы одни… (Быстро идет к двери, отворяет ее.)

Полковник (в дверях). Как неприятно, я забыл свой портсигар, подарок любимой женщины. Впрочем, может быть, и не здесь… (Уходит.)

Министр. Да-да, он всегда забывает… Изложите ваше дело, прошу вас, у меня действительно нет времени.

Вальс. Изложу с удовольствием. Я – или, вернее, преданный мне человек – изобрел аппарат. Было бы уместно его окрестить так: телемор.

Министр. Телемор? Вот как.

Вальс. При помощи этого аппарата, который с виду столь же невинен, как, скажем, радиошкаф, возможно на любом расстоянии произвести взрыв невероятной силы. Ясно?

Министр. Взрыв? Так-так.

Вальс. Подчеркиваю: на любом расстоянии, – за океаном, всюду. Таких взрывов можно, разумеется, произвести сколько угодно, и для подготовки каждого необходимо лишь несколько минут.

Министр. А! Так-так.

Вальс. Мой аппарат находится далеко отсюда. Его местонахождение скрыто с верностью совершенной, магической. Но если и допустить пошлый случай, что наткнутся на него, то, во-первых, никто не угадает, как нужно им пользоваться, а во-вторых, будет немедленно построен новый, с роковыми последствиями для искателей моего клада.

Министр. Ну, кто же этим станет заниматься…

Вальс. Должен, однако, вас предупредить, что сам я ровно ничего не смыслю в технических материях, так что даже если бы я этого и желал, то не мог бы объяснить устройство данной машины. Она – работа моего старичка, моего родственника, изобретателя, никому не известного, но гениального, сверхгениального! Вычислить место, наставить, а затем нажать кнопку – этому я, правда, научился, но объяснить… нет, нет, не просите. Все, что я знаю, сводится к следующему смутному факту: найдены два луча, или две волны, которые при скрещении вызывают взрыв радиусом в полтора километра, кажется – полтора, во всяком случае не меньше… Необходимо только заставить их скреститься в выбранной на земном шаре точке. Вот и все.

Министр. Ну что ж, вполне достаточно… Чертежей или там объяснительной записки у вас с собой, по-видимому, не имеется?

Вальс. Конечно нет! Что за нелепое предположение.

Министр. Я и не предполагал. Напротив. Да… А вы сами по образованию кто? Не инженер, значит?

Вальс. Я вообще крайне нетерпеливый человек, как правильно заметил ваш секретарь. Но сейчас я запасся терпением, и кое-какие запасы у меня еще остались. Повторю еще раз: моя машина способна путем повторных взрывов изничтожить, обратить в блестящую ровную пыль целый город, целую страну, целый материк.

Министр. Верю, верю… Мы с вами об этом еще как-нибудь…

Вальс. Такое орудие дает его обладателю власть над всем миром. Это так просто! Как это вы не хотите понять?

Министр. Да нет, почему же… я понимаю. Очень любопытно.

Вальс. Все, что вы можете мне ответить?

Министр. Вы не волнуйтесь… Видите ли… Простите… очень надоедливый кашель… схватил на последнем смотру…

Входит полковник.

Вальс. Вы отвечаете мне кашлем? Так?

Министр (к полковнику). Вот, голубчик, наш изобретатель рассказал тут чудеса… Я думаю, мы его попросим представить доклад. (К Вальсу.) Но это, конечно, не к спеху, мы, знаете, завалены докладами.

Полковник. Да-да, представьте доклад.

Вальс (к министру). Это ваше последнее слово?

Полковник. Десять минут уже истекли, и у господина министра еще много занятий.

Вальс. Не смейте мне говорить о времени! Временем распоряжаюсь я, и, если хотите знать, времени у вас действительно очень мало.

Министр. Ну вот, потолковали, очень был рад познакомиться, а теперь вы спокойно идите, как-нибудь еще поговорим.

Вальс. А все-таки это удивительно! Представьте себе, что к жене моряка является некто и говорит: вижу корабль вашего мужа на горизонте. Неужели она не побежит посмотреть, а попросит его зайти в среду с докладной запиской, которую даже не собирается прочесть? Или вообразите фермера, которому среди ночи пришли сказать, что у него загорелся амбар, – неужели не выскочит он в нижнем белье? И наконец, когда полководец въезжает во взятый им город, неужели бургомистр волен гаркнуть ему, чтоб он представил на гербовой бумаге прошение, коли хочет получить ключи города?

Министр (к полковнику). Я не понимаю, что он говорит.

Полковник. Уходите, пожалуйста. Все, что вы сообщили, принято к сведению, но теперь аудиенция окончена.

Вальс. Я черпаю из последних запасов. Я говорю с вами идеально точным человеческим языком, данным нам природой для мгновенной передачи мысли. Воспользуйтесь этой возможностью понять. О, знаю, что, когда представлю вам доказательство моей силы, вы мне выкажете куда больше внимания… Но сначала я хочу позволить себе роскошь чистого слова, без наглядных пособий и предметных угроз. Прошу вас, переключите ваш разум, дайте мне доступ к нему, – право же, мое изобретение стоит этого!

Министр (звонит). Мы вполне его оценили, все это весьма интересно, но у меня есть неотложное дело… Потом, попозже, я опять буду к вашим услугам.

Вальс. Отлично. В таком случае я подожду в приемной. Полагаю, что вы меня скоро пригласите опять. Дело в том…

Вошел слуга Горб.

Полковник (к Горбу). Проводите, пожалуйста, господина Вальса.

Вальс. Невежа! Дайте по крайней мере докончить фразу.

Полковник. А вы не грубите, милостивый государь!

Министр. Довольно, довольно.

Вальс. Какой у вас прекрасный вид из окна! Обратите внимание, пока не поздно. (Уходит.)

Министр. Каков, а?

Полковник. Что ж, – самый дешевый сорт душевнобольного.

Министр. Экая гадость! Отныне буду требовать предварительного медицинского освидетельствования от посетителей. А Бергу я сейчас намылю голову.

Полковник. Я-то сразу заметил, что сумасшедший. По одежде даже видно. И этот быстрый волчий взгляд. Знаете, я пойду посмотреть – боюсь, он наскандалит в приемной. (Уходит.)

Министр (по телефону). Соедините меня с генералом Бергом. (Пауза.) Здравствуйте, генерал. Да, это я. Как поживаете нынче? Нет, я спрашиваю, как вы нынче поживаете. Да, я знаю, что люмбаго, – но как, – лучше? Ну, весной всегда так бывает… Кто? А, мне еще не докладывали. Этой ночью? Жаль! Слава Богу, что умер во сне, бедняга. Да, я пошлю моего полковника. Ну конечно, достойна пенсии. Только этим не занимается мое министерство. Думаю, что ей дадут. Да я же говорю вам, что это не я решаю, я тут совершенно ни при чем. Ах Боже мой! Хорошо! Хорошо, постараюсь. Послушайте, генерал, я, между прочим, хотел вам сказать относительно вашего протеже, словом, про этого изобретателя, которого вы ко мне послали… В том-то и дело, что он был у меня, и оказывается, что это просто-напросто умалишенный.

Входит полковник и передает министру в машинальную руку письмо.

Понес такую дичь, что пришлось его выпроводить чуть ли не силой. Какое там открытие! Старая история о фантастической машине, которая будто бы производит взрывы на расстоянии. Скажите, пожалуйста, как он, собственно, к вам попал? Ну да, а к майору он попал еще через кого-нибудь. Так, по ступенькам, долез. Нет, я нисколько не сержусь на вас, но он со своим бредом отнял у меня массу ценного времени, а кроме того, такой может и убить. Да-да, я это все понимаю, но все-таки, знаете, надо быть сугубо осторожным. Убедительно прошу вас не посылать мне больше таких фруктов. А вы скорей поправляйтесь. Да-да, это очень мучительно, я знаю. Ну вот… Передайте привет вашей Анабеллочке. А, ездит верхом? Что ж, скоро будет брать призы, как ее папаша в молодости. Да-да, вдовы не забуду. Будьте здоровеньки, до свидания. (К полковнику.) Что это за письмо?

Полковник. А вы посмотрите. Не лишено интереса.

Министр. Ну знаете, тут ничего нельзя разобрать. Что это такое? Не почерк, а какая-то волнистая линия. От кого это?

Полковник. Мне его дал для вас давешний сумасшедший.

Министр. Послушайте, это уже переходит всякие границы. Увольте.

Полковник. Я, признаться, разобрал и сейчас вам прочту. Уверяю вас, что очень забавно. «Господин военный министр, если бы наш разговор вас больше заинтересовал, то намеченное мною событие явилось бы просто иллюстрацией; теперь же оно явится устрашением, как, впрочем, я и предполагал. Короче говоря, я сли… сло…» Не понимаю. Ага! «…сговорился со своим помощником, что ровно в полдень он, из того… отдаленнейшего пункта, где находится мой аппарат, вызовет взрыв в тридцати трех верстах от сего места, то есть, другими словами, взорвет красивую полу… получу…» Вот пишет человек! «…красивую…»

Министр. Охота вам разбирать патологический вздор.

Полковник. «Голубую», должно быть. Да, «…красивую голубую гору, которая так ясно видна из вашего окна. Не пропустите минуты, эффект будет замечательный. Ожидающий у вас в приемной Сальватор Вальс».

Министр. Действительно… Комик!

Полковник. Вы бы посмотрели, с каким видом он мне это всучил.

Министр. Бог с ним. Посидит и уйдет. И уж конечно, если вернется когда-нибудь опять, сказать, что нет приема.

Полковник. Ну, это – разумеется.

Министр. А нашего генерала я так огрел по телефону, что, кажется, у него прошла подагра. Между прочим, знаете, кто нынче ночью помер? Старик Перро, – да, да. Вам придется поехать на похороны. И напомните мне завтра поговорить с Бругом насчет пенсии для вдовы. Они, оказывается, последнее время сильно нуждались; грустно, я этого даже не знал.

Полковник. Что ж, такова жизнь. Один умирает, а другой выезжает в свет. У меня лично всегда бодрое настроение, каждый день новый роман!

Министр. Ишь какой.

Полковник. Сегодня весна, теплынь. Продают на улицах мимозу.

Министр. Где вы сегодня завтракаете? Хотите у меня? Будет бифштекс с поджаренным лучком, мороженое…

Полковник. Что ж, не могу отказаться. Но извините, если не задержусь: роман в разгаре!

Министр. Извиню. Ого – без десяти двенадцать.

Полковник. Ваши отстают. У меня без двух, и я поставил их правильно, по башне.

Министр. Нет, вы ошибаетесь. Мои верны, как карманное солнышко.

Полковник. Не будем спорить, сейчас услышим, как пробьет.

Министр. Пойдемте, пойдемте, я голоден. В животе настраиваются инструменты…

Бьют часы.

Полковник. Вот. Слышите? Кто был прав?

Министр. Допускаю, что в данном случае…

Отдаленный взрыв страшной силы.

Матушки!

Полковник. Точно пороховой склад взорвался. Ай!

Министр. Что такое… Что такое…

Полковник. Гора! Взгляните на гору! Боже мой!

Министр. Ничего не вижу, какой-то туман, пыль…

Полковник. Нет, теперь видно. Отлетела верхушка!

Министр. Не может быть!

Вбегают Горб и 1-й чиновник Герб.

1-й чиновник. Вы целы, ваше высокопревосходительство? Какой-то страшный взрыв! На улице паника. Ах, смотрите…

Министр. Вон! Убирайтесь вон! Не смейте смотреть в окно! Это военная тайна… Я… Мне… (Лишается чувств.)

Вбегают: 2-й чиновник и швейцар министерства с булавой.

Полковник. Министру дурно. Помогите его уложить удобнее! Принесите воды, мокрое полотенце…

2-й чиновник (Бриг). Покушение! Министр ранен!

Полковник. Какое там ранен… Вы лучше взгляните на гору, на гору, на гору!

Вбегают трое людей.

1-й чиновник. Это не может быть, это обман зрения.

Безнадежно звонит телефон.

Швейцар министерства (Гриб). Горе, горе… Пришли времена бед великих и потрясений многих… Горе!

1-й чиновник. И как раз сегодня мои именины.

2-й чиновник. Какая гора! Где гора? Полцарства за очки!

Полковник. Еще… Что вы только мундир мочите… Лоб! Его большой, добрый, бедный лоб… Ах, господа, какая катастрофа!

Вбегает 3-й чиновник.

3-й чиновник (Брег). Все пожарные части уже помчались. Полиция принимает меры. Отдан приказ саперам… Что случилось, отчего он лежит?

2-й чиновник. Взрывом выбило стекла, его убило осколком.

3-й чиновник. А я вам говорю, что это землетрясение. Спасайся, кто может!

Полковник. Господа, прекратите эту безобразную суету. Кажется, приходит в себя.

Министр. Холодно… Зачем эти мокрые тряпки? Оставьте меня, я хочу встать. И убирайтесь все отсюда, как вы смеете толкаться у меня в кабинете, вон, вон…

Комната пустеет.

Полковник!..

Полковник. Пересядьте сюда. Успокойтесь.

Министр. Да понимаете ли вы, идиот, что случилось? Или это какое-то кошмарное стихийное совпадение, или это он сделал!

Полковник. Успокойтесь. Сейчас все выяснится.

Министр. Во-первых, оставьте мое плечо. И скажите, чтобы прекратили этот галдеж под окнами… Я должен спокойно, спокойно подумать. Ведь если это он… Какие возможности – с ума сойти… Да где он, зовите его сюда, неужели он ушел?..

Полковник. Умоляю вас прийти в себя. В городе паника, и прекратить шум невозможно. Вероятнее всего, что произошло вулканическое извержение.

Министр. Я хочу, чтобы тутчас, тутчас был доставлен сюда этот Сильвио!

Полковник. Какой Сильвио?

Министр. Не переспрашивать! Не играть скулами! Изобра… изобру… изобри…

Полковник. А, вы хотите опять видеть этого горе-изобретателя? Слушаюсь. (Уходит.)

Министр. Собраться с мыслями… собраться с мыслями… Мой бедный рассудок, труби сбор! Произошло фантастическое событие, и я должен сделать из него фантастический вывод. Дай мне, Боже, силу и мудрость, укрепи меня и наставь, не откажи в своей спасительной… Черт, чья это нога?

Репортер (Граб) (выползает из-под письменного стола). Ничего, ничего, – я случайно сюда попал, воспользовавшись суматохой. Итак – позвольте вас спросить: по некоторым вашим словам я заключаю, что министерство каким-то образом причастно к этой национальной катастрофе…

Министр. Я вас сейчас застрелю!

Репортер….Или, во всяком случае, догадывается о ее причине. Если б вы согласились разъяснить…

На звонок вбегают Бриг, Брег, Герб.

Министр. Уберите его, заприте где-нибудь! Постойте, – поищите, нет ли еще под мебелью.

Находят еще одного.

2-й репортер (Гроб) (к первому). Стыдно! Если сам попался, нечего было доносить.

1-й репортер. Клянусь, что не я!

2-й репортер. Ничего, ничего… Наломаю тебе ребра.

Их волокут вон.

1-й репортер (на волочке). Господин министр, распорядитесь, чтоб меня посадили отдельно, у меня семья, дети, жена в интересном…

Министр. Молчать! Я уверен, что тут еще спрятаны… Негодяи!.. Свяжите их, бросьте их в погреб, отрежьте им языки… Ах, не могу! Где этот человек, почему он не идет?

Входят полковник и Вальс. Вальс, не торопясь, на ходу, читает газету.

Полковник. Вообразите, насилу отыскал! Чудак спокойно сидел в нише и читал газету.

Министр. Ну-ка подойдите ко мне. Хороши…

Вальс. Одну минуточку, дайте дочитать фельетон. Я люблю старые газеты… В них есть что-то трогательное, как, знаете, в болтливом бедняке, которого кабак давно перестал слушать.

Министр. Нет, я отказываюсь верить! Невозможно. Полковник, поддержите меня… Скажите мне, что он сумасшедший!

Полковник. Я это всегда говорил.

Министр (к полковнику). Мне нравится ваша пошлая самоуверенность. (К Вальсу.) Ну? Взгляните в окно и объясните.

Полковник. Мне кажется, что господин Вальс даже не заметил взрыва. В городе циркулирует несколько версий…

Министр. Полковник, я вас не спрашиваю. Мне хочется знать его мнение.

Вальс (складывает газету). Ну что же, вам понравился мой маленький опыт?

Министр. Неужели вы хотите, чтобы я поверил, что это сделали вы? Неужели вы хотите мне внушить… Полковник, удалитесь. Я при вас теряю нить, вы меня раздражаете.

Полковник. Люди уходят, дела остаются. (Уходит.)

Вальс. Какая перемена вида! Был конус, Фузияма, а теперь нечто вроде Столовой Горы. Я выбрал ее не только по признаку изящной красоты, а также потому, что она была необитаема: камни, молочай, ящерицы… Ящерицы, впрочем, погибли.

Министр. Послушайте, понимаете ли вы, что вы под арестом, что вас будут за это судить?

Вальс. За это? Эге, шаг вперед. Значит, вы уже допускаете мысль, что я могу взорвать гору?

Министр. Я ничего не допускаю. Но рассудок мой отказывается рассматривать этот… это… словом, эту катастрофу как простое совпадение. Можно предсказать затмение, но не… Нет-нет, стихийные катастрофы не происходят ровно в полдень, это противно математике, логике, теории вероятности.

Вальс. И поэтому вы заключаете, что это сделал я.

Министр. Если вы подложили динамита и ваши сообщники произвели взрыв, вас сошлют на каторгу, – вот и все, что я могу заключить. Полковник! (Звонит.) Полковник!

Входит полковник.

Донесение какое-нибудь получено?

Полковник. Извольте.

Министр. Давайте сюда… Ну вот… «Начисто снесена верхняя половина горы, именуемой в просторечии» – дурацкое многословие… – «или, иными словами, пирамида в шестьсот десять метров высоты и в тысяча четыреста пятнадцать метров ширины базы. В уцелевшем основании горы образовался кратер глубиной в двести с лишком метров. Взорванная часть обратилась в мельчайшую пыль, осевшую на нижних склонах горы и до сих пор, как туман, стоящую над полями у ее подножья. В близлежащих селах и даже на окраине города в домах выбиты стекла, но человеческих жертв покамест не обнаружено. В городе царит сильное возбуждение, и многие покинули свои жилища, опасаясь подземных толчков…» Прекрасно.

Вальс. Как я вам уже говорил, я в технике профан, но, мне кажется, вы злоупотребляете моим невежеством, когда заявляете, что я или мои сообщники произвели втайне сложнейший подкоп. Кроме того, не верю, что вы, дока, действительно думаете, что такого рода взрыв может быть вызван посредством динамита.

Министр. Послушайте, полковник, допросите этого человека, я с ним не могу говорить. Он меня нарочно сбивает.

Полковник. К вашим услугам. Итак, вы утверждаете, господин Вальс, что вы непричастны к этому делу?

Министр. Наоборот, наоборот! Вы не с того бока… Наоборот же: он говорит, что…

Полковник. Ага. Итак, вы сознаетесь, господин Вальс, что данное дело не обошлось без вашего участия?

Министр. Нет, это невозможно… Что это вы, право, ставите вопросы криво! Человек утверждает, что он вызвал этот взрыв посредством своей машины.

Вальс. Эх, дети, дети… Когда вы наконец поумнеете?

Полковник. Итак, господин Вальс… Ну, о чем мне его еще спросить?

Министр. Господин Вальс, слушайте… Я старый человек… я видел в свое время смерть на поле битвы, я много испытал и много перевидел… Не скрываю от вас: то, что сейчас случилось, наполнило меня ужасом, и самые фантастические мысли одолевают меня…

Вальс. А вы свой портсигар нашли, полковник?

Полковник. Не ваше дело. И вообще – позволю себе сделать маленькое предложение: вы, ваше высокопревосходительство, утомились, вы сейчас отдохнете, позавтракаете, а я этого господина отправлю в сумасшедший дом. Затем соберем ученую комиссию, и в два счета она дознается до истинной геологической причины катастрофы.

Министр (к Вальсу). Извините его… Он в самом деле дитя, – и притом дитя не очень умное. Я к вам обращаюсь сейчас как старый человек, обремененный печалью и предчувствиями… Я хочу знать правду, – какова бы ни была эта правда… Не скрывайте ее от меня, не обманывайте старика!

Вальс. Я вам сказал правду за час до опыта. Теперь вы убедились, что я не лгал. Ваш секретарь прав: успокойтесь и хорошенько все обдумайте. Уверяю вас, что, несмотря на кажущуюся жестокость моего орудия, я человек гуманный, – гораздо более гуманный, чем вы даже можете вообразить. Вы говорите, что вы в жизни многое перетерпели; позвольте вам сказать, что моя жизнь состояла из таких материальных лишений, из таких нравственных мук, что теперь, когда все готово измениться, я еще чувствую за спиной стужу прошлого, как после ненастной ночи все чувствуешь зловещий холодок в утренних тенях блестящего сада. Мне жаль вас, сочувствую рвущей боли, которую всяк испытывает, когда привычный мир, привычный уклад жизни рушится вокруг. Но план свой я обязан выполнить.

Министр. Что он говорит… Боже мой, что он говорит…

Полковник. Мое мнение вам известно. Безумец пользуется понятным волнением, которое в вас возбудило бедственное озорство природы. Представляю себе, что делается в городе, улицы запружены, я вряд ли попаду на свидание…

Министр. Послушайте меня… я – старый человек… У меня…

Из шкафа выходит Сон, журналист. Его может играть женщина.

Сон. Не могу больше слушать эту канитель. Да-да, господин министр, сознаю, что мое появление не совсем прилично, но не буду вам напоминать, сколько я исполнил ваших секретных поручений в газетной области и как крепко умею держать красный язык за белыми зубами. Коллега Вальс, моя фамилия Сон, – не путайте меня с фельетонистом Зоном, это совсем другой коленкор. Руку!

Полковник. Бесстыдник! Вывести его?

Министр. Мне все равно. Оставьте… Душа в смятенье… Я сейчас рад всякому советнику.

Вальс. Вот вам моя рука. Только – почему вы меня назвали коллегой? Я в газетах никогда не писал, а свои юношеские стихи я сжег.

Сон. О, я употребил этот термин в более глубоком смысле. Я чую в вас родственную душу, – энергию, находчивость, жар приключений… Не сомневаюсь, что когда-нибудь потом, на досуге, вы мне объясните, как вы угадали точное время этого интересного явления, столь изменившего наш прославленный пейзаж… а сейчас я, конечно, готов поверить, что вы изобрели соответствующую машину. Господин министр, мое чутье подсказывает мне, что этот человек не безумец.

Министр (к полковнику). Видите, не я один так думаю.

Полковник. Пока его не осмотрит врач, я придерживаюсь своего первоначального мнения.

Сон. Вот и чудно. Каждый пускай придерживается своего мнения, и будем играть.

Вальс. Да, будем играть. Полковник меня считает параноиком, министр – едва ли не бесом, а вы – шарлатаном. Я, разумеется, остаюсь при мнении особом.

Министр. Видите ли, Сон… в каком мы странном положении…

Сон. Дорогой министр, в жизни ничего странного не бывает. Вы стоите перед известным фактом, и этот факт нужно принять или же расписаться в своей умственной некомпетенции. Предлагаю следующее: пускай будут произведены еще испытания. Ведь это вы сможете организовать, господин Вальс?

Вальс. Да, придется. По-видимому, почва еще недостаточно подготовлена.

Сон. Ну, с почвой-то вы обращаетесь довольно своеобразно. (К министру.) Что же, как вы относитесь к моему предложению?

Министр. Я думаю. Я думаю.

Сон. Лучше не думайте, будет только хуже.

Полковник (к Вальсу). Нет, пожалуйста, отодвиньтесь. Я хочу быть рядом с моим начальником.

Вальс. Мне здесь удобнее.

Полковник. А я вам говорю…

Сон. Господа, не ссорьтесь. (К министру.) Ну что, додумали?

Министр. Ответственность колоссальна… решимости никакой… возможность оказаться в смешном положении – невыносима… президент выпустит на меня общественное мнение… меня разорвут…

Вальс. Это теперь совершенно не важно. Я спрашиваю вас, желаете ли вы еще демонстраций или вам достаточно сегодняшней? Вот в чем вопрос.

Полковник. Я не позволяю так разговаривать с моим министром…

Сон. Господа, все мы немножко взволнованы, и потому некоторая резкость речи простительна. (К министру.) Кончайте думать, пожалуйста.

Министр. А посоветоваться не с кем… Боязно эту тайну разгласить… Боязно…

Сон. Это так просто: составьте комиссию из верных людей, и будем играть. Полковник, оставьте этот стул, право же, не до мелочей…

Полковник. Я не хочу, чтобы он там сидел.

Сон. Оставьте, оставьте. Итак, господин министр?

Министр. Не знаю… Не умею…

Вальс. Он слишком долго думает. Противно. Пойдемте, Сон. Вы мне пригодитесь.

Министр. А! Вас удивляет мое состояние? Так разрешите мне вам сказать, что я понимаю кое-что, чего не понимаете вы. Я человек воображения, и мне до того ясно представилось все, что наша страна может извлечь… А с другой стороны… Хорошо, я рискну! Да, будут произведены еще испытания.

Сон. Слова исторические, я рад и горд, что их слышу. Да, мне кажется, что испытания должны быть сделаны и что наш изобретатель блестяще выйдет из положения. Не правда ли, Вальс?.. Конечно, вам дадут время для подготовки, будут с вами советоваться…

Вальс. Все, что мне нужно, – это возможность отдать распоряжение по радио за полчаса до опыта.

Сон. Да, конечно, конечно… Ну вот, я очень доволен, что это дело я уладил.

Министр. Но если из этих опытов ничего не выйдет, то две вещи погибнут невозвратно: моя репутация и жизнь этого господина.

Вальс. Замечу только, что логика не терпит того смешения опасения и угрозы, которое вы делаете.

Полковник. Посмотрим, посмотрим! Интересно, какое у вас будет личико, когда эксперты выяснят причину распада горы. А как она была прелестна! По вечерам ее лиловатый конус на фоне золотого неба возбуждал не раз во мне и в минутной подруге чудные мысли о ничтожестве человека, о величии и покое матери-природы. Я плакал.

Сон. Матери-природе господин Вальс подставил подножку. (К министру.) Итак – конкретно: что дальше?

Министр. Дальше… Да вот, – сперва три-четыре испытания. Надо будет собрать положительных людей и выбрать пункты.

Вальс. И сделать это как можно скорее.

Министр. И сделать это как можно скорее… То есть, позвольте, почему такая спешка? Или вы думаете этим заинтересовать… кого-нибудь другого?

Вальс. Мое нетерпение вам должно быть понятно: чек выписан и предъявлен к уплате. Нет смысла задерживать ее.

Министр. Голубчик мой, только не говорите притчами, – говорите так, чтобы вас понимали люди, – люди притом усталые и нервные.

Сон. Спокойно, спокойно. Теперь мы все решили и можем разойтись по домам.

Полковник. Мы даже не знаем адреса лечебницы, откуда он сбежал.

Вальс. Я стою в гостинице… Вот – здесь указано.

Сон. Да-да, мы вам верим. Значит, так. Не откладывайте же, господин министр. Соберите комиссию, и хоть завтра начнем. А вы, Вальс, не кипятитесь. Я уж послежу, чтобы не было волокиты.

Вальс. Я подожду три дня, не больше.

Сон. Сойдемся на четырех. Знаете, все это почтенные старцы, поднять их нелегко…

Министр. Но одно условие я должен поставить, господа. Все, что здесь говорилось, – строжайшая военная тайна, так что ни звука не должно дойти до публики.

Сон. Так и быть. Моя газета будет молчать, – во всяком случае, до кануна разоблачений в органах конкурентов.

Министр. Как вы это нехорошо сказали… Какой вы дрянной человек… Слушайте, полковник, а эти газетчики, которых здесь выловили…

Полковник. Сидят взаперти. Но смею заметить, что долго держать их невозможно. Это вообще против закона. Будет запрос в парламенте, а вы сами знаете, как это скучно.

Министр. Ничего, я поговорю с президентом. Заставим молчать негодяев.

Вальс. Странно, этот географический атлас, именно этот, был у меня когда-то в школе. И та же клякса на Корсике.

Полковник. Только это не Корсика, а Сардиния.

Вальс. Значит, надпись неправильна.

Полковник. Ваше высокопревосходительство, скажите, чтобы он меня не дразнил.

Сон. Тише, тише. Я думаю, Вальс, что теперь все улажено и мы можем ретироваться.

Министр. Только помните о тайне, умоляю вас! Пустите у себя версию о землетрясении, о вулкане, о чем хотите, – но только чтобы ни звука, господа, ни звука…

Входят генерал Берг и его дочка Анабелла.

Генерал. Мы без доклада, пустяки, мы тут свои человеки, грах, грах, грах (такой смех).

Министр. Генерал, я сейчас не могу, я занят…

Генерал Берг. А, вот он, виновник торжества, грах, грах, грах. Ну что, дорогой министр, мой протеже не так уж безумен, ась?

Министр. Ради Бога, генерал, не громыхайте на все министерство, мы с вами потом потолкуем…

Генерал Берг. Каков взрыв! Великолепно по простоте и силе! Как ножом срезало этот пломбир. А вы мне говорите: лунатик. Вот вам и лунатик.

Министр. Почему вы думаете, что это он? Мы еще ничего не знаем…

Генерал Берг. А кто же, – конечно, он. Экий молодчага! (К Вальсу.) Вы мне должны показать свой аппарат.

Вальс. Да, вот этого недоставало.

Генерал Берг. И притом петух!.. Нет, это замечательно… Это даже художественно. Я сразу понял, что в нем что-то есть. (К министру.) А скажите, вы не забыли распорядиться насчет вдовицы? Я, между прочим, забыл добавить, что…

Министр. Потом, потом… Господа, вы меня извините, я ухожу, я истомился, пожалейте меня!

Анабелла (подойдя к Вальсу). Значит, это действительно вы разрушили гору?

Вальс. Да, я так приказал.

Анабелла. А известно ли вам, что там некогда жил колдун и белая, белая серна?

Занавес

ДЕЙСТВИЕ ВТОРОЕ
За длинным столом сидят: военный министр, полковник и одиннадцать старых генералов – Берг, Бриг, Брег, Герб, Гроб, Граб, Гриб, Горб, Груб, Бург, Бруг (последние трое представлены куклами, мало чем отличающимися от остальных).

Министр. Ну, кажется, все в сборе.

Гроб. А где Бриг? Брига еще нет.

Герб. Как нет? Да вот он.

Берг. Грах, грах, грах.

Граб (к Бригу). Что это вас, генерал, не замечают? Вы ведь не такой уж маленький.

Гроб. Виноват, я вас как-то проглядел. Да, значит – все.

Министр. Хорошо… начнем.

Берг (к Бригу). Быть богатым!

Брег (к Гробу). Вы, вероятно, его не заметили оттого, что он близорук.

Все смеются.

Бриг. Да, это мое несчастье.

Гроб. Нет, я просто не видел, как генерал вошел. Между прочим, знаете что, господа: нас ведь тринадцать!

Министр. Изобретателя мы можем пригласить только по окончании прений, а президент раньше пяти не будет. Это неприятно, что тринадцать…

Полковник. Я могу удалиться, если кто-нибудь согласится быть секретарем вместо меня.

Министр. Нет, зачем же… Только это неприятно…

Полковник. Пожалуйста, я уйду.

Министр. Да что вы обижаетесь на всякое слово! Скучно, ей-богу.

Граб. Можно пригласить этого моего милого инженера, знаете – этого блондина с бакенбардами, – он ведь все равно в курсе?

Герб. Предложение незаконное. Я протестую.

Министр. Скажите, пожалуйста, что это за сундук в углу?

Полковник. Ах, это из архива. В нем карты.

Брег. Игральные или генеральные?

Берг. Грах, грах, грах.

Полковник. Географические, конечно. Я велел принести, думая, что пригодятся. Если желаете, можно убрать.

Министр. Откройте-ка этот сундук, дорогой полковник.

Из сундука выходит Сон.

Министр. Я так и думал.

Сон. Куда прикажете сесть?

Гроб. Нас все-таки тринадцать! Раз, два, три… (Считает.) Вот оказия!

Бриг. Вы опять меня забыли.

Гроб. Да, правильно.

Министр. Ну вот, теперь приступим. Только помните, Сон, вы голоса не имеете, сидите и молчите.

Герб. Я протестую. Лишних людей не должно быть.

Берг. Полноте, генерал. Это так – фикция. Ведь это – Сон. Нас столько же, сколько и было.

Герб. В таком случае я снимаю свой протест.

Министр. Господа! Сейчас мы заслушаем доклад относительно тех трех испытаний, которые произвел… произвел… Сальватор Вальс. Это как будто формальность, ибо вы все так или иначе уже знаете их результаты; но вместе с тем это есть формальность необходимая, как база нашего дебата. Попрошу вас сосредоточить все свое внимание. Мы сегодня же должны принять ответственное и важное решение, все значение которого трудно умалить. Господа, попрошу вас насторожиться, – и, по возможности, генерал Гриб, не рисовать во время доклада.

Гриб. Это помогает мне слушать, уверяю вас.

Министр. Нет, вы всегда рисуете какие-то сложные вещи. И смотрите, даже тень штрихуете… Это противно.

Граб (к Грибу). Покажите-ка. Ну, если это автомобиль, то не очень похоже.

Министр. Словом, прошу вас прекратить. Заседание открыто, и мы сейчас заслушаем доклад. У кого доклад? Кажется, у вас, Граб?

Граб. Нет, он у генерала Гроба.

Гроб. Нет, извините, не у меня. Нечего фискалить.

Министр. У кого же, господа? Ведь вы его, Граб, писали.

Граб. Составляли сообща, а затем генерал Герб передал дальше.

Министр. Кому вы его передали, Герб?

Герб. Интересно знать, почему генерал Граб сваливает на других? Доклада я не видал. Но случайно знаю, что он у генерала Брега.

Брег. Какой доклад?

Бриг. Позвольте мне сказать. Доклад переписывал Груб, а сверял Бург.

Министр (к Грубу и Бургу). Значит, он у вас?

Те, понятно, молчат.

Берг. Плыл да сбыл. Грах, грах, грах.

Министр. Хорошо, мы сделаем иначе. Попрошу того, у кого доклад, поднять руку. Никто руки не поднимает? Прекрасно. Значит, доклад потерян, – если был составлен вообще.

Герб. Я вношу по этому поводу предложение: составить доклад снова и отложить заседание на другой день.

Министр. Вы не знаете, что вы говорите. Стыдно! Гадко! Послушайте, полковник, как это такая вещь могла произойти? Что это такое?

Полковник. Я абсолютно ни при чем.

Министр. А я вам говорю: при чем. И знаете почему? С самого начала вы заняли такую позицию, что, мол, это все не ваше дело, что… что… мы занимаемся пустяками, что… этот изобретатель просто сумасшедший… Ходите надутый, – ну вот и получилось, можете радоваться.

Полковник. Ваше высокопревосходительство, служебный долг свой я обязан исполнять, и я его исполняю по мере своих слабых сил. Но личное свое мнение я изменить не могу.

Гроб. Присоединяюсь к предложению Герба. Дорогой министр, отложим все это дело, – ну зачем, право, терять время даром?.. Соберемся на следующей неделе, свеженькие, – право же.

Министр. Прекрасно. Тогда я немедленно подаю в отставку. Кто за высказанное предложение? Кто за – встать. Никто не встает? Предложение отклонено. Теперь предложение сделаю я. Попрошу вас, генерал Герб, доклад сделать устно.

Герб. Почему, собственно, я? Мы все писали.

Министр. Прекрасно. Заседание закрыто, и я немедленно прошу президента найти мне заместителя.

Герб. Погодите, погодите… Что это вы так… Вот вы генерала Горба не спросили, – почему вы его не спрашиваете?

Горб встает; он немой, но пытается что-то сказать знаками.

Министр. К сожалению, я не понимаю языка немых. Лечились бы, если вы немой. Гадко! Есть профессор, который научает… хотя бы мычанию.

Голоса. Расскажите! Ах, расскажите! Очень просим! Это интересно!

Министр. Молчать! Единственный выход, который я вижу из этого безобразного положения…

Сон. Могу я вставить словечко?

Герб. Это незаконно.

Сон. Я вставлю словечко, как денежку в автомат: все сразу двинется, вот увидите!

Министр. Говорите. Мне все равно. Безобразие!

Сон. Доклад сделаю я. Ведь я так же хорошо осведомлен, как и все вы, если не лучше. Принято?

Герб. Я снимаю свой протест.

Министр. Ну что ж… Господа, я думаю, что мы Сона попросим… В конце концов, это формальность, мы все знаем содержание доклада, но зато он придаст ему сжатую и точную форму. Я думаю, что голосовать не стоит. Все согласны? Сон, мы вас слушаем.

Сон. Я буду краток. Третьего дня Сальватору Вальсу было предложено выполнить три задания: во-первых, взорвать скалистый остров, находящийся в двухстах километрах от пустынного берега, – вы меня извините, господа, я сознательно никаких названий мест не упоминаю, дабы не отягчать своего доклада, – а вы все равно знаете, о каких местах идет речь.

Голоса. Да-да, не нужно… Это подробности… Мелкий шрифт!..

Сон. Следующие намеченные вами пункты были: один – посреди обширного, непроходимого болота, другой – в песчаной пустыне. Точное местоположение этих пунктов было сообщено Вальсу ровно в шесть часов утра, и он тотчас удалился, сказав, что снесется со своим компаньоном. Наблюдение показало, что он действительно отдал распоряжения по радио, зашифрованные им, дабы не испугать случайного слуха. Заблаговременно были высланы самолеты, которые на приличном расстоянии наблюдали за результатами. В половине седьмого, то есть ровно через полчаса, был начисто взорван намеченный остров. Ровно в семь произошел взрыв в болоте, а еще через полчаса ахнуло в пустыне.

Сенсация.

Голоса. Замечательно! Это замечательно! Вы подумайте! Совершенно неслыханная история!

Сон. Не обошлось, однако, без курьезов, – и при этом довольно досадных. Среди самолетов, наблюдавших за уничтожением острова, затесался какой-то кретин на частной машине, совершавший рекордный рейд. Взрыв в болоте каким-то образом вызвал немедленное обмеление реки, обслуживающей главный город области. Наконец, третье и самое досадное: через несколько часов после взрыва известный путешественник – фамилию вы узнаете из газет – набрел на колоссальную воронку посреди пустыни и, как видно, весьма ею заинтересовался.

Голоса. Ну, это, знаете, действительно интересно. Еще бы не заинтересоваться! Вот так штука!

Министр. Должен ли я понять из ваших слов, что сегодня же пронесется по городу весть об этих трех… явлениях?

Сон. Увы, это неизбежно, – и надо будет придумать что-нибудь погуще версии о землетрясении, пущенной насчет нашей обезглавленной горы. Тем более что публика этой версии не поверила.

Министр. Да-да, мы придумаем. Я не знаю… Голова идет кругом… Это мы потом, потом обсудим.

Бриг. У меня есть вопрос: не следует ли искать причины интересных явлений, которые так живо описал докладчик, не следует ли, говорю, искать их причины в перенагревании почвы, в результате нынешней необычно жаркой весны?

Министр. Я не понимаю, что вы говорите.

Сон. Ничего, ничего, генерал, просто так, – знаете, научные гипотезы… Позвольте, однако, досказать. Все вы, господа, участвовали в выборе пунктов, и все вы слышали донесения с мест. Таким образом вы убедились, что, примо, Сальватор Вальс выполнил задание и, секундо, выполнил его в такой срок и в таких условиях, что всякую идею массового сообщничества следует с негодованием отмести.

Голоса. Да! Разумеется! Это само собой понятно! Ясно!

Сон. При этом я позволю себе обратить ваше внимание на следующее. Не зная, где находится аппарат Вальса, мы, конечно, не можем судить о том, прав ли Вальс в своем утверждении, что этот телемор, как он его ласково обзывает, бьет на любое расстояние. Однако тот факт, что второй предложенный пункт находился от первого в семистах километрах, доказывает, что диапазон боевой мощи аппарата превосходит самые смелые мечты!

Министр. Вы кончили, Сон?

Сон. В общих чертах это, кажется, все.

Министр. Кто-нибудь желает высказаться по существу дела? Никто? Я вижу, полковник, на вашем лице улыбку.

Полковник. Вы знаете мое мнение, господин министр. Покуда душевное здоровье этого Вальса не будет засвидетельствовано врачами, я не могу к нему относиться серьезно.

Герб. Присоединяюсь. Предлагаю все отложить до врачебного осмотра.

Гроб. Присоединяюсь и я. Прежде всего мы должны знать, с кем мы имеем дело.

Министр. Прекрасно. Заседание закрыто. Не сомневаюсь, что президент сегодня же примет мою отставку.

Герб. Беру свое предложение назад.

Гроб. Присоединяюсь.

Герб. Откройте опять заседание.

Голоса. Просим, просим!

Министр. Предупреждаю, что, если снова будет высказан хотя бы намек на ненормальность изобретателя, я надеваю фуражку и ухожу. Заседание открыто. Беру слово. Итак, господа, испытания были произведены, и они дали результат более чем положительный. (К Грибу.) Вы хотите что-то сказать, генерал?

Гриб. Нет, нет, я ищу свой карандашик.

Министр. Более чем положительный. Изобретатель доказал, что его машина обладает фантастической силой. Другими словами, государство, которое пользовалось бы таким орудием уничтожения, заняло бы на земле положение совершенно особое. В нынешний момент, ввиду козней наших драчливых соседей, такое положение исключительно заманчиво. Не мобилизуя ни одного солдата, мы были бы способны продиктовать свою волю всему миру. Вот тот единственный вывод, который мы обязаны сделать, а потому теперь же, не откладывая, я хочу вам поставить, господа, вопрос, на который требую вдумчивого и определенного ответа: каков, фактически, должен быть наш следующий шаг? Бриг, попрошу вас.

Бриг. Наш следующий шаг, наш вдумчивый и ответственный шаг должен быть… должен быть… он должен быть определенным.

Министр. Все?

Бриг. Я, собственно… Да, это все.

Министр. Садитесь. Пожалуйста, Гроб.

Гроб. Я?

Министр. Да-да, вы. Ну, пожалуйста.

Гроб. Я сегодня не подготовился… Хотелось бы, знаете, поближе изучить… Я был болен… легкий склероз…

Министр. В таком случае нужно было представить свидетельство от ваших детей. Плохо! Садитесь. Гриб!

Гриб. Извините, я не слышал вопроса.

Министр. Неудивительно, что не слышали. Я повторю. Каков, по вашему мнению… Вы, Бруг, кажется, поднимаете руку? Нет? Очень жаль. Садитесь, Гриб. Плохо! Герб, пожалуйста.

Герб.

К душе

Как ты, душа, нетерпелива,
Как бурно просишься домой –
Вон из построенной на диво,
Но тесной клетки костяной!
Пойми же, мне твой дом неведом,
Мне и пути не разглядеть, –
И можно ль за тобою следом
С такой добычею лететь!
Министр. Вы что – в своем уме?

Герб. Стихотворение Турвальского. Было задано.

Министр. Молчать.

Брег. Можно мне? Я знаю.

Министр. Стыдно, господа. Вот – смотрите, самый старый и дряхлый из вас знает, а вы – ни бельмеса. Стыдно! Пожалуйста, Брег.

Брег. Наш следующий шаг должен заключаться в следующем: мы должны просить его (указывает на Сона) изложить все это письменно и представить нам полное описание своего мухомора.

Министр. Очень хорошо! Только, к сожалению, генерал, речь идет не об этом господине. Можете сесть. Вот, полковник, полюбуйтесь, вот – результат вашего настроения. Никто ничего не знает и не хочет знать, а между тем мы стоим перед проблемой государственной важности, от разрешения коей зависит все наше будущее. Если вы не хотите работать, господа, то незачем приходить, сидите себе на солнышке да чмокайте губами, это будет самое лучшее.

Мертвое молчание.

Может быть, вы ответите, Сон?

Сон. Ответ кристально ясен.

Министр. Пожалуйста.

Сон. Следует немедленно купить у Сальватора Вальса его замечательную штуку.

Министр. Ну вот. Это правильно. Новичок, а сразу сказал, между тем как другие, старые, сидят балдами. Да, господа, надо купить! Все согласны?

Голоса. Купить, купить!.. Отчего же, можно… Конечно купить…

Берг. Все куплю, сказал мулат. Грах, грах, грах.

Министр. Итак, принято. Теперь мы должны поговорить о цене. Какую цифру мы можем назначить?

Герб. Девятьсот.

Гроб. Девятьсот двадцать.

Граб. Тысяча.

Герб. Две тысячи.

Пауза.

Министр. Итак – была названа сумма…

Гроб. Две тысячи двести.

Герб. Три тысячи.

Министр. Названа сумма…

Гроб. Три тысячи двести.

Пауза.

Министр….Сумма в три тысячи двести…

Герб. Десять тысяч.

Гроб. Десять тысяч двести.

Герб. Двадцать тысяч.

Брег. А я говорю – миллион.

Сенсация.

Министр. Я думаю, мы остановимся на этой цифре.

Голоса. Нет, зачем же!.. Было интересно!.. Давайте еще!..

Министр. Прекратить шум! Миллион – та цифра, до которой мы можем дойти, если он станет торговаться, а предложим мы ему, скажем, две тысячи.

Гроб. Две тысячи двести.

Министр. Прения по этому вопросу закончены, генерал.

Сон. И пора пригласить продавца.

Министр. Полковник, прошу вас, позовите его.

Полковник. Умолчу о том, чего мне это стоит: я исполняю свой долг.

Министр. Ну знаете, в таком состоянии вам лучше не ходить. Сидите, сидите, ничего, мы еще об этом с вами поговорим, будьте покойны… Сон, голубчик, сбегайте за ним. Он ожидает, если не ошибаюсь, в Зале Зеркал. Вы знаете, как пройти?

Полковник, будируя, отошел к окну.

Сон. Еще бы не знать. (Уходит.)

Министр. Прерываю заседание на пять минут.

Граб. Ох, ох, ох, – отсидел ногу…

Герб. Да позвольте, позвольте, – это у вас протез.

Граб. А, вот в чем дело.

Бриг (к Бергу). Что же это, генерал, вы свою дочку держите в такой строгости? Мои говорят, что вы ее не пускаете вдвоем с товаркой в театр?

Берг. Не пущаю, верно.

Министр. Ах, если бы вы знали, господа, как у меня башка трещит… Третью ночь не сплю…

Гроб. Как вы думаете, угощения не предвидится?

Герб. Прошлый раз напились, вот и не дают.

Гроб. Это поклеп… Я никогда в жизни…

Полковник (у окна). Боже мой, что делается на улице! Шествия, плакаты, крики… Я сейчас открою дверь на балкон.

Все высыпают на балкон, кроме Бурга, Груба, Бруга и Гриба, который все рисует. Входят Сон и Вальс.

Сон. Где же остальные? А, видно, заинтересовались демонстрацией. Садитесь, будьте как дома.

Вальс. Чем больше я наблюдаю вас, тем яснее вижу, что вы можете мне весьма пригодиться.

Сон. Всегда готов к услугам.

Вальс. Но только я вас заранее прошу оставить залихватский, подмигивающий тон, в котором вы позволяете себе со мной разговаривать. Моим сообщником вы не были и не будете никогда, а если желаете быть у меня на побегушках, то и держитесь как подчиненный, а не как подвыпивший заговорщик.

Сон. Все будет зависеть от количества знаков благодарности, которое вы согласитесь мне уделять ежемесячно. Видите, – я уже выражаюсь вашим слогом.

Вальс. Благодарность? Первый раз слышу это слово.

Сон. Вы сейчас удостоверитесь сами, что я хорошо поработал на вас. Старцы вам сделают небезынтересное предложение, только не торопитесь. А без меня они бы не решили ничего.

Вальс. Я и говорю, что ваше проворство мне пригодится. Но, разумеется, слуг у меня будет завтра сколько угодно. Вы подвернулись до срока, – ваше счастье, – беру вас в скороходы.

Сон. Заметьте, что я еще не знаю в точности правил вашей игры, я только следую им ощупью, по природной интуиции.

Вальс. В моей игре только одно правило: любовь к человечеству.

Сон. Ишь куда хватили! Но это непоследовательно: меня вы лишаете мелких прав Лепорелло, а сами метите в мировые Дон Жуаны.

Вальс. Я ни минуты не думаю, что вы способны понять мои замыслы. Мне надоело ждать, кликните их, пора покончить со старым миром.

Сон. Послушайте, Вальс, мне ужасно все-таки любопытно… Мы оба отлично друг друга понимаем, так что незачем держать фасон. Скажите мне, как вы это делаете?

Вальс. Что делаю?

Сон. Что-что… Эти взрывы, конечно.

Вальс. Не понимаю: вы хотите знать устройство моего аппарата?

Сон. Да бросьте, Вальс. Оставим аппарат в покое, – это вы им объясняйте, а не мне. Впрочем, мне даже не самый взрыв интересен, – подложить мину всякий может, – а мне интересно, как это вы угадываете наперед место?

Вальс. Зачем мне угадывать?

Сон. Да, я неправильно выразился. Конечно, наперед вы не можете знать, какое вам место укажут, но вы можете, – вот как фокусник подсовывает скользком карту… Словом, если у вас есть тут помощники, то не так трудно внушить нашим экспертам, какой пункт назначить для взрыва, – а там уже все подготовлено… Так, что ли?

Вальс. Дурацкая процедура.

Сон. О, я знаю, я знаю: все это на самом деле сложнее и тоньше. Вы игрок замечательный. Но я так, для примера… Ведь я сам, знаете, ловил ваши темные слова на лету, старался угадать ваши намерения… и ведь, например, остров подсказал я, – мне казалось, что вы его мельком упомянули. А?

Вальс. Вздор.

Сон. Вальс, миленький, ну будьте откровеннее, ну расстегните хоть одну пуговку и скажите мне. Я обещаю, что буду ваш до гроба.

Вальс. Куш.

Сон. Хорошо, но когда вы мне скажете, – скоро? завтра?

Вальс. Позовите-ка этих господ, пожалуйста.

Сон. Крепкий орешек!

Он приказ исполняет. Все возвращаются с балкона, делясь впечатлениями.

Граб. Весьма живописная манифестация. Особенно в такую великолепную погоду.

Брег. А последний плакат вы прочли?

Гроб. Какой? «Мы желаем знать правду!» – это?

Брег. Нет-нет, последний: «Сегодня взрывают пустыни, завтра взорвут нас». Что за притча? По какому поводу? Выборы?

Министр. Все это до крайности прискорбно. Как это не уметь соблюсти военную тайну!

Берг. А мне больше всего понравилось: «Долой наймитов динамита», – просто и сильно.

Герб (толкуя знаки Горба). Горб говорит, что такого волнения не было со времен убийства короля.

Бриг. Мое несчастье, что я близорук…

Министр. Скучно, обидно. Придется завербовать ученых… пускай как-нибудь объяснят… (Заметив Вальса.) А, вот он. Здравствуйте. Присаживайтесь. Господа, занимайте места. Заседание продолжается. Итак… Полковник!

Полковник. Чего изволите?

Министр. У вас там под рукой… Нет, не то… записка с фамильей… Спасибо. Итак… господин Сальватор Вальс, комиссия под моим председательством, после усиленных занятий, досконально рассмотрела и обсудила результаты ваших опытов. После зрелого и всестороннего изучения мы пришли к заключению, что ваше открытие представляет для нас некоторый интерес. Другими словами, мы были бы склонны вступить с вами в переговоры относительно возможности приобретения вашего изобретения.

Берг. Или изобретения вашего приобретения, – грах, грах, грах.

Министр. Неуместная шутка. Прекратить смех! Граб, перестаньте шушукаться с соседом. Что это за фырканье? Как вы себя ведете? Я продолжаю… Мы склонны приобрести… или, вернее, купить ваше изобретение. Правда, в данное время казна у нас не богата, но все-таки льщу себя надеждой, что сумма, которую мы можем вам предложить, покажется вам вознаграждением более чем щедрым. Мы предлагаем вам две тысячи.

Вальс. Я не совсем уловил, – за что вы хотите мне платить? За эти опыты?

Министр. Неудивительно, что не уловили, – обстановка невозможная. Господа, я отказываюсь говорить, если вы будете продолжать шептаться и хихикать. В чем дело? Что у вас там под столом? Гриб! Гроб!

Гриб. Мы ничего не делаем, честное слово.

Министр. Тогда сидите смирно. Я говорю не об опытах, я вам предлагаю продать нам ваш аппарат за две тысячи. Разумеется, трансакция осуществится только в тот момент, когда вы нам его покажете.

Вальс. Какое очаровательное недоразумение! Вы хотите купить мой аппарат? За две тысячи?

Министр. Да. Полагаю, впрочем, что мы можем – в виде большого исключения – повысить плату до трех.

Вальс. Сон, они хотят купить мой телемор! Сон, слышите?

Сон. Торгуйтесь, торгуйтесь! Козырь у вас.

Министр. Мне кажется, что три – ну, скажем, четыре – тысячи составят сумму, значительно превосходящую себестоимость вашей машины. Как видите, мы идем вам навстречу.

Вальс. Вы не идете, вы мчитесь. Но увы, мне приходится пресечь ваш бег. Вы увлеклись ерундой. Я не продаю своего аппарата.

Легкая пауза.

Министр. То есть как это так – не продаете?

Вальс. Конечно не продаю! Что за дикая идея.

Сон. Маленький совет большого дельца: Вальс, не нажимайте слишком педаль.

Министр. Мой дорогой, вы меня, вероятно, не поняли. Я готов, я вполне готов предложить вам другую цену, если эта кажется вам недостаточной, – хотя мне лично… хотя я… Словом, хотите десять тысяч?

Вальс. Бросьте. Пора перейти к делу.

Министр. Да я и перехожу к делу! Ну, скажем, двадцать, скажем, пятьдесят… Господа, поддержите меня, что вы сидите дубинами?

Брег. Миллион.

Министр. Хорошо: миллион. Это… это фантастическая цена, придется ввести новые налоги, – но все равно иду на это: миллион.

Сон. Вальс, это большие деньги.

Вальс. А я вам говорю, что я ничего никому продавать не намерен.

Сон. Ну и выдержка у этого человека!

Министр. Правильно ли я понял, что вы и за миллион не соглашаетесь продать нам машину?

Вальс. Правильно.

Министр. И что вы сами не назначите своей цены? Заметьте, что мы готовы рассмотреть всякую вашу цену.

Сон. Стоп, Вальс. Теперь пора.

Вальс. Довольно! Я сюда пришел не для этого. Господа, у меня для вас нет товара.

Министр. Это ваше последнее слово?

Вальс. По этому вопросу – да. Сейчас мы будем говорить совсем о другом предмете.

Министр. Вы правы. Вы совершенно правы, господин изобретатель. Мы действительно будем сейчас говорить о другом. Вы изволили крикнуть «довольно». Вот я тоже хочу сказать «довольно»! Раз вы не желаете уступить нам свое изобретение, то я немедленно арестую вас и вы будете сидеть за семью замками, покуда не согласитесь на сделку. Довольно, господин изобретатель! Вы увидите… вы… я вас заставлю, – или вы сгниете в каменном мешке… и меня все в этом поддержат, ибо то, чем вы владеете, предмет слишком опасный, чтобы находиться в частных руках. Довольно хитрить! Вы что думаете, мы дураки? Думаете, что завтра пойдете торговаться с нашими соседями? Как бы не так! Или вы немедленно согласитесь, – или я зову стражу.

Вальс. Это, кажется, уже второй раз, что вы грозите лишить меня свободы, – как будто меня можно лишить свободы.

Министр. Вы арестованы! Вас больше нет! Полковник, распорядитесь…

Полковник. О, с удовольствием: давно пора!

Голоса. Да, пора… Рубите его… В окно его… Четвертовать… Правильно!

Сон. Одну минуточку, генерал: не будем терять голову, – какова бы она ни была, это все-таки голова, терять не нужно, дорога как память. Господа, – и вы, любезный Вальс, – я уверен, что эти меры воздействия излишни. Дайте Вальсу спокойно обдумать ваше предложение, то есть один миллион до доставки машины и один миллион – после, – и я убежден, что все кончится абсолютно мирно. Не правда ли, Вальс?

Вальс. Я устал повторять, что аппарата я не продаю.

Министр. Полковник, живо! Убрать его, связать, уволочь! В тюрьму! в крепость! в подземелье!

Вальс. И через семь часов, то есть ровно в полночь, произойдет любопытное и весьма поучительное явление.

Министр. Постойте, полковник. (К Вальсу.) Какое… явление?

Вальс. Предвидя, что вы сегодня можете попытаться применить ко мне силу, я условился с моим старичком так: если до полуночи я ему не дам о себе знать, то он должен немедленно взорвать один из ваших самых цветущих городов, – не скажу какой, – будет сюрприз.

Министр. Это не может быть… Судьба ко мне не может быть так жестока…

Вальс. Но это не все. Если спустя пять минут после взрыва не последует от меня знака, то и другой городок взлетит на воздух. Так будет повторяться каждые пять минут, пока не откликнусь. И сами понимаете, господа, что если меня уже не будет в живых, то вряд ли я стану с того света производить спиритические стуки. Следовательно, все не получая от меня известия, мой аппарат довольно скоро обратит всю вашу страну в горсточку пыли.

Министр. Он прав… Он прав… Он предусмотрел все!.. Несчастные, да придумайте вы что-нибудь! Герб! Берг!

Герб. В тюрьму, в тюрьму.

Берг. А я вот думаю иначе. Вы его всё ругаете, а мне он по душе. Смелый парень! Назначьте его обер-инженером палаты, – вот это будет дело.

Полковник. Перед тем как произвести харакири, я еще раз поднимаю голос и твердо повторяю: отправьте этого человека в сумасшедший дом.

Вальс. Я думаю, не стоит ждать президента. Приступим. Потеснитесь, пожалуйста, а то мне тут неудобно. Теперь извольте меня выслушать.

Министр (опускается на пол). Господин изобретатель, я очень старый, очень почтенный человек, – и видите, я перед вами стою на коленях. Продайте нам ваш аппаратик!

Голоса. Что вы, что вы… Вставайте, ваше высокопревосходительство… Перед кем… Где это видано…

Полковник. Не могу смотреть на это унижение.

Министр. Умоляю вас… Нет, оставьте меня, – я его умолю… Сжальтесь… Любую цену… Умоляю…

Вальс. Уберите его, пожалуйста. Он мне замусолил панталоны.

Министр (встал). Дайте мне что-нибудь острое! Полк