Колокольников –Подколокольный [Ксения Викторовна Драгунская] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

Annotation


 – прозаик и драматург, автор нескольких книг прозы и множества пьес, идущих во множестве театров и переведенных на множество языков. Постоянный автор «Октября».


 Колокольников –Подколокольный Повесть

Другой город

Сердце-лох

Прощеное воскресенье

Остальные

Колокольников – Подколокольный, 1984

Интервью

Молоко

Бомба

Нищеброды

Председатель

Пэтэушник

Поднимись на крыльцо

Там на углу «Макдоналдс»

Браслетик и блокнотик

Латгальских Партизан, 58

Перед снегом – голос на том берегу

Светло и нестрашно

Земля октября

Время местное

/Родословная

      Милые люди

Другая река

Старые друзья

Октябрь. Другой город

Следующий

Хокку

Платон

Ангелы и пионеры

Развязка

        Народы

                   Ирга

ТЕАТР – ЮНОШЕСТВУ

ИРГА

ВЛАДЫКА

НЕВЕСТА

Акапулько

   ВОПРОСЫ

Реконструкция скелета

КУРТКА ВОННЕГУТА

Коренное население

Истребление


 Колокольников –Подколокольный Повесть  


 Книги невыносимы. Их невозможно ни прочитать (все), ни содержать в чистоте и порядке (время), ни вынести на помойку (воспитание не позволяет). Не надо дарить и покупать книги. А главное, не надо писать. Самое лучшее, что может сделать писатель, – это не написать книгу.

Самое умное и правильное.

Но если уж все равно берешься писать, принимаешься, устраиваешься за большим столом у окошка, наводишь порядок, раскочегариваешь свой ноут, засучив рукава, то хорошо бы знать, затвердить, понять накрепко одно – твоя книга никому не нужна.

Ни читателям, ни персонажам, ни тем, о ком ты думаешь, пока пишешь. Думаешь: вот обрадуются. Не обрадуются. Твоя книга никому не нужна, успокойся, не воображай, писатель, никому ты не нужен, только осеннее дерево посреди поля хочет, чтобы ты рассказал всем, какое оно красивое, или дождь все стучит и стучит в твое окно, привлекает внимание, эй, писатель, напиши про меня приколу ради!..

А может быть, сами буквы захотели собраться именно в твои слова, не в донос и не в инструкцию для газонокосилки?

Буквы выбрали тебя, чтобы ты их верно сложил. Чтобы какое-то старое, позабытое словечко могло напоследок заглянуть в твои глаза, а там, если повезет, и в глаза читателя, посмотреть в глаза человеку перед окончательным исчезновением…

От такого «хотения букв» и взялась эта история.

Она очень дождливая. Там часто идут дожди – хоть под зонтиком читай…


Другой город


В самолете пахло щами.

Стюардесса поправила косынку на железных бигуди и сердито улыбнулась. Наверное, думала, мы какие-то там со двора, из гаражей, собутыльники пилота, опять принесли чекушку... Юноша в кителе не по росту раздавал всем тапочки – тоже старые, клетчатые и с замятыми пятками, такие раньше были, таких теперь нет.

Нам предстоит дальний, долгий перелет и надо устроиться поудобнее.

Самолет очень долго петляет по взлетным полосам, асфальт кончается, и воздушное судно вприпрыжку бежит по лесной дороге с лужами и подорожником. Ничего себе, этак мы нескоро куда-нибудь доберемся.

На поляне стоит дом, на крыльце женщина чистит грибы, большая корзина полна подберезовиков и сыроежек. Из самолета спускается мужчина, уговаривает лететь вместе с нами…

Она-то нам зачем, кто она такая, ведь это секретный самолет для вывоза москвичей. Мы с трудом устраивались в этот самолет, проходили собеседования, заполняли анкеты, чтобы спастись из Москвы. С прошлого года было окончательно установлено и доказано, что во всех неприятностях нашей страны виноваты москвичи, а никакие не американцы. Где американцы-то? Далековато… А москвичи – тут, рядом, пробрались в самое в сердце страны, можно сказать, и ничего не делают, только получают здоровенные зарплаты, жируют, жизнью жуируют, умничают и вредничают. К тому же просрали чемпионат мира по любви к Богу. Москва боролась за право проведения ЧМ по любви к Богу, приезжали комиссии… И все равно не выбрали, отказали, перенесли в Сингапур. Тогда все обиделись и круто наехали на москвичей.

Во всем виноваты москвичи! (То-то хихикали питерцы!) А многие из понаехавших быстренько открестились от Москвы и ушли восвояси.

Москвичей должны были выслать на исправительные работы, но какие-то фонды добились возможности эвакуировать хотя бы некоторых, и мне повезло, меня тоже пригласили на собеседование. Там задавали вопросы:

– Если кто-либо из ваших друзей умирает, удаляете ли вы его из списка контактов? Сразу? Не сразу? Не удаляете?

– Если не удаляете, то пытаетесь ли дозвониться по этому номеру?

– Какие ассоциации у вас в первую очередь вызывает слово «синева»? Гомосексуализм? Баллистическая ракета нового поколения? Небеса?

Или:

– Вы член общества водителей по борьбе с пешеходами и породненными с ними листьями?

– Лицами, а не листьями? – переспросила я.

– Листьями, листьями, – подтвердил интервьюер. – Пешеходы и породненные с ними листья. Ведь осенние листья тоже часто оказываются на проезжей части, но их, в отличие от пешеходов, давить жалко: они очень красивые.

Или:

– Какой ваш любимый дорожный знак?

Я стараюсь отвечать честно, но интервьюер качает головой, вздыхает и в конце концов говорит:

– Только из уважения к Казбеку Серафимовичу… Он очень за вас просил.

Я не успеваю спросить, кто такой Казбек Серафимович, интервьюер дает мне талон на оплату, и в кассе я получаю другой талон, с надписью «Сергей Шнуров».

Это название самолета.


Разговор на крыльце затягивается, двое что-то выясняют, женщина перестает чистить грибы и размахивает руками с ножом перед носом у мужчины, потом оборачивается и кричит вглубь дома, зовет кого-то, выбегают дети с пожилым котом в охапку, женщина торопится снять с веревок белье, все они, с мокрым бельем и тазиком чищеных грибов, забираются в самолет и пахнут дождем и травой…

Начинается демонстрация аварийно-спасательного оборудования, переходящая в нехитрое факир-шоу – мальчик в кителе не по росту учился показывать фокусы по старому самоучителю и теперь пытается что-то такое проделать с кислородной маской и надувным жилетом, а потом его мама с железными бигуди раздраженно говорит в микрофон:

– Во время перелета вам будет предложен полноценный домашний обед, а еще спектакль, конкурс авторской песни, чтецкий вечер, просмотр кинофильма с обсуждением и общественная дискуссия о семье и браке.

Мой сосед, здоровенный серб или хорват, уже спит и вздрагивает во сне, как щенок, пока я пытаюсь разобрать слова, татуированные на его загорелом предплечье. Это глаголицей, что ли? И почему он тут? Он москвич? Он строитель, работяга, строил всякую высоту-красоту для зажравшихся москвичей, он ни при чем…

После обеда все сворачиваются поуютнее, накрываются старыми клетчатыми пледами – и пледы-то какие-то, со следами кошачьей шерсти – и засыпают, а стюардесса берется за вязание.

Мы летим…


Город-герой красавица Москва обойдется и без нас, новых москвичей завезут из таежных деревень и горных аулов, все будет хорошо, Москва легко завоюет право принимать чемпионат мира по любви к Богу и сама же выиграет его у всех, а мы, бывшие москвичи, устроимся в каких-то других городах.

Мы летим в другие города, каждый должен подыскать для себя какой-то другой город, выбрать по душе…

Города всякие бывают – города-герои, города-курорты, города-уроды, города-труженики… Бывают города, где люди веселые и нарядные, а с океана дует ветер. Бывают города, где градообразующим элементом является специнтернат для малолеток. Бывают города, где родилось много писателей.

Города, которые давно пора расформировать и заколотить досками, можно даже и мемориальными.

Бывают города, часто смываемые ураганами, а бывают – смываемые однажды, ни с того ни с сего. Я знала один такой – там по улицам ходил городской сумасшедший, писал на стенах и на асфальте: «Скоро ураган», ему не верили, отмахивались, а потом и удивиться-то не успели.

Тут, кстати, уместно будет порассуждать (ведь у нас есть время, пока летим, летчик спит, самолет летит, зритель спит, спектакль идет, всё честь по чести), уместно будет поразмыслить о разнице между городскими сумасшедшими и деревенскими дурачками. Это серьезная тема, достойная диссертации или трактата, пожалуй, я займусь ею в другом городе. Сейчас лишь несколько слов. Деревенский дурачок – безобидное существо, почти лесовичок, домовой, кто-то словно покрытый шерсткой, всегда загорелый дочерна, хитро и виновато улыбающийся. Происхождение его безумия точно неизвестно – «не то родился такой, не то в армии побили, а то в лесу кого увидал-напугался». Деревенский дурачок может ходить в пастухах или в разнорабочих – «там вскопает, там дров наколет, так, за харчи, за одежу старую», – кормится летом с дачников, с холодами куда-то прячется, и точных сведений о том, как он зимует, нет. «Как-то» – как раки, как лягушки и ежики, как споры грибов… Словом, деревенский дурачок – часть природы, константа русской деревни, если она где уцелела.

Городской же сумасшедший – жертва социума, человек, перееханный обстоятельствами, и чаще всего, как и деревенский дурачок, – местный уроженец. (Профессиональные лженищие, члены организованных банд попрошаек и псевдобеженцы – это другое, вне моей компетенции, надеюсь, что в конце концов вся эта свистобратия будет вытравлена с поверхности планеты каким-либо ультраэффективным дихлофосом.) Городской сумасшедший чаще всего человек со специальностью или даже с высшим образованием, иногда – не с одним. Горюшко от ума. Бывают городские сумасшедшие с богатым прошлым, красавцы и красавицы. Знавала я одного забулдыгу из бывших красавцев и потаскунов, дотаскавшегося до ступенечек пивной на углу Оружейного и Каляевской… А ведь было время, когда женщины дарили ему иномарки и старинные перстни, а потом и просто проигрывали его в буру. (Давным-давно нет уж ни Каляевской, ни пивной, ни самого забулдыги.) Среди городских сумасшедших много честных тружеников, лишившихся крова благодаря мошенникам или злой родне, много опустившихся богатых когда-то разгильдяев, много людей с задатками гениев, искалеченных завистью коллег… Кто-то не пережил утраты последней надежды на признание и славу, уснул нормальным, свихнулся во сне... К сожалению, московских сумасшедших как-то подвыкурили из центра, и за это в конце концов ответят городские власти из «понаехавших». А какие были чудесные люди! Дядька с сиамским котом на плече, пожилые близняшки, громко читающие наизусть детские стишки, или чокнутая акробатка на пенсии Нина, ходившая колесом по тротуару…

Теперь, чтобы полюбоваться на уличных психов, приходится отправляться в какой угодно другой город; хорошо еще, что городские сумасшедшие земного шара любят меня как родную, чуют во мне свою, охотно рассказывают истории…


Все спят. Стюардесса дремлет под жужжание своего веретена.

«Летчик, летчик, далеко еще?» – «А вам вообще куда надо?»

Да откуда я знаю…

Честно говоря, у меня есть двоюродный город, где мне хорошо. Может, туда?

Обидно, но приходится признать, что по количеству и качеству городских сумасшедших мой двоюродный город давно и лихо обскакал родную Первопрестольную.

Пожилой нигер в буфете на углу Второй и Тридцать Третьей, объяснявший, что морщины – это следы пыток ЦРУ. Он все никак не хотел понять, что я «не отсюда», ай эм рашн, ай эм нот фром хир, ведь для не отягощенного лишним образованием американца Россия – такая же телевизионная выдумка, как Америка для аналогичного русского. Какая-то якобы причина неудач. Какая-то как бы досадная помеха долгожданному счастью. Что-то мешающее жить, вроде тещи, но едва ли существующее реально, как бука, бабайка, Змей Горыныч…

Нигер посмотрел в мою, тогда еще гладкую и розовую, физиономию, повертел в ладонях кисть моей руки и сказал: «Да, видать, за тебя ЦРУ еще не бралось…»

А прелестная старушка Бася возле станции метро Kings Hwy? С ходунками, где отсек для покупок полон старых мягких игрушек, бормочущая на смеси идиша, польского и украинского… Бася не пережила разлуки со своим крошечным местечком, откуда сбежали в середине восьмидесятых ее дети и внуки, прихватив до кучи и ее. Тридцать лет за океаном, ни слова по-английски, ни шагу из квартала, в котором поселилась с первого дня.

Теперь бруклинская молодежь из вновь прибывших, таджики и грузины, еще не утратившие привычки уважать старость, поднимают за Басей мягкие игрушки, придерживают двери, пока она с ходунками пропихивается в «Макдоналдс» съесть грошовый рожок мороженого.

Да, городские сумасшедшие, украшение больших городов… Неведомых, прекрасно мерцающих внизу, когда ночной самолет на посадку заруливает.


– Прослушайте информацию о полете. Мы летим, и это самое главное. Мы будем пролетать Брянск, Тулу, Ростов-на-Дону, Тюмень, Найроби, Белград, Торопец и Акапулько. Расчетное время прибытия…

А черт его знает! Мы движемся при сильнейшем встречном ветре и можем здорово опоздать или вообще никуда не успеть.

– Ну и ладно, летчик, ну и прекрасно, нам, в общем-то, никуда и не надо, мы будем сидеть в самолете, резаться в картишки, бренчать на гитарах, есть яйца вкрутую, лишь бы только никогда никуда не прилетать…


Под нами – вмерзшие в лед времени города, там дети сбиваются в стаи, чтобы истязать всех, кто слабее, там обезумевшие от тоски женщины наряжаются и хохочут, а мужчины с детства ненавидят и боятся женщин, но сплетничают, завидуют и злорадствуют совсем как бабы и еще круче…

Города особенно красивы, когда видишь их сверху, когда не собираешься в них жить…

Лучше мы будем пролетать мимо, в самолете, родном, как московская коммуналка, вон на стене возле иллюминатора химическим карандашом написан телефон слесаря, похожий на считалку, знакомый с детства…

Я потеряю ключи от Каретного, меня будут страшно ругать, а потом слесарь Иван Дмитриевич придет ломать дверь, чинить дверь, ставить новый замок…

Мы летим…


В моем двоюродном городе у меня даже есть любимая улица. Веселые улицы моих любимых городов, родного и двоюродного, улицы-сестры или брат и сестра, сестра и брат, Сретенка и Лексингтон.

– Сретенка, Сретенка, прием-прием, как слышишь? Лексингтон на связи, Сретенка, они здесь!

Лексингтон всегда радуется, когда мы приезжаем.

А кто такие эти «мы»? Чего же тут непонятного, мы – это все кто угодно, все, кто уже угодил или имеет шанс угодить в персонажи, мы – это они самые, мои милые, автор путешествует с персонажами, даже странно, что этого не замечают служащие авиакомпаний, пограничники и таможенники. Нет, один раз пытливый негритенок в «Чикаго Мидвэй» настороженно приподнялся из-за стойки, внимательно пытаясь разглядеть, не виднеется ли кто-то маленький у меня из кармана, не притаился ли в сумке, не закогтился ли на куртке за плечом, не норовит ли кто-то проскочить на борт на шармачка, без посадочного талона…

Но персонажи скромно и терпеливо сидели в голове, примеривались к репликам и словечкам, налаживали отношения, разминали сюжет, который, по Шкловскому, является взаимоотношением характеров в их развитии.


Когда мы приезжаем, Лексингтон радуется и начинает хвастаться перед Сретенкой. У них какие-то старые счеты, вечно они меряются, кто шире, и у кого больше забегаловок и магазинов, и чьи городские сумасшедшие круче… Обе улицы такие веселые… Еще они все время пристают ко мне: кого из них я больше люблю и на какой улице хотела бы жить. Отстаньте, я буду жить в Каретном ряду или в поселке Советский Писатель на Южной аллее, она как раз идет параллельно Восточной, а еще можно жить в Торопце, в Третьем Озерном проезде, там хорошо, счастливы живущие в Третьем Озерном…

Городские сумасшедшие Верхнего Ист-Сайда бегут навстречу, громыхают своими колясками, стучат ходунками, просят передать привет психам Нижней Масловки и Сретенского холма, Белграда, Парижа, свежевымытой Риги и стобашенной Праги…

Беловолосый и белобородый, как Дед Мороз, дедушка в растаманской шапке быстро-быстро вяжет, сидя по-турецки на станции «53-я улица / 5-я авеню», у него очень хитрые глаза. Эй, возьми меня в колдуны жизни, я лучший в мире предсказатель осенних кораблекрушений… Нет, дедушка, так нечестно, ведь мне назначен какой-то другой колдун и нельзя нанимать нового, держи-ка вот лучше московскую конфетку «Белочка» или даже «Столичную», у меня всегда полны карманы русских конфет, когда я брожу по своему двоюродному городу.

Может, и правда остановиться в двоюродном? Ненадолго, пока то да се…

Лексингтон будет рад. Нет, а как же Сретенка?

«Да что там интересного, на этой Сретенке?» – сварливо спросит Лексингтон, которого я называю Лёхой. – «Ну здрасьте… Ты, Лёха, не больно-то воображай. Сретенку я в обиду не дам». – «Ладно, ладно, никто на твою Сретенку и не наезжает. Вот и ходи по ней. Или в кофейне сиди у окошка».


Хорошо сидеть в кофейне у окошка, глядеть на Сретенку.

Там всегда час пик. Тротуары узки толпе, люди обгоняют друг друга, соскакивая на мостовую, на которой терпеливо теснятся машины, ожидающие очереди пересечь Большую Сухаревскую площадь. Все спешат. Только один человек идет не торопясь, ест мороженое.

Он подонок.

Это всем известно. Как, почему он очутился в подонках, уже никто не помнит. То ли что-то подписал, что никто не подписывал, то ли наоборот – не подписал, когда все подписали. То ли не пошел, когда все шли, то ли пошел, когда все по домам сидели. Или в Фейсбуке что-то неправильно лайкнул. Сейчас за этим очень следят. Неосторожное движение – и амба. Да мало ли способов угодить в подонки в одночасье? Способов навалом, запросто, глазом не моргнешь – и ты уже подонок, особенно когда вокруг исключительно порядочные люди с твердыми убеждениями.

По Сретенке идет человек, ест мороженое.


Сердце-лох



Поезд пришел рано утром. Обычно бывало так: брали такси и сперва завозили ее в центр, а потом профессор уезжал домой, на дачу, по Минке.

Эти последние минуты всегда были душераздирающими, зубы стискивала, чтобы не расплакаться: профессор не терпел ее слез и сердился.

Сегодня, однако, ею овладело тяжелое безразличие, не было ни тревоги, ни тоски и она сказала, что, будучи налегке, прекрасно доберется на троллейбусе. Профессор пожал плечами:

– Как вам будет угодно, королева моя.

Не хватило сил усмехнуться в ответ на «королеву».

Профессор дважды поцеловал ее в висок, посмотрел в глаза как всегда, как он умел – тяжело и цепко, и сказал со значением:

– Спасибо, милая. Было хорошо.

Что именно было хорошо? Купейные ласки или пять дней в тоскливом промышленном городе, где профессор читал лекции в универе, а она сидела в гостинице?


В квартире было душно и холодно.

Она села на стульчик в коридоре и долго, ленясь нагнуться, стаскивала нога об ногу узкие ботиночки. Пока стаскивала, поняла ясно и бесповоротно, что ничего не изменится. Профессор всегда будет в семье, ездить с женой, старенькой и бойкой, в интересные города вроде Неаполя, Дублина или Бостона, а с ней таскаться по Челябинскам и Тагилам, потому что удобно – она может в походных условиях сварить кашку, рубашечку погладить и качественно провести процедуры, необходимые для профилактики простатита.

За те же деньги. Вернее, за свои, так как билет она покупала сама, а профессору всё оплачивала принимающая сторона. Когда она однажды завела разговор, что им надо соединиться, профессор взял ее за руку и убедительно, строго и печально попросил дать ему время:

– Просто дай мне время.

И она совершенно успокоилась и поверила – все будет хорошо.

Стянув нога об ногу ботиночки, она вымыла руки, прилегла на узкий диванчик, поплакала и уснула.

К сорока семи годам Мглова являлась обладательницей маленькой квартиры, взрослого сына, диффузной мастопатии и открытой, доброй улыбки.

«У вас удивительно открытая, добрая улыбка», – говорили ей. И она понимала, что хотят как-то обмануть, нагреть. Или уже нагрели и теперь хихикают втихаря. И переставала улыбаться.

Выглядела она не то чтобы молодо, но как-то инфантильно, и ее до сих пор окликали «девушкой». Было в ней что-то такое, не так чтобы прямо на лбу написано, но некоторые быстро кумекали: с ней можно не церемониться, она не сможет постоять за себя, защищать свои интересы или мстить, она даже путевый скандал закатить не в состоянии, только тихо плакать где-нибудь в уголке.

«С этой можно особо не церемониться».

Бояться нечего. Все пройдет как по маслу. Безнаказанно.

И не церемонились. А уж моложавый загорелый старик несколько лет так не церемонился с ней, что она отупела от боли. Теперь пришла пора очнуться.


Проснулась, тревожась о сыне.

«Мальчик-то мой как? Что он ест? Как в институте?» Она вышла из своей комнаты и поспешила на кухню.

Там было накурено. На столе лежали деньги. Бородатый сын стоял у окна со смартфоном и напористо объяснял кому-то про деньги. Его товарищи, глядя в планшеты и записи, тоже обсуждали деньги.

– Привет, мам, – мельком сказал сын.

Товарищи сдержанно поздоровались.

Она заварила себе большую чашку чаю и ушла в свою комнату.

В открытую дверь был виден коридор и большой холодильник стального цвета, навороченный, новехонький, еще не обросший магнитиками и разноцветными напоминалками, наверное недавно купленный сыном.

Она написала короткое ледяное письмо профессору, внесла его в черный список электронной почты и мобильника, сделала генеральную уборку в квартире, исповедалась, постриглась по-другому и стала ждать извинений от судьбы.

Приношу тебе свои извинения, скажет судьба, вот сейчас все исправлю – и придет кто-нибудь хороший, веселый и добрый, скажет, что любит ее горячо и честно и увезет к теплому морю, жить в домике под черепичной крышей.

Вот сейчас прямо и придет. Скоро-скоро.

Но никто не приходил и не звал в домик с черепичной крышей.

Еще бы! Как же кто-то хороший и добрый сможет ее найти, если после работы она целыми днями сидит дома с книжечкой?

Она принялась активно тусоваться, слоняться по выставкам и поэтическим вечерам. На вечерах собирались поэты, неискоренимо похожие на бомжей. Модные шарфики болтались на их шеях несвежими перевязочными материалами. Приходили красивые и нежные девушки, одетые со вкусом, и востроносые дурнушки в толстовках и стоптанных кедах. Собирались и девушки под пятьдесят, жаждущие извинений от судьбы. Они смотрели друг на друга неприветливо.

Больше на них вообще никто не смотрел, было навалом молодых девушек, хороших и разных, но и на молодых тоже не обращали внимания.

Все читали друг другу стихи и расходились порознь, писать дальше про далекие полустанки под серыми небесами, про горькую невероятную любовь.

Почему-то вспомнила, что сын в детстве любил животных, то и дело притаскивал домой кошек, а она не разрешала. Теперь сама превратилась в облезлую кошку, ходит, смотрит, авось кто подберет. Разве что не мяукает. Мокрая курица, вот и не мяукает. Не кошка даже. Самодвижущееся средство для профилактики простатита у бойкого загорелого старичка в кепке.

Хотелось, чтобы кто-то похвалил, сказал ласковое, погладил, прикоснулся.

От жалости к себе ей стало смешно, и она рассмеялась.

Думаешь, тебе что-то за это будет? За то, что надеялась, плакала, молилась, каялась, святила куличи на Пасху, облачала на Рождество ель, верила во что-то хорошее, терпела обманы и ждала лучшего? Ничего не будет. Будет одинокая нищая старость, кулемой с пластиковой чашкой чаю сядешь в уличном кафе, а обидчики пройдут мимо, нарядные, молодые, и не узнают тебя.

Извинений от судьбы не последует. Никто не придет. Награды не будет.

В юности Мглова читала книги старинного писателя с длинной бородой. Ему особенно удавались многословные, вязкие романы о страданиях питерских юнцов. Писатель считал, что за унижения грехи отпускаются.

Теперь она неприязненно вспомнила задумчивое скуластое лицо когда-то любимого автора.

Ах, уймитесь, господин классик, это в ваши телячьи времена, может, и действовало такое правило, теперь все по-другому…

Что ты понимаешь, лошара? Что ты видел в своем девятнадцатом веке? Тогда еще трактора не сгребали деловито груды голых тел, горы обтянутых кожей костей в Освенциме, тогда и тракторов-то не было, куда тебе с твоими прокисшими человеколюбивыми премудростями, чей срок действия давным-давно истек.

Нет ни оставления грехов, ни наград, ничего нет…

Жизнь потрачена на страдания по чужим мудакам. Сын вырос и прекрасно обходится без нее. У него друзья с твердыми неулыбчивыми глазами. Особенно девочки.

Мир холодный, гладкий и пустой, как стенка нового холодильника, – ни за что не зацепишься.

«Осталось только разлюбить собак и музыку», – подумала она, с опаской прислушиваясь к себе. Нет, про собак и музыку по-прежнему что-то теплилось.

А лет ей не так много и еще предстоит жить дальше… Как? Как?

Странное сердце – бьется и бьется, всё ему нипочем. Обманутые надежды, предательство и злорадство тех, кого считала драгоценнейшими людьми, утраты близких, лучезарная ненависть соперниц, болезни и школьные горести сына… А сердце все бьется и бьется как рыба об лед, хоть бы хны, все выдюжило и даже не болит…

Сердце, да ты совсем лох, что ли?

Уйди уже в отказ, пошли всех и всё...

Но сердце билось ровно, и она вспомнила старую докторицу в роддоме, сказавшую: «Все будет хорошо, сердце, деточка, у тебя просто прекрасное, очень крепкое сердце».


Приснилась покойница мать – красивая и надменная, привыкшая к беспрекословному послушанию.

– Мама, – сказала ей Мглова, – если человек отстал от жизни, то и жизнь должна отстать от человека. А то нечестно. Я хочу, чтобы жизнь отстала от меня, отвязалась, отцепилась, я не хочу иметь с жизнью ничего общего, мне неинтересно, не хочется жить. Что мне делать, мама?

Мать, нарядная и холеная, недовольно, почти брезгливо оглядела ее, сутулую и поникшую, и сказала раздраженно:

– Не хочешь жить – прими меры! Самые радикальные меры.

Утром Мглова долго смотрела в старое, скучное небо, а потом взяла ручку, клочок бумаги и написала:

«МЕРЫ. ПЛАН».


Прощеное воскресенье



Обернисьева я унаследовала от Сани, погибшего прошлой осенью.

Саня давно хотел нас познакомить, говорил: тебе будет интересно как сочинителю, одна фамилия чего стоит, и вообще, Обернисьев – парень во такой, настоящий персонаж…

Познакомились мы уже на Саниных похоронах.

Обернисьев реально плакал, а крупная мужская особь, допускающая открытое выражение каких-либо чувств, кроме гнева, всегда выглядит очень трогательно. Саня и Обернисьев – одноклассники. Предка его, немецкого инженера-гидротехника, выписал в Россию сам Петр Великий, и фамилия их на самом деле Обер-Ниссель. Ниссель – имя маленькой речушки или ручейка где-то в германских горных закоулках, в какой-то деревеньке, откуда родом его славные предки. От немецких предков Обернисьев унаследовал богатырское телосложение и прекрасно очерченный подбородок, не нуждающийся в занавешивании всякими там бороденками, а еще три старинные книги готическим шрифтом, которые никто из родни уже не может прочитать, и особенный рецепт яблочного штруделя (передается строго по женской линии).

Еще есть усыпальница предков на Немецком кладбище в Лефортово, но точное место неизвестно, так как брат при очередном переезде куда-то запсётил папку с кладбищенскими документами, а просто заехать и уточнить у начальства, посмотреть план – всё руки не доходят. Дотаились, домимикрировались, доассимилировались до того, что обрусели вконец, впитали все наше родное раздудуйство, прошляпили воротиться на историческую родину, по выходным ездят на «участок» по Рязанке, закрывают огурцы… Обернисьев – дярёвня дярёвней, говорит «звонит», «включим» и «тролебус». Живет в Гольяново, владеет мастерской по мелкому ремонту бытовой техники. Вот тебе и Обер-Ниссель…

Обернисьев парень видный, его не стыдно людям показать, хорошо взять с собой в театр, где много знакомых. Только надо, чтобы спектакль был грустный, во всяком случае, не смешной, а то вдруг Обернисьев начнет смеяться? Смех у него какой-то дурацкий, тонкий – так смеялась няня Раскольникова (смотри главу шестую в первой части бессмертного романа), мелко трясясь всем телом и тонко повизгивая. Обернисьев особенно хорош, когда молчит, и, если берешь его «в люди», надо заранее предупредить, чтобы помалкивал, а то ведь отверзет этот викинг свои лепные уста, и понеслось…

У тестя не взошел лук-севок… Зато в ОБИ купили по акции газонокосилку на две тыщщи дешевле, да к ней еще в подарок электромухобойку дали, вот счастье-то…

А то примется настойчиво и косноязычно рассказывать свой «странный» сон, занудный и невнятный, как квитанция из ЕИРЦ.

Обернисьев нежный зять, ответственный муж, ему все время надо отвезти в поликлинику то тещу, то ее мочу, а то подскочить на вокзал передать посылку однокласснице жены в Бангладеш…

Но!

На свете довольно много женщин, которых привлекает возможность поправить породу и совершенно не напрягает уродский смех, «звоним-включим» и хроническое нечитание ничего, кроме инструкций для газонокосилок.

Поэтому у Обернисьева орда побочных детей. Просто не мужик, а какая-то давалка безотказная… Хотя у мужчин это называется «мачо» и считается крутым. Матери побочных детей Обернисьева все как на подбор средних лет мелкие чиновницы из ЕИРЦ, ФМС, ИФНС, БТИ и ГИБДД. Это вызывает самые низкие подозрения – за улаживание всяких дел и мелкие административные нарушения бедняга Обернисьев расплачивается элементарно «натурой».

 Восплачем же, возрыдаем, прольем слезы над горькой долей богатыря во времена жесточайшего матриархата…

Когда Обернисьев понял, что мне не надо детей, что я вообще не собираюсь никак им пользоваться, не имею ни малейших намерений употребить его «вовнутрь», он изумился, чуть было не обиделся, но в конце концов растрогался и решил, что в память о покойном Сане будет почитать меня как сестру. Это значит, что мне предстоит выслушивать про лук-севок, результаты ультразвука тещи и очередную порцию побочных детей с особенным вниманием и сочувствием, веселить, утешать, помогать и поддерживать.

Так что когда Обернисьев сказал, что хорошо бы справить (он так и сказал) Прощеное воскресенье за городом, в доме с традициями, и чтобы обязательно сжечь чучело Русской зимы, или Масленицы – никто толком не знает, как это называется, – я тут же поняла: конечно, к Дикаревичам! Они классные! У них настоящий русский дом, веранда с цветными стеклами, а от центра Москвы рукой подать… Выпивают у них за большим овальным столом, покрытым скатертью с бахромой, водку и вино переливают в графины, никогда не садятся за стол, пока все не соберутся, а потом играют в шарады…

К Дикаревичам, ура!


В детстве Лиза Дикаревич снималась в кино. Ее мама, Зоя Абрамовна, работала редактором на телевидении. Лизу то и дело было не с кем оставить и Зоя Абрамовна брала малютку с собой в Останкино. Так Лиза случайно оказалась в какой-то детской передаче, а там уж понеслось-покатилось.

Из-за съемок Лиза часто пропускала школу, а если и приходила, то всегда спала на задней парте: уставала на съемках. Мы учились в одном классе с Лизой и любили ее за то, что она никогда не воображала, вот, мол, артистка там, все такое. Никакая не артистка, а просто замотанная бледненькая московская девочка. Лиза получала деньги, и Зоя Абрамовна имела возможность покупать у спекулянтов модные кофточки и арабские духи. Французские даже. Когда Лиза плакала, что устала и не хочет сниматься в следующем фильме, Зоя Абрамовна всегда ее уговаривала, а то могла и припугнуть, что отдаст в интернат. Лиза окончила Щукинское училище, и тут выяснилось, что детская непосредственность иссякла, а дарования особого и не было, она скромно служила в неприметном театрике, пока в начале нулевых не снялась в очередном сериале про храбрых чекистов.

Там она снималась с самим знаменитым народным артистом П. – он играл пожилого, опытного чекиста, а она молодую девушку, этакого подмастерья. Сериал был длинный, серий сорок или шестьдесят, и Лиза с народным артистом до того доснимались, что последние месяц-полтора съемок ходили, взявшись за руки, целовались украдкой и договорились жить вместе. Артист П. сказал, что все легко уладить: жена верный, старый друг, чувства давно изжиты, дети взрослые, преград нет, впереди счастье. После съемок они собрались слетать отдохнуть на Мальту, даже билеты купили уже.

И вот однажды, когда Лиза и артист П. перекусывали рядышком в обеденный перерыв, к их столику в уютном закутке подошла маленькая женщина, похожая на ромашку, превратившуюся в гербарий.

– Володя, – устало и хмуро сказала она, не обращая внимания на Лизу. – Ты на календарь-то смотришь? Завтра у Ариши день рождения, мы же с тобой договаривались: ну месяцок, сорок дней я тебе всегда разрешаю, потому что все понятно, тебе необходимо, но ты тоже…

Лиза знала, что у народного артиста П. есть богомольная дочь Ариша, логопед, врачующая картавых детишек безвозмездно, но живущая в арендованной трехкомнатной квартире, которую оплачивает отец, снимаясь в любой ахинее.

И народный артист П., такой большой, красивый и мужественный, завозился за столиком, засучил ногами, засопел, закряхтел... Как ежик.

– Давай, Володя, – хмуро сказала сушеная ромашка. – Иначе я все расскажу Арише, ты же не хочешь, чтобы ее касалась эта грязь? – При слове «грязь» она кивнула на Лизу, не глядя на нее.

– Нет-нет! – испуганно воскликнул народный артист П., встал и ушел со своей ромашкой.

А Лиза осталась сидеть за столиком и смотреть в компот. Потом собралась и вышла на улицу. Ей казалось, что все это недоразумение, которое сейчас прояснится, сейчас позвонит народный артист П., скажет, что все хорошо, назначит свидание и они будут смеяться и шептаться, собираться в путешествие и мечтать, как заживут вместе.

Лиза ходила по улицам. Звонили ассистенты с картины, чтобы удивляться, куда она девалась. Лиза отклоняла вызовы. А дома, едва вошла в свою комнату, первым делом попался на глаза билет на Мальту.

– Мама! – крикнула Лиза.

Не потому, что звала Зою Абрамовну, а от боли.

На крик, однако, прибежала Зоя Абрамовна, и расплакалась Лиза на груди у нее, и рассказала свою заветную тайну про народного артиста. Зоя Абрамовна обняла дочь и стала баюкать, как маленькую, а сама ощущала подъем и воодушевление – «Ой, как интересно!» Личная жизнь Зои Абрамовны последнее время не отличалась разнообразием. Ничем вообще не отличалась. Поэтому она живо интересовалась чужой личной жизнью.

А тут родная дочь и народный артист П.

Подумать только!

Зоя Абрамовна созвала военный совет. Стая московских полу/недо/светских куриц слетелась к ним на кухню. Курицы волновались, гомонили, курили и задавали Лизе много вопросов. От этих вопросов у Лизы встал острый ком между горлом и грудью, и она ушла в свою комнату, с балкона смотрела на выгоревшие московские крыши и скребла ногтями там, где стоял ком, чтобы он рассосался, девался куда-нибудь... В дверь комнаты панически постучали. Лиза вежливо ответила, что все хорошо, просто ей надо побыть одной, и осталась стоять на балконе дальше. Рассвело. Лиза обнаружила себя все так же глядящей на московские крыши и скребущей кожу между горлом и грудью – на блузке и под ногтями была кровь.

Тогда Лиза собрала рюкзачок с бельем, паспорт и полис обязательного медицинского страхования и ранним утром постучалась в ворота психоневрологической клиники.

Сериал переделывали прямо на ходу, на коленке. Пришлось как-то так подстроить, повернуть, что героиня Лизы якобы получила новое назначение и умчалась в далекий регион. Сценаристы чертыхались, продюсеры матерились, и больше сниматься в сериалы Лизу не приглашали.

Из клиники Лиза вернулась через два месяца, заметно пополневшая и очень спокойная, и тут же уехала в деревню, где ее знакомые, тоже бывшие актеры, купили приколу ради животноводческую ферму. Там Лиза была простой разнорабочей, городской неумехой и безручью, на нее покрикивал управляющий Арсен Гамлетыч, однако степ бай степ, постепенно, она не только здорово приучилась к фермерскому труду, но и наловчилась лучше всех в округе закалывать телят и бычков. Да что там в округе! Во всей губернии и соседних! Мужиков деревенских перещеголяла в этом редком умении. Она ездила по дворам, где еще держали скотину, и хозяева, что помнили ее по сериалу про чекистов, после процедуры с бычками и телятами просили разрешения с ней сфотографироваться. Крестьянские корни Лизы взыграли не на шутку, далекие предки-молочники с Могилевщины явно покровительствовали. Хозяйственные навыки Лиза схватывала на лету, при этом прекрасно владела компьютером и могла, если надо, «не выражаться» сколько угодно долго не напрягаясь. Через год Арсену Гамлетычу пришлось уступить ей место управляющего фермой. А еще через полгода молодую, видную и умеющую «не выражаться» пригласили в областную администрацию и предложили возглавить объединение из умирающих колхозов. Она будет главой, лицом хозяйства, а специалистов подгонят. Получилось. Хозяйство пошло в гору. Лиза заочно выучилась на экономиста. Словом, теперь, пятнадцать лет спустя, Лиза Дикаревич – воротила отечественной мясо-молочной промышленности, генеральный директор крупного агрохолдинга, владелица торговых марок «Здорово, корова!» и «Лизаветин двор», депутат областной думы, и строгий Арсен Гамлетыч приезжает поздравлять ее с государственными и православными праздниками, привозит цветы, вкуснейшие коньяки и подарочки вроде авторских серебряных украшений.

Но Лиза по-прежнему ни капельки не развоображалась и охотно привечает старых школьных друзей. Она еще больше раздобрела, подсела на все русское, живет в ближайшем Подмосковье в тереме а-ля русский модерн с личным выходом к Москве-реке. При ней Зоя Абрамовна со своим другом и целая орда прислуги со всего бывшего СССР. Лет семь или восемь назад, уже слегка после сорока, Лиза, никого не спрашивая и никому ничего не говоря, молча и самостоятельно родила себе очаровательного Елисея.

Вот такая Лиза.

Так что – к Дикаревичам, мой бедный друг, мой названый брат, богатырь-давалка и мученик матриархата Обернисьев. На Прощеное воскресенье – к Дикаревичам!

В конце февраля так потеплело, что столики из кафе наружу выставили, а за городом люди вовсю выпивали в своих садиках.

Всю Масленицу жарили шашлыки.

Поедем прямо вот не поздно, часов в двенадцать.


Но с утра в Прощеное воскресенье все громко каялись в Фейсбуке. Это удобно и приятно, каешься себе где-то в уголке, но как бы и на миру, ни к кому не обращаясь конкретно, простите, мол, люди добрые, но есть вероятность, что твои покаянные вопли увидит «кто надо». Всю бы жизнь так каяться. И писать покаянные воззвания, и читать их – одно удовольствие. Нет, правда, красота. В Прощеное воскресенье людей от Фейсбука просто за уши не оттащишь.

Так что мы с Обернисьевым подзадержались и прибыли уже во второй половине дня, въехали в резные, разукрашенные, как на картинке Билибина, но радиоуправляемые ворота. Во дворе, улыбаясь, ходят три чудесные пушистые дворняги. Лиза в шали с кисточками, волосы замысловато уложены косами на голове – Русь-матушка собственной персоной, одно слово.

Мальчик Елисей в костюме индейца резвится под присмотром «дядьки» – красавца Миши, Лизиного друга.

Вечером, попозже, заедет батюшка – на дому совершать чин прощения: Лиза предупредила, что не будет в храме, потому что гости, и батюшка заедет к ней. Так что чучело Масленицы лучше сжечь до приезда священнослужителя, чтобы его не расстраивать языческими прибамбасами. Тоесть, конечно, Лизе как благотворительнице и благоукрасительнице храма позволено все что угодно, но не надо уж совсем на шею-то садиться…

В саду у Лизы – филиал Советского Союза в его идеальном воплощении. Гагаузы, таджики, хохлы, чуваши, белорусы – всем находится дело и заработок, все довольны, все дружат, все обожают Лизу. Однажды в самолете я видела статью про Лизу в глянцевом журнале, она говорила, что в детстве хотела стать доброй волшебницей. По-моему, сбылось.

Среди гостей улыбается и помалкивает Мглова-Дронова, девочка-старушка. Она тоже из нашей школы, но чуть младше. Когда ты уже не первой молодости и не второй даже, да вообще, если честно, никакой ты уже не молодости, плохо быть патологически худой. Мглову-Дронову надо то ли аккуратно пропылесосить, как пожеванного икейского зайку, то ли поставить в воду, как привядший цветок. Раньше мы с ней вместе ходили гулять с нашими детьми в сад «Эрмитаж». У Мгловой-Дроновой был муж, господин Дронов, цветом и выражением лица похожий на ветчину. Девался куда-то. Мглова-Дронова то и дело взглядывает на Обернисьева. Сказать ему, что ли, на ролях почитаемой сестры, чтобы уделил ей внимание? Обернисьев любит сексуальную благотворительность…

Елисей прекрасен. Настоящий королевич! Ему семь, осенью в школу. Он очень милый, не застенчивый и не нахальный, всем мальчикам мальчик. Он говорит по-английски и по-немецки, а еще знает вежливые слова и песни на языке всех народов, мирно пасущихся в их саду. Лиза специально велит обслуге общаться с ребенком, чтобы никакой ксенофобии, никакого пренебрежения к людям других национальностей, особенно стоящим пониже на социальной лестнице. За младенцем Елисеем ходили разноплеменные няньки, а как пришла пора кроме заботы и ласки получать еще и знания, Лиза обзавелась Мишей.

«Миша, друг Елисея» – так и говорит этот сногсшибательный красавец, лучась каштановыми глазами, ласково и безукоризненно-белозубо улыбаясь.

Миша прекрасен весь – «и лицо, и одежда, и мысли», как писал А.П. Чехов. Настоящий красавец моментального действия, к тому же энциклопедически образованный, хоть про животных, хоть про деревья, про моря и океаны, страны и народы, легенды и мифы… Они с Елисеем все время во что-то играют. То они древние греки, то индейцы, то рыцари… Семилетнему Елисею впору такой друг. Миша, друг Елисея, целует Лизу Дикаревич то в плечо, то в колено, садится на корточки, глядит в лицо снизу вверх. Ему тридцать два. Лизе сорок девять. Чудеса…


Рассаживаемся за большим овальным столом на открытой террасе. Домашние наливочки, настойки и водки в графинах и штофчиках…

Строго говоря, на Масленицу мясо уже не едят, но стол ломится от холодцов, ветчин, суджуков, а во дворе раскочегаривают мангал под шашлыки.

«Челядь» весело и культурно гуляет за столом в дальнем уголку сада.

Так тепло!

После обеда Лиза предлагает, коль уж Прощеное воскресенье, вместо шарад рассказывать истории, поступки, в которых хотелось бы покаяться. И все принимаются нести всякую ерунду про украденные у друга детства значки из коллекции, сожженные школьные дневники, тайно слопанное варенье…

Только простодушный Обернисьев честно рассказал, что давным-давно, в ранней юности, под Новый год целовался с девушкой на катке в Головинском садике, катались на коньках и целовались, договорились вместе встречать Новый год, но он свалил в другую компанию, объясняться было неловко, свалил, исчез – и всё, и ему до сих пор за это стыдно.

Мглова-Дронова глядит на Обернисьева «невыразимым взглядом».

Моя теперь очередь. Стыдно мне обычно бывает не за плохие поступки, а за хорошие. Даже не за хорошие, а за нормальные, человеческие. Например, мне стыдно, что я решила подарить свои книжки Диме с Машей, мне почему-то казалось, что они порадуются за меня. Эти книжки в конверте с фамилией Маши и Димы долго лежали на служебке театра и едва не угодили в помойку, новенькие, трогательно надписанные книжки… Потом забрали вроде…

Или про старушку. Однажды в детстве, классе в шестом или в седьмом, я переводила через Садовое кольцо растерявшуюся бабусю деревенского вида. И когда мы перебрались и остановились на тротуаре, она оглядела меня с ног до головы, мои длинные распущенные волосы и вышитые джинсы, и сказала: «Бесстыжая. Тьфу». Мне стыдно до сих пор, что я не пихнула ее тут же обратно на Садовое, прямо под самосвал, всегда стыдно за чистосердечие, за проявления чистосердечия, которые никому не нужны. Но это не годится для праздничной застольной беседы в Прощеное воскресенье, и я берусь на ходу сочинять историю посмешнее, но в сторонке, в уголку террасы, где Елисей и Миша играют в настольную игру, разгорается ссора. Миша не захотел уступить или как-то сплоховал, и Елисей со злыми слезами убегает, шишками для самовара кидается.

– Дурак! Вонючка!

Миша делает движение догнать мальчика, и тот мигом, как белка, взбирается на старую елку, прячется в ветках и кричит:

– Вонючка! Баэдбуй! Чакапус! Эс капща ачи! Смакчи струк, сярун!

На всех с младенчества окружавших его языках, и «челядь» прикрывает смех натруженными ладонями.

Миша увещевает мальчика, гости мило улыбаются, стараясь не обращать внимания, и тогда мальчик что есть силы кричит с елки:

– Люди, эй! Слышите? Ему сорок, ему уже сорок, слышите вы все, ему сорок лет, я точно знаю!

Миша старательно удерживает в своих теплых карих глазах выражение доброе и юмористическое, и только его румяные губы сжимаются добела…

– Дураки невозможные, – говорит Лиза. – Без сладкого остаетесь оба. Советую помириться.

И мы продолжаем рассказывать всякую ерунду, каяться в чепухе, о настоящем не выйдет сказать никогда, никому...

Пора сжигать чучело.

– Так, Мухаер, Мухабат, Слава, Юра, давайте…

Несколько человек выносят огромную самодельную куклу с глупой широкой улыбкой на большом матерчатом лице. Зима, или Масленица. Ах, ох, какое чудо, красота-то какая, кто же это сделал, это мы все делали, вместе: и Мухаер, и Мухабат, и Гузель, и Сапар, и Юра с Валерой, и Миша с Елисеем… Ну, пошли на берег, Сергей, открывайте третьи ворота…

Но Зоя Абрамовна надевает очки, и начинается вторая серия скандала – на чучеле надета кофточка Зои Абрамовны. Да, это старая кофточка. Очень старая. Но любимая. Именно в этой кофточке Зоя Абрамовна была на приеме у президента Египта, когда обсуждался совместный советско-египетский проект многосерийного телефильма о строительстве Асуанской плотины. Эта кофточка – память, и только бессердечная, холодная дочь Лиза может надеть эту семейную реликвию, как какую-то бессмысленную тряпку, на чучело Русской зимы, которое предстоит сжечь… Зое Абрамовне очень не повезло с дочерью, да, она несчастная, сиротливая мать, потому что вот другие дочери…

– Абрамыч, – улыбчиво говорит Лиза и стучит пальчиком по лбу, намекает маме, чтобы та угомонилась, перестала качать права и не мешала людям веселиться.

Но тут вступает Борис Михайлович и, употребляя много «ибо» и «дабы», начинает рассуждать, что так обращаться с любимой кофточкой родной матери бестактно и в высшей степени неэтично.

– Абрамыч, окороти этого мудофеля, а то сейчас лесом пойдете оба. Надоели уже, – со спокойной досадой говорит Лиза. – Мухаер, помоги Зое и Борису собраться, только быстро. А Юра пусть подкинет до станции.

Лиза встает, шумно отодвинув кресло с резными подлокотниками, за ней встаем от стола и мы все, гомонящей толпой плетемся к воротам номер три, выходим на косогор, к реке.

Зоя Абрамовна и Борис Михайлович тоже предпочитают присоединиться к злодеям, сжигающим чучело в заветной кофточке: если останешься дома, то вдруг и впрямь соберут узелок и выбросят на станции?

«Челядь» везет санки, какие-то необыкновенные, деревянные, резные, ручной работы… Но снега маловато, тут и там лохматятся желтой травой проталины, а кочки вообще сухие. Стареньким воробьем скачет по кочкам Мглова-Дронова, пока парни из обслуги вкапывают чучело поровнее.

Лиза едва толкает меня плечом и показывает глазами на Мглову-Дронову:

– На эвтаназию деньги просить приехала, прикинь?

Чучело вкопано, вся мужская часть обслуживающего интернационала на пальцах решает, кому зажигать, и вот юный таджик, блестя белыми зубами и черными глазами, подносит к соломе зажигалку. «Челядь» разом, как будто репетировали, начинает петь – каждый свое, на своем языке, и Лиза тоже очень красиво поет сильным и разудалым народным голосом – в Щукинском училище научилась…

– А почем нынче эвтаназия? – спрашиваю я – я не умею петь и слов не знаю.

– В Швейцарии, в хорошей клинике, – тридцатка или типа того, – в паузу отвечает Лиза. И опять поет.

– А что случилось? Зачем ей эвтаназия?

– Говорит, жить незачем и не хочется… Аргумент, да? А кому хочется-то? Эх… – и поет дальше.

Чучело Русской зимы пылает с широкой глупой улыбкой на круглом румяном лице и сгорает, корчась, дотла, летит в вечереющее небо пепел, и сладко пахнет паленой соломой.

Миша и мальчик уже совсем помирились, кидают палки дворнягам…

Лиза мирно обнимает Зою Абрамовну и Бориса Михайловича, заботливо поправляет пенсионерскую кепку с ушками на голове у старика.

– А знаете, – голосом доброй учительницы заводит она, – какой у древних славян был интересный обычай? В этот день древние славяне брали вот так вот своих стареньких родственников, привязывали крепко к саночкам и с песнями спускали с горки на речку, где лед потоньше. Абрамыч, ты когда последний раз на санках каталась? – деловито спрашивает она.

– Лиза, да что с тобой сегодня? – пытается построже спросить Зоя Абрамовна, но понимает, что ничего не поделаешь.

– Так, Мухаер, Мухабат, Юра… Санки давайте…

– Лиза, вы меня удивляете, – пытается возражать Борис Михайлович. – Вы же взрослый человек…

– Если вы будете слушаться, мы вас даже привязывать не будем, – обещает Лиза и спрашивает меня: – Или лучше их зафиксировать все же?

Обернисьев смотрит на Лизу с ужасом и восторгом, как на пожар или иное стихийное бедствие, которое, вообще, очень страшное, но пока еще не касается его впрямую. Он о чем-то думает. Что-то происходит в его кудлатой седеющей голове, которая слишком высоко от земли.

Зоя Абрамовна и Борис Михайлович пытаются протестовать, но Лиза, Миша, Елисей и «челядь» настойчиво упихивают их в санки, все смеются…

– Бабушка, ну ты же настоящий бионикл! А им ничего не бывает…

– Надо, мама, это бодрит, это молодит, тонизирует, я в журнале читала, что это полезно, была передача Малышевой специально про пользу санок, – смеясь, гонит пургу Лиза…

– Лиз, ну ты чего? Лед тонкий… – пищит Мглова-Дронова.

– Ноу пэник, внизу еще пятьдесят метров до воды, – тихо, по секрету успокаивает Лиза.

– Лиза, я тебя в последний раз предупреждаю. – Зоя Абрамовна пытается говорить строгим, железным голосом, как давным-давно, когда Лиза была маленькой уставшей девочкой, безраздельно принадлежавшей матери, любительнице модных кофточек, поклонников и тусовок. И этот железный голос из размалеванных пунцовой помадой уст старухи, усаженной в расписные сани для торжественного утопления, звучит так трогательно…

– Мама, спокойно, утонуть в Москве-реке на Масленицу, под песни родных и друзей – это далеко не самое страшное, что может произойти с человеком. Это прекрасно, это красиво, это редкое везение… Ну? Давайте-ка для разгону… Так! Держитесь крепче! Ребята, запевай!

Все опять поют и двигают санки туда-сюда, взад-вперед для разгону, и вот уже они летят по косогору, снега мало, санки скачут лишь бы как, Зоя Абрамовна и Борис Михайлович едва не вываливаются на кочках…

Мы стоим на косогоре, глядя на простор и реку внизу. Зоя Абрамовна и Борис Михайлович помогают друг другу подняться, отряхнуться, смотрят на нас, машут кулаками, посылают проклятья…

Лает собака, пахнет костром и сырой землей.

Если закрыть глаза, кажется, что это та же собака, которая лаяла в детстве, когда среди ночи ты просыпался на миг под шорох утихающего дождя в саду…

– Фиговенькие из нас язычники, – говорит Лиза. – Еще хуже, чем христиане…


– Я все понимаю, – сказала Лиза Дикаревич своей приятельнице Мгловой-Дроновой.

После обеда в Прощеное воскресенье они уединились в Лизином «нижнем кабинете», уютной квадратной комнате окном в сад.

– Вернее, я не понимаю ничего. – Лиза закурила и протянула Мгловой коробочку сигариллок. – Это какой-то бред. Можешь ты мне объяснить, что случилось? Отчего у тебя такие дикие намерения?

Закурила и Мглова. В комнате было много детских рисунков и поделок – известная и чрезвычайно положительная бизнесвумен Лиза состояла благотворительницей и попечительницей школ и приютов, и дети дарили ей подарки.

Мглова пыталась собраться с мыслями, чтобы честно и толково объяснить Лизе, что случилось. С чего же начать? Тщетно стараясь сосредоточиться, она долго смотрела на большую, толсто нарисованную яркими красками картинку «Поклонение волхвов» – ослика было невозможно отличить от собаки, и поклоняться вместе со старцами пришла целая толпа зверей: какие-то зайцы, ежики и лягушата, разве что не Чебурашки… Раньше Мглова умилилась бы всем сердцем, теперь даже не улыбнулась. Еще бы, портативное средство для профилактики простатита не может умиляться, на то оно и средство, а не человек. Что-то изменилось в ней непоправимо, исчерпалось, иссякло...

Видишь ли, Лиза… Мне все отвратительно. Жить невозможно. Хорошо бы пойти в камикадзе, во взрывницы, но без всякой идеи, просто от отвращения к жизни и людям и чтобы поскорей подстрелили, сняли из винтовки, или взрывом разметалось бы тело в лохмотья. Не будет ничего, за одними унижениями придут другие, еще более лютые, это бездна, из которой не выбраться. Бога нет, «он пропал без вести», а у его угодников непроницаемые лица налоговых инспекторов…

Я не из тех, кто хочет всё и сразу.

Я хочу хоть чего-нибудь хоть когда-нибудь.

Но не будет больше ничего.

Мглова так и хотела сказать, но боялась расплакаться или что Лиза ее не поймет, как сытый голодного. Лиза плотно окружена обожанием и счастьем, и вон какая она вся холеная, с розовой гладкой кожей и прекрасными волосами, наряженная во все авторское, штучное, ручной работы.

Мглова молчала, глядя на картинку и стыдясь своей худобы, сутулости и грошовой одежды с распродажи в «Эйч энд Эм», а Лиза терпеливо глядела на нее.

– Холдинг только что перевел деньги Толе Четвертову, – сказала наконец Лиза. – Он снимает фильм, возникли финансовые сложности, попросил помочь перекрутиться, чтобы не простаивать. Там в разы больше, чем тебе нужно. Теперь тебе придется у него обратно кусочек денег попросить. – Лиза улыбнулась красивыми зубами.

– Я не знаю Толю Четвертова, – соврала Мглова и испугалась, что покраснела.

– Знаешь ты его прекрасно.

– Как режиссера, конечно, кто же его не знает.

– Вот пусть поучаствует в жизни людей не только фильмами, – решила Лиза. – А то ишь, выразитель поколения…Толя очень славный парень, никакого чванства. Так что давай так – я ему позвоню и предупрежу, что тебе нужны деньги и что ты ему позвонишь. А ты скажешь, сколько тебе надо. Только не говори, конечно, на что.


Наутро Лиза позвонила Толе, кратко рассказала, что к чему, рекомендовала денег, разумеется, не давать, а, если есть возможность, взять Мглову на какую-никакую работу в съемочную группу. Кино дело веселое, живое, глядишь, и пройдут у подруги детства эти мрачные настроения.

Потом она перезвонила Мгловой и велела ей прийти к Толе прямо на съемки, в один из Сретенских переулков. «Я предупредила, он тебя ждет».


Остальные



Мглова не просто помнила Толю Четвертова. Она не забывала его никогда. Очень редко она позволяла себе вынимать из шкатулки с сокровенными воспоминаниями жизни их единственную давнюю и очень короткую встречу.

Он рано стал известным, года через два после того вечера она увидела его по телевизору в программе «Взгляд» и с тех пор смотрела все его фильмы, радовалась и гордилась, когда читала интервью с ним, как гордилась бы братом или хорошим другом. Он казался ей… Нет, не казался, она точно знала, что он умный и добрый, а это бывает очень редко. Бывают глупые и добрые, но тоже нечасто. Чаще всего попадаются глупые и злые, а если умные и злые, то это вообще хуже всего. Мгловой как раз попадались то глупые и злые, то злые и умные. Не сахар, конечно.

Она понимала, что Толя ее не помнит, но хотелось думать, что все-таки помнит. И она стала мечтать, как они встретятся и что она ему скажет.

Мглова оделась во все самое любимое, в чем сама себе нравилась, и в час дня спускалась одним из Сретенских переулков вниз, к Трубной.

Возле дома стояли фургоны с осветительной техникой, от фургонов в подъезд тянулись толстые черные кабели. По кабелям Мглова легко нашла квартиру на пятом этаже и вошла в раскрытую дверь.

Коридор длинный, со множеством поворотов и тупичков, облезлые стены, а двери деревянные, крашены-перекрашены сто раз, и все кое-как… Прямо восьмидесятые годы какие-то, умилилась Мглова. А телефон-то, телефон! Обклеенный синей изолентой, бывалый, пыльный, на ладан дышит… Стоит себе на тумбочке… Стена над тумбочкой густо исписана именами, телефонными номерами, датами… Обои использовали вместо ежедневника, к тому же коллективного, на всю коммуналку. Заглянула в комнату – пианино, разросшийся цветок в горшке, рама от большого зеркала…

На железном ящике у окна сидел парень в комбинезоне и читал толстую старую книгу.

– Ищете кого? – спросил он. – Все на обеде сейчас.

На кухне тоже все было исключительно облезлое, старое, уродское и родное, как в детстве.

За столом друг напротив друга сидели очень коротко стриженная девушка в синей матросской фланели и седой человек в очках и спорили про коммунизм. Газета «Правда» с передовой статьей о «хлопковом деле» лежала перед ними. Седой говорил, что нельзя не верить ни во что, я вот не могу заставить себя верить в Бога, но верю в торжество идей Ленина, в коммунизм верю, как верит христианин во второе пришествие. И «хлопковое дело» не может поколебать эту веру. Наоборот, я знаю, что должен бороться против искажений. Девушка говорила, что настоящих коммунистов больше нет, это должны быть необыкновенные люди, способные жертвовать собой ради других, и непременно одинокие, которым не для кого себя беречь, потому что люди обычно любят своих близких, живут и работают ради них, а все прочие для них – просто какие-то «остальные». Коммунист – это человек, для которого нет «остальных», горячо говорила девушка.

И хлебнула чаю из кружки с логотипом МТС.

Если у вас газета «Правда» с передовицей о «хлопковом деле», то при чем тут логотип МТС, чуть было не сказала Мглова, но сообразила, что это артисты репетируют, повторяют текст.

Смех, голоса, шаги.

В окружении молодых людей и девушек – Толя Четвертов.

В светлом плаще, с улыбчивыми, теплыми карими глазами, такой же, как раньше, как давным-давно, даже не растолстел ни капли, только стал еще выше ростом и в каштановых волосах заметная проседь.

От радости и восхищения Мглова забыла все слова, которые приготовила и обдумала.

Толя мельком взглянул на нее, кивнул равнодушно-приветливо и вышел со своей свитой в другую комнату.

Конечно же, не узнал. Еще бы… Даже смешно думать было, что узнает. Ну что, подойти напомнить? Лиза сказала, что предупредила… А может, Лиза ничего ему и не говорила? Соврала, чтобы Мглова отстала поскорей со своим нытьем.

Всё вокруг зашевелилось, задвигалось, зазвучало, уже дважды Мглову, извинившись, попросили отойти в сторону. Она почувствовала себя досадной помехой и вышла на лестницу.

В коммуналке, даже если она была ненастоящая, приготовленная для съемок, и этот забинтованный телефонный аппарат тоже сделали специально, и телефоны на стене написали художники, все равно в этой коммуналке ей было хорошо и уютно, как в юности, а нынешний мир снаружи был тоскливым и чужим.

В переулке две нарядные девушки лет восемнадцати обогнали Мглову, щебеча отборным, омерзительным матом.


Мглова помнила, что Сретенские переулки знамениты цепочками проходных дворов и подворотен, и решила выйти на бульвары дворами, как раньше.

Дворы теперь были перекрыты шлагбаумами и железными воротами с электронными замками, а кое-где к воротам были приставлены амбалы, угрюмо спрашивающие, чем могут помочь.

Человек любит родных и близких, живет для них, а все другие для него – остальные, вспомнила Мглова слова стриженой девушки из Толиного фильма. Остальные – это она и есть. Чужая для всех и никчемная.

Сретенские проходные дворы стали тупиками.

Мглова шла по Трубной к метро, и унылое отвращение к жизни охватывало ее пуще прежнего.


Колокольников – Подколокольный, 1984



(Литературный сценарий художественного фильма. Фрагменты)

 Ветер прилетел издалека поздно ночью. Все спали, и никто не заметил начала ветра. А утром он уже хозяйничал в городе, гулял вовсю, хулиганил и безобразничал, налетал из-за угла, качал светофоры, пел, выл, свистел, афиши сдирал, влетал в форточки, дельные бумаги превращал в сор и гнал, гнал, гнал по небу светлые облака.

От ветра в городе стало суматошно и весело. Звенели стекла. Летали сухие листья, потерявшиеся шляпы, протоколы, акты и заключения. Лозунг «Слава Родине Октября!» стучал на ветру, оторвавшись наполовину.

Ветер дул то так, то этак, то туда, то сюда, и прохожие то пригибались и скрючивались, то, наоборот, шли пританцовывая, вприпрыжку.

А дети бежали, раскинув руки, и ветер надувал их куртки, им с ветром по пути было, они бежали, почти летели, а ветер гнал облака, небо менялось каждую секунду, и царил в небе белый цвет. Это был самый настоящий ветер, природное явление, происходящее от неравномерного нагревания воздуха, как пишут в учебнике природоведения за четвертый класс. «Ветер, ветер, ты могуч» который. Который «ты волнуешь сине море, ты гуляешь на просторе».

Нормальный был ветер, настоящий, а не какой-нибудь там ветер перемен.

До ветра перемен еще предстояло дотерпеть.

Был октябрь восемьдесят четвертого.


У Толи Четвертова было немодное имя. Всех кругом звали Никитами, Антонами и Егорами. А он Толя. Конечно, в восьмидесятые не пошли еще плотным косяком Емели, Серафимы, Феофаны и Макары, но все же. И лучший друг у него тоже звался просто Юркой. Вот как.


Подколокольный переулок, дом одиннадцать дробь один, двор.

На деревянной галерейке второго этажа девушка выгуливает младенца.

Во дворе тусуются кошки и всякие длинноволосые люди. Старушка, маленькая, как девочка, жонглирует разноцветными шариками.

Юра и Толя чинят и красят в белый цвет большой тяжелый велосипед.

– Слушай, ты Ленке не говори. Уволили меня из этой театральной студии. Видно, стукнул кто-то, что я Гумилева на занятии читал…

– А какого черта Гумилева-то?

– Пришли дети, которые записались в театральную студию, я говорю там, давайте с вами познакомимся, расскажите о себе, что читаете, кто ваши любимые поэты… А у всех девочек любимый поэт Асадов! Одна самая крутая, у нее Андрей Дементьев. Ё-мое! Ну, я не мог молчать.

– А ты что хотел-то от рабочей окраины, я не пойму? Бодлера в подлиннике? Спасибо, что так. Могли бы и бритвой по глазам.

– Ну они слушали, балдели вообще, прослезились, а потом стукнул кто-то директору…

– Народник хренов! И куда собираешься трудоустраиваться, как сказала бы наша деканша?

– Уже устроился, грузчиком в Южный порт.

– С твоим позвоночником? Дорогая редакция, я офигеваю, поэтому пишу вам… Просветитель нашелся…


Во двор заходит девочка лет шестнадцати в хайратнике вокруг головы, с холщовой сумкой через плечо.

– Здравствуйте! Ой, какой дворик здоровский! Это здесь готовят первый московский безвелосипедный велопробег? Мне Клякса сказал. Мы с ним на даче дружим, хотя он старше меня на целых четыре года. Клякса предупредил, что к вам можно только через знакомых. Еще я знаю одного там Антона, а он дружит с таким Ваней, который гений, из сто двадцать седьмой школы…

Юра был невысокого роста, а девочка долговязая, но Юра все равно посмотрел на нее, «как бык на божью коровку».

– Я даже не знала, что есть переулки с такими названиями. Вот здорово! А у вас есть колокольчики? Ну, если один переулок Колокольников, а другой – Подколокольный, то у вас обязательно должны быть колокольчики.

Толя улыбнулся. Очень смешная была девочка.

Юра продолжал держать «взгляд быка на божью коровку». А потом сказал:

– Спасайся кто может, – сел на корточки и принялся дальше чинить велосипед.

Девочка пошерудила в своей холщовой сумке и достала несколько маленьких колокольчиков. Такие продавались в магазинах «Охотник».

– Вот. Теперь у вас есть колокольчики!

– Милая барышня. – Старушка перестала жонглировать. – Вы активный человек, бываете, наверное, в учреждениях…

– Так, опять… – простонали Юра и Толя.

– Эти молодые люди какие-то легкомысленные, не придают значения важной информации, которую необходимо срочно передать в компетентные органы. Минувшей ночью со Сретенского бульвара украли несколько больших старых деревьев…

– Тетя Соня, там метро строить будут, – громко сказал Толя. – Вот и спилили.

– Соня, раз украли, значит, так надо, небось не в Америке живем, – ввернул Юра.

– В Америке не в Америке, а среди жуликов живем, так все деревья разворуют, – и старушка Соня снова принялась жонглировать, в полном недоумении бормоча: – Вы охламоны, молодые люди, но вы должны кем-то стать, вы просто обязаны просиять, и я буду выступать с мемуарами… В конце лета восемьдесят четвертого года в мою комнату на Подколокольном постучался странно одетый молодой человек и спросил, могу ли я перепечатать его стихи в долг… Это про вас, Юра, вы помните, как мы познакомились? Я новый дворник, сказали вы, дворник за жилплощадь, а еще режиссер и поэт…

– Так откуда же будет стартовать велопробег? Подколокольный –Колокольников или Колокольников – Подколокольный? – серьезно допытывалась девочка. – С Колокольникова, если по бульварам, то под горку, легче ехать.

Юра перестал чинить велосипед и встал:

– Девочка, забудь. Не надо с нами ходить. Свинтят и побьют.

– Что?

– В милицию, говорю, заберут и поколотят.

– В милиции?! Кто?

– Так, Толя, давай эвакуируй эту малышовую группу. А с Кляксой я сам разберусь. Хорош крендель… Сам-то не идет…

– Пойдемте, я вас на трамвай посажу, – предложил Толя. – Или до метро? Правда, вам лучше с нами не ходить. Не обижайтесь. Вот когда будет концерт какой-то квартирный, я вас приглашу, это другое дело. Если, конечно, никакой КООД туда не нагрянет.

– А что такое ка-от?

– Комсомольский оперативный отряд дружинников, – улыбнулся Толя. – Следят, чтобы люди музыку правильную слушали и стихи какие надо читали. И писали тоже.

Они шли к бульварам.

Девочка помолчала, размышляя над услышанным, и сказала:

– А правда же, эта бабуся, Соня, похожа на обезьянку без шарманщика? Ну, как будто шарманщик умер или потерялся и обезьянка осталась одна.

– Правда, – согласился Толя и первый раз посмотрел на девочку внимательно.

Они подошли к трамвайной остановке «Яузские ворота». В углу спал пьяный. Трамвая дожидалась женщина с авоськой. Из авоськи торчала тощая и синяя нога мороженой курицы.

– Вот, смотрите. Вы мне колокольчики подарили, а я вам… – Толя достал из кармана рубахи бусы. – Это из дынных косточек. Соня делает. Она потом лаком для ногтей покрывает, разноцветным. А эти еще не успела покрыть, так что в случае войны и голода вы сможете их поджарить и съесть.

Девочка протянула раскрытую ладонь, чтобы взять бусы.

– Ух ты! – удивился Толя.

– Что?

– У вас очень хорошие линии жизни и судьбы, – авторитетно сказал он. – Просто на редкость. Сплошное счастье.

– Правда? – Она смотрела на него снизу вверх радостно и доверчиво. – А то вот у нас у одной девочки есть тетя, которая по руке гадает, и она…

– Не верьте тетям. Я лучше понимаю. Прекрасная жизнь и судьба. Вот увидите! – пообещал он и надел на нее бусы из дынных косточек.

Они молча улыбались друг другу.

Подошел, стуча и пыхтя, красно-желтый трамвай.

– Пока, – сказал Толя.

– Ага! – Девочка впрыгнула в трамвай и уже оттуда крикнула: – Так не забудьте про концерт!

Ни в какой хиромантии Толя ни капли не разбирался. Просто захотелось сказать ей что-нибудь хорошее. Смешная была девочка.


Рюмочная, столы покрыты клетчатыми клеенками. Пахнет водкой и тряпкой, которой помятая тетя в наколке стирает со столов. Толя встречается со своим папой. Папа – человек лет пятидесяти, в дымчатых очках, с шейным платком под рубашкой.

– Прочитал?

Папа достал папку со стихами:

– Конечно! Прочитал с удовольствием, скрывать не стану.

Толя обрадовался:

– Спасибо! Надо еще критикам каким-нибудь показать. Сможешь?

– Критик – прекрасная профессия для умных бездарных людей. Только покажи кому из наших критиков такие стихи – разгромит из одной зависти… Твой друг весьма одаренный человек. Но это же катастрофически, тотально непроходимо. «Приди туда, куда тебя не звали, я знаю, ты не можешь не прийти в тот день, когда меня арестовали на середине Млечного пути…» Ну что это такое? Кто арестовал, за что, откуда у молодого человека в нашей стране такие мысли? Или вот – «Страна по имени Нельзя, отечество глухих согласных…» И с таким мироощущением он хочет печататься еще где-либо, кроме самиздата…

Толя приуныл и разозлился:

– Юра действительно молодой поэт. А не эти молодые в твоем журнале, которым по пятьдесят… Он в армии служил, русский, родословная класс – мать нянечка в детском саду, отец младший офицер из деревенских. Небось не писательский сынок…

– Да при чем тут все это?

– Прекрасно знаешь, при чем… Значит, в своем журнале ты не сможешь опубликовать? Даже в порядке эксперимента?

– Это, брат, не мой журнал, а государственный. Никакая цензура не пропустит, да и с меня семь шкур сдерут. Я не могу сейчас так рисковать. Старик Малаев болен, и есть большая вероятность, что я займу его кресло. Тогда мы с вами горы свернем. Потихоньку начнем сворачивать… И Юру твоего напечатаем, слово даю. Но сейчас надо быть осторожным. Бедняга Малаев… Десятилетиями писать одно, думать другое, говорить третье… Ад… И надо сделать все, чтобы ваше поколение не повторило этой судьбы… Но я не могу лезть на рожон, занимая кресло зама главного…

– Да брось ты его на фиг, кресло. Выкинь в окошко. На кой оно тебе, если нормальные стихи боишься напечатать? Поэтескам безмозглым головы морочить? Кресло!

– Злой ты, сынок, потому что молодой и глупый. Гордишься, что в армии служил? В батальоне Мосфильма хвосты крутил кобылам… В глубинку бы тебя отправить, без блата, в настоящую армию, посмотрел бы я…

Толя совсем затосковал.

– Как мать?

– Нормально. Торты на заказ печет.

– Мать прекрасный, но абсолютно некомпромиссный человек. Знаешь, бывают бескомпромиссные, а бывают некомпромиссные. Это большая разница. Ей бы вовремя умерить свою некомпромиссность, прекрасно бы сложилась жизнь и в профессии – она очень талантливый архитектор, – и в личном плане. Да, кстати… Вот деньги. У меня вышла книжка в ГДР. Тут чеки Внешпосылторга, сходи в «Березку», купи себе что-нибудь… Матери купи. Духи. Скажи – от меня. Возьми, не гордись…

– Папа, у тебя такие клевые эти ранние рассказы, вот книжечка эта твоя, про север, про экспедицию, обожаю, ты необыкновенно интересный писатель… – Толе тяжело и горько сказать слово «был», но он говорит его тихо.

А папа ничуть не обиделся:

– Оттепель прихлопнули быстро, и надо было идти навстречу новым условиям. Понимаешь, надо идти навстречу. Я не из тех, кто может работать дворником и писать в стол. Посмертная слава меня не привлекала. А кто из нашей компании уцелел? Кто в дурдоме, кто уехал, кто скурвился, а спилось сколько, а умерло… это жизнь… – Папа жадно выпил водки, закусил черным хлебом и сказал вдруг тепло и искренне: – Погоди, все еще переменится. Передай Юре, что и на его улице будет праздник. Руку ему пожми от меня. А хочешь, встретимся все вместе?

– Можно.

Помолчав, папа поморщился недовольно и прибавил:

– И вот еще что. Не ходи ты в церковь, ради бога. Тебе что, пойти больше некуда?

– Там бывают очень интересные, умные люди, – возразил Толя. – Например, сам отец Валерий.

– Я все понимаю, – едва ли не простонал папа. – Но не вовремя это. Не надо дразнить гусей. Кругом стукач на стукаче. Ладно. Матери привет. Обними ее от меня.

Они пожали друг другу руки и попрощались.

Толя положил в сумку папку со стихами.

Идут по городу в разные стороны.


Толя зашел в другую рюмочную, выпил рюмку водки, закусил лимоном.


Толин отец зашел еще в одну рюмочную, спросил сто пятьдесят, оглянувшись, выпил залпом. У него померкшее несчастное лицо.


В Москве осенний вечер.

Зажгли огонь на стреле башенного крана.

На ящиках у метро продают опята, антоновку и цветы. От цветов горький запах.

Женщина несет батон колбасы, обеими руками, бережно, как ребенка.

В крытом брезентом грузовике едут солдаты.

Когда грузовик останавливается на светофоре, Толя протягивает солдатам початую пачку сигарет.


Пестрая компания выруливает из Колокольникова переулка на Сретенку. У них барабан и флейта. Два велосипеда и толпа. На белом велосипеде едет Толя, на багажнике амазонкой сидит Соня в чем-то ярком и блестящем, в чем раньше в цирке выступала, и жонглирует разноцветными шариками. Юра на оранжевом велосипеде.

Дует ветер, летят листья, людям, идущим под музыку флейты и барабана, – весело. Они идут по любимому городу, где много молодых, веселых людей, готовых целыми днями читать друг другу стихи и петь песни, рисовать картинки, сочинять странные и смешные истории, репетировать спектакли и снимать гениальное кино.

По мере приближения к Сретенским воротам компания обрастает бродячими собаками и несколькими подростками.

На перекрестке бульваров, Сретенки и улицы Дзержинского стоит постовой, молодой парень деревенского вида. Смотрит изумленно, хлопает белесыми ресницами, разве что рот не разинул.

Шествие проходит мимо.

Постовой спохватывается и начинает говорить в свою рацию.


Пивная в Большом Головине переулке.

Юра и Толя стоят у стойки в углу, молча пьют пиво с сушками в крупной соли. У Юры свежая ссадина на скуле.

Дело к закрытию, народ неохотно покидает ангар. Пьяный спит в углу.

– А велики-то наши зачем менты отобрали? – вяло спрашивает Юра.

– Перекрасят в желто-синие, кататься будут...

– Теперь мне телегу в институт напишут…

– Мне тоже напишут…

Подошла уборщица с тряпкой, точно такая же помятая женщина, как в рюмочной:

– Закрываемся…

– Пошли погуляем?

– Ты меня проводил, давай теперь я тебя провожу.

– Я тебе одно красивое место покажу…


Дом в одном из Яузских переулков.

Кодовый замок вырван с мясом. Они поднимаются в лифте на последний этаж и по узкой боковой лестнице идут еще выше.

Тут небольшая площадка, тайное пространство, высокое полукруглое окно с широким подоконником. Из окна дивный вид на Устьинский мост, на место впадения Яузы в Москву-реку.


 – Стыдно… за нищету стыдно… Ленку предки поедом жрут, что со мной связалась.

– Отец говорит, потерпеть надо, все переменится скоро.

– Переменится? Бьюсь чего-то, бьюсь…

– Не надо было с этим велопробегом заводиться…

– А что, так сидеть, бухать? Скучно… я же не гений какой-то там страдалец, я нормальный человек, я работать хочу, делать то, что я люблю. Стихи не печатают, спектакли ставить не дают, концерт и тот закрыли… На велике уже проехаться нельзя… Мне бабушка из деревни перевод прислала. Десять рублей. Нормально?

Помолчали.

– Сердце бьется без мазы, как рыба об лед, во дворы пробирается вечер, мне пора отправляться в последний полет, город молча обнимет за плечи…

Толя состроил «кукливое» лицо:

– А чё стихи-то такие плохие? Ты уж не читай никому, не поверят ведь, что твои, скажут, у Андрея Дементьева списал…

Юра засмеялся:

– У Анатолия, блин, Поперечного…

Они переглянулись и заорали что есть сил: «И снится нам не рокот космодрома…»

Побежали по лестнице вниз.

На улице Толя спросил:

– Ну что, по домам?

– Давай теперь я тебя провожу, – предложил Юра.

– Ты иди лучше домой, а завтра встретимся, еще что-нибудь придумаем. Все будет, и стихи пиши какие хочешь, и спектакли, и музыку… Вот увидишь.

Юра улыбнулся. Они стукнулись ладонями и разошлись в разные стороны.

Толя смотрел, как Юра перебегает наискосок перекресток бульвара и улицы Обуха.

Юра обернулся и на бегу помахал Толе рукой.


Толя в монтажной на учебной студии, смотрит отснятый материал. Это не просто пленочная монтажная, а очень старое оборудование, каменный век: например, для перемотки пленки надо крутить деревянную ручку такой же деревянной болванки, на которую насаживается бобина.

Материал черно-белый.

На тесной кухне, заваленной хламом, сидит крупный, коротко стриженный старик угрюмого вида, с цепким, проницательным взглядом.

За кадром слышится, как щелкает фотоаппарат.

Старик прямо смотрит в камеру:

– А что, нет еще такой штуки, чтобы и на фотокарточки щелкала, и слова записывала, и в кармане умещалась? Не придумали враги?

«Я работал на заводе “Проволока”, это где теперь сквер возле высотки на Котельнической. Мне восемнадцать было… После работы сидели дома во дворе, пили вино, играли в карты. На грузовике подъехал какой-то в шляпе, спросил, есть ли тут молодежь, готовая биться за дело рабочего класса. Мы еще не знали, что это сам товарищ Прямиков, будущий председатель Рогожско-Симоновского района. Мы согласились тут же. Санькин дед сказал Прямикову: “Они же отпетые”. Товарищ Прямиков обрадовался: “Нам таких и надо”. В Москве позже восстание началось. Как-то не сразу раскочегаривалось. И дольше длилось. На Варварке столкнулись с защитниками Кремля, нам говорили, что будут юнкера, что они обучены, а там одни мальчишки, пацанва сопливая, гимназистишки, кадеты. Нас больше, Кремль – вот он, уже понятно, чья взяла, некоторые плачут. Что с ними делать? Спросили у товарища Прямикова. “Набейте им хорошенько морды и отпустите”. Так и поступили... Гражданская война в Москве началась… Дней десять бои шли, настоящие. Артиллерия была задействована с обеих сторон… Как Кремль уцелел, чудо… Потрепало Москву крепко… Народу погибло много, это я точно знаю… Не хотела никак Москва сдаваться пролетариату. Это в Питере – шыр-пыр – и революция…»

(Смотрит мимо камеры, на собеседника, и говорит строго: «Ты это убери лучше, отрежь потом…»)

«Под Первомай решено было оборудовать парк трудящихся, на месте фамильного кладбища купцов... Мы работали с утра до ночи, выкидывали черепа. Приходили священники, проклинали нас... А все же к Первомаю парк был устроен, играл оркестр... Это там теперь детский парк Таганского района, детишки играют... А грибы там хорошо растут, шампиньоны, на костях же всё...»

Дед умолкает, тяжело встает, наливает жидкость из банки с чайным грибом, проливает… Сам себе говорит с досадой:

– Эх, старье, в рот компот…


 Дома у Толи. Маленькая квартира, много книг. Мама в косынке и очках украшает торт собственного изготовления в виде Кельнского собора.

Мама слышит, что хлопнула дверь, и выходит в коридор, навстречу Толе:

– Тебе три раза Лена звонила, жена Юрина.


Толя и Лена с младенцем на руках идут по улице.

– Позавчера… Он поздно пришел. Как спать ложились, он все говорил, что в деревню к бабушке уехать надо… Потом я проснулась,его нет, только записка… Ну я подумала – дурит что-то… А его все нет, и целый день вчера, и сегодня тоже… Он тебе-то не звонил?

– Нет…

Они приходят в отделение милиции.

Усатый милиционер с большим красным лицом читает заявление.

– Так это не наш район. Наш Ждановский. А этот ваш переулок – в Калининском. Вон карта, посмотри. Что за люди, проживают, а сами не знают где...


Толя и Лена в другом отделении милиции.

Там точно такой же усатый краснолицый милиционер, близнец предыдущего.

– Ты кто? Супруга, значит. А ты?

– Я его друг.

– Если друг оказался вдруг… Ну понятно. Загулял у тебя мужик. Вот женятся молокососами, а потом начинают…

– Он не загулял, он записку оставил. – Лена развернула клетчатый листок.

Усатый прищурился и прочел записку:

– «Простите, что ничего не могу для вас заработать тем, что люблю, умею и хочу делать…» И чего вы всё мудрите? Не поймешь вас… Вот у меня сын, нормальный пацан был, а пришел с армии, такую музыку заводит – с души воротит, не поймешь ничего – время Луны да время Луны… От кого подцепил? С кем он там снюхался?

– С какими-то думающими молодыми людьми, – сказал Толя.

– В армии? С думающими? Куда катимся… Давайте идите, будут новости, вам позвонят. Шапку пацаненку поправь, уши застудит… мамаша…

На улице Лена сказала:

 – Страшно-то как…

 Толя предложил:

– Пойдем к нам ночевать.

– Может, он в деревню к бабушке уехал? У него бабушка в Псковской области, он все меня хотел к ней отвезти… И как спать ложился, все про бабушкин дом говорил, что надо туда уехать, а утром я проснулась, его уже нету, и записка…

– Бабушку как зовут? – зачем-то спросил Толя.

– Не знаю, – сказала Лена и тут же вскрикнула: – Флена Егоровна! Он еще Фленой хотел назвать, если девочка… – Она разрыдалась.

– Погоди, не плачь, вдохни поглубже… Вернется он скоро. Ты даже не думай… Давай я вас провожу, холодно… Даже не думай, вернется, – повторял Толя. На душе у него становилось все черней.


Институт, где учится Юра. Это крупнейшая кузница творческих кадров не только Советского Союза, но и всей социалистической Европы.

Да всего прогрессивного человечества, куда там!

Пахнет чем-то подгорелым и недожаренным. Где-то слышатся монотонные звуки фортепьяно и сокрушительный топот – это у актеров проходит занятие по танцу. В институте идет вечный ремонт. В длинных коридорах стоят леса, верстаки, ведра с краской. При этом бесконечном ремонте стены и потолки, лестницы, окна становятся все более облезлыми день ото дня, просто заколдованное дело. По коридорам ходят разновозрастные студенты, у многих коробки с пленками. Два студента художественного факультета тащат белую гипсовую скульптуру…

Толя идет по коридору, на ходу здороваясь. Очень коротко стриженная девушка в синей матросской фланели замечает, что на нем лица нет, трогает за руку:

– Ты чего такой?

– Ничего, нормально…


Толя сидит в стеклянной курилке. К нему подсаживается парень в костюме и галстуке, с комсомольским значком. Парень хочет сказать Толе что-то, но его все время отвлекают, он всем нужен, он кадровый комсомольский лидер кузницы творческих кадров…

Звенит предварительный звонок на пару. Никто не шевелится, не спешат студенты на занятия. Комсомольский лидер говорит Толе вполголоса, доверительно:

– На тебя телега из милиции пришла, но это мы уладим… Большие виды у нас на тебя… Значит, смотри, твоя курсовая про деревню едет на международный молодежный фестиваль советско-лаосской дружбы. Я хочу, чтобы ты тоже поехал. Конечно, решать это буду не я, как ты понимаешь, но я за тебя обеими руками…

– В Лаос? – Толя думает о своем.

– Толик, между нами – творческой молодежи со всего Союза едет тридцать человек, и еще сто семьдесят комсомольских активистов, секретутки райкомовские. Тридцать и сто семьдесят! Ну должна же быть справедливость какая-то. Ты активный человек, творческая молодежь, надежда советского кинематографа, автор фильма, проведешь там встречу со зрителями…

– Это когда ехать надо?

– Ну, блин, ты даешь! – удивился лидер. Поводы для удивления у него были серьезные. Он подвинулся еще ближе и тихо сказал со значением: – Толик, там кормежка и гостиница за их счет. А суточные на неделю – двести долларов США по эквиваленту. А джинсы на базаре по два с половиной. Это серьезно, Толик. Есть о чем подумать. Ты же нормальный парень. Короче, завтра тут будет Костик один из ЦК ВЛКСМ, я вас познакомлю…

Звенит второй звонок на пару. Курилка неохотно пустеет. Толя встает.

– Ладно, мне на пару надо, у нас Мельвиль сейчас…


Институт. Деканат. За столом сидит крошечная старушка – нарядная, причесанная, завитая, накрашенная, но усато-бородатая.

Толя воспитанно постучал в косяк открытой двери:

– Здравствуйте, Марина Николаевна.

– Анатолий Четвертов, третий режиссерский! – звонко заголосила старушка. – Краса и гордость, он же горе луковое…

Она показала рукой, чтобы Толя закрыл дверь.

Сидя в кресле, старушка-деканша казалась совсем крошечной и смотрела на студента как-то уж слишком снизу вверх, что было неправильно. Несколько секунд поколебавшись, предложить Толе сесть или нет, старушка проворно уселась повыше, на стол.

– Ну, мой дорогой? – Деканша смотрела на Толю горестно, болтая ногами в модных ботильонах детского размера. – Мы так в тебя верили… У тебя прекрасная курсовая, то есть герой выглядит просто ужасно, он совершенно без зубов, но чувствуется любовь к простому человеку, к труженику села, любовь к родной природе... Я защищала, они хотели, чтобы ты снимал в соавторстве с этим финном, про детский дом, два мира – два детства…

– Марина Николаевна, большое вам спасибо… Я очень рад, что не снимал два мира два детства, это слишком большая ответственность, я бы просто не справился…

– Да-да, вот-вот… Мы так в тебя верим, а ты? Ну что это такое? У тебя привод в милицию. Это заранее спланированная хулиганская выходка. Мы вот хотели тебя отправить на фестиваль советско-лаосской дружбы, так я теперь прямо не знаю… Ты, оказывается, политически незрел, Четвертов.

– Марина Николаевна, эта, как вы говорите, выходка вообще к политике не имеет никакого отношения, она про экологию, про велосипеды. Про отдельные недостатки в работе отечественной велопромышленности. Это на тему «велосипеды народу».

– Ну придумал бы что-нибудь другое, как привлечь внимание к отдельным недостаткам. В газету бы написал. В Совет народных депутатов. Кстати, эта городская сумасшедшая, которую ты вез на багажнике…

– Это Софья Алексеевна Ильинская, пенсионерка, соседка моих друзей по коммуналке. Бывшая артистка московского цирка.

– Цирка, вот-вот… – Деканша бегло зыркнула на дверь и прошептала: – Она дочь и сестра репрессированных священников.

– Не знал, – оторопел Толя.

– Скрывает, конечно. А мы знаем! – ввернула деканша.

Помолчали.


Позвонить Лене. Наверняка нашелся, пришел, дома спит или картошку жареную трескает, а я тут с ума схожу… Картошку, сука, трескаешь? Так вот и скажу прямо… Морду набью вообще…


У старушки-деканши открылось второе дыхание.

– Нет, ну что это такое? – с новыми силами пискнула она, подскочив на столе от возмущения. – Целая ватага подозрительных личностей, по бульварному кольцу, а во главе наш студент. Средь бела дня! В штанах вышитых! На велосипеде! Ты как теперь в партию будешь вступать?

– Марина Николаевна, я пока не думаю о вступлении в партию.

Старушка всплеснула руками.

– Нет, ну просто дети малые, честное слово! – Она опять покосилась на дверь и крикнула шепотом: – Но тебе надо же реализоваться! Талантливый человек! Собираешь материалы для фильма о событиях Великого Октября в Москве! Да кто тебя в архивы беспартийного пустит? Нет, как дитя, честное слово… Да ты пропадешь в этой жизни без партбилета!


 Толя еле стоял на ногах, происходящее казалось сном, кошмаром, крошечная бородатая старушка гнала его по пустому институтскому коридору прямо в партию, коридор превращался в ночной бульвар, и, обернувшись на прощание, перебегал пустой бульвар Юра, молча улыбался и махал рукой…

Как от этого спрятаться? Куда деваться? К бабушке Флене Егоровне, в деревню, правильно Юрка придумал… Вот сейчас найдется, вместе и поедем…


 – Давай, Четвертов, чтобы этого больше не было. И все эти ребята, я понимаю, конечно, что среди них есть одаренные люди, но они тебе не компания. Они все плохо кончат, поверь моему опыту, я с сорок седьмого года преподаю... И если ты дальше будешь продолжать в таком роде, может сложиться ситуация, когда мы уже ничем не сможем помочь… При всем нашем хорошем отношении к тебе и уважении к твоему папе. Давай, дружок, чтобы не было этого больше. Иди. Что у вас сейчас?

– Научный атеизм.

– Прекрасно! – воодушевилась старушка, но на прощание сказала с укоризной и со значением: – Папе привет.


Но на пару по научному атеизму Толя не пошел. На первом этаже возле столовой он за две копейки позвонил по автомату в коммуналку на Подколокольном и по тому, как Лена сразу схватила трубку, понял, что Юра так и не появился…


В вестибюле у раздевалки было пусто. Толя взял куртку.

На краю постамента с белым памятником Ленину притулилась девочка с косичками, судя по юности, даже подростковости, – первокурсница с актерского или киноведческого. Мимо, цыкая зубом, шел из буфета пожилой военный в форме, преподаватель гражданской обороны.

– Это что такое? – гаркнул он, увидев девочку. – Ну-ка встала! Небось не на танцах! Привыкли по лавкам сидеть! А это памятник Ленину!

Девочка вздрогнула, с перепугу уронила свои книжки и вскочила, вытянувшись, как солдат. Военный пошел дальше, цыкая зубом. Толя пошел ему наперерез.

– Зачем вы меня расстраиваете, Петр Иванович?

– Что? Это что? Кто? – недоумевающе заклокотал военный.

– Не может советский офицер грубо разговаривать с женщинами и детьми, – грустно сказал Толя и вдруг заголосил: – С кого только молодежи пример брать? Если фронтовик, офицер, на ребенка шумит в мирное время средь бела дня, а? Нам-то с кого пример брать, люди добрые? – Толя паясничал с отчаянием.

Но обе пожилые гардеробщицы серьезно кивали.

Военный закрякал и запыхтел.

– Ты это, как тебя, Четвергов, – припомнил он, переврав фамилию. – Я, между прочим, весной твой фильм смотрел. Ни черта не понял. А хочешь, сюжет подарю?

– Ой, подарите, Петр Иваныч! – взмолился Толя.

– Рабочий утром встал, пришел на завод и работает, – назидательно сказал военный. – Стоит у своего станка и хорошо работает. Вот сюжет! Это тебе не алкаш беззубый один в деревне на гармошке играет… – и гордо удалился.

Девочка все стояла под Лениным навытяжку.

– Беги отсюда, девочка, пока не поздно, – посоветовал Толя.

– Куда? – не поняла она.

Толя пожал плечами:

– На Луну, наверное.


Толя поднялся пешком по маленькой лестнице к площадке с окном и широким подоконником, где они сидели с Юрой.

Окно было наскоро заколочено листом фанеры.

Толя спускался пешком, и постепенно, этаж за этажом, все ближе и подробнее становилась земля, двор, усыпанный листьями, с корявой и ржавой металлической конструкцией непонятной формы, предназначенной, очевидно, чтобы детишки лазали и резвились. И как ступенька за ступенькой становился ближе двор, так все тяжелее и тяжелее наваливалась на Толю тоска и тревога.

Дворничиха в ватнике и платке мела листья.

– Баушк, – еле ворочая языком, позвал Толя. – Это Ждановский район или Калининский?

Дворничиха обернулась. Это была совсем не бабушка, а женщина лет сорока с прекрасными серыми глазами.

– Пролетарский, детка, – приветливо сказала она и посмотрела на Толю повнимательнее. – Ищешь кого?

– У меня товарищ… друг, – с трудом выговорил Толя. – Такой кудрявый, и куртка брезентовая…

Женщина ослабила узел платка на шее.

– Беги в отделение, – сказала она. – Вон за тем углом, второй дом налево.


На сцене, под пыльным покосившимся лозунгом «С праздником вас, дорогие товарищи!», собрались люди за столом в президиуме. На трибуне человек выступал, читал по бумажке:

– Товарищи! Повседневная практика показывает, что постоянный количественный рост и сфера нашей активности позволяют выполнить важные задания по разработке дальнейших направлений развития системы массового участия. Задача организации, в особенности же современная модель организационной деятельности, требует от нас определения и уточнения новых направлений прогрессивного развития позиций, занимаемых участниками в отношении поставленных партией задач. И думается, что применительно к нашему печатному органу можно с уверенностью сказать…

(И дальше тому подобный набор слов, ахинея, такое можно гнать километрами, о чем, собственно, речь – непонятно.)

В зале сидели люди, и Вадим Дмитриевич, отец Толи, тоже сидел, в пиджак одетый. По рядам, откуда-то сзади, передавали записку. Записка дошла до Вадима Дмитриевича. Он развернул и прочел:

«Звонил Ваш сын. Просил передать, что погиб какой-то Юра».

Вадим Дмитриевич прочитал один раз, другой раз перечел и третий. Провел ладонью по лицу. Встал. Все смотрели, как он выходит из зала.

В коридоре Вадим Дмитриевич постоял немного, раздумывая, куда идти и что делать.

Потом пошел быстро.

Он шел очень быстро, фалды пиджака развевались.

Нигде никого не было.


Вадим Дмитриевич толкнул дверь, стремительно вошел в пустую приемную, нетерпеливо отпер свой кабинет. Там было пыльно, тесно и пусто одновременно. Огляделся по сторонам: мутный аквариум, где доживает свой век одинокая рыбка, шкафы с книгами, заваленный рукописями письменный стол, потрет вождя на стене, портрет Чехова на столе. Чахлая китайская роза терпеливо умирала в горшке на широком подоконнике. За окном виднелось серенькое московское небо, выгоревшие крыши, антенны и слуховые оконца. Глухой необитаемый двор внизу.

Вадим Дмитриевич пристально и неприязненно посмотрел на свое кресло: оно было старое, тяжелое, вытертое, с массивными подлокотниками в виде львиных голов. Старинная вещь. Как оно тут оказалось, откуда притащили, сколько редакторов почтенного толстого журнала сиживало в этом кресле, верша судьбы отечественной литературы?..

И каждая морщина вытертой кожи, каждое пятно, каждый торчащий клочок серо-желтой старой начинки впитали многолетние страхи, верноподданническую фальшь и тайную бессильную ненависть, трусость и убитые надежды…

Застонав от натуги и ненависти, Вадим Дмитриевич схватил это кресло, выбил им окно и выкинул кресло с седьмого этажа.


Кресло летит в рапиде, пугая голубей и ворон, падает посреди двора и разлетается в щепки. Вороны с карканьем, дворовые кошки с ликующими воинственными воплями налетают на кресло и принимаются терзать и раздербанивать, клевать и когтить. Гулкое эхо во дворе.


Вадим Дмитриевич сидит в зале. Он комкает в кулаке записку о гибели Юры, комкает, как мусор, но не выбрасывает, а прячет во внутренний карман и сидит дальше, слушает белиберду, несомую с трибуны под покосившимся лозунгом «С праздником вас, дорогие товарищи!»


Глина и первый снег. Разнообразная обувь, перепачканная глиной, и разговоры за кадром:

– Где он жил, там один район, а дом напротив, откуда выбросился, вот через дорогу дом, уже другой район. И вот в одном отделении милиции лежало Ленкино заявление, что пропал человек, а в другом, через дорогу, акт лежал, что обнаружено тело мужчины, выбросившегося из окна… Ой, мамочки, что же это делается… Ужас, ужас… Страшно, когда молодые гибнут… Доконали парня… Юра, мы тебя никогда не забудем. Безвременно ушедший гений…

Обувь шлепает по глине, в том числе и остроносые с пуговками ботиночки Сони, обитательницы коммуналки в Подколокольном, движется, исчезает из кадра, виднеются следы, падает снежок.

 Остается засыпанный еловыми ветками могильный холмик с Юриной фотографией. Он кудрявый. Улыбается.


Поминки. Люди читают стихи. Это реальные стихи, написанные разными молодыми авторами (многих, увы, нет в живых) в начале восьмидесятых годов. Стихи Николая Баранского, Алексея Нехорошева, Николы Плужникова, Андрея Самохина, Дмитрия Быкова, Ивана Бурмистрова и других людей, которые были молодыми в начале восьмидесятых и считали себя поэтами.


Старые кирзачи, измазанные глиной, появляются на паркетном полу коридора. Толя приходит домой. Он заметно пьян. Мама в очках и косынке колдует над тортом в форме Эйфелевой башни.

Толя садится в своей комнате на кровать, пытается снять кирзачи нога об ногу. Он страшно устал, хотя вроде бы и не с чего. Это потеря, утрата оглушила его и лишила сил.

Мама входит в комнату, снимает с него кирзачи и носки, приносит четвертинку и тряпочку, растирает водкой его ступни.

Толе двадцать три года, и стыдно плакать при маме. Мама тоже старается не расплакаться при нем, ему и так тошно. Оба стараются не расплакаться.

 Мама смотрит ему в глаза.

– Послушай меня. Надо подождать, потерпеть, этот мрак не может длиться вечно. Маятник качнется в другую сторону, он не может не качнуться. Это закончится, вот увидишь. Уже скоро. Будем надеяться, что закончится без гигантского кровопролития, хотя локальных войн не избежать. Но свобода придет. Свобода такая, что дыхание перехватит. Вы сможете всё. Но надо всегда помнить про маятник.

Толя прислоняется затылком к стене с портретом Моррисона.

– Скучно без Юрки…


Подколокольный переулок, дом одиннадцать дробь один. Ранняя весна восемьдесят пятого.

Лена, вдова Юры, с младенцем на руках открывает Толе дверь.

– Представляешь, с вечера воды нет, вообще никакой, даже холодной, и не предупреждали…

– Ну давай пойду, добуду где-нибудь, ведро давай, что ли…

– Ой, да где ты добудешь, какое ведро…


В коридоре общий телефон, стена рядом с ним исписана номерами, именами, цифрами.


Они проходят на кухню. Там старушка Соня, нацепив двойные очки, перебирает гречневую крупу. Работает радио. На карнизе с чириканьем тусуются воробьи.

Из брезентового походного рюкзака Толя вынимает дефицитные продукты для Лены и младенца: банку литовского концентрированного молока, банку китайской тушенки, пакетик вьетнамских сушеных бананов.

– Что он говорит?! – вдруг испуганно воскликнула Соня. – Он правда это говорит или я сошла с ума? – Она сделала погромче.

Некоторое время все сидят и слушают речь Горбачева на мартовском пленуме, про доминирование общечеловеческих ценностей над классовыми. Соня слушает с выражением испуганного восторга на сморщенном детском личике, Толя слушает внимательно, Лена – равнодушно, младенец лепечет свое.

Воробьиный гвалт становится оглушительным, как будто городские пташки только этих слов и ждали и кинулись обсуждать.

Из крючковатого медного крана с шумом толстой струей начинает хлестать вода, так что раковина вздрагивает и младенец радостно вопит, указывая на воду.

 Глуховатый голос Горбачева, его южный говорок тонет в жизнеутверждающих звуках…


Интервью



Журналистка была похожа на мышку с накрашенным ртом.

Поздним вечером Толя Четвертов и журналистка сидели в круглосуточном «Макдоналдсе». Было пусто и тихо. Бомжик дремал в уголку.

Журналистка проверила диктофончик и начала:

– Анатолий Вадимович, вы сняли много интересных документальных фильмов, ставили экспериментальные интерактивные спектакли, устраивали акции и перформансы… Расскажите, пожалуйста, откуда ваш нынешний замысел, почему вы вдруг решили снять художественный фильм про начало восьмидесятых?

– Ну это для вас начало восьмидесятых – какое-то доисторическое время, а для меня это молодость, студенчество, пора, когда закладывалась основа всего того, что со мной происходило в дальнейшем. Я вдруг почувствовал, что мысленно очень часто возвращаюсь к тому времени, вдруг вспоминаю события, людей, о которых, казалось бы, давным-давно забыл напрочь… И я решил, что надо снять фильм.

– Наверное, в фильме будет много деталей тех лет? Сейчас многие ностальгируют по Советскому Союзу, это стало, можно сказать, трендом, – улыбнулась девушка.

– Лично я никакой ностальгии по советскому прошлому не испытываю, – поправил Толя. – Ни малейшей, понимаете? – Он строго посмотрел на журналистку. – Я родился в шестьдесят втором году, и года с семидесятого, даже раньше, помню все просто изумительно. Вот первое место, где человек сталкивается с государством, с социумом, это детская поликлиника, детский сад, школа… В поликлинике очереди, ор, хамство, все раздражены, с детского сада – муштра, неволя какая-то, называют по фамилии, а меня раньше-то никто по фамилии не называл, и я не знал лет до пяти, что у меня есть фамилия. Толя и Толя, мальчик, сын… И вот эта муштра, и опять же много злых, некрасивых, раздраженных женщин… Удивительно, что в стране не было повального гомосексуализма (журналистка удивленно вскинула белесые бровки), потому что, когда мальчики сталкиваются с детства с некрасивыми злыми женщинами, которых они вынуждены бояться, это не может, конечно, не повлиять, не вызвать полного отвращения к женщинам вообще…

– Но многие молодые люди сейчас очень интересуются жизнью в советскую эпоху, считают, что там было хорошо, было больше социальной справедливости, равенства возможностей…

– Полного равенства возможностей вообще не бывает, это миф. Ну да, Советский Союз декларировал себя как государство рабочих и крестьян, и действительно, сын лесничего из Чувашии мог поступить в МГУ, я знаю такие случаи, мой лучший друг, Юра, сын уборщицы и младшего офицера из колхозников, учился в театральном институте, сейчас с этим значительно хуже… Общее культурное пространство опять же – все дружили, художники огромной страны, разных национальностей, прекрасно общались между собой, весь советский народ знал актеров кино, например, из разных республик, музыка тоже… Это очень ценно, это то, чего не хватает сейчас и чего невероятно жаль… Что же касается молодых людей нынешних, то они просто не понимают, как реально жилось в Советском Союзе простым людям, не имевшим доступа к закрытым распределителям (к вопросу о справедливости и равных условиях, пометьте себе, пригодится)… Нормальной одежды для молодежи не было вообще. Мы какие-то рубахи пекарей варили в марганцовке… да, белые рубахи связывали узлами и варили, они окрашивались неровными разводами, было круто… Одна девчонка у нас в институте приноровилась носить матросскую синюю фланель, тоже казалось – стильно… За длинные волосы парней в милицию забирали, а там и покалечить могли, это уж как настроение сложится у стражей порядка… А за курточку какую-нибудь навороченную, как теперь говорят, урла, гопники, и убить могли, понимаете?.. Я объясняю это актерам, которые у меня снимаются, играют главных героев и их друзей, там много молодежи вообще, объясняю им это, и они слушают, рты разинув, по-моему, не очень-то верят…

– Вот речь зашла об актерах, расскажите, пожалуйста, кто снимается?

– Ни одного мало-мальски известного лица, – улыбнулся Толя. – Я специально хотел, чтобы лица были новые, непривычные, хотя, не стану скрывать, на это мое «хотение» повлиял и крайне низкий бюджет фильма. Но актеры очень хорошие, понимаете, ведь медийный (ненавижу это слово) актер или нет, это от его таланта вообще не зависит. Сейчас от таланта вообще ничего не зависит, мне кажется. Просто повезло – не повезло. И все.

– Бюджет низкий, но все же имеется, – заметила журналистка. – Кто является спонсором фильма? Или это господдержка?

– Ну какая господдержка, хорош бы я был с господдержкой… при указании ностальгировать по Советскому Союзу… Снимаем на цифру, актеры работают за символическую плату, художница – моя жена Маруся, она сценограф, оператор – мой старый товарищ… Я домик наш в Черногории заложил, потом вот Лиза Дикаревич очень выручила, мясо-молочная наша леди, торговая марка «Здорово, корова!» – Он улыбнулся. – Мы ведь с ней знакомы со студенчества, она в Щуке училась, я во ВГИКе, снималась у меня в короткометражке… Так что я надеюсь фильм закончить, выпустить… Это для меня очень важно. Самый важный фильм. – Толя задумался, словно решая, говорить или не говорить, и сказал: – Этот фильм я посвящаю памяти своего бесценного друга Юры Шантарёва, поэта, музыканта, режиссера, креативнейшего человека, как теперь бы сказали. Харизматического лидера. Он фонтанировал замыслами... Сколько бы он мог сделать.... Он покончил с собой в двадцать пять лет, осенью восемьдесят четвертого, самый финал застоя, апофеоз, самые корчи вот эти, агония, именно от невозможности вслух высказаться, оттого, что никому не было нужно самое лучшее в нем – талант вот этот, фантазия свободная, выдумка, душа его, нежная и веселая…

Когда он умер, погиб, я тоже чуть не пропал совсем, потеря страшная, до сих пор не зажило и не заживет уже никогда, никто не заполнит эту пустоту…

Поехал я в деревню, где за год до этого снимал фильм про конюха, вписался там к бабке одной, лежал, смотрел на огонь в печке, а то гулять ходил, поля белые такие… В храм ходил тоже... (журналистка опять вскинула бровки). И ничего, отлежался, выкарабкался… Месяца два или три, до весны…

Я с первых же денег нормальных, которые заработал, тогда все клипы снимали, самый конец восьмидесятых и девяностые, на клипах можно было нормально заработать… поставил ему на могилу белый крест, красивый такой… Так что это фильм памяти Юры и о Юре. Дамир, молодой актер, даже похож на Юру внешне.

– Почему фильм так называется? «Колокольников – Подколокольный»? Какое-то краеведческое название…

Толя улыбнулся:

– Это был велопробег. Первый общемосковский безвелосипедный велопробег в поддержку отечественной велопромышленности, прошедший между Колокольниковым переулком на Сретенке, где жил я, и Подколокольным переулком на Солянке, где жил Юра. Юра это и придумал. Просто так, для радости. Слова «прикол» тогда еще не было.

– И как прошел велопробег?

– С феерическим успехом. Нам удалось в сопровождении бродячих барбосов и подростков-зевак добраться аж до Покровки, где нас встретило несколько милицейских машин. Отвезли в ментовку, нам с Юрой как зачинщикам несильно, довольно гуманно намяли бока и сообщили в мой институт. – Толя перестал улыбаться, помолчал и сказал резко, хмуро: – Нет, никакой ностальгии… Мне теперь кажется, что тогда все время был ноябрь, самый мрачный, тяжелый месяц. Юра погиб в начале ноября, и я с тех пор просто терпеть ноябрь не могу, жуть… Дрянь месяц. Упразднить бы его вообще… Кажется, что раньше, вот года до восемьдесят шестого или восемьдесят седьмого, все время был ноябрь, круглогодично: холод, мрак, тьма… А потом, когда началась перестройка, наступил какой-то сплошной апрель, да, апрель и июнь… Я помню прекрасно, утром собираюсь в институт, радио работает, «Молодежный канал», и вот диктор, парень какой-то молодой, у него даже голос не дикторский, а нормальный, человеческий, парень в прямом эфире оговорился, запутался в каком-то слове и сам над собой расхохотался громко! Вот это было да! Я понял, что к прошлому возврата нет, все, хватка не просто ослабла, а исчезла… Да, все время апрель, такой светлый, теплый, и туман этот… Мы защищали Вдовьи домики в Лефортово, дежурили по ночам… Хорошее было время…

– Вы упомянули, что в деревне ходили в церковь? Вы православный?

– Понимаете… – Задумался. – В церковь я начал ходить в детстве, не потому что меня туда кто-то водил, родители мои довольно советские люди, хотя мама, как я теперь понимаю, была верующим человеком… Но в церковь не ходила. Я туда сам однажды пришел, лет в десять или одиннадцать, мне просто интересно стало, я чувствовал, что там другое, там что-то другое, к тому же я с детства любил старину, прошлое, книжки по истории читал, церкви мне нравились чисто визуально, понимаете, по сравнению с пятиэтажками-то, с современной архитектурой тех лет… И вот я зашел в Пименовский храм, возле Новослободской, огромный храм такой… Старушки «на ящике», а это вообще такая суровая каста, они очень ласково ко мне отнеслись и всякий раз, как я приходил, очень ласково… ну мальчик маленький, что… А часто в церковь ходить я начал уже в институте, ну просто стоял и слушал, я не мог в обрядах участвовать, я же некрещеный был. Потом меня с отцом Валерием познакомили, удивительный человек, царство небесное… И он меня не торопил с крещением, просто разговаривали, он мне Писание объяснял… Крестился я только в восемьдесят восьмом году, тогда многие крестились… И вот то, что сейчас происходит, что церковь становится каким-то ЦК ВЛКСМ или там Политбюро, это чудовищно, конечно… Был я недавно по делам в одном «казенном доме» в Московской области, так я просто онемел. Это официальное учреждение в светском государстве? Кругом иконы, лампады, все постятся, женщины в платочках… Начальство, наверное, тон задает. А работают там люди моего возраста, минус десять лет, то есть они выросли в атеистическом государстве, вряд ли они тайком Богу молились…

То есть те же люди, которые чурались церкви, это как минимум, а ведь наверняка и гадости говорили про священников, про веру, теперь стали все как один святее, что называется, Папы Римского… Это говорит только о том, что у огромного большинства людей вообще нет никаких убеждений, кроме единственного – быть с большинством, идти, куда ветер дует, не рыпаться, и все тут.


Журналистка очень внимательно слушала, а потом спросила осторожно:

– Как по-вашему, цензура нужна?

– Как человек, выросший, что называется, в тисках тоталитаризма, я должен бы сказать, что нет, не нужна, ни в коем случае… но… Но. Но… Тогда, в юности, в самые горькие минуты моя мама утешала меня словами про маятник. Что маятник обязательно качнется в противоположную сторону. Что свобода обязательно придет. И вот тут, говорила мама, на полной-то свободе, надо не забывать про этот маятник, что если он опять качнется обратно, то это будет уже надолго, окошко захлопнется очень плотно на очень долго… И огромное число следующих за нами художников, авторов, ну, вы понимаете, будет надолго лишено возможности высказаться. Она так и говорила: помни, что в наших широтах маятник остановить нельзя.

– По-моему, во времена интернета проблема так остро уже не стоит.

– Для писателя, может, и не стоит, или для музыканта, а вот для режиссера еще как стоит. Хотя, что такое интернет? Его и отрубить – долго ли умеючи.

– Думаете, это возможно?

– Все возможно верующему, как говорил отец Валерий.

Журналистка засмеялась, качая маленькой головкой.

– Вы смотрели нашумевший запрещенный спектакль «Амбулатория»? – спросил Толя.

– Конечно.

– Прямо вот до конца досидели?

– А что?

– Я как-то после сцены у гинеколога решил, что с меня довольно. Ну помните, там девушка на приеме у женского доктора, раздевается по пояс, снизу, забирается на настоящее кресло, которое стоит, разумеется, анфас к зрителям, а врачихе в это время кто-то звонит по мобильному, она объясняет по хозяйству, про участок, как там надо раскрыть огурцы под пленкой… А девушка, то есть актриса, минуты три радует зрителей своими органами…

– Зрители, кстати, смеялись, когда врачиха говорила про огурцы… И это была очень жизненная, достоверная сцена. Вообще очень позитивный спектакль. О ежедневном незаметном подвиге врачей в глубинке.

– Как вы смешно говорите – ежедневный незаметный подвиг! Прямо как наш декан Марина Николаевна Приклонова, старая коммунистка… Про врачей можно и без этих выкрутасов спектакль сделать. И как только актриса на это пошла?..

– Но это культовый режиссер, там наверняка очередь из актрис стояла, это же призы, международные фестивали, однозначно все обеспечено…

– Вот это очень плохо, что очередь из актрис… «В обществе, утратившем понятия стыда и греха, поддерживать порядок можно только полицейскими способами…» Это Розанов или Бердяев?

Журналистка пожала плечиками.

– И вот когда мы окажемся за колючей проволокой с баландой, то этот молодой человек, режиссер спектакля «Амбулатория», сможет думать, что и его заслуга в этом есть… Да, про врачей можно было без этой сцены, и вообще... Писал же фронтовик Астафьев про войну без мата. Шаламов про зону без мата писал. А теперь, то есть вот до того, как мат запретили, слава богу, до этого считалось – если у тебя без мата кино или спектакль, это ты как бы уже не то что отстойный, а прямо-таки не свой, не наш, коллаборационист какой-то… Бред собачий… Раньше такого не было – девочки маленькие с бантиками идут и матерятся во все горло. Неужели есть парни, которым это нравится? Я бы с такой девочкой вряд ли подружился… Уж бусы из дынных косточек я бы такой точно не подарил. – Толя чуть заметно улыбнулся, одними глазами. – Так что надо помнить про маятник и думать о тех, кто идет за нами. Со свободой творчества надо обращаться бережно. Иначе могут быть страшные последствия.

– Расскажите еще про фильм. Так интересно! Так хочется поскорее увидеть.

– Начинается история в восемьдесят четвертом году, а заканчивается к восемьдесят седьмому, когда уже гласность, статьи в «Правде»… Ну, там будет, конечно, и лирическая линия… Там много вообще про институт, вот как мы учились, много реальных прототипов… Там есть пара такая, мастер и студентка, он в нее мучительно влюблен… Пошлость, конечно, неимоверная – мастер и студентка, но это реальная история, и комический – или трагикомический – элемент состоит в том, что они – антагонисты, идейные противники. Мастер фанатичный коммунист, а девушка такая диссидентка, то против войны в Афганистане что-то брякнет, то про социальное неравенство… В какой-то момент она перестает ходить в институт, исчезает, тогда этот человек, коммунист, педагог, мастер, отправляется на поиски, из чувства ответственности, да и просто соскучился, влюблен же, и приходит в такую полузаброшенную коммуналку, в сквот, где тусуется такая вот инакомыслящая молодежь, и в конце концов встает целиком на сторону этих молодых людей… Ну что, мне все кино рассказывать?

– Что в последнее время стало для вас потрясением или открытием?

– Оказывается, огурцы можно быстро замалосолить в целлофановом пакете. Целлофановый пакет с огурцами в рассоле в теплое место, и через час отменные малосольные огурцы. Это я узнал совсем недавно от своей жены Маруси. Возмущен был до глубины души – зачем ты, Маруся, пятнадцать лет нашего счастливого брака скрывала от меня это сокровенное знание…

Журналистка засмеялась, мышиными глазками-бусинками оглядела его волосы, а потом руки:

– Вы очень интересный, искренний человек и невероятно привлекательный мужчина…

Толя вежливо улыбнулся.

– Скажите, а какой ваш идеал женщины?

(«Караул, что за дура…» – подумал Толя.)

– Да нет у меня никакого идеала, о чем вы… – Толя посмотрел в окно. Светало. – Я раньше очень любил Москву. Очень. А теперь это уже совсем другой город…

– Ой, я так рада, мне было так интересно, я прямо так рада, спасибо большое, я вам пришлю расшифровку!


За окном «Макдоналдса» по пустому Садовому шел прозрачный, совершенно шпаликовский или хуциевский первый троллейбус…


Молоко



«Когда мы приехали в нашу родную и любимую деревню Обожалово, все очень обрадовались. Особенно комары. Мы поскорее побежали к тете Наташе и спросили:

– Тетя Наташа, а у вас есть опята?

– Какие еще опята? – удивилась тетя Наташа. – Июнь на дворе!

– Тетя Наташа, да разве вы не знаете, что опята – это котята, которые опять? Вот в прошлом году осенью у вас были котята. Сейчас лето. И если у вас опять есть котята, то они называются “опята”…»

Сын Мгловой простыл или заболел гриппом, и она уговорила его лечь, сама, лично, надела ему на ноги шерстяные носки, укрыла пледом, напоила горячим молоком с медом и теперь читала ему старые, времен его детства, журналы «Трамвай» со стихами Тима Собакина и короткими сказками Меланьи Кошкиной и сама хохотала, как маленькая.

На душе давно не было так легко и весело.

С эвтаназией не вышло, и очень даже хорошо, это просто перст божий, глупость-то какая, стыдобища вообще, ну какая эвтаназия, будем жить дальше, дождемся внуков, с ними интересно и весело, общение с детьми молодит, кстати. Мглова читала детские стихи и сказки, милую нежную чепуху, а бородатый сын смотрел в ее веселое увядающее лицо.

«Мама, ты опоздала с этими сказками, с горячим молочком и шерстяными носками, опоздала так безвозвратно и непоправимо, что об этом даже не стоит говорить… Я так ждал тебя, сидя с бабушкой и ее старухами, смотрел уродские сериалы по телевизору, слушал старушечьи разговоры про визиты к эндокринологу, про гороскопы и чайные грибы… Я ждал тебя, и ты возвращалась откуда-то, рассеянная и грустная, часто плакала… Бабушка говорила, что ты ищешь личное счастье, и я никогда не был частью этого счастья, ее составляющей, я как-то не входил в твои планы, мешал твоей погоне за любовью, которую ты так и не догнала… И мне, конечно, тебя очень жалко, но…»

– Мама, ты чем-нибудь больна?

– Что ты, сынок. Я совершенно здорова. У меня вообще очень крепкое сердце.

«Зачем тогда ты ходишь по знакомым и просишь деньги на эвтаназию, позоришься?» – подумал сын, но решил промолчать.

– У меня отличное сердце, – улыбаясь, говорила Мглова. – И я, между прочим, планирую еще поиграть с внуками в подвижные игры. Так что давай, дружок, не тяни резину, женись в обозримом будущем, не подкачай.

– Да, – согласился сын. – Я как раз хотел спросить. Если мы с Лерой (Лера была самая твердоглазая из всех твердоглазых сыновних девушек, никогда не здоровавшаяся первой) решим жить вместе или даже поженимся, то ты-то где жить будешь?

– Я? – чуть погодя, оторопело переспросила она.

– К сожалению, – очень вежливо и терпеливо сказал сын, – я зарабатываю пока недостаточно, чтобы снять такую квартиру, какую мы бы хотели. Поэтому лучше не тратить деньги понапрасну, не снимать какие-то конурки, а сэкономить и некоторое время жить здесь. Вот я и спрашиваю – когда мы с Лерой будем жить здесь, где будешь жить ты?


Бомба



Журналистка прислала расшифровку на согласование. Интервью называлось «Цензура вредна, но нужна». Толя исправил это: «Никакой ностальгии по советскому прошлому». Журналистка пообещала, что поправит и что завтра же текст появится на сайте их славного печатного органа. Вы зайдите на сайт, Анатолий Вадимович, прямо утром…

Заходить на сайт не пришлось. Утром Толя заглянул на Фейсбук по делу и увидел, что фейсбучные друзья, друзья друзей, знакомцы и незнакомцы репостят его интервью под названием «Анатолий Четвертов: Свободы творчества достоин не каждый».

– Олеся, вы в своем уме? – Он позвонил журналистке.

– Ой, Анатолий Вадимович, такой рейтинг, такой рейтинг, прямо бомба, меня все поздравляют, извините, я сейчас не могу говорить…

Толя смотрел в айпад. Дикое количество комментариев.

Одного только слова «подонок» было сказано столько раз, что хватило бы на целую тюрьму, полную убийц и маньяков. Много раз «тварь», «перекрасился», «перекупили», «сука», «я никогда на его счет не обольщался», «этого и следовало ожидать» и так далее. Нет, ну не сука ли? Тут черт знает что творится, цензура наступает, закрывают театры, а он… Совок был, совком и остался, точно как папенька его двужопый, приспособленец… Ишь, спектакль «Амбулатория» ему не глянулся… Письки женской испугался, подумаешь, целка … Да это светлый, пронзительный, культовый спектакль… Видать, завидно стало… Сам-то сдувается… Реакционер, ханжа, нафталинщик… Да бойкот ему, и дело с концом…

«Совсем спятили», – подумал спокойно Толя.

В комнату вошла Маруся.

– Ты уже видел? Надо срочное опровержение, – с ужасом сказала она. – Напиши опровержение. Что произошло недоразумение, что журналистка исказила…

– Ну их в баню, – решил Толя.

– Это может повести за собой репутационные потери. – Нежная Маруся иногда говорила заковыристыми казенными терминами. – Толя, надо что-то делать, не забывай, наша, то есть вся эта тусовка очень влиятельна, несмотря ни на что… Напиши, что ты совсем не это имел в виду.

class="book">– Хорошо, – сказал Толя. – Не волнуйся. Журналистка, однако, далеко пойдет.


Он взялся было писать пост, что имел в виду совсем не то, что его неправильно поняли, переврали его слова, но в личку, как листья в ветреный октябрьский день, валились оскорбления и угрозы от тех, кто был в друзьях. Люди, которые любили его фильмы, хвастались знакомством, хотя бы и виртуальным, считали единомышленником. Учителя, доктора, кинематографисты, «манагеры», актеры, бизнесмены, альпинисты, мореплаватели и плотники, повара, парикмахеры и портные, «не пришей туды рукава» – пестрая компания фейсбучных друзей и читателей популярной газеты.

Наверное, всем им была как-то особенно дорога свобода творчества или чем-то насолила былая советская цензура – с такой яростью, бешенством и наслаждением они язвили, бранили, злословили.

– Как с цепи сорвались, – пожал плечами Толя.

Не хотелось думать, что людям просто нравится оскорблять, топтать ногами (пусть и виртуально), потому что нашелся повод, и можно уничтожать, и чувствовать себя правыми.

Какие-то типы и типши писали: «Позвольте пожать вашу мужественную руку, не сочтите, прочтите» – и прикрепляли графоманские сочинения, особенно стихи.

Позвонил оператор Антоненко, с которым работали еще с институтских времен:

– Ну ты отжег…

– Я этого не говорил, я не то совсем сказать хотел, – начал Толя, чувствуя, что раздражается.

– Человек десять или двадцать это понимают, – ободрил мастер цвета и света. – За остальных не скажу. Тебе хорошо бы на дно залечь, пересидеть где-то… А там само устаканится. Уроды, что делать, их по обе стороны баррикад навалом. Короче, забей. Но спрячься, чтобы мозги не выносили… Если что, бери ключи, айда ко мне на дачу, Талдомский район, жопа мира.

– Спасибо, брат, – рассмеялся Толя. – Ладно тебе…

И пошел погулять с собакой. Навстречу попался сосед, человек без возраста, с изукрашенной шрамами бритой головой и сломанным носом. Одни считали его отставным полковником внешней разведки, другие – карточным шулером, в жизни не выезжавшим дальше Мытищ, а шрамы – результатами бесчисленных мордобоев за мухлеж.

– Поздновато просрался, – весело сказал сосед. – Ты в списках. Оттуда не вычеркивают. Недолго осталось.

Толя коротко послал его матом. Сосед не обиделся. Хихикал, потирал руки и бормотал про фонари, которых на всех не хватит.

Позвонили с одной радиостанции, просили прокомментировать собственную статью. Заговорил было о журналистской и человеческой непорядочности, о подлости, о подставе, но стало противно и скучно оправдываться. Нажал отбой, не договорив.

Пригласили на ток-шоу про доброе кино. Предстояло обсудить, что важнее – изображать жизнь такой, какая она есть, или такой, какой она должна быть. Согласился. Надо там постараться что-то объяснить.

Сыновья вернулись из хорошей продвинутой гимназии. Старший опозорился, подрался с девочкой: она сказала: «Мой папа говорит, что твоего папу Бог накажет»…

Маруся дулась, но наглаживала рубашку для завтрашнего ток-шоу.

Ночью кто-то поджег дверь в квартиру. Кто, как? – в подъезде сидели бдительные консьержки, старая гвардия, неистребимое племя пожилых женщин с вязанием и врожденным недоверием ко всему живому.

– Травля какая-то, травля, просто страшно за детей, – со слезами на глазах бормотала Маруся.

Он сказал:

– Прости. Не мог себе представить…

– Не надо извиняться, ты ни в чем не виноват. Ты просто слишком искренний человек. Доверчив, как дитя. Тебе все кажется, что хороших людей больше, чем плохих. Это не лечится. Милый мой, тебе шестой десяток… Я думаю, есть смысл всем нам уехать, пожить у моих…

Марусины родители жили в ближнем Подмосковье на просторной зимней даче.

– Ты права. Поезжайте.

– Что значит «поезжайте»? А ты? Будешь тут дожидаться, когда тебе кирпич на голову упадет?

– Никакой кирпич мне никуда не упадет, перестань. Я не могу уезжать, подумай, как это будет выглядеть.

– Меня не колышет, как это будет выглядеть. Надо спасаться.

– Может, мне еще фамилию сменить? Пластическую операцию сделать?

– Хорошо, мы тоже никуда не поедем. Мальчики! Папа хочет, чтобы нас всех вместе сожгли в этой квартире, потому что он пишет в газете неизвестно что!

– Неизвестно что? – переспросил Толя.

Первый раз за пятнадцать лет ссорились, кричали друг на друга.


Она собралась и уехала с детьми, взяв с него обещание звонить каждые полчаса. Зазвонил телефон. Веселый девичий голос обругал матерно его самого, его фильмы и его родителей.

Толя отключил мобильный.

Постепенно им овладевало безразличное оцепенение, изведанное лишь однажды, когда в отделении предложили ехать на опознание тела Юры.


К вечеру Толя понял, что уже несколько часов кряду неподвижно сидит на кухне в глухонемой квартире.

Тогда он надел ботинки и плащ и вышел в город. Пошел куда-то…

На углу мороженое купил…

 

Нищеброды



– Что мне делать? Все ужасно. Мне жить негде. Родной сын скоро выгонит. Я никому не нужна. Старая баба. Кулема никчемная. Нет, эвтаназия, и все тут. Единственный, лучший, оптимальный выход. Я серьезно. Или эвтаназия, или уехать куда подальше. Мне все отвратительно. Ненавижу жизнь. Все кончено. Жизнь прошла. Ничего не изменится. Хочу на тот свет, но боюсь, что там мама и ее подруги, а это сущий ад.

Смартфон раскалился, и уху было горячо. Педикюрша-филиппинка радостно помахала рукой, приглашая доверить ей размокшую, разнежившуюся в теплой воде с целебными травами ногу.

Лиза Дикаревич положила перегревшийся гаджет на колени и вынула из ванночки, протянула в заботливые руки педикюрши ступню. Филиппинка улыбнулась мокрой ступне, как дорогому гостю.

Лиза устроила смартфон возле другого уха.

– Кулема я никчемная. Никому не нужна. Все гадко. Не могу жить. Эвтаназию мне. Родной сын из дому гонит. Жизнь прошла. Сама себя в гробу видела, самой себе обрыдла.

– Катя, это невозможно, – перебила Лиза. – Невыносимо, в конце концов. Ты ведешь себя как мужчина.

Поток нытья прекратился. Озадаченное молчание.

– Ты как Дима Кумайкин или вот Игорек Жуков, честное слово. Вот тоже звонят и ноют, ноют… Всегда все плохо. Жена надоела, любовница дает через раз, внуки болеют, к тому же «вдруг встретил девушку», а денег нет, бизнес дал трещину, анализ мочи просто отвратительный, и косточка от малины в зубе застряла. Пропала жизнь!

Мглова знала Кумайкина и Жукова, друзей из школьной подростковой компании, теперь вислопузых дядек, тотально облепленных семьями, внуками, несчастными любовями и всевозможными проблемами, о которых они обожают рассказывать, просить совета и помощи, грузить собеседников безнаказанно.

Мглова рассмеялась. Походить на Кумайкина и Жукова не хотелось.

– Все, больше не буду, – пообещала она. – Возьмусь за ум.

– Давно пора, – похвалила Лиза. – И знаешь, некоторым сейчас похуже, чем тебе. Слышала про этот скандалище с интервью Четвертова?

– Ой, – застонала Мглова. – Такое интервью хорошее… И что они все на него взъелись? Я прямо так хочу скорей это кино посмотреть… Передай ему, пожалуйста…

– Всенепременнейше, – пообещала Лиза. – Если найду. По мобильному он недоступен, квартира с горелой дверью заперта.

– Ой, – опять принялась страдать Мглова.

– Так что возьми себя в руки, подруга. Слыханное ли дело, красавица женщина, фигурка как в двадцать лет, переводчик высокой квалификации – а мироощущение мокрой курицы. То сохнет по какому-то старому корнеплоду, да на фиг он сдался, рамолик, горшки за ним выносить… То жить негде, то эвтаназию придумает… Тебе отдохнуть надо, сменить картинку. Лето начинается. Ты куда поедешь отдыхать?

– Ой, Лизочек, – опять заныла Мглова. – Ну какой отдых? Денег нет… Никита женится и прямо намекает, чтобы я убиралась из квартиры… А куда? Куда? Кому я нужна?

– Так, всё, – перебила Лиза, опасаясь третьего раунда нытья. – Надо помочь – помогу. Давай так – куда отправлю, туда и поедешь. Только потом, пожалуйста, без рекламаций, ладно?


Не друзья, а нищеброды. Лузеры и раздолбаи. Нет бы позвонить, спросить, как, Лиза, поживаешь, не надо ли чего… Звонят, чтобы жаловаться. Можно вместо приветствия говорить: «Так, а теперь что у тебя стряслось, мудило?»

И денег-то на эвтаназию не у кого одолжить будет, как припечет. Заранее надо зарезервировать необходимую сумму. Есть, конечно, и другие друзья. Четкие ребята. Некоторые даже вполне как бы приличные люди. С понятиями. Не лузеры, не раздолбаи, не нищеброды… Пальцы в татуировках, это да. Разговаривают черт-те как, говорят черт-те что… Но не в пальцах дело, не в лексике, а в том, что им не скажешь: «А помнишь?..» Вспомнить с ними нечего. Разные детства. Так что, Лизавета Валерьевна, продолжайте чикаться со своими нищебродами. Один Толя Четвертов нормальный парень.

Толя!

Лиза в сотый раз набрала Толин номер.

Недоступен.

Толино интервью так понравилось Лизе, что она захотела тотчас же позвонить ему и выразить свою полнейшую солидарность, готовность подписаться под каждым словом, но отвлеклась, была занята другим. Когда вокруг интервью поднялся шум, она несколько раз пыталась позвонить ему, чтобы поддержать, но он был недоступен. После пятого или десятого раза Лиза послала своего самого толкового и человечного водителя к Толе на квартиру. Известие о горелой двери выбесило ее так, что домочадцы и «челядь» сутки старались не попадаться ей на глаза.

В очередной раз наткнувшись на недоступность Толиного номера, Лиза забеспокоилась по-настоящему, но была уверена, что, если совсем швах, он позвонит ей сам. Толя не из породы нищебродов и нытиков и звонит редко. Звонит, кстати, просто проведать, поболтать. Единственный раз попросил помочь перекрутиться, чтобы не останавливать съемки. Они друзья. Она всегда поможет. Он это знает. Он не может не позвонить, если будет нужно.


Лиза не знала, что после отъезда Маруси с детьми, не вынося непривычной тишины и пустоты в квартире, он вышел на улицу, съел мороженое, которого не ел сто лет, и поехал к Юре, на далекое кладбище.

Кладбище здорово разрослось, хоронили Юру тогда на краю, а теперь могила оказалась в середине, недалеко от ворот. Толя привычно нашел ее по белому мраморному кресту и усовестился, что не знает, живы ли Юрины родители. Судя по всегда покрашенной оградке и лавочке, за могилой кто-то ухаживает. Сел на лавочку. Вот и цветная скорлупа от пасхальных яиц, значит, есть родня, навещают… А вон какие-то изящные штучки: ангелочки, птички, корзиночки – явно католические. Должно быть, Лена приезжала в Москву. В конце восьмидесятых, когда в Советский Союз массово ринулись иностранцы, многие Толины ровесники женились, выходили замуж и спешно уезжали навсегда. «Куй железо, пока Горбачев». Через пять лет после гибели Юры Лена вышла замуж за бельгийского пастора, застенчивого белесого малого, увезла сына…

Говорит ли Юрин сын по-русски? Едва ли…

И никогда не узнает он этот город, не полюбит его пронзительно, как отец… Юра очень любил Москву. И страну. Да, многое его выбешивало, но война, героизм простых людей, их страдания и жертвы всегда были для него святы. Мечтал о путешествии от Калининграда до Сахалина. «Во странищща, прогноз погоды полчаса занимает», – веселился с гордостью. «А индексы? – подхватывал тогда Толя. – Есть еще какая-нибудь страна, где список почтовых отделений занимает два толстенных тома?» Толя мечтал обзавестись двумя томами почтовых отделений Советского Союза. Книги лежали на каждой почте, даже не были привязаны веревкой или прикованы цепочкой, в отличие от ручек – кто позарится на такую тяжесть, – но спереть их Толе было неловко. Приходя на почту, зависал, читая названия далеких поселков и аулов бескрайней родины. Чудачество. «Персонаж Паустовского», – говорил Юра и обещал достать ему такой двухтомник. У Юриной бабушки в деревне лучшей подругой была начальница почты, она могла списать эти фолианты, сообщив, например, будто их непоправимо обгрызли мыши…

Толя стал думать про патриотизм. Это, конечно, прежде всего именно любовь к родной земле, к ее людям. Когда ты считаешь своих соотечественников родными людьми. Да, Юра был патриотом. Сам юный и нищий, помогал чем мог разноплеменным армейским товарищам, детям из проблемных семей в своих театральных студиях. Толина мама связала Юре классную шапку на зиму. Радовался, как дитя. Через неделю – опять в своем кепарике. А шапка-то где? Не обижайся, отдал Васе Пупкину, у него дома все бухают, ходит без головы, а он у меня ведущий артист…

А что было бы сейчас? В каком крыле оказался бы Юра? Или уехал бы еще тогда, при первой же возможности? И что бы Юра сказал про это интервью?

Да, в начале восьмидесятых Толя и представить себе не мог, что лет через тридцать скажет о полезности цензуры… Вдруг ясно увидел, как красили велосипеды на Подколокольном, осенний двор, старушку Соню, Лену с младенцем на галерейке, девочку в хайратнике… В фильме эта сцена тоже вроде бы хорошо получилась. Но прекраснее и страшнее, чем в жизни, не было и не будет ни в каком кино, никогда. Девочка в хайратнике… Где она теперь? Тоже, поди, выскочила замуж в конце восьмидесятых, уехала…

Эта девочка иногда вспоминалась каким-то сиянием, теплым золотистым светом…

– Распиваем? – к могиле приближался кладбищенский охранник.

Толя молча смотрел на него.

Оценив, что Толя не бомж, охранник вежливо предупредил, что через полчаса кладбище закрывается.


Лиза не знала, как неохота было Толе возвращаться домой. Созванивался с Марусей, разговаривал с сыновьями. Даже пес лаял в трубку, передавал привет.

– Всё в порядке, эта интернет-активность обычно заканчивается через сутки. Через два дня все забудут, кто я такой, – уговаривал Толя.

– Нет, чтобы забыли, кто ты такой, нам совсем не надо, – возражала Маруся, – но возвращаться с детьми в квартиру, где поджигают дверь, еще рановато.

– А когда не рановато? – почувствовал, что раздражается.

– Что ты там ешь? – не ответив, забеспокоилась Маруся. – Возьми голубцы домашние в морозилке, я у Нади брала, очень хорошие… В нижнем ящике помидоры, сделай салат…

Есть, однако, не хотелось категорически.

Толя заварил себе чаю и открыл айпад.

Беснования продолжались. В личке попадались равнодушно-дружелюбные реплики от друзей и коллег вроде «Совсем обалдел?» или «Зачем ты нас расстраиваешь?» В «каментах» под интервью встречалось: «Мне двадцать лет, про Советский Союз нам обычно другое рассказывают, а Четвертов рассказал и хорошее, и плохое, интересно и по-честному». Девушка из далекой южной губернии в «каменте» обращалась лично к нему: «Руковожу любительским театром, контроль со стороны руководства дворца культуры и администрации города тотальный, современную пьесу поставить невозможно, даже сказку, вмешиваются во всё. Я против цензуры, но то, что вы, Анатолий, говорите про маятник – абсолютно разделяю. Нынешнее завинчивание гаек в культуре и искусстве связано именно с творческим беспределом, художники не думали, чем это может обернуться…»

Несколько коллег и шапочных знакомых, с которыми Толя никогда не хотел иметь и не имел ничего общего, ошибочно считали его теперь своим, приглашали куда-то пойти, что-то подписать, где-то выступить.

Начиналась путаница, из которой еще предстояло как-то вылезать.

Основная же масса реплик в обсуждениях была злобным ором, яростной, остервенелой перепалкой, люди уже забыли про Толино интервью и жадно, с наслаждением оскорбляли друг друга, желали смерти… Недовольство, неприятие существующего хода дел, порядка вещей, сложившейся ситуации в обществе, отчаяние, неустроенность, обманутые надежды – все выливалось в эту брань. Толя стал объектом излития застарелой пожизненной ненависти, разочарований, отвращения к несложившейся жизни…

«Ладно, ребята, визжите дальше, – подумал Толя. – А у меня с утра монтажная».

Уснул моментально. Оказалось, он очень устал.


И про следующее Толино утро Лиза тоже не знала.

С утра Марусин телефон был недоступен.

Это было нехорошо, нечестно и тревожно.

Звонить на домашний родителям жены не хотелось. Выслушивать сочувствия или советы – нет уж, спасибо. Но вскоре позвонил тесть. Марусин отец был художником, крепким дядькой семидесяти лет, с бородой лопатой и широкой улыбкой на большом красном лице.

– Молодец, сын! – шумел он. – Горжусь! Так их! Это, кстати, и уметь надо – выбесить и тех и этих! Одним махом! Ловко! «Я ничей, я Божий!» Правильно! Настоящий художник должен питаться сопротивлением и одиночеством! Слушай меня, уж я-то знаю! Жму руку, сын!

Сам Олег Вениаминович, однако, состоял во всевозможных союзах и комитетах, процветал при всех властях, дружил грамотно, никогда не брякал ничего лишнего и неукоснительно соблюдал корпоративную этику.

– Спасибо, Олег Вениаминович, я знал, что вы меня поймете. Передайте, пожалуйста, трубку Марусе.

– Марусе? – удивился записной сопротивленец. – Маруся с ребятами улетела в Хорватию. Рано утром проводили. Она давно планировала, я думал, ты знаешь…

Стало похоже на скверный тяжелый сон, который должен кончиться, надо как-то выбраться из него, проснуться…

Захотелось кричать от изумления, но сказал:

– Нормально.

– Не пойму. Ты что, не в курсе? Не может быть, у нее и доверенность выправлена.

Правда, мог забыть, думал Толя. Но почему она вчера не сказала, что они улетают?

«А пес-то где?» – подумал Толя. Не хватало улыбающейся морды миляги-ретривера. Рыжие ухи лопухами…

– А Джой? – спросил и понял, что голос его звучит потерянно, почти жалобно. Спросил обосравшимся голосом. Мигом промелькнуло ощущение, что все куда-то валится, рушится безвозвратно…

– Джойка у нас, гуляем по полтора часа, псу на природе раздолье, так и скачет, так и носится, – радовался тесть.

– Олег Вениаминович, давайте договоримся, если Маруся сперва позвонит вам, то вы сообщите мне ее хорватский номер. И, соответственно, наоборот. Допускаю, что я забыл про ее планы съездить в Хорватию, но предупредить все же стоило, согласитесь.

И тесть еще долго обещал, соглашался, что бабы дуры, выражал поддержку, жал руку и гордился родством.

Маруся позвонила, когда он ехал в монтажную. Говорила, что долетели хорошо, погода отличная, и Толя решил, что действительно начисто забыл о давно запланированном путешествии, о котором прекрасно знал. На фоне все время слышался мужской смех и говор.

– Кто там ржет? – неприязненно спросил Толя.

– Что с тобой? – укорила Маруся. – Это Бранко, муж Милы. Мы остановимся у них.

Верно. Мила – однокурсница Маруси, гончар. И ее муж Бранко скульптор. Хорошие ребята.

– Привет им передавай.

– Может, махнешь к нам хоть денька на три, а? – просительно, как девочка, сказала Маруся.

– У меня монтаж начинается. Позвони сразу, как купишь симку.


Толя арендовал одну из монтажных на небольшой частной студии. В просторной общей комнате, где перекусывали и пили чай, стояли сейфы с материалами. Пришла монтажер Снежана, девочка с косичками. Несмотря на свой детский вид, она была многодетной матерью, постоянно беременной женой тотально спящего мужа, которому то и дело объясняла по телефону все, начиная от местонахождения одежды и рюкзачка старшей дочери до имен младших, ждущих в детском саду, когда папа придет их забрать.

Толя открыл сейф с наклейкой «Колокольников – Подколокольный». Сразу увидел нарядный подарочный пакет. Это еще что? Снял с полки. Увесистый. Открыточка болтается, на ней детским старательным почерков выведено: «Желаем творческих успехов!» Открыл.

Охнул, выматерился, пошатнулся?

Или просто лицо такое стало?

Все вокруг засуетились, кто-то пододвинул стул, кто-то подал стакан воды, люди, в основном женщины, брали за руки, старались приободрить.

Четыре «памяти», хард-диска, четыре носителя с отснятым материалом фильма были разбиты чем-то вроде молотка, методично, старательно, на совесть. Остались искореженные фрагменты, упакованные в нарядный пакетик с пожеланиями творческих успехов.

– Это где-то еще продублировано? – спросил кто-то.

Толя не ответил.

– Господи помилуй, – выдохнула грузная пожилая монтажер.

– Не трогайте ничего, надо милицию вызвать, отпечатки пальцев…

– Куда охрана смотрит? Шастает лишь бы кто…

– Да кто тут шастает? Все свои…

«Свои». Толя зацепился за это слово, несколько раз повторил про себя и только потом заметил, что Снежане плохо.

Все опять завозились, забегали.

– Погоди, погоди, погоди, – повторял Толя. – Тебе нельзя нервничать. Главное, не нервничай, тебе нельзя. Ты вот не нервничай, и все будет хорошо… Вызовите ей такси, – попросил он.

Приезжала полиция, открыли дело о порче чужого имущества…


Первый раз в жизни боялся сесть за руль, оставил машину на студийной парковке, ждал троллейбуса…

Улететь, что ли, в Хорватию, к Марусе и мальчикам? Родные… Лучше с ними рядом… А паспорт-то где? Паспорта и все документы хранила Маруся как наиболее ответственный член семьи. Как прилежная девочка в компании мальчишек-разгильдяев.

– Маруся, где мой паспорт? – мысленно спросил Толя, и две девчонки, стоявшие поодаль, захихикали. Он не заметил, что спросил это вслух. Подошел троллейбус, но Толя не поехал, сидел в задумчивости.

Какое-то крошечное насекомое пищало тончайшим ультразвуком в голове, жалило в затылок ритмично и беспощадно.

Стоя у заднего стекла, девчонки смотрели на видного, прилично одетого дядьку, то ли обкуренного, то ли просто чокнутого, одиноко бормочущего на остановке…


– Да я их своими руками на куски разорву! – кричала по телефону Маруся. – Я буду проводить расследование, я лично, понятно? И я их найду! Господи, это моя первая работа в кино, наша с тобой общая работа, не прощу никогда! Но, Толя, Толя, согласись, что ты тоже виноват, нельзя так рубить с плеча, нельзя говорить то, что думаешь – нигде, никогда, никому… Ты тоже виноват, Толя! Кругом столько завистников, им только палец покажи, только повод дай… Ты грудной, что ли? Не знаешь, кто это такие? Думаешь, раз человек снимает хорошее кино или пишет классные пьесы, он светлая личность, ангельская душенька? Счас! Люди мельчают… Злорадство еще никто не отменял и не отменит никогда… Хочешь быть искренним, свободным, сам по себе, не с этими и не с теми – живи в деревне, в пустыне, в монастыре, я не знаю… Хотя монастыри тоже, да… Но я им устрою! Найду и уничтожу физически, выморю, как крыс…

Насекомое в голове тончайше пищало и мешало разговаривать.

– Возвращайтесь завтра же, – попросил Толя.

– А билеты? Менять или новые покупать? Мы сейчас вообще на острове, это такой геморрой… Дети хотели еще в обезьяний питомник и на пароме в Италию… Да уже несколько дней осталось. Ты там не выпиваешь часом? С Антоненко?

– Нет.


Вечером, однако, порядочно набрались. Ходили с Антоненко из кафе в кафе, из рюмочной в рюмочную, шлялись в районе застав, почти как раньше, как тогда, с Юрой… Только тогда не было ни кафе, ни денег, ни насекомого в голове, пищащего и жалящего. Был облезлый любимый город, мечты о кино…


Ночью боялся уснуть, чтобы потом проснуться и вспомнить, что фильма не будет… Страшно было и за актеров. Нормальное начало карьеры. Чувствовал себя виноватым.


Всего этого не знала Лиза и надеялась, что все как-то вырулится, что еще не совсем плохо. А когда станет плохо, Толя позвонит, и она поможет.


Председатель


Председатель развалившегося было колхоза имени Октября Веретенников Владимир Андреевич находился на своем рабочем месте, и настроение у него было хорошее.

Еще бы! Год назад убитый колхоз (денег не было даже поправить стелу возле правления, так и стоял кособокий богатырь, держась за облезлый каменный колосок) приняли в агрохолдинг, тот самый, где торговые марки «Здорово, корова!» и «Лизаветин двор».

Кастинг был! То есть тендер или как там его… Конкурс, короче. Руководство вертолетом облетало территорию, потом приезжали, смотрели, как жизнь, осталось ли что от колхозных строений, какие водоемы, что с дорогами, много ли трудоспособных. Приняли в холдинг!

Год прошел, а колхоз не узнать. Коровничков новеньких понаставили по последнему слову науки и техники, фельдшерский пункт открыли, дороги в нормальном виде, школьный автобус новый, не та каркалыка, что зимой встанет в чистом поле – и ложись помирай. Клуб, часовня – хоть молись, хоть на дискотеку… Гастарбайтеров, правда, тоже подзавезли, черноту эту.

С участковым лично по дворам ездил, предупреждал молодежь: чтоб было тихо, мы теперь в холдинге, это тебе не комитет бедноты «Красный Лапоть», на приезжих с нифига не залупаться, цивилизованно. Но пока нормально, таджики – они вообще трудяги и не бухают. Ожили деревни, правда. Сядешь так вечерком на свой «Патриот», прокатишься ради интересу по деревням родного колхоза – на бережках музыка, ржут чего-то, дети кругом гоношатся, из окон ужином тянет, голоса… С началом двухтысячных не сравнить… Налаживается жизнь. Холдинг! А природа какая! Озера, сосны, грибов и ягод немерено. Живи и радуйся, человек. Работа есть, и слава богу. Хоть эти самые ставь, как их… дома для больных, чтобы выздоравливали.


В кабинете у Владимира Андреевича – икона святителя Николая, портрет президента и карта района. Надо бы еще один портрет повесить и любоваться… Да неудобно как-то… люди не поймут. Дикаревич Елизавета Валерьевна, президент холдинга. Владимир Андреевич видел ее всего только два раза в жизни, а если бы не видел, то никогда бы не поверил, что бабы из начальства бывают такие. А уж на баб руководящих насмотрелся Владимир Андреевич. Красный пиджак, золотишко аж во рту, голос, каким только «Смирно!» кричать. Елизавета Валерьевна говорит негромко, мало. И духами не воняет, не насаламуривается, как другие, чтобы за версту комары дохли. А уж когда, узнав его имя-отчество, Елизавета Валерьевна улыбнулась и сказала: «Батюшка наш, Владимир Андреич», он почувствовал себя как в детстве, когда мама или учительница хвалили и говорили ласковое. Смутно вспомнил какую-то старинную книжку, не прочитанную в школе по пацанскому разгильдяйству, и тут же самому себе поклялся непременно ее прочитать.

Владимиру Андреевичу очень нравилась Елизавета Валерьевна, это была женщина его мечты, поэтому сейчас, вечером, на рабочем месте, увидев на дисплее мобильного вызов от Дикаревич Е.В., он охнул и стал приглаживать волосы, ему даже показалось, что через километры, мегабайты и прочие пиксели из мобильника доносится запах ее духов. Владимир Андреевич наскоро прокашлялся, поправил галстук и нажал «ответить». Елизавета Валерьевна поговорила с ним о погоде, о нуждах и радостях и, уже прощаясь, спросила, словно спохватившись:

– Да, послушай, а дома у тебя есть? Крепкие дома, пустые? Чтобы с печью рабочей, с садом? Крепкие дома. Пустые. Есть у тебя?

– На продажу?

– Человеку одному свежий воздух нужен. Пересидеть в глухом месте.

– Прячется от кого или из МЛС? – насторожился глава.

– Батюшка наш, Владимир Андреич, ты с головой дружишь? – Он услышал, что она улыбается. – Я и слов-то таких не знаю. Женщина это, трудная жизненная ситуевина у нее, любовь, разбитое сердце, кризис возраста, надо отдохнуть на природе.

– Да есть дома, Лизавета Валерьевна, озвучьте, так сказать, пожелания…

– Вы справку про дом приготовьте, что никто не живет и не прописан, помогите дровами и еще чем можно по хозяйству. Она языки знает, может в школе работать, с детишками заниматься, человек замечательный, только грустный. Мы с ней в детстве дружили.

– Лизавета Валерьевна, да за честь почтем…

– Ну и отлично. Обустройте ее там, а я к ней в гости приезжать буду, в озерах ваших купаться. – Он опять услышал ее улыбку.

– Лизавета Валерьевна, можете не беспокоиться, я позвоню, доложу, как готово будет, и встретим мы вашу подругу, и обустроим, и развеселим.

– Спасибо, батюшка наш, Владимир Андреич. Хороший ты парень. Жене привет и ребятам.

И Владимир Андреевич еще смотрел на трубку, где только что жил голос Елизаветы Валерьевны, и улыбался этому голосу, а потом спрятал трубку в нагрудный карман.

Настроение у него было хорошее. Хотя с Елизаветой Валерьевной охота было поговорить еще.


И Лиза Дикаревич тоже хотела бы поговорить. Спросить, почему вольнодумцы так не терпят малейшего проявления инакомыслия в своих сплоченных рядах. Поразмышлять о том, что такое большинство, и что – меньшинство, и как легко и несладко из большинства оказаться в меньшинстве. Подивиться, что даже самые могучие интеллектуалы, благородные властители дум, светлые обширные умы бывают одержимы злорадством, мелочностью, лютой завистью и тупой жестокостью. Как сладко упиваться праведным гневом и беспрепятственно изливать этот гнев.

Но ответов на эти вопросы, скорее всего, не знал Владимир Андреевич, славный малый с широкими ладонями и выпуклыми, как у разнорабочего, ногтями.


Пэтэушник



Мы с Обернисьевым дружим.

(В его свободное от делания детей мелким чиновницам средних лет время.)

Я всегда дружила с мальчишками.

В детском саду я дружила с мальчишками, потому что девчонки были вредины и воображалы с капроновыми бантами и розовыми пупсами в руках. А я ходила лохматая, моя мама не умела плести косички с бантами: ведь до меня у нее был мой брат – совершенно без косичек. Пупсов пеленать у меня не получалось, и от злости я отламывала им руки-ноги. Так что с девчонками у меня не было общих интересов.

Кроме Саши Табаковой – с ней вместе мы придумывали пытки для воспитательниц.

Вот с мальчишками я хорошо дружила в детском саду. Мы тайком проносили черный хлеб в спальню и сушили сухари для предстоящего побега. Мальчишки хотели на мне жениться, и мы договорились, что я выйду замуж за всех по очереди – за близнецов Пашу и Егора Коганов, потом за другого Егора, потом за Лёшу Королёва, Гришу, Никиту и, когда уже буду старенькая, за Юру Андреева. Ни за кого из них выйти замуж мне так и не удалось: Пашу и Егора мама увезла в Америку, остальные женихи тоже куда-то подевались. Но я их до сих пор помню.


Обернисьев готовится к смерти. Я тоже готовлюсь, но я-то нормальный человек – я покупаю брынзу, оливки, халву и иду служить панихиду. Вот, мол, дорогие мама и папа, я принесла вам гостинцев, скоро увидимся, то-се… Ведь если к покойникам никто не приходит на родительскую субботу, им ужасно обидно и грустно, это все равно что в детском саду никто не приезжает к тебе в родительский день на детсадовскую дачу, ужасно грустно, грустнее этого ничего нет. Так что – брынза, оливки, халва, винегрет! И певчие перекусят, и папе с мамой приятно.

А Обернисьев вообще не ходит в храм. Но к смерти готовится по серьезке. Он боится, что умрет внезапно, на улице, на работе и его повезут в больницу, будут осматривать тело, долгое большое тело, а вдруг на нем ношеное, не блистающее новизной белье?.. Да к тому же каких-то сомнительных марок, вот стыдобень, а? Обернисьев закупает кучу дорогих трусов и носков по последнему писку моды. Так-то турецкие джинсы и линялые безразмерные майки, но бельишко – будьте любезны. Встретить смерть во всеоружии. Не ударить лицом или чем-то там в грязь.

Он думает, что ему дадут внезапную, легкую, моментальную смерть…


Мы с Обернисьевым вместе ходим в магазины трусов.

Мы забавляем продавщиц. Они насмешливо и завистливо смотрят на нас. Думают – мы пара. Мы дружим, как дети. Шепчемся. Про сахар в крови и кровь в моче, про врачей, суставы и вросшие ногти. Я всегда верила в дружбу между мальчиком и девочкой, и теперь мне открылась дружба между пред-стариком и пред-старухой.

Мы гуляем по городу. Честно! Обернисьев приезжает на метро куда-нибудь поцентрее, например на Бауманскую, и мы гуляем в Лефортово, на Немецком кладбище или в Головинском садике. А то по Басманной через Мясницкую на бульвары идем.

Мы гуляем как раньше. Как тогда.

Когда город был любимым, а не разлюбленным.

Любимый был темноват и облезл. Он вырастил нас.

Мы были невыносимы и беззащитны. Мы насмерть ссорились с родителями из-за нашей музыки. Мы сочиняли стихи, мечтали о путешествиях. Говорили «кайф» и «облом». Читали слепую машинопись «Гадких лебедей». Праздновали день рождения Леннона. Шли в школу ледяной февральской зарей. Болело горло, но нельзя пропустить городскую контрольную по алгебре. Мы сдавали Ленинский зачет. Мы не могли вообразить, что это никогда не пригодится. Мы отменно разбирались в проходных дворах. Там спали, укутанные слоями опавших листьев, неисправные отечественные автомобили.

Пережидая дождь в подворотне, мы читали надписи на растрескавшейся штукатурке стен.

Дождь проходил, от него в самый ярый зной в подворотне стояла лужа, как привет, как надпись: «Здесь был дождь»…

Мы шутили про свой город – кто он все-таки? Мальчик или девочка? Он или она? Герой или красавица?

Город-герой красавица Москва…


 Сидим в кофейне на Сретенке.

– Знаешь, знаешь, понимаешь, – шепчет Обернисьев и сквозь гомон, звон чашек и музыку рассказывает, почему он пошел в радиомеханическое ПТУ. Когда ему было лет четырнадцать, он смотрел кинофильм (он так и говорит – «кинофильм») про глухонемую девочку.

– Ты не смотрела?

– По-моему, нет. А как называется-то?

– Да не помню. Влюбился по уши, вот как ни разу потом. И для этой девочки из фильма я решил придумать что-нибудь, чтобы ей было слышно, чтобы только нам с ней было слышно, чтобы мы могли разговаривать, и стал мастерить какие-то коробочки… И поступил в ПТУ на Большой Декабрьской…

– На Большой Декабрьской?!

 Начало декабря на Большой Декабрьской. Мы с мамой и тетушкой идем на Ваганьково, убирать папину могилку. Я, десятилетняя, плетусь мимо ограды, за которой во дворе играют в снежки и орут подростки.

– Иди скорее, не глазей по сторонам, – паникуют мама и тетушка. – Мало ли, что у них на уме, это же пэтэушники.

Играет в снежки за оградой мальчик, длинный и худой до ломкости.

Пацаны дразнятся из-за его чудной фамилии, перезрелая училка глядит волком, девочки над ним хихикают, но устраивают друг другу «темные» из-за него…

Синяя линия метро не пересекается с фиолетовой, по дороге домой он делает две пересадки, на плече сумка «Лада Автоэкспорт», разрисованная шариковой ручкой.

Пэтэушник из Гольянова ловит «вражьи голоса», чтобы слушать музыку.

Мальчик, подросток с острым кадыком и слабым от стремительного роста сердцем, приучается терпеть жизнь.


Теперь подростку за пятьдесят, он здорово раздобрел и натерпелся. Он заслужил право надеяться, что его признают мучеником матриархата и выдадут внезапную, мгновенную, счастливую смерть в новых трусах Pepe Jeans. Разрешат умереть безболезненно и быстро, улететь куда-то туда, где всегда теплая осень, навалом грибов, отличная рыбалка и веселые добрые девушки не обращают на него никакого внимания...

Сидим у окошка в кофейне. Говорим про шишки. На ногах.

Мимо медленно идет человек в плаще, ест мороженое. Он никуда не спешит, гуляет, а на Сретенке узко гулять, его задевают, толкают плечами, на него сердятся. А он идет и ест мороженое.

Это же Толя Четвертов! Мы во ВГИКе вместе учились, а теперь редко видимся, но всегда радуемся друг другу при встрече. Сейчас я его догоню и скажу: «Толя, привет! Ну вот скажи ты ему, скажи Обернисьеву (Толя, познакомься, это Обернисьев, мы с ним дружим), мы с ним дружим, а он не верит, что в институте я была ужасно худая, очень коротко стриженная, курила “Беломор” и носила синюю матросскую фланель. Он не верит! Толя, скажи ты ему, елки-палки, ты реальный свидетель!»

И мы догоняем, и я говорю:

– Толечка, здорово, дорогой!

Хочу сказать ему про его интервью в газете и что я жду не дождусь его фильма, но соображаю, что лучше не надо.

Я не знаю, видит ли он меня. Смотрит и ничего не говорит, даже не улыбается своей знаменитой улыбкой. Даже не знаменитой, просто улыбкой не улыбается совсем. У него щетина и ботинки не чищены. Грязные ботинки, как будто он из лесу. Мороженое капает на плащ, и это его не напрягает, а плащ и так уже замызганный, если приглядеться. У него пугающая прозрачность в глазах, а когда он молча поворачивается и идет своей дорогой, видно, что он ссутулился и каштановые волосы почти сплошь седые. Подавляющее большинство седых волос.

Подавляющая седина.

– Толь, ты чего такой? – спрашиваю я вслед, когда-то я уже спрашивала его вот так же, такими же словами, на бегу, во вгиковском бескрайнем коридоре, очень давно, осенью восемьдесят четвертого.

Он уходит.


Поднимись на крыльцо



– Ой, девочки!... Ой-ой-ой! Дети, не орите! Что делать-то? Ой! Это что же такое творится? Ой-ой-ой! Что же это будет? Ой, кошмар-кошмар, ой, ужас просто, ой-ой-ой!

На краю села стоит отчаявшийся, одинокий, сутулый старый дом, он смотрит на озеро и в поле, и зори восходят над ним, сотни, тысячи зорь, и снега укрывают его, и яблоки зреют в заросшем саду, а на чердаке каждое лето – ласточки.

Ласточки привыкли, что дом и сад принадлежат им, так было много лет подряд, и теперь, когда люди – шуточное ли дело – газонокосилкой орудуют, чтобы открыть высокие деревянные ворота, а потом прокашивают широкую тропу к крыльцу, поднимают оглушительное верещанье.

Люди приходят теперь каждый день, косят, чинят ворота и крыльцо, топят печь, колют и складывают дрова, прочищают колодец, освобождают заколоченные окна, моют, надраивают, красят наличники…

У ласточек переполох, шок, коллапс, катастрофа, паника.

Когда рано утром на машине привозят к воротам женщину с рюкзаком, несут за ней чемодан, провожают к крыльцу, ласточки верещат так, что мешают людям рассказывать женщине про дом, кто да что, да чей дом, да почему не приезжают…

Верещат ласточки, женщина ничего не слышит, не понимает, хлопает глазами, улыбается и благодарит.

Все ушли.

Мглова осталась одна в чужом доме, в далекой деревне, куда ее определила подруга Лиза – отдохнуть и сменить картинку.

Провожатые, встречавшие на станции, говорили, что люди в деревне хорошие – есть, конечно, и такие, что зашибают крепко, но и эти зашибающие тоже с совестью и с душой – и бояться тут некого, тем более что она не просто дачница, а дорогой гость на особом положении.

Дом состоял из застекленной терраски, большой комнаты с печью и чердака, на котором возились птицы.

Мглова разулась и прошлась босиком по пестрым половикам. Потрогала печь – теплая.

Кругом чистота, белая вышитая салфетка на столе, на кровати с железной спинкой – подушки горкой, накрытые кисейной накидкой.

Как в кино. Какой-то фильм старый.

Только в старом фильме не могло быть угловой полочки с иконами, украшенной вышитым полотенцем.

Под иконами – фотографии в общей рамке.

Все было старое и настоящее, особенно понравился деревянный, расписанный масляной краской шкаф.

Рядом с расписным шкафом стеснялся своего уродства «городской» застекленный шкафчик по моде семидесятых годов. Там были книжки. «Картофель. Описание сортов». Рядом с книжками черно-белая фотография в самодельной рамочке – насупившийся молодой человек в военной форме, с ним блондинка в беретке, у нее на коленях кудрявый мальчик смеется.

Там же цветная картонка, детская поделка, аппликация к Восьмому марта и подпись печатными буквами: «Бабушке от Юры».

Мглова села на пружинящую железную кровать, примерилась к подушкам под кисеей и моментально уснула.

Проснулась, потому что постучали.

Вышла на крыльцо. Внизу у ступенек стояли две девочки, маленькая и постарше, и стучали в балясину.

– Здрасьте! – глядя на Мглову во все глаза, сказали девочки и поставили на ступеньки гостинцы. Банку молока. Банку черники. Корзинку.

В корзинке зеленые огурцы, коробка яиц, пирожки в пакете.

– Этооткуда же? – изумилась Мглова. – Как вы это дотащили?

– Велели, – серьезно и уклончиво ответила младшая.

Мглова села на ступеньки. Она очень давно не видела маленьких девочек вблизи и теперь с удовольствием разглядывала. Младшая, лет семи, при золотых сережках, похожа на кормленого щеночка, всеобщего любимца и баловня, с тугим, обтянутым розовой майкой пузиком. Старшая, десятилетняя, с задумчивыми темными глазами и смуглыми высокими скулами, обещала в ближайшие годы стать настоящей красавицей.

Девочки пахли лисичками.

– У нас зато ваши потомки живут, – сказала младшая. – Фуня и Мявля. Они вашей Рыжуни прапрапрапрапрапрапра…

– Рыжуня с этого двора, а не еёшная, – поправила старшая. – Она первый раз приехала, она дачница.

– Не дачница, а учительница по английскому, – похвасталась младшая, что уже знает такую важную новость, и со щенячьим подхалимством погладила Мглову по ноге.


Когда дети ушли, она еще долго сидела на ступеньках. Отсюда был виден идущий вниз луг и озеро, и это было очень хорошо.

Ласточки угомонились, посоветовавшись.

Не улетать же, в самом деле, на новое место. Ладно, потерпим эту тетю. Вроде она ничего, а? К тому же кота рядом с ней не наблюдается. Потерпим, осталось всего ничего, скоро уже в дорогу…

Мглова спустилась с крыльца и обошла дом. Старые бревна смотрелись, как коричневый бархат, и кружевом лежали на бархате белые резные наличники.

Бархат и кружева.

Мглова представила себе, как долго этот дом жил один, каждую весну надеясь и каждую осень отчаиваясь, и погладила старые бревна, как человек, который понимает.

Сад населяли яблони, смородина и крыжовник, а за забором с трех сторон были непролазные заросли ирги и лесной малины. Действительно, чего тут бояться? Не пройдет лихой человек. Не пропустят храбрая малина и верная ирга.

Спустилась лугом к озеру, останавливалась, разглядывая встречных лягушат, и пыталась вспомнить названия трав и цветов, как вспоминаешь в детстве имена тех, с кем дружил прошлым летом. Подорожник, пижма, крапива, ромашка, татарник, тимофеевка…

И все. Стыдно. Просто стыдно, честное слово…

Стыдно унывать и гневаться, когда кругом ласточки и малина, лягушата, девочки с гостинцами и разговорами про Фуню и Мявлю...

Какой-то великан водил пальцем по песку у воды, рисовал размашисто волнистую линию, и на берегу чередой шли бухты. У каждой бухты был свой флажок на деревянном шесте, и там, где в озеро впадала река, тоже надувался на легком ветру пестрый, в заплатках флаг.

Тут жили люди, которым нравилось жить.

Это правда, что ли? Бархатный дом, сад, луг, озеро, тишина и простор?

Это со мной?

Не верилось.

Мглова очень давно не ходила босая по траве, не видела лягушат, девочек, озера и реки. Ничего она не видела, кроме плешивой головы зануды профессора. Вспоминать о нем сейчас было смешно.

Ошеломленная красотой и волей божьего мира, которую так долго и плотно заслоняли тяжелые города и глупые печали, Мглова вернулась на крыльцо, сидела на ступеньках и ела один за другим хрусткие, сладкие огурцы.


Там на углу «Макдоналдс»


Мама, мне больно глотать.

Сделай что-нибудь, мама.

Дай молока с медом.

Ни водка не глотается, ни мороженое.

У меня в затылке чей-то кулак, в кулаке насекомое, оно пищит ультразвуком все время, днем и ночью. Ультразвук режет мои мозги ломтиками, как имбирь.

Мама, мне больно глотать все это. Я не могу говорить. Если я что-то скажу – переврут, вывернут наизнанку, я опять стану виноват и неправ.

Буду молчать.


Вернулась из Хорватии Маруся с детьми – загорелые, пахнут морем.

Несколько дней пробыли вместе. Потом она осторожно предложила ему лечь в клинику неврозов. Там хорошо, там йога и гомеопатия.

Ну какая клиника неврозов? Пройдет. Сам справлюсь прекрасно.

Ты не видишь себя со стороны.

Приезжал Олег Вениаминович, тоже убеждал пойти полечиться. «Настоящий художник должен хоть раз в жизни попасть в дурдом!» Как будто уговаривал попробовать экзотическое блюдо или заняться экстремальным видом спорта. Смотрел, однако, настороженно. Дети уехали с ним на дачу.

Дамир, игравший в фильме Юру, шпанистый и необычайно одаренный парень из уральской глуши, пообещал разобраться с уничтожителями материала. «Только не это», – просил Толя. Дня через три промелькнули сообщения – избит режиссер К., давний Толин недоброжелатель, «автор авторского кино» (как он сам себя позиционировал), тягомотных фильмов, где обязательно крупным планом резали на куски, кишки выпускали, сжигали живьем. Не фильмы, а месть человечеству. Завистливый и злорадный, как баба, бедняга все надеялся перещеголять Тарантино, но выходило топорно и тупо. Он работал в соседней монтажной. «Дамир, ты идиот!» – сказал по телефону Толя.

«Не при делах я, Тольвадимыч, – клялся дебютант. – Обидно прямо. Разве ж я б так этого гондона отхреначил? Да он костей бы не собрал…»


Через два дня нестерпимо соскучился по сыновьям. Взялся за мобильный и не нашел их телефонов в списке. Разбирался, рылся, жал на пупки, нацепил очки…

– Маруся! Дай свой моб… Хренота какая-то…

Маруся подошла и осторожно погладила его по голове:

– Главное, не волнуйся. Понимаешь… Ты в таком состоянии, что они просто ошарашены… Это на них очень вредно влияет. Я сказала им, что ты уехал на несколько месяцев очень далеко.

– Зачем? – не сразу произнес Толя, и это слово застряло в его голове, просочилось в сжатый затылок и билось там. – Зачем? – громче и громче повторял он и никак не мог перестать.

– Потому что детям вредно общаться с человеком в состоянии тяжелой депрессии! – закричала Маруся. – Им нельзя видеть отца в таком состоянии. Да на тебя смотреть страшно. Ты себя со стороны не видишь. Ты же сам с собой разговариваешь, тебя на улицу опасно отпускать… Городской сумасшедший…

Толя смотрел на кричащую Марусю и чувствовал физически, что между ним и безоглядно любимой женой встает мутное поганое стекло, искажающее ее лицо, оно казалось тупым и отвратительным, как у чужой тетки, у смотрительницы турникетов в метро, сдавшей однажды их с Юрой в станционную ментовку за длинные волосы и вышитые штаны. Поганое стекло становится прочнее и прочнее с каждым мигом, его надо разбить, просто разбить, и там, за стеклом, будет прежняя родная Маруся, поедем к детям, надо только стекло разбить, немедленно, тотчас же, вот этой вот старинной толстой скалкой с резными ручками, ее подарил Олег Вениаминович…

Очнулся, когда осколки посуды брызнули во все стороны. Было тихо. В переулке, в чьей-то машине играли безмятежные песни шестидесятых – «Где-то на белом свете…» Маруся на корточках вжалась в угол, заслоняясь расписной декоративной доской, тоже подарком друзей-художников. На толстой доске в стиле «детский наив – базарный примитив» ярко намалеваны все они: мама, папа, двое детей за столом и рыжий пес рядом.

Потом она молча подметала пол, а Толя стоял перед ней на коленях и смотрел, как, закончив убирать разбитую посуду, она поправляет макияж и собирается уезжать к родителям. Просил прощения, соглашался, что болен, что это чудовищный срыв, которого он не простит себе никогда, и умолял, чтобы это осталось между ними, чтобы никто никогда об этом не узнал, даже самые близкие…

– Серьезно тебе говорю: или ложишься в «Соловьевку», или живи как хочешь.

Ушла.

Так и остался стоять на коленях. Долго.

Зазвонил городской телефон.

– Дружище, да ты в тюрягу захотел, что ли? – деловито спросил тесть.

– Настоящему художнику это не помешает, – согласился Толя. – Идите вы на ухо, Олег Вениаминович.


Теперь он жил так: с утра выходил на улицу, отправлялся пешком в далекие концы, гулял по кладбищам, заглядывал в мутные пивняки у застав. На кладбищах, вот где было хорошо. Полюбил бродить по аллеям, читать имена за оградками, покупал цветы и клал на заброшенные могилы, зажигал свечки, кормил птиц…

Рогожское старообрядческое, Калитниковское, Миусское, Введенское, Пятницкое… На кладбищах – хорошо. Был у своих на Ваганьково, служил панихиду. Дважды случайно попадал на похороны знакомых. Почему-то казалось, что, встретившись на кладбище, хороня общих друзей, люди должны мириться и прощать друг друга. Но нет, и перед лицом неминуемой смерти люди продолжали ненавидеть, соперничать, злиться… Смотрели неприязненно. Один малый бросился обниматься и тут же прошептал на ухо, что Толя должен срочно вступить в комитет каких-то сорока четырех, чтобы подписать письмо каких-то двадцати восьми…

Было лето, но на похоронах знакомых ему становилось холодно, и, вспоминая, скольких уже похоронил, начав с Юры, думал, что хоронить друзей всегда очень холодно, каким бы теплым ни было лето…


Машина так и оставалась на студийной парковке.


Гулял по Москве…


Было больно глотать, как в детстве, во время зимней долгой болезни. Тогда он перестал есть, только пил крепчайший черный чай.


Мама, мне больно глотать.

Сделай что-нибудь, мама.

Дай молока с медом.

Ни водка не глотается, ни мороженое.

Сретенка…

Серафим Полуэкту голодному притащил семафор – кушай, приятель.

Собаки пришли, говорят – пора сыроегой кормить папуасов.

В юности мы пытались так запомнить названия и порядок Сретенских переулков.

Вырос тут. Ездил в институт от метро «Колхозная». Тут снимал кино про молодость и про Москву.

У меня болит горло.

У меня болит город.

Где-то потерял или оставил плащ с бумажником и мобильным в кармане… Фиг с ним, с плащом, он стал неудобен, висел теперь, как на гвозде… Хорошо, ключи от квартиры привык держать в джинсах, цепочка карабином прикреплена к петельке…

Боясь тишины, от которой еще злее пищало ультразвуком насекомое в затылке, от уха до уха, вошел в квартиру, рылся в шкафу. Попалась на глаза стройотрядская штормовка, старая, из прошлой жизни, мала давным-давно, ее все порывалась выбросить Маруся.

Прикинул – в самый раз. Положил во внутренний карман паспорт.

Допоздна сидел в круглосуточном «Макдоналдсе» на углу, забирался в дальний угол, пил отвратительный кофе, слушал, что говорят вокруг.


– У нас в отделении вообще ночь была кошмарная… Три человека умерло…

– Да ладно! Старенькие, что ли?

– Нет, просто смена такая дежурила…


– Прикинь, у меня мать второй человек в комитете по культуре Ленобласти. И бабушка бывшая учительница. Прикинь, какое у меня всю неделю воздержание и послушание? А на выходных в Москву езжу отрываться. В субботу так перепилась, к девке одной целоваться полезла. У нее ляжки красивые. У меня хоть и длинные ноги, но макаронины, а у нее длинные и ляжки такие прямо литые вот, если обтянуться… Целоваться полезла от зависти чисто, чтобы вот в морду ей не дать, от зависти тоже…

– Ну ты уж давай как-то… Как-то уж в руках-то себя держи…


– Ты меня любишь?

– Ну заманала, блин…


– У каждого человека есть колдун жизни. Кроме Бога, который общий, один на всех, у каждого человека есть такой личный колдун, но человек не знает, кто это. Может, это старый дед, а может, бабочка, а может, он вообще на дереве живет… И человек не знает, что любит его колдун, как к нему подлизаться, чтобы жизнь шла хорошо, и поэтому человек не может понять, как жить, и живет плохо... Только в старости некоторые успевают догадаться, кто это, или колдун сам придет, или даст знак, кто он…


– It’s my first time in Moscow. I thought it’s scary, but it’s o’kay – a lot of «Natashas» and not expensive.


– Почему молодежь из малых городов уезжает, из поселков? Да не потому, что работы нет. А потому, что достало, что все тебя знают, что кругом родня, не спрятаться, под каждым, блин, кустом крестная или двоюродная тетка. Тут спираль пойдешь ставить, выйдешь из амбулатории, а тебе каждый встречный уже, блин, лыбится: «С обновочкой!» Нет, я за большой город зубами держаться буду… Хоть как, хоть где, хоть кем, но сама по себе…


В оставленной кем-то газете увидел большую фотографию священника, в пространном интервью объясняющего, как следует жить.

Это был однокашник, парнишка с параллельного курса, хрупкий, похожий на девушку и впечатлительный – когда его не выбрали в комсомольское бюро факультета, он огорчился до слез…

Однажды очнулся, потому что трясли за плечо. Уснул в «Макдоналдсе» и продремал в своем углу до рассвета. Полицейские стояли над ним и спрашивали паспорт. Достал из внутреннего кармана штормовки. Смолоду недолюбливал стражей порядка – натерпелся от них в юности. Но эти двое удивили.

– Не бережете вы себя, Анатолий Вадимович, – возвращая документ, укорил один.

– Шли бы лучше домой, – посоветовал другой. – Рядом ведь. Давайте проводим?

Отказался.

– Обязательно идите домой, – строго сказали на прощание. – Обещаете?

Кивнул.

Полицейские ушли.

«Обещал» не значит «женился», – вспомнил любимую поговорку знакомого протоиерея, однокашника, но не того, что грустил от неизбранности в комсомольское начальство, а другого.

Из орденоносной кузницы кинематографических кадров вышло много священнослужителей.

«Милиционеры (Толя называл их по старинке) вежливые, потому что я старый. В сыновья мне годятся, вот и вежливые. А раньше я ментам в сыновья годился, они и норовили “учить” по-всякому. Старый я стал…» – думал Толя.

Запихивал паспорт обратно в карман. Что-то мешало. Запихивал – мешало, запихивал – мешало… Пошерудил в кармане и вынул сложенный вчетверо вскрытый конверт. Конверт был пуст, без письма, на конверте печати и адреса – получателя, отправителя. Марки почты СССР. Портрет академика советского какого-то…

Такой вот конверт. Толя разглядел печати и надписи. Погладил конверт, как живое. Взял обеими руками, как сокровище, и поцеловал там, где адрес отправителя.

Стало понятно, что делать дальше.


Браслетик и блокнотик


Когда передали по «Эху»…

(На Яндексе, кстати, тоже было написано.)

Когда сообщили в новостях, что после тяжелой и продолжительной болезни в Москве скончался всеобщий любимец народный артист П., Лиза Дикаревич чуть замедлила бег своей активной, общественно значимой жизни, села у окошка и стала нарочно вспоминать все самое горькое, обидное и плохое, что было связано у нее с покойным. Чтобы не так жалко было, что он умер. Но ничего плохого вспомнить не могла. Ничего плохого и не было, было только хорошее, почему-то перво-наперво вспоминалось, что народный артист П. любил класть ей на плечо свою красивую крупную голову с высоким лбом и сидеть так, молча и подолгу. Или что он любил хлеб, и она приноровилась печь для него серенький с семечками в хлебопечке. Или как она накрыла стол, наготовила всего, чтобы покормить его ужином, а он все смотрел на нее, ничего не ел и потом сказал: «Не пил бы, не ел, только на тебя бы и глядел».

Плохо было остаться за столом одной и смотреть в компот, и еще однажды.

Когда Лиза вышла из лечебницы, располневшая и спокойная, она случайно встретила знакомую актрису, скуластенькую бабенку с хрипловатым голосом. Бабенкино амплуа было «ничего не подозревающая мать/сестра криминального авторитета из народа». Из сериала в сериал кочует этот нетленный образ, а с ним и немеркнущий душераздирающий эпизод прихода храбрых оперативников в милый домик с белыми занавесочками, где в окружении кур и поросят честная труженица в трениках и бейсболке (вариант – халате и косынке), но железно с полотенцем в руке, хлопает глазами: «Вася мой? Да он всю жизнь с ребятами, спортом занимается, я его одна растила-поднимала, спасибо, не забывает, вот тилявизер новый подарил, золотой парень… А что с ним? Делов натворил?»

И садится, прижимая к скорбным губам полотенце.

– Очухалась, дурында? – озорно улыбнулась бабенка и принялась с удовольствием разъяснять, что народный артист П. – весьма продувной хитрый старый хрен, не озабоченный ничем, кроме благополучия своей семьи, но падкий на все, что бодрит, омолаживает и способствует, особенно если это бодрящее и омолаживающее – бесплатно. Знаем, плавали… Любитель по…ться на халяву – бабенка именно так и сказала.

А тут ты подвернулась, глазастая, молодая, ласковая… Да у него раз в полгода новая…

Она говорила вдохновенно, как увлеченный педагог, читающий любимый предмет.

Лиза понимала, что надо повернуться и уйти, но вместо этого промямлила:

– Нет, ну он же… Это не так… Мы же… Он мне так доверял… Детские фотографии показывал…

– С собакой, что ли? – весело спросила бабенка. – Или в Нахимовском училище?

Лиза молча смотрела в ее круглое, слишком здорового цвета лицо – то ли в солярии пересидела, то ли красненьким увлекается, – а бабенка полюбопытствовала:

– Кстати, а он тебе что-нибудь подарил?

«Браслет деревянный, с узором резным, и блокнотик очень красивый, ну, в смысле, кроме цветов», – чуть было не сказала бедная Лиза, но повернулась и пошла прочь – испугалась, что красноликая профессиональная сеструха вора в законе тотчас же, задорно хохоча, предъявит такой же браслет и блокнотик.

Через три дня Лиза уехала на ферму.


Вот это было плохое, и еще когда глядела в свой компот после явления жены народного артиста П., ромашки из гербария, а кроме этого – одно сплошное хорошее. Теперь Лиза искала в своем сердце боль, обиду или даже любовь – и не находила.

Но на отпевание решила все-таки съездить.

День был дождливый, на старом кладбище в центре Москвы пахло, как за городом. Возле большой двухэтажной церкви охранники вяло отгоняли нескольких дохленьких папарацци. В храме уже началось отпевание. Заказав заупокойный сорокоуст, Лиза встала справа и принялась разглядывать собравшихся.

Народу много, и все больше дамы, нарядные блондинки в черном, пожилые напудренные актрисы, похожие на больших ночных бабочек. Пахло цветами и ладаном. У гроба старушка с трясущейся головой – жена, лысый господин в очках – старший сын и привядшая женщина в монашеском одеянии, дочь Ариша, логопед-бессребреник.

В храм входили люди и теснили Лизу вглубь.

О, эти похороны художественной интеллигенции, особенно тех ее представителей, что до конца своих дней на виду!.. У гроба искренне горюют родня и близкие, дальше честно грустят «другие друзья», а уж начиная с третьего ряда, на задах, идет оживленное гур-гур похоронных тусовщиков, завсегдатаев – у кого что нового, кто где запустился, кто с кем, я тебя ищу, надо поговорить, слушай, тут намазывается такое дело, ты на поминки остаешься? Перетрем! У меня нет твоего номера… Похороны – это тоже тусовка, общественная жизнь, без которой сейчас никуда.

Но на этом отпевании было чинно и тихо. Напротив Лизы, с другой стороны гроба, виднелся кто-то высокий и очень худой, с отросшими седыми волосами, в задрипанной линялой куртке, похожей на рабочую одежду. Это еще кто? Лиза посмотрела попристальней. Человек почувствовал ее взгляд и встретился с ней глазами.

– Нет! – громко сказала Лиза, потому что узнала Толю Четвертова, но не поверила, что он может выглядеть так.

Читающий молитвы батюшка взглянул на нее поверх очков.

Толя попятился, пытаясь стать незаметным за чужими спинами, и начал торопливо пропихиваться к выходу.

– Нет! – крикнула Лиза, убеждая его подождать, и даже погрозила уходящему Толе пальцем. На нее зашикали. Она тоже стала пропихиваться в направлении выхода.

Выйдя на волю, увидела, что он быстро уходит по дождливой аллее в глубину кладбища.

– Толя! – позвала она.

Он ускорил шаг. Она побежала по лужам, подхватив длинную юбку.

Он свернул в боковую аллею, слился с черными мокрыми стволами, серыми оградами и крестами…

Лиза быстро устала бежать и села на огромный пень старого дерева на углу аллеи. Напротив была заброшенная могила, имя стерлось на плите, но лежал пластмассовый синий кораблик, старая детская игрушка.

Сдавило сердце. Первый раз в жизни не поняла, а ощутила, что дело к занавесу, большая часть жизни прожита… Человек, ненароком переломивший ее судьбу через колено, лежит в гробу, сожранный раком, усохший, хуже Ленина в мавзолее, и не на кого обижаться, никому ничего не предъявишь, не окликнешь уже никого…

А зачем все это и почему именно с ней и именно так – и спросить не у кого…

Приказала себе не расклеиваться. Еще раз приказала. Позвонила водителю Ярославу. Потом еще одному знакомцу. Знакомец был рад удружить, и уже минут через сорок во дворе здания администрации под присмотром замдиректора кладбища и двоих полицейских Лизе предъявили отловленных кладбищенских забулдыг, бомжей и пьяниц. Ей всегда было тяжело видеть бомжей. Они похожи на собак, а собакам Лиза сочувствовала. Собака умнейшее, ближайшее человеку существо и достойна приличной участи. Почему люди довели себя до состояния и положения бездомных собак – вопрос сложный, хоть диссер пиши. Не родились же они такими. При виде бомжей Лиза заставляла себя не думать, что когда-то и они плясали на елочном карнавале в детском саду, нежные, как котята.

Пути-перепутья…

Толи среди забулдыг не было.

– Мы порядок обеспечиваем, в целом по территории, дак они все равно пролазят, – с сильным украинским говором пожаловалась замдиректора, похожая на актрису Розанову.

– Найдется ваш мужчина, – простодушно утешил полицейский. – Побомжует и на карачках приползет. Если успеет, – хохотнул весело.


Когда садилась в машину (водитель Ярослав открыл дверцу, держа над Лизой большой черный зонт), в кладбищенском храме грустно зазвонили и Лиза обернулась. Из храма вынесли гроб с телом ее давнего любимого и горького обидчика, положили на каталку и покатили вглубь кладбища. Черные блондинки ковыляли по лужам за гробом.

– Умирать надо в молодости, – запоздало сообразила Лиза.

И только по дороге домой поняла, что с народным артистом П. так и не простилась.


Латгальских Партизан, 58



Пока Лиза снаряжала погоню и облаву, Толя спокойно прошел кладбище насквозь и через пролом в бетонной стене выбрался на травяной откос. Внизу шла железная дорога, и это было правильно. Поезд!

Когда Толя нашел в кармане старый конверт, он был готов отправиться по обратному адресу тотчас же, но в пустом «Макдоналдсе» хорошо слышалось радио – в утренних, первых новостях передали, что умер народный артист П., и Толя решил проститься со стариком. Народный артист П. снимался у Толи дважды. Потрясающий актер и хороший дядька, обсиженный большой дружной семьей и смертельно одинокий. Православный Толя уважал народного артиста П. за стойкий, непоколебимый атеизм: старик, некрещеный, родившийся в конце тридцатых, не стал перестраиваться, не побежал в храм, когда туда дружным галопом побежали все, словно храм заменял теперь родной местком или партийные бдения.

То, что П. отпели по чину, Толю порадовало – должно быть, старика, уже смертельно больного, крестила и приобщала дочь, принявшая постриг.

Лиза – вот неожиданность. Не знал, что она была знакома с П.

Прости, Лиза, что я от тебя убежал. Фильма не будет. Можешь забрать меня в рабство, пустить на колбасу, или давай меня убьют твои молодцы, но сперва я отправлюсь по обратному адресу, что на старом конверте…

В студенчестве летом ездили от института в Норильск, называлось «стройотряд», но на самом деле чисто заработки, шабашка, калым…

Не всех брали. Два месяца на стройке в Заполярье, и можно некоторое время безбедно жить в Москве, матери не надо подрабатывать вязаньем и тортами. Расставались с Юрой на два месяца и писали друг другу письма из Норильска на Псковщину. Летом Юра ездил к бабушке в деревню – помочь по хозяйству, а еще ставил с детьми уличные спектакли. Толя ждал его писем, конвертов, на которых Юра непременно что-нибудь пририсовывал, а от деревенских историй и персонажей в Юриных письмах веяло древностью и сказкой.

Надо ехать туда. Не знал, как добраться, не знал, кого встретит там, что скажет, но чувствовал, что туда ему непременно надо, хоть и не понимал зачем.

Домой не хотелось. Зашел в интернет-кафе, смотрел карту Псковской области, вычислял, как добраться до райцентра. Хорошо, что Юрка не ленился писать адрес полностью и разборчивыми буквами.

Юрка, Юрка…


Спасающийся от собаки дворовый котище с разбегу плюхается на капот Толиной машины, срабатывает сигнализация, охранное агентство звонит Толе, он недоступен, агентство звонит Марусе, она в панике, Толя недоступен, в московской квартире – никого.

Тем временем эвакуатор привозит машину на дачу...

Теперь Маруся, ее мама, искатель чужих приключений Олег Вениаминович, дети и даже пес смотрели на запылившуюся бэху, словно надеясь, что она скажет им, где Толя.

А Толя лежал на верхней боковой полке в плацкартном вагоне медленного пассажирского поезда. Было почти хорошо. Насекомое внутри головы почти не беспокоило. Пахло колбасой и пивом.

То и дело где-то разражалась разбойничьим хохотом молодая компания. Плакал младенец. Играли на гитаре. Мяукала кошка в переноске. И колеса неторопливо, но твердо приговаривали:

– Надо туда. Надо туда. Надо туда…


Перед снегом – голос на том берегу



У Лизы Дикаревич было уникальное, авторское ноу-хау по психологической разгрузке.

Она ездила плакать.

Без охраны и без водителя, сама за рулем, выбиралась за Малое московское кольцо, вырывалась на волю, где мало машин, включала старую, полюбившуюся с юности музыку, беспрепятственно неслась вперед и плакала, плакала, плакала…

«О том, что лето миновало, что жизнь тревожна и светла…» 

Иногда тихо, иногда выла истошно, иногда навзрыд, для чего приходилось останавливаться, тулиться у обочин, съезжать на развилки, в тупички под бодрые новенькие указатели, за которыми пять метров асфальта и непролазная колея в никуда.

Назавтра после похорон народного артиста П. и исчезновения Толи весь день собирался дождь. Собирался, чесал в затылке, раздумывал – идти, не идти?

Лиза отложила дела, потому что пора пришла, и отправилась грустить. Погрустив как следует, всласть, на обратной дороге Лиза купила у «собирателей» три литра черники и ведерко лисичек, вздохнула, что лето уже на излете, и, чтобы окончательно утешиться и побаловать себя, сделала нечто из ряда вон выходящее – закупилась в придорожном «Макдоналдсе» гамбургерами и большой кока-колой. Влилась в кольцевую. Предстояло проехать несколько километров от федеральной магистрали, куда ездила грустить, до дороги, ведущей в ее терем на берегу Москвы-реки.

Дождь, весь день собиравшийся, как копуша-разгильдяй, наконец собрался и решил не мелочиться. Потемнело. Моментально скопилась пробка. Лиза включила Гилмора, On an Island, и стала думать, что все не так плохо. Скоро поедем с Елисеем в Альпы. До отъезда надо будет найти Толю, даже если придется подключить для этого всяких «знакомцев»…

А что, кстати, думает Толина жена? Где-то был ведь и ее телефон…

Хорошая пробка, на совесть. Можно есть гамбургеры и картошку фри и пить колу… Машина – домик на колесиках, сидишь себе в тепле под проливным дождем, музыку слушаешь, ешь картошечку…

Показав, что он не лыком шит, или опять передумав, дождь угомонился, но пробка стояла.

Ни с места. Будем разглядывать соседей. Посмотрим направо. Мамочки! Что за цвет! Как можно покупать машину такого цвета?! Это же не панталоны, не пижамка, не рейтузы с начесом, это машина, она по улицам ездит, ее люди видят... Или вы уже машину с нижним бельем путаете?

А мягких игрушек-то у заднего стекла... целый магазин.

Тут и бегемот, и лиловая макака с зелеными пятками, и заинька клыкастый, и миловидная крыска, и мерзкое чудище из детской передачи, и ежик с морковкой в лапках, и пушистый крокодил...

Разноцветное зверье толпится у заднего стекла, дрыхнет вповалку, заслоняя обзор...

Ну нельзя же так, честное слово... Опасно, в конце концов. Что за водитель такой, в самом деле? Кто за рулем карликовой машинки панталонного цвета? Наверняка девушка. Женщина. Дама. «Цоца». Атас, за рулем – «цоца»! Внимание всем постам!.. Так, ну-ка, заглядываем...

Нет. Как нет?! Быть не может... За рулем – юноша. Парнишка.

Молодой человек. Мальчик. Вы что?! Это ребенок, ему еще в «Лего» играть, в солдатики, зачем сдавливать галстуком его тощую шею? Что вообще происходит? Почему за рулем мальчик? Он еще маленький, куда ему обручальное кольцо?

Так это муж! Малолетний глава семьи.

Машина набита битком. Доверху. На переднем сиденье – жена мальчика, крашенная в желтый цвет и максимально желающая быть похожей на женщин со всех обложек всей глянцевой прессы нашей планеты.

Жена в розовом, веселеньком. Она на сносях. Дальше, на заднем сиденье – дочь мальчика, малютка с куклой Барби на ручках; сестра жены мальчика, обиженная на весь мир брошенка со своей дочкой. Весомая теща с пунцовым ртом. И персидская кошка, с таким же брезгливым, как у тещи, выражением на пышноусом лице. Бабье царство и мальчик.

Это – муж. Муж!

Попался?! Ха-ха-ха! Теперь мы отдуплимся за всех... Ты мужчина. Ты муж. Ты должен. Должен! Должен! Ты нам всем за всех всё должен. Настоящий муж должен непрестанно осуществлять карьерный рост, чтобы получше обеспечивать, а по выходным ездить на участок, а потом на противоположный конец города, ставить тещиной маме клизму. За это вечером получишь бутылочку пивка.

Мальчик, беги! Еще не поздно. Сквозь джунгли распродаж, рецептов тортиков, микроскопических собачонок в брючках, сквозь липкий чад салонов красоты… Сейчас или никогда, мальчик! Ни слова не говоря, без объяснений. Уходи, затеряйся в толпе. Они найдут другого.


А слева? Слева драненький старенький джипик, «ниссан», окошко открыто, из окошка долгопалая рука с вросшим в безымянный тусклым кольцом, в руке сигарета…

Вдруг рука отбросила сигарету и потянулась к Лизиному окну.

Водитель праворульного «ниссана» кивал ей, улыбаясь, как знакомой, глядел радостно. Видный дядя, кстати. Где я видела этого видного дядю? Не по работе точно. Ага! Этого дядю привозила на Прощеное воскресенье Ксюндра. У него еще какая-то смешная фамилия. Огляделов? Посмотрикин?

Лиза убавила громкость музыки и опустила стекло.

– Здравствуйте! Рад видеть!

– Капитально стоим!

– С работы? – спросил Обернисьев.

– Прогуливаюсь.

– Место подходящее, – оценил он.

Улыбнулись друг другу. Помолчали.

– Сейчас! – Он отвернулся от Лизы, прислушался и снова выглянул в окно. – Авария на шестьдесят восьмом, у развязки. Застряли мы с вами.

– Тогда давайте разговаривать, что так сидеть? – решила Лиза.

– Давайте.

Помолчали.

– Не сочтите нахалом, – улыбнулся Обернисьев. – Тут через пятьсот метров место для аварийной остановки. Можно пришвартоваться там и разговаривать. Все равно затык минут на сорок.

– Айда!

Стали вдвоем, двумя машинами, протискиваться правее, включив поворотники и то и дело мигая аварийкой, благодаря тех, кто пропускает.

Остановились на аварийной площадке.

Обернисьев наклонился к ее окну, глядя радостно и тревожно.

– Ну что? – спросила она. – Кто к кому в гости?

– Давайте вы ко мне, – решил он. – Только у меня бардак…

С гамбургерами, картошкой и колой Лиза перебралась в видавший виды «ниссан». Там было накурено и реально бардачно – банки из-под пива, тряпье, непарные женские туфли, детское сиденье и игрушки сзади…

И музыка негромко – Гилмор. On an Island.

В руках у Обернисьева – картошка фри и кола из «Макдака».

– Мне вообще-то такое уже нельзя, врачи не велят…

– А мне можно, что ли?

– Я только иногда, в охотку…

– Я редко-редко…

– Если иногда, то можно…

Вместе ели вредную картошку фри и молчали. Выглянуло солнце, заблестел, задымился асфальт, но небо на северо-западе клубилось лиловыми тучами.

– Елизавета, – сказал Обернисьев.

– Вы бы еще по отчеству назвали, – укорила она. – Зовите Лизой.

– Послушайте, я бы никогда вот так вот… Нахальство, конечно, в окно стучать… Потому что я понимаю, но… Другого раза может не быть… Мне надо вам сказать очень важное…

«Сейчас что-нибудь попросит. – Лизе стало скучно. – Какой-нибудь помощи, содействия, поддержки. Но какой? Что ему может быть от меня, колбасницы-коровницы, надо? Интересно даже».

– Вперед, – сказала она. – Я вас внимательно слушаю.

– Когда я был маленький… то есть не маленький уже… Я болел однажды, дома сидел и кино увидел по телевизору. Там были вы. Как будто вы глухая. Глухая девочка. Там осень еще была и паром… И я в вас влюбился. То есть, ну, в смысле, в девочку… И стал придумывать для этой глухой девочки всякие штучки, чтобы она слышала, чтобы с ней поговорить… Стало интересно всякое такое… Аудиоприборы… В радиомеханическое ПТУ потом поступил... Я еще когда на Прощеное воскресенье к вам попал, узнал вас сразу, но неудобно было… Сейчас тоже неудобно, но очень хотелось сказать… что хорошее кино такое и я его до сих пор помню…

– «Голос на том берегу», – сказала Лиза. – Спасибо, что помните. И что сразу узнали, конечно, тоже спасибо. – Она усмехнулась.

Фильм был, как сказали бы теперь, «для семейного просмотра».

В маленьком городке живет одинокая молодая мать со слабослышащей дочерью, матери морочит голову местный адвокат, черствый и алчный прощелыга, до кучи еще и женатый. Но есть и влюбленный приезжий из самого Питера – никому не известный молодой писатель, работающий сезонно паромщиком. Потом что-то случается в школе с девочкой, в результате чего адвокат предает, берется защищать обидчиков, а паромщик, хоть и божий одуванчик, и обидчиков наказывает, и адвоката на чистую воду выводит. Хочет забрать мать и дочь в Питер, но женщина отказывается. Паромщик уходит один на пароме на ту сторону реки, где станция и цивилизация. Девочка же под воздействием всего пережитого в последний момент исцеляется и, провожая уходящий паром, слышит, как паромщик кричит ей с того берега, отвечает ему…

Типичный конец семидесятых.

Вспомнилась осенняя экспедиция в маленький волжский городок, гостиница, переговорный пункт, оборудованный из старой избы, станция с огромной печью-голландкой, местные школьники, снимавшиеся в массовке.

Они говорили по-верхневолжски на «о» и казались от этого детьми из книжек про бывшую жизнь. Актриса, игравшая маму, изумительной русской красоты женщина, в перерывах между сменами усиленно занималась французским, у нее был – диво дивное – маленький кассетный магнитофон. Мать (родная, Зоя Абрамовна) жестко контролировала Лизины выплаты и ходила недовольная. Ей хотелось романа с оператором, веселым человеком в клетчатом кашне и кожаной куртке, но он по вечерам часами пропадал на переговорном пункте, у него были свои прочные привязанности. Режиссер – скуластая и невысокая, похожая на паренька, умела понятно и точно объяснить очень сложное, и Лизе было легко. От реки в городке то и дело бывали туманы…

– Да, «Голос на том берегу», – повторила Лиза и почувствовала, что надо снова ехать плакать.

– Огорчил я вас? – тревожно спросил Обернисьев.

– Что вы… – Лиза положила руку на его руку. – Все хорошо.

Правда, было хорошо, как не было уже давно, очень давно, с юности, когда говоришь с кем-то, с кем легко и интересно, кто любит ту же музыку, что и ты, читает те же книжки и кажется от этого родным. Не хочется с ним расставаться, а он смотрит на тебя с тревожной и радостной нежностью…

Вот такими забытыми глазами смотрел на нее сейчас этот большой человек, уставший от своей личной жизненной битвы стареющий богатырь.

«Викинг хренов», – называла его Ксюндра, а он улыбался молча. Шли сжигать чучело зимы, он шагал впереди, а они втихаря обсуждали.

– Дядя что надо, – заценила тогда Лиза. – Главное, помалкивает.

– Помалкивает, это да.

– Ну давай, подруга, хвастайся.

– Ты не поверишь, но нам очень дорога наша целомудренная, братско-сестринская дружба в память о погибшем общем друге.

– Не поверю, – согласилась Лиза.

– Понимаешь, – с умным видом начала эта жопа, – надо ведь о чем-то говорить. Надо о чем-то говорить «до» и «после», особенно потом, после душа, когда пьешь кофе с бутерами на кухне и украдкой смотришь на часы, потому что пора одеваться и бежать. Или, если сложится, если повезет выкроить время и переночевать вместе, надо тоже о чем-то говорить потом, когда лежишь в темноте, взявшись за руки… А про что с ним говорить? Про огурцы в парнике? Негоже, Элизабет, в наши годы в поддавки играть.

– Негоже в наши годы с жиру беситься и разводить сексуальный снобизм! Вот станет не с кем в поддавки играть, хватишься!

И тогда она сказала:

– Лиза, ты не понимаешь. Он персонаж, а не человек.


Теперь Лиза смотрит на Обернисьева.

Какой он классный, хотя и пожеванный, не то чтобы облезлый, но почти… Как будто породистая собака потерялась, сорвалась с поводка и вот уже вся в репьях, обросла, отощала, глаза грустные… Одет в какие-то майки типа «Эйч энд Эм тотал сэйл»… Машина – убитый праворульный «ниссан» на высоких рессорах, старомодный не стильно, а именно отстойно, неуклюжий… Ну что, барбос? Взять тебя, что ли, в хорошие руки? Будем с тобой разговаривать – про огурцы и про коров. Про новейшие технологии в мясо-молочной промышленности. Про выборы в областную думу. Лежа в темноте. Держась за руки.


И Обернисьев берет ее руки и целует.


«Знаешь, Лиза… Раньше я так хотел с тобой разговаривать… Не знаю, может, не с тобой, а с этой девочкой из фильма… Несколько лет разговаривал с тобой в мыслях… Несколько лет! Если бы мне тогда встретилась вот такая девочка, у меня бы, может, вся жизнь по-другому пошла…»


Сидят, молчат, держатся за руки в прокуренной старой машине, Гилмора слушают.


«Пальцы такие красивые… И все в каких-то царапинах, ссадинах, порезах… Пальцы музыканта, почему-то ставшего мастеровым…

Что ты за человек? Почему кажется, что ты мне нужен, что с тобой наконец будет так, как должно быть? А вдруг правда? Вдруг получится? Общность вкусов, пристрастий, единомыслие, взаимопонимание плюс телесное совпадение, приязнь… Наверное, большинство людей именно этим и довольствуются. Называют любовью. Кто ее знает, что это такое на самом деле – любовь. Кстати, это какое-то ужасно неприятно, почти неприлично звучащее слово. От затасканности, наверное…»


Теперь дождь передумал уходить. Вернулся. Стучал по крыше машины, заливал лобовое.


«В одиннадцать лет я чувствовал, а в тринадцать знал наверняка, даже успел привыкнуть, что нравлюсь девочкам, девушкам, женщинам, я их интересую, они хотят ко мне прикасаться, хотят быть рядом… В юности это прикалывало, в молодости оттягивался на всю катушку, озорничал, грешен, иногда бывало и мучительно, потом стало утомительно, теперь скучно…

Но часто помогает, если честно.

Сейчас ведь кругом верховодят женщины…

Матриархат…

Понимаешь, Лиза, больше всего на свете я любил и люблю музыку. У меня полная средняя музыкалка. Не из-под палки, мне нравилось… Хотел продолжать, хотел в училище, но родня была против – у нас таких отродясь не водилось, разве это профессия для мужчины… Предок немецкий, его звали Август… Инженер-гидротехник Август Обер-Ниссель, товарищ Петра Великого… Привез с собой в Россию клавесин… Его потомки постепенно стали разночинцами, мещанами, мастеровыми, рабочим людом… Мой отец, прямой потомок, работал на “Серпе и Молоте” бригадиром. Мы жили в Лефортово, в очень старом доме, было три маленьких комнатки на втором этаже, голландская печь; может быть, это и был дом Августа Обер-Нисселя в Немецкой слободе, мне не говорили, никто ничего не помнил или делал вид, что не помнит, боялись, всегда боялись... Потом переселили в Гольяново.

Я, конечно, русский, стопудовый русский, шестисоточник с огурцами… Единственнаясемейная легенда – клавесин Августа Обер-Нисселя, он не сохранился, и штрудель с корицей, ловко готовят наши жены – моего брата и Вера моя…

Моя жена Вера… Вот кто мог стать рок-звездой… У нее потрясающий голос… Музыкальный руководитель в детском саду…

И мне, и ей, и нам вместе всегда не хватало чего-то, чтобы стать кем-то большим, – удачи, уверенности в себе, своей личной внутренней свободы, веры в успех…

Когда мы были молодые, только поженились, мы были такие красивые, что нам все время что-то дарили – незнакомые люди, старушки на рынке, мы шли по улицам, и прохожие желали нам счастья…

Все люди красивые, когда им хорошо, когда легко и радостно на душе.

Была рок-группа. Мы ее в десятом классе собрали. Стали думать, как назвать. Лукиш предложил “Четвертый вариант лестницы на седьмой этаж”. Откуда выдумал? Я предложил “Собирай вещи”, а Шама, он вообще лесной такой, деревенский, они откуда-то из Ярославской области только приехали, с голодухи, там был маргарин по карточкам, в Ярославской-то области, ну, брежневские времена, самый финиш, Шама сказал: “Перед снегом”. В ноябре дело было. Шама объяснял, что перед снегом всегда такая особая тишина и каждый звук имеет значение… И прижилось. Целый год собирались в подвале и репетировали… счастье… Потом окончили школу, всех загребли в армию. Шама попал в Афган, через полгода родителям прислали кусок мяса в цинковом гробу… Но Сережникова, вот, кстати, кто реально в люди выбился, сахаром торгует в масштабах всей страны, на встрече одноклассников Сережникова клялась, что видела его в афганском ресторане где-то там в Чикаго, стоит на фейсконтроле, разговаривать с посетителями нельзя, но он ей типа кивнул… Лукиш украл колеса с “жигулей” во дворе, чтобы что-то там купить, его посадили, вернулся, тут же навесили разбойное нападение, опять посадили, и больше его никто не видел, вот и вся рок-группа “Перед снегом”… Потом другие тоже были у меня, “Водопой”, “Несестра”, это когда уже можно стало, разрешили рок играть, когда московская рок-лаборатория… Я всегда ношу “казаки”, черные джинсы, короткие кожаны, дедушка из бывших рокеров, микрорайонная рок-звезда…

Суставы болят, вот что…

Раньше я очень любил Москву…

Лиза… Я всегда хотел говорить с тобой. Или с той девочкой…»


Дождь усиливается. Гаишники пытаются проехать, орут, как мартовские коты – невнятно, эмоционально и малопристойно.


«Допустим, мы поладим с тобой не на шутку. В нашем возрасте это маловероятно, но почему-то кажется, что да, поладим. Ты проберешься не только ко мне в постель, но и в душу, накрепко. Тогда Миша получит отступного, хорошую рекомендацию и перейдет в другие объятья. А мы с тобой заживем! Гитару тебе подарю. А хочешь, переедем куда-нибудь, где солнце, океан, люди нарядные и веселые? Ты куда хочешь? Мне-то все равно… Ни на один миг, ни на единственный кратчайший мижочек я не перестану быть готовой ко всему, к любому ножу в свою спину, и, когда придет пора этому ножу вонзиться, я только рассмеюсь тебе в лицо – дурачина ты, простофиля, тоже мне, напугал, велика неожиданность. Ничего, кроме предательства, я не жду ни от кого. Так вышло. Результат пройденного пути, как в личном, так и в карьерном плане. Я испорчена предательствами, потому что этот яд отравляет не только предающего, но и предаваемого, это червь, сжирающий душу…

Так что давай-ка прощаться, родной, непоправимо опоздавший человек.

Поздно.

С непроизносимой согласной “д”, как бы обязательно отметила эта чума Ксюндра, твоя названая сестра, моя одноклассница.

Поздно хуже, чем никогда.

К черту слово “поздно” с его издевательским непроизносимым “д”.

Да здравствует “никогда”!»


– Ехать мне надо, – сказала Лиза. – Вот и пробка наша рассосалась…Хорошо посидели, спасибо.

– Мы еще увидимся? – спросил Обернисьев.

И Лиза, стараясь не видеть больше его забытые глаза, взяла его за руку и поцеловала ссадину на пальце.


Обернисьев приезжает к себе домой на окраину. Сколько ни переезжай, как ни улучшай жилищные условия, в квартире всегда тесно и чем-то пахнет, как пахнет везде, где люди поневоле находятся близко друг к другу.

Гудит стиралка, орет телевизор, что-то с отчаянным шипением жарится на сковороде. Жизнь!

Едва поздоровавшись с родными, Обернисьев лезет на антресоли и в клетчатом чемодане находит коробочки с проводочками. Идет на лестничную клетку и вышвыривает их в мусоропровод.

А потом долго курит на лоджии, заставленной банками, глядя с последнего этажа вдаль, на новые двадцатиэтажки вместо привычного темнеющего леса. Жарит закатное рыжее солнце. Такой огромный город – на северо-западе ливень, а на востоке – яркий закат. Город, огромный, как море, на котором Обернисьев не был давным-давно.


Светло и нестрашно


Человек в штормовке с нашивками студенческого строительного отряда пришел в деревню после полудня. Рано утром человек прибыл поездом на станцию в двадцати километрах от районного центра и бродил по окрестностям, показывая прохожим, сотрудникам краеведческого музея, торговцам на рынке и даже охраннику в здании администрации старый конверт.

Однако конверту было тридцать с лишним лет, и все эти годы районное и областное начальство зарплату не зря получало – то упраздняло, то переформировывало, то вновь создавало районы родной губернии, заодно с увлечением восстанавливая исторические названия, пострадавшие от богоборческой власти. Так, отправляясь в село Памяти Латгальских партизан, находящееся в Октябрьском сельском округе, человек в штормовке, не прошло и полусуток, добрался до села Косма-Демьян сельского округа Воротно, названного по большому озеру и относящегося теперь к соседнему району губернии, а не к тому, что указан на старом конверте.

Хорошо, что не принято переименовывать озера и реки!

Село большое, на холме, с огромным полуразрушенным храмом – на поросшем травой куполе виднеется свежий деревянный крест. Под холмом озеро Воротно, здравствуй, озеро, видел тебя на карте – причудливую обширную загогулину, похожую на кудрявую грузинскую букву, со множеством бухт, затонов и плесов.

Было жарко.

По грунтовке шел человек, глядя, как она шаг за шагом превращается в травяную дорогу. Ширится травяная полоса, а потом и глинистые, в сухих трещинах колеи становятся двумя полосами подорожника. Дети на велосипедах, с надувными плавсредствами попались навстречу и поздоровались. Дома в деревне пронумерованы аккуратно и крупно, бело-синими квадратными табличками, и человек легко отыскал нужный дом на самом краю. Выкошено как хорошо! Живут, значит. Калитка закрыта, проволочная петля накинута на колышек. Дома есть кто или нет? Войти? А что сказать? Надо как-то представиться, наплести, наврать…

Нет, не надо вот так ломиться. Мало ли…

Человек устал, проголодался, и его опять начинал одолевать мерзкий писк насекомого в голове. Вдруг вообще не та деревня? Куда я приехал? Правда, что ли, с ума сошел?.. На днях перепутал «январь» и «янтарь», пришлось вспоминать, кто их них месяц, а кто камень… Почему я решил, что мне сюда надо? Почуял, что здесь правильно, что здесь будет хорошо? Точно рехнулся… Войти, что ли? Небось полторы старухи в избе сидят… Напугаю только…

Подожду, может, выйдет кто?

В стороне от калитки, в тени на большом валуне дремала увесистая пестрая кошка. Кверху пузом валяется, не боится никого. Непуганая. Человек присел на валун рядом с кошкой. Она посмотрела на него и подмигнула дважды.

В далеком большом городе в это время уже распространяли его фотографии со словами «Пропал человек», родные и друзья говорили о нем, и некоторые чувствовали что-то вроде угрызений чего-то такого типа совести.

Человек устроился на валуне поудобнее, в тени прислонился к замшелому деревянному столбу ворот… Кошка не возражала, это понравилось, обнадежило.

Вечером было жарко и оранжево. Женщина вышла из лесу, в резиновых сапогах и косынке, с корзиной и палкой. Шла медленно, еле плелась. Подошла к калитке. Поставила палку. Рукой потянулась к проволочной петельке и увидела человека, сидящего на валуне.

Человек встал.

Наврать что-то, наплести, представиться, поздороваться…

Вглядываясь в его лицо, женщина медленно опустила на траву свою корзину, полную подосиновиков, и теперь смотрела на человека так, словно находила в его появлении что-то невероятное, сверхъестественное. Она даже несколько раз открывала и закрывала рот, желая или решая что-то сказать и передумывая, и то протягивала к нему, то опускала руки. Войдя в калитку, она молча, ошарашенно поманила человека за собой.

На высоком крыльце разулась и ушла в прохладный бревенчатый сумрак дома. Вернулась с полотенцем, кивнула на железный рукомойник. Человек с наслаждением умывался и пил воду из рукомойника, пахнущую, как в далеком дачном детстве. Разулся и босой поднялся на крыльцо.

На терраске с цветными стеклами пахло маринадом.

Словно одолеваемая сложными думами или находясь под гипнозом, женщина двигалась медленно, так же ошеломленно глядя на своего гостя, но постепенно собрала на стол молодую картошку в мундире, ноздреватый серый хлеб, свежие крепкие огурцы. Съел одну картофелину и огурец. Нигде не заболело, но больше не хотелось.

Молчали оба.

За домом начиналось поле…

Вечером было очень долго светло.

Женщина принесла подушку и плед, положила на топчан. Сидела на корточках перед комодом. Рылась в белье. Из ящика пахло полынью. Вместо простыни постелила на топчан старую с вышивкой скатерть. Смотрел на вышитые васильки, было похоже на что-то давнее, виденное в детском сне или придуманное в старой студенческой работе, о которой забыл сто лет назад, а теперь – вот оно…

Женщина ушла в комнату, а человек сидел за столом.

Он привык не спать, сперва – чтобы не приснилось ничего, о чем будешь тосковать, проснувшись, а потом, в «Макдаке», чтобы не обокрали и не привязались менты. В шкафу со стеклянными дверцами теснилось никчемное барахло, а верхнюю полку занимали книги. Вытащил наугад том потолще.

Это был перечень почтовых отделений СССР.


Целый том, полный хуторков, аулов, горных сел, городишек, поселков, железнодорожных станций, средневековых городов и новых научных центров.

Человек знал, что плакать нельзя хотя бы потому, что никто не пожалеет. Чтобы не заплакать, человек укусил себя за руку побольнее, но не помогло. Тогда он заплакал, стараясь потише, чтобы не потревожить незнакомую женщину, изумленно и доверчиво приютившую его.

Сидел в бледных сумерках летнего рассвета и плакал над книгой с именами городов и поселков исчезнувшей страны.

Казалось, что день будет пасмурным, а это просто солнце еще не взошло.

Женщина в длинной холщовой рубашке прошла мимо, взглянула мельком.

Ее долго не было, только шорох в саду и бряканье железного рукомойника.

Шорох, шорох… как шепот.

Человек вышел на крыльцо. Дождь шел осторожно, тихо, чтобы никого не разбудить, и солнце вставало на другом конце поля. Женщина вернулась, промочив подол рубашки. Держала что-то в горсти. Сказала серьезно и терпеливо, как доктор захворавшему мальчику:

– Смотри. Это грибной дождь. Ровно пятьдесят капель свежего грибного дождя на рассвете – и уснешь крепко. Проснешься здоровым. Проверено. Нельзя не спать. На.

Наклонился и выпил влагу из ее ладони. Остались в ладони черные ягоды, несколько.

– Не бойся, это ирга.

Послушался. Ягоды сладкие, терпкие.

Она все держала перед ним раскрытую сырую ладонь, он смотрел на линии жизни и судьбы. Он уже видел их однажды. Спросил:

– Это ты?

Удивился своему голосу. Отвык.

– Не знаю, – честно сказала она. – Но бусы из дынных косточек показать могу.

Тогда он опять спросил:

– Знаешь, чей это дом?

– Не сейчас, – попросила она.

Смотрели друг на друга долго, молча.

– А ты? – спросила она. – Это ты?

Кулак в затылке разжался, ультразвук смолк. Стало светло и нестрашно. На чердаке возились, просыпаясь, ласточки.

– Это я. Просто я очень замерз на похоронах друзей.


Земля октября



А мы всё летим…

В самолете, похожем на московскую коммуналку.

Над страной, которую раньше называли в газетах Родиной Октября.

Мы ищем какой-то другой город, новый, чужой. Никак не поймем, что пора возвращаться, ведь самый чужой город – это и есть теперь наш родной, разлюбленный… Чужей не бывает.

Он вырастил нас, и мы выросли. Получили талоны на посещение магазина для новобрачных. Встали в очередь на молочную кухню.

Переждали дождь и вышли из подворотни – в люди. В батюшки и раввины, в телеведущие, в многодетные матери, в системные инженеры, в пролетарии умственного труда. Мы очень медленно взрослели, а постарели в одночасье. Мы растолстели, свихнулись, прославились, скурвились, разбогатели, спились, погрязли в выгодных кредитах на эвтаназию, разлетелись по чужим городам…

А город все равно помнит нас теми ужасно одетыми подростками…

И какими бы мы ни вернулись, его река узнает нас и каждого детским прозвищем окликнет.


Летим...

На земле Октября – август. Там собирают яблоки и пьют чай.

Там человек и женщина стоят на высоком крыльце.

На лугу возле озера мокрые дети обнимают большую собаку.


Время местное



Миша написал мне в мессенджер – старославянскими словами.

Но латинскими буквами.

Видно, русской клавиатуры нет у него. А еще видно, что сильно соскучился по Москве, по русскому языку. Миша живет далеко-далеко, туда лететь почти сутки, пересаживаясь с самолета на самолет. Как он там живет, чем занимается, он не говорит, а я на всякий случай не спрашиваю, чтобы не огорчаться.


«Можно, я зайду? – написал Миша дальше, тоже латинскими буквами, но уже нормально, современным русским языком. – Я на днях буду в Москве и очень хочу из твоего окна посмотреть на купол».

Миша – мой школьный товарищ. Вместе ходили в школу и обратно – проходными дворами между Садовым кольцом и Цветным бульваром.


Проходные дворы! Сколько там интересного!

Особнячок с мезонином, на крыльце большое старое кресло, вечерами в нем сидит старуха, смотрит строго, ты всегда с ней здороваешься, но она не ответит – глухая. И даже неясно, видит ли она тебя, на тебя ли она так строго смотрит…

Вот огромное дерево с неохватным стволом. Под деревом спит автомобиль, давно неподвижный, просто живущий под деревом, и дерево укрывает его листвой каждую осень…

По утрам во дворах берутся за дело дворники и дворничихи, татары. При каждом дворнике – собака. Самой симпатичной собаке можно и нужно cкормить бутерброд, приготовленный мамой на школьный завтрак.

В первом дворе я встречаю Мишу или Нинку с Ленкой, в следующем – Веру и Андрюшу, из двора во двор нас становится все больше. Мы здешние, знатоки и завсегдатаи проходных дворов между Садовкой и Цветным! Как приятно, когда какой-нибудь взрослый, запутавшийся в клубке московских переулков, отчаянно ищет выход и ты важно, не спеша объясняешь ему, как дойти до ближайшего метро.

 В проходных дворах находилась киностудия, серый пятиэтажный корпус, и странный круглый дом темного кирпича с плоской крышей, похожий на огромный шоколадный торт. Я смотрела из окна на этот «торт» и пыталась догадаться, что это такое.

И вот Миша, который с детства был помешан на всем старинном, историческом и знал в Москве каждый камень, объяснил, что «торт» – это бывший собор, храм, церковь. А крыша плоская – потому что раньше там был купол, как полагается в храмах.

После революции храм закрыли и сделали студию кинохроники, чтобы документальные фильмы про нашу хорошую жизнь помогали советскому народу строить коммунизм.

Мы уже окончили школу, когда родина бросила строить коммунизм и решила вернуться к православной вере.

Киностудию ликвидировали.

Дом, похожий на шоколадный торт, опять стал храмом: его отреставрировали и украсили огромным золотым куполом с крестами. Теперь там богословский университет.

Миша хочет посмотреть из моего окна на огромный золотой купол.

Придет в три.


Миша опаздывает на полтора часа. Оказывается, он решил ностальгически проехаться в шестьдесят девятом троллейбусе и ждал его сорок минут на знакомой с детства остановке, пока какая-то добрая тетя не сказала, что этот троллейбус отменили пять лет назад.

– А табло? – удивляюсь я. – Есть же электронное табло с маршрутами, ты что, не видел, что шестьдесят девятого больше нет?

– Ну при чем тут табло… – недовольно говорит Миша, которому не удалось поностальгировать как следует.


Миша фотографирует храм с куполом, выйдя на балкон моей кухни.

С одиннадцатого этажа – отлично!

Потом мы едим суп и выпиваем водку из маленьких рюмочек.

Устраиваем что-то вроде поминок по троллейбусу номер шестьдесят девять.

Говорим о том, что ничего не осталось. Дворы перекрыты шлагбаумами и воротами с кодовыми замками. Дворники с собаками куда-то девались. Старые автомобили увезли на свалку. Деревья спилили.

А старухи?

Где знаменитые московские старухи, сидевшие на крылечках особнячков? По весне выползавшие на бульвары в несусветных пальто с плешивыми воротниками, в очках с обмотанными синей изолентой дужками? Они сидели на оттаявших лавках... Воробьи и голуби тусовались вокруг. Можно было присесть рядом и завести разговор про старую Москву, про бублики, про дворников в форменных фуражках и фартуках, про исчезнувшие трамвайные маршруты и городовых.

Про то, что раньше вот здесь был храм, но его приспособили подо что-то более полезное для трудящихся.

Нет больше старух. Повывелись. Покажите хоть одну. Но старухи не могут закончиться. Когда одни старухи умирают, другие женщины становятся старухами и приходят на их места. Это прекрасный, непрекращающийся процесс.

Где старухи? Куда их девали?

Наверное, их прячут, чтобы своими старыми пальто и ботинками они не портили теперешнюю московскую красоту, не огорчали туристов.

Поминки расширяются. Выпиваем за старые деревья и неподвижные автомобили, за дворников и их дворняг, за исчезнувших старух и решаем пойти погулять.

Как тогда, как раньше.

Светлый московский вечер, и пахнет весной. Все куда-то идут по Садовому, рабочий день кончился. Вечернее московское небо. Москва – последнее существо на земле, помнящее нас детьми, школьниками из проходных дворов, рано утром спешащими на линейку интернациональной дружбы звонкими голосами читать стихи в поддержку негров, угнетаемых злыми расистами…

Впереди ковыляет старичок с помятым пакетом из магазина «Пятерочка».

– Это Вадик, – говорит Миша. – Помнишь его? Он еще был председателем совета пионерской дружины, а потом в другую школу перешел.

– Да ладно! Это дед какой-то, а не Вадик.

– Говорю, Вадик…

– Хочешь сказать, что мы тоже такие? – завожусь я. – Что мы так выглядим? Может, нам еще на бульваре сесть и рассказывать – раньше тут была киностудия, а теперь храм по просьбам трудящихся…

– Что ты, – испуганно смотрит на меня Миша, – что ты, конечно нет…

Но мне хочется увидеть, какие мы теперь. Хочется подглядеть.

Я смотрю в витрины, в отражения, в надраенные стекла дорогих магазинов на Садовом, но не могу разглядеть себя в уличной толпе, не могу узнать.

Рукой помахать, что ли?


Много народу. Москва, вечер. Все куда-то идут. Вот долговязый сутулый дед. И чокнутого вида старуха в уродском пальто машет рукой…


/Родословная  


 К приходу гостей мы решили навести наконец чистоту и порядок и долго вылавливали мусор из молока в мисочке нашей кошки Фроси. Бабушка говорит, что еду выбрасывать нехорошо. Ничего не разрешает выбрасывать. Поэтому мы всё доедаем, но сначала нюхаем. Если кто-то из нашей семьи не может самостоятельно определить, годится в пищу этот позеленевший кусок сыра или бульон на дне кастрюли, он зовет остальных и все нюхают по очереди. Иногда спорят. Тогда бабушка проводит голосование. Ее голос решающий, плюс она голосует и за дедушку тоже.

Мы живем вшестером – бабушка, папа с мамой, Катя со своим Даней и я. Меня родили специально, чтобы улучшить жилищные условия, думали, что будет мальчик и тогда на разнополых детей государство даст квартиру, где больше метров, оно же доброе, но родилась я, девочка, и нам ничего не дали. Все, конечно, немного подрасстроились и стали жить дальше.

У нас тесно, но весело. Мы хорошие. Бабушка еще молодая. Мы все молодые. У нас принято рано жениться и размножаться. Катя и Даня тоже поженились, как только Катиному Дане исполнилось восемнадцать. Только дедушка попросил их подождать размножаться, сказал, что он пока недостаточно крепко стоит на ногах, чтобы стать прадедушкой. Раньше у нас был дедушка. Нас даже хотели снимать в какой-то передаче про дружные семьи, но тут дедушка отжег! Решил разводиться с бабушкой. Мы все вообще чуть не упали.

– Леночка, – сказал он бабушке. – Мы прожили долгую и прекрасную жизнь, спасибо тебе за всё, но любая самая прекрасная жизнь лет через сорок обязательно превращается в прокисший маразм, а любой прокисший маразм должен закончиться не в связи со смертью одного из участников этого маразма, а все-таки чуть пораньше.

Дедушка передал бабушке свой голос на случай определения съедобности завалявшихся в холодильнике остатков еды и ушел.

– Наиграешься, приползешь, – пригрозила тогда бабушка, продала старые красивые ложки и стала ходить то к каким-то колдунам, то в церковь к батюшкам. Но дедушка все равно не приползал, а постил на «Фейсбуке» красивые фотографии из своих путешествий. Тогда бабушка отфрендила его и от злости похудела на двадцать килограммов. За ней стали ухаживать хозяин магазина шаговой доступности Арсен Гамлетович, дворник Алишер и все парни, которые собирают тележки на парковке около «Пятерочки».

А мы все тайком от бабушки дружили с дедушкой в социальных сетях. Но вообще мы хорошая семья, дружная. Только мама иногда бьет посуду и кричит, что хочет жить одна. Но посуды у нас еще много. Конечно, тесновато. Раньше это была ужасно крутая большая квартира, или не крутая, а просто там было всего три человека – прадедушка, прабабушка и маленькая бабушка. Потом бабушка выросла и вышла замуж, родилась мама, то да се, и квартира стала просто микроскопическая… Мы стоим в очереди на муниципальное жилье. Можно было бы и купить квартиру, но с деньгами пока не очень. Папе не везет с бизнесом. Он считает, что настоящий бизнесмен должен создавать только что-то реально нужное людям. Он открыл «точку» – платный туалет в парке. Туалет специально построили в дальнем уголке, не пластиковую кабинку, а настоящий домик, чтобы там было просторно, чисто и тепло, много бумажных полотенец и мыла. Люди обрадовались и с глубокой благодарностью к папе спокойно прятались за туалет и писали за стеной, в туалет за деньги никто не ходил, там сидел смотритель и играл в «Доту». Тогда папа придумал выпускать мороженое со вкусом сельди в винном соусе и со вкусом сала, но тоже не пошло. Мороженое с чесноком или с укропом – как-то странно все-таки… Потом был проект по строительству фабрики зонтиков для рыбок, ведь поговорка «нужен как рыбке зонтик» слишком самонадеянна, никто из людей на самом деле не может знать, что нужно или не нужно рыбкам… С этими зонтиками тоже как-то не заладилось… Но мы не унываем! Даня прошел конкурс в «Хвосты и плавники», самый шикарный рыбный ресторан в городе, и теперь будет учиться на мойщика зубочисток. Мама – высококвалифицированный специалист по плетению мышей из бисера и может дать настоящий мастер-класс, если он кому-нибудь нужен, если где-то еще есть кто-то, кто очень-очень хочет, но не умеет плести бисерных мышат. Катя мечтает стать актрисой, но пока работает роллом «Филадельфия» – ходит в костюме этого ролла и раздает листовки на скидки около японской закусочной.


Сегодня к нам придут тетя Наташа и Дмитрий Серафимович. С тетей Наташей бабушка училась в одном классе. Они всегда вспоминают, как к ним в школу пришел космонавт и заразился от детей ветрянкой или как они затеяли сжечь журнал с плохими оценками, но случайно сожгли всю школу… Вот жизнь была… Если у тебя плохие оценки в журнале, бери и жги его, и следов не останется! Не то что теперь с электронным журналом, проверить который может любой родитель, не выходя из дома. Бабушка говорит, что у тети Наташи дома идеальный порядок, поэтому и мы тоже убрались – все лишнее и некрасивое отнесли ко мне, в мой кусок комнаты, за полки с книжками, а то, что не поместилось, кое-как затолкали в шкаф, с трудом закрыв дверцы. Тетя Наташа – хороший человек, но похожа на кого-то очень противного, то ли из мульта, то ли из компьютерной игры. Я не могу точно вспомнить на кого, но, когда я ее вижу, мне очень хочется ее выключить или убить, не по-настоящему, конечно, а по игре, и поскорее перейти на другой уровень. Бабушка говорит, что внуки тети Наташи всегда устраивают концерт для гостей, и мне тоже пришлось подготовиться… Я хотела показать акробатический этюд «Юность», но это не подошло из-за тесноты. Играть на пианино я не умею, потому что у нас его нет. Пришлось подумать о концертном номере, который занимает совсем мало места. Тут лучше всего подходит разговорный жанр, и я выучила несколько украинских анекдотов и один финский на настоящем финском языке, из интернета.

Конечно, у тети Наташи и Дмитрия Серафимовича – чистота и порядок! Ведь они питаются только пророщенными семенами всего, что под руку попадется. Тетя Наташа где-то вычитала, что это очень полезно и экономно. Вот теперь они сидят и жуют эти пророщенные семена, а заодно экономят на шампунях и парикмахерах, потому что от своей здоровой жизни всей семьей облысели начисто. Зато шапка у Дмитрия Серафимовича довольно мохнатая, и наша кошка Фрося, когда спит, очень похожа на эту шапку.

Гости пришли! Бабушка и тетя Наташа через пять уже минут поссорились из-за какой-то ерунды: как звали учительницу по труду, в каком классе перешла в другую школу Юля Корсунская или на каком именно уроке, на биологии или на геометрии, Вадик Лукьянов кинул записочку Ирке Беликовой, но промахнулся, попал на парту к Оле Смирновой, и началась путаница… Спрашивается, что толку об этом спорить теперь, когда все на пенсии? Но бабушка и тетя Наташа чуть было не подрались, и Дмитрий Серафимович сказал, что лучше придерживаться нейтральных тем.

Заговорили про помидоры.

 – С каждым днем все трудней и трудней становится купить хорошие помидоры. Вот мы недавно купили, думали, что это хорошие, а оказалось, что очень плохие.

– Просто ужасные помидоры. Страшно вспомнить. А ведь выглядели совсем как хорошие…

 – Как прекрасные помидоры они выглядели, вот дело в чем.

– Я хороший физиономист, – похвастался Дмитрий Серафимович, – и мне достаточно одного взгляда на помидор, чтобы безошибочно определить, хороший он или плохой. Меня не проведешь, хе-хе-хе…

– Да зачем вообще нужны эти помидоры? – презрительно дернула плечом тетя Наташа. – Надо есть пророщенное.

– Ага. Вы себя в зеркале-то видели? – спросила бабушка

Чтобы они опять не поссорились, папа объявил концерт.

Анекдотов никто не понял, а может быть, я рассказывала их без выражения. Чтобы не позорить семью, пришлось играть на губной гармошке старинную комсомольскую песню композитора Бориса Гребенщикова «Время луны, это время луны». Бабушка и тетя Наташа расплакались, вспоминая свою юность.

Дмитрий Серафимович стал хлопать в ладоши и притоптывать ногой, все подхватили и топали так, что дверцы шкафа распахнулись и оттуда повалилось все, что мы пытались спрятать, а заодно одежда, которую бабушка жалеет отдать бомжам, и много банок – в них мы будем хранить варенье, когда наконец купим домик в деревне и разведем сад.

Все поняли, что праздник кончился и пора уходить. Тетя Наташа и Дмитрий Серафимович пошли в прихожую.

Тетя Наташа ласково пощекотала шапку Дмитрия Серафимовича, Дмитрий Серафимович нахлобучил к себе на голову спящую кошку Фросю, и мы все вышли за дверь, проводить гостей до лифта. Фросю меняли на шапку, уже когда пришел лифт. Тетю Наташу несколько раз прищемило дверями, пока все прощались и говорили, как будут друг без друга скучать. Бабушка опять расплакалась, и еще минут пять, прищемляя тетю Наташу, все утешали бабушку. Когда лифт поехал вниз, они кричали нам про любовь и дружбу, до самого первого этажа, а потом еще позвонили в домофон на прощание.


Мы вернулись в квартиру и захлопнули дверь.


– Ничего хоть не забыли эти зануды? – оглядела прихожую бабушка. – Слава богу, смотались! Посидим как люди теперь.

Мы стали сидеть как люди, а потом мыли посуду. Ближе к ночи в дверь позвонили.

– Приполз? – спросила бабушка.

Но дедушка не приполз, а пришел – он стоял на ногах, загорелый и веселый.

– Я за гитарой, – ответил он.

– Спасибо, родители не дожили, – сказала бабушка, и мы все посмотрели на портрет прабабушки в платье с кружевным воротником и прадедушки в форме с погонами. Я их помню совсем чуть-чуть. Наш прадедушка был военный ученый. Любил отмечать всякие старые праздники вроде дня взятия Португалии, или там Латгалии, или Галиции. Никто уже не помнит, где это, а он праздновал. Любил ходить в лес, солил грибы и всегда боялся, что бабушка будет его за что-нибудь ругать. Он никогда не хвастался, что строил ракету «Сатана» и другое удобное оружие, с которым и на войну ходить не надо: пей кофе и нажимай на кнопку, а всех врагов где-то там далеко разнесет в пыль.

      Милые люди


 Нелли Вадимовна и Марина Александровна познакомились в грязелечебнице. И подружились. У Нелли Вадимовны сын Антон. У Марины Александровны — дочка Настя. Ровесники. И живут-то рядом, через улицу.

— Нелли Вадимовна и ее муж — такие милые люди, — сказала Марина Александровна Насте. — И мальчик тоже очень хороший. Серьезный, вежливый. Надо вас познакомить.

В субботу вечером Марина Александровна с Настей купили торт и пришли в гости к Нелли Вадимовне.

Настя увидела Антона и испугалась — мама совсем с головой не дружит. Если мама решила, что Насте может понравиться такой очкастый шмендрик, значит у мамы явно плохо с головой, ее могут уволить с работы, и с деньгами будет вообще полная засада…

— Вы тут пока поговорите, пообщайтесь, а потом мы позовем вас пить чай, — улыбнулась Нелли Вадимовна, и они с Мариной Александровной ушли.

— Привет, — сказала Настя, с ненавистью глядя на плакат с хоббитами.

— Здравствуй, девочка! — улыбнулся Антон, показав скобки на зубах. — Хочешь посмотреть мою коллекцию?

— А что ты собираешь? — вежливо спросила Настя, взглянув на часы. Это мученье часика на два точно, как минимум.

— Какашки! — сказал Антон. — Я фотографирую какашки разных животных.

И он посмотрел на Настю внимательно.

Насте захотелось стукнуть его чем-нибудь тяжелым. Она даже быстро поискала глазами, но ничего подходящего под рукой не оказалось. К тому же мама обидится, огорчится — ничего себе дочка, позорит ее, пришла в гости и сразу побила хозяина…

Стало еще скучней и противней.

Настя посмотрела на Антона и вдруг догадалась, в чем дело.

— Послушай, — сказала она. — Я тоже совершенно не хочу с тобой знакомиться. Нужен ты больно. Мы с Алиской договорились на мастер класс по художественной росписи ногтей.

— Я тоже на лекцию одну подписался, редкую очень, а тут ты, — Антон улыбнулся, но совсем по-другому, не противно и не дебильно, и сказал: — Тогда давай вести непринужденную беседу.

Они замолчали. За стеной звенели чашками и осторожно смеялись.

— Торт принесли? — спросил Антон.

— «Лесную сказку».

— Косяк, — сказал Антон. — Жирный. Бабушке только йогуртовые можно.

— А у вас разве бабушка?

— В маленькой комнате. Ее на кухне кормят, когда гости уйдут. Она ходит плохо, сидит в коляске, мамон это реально бесит. Я бы ей сейчас кусок торта отнес.

— Ну вот… В другой раз правильный принесем.

— Думаешь, еще раз придете? — Антон усмехнулся.

— Мама, может, и придет… Или твои — к нам.

— Ну это если они сегодня не разоср… Не поругаются.

— С чего им ругаться-то?

— Из-за политики или так, от зависти. У кого евроремонт лучше. Хочешь, поди послушай, о чем говорят. Или про политику, или хвастаются, кто что купил. Спорнем?

— Тоска зеленая, — сказала Настя.

— Зашибись «креативчик»…

Опять помолчали. За стеной говорили про скидки в каком-то мебельном центре.

— У меня тоже бабушка есть, — сказала Настя. — В Таганроге.

— Небось, каждое лето на море зависаешь?

Настя не любила рассказывать про таганрогскую бабушку. Потому что если те, кому она рассказывала, знали, что в Таганроге есть море, то они начинали завидовать. А про то, что она никогда не была в Таганроге, было трудно и долго объяснять. Она сейчас сказала об этом Антону и сама не поняла, почему. И уже совсем удивилась, что спокойно говорит дальше:

— Это папина мама. Мы не общаемся. Мама с папой разошлись, когда мне три года было. Так и не общаемся. Бабушка иногда звонит, плачет даже. Говорит, бери билет до Ростова, сосед встретит, а там всего-то час — и Таганрог. У нее дом свой. Сад. Море.

— Дела, — серьезно покачал головой Антон. — Ну ничего, может, вырулится у них как-то, помирятся… Да ты скоро сама вырастешь, забьешь на их разборки и приедешь.

— Ну да, — сказала Настя. Она не верила, что когда-нибудь мама с отцом помирятся, но было приятно, что Антон сказал про все это с надеждой на хорошее. Даже не с надеждой, а как будто знал точно.

Опять помолчали.

— А кто такой Борис Евгеньевич? — спросила Настя.

— А что?

— Твоя мама обещала познакомить мою маму с Борисом Евгеньевичем.

— Примите наши соболезнования. — Антон опять усмехнулся.

— Мама даже прическу сделала.

— Вау! Это дядюшка мой, двоюродный брат мамон. Она его женить мечтает. Боря, говорит, я за тобой в старости горшки носить не буду, учти, давай не тяни, женись. У него борода толком не растет и восемь хомячков дома. Хочешь такого папу?

— Я никакого папу не хочу.

Вдруг ужасно захотелось уйти и гулять одной, пока не надоест. Сказать, что ли, маме — я пойду погуляю? Начнут расспрашивать, как и что… Куда деваться от всех?

— Извини, — сказал вдруг Антон. — Правда, извини, пожалуйста.

Настя молчала, чтобы не заплакать. Перед ней раньше никто ни за что не извинялся.

— У тебя паспорт уже есть? — спросил Антон.

— Дома. Я в гости с паспортом хожу, что ли?

— Мамон говорила, вы близко живете?

— Пять минут дворами.

— Хочешь в Таганрог, на море бабушкино?

— Больше всего на свете.

— Так поехали!

— Совсем, что ли? Это поездом почти сутки.

— Ну и что? Возьмем билеты и поедем.

— Молодец! «Возьмем» билеты! Их просто так дают, что ли?

— У отца три карточки, а у мамон четыре. Одну вполне позаимствовать можно, ту, что сейчас у нее в сумке в прихожей.

— А ты что, все пин-коды знаешь?

— Я много чего знаю. — Он опять усмехнулся. — Позаимствую. Потом верну, когда прославлюсь.

— А когда ты прославишься?

— В молодости. Так что все им скоро верну, ничего страшного.

— А бабушка твоя с кем останется? Кто ее тортом угостит?

— А мы ее тоже возьмем.

Настя думала, что Антон шутит, и сказала:

— Тогда и Агафона надо. Это мой кот.

— И Агафона тоже. Возьмем купе на четверых, поместимся.

Молча смотрели друг на друга.

— Ну что? Тут быстро надо, пока они там без нас. Пойду бабушку предупрежу. Она всегда тепло одета, ей и собираться-то — только документы и лекарства в сумку покидать.

— А вдруг она не захочет?

— Со мной она куда угодно захочет. Что ей тут делать-то, месяцами из квартиры не выходит, а тут и поезд, и море. Сядем в поезд, твоей бабушке наберем.

— Так, ну привет, а школа? — спохватилась Настя.

— В Таганроге что, школ нет? И вообще, сейчас не об этом. Нам сейчас главное уехать. Жизнь дается один раз, и ее надо прожить, а не протерпеть.


Через полчаса Марина Александровна, Нелли Вадимовна с супругом и похожий на лысоватого хомяка Борис Евгеньевич все еще разговаривали про холодильники, распродажи, скидки и санкции.

А на улице прохожие оборачивались вслед странной компании. Девочка катила инвалидную коляску. В коляске, укутав ноги пледом, сидела пожилая женщина. На коленях у нее был кот в переноске. Женщина с интересом смотрела по сторонам и рассказывала коту, что видит. Рядом парнишка нес два рюкзачка.

Февраль кончался. Далеко за домами, за бело-синими высотками, на хмуром вечернем небе появилась оранжевая полоса, и казалось, что там, вдалеке, хорошая жизнь и какие-то совсем другие дела. Главное, увидеть этот ясный оранжевый свет и пойти к нему навстречу.


Другая река



– Короче, доигрались, – сказала жена Сани, когда мы пришли его хоронить.

На голове у жены была траурная черная бейсболка, и каждый, кто подходил обнять жену, лбом, плечом, скулой – в зависимости от роста – сталкивался с несгибаемой жесткостью козырька.

Из-под козырька смотрели глаза, белесые, выплаканные, вылинявшие, как пуговицы на наволочке.

Выкрикнули Санину фамилию, и мы все – толпа выпивох, шутников и острословов – сутуло поплелись в здание. В зале пахло цветами и уже позвякивало кадило в руках усталого казенного батюшки.

В гробу было много цветов и кружев.

Саня сиял карими глазами и улыбался нам всем с фотографии, приставленной сбоку ко гробу. Добела седой старик упал на колени перед гробом, вздрагивая костлявыми плечами под пиджаком.

Это Санин отец. Его поспешно подняли, усадили на стул и подали сердечное.


Один салат на поминках был просто исключительный! Тетя в бандане, из Саниных одноклассниц, все пыталась докопаться, кто его приготовил, чтобы «взять на карандаш». Никто не знал, чей салатик, – над поминальным столом трудилось много родни, подруг и жен друзей…

Заговорили о том, что Саня непременно будет в раю, ведь Саня был веселый и хороший, талантливый, большой труженик и честный человек, а если у него и были грехи, то незначительные, и Бог простит, он добрый.

Саня будет в раю.

Но Саня однажды уже был в раю. Точно! Он сам так сказал, я помню. Давным-давно мы с Саней, с сыновьями и псом пошли кататься на лодке у меня на даче. На деревянной лодочке шли тихим, теплым августовским днем по моей речке, пили пиво по очереди из бутылки, болтали или молчали, переглядывались и улыбались, мальчики радовались путешествию, и пес важно сидел на корме. И тогда Саня сказал, я точно помню: если это не рай, то что же тогда бывает в раю?

Все разбрелись по маленькой квартире, толкливо курят на балконе, и кто-то уже втихаря веселится над анекдотцем.

Рядом со мной реально плачет высоченный лохматый дядька в ковбойке. Я чувствую жар его мокрого от слез лица.

– Может, и к лучшему, – словно самому себе, говорит дядька. – А то бы до инсульта допился, сидел бы в памперсе, со слюнкой изо рта. Бухал последнее время капитально. Звонит, а сам лыка не вяжет, не поймешь ни слова, я сколько раз трубку бросал, грешен... Осторожнее уже надо с бухаловом-то, осторожнее, не дети ведь мы уже… – Он звучно сморкается в клетчатый платок величиной с пеленку и протягивает мне крупную рюмку водки. – Ну, давай…

Я не могу «ну давать», я за рулем, мне еще ехать домой, возвращаться к себе, подниматься на крылечко, где столько раз сиживал Саня, выпивал помаленьку, сиял карими глазами, играл на гитаре и пересказывал чехословацкие кинокомедии шестидесятых годов.

Отец Сани входит в комнату и садится рядом со мной. Он все время что-то шепчет, наверное, молится. Я беру его за руку, и он мельком взглядывает на меня идаже едва заметно кивает, а потом снова неслышно шепчет молитвы. Его рука ледяная. Как мы боялись его в студенчестве! Так совпало, случайное совпадение, «срослось», что Санин отец был моим руководителем в институте, и сперва я познакомилась с ним, несгибаемым, фанатичным коммунистом, а уже потом, после института, – с Саней, и на моей памяти несгибаемый коммунист превратился в богомольного старика с белой бородой. Так бывает…

Я держу его за ледяную руку. Должно что-то произойти, сейчас этот бледный костяной лед растает, покажется ладонь мальчика, мы все поплывем на лодочке, и мы, и наши дети, и наши родители, мы все будем детьми в этой лодке, идущей по тихой реке…

Ладно, думаю я, пока ставлю в гараж машину, закуриваю и устраиваюсь на крылечке. Сейчас я позвоню Сереже. Он очень хороший. Он мой друг. Он умный и добрый. Потому что старый. У меня есть Сережа, старший драгоценный друг, и можно позвонить ему и сказать: «Умер Саня, мой давний товарищ, музыкант и звукорежиссер, пошел погулять выпивши, нашли в речке через несколько дней, хоронили в черном мешке».

И Сережа скажет мне что-нибудь простое и хорошее, и мне станет легче. Я даже выпью за Санину память как бы не одна.

Но я не могу вклиниться, не могу вписаться в Сережин монолог. Он говорит о своих студентах, об их спектакле. Сережа – режиссер и актер, ему нравится нравиться и притворяться, и он учит студентов притворяться и нравиться. Может быть, сейчас единственный раз, когда у него не выходит притвориться, не выходит участливо спросить: «Почему у тебя такой голос, что случилось?» Сережа рассказывает, как его любят студенты, как критики хвалили спектакль. У него правильная, справедливая жизнь, где студенты ставят «пронзительные» спектакли, а друзья, «талантливые светлые» люди, знаменитые на весь мир Борьки, Васьки и Нинки, получают крутые премии.

В моем же мире талантливые светлые люди стремительно спиваются и бесславно пропадают в испоганенных городских речках, темных, как такие истории. У Сережи очень красивый голос. Он рассказывает, как студенты поздравили его с днем рождения. «Мне подарили семьдесят роз…» – талдычит Сережа, мой драгоценный человек, оглохший от самодовольства, я оставляю трубку, полную его красивого голоса, на столе и ухожу.

Надо выпить как-то, все-таки… С кем-то хорошим. Кто понимает… Кто понимает, и кто может, кому еще можно выпивать. Поди найди таких друзей на пятом-то десятке… Все удальцы уже давно сидят на слабом чайке с лимоном…

Наша речка, вот с кем можно выпить за Саню! Она же помнит, как мы плыли на лодке августовским утром, с собакой и сыновьями, она нас помнит, и с ней можно будет поговорить про Саню, и, может быть, она что-то объяснит – почему та, другая, речка забрала его? Речки дружат между собой, может быть, она что-то знает…

Октябрь такой красивый… Шумит ветром, машет верхушками деревьев, как будто надеется, что лето обернется и передумает, придет обратно. Чтобы попасть к нашей речке, надо пройти через парк. Там убирают листья, туго набивают опавшими листьями огромные черные мешки.

Но надо идти к реке.

Зажмуриться и идти к реке.



Старые друзья



Лёнька нарочно свой юбилей в театре устроил. Чтобы все видели, какой он крутой драматург. В театре, в зимнем вот прямо саду. Сейчас актеры покажут капустник, а потом банкет. А пока – аперитив. В зимнем саду. Сидим такие, все наши – Самохина, Пеленко, Карпилович.

Лимонадик пьем, потому что спиртного уже никому нельзя. Говорим про шишки. На ногах. И тут входит Чабрецова, с Налуцким за ручку. Постарела, конечно, Чабрецова-то. А у Налуцкого по жизни вид облезлый. Всегда такой был, смолоду, весь пожеванный, как будто он сам себя всего отлежал. Ой, привет, привет, и пошли за напитками. За ручку.

Самохина говорит:

– Да, видно, совсем голяк у нее, коль уж Налуцкий сгодился.

Это она для Карпиловича сказала. Потому что раньше, давно, он очень любил Чабрецову. Он из-за нее в дурдомележал. Мы ему мармелад «Яблонька» носили.

– Да, – говорит Самохина, – видать, засада с мужиками… Отгремели майские грозы…

Говорит Самохина и смотрит так на Карпиловича.

И Карпилович, раздобревший бобыль в безразмерном свитере, взял тарталетку с салатом оливье, перегнулся через стол, покраснев от натуги, и влепил тарталетку Самохиной в уста. В губы. Потому что он Чабрецову все равно любил и гадости про нее слушать не собирался.

А еще потому, что повзрослеть человек не успевает. Жизнь слишком короткая.

Октябрь. Другой город



Запахло сырым листопадом, пивом, дешевыми сигаретами…

Стало похоже на юность. Когда мы жили в любимом городе, а не в разлюбленном. Любимый был темноват и облезл. Он вырастил нас.

Мы были невыносимы и беззащитны. Мы насмерть ссорились с родителями из-за нашей музыки. Мы сочиняли стихи, мечтали о путешествиях. Говорили «кайф» и «облом». Мы читали слепую машинопись «Гадких лебедей». Праздновали день рождения Леннона. Шли в школу ледяной зарей поздней осени. Болело горло, но нельзя пропустить городскую контрольную по алгебре. Мы сдавали Ленинский зачет. Мы не могли вообразить, что это никогда не пригодится. Мы шутили про свой город – кто он, все-таки? Мальчик или девочка? Он или она? Герой или красавица? Город-герой красавица Москва…

Теперь нас нет, мы давно умерли, сошли с ума, набрали выгодных кредитов на эвтаназию, разлетелись по чужим городам…

А кто-то остался, решив, что самый чужой город и есть этот бывший родной. Чужей некуда.

Но он все равно помнит нас теми ужасно одетыми подростками…

И когда от него не останется камня на камне, его река узнает нас и каждого детским прозвищем окликнет.

Следующий



В деревне, конечно, весело. Особенно летом. Только в августе многие дачники уезжают на юг, и становится тихо и скучно, почти как зимой.

А тут еще солнце куда-то девалось, не видно уже несколько дней, наверное тоже на юг уехало.

Никого не осталось, кроме Оли. Тимофей от скуки пошел к ней в гости. Хотя у Оли тоже скучно — дома командуют мама и бабушка, надо разуваться, Тимофей этого не любит, потому что носки у него не всегда одинаковые, так получается…

А папа Олин всегда на работе в Москве, даже летом.

На веранде Оля, отвернувшись к окну и высунув кончик языка, что-то резала большими ножницами. Слышалось, что играют на гитаре — по радио, что ли? Пахло чем-то вонюче-химическим.

— Привет, — не поворачиваясь, сказала Оля. — У меня тут кладбище шершней.

Действительно, на деревянном подоконнике валялись огромные дохлые и полудохлые шершни, и Оля разрезала их пополам большими ножницами.

— Я их сначала одуряю этой вонючкой из баллона, чтобы они не могли летать, а потом разрезаю пополам. Там есть еще ножницы, давай тоже!

— Да? — нерешительно спросил Тимофей.

— А ты думай, что это твои враги, — посоветовала Оля. — Вот, например, это у меня Олеся Тарасовна по сольфеджио. Это Алиска, она надо мной на физре смеялась… Это Ромка, он однажды моим рюкзачком в футбол играл…

Тимофей тоже представил себе своих врагов, и дело пошло!

Пятым был врач Сергей Борисович, который, когда мама спросила, что делать, чтобы Тимофей не болел так часто, ответил «снимать штаны и бегать». Сергей Борисович приятно хрустнул и развалился на две части. Из него потекло что-то желтенькое. Тимофей вздохнул от удовольствия, но тут вошла Олина бабушка:

— Вы что делаете?! Нелюди! Бедные жучки! Да что же это такое! — запричитала она. — Жучёчки бедные…

За стеной перестали играть на гитаре.

— Не паникуйте, Инесса Вадимовна, — послышался голос Олиного папы. — Шершень — паразит, кровососущее насекомое, чей укус опасен для здоровья, особенно людей с маленькой массой тела. К тому же у шершней нет нервных окончаний.

— А у бабушки есть нервные окончания? — заинтересовалась Оля, лязгая ножницами.

— Нелюди! — застонала бабушка.

Олин папа вышел на веранду и забрал у Тимофея и Оли ножницы.

— Пойдемте, братцы, погуляем, — предложил он.

Вот это да! Олин папа дома, играет на гитаре, никуда не спешит и сам предлагает погулять!

Трое вышли на улицу, кутаясь в целлофановые плащи. Лил дождь.

В гнезде на водокачке сидели аисты. Вернее, мама и двое детей сидели в гнезде, а папа, самый большой аист, сердито нахохлился и честно мок на макушке столба с проводами.

— Обиделся на своих, — догадалась Оля.

— Достали они его, вот как вы меня, — сказал Олин папа.

Из-за озера ветер гнал темные тучи. Они летели черными некрасивыми клочьями, как будто на небе кто-то ссорился, дрался и пускал «клочки по закоулочкам».

— Там у них фабрика темных туч, что ли? — спросил Олин папа. — Не знают, что туч уже полно, и все продолжают их делать.

— А я знаю, из чего делают тучи! Из недоставленных эсэмэсок и символов, которые не может прочитать Word, — сказала Оля. — Нам на «окружающем мире» практиканты говорили.

— Это пурга, — поправил папа.

— Пурга из снега, а тучи точно из недоставленных эсэмэсок.

— А из того, что остается и не годится даже для туч, из этих остатков делают крабовые палочки, — решил папа.

Оля обожала крабовые палочки и огорчалась, что ей запрещают съедать по пять упаковок сразу.

— Крабовые палочки делают из туалетной бумаги, это всем известно, — сказал Тимофей.

— Из использованной, — добавила папа.

Оля покосилась на Тимофея и на папу.

— Да, — подтвердил папа. — Гадость эти крабовые палочки. А вот железо не помешает растущему организму.

Все помолчали, глядя на мокрых аистов.

— В магазин, что ли, зайти? — поежился папа.

В магазине продавщица тетя Надя смотрела телевизор. Начинался дневной сериал. На экране мелькали всякие белобрысые тети с большими красными губами, и мужской голос встревоженно говорил:

— Краткое содержание предыдущих серий. Лесные пожары, борьбой с которыми заняты все герои телеромана, продолжают бушевать. Неожиданно Раиса узнает от Ларисы, что Алиса уже предупредила Олесю о том, что Роман знает, что Иван Акиндинович — не его сын. Неожиданно возвращается из тюрьмы Богдан. Он по-прежнему безумно любит Оксану, но не застав ее дома, женится на Айгуль… Неожиданно начинается наводнение…

Тетя Надя слушала, открыв рот.

Папа спросил погромче:

— Есть у вас вентиляторы или фены большие?

Тетя Надя вздрогнула и уставилась на папу.

— Нам аистов надо подсушить, а то сидят, как мокрые курицы, стыдно гостям показать.

— Вон, берите, в углу стоит, деньги потом занесете…

— А гвоздики есть какие-никакие? Детям железо необходимо, хоть погрызут…

— Берите, берите, только сами взвесьте…

И опять повернулась к телевизору, как намагниченная.

Но папа не отставал:

— И еще, пожалуйста, вон тот сборник финских анекдотов на русском языке.

Тут тетя Надя на миг оторвалась от сериала, взглянула, куда показывал папа, и сказала с укоризной:

— Это житие местного святого, блаженного Пролетария.

— Но там дядька с рыбой вроде нарисован? — прищурился папа. — Или я опять не те линзы надел?

— Вот по этому чуду с рыбой его местный художник и написал, — уважительно сказала тетя Надя, жадно впучиваясь обратно в телевизор.

— Теть Надь, нам бы еще ножей каких, пил, вил, щас пойдем с детишками по деревне, может, зарежем кого, — жалобно попросил папа.

Это он нарочно такое сказал, чтобы тетя Надя отвлеклась от телевизора.

Но тетя Надя только рукой махнула.

— Берите-берите, деньги потом занесете, я же вас знаю.

Но пилы и ножи они брать не стали.

Встали там, где луг начинает спускаться к озеру, и кричали на тот берег, где фабрика черных туч:

— Прекратите делать тучи!

Но не помогло.

Тогда папа прокашлялся и сказал с выражением:

— Дорогой и уважаемый блаженный Пролетарий! Извините, что мы про вас ничего не знаем. Мы живем тут всего второй год. Как покровитель этих мест, не могли бы вы остановить на некоторое время работу фабрики черных туч?

Но черные клочья все летели и летели из-за озера.

— Надо хоть узнать про него что-нибудь. А то невежливо получается, — решил папа. — Зря книжку не купили.

— Баба Валя из церкви наверняка знает, — подсказал Тимофей.

В деревне две бабы Вали — одна просто бабушка, помогает в церкви и всех угощает конфетами, а другая — «пиратская» старушка, потому что у нее собака Пират, и сама она довольно хулиганистая, чуть что — норовит наподдать палкой по попе и все время «выражается».

— Торжественно обещаем, что выучим наизусть ваш полный испытаний и чудес жизненный путь, дорогой блаженный Пролетарий, — пообещал папа.

— Да! — крикнула Оля, задрав голову, а Тимофей молча кивнул.

Подействовало. Черные тучи стали лететь помедленнее, а потом вообще кончились.

Небо посветлело и как будто поднялось, и в его молочной белизне теплым пятном проглядывало солнце. От мокрой травы, от дороги и особенно от озера поднимался туман…

— Ну, пошли с нами обедать? — пригласил папа.

— Мне у чужих не разрешают, — нахмурился Тимофей.

— Ну, будь ты другом, думаешь, мне сильно весело с одними девчонками? Сядем на улице, под сосной, как люди…

Это папа нарочно сказал, чтобы Тимофей не боялся, что заставят разуваться.

— Не разрешают, — покачал головой Тимофей.

— Тогда до следующего раза, — решил папа.


За обедом бабушка спросила Олиного папу:

— На какое число намечен наш переезд в Москву? Все-таки уже конец августа, Оленьке скоро в школу.

Оле тут же есть расхотелось.

А папа посмотрел на бабушку и на маму и сказал с удовольствием:

— Ни на какое. Понимаете? В Москву нам теперь ехать незачем. Что там делать? Работы у меня больше нет, банк лопнул, вы это прекрасно знаете.

Папа встал из-за стола и принялся ходить по веранде, а мама и бабушка, как кошки, следили за ним глазами.

— Теперь мы будем жить здесь, потому что деньги быстро кончаются, а в Москве жить дорого. Прекрасно помню, что вы, милые дамы, возражали против покупки деревенского дома. Вам дачу в Черногории подавай. Зато теперь-то как хорошо! Мы будем жить в деревне. Чтобы сэкономить на бензине, будем ездить на великах. А потом вообще машину продадим. Ниву купим, вот. Не машина — зверь! Разведем большой огород… В школу Оля здесь будет ходить.

— Ура! — завопила Оля. — Тетя Ира добрая!

Действительно, учительница начальных классов в деревенской школе была очень добрая и красивая, не то что Олина учительница в Москве, похожая на старого накрашенного карлика с большими зубами.

— А я буду ходить по дворам, помогать, кому что надо. Может повезет, на лесопилку возьмут. А то песни могу петь на площади перед магазином. Ты, Дашенька, научишься плести лапти и валять валенки. Вы с Олей еще можете собирать ягоды. А Инессу Вадимовну посадим у магазина продавать ягоды, валенки и лапти богатым дачникам из Москвы. У нее вид жалобный, все покупать будут, бедную старушку поддержать.

Бабушка, считавшая себя девушкой, поджала губы.

— Ага, — сказала мама. — Тут уже был блаженный Пролетарий какой-то. А ты, значит, следующий? Блаженный Банкирий, что ли?

— Ничего смешного, Дашенька, — строго сказал папа и сел за стол. — Иди в Интернет, пока деньги на счете не кончились, и смотри, как лапти плести.

Мама хотела обидеться, но посмотрела в окно и удивилась:

— А это еще кто?

Собаки у Оли не было, и никто из обедающих не заметил, что под окнами возле крыльца стоит парень в брезентовой штормовке и в забинтованной руке держит большую бутылку с мутноватой жижей.

Папа тоже посмотрел на парня, не понимая, но встал из-за стола, вышел на крыльцо и поздоровался с парнем за руку.

— Чего ты, земляк? — спросил папа.

Парень застенчиво улыбнулся и молча показал папе бутылку.

— Чудной ты. Я по жизни не больно-то выпиваю и тебя в первый раз вижу, — сказал папа. — Иди своей дорогой, не обижайся.

Парень потоптался у крыльца и ушел. Папа сел обедать дальше. А Оля вспомнила:

— Пап, да это же с лесопилки, ты его в больницу возил, помнишь? Ну, мы на Первое мая приехали, только ужинать сели, а тут девушка прибежала, плачет, говорит, брат руку на пилораме порезал, а в больницу отвезти некому, потому что Первое мая, вечер и все уже никакие. Помнишь? А ты говоришь, да, конечно, отвезу, а бабушка говорит, отбивнушкиостынут, а ты говоришь, что же, пацану из-за моих отбивнушек без руки оставаться? Ну, помнишь?

— А! — вспомнил папа, посмотрел в окно и увидел, что парень идет обратно и вместе с ним идет дядька постарше, точно такой же и в такой же штормовке.

— Батю привел, — догадался Олин папа. — Ничего не попишешь, надо уважить.

И встал из-за стола, чтобы выйти на крыльцо.

— Митя, — очень четко сказала мама. — У тебя гастрит.

Папа вышел на крыльцо, поздоровался за руку с обоими и сказал:

— Не могу, братцы. Доктора не велят. Ты вот руку подлечил, а мне тоже организм подлечить надо. Никак не могу. К тому же (папа оглянулся на дверь) и сказал потише: — Дома жена с тещей.

Двое переглянулись и ушли.

Папа вернулся к столу.

— Митя, — опять очень четко сказала Олина мама. — Не вздумай пить вот это вот, что у них в бутылке. Спроси сначала, из чего у них оно.

— И есть ли разрешение санэпидемнадзора, — прибавила бабушка.

— Угу, — сказал папа. — И рекомендовано ли это программой Елены Малышевой.

Оля увидела, что двое в штормовках опять идут к крылечку, а с ними идет…

— Папа, это же дядя Леша Осипов! — обрадовалась Оля. Она давно хотела познакомить папу с дядей Лешей, ей казалось, что они подружатся. — Это же папа Святослава, Аньки и Машки! У них самый красивый дом с башенками и балкончиками, резной, прямо теремок, и всегда навалом живности, даже лисенок однажды жил, и дядя Леша мне разрешил его погладить! Ну, я тебе столько раз рассказывала! Папа!!!

Папа в третий раз вышел на крыльцо.

— Прости, хозяин, одичали они на своей лесопилке, — говорил дядя Леша. — Пришли спасибо говорить, а сами молчат, как упыри. Нет бы сказать по культурке — выпьем, мол, Дмитрий Маркыч, за здравие раба Божьего раздудуяАнтония и за его трудовую руку, которая уцелевши, Дмитрий Маркыч, только благодаря твою человечную отзывчивость.

Папа опять поздоровался за руку, теперь уже с троими, и, обернувшись в дом, крикнул нарочно густым басом:

— Дарья! Накрывай в беседке!

А в калитку уже входила тетя Марина, дяди Лешина жена, мама Святослава, Машки и Аньки. С миской горячей картошки и банкой огурчиков.

— Вот молодцы, додумались среди бела дня людям на голову свалиться, да без закуски… Оляна, а ты что не заходишь, у нас котята новые подоспели…

Новые котята! Тут одного котенка за всю жизнь не выпросишь, а в деревне старых, весенних котят еще толком не раздали, и тут уже новые… Вот жизнь в деревне, вот везуха!

Поговорить с тетей Мариной вышла и Олина мама, и скоро все, кроме бабушки, уже сидели в беседке под сосной.

— А мы теперь всегда здесь жить будем, — сказал папа. — Накрылся мой банк бордовой шляпой…

— Да! — похвасталась Оля. — Мы с мамой будем лапти плести, а папа по дворам ходить помогать или песни петь у магазина…

— Ой, да прям… — махнула рукой тетя Марина. — Да вас хоть щас на пилораму возьмут! Или в школе работать можно. Вы же и иностранный, и алгебру, и информатику… Работы хоть отбавляй! Это кто делать ничего не хочет и не умеет, говорит, что в деревне работы нет.

— Точно, — кивнул дядя Леша.

Заговорили про всякие болезни, кто как резался, ранился или ушибался, про состояние районной больницы, починку моста и водонапорной башни, и дядя Леша вдруг решил:

— Тебя, Дмитрий, в президенты двигать надо. Не голова, а дом советов. И совесть на месте.

— Кто ж за него скажет? — серьезно спросил Тошин папа.

— Я скажу. Ты скажешь. Ира Вовина, учительница. Вова Ирин, тракторист. Баба Валя из церкви. Баба Валя Пиратская тоже. Надя-магазин. Ты, Тоша, скажешь, и Танюха твоя. Комаровы с того края. Мои — все целиком. Пилорама — вся за тебя. Да все скажут. И ты президент.

— Президентом не хочу, — сказал папа. — Хлопот много. Страна большая. Вот одной деревни — это да, годится. Нет, лучше царем! — решил папа. — Царем согласен. Царем деревни.

— Царем родиться надо, — подсказал Тоша.

— Это всей России царем родиться надо, — серьезно сказал дядя Леша. — А одной деревни — можно и путем голосования.

— Собрание, значит, надо устраивать, — сказала тетя Марина.

— Можно с подписным листом по дворам пройтись, — придумал Тоша, он совсем осмелел и говорил теперь складно и хорошо. — Если большинство согласно, то будете, дядь Мить, вроде как председатель сельсовета. Даже главнее! Вас, считайте, народ выбрал, а Борман предом стал, потому что никто вообще ни за кого голосовать не ходил.

Все замолчали, вспоминая местное начальство по кличке Борман, потому что он был похож на Бормана из старинного фильма про семнадцать мгновений весны.

— Хапуга этот Борман, — сердито сказала тетя Марина. — Соглашайтесь, Дмитрий Маркыч. Борман будет думать, что он начальство, и ладно. А на самом деле все вас слушаться будут.

— А я? — спросила Оля. — Я тогда буду принцесса?

Все засмеялись.

— Нет, — серьезно сказал папа. — У выбранного царя родственники остаются простыми людьми, но они помогают царю работать, а его подданным — жить.

Но Оля сделала все-таки папе крутую корону из коробки от чайника и цветной бумаги.

Мама и бабушка ждали, что сейчас папа скажет, что пошутил, и все поедут в Москву.

Но папа и не думал никуда ехать. Он выключил все мобильники, надел старые джинсы, клетчатую рубашку и целыми днями возился во дворе или в сарае, что-то пилил, строгал, по вечерам смотрел на компьютере старые фильмы и вообще прекрасно себя чувствовал. Приходили Тошин папа, дядя Леша Осипов и другие местные дядьки, вместе с папой они считали, сколько стройматериалов надо для ремонта старой водокачки и как самим, без ворюги Бормана, починить дырявый асфальт и аварийный мост.


В четверг в переулок въехала большая черная машина. За рулем сидел водитель в костюме и рубашке. Он привез полноватого дядьку в майке.

— Девочка, это деревня Новая Дордонь? — сердито спросил дядька в майке. — Живет у вас Ханин Дмитрий Маркович?

— Это мой папа!

— Проводи меня к нему. Скажи, мол, Проклов приехал.

— Папа сейчас не может. Он теперь царь. Ведет прием подданных.

— Не шути, деточка, — добрым голосом сказал дядька. — Я все бросил, четыреста верст за ним скакал…

— Ладно, сейчас, — согласилась Оля.

В открытое окошко было слышно, как две старушки жаловались папе:

— Дачники в августе месяце каждый год бросают котов, так эти коты дичают, в стаи собираются, в банды, вечером на улицу выйти страшно… У Петровых в прошлом году провода срезали… Надо решение принять, указ выпустить — котов одних не бросать!

Проклов вышел из машины. Он был в обрезанных по колено джинсах и «кроксах» на босу ногу.

Когда Проклов вошел в избу, папа сидел на печи в разноцветной картонной короне, завернувшись в пестрое одеяло.

— Ага, ну да… — сказал Проклов про корону, не очень-то удивившись. — Я к тебе напрямик, без реверансов… Как услышал, что твой банк гавкнулся — дух захватило… Вот, думаю, само в руки плывет… Надо Ханина к нам в холдинг заполучить. Неделю тебе названиваю. А у тебя телефон отключен… На почту пишу — ни гу-гу…

— Мы не пользуемся мобильными, — пожал плечами папа. — Тут все друг от друга в шаговой доступности. В случае крайней необходимости — прекрасно работает синичковая почта, действует гораздо быстрее голубиной.

Проклов понимающе сказал «Хе-хе», но вид у него был взволнованный.

— Я, Митя, человек простой, ты знаешь, — предупредил Проклов. — Не уйду, пока не согласишься, — решил он и крикнул своему лысому водителю в окно: — Валерий, паркуйся аккуратно, мы с ночевкой.

Тот молча удивился и стал устраивать свою черную машину под кленом бабы Вали из храма.

— Приступай, Митя, хоть щас… — упрашивал Проклов. — Мы с тобой горы свернем…

Потом папа и Проклов долго разговаривали, потом сходили искупаться, потом Проклов и Валерий обедали вместе со всеми…

А на прощанье папа сказал Проклову:

— Мост надо ремонтировать, да и водокачка на ладан дышит… Вот тут и крутись…



Наутро папа снова включил свои мобильники, они трезвонили все время, и по ним он отвечал непонятное — какими-то сокращениями или цифрами, а то вообще по-английски и по-немецки…

А еще через день встал в шесть утра, сделал зарядку, побрился, упаковался в костюм с галстуком, побрызгался одеколоном и поехал в Москву работать в совете директоров какого-то там чего…

Отъезд Оли в город наметили на двадцать девятое августа…

— Ладно, — решила Оля. — Приедем снова в конце мая. Всего-то девять месяцев потерпеть. Ведь папа царь деревни. А царь должен хорошо зарабатывать, чтобы о своем народе заботиться.


Хокку



— Это несправедливо, — тихо сказала мама.

Она часто так говорила. Например, когда на региональную олимпиаду по географии послали Чаусову. Городскую олимпиаду выиграл Егор, и было ясно, что на регион ехать ему, но Чаусовы родители купили директрисе Ольге Игоревне турпоездку в Скандинавию. А мама Егора могла подарить только электрический чайник из Ашана, и тут уж упирайся не упирайся.

Теперь мама опять сказала:

— Это несправедливо.

Егор не знал, о чем она. И смотрела она не на него, а куда-то вбок и вниз. Потом она поежилась под одеялом, устраиваясь поудобнее на левом боку и закрыла глаза.

Егор понял, что читать она больше не хочет, и пока он читал, она не слушала его, а думала про несправедливость.

Егор отложил книжку. В палате было довольно тепло, а Егор все равно зяб. Город за окном казался игрушечным, бело-меховым от снега. Брякнул мобильный. Егор посмотрел на него с ненавистью и выключил звук. Но мама даже не открыла глаза. «Полем иду до метро. Сзади крадутся собаки. Не оглянусь, знаю без них, что январь». Дмитрий Андреевич. Мама ходит с ним в походы. А куда еще идти? Дома у мамы — Егор и бабушка, а у Дмитрия Андреевича — жена и дети. Жена тоже иногда шлет маме эсэмэски.

От них мама краснеет и плачет, а бабушка сердится: «Не можешь ты себя поставить, как следует… Мокрая курица, противно смотреть…»

Егор спрятал мобильный с выключенным звуком еще и под подушку, чтобы не гудел, не вибрировал, не мешал маме спать.

И тоже уснул.

Когда он проснулся, мамы уже не было. Совсем не было — вместо ее высокой кровати на колесиках было пустое место с маленьким клочком пыли.

Бабушка обнимала Егора, сильно пахла духами и плакала, теплые слезы попали Егору на лицо и руки. Было противно.


Егора пригласила в кабинет мамин лечащий доктор Велта Яновна.

— Твоя мама была светлым и очень мужественным человеком, — сказала она. — И я уверена, что ты тоже такой. Если что, обращайся ко мне. Звони смело в любое время за любой помощью.

Она дала Егору большую визитку — крупные темные буквы на плотной серой картонке. Это потому что чаще всего у Велты Яновны лечились старые люди, и надо было, чтобы они могли разглядеть телефон доктора сразу, без очков.

— Спасибо, — сказал Егор.

— И помни, что Бог тебя видит, никогда не оставит и приготовил для тебя много чудес.

— Велта Яновна, вы же врач, химию с физикой изучали. Бога нет.

— У нас в храме все священники или физики, или врачи, — улыбнулась Велта Яновна. — А хочешь, летом заберу тебя к своим, на хутор в Латвию? Там озеро, и ребята есть хорошие. Подумай. Словом, звони, и я тоже буду тебе звонить.

В коридоре дожидалась бабушка. Увидев Егора, она снова заплакала, перекосив лицо, и Егору опять стало противно.


Дома пили чай с бабушкой и Борисом Генриховичем, другом бабушки. Бабушка воняла духами и стонала, а Борис Генрихович подавал ей таблетки и водичку. Потом он спросил:

— Туда сообщила?

— Через мой труп, — железным голосом учительницы сказала бабушка и стала стонать дальше.

— Не глупи, Тамара, — нахмурился Борис Генрихович и сердито посмотрел на нее светлыми глазами навыкате. Борис Генрихович работал часовщиком в Доме быта, и с такими глазами ему было удобнее разбираться в мелких деталях. — Вон, наглупила уже…

Борис Генрихович глянул на Егора и покачал головой. Он словно сердился на бабушку за то, что все кончилось так. Как будто он надеялся до последнего, что как-нибудь обойдется, а вот не обошлось, и от этого он удивился и рассердился.

— Сообщай по-быстрому, — сердито сказал он. — Хватит уже…

Егору было холодно. В своей комнате, вернее, в их с мамой комнате, в своей половинке за икейскими полками, он закутался в плед и стал думать — про маму, про Велту Яновну и про Бога.


Егор понял, что с мамой реально плохо, когда бабушка стала ходить в церковь. Раньше бабушка туда никогда не ходила, а когда видела священника по телевизору, говорила «наел пузо, патлатый» или «да на нем пахать надо». Первый раз в церковь она взяла с собой Егора, и там священник, очень худой и коротко стриженый, устало попросил ее стереть с губ помаду прежде чем целовать икону. Однажды принесла из магазина много сладостей, фруктов и сыр. А когда Егор хотел открыть пачку пастилы, замахала руками: не трогай, это в церковь…

Бабушка носила Богу сладости, чтобы мама выздоровела.

Но Бога нет, есть еще кто-то, могучий и несправедливый, кого не умаслишь никакой там пастилой.


А Велта Яновна верит в Бога, хоть и врач.

Велта Яновна высокая, седая, совсем не накрашенная, а выглядит гораздо моложе бабушки. Егор подумал вдруг, что если бы вместо бабушки у мамы была Велта Яновна и говорила бы маме, что она светлый и мужественный человек, то мама бы не заболела. Жила бы себе и жила, долго и счастливо. Мама заболела потому, что время бежало все быстрее, а мечты совсем не успевали сбываться. Мама любила все красивое и веселое, умела из старой одежды делать новую. Она работала в досуговом центре, к ней приходили учиться плести кружева, выращивать цветы, печь пироги, варить мыло, пахнущее травами и морем… Мама любила веселое и красивое, море, котят и щенков, а жизнь показывала ей грустное и тяжелое — папа Егора погиб, когда Егор еще не родился, денег никогда не было, мама готовила и шила на заказ, животных дома не разрешала бабушка, а купаться ездили в Серебряный Бор.


Мамин мобильный брякнул у Егора в кармане. Пришла эсэмэска. «Зимний рассвет смотрит в лицо. Не опущу головы — не стыдно вымаливать чудо у неба», — прочитал Егор.

Захотелось выплюнуть эти стихи, как будто противным комком они лежали у него во рту. Выплюнуть стихи и выкинуть мобик. Но он написал в ответ: Мама умерла. Не эсэмэсьте больше.

Нажал «отправить». Выключил мобильный. Лег на бок. Было холодно. Он подтянул колени к животу и крепко зажмурился.

За стеной бабушка и Борис Генрихович спорили из-за какого-то Алгая.


На кладбище было солнечно. Бабушку окружали крашеные старухи, и Борис Генрихович поддерживал под локти.

— Видишь, видишь? — услышал Егор шепот бабушки. — Нету, нету… Зачем сообщали… Я знала, знала…

Из школы не было никого, даже Пашки Александрова. Это потому, что холодно очень и среда, по средам у Пашкиплатные занятия, нельзя пропускать.

Незнакомая девчонка в ушанке и мохнатых сапогах положила на могилу огромный букетище роз и топталась отдельно от всех. Вид какой-то деревенский, в тулупе… Зато тепло… Некрасивая. Глаза светлые, но раскосые и сидят широко, врастопырку. От этого взгляд удивленный. Типа — «да что вы говорите»! Тоже, наверное, училась у мамы печь пироги и выращивать цветы.


Дмитрий Андреевич пришел позже всех, опоздал, с охапкой белых цветов, в длинном черном пальто нараспашку. Он снял шапку, и легкий снежок стал путаться в его волосах. У Дмитрия Андреевича тряслись руки и голова. А на лице отдельно трясся и прыгал подбородок. С цветами в руках он подошел к свежей могиле и сперва встал на колени, а потом начал моститься у могилы, как будто собирался лечь спать. Все смотрели и не знали, что делать. Но он полежал немножко и встал.


Мама останется тут, на далеком краю огромного кладбища, ее круглоглазое лицо на большой фотографии будет заметать снег, а Дмитрий Андреевич погорюет и пойдет жить дальше, праздновать Новый год со своей семьей, ходить в походы, петь под гитару задумчивым голосом простые душевные песни про любовь и дружбу…

И это будет несправедливо.

Егор потрогал острую заточку в правом кармане.

Девчонка в мохнатых сапогах и ушанке, не отрываясь, смотрела на него.

Вот она моргнула своими растопыренными глазами, точно решившись, и подошла к нему.

— Ты меня не знаешь, — странным быстрым говорком, пропуская, проглатывая гласные, заговорила она. — Я вместо отца. У него нога сильно сломана — упал на стройке на своей. Получил телеграмму — как ехать? И мама тоже — не езди, куда ты с гипсом, и расстроишься там. А как не ехать? Получится, что ему все равно. А ему не все равно. Я говорю — давай я поеду, паспорт есть, ехать можно. Отец говорит — правильно, молодец… Билет мне купил и велел, чтобы цветы…

— Какой еще отец?

— Твой. Наш, — удивленно ответила она.

А Егор не удивился. Он сказал:

— Ты что-то путаешь, девочка. Мой отец в речке утонул, когда я еще не родился.

— Это наврали все! — сердито крикнула девчонка. И снова заговорила тихо, скороговоркой, чудным нездешним говорком. — Он тебе сам расскажет. Это твои прятали… У тебя бабушка такая очень… А я всегда знала, у папы фотки есть. Мы тебе посылки слали, а они обратно к нам в Алгай… Ты меня не знаешь, а я твоя сестра. Вот, у нас с тобой даже уши одинаковые.

Она быстро сдвинула ушанку и показала Егору крепкое круглое ушко.

Дмитрий Андреевич уже отряхнул брюки от снега и уходил с кладбища. Теперь надо было его догнать. Перегнать даже, потому что со спины — западло.

— Отстань от меня, девочка, — сказал Егор. — Шапку поправь, простынешь.

И увидел, как у нее дрогнули ресницы.

Она отошла в сторону.

— Это кто? Из школы? — жадно спросила бабушка, перестав стонать.

— Да, — сказал Егор, глядя вслед Дмитрию Андреевичу, и быстро пошел за ним.

Надо попасть в тюрьму, потом в армию… Берут в армию-то после тюрьмы? Не лохонуться бы… Надо попасть куда-то, где нет бабушки и ее крашеных старух… И раньше-то жить было трудно — в школе ЕГЭ, а дома мама с другом Дмитрием Андреевичем и бабушка с другом Борисом Генриховичем…

Но и теперь легче не будет… Надо куда-то деваться…

Егор так замерз, что ему было странно, почему внутренности не гремят, как ледышки, когда он идет.

— Дмитрий Андреевич!

В черном пальто нараспашку, в расстегнутой на груди рубахе, Дмитрий Андреевич обернулся и глядел сквозь слезы на Егора, не понимая, кто это, и не чувствуя холода. Но вот он разглядел заточку у Егора в руке и улыбнулся радостно, как будто только ее-то ему и не хватало. Дмитрий Андреевич широко шагнул навстречу острой заточке.

— Егор! — раскосая девчонка бежала по снегу что есть силы, протягивая ему мобильник. — Тебя!

Все обернулись на нее и остановились.

Она протянула ему мобильник. Он был теплый, как живой.

Через тридцать секунд Егор опустил трубку и привалился к сугробу, чтобы переварить услышанное.

Он очень устал.

Девчонка села на сугроб рядом с ним.

Бабушка, Борис Генрихович, крашеные старухи и напрочь сумасшедший Дмитрий Андреевич стояли поодаль, молча, не приближаясь.

Девочка сердито посмотрела на них, пошевелила плечами в тулупе и обняла Егора одной рукой. От рукава с торчащей овчиной пахло теплым травяным дымом, далеким краем, где все не так, как здесь.

Егор увидел, что заточка давно выпала из его руки и валяется в снегу.

Девочка помолчала и сказала деловито:

— На восьмичасовом поедем, значит. Родня в Балаково встретит, а там уж часов пять всего на машине, и — Алгай… — Подумала и вздохнула: — Ух и страшная эта Москва…

Платон



— Он же противный! — сказал Платон.

Полина в коридоре шнуровала кроссовки. Рядом стоял рюкзак. Она отправлялась на съемную квартиру, жить вместе со своим бойфрендом Питом, начинать самостоятельную, новую жизнь.

— Ужасно противный, — повторил Платон.

— Сам ты противный, — засмеялась Поля и два раза почесала Платону макушку. — Пит — молодец. У него есть мечта — поехать в Японию. И ради своей мечты он работает на трех работах. А еще он простил своего отца.

— Как это? За что?

— Не знаю. Там у него с отцом что-то… То ли бухарь, то ли бросил их, когда Пит мелкий был… Короче, Пит пригласил своего отца в кафе и сказал, что его прощает, и они пожали друг другу руки. А простить, между прочим, это реально круто! Это — сила духа.

И Поля перед зеркалом стала мазаться блеском для губ.

Мама вышла в коридор, веселая, с добрыми глазами. Она посмотрела на Полю, ладную, в короткой кожаной курточке и белых кроссовках, и ей стало еще веселее.

— До чего же ты хорошенькая, а, дочуня? — она обняла Полю. — Время-то как пролетело… Заходите с Петенькой к нам почаще. Да, и позвони сегодня, расскажи, что там за квартира, какие соседи…

Поля послала Платону воздушный поцелуй и ушла. Мама вздохнула, улыбнулась и заметила Платона.

— Что нос повесил? — она звонко чмокнула его в щеку. — Выросла сестра, ничего не попишешь. И ты скоро вырастешь. Не грусти, помогай давай.

И стала вытаскивать из кладовки пылесос.

А Платон пошел на кухню, сел у окна и стал придумывать себе мечту.

Мечты у Платона были, но не такие, чтобы работать на трех работах. Например, чтобы лето длилось долго, пока не надоест, а зима, только, чур — со скрипучим снегом и солнцем, без слякоти — наступала бы недели на две. Или чтобы все собаки стали пуленепробиваемые… Или чтобы не было бедных и богатых, или хотя бы чтобы богатые меньше воображали… Такие мечты… Тут хоть на десять работ устройся, что толку? Да и куда возьмут, когда тебе одиннадцать только через полгода?

Мама включила пылесос — убирает в Полькиной комнате и радуется, что переедет туда вместе со своим тренажером и хулахупом и ей не надо жить в одной комнате с папой.

Надо кого-нибудь простить, чтобы круто, чтобы сила духа… Папу, что ли, простить? А за что?

Вот бы папа был какой-нибудь плохой или просто чудной, как у Лехи Еременко? Папа у него художник с вот такой бородищей — то веселый и нормальный, берет пацанов в музей и классно рассказывает про картины, то вдруг — раз и начинает бухать по-черному, так что Леха говорит: «Папан опять в трэш вошел».

Или вот бы папа куда-нибудь от них девался, как у Лейлы… Он приезжает к школе на машине и долго ждет, пока она выйдет, чтобы ей что-нибудь подарить, а Лейла тонким голосом говорит: «Мне не нужно от вас ничего».

Вот если бы папа был какой-то такой, то Платон мог бы его простить…

Платон пригласил бы его в «Корзиночку»… Да в какую «Корзиночку», это кондитерская для девчонок, пригласил бы его в бар «Пиранья» и сказал бы…

Пылесос умолк, и Платон услышал, что пришел папа, переобувается в коридоре, моет руки...

Но Платонов папа никогда не бухал или никуда не уходил. Он все время работал, на майские придумывал походы и путешествия по красивым местам, дома что-нибудь чинил, мог из старой вещи сделать новую, а когда мама отправляла его в магазин купить что-то одно, например масло или морковку, накупал так много еды, что лопались пакеты…

Полгода назад папа потерял работу, и мама стала говорить ему — «вы, сэр».

Конечно, вы,сэр, не прочь бы поужинать.

Счастливая Полька… Девятнадцать уже… Паспорт… Куда хочу, туда иду… Замуж, в поход, на съемную квартиру… А Платон сиди тут, слушай, как мама говорит папе «сэр»…

Папа вошел на кухню с пачкой гречки в руках, и Платону показалось, что он уменьшился, потому что сутулится или просто похудел, папа стал какой-то старый, давниший, как музыка из фильма «Бумер»…

Папа увидел Платона и постарался подмигнуть ему повеселее, но не очень получилось.

Прощать его было совершенно не за что.

Тогда Платон подошел к папе и обнял его.


Ангелы и пионеры


— Лидия Евгеньевна точно знает, что Бога нет, — сказала Катя и стала качаться на качелях, задумчиво притормаживая пяткой.

После школы мы всегда заходили на эту детскую площадку, если надо было что-то обсудить.

— Почему? — спросил Дамир.

— Потому что она не боится. Знает, что ей ничего не будет за Корочкина. Ни от директора, ни в загробной жизни. А нам отец Владислав на законе Божьем говорил, что если за плохие поступки на земле не наказали, то на небе уж точно пополной выдадут.

— Если бы Лидия пацаном была, я бы с ней быстро разобрался, — сказал Дамир.

Дамир немножко нерусский и вместо закона Божьего ходит на кун-фу.

— Может, она уже один раз умирала и точно знает все про загробную жизнь? — Катя медленно, оставляя борозду от ботинка в песке, качалась на качелях.

Мы молча вспомнили, какая Лидия Евгеньевна большая и розовая. Ни на призрак, ни на привидение, ни на человека, который когда-то болел и ненадолго умер, она не была похожа.

— Надо подговорить отца Владислава, — предложила Катя. — Пусть он идет к директору. Отец Владислав добрый и умный, директор его послушается.

Отец Владислав ведет уроки закона Божьего. В нашей школе учатся его дети — Авплексидонт, Евплаксиозавр,Феофилакт и близняшки Христофор с Ксенофонтом.

— Отцу Владиславу некогда, — сказал я. — Он всегда спешит. «Ну, чадушки, давайте скоренько…»

— Конечно, спешит, добрые и умные всем нужны…

Опять помолчали.

Лидия Евгеньевна по русскому всегда чморила Митьку Корочкина. Когда ругают не тебя, а кого-нибудь другого, это, в общем-то, даже приятно — сидишь себе, типа ты «в домике». Но когда Лидия Евгеньевна начинала ругать Митьку, это было ужасно противно, и лично мне где-то между горлом и животом становилось так плохо, как будто тащишь что-то очень тяжелое, только еще хуже.

Все обычно сидели и молчали, только Катя, Дамир и я переглядывались, и новенькая, Женя Восьмерчук, отвернувшись к окну, быстро-быстро перебирала железные кнопки на своей джинсовой рубашке.

Митька всегда позже всех сдавал деньги — на шторы, на цветы или на уборщиц.

— Корочкин, ты один деньги не сдал. Стыдно, Корочкин. Тебе школа бесплатные завтраки дает, ты бесплатник и никогда деньги на нужды класса сдать не можешь. Может, тебе в другую школу перейти? В сто четвертую?

В сто четвертой школе учились тормознутые в одинаковых куртках и с открытыми ртами.

Когда она так говорила, даже со спины (Митька сидел впереди) было видно, что он хотел бы умереть прямо сейчас. Митька вставал за партой и обещал, что принесет деньги в понедельник, когда маме дадут зарплату.

У Митьки была только мама, а кроссовки для физры были такие старые, что у нас дома их бы уже сто раз в помойку выкинули.

Сегодня Лидия Евгеньевна опять спросила про деньги, и Митька опять встал за партой и, опустив голову, стал говорить, что маме задерживают зарплату, а спина у него была такая ужасная, что мы втроем переглянулись — надо что-то делать.

— Надо родителям сказать, — решила Катя и встала с качелей.

— Надо, чтобы они деньги дали, за Митьку сдать, — согласился я.

— Он не возьмет. А от нас за него Лидия Евгеньевна тоже брать не захочет. Или мучить его еще хуже будет, — догадалась Катя.

— «Родителям, родителям»… — передразнил Дамир. — Работу найти надо — и нам, и Митьке. По одиннадцать лет всем, здоровые лоси

— Не лоси, а лоси…

— Старикам в магаз или в аптеку сгонять можем? Можем! — стал придумывать Дамир. — С мелкими посидеть, если родичам оставить не с кем, а им в клуб там охота или с друзьями затусить? Можем с мелкими побыть? Можем! Если, например, кто с утряка в выходной поспать хочет, а у него, скажем, псина есть, псину на прогулку вывести можем? Можем!

— Это пока мы сколько надо насобираем, медленно очень получится.

— Ничего. Зато у нас будет свой фонд дружбы и помощи. А про Митьку надо еще придумать что-нибудь. Надо с родичами посоветоваться.

И мы пошли советоваться с родителями.

— Ай, стыд… — сказали папа, мама, тетя, двоюродный брат и бабушка Дамира. — Куда катимся?

— Они что, эти шторы жуют, что ли? — спросила Катина мама, хозяйка колбасного цеха. — Только что вроде собирали.

— Это не на шторы, а на уборщиц, — сказала Катя.

— Щас подарим ей моющий пылесос,— решил Катин папа, водитель «газели» с фирменным знаком маминого колбасного цеха. — А если дальше докапываться до пацана будет, мы ее саму пропылесосим по самое «не могу».

И Катины папа с мамой засмеялись.

А мой папа спросил:

— Ну и цена вопроса? Давайте сдадим за него деньги, и дело с концом.

Сделать кому-нибудь что-нибудь полезное за деньги в этот вечер ни у кого из нас не вышло.

Русский назавтра был вторым уроком. Нарядная и розовая, похожая на ветчину с красным накрашенным ртом, Лидия Евгеньевна ходила вдоль доски и диктовала красивые предложения про любовь к родине.

— Корочкин, — сказала Лидия Евгеньевна, и у меня опять стало тяжело и противно между горлом и животом.

— Ты деньги наконец принес?

Было очень тихо. Катя посмотрела на меня, и мы вместе посмотрели на Дамира.

В это время я услышал, как новенькая Женя Восьмерчук очень тихо сказала куда-то себе в воротник рубашки:

— Сто двадцать процентов.

— Корочкин, — сказала Лидия Евгеньевна. — Если мать не в состоянии сдать эти несчастные деньги, пусть приходит и сама моет полы. Понял, Корочкин? Что молчишь? Я кому говорю-то?

Стало еще тише. Мы переглядывались и не могли договориться взглядами, кому начинать заступаться за Митьку.

И тут я увидел, что Женя Восьмерчук опять нажала на железную кнопку своей джинсовой рубашки и чуть слышно сказала себе в воротник:

— Есть!

Потом она встала и сказала тихо, но четко:

— Лидия Евгеньевна, вам придется принести свои извинения ученику за систематически проявляемую в его адрес бестактность.

Все посмотрели на Женю.

Настала такая тишина, что стало слышно, как далеко от Москвы, на сочинских трассах идут тренировки по женскому многоборью.

— Что-что? — Лидия Евгеньевна поморщилась и огляделась, словно не могла понять, откуда звук.

— Извинитесь перед Корочкиным и в дальнейшем никогда не относитесь к ученикам по признакам их материальной обеспеченности, — негромким, каким-то бледно-железным голосом повторила Женя. — Такое поведение недостойно российского учителя, особенно учителя словесности.

У всех просто глаза разбежались, никто не знал, на кого смотреть — на Женю или на Лидию Евгеньевну.

А Женя прямо стояла за своей партой, маленькая, стриженая, похожая на мальчишку.

— Восьмерчук? Женя? — Лидия Евгеньевна посмотрела на нее так, будто Женя была говорящим насекомым. — Да ты что? Это что такое?

— Я не Женя Восьмерчук, я последняя разработка нашей военной промышленности, экспериментальный экземпляр. Скоро нас будет много, в каждом классе мы будем следить за поведением учителей. Ведь учитель в школе — это первый представитель государства, с которым встречается молодой гражданин нашей страны, и от поведения учителя, от его моральных качеств зависит очень многое в дальнейших отношениях молодого гражданина и государства, — очень четко и даже как-то занудно сказала Женя своим бледно-железным голосом.

— Так… Начитались, — усмехнулась Валерия Евгеньевна. — Насмотрелись, наслушались… Я сейчас же звоню твоим родителям…

— Научно-производственное объединение «Буран» мои родители, конструкторское бюро номер восемь, — поправила Женя. — А ваша вредность и опасность для детей составила уже сто двадцать процентов. Извинитесь перед Корочкиным и тогда, может быть, вам удастся остаться работать в школе уборщицей.

— Так, рот закрыла! — гаркнула Валерия Евгеньевна. — И к директору!

Женя Восьмерчук нажала на железную кнопку на рубашке и опять сказала туда тихо:

— Есть!

Потом она моргнула левым глазом и выпустила из него луч. Луч уперся в розовую и толстую Лидию Евгеньевну, и Лидиия Евгеньевна стала плоская, как диск, и прозрачная. Женя моргнула правым глазом, и плоская Лидия Евгеньевна стала сжиматься и испаряться, пока от нее не осталось одно маленькое серое облачко.

Женя села на свое место, как будто очень устала.

От облачка остались какие-то горелые лепестки вроде пепла.

Те, кто успел достать мобики, чтобы фоткать, разочарованно вздохнули, так быстро все случилось.

В класс вошли двое военных и дядька в белом халате.

Дядька собрал лепестки в пластиковую коробочку, а военные взяли Женю за руки.

— Живите дружно, ребята, — сказала Женя нам на прощанье. — Помогайте друг другу.

А сфоткаться вместе с Женей нам не разрешили, ведь она — военная тайна.

На следующий день нам прислали Никиту Егоровича по русскому. Он придумал, что вместо денег на уборщиц надо просто разбиться на несколько бригад и дежурить по очереди, самим убирать кабинет и мыть пол. Мы рассказали ему про фонд взаимопомощи, и он устроил целое родительское собрание про это. Теперь все в нашем классе выполняют разные поручения, а деньги собирают на карточку, чтобы было, если надо кого-то выручить.

Недавно директор пришел к нам в класс и показывал фотографии Лидии Евгеньевны — она где-то далеко, в джунглях, пасет макак.

Вот как ловко Женя Восьмерчук ее телепортировала.

Мы часто разговариваем про Женю и никак не можем понять, кто она? Правда, что ли, военный робот в виде маленькой бледной девочки, похожей на мальчика?

Дамиру бабушка сказала, что Женя, наверное, настоящий пионер. Они смелые и всегда заступаются за слабых. Дамир прикололся к этому слову — «пи-о-нер» и хочет тоже так называться.

А Катя говорит, что Женя — ангел. Теперь такие специальные ангелы, новые.

Вот бы спросить у отца Владислава… Но ему всегда некогда…

Развязка


С самого начала было ясно, что ничего не выйдет.

Мы через пять минут уже вдрызг разругались все. Дронова такая дура… Всегда дурой была, с первого сентября первого класса, а к старости такое ни у кого не улучшается. Илюху я вообще чуть не ушиб. Хорошо еще, по скайпуругались. Далеко тянуться, чтобы ушибить. А всё Сашич, обширный ум, это он запустил тему, что пора показать детям Россию.

Да и самим повидаться заодно.

Двадцать первая школа, дачки по Киевке, шахматный кружок или театральная студия, походы на байдарках – мы вместе росли, а теперь нас здорово пораскидало по свету. Дети, кстати, у нас очень разнокалиберные и у некоторых тоже разбросанные по разным концам земли, но после третьей «скайп-конференции» все же договорились: решено, этим летом показываем детям Россию.

Но сперва надо узнать, как там и что, давно не были, а средствам массовой информации верить нельзя. Так что вот пусть Сашич, раз он предложил, и едет на разведку, глянет, как там социально-политическая обстановка, не опасно ли туда соваться с детьми. К тому же Сашичу ближе всех, он живет в Австрии, это небось не мне из Вермонта переться и не Дроновой из Мексики.

Давно мы в России не были – родителей у кого-то уже не осталось, а чьи-то переехали к нам, так что ездить не к кому и незачем…

Не были давно.

Засылаем Сашича. Ну пусть Илюха тоже, для верности, а то Сашич такой разгильдяй… Присмотрит пусть за Сашичем… Но Илюху одного не захотела отпускать Чаусова, строгая жена из параллельного класса, типичная «бэшка», сказала, тоже поедет.

Готовились несколько месяцев, осень наступила, и выяснилось, что все хотят поехать сперва сами поглядеть.

Собрались почти все наши, кто уехал. Приперлись оттянуться в Россию, оттопыриться уже на все сто, а дальше видно будет. Может, и обойдутся дети, так и не увидят нашу родину-мать. Сашич умиляется, как много в Москве теперь разных сетей кофеен и кругом вай-фай. У Баглаенко вообще какой-то ошалевший вид, она запуталась в метро, замешкалась у турникета, и ей уже сказали «ух, понаехали…» У нее и правда вид растяпистый, как у лимиты, как у приезжих, которых мы называли лимитой, теперь такого слова нет. Баглаенко лет двадцать прожила в Южной Дакоте, та еще жопа мира, теперь шугается машин, не знает, как перейти улицу Горького возле Пушкинской…

Дронова и Сашич тайком держатся за руки – школьная любовь. Нет, это не лечится. «На старых дрожжах».

Послушайте, давайте съездим на Чернавку, как тогда, как в школе, как с Файнштейном? О, классно, точно, вот это да, вот это круто, вот это ностальгичненько, по местам боевой славы, на Чернавку, по которой на байдарках ходили с Файнштейном, нашим географом.

Ладно, едем! С Курского вокзала до платформы «Сто двадцать второй километр», там через лес до деревни Макушкино, до конца деревни, лугом вниз, и вот она, Чернавка. Мы помним! На фига только электричкой тащиться? Возьмем на прокат машины и поедем караваном до деревни Макушкино.

Мы берем три новеньких «хюндая» и рации. Договариваемся не пользоваться навигаторами и всякой такой хренью – ехать честно, как в детстве, как в поход с Файнштейном, по простой бумажной карте.

– Так вот, про Файнштейна, – грузит меня в машине Илюха. – Файнштейн в Чикаго. Дети уехали и его потом выписали к себе. Я ему звонил, когда в Чикаго по службе оказался. По справочнику нашел. Там Файнштейнов этих… Нашел его именно, звоню, так, мол, и так, здрасьте, Михал Ефимыч… А он мне не поверил.

– Как так – не поверил? Да ты что?!

– Ну да! Не поверил. Устроил испытание.

– Какое еще испытание?

– Говорит, докажите, что вы Илья Денисов, скажите, за какой партой сидела Черкизова. А думаешь, я помню? Я ему про поход, в деталях, а он мне про Черкизову… Не поверил…

– Кошмар… Старый, наверное, стал, из ума выжил…

– Да… Хорошо все-таки, что он в Чикаго. Летел же он туда как-то, добирался. Для географа хорошо путешествовать. Не может учитель географии не выезжать никуда дальше Мытищ.

– Ну, он выезжал дальше Мытищ, он же ходил с нами в походы по речке Чернавке…

– Чернавка, Чернавка, скоро сворачивать, скажи всем по рации – третий экзит наш…

– Надо говорить «поворот», а не «экзит», – ржет надо мной Илюха. – Поворот или съезд. Ты в России, парень! Похоже, что поворот мы уже прошляпили. Где он? Тут все заставлено какими-то хозяйственными рынками, ангарами с вагонкой и бетонными кольцами для сортиров.

– Мы еще не доехали, – верещит в рацию рулящая следом Дронова, – сначала должно быть поле, на поле дерево посередине, вы забыли, что ли, всегда проходили мимо на байдарках и видели это дерево посреди поля…

Машина подпрыгивает. Асфальт кончается неожиданно, без предупреждения, а уже потом, метров через двести шершавой щелястой бетонки виднеются знаки «дорожные работы», «сужение дороги», «ограничение скорости сорок» и «прочие опасности».

Мы едем медленно и видим, что работа кипит – кругом загорелые дочерна работяги в зеленых жилетах, навороченная дорожная техника и катки. Улучшаются дороги, хорошеет родная страна… Вот только где наш поворот? Лады, если не можем найти поворот, давайте ориентироваться на речку – Чернавка пересекает трассу, всегда пересекала, такой был мостик, мостик, надо было низко пригнуться, когда шли на байдарках…

Никакого поля с деревом нет. Надо как-то развернуться, что ли? Но кругом знаки «только прямо» и «прочие опасности». Так, вон большая схема объезда на желтом щите. Мудрёно. Еще километров десять, и развязка, можно и в обратку, и в любую сторону, и федеральная дорожная служба в лице прораба Бердиченкова приносит нам свои извинения за доставленные неудобства.

Можно ему позвонить и орать матом: на щите указан мобильный телефон.

Илюха жадно фоткает все вокруг и инстаграмит с комментами типа – атас, ребята, в России началось масштабное строительство хороших дорог, и теперь уже вообще никуда не проехать.

И нам кажется, что все правильно, что не зря мы уезжали, мыкались на чужбине, совершали подвиг во имя детей, чтобы они жили по-другому, были гражданами свободных развитых стран. Мы сделали все ради детей.

Дети должны жить в нормальных странах, а не тут, среди коррупции, беззакония и оголтелого строительства дорог, в стране, которая в целом, кроме Москвы, представляет собой более или менее живописные развалины.

Мы добираемся до развязки, до въезда на роскошную эстакаду, но там можно только налево и красуется еще одна схема объезда, вот тут можно наконец направо и туннелем развернуться туда, куда нам надо. Эстакада сделана классно, асфальт гладкий, как стол, наши «хюндаи» резво бегут, навстречу мчатся рогатые олени, задумчивые коровы, веселые пешеходы, низколетящие самолеты и прочие представители населения дорожных знаков Российской Федерации… Мы едем очень быстро и уже довольно долго, но никакого съезда не предвидится, и указателей нет…

Не съехать с трассы, ничего не узнать, ничего похожего – речка, например, могла вообще пересохнуть, исчезнуть с лица земли.

Мы едем помедленнее, переговариваемся в рации. Вон каток и команда в жилетах рядом. Притормаживаем и задаем вопросы. Но темнолицые строители дорог смотрят недобро и не понимают по-русски. И мы едем дальше, никого, кроме нас, ни попутно, ни навстречу, дорога пуста, только мы – отчаянные головы, покорители вершин, завоеватели дальних стран, чудаки предпенсионного возраста, «чудаки из пятого “М”», как мы сами шутили в детстве, заплутавшие в новых автомобильных развязках, «понаехавшие», чужие что тут, что там...

На бликующем синем щите сияет белая надпись – Симферополь 972 километра. И мы сделаем эти километры к утру!

Но нам в другую сторону.

Вечереет. Темнеет быстро. Слушайте, давайте остановимся. Давайте все-таки по навигатору. Илюха включает навигацию на мобильном. У него голосовое управление – деревня Макушкино, важно велит он. И у нас начинается настоящая смеховая истерика, когда через несколько секунд приятный голос мудрой, способной все простить и, несомненно, очень красивой женщины спокойно отвечает:

– Маршрут построен. Дорог нет.

На пустой реверсивной полосе мальчик сидит около ведра. Сейчас у него спросим. Он русский. Он местный. Он знает тут все.

– Мальчик, это еще трасса или уже развязка? Это вообще куда дорога?

Он в резиновых сапогах, с ведром, полным непородистых грибов: сыроежек, лисичек, маслят. Мальчик лет двенадцати.

– А это никуда дорога. Ее не построили еще. Все через Яконово объезжают.

– Зачем же ты сидишь со своими поганками на дороге, которая не ведет никуда?

Мальчик улыбается. У него кривоватые зубы.

Мы чертыхаемся и переминаемся с ноги на ногу. Ругаемся между собой. Обзываемся, как в школе. Смотрим вдаль. Сашич и Дронова стоят в обнимку. Холодно на ветру. В глубоких колеях на обочине вода отражает бледное небо.

Русская осень, октябрь, багрец и золото, унылая пора, нивы сжаты, рощи голы – все то, что мы всосали с молоком матери, выучили по букварю, то, что во времена наших детств в осенних газетах торжественно называлось «родиной Октября»…

Сашич снимает бейсболку:

– Надень-ка, рыжий, шапку. – Он протягивает бейсболку мальчику.

Но мальчика нет, куда-то девался, его нет нигде, только развороченные края придорожного перелеска, пустая кривая изба у обочины, замерший тяжелый каток, огромное поле и далекий костер...

Где мальчик? Исчез… Когда он успел отойти так далеко?

Мы всегда знали, что наша родина – строгая женщина в платке, такой она смотрела на нас с плакатов, знакомых с детства. На плакате, в платке – к такой родине мы привыкли. «Это наша родина, сынок» – так мы приговаривали всегда. Но оказалось, что там уже давно тире, а не запятая. Пока нас не было, родина превратилась в озябшего мальчика на дороге в никуда.

Это наша родина – сынок.

Извини, мы не сразу узнали тебя.



        Народы


Действующие лица


Вадим Иванович, представитель местной  власти, председатель колхоза или сельсовета.

Надежда, сельская учительница.

ГОСТЬ.РАССКАЗЧИК.


Октябрь, в полях ветер и листья, и кажется, что октябрь везде, на всем белом свете, и листья летят по всей земле… В кабинете Вадима Ивановича, главы сельской администрации, уютно, натоплено, пахнет яблоками, печкой. На стене портрет президента, икона Николая Чудотворца и карта района.

Вадим Иванович сидит за столом и смотрит на своего Гостя – невысокого щуплого мужчину в кепочке, джинсах и пиджаке, смуглого, темноглазого, явно нездешнего, «неместной» наружности. Гость сидит на стуле перед столом председателя, с любопытством глядя по сторонам.


Входит Надежда, молодая учительница сельской школы.


Надежда. Звали, Вадим Иваныч?

Председатель. Давай, Надежда, помогай разбираться. Видишь, гость у нас.

Надежда смотрит на Гостя, и он молча приветливо улыбается ей.

Надежда вопросительно смотрит на председателя.


Председатель. Не пойму, кто такой. Хоть милицию вызывай.

Надежда. Может, Оли Мухиной родня, с Пеновского района? Они там, в Пено, все рехнутые маленько.

Председатель. Ты ксенофобию не разводи, пеновские нормальные ребята. Какой язык детишкам преподаешь?

Надежда. Английский.

Председатель.Вот и действуй. По-русски он не шарит, вот что. Мужики у колодца обнаружили. И сидит на корточках, и курит, совсем как наш. А по-русски-то не шарит.


Надежда поправляет косыночку на голове и строго, как на ученика, смотрит на Гостя.


Надежда. Инглиш?


Гость нерешительно кивает.


Надежда. Нид хелп?

Гость. Вайфай?

Председатель (усмехается, так как от детей своих и внуков знает, что такое вайфай). Вайфай, как же… «Макдональдс» еще… Суши-бар… Надя, скажи ему, у нас интернет только на кладбище. Кладбище на пригорке, на кладбище колокольня, на колокольне модем хорошо ловит.

Надежда. Что вы здесь делаете? Откуда вы?


Гость говорит по-английски, короткими предложениями.


Гость. Нуй-Вэм. Остров. Океан. Плохой прогноз. Ураган. Опасно. Эвакуация. Россия. Места много.

Надежда. Ничего не пойму… Это что, телепередача «Программа “Розыгрыш”»?(Смотрит по сторонам, словно пытаясь разглядеть где-то скрытую камеру или другие признаки телепередачи.)

Гость. Живем на острове. Нуй-Вэм. Остров-страна. Моя страна. Кругом океан. Обещают сильный ураган. Надо готовиться к эвакуации. У вас много места. Мы к вам. Переждать ураган. Нас больше тысячи человек. Я первый.

Надежда (председателю). Пляшите, Вадим Иванович. К нам от урагана эвакуироваться приехали.

Председатель. Это чье же распоряжение? Телефонограмма была? Мне ничего не спускали.


Гостьдостает из кармана пиджака портмоне, бережно вынимает сложенный вчетверо листок, показываетНадежде.


Надежда. Тверская область, Торжокский район, деревня Пирогово, дом тридцать. Орехов Николай.

Председатель. Это с Питера, что ли, бородатый такой, на «Лексусе» убитом?

Надежда. Он дачник.

Гость. Что-то плохое?

Надежда. Дачники, понимаете? Летние люди. Живут здесь только летом. А осенью уезжают в свои города. Работают там, все такое. Сюда – только летом. Дачники.

Гость. Николай. Русский. Загорал всю прошлую зиму. Всегда обедал у меня. Руку жал. Прощались, говорит, если что, приезжай к нам, друг, у нас земли много. Адрес дал.


Пауза.


Надежда. Нет, все-таки это программа «Розыгрыш»…

Председатель. Садись на велосипед, сгоняй до этого Николая, разбираться будем.

Надежда. Он уж в Питере давно, октябрь на дворе, Вадим Иванович.

Гость. Я стучал, закрыто.

Председатель. Ничего, я его теперь из-под земли достану. Загорал он… Нормально… Он загорал, а мы разгребай…

Надежда (Гостю). Произошло недоразумение. Вы с Николаем друг друга не поняли. Понимаете, когда он сказал: «Приезжай, друг, всегда рады», это были просто вежливые слова. Как «спасибо, до свидания». Вежливые слова. Он совершенно не думал, что вы приедете.

Гость. Обманул?

Надежда. Нет… Он не хотел обмануть. Но это просто вежливые слова. Не надо было понимать их так серьезно.

Гость. У нас много русских. Приезжают надолго. Загорают. У нас всегда лето. А еще музыканты были. Красиво… Музыка… Русские веселые, добрые, хорошо платят…


Гость умолкает, вспоминая солнечный парк на набережной, открытую сцену, на которой оркестр молодых, красивых русских играл невыносимо прекрасную музыку. Председатель задумывается. За окном проходит бабуся в ватнике и трениках, с помощью большой палки руководя рослым козлом. Слышно, как поет ветер и трещат поленья в печке.


Председатель. Нельзя им сюда. Во-первых, холодно зимой, акклиматизация, все такое… Во-вторых...

Надежда (терпеливо, по-учительски). Послушайте. Вы видели русских, которые приезжают к вам, загорают, тратят деньги или играют красивую музыку. Но здесь, в деревне, живут другие русские. Они почти не пользуются деньгами, потому что у них вообще их нет. Едят то, что выросло на огороде. Иногда крепко выпивают, дерутся и гоняются друг за другом с топорами. Они тоже русские, но другие, понимаете?

Гость. Нет.

Надежда. Страна большая. Народу много. По-разному люди живут. Например, в нашей столице, в Москве, люди живут в двадцать первом веке. В остальных городах – в двадцатом. А в деревнях – в девятнадцатом.

Гость.Интересно…

Надежда.Очень!

Председатель. Спроси, их же все равно эвакуировать будут? Не оставят же посреди урагана?

Гость. Переселят к соседям, на материк. Но и там опасно. Соседние страны тоже маленькие, не получится весь народ в одно место. Так и потеряться можно. Мало нас… Нам всем вместе надо.

Председатель. Сто раз просил: обеспечьте сельсовет вайфаем… Счас бы щелк-щелк, и политическая карта мира… Звони географичке, пусть берет в школе глобус и бежит сюда, хоть глянем, где этот Нуй-Вэм…

Надежда. Петрова по географии сегодня свинью режет.

Председатель. Нашла время… Привыкли жить в медвежьем углу, а мир, между прочим, меняется, стираются границы…


Снова пауза, слышен ветер и треск поленьев и отдаленный нестройный хор, похожий на визг и вой.


Надежда (председателю). Луковы свадьбу догуливают. Третью неделю уже. (Гостю.) Поют люди. Настроение хорошее.

Председатель. Ладно, переведи ему: счас пойдем ко мне, пообедаем по полной и я его до райцентра доброшу, до станции. Посмотри, что там у него с обратным билетом, напиши подробно, как ему, куда… И это, кстати… Он как вообще в страну попал? Не нарушал ли?

Надежда. Покажите, пожалуйста, паспорт.

Гость.(с укором в голосе). У нас с вами безвизовый режим. Дружба. Взаимопонимание. Вы у нас зимой загораете…(Он встает и закидывает за плечо свой рюкзачок, маленький, детский, ярких цветов.)


Трое выходят на крыльцо. Вадим Иванович смотрит в узкую, как у подростка, спину Гостя и думает о далеком острове в Тихом океане, где в ожидании урагана сидит тысяча человек с доверчивыми темно-карими глазами и надеется только на них, на Вадима Ивановича, на дачника Николая, на весь их полуразвалившийся колхоз «Победа Октября». Вадиму Ивановичу вдруг становится интересно и весело, как не бывало уже давно, с детства, когда отец брал его на ночную рыбалку со старшими. Словно десятилетний мальчишка, он думает, как удивятся другие сельские округа, а председатель соседнего колхоза «Первое Мая» в запой уйдет от зависти…


Председатель. А знаешь, брат… Давай! Переведи, Надя. Пусть едут!

Надежда. Вадим Иванович, да вы что?!

Председатель. А в войну как жили? Поместимся! Россия – щедрая душа! Люди посреди океана в тесноте болтаются, не сегодня-завтра сдует к чертям собачьим, а у нас вон места сколько, поля березками зарастают… Они пока ехать будут, мы турбазу заброшенную подготовим…

Надежда. Да тут что ни день – пьяная драка, поджог, поножовщина…

Председатель. Правильно. Одичали совсем одни сидеть. А при гостях подтянуться придется, в руках себя держать…

Надежда. А миграционный контроль?

Председатель. Ты что, Курочкина из миграционки не знаешь? Нормальный мужик. С ним посидеть, выпить по-человечески – любой вопрос решит.

Надежда. Ну, Вадим Иванович, смотрите…

Председатель. Шутка ли – тыщща человек, рук рабочих… Да мы с вами горы свернем! Водокачку починим, мост… Давай, брат, собирай своих и двигайте к нам! И для детишек наших полезно, пусть видят – велик мир, разные люди бывают, долой ксенофобию! Гут! Нормал! Вэлком!


Надежда качает головой и уезжает на велосипеде. Дует ветер; стоя на крыльце, председатель оглядывает бескрайний русский простор, ему приятно, что земля его так велика и может легко приютить далекий незнакомый народ, попавший в беду. Председатель приобнимает Гостя за плечо и приглашает полюбоваться красотой осенней округи.


Председатель. Зашибись, листья летят… Как в детстве…



                   Ирга



ТЕАТР – ЮНОШЕСТВУ



А если у них лазерные указки?

Я стою за кулисами. Уже начинаем. Сейчас погасят свет, пройдет еще секунд двадцать пять – тридцать, не больше, и Лена выйдет, вернее, войдет в боковую зрительскую дверь, как с улицы, как будто случайно – шла вот мимо, – остановится перед сценой, поправит волосы, начнет говорить…

А если у них с собой лазерные указки или еще что похуже?

Мы приехали со спектаклем в рамках проекта «Театр – юношеству». Чем-то пахнет… Почему так тихо в зале? Нет, что ли, никого? Директор клялся, что все выкуплено. Чем это пахнет так, елки?..

Мало ли что на уме у здешнего юношества…

Я смотрю в зал.

Там старухи. У них удивленные лица. Зал полон удивленных старух.

Они подрисовывали брови, надев очки, и брови получились высоко. Старухи с изумленно поднятыми бровями пришли смотреть спектакль в рамках проекта «Театр – юношеству». Вместо юношества. Его тут, похоже, вообще нет. А пахнет – шкафами, старой одеждой, они наряжались, вынимали одежду из шкафов.

Как нас примут старухи? Вдруг не поверят, скажут, что было не так, что они помнят. Нет, не помнят они. Те, что помнили, уже кончились, они были в моем детстве. Это другие. Поколение, даже два поколения старух, всю жизнь проживших без войны, но много читавших и видевших фильмы. Раньше, когда старухи были маленькими, за этим очень следили, называлось – «патриотическое воспитание».

Начинаем!

Гасят свет, короткая тишина, скрипит тяжелая старая боковая дверь, отодвигается портьера…

Лена угловата, и это очень здорово. Робея и комкая перчатки, она начинает говорить о давней, почти забытой войне, о далеком, белом от балканского солнца городе… Город удивленно привыкает к бомбежкам, черному рынку и карточкам, а в императорских оранжереях уже разворачивают госпиталь…

Лена смотрит в зал доверчиво и близоруко. Ее старомодное пальто должно пахнуть дождем. Хотелось бы, чтобы пахло. Но здесь нет дождя, тепло, сухо, всюду опавшие листья, их не убирает никто. В городе нет дворников и юношества.

Старухи слушают молча. Когда спектакль кончается, они вежливо хлопают, встают и уходят, поддерживая друг друга. На некоторых бусы. В фойе люди в униформе раздают старухам гречку. «Граждане, посещавшие социальное мероприятие, быстро проходим в автобусы!» – зовут люди в униформе, и старухи с пачками гречки семенят к выходу.

А где старики? Не любят театр? Старики давно умерли, так всегда. Старики умерли, а старухи остались смотреть спектакль про войну в рамках проекта «Театр – юношеству» и получать гречку.

Город завален осенними листьями, их не убирают. Темнеет. Очень темно, фонарей почти нет… Вот так город – ни фонарей, ни стариков, ни юношества, ни дворников... Фуршет в кабинете директора – белый хлеб с толстыми кругами колбасы, местный коньяк не сразу проглатывается, шершаво застревает в горле и больно стоит в груди, а шоколадные конфеты пахнут подсолнечным маслом. Мы тут в гостях. У нас в гостях московские актеры… В рамках проекта «Театр – юношеству». Директор обнимает меня с ненавистью, а худрук вообще не пришел. Мы зажравшиеся, успешные столичные актеры, и с нами Лена – звезда сериала по третьему каналу, и все у нас впереди… Директор, похоже, думает, что у нас что-то там впереди, а ему остался задушенный осенней листвой город, где старухи идут в театр за крупой. Какая-то девушка в уголку молча смотрит то на меня, то на Лену сияющими глазами, и никто не представляет ее нам.

Садимся в микрик у служебного входа. Темнота, и ветер пахнет огромной рекой, она тут, поблизости, еще километров двадцать – и она.

Девушка, та, что молчала весь вечер, вдруг начинает говорить – это такой спектакль, такой спектакль, никогда не забуду, я тоже актриса, в этом театре, и даже в кино снималась, тут летом снимал режиссер Пырываев, и я снималась, и он мне дал визитку, только он недоступен всегда по мобильному, наверное, я не так набираю…

Водитель Юра садится за руль. Девушка прощается с нами за руки.

Нет, это не рукопожатие – она хватает нас за руки, за одежду, вцепляется в нас: приезжайте, здесь летом очень, очень красиво, тут есть святой источник, у нас такие рассветы…

Я боюсь, что она упадет на колени…

Когда-то и Лена выкарабкивалась так же из своего поселка, которого нет ни на одной, даже самой подробной карте.

По чудовищным ухабам в кромешной тьме микрик выбирается на федеральную трассу номер четыре. Тут еще темней. Юра врубает дальний. Наши гомонят, засыпая, и Лена с гримершей Катей обсуждают тоник для лица… Под утро мы будем в Москве. Лена засыпает, прильнув ко мне, ее детское лицо из тех, что минуют зрелость, сразу становятся старыми. Поэтому Лене предстоит как можно дольше оставаться девочкой, иначе не найти работу…

Вдоль шоссе темные избы… Остаться бы тут, в темноте, пахнущей близостью огромной реки. Ходить в лес, знать толк в опятах и подореховиках, жить огородом и лесом, пить водку. Спрятаться и выжить можно только здесь – скоро война похуже тех, про которые спектакли и книжки, и огромный, никем не любимый город одиноко и неотвратимо первым встретит ее…


ИРГА


1


– Бабушка, расскажи про парад!

– Опять про парад…

– Ну бабушка, ну расскажи…

– Ладно. Сперва только объявили, что будет парад. В воскресенье. Мы с друзьями не верили, шутили, а сами уже присмотрели себе подходящую крышу, чтобы оттуда смотреть.

– Нет, бабушка, ты с начала с самого, про море…

– Ах вам еще и с начала, негодники?.. Ладно, так уж и быть…


Ресницы у меня были такие длинные, что неудобно носить солнечные очки. Все всегда обращали внимание на эти ресницы. Ну вот. В августе мы с моей мамой, вашей прабабушкой между прочим, уезжали в санаторий в Прибалтику. Нет, Прибалтика – это не одна страна, это несколько разных, а называются одним словом, потому что на берегу Балтийского моря все страны стоят. И вот Прибалтика, все три страны, она была вся наша, то есть в нашей стране была такая одна большая страна, ну это долго объяснять, потом, когда вырастете…

Ну вот.

Там были мальчики, сыновья санаторского доктора, местные, старший и младший. И вот со старшим мы ели иргу, такие сладкие черные ягоды на высоких кустах, ели иргу и целовались в дюнах, это такие из песка, из песка такие, а младшего всяко умасливали, чтобы за нами не ходил и ничего никому не говорил. Как их звали? Янис и Андрис? Юрис и Улдис? Как-то так… Балтийские белоголовые мальчики, загорелые и вежливые, докторовы сыновья. Когда мы целовались, полагалось закрывать глаза, а он всегда открывал. Я ему говорю: это же нечестно. А он: мне нравится видеть, какие у тебя длинные ресницы. Еще он водил меня в луна-парк, кататься на каруселях.

Мы с ним не виделись после этого очень долго. Лет тридцать.

Он потом написал мне на фейсбук – была такая штука в компьютере, чтобы быстро найти кого угодно где угодно и пообщаться:

«Здесь теперь все наше, нам все вернули, называется “реституция”, три дома и почти весь парк, приезжай ко мне и к морю, к нам с морем приезжай, здорово, что я тебя нашел, я тебя всегда помнил».

И тут этот парад! Все говорили, что это очень важно – провести парад, показать, какие мы мирные, сознательные и терпимые, и тогда нас всех примут в Единство Достойнейших Равных. Они там все ездят друг к другу без паспортов и печатей...

Мы заняли крышу, набрали с собой минералки, потому что жарко, да и крыша нагревается, и долго ждали. Фотикинацелили, видеокамеры, мобилы, чтобы снимать…

Но никто не пошел. Парад отменили. Там кругом были надписи такие неприличные на стенах и везде, и священники выступали по телевизору. Парад отменили, потому что городские власти не могли гарантировать безопасности для участников.

Другой парад, или там демонстрация, которая специально снаряжалась бить этот, первый парад, они стартовали от собора, от самого главного храма... А, да, это называлось не парад, а марш. «Наш марш» или так как-то… Хотели драться, пошли громить «Макдоналдс» и американское посольство, всегда начинают именно с этих точек. Увлеклись как-то, начались настоящие беспорядки, жгли машины, убивали случайных прохожих. А уж потом пришли войска, чтобы овладеть ситуацией, но в войсках не было единомыслия – разброд и шатание, и началось…

И нашу страну, ну, ту страну, которая тогда была, не приняли никуда, ни в какое Единство Достойных. Нет, Единство – это другое, это не та одна страна, где Прибалтика была наша, но тоже… По-другому, но похоже… Долго объяснять… Вырастете, прочтете, если будут книжки… Словом, не приняли… Разве можно в Единство Достойных принимать тех, кто все громит и убивает друг друга прямо на улицах?


Тогда бабушка была молодая. Единственный раз в жизни, в первый и в последний, побила своего сына, здоровенного подростка, он теперь мой папа. Побила сильно, за то, что ходил с этими, которые против парада. Побила и плакала всю ночь: парад отменили, страну не примут в Единство Достойных Равных, никуда не поехать без печатей, не повидаться с Янисом и Улдисом.

Бабушка рассказывает про бывшую жизнь, про «Макдоналдс», про компьютеры и электронную почту, пересказывает фильмы и поет старинные песни своей молодости – композитора Бориса Гребенщикова, на улице зима, уже сумерки, но от снега еще светло, снег всюду, кругом, выше домов, на высоких елях и соснах, а в избе тепло, трещит печка, горит лучина, бабушка рассказывает…


2


Поощряя браконьерство и поддерживая нищую старуху, покупаешь букетик васильков, они завернуты в клетчатый тетрадный листочек, и дома, на кухне, пока вода льется в вазочку, освобождаешь тонкие сырые стебельки из бумажки и замечаешь расплывшуюся гелиевую надпись: завтра в полдень с северной пристани уйдет последний теплоход.

Я люблю свой город, вернее, то, чем онкогда-то был, вернее, раньше любила, ведь это он меня вырастил, все эти проходные дворы, темные от зарослей лопухов и крапивы, где спят старые, укрытые многолетними слоями сухих листьев автомобили, проломы, заветные дырки, погнутые железные прутья в оградах садов, крутые переулки, бегущие вниз, к реке, к рекам, у нас две бедных городских реки. К тому же наш город такой многострадальный: то выборы, то кинофестиваль, гей-парад, День семьи и верности, марши и демонстрации, карантин, штормовое предупреждение...

Но постепенно мы с моим городом перестали узнавать друг друга в лицо, оба как-то изменились. Понятно, что я все равно ему благодарна и никогда никому не позволю его бранить, хули приперлись, на фиг торчите, если не нравится? Но теплоход – последний, а я люблю все последнее, если в магазине есть что-то последнее, беру не глядя, какая разница, нужно мне это или нет? Ветер, надувающий пыльную занавеску, уже кажется мне морским, как когда-то, где-то там, в детстве. Я начинаю собираться на последний теплоход, беру самое необходимое – книжку Пильняка, банковские карточки, айпод, там много фотографий сына, когда он был мал и мил, несколько яблок пожевать в дорогу, косметичку (у меня аллергия, и нужны специальные жидкости для лица) и деревянный игрушечный парусник с черными парусами из коллекции моего папы – он собирал корабли до того, как придумал собирать колокольчики. Я знаю, что мне надо на последний теплоход, там, куда он доставит меня, – хорошо, и там меня не найдут ни Аня с Сережей, ни Наташа, ни Петя, ни Дима с Олей, ни этот пень Царевнин. Они мне ужасно надоели, эти, блин, коллеги, кусачие лохи и лохушки, амбициозные лузеры, соплежуи высокой квалификации, истеричные мужики и бабы под пятьдесят, засидевшиеся в моих персонажах. Настоящие уроды! Грохочущим трамваем я приезжаю на конечную станцию и парком бегу на причал, в стеклянное здание. Оказывается, надо заполнить анкеты, они разбросаны тут же, на пластиковых стульях и на стойке неработающего бара. Все уже тут! И Царевнин в том числе, смотрит собачьими глазами, норовит прикоснуться... Петя подсказывает, как заполнять анкеты, но никто не знает, латиницей или кириллицей. К тому же у некоторых из нас такие фамилии, что возможны варианты… Вопросы какие-то идиотские, как из девчонской анкеты в школе, типа «ваш любимый цвет», но Наташа взволнована, боится ответить неверно, не так, как надо, боится, что от правильности ответов что-то зависит, вдруг не возьмут туда, куда так хочется попасть, говорит, что там, в другом городе, на далеком берегу, наконецнайдет свое счастье, там кто-то хороший и добрый оценит ее внутреннюю красоту и духовное богатство… Там она выйдет замуж по любви, и ребенок не будет видеть помойки и пробки. Аня тоже нервничает, кого-то ждет, то и дело кому-то звонит, просит Сережу подержать ее скрипку, отходит в сторонку, говорит по мобильному и украдкой плачет, и Сережа, неделю назад бросивший курить, просит у меня сигарету и передает скрипку Царевнину, подержать, пока он прикурит.Дима и Оля ссорятся из-за какой-то шкатулки, оставленной дома, к тому же Оля волнуется, что ее сфотографируют папарацци, которых нет в помине сейчас на заброшенной Северной пристани… Петя талдычит про свой очередной проект, что там, куда мы гипотетически уйдем на теплоходе, он наконец раздобудет денег на свой гениальный проект, но только его будет трудно снять не в России, значит, надо будет построить выгородку России где-то в павильоне, а это сложно…

Так, а вы-то как здесь оказались, спрашиваю я, кто вам сказал про этот теплоход? Они наперебой говорят про какие-то надписи на асфальте, листовки в почтовом ящике, ночные эсэмэски с неопределившегося номера и всякую такую чушь.

Как они мне осточертели, у каждого человека в жизни наступает момент, когда друзей надо срочно послать в дальпо-русски со всей силой. Вот и у меня момент настал, утром на Северной пристани… Наташа решает позвонить Сане, чтобы Саня с матерью тоже успели на теплоход. Аня, лучшая подруга Наташи, уже перестала плакать, подходит ко мне близко и шепчет: Наташа какая-то странная, носится с этим Саней, он ее трахнул несколько раз в прошлом году, просто по близорукости, так она до сих пор чувствует себя обязанной…

Проходит часа два, полдень давно миновал, все хотят есть и пить, жарко в стеклянном загоне, но никто не расходится… Я понимаю, что надо что-то делать, совершить поступок, сделать шаг, отличный от всего предыдущего соплежуйства, перестать играть в эти поддавки, наконец, хоть раз в жизни сделать шаг. Послушайте, говорю я, неужели непонятно, что все это розыгрыш, чья-то милая шутка, нет никакого теплохода, пошли лучше выпьем, но они не хотят уходить, и я ухожу одна, почему-то совершенно нет машин, ни одной, блин, попутки, я иду по проспекту, и трамваи мертво стоят, вот так раз, а я иду-шагаю и пройти еще смогу, но впереди неуклюже тыркается по пустой площади танк, потом другой, и люди на танках кричат непонятно… Короткими перебежками, прячась в подъездах, в подворотнях – а мимо куда-то бегут люди, бросая автомобили у тротуаров, – я добираюсь до своего дома и останавливаюсь, глядя вверх.

У дома больше нет стены, моя комната обнажена, выворочена наружу, на всеобщее обозрение, но васильки стоят на столе…

Самое смешное, что теплоход пришел, и они убрались на тот берег, куда-то туда, где уважают внутренний мир и духовное богатство, и даже успели прислать две фотографии.

 Интернет некоторое время еще работал…


3


На бульваре вскочить в пустой утренний ранний прозрачный троллейбус…

На мне такое платье, что старичок в льняной рубашке щурит глаза, жмурится от удовольствия, радуется – как ребенок большой конфете. Я улыбаюсь ему в ответ, и он подсаживается ко мне поближе, передвигается от окошка на край и спрашивает меня через проход:

– Какой ваш любимый аттракцион?

– Виски и «Харли Дэвидсон»! – без запинки отвечаю я, и глаза его становятся строгими.

– Не надо обманывать старших.

Но я и не думала обманывать, послушай-ка, старичок, ты что, я тебя не обманывала, еще даже и не начинала, не приступила, так сказать, к введению тебя в большое заблуждение, быть может, в последнее заблуждение твоей полной идиотизма жизни…

На фиг ты сдался, сказать по чести?

– Ваш любимый аттракцион – карусель цепочная, – строго и даже грустно говорит старичок.

Вот придумал! Карусель цепочная! Тоже мне, аттракцион, я даже толком не знаю, что это такое, что-то старинное, как сам старичок, я смеюсь, и он улыбается тоже, снова радостно оглядывая меня, ну точно как ребенок – игрушку или сладость. Сейчас он похвалит мое платье. Я жду, чтобы ответить на похвалу, поблагодарить за комплимент, но он качает головой и спрашивает, глядя то на платье, то мне прямо в глаза:

– И в этом вы собираетесь идти на коронацию?

Ах да, ведь коронация же! Уже совсем скоро, всюду постеры и огромные перетяжки.

– Это просто несерьезно, – говорит старичок. – Вас могут не пропустить.

Как это – могут не пропустить? Пропустят всех, народу осталось мало, всего ничего, и теперь все будут жить дружно и счастливо. «Обнимитесь, уцелевшие!» – именно так и написано на перетяжках.

– У меня есть знакомые фэшн-дизайнеры, – говорит доверительно старичок. – Они вас оденут. Пойдемте со мной.

Мне интересно посмотреть на этих фэшн-дизайнеров, и старичок выглядит вполне мирно, к тому же я моложе его раза в три и гораздо здоровее, мы всегда ели сало и картошку, запивая молоком…

Опираясь на руку старичка, я выпрыгиваю из троллейбуса, и крутым переулком мы приходим в дом с деревянной галереей на втором этаже. Это коммуналка! В детстве бабушка рассказывала, и я никак не могла запомнить это слово, думала, что это вопрос: кому жалко?

– Привел? – радуется бородатый китаец.

Или кто-то еще бородатый, похожий на китайца, чукча или бурят.

Входит старушка с мешком свежескошенной травы и принимается устилать ею пол. Это Троица, что ли? Сегодня Троица? Я пропустила Троицу, мой любимый праздник… В деревне мы всегда…

 Нет, Троица после коронации, теперь все будет после коронации, все переносится, возможно, будет новый календарь и новое летоисчисление, а трава для того, чтобы мастеру, фэшн-дизайнеру, хорошо работалось, он любит, когда вот так вот трава…

Вокруг меня суетятся люди, советуют, каким должно быть платье, надо украсить его вологодскими кружевами и гуцульской резьбой, якутскими алмазами, чукотскими мехами и дагестанским серебром, самыми лучшими художествами народов, обретающих новую Отчизну, ведь такое бывает раз в жизни – коронация. Какое счастье, что все мы дожили до этого события, нам назначат царя, долго выбирали самого достойного, наконец нашли, мы это заслужили, была война, мы прятались в деревне, ели одну картошку с салом и пили молоко, и бабушка говорила нам про мирную жизнь, про несостоявшийся гей-парад, из-за которого наш город не приняли в Союз Достойных Равных и началась вся эта буча.

Уже стрекочет швейная машинка, старушка в инвалидном кресле спешно плетет кружева – она делегат от семьи убийцы президента, это было давно, а их до сих пор уважают, меня обмеряют, щекоча старыми сантиметрами со стертыми цифрами, какие ласковые, теплые и мягкие руки у всех этих стариков.

– Мне будет жарко, – говорю я.

– Что ты, что ты, не будет, главное, не бойся.

Какие-то внутренние, потайные кармашки, и я понимаю, в чем дело – старики против коронации, они хотят, чтобы я надела их платье и подошла поближе к новому царю, а пульт будет у одного из них… Эти старики, ровесники бабушки, она умерла в деревне, не дождавшись конца войны, может быть, эти старики – ее друзья, были вместе в каком-то там строительном пионерском отряде, она говорила нам что-то такое…

Люди с активной жизненной позицией.

И этот старичок, он что, тоже хочет, чтобы мое розовое тело, на которое он так облизывался в троллейбусе, разметало в клочки?

Старичок что-то замечает в моих глазах, замечает какое-то «эх, ты…», он понимает, что я догадалась про пульт и тротил, и встает со скамейки.

– Мы на минуту. – Он властно берет меня за руку, он тут главный, никто не возражает, и мы выходим задними комнатами, кладовками, перешагивая через сломанные компьютеры и прочее старье, у последней комнаты недостает стены, словно разбомбили, но васильки стоят на столе, выходим в черничный лес, где пахнет прогретой сосной. Я не понимаю, как из московской коммуналки можно выйти в лес, и сбоку смотрю на него: жесткие морщины старого морехода, военного, служилого человека. Мы идем лесом, впереди что-то светлеет между стволов. Море! С дюн – это такие песчаные, из песка, с травой и кустами – я вижуохваченный августовским закатом берег, там гуляют веселые нарядные люди, играет музыка и море шумит, а подальше над дюнами взлетают и кружатся разноцветные кабинки карусели цепочной.

Не боясь испачкаться, он рвет черные ягоды с высоких кустов, протягивает мне полные ладони:

– Попробуй, это ирга.

Мы едим иргу, пачкаясь соком, смешно и чудесно, ведь правда же, смешно? – это мальчик, с которым целовалась бабушка, но как чисто он научился по-русски, бабушка говорила, что прибалтийский акцент «не лечится». Я хочу сказать, что все детство слушала истории про него, и вообще поблагодарить, что увел от этих террористов-маразматиков, но он вынимает из-за пазухи наган и вскидывает руку, я зажмуриваюсь, чтобы проснуться, а он говорит:

 – А ресницы у тебя стали короче.

ВЛАДЫКА 


– Отлично! – сказал батюшка, выслушав мою исповедь.

Перед этим он долго молчал, и я даже испугалась, что сильно огорчила его. У нас один тоже пошел исповедоваться, такого наговорил – у батюшки сердечный приступ случился. Правда, тот уже старенький и в Москве, а этот молодой, нашего возраста, и живет круглый год на свежем воздухе, одним парным молоком и питается, молоком и своей картошкой, цвет лица – как из рекламы.

– Отлично, – сказал батюшка и торопливо прочел надо мной разрешительную молитву. Батюшка спешил, потому что на завтра была объявлена архиерейская служба – в деревенский храм пожалует сам владыка, и вот уже третий день храм мыли, начищали, надраивали и старшие дети занимались «промышленным альпинизмом» – мыли высокие окна.

Батюшка волновался, что будет мало народу.

Кинем эсэмэски, позовем еще людей… Успеют, подтянутся. Если кто-то интересуется такими мероприятиями… Мало ли…

– Да не надо. Пусть будет как на самом деле есть. Пусть видят, что мы в затруднительном положении. Приход деревенский, далекий, бедный…

Действительно, далеко.

Мы ехали целый день, с раннего утра, по пробкам на кольцевой и на трассе, останавливались заправляться, перекусывать, даже купались, когда съехали на проселочную.

Увидели речку за домами, на задах деревни, черные баньки вдоль берега.

Остановились искупаться, но Вадик не хочет, не идет в воду, говорит, в этой речке проститутки с трассы купаются.

Вадик, говорим мы, не хочешь, не купайся, может, у тебя трусы такие, что стыдно людям показать, не купайся, фигс тобой, нам-то что, но это открытый водоем с быстрым течением, далеко от больших городов, нормальная вода. Мы тебя очень любим, спасибо, что везешь нас к батюшке, который твой одноклассник, но, пожалуйста, не гундось, сиди на бережку. Где ты тут видел проституток с трассы, где сама трасса, это такая глушь, мы битый час трясемся по грунтовке… А ты, Вадик, тормоз и бестолочь.

И мы купаемся. Вода прозрачная до самого дна, и мелкие рыбки шныряют. Блаженство!

Приходят две грязноватые девушки, они курят и сплевывают. Н-да, Вадик… Ты, конечно, лучше нас знаешь местную реальность… Пошли-ка отсюда. Где тут ближайшая аптека? Берем три пузыря мирамистина на всю братию… Да нет, это не проститутки, говорит Вадик. Это из поселковой школы, библиотекарша и по физкультуре, я их знаю, они за малиной ходили…

Архиерей прибыл назавтра к вечеру, караваном, цугом, на нескольких машинах и микриках, со своими певчими и ассистентами.

Кадило архиерейское необыкновенно звонкое, звонкий шелест, мы такого никогда раньше не слышали. И ладан, ладан – тоже несказанный, особенный, архиерейский, дышать не надышаться. У простого батюшки такого ладана не бывает.

Отслужили быстро, чуть больше часа.

Владыка высокий, статный, седой. И видно, что болеет, привык служить и быть на людях, превозмогая боль, а уйми эту боль – не почувствует облегчения, только недоумевать станет, так уже с ней свыкся.

И все равно до сих пор ясно, что в молодости был красив сногсшибательно, ураганом «Виктория» прошелся по женским судьбам, ну а потом уж... Что уж… Не наших умов дело… Пути Господни неисповедимы…


Старушки в нарядных платочках и мамаши из тех, кто потрезвее, с младенцами на руках, а еще дачницы пенсионного возраста, в самых лучших, «выходных» спортивных костюмах выстроились в очередь под благословение.

 – Спаси вас всех Господи, прошу ваших молитв. – Строго блеснув очками, Владыка перекрестил всех собравшихся и пошел из храма на раскаленный, выжженный небывалой жарой двор.

Там его сотрудники уже грузили в машины черные кофры с облачением и реквизитом.

За трапезой было тихо. Архиерей рассказал несколько украинских анекдотов. Никто не понял. Несмешные какие-то. Это потому что здесь украинских слов не знают, а переспросить стесняются.

Он встал из-за стола и, не обращая внимания на хлопотливые возражения сопровождающей братии и матушки, самолично собрал себе в маленькую корзиночку кушанья, которые не возбраняются ему в соответствии с диетой по состоянию здоровья.

Архиерей побыл совсем немножко, с полчаса. Ему завтра служить в другой сельской церкви, в далеком районе, на границе с Псковской областью.

Уехал архиерей, увез свое волшебное кадило…

Матушка сняла с головы косынку, пригладила волосы, присела у окошка, а мы помогали прибраться на столе и молчали.

– А я знаю, почему Владыка любит к нам приезжать, – сказал меньшой сын батюшки. – Он потом на плотине останавливается купаться.

– Ждали-ждали, а нам даже слова доброго не сказали, не спросили, как мы живем, – сказал батюшка.

Но тут стала подваливать родня, матушкины племянники и сестры, друзья и соседи, доедать архиерейское угощение.

Теперь, при своих, батюшка повеселел, попросил разрешения снять подрясник, остался в белой маечке и джинсах, умылся ледяной водой.

Он выпил рюмочку, потом половинку и еще половинку и заговорил о пришельцах, о роботах и клонах. Скоро коров будут доить роботы.

– А если коровы сами будут роботами? – спрашивает меньшой сын.

– Ну как это коровы – роботы? А молоко тогда откуда… Коровы пока что будут живые, настоящие, если, конечно, пришельцы нам своих не пришлют. А они уже скоро… Зачем повесили красные телефонные аппараты на синих железных столбах в каждой деревне?

– Так это, чтобы люди звонили…

– А как звонить?

– Так это, карточку надо, и звонишь…

– То-то и оно, а карточек ни у кого нет, и не сказали, где брать карточки, а телефоны висят и даже сами собой звонят иногда.

– Уж и звонят?

– Да, точно, – подключается кто-то из гостей, – помнишь, стояли в очереди в автолавку, еще Саня-тракторист бухойвсе шутил, а тут телефон как зазвонит…

– Вы трубку-то сняли?

– Саня и снял, так он бухой, «але-але», а там ни звука…

– Кто ж с бухим разговаривать будет?

– Трубку всегда надо снимать, – серьезно сказал батюшка. – Это пришельцы звонят. Проверяют, есть еще в деревне кто живой или можно уже высаживаться…

– У нас батюшка все время шутит, – объяснила матушка.

– Значит, если трубку не снимают, они подумают, что сюда уже можно пришелиться? – Глаза младшего сына батюшки загораются.

Мы сходили искупаться. Эта речка (не та, на которую грешил Вадик, другая, ее соседка и подруга) привыкала принимать все больше и больше людей, и выражение у нее было почти такое же кроткое и усталое, как у подмосковных.

А Вадик опять не хотел купаться. Говорил, там внизу, на дне, кто-то сидит. Сидит и на него смотрит. Вадик постоял на берегу и домой пошел. Уникальный тормоз. Опять, наверное, порошки свои нюхал, тинейджер хренов престарелый, договорились же ничего с собой не брать, дорога дальняя, посты, привяжутся инспектора, могут и досмотр автомобиля провести  скуки ради… Тварь вообще, а не Вадик…

С купания мы вернулись уже в светлых сумерках, а в этих краях очень долго светло, все-таки триста верст к северу от Москвы.

За столом Вадик и батюшка негромко пели Гребенщикова под гитару.

Мы выпили чаю с толченой черной смородиной и разбрелись спать.

На рассвете что-то звякнуло и стукнуло негромко, железякой об дерево, как будто открывали калитку, вынимали из петельки большой старый крючок. И еще раз, так же, железкой об деревяшку, когда закрывали калитку.

В чердачном окошке виднелось светло-серое небо.

Казалось, что день будет пасмурный, а это просто солнце еще не взошло.

Утром ждали батюшку, он не вышел, мы думали, ну мало ли, дел много, требы и хозяйство, искупались, позавтракали и уехали.

А батюшку потом долго искали, на серьезном уровне. И вертолеты поднимали, и спасатели прочесывали леса. Представитель епархии и следователь по особо важным из области жали друг другу руки…

Но не помогло.

Матушка с детьми переехала к родителям. Дом закрыли, и доброхоты присматривали, чтобы электрогенератор и картошку на огороде не растащили местные калдыри.

Старушки ждали, что вот-вот пришлют нового батюшку. Молились по домам. Шептались и про медведя, и про беглых зэков, и про любовницу в соседнем районе…

Мы тоже молились, кстати. Специально приезжали еще и ходили искать.

Он ушел, а мы остались ходить в полях, оглядывать холмистый простор, и небо, облачное и теплое, наклоняется к нам поближе, чтобы лучше расслышать, как мы спрашиваем: «Где он теперь? Почему? Что случилось?»

И дерево, дикая яблоня у грунтовой дороги, качается в ответ: «Не знаю, ой не знаю, что и сказать...»

А Вадик, хоть и тормоз и бестолочь, сразу догадался.

Человек ушел по рассветным полям навстречу пришельцам, они гораздо понятнее архиерея, важнее детей и матушки, ближе мокрой травы и птиц…

НЕВЕСТА 


Хорошо, что в деревне. Правильно. Потому что в городе мало ли что может случиться. Вот у нас одни тоже затеяли жениться, едут такие по Третьему кольцу из загса в ресторан и попадают в пробку. В мертвую. Между Ленинским и Варшавкой, где вообще ловить нечего. Стояли-стояли, писать захотели, разбрелись возле речки Чуры, где кладбище, писали-писали, а в результате жених потерялся, только в следующую среду и нашли в дупель пьяного, расхристанного, с разбитой рожей, хрен чего вообще…

Да, терпение вознаграждается, теперь мы видим это своими глазами. Главное  – терпеть и не терять надежды. Вот Ольга Юрьевна терпела, надеялась и верила и теперь получает вознаграждение – нашего дедушку.

Наш дедушка! Это не какой-нибудь там пенс в белой матерчатой кепке, с валидолом под языком и кирпичом на педали газа своей убитой шестеры. Наш дедушка – красавец. Его до сих пор называют молодой человек, особенно если со спины или кто плохо видит. Дедушкины картины и книжки, его осанка, выправка, шкиперская бородка, знаменитая гнутая трубка и холодноватые светлые глаза, внимательные и умные, готовые тут же искриться от смеха или лучиться тепло и ласково. И в глазах – никаких там старческих козявок!

Нас – целый выводок, караван машин: наши родители, дети дедушки, тоже любят жениться, поэтому внуков у него просто орда. Мы выехали с утра и вот прибыли, выгружаемся, закусон и гостинцы, нам весело, некоторые из нас вообще очень редко видятся, кое-кто толком и незнаком, а теперь вот какой классный повод – дедушка венчается на Ольге Юрьевне! Или с Ольгой Юрьевной? Как правильно? Да фиг бы с ним, главное, что такое раз в жизни бывает.

Мы поднимаемся на высокое крыльцо из темных досок и толпимся в дверях, оглядывая горницу и кухню. Почему-то неприятно, неохота думать, как Ольга Юрьевна жила тут раньше без дедушки, сидела одна в пустоватом деревенском доме с огромной печью, таскала дрова охапкой, а воду в железных ведрах, молилась в угол на новодельные иконки оптимистических расцветок, спала на узком жестком топчане и ждала, что когда-нибудь будет счастье.

Дедушка приехал на новенькой «субару-форестер» в начале лета. Остановился под раскрытым в палисадник окном и позвал Ольгу Юрьевну. Она выглянула в окошко, а дедушка снял темные очки, чтобы она могла видеть его глаза, и между ними состоялся небольшой разговор, в результате которого дедушка загнал «субару» в заулок, а сам переоделся в рабочее, одолжил у соседа топор и стал мастерить для машины навес.

И Ольга Юрьевна поняла, что это навсегда.

Да, Ольга Юрьевна молодец. Пересидела. Вытерпела. Дождалась смерти бабушки. Чтобы дедушка мог остаться образцом для людей, положительным примером, даже для наших родителей, которые так любят жениться. А дедушка – «единобрачная птица-лебедь» – всю жизнь прожил с бабушкой, он с ней на фотографиях в глянцевых журналах, когда про него пишут или берут интервью.

Нельзя точно сказать, сильно ли Ольга Юрьевна ждала бабушкиной смерти. Скорее всего, нет. Она давно жила в деревне, дети постепенно подвыкурили ее из хорошей московской квартиры, обидевшись, что всю жизнь она любила не их, а нашего дедушку.


Счастье наступило в самом конце августа, Ольга Юрьевна и дедушка идут под венец по тропинке между зарослей полевых трав, по гравийной рябой дорожке во дворе храма, где флоксы и золотые шары.

Банкет в палисаднике, старая липа кокетничает, заигрывает, кидает сережки в бокалы с шампанским, в тарелки с салатами…

Совет да любовь. Новобрачным много не наливать, хихихи… Батюшка сказал что-то такое душевное, про настоящее чувство и Божье соизволение, для которого не бывает ни возраста ни времени. Даже странно, что батюшка такой молодой, гораздо моложе Ольги Юрьевны и дедушки, а так хорошо сказал, прямо точно про них. Это из сборника, теперь есть такие сборники речей для батюшек на разные случаи, типа тостов, но другие…


С утра давило затылок и ныла левая рука. Предстоящее казалось тягомотным, как собрание, как дискуссия или круглый стол, на которые она потратила так много времени в молодости. Затылок и левая рука. Приняла но-шпу форте и усмехнулась: невеста.

Гости искупались на запруде и разъехались. Ольга устала, села в уголок старого дивана с круглыми подлокотниками. Дом престарелых вещей. Ненужные старые вещи едут в деревню. А ненужные старые люди? Диван много чего помнит, а зеркало и вовсе помнит ее маленькой девочкой, всегда старается показать отражение получше. Доброе старое зеркало. Вот пусть они за нее и порадуются – зеркало, диван, торшер, комод. А сыновья не приехали. Ни один. Младший, правда, позвонил, поздравил.


В округе и в доме та особенная тишина, которая бывает только в самом конце августа вдали от городов. Тук-тук… Средоточие жизни, смысл всего, огромная мучительная любовь выколачивает трубочку на кухне. Тук-тук… Тук-тук-тук… Знакомо и сладко пахнет его табачком.

– Саша!

Ольга не знает, что она хочет сказать, зачем она его окликнула. Может быть, просто хочет окликнуть, произнести любимое имя, услышать, что он тут, рядом.

С трубкой в руках, ласково глядя знаменитыми светлыми глазами, он входит в горницу. Ольга смотрит на него и вспоминает, как однажды, поняв, что никогда им не принадлежать друг другу, с тоски и отчаяния на Новый год наелась снотворного, врач «скорой» с отвращением делал промывание желудка, а сыновья стояли рядом и испуганно смотрели, пока старший не обнял младшего за плечи и не увел из комнаты.

Елка мерцала украшениями и пахла. Сыновья подрастали, и испуг в их глазах сменялся чем-то другим, невыразимым словами, и от этого невыразимого Ольга уже давно озаботилась поисками отдельного жилья на старость.

Ольга молча смотрит на него, и он наклоняется низко, безукоризненно выбритой щекой льнет к ее руке с новеньким серебряным кольцом.

– Принеси воды и становись мой посуду, Саша…


Не спеша – какое удовольствие набирать воду из колодца, как это полезно для здоровья и как вкусна ледяная вода – он приносит полные ведра и, увидев, что она так же полулежит в уголке дивана, прикрыв глаза,  старается не греметь, боится потревожить ее сон.

Глупая Олька, маленькая девочка – до сих пор боится бабочек и пауков, любит дешевое фруктовое мороженое и леденцы на палочках…

Наконец пришло хорошее, настоящее, честное, покой и тихая радость, их не разлучить, разве он не хотел этого всегда? А разве ему было легко все эти годы? И можно ли было прийти к этому раньше? Нет. Нет? Нет…

Тихо-тихо, не греметь посудой и ведрами: Оля спит…

Он решает укрыть ее и осторожно разворачивает клетчатый мягкий плед.

Оля спит, в светлом платье и косынке жемчужного цвета, а по лицу ее спокойно ходит большая осенняя бабочка, трепещет, хлопает крыльями, словно радуется, что Оля – невеста…

Акапулько


Отец Георгий уезжает в АКАПУЛЬКО!

Нормально так…

Он знает кучу языков, читал, наверное, все книжки на свете, умеет очень красиво петь, и мои мама с папой называют его «крутой поп» или даже «поп-стар» и удивляются, что такой человек служит в простой деревне, в глуши.

Нет, правда, он классный…

Например, он придумал велопоезд. Это когда мы все берем рюкзаки и едем на велосипедах в дальние деревни, где живет только совсем немножко старушек. Никакая машина туда не проедет, а мы привозим хлеб, крупу, конфеты и таблетки, а еще таскаем воду и колем дрова. Лично я бы вообще никогда не попал в такие места, если бы не отец Георгий. Я бы даже просто никогда бы не додумался, что в двадцать первом веке, всего-то в трехстах километрах от Москвы люди живут так! Из всей моей школы в таких деревнях точно бывал только я.

А все отец Георгий.

А в прошлом году мы ездили в город Данилов типа на экскурсию и остановились купить пирожки. Около окошка с пирожками тощий ободранный парень попросил отца Георгия купить ему тоже поесть что-нибудь.

– Давай кыш отсюда, – шуганула парня продавщица. – На нары обратно захотел?

А отцу Георгию сказала:

– Гоните вы его, у него открытая форма…

– Что ж ему теперь, пирожков не есть? – усмехнулся отец Георгий. И сказал нам: – Идите в машину.

Машина у отца Георгия – просто отпад. Ярко-зеленый микрик, «фольксваген», старше меня раза в два, наверное, но гоняет со свистом и, главное, мы все в нем помещаемся, хоть со всей деревни собери детей.

Мы сидели в машине, и я видел, как отец Георгий разговаривает с парнем и парень записывает что-то прямо на своей узкой и плоской, как деревяшка, руке.

Пока мы ехали обратно, отец Георгий говорил, что пьяницей и бомжом может стать не обязательно распущенный бездельник или преступник, а любой человек, попавший в трудную ситуацию, любой, с кем люди поступили несправедливо, жестоко и подло. Кто покрепче – справится с ударами судьбы, а кто послабее – может сломаться. И те, у кого все в порядке, должны помогать попавшим в беду. Жизнь – не сахар, но хороших людей на свете гораздо больше, чем плохих, и с помощью хороших людей можно преодолеть любые трудности. Хороших людей больше, чем плохих. Надо это запомнить раз и навсегда, посоветовал отец Георгий, и вспоминать, когда припечет.

Этого тощего парня отец Георгий устроил работником в монастырь в Крыму, и он там помогает и поправляется.

Отец Георгий живет в деревне круглый год, а его жена тетя Оля и сыновья, Женя с Никитой, приезжают только на один месяц летом. Тете Оле не нравятся комары, запах коров, старушки и плохой интернет.

Мне Женька говорил.

Так что когда мы узнали, что отца Георгия переводят в Акапулько, мы все упали вообще. Прямо вся деревня. Потому что даже те, кто не ходит в храм, из деревенских там или из дачников, все уважают отца Георгия. «Мне лиригия до звезды, а за батюшку Юру я любому коленки назад выправлю», – говорит дядя Саша-тракторист.

Акапулько. Смешное слово. Мы даже в Селиховскую школу двенадцать километров на великах сгоняли и попросили, чтобы нам открыли кабинет географии. Мы смотрели на карте мира, где оно, Акапулько. Туда лететь сутки. А что делать? Везде по белу свету становится все больше и больше русских. Мои родители называют их «россияне в рассеянии». Некоторые из россиян в рассеянии любят молиться. В общем, посылают, значит – посылают. Не откажешься.

В этом профсоюзе дисциплинка покруче, чем в ФСБ, так папа говорит.

На праздник, на прощальный чай, который устроили во дворе у отца Георгия, все тащили подарки и так, пожевать в дорогу. Вареньем и солеными огурцами всё это самое Акапулько будет объедаться года два точно. Уже нескольких новых котят и щенков в нашей деревне назвали Акапульками…

Мы с папой пообещали отцу Георгию приехать погостить.

Грустно, конечно. Никто не знает, кого нам пришлют вместо отца Георгия… Вдруг кого-нибудь сердитого или просто старенького?

Некоторые бабушки плакали. Мы видели, что отцу Георгию тоже очень грустно. Но он старался быть веселым. Он тоже всем подарил подарки, маленькие иконки, книжки про святых и свечки, а Кате Беловой – серебряный образок, прямо сам вот надел на шею, а когда благословил, то еще и поцеловал в лоб! Взял вот так вот лицо прямо вот в ладони и в лоб поцеловал. Это, наверное, потому, что Катя – беременная.

Отец Георгий сел в свой древний зеленый микрик и уехал. Не в Акапулько, конечно, а сначала в Москву, чтобы там авиабилеты и все такое.

Утром к нам зашла тетя Света, договариваться, чтобы ее родня обкашивала наш участок. А вместо денег они себе траву возьмут, у них коровы и овцы.

– Справили отходную-то вчера? – Тетя Света села на табуретку, расставив мохнатые, как у животного, ноги в голубых бриджах. – Тоже, Акапулька… В Весьегонский район его услали… Да рядом с Весьегонским районом наша глухомань – дворец культуры… Нашалил тут… Вон, Катька Белова… осенью родит, а дите-то вылезет – бородатое и в очках, всем известно…

Мама и папа посмотрели друга на друга, на тетю Свету и друг на друга опять.

Тетя Света захихикала и сказала еще:

– Всё бы шито-крыто, да есть люди с совестью, доложили куда следует… Акапулька… Стрелять таких попов надо, вот что… Сталина на них нет…

Папа встал, крепко взял тетю Свету за локоть, поднял с табуретки и сказал:

– Иди, Света, отсюда. Без тебя справимся.

– А че? Че я не так сказала? Че я-то? – взвизгивала тетя Света, упираясь своими животными ногами, пока папа тянул ее к двери.

Выпроводив тетю Свету, папа отряхнул руки, как будто возился с чем-то грязным, и сказал громко:

– Отец Георгий командирован в Акапулько. У Кати Беловой жених под Москвой шабашит, деньги собирает на свадьбу и на детское приданое. Света – идиотка.

– Ей теперь Саша-тракторист коленки назад выгнет? – спросил я.

– Давайте завтракать уже, – сказал папа.

Мама ничего не сказала. Сидела какая-то грустная.

Мне тоже хотелось молчать и думать.

Думать, что жизнь не сахар, но хороших людей гораздо больше, чем плохих…

   ВОПРОСЫ



Писатели обычно что-то рассказывают. Отвечают на вопросы читателей.

Но писателям тоже спросить хочется! А они терпят. Я вот тоже терпела-терпела, да и перестала. Теперь, когда я встречаюсь с читателями, я задаю им вопросы. Мы разговариваем. В одной школе учительница даже сделала мне замечание: «Ну вы уже читайте рассказы, Ксения Викторовна, что вы всё разговариваете с ними, они сюда слушать пришли, а не разговаривать!» Просто молодец, а не учительница…

Поэтому вместо нового рассказа, уважаемый читатель, я шлю тебе вопросы.

Если на какой-то вопрос не хочешь отвечать – пропусти. Если хочешь ответить глупость или бессмыслицу – тоже хорошо, глупость и бессмыслица мне тоже интересны. Если тебе совсем неохота отвечать, то возьми этот листочек с вопросами, сделай из него самолетик и брось с высоты. Его кто-нибудь подберет, прочтет вопросы и над ними подумает. Можешь дать эти вопросы родителям. Потом сравните свои ответы. А еще здорово будет, если ты ответишь и сейчас, и через несколько лет. Тебе самому будет интересно. Если охота, можешь послать свои ответы в журнал, чтобы мне передали. А можно просто обсуждать ответы с друзьями. Не спеши, отвечай постепенно, когда сможешь, подумай, поразмышляй – это же не на оценку и не к какой-то четкой дате.


Кем лучше быть – взрослым или ребенком? Мальчиком или девочкой? Почему?

Что мешает людям жить? В России? В мире?

Какая твоя самая любимая еда?

Кто такой «добрый человек»?

Откуда берутся злые?

Зачем нужны люди?

Отчего умер Пушкин?

Чего делать нельзя? (Не то, что тебе запрещают родители и учителя, а есть ли такой поступок, совершив который, ты сам себя перестанешь уважать?) Чего бы ты никогда не сделал?

Любишь ли ты родину?

А она тебя? Почему ты так считаешь? Как ты чувствуешь это?

Тебе уже приходилось кого-то прощать?

Чего не простишь никогда никому?

Почему мы победили фашистов?

Что лучше – мечта или цель жизни?

Какой твой любимый праздник?

Зачем ты родился?

Кого на свете больше – умных и добрых, умных и злых, глупых и добрых, глупых и злых?

Какую самую смешную и странную фамилию ты встречал?

Тебе бывает жалко своих родителей?

Куда бы ты хотел поехать?

Чего ты боялся, когда был маленький?

Чего ты теперь боишься?

О чем вы с друзьями не говорите никогда, каких тем избегаете?


Реконструкция скелета


Главные роли

Рындина

Пирогов

Барнев

Костик

Серафим


Роли

Зоя Константиновна

Волшебник

Шура-гибрид

Девочка

Княжна Лика

Митя


Эпизоды

Полицейский

Старики на террасе

Яблочник

Соседка

Врач

Товарищ Фекла

Рахиль

Наташа

Мужик с телегой

Родители Пирогова

Парень с катушкой

Дети

Волонтеры


1. Серый день, темная вода маленькой речки.

Из воды, из реки виден пустой берег.

Мальчик выходит из воды на берег. Он в рубашке и брюках. Ему трудно дышать.

Он ложится на траву лицом вниз, закрывает глаза. Он дрожит.

Проходит время. Его накрывают теплым платком.

Мальчик открывает глаза. Рядом с ним — девочка в длинной темно-зеленой юбке. У нее рябиновые бусы.

— Ты меня не бойся, — тихо говорит девочка. — Я тоже плакала, когда узнала. Мы с мамой свечки в церкви ставили. А папа у нас — за красных.

Говоря это, она помогает ему снять рубашку, выжимает, а его получше укутывает платком.

— Иди, а то простынешь совсем. Иди домой...

Мальчик идет, но оборачивается.

Пустой берег, никого.


2. Америка, наши дни.

По хайвею мчится автомобиль. Впереди дорога перегорожена полицейскими машинами.

Автомобиль останавливается. Открывается окно. Человек молча глядит на чернокожего полицейского.

— Вы что, новости не смотрите? — удивляется тот. — В штате чрезвычайное положение.

— Что случилось?

— Кто-то выбросил банку из-под пива на детскую площадку. Идут розыскные мероприятия. Дороги перекрыты.

— Я опаздываю в аэропорт, — говорит человек в машине.

— Мне очень жаль, сэр…

Полицейский уходит.

Человек смотрит на часы. Звонит по мобильному.

— И пожалуйста, не вздумай трогать Нахалку без меня, — строго говорит он по-русски.

— Едешь в рай, в настоящий рай! — с обидой отвечает ему детский голос. — А мне на какой-то лошади покататься не разрешаешь…

— Почему ты думаешь, что там рай? — удивляется человек.

— А что же? Рай и есть! Бабушка и дедушка добрые, все разрешают, все покупают, на улицах полно собак и кошек, которые просто так, без никого…

Пробка начинает двигаться, полицейский машет рукой в белой перчатке.

— Не забудь, что с тебя пять стихотворений, — напоминает человек по мобильному. — Пока.

Он медленно едет мимо полицейского, и тот улыбается ему.

— Вычислили мерзавца, — довольным голосом говорит полицейский. — Нелегал из Беларуси. Теперь ему не уйти. Счастливого полета, сэр.


3. Московский аэропорт.

По залу прилета нервно шагает женщина в кожаном плаще. Жует жвачку и говорит по мобильному:

— Какие материалы? Вас очень плохо слышно. Вы откуда звоните? Кто вам дал мой номер? Да, я его прекрасно помню. Царство небесное. Но поймите, я больше не занимаюсь этим. Послушайте…

Женщина раздражена, худое нервное лицо, она хочет говорить дальше, но видит человека, выходящего в зал прилета, с чемоданом на колесиках, близоруко щурящегося…

— Пирог! — радостно орет она и подпрыгивает, и машет руками. — Пирог, я тут!

Человек видит ее и прет напролом через толпу к ней.

— Рында! — тоже орет он в восторге.

Они обнимаются.


4. Подмосковье, старая бревенчатая дача постройки тридцатых годов. Мемориальная табличка: “Дом-музей писателя Константина Соколовского”.


На веранде с цветными стеклами компания стариков играет в карты. Верховодит рослая усатая старуха лет восьмидесяти. Ее партнеры — дедушка в инвалидной коляске и беременная сухонькая старушенция.

На старом громоздком буфете буднично пылится темно-желтый человеческий череп с дыркой в темени.


В укромном уголке заросшего сада девочка с маленькими золотыми сережками в оттопыренных розовых ушах мучает большого пожилого кота.

Она держит его на руках, крепко зажав мохнатые задние лапы между колен. В одной руке передние лапы, а другой заносит тонкий острый нож над кошачьим пузом.

— Вот вырежем сейчас аппендицитик, и небудет болеть…

Кот истошно орет и извивается.


5. По тропинке, отводя цветущие ветки разросшегося жасмина, идут Рындина и Пирогов с тортиком.

Девочка, мучительница кота, оглядывается на звук шагов и голоса и ослабляет хватку. Кот опрометью несется прочь.


Пирогов и Рындина поднимаются на веранду.

— Здравствуйте, Зоя Константиновна, — принимается сюсюкать Пирогов. — Вы нас, наверное, не помните? Мы студенты Юрия Алексеевича, вашего сына, учились у него когда-то давно. Теперь вот, знаете ли, много времени прошло…

Усатая старуха так же сюсюкающе отвечает Пирогову, они ведут светскую беседу.

Старичок в кресле молча хлопает глазами.

Рындина глядит на беременный живот сухонькой старушки.

— Да, дорогая моя, — с сильным немецким акцентом говорит старушка. — Да! В молодости, в капиталистической стране, я, одинокая мелкая служащая, не могла позволить себе иметь ребенка. Но теперь я на пенсии… Замечательные русские врачи из клиники “Солнышко” совершили чудо, и у меня будет мой маленький Тобиасик.

Рындина встряхивает головой — все это кажется ей дурным сном.

— Мы приехали поговорить с вами о нашем мастере, о вашем сыне, — решительно, без любезностей и экивоков, обращается Рындина к Зое Константиновне.

Лицо старухи меняется.

— У меня нет сына, — железным голосом чеканит она и тут же истерично взвизгивает: — У меня нет сына!

— Послушайте, Зоя Константиновна… — начинает уговаривать Пирогов.

— Да вы что, вечно жить собираетесь? — напрямик рубит Рындина. — Вам сколько лет? А ему? Да вы понимаете, что ваш сын — несчастный одинокий старик, у него даже семьи нормальной нет по вашей милости! Вы хоть понимаете, что он гений?

— Вон из моего дома, бандиты! — кричит старуха.

Череп таращится на бранящихся.

— У вас череп на шкафу, — ошарашенно говорит Рындина.

— Да! — с энтузиазмом подтверждает старуха.

— Это нехорошо. — Пирогов тоже смотрит на череп.

— Это череп фронтового товарища моего отца! Товарища по Гражданской! Настоящего большевика, светлого человека. Он завещал свой скелет школе, детям, для изучения, но прошли годы, мытарства, неустройства, переезды, скелет потерялся, остался череп. И пока я жива… Мы не такие, как вы… У нас есть убеждения, есть идеалы…


6. Пирогов и Рындина уходят обратно с тортиком по осенней тропинке, отводя голые ветки жасмина.

Выходят за калитку. Кругом высокие кирпичные заборы, камеры слежения.

— До неузнаваемости… Я тут в детстве живала подолгу, — говорит Рындина. — У тетки на даче. Она продала потом. А рядом жил Онуприенко, и с ним никто играть не хотел…

— Онуприенко? — изумляется Пирогов. — Тот самый?

— Ну да.

— И ты такие знакомства никак не используешь?

— Тоже мне, знакомство… Мы его в детстве знаешь как дразнили? Шура-гибрид. Он вроде и сейчас тут…

— Да ладно, ему служебная дача положена…

7. Пирогов и Рындина садятся в машину.

Молча едут.

Думают.


Когда и кто первым назвал его Волшебником? Теперь и не вспомнить. Мы все были в него влюблены. Девочки по-настоящему, а парни… Ну, для нас он был таким… Недостижимым идеалом… Он всегда так одевался… Тогда ни у кого ничего не было. Джинсы у фарцовщиков покупали. А он всегда был так клево одет, и было видно, что ему это все по барабану, и от этого еще лучше выглядело… Но не в этом дело, конечно. Он был свободный. Даже походка такая… Что вот идет свободный человек… И эти его фильмы, ведь это же были детские фильмы, сказки, какие-то старые дачи, речки, мостки, дети, не похожие на пионеров… Эти фильмы просто дышали свободой… Когда я узнал, что принят в его мастерскую, что он будет моим мастером, я просто не поверил… Тупо смотрел на экзаменационный лист с его подписью… И все эти пять лет рядом с ним… А потом времена изменились, какие, на фиг, сказки… Из нашей мастерской никого путем и не вышло… Разбрелись по свету… О том, что Волшебник нищенствует и загибается, я узнал случайно, из чужой переписки в Интернете.

Так они его вспоминают за кадром.


8. В кадре — заброшенная, неприбранная квартира, афиши фильмов семидесятых — восьмидесятых годов.

Человек, лица которого мы не видим — мешковатые джинсы, майка-“алкоголичка”, — ходит босой по квартире. Ему худо. Пытается налить в стакан портвейн из трехлитровой банки, не выходит, худые, изможденные руки дрожат…

Пьет прямо из банки, гулко и жадно глотает. Закуривает папиросу. Тяжело ступая, идет обратно в комнату. Ложится на кровать, курит, дым в потолок…

Папироса выпадает из руки, дымится на полу, где много старых газет…


9. В машине Пирогов отворачивается от окна и смотрит на Рындину. Рындина смотрит на дорогу.

— Петь, а ты зачем тогда уехал? — вдруг спрашивает она.

— Все валили, и я свалил.

— Угу. А теперь чего приехал?

— Чтобы поддержать его. Чтобы сказать ему “ты еще ого-го”.

— Какое “ого-го”?

— Ну если у человека рак или, там, СПИД, надо сказать ему, что он еще “ого-го”.

— Да, — соглашается Рындина. — От этого многие выздоравливают. Если уже не умерли.

Пирогов долго смотрит на профиль Рындиной.

— Ань, знаешь что?

— Ну что?

— Тебе круговую подтяжку делать пора, — с мстительным удовольствием говорит он.

Но Рындина равнодушно пожимает плечами.

Помолчали.

— Ты знаешь, где он живет? Поехали.

— Это не самое веселое зрелище. Он может нас вообще не узнать.

— Разберемся.

— Тогда за яблоками заедем по дороге.


10. Пирогов и Рындина заезжают за яблоками.

Один дом у дороги, остальные снесены, а по обочине уже вырублены кусты и деревья, стоит дорожная техника.

За дощатым забором — сад, в саду старый деревенский дом с резными наличниками, старый автомобиль. Глава семьи — хромой дядька лет сорока, в тельняшке. Сушится белье. Дети разновозрастные бегают. Младший — на деревянной расписной качалке-лошадке.

На покрытом клеенкой столе — катушечный магнитофон. Высоцкий.

Такой оазис, заповедник, другое время.

Хозяин насыпает Пирогову и Рындиной полный пакет яблок и рассказывает:

— И из управы приезжали, и из министерства… Лично этот, как его, руку тряс… А мне чего? Уширяете трассу — и уширяйте, я-то тут при чем, у меня еще семь метров запас, никуда я не поеду, мы тут при царе Горохе жили, и дед мой с этого дома на войну уходил, и я в Афган… Жили и будем жить, наш дом, наш сад… Никуда мы не поедем. Пусть вперед ногами выносят, и баста…

— Вы такой молодец, Владислав, — говорит ему Рындина. — Вы просто образец для всех нас, пример мужества, стойкости и сопротивления. Вы всех победите!

11. Пирогов и Рындина с яблоками поднимаются по засранной лестнице пятиэтажки. Долго звонят в дверь.

По лестнице спускается соседка с дворнягой на поводке.

— А нету его. В больницу забрали.

— Давно?

— Да утром. Станиславна, нижняя, чует, дымом пахнет… Насилу дверь сломали. Он лежит сам отключивши, вконец обожравши, а на полу газеты от папиросы загорелись… Интересное дело! Этак он нас всех спалит… А ведь еще недавно какой мужчина был интересный, уважаемый… Опился, вконец опился…

— В какую больницу?

— Да тут у нас одна. Райбольница.


12. Дача Зои Константиновны. Старики играют в карты, им весело.

На поросших мхом бутовых ступеньках террасы появляется полное невысокое существо с розовым гладким лицом, модной стрижкой, маленькими сережками в ушах и колечками на аккуратных пальцах. Как ни приглядывайся, половую принадлежность существа определить трудно.

Одето существо в треники, обуто в садово-огородные калоши типа “дачник”. По-домашнему, по-соседски пришел человек.

Это Шура-гибрид.

— Зоя Константиновна, тут у вас девочка гостит, так вот она моего кота лишаем заразила.

— Вот что ты городишь, Шура, — мельком отрывается от карт Зоя Константиновна. — Постыдился бы…

— Она его постоянно тискает, тащит куда-то, у него стресс глубокий, шерсть уже вылезает клочьями, его тошнит постоянно, вы понимаете?

— Не позорься, Шура. Лучше бы женился, честное слово. Сын таких уважаемых людей, а ходит бобылем… Тьфу…

Шура кротко улыбается.

— Зоя Константиновна, я, между прочим, и по вертушке позвонить могу, — с укоризной говорит он.

Он уходит, шлепая пятками резиновых калош.


13. Пирогов и Рындина стоят перед стойкой в больнице.

Женщина в белой шапочке медработника говорит им:

— Я понимаю вашу обеспокоенность, но пропустить вас не могу. Это волеизъявление больного. Юрий Алексеевич, едва придя в сознание, установил строгий дресс-код для всех посетителей. Вы, прошу прощения, неподходяще одеты.

Пирогов и Рындина с изумлением таращатся на доктора, потом оглядывают друг друга — джинсы, свитера, кожанки.

— Одного, правда, пришлось пропустить, — доверительно говорит доктор. — Он священник.

— Барнев! — с досадой хлопает рукой по стойке Пирогов. — Везде пролезет со своей постной рожей, с крестом на брюхе…

— Это кто? — не понимает Рындина.

— Кто из нас в России живет — ты или я? — удивляется и раздражается Пирогов. — Барнев, Антоха, учился на пять лет раньше нас. Из предыдущей мастерской Волшебника. Священником стал в девяностых. Его по телику часто показывают. Любой вопрос осветит, без запинки. Крутой поп, сука… Здравствуйте, батюшка, — без малейшего перехода вежливо говорит он.

Рядом с ними стоит рослый, слегка располневший, но весьма видный мужчина лет сорока пяти, в подряснике. Глядит приветливо.

— Мать честная, Петюня ведь Пирогов! — Он радостно пожимает руку Пирогову, затем троекратно целуется с ним.

Пожимает руку Рындиной.

Она спрашивает:

— Как он?

— Под капельницей, в полубессознательном состоянии. Бредовые речевые интерпретации, оттуда и дресс-код. У меня в храме сорокоуст читать будут, усиленную молитву. Надеюсь, обойдется. Надо бы к его матери съездить.

— Уже были. Невменяема.

— А череп все там?

— А он вообще откуда, чей?

— Неизвестно. Но похоронить его все равно надо.

Батюшка улыбчиво, ласково смотрит на своих друзей и спрашивает:

— Ну что? По маленькой, со свиданьицем?

— Поехали ко мне? — Рындина говорит.


14. Квартира Рындиной. Трое выпивают. Пирогов прохаживается по комнате, глядит в окно.

— Давно я в это окошко не глядел…

— Теперь другой вид совсем…

— Раньше четыре высотки можно было насчитать. А там что за адыробло такое торчит?

— Москва-Сити…

— Поди ж ты…

У Рындиной звонит мобильный.

— Послушайте, юноша, вы слова понимаете? — раздражается она. — Говорю вам, я больше не занимаюсь этой темой! Что значит, вы специально приехали в Москву? А кто вас звал? Кто вам отмашку давал, я вас спрашиваю…

Рындина отключает мобильный.

— Деревенский малый, косноязычный такой, а настойчивый… Говорит, у него какие-то редкие материалы по затопленным территориям. Не в жилу уже все это… Никому это не интересно…

Тем временем Пирогов обнаруживает на подоконнике старый, старинный, темно-зеленого металла бинокль. Берет в руки.

— Положи, пожалуйста, на место, — советует Рындина.

— А что такое? — Пирогов не слушается.

— Вещь старая, ценная, лежит себе и лежит. Времен Первой мировой… Это оттуда, с затопленных территорий. Черные водолазы продали.

— Какие водолазы?

— Ну типа мародеров. Выезжают на катерах, ныряют, собирают, что осталось… Там монастырь был, после революции монахи ценности спрятали, потом затопление… До сих пор ныряют, клады ищут…

Пирогов подносит бинокль к глазам.

— Петя, положи, говорю, ты, руки-крюки…

Пирогов глядит в бинокль…


15. …Издалека:

По мощенной гладкими камнями дороге едет мотоциклетка образца начала прошлого века. В мотоциклетке — кто-то в шлеме, защитных очках и кожаной куртке. Кругом поля и леса, лето, красоты.


На скамейке у деревенского дома — трое. Юноша в очках, молодая женщина и мальчик лет двенадцати.

— Поймите, все, что я говорю, — убеждает юноша, — я говорю только для вашего блага. Как сестре расстрелянного контрреволюционера вам необходимо по праздникам вывешивать красный флаг. От души советую, так будет лучше для вас же. На Первомай, на Октябрь. Дальше. Третьего дня в городе были народные ликования по поводу устройства детского парка на месте фамильного кладбища купцов Голобукиных. Почему вы не ходили вместе со всеми ликовать? Чего вы от меня хотите после этого, Лика? Лика не ходила ликовать...

Стрекот мотоциклетки нарастает. Трое встают со скамейки и смотрят на дорогу. Мотоциклетка подъезжает к ним и останавливается. Ездок снимает шлем.

— Серафим! — оторопело, одними губами шепчет юноша.

— Костик! — радуется ездок.

Они обнимаются.


16. Вечер. В комнате уже чуть смеркается, а на улице еще долго будет светло. Короткие ночи, лето.

— Значит, ты теперь комиссар, — говорит Серафим. — А я вот — не комиссар...

— Да никакой я не комиссар. — Костик умывается за ширмой. — Уполномочен уездным исполкомом провести опись сокровищ в княжеском дворце, подлежащих национализации. Имею кое-каких знакомых среди уездных и губернских властей. Вот и все.

— Комиссар, да... — словно задумавшись, повторяет Серафим. — Коммунист... — с восхищением, чуть ли не с завистью.

— Чудной ты какой, — скромно усмехается Костик. — Ничуть я не коммунист, просто... Пойми, если можешь, коммунистическая власть в России определена не волей коммунистов, а историческими судьбами России, и, поскольку я хочу проследить эти российские исторические судьбы, я — с коммунистами, то есть поскольку коммунисты с Россией, постольку я с ними...

Журчит и звонко льется в таз вода.

— И много сокровищ во дворце? — деловито спрашивает Серафим.

— Какие сокровища, так, чепуха, пистолеты дуэльные, живопись. Они бедные были. Одно название, что князья, древний род... Жили в Москве, служили кто где, сюда приезжали летом, вроде как на дачу. Кстати, крестьяне их до сих пор просто боготворят, вот темнота. Когда в Москве голодно стало, приняли их здесь как родных... Барышню с отроком видел? Ничего, да? Княжна Челганова, собственной персоной. Я ее тут опекаю. Муж пропал без вести, брат расстрелян, сын какой-то недотыкомка, дворец национализирован, живет в простой крестьянской избе, подрабатывает тапершей в синематографе в городе... Какие уж там сокровища!..

Серафим пристально смотрит на него.

— Что ты так смотришь?

— Давно тебя не видел, — улыбается Серафим и встает. — Ты возмужал, загорел... А как твоя астма?

Костик не успевает ответить, Серафим приближает к нему лицо и шепчет доверительно, тихо, скороговоркой, словно боясь, что подслушают:

— Астма, приступ астмы в Батуме, в прошлом году, в сентябре, комнатка над зеленной лавкой, приступ астмы свалил тебя, помешал успеть на последний пароход в Константинополь...

Костик напряженно молчит. Они смотрят друг на друга. Вдали поют песню.

— Что ты, Серафим? Это, верно, не я. У меня и астмы-то никогда не было...

— Не было? Значит, я путаю. Прости. Кстати, ты знаешь, что совсем скоро можно будет одним прикосновением к коже человека узнать про него все — болезни, привычки, склонности... И мечты, и сны, и мысли!

— Да? — Видно, что Костика эта перспектива не очень радует, но он восхищенно улыбается. — Здорово, черт возьми... Это как же? Анализом?

— Нет! Не потребуется даже капли крови. Специальный прибор считает все необходимое с поверхности кожи.

— Ни капли крови?.. Здорово! Сам придумал?

— Не веришь?

— Верю. — Друг берет друга за плечи, ясно и радостно глядит в глаза. — И в то, что ты станешь великим ученым — тоже верю. Только время сейчас для науки не очень подходящее.

— Время, Костик... Кстати, тут вот что... Я хотел тебя попросить...

— Да, конечно. Говори.

— Если со мной что-нибудь случится. Ну, ты понимаешь. Если меня не станет. Позаботься о том, чтобы мой скелет отдали детям. В школу. Для изучения. Чтобы я и после смерти приносил пользу прогрессу.

— Неисправим! — восклицает Костик. — Неисправимый фантазер!

Но друг глядит на него серьезно, даже грустно.

— Конечно, — соглашается тогда Костик. — Обязательно.


Они сидят, разговаривают и смеются, машут руками... Серафим рассказывает что-то невероятное. Бойкая молодая тетка из местных вносит самовар... Слушает их разговор, тоже смеется, качает головой, удивляется...

17. Ясный день. По деревне идет Серафим с планшетом.

Княжна Лика Челганова вешает белье во дворе. Серафим останавливается и кланяется ей:

— Здравствуйте!


18. Тот же день, чуть позже. По парку, уступами спускающемуся к реке, гуляют Серафим с планшетом, Лика и ее сын.

— В университете я зачитывался книгами вашего деда, — восторженно говорит Серафим. — Представить себе не мог, что пройдет всего несколько лет — и я буду командирован сюда, для национализации его знаменитого дендрария! Пожалуй, надо подготовить проект об основании здесь, на базе дендрария, орнитологической станции. А? Как вы думаете, молодой человек? — Серафим обращается к мальчику.

Тот молча без улыбки смотрит на Серафима и уходит вперед.


— Мой сын вовсе не так дурно воспитан, как может показаться, — сухо говорит Лика. — Он нездоров.

Серафим смотрит вслед удаляющемуся мальчику.

— Замкнулся в себе год назад, — не спрашивает, а утверждает он. — Узнав о гибели императорской семьи?

Лика удивленно смотрит на Серафима — откуда, дескать, вы знаете?

— Представляете, — задумчиво говорит Серафим, — сколько детей в России обожали наследника? Так вот, орнитологическая станция... Признаться, это несправедливо, что какой-нибудь там аист, озябнув по осени в наших широтах, преспокойно взмахивает крыльями и без всякого мотора, не имея ни малейшего представления об аэродинамике отправляется в Палестину... Но скоро и птицы будут служить человеку, добывать секретную информацию, переносить оружие... — Серафим говорит мечтательно, с видом загородного зеваки-естествоиспытателя глядит в небо, потом смотрит на мальчика, шагающего поодаль, опять в небо и вдруг говорит совсем другим голосом: — Лидия Дмитриевна, сядемте. Времени мало. Я сидел в Бутырках в одной камере с вашим братом...

— С Володей! — восклицает княжна.

— По тому же делу, что и он. Он взял с меня честное слово, что если я останусь жив, то помогу вам с мальчиком перебраться к родне в Данию. Не позднее, чем послезавтра, вы должны сесть в поезд до Риги, а там пересесть на пароход. Паспорта, визы, билеты — положитесь на меня. Я же провожу вас до станции в Псковской губернии.

Пауза.

— Вы провокатор?

— Нет.

— Но вы из Чека, это ясно.

— Нет.

— Кто вы?

— Не знаю! Уже не знаю! — вдруг с отчаянием почти кричит Серафим.


Помолчали. Серафим берет себя в руки, срывает травинку, жует.

— А вот что завтра в Новоторжске случится неприятность с автомобилем товарища Сысоева, я знаю. Начнут хватать первых попавшихся, на смерть одного большевика отвечать сотнями смертей классовых врагов, кровь, кровь, кровь без конца — это я тоже знаю. — Серафим срывает другую травинку, опять жует. — Удивительно вкусная тут трава. Молочный край... Да...

— Вы сидели по тому же делу, что и Володя? Почему же вас не расстреляли?

— Родные пошли на прием к Дзержинскому...

— Мама (ударение на второй слог) тоже ходила... С невестой Володи, княжной Туркестановой. Но в кабинете Дзержинского княжна упала в обморок, не выдержав его взгляда. Мама стала ходить одна. Некий высокий большевистский чин обещал, что Володе сохранят жизнь, если он даст слово никогда больше не бороться с большевиками. На свидании мама передала брату эти слова. В ответ он только сожалел, что самый близкий человек призывает его солгать. Ничего не помогло... Их всех расстреляли, у задней стены Всехсвятского кладбища. И похоронили там же, в братской могиле. Наша семья... мы... всегда будем приходить туда.

— Кладбища скоро не станет, — хмуро говорит Серафим. — Зальют асфальтом. Там будет конечная остановка электробуса, круг.

— Как?

— Разворот электробусов. Это такие... вроде омнибусов. Но электрические. От проводов. Конечная остановка электробуса, а потом метро. Станция “Сокол”.

Лика смотрит на Серафима.

— Как я сразу не поняла... Конечно... Городской сумасшедший... Бред...

Она поднимается со скамейки, чтобы уйти.

Серафим улыбается.

— Хотите, скажу, которая ступенька в доме особенно скрипела, когда вы с братом и сестрой тайком пробирались на чердак?

Лика молча смотрит на него.

— А любительский спектакль летом девятьсот шестого, помните? Хотите, скажу, кого вы играли? И как вы оконфузились, и как вас потом дразнили?

Он прутиком начинает писать на песке французское слово.

Княжна вскакивает.

— Митя! — зовет она. — Нам пора!


19. День. Серафим катает местных пацанов на мотоциклетке — по нескольку человек. Он говорит про будущее, про метро и космос. Пацаны ходят за ним, как намагниченные.

В конце деревенской улицы показывается Митя с бутылкой молока.

Пацаны отвлекаются от Серафима, чтобы прокричать дразнилку:

— Князь, князь, упал в грязь, упал в яму, кричал маму!

Пацаны кричат все громче, окружая Митю со всех сторон.

Серафим раздвигает толпу пацанов и берет Митю за руку:

— Хотите прокатиться?


Серафим и Митя на мотоциклетке сворачивают с большака в поле. Мотоциклетка останавливается у старой огромной ветлы.

Оцепеневший от быстрой езды Митя прижимает к себе бутыль с молоком.

Серафим снимает шлем и очки.

— Помогите мне убедить вашу маму поверить мне. Я вашему дяде обещал. Он столько рассказывал про всю вашу семью, что я точно сто лет вас знаю.

Митя молчит.

— На днях в Новоторжск войдут белые. Большевикам это известно. Они начнут брать заложников. Вы понимаете, к чему я это говорю?

Митя смотрит на Серафима:

— Наташу однажды взяли, а потом выпустили. Только она не говорит больше.

— Это кто — Наташа?

— Кузнеца дочка. Он сам вообще за красных. А Наташа плакала, когда царевича убили.


Над Серафимом и Митей кружится, то опускаясь, то поднимаясь, крупная птица.

— Вам необходимо ехать, — говорит Серафим. — И вот по какой причине. Причина эта является тайной, и знать ее не должна даже ваша матушка.

— Можете на меня положиться, — обещает Митя.


Дальнейшее с точки зрения птицы: Серафим наклоняется к Мите, берет его за плечо и шепчет что-то. Митя пристально смотрит в лицо Серафима, переспрашивает. В ответ Серафим медленно, внимательно крестится. Не спеша расстегивает верхнюю пуговицу рубашки, достает нательный крестик, целует.

Митино лицо озаряется счастьем. Он порывисто крепко обнимает Серафима.

И Серафим обнимает Митю. Видит кружащуюся птицу и грозит ей кулаком.


20. Дом Наташи. Большая светлая горница. Беленая печка разрисована петухами. В углу вместе с образами — фотография императорской семьи, наследник в матросском костюме.

Лает собака. В окно Наташа видит, что Митя пришел.

Митя и Наташа в укромном месте за домом.

— Здесь мой дневник. — Митя протягивает Наташе старинную книжечку в бархатном переплете. — Видишь, тут замок? Вот так — открывается, а вот так — закрывается.

Наташа внимательно смотрит. Ясные светлые глаза. Рябиновые бусы на рубашке, крупные свежие ягоды.

— Пусть у тебя будет. Ты ее храни. Никому не показывай. Спрячь где-нибудь. Там много записано. Потом прочтем... прочтешь... прочтут... А если вдруг забоишься потерять, выучи наизусть. Только слово в слово, чтобы ошибок не было, потому что это очень важно. Все непременно дождется своей разгадки. Так один человек сказал. Прощай, Наташа.


21. Костик в казенном помещении разговаривает с главой местных чекистов — некрасивой изможденной женщиной с прекрасными каштановыми волосами под косынкой. Она листает записи, курит, не смотрит на Костика.

— Серафим — мой гимназический товарищ, соратник по кружку в Москве. Тебе, Рахиль, прекрасно известно, кто из этого кружка вышел. Серафим — преданный делу революции человек, за которого ручаюсь, как за себя...

— А у меня есть сведения, что он германский шпион и агент белых, — не глядя на Костика, отвечает Рахиль и дымит папиросой.

— Это провокация, — возражает Костик.

— В таком случае сделай милость, объясни мне исчезновение Челгановой с сыном. За несколько часов до того, как за ними пришли...

— Что тут объяснять, Рахиль?! Может, они уехали к родне в Москву, или в Тверь, или...

— В один день взрывается автомобиль товарища Сысоева, грабят склад с реквизированными для нужд Красной армии предметами культа, исчезает княжна с княжонком, и все это — совпадения, к которым этот твой шизофрэник не имеет ни малейшего отношения.

— Ты никогда не видела Серафима, не знаешь его. Взрывы, ограбления! Это не по его части. Серафим — ученый, изобретатель. В ближайшем будущем он прославит не только Советскую Россию, но и все человечество. Он гений, жизненно необходимый новой России. И если сию же минуту, сию минуту, Рахиль, он не будет освобожден, я телефонирую лично Льву Давыдовичу...

Рахиль тяжело раздумывает о чем-то, молчит.

— Пойми, — говорит Костик. — Серафим — это не я и не ты и не кто-то еще. Он другой. Он может изобрести прививку от бедности, от алчности, от классовых противоречий и тем самым ускорить полное наступление коммунизма на всей планете.

Рахиль отрывается от бумаг.

— Ты знаешь Юзовку? — говорит Костик. — Уголь! Один из могущественных угольных центров. Там не хватает воды, уже теперь. Степь превращается в пустыню, степь обезвожена, нет воды не только для производства, но и для жизни, для людей. Шахты заносит песком... Так вот, у Серафима есть проект, замысел, есть предвидение — повернуть вспять северные реки и напоить южные земли. Ока изменит свое русло, Москва-река потечет вспять... Под городом Москвою протечет полноводная, судоходная, новая река, город Москва окажется на новой реке, первой на Земле реке, созданной человеком...

Костик увлекается, и Рахиль слушает его.

— Ночи мы зальем электричеством, светлее солнца, и станем жить ночью, как днем: заводы, кафе, синематограф, трамваи... Не станет ни ночи, ни дня, ни границ, ни государств, ни наций... Люди будут работать круглые сутки, и машины будут работать круглые сутки и круглые годы...

Костик говорит долго, Рахиль берет его за руку:

— Идем...

Они уходят быстро и через некоторое время медленно появляются — Костик несет кожаную куртку Серафима, Рахиль, простоволосая, сжимает в кулаке косынку.

Костик и Рахиль рассматривают куртку Серафима на свет — сквозная дырка слева.

Костик берет куртку себе, прижимает, обнимает, как обнимал бы живого друга.

Рахиль и Костик избегают смотреть друг на друга.

— Надо распорядиться, — говорит Костик. — Он велел, чтобы скелет... Чтобы детям... Для просвещения...

— Да, — кивает Рахиль. — Надо распорядиться...


22. Костик в сопровождении кого-либо из Чека или комитета образования идет в школу, договариваться о приеме скелета. Дети рады — у них будет скелет товарища Серафима, того самого человека, что катал на мотоциклетке и обещал подземные поезда!


23. Костик дома.

Помощница по хозяйству, бойкая молодая женщина из местных, наливает кипяток из самовара и поет песню:


Пойду выйду из ворот,

Черемухой пахнет!

Скоро миленький придет,

Из нагана бахнет!


Пар от чашки с чаем. Костик в глубоком забытьи сидит за столом. Женщина заглядывает в его комнату:

— Товарищ Соколовский, вам записку передали...

— Кто передал? — не сразу отзывается он.

— Да барин курчавый.

— Какой еще барин?

— Дружок ваш, что про реки задом наперед рассказывал...

— Когда?!

— Да токошта... Вот перед вами... Сперва он вышедши, а потом вы вошедши... Я еще говорю, вы бы обождали его, товарищ-барин, а он: обождать никак не могу, уже ероплан раскочегарили, лететь надо...

— Когда, куда, говорите же толком, товарищ Фекла! Где записка?! — орет Костик.

— Да вот. — Она вынимает листок из кармана фартука. — И не надо тут шибко, теперь не бывшие времена...

Она с достоинством уходит.

Костик разворачивает сложенный вчетверо листок:




Милый мой Костик, я передумал — если что со мной случится, похорони меня по православному обычаю, а не сможешь похоронить — служи по мне панихиду. Улетаю в Коста-Рику по командировке от Чека. Обнимаю тебя, мой бесценный друг.


Вдалеке начинают звонить колокола в церкви. Вблизи, за стеной, товарищ Фекла заводит новую песню:


Не пойду я за тебя,

Обормота пьяного!

Троцкий замуж не возьмет —

Выйду за Плеханова!


Костик вскакивает, мечется по комнате, достает чемодан, пытается собираться, но начинает задыхаться — астма — и падает на топчан...

Звон колоколов и частушки Феклы перекрываются протяжным гудком парохода...


Обрыв пленки.

Пленка рвется, как в старых фильмах, как раньше, — какие-то мелькания, черно-белые клочки, “обычный формат”, и экран остается темным настолько долго, что зрители начинают роптать и шептаться, заподозрив серьезные технические неполадки.


24. Квартира, похожая на ту, что была в начале, но другая. Мебель стоит по-другому, предметы перемещены.

Трое перед включенным, без изображения, плазмаком. Это те же люди, те же персонажи — Рындина, батюшка, Пирогов, но выглядят по-другому — прическа, одежда, наличие или отсутствие бороды.


— Так, и что?

— Как, и все?

— А дальше?

— Это вообще что такое?

— Да, правда, Ань, что это?

— Это твое кино?

— Нет, это не я. Это ко мне случайно попало. Конституцию покупала, продавщица спрашивает — вам с гимном? Давайте, говорю. Там диск был сзади приклеен. Дома поставила, смотрю, а там…

Батюшка озабоченно толкает Пирогова локтем:

— Это она шутит, да?

— Да это черт знает что такое! — возмущается Пирогов. — Чек, у тебя чек сохранился?

— Ты где конституцию покупала?

— Нет, с этим надо что-то делать…

— Значит, так. Сейчас едем в Министерство культуры…

— Я считаю, надо в Думу сначала, — советует Рындина.

— В ФСБ…

— Прости, но туда я не поеду.

— Что такое? Одет неподходяще? Там без дресс-кода, не бойся.

— Просто я в такие места не хожу.

— Что вдруг? Ты же сам чекист. Священники все чекисты.

— Что ты ерунду говоришь… А я скажу, что переводчики сплошь чекисты, тебе приятно будет? Нет, вот если я сейчас скажу… Нет, вот тебе приятно? Приятно тебе будет? Вот я скажу сейчас если?.. Вот приятно?


— Мальчики, мальчики, не ссорьтесь… Ну подумаешь, диск, конституция, гимн… Совпадения… Еще и не такое бывает… Я вот однажды очнулась утром в какой-то такой, блин, жопе. Дыра такая, между Германией, Францией, Бельгией и Голландией. Реальная дыра. И в номере гостиничном ничего нет. Только справочник телефонный. И в справочнике — одни Миддендорфы. Фамилия там у всех такая. И сама эта чертова задница тоже называлась — Миддендорф. Вот это было да…


25. Тем временем Волшебник просыпается в больнице. Теперь мы видим его лицо. Видно, что раньше он был очень красивым. Сейчас постарел, небрит, но взгляд ясный, уверенный. Встает с кровати. Умывается под краном в углу, утирается вафельным казенным полотенцем. Одевается.

Беспрепятственно выходит из больницы.

Он долго едет на электричках, поездах и “кукушках”. “Кукушка” пробирается лесом, ветки деревьев трогают человека за плечи, когда он стоит на подножке, подставив ветру лицо.

Человек долго идет через лес. Устает, сидит, привалившись спиной к стволу сосны.

Смотрит на прозрачную темную воду в глубоких колеях лесной дороги.

Проезжает шагом мужик с телегой и молча кивает ему головой — мол, давай, садись.

Человек забирается в телегу, накрывается ватником, спит.

Просыпается, когда телега идет берегом гигантского озера. На берегу несколько изб, давно сгнивший причал, сгоревший магазин, ржавый, проросший бурьяном трактор, все дышит умиранием, заброшенностью.

Стоит покосившаяся стела с большими облезлыми буквами:

“КОЛХОЗ ИМЕНИ МИДДЕНДОРФА”.


26. Мужик с лошадью и Волшебник пьют чай в избе. В избе сумрачно. Свет с улицы, из маленького оконца. В оконце, как в раме, — гладь воды и чайки.

— Раньше катер три раза в неделю ходил — теперь отменили. Хоть помирай. А вон в Выдрах, в Вёшках — вообще дороги нет, туда только с воды и попадешь… На вымирание нас поставили, вот что… Школа одна на пятнадцать деревень… И ту закроют скоро… Там учитель помер недавно. Замерз по пьяни. Уважаемый был человек. Землячество затопленных устроил, все в народный музей собирал, как море прудили, как ГЭС строили. А отселяли-то как! У мамки моей в деревне был один, Коля-Борода, с шестью детишками, он и поднялся — не буду переселяться, куда мы с шестерыми денемся… Вечером шумел, а утром уже изба пустая. Только коняшка деревянная качается, он детям сам смастерил. Никто их больше никогда и не видел. В его избе партиец потом жил из Москвы, за стройкой смотрел. Кто море строил? Политзэки одни. От работы, от болезни падали и умирали. И вот активист этот, партиец, он и придумал, чтобы не хоронить, темпы труда не снижать, трупы в опалубку ГЭС скидывать, в бетон. Он потом в писатели подался. “Наша чаша” — про это море книга. Сталинскую премию дали. Соколовский, писатель. На костях оно лежит, это море…

Волшебник курит, из кружки пьет чай, он вроде бы дремлет в теплой сумрачной избе, но вдруг повторяет негромко:

— Соколовский…

И, помолчав:

— Это мой дедушка…

Мужик искоса недоверчиво глядит на него, переваривает услышанное. Не верит.

— А если тебе пересидеть где надо, — говорит он, — тут домов пустых много, заходи да живи…


Опять обрыв пленки.


27. Другая квартира, похожая на две предыдущие.

Трое молча смотрят в темный экран плазмака.

Это те же люди, но выглядят опять несколько по-другому.

— И все, что ли?

— А где, собственно, “Потоп”, где тридцатые годы?

— Деньги кончились. Это никому не нужно.

— Ну наснимала-наклеила, ничего не скажешь…

— Н-да… Нет, вот этот перец, который типа я, — он вообще ни фига на меня не похож…

— А про Волшебника даже и говорить нечего…

— Что за актеры такие? Ты их где взяла? Драмкружок какой-то…

— Да, неликвиды, а кто захочет бесплатно корячиться…

— Все как-то в кучу…

— Мне кажется, вот эти якобы обрывы пленки просто запутают зрителя…

— То есть, погоди, вот в начале там, вот когда они идут по дорожке, там сначала лето, а через пять минут уже осень — это так надо?

— Господи, говорю же, денег не было, снимали, как только появлялись деньги, какая, в жопу, разница — лето, осень… Откуда денег взять, чтобы снимать бесперебойно? Я же, блин, не родственница Никиты Михалкова и не подруга Феди, там, блин, Бондарчука, и не Балабанов даже, твою мать…

— Не надо ругаться матом… — мягко и негромко делает замечание батюшка. — Ты интеллектуальная элита, Аня, ты должна показывать пример…


Молчат, двое курят, батюшка выпивает не спеша.


— А я, кстати, об этом раньше не задумывался. А ведь действительно… Дедушка-то нашего Волшебника, писатель-коммунист, комиссаром в Гражданскую был, потом чекистом, небось не одну душеньку к Богу в рай определил собственноручно, — говорит батюшка.

— Ну, — Пирогов говорит, — в свете вышеизложенного остается только удивляться, что наш Волшебник прожил такую хорошую жизнь и живет до сих пор.

— Всё, что ли? Операция по спасению любимого мастера отменяется? Пусть ответит за грехи дедушки-коммуниста, сполна! — Рындина язвит.

— Тут, ребята, и десяти колен не хватит, чтобы ответить, — говорит батюшка. — Вам всем. Вы про царевича-то не забывайте.

— Нам всем?

— А мои предки, ребята, царевича не убивали. Они только в конце двадцатых приехали. Из Англии. Семья замороченных марксистов, прибыли помогать молодой советской республике. Спецы из Англии мои предки. Поэтому и фамилия у меня такая странная. Барни. Би, эй, ар, эн, и, уай. На конце “игрек” типа. Барнеу. Обрусела потом фамилия.

— Какая прелесть, — кривится Пирогов.

— Что такое?

— Мне нравится ход твоих мыслей, милый батюшка.

— Всегда рад.

— Но если рассуждать таким образом, то…

У Пирогова звонит мобильный.

— Да… Да, доченька. Конечно, доченька. По-русски, доченька, по-русски… Вот, вот… Пушкина читаешь? Хорошо, я приеду, и мы все решим… Целую, доченька… Если рассуждать таким образом, то… То есть священник, призванный окормлять измученный многолетним безбожием народ, на деле отделяет себя от этого народа…

— Скажи еще — от вверенного ему народа.

— Это, в конце концов, высокомерно. Гордыня, друг-батюшка.

— Беги с докладной запиской в патриархию, флаг в руки. “У отца Барнева обнаружена гордыня, примите меры”.

— Я тебе счас в лоб дам, не посмотрю, что ты поп. Святой отец нашелся, ты же пьяный вечно валялся, мы в общаге через тебя перешагивали…

— И не забудь еще добавить, что отец Барнев призывает любить Отечество и верить в его светлое будущее, а сам втихомолку учит китайский.

Пауза.

— Антон, — упавшим голосом говорит Пирогов. — Это чудовищно… Скажи, что ты пошутил.

У Пирогова звонит мобильный.

— Да, доченька… Да, зайчик… Я сказал — по-русски! — истерично орет он. — Не сметь говорить со мной по-английски! Не сметь!

Он кидает мобильный об пол, его колотит.

Пауза.

— Я вот тоже думаю, — говорит Рындина. — Нарожаю я, допустим, детей… А потом что-то такое случится, произойдет, и дети вырастут чужие, не будут знать моего родного языка…

— Какие дети? — вносит коррективу Пирогов. — Ты в паспорт свой загляни на досуге. Не в прописку, а в год рождения.


Пирогов выдохнул и словно очнулся от своей истерики. Собирает кусочки мобильного.

— Ребята, извините, мне худо, я лучше пойду. Антон, прости, я всегда уважал и уважаю тебя, поверь, простите, ребята, Аня, я позвоню, мне надо просто на воздух, подышать, простите…


28. Он выходит.

Рындина и батюшка остаются одни.

За окном тем временем может смениться время года.

— Вот, точно, теперь я вас вспомнила. Однажды осенью выпивали вместе в общаге… Мы на первом курсе, а вы уже выпускник, крутой такой…

Оба улыбаются.

— Как же мне вас теперь называть? Отец Антоний, что ли?

— Зови Антоном, как раньше… Я в двадцать лет крестился, от родителей тайком… Коммунисты… Предки по лагерям мыкались как английские шпионы, а все равно… А в девяностых годах приходы стали открываться, священников не хватало… Меня мой духовник рекомендовал, и рукоположили… А в семинарии я потом, заочно…

Пауза.

— Батюшка, скажите, — серьезно и даже строго говорит Рындина, — что же дальше-то будет? Вы только не думайте, что я смеюсь, я сейчас серьезно, я редко серьезно, потому что жизнь такая, если несмеяться — не выживешь… Никто никому не верит, люди боятся и ненавидят друг друга. Деньги заменили людям все. Кажется, еще совсем чуть-чуть — и нас вовсе не останется, мы исчезнем и нашу землю беспрепятственно, без войны, без боя, за взятки и “откаты”, займут другие, чужие… Это конец? Батюшка? Надежды нет? Это потому что мы убили этого больного мальчика в матроске?


Батюшка смотрит в сторону, шмыгает носом.

— Апельсиновой корочкой пахнет, — говорит он.

— Это “Герлен”, духи такие, я купила в Шереметьеве, приехала однажды слишком рано, ходила-ходила…

Батюшка поворачивает голову, теперь он смотрит на Рындину сияющими ласковыми глазами, таким взглядом, под которым можно исцелять больных — и руки-ноги бы обратно прирастали, столько нежности в этом взгляде.

— Там такой магазинчик, направо, после газетных ларьков… — продолжает Рындина, но и ее некрасивое, нервное, словно сделанное из одних острых углов лицо милеет и расцветает прямо на глазах.

Батюшка берет ее за руку, целует:

— Дорогая моя, дорогая…

Рындина не знает, что делать со жвачкой во рту — выплюнуть вовсе или запихнуть подальше за щеку.

— Милая, дорогая моя…

Целует колени, ноги.

Рындина несет пургу про дьюти-фри, батюшка принимается раздевать Рындину и набрасывается на нее со всей своей лютой мужской тоской, прикрытой благочестивым браком.

Разговор о судьбах Родины прекращается.


29. Машина с мигалкой едет по городу. За спиной водителя — Шура-гибрид. Прижимает к себе кота, целует. Кот почти бездыханен.

— Счас доктор посмотрит Степу, доктор полечит, Степа выздоровеет, — шепчет бедняга Шура в котовьи ушки.

Охранник Шуры подавляет вздох.


30. Рындина и батюшка лежат рядом. Обоим немножко неловко.

У Рындиной звонит мобильный.

— Где-где? Рядом с моим домом? А откуда вы знаете, где мой дом? Кто вас, вообще… Ладно, ждите, буду через пятнадцать минут.


31. В кондитерской Рындина и парень лет двадцати трех. На столике лежит небольшой квадратный сверточек, обернутый газетой и обклеенный скотчем.

Парень веселый. Один зуб родной, другой золотой, третьего нет… Руки в татуировках. С удовольствием ест большую красивую порцию мороженого, обильно политого шоколадным сиропом.

— Мы Николая Макаровича сильно уважали. Он ведь музей затопленных земель устроил, все сам. Против черных ныряльщиков боролся. А как бороться-то? У меня дед в землячестве затопленных состоял. Тоже все собирал. Он вообще учителем был, дед. Когда вас по телевизору увидал, с Николаем Макаровичем, сразу решил вам эти записи переправить. А сам пошел в Бобровку на похороны, выпил, обратно шел, притомился и замерз… Он за мамкой своей записывал, тоже историю уважал, края наши… Чтобы знали, чтобы не забывать… После деда я и решил вам это отдать, так надежнее. Я билет на автобус до Москвы на восьмое взял, а шестого с пацанами пошли на танцы в Козловку, там эти, с Грибовки, ну мы как начали их метелить… Один возьми да и кердыкнись. Потом уж, в СИЗО, и на зоне тоже, я все в толк взять не мог — ну и на фига я его так? Танцы, блин, положено, чтобы отметелить кого… Да я вообще против него ничего не имел… Танцы, блин… Четыре, блин, года, как этот, а потом по удо… Боялся, пропадут записи-то… Вроде в целости, довез…

— Ты как сам-то дальше жить собираешься? — спрашивает Рындина.

— Да как все. Дома буду. На тракториста выучусь. Женюсь. Сопьюсь. Подохну…

Смеется и встает, берет ветровку. Светловолосый, высокий. Настоящий добрый молодец, богатырь, только без зубов и в татуировках.

— Эх, Москва, Москва… Приехать бы с деньгами, в казино сходить…


32. Машина с мигалкой.

Шура-гибрид держит на коленях труп кота, упакованный в черный пакетик. Шура украдкой глотает слезы. Вытирает ладонью розовые гладкие щеки.

Шура стесняется водителя и охранника.

Охранник молча протягивает ему пачку бумажных платочков.

На своем участке Шура хоронит кота, кладет на могилку его игрушки.


33. Рындина возвращается в квартиру.

Из ванной выходит батюшка, завернутый в полотенце.

Рындина и батюшка смотрят друг на друга.

— Иди, милый, куда-нибудь, — максимально ласково говорит Рындина. — На исповедь, а потом в монастырь…

— Хочешь, я все брошу? — шепчет он. — Поедем туда, где трудно… Будем работать…

Рындина принимается распечатывать сверток, торопливо рвет газету, пытается отлепить старую изоленту…

— Это что? — Батюшка берет у нее из рук сверток, находит ножницы, аккуратно разрезает упаковку.

— Там материалы по затоплению, какие-то записи, записная книжка, дневник, не знаю…

— Как же ты берешь у незнакомых людей неизвестно что? А если там бомба?

— Оставь…

Батюшка и Рындина разворачивают газету. На свет появляется полосатая картонная коробка, футляр для магнитофонной катушки. На коробке надписи:

“Районная конференция” — зачеркнуто,

“Выпускной 74” — зачеркнуто,

“Машина времени” — зачеркнуто,

“Мама 84” — не зачеркнуто, в скобках рядом — 1919.

Рындина осторожно вынимает катушку. Держит в ладонях.

— Яблочник, — говорит Рындина. — У него катушечный магнитофон. Надо к Яблочнику.

Она начинает собираться.

Батюшка останавливает ее:

— Надо сначала череп похоронить. Это важно.


34. Квартира Пирогова.

Тесно от книг и виниловых пластинок.

Тут время словно остановилось — родители Пирогова, типичные шестидесятники, портрет Хемингуэя в свитере на стене, гитара.

Их фотография в молодости — папа с бородой, мама с длинными волосами, а-ля Джоан Баэз. Они совсем не изменились, только стали старые. На столе винегрет и селедка. Водка. Бутылка виски нетронутая. Звучат песни Визбора. Они уже хорошо посидели и выпили. Душевно.

Папа любит огород. Говорит, какие саженцы привезет в будущем году, чтобы посадить в саду у сына в Нью-Джерси.

Пирогов ходит по комнате.

— Мам, у тебя очень много лишних книг. Тут надо как-то их перебрать, место освободить… Вот это, это… А это что? Справочник лекарственных препаратов за семьдесят первый год… Нет, мама, ну это точно надо выбросить. Такими препаратами уже не пользуются, их просто нет в природе. Зачем тогда этот справочник?

Он небрежно бросает книгу на пол.

— Ты что, с ума сошел? — ужасается мама. — Подними книгу быстро.

— Это книга, понимаешь, кни-га?!— подхватывает отец. — Совсем одичал. Нелюдь. Выродок американский…

Без крика, очень спокойно.

— Совки сумасшедшие, — так же спокойно говорит Пирогов. — Да пошли вы… Не приеду больше. И Лизу не привезу.

У Пирогова звонит его замученный мобильный.

— Да? Ну да… Давайте. Еду.

Родители смотрят на него.

— Череп надо закопать, — объясняет он. — Это быстро.

Пирогов выходит.

Родители тревожно переглядываются.

— Он влез в какой-то черный бизнес, — догадывается мама.

— Сама всю жизнь мечтала, чтобы он в Америке устроился, выпихнула, можно сказать, парня с Родины, — корит папа.

— Мало тебя на Родине за длинные волосы в ментовках били, патриот, — шипит в ответ мама.

Заскорузлая ненависть — основа крепкой семьи.


35. Шура-гибрид кладет в рюкзачок ножи и веревки. Выходит по тропиночке за калитку. Смотрит по сторонам.

Впереди у соседней калитки маячит девочка, выбирает камешки покрасивее из кучи гранитной крошки.

Шура подходит к девочке. Смотрит на нее.

На солнце просвечивают ее оттопыренные розовые уши с сережками.

— Ну что? — говорит Шура. — Пошли чинить тарзанку?

— Ой, пошлите!


Шура и девочка идут по замусоренному, умирающему лесу. На усыпанной хвоей дороге еловые корни норовят подставить подножку.

— Когда я был маленький, я верил, что из-под хвои мертвецы вылезают. Так девчонки говорили.

Девочка смеется, не верит.

Шура забирает с дороги правее, по заячьей капусте и мху шагает в заросли сныти, в бурелом, перемешанный с металлоломом.

— Тарзанка там, — поправляет девочка, машет рукой в другую сторону.

— Пошли, ручей покажу, — говорит Шура.


В овраге шумит ручей. Кругом заросли. Девочка радуется воде, брызгается. Шура разводит костер. Разговаривает.


— Я в детстве сюда плакать приходил. Со мной никто дружить не хотел. А я все ждал, что вырасту. Что по-другому все будет. Ты пойми меня правильно, девочка. Я хороший. Честный. Родину люблю. Но кому какая разница, что у меня нежное, верное сердце, если сердце мое находится под пиджаком пятьдесят восьмого размера?

— Нет, а вот моя мама пользуется сенсационной диетой “три минус пять”, — щебечет в ответ девочка.

— У меня тоже мама была, — продолжает Шура. — Мама любила кошек. Умерла. Знаешь отчего? От меня невеста перед свадьбой ушла. И потом еще всем рассказывала, что со мной половая жизнь ненасыщенная.

Девочка хихикает, а Шуре не смешно.

— Мама умерла. Остался Степа. Мамин кот. Единственный друг. Никогда не будет советовать диету. Не спросит про личную жизнь. И ему не нужна протекция, господдержка, госзаказы, ничего ему от меня не надо. И пахнет теплой шерсткой. Мягкий, смешной Степа. Но Степа умер. Стал длинным и твердым, понимаешь, девочка. — Шура достает из рюкзачка ножи и веревки. Девочка обращает внимание на ножи. — Умер от острой сердечной недостаточности. Он был старый. Ему нельзя было нервничать.

Девочка рыпается, пытается бежать, спотыкается о еловое бревно, обдирает коленку…

Да куда тут бежать-то?

— Дяденька, — лопочет девочка, — я же не знала, я же понарошку, я доктором хочу стать, я больше не буду…

Шура печально кивает. Мол, конечно не будешь.

— Дяденька, не убивайте меня, пожалуйста, — серьезно и деловито просит девочка. — Я у мамы одна. На меня вся надежда. Я хочу стать доктором, а еще занимаюсь музыкой, чтобы прославиться и разбогатеть. Тогда моя мама купит себе красивые зубы, и приделает новые сиси, и выйдет замуж за олигарха. И противный папка, который нас бросил, наконец обосрется, гад-сука-пидарас…

— Ты пойми меня правильно, девочка, — качает головой Шура. — Не видать твоей маме новых сись…


36. Немного погодя Шура умывается в ручье, смывает кровь с рук и ботинок.

Смотрит в бледное подмосковное небо над верхушками елок.

На душе у него светло и легко, как никогда.


37. Без всякого тортика трое опять идут по тропинке. Теперь она может быть присыпана снежком или, наоборот, порасти молодой травкой.


На веранде старики собирают огромный пазл со Сталиным.

Рындина берет инициативу в свои руки.

— Вы монстр, Зоя Константиновна, — четко говорит она. — Сами монстр и вырастили монстра. Одной ногой в могиле, а тоже — дресс-код какой-то выдумал. Ему последние бывшие студенты помочь хотят, а он…

За столом с пазлом — смятенье.

— Хулиганье, — шамкает ртом старичок. — Вон отсюда!

— Старик, да ты еще ого-го! — подмигивает Пирогов.

От простого междометия старичок начинает задыхаться и хрипеть.

— Милиция! — орет Зоя Константиновна.

— И вот еще что, милая фрау. — Рындина нацеливает палец на живот старушки. — Не хочется вас расстраивать, но придется. Эти врачи из клиники “Солнышко” — отъявленные негодяи. Нет у вас в животе никакого маленького Тобиасика. Там только мелкие и кусачие волосатые шарики. Сейчас они ка-ак выскочат…

Старушка визжит, шум, неразбериха.

Батюшка, как самый рослый, хватает с буфета череп.


Трое бегут по тропинке.

На бегу батюшка старается надеть подрясник поверх джинсов и свитера.

— Слушайте, совсем забыл, мне же еще на форум надо…

— Что за форум?

— Православно-исторический, — задыхается на бегу батюшка. — “Народы-победители: вместе в истории, вместе в будущем”…


38. На откосе, на берегу маленькой, замученной дачниками подмосковной речки, трое хоронят череп. Детской пластмассовой лопаткой яркого цвета копают ямку.

Батюшка молится и поет.

Мимо бегут солдаты, много — пробежка или ученья. Каждый подбегает под благословение к батюшке.

Пирогов растроган:

— Россия возвращается к своим истокам…

Потом бегут милиционеры с собаками. Много. Тоже подходят под благословение.

Пирогов чуть не плачет от умиления.


Милиционеры бегут дальше, хватают попавшихся навстречу таджиков, пинками и тумаками запихивают в уазики.


39. Машина Рындиной останавливается у дома Яблочника. В саду по-прежнему колышется на ветру белье, лежат повсюду яблоки, стоит старый автомобиль, катушечный магнитофон молчит на покрытом клеенкой столе под сосной.

Никого нет.

По саду прогуливается милиционер с автоматом и девушка в форме судебного пристава, с папочкой.

— Вы что-то хотели? — приветливо спрашивает она.

— А… Тут… — мямлит Рындина.

— Семья переехала в значительно лучшие жилищные условия, — улыбается девушка. — У вас есть вопросы?

— Модернизация, — говорит вдруг милиционер вдохновенно. — Стране нужны скоростные, широкие дороги, отвечающие запросам россиян двадцать первого века. Люди свободно и быстро едут к родне, за грибами, к морю…

Пирогов, Рындина и батюшка смотрят, как качается пустая деревянная лошадка-качалка возле крыльца.


40. Жизнь Волшебника в деревне. Окна в избе распахнуты. Топится печка. Волшебник убирает и чинит старый дом.

Дети заглядывают в окна с улицы. У одной девочки длинные рябиновые бусы.


41. Пирогов, Рындина и батюшка стоят над катушечным магнитофоном. Провожают глазами медленно крутящуюся бобину.

Прислушиваются — шорох, скрип двери, отдаленное кукареканье петухов, мычанье коров, стук, звяканье ведра…

— Куда говорить-то? — спросил скрипучий старческий голос. — В эту, что ли?

Старуха на пленке покашляла, покряхтела, вздохнула и заговорила монотонно:

— В девятнадцатом году приехала княжна Лидия с сыном Митей, крестьяне позвали, голодно стало в Москве, а князья хорошие люди были, служили где-то в Москве, а в имение приезжали, как теперь вот дачники. Князь с княгиней старенькие, старшего сына Чека расстреляла, он в обществе состоял, чтобы царя спасти. Приехала Лидия с сыном, жила в избе у бывшей няньки, работала в городе, в кинематографе музыку играла. Митя, княжонок, такой молчаливый, умом вроде тронулся, когда узнал, что царевича убили. Мы с ним с одного года, подружились, я тоже плакала, когда про то узнала. Дворец заперт, парень прибыл из самой Москвы на мотоциклетке, сокровища описывать. Катал детей на мотоциклетке, про науку говорил, что скоро на Луне сады разобьем, мужики сразу смекнули — головой он прискорбный, а мальчишки слушали, рты раскрыли… Раз Митя прибежал, говорит, “мы с мамой скоро уезжаем, а вот тебе, Наташа, мой дневник, храни его, а то в дороге вдруг потеряю. Ты, Наташа, мой дневник береги, там про очень важное, а если тоже потерять боишься, выучи его наизусть. Только слово в слово, чтобы без ошибок”. И больше их с матерью никто не видел. Уехали. А парня на мотоциклетке красные расстреляли, говорили, он шпион и не во дворец приехал, а нарочно за княжной, чтобы ее за границу отправить. Скелет его в школе поставили, вроде он сам так распорядился… Дальше жили… Колхоз наступил… Молочные наши края… Это я потом, если жива буду… В тридцать шестом году приехали землемеры, чтобы море делать. Из Голландии ученый по дамбам прибыл, Миддендорф, коммунист голландский, объяснял, как дамбу строить. Бабы смеялись с него, что он скелета в школе испугался. Председатель прибег, велел всем одеться почище, иностранец прибыл. Сережа мой надел пиджак, в котором на Первомай ходил, пошел на машинный двор… А они уж тут, Миддендорф и наш начальник партийный от стройки, Соколовский, руки жмут, друг на друга смотрят. Потом обнялись вдруг… Коммунисты же оба… Сережу моего с Миддендорфом познакомили, тоже руки жали. Дети бегали, радовались — вот какой Сталин добрый, нам море сделать велел! А под затопление семьсот деревень попало и город Молога. Начали людей переселять, некоторые не хотели, особенно старики, говорят, триста человек под водой остались…

Я про то потом, если жива буду, расскажу, а сейчас про дневник Митин. Велят переселяться в Рыбинск, куда, как, осень, картоха ведь в погребе, круговерть такая, что пока собирались, дневник так в тайничке в избе и остался. Я обратно в деревню кинулась, а там уже конные с ружьями…

(Старуха помолчала, очевидно заплакав.)

Изба на дне моря очутилась. А я-то и вправду с детства все наизусть выучила, где про самое главное.


Тут может измениться голос старухи на голос мальчика.


— Серафим сказал мама, что сидел в Бутырской тюрьме по тому же делу, что и дядя Володя, и обещал дяде Володе вывезти нас за границу, и завтра он отвезет нас на станцию и посадит на поезд до Риги. Оттуда пароходом мы доберемся до наших родных в Копенгагене. Билеты и паспорта для нас у него уже готовы. Мамба не хотела ему верить, боялась, что он провокатор и шпион, но он пересказал ей все истории, которые дядя Володя рассказывал ему про детство. Мама уже верила, но сомневалась. Серафим катал меня на мотоциклете и в поле, у старой ветлы, сказал, что его высочество на самом деле жив, его удалось спасти и спрятать на Курильских островах, там целебный климат, можно жить долго и не болеть. Что через некоторое время мы с ним встретимся, потому что ему надо с кем-то русским дружить и играть. На этом Серафим перекрестился и целовал свой нательный крест. Значит, правда… И если так, то Бог спасет Россию и мы вернемся в наше родное Покровское, лучше которого нет ничего на свете…


И опять старуха говорит:

— Так про Миддендорфа-то… Его наутро мертвым в избе нашли. Угорел вроде. Бабку Женю под арест взяли: чем, ведьма, печку топила, что коммуниста голландского извела? Это уж потом, после затопления, колхоз один соседний Миддендорфом назвали, Соколовский хлопотал очень. Вот…

— Пиджак, — подсказал кто-то рядом.

— А пиджак-то мужнин, Сережи моего, — спохватилась старуха. — Дома беру почистить, а в кармане твердое что-то. Фотокарточка. Такое красивое венчание, матушки мои, и жених, и невеста, и гости… Я все смотрела-смотрела — не Митя ли княжонок? И в толк мы с Сережей не возьмем, откуда карточка? Спрятала в тайничок, к дневнику Митину. А в сороковом году как хватилась, что в тайничке вместе с дневником фотокарточка утопла, меня и прошибло — царевича это венчание. Тут бы мне в самую пору молчать, а ко мне речь вернулась. А то ведь молчала с самых заложников. Сережа мой меня немтыркой замуж взял…

Старуха покашляла и спросила громко и строго:

— Так у кого теперь узнать? Так ли? Может, и правда не убивали мальчика-то? Может, хоть этого греха на нас нет? А то ведь сгинем как один, и следа не останется… Море строили, сколько людей извели — сгнило море. И кругом так, ни в чем ладу нету… Вконец испрохбудился народ, околел заживо… У кого узнать? Кто правду скажет? Или знают, а нарочно не говорят? Виноватыми помыкать легче. Устала, пойду лягу… Колька, дай палку…


Под старухин текст можно показывать что угодно. Полет Гагарина, строительство Беломорканала, выступления Ирины Родниной, съезды кпсс — в огромном зале тысячи человек встают и аплодируют, Горбачев и Ельцин, Путин и Медведев, Ургант и Цекало, августовский путч, военная хроника, извлечение младенца из счастливой матери, хроника жизни современной Москвы. Главное, не забыть потом вернуться к Пирогову, Рындиной и батюшке, которые московскими переулками шагают и приходят к прехорошенькому особнячку. Он маленький, малоэтажный, но огромный кабинет, в который приходят трое, должен находиться этаже на двадцать восьмом.


42. Это кабинет Онуприенко, Шуры-гибрида.

Хозяин розовый, гладкий, толстый, бесполый, но без сережек и колечек, в военном френче, с увесистыми звездочками на погонах.

Огромные окна, все видно.

Шура смеется, пожимает руки батюшке и Пирогову, целуется с Рындиной.

Говорит безличными предложениями.


— Отрадно, очень отрадно. Сколько мы не виделись? Хорошо, что пришли. Кстати, вы правильно сделали, что обратились прямо ко мне. Материал, конечно, очень интересный. Эксклюзивный материал. Но нужно провести определенную работу, назначить экспертизу… Историки, краеведы… Специалисты по звукозаписи… Чтобы исключить возможность фальшивки, розыгрыша… Надо немного подождать. Сейчас такой цейтнот, все эти мероприятия. То одно, то другое — выборы, перевыборы, кинофестиваль, чемпионат, День семьи и верности, гей-парад еще этот… Надо хорошо провести гей-парад. Показать, на каком уровне у нас в обществе толерантность. Тогда примут в Шенген.

— Кого примут в Шенген?

— Наш город, Москву, конечно же.

— Помилуй, это как же один город отдельно от всей страны могут принять в Шенген?

— Ну, понимаешь ли, есть люди, которые могут договориться… Возможно все. Главное — достойно провести гей-парад. От этого многое зависит. Потому что долю природных богатств в Антарктиде будут иметь только члены Шенгена.

Трое смотрят на на Шуру-гибрида, слугу Отечества, кошколюба и детоубийцу.

— Так что, ребята, давайте повременим. Поезжайте куда-нибудь отдохнуть. Надо отдохнуть. Уехать… А то мало ли что… Слишком много природных богатств в Антарктиде.

В окнах очень много светлого летнего неба, теплый ветер, белые облака, самолеты туда-сюда.


43. Под теми же, под такими же облаками.

Человек, волшебникидет вместе с детьми, веселый, красивый, ясный, дети прыгают вокруг него, и князь Митя тоже тут, и девочка с сережками…

Волшебник и дети идут сперва по деревне, потом берегом реки, люди машут им руками и проплывают на лодках, Серафим и Костик, княжна Лика, красноармейцы, таджики, батюшка, Шура-гибрид…

Выходят в поля и идут бескрайними полями под летним небом, а в небе — ласточки…


44. Камера отъезжает.

Деревня, поле и просторы — это компьютерная графика. В студии сидят два молодых человека, смотрят в монитор.

Как бы перелистывают фильм, который, как мы понимаем, весь сделан компьютерной графикой.

Говорят на незнакомом языке.

— Все вроде бы. Хорошо, что завтра уже не наша смена…

— Ну да… Я вообще так и не понял, о чем это…

— Что-то вроде про Россию…

— Которая была между Китаем и Польшей?

— Где-то там…

— У меня дедушка откуда-то оттуда. Всегда орал на нас — говорите по-русски! Буквы эти показывал, вообще ужас, вспомнить страшно…

— Я не понял, что там за мальчик, убили не убили… Это кто вообще?

— Теперь-то какая разница? Столько лет прошло… Это было еще до Первой Антарктической войны… Закончили, и ладно. Пошли, я устал уже от волонтерства…

— Все-таки у нас очень гуманное и развитое государство. Любой старик в приюте может создать компьютерный фильм.

Они оглядываются.

В кресле на колесиках сидит полоумного вида старуха в кожаном пальто. Жует жвачку. Это Рындина.

Она смотрит в монитор, где русские просторы и красоты.

Монитор медленно гаснет.

КУРТКА ВОННЕГУТА



К вечеру мы догадались, что едем не в ту сторону.

В горах быстро темнело, а моря все не было и не было. Это Сережа хотел непременно к морю, чтобы там, на море, познакомить всех наших детей. Взять всех детей и отвезти к морю. А я просто искала, где живут хорошие, честные люди. Даже не потому, что они мне очень нужны. Уже не важно, в общем-то. Нет, просто чтобы узнать, водятся ли они еще на свете. Люди, которые если что-то говорят, то, значит, так оно и есть на самом деле. Потому что вот, например, часто говорят: “Я тебя очень люблю”. Или даже: “Ты же знаешь, как я тебя люблю”. Но это на самом деле значит, что человек, который так говорит, прежде чем продать тебя за пятачок, секунды три будет испытывать что-то вроде неловкости. Легкое замешательство. А все эти “я тебя люблю” или даже “ты же знаешь, как я тебя люблю” — это что-то вроде поговорки или слова-паразита. Как “блин” или “вот такие пироги”.

Когда мы все одновременно поняли, согласились, что все-таки едем не в ту сторону, мы решили, что надо развернуться, пока не поздно. Но в горах трудно найти место для разрешенного разворота, кругом опасные зигзаги, сужения дороги и обвал камней, на то тебе и горы, а за рулем Анечка, и нарушать правила она не хочет. Она теперь ничего не нарушает, даже Красную площадь переходит по подземному переходу, чтобы не помешать, если вдруг поливалка... А выводя погулять свою маленькую собачку, берет целлофановый пакет, чтобы убрать, когда та накакает на улице. У Анечки — “четыре через пять”. Дали четыре года условно, а если попадется, если хоть малейшее, даже административное правонарушение — упекут на все пять, в настоящую тюрягу. Это все из-за старичка, который переходил дорогу на красный, а машины стояли в пробке. То есть нарушал как раз старичок, шел между машинами и стукнул рукой по капоту Анечкиного “пети-круизёра”. Потому что старый старичок, ему успокоительное пить надо и вообще дома сидеть. Анечка опустила стекло и вежливо сказала ему, что нельзя стучать по машинам, а он — ну старый, не соображает — стукнул тростью ей по лобовому. Ну тут Анечка разнервничалась, и в результате старичок был доставлен в больницу имени медсантруда с тяжелыми травмами головы и множественными разрывами внутренних органов, а всякие знакомые адвокаты взялись дружно, и теперь у Анечки четыре через пять, и мы ищем разворот в горах.

Мы едем к морю!

К Красному или Мертвому, а то и к Галилейскому, мы вообще куда? Уже пора выбираться, дело к вечеру, тогда давайте лучше к Рыбинскому, все-таки ближе. Рыбинское море! Вот где рыбы завались!

“Чаша Рыбинского моря, гимн во славу человека”, памятник индустриализации, на дне семьсот деревень и один город, малая родина этого дуралея Кольки Варакина, он все хвастался, что город его предков затопили коммуняки, и они с Вовиком каждое лето ныряли в Рыбинское море и доставали черепки посуды, железяки, пуговицы и все такое...

Колька, кстати, теперь крутой поп, из тех, кого показывают по телику в качестве прогрессивной общественности нашей большой и дружной страны, — бородища и крест на толстом пузе. Кто бы мог подумать!.. Ведь какой был забулдыга, любо-дорого вспомнить. Но лучше не надо. Однажды я зашла в его храм и встала в уголке скромно. Колька посмотрел в мою сторону и узнал, это точно, потому что выронил кадило. Оно выпало у него из рук, со стуком на пол, как сказал поэт.

Что касается Вовика, то он не смог поехать с нами, так как никуда не отлучается — ждет печень. Свою уже израсходовал, и на сорок с небольшим лет не хватило, всякими растворчиками доконал родную печень, и теперь ждет, когда ему привезут новую.

“Это люди не твоего уровня”, — говорит мне моя семья.

Но они мои друзья, других у меня нет. То есть, конечно, есть, ведь я довольно давно живу на свете и с кучей всяких людей училась вместе в детском саду, тридцатой школе и орденоносном институте. Но они со мной как-то немножко не дружат. У меня ботинки не той марки. Теперь так бывает — можно не поздороваться с одноклассником только потому, что у него ботинки не той марки, какой надо, чтобы поздороваться. Всем ты хорош, а вот ботиночки подкачали, извини, друг ситный. Парыгин вообще обнаглел, даже в больницу к себе дресс-код устроил. Я такая — здрасте, где тут больной Парыгин, вот я ему печеных яблочек, а охранник — извините, у нас тут дресс-код, вы не проходите. Это потому что я была в “Гэпе”, а Парыгин любит, чтобы все — в “Дольче и Габана”. Поголовно, как школьная форма. Он у нас в школе председателем совета дружины был. Дура я, что в “Гэпе” к такому человеку приперлась. Так и не попрощалась толком с Парыгиным. Но он тоже хорош — одной ногой в могиле, а дресс-код какой-то выдумал, монстр вообще. У него и на похоронах фейс-контроль был, мать еле прошла, а то она как раз в день похорон неважно выглядела.

Так погодите, если мы едем на Рыбинское море, то давайте заедем к Лёхе! Вот! Точно! Я отдам ему варежки, которые он забыл у меня на Каретном восьмого декабря 1981 года, когда мы ходили праздновать день рождения Джона Леннона на Ленинских горах, и я их все хранила-хранила, а теперь они у меня в машине валяются, как технические такие, если колесо поменять или чего протереть. Лёха живет теперь в Рыбинске, я точно знаю... Да нет, какая дача, говорю же — в Рыбинске. На дачу к нему мы однажды заезжали, тоже вот так вот случайно, по пути, давно собирались и в конце концов заехали, но Лёшиного дома уже не было, и бани его знаменитой, ничего там не было, только гладкое место, посыпанное песочком, а из аккуратной голубой бытовки вышли два армянина в рабочих комбезах и молча протянули нам картонную коробку. Елочные игрушки, старые, как в детстве, как в голубом огоньке черно-белого телевизора. “Лёщя просил игрущки. Старый хозяин, Лёщя. Дом продал, а игрущки забыл в кладовке. Потом просил. Приезжал. Ругался. Пьяный был. А мы нащли. Я прораб, а он инженер. Родственники новых хозяев. Здесь будет спорткомплекс и дом для прислуги. Нам чужого не надо. Армяне не воруют. Вот игрущки. Только больще не приходите”.

И как только они догадались, что мы к Лёше?

А где теперь сам Лёша, что случилось, нам надо знать, что случилось, ведь мы его друзья.


“Лёще купили прекрасную квартиру у самого моря, в Рыбинске, заберите игрущки, отдайте Лёще и больще не ходите”.

А игрушки сейчас у нас с собой? Нет, кто же знал, что мы решим ехать в Рыбинск. Да, все спонтанно... Мы такие импульсивные... А было бы прикольно, если бы с игрушками. Да, это было бы вообще — супер... С игрушками и варежками! Нет, варежки тут, в багажнике или в дверке, мы так и скажем, вот приехали отдать тебе варежки, он вообще упадет. А мы такие: “Алексей, тебе от нас не уйти!”

Мы едем в Рыбинск!

Едем к Лёше, к нашему другу, мы вместе росли, пили портвейн в подъездах, в Питер зайцами ездили, нас забирали в милицию за длинные волосы и вышитые джинсы, мы читали ксерокопированного Гумилева, дружили с Лёшей и слушали его вранье, а он всегда врал. Про своего прадедушку-капиталиста, будто у него был собственный парк конки в Самаре, а накануне революции он этот парк элементарно пропил и влился в ряды неунывающего пролетариата, как раз вовремя. Или про свою бабушку, прадедушкину дочку, что она во время войны была шпионкой и у нее есть маленький наградной браунинг, она с ним ходит в угловой, за продуктами, и всегда может приструнить магазинное начальство, если обвешивают покупателей и продают дефицит из-под полы. Или, например, что к его папе — журналисту из “Известий” приезжал Воннегут, и они все вместе квасили на даче, парились в бане, и именно тогда, там, Воннегут услышал, как поет одна птичка, и понял, какое последнее слово должно быть в его знаменитом романе. И он все старался поправильнее записать это птичкино слово английской транскрипцией, и записал на клочке, и положил в карман куртки, но по пьянке забыл куртку, вот честное слово, Лёха может показать, куртка висит у отца в шкафу, твидовая такая куртешка с кожаным воротником и бумажным клочком в кармане... Лёха всегда врал или строил планы и твердо знал, что скоро прославится, разбогатеет, станет знаменитым режиссером и у него будет свой плавучий театр на корабле, актеры со всего света, а еще на этот корабль он возьмет с собой всех, кто захочет, всех, кто сейчас ему верит, что будет так.

В Рыбинске на площади немножко митинговали, какой-то дядька в галстуке обещал завтра же осушить Рыбинское море и восстановить затопленные деревни и городок. Из Лёшиной квартиры в светло-кирпичном доме вышли два таджика в комбезах и сказали, что Лёше купили отличный дом в деревне... “Да, если увидите его, вот передайте, он тут вот это забыл, могли бы выбросить, а вот берегли, таджики очень аккуратны, нам чужого не надо”.

Едем в деревню, ведь мы друзья, хорошо ехать с ветерком и благородной миссией. Мы его верные, старые друзья, понятно? Когда он начал пить лишнего, мы сразу сказали ему “как не стыдно”. А потом еще неоднократно повторяли “возьми себя в руки, ты мужик или нет” или даже “посмотри, как прекрасен этот мир”. Мы — друзья, настоящие, старые, надежные, те самые, которые никогда не поленятся тебе позвонить, непременно дозвонятся и скажут: видели тут твой спектакль в ДК хлебозавода номер восемь, ну и говно же, фуфло просто уникальное... Кроме нас, тебе этого никто не скажет, только мы, потому что мы твои самые лучшие, верные и надежные друзья... Как раз те самые, которые, когда вот человек уже несколько дней не пьет и бреется и даже делает зарядку, вдруг звонят и говорят — кстати, Дашка, которая от тебя ушла, помнишь, ну ты пил еще от этого, чуть не умер, помнишь Дашку, так вот, ее недавно встретили в Нормандии, вышла замуж реально за графа, домина у моря, замок в горах, всего полно, деточки просто прелесть, и граф-миляга, выпиливает лобзиком. Она тебя еще никак вспомнить не могла, графиня Дашка... Ну а ты чего? У тебя все хорошо? Ладно, не вешай носа, старик, лучше приезжай, выпьем.

Мы едем в деревню к Лёше, там здорово, природа и экология, наверняка баня, соленые огурцы и бойкие селянки, у Лёхи-то, х-ха, еще бы, сейчас увидим, налетим на него, напрыгнем, “Алексей, тебе от нас не уйти!” и он вообще упадет!

Втопи же, Анечка, положи кирпич на педаль газа, мы едем к Лёхе!

Может, таджики и не воруют. Но врут немилосердно. Обманули, нагрели таджики. Развели как лохов. Зря мы жгли бензин, зря резину об дорогу терли.

Никакого Лёши там не было, в пустой холодной избе сидел серо-синий от запоя, заросший щетиной старик, чужой дед, моргал слезящимися глазами и никак не реагировал ни на варежки, ни на “тебе от нас не уйти”, просто отвернулся к тусклому кривому окну, медленно и тяжело перевел бессмысленный взгляд.

Дом с провалившейся крышей, и провода от столба отрезаны.

На фиг отсюда, делаем ноги, ё-моё, здесь пахнет смертью, тюрягой и черными риелторами.

В Алаунских горах быстро темнеет. Даже хорошо, что скоро ночь. Мы едем к морю! Ночное море. Вывезти всех детей на ночное море. Сережина идея. Только дети давно выросли. И внуков не отпустили с таким дедушкой. Трое внуков, блин! У этого проблемного подростка уже трое внуков. Прикольно, да?

Приближающаяся старость забавляет.

Мы забыли отдать пакет с одеждой. Перестань, зачем этому доходяге Лёхин прикид? Ладно, дайте мне, я сохраню его до встречи с Лёшей, с настоящим Лёшей, ведь где-то же есть настоящий Лёша, стоит только поискать, наверное, ходит по набережной в Коста-Рике или загорает кверху пузом на яхте, болтаясь возле островов Зеленого Мыса, и скоро улыбнется нам с обложки журнала...

Да выбросить надо это дерьмо...

Ну что ты сердишься? Сейчас остановимся и выбросим.

Дырявый пакет, и невнятный комок бухается на обочину рваной подкладкой наружу, букле и тертая-вытертая кожа воротника, в горах быстро темнеет, и на ветру из-под подкладки бумажный клочок — fiewit...

Коренное население



Втихаря не годится. Как будто мы делаем что-то плохое и хотим скрыть, спрятать. А мы, наоборот, хорошее делаем. Надо, чтобы все знали.

Так что целых три дня тут торчали корреспонденты. Снимали, как люди грузятся, как отъезжают машины. От Генерального пришла директива — надо, чтобы люди уезжали с песнями, с танцами. Пошли подготовить местных. Они не хотели сначала. Лёхе плюнули на бронежилет, в Миху камнем кинули. А Лёха заводной, мне пришлось из автомата два раза в воздух. Только после этого стали они танцевать. Блин, кто ж так танцует? Двадцать первый век на дворе… Доложили Генеральному, он сделал выводы, принял решение, прислали тетку из района, из Дворца культуры, она их учила нормально танцевать.

Все получилось — с песнями, с танцами погрузились, все снимало телевидение, тронулись в путь. Куда — я не знаю. Нам не сообщали. В лучшие места, с газом и горячим водоснабжением, туда, где сайдингом обшито все. Наше дело было их собрать. Сначала вели разъяснительную работу, это не мы, это группа специалистов. Убеждали. А мы уже потом подъехали, помогали собираться. В нашу службу не всякого, между прочим, берут. Надо, чтобы человек мог долго не выражаться, чтобы правильно произносил слово “инцидент” и мог оказать доврачебную помощь. И главное — самообладание. Там дед один все не хотел, потому что у него картошка в погребе. Ему сказали, дадим новую картошку на новом месте. Он, чудак, свою картошку пересчитал. Чтобы не нагрели потом. Другая бабка все про могилы талдычила, про какую-то ветлу, что у нее все похоронены под ветлой, и она тоже хочет к ним туда, под ветлу. Ей показали план кладбища на новом месте, что там тоже есть ветла, а землю со старого кладбища она может забрать с собой сколько хочет. Чтобы без инцидентов. Они нам реально мозг вскрыли своими грибами и ягодами. Куда же мы поедем, тут же самая ягода пошла, самый гриб. Нытье… Пришлось запросить, как там, на новом месте, с грибами и ягодами. Прислали фотки и статистические отчеты по грибам. Помогло. Вообще, геморроя многовато, конечно.

Дети тоже на нас бычили. Охота им тут торчать, без Интернета, в школу на какой-то колымаге ездить за шесть километров? Они и в школе-то толком не учатся, потому что далеко. Походят первый-второй классы — и дома сидят, по хозяйству. Журналистка, такая, с микрофоном к пацану: “Ты кем станешь, когда вырастешь?” А он ей так прямо в камеру посерьёзке: “Приду с армии, выучусь на тракторе, сопьюсь и помру”. Вот такие у них тут перспективы. А отрываться от своих темных бревен, переселяться все равно не хотят.

Приехал третий зам Исполнительного и от Генерального нас так душевно поздравил, поблагодарил за сделанную работу. Сказал, что теперь сюда будут завозить строителей и сотрудников охраны, а мы можем дня три здесь побыть и отдохнуть. Природа-то какая, братцы! Сказал третий зам Исполнительного. Так прямо и сказал.

Мы с Лёхой, Михой, Шумным и Зверюгой пошли пройтись по нашему сектору. Его разве обойдешь! А таких секторов тридцать два. Луга и поля. Трава прямо реально сладкая.

Как-то они тут жили со своими печками и коровами. Лично я раньше даже не знал, что в двадцать первом веке люди так живут. Нам как-то не сообщали… Я думал, везде города, а чтобы отдохнуть — турбазы и зоны отдыха.

Грибы, ягоды, реки, леса, птицы. Валуны посреди полей. Холмистый простор. Отличная территория. И они совсем не могли ею пользоваться. Только бухали и рыбачили. А бухать вообще немодно. Ну и правильно, что их отсюда убрали. Переселили куда-то там вроде. Где сайдинг и газ.

А здесь теперь будет самый большой в мире природно-развлекательный заповедник “Страна мечты”.

Грунтовка наверху, внизу луг и река. Мы купались, а Миха загорал. Наверху вообще никого не было, это точно. И чего он вдруг, этот валун? Пятьсот лет, может, на месте лежал... Здоровенный сизый валун на обочине качнулся и покатился вниз, ломая кусты. Миха загорал и не успел ничего понять, валун раздавил его, как мошку или как ягоду. Да, как ягоду — больше похоже. Как помидор, как помидор, точно, вот!!! Мы думали, несчастный случай. Но Бурму в речке покусали раки, поднялась температура, он умер через два дня.

У Лёхи вообще ничего не болело. Сидел, трындел чего-то, бряк — и нету. Остановка сердца. Недоглядели? Вообще-то, чтобы в наше подразделение попасть, медосмотр серьезный проходят. И потом — раз в полгода.

Шумный, Зверюга, Баглаенко, Атас и Пень тоже быстро умерли. Какое-то общее отравление или типа того…

Когда умерло человек уже двадцать, пришла директива от Генерального — ни к чему не прикасаться, не паниковать, скоро за вами прибудут.

Местные, что ли, постарались? Нет, они такие лохи, они не могли… Они сами питались огородом, рекой и лесом. Это не они. Конкуренты? Но у нас нет конкурентов. Их просто не может быть.

Это что-то другое…

Я спрятался в старом доме, решил как бы притвориться своим, здешним…

Смотрел на небо и твердил, что здесь красиво и что дом тоже — хороший, красивый. Вертолеты забрали пятерых живых, из тысячи-то... Начали расследование. Территорию оцепили, там пока нет ничего, а коренные тоже не возвращаются. Где их теперь искать, коренных?

Я до сих пор чувствую себя живым, хотя точно не знаю… Вот бы дожить до конца расследования. Охота узнать, что это все-таки такое. Должны выяснить, разобраться.

Но нам, скорее всего, не сообщат. Чтобы без инцидентов.

Истребление


class="book">


Пьеса



Действующие лица



Катя

Настя

Рамиль

Витя Лазер-Дэнс

Костик

Лейла

Дядя Володя

Сергей Борисович

Соседи Михалкова

Три гопника

Девушка с костылём

Пять беременных водолеев

Одноклассница Путина




Дети читают Пастернака.



Входит В и т я Л а з е р-Д э н с — читает Пастернака.


В и т я Л а з е р-Д э н с. “Я понял жизни цель и чту / Ту цель, как цель, и эта цель — / Признать, что мне невмоготу / Мириться с тем, что есть апрель, / Что дни — кузнечные мехи, / И что растекся полосой / От ели к ели, от ольхи / К ольхе, железный и косой, / И жидкий, и в снега дорог, / Как уголь в пальцы кузнеца, / С шипеньем впившийся поток / Зари без края и конца. / Что в берковец церковный зык, / Что взят звонарь в весовщики, / Что от капели, от слезы / И от поста болят виски”.


Витя сбивается, садится на подоконник и плачет.


Т р е т ь я д е в о ч к а. “Быть знаменитым некрасиво. / Не это подымает ввысь. / Не надо заводить архива, / Над рукописями трястись. / Цель творчества — самоотдача, / А не шумиха, не успех. / Позорно, ничего не знача, / Быть притчей на устах у всех. / Но надо жить без самозванства, / Так жить, чтобы в конце концов / Привлечь к себе любовь пространства, / Услышать будущего зов”. (И так далее, дети сбивчиво, с трудом, с неверными смысловыми ударениями читают наиболее сложную, раннюю лирику Пастернака.)


Входит К а т я.



Подходит П с и х о л о г. Смотрит. Уходит в угол и садится.

Экзамен. Катя зубрит, бубнит, ходит из угла в угол.


К а т я. “Борис Леонидович Пастернак, тысяча восемьсот девяностый, тысяча девятьсот шестидесятый. Сын своей родины и своего времени, последний великий поэт России. Гениальный художник, вся жизнь которого ушла на борьбу с окружающей пошлостью за свободно играющий человеческий талант. В нём одном (после смерти Блока) наблюдалась та соразмерность дарования и творчества с жизнью поэта, которая, собственно, и составляет отличительный признак истинно великого художника”. (Садится.) Короче, тут одна бабка кормит голубей, какой-то дрянью... У них понос от этого... А тут ветер, штормовое предупреждение. Мы вышли на балкон покурить, стоим, такие, а тут эти голуби... Вообще кошмар... Прямо с ног до головы, все... Говорят, это к деньгам... Снежанку особенно жалко, мы ведь ей платье шили на выпускной, она надела, примерить чтобы, и как раз на балкон вышли покурить... а тут голуби... (Зубрит.) “И ночь полоскалась в гортанях запруд, / Казалось, покамест птенец не накормлен, / И самки скорей умертвят, чем умрут / Рулады в крикливом, искривленном горле”. Короче, платье мы потом всё равно отстирали. Ничего даже заметно не было. Такое красивое. Ну, выпускное платье... Потому что купить каждый дурак может, и будешь одинаковая, да и денег нет покупать, у неё папа — майор в военной части... Это Рамиль всегда хвастается, какие они богатые, холодильник новый купили, и ещё отмечали сидели... А Снежанка, она, короче, это платье надела... Оно очень красивое... Только она ЕГЭ не сдала. Она нарочно литературу выбрала, думала — это легкотня. И, короче... Она лоханулась на ПАС! ТЕР! НА! КЕ!!! Я даже не знаю, что это значит, но всё равно страшно. И ей сказали — у тебя плохое ЕГЭ!!! Это же вообще как у тебя СПИД!!! Короче, она пришла домой, надела выпускное платье и повесилась...

В и т я. Телевидение потом приезжало. НТВ. Хроника происшествий...

В и т я. А ещё в другой школе пацан, вообще отличник, готовился, как сумасшедший, пришёл на ЕГЭ, как вынет из кармана автомат Калашников, как пойдёт из него — та-та-та-та-та... И когда его забирала группа захвата, он кричал младшеклассникам: “Отомстите за нас!!! Вы маленькие, вам ничего не будет!..”

К а т я. Правда, мой папа говорит, что эти истории — просто фольклор, устное народное творчество.

В и т я. Ага, народное творчество... В той школе до сих пор дырки от пуль по всем стенам... И кишки с люстр свисают...

К а т я (зубрит). “Где, как обугленные груши, / С деревьев тысячи грачей / Сорвутся в лужи и обрушат / Сухую грусть на дно очей. / Под ней проталины чернеют, / И ветер криками изрыт, / И чем случайней, тем вернее / Слагаются стихи навзрыд”. (Пытается зазубрить критику.) “В стихах Пастернака всегда ощущаешь не наигранный, а глубоко естественный, даже стихийный лирический напор, порывистость, динамичность. Строки его стихов, по выражению Виктора Шкловского, └рвутся и не могут улечься, как стальные прутья, набегают друг на друга, как вагоны внезапно заторможенного поезда””. Мы тут живём. Я живу круглый год на даче, потому что у меня аллергический бронхит и в Москве мне вредно.

К а т я. У меня, например, никого нет. Ни старших братьев и сестёр, ни младших. А у них у всех есть, старшие...

В и т я. И им всем предстоит ЕГЭ.

К а т я. Вот у Вити — Снежанка старшая сестра…(Пауза, девочка имеет в виду, что Снежанка повесилась, но вслух не говорит.) И нам всем тоже ЕГЭ предстоит...

В и т я. А оно знаете какое страшное... Там Пастернак…

К а т я (пытается вызубрить то стихи, то критику). Мело-мело по всей земле, во все пределы… / Во все пределы… Тьфу, блин, бляха… “У стихов Пастернака есть свойство западать в душу, затериваясь где-то в уголках памяти, восхищая и радуя…”

В и т я. У нас шлагбаум такой, чтобы в посёлок проехать. И дядьки разные, по очереди дежурят. И Владимир Павлович тоже вдруг! Он раньше ОБЖ преподавал. Рукопашный бой, сапёрная лопатка, правила дорожного движения... Приёмчики показывал всякие... Единственный нормальный во всей школе. Из взрослых. Нас однажды оставили дежурить по школе, весь третий этаж убирать вообще. Владимир Павлович помогал. Зеркало в учительской он разбил случайно. А на стол залез, чтобы нас повеселить... Было очень плохое настроение. Пастернака задали потому что... И Владимира Павловича тогда из школы выгнали. У него болезнь ещё нашли, головную, с войны, в голове болезнь, при такой болезни нельзя с детьми работать... Он теперь в нашей будке, у шлагбаума. Он добрый, у него ёжик и кот. Он говорит, смотрю на вас и вижу — не так я жизнь прожил... Он истории интересные рассказывает... Он на разных войнах воевал... “Эх, ребятишки, слышали бы вы, как трещит человек, когда его распарывают ножом отсюда и вот посюда... Зовите меня просто дядя Володя”. — “Дядя Володя, вы читали Пастернака?” А он говорит: “Да расстреляли бы его тогда, и дело с концом”. Ага, с концом. Ещё больше бы задавали. Наизусть... С расстрелянными ещё хуже лезут, всегда наизусть учить заставляют. Про жирафа этот, как его... Вообще... Снежанка всё жаловалась...

К а т я. Дядя Володя вообще в ужасе. Бензин дорожает. Непонятно, что делать. Зарезать кого? (Зубрит дальше.) “Поэт прошёл сложный путь от мучительных поисков формы философских стихов начала двадцатого века до прекрасной простоты лирики конца пятидесятых”. (Зубрит стихи.) “Мело-мело по всей земле, во все пределы…” Во все пределы… Вот блин, а? Нет, это ужас... Родители такие: “Уж по литературе-то ниже четвёрки иметь просто неприлично...” Хороши вообще. Родили, даже не извинились... А я теперь мучайся, живи, ЕГЭ сдавай...

В и т я. А тебя зачем родили?

К а т я. Как — зачем?

В и т я. Ну вот меня — чтобы квартиру получить. Ещё радовались очень, что мальчик. Получается, что мы со Снежанкой разнополые, больше жилплощади положено. А всё равно какие-то лишние метры обнаружились, не дали ничего. Теперь вообще...

К а т я. Нет, меня без метров вроде. Просто... Положено ведь, чтобы дети. У всех есть, кто женится...

В и т я. Ну да...

К а т я. Вот хорошо быть Алишером! Он таджик! Повезло родиться. Ему никакой Пастернак не страшен. Кирпичи на тачке возит, помогает своим. Валентина Ивановна такая, с четвёртой дачи: “Почему ваш мальчик не учится? Ему двенадцать лет! Это эксплуатация детского труда! Я сообщу в органы опеки!” Да глохни ты, жаба, он не гражданин России, что ему всякие там органы... Своим помогает, деньги зарабатывает, его дачники жалеют, что он маленький, угощают...

В и т я. Я ему свой старый велик отдал.

К а т я. Для таджика велик — вообще... Вынос мозга...

В и т я. А Валентина Ивановна такая — “Зачем ты ему дал велосипед? Он теперь станет террористом-смертником, вот была передача, ездят на велосипедах и взрывают, мусульманам нельзя дарить велосипеды...”.

К а т я. Не понимает, тупит вообще, что тут главное тротил, а не велосипед. Хоть сто велосипедов подари, куда без тротила...

В и т я. Это точно.

К а т я. А ещё я обожглась борщевиком. Мы с ним боролись. Сначала поливали кока-колой, чтобы он сдох. Потом рубили ракеткой от бадминтона. Я руку здорово обожгла, волдыри такие. Повезли в больницу. Врачиха такая: “У тебя друг есть?” — “Есть”. — “Тогда пописай вот в эту пробирку”. Это они насчёт беременности, думают, раз друг есть... А у меня друг Витя Лазер-Дэнс, ну мы с ним дружим, типа вот как подруги тоже друг с другом дружат или вообще люди. Чего они с пробиркой этой? И он вообще свинку в детстве перенёс...


В процессе невнятного бормотания должен ещё мешать “чудило”-зритель с шуршащими пакетами и мобилой. Тоже говорит отрывистую “муйню” в трубку, отвечает типа... Кому-то что-то объясняет, где-то там у них в квартире что-то лежит, и вот не могут найти, и он по телефону объясняет: “В холодильнике, справа, за пакетом с воблой... Да не с водкой, а с воблой...” Ему делают замечание, просят отключить мобильный.. В конце концов его должны выгнать из зала актёры.


К а т я (деловито объясняет, повторяет, хочет быть понятой). Короче, мы все тут живём. Я — на дачах, где дядя Володя с котом и ёжиком у шлагбаума дежурят. Остальные — в военном городке. И ещё один тут посёлок, по соседству. Там академики разные отдыхают. И один такой... С незапоминающимся цветом волос. И судя по голосу, неженатый.

К а т я. Но ему от нас всё равно не уйти.

В и т я. Потому что он академик, который придумал ЕГЭ. Конечно, он там был не один. Их там целая банда.

К а т я. Но рядом с нами живёт только он.

В и т я. Мы его по фамилии вычислили. И по телевизору видели тоже.

К а т я. И мы всё придумали. Родители тоже говорили, что они за нас, — у них это ЕГЭ давно в кишках сидит.

В и т я. Папа Насти обещал принести гранату. Он работает в военной части, и у него этих гранат просто девать некуда.

К а т я. Пока он ещё не принёс гранату, мы просто кидали за высокий забор разные предметы. Например, бомбы-вонючки. Мы их специально заранее готовим. Мама Костика научила, она повар. Режешь капусту и чеснок, кладёшь в целлофановый пакет и держишь поближе к батарее два дня.

В и т я. А ещё мы придумали, как будто за гаражами у нас штаб, и в штабе мы обсуждали, кто будет камикадзе, когда гранату наконец принесут. Сначала решили, что Рамилькин кот. Просто привязать к нему гранату и как следует метнуть за забор. Бадыжжжь!..

К а т я. Ха. Ха. Ха. Но кота стало жалко.

В и т я. Тогда придумали, что камикадзе станет двоюродная сестра Лейлы. Она подходит. Противная такая, маленькая и всюду лезет.

К а т я. Вот пусть и лезет в сад к врагу.

В и т я. Сразу двумя противными меньше. Удобно. А если граната не сработает, то он хотя бы испугается, а в это время мы все вместе перелезем через забор и налетим на него, собьём с ног, начнём колошматить чем ни попадя...

К а т я. Выковыривать глаза, откручивать нос, рвать на куски и приговаривать…

В и т я. “Вот тебе, вот тебе, вот тебе за отравленное детство... За Снежанку, за всех...”

К а т я. И тогда он попросит пощады и взвоет и взмолится: “Простите меня, дети. Я отменю ЕГЭ”. Тогда мы дадим ему телефон, чтобы он позвонил и отменил ЕГЭ, а потом всё равно убьём.

В и т я. На всякий случай.

К а т я. Так мы всё придумали. А получилось по-другому. Гранату нам так и не принесли. Пришлось всё самим.

В и т я. Своими руками убивать. Трудно.

К а т я. Я тебе говорила — надо прыгать у него на животе, на животе и на голове, когда мы собьём его с ног.

К а т я. Ещё водитель этот — один против пятерых попёр... Тварь вообще...

В и т я. Их там учат специально. Он водитель и телохранитель... А то мало ли... Много школьников кругом...

К а т я. Уроды... Нет, надо стать писателем, чтобы про всё про это рассказать. Писатель, он это... Он чего человеческих душ? Чего-то делает с душами. Какая-то профессия по душам чтобы. Как у Костика отец… кем работает?

В и т я. Инвалид у него отец.

К а т я. Писатель — инвалид человеческих душ? Ну да... Нет, другое какое-то...

В и т яИнвалид у него отец. Ну, короче… Нападение на академика Российской академии образования, по телевизору передавали. Меня показывали.

К а т я. И меня. Два раза.

В и т я. Каких два? Во всех новостях...

К а т я. Да...

В и т я. Тётя Галя из Мелитополя звонила...

К а т я. Нам тоже звонили. Из Литвы, там родня. Мама всё удивлялась, десять лет не звонили, и на тебе... Приехать вот обещали и нас к себе пригласить.

В и т я. Так мы его толком и не добили

К а т яПоваляли немножко, помяли, попинали...

В и т я. Хулиганские действия по предварительному сговору.

К а т я. Он нас простил.

В и т я. А мы просили, чтобы он нас прощал?

К а т я. Его адвокат Кучерена попросил... Кучерена добрый.

В и т я. Ему даже побриться некогда, всё защищает кого-то.

К а т я. Хороши бы мы без Кучерены были. Мы же — зачинщики.

В и т я. Все против нас сказали... И Настя, и Лейла, и Рамиль с Костиком... Что мы — зачинщики... В дурдоме бы кисли оба, в разных камерах...

К а т я. А так нам ничего не было.

В и т я. Кучерена доказал, что мы понервничали.

К а т я. Что у нас травма...

В и т я. Потому что Снежанка, ЕГЭ...

К а т яТолько Сергея Борисыча нам назначили. Прописали.

В и т я. А Сергей Борисыч велел всё время про это рассказывать. Чтобы в себе не замыкаться.

К а т я. Сергей Борисыч — он этот... Православный.

В и т я. Православный психоаналитик...

П с и х о а н а л и т и к. Ну, ребятки... Здравствуйте. Давайте за руки поздороваемся. Вот так... Рукопожатие должно быть крепкое, рука — тёплая и сухая... Вы свою положительную энергию передаёте тому, с кем здороваетесь. Вот молодцы... Как вы эти дни жили?

В и т я и К а т я (угрюмо). Хорошо жили...

П с и х о а н а л и т и к. Задание выполнили? Помните, мы говорили, что вы придумаете, какие подарки вы сделаете учителям, когда придёте в школу?

В и т я. Им подарки родительский комитет делает. Чайник.

К а т яКухонный комбайн. Гриль. Пылесос.

В и т я. Электрический стул бы им всем подарить, один, в учительскую.

П с и х о а н а л и т и к. Витя, ну ты опять за своё...

В и т я. А чего им подарки дарить, если я их всех ненавижу? Это нечестно.

П с и х о а н а л и т и к. Вот ненавидеть не надо. Вредно для здоровья. И для твоего, и для твоих родных. Более того, ненависть способна вызывать техногенные и экологические катастрофы. Ругаться нельзя ни в коем случае! Недаром у народа сложилось поверье, что от чёрных слов хлеб не родится.

К а т я. Ну и что? За границей купят...

П с и х о а н а л и т и к. Так... Давайте поговорим о подарках.

В и т я. Нет, зачем подарки дарить, если ненавидишь? Это нечестно. Это называется — врать. Когда ненавидишь, надо убить. Это честно.


Психоаналитик вздыхает.


П с и х о а н а л и т и к. Подумай о чём-либо приятном... Помечтай... О чём ты любишь мечтать?

В и т я. Ну... Как я завучихе или там русичке кишки выпускаю и наматываю, наматываю...

П с и х о а н а л и т и к. Ну... Ну вот, послушай... Вот мы ходили с вами в храм. Помните?

К а т я. Да ну... Там слова непонятные, жарко, я всю толстовку воском обкапала... Вообще...

П с и х о а н а л и т и к. Но ты разговаривала с отцом Николаем, он тебе объяснял, почему нельзя убивать. Помнишь, что он сказал?

К а т яУ него от бороды воняет очень...

П с и х о а н а л и т и к. Не надо так говорить. Он священник.

К а т я. Ну и что? Умываться не может?

П с и х о а н а л и т и к. Так, ладно, это потом... Ну вот, послушай... Убивать нельзя, потому что не ты дал человеку жизнь, не тебе и отнимать.

П с и х о а н а л и т и к. Убийство — страшный грех, за который расплачиваться будешь не только ты, но и твои дети и внуки.

В и т я. Ну и что? Да какие внуки? В 2012 году конец света обещали...

П с и х о а н а л и т и к. Это нарочно приспешники дьявола распускают слухи, чтобы воцарилась полная разнузданность. Мстить нельзя, отвечать злом на зло — опасно, как ты не поймёшь. Вот академик Кузмичёв мог бы, между прочим, вас в тюрьму посадить.

В и т я и К а т я. Ну и что? Ему бы наши родители потом так вломили... Дачу бы подожгли...

П с и х о а н а л и т и к. Вот, опять! Мстить нельзя — потому хотя бы, что человек, которому мстят, даже если он очень виноват, сам становится жертвой, вызывает сочувствие.

К а т я. Ну и что?

П с и х о а н а л и т и к. Почему нельзя мстить? Вот ты ему отомстишь, врагу своему, а он захочет тебе отомстить... И это будет замкнутый круг зла... А если ты его простишь, то враг, ошеломлённый твоим благородством, просветлеет и больше не будет. От удивления. Зауважает тебя...

В и т я. Ну и что? На фига мне, чтобы он меня уважал, если он враг?

П с и х о а н а л и т и к. Так, Витя... Ты что-то всё путаешь как-то... Я тебе одно сказать могу — даже если человек совершает что-то ужасное, страшный проступок, преступление, но потом осознаёт содеянное, осознаёт весь ужас, и кается, и просит прощения, то он имеет шанс исправиться, он открыт для новой жизни...


Дети скучно смотрят на него.


П с и х о а н а л и т и к. Думаете, в моей жизни всё было гладко? Нет, ребята. И я ошибался. Ошибался жестоко. Но я покаялся. И теперь к прошлому для меня возврата нет.

В и т я и К а т я (с жадным интересом, оживляясь). А что, что вы делали? Убили кого-нибудь, да?

П с и х о а н а л и т и к. Господи...

В и т я и К а т я. Ой, Сергей Борисыч, ну расскажите, а кого? А чем? А крови много было?

П с и х о а н а л и т и к (раздражается). Перестаньте идиотничать! Если бы я кого-нибудь убил, я бы... Убивать нельзя, ясно? И вы прекрасно понимаете почему. Так, ладно... Значит, подарки...

К а т я (с искренним страданием, желая понять то, что никак не вмещается в её голову). Сергей Борисыч, я прослушала, а почему убивать-то нельзя?


Пауза.

В и т я и К а т я. Ну и что?

П с и х о а н а л и т и к (вдруг). Действительно — ну и что? Вот я возьму сейчас и поубиваю вас тут на хер! А что? Что? Что? (Орет, бесится.)


У него начинается истерика, он пытается удавить детей, удушить. Психоаналитик чуть не убил детишек и в отчаянии горько заплакал...

Плачет, плачет психоаналитик...

Тишина.

В и т я. А ещё он велел полюбить Пастернака...

В и т я и К а т я (хором и вразнобой). Мело-мело по всей земле, во все пределы… Во все пределы…. Февраль! достать чернил и плакать! Писать о феврале… враздрызг, навзрыд…

Тут входит этот “Чудило”, изгнанный за мобильный телефон, с двумя гопниками и собакой. Орёт, что сейчас всем будет звонить, угрожает навести шороху, всё в таком духе.


“Ч у д и л о”-зритель. О, вот они мы! Что? Думали, меня вот так вот слить можно, да? Я, бляха, раньше реально бычарил и отбирал мобилы у людей. Я как человек пришел в тятр, с детства, бляха, ни хера в цирке не был… Думал, тятр, бляха, нормальный, я по телеку видел, говорили, вот тятр один нормальный, этот док-бздок… Хотел, как человек, тоже вот, а меня, бляха, в шею… Где этот пидор?.. Я, бляха, ща снова наотбирал на улице мобилы, и буду по ним звонить, буду мешать спектаклю и вообще всем морду набью, меня у нас на восьмом микрорайоне пацаны уважают, в Красномае у нас, и Синий, и Пепа, я — тока свистни, они ща все тут столпятся, мало не будет...

Дальнейшая какая-то пурга с упоминаниями ему одному известных “авторитетов” восьмого микрорайона города Красномайска, как они его все уважают, хоть он и завязал бычарить.


“Ч у д и л о” (видит психоаналитика. Узнаёт, радуется). Маёк, блин, ты, что ли?..

П с и х о а н а л и т и к. Пыряя… Ты? Ни фига се…

“Ч у д и л о”. А ты что тут делаешь?

П с и х о а н а л и т и к . Фигнёй страдаю.

“Ч у д и л о”. Пошли возьмём чё-нить?

П с и х о а н а л и т и к. Ваще не вопрос!


Они созваниваются с кем-то на ходу, идут, ржут, уходят...

Дети одни.

Собака, кстати, может остаться.


П е р в а я д е в о ч к а. “…О беззаконьях, о грехах, / Бегах, погонях, / Нечаянностях впопыхах, / Локтях, ладонях. / Я вывел бы ее закон, / Ее начало, / И повторял ее имен / Инициалы. / Я б разбивал стихи, как сад. / Всей дрожью жилок / Цвели бы липы в них подряд, / Гуськом, в затылок”.

В т о р а я д е в о ч к а. “…Разлегшись, сгресть, в шипах, клочьми / Событья лет, как шишки ели: / Шоссе; сошествие Корчмы; / Светало; зябли; рыбу ели. / И, раз свалясь, запеть: └Седой, / Я шел и пал без сил. Когда-то / Давился город лебедой, / Купавшейся в слезах солдаток””.

Х о р (по очереди и вразнобой): “…Когда пришла революция, Блок ходил молодой, весёлый, добрый... в смысле, ой, бодрый... с сияющими глазами прислушиваясь к той музыке революции, к тому шуму от падения старого мира, который непрестанно раздавался у него в ушах…”


“…Образ берёзки в поэзии Есенина. Через всю поэзию Есенина проходит образ белоствольной берёзки. Берёзка олицетворяет всю русскую природу и милую сердцу поэта Россию. Поэт часто даже забывает, человек перед ним или берёзка...”


“…Константин Бальмонт, возрождение после попытки самоубийства. Бальмонт использует тему зимней природы только для того, чтобы развернуть игру своего мрачного воображения…”


“…Блок не смог ответить на многие вопросы, которые ставила перед ним жизнь. Но его никогда не покидала уверенность в великом будуЮщем родины. └В моей душе лежит сокровище, и ключ доверен только мне!””


К а т я. А вот мой папа говорит, не надо бомбу бросать. И на академика нападать тоже... Говорит, скоро ЕГЭ вообще отменят. И школы тоже. Не будет школ. Будут только курсы обходчиков газопроводов. Обязательные, для всех. Потому что у нас в стране много газа, и надо, чтобы кто-то всё время следил, а то другие украдут наш газ через дырочку... А зачем обходчику газопровода Пастернак? Или Пушкин там? Папа у меня оптимист, всегда с надеждой смотрит в будуЮщее...


Финал.

На аплодисментах мальчик и девочка передразнивают зрителей.


М а л ь ч и к и д е в о ч к а. Гы-гы-гы... Хлоп-хлоп... Смешно, да? Прикольно? Посмотри на этого... Ишь — распитюкались тут… А вот эту рожу видела? Поржать пришли? В жопу себе свои аплодисменты засунь, ясно? Да, ты, ты... Расселись, блин... А в Африке дети голодают... Сидят, блин, электорат, блин, расселись тут…


Может быть, начинают кидаться предметами. Просто выгоняют зрителей из зала.


Подсадки из зала в ответ.


Ж е н с к а я п о д с а д к а. Ой, ну вы что? Чего вы кидаетесь? Совсем, что ли? Можно, я скажу? Вот мне захотелось сказать... Мне кажется, надо обсудить... Это не везде так... Вот у нас была очень хорошая учительница по литературе... Мы устраивали вечера, и все с удовольствием учили стихи поэтов Серебряного века, у нас был даже вечер авторской песни... Тут всё зависит от инициативы педагога, я хочу сказать... А то, что мы здесь увидели, — это частный случай, конечно, он очень ужасный, и ещё присутствует сгущение красок, очернение, вот... Но целом, конечно, поднят животрепещущий вопрос...

М у ж с к а я п о д с а д к а (в ответ на кидание и выгоняние). А где написано, что надо уходить? Я купил билет, между прочим, и сижу сколько хочу. У меня ещё время есть до поезда, с Белорусского, могу и посидеть в тепле, имею право. Если вы в меня ещё раз попадёте, вот вы, артист, то уже смешно не будет, я обещаю. Не наигрались, что ли? Это спектакль ни про какое ни про ЕГЭ.

Д р у г а я ж е н с к а я п о д с а д к а. Я в шоке... У меня просто слов нет... Я ожидала чего-то смешного, светлого, доброго... Такого спектакля не должно быть. Надо куда-то писать... В управление культуры, в министерство образования... Мне прямо плохо, физически... Где доброта? Где свет в конце тоннеля?

Д р у г а я м у ж с к а я п о д с а д к а. Зачем это паясничанье? Нельзя было, что ли, нормальный спектакль сделать? С завязкой, развязкой... Тема-то действительно серьёзная. Почему не показали эту повесившуюся. Надо, чтобы зрители больше про неё узнали, тогда сопереживание...

П с и х о а н а л и т и к  или  В и т я. Так, ещё какие будут мнения? Высказывайтесь, товарищи, кто на поезд не спешит. (Погодя.) Ну, я больше не могу тут с вами нянчиться, у меня тоже поезд, в Питер, я в сериале снимаюсь, деньги зарабатывать надо, а не только все эти “животрепещущие вопросы затрагивать”. На общественных началах...

Предлагаю закрыть, на фиг, дискуссию, пошли, ребята.


И все актёры, кто ещё оставался, уходят.

Зрители, таким образом, могут оставаться перетирать дальше.

Обожравшиеся, пресыщенные, не готовые к размышлению, приходящие в театр только чтобы “поржать”, зрители должны подвергнуться настоящему издевательству.

Ненависть и издевательство — вот подлинные проявления нашей любви к зрителям, нашей художнической заботы о них.