Обед с режиссером [Марк Эзрович Виленский] (fb2) читать онлайн

Книга 510944 устарела и заменена на исправленную


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Марк Виленский ОБЕД С РЕЖИССЕРОМ Дружеский шарж и рисунки Б. Савкова МОСКВА ИЗДАТЕЛЬСТВО «ПРАВДА» 1979


Неприятность


— Тебе нужно обязательно поговорить с Борисом Сидоровичем, дядей Мусеньки Качурской, с которой ты, когда был маленький, жил одно лето на даче в Ильинском, помнишь? — сказала вечером сыну Надежда Григорьевна.

— Туманно. А что он, этот ее дядя, зачем он мне?

— Очень умный человек, стоматолог на пенсии. У него когда-то была совершенно аналогичная история, и он вышел сухим из воды. Вот его адрес. Он тебя ждет, купи бутылочку вина и поезжай.

Игорь купил и поехал.

Борис Сидорыч, полный лысый человек в бархатной куртке и шлепанцах, рассказал, как он однажды назначил больного Грищенко на пломбирование, а больного Гращенко на экстракцию пяти зубов. Регистратура перепутала истории болезни, и он выдрал Грищенко полдесятка ни в чем не повинных зубов. Борису Сидорычу тоже хотели пришить дело, но он предложил Грищенко поставить бесплатно три золотых зуба и два из нержавейки, Грищенко согласился и закрыл рот. «Конечно, дорого, но зато тихо. А что делать?» — такими словами закончил Борис Сидорыч свой рассказ.

— Ну а я кому должен вставить золотые зубы? — усмехнулся Игорь.

— Разумеется, начальнику главка. Пришли его ко мне, и я сделаю ему новый рот. А ты заплатишь, понял?

— Понял, — засмеялся Игорь, выпил «посошок» и пошел одеваться.

Следующим вечером Надежда Григорьевна встретила сына в передней и, не дав ему раздеться, сказала:

— Вот тебе адрес, поезжай, сыночек.

— Куда еще? — спросил Игорь, не очень довольный результатами вчерашнего визита.

— Умнейший человек Коконов. Дядя первого мужа Люси Гончаровой. У этого Коконова брат попал в точности такую же передрягу и благополучно выскочил. Купи бутылочку коньяка, недорогого, рублей за девять-десять. Вот тебе адрес. Он ждет с нетерпением.

— У меня язва, печень и гипертония, — сказал Коконов, похожий на обрюзгшего цыганского барона, — так что коньяк вам придется распивать с моей дочерью. Я чисто символически пригублю.

Появилась с подносиком дочь Коконова — пышнотелая некрасивая брюнетка лет тридцати, в очках и джинсах. Джинсам приходилось туго. Дочь выгрузила на журнальный столик нарезанный кекс, лимон и пузатые бокальчики, суживающиеся кверху.



Папаша Коконов рассказал, что с его братом Мишей, который живет, кстати, тоже в Кемерове, произошла абсолютно такая же история — у него тоже сломался кран в кухне. Миша вызвал сантехника, но тот заявился только на четвертый день, и кемеровский брат Миша в точности, как Игорь, не туда его послал, и из-за этого тоже стряслись большие неприятности — брат Миша долго лежал в челюстно-лицевой палате хирургического отделения. Но все кончилось хорошо — кран все-таки починили, а швов на скуле уже почти не видно. Так что и у Игоря наверняка все обойдется. А теперь он, Коконов, приносит извинения, поскольку у него давление и он вынужден рано ложиться спать, но очень рекомендует молодым людям посмотреть по цветному телевидению программу «В мире животных».

Телевизор работал прекрасно, Игорь и дочь Коконова сидели в разноцветной полутьме, дочь советовала Игорю отпустить волосы подлиннее, а стричься только в «Чародейке» и водила при этом прохладными нежными пальцами по Игоревой шее, обозначая докуда отпускать. Игорь обещал…

Утром на работе Игорь почувствовал, что с нетерпением ждет вечера, чтобы опять куда-то ехать и неторопливо пить вино с добрыми, благожелательными людьми, изливать перед ними душу и купаться в их утешениях.

К счастью, его мама не сидела сложа руки. Надежда Григорьевна позвонила Игорю на работу и сообщила, что дело, считай, сделано. Огромная удача: мама сумела выйти на портниху Арташевской, жены начальника главка. Портниха обещала замолвить словечко. Поэтому необходимо сегодня же поехать к ней и рассказать подробно, чтобы она знала, о чем говорить с Арташевской.

После работы Игорь купил портвейн, торт и поехал к портнихе.

Анна Вячеславовна и ее супруг Василий Васильевич жили в получасе автобусной езды от последней станции метро, в облезлом пятиэтажном доме близ насыпи окружной железной дороги. Они очень обрадовались приходу Игоря — в старости приятно чувствовать, что ты еще кому-то нужен. Особенно рассуетился Василь Василич, старичок-боровичок в подтяжках. Его яростные синие глаза, не обесцвеченные старостью, пылали энтузиазмом. Он говорил напористо и много, руку пожал железно, и чувствовалось, что тело сохранил литое, непроминаемое.

— А-а-а, давай-давай, заходи, молодец! Я специально купил селедочку и что к ней следовает. А портвей свой отставь. Для серьезного разговора он не годится. Анюта, ставь картошку на газ!

Старик шмыгнул на кухню и вернулся оттуда, неся разделанную селедку с лучком и миску с капустой провансаль.

— Ну и чего? Ну и ничего. Как видишь — жив-здоров, чего и тебе желаю. Прошел школу жизни.

— Ну я-то в тюрьму не собираюсь, — усмехнулся Игорь.

— Не зарррекайсь, не за-ре-кайсь! — старик помахал перед носом Игоря коротким железным пальцем, лоснящимся от подсолнечного масла. — Ты допустил преступную халатность, на это имеется статья! Раньше бы тебя за такое дело мигом — куда следовает!

Потом они выпили за теперешние добрые времена, потом появилась вторая поллитровка, после нее настал черед Игорева портвейна. Потом Игорь и Василь Василич танцевали вприсядку, Анна Вячеславовна, тоже пьяненькая, махала платочком, притоптывала, воображая, небось, что плывет по кругу белой лебедью.

Потом Игорь брел под черным небом по ночному пустынному микрорайону, перебегал какую-то улицу, надеясь догнать одинокий троллейбус. И тут рычащим дьяволом из-за поворота вывернулся таксомотор и с жуткой силой наподдал Игорю в бедро, и он куда-то летел по воздуху, как во сне…

Очнулся он в больнице, весь загипсованный, зашитый, несчастный. Рядом сидела заплаканная Надежда Григорьевна в сером оренбургском платке на плечах. И волосы у нее были серые и лицо тоже.

Когда через полгода Игорь пришел на работу, все спрашивали о его здоровье, жалели. Арташевский перешел с повышением в другое министерство. О кране никто не вспоминал, словно и не было той истории.

Так что, друзья мои, если у вас стрясется на службе беда, обязательно консультируйтесь с максимально широким кругом людей. Это приятно, интересно и в конечном итоге полезно, как вы только что могли убедиться.

Собака


Филя Карданахов лепил на дому образ загнанной собаки. Он начинал лепить этот образ, едва переступив порог родной квартиры.

Подгибая ноги в коленях, словно под тяжестью пятипудового мешка, изнуренно приспустив веки, он хрипел в прихожей:

— Устал как собака…

Жена его, Лидия Петровна, искренне верила, что ее обычная замотанность не идет ни в какое сравнение с большой усталостью мужа. Она жалела своего Филю, бросалась помогать ему снимать плащ, целовала, приговаривая:

— Иди, милый, ужинать. И сразу ляжешь…

При этом частенько обнаруживалось, что от Фили крепко попахивало спиртным. Но он и не думал этого скрывать.

— Чуешь? — говорил он и нагло дышал прямо в лицо Лидии Петровне. — Опять заставили пить, интеллигенты.

Интеллигентами он называл начальника ремстройтреста Белова и его зама Соловьева.

— Да что ж они с тобой делают, Филя, — возмущалась Лидия Петровна, накладывая со сковороды на тарелку котлеты с вермишелью. — У тебя же почки, разве они не знают?!

— Да, они пожалеют, — с едкой интонацией говорил Филя и качал головой. — Французская делегация, понимаешь, пожаловала. Ну, мои интеллигенты сразу: «Товарищ Карданахов, тащи их в ресторан и представительствуй!» Я говорю: «Товарищ Белов, помилосердствуйте, у меня еще после голландцев почка ноет. Я сегодня гусь, категорически!» «Гусь» на нашем шифре значит «не пью», а кто пьет — тот свинья, гусь свинье не товарищ, понимаешь? «Нет, все равно иди в ресторан, покажи этим фирмачам наше гостеприимство, лучше тебя никто не может». Ну просто собачья жизнь какая-то!

В действительности со времен создания ремстройтреста туда не ступала нога француза, американца, итальянца, мальгаша и вообще представителя какого-либо зарубежного народа — большого или малого. Манеру томно жаловаться на «фирмачей, которые идут косяком», Филимон взял от своего приятеля Вадима, товароведа из «Экспортигрушки», с которым они по субботам ходили париться в финскую.

Деньги на выпивку Филимон вымогал у прорабов на стройках. Ощутив сосущий позыв, он говорил себе: «Пойду-ка я попью из крана». И отправлялся на стройку цепляться к крановщикам.

Там, злобно кривя рот, Филимон угрожал немедленно опечатать кран за какое-нибудь чепуховое нарушение инструкции. Поскольку остановка крана означала бы срыв графика и потерю прогрессивки, прораб приглашал Филю в свой вагончик и вручал ему десятку бог знает из каких фондов.

В пятницу вечером Филя приволокся домой в одиннадцатом часу и, едва ворочая языком, простонал в передней:

— Ну денек сегодня выдался, врагу не пожелаешь. Как собаку замотали, ну как собаку…



Он действительно сегодня намаялся. Хмель прошел, и во рту горчило. Есть ему совершенно не хотелось, но, чтобы не оби


Такая новость неприятно поразила меня, и я грустно стал следить за игрой, довольно вялой, между прочим. Был, правда, миг, когда бело-черные могли забить гол, но судья определил «вне игры».

элементарненьким повтором, то за что они вообще деньги берут?

жений. Захотелось заново испытать ощущения далекого, безвозвратного детства. Помнишь, как мы с тобой, бывало, ехали на трамвае через весь город?..

за чужие сентиментальные порывы?

трусил к воротам, подталкивая мяч. И тут с нами что-то стряслось. Видимо, внезапно прорезался какой-то могучий условный рефлекс, казалось, навсегда уснувший в наших душах. Неведомая сила подбросила нас со скамьи, мы вскочили на ноги, а руки сами взметнулись к небу. Наверное, в этот миг мы напоминали две римские десятки — но при этом обе десятки истошно орали на весь пустой стадион:

азартным огнем, он наддал, словно включил другую скорость, и понесся к воротам противника. Его опекун тоже наддал, и вообще все на поле ожили, встряхнулись и повеселели. молодец Витя: чертом ворвался в штрафную и пушечным ударом всадил мяч в сетку ворот.

ле делали то же самое.

казалось, что мы с тобой, как бы это сказать, некоторым обра

ра действует на нас, а мы на нее. Взаимовозбуждение игроков и зрителей, обратная связь, эффект присутствия.

во, есть!

Премиальное ведро


менить железные оцинкованные ведра пластмассовыми. Огромная экономия металла получится.

«Дофонарин»


зиономии. На глазах у коллеги Пончикова и еще пяти коллег, включая председателя месткома.

ринский, собственной персоной. Я все понял и, действуя строго по евангелию, подставил ему правую часть физиономии. Он ее разукрасил. В присутствии всех едоков служебного буфета, включая буфетчицу Тамару.

тель из райугрозыска. Он сказал, что, по его мнению, моя судьба тесно переплелась с судьбой машинки «Эрика»…

Я пишу и думаю. Я думаю о том, что таблетки «дофонарина» — штучка рискованная. Мне они определенно противопоказаны. И воообще, наверное, всем нам, в кого с детства вбили то, что моя бабушка называла старомодным словом «порядочность», лучше продолжать жить тихо и правильно.

Случай с парадоксом Хрисанпа (Из истории формальной логики)


сколько расстроенный. У матери его Эвридики глаз был наметанный, и она спросила:

сти?

стно добавил: — В обратном смысле.

го школьную холщовую суму.

денная стилом явно рассвирепевшего педагога.

ел из гимнасии сияя и заявил с порога:

отрок добавил:

рус с пятеркой.

— Сегодня я продумаю концепцию защиты несчастного Нарциссия, а завтра спозаранок отправлюсь к самому, — пообещал философ. — В полдень заходи, все узнаешь.



чив с резьбы, завертелся в своем проклятом бракованном силлогизме, как белка в колесе.

— Хватит! — приказал властелин, переваливаясь с живота на спину, и пояснил рабыне: — Это я ему. А ты продолжай, Кефиртити, продолжай. Добрый тебе совет, Хрисанп, не морочь мне голову твоими дурацкими формально-логическими выкрутасами. Люди с незапамятных времен договорились называть кошку кошкой, а мышь мышью. А кто в рабочее время называет кошку мышью, тот общественно вредный осел и должен понести наказание.

И вседержитель обувного треста захохотал руководящим басом, и живот его заколыхался, и Кефиртити тоже засмеялась всеми своими зубами, и розовые соски ее черно-кофейных грудей прыгали в такт ее смеху.

А тощий нищий философ стоял, опираясь на посох, и в который раз за свою жизнь удивлялся тому, что для сильных мира сего не существует мучительных парадоксов формальной логики. Им всегда все ясно, хотя они не в состоянии отличить модус силлогизма третьей фигуры Дарапти от модуса четвертой фигуры Брамалип.

Звездная пыль


Чудо началось с тусклой фразы директора:

— Макар Ефимыч! Вам придется съездить сегодня в трест на совещание. К четырем ноль-ноль.

Я собираю справки и сводки, опускаю их в портфель и долго, многоступенчато еду в трест — автобус, метро, троллейбус…

Ровно в четыре в конференц-зале появляется секретарша начальника треста и приносит извинения — начальника неожиданно вызвали в главк, «так что вы, товарищи, свободны».

Я свободен! Как это прекрасно звучит! И я действительно свободен, потому что возвращаться на работу глупо, а идти домой рано.

Я выхожу из треста и бреду по улице. А на улице сентябрь, бабье лето. Год, как и я, катится в белую зиму, до которой хоть и далеко, но все-таки ближе, чем до минувшей весны…

У витрины спортивного магазина замираю — там гора круглых бело-черных шаров. На их крутых боках заграничными буквами написано: «Фифа». Я захожу в магазин и прошу показать мне мяч. Он большой, как арбуз, пустой и твердый. Я беру мяч и бросаю его об пол. Он подпрыгивает до моего носа. Я хватаю мяч и нюхаю. Он пахнет солдатским сапогом, детством и вратарской удалью. Мячу душно в сумеречном магазинном воздухе. Ему хочется на волю — кататься в голубом пологе стадионного ветра.

За тридцать рублей я покупаю мяч и выхожу на улицу. Сажусь в «Жигули» — у меня модель 7, изумрудного цвета с молдингами, — бросаю футбольный шар на заднее сиденье и легко трогаю с места. Я спокоен и счастлив.

Торможу на перекрестке — красный свет. А по тротуару идет Алла Коваленко, всемирная кинозвезда. Один ее глаз голубеет сквозь упавшую на пол-лица прядь, другой бьет в открытую, как синий цирковой прожектор. Алла радостно мне улыбается. Я открываю дверцу, и она садится рядом.

Светофор меняет красное на зеленое. Жму на газ. Моя приемистая «Волга» срывается со старта первой. Перламутровой пулей вылетаем за город. Слева косая стена леса, справа косая стена леса. Зелень чуть сбрызнута желтизной — ранняя седина хлорофилла. Оба леса, левый и правый, уползают в точку схода линейной перспективы. Шоссе с жарким сковородным треском летит под колеса.

А моя точка схода жизненной перспективы — Алла Коваленко. Мы ведь старые знакомые — как-никак Алла получила Главный приз за лучшую женскую роль в совместном советско-итальянском фильме, снятом по моему сценарию. И хотя мы с Аллой виделись редко и случайно — в Доме кино, в Доме литераторов, мне кажется, мы с нею всегда знали, что рано или поздно наша машина, по-утиному переваливаясь, съедет с шоссе…

Стоп. Поляна. Клочья голубизны, застрявшие между верхушками сосен и елей. Первоисточное, несуетное, вечное, тихое…

Достаю из багажника красно-черный шотландский плед, польскую ветчину в банке, калач, бутылку «Салхино», хрустальные бокалы. Апельсины бильярдными шарами разбегаются по пледу. Помните «Завтрак на траве» Моне? Ну, что-то в этом роде.

Тонко и мудро поет хрусталь соударенных бокалов.

Мы обнимаемся… Стрелки всех часов в мире останавливаются. Время берет тайм-аут. На красных качелях любви мы уносимся выше сосен и елок, в бесконечную, всепрощающую вечность, а оттуда низвергаемся неотвратимо и жутко на багровом гребне падающей стометровой волны цунами… Оглушенные, мы распластаны на красно-черном пледе. Сердце мое гулко стучит в земной шар…

Но вот я прихожу в себя, группируюсь, как молодой ягуар, и вспрыгиваю на пенек. Я живая статуя, молодой бог, отлитый из светлой бронзы. Я перебираю тонкими, сильными пальцами гитарные струны и пою. Я мудро-печален, как Окуджава, и свиреп, как Высоцкий. Разумеется, слова и музыка мои. В заемном не нуждаемся.

Ах, голуби, ах, голуби, зачем
Испачканные красками закатными,
Вы в клетки возвращаетесь горбатые,
Ах, голуби, ах, голуби, зачем? —
вот так приблизительно пою я.

Алла, обняв руками колени, смотрит на меня, не мигая. Льнопад волос струится по ее плечам, рукам, коленям. Она заворожена моим пением.

Потом мы, босые, бредем по лесу. Вдруг — чу! — из-за деревьев долетают звонкие тугие хлопки. Я тяну Аллу вперед. Футбол! Футбол! Футбольные чары не отпускают меня с детства. Одиннадцать Фрейдов не смогли бы объяснить мое либидо к футболу, игре игр.

Между деревьями свежесалатно светится обширная поляна. Мелькают майки. Ого, да это тренируется сборная Союза!

— О, Макар! — приветственно машет мне лучший нападающий Европы. — А ну, становись в ворота, мы тебе постучим.

Знают, черти, читали в «Неделе» — там было мое интервью на 13-й странице, — что я прирожденный вратарь, с изумительной прыгучестью и реакцией, и если бы не всепоглощающая страсть к литературе — быть мне лучшим вратарем мира.

Босой и голый до пояса, в одних подвернутых джинсах «Леви Страус», я должен закрыть собою, своим молодым летящим телом зияющий проем ворот — двадцать один квадратный метр. И я их закрою, черт возьми, эти воздушные метры, сейчас вы увидите, мальчики.

Пошла бомбежка. Пестрые ядра несутся на меня со всех сторон. Верхние дальние мячи шуршат в воздухе (с трибун вы этого не слышите). Я ловлю их мягким движением продавца антикварного магазина, снимающего фарфоровую вазу с верхней полки, — бережно и точно.

Уразумев, что дальние мячи для меня — семечки, игрушки, бомбардиры вступают в штрафную площадку. Лучший форвард Европы лупит прямой наводкой. (Форвард — всегда Онегин. Он баритон, он стреляет первым. Вратарь — тенор, лиричный и жертвенный. Но футбол не опера, здесь победить Ленский!) Мяч, злобный болид, рвется в левую от меня девятку… В отчаянном прыжке зависаю по диагонали. Надо мной резко голубое небо, трагически простертые руки — мои руки — и темный диск мяча. О, несказанное, звериное наслаждение перехватом летящей добычи! Взял!!! Я изгибаюсь в воздухе полумесяцем и в обнимку с мячом мягким перекатом обрушиваюсь на землю.

— А знаете, — говорит мне задумчиво тренер сборной, седовласый футбольный мудрец в синем тренировочном костюме, — а что, если…

— Не нужно меня заявлять в сборную, Кузьмич, — говорю я. — У меня просто нет для этого времени. Я сейчас готовлю к переизданию свой шеститомник — дыхнуть некогда, пойми меня правильно, старина!

Протянув Алле руку, я плавно и мощно поднимаю ее с травы…

Моя синяя «Тойота» вскарабкалась на шоссе и катит в Москву. Аллина голова на моем правом плече.

— Я могу отвезти тебя домой, но… — я не договариваю, жду реакции.

— Нет, не домой, — говорит Алла, предоставляя мне решать, как нам жить дальше.

От предчувствия гигантских перемен в моей и ее жизни захолонуло сердце.

— Знаешь, — говорю я, — пока что полетим в Гагру купаться. Сейчас полетим, сразу. Холодная «Хванчкара» и по-карски. Вода ночью — двадцать шесть градусов. Машину оставлю в Домодедово на площадке у аэропорта.

— Хочу! — говорит Алла, не открывая глаз.

Насквозь, через всю Москву пилим в Домодедово. Уголком глаза замечаю — проезжаем мимо магазина «Овощи». И тут странная сила, таинственный внутренний приказ заставляет меня затормозить у магазина. Я должен купить три кило картошки. Должен. Почему должен, не помню, но обязан. Приказ выплыл из памяти, как красный шар на ниточке из тумана, а кто держит нитку за другой конец, не знаю…

С раздувшейся авоськой выхожу из магазина. Моей машины нет, она куда-то унеслась, растворилась вместе с изумительной Аллой Коваленко. Я горько усмехаюсь — прощай, Алла, прощай, моя кино-супер-звезда! Я не в обиде на тебя, что ты!.. Спасибо и на том…

Я останавливаюсь у парикмахерской и долго смотрюсь в овальное зеркало у входа. Наконец дергаю мешочком под левым глазом, что должно означать бодрое, стоическое: «Ничего, мы еще повоюем!» — и плетусь домой, где жена и дочь ждут меня и картошку.


Не знаю, как Алла, а я часто вспоминаю наш дивный, сказочный завтрак на траве. И всякий раз жестоко корю себя — ну, зачем, зачем ты, идиот, затормозил у овощного магазина?.. Дул бы себе напрямик в Гагру!..

Обед с режиссером


Есть обманчивые названия, вводящие в заблуждение простодушных граждан.

Например, докторская колбаса. Почему «докторская»? Ведь с таким же аппетитом ее жуют и пациенты.

Или московская улица Большая Полянка. Упаси вас бог лечь загорать посреди этой «Полянки» — задавят или в лучшем случае оштрафуют.

Или возьмем сценарные отделы на киностудиях. Не подумайте нести туда сценарий. Это все равно, что сдавать заказное письмо в аптеку. С вами, правда, поговорят, но разговор будет короче воробьиного носа: «А режиссер у вас есть?».

У вас много чего есть — носовой платок, жена, профбилет, соли есть в четвертом позвонке, интересные идеи имеются, но режиссера у вас нет. И в этом ваша величайшая трагедия. Потому что владыка кино — режиссер. Он там хозяин, это ясно. Режиссер берет сценарий за уголок, как отец — пеленку, и говорит брезгливо: «Фэ! Не вижу фильма». И отбрасывает в корзину для бумажного мусора.

А изредка кричит во все горло, как колумбовский матрос:

«Вижу! Вижу фильм!»

Правда, частенько это ему только мерещится: галлюцинация на почве многолетнего простоя.

Но как же все-таки и где же сценарист может обзавестись режиссером?

Некоторые действуют по знакомству. Жена вспоминает, что у них на работе кассирша Бельмесова будто говорила, что племянник жены ее соседа, некий Славик, — кинорежиссер. Увы, при проверке выясняется, что Славик не кинорежиссер, а киномеханик в клубе стоматологов.

Выдвигается также идея в духе времени — электронная сваха. Вообразите себе: автор сценария накалывает шилом на перфокарте сюжетный заворот и главную мысль. Карту вставляют в щель машины, нажимают кнопку — и через прорезь обратно выскакивают пять карточек с адресами и фамилиями режиссеров, томящихся в поисках чего-нибудь читабельного, отпихнувшись от чего, можно сварганить что-нибудь смотрибельное.

Но вряд ли реально это механизированное сватовство. Слияние режиссерской и сценаристской души — процесс настолько интимный, что технике тут делать нечего. Личное общение, внезапно проклюнувшееся обоюдное доверие, синхронный сердечный трепет — и, как голубая троллейбусная вспышка, таинство зарождения кинофильма.

Так где же должны происходить смотрины и знакомства сценаристов с режиссерами? Может быть, открыть для личных творческих контактов специальный ресторан под вывеской «Свидание муз»? Вместо входящего в моду варьете на возвышении будет сидеть ведущий, он же аукционист. Любой человек с готовым сценарием или с заявкой на оный является в «Свидание муз», чтобы накормить-напоить режиссера и попытаться соблазнить его творческой задумкой.

Видится такая процедура.

На сцену выходит сценарист и объявляет в микрофон:

— Производственная лирика. Молодой инженер любит молодую искусствоведку. Он едет на БАМ. Она отказывается ехать с ним. На БАМе инженер влюбляется в опалубщицу деваху Марусю. Но тут из Москвы приезжает искусствоведка, встревоженная отсутствием писем, и поступает на курсы экскаваторщиц. Сердце инженера разрывается на две половинки. Чтобы избавить его от душевной смуты, опалубщица Маруся уезжает в Москву и поступает на философский факультет МГУ. Котлета по-киевски, сто пятьдесят граммов водки и кофе.

Последняя фраза — прямая апелляция к режиссерским желудкам.

Зал стыдливо отводит глаза и молча курит. Сценарист беспомощно глядит на аукциониста. Аукционист — многоопытнейший киностарик с висячим носом, знающий кино вдоль и поперек от Люмьера до Каплера, шепчет:

— Добавьте что-нибудь остренькое, пикантное!

— В сюжет?! — загорается сценарист.

— Да не в сюжет, в меню!

— Шашлык карский с аджигой, селедка с картошкой, жюльен из дичи, кофе! — кричит в зал несчастный автор. И прибавляет с отчаяния: — С перцем!

Бархатный баритон из зала:

— А что будем пить?

— Коньяк «Мартель» за четвертной! — взвизгивает сценарист. Он играет ва-банк.

— Есть об чем поговорить, — отвечает бархатный.

Титикака


Инженер Соусов написал сценарий «Тетя весом в сто кило» и по наивности отнес его на киностудию. «Тетей» у них на заводе называли толстенную металлическую болванку, из которой после обработки получалась махонькая деталька, а все остальное шло в стружку. Такая бесхозяйственность очень возмущала Соусова, и поэтому сценарий, как он верил, получился у него острый и полезный. К тому же и героев своих Соусов знал, как говорится, «вась-вась».

И вот через каких-нибудь пять месяцев Соусову позвонили домой, и молодой женский голос пригласил его на студию в творческое объединение «Индустрия» на обсуждение сценария.

Соусов подскочил на стуле от счастья. Радужные надежды воссияли в его заколотившемся простодушном сердце…

В указанный день и час инженер Соусов вошел в святилище. Зальце было уютное, симпатичное: усердно натертый паркет, диванчик, кресла, столики, одним словом, все тут располагало к умственным, разветвленным разговорам. Соусов поздоровался с присутствующими и сел в углу за столик, специально предназначенный, как ему подумалось, для обсуждаемого.

Обсуждатели тоже опустились в кресла. Их было четверо: румяный бодрячок Бакенбардский с медной бородкой клинышком, Генриетта Недремайло, женщина в черном, с лицом, лишенным природного и косметического обаяния, далее сидел Геннадий Мухов, высокий узкогрудый молодой человек с длинным кротко-печальным лицом, и, наконец, за секретарским столиком разместилась девушка Танечка, разложившая перед собой скоросшиватель, блокнот и шариковую ручку.

Бакенбардский, Недремайло и Мухов переговаривались о чем- то своем. Обсуждение почему-то не начиналось. Наверное, кого- то ждали.

И тут вошел похожий на седого коршуна сам Кулебяка, известнейший кинорежиссер, худрук объединения «Индустрия». Пышно-седой, горбоносый, эффектно загорелый, с ярко-синими острыми глазками под густющими черными бровями, умница и удачник, Кулебяка был жутко выездным человеком. Смотаться в Сан-Франциско и обратно было для него проще, чем нам с вами из Москвы в Калугу. И вот теперь этот выдающийся человек в несерьезном джинсовом костюме и какой-то вишневой рубашечке вошел в зальце. Бакенбардский, Недремайло и Мухов отреагировали на шефа без подхалимской суеты, а с ленцой равноправных творческих работников, но все равно какая-то кроличья субординационность на миг промелькнула в их глазах.

Кулебяка дружески потряс всем руки, а перед Соусовым еще вдобавок и повинился:

— Вы уж простите, голубчик, не сумел я прочитать вашего сценария. Только вчера, понимаете, вернулся из командировки в Латинскую Америку. Милые хозяева нас совсем заездили — то на Копакабану, с Копакабаны на Титикаку, это озеро такое с неприличным названием на границе Боливии и Перу. С Титикаки — обратно в Рио. Кошмар! Какой-то калейдоскоп имен, племен, лиц и событий. Ну, ничего, я посижу тут тихонечко в уголке, послушаю и, надеюсь, кое-что пойму. — И Кулебяка мило улыбнулся.

— Конечно, конечно, — забормотал Соусов, вспыхнувший от того, что знаменитый режиссер так вполне по-товарищески разговаривает с ним.

— Ну-с, начнем, пожалуй, — благодушно сказал Кулебяка, отваливаясь на спинку дивана.

Веселая уверенность подхватила Соусова, как майский ветерок тополиную пушинку. Мелькнула даже честолюбивая мыслишка: «А не возьмется ли сам Кулебяка поставить „Тетю весом в сто кило“»?

Соусов чувствовал себя, как на школьном экзамене среди хороших, добрых учителей, где провал исключен не только по причине доброжелательности экзаменаторов, но и потому, что он действительно знает предмет насквозь.

— Разрешите мне, — сказала Генриетта Недремайло, вставая.

Тонкая линия рта на ее сером лице искривилась в брезгливой гримасе.

— Я внимательно ознакомилась со сценарием, — тусклым голосом произнесла Недремайло, — и должна заявить прямо: он производит гнетущее и даже где-то, поймите меня правильно, отталкивающее впечатление.

Соусов не поверил ушам своим.

— Начиная с первой страницы, — продолжала Генриетта, — автор ничтоже сумняшеся утверждает, будто у нас после наступления темноты женщине якобы опасно без охраны появляться на улице…

— Да откуда вы это?.. — залепетал было Соусов, но Бакенбардский, тоже кисло сморщившись, прервал его:

— Не перебивайте! Вам еще будет предоставлено слово…

А Недремайло уже закруглялась:

— И вот в такой чернительной тональности выдержан весь сценарий, претендующий якобы на показ нашей действительности. По-моему, тут просто не о чем говорить, товарищи, поймите меня правильно.

Потрясенный Соусов блуждал глазами по первой странице сценария, пытаясь найти строки, в которых Недремайло уловила намек на опасность ночного хождения по улицам. Всю страницу занимал эпизод в женском общежитии при заводе. Девушки весело обсуждали предстоящую свадьбу инструментальщицы Маруси и новатора-фрезеровщика Валерия, а Марусина подруга Аля спела задорную частушку:

 Эх, ночь темна,
 Да я боюсь одна,
 Дайте провожатого,
 С гармонью, неженатого!
И тут Соусов ахнул: неужто по одной этой частушке, которую он мог в один миг заменить любой другой частушкой, Недремайло сделала свой уничтожающий вывод о всем сценарии?!

Но прежде чем Соусов успел обдумать свои подозрения, из угла подал грудной басок тощий Геннадий Мухов:

— И вообще это сценарий для детей!

Вконец опешивший бедняга Соусов только и мог сделать, что распахнуть рот. «Дети-то при чем?» — с тоской подумал он и, закрыв рот, повернул голову к Кулебяке, надеясь у метра найти поддержку в эту гибельную минуту.

Но в ответ на молящий взгляд тонущего Соусова Кулебяка томно сдвинул лохматые черные брови, улыбнулся извиняющейся улыбкой и, чуть разведя ладони, что-то прошептал. По движению его губ Соусов догадался: «Увы, не читал — Копакабана, Титикака…»

— Разрешите, я тоже скажу несколько слов, — встал бодрячок Бакенбардский и, не дожидаясь ничьего разрешения, застрекотал: — Я позволю себе не согласиться с уважаемой Генриеттой Климовной.

Соусов перевел дух и с надеждой взглянул на Бакенбардского, — наконец-то раздался голос разума и справедливости.

— Лично мне, знаете, не показалось, что пафос сценария в показе хулиганства на городских улицах. Нет, нет. Я считаю, что перед нами — типичный мюзикл, легкая комедия из жизни заводских девчат. Частушки, бойкий девичий перепляс…

«Наваждение какое-то, — подумал Соусов. — Значит, и этот тоже прочитал из всего сценария только первую страницу со злосчастной частушкой!» Сцена в общежитии занимала всего лишь одну страницу из семидесяти пяти, а дальше в соусовском сценарии повествовалось о том, как фрезеровщик Валерий конфликтует с главным технологом Слепаковым, потому что совесть не позволяет Валерию вытачивать из стокилограммовой «тети» одну крохотную детальку, а весь остальной металл переводить в стружку.

— Как вам не стыдно! — прервал Соусов Бакенбардского. — Вы же не читали сценария! Какой мюзикл, какая комедия?!.

— Ну, знаете! — вспыхнул Бакенбардский и оглянулся. Недремайло возмущенно пожала черными плечиками. Мухов неодобрительно поводил длинным подбородком. Великий Кулебяка иронично улыбался кончиками губ. Ощутив поддержку коллег, Бакенбардский сгустил голос:

— Умейте себя вести на обсуждении в творческом коллективе! Вы не в пивной. Тем более, что я отнюдь не перечеркиваю вашу работу. Я хочу лишь сказать, что вы попали с вашим сценарием не по адресу. Как говорится, шел в комнату, попал в другую. Ваша главная героиня мечтает о женихе, о веселом парне с гармонью, неженатом, не так ли? И прекрасно. Пусть мечтает! Но согласитесь, что объединение «Индустрия» здесь ни при чем. Идите в «Хоровод» — творческое объединение музыкально-комедийных фильмов.

— И вообще сценарий для пионеров, — прогудел тощий, узкогрудый Мухов.

К этому моменту инженер Соусов уже понял все. Он понял, что он здесь не нужен. Соусов прямо-таки физически чувствовал, что хозяева дома выталкивают его обратно на улицу, как спихивают с подоконника на землю чужую кошку, нахально вспрыгнувшую в окно дорогой дачи.

Единственное, что Соусову было еще не вполне ясно, так это почему Мухов упорно твердил, будто сценарий предназначен для пионеров. И уже складывая бумаги в портфель, Соусов спросил устало:

— А при чем тут пионеры, вы мне не объясните?

— Вот те раз, — удивился Мухов. — Так у вас же говорится про вожатого.

— Да, да, конечно, — догадался Соусов. — Про вожатого, с гармонью неженатого. Правильно. — И Соусов, вставая, с лязгом застегнул портфель.

— Подождите, подождите, товарищ, э-э-э, Подливкин, куда вы? — сказал Бакенбардский.

— Моя фамилия Кетчупов, — поправил Соусов.

— Да-да, извините, Кетчупов. Сядьте. Обсуждение еще не закончилось. Мы ради вас собрались, а вы так невежливо убегаете. Никанор Калистратыч, вы не желали бы подвести итоги обсуждения? — обратился Бакенбардский к Кулебяке.

Кулебяка отвалился от спинки дивана, поиграл бровями, внимательно оглядел свои костлявые загорелые пальцы и сказал:

— Ну, собственно, что же?.. К великому сожалению, мне не удалось глубинно изучить сценарий, размять его как следует — командировка помешала. Но тем не менее сейчас, пока вот шло обсуждение, я, так сказать, наметанным глазом ухватил, кажется, зерно. И я хочу сказать вот что…

Тонкий лучик надежды засветился на миг в окутанном свинцовой хмарой сердце инженера Соусова.



— Я хочу сказать нашему молодому сценаристу: не следует, дорогой мой, смеяться над полными женщинами. Поверьте мне, это неэтично. Если некая тетя весит сто кило, право же, это не повод для комедии. Мы же гуманисты, черт возьми!

Дальше Соусов не стал слушать. Он схватил портфель и двинулся к двери. Но на пороге он оглянулся и, вонзив взгляд в коршуньи глазки Кулебяки, произнес всего только одно слово, но в это слово он вложил столько жгучего, клокочущего презрения, что его хватило бы на часовую прокурорскую речь. Он сказал:

— Титикака!

И ушел.

Визит в Мансуровский


Володю Соколова, круглолицего, грассирующего тридцатилетнего прораба, одолевали автовладельцы.

Володя строил белый, крупноблочный двенадцатиэтажный дом в теснине старых московских домов близ Садового кольца. Хозяева частных автомобилей, деликатно именуемые в прессе автолюбителями, входили в прорабский вагончик и пытались совратить честного, неиспорченного Володю, толкнуть его на преступный путь.

Одни трусоватые, с фальшивыми улыбочками, желая остаться в своих глазах порядочными, со многими «извините, пожалуйста» спрашивали, нет ли случайно бракованных плит, списанных, «может, разбились при выгрузке, штучек восемь хорошо бы, я бы в долгу не остался, могу даже официально внести в кассу вашего СМУ…»

А сегодня заявился какой-то толстомордый, лупоглазый, в зеленом вельветовом пиджаке, с наглым стуком выставил на стол бутылку коньяка «для знакомства» и: «Слушай, браток, сделай штук десять плит, для гаража нужно — во! Называй любую цену. „Жигуль“ гниет на улице, понимаешь?»

Приставания частников бесили Володю. Он не испытывал маниакального влечения к этому средству передвижения. Володя вообще не понимал радости вождения машины, как никогда не куривший не понимает, зачем держать во рту слюнявую бумагу и наполнять легкие тошнотворным дымом. «Моторизованное мещанство», — желчно пробормотал он себе под нос, выпроводив лупоглазого с его бутылкой. И тут же из памяти выплыл человек, от которого он когда-то услышал эту фразу, — похожий на грустного матадора учитель истории в девятом классе Олег Матвеевич. С бледным зауженным лицом, прямоносенький, с черными бачками, в голубой водолазке под горло, он был по-товарищески близок с мальчишками. Было историку тогда, наверное, лет тридцать — столько же, сколько сейчас Володе Соколову.

— Я исповедую философию антибарахлизма, — говорил на уроке Олег Матвеевич. Он вообще нередко отвлекался от предмета, за это его любили. — Охота за барахлом опустошает душу. Не в тряпках и мебельных гарнитурах счастье, запомните, мои маленькие друзья. Счастье — это соучастье в добрых человеческих делах. И в близости к нашей праматушке-природе. Сел на поезд и покатил слушать песни дождей и черемух, чем здоровый живет человек. Кстати, чьи это слова? Ну, какого поэта? Не знаете. Стыдо-о-бища! Есенин! Сергей Александрович Есенин. И чему вас только Лидия Николаевна учит…

И вскоре — вроде это было в мае, да, наверняка в мае, человек шесть мальчишек из их класса вместе с историкомотправились на электричке куда-то далеко за город. От платформы прошли через поселок, заглубились в лес и наконец очутились на шикарной поляне. Стали играть в футбол. Мяч, помнится, был тяжелый, плохо надутый, малопрыгучий, но это было даже лучше — далеко не улетал. Олег Матвеевич тоже бегал, смешно семенил ногами, пытался отковырнуть мяч из-под ног у мальчишек. Володе первому надоело, он повалился на землю, под молодую березу. Положил подбородок на ладони, стал разглядывать близко-близко лаковые лучики новорожденной травы. И тут к Володе медленно, с иссякающей скоростью подкатился мяч. Володя не отвел головы. Он явственно слышал, как под мячом, подминаемые его последним оборотом, прошуршали травинки, тихонько треснул жухлый прошлогодний листок, и мяч замер, качнувшись, словно заснул на месте, в сантиметре от Володиного лба. От него пахло сапожной кожей. И тут все, приуставшие, повалились, гогоча, вокруг Володи. О чем тогда говорили на поляне, Володя не упомнил, но было удивительно хорошо и привольно, и жизнь впереди казалась полной свежих бессчетных радостей, как весенний лес — молодой листвой. Олег Матвеевич и еще трое ребят — но не Володя — закурили. Володя этого не одобрил, хотя, конечно, ничего не сказал. «Неужели бросят окурки на траву?» — с тоской подумал он и уже ничего не слушал, а только ждал. Учитель расковырял пальцем дырку в земле, засунул туда окурок, присыпал землей. Остальные поступили так же. Но все равно Володе было неприятно, почему-то обидно за весеннюю, в зеленом дыму поляну.

Потом шли обратно к станции, но каким-то другим путем, переходили речку через мостик, а внизу на бережку стояли три «Москвича» с распахнутыми дверцами, рядом на подстилке загорали, выпивали и закусывали приехавшие. Орала вынесенная на травку «Спидола», серебрясь иголочкой антенны. И вот тут-то Олег Матвеевич надменно фыркнул и произнес эту фразу, застрявшую у Володи в памяти: «моторизованное мещанство». Слова эти показались тогда Володе злыми, несправедливыми, в ту пору автомобильная лихорадка еще не начиналась, на владельцев машин смотрели скорее как на фанатиков и отчасти мучеников…

В Москве на вокзале не разошлись, а поехали к Олегу Матвеевичу домой в какой-то старинный переулочек, вроде бы возле Крымского моста. Историк жил в одноэтажном домике, запомнились наличники на одном окне, вырезанные самим Олегом Матвеевичем, — были там козьи морды, петушиные головы, груши, танцующие скоморохи; Олег Матвеевич рассказал, что чуть не два года орудовал ножами и стамесками…

Все это было давным-давно, в детстве, а сегодня эта морда в болотном пиджаке до того взвинтила Володю своими нечестивыми домогательствами, что он и дома не мог успокоиться.

Отхлебывая перловый суп с грибами и сметаной, поданный женой Еленой, Володя пожимал плечами и гневно недоумевал:

— Какой-то автомобильный пир во время бензиновой чумы.

— А что такое?

— Да то такое, что частники замучили: продай да продай им стройматериалы для гаража. Газет люди не читают. Нефть иссякает, через десять лет бензина для частников уже не останется, их коробочки пойдут в металлолом по пять копеек кило, а они с ума сходят, гаражи строят, да еще из ворованного. Через двадцать лет на лошадках ездить будем. Нет, я б машину не стал покупать ни за какие коврижки, даже если бы у меня были деньги.

— Ну, этот вариант нам не угрожает, — сказала Елена, ставя на стол сковороду с котлетами и жареной картошкой.

— Какой вариант?

— Ну, деньги…

— А ты что, голодаешь или голая ходишь? Тебе все мало, тебе надо, чтобы я воровал? Так и скажи.

— Нет, мне этого совсем не надо. Я только хочу сказать, что если бы у нас были большие деньги, ты бы и на «Жигули» смотрел иначе. И давно бы себе гараж отгрохал. Из бракованных плит.

— Что за наглые утверждения! — взорвался Володя и хотел добавить еще что-то резкое, но он здорово умаялся за день, а теперь еще размяк от еды и потому ничего не сказал, а обиженно завалился на тахту, взял спортивную газету, уставился на нее невидящими глазами и вдруг подумал: «А может, я отсталый

И как все крепко верующие люди, он, почувствовав сомнение в истинной ценности объекта своей веры, испугался, словно земля качнулась под ним и пошла зловещими трещинами, грозящими превратиться в разверстую пропасть.

«Нет, нет!» — сказал он себе и помотал головой, отгоняя сомнения. Однако мотание головой плохо помогло. Срочно требовалось как-то дополнительно утвердиться в правоте своего неприятия частновладельческого автомобилизма.

В пятницу после работы прораб Володя Соколов доехал на метро до Кропоткинской и пошел по левой стороне, заходя во все переулки: Всеволожский, Лопухинский, Мансуровский…

В тихом, дремотном Мансуровском Соколов увидел справа за чугунной решеткой забора запущенный тенистый садик, а в нем темный одноэтажный дом, каким вроде бы уж и нечего делать в центре гигантского города. Не сюда ли они приехали с вокзала пятнадцать лет назад? Домик как будто тот, но окна без резных наличников. Соколов нажал белую пуговку звонка.

Дверь отворил человек в джинсовой курточке по поясницу и в затасканных брючишках того же материала. Человек жевал и, сузив глаза, чуждо, выжидательно глядел на Соколова. Некогда острый клин его матадорского лица чуть затупился, оплыл, узкие бачки стали серенькими, но все-таки это был Олег Матвеевич, и никто другой.

— Олег Матвеевич? — полувопросил, полуподтвердил Соколов.

— Угу, — сказал Олег Матвеевич, что-то проглатывая и освобождая рот для разговора. Губы и примыкающий к правому уголку губ кусок щеки лоснились.

— Не узнаете? — спросил Соколов.

Будто ставенки распахнулись на зрачках историка, а за ними открылись теплые, дружеские глаза.

— Десятый бэ, Коршунов, — сказал историк.

— Почти правильно. Соколов.

— Заходи, заходи, я же помню — пернатая фамилия…

Володя прошел в дом. На антикварном столике с гнутыми ножками стояла на газете сковорода с блинами, тарелка, масленка.

— Не желаешь ознакомиться с моими кулинарными экспериментами? — спросил историк, садясь за прерванный ужин. — Жена уехала отдыхать…

— И все блины комом?

— Только первый. Но я его съел, принял удар на себя.

— Спасибо, я сыт, — наврал Соколов.

Он сел и огляделся. У окна стоял письменный стол, на котором лежали пузатая папка с тесемками и кассетный магнитофон.

— Записываем песни дождей и черемух? — спросил, кивая в сторону магнитофона.

— Какая там черемуха… — Олег Матвеевич сокрушенно махнул вилкой, прежде чем вонзить ее в очередной блин. — Не жизнь, а крысиные гонки в беличьем колесе. Дохнуть некогда, долгов — выше головы. Вон халтуры набрал — на весь уикэнд…

— Вы все в школе по-прежнему?

— Давно ушел, — сказал историк, крепко утирая губы и щеку носовым платком. — Ну уж, чаю мы с тобой попьем, тут ты не отвертишься.

— Чаю можно, — согласился Соколов.

Олег Матвеевич сходил на кухню, принес две чашки чаю.

— Понимаешь, сеять в школе разумное, вечное, конечно, почетно и необходимо. Но это немножко монотонное занятие для самого сеятеля. Каждый год одно и то же. Я перешел в издательство. Редактирую, составляю сборники, сам пишу… Это и разнообразнее и материально интереснее и вообще… Но мне очень приятно, что в памяти, наверное, двухсот таких пацанов, как ты, я остался учителем и, надеюсь, неплохим дядькой.

— Да, мне вы запомнились крепко. И домик ваш я нашел без адреса, по памяти. Только окна меня ввели в сомнение — вроде у вас были резные наличники — какие-то коровы, балалайки, груши? Верно?

— Ну как же, конечно, были. Пришлось продать, понимаешь, — явились из музея народного творчества, пристали, как с ножом к горлу — отдай да отдай в музей. А мне как раз деньги были весьма нужны… Ну, а как у тебя жизнь сложилась, Соколов?

— Я инженер, строитель. Работаю прорабом на стройке.

— Ух ты! И что же ты строишь, если это не государственная тайна?

— Сейчас сооружаю обыкновенный жилой дом — двенадцатиэтажный, блочный.

— Слушай-ка, слушай! — воскликнул Олег Матвеевич, словно его осенило.

Володя замер, будто сверху, с крюка подъемного крана сорвался стеновой монолитный блок и летит прямо на него, а у него уже нет времени сообразить, куда отскочить, куда отбежать, и вот он стоит, прикрыв руками темя, в последней слабой надежде, что жуткий груз просвистит мимо.

— У тебя там, вероятно… — начал Олег Матвеевич (падающий блок уже застил полнеба), — есть бракованные… («Нет, нет, он не об этом, он мимо!») железобетонные плиты? — докончил вопрос бывший учитель. И пояснил тут же: — Я, понимаешь, вынужден строить гараж — «Жигуль» у меня гниет на открытой стоянке.

(Грохот, ухнула, дрогнула земля. Скорую! Скорую!..)

— У нас нет списанных, Олег Матвеевич, не бывает. Ну, до свидания, я пошел. Извините, что так вломился…

— Может, еще чашечку?

Соколов отрицательно помотал головой и, чуть пошатываясь, пошел к двери, не протянув руки на прощание.

«Странный какой парень, — думал Олег Матвеевич, затворяя за ним дверь. — Наверное, поругался с женой или с начальством, поддал и пошел для утешения искать свое детство. Хотя как будто от него не пахло… Чудной…»

Три свидания с поэзией


Прослыть поэтом приятно и почетно. Вот почему по редакционным коридорам бродят тоскливые стайки пришлых людей со стихами за пазухой. Их мечта и цель — просунуть в печать свои рифмованные творения (иногда не свои). Еще не признанные миром гении тычутся не в те двери, пока их наконец не посылают по верному адресу — к литсотруднику, специально натасканному отличать чистые бриллианты поэзии от графоманских стекляшек.

Работа у него непростая — народ идет всякий, с разными норовами. Одно удовольствие, например, иметь дело с весельчаком-налетчиком.


I

Этот влетает в кабинет восторженный и лучезарный.

— Здрасьте вам!

— Привет.

— Стишками вы занимаетесь?

— Я.

— Читайте, завидуйте. По-моему, получилось во! — и протягивает мятый тетрадный листок в линеечку.

Литсотрудник читает:

Вдоль маленьких домиков белых
акация душно цветет.
Хорошая девочка Лида
на улице Южной живет…
— Ну как? — сияя, спрашивает весельчак-налетчик. — Ведь правда здорово, признайтесь?

— Действительно здорово, — признает литсотрудник.

— Хоть сейчас в печать? — улыбится налетчик.

— Нет. Это уже было.

— Ну да?! Да я к вам первому! Как написал, так сразу к вам.

— Понимаете, в чем трагедия, — до вас эти стихи уже один раз написал Ярослав Смеляков.

— Не может быть! А у него дальше тоже: «Ее золотые косицы затянуты, будто жгуты»?

— Представьте, и у него так же.

— Ну, дела… Когда же он успел?

— Давненько. Лет тридцать назад.

Весельчак-налетчик ничуть не тускнеет.

— Бывают же такие феноменальные совпадения! Подумать только! А можно я еще что-нибудь накатаю и принесу?

— Валяйте. Катайте. Если вас не затруднит, накатайте, пожалуйста «Я помню чудное мгновенье: передо мной явилась ты».

— Хорошо, попробую. Чао!

Он смеется весело и нахально. Он знает, что разгадан, но это его не удручает и не пугает. Да и чего ему пугаться? Под суд его не потащат, милицию не вызовут — для этого редакция слишком интеллигентное учреждение.


II

Чугунок — это совсем другое дело. Он пишет сам, но от этого никому не легче. Наоборот, еще хуже. Чугунок невежествен и бездарен. Его таран — демагогия. Чугунок хмур и серьезен. Смотрит зло и подозрительно. Рот искривлен. На лице написано острое отвращение к редакционному люду.

— Стихотворение тут кому показать можно?

Многоопытный литсотрудник сразу смекает, что ближайшие полчаса будут не самыми радостными в его жизни.

— Садитесь, пожалуйста. Показывайте, что у вас.

Чугунок достает из потасканного школьного портфельчика захватанный, изрядно помятый листок. На нем убористо, без интервалов, натюкано на подслеповатой машинке:

Шумит завод и план дает.
Машины крутятся ударно.
Продукция со знаком
                                    качества идет
Без штурмовщины,
                                не пожарно.
А в сельских наших
                                 местностях
Комбайны жнут на высоких
                                               скоростях.
Я на родных люблю
                                  просторах
Цветочки белые в лугах,
На них у них сидеть люблю
И славлю местность свою…
— К большому сожалению, — без малейшего сожаления говорит литсотрудник, — стихи ваши нам не подойдут.

— Это почему же? — глаза у Чугунка сужаются, крылья носа напрягаются, он улыбается страшноватой, соляно-кислотной ухмылкой. — Я, по-моему, славлю успехи нашей промышленности и сельского хозяйства, а также воспеваю красоту родной природы. Вы что, против?

Хотя литсотрудник ждал такого хода, ему делается не по себе. Чтобы не сорваться, он берет дыхание под контроль и, стараясь не частить, объясняет:

— В ваших стихах хромает ритмика, размер. Далее. «Сельская местность» — это канцеляризм, а «местностя» — вообще не лезут ни в какие ворота. Это просто неграмотно. «На них у них» — нагромождение местоимений, невнятица какая-то…

— Не согласен! — твердо заявляет Чугунок. — Стихи ясные, понятные широкому народу. «На них» — значит на лугах, а «у них» — значит у цветочков.

И тут литсотрудник все-таки срывается с резьбы:

— Да нет, ну как же, нельзя же так. Завод работает, комбайн жнет, а где поэзия? Поэзии-то нет.

— Таа-ак… — скрежещет Чугунок. — Так. Засорен у вас тут редакционный аппаратик формалистами и бюрократами. Нужна прополочка от сорняков, ох, нужна…

— Вы что, угрожаете?! — нервически вскрикивает литсотрудник. — Вы мне тут не угрожайте!

Но Чугунка не собьешь, он только прибавляет свинца в голос.

— Я имею право выразить чувство законной гордости. И если у меня что не так, вы обязаны подровнять и подправить. Вас для этого здесь и держат. Вы за это народные денежки получаете.

Литсотрудник весь изнутри круто стягивается и размеренно, увесисто, словно выбивает вечные слова на мраморе, изрекает:

— Чтобы писать стихи, нужно уметь писать стихи. Вы литературным мастерством не владеете. Запишитесь в литкружок, в литобъединение и учитесь. Печататься вам еще рано, просто не с чем выходить на люди. Пока что своими корявыми виршами, больше похожими на пародию, вы лишь компрометируете святую великую тему. И я здесь поставлен для того, чтобы не пропускать стихотворный брак в печать!

— Ну, это мы еще посмотрим, кто из нас чего компроментирует. Где тут у вас сидит главный редактор?

— Кабинет редактора — по коридору, налево, последняя дверь. Только не просите у него «Книгу жалоб и предложений». Здесь редакция, а не парикмахерская.

— Вам еще недолго осталось тут хихикать, гражданин хороший. Я не позволю всяким надо мной испещряться, — шипит Чугунок и уходит сигнализировать.


III

Сахар Медович внешне полная противоположность Чугунку. Он цивилизован, обкатан, начитан, улыбчив, льстив, работает «на обаяшку», играет «своего человека». Но в чем-то существенном он тоже Чугунок, только эмалированный!

Сахар Медович заглядывает в дверь, любовно улыбаясь.

— Здрасьте, Канстин Севстьянч!

Узнал, собака, заранее имя и отчество литсотрудника и произнес с такой небрежной фамильярностью, словно они сообща успели съесть по восемь килограммов соли на брата.

— Наконец-то, дорогой Канстин Севстьянч, я могу лично пожать вашу мужественную длань. Я понимаю, что моя фамилия Медович для вас пока еще пустой звук, но, как говорят французы, «ки вевра верра» — будущее покажет. Это вам.

— Что это? — удивляется литсотрудник, хотя отлично видит перед собственным носом импортную шариковую ручку. На стволе ручки — стройная дама в купальнике. Гость наклоняет авторучку, и купальник магическим образом сползает с дамочки. Желтоватые от табака пальцы Медовича качают ручку в другую сторону, и красотка оказывается вновь одетой.

— Это вам, как пишущему человеку. Для вдохновения. Берите, не стесняйтесь. Мой брат из Австралии привез мне три десятка таких ручек, — легко, без напряжения врет Медович. На самом деле он перед визитом в редакцию специально купил эту ручку за трешку у спекулянта перед комиссионным на Беговой.



Литсотрудник вертит ручку, одевая и раздевая девицу. Он понимает, что его самого покупают и притом задешево. Но он не находит в себе сил вернуть презентик. Если бы Медович сунул ему деньги, предложил половину гонорара, о, тогда иное дело, тогда бы он с восторгом спустил взяточника с лестницы. Но тут дешевенькая ручка, а к письменным принадлежностям редакционная братия неравнодушна. К тому же поэмка, накатанная самим Константином Севастьянычем, уже пять лет как покоится в шкафу-могильнике журнала «Кедры», и ручка очень пригодится для подношения заведующему отделом поэзии «Кедров» — маленький камешек иногда вызывает большой обвал.

— Спасибо. Так что у вас?

Сахар Медович расщелкивает плоский чемоданчик «атташе» и извлекает листок. На нем просторными строфами на хорошей, ясной машинке напечатаны стишки.

— Вручаю с трепетом, — интеллигентно улыбаясь, произносит Медович и присовокупляет: — Как говорили древние, «аве цэзар моритури тэ салютант».

— Ну, ну, зачем уж так сразу моритури? — благожелательно бурчит литсотрудник. — Постараемся не допустить летального исхода.

— Спасибо, Канстин Севстьянч, спасибо, — истово, со слезой в голосе бормочет Медович.

Едва сотрудник, обхватив голову руками, склоняется над стихами, Медович снова встревает:

— Извините, Канстин Севстьянч, маленькое, но необходимое предуведомление. Я ведь литературных институтов не кончал. Я, как говорят англичане, — сэлфмейдмен, так что буду вам крайне признателен за любую поправку. Просто я счел своим гражданским долгом поднять голос в защиту природы-матушки. Не могу, понимаете, молчать, слова сами рвутся из груди…

— Да, да, я понимаю. Дайте прочесть…

И читает:

Пусть бьется волна
В озерах и реках,
Пусть служит вода
На века человеку.
Не плюнем мы в воду,
Не спустим отходы,
Потомкам оставим мы
Чистой природу.
— Ну, что же, что же, в общем, неплохо… Актуальненько, — кривит душой литсотрудник. — Правда, «плюнем и спустим» это, конечно, не Тютчев, не Блок, но не беда, я немножко подстругаю и буду пробивать.

Ничего он, конечно, стругать и пробивать не будет. Он отлично видит, что стишки неизлечимы. Ручка ручкой, а служба службой. Медовичу он послезавтра скажет, что стихи «зарублены» начальством.

А иногда в редакцию приходят настоящие талантливые поэты. Не часто…






Оглавление

  • Марк Виленский ОБЕД С РЕЖИССЕРОМ Дружеский шарж и рисунки Б. Савкова МОСКВА ИЗДАТЕЛЬСТВО «ПРАВДА» 1979
  • Неприятность
  • Собака
  • Витя, давай!
  • Премиальное ведро
  • «Дофонарин»
  • Случай с парадоксом Хрисанпа (Из истории формальной логики)
  • Звездная пыль
  • Обед с режиссером
  • Титикака
  • Визит в Мансуровский
  • Три свидания с поэзией